По утрам тела мертвых птиц сверкали во влажном свете, заливавшем болота, серые перья свисали, словно павшие наземь — на воду — облака. Каждое утро, выходя на палубу сторожевика, Криспин видел птиц. Они лежали в ручьях и протоках, там, где умерли два месяца тому назад; медленное течение давно промыло их раны. И каждое утро он смотрел, как жившая в пустом доме под обрывом женщина идет по берегу реки. По узкой прибрежной полосе, мимо лежащих у ее ног огромных — больше кондора — птиц. Она двигалась среди них, иногда наклонялась, чтобы выщипнуть из распростертого крыла перо, а Криспин смотрел на нее с мостика сторожевика. Под конец этой прогулки, когда она шла через мокрый луг назад, к своему пустому дому, руки ее были полны огромных белых перьев.
Первые дни Криспина странным образом раздражало то, как эта незнакомая ему женщина спускалась на берег и невозмутимо грабила мертвых птиц, вырывая их перья. Хотя по берегам реки и в окружавших заливчик, место стоянки его корабля, болотах лежали многие тысячи этих мертвых созданий, Криспин все равно относился к ним с чем-то вроде собственнического инстинкта. Это же он, он сам, почти в одиночку, перебил их в тех последних кошмарных сражениях, когда птицы поднялись с своих гнездовий на побережье Северного моря и напали на сторожевик. Это его, его пулю, подобно драгоценному камню, несла в сердце каждая из этих невероятных по своим размерам тварей — по большей части здесь были чайки и глупыши, иногда буревестники.
Глядя, как женщина пересекает заросший газон по пути к своему дому, Криспин снова вспомнил лихорадочные часы перед последней, безнадежной атакой птиц. Это теперь она представлялась безнадежной, теперь, когда их трупы мокрым лоскутным одеялом покрывали промозглые Норфолкские болота. Тогда, каких-то два месяца тому назад, когда небо над кораблем потемнело от бесчисленных птичьих силуэтов, как раз Криспин-то и расставался со всякой надеждой.
Огромные, больше человека, с крыльями по двадцать и более футов в размахе, они затмевали солнце. Криспин как бешеный носился по проржавевшей железной палубе, сбитыми в кровь руками таская ящики с патронными лентами, вставляя эти ленты в пулеметы, а тем временем Квимби, дебильный молодой парень с фермы у Лонг-Рич, которого Криспин уговорил пойти к себе заряжающим, бормотал что-то невнятное и, подпрыгивая на с рожденья изуродованных ногах, пытался спрятаться от несущихся сверху огромных теней. Когда птицы начали пикировать и небо обрушилось на него огромной белой косой, Криспин едва успел пристегнуться к пулеметной турели.
И все-таки он победил, сперва уложив очередями в болото первую волну, устремившуюся на корабль подобно белой армаде, а затем перенеся огонь на вторую группу, на бреющем полете бросившуюся на него сзади, со стороны реки. На бортах корабля, повыше ватерлинии, так и остались вмятины от ударов их тел. В самый разгар битвы птицы были везде, крылья их, словно заходящиеся криком кресты, резали небо, тела прорывались сквозь такелаж и тяжело обрушивались на палубу вокруг Криспина, а он разворачивал тяжелые стволы от упора до упора и стрелял, стрелял. И не раз, и не два Криспин оставлял всякую надежду, проклинал тех, которые бросили его на этой ржавой развалине один на один с кошмарными птицами, вынудили его даже дурачку Квимби платить из своего собственного кармана.
Но позднее, когда казалось уже, что битва эта длится вечность, когда небо было все еще полно птиц, а боеприпасы почти иссякли, он увидел, как Квимби приплясывает на заваливших палубу трупах, сбрасывая их в воду двузубыми вилами по мере того, как все новые и новые мертвые чудовища рушатся с неба.
И тогда Криспин понял, что победил. Когда стрельба немного поутихла, Квимби, обуянный желанием продлить бойню, подтащил еще боеприпасов. Лицо и деформированная грудь идиота были сплошь в крови и перьях. Что-то крича в яростной гордости за свою отвагу и за свой страх, Криспин перебил последних птиц, пристрелив отставших, нескольких едва оперившихся птенцов-сапсанов, когда те пытались улететь в сторону обрыва. И еще целый час после того, как умерла последняя из птиц, когда и река, и ручьи в окрестностях корабля покраснели от их крови, Криспин оставался в турели, поливая пулями небо, осмелившееся напасть на него.
Потом, когда прошли дрожь и возбуждение битвы, Криспин осознал, что был всего один свидетель того, как он выстоял против этого воздушного Армагеддона, и этот свидетель — идиот на изуродованных ногах, которого никто и никогда не станет слушать. Конечно же, седая женщина тоже была здесь, прячась за ставнями своего дома, но Криспин не замечал ее, пока не прошло несколько часов и она не начала разгуливать между трупами. Уже поэтому ему приятно было видеть, как птицы лежат там, куда они упали, как их размытые очертания медленно вращаются в холодной воде реки и болот. Он отослал Квимби назад на ферму и смотрел, как дебильный карлик удаляется вниз по реке, проталкивая свою плоскодонку между раздувшихся трупов. Затем Криспин взошел на мостик сторожевика. На груди его перекрещивались пулеметные ленты.
Он был доволен, что на сцене появилась эта женщина, рад, что есть с кем разделить свой триумф, он прекрасно понимал, что она обязательно заметит победителя пернатых чудовищ, стоящего на капитанском мостике сторожевика. Однако женщина ограничилась одним мимолетным взглядом в его сторону. Похоже, ее занимали исключительно собственные поиски на берегу и на лугу вблизи дома.
На третий день после битвы она вышла на лужайку перед домом вместе с Квимби, и карлик потратил почти целый день, убирая с этой лужайки птичьи трупы. Он наваливал их горой на тяжелую деревянную двуколку, затем впрягался в оглобли и оттаскивал телегу с грузом к яме, вырытой неподалеку от фермы. На следующий день дебильный парень появился на ялике; женщина, чуждая всему окружающему, как призрак стояла на носу, а он шестом направлял лодку между плавающих на воде птичьих тел. Время от времени Квимби переворачивал своим шестом один из трупов, словно в поисках чего-либо, — ходили апокрифические истории, в которые верили многие в поселке, что клювы этих птиц снабжены бивнями из чего-то вроде слоновой кости; Криспин знал, что все эти разговоры — чушь.
Поведение женщины было загадкой для Криспина, подсознательно считавшего, что его победа над птицами укротила весь ландшафт, окружавший корабль, и все в нем. Вскоре, когда женщина принялась собирать маховые перья птиц, у него появилось ощущение, что она неким образом узурпирует право, принадлежащее ему и только ему. Раньше или позже речные мыши, крысы и прочие мародеры болот уничтожат птиц, но пока его возмущало, что кто-то другой грабит опущенное в воду сокровище, которое столь трудно ему досталось. Сразу после битвы он послал краткую, кое-как накарябанную записку окружному офицеру на станцию, до которой было миль двадцать, и теперь предпочел бы, чтобы до получения ответа тысячи трупов оставались лежать там, куда упали. Криспин состоял на патрульной службе по призыву, так что не мог рассчитывать на денежное вознаграждение, однако у него витали смутные надежды на получение медали или какой-нибудь там благодарности.
То, что эта женщина была его единственным, если не считать идиота Квимби, свидетелем, удерживало Криспина от любых поступков, могущих вызвать ее неприязнь. Кроме того, странное поведение женщины наводило на подозрения, что и она, возможно, тоже не в своем уме. Криспин никогда не видел ее ближе, чем с трех сотен ярдов, отделявших сторожевик от берега, на который она спускалась из своего дома, но он наблюдал за ней через подзорную трубу, установленную на мостике, что позволяло лучше разглядеть седые волосы и пепельно-серую кожу, обтягивающую высокие скулы. Она расхаживала в сером бесформенном платье до колен, упираясь в бока тонкими, но сильными руками. У нее был неопрятный вид человека, не вполне сознающего, что он давно уже живет один.
Криспин несколько часов наблюдал, как она ходит среди трупов. Прилив ежедневно выбрасывал на песок новую партию, но теперь, когда туши начали разлагаться, вид их только издали мог показаться привлекательным. Мелкий заливчик, в котором стоял сторожевик — это было одно из сотен старых каботажных грузовых суденышек, торопливо переоборудованных для несения патрульной службы двумя годами ранее, когда появились первые стаи огромных птиц, — находился через реку от дома, как раз напротив него. В свою подзорную трубу Криспин мог бы при желании сосчитать десятки оспин, испещрявших белую штукатурку там, где в нее впились на излете пули из его пулеметов.
К концу прогулки руки женщины были полны перьев. Крепко сжимая руками пулеметную ленту, наискось пересекавшую его грудь, Криспин наблюдал, как женщина подошла к одной из птиц, войдя в мелкую воду, чтобы заглянуть в ее полупогруженное лицо. Затем она вырвала из крыла одно-единственное перо и добавила его к тем, которые уже держала в охапке.
Криспин с беспокойством вернулся к своей подзорной трубе. В узком поле зрения плавно покачивающаяся фигура, почти полностью скрытая фонтаном белых перьев, напоминала огромную декоративную птицу, белого павлина. Может быть, она каким-то бредовым образом воображала себя птицей?
Вернувшись в рулевую рубку, Криспин потрогал висевшую на переборке ракетницу. Завтра утром она снова выйдет, и тогда можно будет выпустить ракету у нее над головой, дать ей понять, что эти птицы принадлежат ему, что они — подданные его собственного эфемерного царства. Этот фермер, Хассел, который приходил вместе с Квимби, чтобы попросить у Криспина разрешения сжечь часть птиц на удобрение, — он самым очевидным образом признал моральное право Криспина на них.
Обычно Криспин ежеутренне тщательно осматривал свой корабль, пересчитывая ящики с боеприпасами и проверяя пулеметы. Ржавая палуба растрескалась от тяжелых металлических тумб, на которых они были установлены. Весь корабль понемногу погружался в грязь. При большом приливе Криспин слушал, как вода, подобно полчищам среброязыких крыс, пробирается в трюм через тысячи щелей и дырки от выпавших заклепок.
Но этим утром осмотр был кратким и поверхностным. Проверив турель на мостике — всегда оставался шанс, что с гнездовий на заброшенном побережье случайно залетит несколько заплутавших птиц, — он вернулся к подзорной трубе. Женщина была во дворе; вооружившись пилой, она сносила остатки маленькой беседки. Время от времени она бросала взгляд вверх, на небо и нависавший обрыв, внимательно оглядывала его темневший край, словно опасаясь появления птиц.
Это напоминание о том, что сам-то он справился со своим страхом перед крылатыми чудовищами, подтолкнуло Криспина к догадке, почему его так раздражает женщина, выщипывающая их перья. По мере того как тела птиц разлагались, в нем росло желание их сохранить. Он часто ловил себя на том, что снова погрузился в воспоминания об их больших, трагичных лицах, несущихся на него сверху. Во многих отношениях они больше заслуживали жалости, чем страха, жертвы, как это назвал окружной офицер, «биологического несчастного случая», — Криспин смутно припоминал, как тот рассказывал про новые стимуляторы роста, использованные для повышения урожаев в Восточной Англии, и про то, как непредвиденно и необычно повлияли эти вещества на птиц.
Пять лет тому назад Криспин работал в поле поденщиком; после лет, напрасно выкинутых на военной службе, он не мог подыскать себе ничего лучшего. Он помнил, как начали опрыскивать этими новыми штуками пшеницу и фруктовые сады; липкий фосфоресцирующий налет, мерцавший при лунном свете, преображал безмятежное сельскохозяйственное захолустье в нездешний ландшафт, где готовились к действию какие-то неизвестной природы силы. Поля покрылись мертвыми чайками и сороками, рты их забивала серебристая смола. Криспин лично спас многих полумертвых птиц, он очищал клювы и перья, а затем отправлял их в полет в направлении побережья, к гнездовьям.
Через три года птицы вернулись. Сперва — гигантские кормораны и черноголовые чайки, с размахом крыльев в десять, в двадцать футов, с сильными телами и клювами, способными на куски разорвать собаку. Они низко кружили над полями, в пустоте небес, под которыми Криспин вел свой трактор. Казалось, они чего-то ждут.
Следующей осенью появилось второе поколение еще более огромных птиц — воробьи, яростные как орлы, глупыши и чайки с размахом крыльев больше, чем у кондора. Эти невероятные существа с телами широкими и мощными, как у человека, возникали из прибрежных бурь, они убивали скот на лугах, нападали на фермеров и их семьи. Вернувшиеся по какой-то причине на те самые пораженные поля, которые дико подтолкнули их рост, они были всего лишь авангардом многомиллионной воздушной армады, покрывшей небо над всей страной. Движимые голодом, птицы начали нападать на людей, бывших для них единственным источником пищи.
Криспин был слишком занят защитой фермы, на которой жил, чтобы следить за ходом битвы, охватившей весь мир. Ферма, расположенная всего в десяти милях от берега, была осаждена. Перебив скот, птицы занялись строениями. Как-то ночью Криспин проснулся оттого, что колоссальный фрегат, плечи которого не пролезли бы в дверь, разбил ставни и просунулся через окно в его комнату. Схватив вилы, Криспин пригвоздил шею птицы к стене.
После уничтожения фермы, во время которого погибли хозяин, его семья и трое работников, Криспин захотел записаться добровольцем в патрульную службу. Поначалу офицер, возглавлявший подразделение моторизованного ополчения, хотел отказаться от его услуг. Оглядев низкорослого, худого, похожего на хорька человека с горбатым носом и похожей на звезду родинкой под левым глазом, одетого в измазанную кровью фуфайку, который бродил, спотыкаясь, по развалинам фермы, в то время как последние птицы, подобно гигантским крестам, уносились прочь, окружной офицер покачал головой. Он видел в глазах Криспина одну только слепую жажду мести.
Однако, подсчитав убитых птиц, валявшихся вокруг печи для обжига кирпича, где Криспин держал последнюю оборону, — вооруженный одной лишь косой, которая была на голову выше его самого, — офицер передумал. Криспину выдали винтовку, и они полчаса ездили по разоренным полям, устланным наголо обглоданными скелетами коров и свиней, приканчивая валявшихся кое-где раненых птиц.
В конечном итоге Криспин попал на сторожевик, облупленный корпус которого ржавел в почти недвижных водах среди речных проток и болот, где карлик проталкивал свою лодчонку среди мертвых птиц, а сумасшедшая женщина украшала себя гирляндами из перьев.
Целый час, пока женщины не было видно, Криспин расхаживал по кораблю. В какой-то момент она появилась с бельевой корзиной, наполненной перьями, и разложила их на складном столе, стоявшем неподалеку от беседки.
Пройдя на корму, Криспин ногой распахнул дверь камбуза и вгляделся в полутемное помещение:
— Квимби! Ты здесь?
Это сырое логово все еще оставалось временным домом карлика. Квимби время от времени наносил неожиданные визиты Криспину, скорее всего — в надежде стать свидетелем дальнейших боевых действий против птиц.
Не получив ответа, Криспин закинул за плечо винтовку и направился к сходням. Все еще глядя на противоположный берег, где в недвижном воздухе поднималась струйка дыма от небольшого костра, он подтянул свои патронные ленты и ступил на скрипучую лесенку, спускавшуюся к привязанному внизу ялику.
Мертвые тела птиц мокрым ковром окружали сторожевик. После нескольких безуспешных попыток провести ялик между ними Криспин заглушил подвесной мотор и взялся за багор. Многие из птиц весили до пяти сотен фунтов, они лежали на воде, сцепившись крыльями, вдобавок их еще опутывали тросы и веревки, сброшенные с палубы. Криспину едва удавалось расталкивать их багром, он медленно, с трудом продвигал ялик к выходу из заливчика.
Криспин помнил, как окружной офицер говорил ему, что птицы находятся в близком родстве с рептилиями, — видимо, как раз это и объясняло их слепую ярость и их ненависть к млекопитающим, — но сейчас омытые водой лица мертвых тварей скорее напоминали дельфинов: спокойные, каждое со своим выражением, они почти походили на человеческие. Когда Криспин пересекал реку, встречая по пути эти покачивающиеся на воде формы, ему казалось, что нападавшие на него недавно противники — неведомое племя крылатых людей, что ими двигала не жестокость, не слепой инстинкт, а какая-то неизвестная и неотвратимая судьба. На противоположном берегу серебристые силуэты лежали среди деревьев и на поросших травой открытых прогалинах. Сидящему в ялике Криспину этот пейзаж напоминал утро после некоей апокалиптической небесной битвы, а птичьи трупы — павших наземь ангелов.
Он пристал к берегу, оттолкнув в сторону лежавших на отмели мертвых птиц. По какой-то неведомой причине здесь, у края воды, полегла стая голубей, среди них несколько домашних. Их тела длиной не меньше десяти футов от головы до хвоста, с пышными грудками, лежали на влажном песке словно сморенные сном, с глазами, прикрытыми от теплых лучей солнца. Придерживая патронные ленты, чтобы они не соскользнули с плеч, Криспин вскарабкался на берег. Впереди расстилался луг, усеянный трупами. Он пошел к дому, пробираясь между ними, иногда наступая на кончики широко раскинутых крыльев.
Через канаву, окружавшую дом, вел деревянный мостик. Рядом с ним, подобно некому геральдическому символу, указывающему путь, вздымалось вставшее торчком крыло белого орла. Огромные перья своей утонченной лепкой заставили Криспина подумать о монументальной скульптуре, а когда он приблизился к обрыву, кажущаяся целостность оперений навела на еще более мрачную мысль — луг показался чем-то вроде огромного птичьего морга.
Он обогнул дом; женщина стояла около стола, выкладывая на просушку очередную порцию перьев. Налево от нее, рядом с пустым скелетом веранды находилось нечто, сперва показавшееся Криспину костром из белых перьев, нагроможденных на грубый деревянный каркас, изготовленный из остатков беседки. Надо всем этим местом витал дух запустения, большую часть окон дома перебили за последние годы нападавшие на него птицы, сад и дом были устланы мусором.
Женщина обернулась. К удивлению Криспина, ее не смутила бандитская внешность посетителя, пулеметные ленты, винтовка, покрытое шрамами лицо. Взгляд ее не дрогнул. Глядя в подзорную трубу, он считал ее пожилой, но в действительности женщине вряд ли было больше тридцати, ее белые волосы, густые и хорошо ухоженные, напоминали оперение мертвых птиц, усеивавших все вокруг. Однако все остальное в ней, несмотря на сильную фигуру и крепкие руки, было столь же запущенно, как и ее дом. Привлекательное лицо, лишенное малейших следов косметики, казалось намеренно отданным на расправу пронизывающему зимнему ветру, длинное шерстяное платье было в пятнах, из-под засаленного подола выглядывали стоптанные сандалии.
Криспин остановился, изумившись на мгновение, зачем он вообще сюда пришел. Кучки перьев, взгроможденных на этот костер и лежавших на столе, не казались теперь вызовом его власти над птицами, — прогулка через луг более чем убедила его в этом. И все же он чувствовал, как нечто — возможно, общий опыт, связанный с птицами, — сближает эту женщину с ним. Готовое убить, хоть и пустое сейчас небо, залитые солнцем, молчащие под своим бременем поля, этот костер из перьев давали ощущение общего прошлого.
Уложив на стол остаток перьев, женщина сказала:
— Они скоро высохнут. Солнце сегодня теплое. Вы можете мне помочь?
Криспин неуверенно шагнул поближе:
— А что вам нужно? Конечно.
Женщина указала на сохранившуюся часть беседки. Из неглубокого пропила, который она сумела сделать в одной из стоек, торчала ржавая пила.
— Вы можете вот это спилить?
Криспин, снимая на ходу винтовку с плеча, подошел вслед за женщиной к беседке. Он указал на остатки соснового забора, повалившегося в огород.
— Вам нужны дрова? Это горит лучше.
— Нет, мне нужен этот каркас. Надо, чтобы он был крепким. — Женщина помедлила, пока Криспин продолжал возиться со своей винтовкой, голос ее стал немного вызывающим. — Так можете вы это сделать? Карлик сегодня не может прийти. Обычно я прошу его.
Криспин жестом заставил ее замолчать.
— Я помогу вам. — Он прислонил винтовку к беседке, взялся за пилу, несколькими движениями высвободил ее из пропила и начал с нового места.
— Спасибо. — Пока он работал, женщина стояла рядом и смотрела, дружелюбно улыбаясь. Патронные ленты раскачивались в такт движениям его руки и корпуса.
Криспин остановился и с неохотой снял тяжелые ленты — знак его положения. Он глянул в сторону сторожевика. Поймав этот взгляд, женщина сказала:
— Вы капитан? Я видела вас на мостике.
— Ну… — Криспина никогда не называли капитаном, но такой титул давал ему определенный статус.
— Криспин, — скромно кивнул он, представляясь женщине. — Капитан Криспин. Рад вам помочь.
— Меня звать Кэтрин Йорк. — Придерживая одной рукой у шеи свои белые волосы, женщина опять улыбнулась и указала в направлении проржавевшего сторожевика: — Прекрасный корабль.
Криспин пилил, размышляя, искренне она это сказала или хотела ему польстить. Отнеся спиленную стойку к напоминавшему погребальный костер сооружению, увенчанному перьями, и положив ее на землю, он с расчетом на производимое впечатление снова надел пулеметные ленты. Женщина, похоже, не обратила на это никакого внимания, но через секунду, когда она взглянула на небо, Криспин подобрал винтовку и подошел к ней.
— Вы там что-нибудь увидели? Не беспокойтесь, я с ней справлюсь. — Он попытался проследить за направлением ее взгляда, скользнувшего по небу вслед за каким-то невидимым предметом, который, казалось, исчез по другую сторону обрыва, но женщина отвернулась и начала машинально перекладывать перья. Криспин жестом обвел окружавшие их поля, чувствуя, что сердце его забилось сильнее, как тогда, в ожидании и страхе битвы. — Я перестрелял всех этих…
— Что? Простите, что вы сказали? — женщина огляделась по сторонам. Было видно, что она утратила всякий интерес к Криспину и, пусть и не выражая этого прямо, ждет его ухода.
— Вам нужно еще дерево? — спросил Криспин. — Я могу добыть еще.
— Мне хватит. — Она потрогала перья, лежавшие на столе, поблагодарила Криспина и ушла внутрь дома, закрыв за собой дверь, скрипнувшую на ржавых петлях.
Криспин пересек лужайку перед домом, затем луг. Птицы, как и прежде, валялись повсюду, но сейчас он не смотрел на них, вспоминая дружественную, сколь ни мимолетную улыбку женщины. Он сел в ялик и начал резкими движениями багра распихивать встречавшихся на пути птиц. Сторожевик, стоявший на мертвых якорях, глубоко осел в воду, со всех сторон его окружал намокший ковер из птичьих трупов. Впервые вид ржавого одра навел на Криспина тоску.
Уже взбираясь по сходням, он заметил на мостике маленькую фигурку Квимби, дикие глаза идиота блуждали по небу. Криспин строго-настрого запретил карлику и близко подходить к штурвалу, хотя было крайне сомнительно, что сторожевик вообще когда-нибудь стронется с этого места. Он раздраженно крикнул Квимби, чтобы тот убирался с корабля.
Карлик быстро слез по истертым ступенькам веревочного трапа на палубу и заковылял навстречу Криспину.
— Крисп! — прокричал он своим хриплым шепотом. — Они видели, одну. Летела от берега вглубь. Хассел сказал, чтобы я тебя предупредил.
Криспин замер. С колотящимся сердцем он боковым зрением оглядел небо, внимательно глядя в то же самое время на карлика.
— Когда?
— Вчера. — Квимби сделал какое-то извивающееся движение плечом, словно пытаясь поставить на место свою заплутавшую память. — А может, сегодня утром? Все равно, главное — она летит. Ты готов, Крисп?
Криспин прошел мимо карлика, крепко сжимая рукой затвор винтовки.
— Я-то всегда готов, — ответил он. — А вот как ты? — Он резко указал пальцем на дом. — Ты должен был быть с этой женщиной, Кэтрин Йорк. Пришлось мне помочь ей. Она сказала, что не хочет больше тебя видеть.
— Что? — Карлик заметался по палубе, руки его плясали по ржавым поручням. Потом он остановился и демонстративно пожал плечами. — Да чего там, она же со странностями. Ты знаешь, Крисп, она же потеряла мужа. И ребенка.
Криспин приостановился у трапа, ведущего на мостик:
— Правда? А как это случилось?
— Голубь, он убил ее мужа, разорвал его на куски там, на крыше. А потом унес ребенка. И что интересно, ручная птица. — Криспин с сомнением поглядел на карлика, и тот утвердительно кивнул. — Точно. Он ведь тоже был с приветом, этот самый Йорк. Поймал здоровенного голубя и держал его на цепи.
Криспин вскарабкался на мостик и поглядел на другой берег реки, на дом. Побормотав что-то себе под нос минут пять, он выгнал Квимби с корабля, а затем полчаса проверял пулеметы. Известие о том, что видели одну из птиц, он отбросил, — конечно же, одна-две заблудившихся летают, ищут свои стаи, — но уязвимость женщины на том берегу напомнила ему, что надо принимать все меры предосторожности. Ближайшие окрестности дома относительно безопасны, но во время прогулок по берегу, на открытом месте, она будет совсем легкой добычей.
Это же неопределенное, невысказанное чувство ответственности перед Кэтрин Йорк заставило его в тот же день, поближе к вечеру, снова отправиться на ялике. В четверти мили вниз по течению он поставил лодку на якорь напротив большого открытого луга; прямо над этим местом летели пернатые армады, штурмовавшие сторожевик. Сюда, на холодный зеленый дерн, падало особенно много умирающих птиц. Недавний дождь усилил запах разложения, исходивший от огромных чаек и глупышей. Напоминавшие ангелов, они громоздились друг на друге. Раньше Криспин всегда с гордостью ходил посреди своего белого урожая — результата небесной жатвы. Но на этот раз он торопливо шел между птиц по извилистым проходам. На руке его висела корзина, и занят он был только тем, зачем пришел сюда.
Дойдя до слегка возвышенного места в центре луга, он поставил корзину на труп сокола и начал вырывать перья из крыльев и грудей валявшихся вокруг птиц. Несмотря на дождь, перья оставались почти сухими. Полчаса Криспин работал без остановки; он рвал перья обеими руками, затем в корзине относил их к ялику. Плечи и голова его едва выглядывали из-за птичьих трупов.
Когда пришла пора возвращаться, маленькая лодка была от носа до кормы забита яркими перьями. Криспин плыл вверх по течению, он стоял на корме, около мотора, и глядел на реку поверх своего груза. Он причалил напротив дома женщины. От костра поднималась тоненькая струйка дыма, и было слышно, как миссис Йорк колет дрова.
Криспин по воде обогнул стоявшую на мелководье лодку, выискивая отборнейшие перья и аккуратно пристраивая их в свою корзину — яркие хвостовые перья сокола, жемчужно-серые перья глупыша, коричневые грудные перья гаги. Взвалив корзину на плечо, он направился к дому.
Кэтрин Йорк пододвигала стол ближе к огню, заодно укладывая поаккуратнее перья, сохнувшие в дыму костра. Куча перьев, лежавших на сделанном из остатков беседки каркасе, за это время выросла; наружные были свиты вместе и образовали нечто вроде жесткого ободка.
Криспин поставил корзину перед ней и отступил на шаг.
— Миссис Йорк, я принес вам эти. Думал, они могут пригодиться.
Женщина искоса взглянула на небо, затем, словно чего-то не понимая, потрясла головой. Криспину неожиданно пришло в голову: да узнает ли она его?
— Что это такое?
— Перья. Для вот этого. — Криспин указал на высокий белый ворох. — Это самые лучшие, какие я смог найти.
Кэтрин Йорк опустилась на колени, юбка прикрыла сбитые сандалии. Она трогала цветные перья, словно вспоминая их первоначальных владельцев.
— Очень красивые. Спасибо, капитан. — Она встала. — Мне бы хотелось оставить их себе, но нужны ведь только вот такие.
Следуя жесту ее руки, Криспин поглядел на перья, разложенные по столу. Выругавшись, он хлопнул ладонью по затвору винтовки.
— Голуби! Это же все голубиные! Как же я сам не заметил! — Он подхватил корзину с земли. — Я наберу вам таких.
— Криспин… — Кэтрин Йорк взяла его за руку. Ее глаза обеспокоенно блуждали по лицу Криспина, словно подыскивая необидный способ его остановить. — Спасибо, мне хватит. Я уже почти закончила.
Криспин помедлил, ожидая от себя каких-нибудь слов для этой прекрасной беловолосой женщины, чьи ладони и платье покрывал мягкий голубиный пух. Затем он подхватил корзину и вернулся к лодке.
На обратном пути к кораблю он перебирался с одного конца лодки на другой, сбрасывая в воду ее груз. За яликом тянулся след из мягких перьев.
Ночью, когда Криспин лежал на ржавой койке в капитанской каюте, сны его, в которых гигантские птицы заполняли лунное небо, были прерваны еле слышным шорохом воздуха в такелаже, приглушенным бормотанием призрачного, говорящего сам с собою голоса. Проснувшись, он лежал не двигаясь, прижав голову к стальному пиллерсу, вслушиваясь, как воздух почти беззвучно обтекает мачту.
Криспин вскочил с койки, подхватил винтовку и босиком взбежал по трапу на мостик. Вступив на палубу и подняв ствол винтовки, он успел на мгновение различить в лунной ночи огромную белую птицу, летящую поперек реки.
Он бросился к поручням, пробуя приладить винтовку достаточно устойчиво, чтобы выстрелить вдогон. Гиблое дело: птица была слишком далеко, а потом ее очертания и вообще исчезли на фоне обрыва. Если раз спугнуть, она уже никогда не вернется. Несомненно, это одна из заплутавших. Вероятно, хотела устроить гнездо среди мачт и такелажа.
Незадолго до рассвета, пронаблюдав всю ночь за небом, Криспин отправился на ялике на другой берег. Он был уверен, что птица кружила над домом, и находился из-за этого в лихорадочном возбуждении. Может быть, она даже видела спящую Кэтрин Йорк сквозь одно из разбитых окон. Приглушенный отзвук лодочного мотора разносился по воде, поверхность которой нарушали силуэты мертвых птиц. С винтовкой наготове Криспин низко пригнулся и вытолкнул лодку на берег. Он пробежал призрачным лугом. Трупы лежали здесь, подобно серебристым теням. Одним броском он преодолел мощенный булыжником двор и опустился на колено около кухонной двери, пытаясь уловить звуки, производимые во сне спящей этажом выше женщиной.
Целый час, пока над обрывом поднимался рассвет, Криспин крадучись ходил вокруг дома. Не было ни малейших признаков птицы, но в конце концов он набрел на кипу перьев, вознесенную на каркас из обломков беседки. Заглянув в серую ямку, он сообразил: голубь строил себе гнездо.
Осторожно, чтобы не разбудить женщину, спавшую наверху, за окнами с разбитыми стеклами, он уничтожил гнездо. Прикладом винтовки он прошиб его бока, затем ногой проломил плетеное дно. Если бы не он, Кэтрин Йорк могла следующим утром выйти во двор и неожиданно обнаружить в этом гнезде птицу, готовую атаковать ее со своего насеста. Счастливый, что спас женщину от такого кошмара, в разгорающемся свете утра Криспин отплыл от берега и вернулся на свой корабль.
Следующие два дня Криспин бдительно караулил на мостике, однако голубя не было. Кэтрин Йорк оставалась внутри дома и даже не подозревала о своем спасении. Ночью Криспин сторожил ее дом. Перемена погоды и первые признаки приближавшейся зимы странным образом трансформировали пейзаж, и в течение дня Криспин проводил больше времени на мостике; ему не хотелось глядеть на болота, окружавшие корабль.
В ночь, когда разразилась буря, Криспин снова увидел эту птицу. Начиная с середины дня темные тучи набегали с моря вдоль речной долины, и к вечеру обрыв за домом совсем скрылся за струями дождя. Криспин стоял в рубке и прислушивался. Ветер все дальше загонял суденышко в грязь, и переборки жалобно стонали.
Над рекой сверкнула молния, высветив на лугах тысячи трупов. Криспин оперся на штурвал, глядя на отражение своего изможденного лица в темном стекле рубки, и тут в поле его зрения вплыло огромное белое лицо с таким же горбатым, как у него самого, носом. Пораженный, он не мог оторвать взгляда, а в это время на плечах видения развернулась пара невероятных белых крыльев. Затем заблудившийся голубь, освещенный на мгновение вспышкой молнии, взмыл в воздух, порывами налетавший на мачту; крылья птицы путались среди стальных тросов.
Голубь все еще парил там, пытаясь укрыться как-нибудь от дождя, когда Криспин вышел на палубу и прострелил ему сердце.
Как только стало светать, Криспин вышел из рубки и вскарабкался на ее крышу. Мертвая птица с широко распахнутыми крыльями висела в путанице стальных тросов у самой верхушки мачты. Скорбное ее лицо широко раскрытыми глазами глядело сверху вниз, выражение этого лица практически не изменилось с того момента, как в разгар бури оно выплыло из-за отражения Криспина. Стихший ветер замер теперь совсем; Криспин глядел на дом под обрывом. На темном фоне растительности лугов и болот птица висела подобно белому кресту; он ждал, чтобы Кэтрин Йорк подошла к окну, ждал и боялся, что неожиданный шквал может сбросить голубя на палубу.
Когда двумя часами позже в своем челноке появился Квимби, страстно рвавшийся посмотреть на добычу, Криспин послал его на мачту, привязать голубя к рее. Карлик приплясывал на палубе под огромной птицей, он был готов сделать все, что велит Криспин, казалось, тот его загипнотизировал.
— Ты в нее стрельни, Крисп! — взывал он к Криспину, печально стоявшему у поручня. — Стрельни над домом, вот тогда она выскочит.
— Ты так думаешь? — Криспин поднял винтовку и передернул затвор, выкинув патрон, пуля из которого убила птицу. Он проследил глазами, как блестящая гильза упала вниз, в покрытую слоем перьев воду. — Не знаю… она может испугаться. Лучше я туда сплаваю.
— Вот так и надо, Крисп. — Карлик лихорадочно расхаживал по палубе. — Привези ее сюда. Я тут пока все приберу.
— Может, так я и сделаю.
Вытащив ялик на берег, Криспин оглянулся на сторожевик, еще раз убедившись, что мертвый голубь отчетливо виден с такого расстояния. В свете утра оперение сверкало, как снег, на фоне ржавых мачт.
Подойдя к дому, он увидел Кэтрин Йорк, стоявшую в дверном проеме, раздуваемые ветром волосы закрывали лицо. Глаза ее сурово наблюдали за приближением Криспина.
Он был уже ярдах в десяти, когда женщина отступила внутрь дома и полуприкрыла дверь. Криспин побежал, но она высунулась из двери, крича:
— Уходи! Возвращайся к своему кораблю и к этим мертвым птицам, которых ты так любишь!
— Миссис Кэтрин… — Криспин, заикаясь, остановился перед дверью. — Я же вас спас… миссис Йорк!
— Спас? Спасайте птиц, капитан.
Криспин попытался что-то сказать, но она с силой захлопнула дверь. Он пересек луг, переправился через реку и вернулся на сторожевик, не замечая безумных лунообразных глаз, которыми смотрел на него сверху Квимби.
— Крисп… В чем там дело? — впервые карлик говорил мягким голосом. — Что там случилось?
Криспин покачал головой. Он неотрывно глядел верх, на мертвую птицу, всеми силами пытаясь угадать смысл последних слов женщины.
— Квимби, — тихо сказал он карлику. — Квимби, она считает себя птицей.
Всю следующую неделю это подозрение росло в пораженном сознании Криспина, так же как росла его одержимость мертвой птицей. Глаза голубя, нависавшего над ним подобно огромному убиенному ангелу, казалось, следовали за Криспином, куда бы тот ни шел на корабле, следовали, напоминая о моменте, когда голубь появился впервые, появился почти внутри собственного лица Криспина, отраженного в стекле рубки.
Вот это ощущение собственной идентичности с птицей и подтолкнуло Криспина к хитрой, как ему казалось, уловке.
Взобравшись на мачту, он крепко привязался к ее верхушке и ножовкой перерезал стальные тросы, опутывавшие мертвого голубя. Подхваченное поднявшимся ветром, большое белое тело закачалось и рухнуло вниз, чуть не сбив Криспина с его насеста. Время от времени начинал хлестать дождь, но это было хорошо, капли смывали с груди птицы кровь и крупинки ржавчины, вылетевшие из-под ножовки. В конце концов Криспин опустил голубя на палубу, а затем привязал его к крышке люка позади трубы.
Обессилевший, он проспал остаток дня и всю ночь, а наутро, вооружившись мачете, начал вынимать из птицы внутренности.
Тремя днями позднее Криспин стоял на верху обрыва, нависавшего над домом; сторожевик виднелся далеко внизу, у противоположного берега. Скелет со шкурой голубя, надетые им на голову и плечи, казались не тяжелее подушки. Ненадолго выглянуло солнце, и он приподнял раскинутые крылья, пробуя их подъемную силу, ощущая струение воздуха сквозь перья. Через гребень хребта, где стоял Криспин, перекатилось несколько порывов ветра, его почти оторвало от земли, и он шагнул поближе к невысокому дубу, скрывавшему его от вида, расстилавшегося из дома внизу.
У ствола дерева лежали винтовка и патронные ленты. Криспин опустил крылья, посмотрел вверх, последний раз уверяясь в том, что по соседству нет случайного ястреба или сапсана. Успешность маскировки превосходила все его ожидания. Стоя на коленях, свернув крылья и опустив на лицо опустошенную голову птицы, он чувствовал, что совершенно неотличим от голубя.
Перед ним был обрыв, спускавшийся к дому. С палубы сторожевика обрыв казался почти вертикальным, однако в действительности склон шел довольно отлого. Если очень повезет, можно и пролететь несколько шагов. Однако большую часть пути к дому он собирался просто пробежать под уклон.
Ожидая, когда появится Кэтрин Йорк, Криспин высвободил правую руку из металлической скобы, которую он приделал к кости крыла птицы. Он протянул руку и поставил винтовку на предохранитель. Добровольно лишив себя оружия и пулеметных лент, придав себе одновременно внешность птицы, он, как ему казалось, принял безумную логику, в соответствии с которой жила эта женщина. Но в то же время символический полет, который он собирался сейчас осуществить, освободит не только Кэтрин Йорк, но и его самого от заклятия этих птиц.
Дверь дома открылась, треснутое стекло блеснуло на солнце. Криспин встал за дубом, руки его крепко держали крылья. Появилась Кэтрин Йорк, она что-то несла через двор. Подойдя ко вновь построенному гнезду, она переложила несколько перьев, бриз шевелил белые волосы.
Выйдя из-за дерева, Криспин пошел вниз по склону. Через десять ярдов начался участок, покрытый плотным, вытоптанным дерном. Тогда он побежал, крылья неровно колыхались у него по бокам. Он набирал скорость, его ноги едва поспевали отталкиваться от земли. Неожиданно крылья перестали раскачиваться, поймав восходящий поток воздуха, и Криспин начал планировать, ветер бил ему в лицо.
До дома оставалось с сотню ярдов, и тут женщина его увидела. Через несколько мгновений, когда она вынесла из кухни ружье, Криспин был слишком занят, пытаясь справиться с набирающим скорость планером, растерянным, но торжествующим пассажиром которого он стал. Он что-то кричал и парил над валящимся вниз склоном, он несся вниз десятиярдовыми скачками, запах птичьей крови и перьев наполнял его легкие.
Криспин достиг края луга, окаймлявшего дом, перелетел изгородь на высоте в пятнадцать футов. Он держался одной рукой за рвущийся вверх скелет голубя, голова его была полупогружена в голубиный череп, когда женщина дважды выстрелила. Первый заряд прошел через хвост, но второй ударил Криспина прямо в грудь, бросил его на мягкую траву луга, между мертвых птиц.
Через полчаса, увидев, что Криспин умер, Кэтрин Йорк подошла к перекореженному трупу голубя и начала выщипывать лучшие перья, относя их к гнезду, которое снова строила для той большой птицы, которая однажды прилетит сюда и принесет назад ее сына.
Этой ночью Мейсон услышал шум приближающегося моря, приглушенный рокот вод, катящихся по близлежащим улицам. Вырванный из сна, он выскочил на залитую лунным светом улицу, где белые дома стояли, точно склепы среди чистых, залитых бетоном дворов. В двух сотнях ярдов волны стремительно набегали на тротуар, бурлили, отступали назад. Пена липла к планкам заборов, а воздух был полон соленых брызг.
Чуть дальше от берега могучие волны открытого моря перекатывались через крыши домов, буруны кипели вокруг труб. Холодная вода окатила ноги Мейсона, и он оглянулся на дом, где спала его жена. Каждую ночь море подбиралось на несколько ярдов ближе, проносясь шипящей гильотиной по пустым лужайкам.
В течение получаса Мейсон наблюдал, как волны облизывают верхушки крыш. Фосфоресцирующий прибой отбрасывал бледное сияние на тучи, которые гнал куда-то мрачный ветер, и покрывал руки Мейсона тусклым восковым блеском.
Наконец волны начали отступать, глубокая чаша светящейся воды обмелела, опустели улицы, и в лунном сиянии вновь возникли очертания домов. Мейсон побежал вслед за исчезающими пузырями, но море удалялось, прячась от него за углами домов, ускользая под дверями гаражей. Он помчался к концу дороги, когда на небе за шпилем церкви погас последний отблеск. Измученный Мейсон вернулся в свою постель, и шум умирающих волн наполнял его сны, пока он спал.
— Прошлой ночью я снова видел море, — сказал он за завтраком жене.
Мириам тихо ответила:
— Ричард, ближайшее море находится в тысяче миль отсюда. — Она несколько мгновений смотрела на мужа, ее бледные пальцы блуждали среди упавших на шею прядей волос. — Выйди на улицу и посмотри. Там нет моря.
— Дорогая, я его видел.
— Ричард!..
Мейсон встал и очень медленно поднял руки ладонями вверх:
— Мириам, брызги летели мне на ладони. Волны бурлили около моих ног. Мне это не приснилось.
— Наверняка приснилось. — Мириам прислонилась к двери, словно не хотела впускать в дом диковинный ночной мир мужа.
Длинные волосы цвета воронова крыла, обрамляющие милое овальное лицо, и алый халатик, распахнувшийся так, что он видел стройную шею и белую грудь, напомнили Мейсону прерафаэлитскую героиню в позе дамы времен короля Артура.
— Ричард, сходи к доктору Клифтону. Ты меня пугаешь.
Мейсон улыбнулся и принялся разглядывать далекие крыши домов за высокими деревьями.
— Нечего волноваться. Все очень просто. Я слышу по ночам шум моря, выхожу на улицу и любуюсь волнами в лунном свете, а потом возвращаюсь домой, в постель. — Он замолчал, и по его лицу пробежала тень усталости. Высокий, стройный Мейсон выздоравливал после болезни, которая продержала его взаперти около полугода. — Впрочем, все это довольно странно, — после паузы добавил он, — вода так необычно светится в темноте. Наверное, в ней повышенное содержание соли…
— Но Ричард… — Мириам беспомощно покачала головой, спокойствие мужа выводило ее из себя. — Там нет моря; оно существует только в твоем воображении. Больше никто его не видит.
Мейсон кивнул и засунул руки в карманы:
— Возможно, никто его даже и не слышал.
Он вышел из столовой и отправился к себе в кабинет. Диван, на котором он спал во время болезни, по-прежнему стоял в углу, рядом с книжным шкафом. Мейсон сел и взял с полки большого окаменевшего моллюска. Зимой, когда он был прикован к постели и смотрел на гладкую витую раковину, у него в воображении рождались бесконечные ассоциации с древними морями и затонувшими кораблями, даря ему несказанное удовольствие безграничных фантазий и образов. Мейсон взял ее в руки, изящную и загадочную, точно фрагмент древнегреческой скульптуры, найденный в высохшем русле реки, и представил себе, что эта раковина стала вместилищем времени и иной вселенной. Еще немного, и он поверил бы, что ночное море, преследующее его во сне, возникло из той самой раковины после того, как он, сам того не ведая, потер один из ее завитков.
Мириам вошла в комнату вслед за ним и резким движением раздвинула шторы, будто понимала, что Мейсон вернулся в сумеречный мир своей болезни. Она взяла его за плечи и сказала:
— Слушай, Ричард, сегодня, когда ты услышишь волны, разбуди меня. Мы посмотрим на них вместе.
Он мягко высвободился из ее рук и ответил:
— Увидишь ты море или нет, не имеет никакого значения. Важно, что я его вижу.
Чуть позже, шагая по улице, Мейсон подошел к тому месту, где стоял прошлой ночью, наблюдая, как, пенясь и шипя, к нему приближаются волны. Из домов, которые в его видении накрывала вода, доносились самые обычные будничные звуки. Пожелтевшую от июльской жары траву на лужайках поливали вращающиеся фонтанчики — в лучах яркого солнца тут и там возникали разноцветные яркие радуги. Между деревянными заборами и водяными шлангами лежал толстый слой летней пыли, нетронутый со времен прошедших ранней весной дождей.
Улица, один из дюжины пригородных бульваров, окружавших город, тянулась на северо-запад примерно на три сотни ярдов, а потом выходила на большую открытую площадь, где располагался местный торговый центр. Мейсон прикрыл глаза рукой, чтобы не мешало солнце, и посмотрел на часы на башне здания библиотеки и на шпиль церкви — только они и выступали среди бурлящих протуберанцев моря. Все было именно так, как он запомнил.
Чем ближе они подъезжали к торговому центру, тем ниже становилась дорога, пока наконец не стала, по удивительному совпадению, границей берега призрачного моря. Отсюда до города оставалось всего около мили, и узкая невысокая гряда составляла часть края большого естественного бассейна, внутри которого находилась аллювиальная равнина, заканчивающаяся небольшими меловыми залежами. И хотя его частично скрывали дома, Мейсон узнал мыс, возвышавшийся в море, словно крепость. Огромные волны разбивались о его основание, в воздух летели снопы брызг, а потом с гипнотической медлительностью падали, падали в отступающую воду. Ночью мыс казался больше и уже, напоминая неприступный бастион, защищающий берег от стихии. Мейсон пообещал себе, что как-нибудь вечером придет на мыс, чтобы волны разбудили его, когда он уснет на его оконечности.
Мимо проехала машина, и водитель удивленно посмотрел на Мейсона, который остановился посреди дороги, задрав к небу голову. Решив, что не стоит усугублять свою репутацию весьма эксцентричного, любящего одиночество, постоянно занятого собственными мыслями мужа красивой, но бездетной миссис Мейсон, он повернул на улицу, идущую вдоль каменистого уступа. Направляясь к мысу, Мейсон время от времени поглядывал на заборы, пытаясь увидеть залитые водой сады и застрявшие машины. Или дома, пострадавшие от морской стихии.
Первое видение моря посетило Мейсона всего три недели назад, но он не сомневался в том, что оно реально. Он уже знал, что, уходя, вода не оставляет никаких следов на сотнях домов, погрузившихся на морское дно, и больше не опасался за судьбу утонувших людей, которые, очевидно, мирно спали в огромной водной постели, в то время как он любовался блистающими волнами, разбивающимися о крыши домов. Несмотря на этот парадокс, именно уверенность в истинности происходящего заставила Мейсона рассказать Мириам, что однажды ночью он проснулся, услышав рокот волн за окном, а когда вышел, обнаружил залитые водой улицы и дома. Сначала Мириам просто улыбалась, принимая рассказ мужа как очередную иллюстрацию его необычного внутреннего мира. Потом, три ночи спустя, она проснулась оттого, что услышала, как Мейсон, вернувшись домой, закрывает на замок дверь, и испугалась, увидев его покрытое испариной лицо. Он тяжело дышал.
На следующий день она все время оглядывалась на окно, надеясь увидеть там хотя бы какие-нибудь признаки моря. Кроме самой чрезвычайно странной истории ее беспокоило полнейшее спокойствие, которое Мейсон демонстрировал перед лицом ужасающего апокалипсиса, существующего только в его сознании.
Устав, Мейсон присел на низкую декоративную стену, отгороженную от близлежащих домов кустами рододендрона. Несколько минут он развлекался, рисуя палочкой узоры в белой пыли у своих ног. Бесформенная пассивная пыль каким-то непостижимым образом обладала теми же качествами, что и ископаемый моллюск, испуская загадочный тугой свет.
Впереди дорога изгибалась и уходила вниз, к полям. Меловой склон горы, покрытый плащом зеленого торфа, выделялся на фоне синего неба. На нем поставили металлический домик, а возле входа в шахту сновали крошечные фигурки, которые деловито устанавливали лебедку. Мейсон, отчаянно жалея, что не взял машину жены, наблюдал за тем, как они по одному спускаются в шахту.
Эта сложная пантомима весь день стояла у него перед глазами, даже потом, когда он вернулся домой и устроился в своей библиотеке. Она произвела на него такое впечатление, что частично заслонила воспоминание о черных волнах, мчащихся по ночным улицам. Сохранять спокойствие Мейсону помогала неколебимая уверенность в том, что и остальные скоро узнают о наступлении моря.
Когда Мейсон отправился спать, он увидел одетую Мириам, которая сидела в кресле у окна, на лице у нее застыло выражение спокойной решимости.
— Что ты тут делаешь? — спросил он.
— Жду.
— Чего?
— Море. Не волнуйся, просто не обращай на меня внимания, ложись спать. Я могу посидеть и в темноте.
— Мириам… — Мейсон устало взял ее за тонкую руку и попытался поднять с кресла. — Милая, чего ты этим добьешься?
— Разве ты не понимаешь?
Мейсон сел в изножье кровати. По какой-то причине он не только хотел защитить ее, но и сделать так, чтобы она не увидела море.
— Мириам, неужели тебе нужно объяснять? Вполне возможно, что на самом деле я его не вижу… понимаешь, в обычном смысле слова. А если я… — Мейсон начал импровизировать. — Вдруг это всего лишь галлюцинация или сон?
Мириам покачала головой и вцепилась в подлокотники кресла:
— Я так не думаю. И вообще — я хочу понять.
Мейсон лег на кровать.
— Я не уверен, что ты выбрала правильный путь…
Мириам наклонилась вперед в своем кресле:
— Ричард, ты так спокойно относишься к происходящему и говоришь о своих видениях, будто это обычная головная боль. Мне страшно. Если бы твое море внушало тебе ужас, я бы не волновалась, но…
Через полчаса он заснул, Мириам, сидя в тени, не сводила с него обеспокоенного взгляда.
Бормотали волны, далекое шипение пенных бурунов за окном вырвало Мейсона из сна, приглушенный грохот волн и плеск боды барабанным боем отдавался в ушах. Он выбрался из постели и быстро оделся, прислушиваясь к шепоту потока, устремившегося на улицу. В углу, в кресле, спала Мириам, залитая сиянием, отражающимся от белых барашков пены, тонкий лунный луч прочертил полосу у нее на шее.
Неслышно, босиком, Мейсон побежал навстречу своему видению, споткнулся о сверкающую линию прибоя, когда с гортанным ревом на него налетела очередная волна. Опустившись на колени, он почувствовал, как холодная, наполненная светом вода, кишащая тысячами живых существ, ударила ему в грудь, окатила плечи, потом ее хватка ослабла, и она поползла назад прямо в пасть идущему за ней по пятам буруну. Мокрый костюм цеплялся за тело, точно замерзший зверек. Не обращая на него внимания, Мейсон не сводил глаз с моря. В лунном свете белые дома погружались в сияющие брызги, точно дворцы призрачной Венеции или мавзолеи на далеком острове некрополей. Вода набирала силу, поднималась, промчалась еще двадцать ярдов по улице, почти добралась до дома Мейсона.
Он подождал, когда отхлынет очередная волна, и пошел по мелководью в сторону проспекта, который уходил к далекому мысу. Теперь уже вода захватила дорогу, поглотила лужайки у домов, билась о ступени лестниц.
До мыса оставалось около полумили, когда Мейсон услышал грохот и тяжкие стоны мощного потока. Задыхаясь, он прислонился к забору, и холодная пена тут же ухватилась за его ноги, пытаясь утащить за собой. На каменном парапете на вершине скалы Мейсон увидел фигуру женщины, залитую лунным сиянием, ее черное платье рвал ветер, а длинные волосы казались белыми в призрачном свете. Далеко внизу блистающие волны, словно цирковые акробаты, выделывали свои сложные кульбиты.
Мейсон бросился вперед, потерял женщину из виду, когда улица свернула и у него на пути встали дома. Постепенно поток начал терять силу, и в фонтанах брызг он мельком увидел ее белое лицо. Но тут начался отлив, и море стало отступать, поплыло между домами, лишая ночь света и жизни.
Когда последние капли растаяли на влажном асфальте, Мейсон быстро посмотрел на мыс, но окутанная сиянием женщина исчезла. Мокрая одежда высохла, пока он шел домой по пустым улицам. И вот уже ветер унес запах соленых брызг, словно ничего и не было.
На следующее утро Мейсон сказал Мириам:
— Знаешь, это и в самом деле был сон. Мне кажется, море ушло. По крайней мере, прошлой ночью я ничего не видел.
— Слава Богу, Ричард. Ты уверен?
— Уверен, — Мейсон улыбнулся, стараясь ее успокоить. — Спасибо, что ты за мной присмотрела.
— Я и сегодня ночью посижу. — Мириам помахала рукой. — И не спорь. Я себя отлично чувствую и хочу прогнать это раз и навсегда. — Потом, глядя в чашку с кофе и хмурясь, она проговорила: — Странно, но пару раз мне показалось, будто я тоже слышу море. Шум был такой необычный, точно кто-то очень старый, слепой просыпается после сна, который длился миллион лет.
По дороге в библиотеку Мейсон решил подъехать к меловой шахте и остановил машину в том месте, где видел залитую лунным сиянием женщину с белыми волосами, наблюдавшую за морем. Солнечные лучи расцвечивали бледную траву, освещая вход в шахту, около которой снова деловито сновали какие-то люди.
Следующие пятнадцать минут Мейсон ездил по улицам, Заросшим деревьями, заглядывал за невысокие живые изгороди, всматривался в окна кухонь. Он не сомневался, что незнакомка живет в одном из близлежащих домов и еще не сняла своего черного платья, накинув на него простой домашний халат.
Позже, уже в библиотеке, он узнал машину, которую видел вчера на мысу. Пожилой человек в твидовом костюме изучал витрины с последними геологическими находками.
— Кто это? — спросил Мейсон Феллоуса, смотрителя в отделе древностей, когда машина уехала. — Я видел его в скалах.
— Профессор Гудхарт, он из группы палеонтологов. Кажется, они обнаружили интересный костеносный слой. — Феллоус махнул рукой в сторону коллекции обломков бедренных и лицевых костей. — Если повезет, может быть, они с нами поделятся своими находками.
Мейсон смотрел на кости и чувствовал, что начинает понимать, что происходит.
Каждую ночь, когда море появлялось на темных улицах и все ближе и ближе подбиралось к дому Мейсона, он просыпался рядом со спящей женой, выходил на пронизанный ветром воздух и по колено в воде шел к мысу. Там на скале он всегда видел беловолосую женщину, лицо которой было подставлено соленым брызгам. Но ему никак не удавалось добраться до нее до того, как начинался отлив, и, опустошенный и измученный, он падал на колени на мокром тротуаре погребенного под водой города.
Однажды проезжавшая мимо полицейская патрульная машина высветила его своими фарами — он сидел, прислонившись к воротам одного из домов. В другой раз, вернувшись домой, он забыл закрыть за собой дверь. Во время завтрака Мириам, заметившая, что вокруг глаз у него появились круги, похожие на черные кандалы, сказала с беспокойством:
— Ричард, мне кажется, тебе следует перестать ходить в библиотеку. У тебя уставший вид. Может быть, ты снова видишь во сне море?
Мейсон покачал головой и заставил себя вымученно улыбнуться:
— Нет, с этим покончено. Наверное, я слишком много работаю.
Мириам взяла его руки в свои:
— Ты упал вчера? — Она принялась внимательно разглядывать его ладони. — Милый, посмотри, они расцарапаны? Ты, наверное, поранил руки несколько часов назад. Ты ничего не помнишь?
Мейсон придумал какую-то историю, чтобы ее успокоить, а потом забрал чашку с кофе в свой кабинет и занялся изучением утренней дымки, которая окутывала крыши домов; он заметил, что легкое непроницаемое озеро повторяло контуры ночного моря. Солнечные лучи разогнали туман, и на мгновение уходящая реальность привычного мира наполнила его острой болью ностальгии.
Мейсон инстинктивно потянулся к полке, где лежала раковина, но на полпути остановился и убрал руку.
Рядом стояла Мириам.
— Отвратительная штука, — заявила она. — Скажи-ка, Ричард, как ты думаешь, что вызвало тот твой сон?
Мейсон пожал плечами:
— Может быть, это какое-то воспоминание…
Одно короткое мгновение он раздумывал, а не сказать ли Мириам о том, что он продолжает слышать во сне море, и о беловолосой женщине на вершине скалы, которая, как ему казалось, звала его к себе… Но, как и всякая женщина, Мириам считала, что в жизни ее мужа может существовать только одна загадка. По какой-то необъяснимой логике он чувствовал, что его материальная зависимость от жены и потеря самоуважения дают ему право на тайну, которой он не должен с ней делиться.
— Ричард, что случилось?
Мейсон вдруг увидел, как перед ним, словно прозрачный сверкающий веер, распахнулись воды и заклинательница волн повернулась к нему лицом.
Вода доходила ему до пояса, заливала лужайку, вспенивалась могучими бурунами. Так высоко она еще не поднималась ни разу, уже подобралась к его дому, разбиваясь о порог, но Мейсон забыл о жене. Он стащил куртку, швырнул ее в волны и побрел по улице, сражаясь с потоком. Сейчас он думал только о скале, на вершине которой стояла женщина, едва различимая в бушующем каскаде ослепительных брызг.
Мейсон упрямо шагал вперед, иногда погружаясь в воду по самые плечи, не обращая внимания на клочья светящихся водорослей вокруг. У него слезились глаза от соленого воздуха, но он добрался до подножия мыса и в изнеможении опустился на колени.
Высоко над ним звенели соленые брызги, разбиваясь о поверхность скалы, а глухой голос бурунов перекрывали пронзительные стоны ветра. Околдованный волшебными звуками, Мейсон начал карабкаться по склону, не переставая любоваться тысячами лунных ликов в бушующем море. Когда он добрался до вершины, черное одеяние скрыло от него лицо женщины, но он видел, что она стоит, гордо выпрямившись, а еще Мейсон заметил, какая она стройная. Неожиданно, оставаясь совершенно неподвижной, она двинулась вдоль парапета.
— Подождите!
Его крик заглушил рев ветра. Мейсон бросился вперед, и тогда женщина повернулась и посмотрела на него. Белые волосы обрамляли ее лицо, словно облако серебряного дыма, но вот порыв ветра их разметал, и Мейсон увидел лицо с пустыми глазницами и рот. Рука, похожая на связку белых палочек, потянулась к нему, а потом женщина взмыла в клубящийся мрак, словно гигантская птица.
Мейсон шарахнулся от нее, не понимая, кто так страшно кричит — он сам или этот призрак. Не успев сообразить, что происходит, он перелетел через деревянное ограждение и под звон цепей ворота рухнул спиной вниз прямо в шахту — и все время, что он падал, море грохотало у него в ушах, разрывая сумрак ночи.
Выслушав отчет полицейского, профессор Гудхарт покачал головой:
— Я так не думаю, сержант. Мы работаем здесь целую неделю. Никто не падал в шахту. — Одна из тонких деревянных перекладин ограждения болталась в воздухе. — Но спасибо за то, что вы меня предупредили. Наверное, следует сделать более надежную ограду, если парень бродит по ночам…
— Не думаю, что он сюда заберется, — заметил сержант. — Это совсем не просто. — Помолчав немного, он добавил: — В библиотеке, где он работает, сказали, что вчера вы нашли в шахте парочку скелетов. Я знаю, прошло всего два дня с тех пор, как он исчез… но он не может быть одним из них? — Сержант пожал плечами. — Если там имеется какая-нибудь кислота, например…
Профессор Гудхарт ткнул каблуком в меловой слой:
— Чистый карбонат кальция, толщиной примерно в милю, возник в триасовый период, около двухсот миллионов лет назад, когда здесь было большое море. Два скелета, которые мы вчера нашли, принадлежат мужчине и женщине — рыбаки кроманьонцы, их племя жило на берегу, пока море не высохло. Я бы с удовольствием вам помог — мне и самому непонятно, как тут оказались кроманьонские реликвии. Ведь шахта опустилась всего тридцать лет назад. Но это уже мои проблемы, а не ваши.
Вернувшись в свою машину, сержант покачал головой. По дороге он молча рассматривал ряды мирных пригородных домов.
— Очевидно, в древности здесь было море. Миллион лет назад. — Он взял с заднего сиденья машины фланелевую куртку Мейсона. — Кстати, я понял, чем она пахнет — морской водой.
Наутро после шторма приливная волна вынесла на берег труп утонувшего великана, километрах в семи к северо-западу от города. Первым о великане сообщил живший неподалеку фермер, потом новость подтвердили местные газетчики и полиция. Большинство горожан, и я в том числе, не сразу клюнули на эту удочку, но все новые и новые очевидцы, захлебываясь, рассказывали об огромном утопленнике, и в конце концов, сгорая от любопытства, мы сдались. Где-то после двух часов дня библиотека, в которой мои коллеги и я занимались научной работой, почти полностью опустела, и мы отправились на побережье, да и не только мы, весь город, взбудораженный слухами о диковине, постепенно позакрывал конторы и магазины и снялся с места.
Машину мы поставили в дюнах над берегом моря и приблизились к толпе, уже довольно плотной. Да, на мелководье, метрах в двухстах от берега, лежал утопленник. Поначалу показалось, что размеры его не так уж поразительны. Был отлив, почти все тело великана находилось над поверхностью воды, и оно было не намного больше гигантской акулы. Великан лежал на спине, руки вдоль тела, словно отдыхал, спал на зеркале из влажного песка, и в этом зеркале тускло отражалась его слегка обесцветившаяся кожа. Под ярким солнцем тело его блестело, как белое оперение какой-то морской птицы.
Зрелище произвело на нас сильное впечатление, и мы с друзьями, не удовлетворенные обывательскими объяснениями людей в толпе, спустились с дюн и устроились на гальке. Приближаться к великану охотников не было, но через полчаса смельчаки выискались, по песку зашагали два рыбака в высоких резиновых сапогах. Когда их крохотные фигурки приблизились к распростертому телу, по толпе зрителей пронесся ропот. Великан и вправду оказался великаном, два рыбака рядом с ним были просто лилипутами. Хотя его пятки частично ушли в песок, рыбаки не доставали и до середины торчащих вверх стоп, и мы сразу поняли, что этот утонувший левиафан весом и размерами не уступит огромнейшему кашалоту.
На месте действия появились три рыбацких одномачтовых суденышка, они покачивались на волнах в двухстах метрах от берега, моряки сгрудились на палубе и смотрели на великана оттуда. Их осторожность отпугивала наблюдателей на берегу, уже готовых отправиться к великану по мелководью. Все спустились с дюн на гальку и нетерпеливо ждали, сгорая от желания разглядеть утопленника получше. У краев тела песок немного отступил, вода намыла впадину, будто великан упал с неба. Меж могучих монолитов его ступней стояли два рыбака и махали нам, как какие-нибудь туристы на Ниле среди колонн частично ушедшего под воду храма. На миг меня охватил страх: вдруг великан всего лишь спит, сейчас он пошевелится и стукнет пятками… но остекленевшие глаза смотрели в небо, он явно не ведал, что между могучими ступнями стоят две его многократно уменьшенные копии.
Рыбаки начали обходить труп, неторопливо зашагали вдоль белых ног. С любопытством изучив кисть повернутой вверх руки, они скрылись из вида между предплечьем и грудью, потом снова появились и стали разглядывать голову великана, прикрывая глаза от солнца. Греческий профиль великана — плоский лоб, прямой нос с высокой переносицей, красивый изгиб губ — напомнил мне головы, вылепленные Праксителем[3], а изящно вырезанные ноздри лишь подчеркивали сходство с классической скульптурой.
Вдруг над толпой пронесся крик, и сотни вскинутых рук указали на море. Вздрогнув, я увидел, что один из рыбаков вскарабкался на грудь великана и теперь разгуливал по ней и подавал сигналы толпе на берегу. Зрители ответили победным ревом, растворившимся в грохоте гальки, — толпа хлынула к великану по влажному песку.
Мы приближались к распростертому телу, лежавшему в озерке размером с хорошее поле, и взволнованный гомон снова затих, все присмирели, увидев вблизи, сколь величественны масштабы этого ушедшего из жизни колосса. Он лежал под небольшим углом к берегу, и этот ракурс искажал его настоящий рост. Рыбаки уже перебрались на живот великана, но толпа все-таки побаивалась, люди образовали широкий круг, и лишь группками по три-четыре человека отваживались подойти к гигантским конечностям.
Мои спутники и я обошли великана со стороны моря, его бедра и грудная клетка возвышались над нами, как остов севшего на мель корабля. Жемчужная кожа, разбухшая от соленой воды, скрывала истинные очертания огромных мышц и сухожилий. Мы прошли под чуть согнутым левым коленом, с которого свисали влажные водоросли. Для соблюдения незамысловатых приличий бедра были обмотаны тяжелой грубой тканью, пожелтевшей в воде. Эта набедренная повязка, подсыхавшая на солнце, распространяла сильный запах моря, он смешивался со сладковатым, но резким запахом великаньей кожи.
Мы остановились у плеча великана и стали разглядывать его неподвижный профиль. Губы были чуть раздвинуты, открытый глаз подернут непрозрачной пеленой, будто в него налили какую-то молочно-голубую жидкость, но благородные очертания ноздрей и бровей придавали лицу картинную привлекательность, которая противоречила грубой силе, таившейся в груди и плечах.
Ухо нависало над нашими головами, словно замысловато вылепленная распахнутая дверь. Когда я поднял руку, чтобы дотронуться до отвисшей мочки, кто-то появился над краем лба и закричал на меня сверху. Я в испуге отступил назад и увидел, что несколько подростков забрались на гигантское лицо и теперь дурачились, заталкивая друг друга в глазницы.
Люди уже вовсю разгуливали по телу великана, легко взбираясь по двум рукам-лестницам. С ладоней они поднимались к локтям, переползали через вздувшиеся бицепсы и попадали на плоскую равнину в верхней части гладкой безволосой груди. Отсюда они залезали на лицо, цепляясь за губы и нос, либо скатывались по его животу навстречу тем, кто оседлал лодыжки или расхаживал по колоннам бедер.
Мы продолжали идти по кругу сквозь толпу и остановились около вытянутой правой руки. В ладони подарком из другого мира лежало небольшое озерцо, многочисленные «скалолазы», спускаясь по руке, разбрызгивали воду ногами. Ладонь была испещрена линиями, и я попытался прочитать их, отыскать какой-то ключ к судьбе великана, но кожа разбухла, линии были нечеткими и ничего не могли сказать о личности великана и случившейся с ним трагедии. Огромные мышцы рук и мощные запястья едва ли говорили о том, что великан был натурой чувствительной, однако изящная форма пальцев и ухоженные ногти, симметрично подстриженные сантиметрах в пятнадцати от плоти, указывали на некую утонченность, это подтверждалось и греческими чертами лица, которое теперь облепили горожане как мухи.
Один парень даже взгромоздился на кончик носа, он размахивал руками и кричал что-то своим товарищам, но лицо великана все равно хранило незыблемое спокойствие.
Мы вернулись к берегу, сели на большой камень и продолжали смотреть на бесконечный поток прибывающих из города людей. На некотором удалении от берега собралось шесть или семь рыбацких шхун, и рыбаки в высоких сапогах шли по мелководью, чтобы поближе рассмотреть грандиозный улов, принесенный штормом. Позже появился отряд полицейских, без особого энтузиазма они попытались оцепить берег, но распростертое тело великана повергло их в крайнее изумление, и они удалились, забыв, по всей видимости, зачем сюда пожаловали.
Еще через час на берегу собралось не меньше тысячи человек, по крайней мере двести из них стояли или сидели на теле великана, мельтешили у его рук и ног, толклись на груди и животе. Голову оккупировала большая группа мальчишек, они пихали друг друга и скатывались вниз по щекам и подбородку. Двое или трое оседлали нос, а еще один ухитрился залезть в ноздрю и лаял оттуда по-собачьи.
Ближе к вечеру полиция вернулась и, раздвигая толпу, пропустила ученых из университета, специалистов по анатомии крупных млекопитающих и по биологии моря. Мальчишки да и почти все взрослые слезли с великана, лишь самые дерзкие не дрогнули и продолжали восседать на кончиках пальцев ног либо на лбу. Специалисты промаршировали вокруг великана, энергично кивая головами и обмениваясь мнениями, ведомые полицейскими, которые раздвигали стену обывателей. Возле вытянутой руки гиганта офицер полиции предложил ученым подняться на ладонь, но те поспешно отказались.
Вскоре они вернулись на берег, и толпа снова завладела великаном, он безраздельно принадлежал ей. В пять часов, когда мы уезжали в город, люди облепили его руки и ноги подобно густой стае чаек, пировавших на огромной дохлой рыбине.
Через три дня я поехал на побережье снова. Мои коллеги вернулись к своей работе в библиотеке и поручили мне вести наблюдения за великаном, а потом отчитаться перед ними. Возможно, они почувствовали, что я сам этого хочу, и меня действительно тянуло на побережье. Никакого извращения в этом не было, великан был для меня скорее живым существом, а не покойником, более живым, чем многие из тех, кто собирался, чтобы на него поглазеть. Отчасти меня завораживали его колоссальные размеры, огромные объемы пространства, занимаемые его руками и ногами, как бы подтверждавшими правильность форм моих собственных конечностей, но главным образом я был потрясен самим фактом его существования, фактом непреложным. В этой жизни много чего можно подвергать сомнению, но великан, мертвый или живой, существовал в абсолютном смысле: он позволял нам заглянуть в мир таких же, как он, абсолютных величин, а мы, наблюдатели с берега, были лишь их несовершенными и крошечными копиями.
На сей раз толпа была значительно меньше: человек двести — триста сидели на камнях, разложив перед собой еду, и лениво наблюдали за группами приезжающих, идущих по песку. Прилив подвинул великана ближе к берегу, развернул его головой и плечами в сторону суши, и он словно стал вдвое больше, рядом с его гигантским телом рыбацкие шхуны, покачивавшиеся возле его ног, казались игрушечными. Из-за неровностей песчаного дна спина великана чуть прогнулась, грудь как бы стала шире, а подбородок приподнялся, и облик его приобрел более героические очертания. Морская вода выбелила его кожу, которая к тому же разбухла, — в результате лицо великана разгладилось и слегка постарело. Черты этого лица были столь огромны, что не позволяли определить возраст и характер великана, но в первый приезд мне показалось, что это был благовоспитанный молодой человек скромного нрава, классические формы его носа и рта сказали мне именно об этом. Сейчас, однако, он выглядел много старше, где-то на средний возраст. Оплывшие щеки, толстый нос, вспухшие виски и сузившиеся глаза придали ему облик человека хорошо кормленного, зрелых лет, и я понимал, что тело великана только начинает разлагаться.
Я был зачарован тем, как великан меняется на глазах после смерти, словно скрытые в нем черты набирали силу при жизни и вот заявили о себе в кратком последнем резюме. Изменение это знаменовало собой начало конца. Великану не устоять перед всепоглощающим временем, в которое погружается все остальное человечество. Временем, конечными продуктами являются наши краткие жизни, подобные мириадам больших и маленьких брызг над вспененной пучиной. Я сел на камень прямо напротив головы великана, откуда были хорошо видны взрослые и дети, карабкавшиеся по его ногам и рукам.
Среди утренних посетителей было несколько человек в кожаных куртках и матерчатых кепках, они критически оглядывали великана профессиональным оком, прикидывали его размеры и производили какие-то подсчеты прямо на песке выброшенными на берег щепками. Я понял, что это представители отдела коммунальных услуг и других муниципальных подразделений и заботит их, конечно же, одно: как избавиться от этого дара моря, от этого утонувшего Гаргантюа.
Появилось несколько более изысканно одетых особ: хозяин цирка и его подручные. Они неторопливо обошли тело великана, держа руки в карманах длинных пальто, не говоря друг другу ни слова. Видимо, великанье тело было слишком большим даже для их несравненного заведения. Когда они ушли, дети снова принялись за свое, стали бегать по рукам и ногам взад-вперед, а парни постарше возились на повернутом к небу лице, и влажный песок с их ног прилипал пятнами к белой коже великана.
На следующий день я намеренно задержался и поехал на побережье ближе к вечеру. На гальке сидело человек пятьдесят — шестьдесят. Великана прибило почти к самому берегу, он лежал метрах в семидесяти пяти, сокрушив ногами частокол прогнившего волнореза. Тело его, попав на песчаную горку, развернулось в сторону моря, а лицо, покрытое ссадинами, было отвернуто в сторону почти естественным образом. Я сел на большую металлическую лебедку, прикрепленную к бетонной балке, и стал смотреть на распростертую фигуру.
Кожа великана совсем побелела, утратила жемчужную прозрачность и была заляпана грязным песком, появившимся на месте смытого ночным приливом. Между пальцами набились комья водорослей, под бедрами и коленями скопились горки морского мусора и ракушек. Черты его лица продолжали расползаться, но облик этого колосса все равно оставался величественным и заставлял вспомнить о героях гомеровского эпоса. Гигантский размах плеч, мощные колонны рук и ног и сейчас придавали фигуре какое-то особое измерение, казалось, великан быЛ кем-то из утонувших аргонавтов или героев «Одиссеи», причем более точно, чем живший в моем воображении до сих пор эллин обычных человеческих размеров.
Я ступил на песок и, минуя лужи и лужицы морской воды, пошел к великану. Двое мальчишек забрались в его ушную раковину, а еще один застыл на пальце ноги, стоял и наблюдал за мной. Как я и надеялся, никто больше на меня внимания не обратил, люди на берегу спокойно сидели, закутавшись в пальто.
Раскрытая правая ладонь великана была заполнена ракушками и песком, на нем виднелись бесчисленные следы ног. Круглая махина великаньего бедра возвышалась надо мной, полностью скрывая от меня море. Сладковатый острый запах, который я учуял в прошлый раз, стал более едким, сквозь матовую кожу проступали змеевидные кольца кровеносных сосудов. Зрелище было отталкивающим, и все же эта бесконечная метаморфоза, очевидная жизнь в мертвом теле, позволила мне ступить на труп.
По оттопыренному большому пальцу я забрался на ладонь и начал восхождение. Кожа оказалась тверже, чем я ожидал, она почти не проседала подо мной. Я быстро поднялся по пологому склону руки, преодолел шар бицепсов. Справа от меня грозной и величавой глыбой покоилось лицо, пещеры ноздрей и огромные скаты щек напоминали конус какого-то немыслимого вулкана.
Благополучно обогнув плечо, я ступил на широкую равнину груди, на которой громадными бревнами выступали ребра грудной клетки. Белая кожа была вся усыпана темными пятнами от бесчисленных отпечатков ног, особенно ясно виднелись следы пяток. В центре грудины кто-то построил маленький замок из песка, и я взобрался на это частично обвалившееся сооружение, чтобы получше рассмотреть лицо.
Двое мальчишек перестали ковыряться в гигантском ухе и перелезали в правую глазницу, откуда мимо их крошечных фигурок совершенно забеленный молочного цвета жидкостью невидяще взирал голубой глаз великана.
Я смотрел на лицо под углом снизу, и в нем уже не было ни утонченности, ни безмятежности, перекошенный рот и задранный вверх подбородок, державшийся на гигантских канатах сухожилий, напоминали вскрытое чрево корабля. Впервые я понял, сколь мучительной была последняя агония великана, ему было больно, хотя он и не знал, что мышцы и ткани его тела уже вступили в период своего распада. От щемящего одиночества лицо погибшего, этого затонувшего корабля на пустынном берегу, куда почти не долетает рокот волн, превратилось в маску полнейшего бессилия и беспомощности.
Я шагнул вперед, и нога моя провалилась во впадину, ткань в этом месте оказалась мягкой, и через отверстие между ребрами вырвалась струя зловонного газа. Липкое зловонное облако зависло над моей головой, я отступил и вернулся к морю, чтобы отдышаться. И тут, к своему удивлению, увидел, что кисть левой руки великана ампутирована.
Ошеломленный, я смотрел на чернеющий обрубок, а одинокий юнец, что качался на своем насесте, внимательно глядел на меня, и было в его взгляде что-то кровожадное.
Это было лишь первое из серии хищений. Следующие два дня я провел в библиотеке, желание ехать на берег почему-то пропало, я чувствовал, что стал свидетелем начала конца этого грандиозного чуда. Когда я в следующий раз прошел через дюны и ступил на гальку, великан находился всего метрах в двадцати, и эта близость к морским камешкам свела на нет все признаки волшебства, когда-то витавшие над далеким, омываемым волнами торсом. Несмотря на исполинские размеры великана, синяки и грязь, покрывавшие его тело, как бы уменьшали его до человеческих масштабов, и то, что он такой немыслимо большой, делало его еще более уязвимым.
Правой кисти и правой ступни не было, их волоком втащили на склон и вывезли. Расспросив собравшихся у волнореза — их было немного, — я выяснил, что тут успели поработать компания по производству удобрений и поставщики корма для скота.
Оставшаяся ступня великана торчала торчком, к большому пальцу прикрепили буксирный трос, видимо чтобы назавтра сразу приступить к делу. Рабочие, человек двадцать, разворошили береговую гальку, в местах, где волокли Отрезанные кисти рук и ступню, тянулся глубокий след. Темная зловонная жидкость, что текла с обрубков, вымазала песок и белые конусы ракушек. С берега я заметил, что на посеревшей коже великана вырезаны какие-то шутливые девизы, свастики, значки, будто негласное разрешение изувечить этого недвижного колосса повлекло за собой поток дотоле сдерживаемой ярости и злобы. Мочку уха кто-то проткнул деревянным копьем, в центре груди успел догореть небольшой костер, и кожа вокруг почернела. Мелкие хлопья сажи все еще носились на ветру.
Над трупом висел тяжелый и удушливый запах, безошибочный признак разложения, и он разогнал-таки подростков. Я вернулся на берег и взобрался на лебедку. Распухшие щеки великана превратили его глаза в щелочки, растянули губы, и получился монументальный зевок. Прямой греческий нос был изуродован, истоптан и вмят во вздувшееся лицо несметным множеством пяток.
Наведавшись к морю на следующий день, я обнаружил почти с облегчением, что великана обезглавили.
Минуло еще несколько недель, прежде чем я попал на побережье снова, и к тому времени сходство великана с человеком, столь явственное ранее, совсем исчезло. При ближайшем рассмотрении грудная клетка и живот несомненно походили на человеческие, но по мере того как отсекались конечности, сначала до колен и локтей, потом до плеч и бедер, тело великана стало напоминать тушу обезглавленного кита или китовой акулы. Труп совершенно утратил человеческие черты, и интерес обывателей иссяк, побережье опустело, если не считать пожилого безработного да сторожа, сидевшего у домика подрядчика.
Вокруг останков великана были воздвигнуты просторные деревянные леса, с десяток лестниц раскачивалось на ветру, а в песке вокруг валялись мотки веревок, длинные ножи с металлическими ручками и крюки-кошки, галька маслянисто блестела от крови, попадались куски костей и кожи.
Я кивнул сторожу, угрюмо поглядевшему на меня поверх жаровни, в которой тлели уголья. Все кругом пропиталось едким запахом из огромного чана с ворванью, которая кипела на медленном огне позади домика.
Обе бедренные кости удалили с помощью небольшого крана, завернули в грубую ткань, бывшую некогда набедренной повязкой великана, гнезда суставов зияли, как распахнутые двери амбаров. Исчезли и предплечья, ключицы и половые органы. По остаткам кожи на груди и животе шла разметка — проведенные дегтем параллельные полосы, — первые пять или шесть участков уже были отделены от диафрагмы и обнажали гигантскую арку грудной клетки.
С неба на берег спикировала стая чаек, они с яростными криками принялись что-то клевать на побуревшем песке.
Через несколько месяцев, когда об утонувшем великане все более или менее забыли, в городе начали появляться различные части его четвертованного тела. В основном это были кости, которые производители удобрений не сумели измельчить. Узнать их не составляло труда — по величине, огромным сухожилиям и хрящам суставов. Трудно сказать почему, но, освобожденные от телесной оболочки, части передавали суть его прежнего величия лучше, чем вздувшиеся и впоследствии ампутированные конечности. Взглянув через дорогу на здание фирмы крупнейших в городе оптовиков по продаже мяса, я узнал две огромные бедренные кости, обрамлявшие входные двери. Эти мегалитические колонны нависали над головами швейцаров словно в храме древних друидов, и мне вдруг увиделся великан, встающий на колени прямо перед этими голыми костями и семимильными шагами бегущий по улицам города: он возвращался к морю и на обратном пути собирал свои разбросанные части.
Еще через несколько дней на глаза мне попалась левая плечевая кость, она лежала у входа в одну из верфей (правая кость несколько лет провалялась в груде мусора под главным торговым причалом гавани). В ту же неделю ссохшаяся кисть правой руки выставлялась на карнавале во время ежегодной пышной процессии.
Интересно, что нижняя челюсть попала-таки в музей естественной истории. Остатки черепа исчезли, но вполне возможно, они затаились где-нибудь на городской мусорной свалке или на задворках чьего-либо сада, — совсем недавно, проплывая на лодке по реке, я увидел два великаньих ребра, хозяин прибрежного сада приспособил их под декоративную арку, возможно, приняв за челюсти кита. Огромный квадрат потемневшей и покрытой татуировкой кожи, размером с индейское одеяло, используется как задник, фон для кукол и масок в лавке, торгующей сувенирами у входа в детский парк, и я не сомневаюсь, что в каком-нибудь отеле или гольф-клубе на стене над камином висят засушенные уши великана или его нос. Что касается гигантского полового члена, он заканчивает свои дни в музее диковинок при цирке, который разъезжает по северо-западу страны. Этот монументальный орган, поражающий своими пропорциями и былой потенцией, занимает целую отдельную кабинку. Ирония заключается в том, что его ошибочно выдают за член кита, и действительно, почти все, включая тех, кто собственными глазами видел великана, выброшенного на берег после шторма, помнят его скорее как крупное животное, а то и не помнят вовсе.
Остатки скелета, с которого содрали всю плоть, и сейчас лежат на берегу, ребра выцвели, будто деревянный остов разбившегося о скалы корабля. Времянку подрядчика и леса разобрали и увезли вместе с краном, в бухту пригнали несколько машин с песком и как следует засыпали тазовые кости и позвоночный столб. В зимнее время около высоких изогнутых костей никого нет, они принимают на себя удары волн, летом же на них с удовольствием садятся уставшие от моря чайки.
И каждый вечер, когда над протоками и болотами дельты опускалась густая, крупитчатая мгла, змеи опять выходили на берег. Сидячие носилки стояли под навесом палатки; отсюда Чарльз Гиффорд в полудреме следил глазами, как гибкие тени, свиваясь и развиваясь, всползают по склонам. Последний отблеск заката лучом потухающего прожектора пробегал по сырым отлогим берегам, и в этом свете, матовом и голубоватом, сплетенные тела ярко, почти фосфоресцирующе, блестели.
Ближайшие протоки прорезали равнину в добрых трех сотнях ярдов от лагеря, однако по какой-то причине змеи непременно появлялись именно в тот час, когда Гиффорда отпускала вечерняя лихорадка. Она отступала, унося с собой ставшие уже привычными каждодневно возникавшие в горячечном бреду образы рептилий, и тогда он сидел в своих носилках, а змеи, явленная материализация бредовых видений, ползли по берегам. Гиффорд непроизвольно оглядывал песок вокруг палатки, ожидая и здесь увидеть их бледные влажные тени.
— Самое странное, что эти твари всегда приходят в одно и то же время, — сказал он индейцу-слуге, появившемуся из-за палатки-столовой, чтобы прикрыть его одеялом.
— Вот только-только тут еще ничего не было, а через какую-нибудь секунду они' уже тысячами кишат по всему болоту.
— Вам не холодно, сэр? — спросил индеец.
— Ты посмотри на них, посмотри сейчас, пока совсем не стемнело. Это же чистая фантастика. Видимо, есть некий четко определенный порог… — Высоко подвешенная нога мешала Гиффорду смотреть, и он попытался поднять голову, по бескровному, обросшему бородой лицу пробежала болезненная гримаса. — Ладно, ладно!
— Что вы сказали, доктор? — Слуга, тридцатилетний индеец по имени Мечиппе, продолжал устраивать ногу Гиффорда поудобнее, не сводя с него прозрачных, оправленных в обветренное, испещренное прожилками черное дерево глаз.
— Я сказал, отодвинься к чертовой матери, не засти!
Бессильно опершись на один локоть, Гиффорд наблюдал, как последний свет вечера исчезает с изгибов дельты, а вместе с ним и последние образы змей. День ото дня летний жар прибывал, вечер от вечера их приходило все больше и больше — скользкие твари словно чувствовали, что лихорадка бьет его все сильней и сильней.
— Сэр, я принесу вам еще одеяло?
— Не надо, Христа ради.
Вечерний холод, зябкая дрожь, то и дело пробегавшая по донельзя исхудавшим плечам, — все это оставалось за пределами восприятия; теперь, после ухода змей, внимание Гиффорда полностью сосредоточилось на этом неподвижном, похожем на труп предмете, смутно проступавшем сквозь одеяло. Он изучал его как нечто постороннее, свое собственное тело вызывало у него куда меньше участия, чем безвестные индейцы, умиравшие в Таксоле, в импровизированном полевом госпитале. В индейцах ощущалась хотя бы пассивная отстраненность, ощущалось неразрывное единство плоти и духа, ничуть не пострадавшее, скорее укрепившееся неудачей, постигшей одного из союзников. Именно такого фатализма очень хотел бы достичь Гиффорд — даже самый занюханный туземец ощущал себя в единстве с необратимым потоком вселенских событий, соединял своей личностью больше годовых циклов, чем самые упорные долгожители из европейцев или американцев, которые в одержимости постоянным ощущением уходящего времени ненасытно заталкивают в свои жизни один «важный опыт» за другим. Сам же Гиффорд — он успел уже это понять — просто откинул в сторону свое собственное тело, разведясь с ним, как с неким партнером по чисто функциональному, деловому браку, чья полезность себя исчерпала. Столь очевидное отсутствие лояльности вводило его в тоску.
Гиффорд постучал рукой по своим костлявым чреслам:
— Не это, Мечиппе, не это делает нас смертными, а трижды проклятые наши эго. — Он одарил слугу ироничной улыбкой. — Луизе это бы понравилось, как ты думаешь?
Слуга смотрел, как за столовой поджигают мусор. Он резко перевел взгляд на полулежащую в носилках фигуру. Диковатые глаза индейца, наконечники стрел, опасно поблескивающие в маслянистом свете горящих веток.
— Сэр? Вы бы хотели?..
— Бог с ним, — отмахнулся Гиффорд. — Принеси только два виски с содовой. И стулья. А где миссис Гиффорд?
Мечиппе не ответил, и Гиффорд вскинул на него глаза. Их взгляды на мгновение пересеклись, вспыхнули абсолютным пониманием. Пятнадцать лет тому назад, когда Гиффорд появился в дельте с первой своей археологической экспедицией, Мечиппе ничем не выделялся в кучке детей, приходивших к лагерю. Теперь это был индеец средних — для индейца — лет, линии, процарапанные на его щеках, совсем затерялись в густом переплетении морщин и шрамов, он стал большим знатоком палаточного фольклора.
— Мисс’ Гиффорд — она отдыхает, — загадочно сообщил Мечиппе. Пытаясь сменить тему и направленность разговора, он добавил: — Я скажу мистеру Лоури, а потом принесу виски и горячее полотенце, доктор.
— Хорошо.
С ироничной улыбкой на губах, лежа на спине, Гиффорд слушал, как шаги индейца мягко удаляются по песку.
С разных сторон доносились приглушенные звуки лагеря — прохладный плеск воды в душевой кабинке, обрывки разговоров на местном наречии, визг пустынной собаки, ждущей, когда наступит подходящий момент подобраться к помойке, — и он мало-помалу погрузился в худое, усталое тело, вытянутое под одеялом, подобно куче собранных в мешок костей, погрузился, наново оживляя затухающие чувства осязания и давления в своих членах.
При свете луны белые побережья дельты сверкали, как отложения фосфоресцирующего мела, змеи гноились по склонам, словно возносили молитву полуночному солнцу.
Получасом позднее все они вместе сидели в полутьме. Массаж Мечиппе заметно оживил Гиффорда, он держал теперь спину прямо и жестикулировал своими стаканами. Виски на короткое время прояснил его сознание; обычно ему не хотелось говорить о змеях при жене, тем паче при Лоури, но заметное увеличение их количества было достаточно важным для обсуждения фактом. Присутствовало тут и злокозненное удовольствие — меньшее теперь, чем прежде — видеть, как Луизу передергивает от одного упоминания змей.
— Но что особенно необычно, — объяснял он, — они появляются на берегах всегда в одно и то же время. Судя по всему, существует точный уровень освещенности, точное количество фотонов, на которое они откликаются, — вероятно, врожденный внутренний спусковой механизм.
Доктор Ричард Лоури, ассистент Гиффорда, исполнявший после несчастного случая обязанности руководителя экспедиции, смотрел на Гиффорда, сидя на краешке складного стула, крутя стакан по соседству со своим длинным носом, и ощущал крайнюю неловкость. Усажен он был с наветренной стороны от бинтов, свободно запеленывавших Гиффордову ступню (одна из мелких, ребячливых пакостей, оживлявших интерес Гиффорда к окружающим), и потому, задавая вопрос, осторожно повернул лицо в сторону.
— Но чем вызвано такое неожиданное увеличение их числа? Месяц тому назад они и по штуке-то едва появлялись.
— Дик, ради Бога! — Луиза Гиффорд с видом смертельно усталой великомученицы повернулась к Лоури. — Неужели это необходимо?
— На это есть очевидный ответ, — объяснил Гиффорд. — Летом дельта пересыхает и приобретает тот вид, который имели полувысохшие лагуны, бывшие здесь пятьдесят миллионов лет назад. К тому времени гигантские рептилии уже вымерли, и доминирующим видом остались мелкие. Можно предположить, что эти змеи фактически несут в себе запись ландшафта, картину палеоцена, столь же отчетливую, как наши воспоминания о Нью-Йорке и Лондоне. — Он повернулся к жене; свет дальнего костра, на котором сжигали мусор, подчеркивал вваленность пергаментных щек. — А в чем дело, Луиза? Не хочешь ли ты сказать, что не способна вспомнить Нью-Йорк или Лондон?
— Я уже и не знаю, способна или не способна. — Она откинула со лба светлую выгоревшую прядь. — Лучше бы ты не думал все время про этих змей.
— Знаешь, последние дни я начинаю их понимать. Раньше меня приводило в недоумение, почему это они всегда появляются в одно и то же время. К тому же и делать мне больше нечего. Не хочу я сидеть здесь и глазеть на проклятые эти ваши тольстекские развалины.
Взмахом руки он указал на невысокий песчаниковый хребет, четким силуэтом вырисовывавшийся на фоне белых, залитых лунным светом облаков и отмечавший собой край аллювиальной гряды в полумиле от лагеря. До случая с Гиффордом стулья всегда ставились лицом к разрушеному террасному городу, поднимавшемуся из чертополоха, которым порос этот хребет. Но теперь Гиффорда утомляло каждодневное зрелище обвалившихся колоннад и галерей, где работали его жена и Лоури. Он велел Ме-чиппе снять палатку и развернуть ее на девяносто градусов, что давало возможность смотреть, как последние лучи заката гаснут над западной дельтой. Пламя горящего мусора, на которое они смотрели сейчас, создавало хоть какое-то движение. Часами глядя на бесчисленные протоки, ручейки, болотистые берега, извилистые очертания которых становились все более и более змеистыми по мере того, как, в результате летней засухи, падал уровень воды, он увидел однажды вечером змей.
— Это, конечно же, просто нехватка растворенного кислорода, — произнес Лоури. Он заметил, что Гиффорд взирает на него неодобрительно, почти с отвращением, и неожиданно переключился с физиологии на психологию: — По мнению Юнга, змея в первую очередь является символом бессознательного и ее появление всегда свидетельствует о душевном кризисе.
— Тут я, пожалуй, соглашусь. — Чарльз Гиффорд деланно рассмеялся, покачал своей подвешенной ногой и добавил — Я просто должен так поступить. Ведь правда, Луиза? — Но прежде чем жена, с отрешенным выражением лица глядевшая на костер, успела ответить, он продолжил — Хотя, если по правде, я не согласен с Юнгом. Для меня змея — символ трансформации. Каждый вечер ближе к закату здесь воссоздаются огромные лагуны палеоцена, воссоздаются не только для змей, но и для вас, и для меня тоже, стоит нам только вглядеться. Недаром змея символизирует мудрость.
На лице Ричарда Лоури читалось крайнее сомнение; он слегка пожал плечами и заговорил, не отрывая глаз от своего стакана:
— Вы не убедили меня, сэр. Это только первобытный человек вынужден был ассимилировать в своей психике события внешнего мира.
— Вот именно, — возразил Гиффорд. — А как иначе может природа приобрести смысл, если не иллюстрируя некое внутреннее переживание? Единственно реальными являются внутренние ландшафты или их внешние проекции, как, например, эта дельта. — Он передал пустой стакан жене. — Ты согласна с этим, Луиза? Хотя, возможно, ты придерживаешься фрейдистской точки зрения на змей?
Эта прозрачная шуточка, произнесенная с ледяным, характерным для Гиффорда юмором, оборвала беседу. Лоури беспокойно поглядывал на часы, страстно желая оказаться подальше от прикованного к носилкам полутрупа с его жалкими грубостями. Холодно ухмыляясь, Гиффорд ждал, пока Лоури встретится с ним глазами; по странному парадоксу его нелюбовь к ассистенту подогревалась скорее нежеланием того принимать какие-либо встречные меры, чем не совсем еще определенными, но все более формировавшимися отношениями между Лоури и Луизой. Тщательно сохраняемый Лоури нейтралитет и его хорошие манеры казались Гиффорду некоей попыткой сохранить тот мир, от которого сам Гиффорд отвернулся, мир, в котором на берег не выползали змеи, где события развивались в единственной временной плоскости, наподобие размытой проекции трехмерного объекта, сделанного испорченной камерой-обскурой.
Конечно же, вежливость Лоури была также попыткой защитить себя и Луизу от острого, как осиное жало, языка Гиффорда. Подобно Гамлету, пользовавшемуся своим сумасшествием, чтобы всех оскорблять и допрашивать, Гиффорд зачастую использовал периоды частичного облегчения для того, чтобы делать свои наиболее колкие замечания. Когда Гиффорд вырывался из трясины бреда и обнаруживал нависающими над собой неясные фигуры жены и ассистента, все еще окруженные теми же вращающимися мандалами, которые были с ним в бреду, он совсем отпускал поводья своего мучительного (для него самого — тоже) юмора. А то, что этим он только подталкивал жену и Лоури к неизбежной развязке, распаляло его еще больше.
Долгое прощание с Луизой, растянувшееся уже на столько лет, казалось теперь вполне осуществимым, как малая часть другого, большего прощания. Все пятнадцать лет их брака не представляли собой ничего, кроме сплошного неудачного прощания, попыток пробиться к цели, достижению которой мешали собственные их сильные характеры.
Глядя сейчас на обожженный солнцем, но все равно привлекательный профиль Луизы, на выгоревшие откинутые назад белокурые волосы, Гиффорд понимал: то, что она ему не нравится, — чувство совершенно имперсональное, часть огромного искреннего отвращения, которое испытывал он по отношению ко всему почти роду человеческому. И даже эта глубоко укоренившаяся мизантропия — лишь отражение его вечного, неумирающего презрения к самому себе. Было несколько людей, которые ему когда-то нравились, но равным образом случались отдельные моменты, когда он и сам себе нравился. Вся его жизнь археолога с того времени, как еще подростком он собирал окаменевших аммонитов на соседнем известняковом обнажении, была одной долгой попыткой вернуться в прошлое и обнаружить там источники своего к себе презрения.
— Как ты думаешь, они пришлют самолет? — спросила Луиза наутро после завтрака. — Я слышала шум…
— Сильно сомневаюсь, — покачал головой Лоури. Он смотрел вверх, в пустынное небо. — Мы не заказывали самолет. Посадочная площадка в Таксоле не используется. Летом гавань пересыхает, и все перебираются подальше от берега.
— Но уж доктор-то должен был остаться? Ведь не все ушли?
— Ну да, доктор там есть. Тот самый, который постоянно работает при порте.
— Пьяный придурок, — вставил Гиффорд. — Да я не позволю, чтобы он хотя бы дотронулся до меня своими трипперными лапами. Про доктора, Луиза, ты забудь. Даже если бы кто и готов был нанести нам визит, каким же таким образом сумеет он это сделать?
— Но, Чарльз…
Гиффорд раздраженно махнул рукой в сторону поблескивавших полос грязи.
— Вся эта дельта высыхает сейчас, как грязевая ванна; никто не собирается рисковать тем, что подхватит хорошенькую малярию, с единственной целью — привязать шину к моей лодыжке. Да я вообще, скорее всего, тот бездельник, которого послал Мечиппе, ошивается где-нибудь здесь неподалеку.
— Но ведь Мечиппе говорил, что это очень надежный парень. — Луиза беспомощно поглядела на мужа, привалившегося к спинке носилок. — Дик, как жаль, что ты не смог пойти с ним. Тут же всего пятьдесят миль. Вы бы, уже вернулись.
Лоури смущенно кивнул:
— Я как-то не подумал… Я уверен, что все будет в порядке. Как ваша нога, сэр?
— Просто великолепно. — Все это время глаза Гиффорда были устремлены вдаль, через дельту. Теперь он заметил, как глядит на него Лоури — искоса, брезгливо наморщив длинное лицо. — В чем дело, Ричард? Тебе мешает запах? — Внезапно разозлившись, он резко добавил — Слушай, друг, сделай одолжение, пойди погуляй.
— Что? — неуверенно уставился на него Лоури. — Ну конечно же, доктор, конечно.
Гиффорд наблюдал, как заботливо ухоженная фигура ассистента чопорно удаляется, пробираясь между палатками.
— Он всегда ну просто потрясающе корректен, правда? А вот воспринимать оскорбления толком еще не научился. Ничего страшного, я позабочусь, чтобы у него было побольше случаев потренироваться.
Луиза медленно покачала головой:
— Зачем ты так, Чарльз? Ты же сам понимаешь, что без него у нас было бы положеньице. Не думаю, чтобы ты честно к нему относился.
— Честно? — с гримасой повторил Гиффорд. — О чем это ты? Побойся Бога, Луиза.
— Ну, значит, все в полном порядке, — терпеливо ответила жена. — Только мне не кажется, что Ричарда можно в чем-то винить.
— А я его и не виню. Это что, это твой драгоценный Дик так считает? А теперь, когда от этой штуки пошел запах, он пытается свалить вину назад на меня.
— Он совсем не…
Гиффорд раздраженно стукнул рукой по подлокотнику:
— Не нет, а да! — Он смотрел на жену потемневшими от злости глазами, тонкие, окаймленные узкой бородкой губы презрительно перекосились. — Да ты не беспокойся, радость ты моя, к концу этой истории ты и сама будешь считать точно так же.
— Чарльз, ради Бога…
— А какая, собственно, разница?
Гиффорд бессильно обвис на носилках, но тут же пришел в себя; мгновенное головокружение сменилось странным, почти эйфорическим спокойствием, и он продолжил:
— Доктор Ричард Лоури. Как же он любит эту свою докторскую степень. Я бы просто не мог так, в его-то возрасте. Третьесортная степень за работу, выполненную для него мной, и он еще величает себя «Доктор».
— Как и ты сам.
— Не притворяйся дурой. На моей памяти мне предлагались по крайней мере две кафедры.
— Ну, а принять их было, конечно же, ниже твоего достоинства, — с легкой иронией в голосе прокомментировала Луиза.
— Именно так, — яростно подтвердил Гиффорд. — Да ты представляешь себе, на что похож сейчас Кембридж? Он просто кишит такими вот ричардами лоури. А самое главное, у меня же имелся значительно лучший вариант. Я женился на богатой. Она была очаровательна, прелестна, с неким, не совсем определенным уважением относилась к мрачноватому блеску моего таланта, и — что тоже совсем не мешало — она была богата.
— До чего же тебе повезло.
— Люди, женящиеся на деньгах, зарабатывают их. Свои-то я уж точно заработал.
— Большое спасибо, Чарльз.
Гиффорд негромко хихикнул:
— Одного у тебя, Луиза, не отнимешь — вот ты-то умеешь принимать оскорбления. Тут все дело в воспитании. Меня просто удивляет, что с Лоури ты не проявила побольше разборчивости.
— Разборчивости? — неловко рассмеялась Луиза. — Мне и в голову не приходило, что я его выбирала. Ричард кажется мне очень исполнительным и обязательным, и ты, кстати, считал так же, когда брал его себе в ассистенты.
Гиффорд начал было составлять ответ, но тут грудь его и плечи пробил внезапный озноб. Он бессильно потянул на себя одеяло, его охватывало всепоглощающее ощущение огромной усталости и апатии. Совсем забыв о только что шедшей пикировке, он снизу вверх стекленеющими глазами посмотрел на жену. Дневной свет исчез совсем, и над всей дельтой лежала глубокая тьма, лишь иногда на мгновение озаряемая кипящими очертаниями мириадов змей. Превозмогая тяжесть, он попытался подняться, чтобы запечатлеть в себе их образ, но затем снова провалился в яму тошноты и головокружения.
— Луиза!..
И в то же мгновение руки жены лежали на его руках, ее плечо поддерживало его голову. К горлу Гиффорда подступил пустой приступ рвоты, он боролся с судорожно сжимавшейся мускулатурой, словно змея, пытающаяся выползти из своей шкуры, смутно осознавая, что жена криком зовет кого-то, что заживо гниющая нога свалилась на землю, увлекая за собой одеяло.
— Луиза, — прошептал он, — я хочу, чтобы как-нибудь ночью ты отвела меня туда, к змеям.
Днем он несколько раз, когда боль в ноге становилась особенно острой, просыпался и неизменно видел рядом с собой Луизу. И все это время он блуждал в бесконечных снах, погружаясь все глубже и глубже, с одной плоскости воображения на другую, огромные мандалы не давали ему заблудиться, их светящиеся диски были его тропой в этом царстве.
Следующие дни Гиффорд разговаривал с женой совсем редко. Состояние его ухудшилось, и он чувствовал, что не может делать почти ничего, кроме как смотреть вдаль, через болота, почти не замечая движений и разговоров рядом с собой. Жена и Мечиппе были шатким мостиком, соединяющим Гиффорда с реальностью, но настоящим центром его внимания были пляжи, куда по вечерам выходили змеи. Там исчезало время, там он ощущал одновременность всех времен, одновременность всех событий своей прошлой жизни.
Теперь змеи появлялись раньше. Однажды он даже различил на склонах их белесые недвижные формы в обжигающем полуденном воздухе. Благодаря известково-белым шкурам, поднятым головам и отдыхающим позам, очень похожим на его собственную позу, они казались неизмеримо древними, подобно белым сфинксам в погребальных коридорах карнакских пирамид.
Хотя Гиффорд очень обессилел, воспаление на ноге поднялось всего на несколько дюймов выше лодыжки, и Луиза понимала, что ухудшение его состояния — только симптом глубинного психического недуга, болезни, причина которой — одуряющий открытый ландшафт и вызываемый им призрак палеоценового лагунного мира. Однажды, во время одного из просветлений мужа, она предложила ему переместить лагерь на полмили через равнину, поближе к хребту, к террасному городу тольтеков, где она с Лоури вела вместе археологические раскопки.
Однако Гиффорд отказался, не желая покидать змей. К тому же он невзлюбил террасный город. Нет, совсем не потому, что именно здесь он получил, по своей собственной вине, рану, угрожавшую сейчас его жизни. То, что это — просто несчастный случай, лишенный какой-либо особой символичности, он принимал без малейших оговорок. Но загадочное присутствие здесь террасного города, с его рассыпающимися галереями, с внутренними дворами, поросшими гигантским чертополохом и жестким, как проволока, мхом, казалось ему огромным, созданным человеком артефактом, который находится в состоянии войны с сверхреальной природностью дельты. Однако и террасный город, подобно дельте, двигался во времени вспять, ажурные барочные изображения змееподобных божеств, покрывавшие фризы, растворялись и сменялись переплетением вьющихся растений; псевдоорганические формы, созданные человеком, уступали место оригиналу. Древняя тольтекская развалина, исполинской декорацией расставленная за его спиной, предавалась в пыли тяжелым раздумьям, словно разлагающийся мастодонт, рассыпающаяся гора, чьи мрачные мысли о мире окутывали Гиффорда своим фосфоресцирующим присутствием.
— Ты чувствуешь себя достаточно прилично, чтобы двинуться отсюда? — спросила Гиффорда Луиза, когда прошла еще неделя, а от посланца Мечиппе все еще не было ни слуху, ни духу. Она критически посмотрела на мужа сверху вниз. Гиффорд лежал в тени навеса, тонкого его тела почти не было видно за складками одеяла и уродливым навесом, устроенным над ногой; о том, кто это такой, напоминало только упрямое лицо, поросшее жесткой щетиной. — Может, если мы встретим спасательный отряд на полпути…
Гиффорд покачал головой и перевел глаза вдаль, через выгоревшую равнину, к почти пересохшим протокам дельты:
— Да какой там спасательный отряд? Отсюда до Таксола нет ни одной посудины с достаточно мелкой осадкой.
— Может быть, они пошлют вертолет. Они могут увидеть нас с воздуха.
— Вертолет? Да ты, милая, похоже, малость тронулась. Мы останемся здесь еще на неделю или две.
— Но твоя нога, — настаивала Луиза. — Без врача…
— А как я могу двигаться? Если меня начнут дергать туда-сюда на носилках, я и пяти минут не протяну. — Он устало взглянул снизу на бледное, обгоревшее на солнце лицо жены, ожидая, когда же та уйдет.
Луиза неуверенно наклонилась. В пятидесяти ярдах от них Ричард Лоури сидел рядом со своей палаткой и смотрел в их сторону. Прежде чем Луиза успела себя остановить, ее рука непроизвольно поднялась, чтобы поправить волосы.
— Что, Лоури здесь? — спросил Гиффорд.
— Ричард? Да. — Она чуть помедлила. — Мы вернемся к ленчу. Тогда я и сменю тебе бинты.
Когда Луиза вышла из поля его зрения, Гиффорд слегка приподнял подбородок, чтобы внимательно оглядеть берега, затуманенные утренней дымкой. Прокаленные глиняные склоны поблескивали, как горячий асфальт, лишь тоненькая струйка черной жидкости сочилась вдоль русла. Здесь и там посреди пересохших проток вставали маленькие островки — точные полусферы ярдов пятидесяти в диаметре; они придавали всему ландшафту странную геометрическую формальность. Все было абсолютно недвижно, но Гиффорд терпеливо сидел в своих носилках, ожидая, когда змеи выйдут на берег.
Он обратил внимание, что ленч подает Мечиппе, и понял — Лоури и Луиза все еще не вернулись с раскопа.
— Убери это. — Он оттолкнул миску консервированного супа. — Принеси виски с содовой. Двойной. — Он пристально взглянул на индейца. — А где миссис Гиффорд?
Мечиппе отправил миску назад на принесенный поднос.
— Мисс’ Гиффорд скоро прийти, сэр. Солнце очень горячее, она ждать до вечера.
Гиффорд бессильно обвис в носилках, представляя себе Луизу в компании Ричарда Лоури, этот образ неприятно шевельнул в нем последние крупинки исчезнувшего чувства. Затем он махнул рукой, пытаясь разогнать застлавшую глаза пелену.
— А это что?..
— Сэр?
— Черт, я вроде увидел… — Он медленно покачал головой, а тем временем белесое очертание, то ли померещившееся, то ли нет, исчезло на опалесцирующем склоне. — Да нет, еще слишком рано. Так где твой виски?
— Сейчас, сэр.
Гиффорд с трудом сел и беспокойно оглянулся на кучку палаток. У него за спиной наискось, продолжением его взгляда, громоздились длинные стены тольтекского города. Где-то там, в коридорах, в спиральных галереях были Луиза и Ричард Лоури. Если смотреть с одной из этих высоких террас через аллювиальную гряду, стоящий в отдалении лагерь должен казаться чем-то вроде нескольких выгоревших на солнце кукурузных початков, охраняемых мертвецом, засунутым в кресло.
— Милый, ты себе не представляешь, как мне жаль. Мы пытались вернуться, но я неудачно подвернула ногу, — тут Луиза Гиффорд слегка рассмеялась, — вроде как это было у тебя, я только сейчас подумала. Вполне может статься, что через день-другой я тоже к тебе присоединюсь. Как хорошо, что Мечиппе присмотрел за тобой и сменил повязку. Как ты себя чувствуешь? Выглядишь значительно лучше.
Гиффорд дремотно кивнул. Лихорадка спала, но теперь он чувствовал себя выдохшимся и опустошенным, только виски, который он медленно пил на протяжении всего дня, помогал ему еще осознавать болтливое присутствие своей жены.
— Это был день в зоопарке, — сказал он и добавил с усталым юмором, — в отделении рептилий.
— Эти твои змеи. Чарльз, ты — это просто что-то потрясающее.
Луиза обошла кресло-носилки, встала с подветренной стороны, затем переместилась на наветренную. Она помахала Ричарду Лоури, который заносил в свою палатку коробки с образцами:
— Дик, я предлагаю принять душ, а потом мы присоединимся к Чарльзу и выпьем.
— Отличная мысль, — крикнул в ответ Лоури. — А как он себя чувствует?
— Значительно лучше. Ты не против, Чарльз? — повернулась она к Гиффорду. — Тебе будет очень полезно немного поболтать.
Гиффорд неопределенно покачал головой. Когда жена ушла в свою палатку, он с усилием сфокусировал глаза на пляжах. Там, при свете вечера, кишели и извивались змеи, длинные тела переливались одно в другое, они обнимали, закрывали весь темнеющий горизонт. Теперь змеи приходили десятками тысяч, они уже выползали за пределы пляжа, на открытую равнину, в сторону лагеря. Днем, в самый разгар своей лихорадки, Гиффорд попытался их позвать, однако голос его был слишком слаб.
Позднее, за коктейлями, Ричард Лоури спросил:
— Как вы себя чувствуете, сэр? — И добавил, не получив ответа — Я рад, что вашей ноге лучше.
— Знаешь, Дик, я думаю, что все это — нечто психологическое, — заметила Луиза. — Когда мы с тобой уходим, Чарльзу становится лучше. — Она поймала взгляд Ричарда Лоури и держала его.
Лоури крутил свой стакан, на вежливой физиономии играла чуть самоуверенная улыбка.
— А что там насчет гонца? Есть какие новости?
— Чарльз, ты что-нибудь слышал? Возможно, кто-нибудь прилетит сюда в ближайшие дни.
Все время этого обмена любезностями и других подобных разговоров в последующие дни Чарльз Гиффорд отстранение молчал, глубже и глубже погружаясь во внутренний ландшафт, входивший в него с берегов дельты. Вечерами, по возвращении из террасного города, жена и Ричард Лоури сидели с ним, но он едва осознавал их присутствие. К этому времени ему казалось, что они двигаются в каком-то периферийном мире, актеры захолустной мелодрамы. Иногда он думал о них, однако соответствующее усилие казалось лишенным смысла. Связь жены с Лоури не трогала Гиффорда, скорее он испытывал к ассистенту благодарность за то, что тот освободил его от Луизы.
Двумя или тремя днями позднее, когда Лоури пришел посидеть с ним вечером, Гиффорд несколько собрался и сухо произнес:
— Я слышал, вы нашли в террасном городе сокровище.
Но прежде чем Лоури смог ответить, он вновь погрузился в свое бдение.
Как-то вскоре после этого разговора, когда неожиданный приступ боли в ноге разбудил его самым ранним утром, Гиффорд посмотрел в сторону дальних палаток и увидел две фигуры, бредущие сквозь крупитчатую синюю мглу. На какое-то мгновение обнявшиеся тела Лауры и Лоури стали подобны змеям, сплетающимся на пляже.
— Мечиппе!
— Доктор?
— Мечиппе!
— Я здесь, сэр.
— Сегодня, Мечиппе, — сказал ему Гиффорд, — ты спишь у меня. Понимаешь? Мне нужно, чтобы ты был рядом. Если хочешь, ложись на мою кровать. Ты услышишь, если я тебя позову?
— Конечно, сэр. Я слышать вас.
Эбеновое лицо слуги смотрело на Гиффорда почтительно и осторожно. Теперь он относился к хозяину с крайним вниманием; это означало, что тот, хоть и новичком, вошел наконец в мир абсолютных ценностей, состоявший из дельты, змей, постоянно давящего присутствия тольтекских развалин и собственной его умирающей ноги.
За полночь Гиффорд тихо лежал в своих носилках и смотрел, как над поблескивающими пляжами поднимается полная луна. Подобно волосам Медузы, тысячи змей вышли на берега и густо расползлись по краю равнины; луна освещала их белые спины.
— Мечиппе.
Слуга тихо сидел на корточках, в тени палатки.
— Доктор Гиффорд?
Гиффорд заговорил тихим, но отчетливым голосом:
— Костыли. Вон там.
Получив от слуги две палки, он сбросил одеяла в сторону, осторожно извлек ногу из подвески, сел и опустил ее на землю. А затем оперся на костыли, наклонился вперед и примерил равновесие. Запеленутая нога торчала вперед, как белая дубинка.
— Еще. В походном столе, правый ящик, мой револьвер. Принеси его мне.
На этот раз слуга помедлил.
— Револьвер, сэр?
— «Смит и Бессон». Он должен быть заряжен, а если что, там лежит коробка патронов.
И снова слуга заколебался, его глаза не могли оторваться от двух палаток, установленных в ряд чуть поодаль от Гиффордовой. Входы их были прикрыты пологами. Над лагерем повисла тишина, легкие дуновения ветра приглушались еще не остывшим песком и темным, липким воздухом.
— Револьвер, — повторил Мечиппе. — Да, сэр.
Гиффорд осторожно встал и тут же покачнулся. От непривычных усилий кружилась голова, левая нога, словно огромный якорь, тянула к земле. Взяв револьвер, он указал им в направлении дельты:
— Мы идем смотреть змей, Мечиппе. Ты мне поможешь. Хорошо?
Глаза Мечиппе блеснули в лунном свете.
— Змей, сэр?
— Да. Ты пойдешь со мной до полпути. Потом можешь вернуться. Не беспокойся. Со мной все будет в порядке.
Мечиппе медленно кивнул, глаза его смотрели вдаль, через дельту:
— Я помогу вам, доктор.
Медленно, с трудом пробираясь по песку, Гиффорд для равновесия держался за руку слуги. Сделав несколько шагов, он решил, что поднимать тяжелую левую ногу слишком трудно, и дальше тащил этот мертвый груз волоком.
— Господи, как же это далеко.
Они прошли двадцать ярдов. В результате какого-то оптического фокуса ближайшие из змей были теперь, казалось, в полумиле от них, едва различимые среди небольших холмиков.
— Ну, давай дальше.
Еще десять ярдов. Открытый вход палатки Лоури был слева, белый конус москитной сетки маячил во тьме, подобно надгробью. Выдохшись почти окончательно, Гиффорд ковылял, покачиваясь, пытаясь сфокусировать глаза в густом воздухе.
Неожиданная вспышка и грохот, это сам выстрелил и вылетел из разжавшихся пальцев револьвер. Он почувствовал, как напряглись пальцы Мечиппе, державшие его за локоть, увидел, как кто-то выскочил из палатки Лоури, услышал удивленный, испуганный женский крик. Появилась вторая, на этот раз мужская фигура, — появилась, на мгновение оглянулась, спугнутым зверем скользнула между палатками и бросилась, пригнув голову, в сторону террасного города.
Раздраженный всей этой суетой, Гиффорд начал вслепую искать свой револьвер, с трудом справляясь с костылями. Но затем тьма сомкнулась, песок поднялся и ударил его в лицо.
Наутро, когда палатки были сняты и сложены, Гиффорд чувствовал себя слишком усталым, чтобы наблюдать дельту. Раньше полудня змеи не появлялись никогда, а разочарование неудачей попытки добраться до них ночью лишило его последних сил.
Когда от лагеря осталась одна его палатка, а от душевой кабинки — только голый каркас, торчащий из земли подобно абстрактной скульптуре или какому-то футуристическому межевому знаку, подошла Луиза.
— Пора снимать твою палатку. — Голос звучал естественно, но несколько настороженно. — Парни мастерят носилки. Тебе будет удобно.
— Я не собираюсь никуда уходить, — отмахнулся Гиффорд. — Оставьте мне Мечиппе, а остальных заберите.
— Чарльз, можешь ты для разнообразия хоть сейчас вести себя разумно? — Лицо Луизы оставалось совершенно спокойным. — Нельзя же оставаться здесь до бесконечности, а тебе необходим врачебный уход. Теперь уже ясно, что этот парень, которого послал Мечиппе, не добрался до Таксола. Да и запасы уже на исходе, надолго не хватит.
— Надолго? — Глаза Гиффорда, почти совсем прикрытые, подобно испорченному биноклю обшаривали делений горизонт. — Оставь мне на месяц.
— Чарльз…
— Бога ради, Луиза…
Гиффорд устало уронил голову на подушку. Он заметил, что Ричард Лоури наблюдает за упаковкой экспедиционного имущества, индейцы двигались вокруг него подобно старательным подросткам.
— И для чего вся эта спешка? Почему бы вам не остаться еще на неделю?
— Мы не можем, Чарльз. — Она посмотрела мужу прямо в глаза. — Ричард чувствует, что ему надо уйти. Ты же понимаешь. Ради тебя.
— Ради меня? — Гиффорд потряс головой. — Да мне и на фиг не нужен тот Лоури. Этой ночью я шел посмотреть на змей.
— Ну что ж… — Луиза поправила свою рубашку. — Чарльз, эта экспедиция была полным фиаско, очень многое меня просто пугает. Я скажу, чтобы они сняли твою палатку, когда ты будешь готов.
— Луиза. — Последним усилием Гиффорд сел. Тихо, чтобы не смущать жену тем, что его слышит Ричард Лоури, он сказал — Я же действительно шел, чтобы посмотреть на змей. Ты это понимаешь?
— Но, Чарльз! — С неожиданной вспышкой раздражения Луиза почти крикнула: — Неужели ты сам не понимаешь, что здесь нет никаких змей! Ты спроси Мечиппе, спроси Ричарда Лоури, да спроси любого из рабочих. Вся река абсолютно высохла.
Гиффорд повернулся и поглядел на белые пляжи дельты.
— Вы с Лоури уходите. Прости, Луиза, только я не выдержу пути.
— Но ты должен! — Она взмахом руки указала на дальние холмы, террасный город и дельту. — Во всем этом месте есть что-то не такое, Чарльз, что-то, убедившее тебя в том, что…
К ним медленно приближался Ричард Лоури, сопровождаемый группой рабочих; он подавал Луизе какие-то знаки. Секунду Луиза пребывала в нерешительности, затем раздраженно отмахнулась и села рядом с Гиффордом.
— Чарльз, послушай меня. Я останусь с тобой еще на неделю, как ты того просишь, чтобы ты мог разобраться со своими галлюцинациями, — если ты дашь обещание, что потом уйдешь отсюда. Ричард может отправиться раньше, один, он встретит нас в Таксоле с врачом. — Она заговорила тише: — Чарльз, мне очень жаль всей этой истории с Ричардом. Теперь я понимаю…
Луиза наклонилась, чтобы заглянуть мужу в лицо. Он полулежал в своих носилках перед одинокой палаткой; стоящие кольцом рабочие терпеливо смотрели и ждали. Вдали, милях в десяти над одной из плоских горных вершин, плыло одинокое облачко, словно струйка дыма над спящим, но не совсем еще угасшим, вулканом.
— Чарльз. — Она ждала, чтобы муж заговорил, надеялась, что он станет ее укорять, а может, и простит. Но Чарльз Гиффорд думал только о змеях на берегу.
— Они напоминают мне стадо кочующих кабанов, — заметила Милдред Пэлхем.
Оторвавшись от изучения заполненного людьми пляжа, расположенного чуть ниже террасы, где находилось кафе, Роджер Пэлхем взглянул на жену и спросил:
— Что ты такое говоришь?
Милдред еще некоторое время читала, потом опустила книгу и задала риторический вопрос:
— А что, разве нет? Они похожи на свиней.
Пэлхем неохотно улыбнулся этой умеренной, но уже привычной демонстрации мизантропии. Он бросил взгляд на свои белые ноги, торчащие из шорт, а потом на пухлые руки и плечи жены.
— Наверное, мы все похожи на свиней, — подвел он итог.
Однако Пэлхем не сомневался, что замечание его жены было услышано и с возмущением отвергнуто окружающими. Они сидели за угловым столиком, спиной к сотням жмущихся друг к другу любителей мороженого и кока-колы, расположившихся на террасе. Глухой гул голосов перекрывала ни на минуту не смолкающая болтовня транзисторных радиоприемников, расставленных тут и там среди бутылок, а также привычный шум города, раскинувшегося за дюнами.
Практически сразу под террасой начинался пляж — отдыхающие заполнили своими телами пространство от самой кромки воды до дороги, проходящей за кафе, и дальше к дюнам. Даже если очень постараться, рассмотреть хотя бы крошечный свободный островок песка не представлялось возможным. У линии прилива, там, где волны лениво облизывали всякий мусор вроде старых пачек от сигарет и прочую ерунду, кучка малышей цеплялась за подол берега, прикрывая его собой.
Бросив еще один взгляд на пляж, Пэлхем подумал, что суровый приговор, вынесенный женой, чистая правда. Повсюду в глаза бросались голые конечности и плечи, сплетенные в змеиные кольца ноги и руки. Несмотря на яркое солнце и время, проведенное на пляже, большинство загорающих оставались белокожими или в лучшем случае отчаянно напоминали куски вареного мяса, при этом они копошились в своих ямках, безрезультатно пытаясь устроиться поудобнее.
Изучая пляж, протянувшийся почти до самой оконечности мыса, Пэлхем представил себе, как в воздухе над ним повис ореол разложения, пронизанный жужжанием полчищ жирных мух — или десяти тысяч радиоприемников? Зрелище шевелящейся, обнаженной плоти, испускающей тошнотворный аромат старого лосьона для загара и пота, в любой другой момент заставило бы Пэлхема, не теряя ни минуты, забраться в свой автомобиль и мчаться прочь от этого кошмара на скорости семьдесят миль в час — все равно, по какому шоссе. Однако по совершенно необъяснимой причине неприязнь, которую он обычно испытывал к большим скоплениям народа, куда-то исчезла. Неожиданно он почувствовал удививший его самого восторг оттого, что вокруг него люди (Пэлхем подсчитал, что на отрезке пляжа примерно в пять миль расположилось около пяти тысяч человек). Он вдруг понял, что не сможет заставить себя покинуть террасу, хотя пробило уже три часа, а ни он, ни Милдред ничего не ели с самого утра. Пэлхем не сомневался, что как только они освободят свое местечко в углу, его непременно кто-нибудь займет.
Про себя он подумал: «Любители мороженого на пляже Эхо». Немного повертел в руках пустой стакан, стоящий на столе. Кусочки искусственной апельсиновой мякоти прилипли к стенкам, возле которых лениво жужжала муха. Спокойное море напоминало тусклый серый диск, но примерно в миле от берега над водой повисла дымка, словно пар над ванной.
— Мне кажется, тебе жарко, Роджер. Сходи искупайся!
— Может, и схожу. Странная вещь: столько людей, а никто не купается.
Милдред кивнула со скучающим видом. Крупная, спокойная, скорее пассивная женщина, Милдред Пэлхем производила впечатление человека, который вполне доволен тем, что может сидеть на солнце и читать книгу. Однако именно она предложила отправиться на побережье и проявила редкую для себя выдержку, когда они попали в ужасающую пробку, были вынуждены оставить машину и остаток пути (целых две мили) проделать пешком. Пэлхем подумал, что вот уже десять лет не видел, чтобы она так много ходила.
— И правда странно, — согласилась с ним Милдред. — Но сегодня не так чтобы очень жарко.
— Ну, ты совершенно не права.
Пэлхем собрался еще что-то сказать, но неожиданно вскочил на ноги и, перевесившись через перила, начал всматриваться в толпу. Чуть дальше, вниз по склону, параллельно набережной, двигался непрерывный поток людей, которые расталкивали друг друга, спеша поскорее добраться до пляжа с бутылками колы, лосьоном для загара или мороженым.
— Роджер, что случилось?
— Ничего… мне показалось, я увидел Шеррингтона. — Пэлхем еще раз с сомнением оглядел берег.
— Вечно тебе мерещится Шеррингтон — только за сегодня это уже четвертый раз. Прошу тебя, успокойся.
— А я и так совершенно спокоен. Я не уверен, но у меня возникло ощущение, будто я его увидел.
Пэлхем неохотно опустился на свой стул, чуть придвинув его к перилам. Несмотря на скучающее, бездумное и какое-то летаргическое состояние, весь день его мучило необъяснимое, но вполне отчетливое беспокойство. Оно становилось все сильнее и имело какое-то непонятное отношение к присутствию Шеррингтона на пляже. Шансы, что Шеррингтон — с которым Пэлхем вместе работал на факультете физиологии в Университете — выберет именно этот пляж, были ничтожно малы, и Пэлхем не знал, откуда у него взялась такая неколебимая уверенность в том, что Шеррингтон должен здесь находиться. Возможно, обманчивые видения — в особенности если вспомнить, что Шеррингтон обладал черной бородой и худым суровым лицом, да и ходил чуть сутулясь, — являлись отражением внутреннего напряжения Пэлхема и его необычной зависимости от Шеррингтона.
Впрочем, несмотря на то что Милдред не демонстрировала никаких признаков беспокойства, обитатели пляжа, казалось, разделяли состояние Пэлхема. Время шло, и постепенно равномерный гул голосов уступил место разговорам, которые неожиданно возникали и так же неожиданно обрывались на полуслове. Время от времени наступала тревожная тишина, когда все замолкали и становились толпой взволнованных зрителей, которые слишком долго ждут начала зрелища и с трудом сдерживают нетерпение. Пэлхему, рассматривавшему публику на пляже со своего наблюдательного поста, показалось, что всплески тревожной активности, когда люди, превратившись в одну огромную волну, накатывали на берег, устремляясь вперед, связаны с металлическим блеском тысяч портативных приемников, испускающих свои волны. Каждое такое спазматическое движение приближало толпу, пусть и совсем чуть-чуть, к линии прилива.
Прямо под бетонным краем террасы в самой гуще полуобнаженных тел какое-то семейство свило свое собственное уютное гнездышко. Неподалеку от них, так, что Пэлхем мог дотянуться рукой, резвились дети — их угловатые тела в мокрых купальниках переплелись между собой, точно диковинное змеевидное существо. Несмотря на немолчный гомон голосов на берегу и шум машин, мчащихся мимо по шоссе, Пэлхем отчетливо слышал их пустую болтовню и комментарии по поводу радиопередач, когда они бессмысленно переключали каналы.
— Скоро запустят еще один спутник, — сообщил он Милдред. — «Эхо двадцать два».
— Зачем? — Пустые голубые глаза Милдред равнодушно разглядывали далекую дымку над водой. — Мне казалось, что их уже и так достаточно болтается в воздухе.
— Ну…
Несколько секунд Пэлхем колебался, не зная, стоит ли воспользоваться ответом жены, чтобы продолжить разговор. Хотя она была замужем за преподавателем отделения физиологии, Милдред совершенно не интересовалась вопросами науки, ограничиваясь безоговорочным презрением к данной сфере деятельности. Пост, который занимал ее муж в Университете, она рассматривала с болезненной терпимостью, ненавидела его грязный кабинет, нечесаных студентов и бессмысленное лабораторное оборудование. Пэлхему так и не удалось выяснить, к какой профессии его жена относилась бы с уважением. До замужества, как впоследствии понял Пэлхем, она хранила вежливое молчание, когда речь заходила о его работе; за одиннадцать лет совместной жизни Милдред не изменила своих взглядов, несмотря на то что необходимость сводить концы с концами при его жалком жалованье заставила ее заинтересоваться тонкостями сложных и разнообразных игр, ведущих к продвижению вверх по служебной лестнице.
Разумеется, из-за ее острого языка им не удалось завести большого количества друзей, но Пэлхем обнаружил, что лично он выиграл от того, что окружающие относились к Милдред с невольным уважением. Иногда ее ядовитые замечания на официальных приемах, сделанные громким голосом, да еще во время неожиданно возникшей паузы в разговоре (например, она назвала престарелого декана факультета физиологии «этот древний чудак»), восхищали Пэлхема своей колкой точностью. Однако в ее безжалостном отсутствии симпатии в адрес остального человечества было что-то пугающее. Ее широкое лицо со строгой линией розовых губ почему-то вызывало у Пэлхе-ма ассоциацию с Моной Лизой, которая только что закусила собственным мужем.
— Шеррингтон вывел довольно неожиданную теорию по поводу спутников, — сказал ей Пэлхем. — Я надеялся, что мы его встретим и он еще раз поделится со мной своими идеями. Мне кажется, тебе было бы интересно послушать, Милдред. Сейчас он работает над ПМС…
— Над чем?
Группа людей, расположившихся у них за спиной, включила погромче свои приемники, и все пространство вокруг заполнил комментарий с мыса Кеннеди, посвященный последним минутам перед стартом спутника.
— ПМС — это природные механизмы сброса, — пояснил Пэлхем. — Я уже тебе о них рассказывал. Наследственные рефлексы…
Он замолчал, с нетерпением глядя на жену.
Милдред, которая разглядывала людей на пляже, повернула к нему холодное, ничего не выражающее лицо.
— Милдред, я пытаюсь объяснить тебе, в чем заключается теория Шеррингтона касательно спутников! — сердито рявкнул он.
Милдред совершенно спокойно покачала головой и заявила:
— Роджер, здесь слишком шумно, я не в состоянии тебя слушать. А уж вникать в теории Шеррингтона и подавно.
На пляже возникла новая, едва различимая волна активности. Возможно, в ответ на взволнованный отсчет последних секунд перед стартом с мыса Кеннеди, несущийся из всех приемников, люди садились, начинали счищать песок со своих тел, со спин соседей. Пэлхем был не в силах оторвать взгляда от солнечных зайчиков, мечущихся по поверхности хромированных радиоприемников и отражающихся от очков, когда практически весь пляж пришел в движение, зашевелился, заволновался. Неожиданно стало так тихо, что Пэлхем услышал звуки музыки, которые доносились из парка аттракционов. Пэлхему, смотревшему на берег через полуприкрытые от солнца глаза, пляж показался огромной ямой с копошащимися белыми змеями.
Где-то вскрикнула женщина. Пэлхем быстро выпрямился, а потом наклонился вперед, вглядываясь в ряды лиц, замаскированных солнечными очками. Воздух звенел, точно натянутая струна, был пронизан неприятным, зловещим ожиданием насилия, прячущегося до поры до времени под прикрытием покоя и порядка.
Впрочем, люди постепенно успокоились, расслабились, заняли свои прежние места на песке. Вода снова лениво омывала ноги тех, кто растянулся у самой ее кромки. Неожиданно с моря налетел легкий ветерок, промчался над пляжем, принес с собой сладковатый запах пота и лосьона для загара. Пэлхем почувствовал приступ тошноты и отвернулся. Вне всякого сомнения, подумал он, большие скопления homo sapiens выглядят гораздо менее привлекательно, чем стаи любых других живых существ. Если посмотреть на стадо лошадей или бычков в загоне, возникает ощущение могучей, нервной грации, а масса болтающей чепуху белой плоти, лежащей на пляже, производит впечатление болезненного анатомического кошмара безумного сюрреалиста. Зачем они здесь собрались? Прогноз погоды сегодня утром звучал не особенно благоприятно. В основном репортажи были посвящены приближающемуся запуску спутника, последней ступени мировой коммуникационной сети, которая теперь обеспечит всю поверхность земного шара прямым визуальным контактом с одним из десятков спутников, находящихся на орбите. По-видимому, тот факт, что непроницаемое воздушное покрывало окончательно и бесповоротно окутает Землю, заставил людей в качестве последнего жеста капитуляции броситься на ближайший пляж и выставить себя напоказ всему миру.
Пэлхем поерзал, неожиданно почувствовав, как больно врезается металлический край стола в локти. Сиденье дешевого стула, сколоченного из узких реек, было отвратительно неудобным и скорее напоминало уродливое орудие пыток. И снова его посетило неожиданное предчувствие ужасного акта насилия, и он посмотрел в небо, почти не сомневаясь, что увидит, как из дымки появляется самолет и падает на пляж.
— Удивительно, как все полюбили загорать, — сказал он Милдред. — В Австралии перед Второй мировой войной это стало серьезной проблемой.
Милдред оторвалась от книги:
— Наверное, им больше нечего было делать.
— Вот именно. Когда люди готовы проводить все свое время, растянувшись на пляже, нет никакой надежды, что они смогут придумать для себя какое-нибудь достойное занятие. По-моему, валяться на солнце… абсолютно асоциальное времяпрепровождение — ведь оно пассивно. — Пэлхем заговорил тише, когда заметил, что окружающие начали оглядываться, бросать на него заинтересованные взгляды через плечо, прислушиваться к четкой профессиональной речи. — С другой стороны, это объединяет людей. В голом виде — или почти голом — продавщица из магазина и графиня ничем друг от друга не отличаются.
— Так ли уж не отличаются?
— Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду, — пожал плечами Пэлхем. — Однако я считаю, что психологическая роль пляжа чрезвычайно интересна. Линия прилива становится особенно важной областью, зоной, которая одновременно является морем и пространством над ним, погрузившимся навсегда, но не до конца в огромную утробу времени. Если принять море за образ подсознания, в таком случае стремление людей на пляж можно рассматривать как попытку сбежать от своей экзистенциальной роли в привычной жизни и вернуться в универсальное время-море…
— Роджер, прошу тебя! — Милдред сердито отвернулась. — Ты рассуждаешь совсем как Чарлз Шеррингтон.
Пэлхем снова посмотрел на море. Внизу, под террасой, радиокомментатор сообщил местонахождение, скорость и маршрут успешно стартовавшего спутника. Пэлхем от нечего делать сосчитал, что ему понадобится примерно пятнадцать минут, чтобы добраться до этого пляжа, иными словами, спутник пролетит над ними в половине четвертого. Разумеется, разглядеть его с берега будет невозможно, хотя в последней работе Шеррингтона, посвященной восприятию инфракрасного излучения, утверждается, что часть таких лучей, отраженных от солнца, может быть подсознательно воспринята сетчаткой глаза.
Раздумывая над тем, какие возможности в связи с этим получат коммерческие или политические демагоги, Пэлхем решить послушать приемник, стоящий на песке под террасой, когда его выключила чья-то белая рука. Хозяйка руки — белокожая пухленькая девушка с лицом безмятежной мадонны и розовыми щечками, окутанными облаком черных кудряшек, перевернулась на спину, отодвинулась от своих спутников, и одно короткое мгновение они с Пэлхемом смотрели друг на друга. Он решил, что она специально выключила приемник, когда заметила, что он прислушивается к комментарию, но потом сообразил, что на самом деле девушку заинтересовали его рассуждения и она надеялась на продолжение монолога.
Польщенный вниманием, Пэлхем посмотрел на круглое серьезное личико девушки, зрелое и в то же самое время детское тело, обнаженное, совсем рядом, словно они лежат в одной постели. На ее открытом, молодом лице неожиданно появилось новое доброжелательное выражение, и Пэлхем отвернулся, не желая принять его значение и осознав с болезненной ясностью, насколько прочно он связан с Милдред. В эту минуту он понял, что для него навсегда закрыты все возможности новых волнующих впечатлений. Десять лет ежедневных осторожных компромиссов, на которые он шел, чтобы сделать свою жизнь терпимой, в конце концов притупили его способность к восприятию, а то, что осталось от его личности, и нереализованные возможности превратились в нечто, похожее на заспиртованного в банке жука. Раньше Пэлхем презирал бы себя за то, что так легко сдался, но он уже переступил черту самооценки, поскольку так и не сумел отыскать достаточно надежных критериев и теперь находился в состоянии более жалком и презренном, чем вульгарное, тупое стадо на пляже.
— Там что-то в воде, — Милдред показывала рукой на берег. — Вон, смотри.
Пэлхем проследил за направлением ее руки. Примерно в двухстах ярдах от них на самой границе воды собралась небольшая группа людей, волны лениво разбивались о ноги зевак, наблюдавших за чем-то на отмели. Большинство мужчин прикрывали газетами головы, а женщины, те, что постарше, приподняли юбки, чтобы не замочить.
— Ничего не вижу. — Пэлхем потер подбородок, заметив бородатого мужчину на набережной наверху. Незнакомец был ужасно похож на Шеррингтона. — Но, кажется, ничего опасного. Наверное, на берег выбросило какую-нибудь диковинную рыбину.
На террасе и дальше на пляже все ждали, что вот-вот произойдет нечто необычное, сидели или стояли, вытянув вперед головы и вглядываясь в линию прибоя. Радиоприемники смолкли одновременно, их владельцы напряженно вслушивались, пытаясь понять, что случилось на берегу. Повисла такая гнетущая тишина, будто набежала черная туча и скрыла солнце. Отсутствие каких бы то ни было звуков и неподвижность обитателей пляжа и террасы после бесконечных часов мучительной, бессмысленной суетливой активности производило странное и неестественно жуткое впечатление, словно тысячи людей вдруг неожиданно ушли в себя и перестали замечать окружающих.
Группка зевак у кромки воды замерла на месте, даже маленькие дети не шевелились, упорно разглядывая то, что привлекло внимание их родителей. Впервые за все время стала видна узкая полоска пляжа, засыпанные песком приемники и разные пляжные принадлежности — издалека все это походило на груду мусора, отливающего металлическим блеском. Постепенно освободившиеся места заняли вновь прибывшие с набережной, однако их маневры остались без внимания со стороны тех, кто не сводил глаз с воды. Пэлхему они представлялись компанией кающихся пилигримов, пришедших издалека, чтобы постоять у священного источника в ожидании чуда, которое возродит их к жизни.
— Что все-таки происходит? — спросил Пэлхем, когда прошло несколько минут, а группа у воды так и не сдвинулась с места. Он заметил, что они вытянулись в прямую линию вдоль берега. — Они ни на что не смотрят.
С моря на берег начала наползать дымка, которая уже скрывала огромные глубоководные валы. Мутная вода напоминала теплое масло, время от времени маленькие волны набегали на берег, превращаясь в жирные пузыри, которые лениво уходили в песок, перетаскивая с места на место мусор и пустые пачки от сигарет. Больше всего на свете море сейчас походило на огромное чудовище, поднявшееся с глубин и безуспешно пытающееся выползти на песок.
— Милдред, я схожу на минутку к воде. — Пэлхем встал. — Там творится что-то необычное… — Он вдруг замолчал и показал на берег по другую сторону от террасы. — Смотри! Еще одна группа. Какого черта?..
На глазах у остальных обитателей пляжа еще одна группа зевак выстроилась у кромки воды примерно в семидесяти пяти ярдах от террасы. Около двухсот человек безмолвно стояли на берегу, не сводя глаз с водной глади перед собой. Пэлхем вцепился обеими руками в перила, пытаясь справиться с непреодолимым желанием к ним присоединиться. Его сдерживала только толпа людей на пляже.
На сей раз сторонние наблюдатели довольно быстро потеряли интерес к происходящему, и на заднем плане снова возник гул голосов.
— Одному Богу известно, что они там делают, — заявила Милдред и повернулась спиной к морю. — Смотри, вон еще компания. Похоже, они чего-то ждут.
Она оказалась права, около дюжины таких же групп выстроилось с интервалом в сто ярдов у кромки воды. Пэлхем начал всматриваться вдаль, пытаясь разглядеть что-нибудь похожее на моторную лодку или катер, затем перевел глаза на часы. Почти половина четвертого.
— Они не могут ничего ждать, — заявил он, изо всех сил стараясь успокоиться. Однако его ноги выбивали на цементном полу под столом нервную чечетку. — Если они рассчитывают увидеть спутник, у них ничего не выйдет. Это невозможно. Наверняка там что-то в воде… — Заговорив о спутнике, он снова вспомнил Шеррингтона. — Милдред, ты не чувствуешь…
Он не успел договорить, потому что мужчина, сидевший позади них, так резко вскочил на ноги, что острый угол его стула врезался Пэлхему в спину. На одно короткое мгновение, когда он помогал мужчине удержать равновесие, Пэлхема окутал резкий запах пота и прокисшего пива. Он заглянул в остекленевшие глаза незнакомца, увидел открытый рот и подбородок, уставившийся, точно дуло пистолета, в сторону моря.
— Спутник!
Стряхнув незнакомца, Пэлхем поднял голову. В бледно-голубом равнодушном небе не было ничего — даже самолетов и птиц, хотя они с Милдред видели сегодня утром чаек, когда ехали на пляж. Казалось, они почувствовали приближение шторма и спрятались. Яркий солнечный свет ударил в глаза, и по небу в эпилептическом припадке заметались разноцветные круги и точки. Одна из них возникла на западном горизонте и начала медленно и неуклонно приближаться, занимая свое законное место в поле зрения Пэлхема.
Люди вокруг поспешно вставали со своих мест, с грохотом отодвигая стулья. С какого-то стола на цементный пол скатились бутылки, во все стороны полетели осколки.
— Милдред!
Внизу возникло суетливое, беспорядочное движение — люди медленно поднимались на ноги. Размытое бормотание пляжа сменил другой, более резкий и напряженный звук, который эхом отзывался со всех сторон залива. Казалось, весь пляж шевелится, извивается, корчится, а неподвижными остаются лишь те, кто стоит у кромки воды. Они образовали вдоль берега бесконечный забор, отгородивший море от пляжа. В их ряды вливались все новые и новые люди, выстраиваясь в шеренгу друг за другом, иногда по десять и больше человек.
И вот уже все, кто находился на террасе, стоят и смотрят на море. А тех, кто оказался в первых рядах, теснят, толкают вперед вновь прибывшие, гулявшие по набережной. Семья, сидевшая под террасой, тоже покинула свое место и приблизилась на двадцать ярдов к воде.
— Милдред, ты не видишь Шеррингтона? — Взглянув на часы и убедившись, что стрелки показывают ровно три тридцать, Пэлхем схватил жену за плечо, стараясь привлечь ее внимание. Милдред посмотрела на него пустыми, остекленевшими глазами, она явно не понимала, что он от нее хочет. — Милдред! Нам нужно поскорее отсюда уйти! — Неожиданно охрипнув, он крикнул: — Шеррингтон убежден, что мы в состоянии воспринимать инфракрасное излучение, испускаемое спутниками, оно может отключить защитные механизмы, возникшие миллионы лет назад, когда другие космические спутники облетали Землю. Милдред…
Но они оказались беспомощными перед натиском толпы, им пришлось встать со своих стульев, а в следующее мгновение их прижали к перилам. По пляжу двигался поток людей, и вскоре весь склон протяженностью в пять миль был заполнен стоящими телами. Никто не произносил ни звука, и на всех лицах застыло одинаковое выражение самосозерцания и погруженности в собственные мысли — такое нередко видишь на лицах зрителей, покидающих стадион после матча. Парк с аттракционами, расположенный всего в ста ярдах от пляжа, опустел, карусели продолжали вращаться, но лодочки остались без пассажиров.
Пэлхем быстро помог Милдред перелезть через перила, спрыгнул на песок, надеясь, что им удастся добраться до набережной. Но когда они завернули за угол, толпа, надвигающаяся на пляж, стиснула, поглотила и потащила их за собой, и они подчинились, время от времени спотыкаясь о брошенные на песке приемники.
Все еще оставаясь рядом, они наконец почувствовали себя немного увереннее, когда толпа у них за спиной стала не такой плотной.
— …Шеррингтон считает, что люди из кроманьонской эры сошли с ума от ужаса, совсем как стадо тупых, неуправляемых свиней. Большая часть костеносных слоев находится под берегами озер. Наверное, инстинкт слишком силен… — Он замолчал.
Шум неожиданно стих, и огромная паства безмолвно замерла на месте, не сводя глаз с моря. Везде, куда ни бросишь взгляд, стояли люди. Пэлхем повернулся к морю, где туманная дымка, приблизившаяся к пляжу уже на пятьдесят ярдов, терпеливо и неустанно наступала на берег. Первый ряд, чуть опустив голову, бесстрастно наблюдал за распухающими волнами. Поверхность воды испускала ослепительное мерцающее сияние, призрачное и одновременно наполненное своей особой жизнью, а воздух над головами, серый в сравнении с этим ярким светом, превращал застывших в неподвижности людей в бесконечные ряды зловещих статуй.
Чуть впереди Пэлхема, примерно в двадцати ярдах, в первом ряду стоял высокий человек со спокойным задумчивым выражением лица. Борода и высокие скулы не оставляли сомнений в том, кто это такой.
— Шеррингтон! — крикнул Пэлхем и невольно посмотрел на небо, но тут же почувствовал, как ослепительная крупинка света обожгла глаза.
Где-то далеко у него за спиной продолжала играть музыка в парке, где по-прежнему кружила карусель.
И вдруг толпа вздрогнула, ожила, и все, кто находился на пляже, пошли вперед, к воде.
На следующий день в сторожевых башнях неизвестно почему поднялась суматоха. Замечено это было утром, а ближе к полудню, когда Рентелл вышел из гостиницы, чтобы повидаться с миссис Осмонд, непонятная деятельность была в разгаре. По обеим сторонам улицы люди стояли у открытых окон и на балконах, взволнованно перешептывались и показывали на небо.
Обычно Рентелл старался не обращать внимания на сторожевые башни — у него вызывали возмущение любые разговоры о них, — но сейчас, укрывшись в тени стоявшего в начале улицы дома, он принялся рассматривать ближайшую. Она как бы парила метрах в шести над Публичной библиотекой. Впечатление было такое, что застекленное помещение в нижнем ярусе полно наблюдателей — они возились, как показалось Рентеллу, вокруг полусобранного огромного оптического механизма, то закрывая, то открывая при этом окна. Рентелл посмотрел по сторонам — башни, отстоящие друг от друга метров на сто, как бы заполняли собой небо. Во всех, судя по вспышкам света, возникавшим, когда на открываемое окно падал солнечный луч, кипела аналогичная деятельность.
Старик в потрепанном черном костюме и рубашке апаш, обычно слонявшийся около библиотеки, пересек улицу, подошел к Рентеллу и встал рядом с ним в тени.
— Не иначе как они что-то там затевают. — Он приложил ладони козырьком к глазам, озабоченно глядя на сторожевые башни. — Никогда раньше такого не видел.
Рентелл внимательно посмотрел на него. Как бы ни был старик встревожен, все же он явно испытывал облегчение при виде начавшейся в башнях суеты.
— Я бы не стал беспокоиться попусту, — заметил Рентелл. — Хорошо, что там вообще хоть что-то происходит.
Не дожидаясь ответа, он повернулся и зашагал прочь. Через десять минут он дошел до улицы, где жила миссис Осмонд, и все это время упорно не поднимал глаз от мостовой и не глядел на редких прохожих. Над улицей, прямо по центру, нависали четыре сторожевые башни. Примерно из половины домов уже выехали их обитатели, и нежилые здания постепенно, но неотвратимо ветшали. Обычно во время прогулки Рентелл внимательно рассматривал каждый частный дом, прикидывая, не снять ли ему его и не переехать ли из гостиницы, но сейчас движение в сторожевых башнях вызывало у него беспокойство, какого раньше он и предположить не мог, а посему на этот раз мысли его были далеки от жилищного вопроса.
Дом миссис Осмонд находился в глубине квартала, распахнутые ворота покачивались на ржавых петлях. Рентелл, помедлив у росшего рядом с тротуаром платана, решительно пересек садик и быстро вошел в дом.
В это время дня миссис Осмонд обычно загорала на веранде, но сегодня она сидела в гостиной. Когда Рентелл вошел, она разбирала старые бумаги, которыми был набит небольшой чемоданчик.
Рентелл даже не обнял ее и сразу подошел к окну. Шторы были приспущены, и он их поднял. Метрах в тридцати возвышалась сторожевая башня, нависая над опустевшими домами. Наискосок за горизонт уходили рядами башни, полускрытые яркой пеленой.
— Ты считаешь, что тебе обязательно надо было приходить? — беспокойно осведомилась миссис Осмонд.
— Почему бы и нет? — спросил Рентелл. Он рассматривал башни, засунув руки в карманы.
— Но если они станут следить за нами, то заметят, что ты ходишь ко мне.
— На твоем месте я бы меньше верил разным слухам, — спокойно ответил Рентелл.
— Что же тогда все это значит?
— Не имею ни малейшего представления. Их поступки могут быть в той же степени случайны и бессмысленны, как и наши. Возможно, они и в самом деле собираются установить за нами надзор. Но какое имеет значение, если они только смотрят?
— В таком случае тебе вообще не нужно больше приходить! — воскликнула миссис Осмонд.
— Но почему? Не думаю, что они могут видеть сквозь стены.
— Не так уж они глупы, — бросила миссис Осмонд. — Они скоро сообразят, что к чему, если уже не сообразили.
Рентелл отвел взгляд от башни и терпеливо посмотрел на миссис Осмонд.
— Дорогая, в твоем доме нет подслушивающей аппаратуры. Потому им неизвестно, чем мы занимаемся: теологической беседой или обсуждением эндокринной системы ленточного червя.
— Только не ты, Чарлз, — захихикала миссис Осмонд. — Только уж не ты. — Явно довольная своим ответом, она смягчилась и взяла сигарету из шкатулки на столе.
— Возможно, они меня не знают, — сухо произнес Рентелл. — Более того, я совершенно уверен, что не знают. Если бы знали, то не думаю, что я еще находился бы здесь.
Он почувствовал, что начал сутулиться, — верный признак волнения.
— Будут сегодня в школе занятия? — спросила миссис Осмонд, когда он уселся на диване в своей любимой позе, вытянув длинные ноги.
— Трудно сказать, — пожал плечами Рентелл. — Хэнсон утром пошел в Таун-холл, но там, как всегда, ничего не знают.
Он расстегнул куртку и вытащил из внутреннего кармана старый, аккуратно свернутый женский журнал.
— Чарлз! — воскликнула миссис Осмонд. — Где ты его достал?
— Дала Джорджина Симоне, — ответил Рентелл. С дивана можно было видеть сторожевую башню. — У нее полным-полно таких журналов.
Он встал, подошел к окну и задернул шторы.
— Чарлз, не надо! Я же ничего не вижу.
— Потом посмотришь, — ответил Рентелл, опять устраиваясь на диване. — На концерт сегодня идешь?
— Разве его не отменили? — спросила миссис Осмонд, неохотно откладывая журнал.
— Конечно, нет.
— Мне что-то не хочется, Чарлз. — Миссис Осмонд нахмурилась. — А что за пластинки собирается проигрывать Хэнсон?
— Чайковский и Григ, — Рентелл старался заинтересовать ее. — Ты должна пойти. Мы же не можем целыми днями сидеть дома, плесневея от скуки.
— Я все понимаю, — протянула миссис Осмонд капризно. — Но у меня нет настроения. Давай сегодня не пойдем. Да и пластинки мне надоели — я их столько раз слышала.
— Мне они тоже надоели. Но, по крайней мере, это хоть какая-то деятельность. — Он обнял миссис Осмонд и начал играть завитком волос за ухом, позванивая ее большими блестящими серьгами. Когда он положил руку ей на колено, миссис Осмонд встала и отошла, поправляя юбку.
— Джулия, да что с тобой? — раздраженно спросил Рентелл. — У тебя голова болит?
Мисс Осмонд стояла у окна, глядя на сторожевые башни.
— Как ты думаешь, они выйдут оттуда?
— Разумеется, нет! — бросил Рентелл. — С чего ты взяла? Внезапно он почувствовал, что злится и ему все больше хочется скорей уйти из этой тесной пыльной комнаты.
Он встал и застегнул куртку:
— Встретимся сегодня в Институте, Джулия. Начало концерта в три.
Миссис Осмонд рассеянно кивнула, открыла дверь и мелкими шажками вышла на веранду, не задумываясь, что ее видно с башен, с отрешенным выражением молящейся монахини на лице.
Как Рентелл и предполагал, на следующий день занятия в школе были отменены. Послонявшись после завтрака по гостинице, он с Хэнсоном пошел в Таун-холл. Единственный чиновник, которого им удалось отыскать, ничего не знал.
— До сих пор мы не получили никаких распоряжений, — объяснил он. — Но можете быть спокойны: как только что-то прояснится, вам сразу сообщат. Правда, насколько я слышал, произойдет это не скоро.
— Таково решение школьного комитета? — спросил Рентелл. — Или это очередная блистательная импровизация секретаря муниципального Совета?
— Школьный комитет больше не функционирует, — сказал чиновник. — А секретаря, боюсь, сегодня нет на месте. — Прежде чем Рентелл смог что-либо вставить, он добавил: — Жалованье вам, конечно, будет продолжать идти. Если хотите, на обратном пути можете заглянуть в финансовый отдел.
Выйдя из Таун-холла, Рентелл и Хэнсон решили выпить кофе. Найдя открытое кафе, они уселись под тентом, поглядывая на сторожевые башни, нависшие над крышами. Деятельность в башнях по сравнению с вчерашним днем существенно уменьшилась. Ближайшая башня находилась в пятнадцати метрах от них, прямо над пустым зданием конторы на противоположной стороне улицы. Окна в наблюдательном ярусе оставались закрытыми, но Рентелл заметил за стеклом мелькавшую время от времени тень.
Наконец к ним подошла официантка, и Рентелл заказал кофе.
— Я соскучился по урокам, — заметил Хэнсон. — Безделье все же ощутимо утомляет.
— Это точно, — согласился Рентелл, — остается только зазвать кого-нибудь в школу. Жаль, что вчерашний концерт не удался.
Хэнсон пожал плечами:
— Может быть, в следующий раз смогу достать новые пластинки. Кстати, Джулия вчера прекрасно выглядела.
Рентелл легким поклоном поблагодарил за комплимент и сказал:
— Надо бы чаще выводить ее в свет.
— Полагаешь, это разумно?
— Что за странный вопрос?
— Ну, знаешь ли, только не в нынешней ситуации, — Хэнсон кивнул на сторожевые башни.
— Не понимаю, при чем здесь это, — отрезал Рентелл. Он терпеть не мог обсуждать свою или чужую личную жизнь и только собрался переменить тему, как Хэнсон перевел разговор в неожиданное русло:
— Может, и ни при чем, но как будто на последнем заседании Совета о тебе упоминали. Кое-кто весьма неодобрительно отзывался о ваших отношениях с миссис Осмонд. — Хэнсон улыбнулся помрачневшему Рентел-лу. — Понятно, что ими движет зависть, и ничего больше, но твое поведение действительно многих раздражает.
Сохраняя самообладание, Рентелл отодвинул чашку:
— Не скажешь ли ты мне, какое их собачье дело?
Хэнсон хохотнул:
— Ясно, что никакого. А поскольку у них в руках власть, то я бы советовал тебе не отмахиваться от подобных указаний. — При этих словах Рентелл фыркнул, но Хэнсон невозмутимо продолжал: — Между прочим, через несколько дней ты можешь получить официальное уведомление.
— Что?! — Рентелл взорвался было и тут же взял себя в руки. — Ты это серьезно? — И когда Хэнсон кивнул, он зло засмеялся. — Какие идиоты! Не знаю, почему только мы их терпим. Иногда их глупость меня просто поражает.
— Я бы на твоем месте воздержался от таких замечаний, — заметил Хэнсон. — Я позицию Совета понимаю. Памятуя, что суета в сторожевых башнях началась вчера, Совет, скорее всего, полагает, что нам не следует делать ничего, что могло бы их озлобить. Кто знает, но Совет, возможно, действует в соответствии с их официальным распоряжением.
Рентелл с презрением взглянул на Хэнсона:
— Ты в самом деле веришь, будто Совет как-то связан с башнями? Быть может, простаки и поверят в такую чушь, но, Бога ради, избавь от нее меня. — Он внимательно посмотрел на Хэнсона, прикидывая, кто же мог снабдить его такой информацией. Топорность методов Совета вызывала раздражение. — Впрочем, спасибо, что предупредил. Очевидно, когда мы с Джулией завтра пойдем в кино, публика в зале будет страшно смущена.
Хэнсон покачал головой:
— Нет. В свете вчерашних событий любые зрелищные мероприятия отменены.
— Но почему? Неужели они не понимают, что сейчас нам необходима любая социальная деятельность? Люди попрятались по домам, как перепуганные привидения. Надо вытащить их оттуда, объединить вокруг чего-нибудь. — Рентелл задумчиво посмотрел на сторожевую башню на противоположной стороне улицы, за матовыми стеклами наблюдательных окон мелькали тени. — Надо что-то устроить, скажем, праздник на открытом воздухе. Только вот кто возьмет на себя организацию?
Хэнсон отодвинул стул.
— Осторожнее, Чарлз. Неизвестно, как отнесется Совет к таким затеям.
— Уверен, что плохо.
После ухода Хэнсона Рентелл с полчаса сидел за столиком, рассеянно поигрывая пустой кофейной чашкой и глядя на редких прохожих. В кафе больше никто не заходил, и он был счастлив, что может побыть в одиночестве, которое с ним разделяли сторожевые башни, тянувшиеся рядами над крышами.
За исключением миссис Осмонд, у Рентелла практически не было близких друзей. Его острый ум и нетерпимость к пошлости существенно затрудняли для многих общение с ним. Определенность, отстраненность, не выпячиваемое, но легко ощущаемое превосходство держали людей на расстоянии от Рентелла, хотя многие считали его про себя всего лишь жалким школьным учителем. В гостинице он редко вступал с кем-либо в разговоры. Вообще между собой ее постояльцы общались мало; в гостиной и столовой они сидели, погрузившись в старые газеты и журналы, время от времени негромко переговариваясь. Единственное, что могло стать предметом общей беседы, — это проявление активности в сторожевых башнях, но в таких случаях Рентелл неизменно хранил молчание.
Когда он уже собрался уходить из кафе, на улице показалась коренастая фигура. Рентелл узнал этого человека и хотел было отвернуться, чтобы не здороваться с ним, но что-то в облике прохожего приковывало к себе внимание. Дородный, с выпяченной челюстью, этот человек шел вольно, вразвалку, распахнутое двубортное клетчатое палью обнажало широкую грудь. Это был Виктор Бордмен, владелец местной киношки, в прошлом бутлегер, а вообще-то сутенер.
Рентелл не был знаком с ним, но чувствовал, что Бордмен, как и он сам, отмечен клеймом неодобрения Совета. Хэнсон рассказывал, что Совет как-то поймал Бордмена на противозаконной деятельности (в результате чего тот понес ощутимые убытки), но выражение неизменного самодовольства и презрения ко всему миру на лице бывшего бутлегера, казалось, опровергало это.
Когда они с Бордменом встретились взглядами, физиономия толстяка расплылась в хитрой ухмылке. Ухмылка была явно предназначена Рентеллу и явно намекала на некое событие, о котором тот еще не знал, — по-видимому, на его предстоящее столкновение с Советом. Очевидно, Бордмен ожидал, что Рентелл безропотно сдастся Совету. Раздосадованный, Рентелл отвернулся и, бросив взгляд через плечо, увидел, как Бордмен расслабленной походкой побрел дальше по улице.
На следующий день активность в сторожевых башнях полностью прекратилась. Голубая дымка, из которой они вырастали, стала ярче, чем на протяжении нескольких предыдущих месяцев, сам воздух на улицах, казалось, искрился светом, отражавшимся от наблюдательных окон. В башнях не ощущалось ни малейшего движения, и небо, пронизанное их бесчисленными рядами, приобрело устойчивую однородность, предвещавшую длительное затишье.
Тем не менее Рентелл обнаружил, что нервничает как-то больше, чем раньше. Занятия в школе еще не начались, но ему почему-то совсем не хотелось хотя бы зайти к миссис Осмонд, и он решил после завтрака вообще не выходить из дома, словно чувствуя себя в чем-то виноватым.
Нескончаемые ряды тянущихся до горизонта сторожевых башен напоминали ему, что он скоро мог получить «уведомление» Совета, — не случайно Хэнсон упомянул об этом; и не случайно, что Совет становился обычно наиболее деятелен в укреплении своей позиции, издавая бесчисленные мелочные инструкции и дополнения к ним именно во время каникул.
Рентелл с удовольствием публично оспорил бы полномочия Совета по некоторым формальным вопросам, не имеющим отношения непосредственно к нему самому, — например, по поводу законности постановления, запрещающего собрания на улицах, но даже сама мысль о суете, неминуемой при сборе сторонников, чрезвычайно угнетала его. Хотя никто из жителей города не выступал против Совета, однако большинство несомненно испытало бы тайную радость, узнав о его падении; к сожалению, для создания оппозиции не было подходящего центра. В случае с Рентеллом дело было даже не столько во всеобщем страхе перед Советом и его возможным контактом со сторожевыми башнями — просто вообще кто-либо вряд ли стал бы защищать права Рентелла, в частности — на неприкосновенность его личной жизни.
Как ни странно, но сама миссис Осмонд, казалось, даже не подозревала о том, что происходит в городе. Когда Рентелл зашел навестить ее во второй половине дня, она сделала уборку и находилась в прекрасном расположении духа.
— Чарлз, что с тобой? — упрекнула она, когда он тяжело опустился в кресло. — Ты серьезен, как курица на яйцах.
— Что-то я устал сегодня. Вероятно, из-за жары. — Когда она села на подлокотник кресла, он вяло положил руку на ее бедро, словно пытаясь этим жестом помочь себе. — Похоже, в последнее время Совет стал для меня навязчивой идеей. Я чувствую какую-то неуверенность, надо бы выбраться из этого…
Миссис Осмонд погладила его по голове:
— Единственное, что тебе надо, Чарлз, так это немного материнской любви. Ты ведь так одинок в своей гостинице, среди старичья. Почему бы тебе не снять дом на нашей улице? Я бы тогда могла присматривать за тобой.
Рентелл насмешливо взглянул на нее.
— А может быть, я перееду прямо к тебе? — спросил он, но миссис Осмонд презрительно фыркнула и отошла к окну.
Она взглянула на ближайшую башню.
— О чем, по-твоему, они там думают?
Рентелл небрежно щелкнул пальцами:
— Возможно, они не думают ни о чем. Иногда мне кажется, что там вообще никого нет, а эти движения за стеклами — просто оптические иллюзии. Хотя окна как будто открываются, никто никогда не видел ни одного обитателя. Так что башни могут быть просто-напросто заброшенным зоопарком.
Миссис Осмонд посмотрела на него с горестным изумлением:
— Что за странные метафоры ты выбираешь, Чарлз. Я часто удивляюсь, почему ты не такой, как все, — я бы, например, ни за что не осмелилась сказать то, что говоришь ты. В том случае, если… — Она замолчала, невольно бросив взгляд на сторожевую башню.
Рентелл лениво спросил:
— В каком «том случае»?
— Ну, когда… — раздраженно начала она снова. — Перестань, Чарлз, неужто тебе никогда не становится страшно при мысли об этих башнях, нависающих над нами?
Рентелл медленно повернул голову и взглянул в окно. Однажды он попытался сосчитать сторожевые башни, но сбился и бросил.
— Да, я боюсь их, как Хэнсон, как старики в гостинице, как и все в городе. Но вовсе не так, как мальчишки в школе боятся меня, учителя.
Миссис Осмонд кивнула, неверно истолковав его последнее замечание.
— Дети очень восприимчивы, Чарлз, они чувствуют, что тебе нет до них никакого дела. К сожалению, они еще малы и не понимают, что же происходит в городе.
Она поежилась, закутываясь в кофту:
— Ты знаешь, в те дни, когда они там в башнях за окнами суетятся, я вся разбитая, это ужасно. Я чувствую такую апатию, не в состоянии ничего делать, просто сижу и тупо смотрю в стену. Возможно, я более восприимчива к их… их излучению, чем большинство людей.
Рентелл улыбнулся:
— Возможно. Не позволяй, однако, чтобы они портили тебе настроение. Когда они в следующий раз начнут там возиться, попробуй не поддаваться: надень карнавальную шляпу и потанцуй.
— Что? Господи, Чарлз, ну почему ты всегда иронизируешь?
— Я говорю сейчас совершенно серьезно. Неужели ты веришь всем этим слухам о башнях?
Миссис Осмонд печально покачала головой:
— Переменишься ли ты когда-нибудь… Ты уже уходишь?
Рентелл помедлил у окна.
— Пойду домой, отдохну. Кстати, ты знакома с Виктором Бордменом?
— Когда-то была. А почему ты спрашиваешь?
— Сад рядом с кинотеатром около автомобильной стоянки принадлежит ему?
— Кажется, да. — Миссис Осмонд засмеялась. — Ты решил заняться садоводством?
— В некотором роде. — Помахав на прощанье, Рентелл вышел.
Он решил начать с доктора Клифтона, живущего этажом ниже, прямо под ним. Клифтон был хирургом, но служебные обязанности отнимали у него не более часа в день — в городе болели и умирали редко. Однако доктор, несмотря на опасность утонуть в болоте провинциальной скуки, оказался человеком достаточно деятельным и обзавелся хобби. В комнате он устроил небольшой вольер, где держал дюжину канареек, с которыми проводил почти все свободное время. Его суховатая манера была неприятна Рентеллу, но он уважал доктора за то, что тот не поддался апатии, подобно всем окружающим.
Клифтон внимательно выслушал его.
— Я согласен с вами: что-то в этом роде сделать необходимо. Мысль хорошая, Рентелл, и, реализовав ее соответствующим образом, можно действительно встряхнуть людей.
— Все упирается, доктор, в организационную сторону дела. Ведь единственное подходящее место — Таун-холл.
Клифтон кивнул:
— Да, тут-то и возникает главная сложность. Боюсь, что я вряд ли могу быть вам полезным — у меня нет выхода на Совет. Разумеется, вам надо заручиться их разрешением. Но думаю, вы вряд ли его получите — они неизменные противники любых радикальных перемен и сейчас тоже предпочтут сохранить статус-кво.
Рентелл кивнул, добавив словно невзначай:
— Одно их заботит: как бы сохранить власть. Временами такая политика Совета меня просто бесит.
Клифтон коротко глянул на него и отвернулся.
— Да вы просто революционный агитатор, Рентелл, — спокойно сказал он, поглаживая пальцем клюв одной из канареек. Провожать Рентелла до дверей он демонстративно не стал.
Вычеркнув мысленно доктора из своего списка, Рентелл поднялся к себе. Обдумывая следующий ход, он несколько минут ходил по узкому выцветшему линялому; ковру, затем спустился на цокольный этаж поговорить с управляющим Малвени.
— Я пока только навожу справки. За разрешением я еще не обращался, но доктор Клифтон полагает, что сама идея превосходна и нет сомнения, что мы получим его. Как вы отнесетесь к тому, чтобы взять на себя заботу о праздничном столе?
Изжелта-бледная физиономия Малвени выразила сомнение.
— За мной дело не станет. Я, разумеется, согласен; но насколько серьезна ваша затея? Вы полагаете, что получите разрешение? Ошибаетесь, мистер Рентелл. Совет вряд ли вас поддержит. Они даже кино закрыли, а вы к ним с предложением провести праздник на открытом воздухе.
— Я так не думаю, не скажите, вас-то моя идея привлекает?
Малвени покачал головой, явно желая прекратить разговор.
— Получите разрешение, мистер Рентелл, тогда посмотрим.
Стараясь не сорваться, Рентелл спросил:
— А так ли уж необходимо разрешение Совета? Неужели мы не можем обойтись без него?
Малвени склонился над своими бумагами, давая понять, что беседа окончена.
— Не ослабляйте усилий, мистер Рентелл, ваша идея замечательна.
В течение нескольких следующих дней Рентелл сумел переговорить с полудюжиной людей. В основном он встречал отрицательное отношение, но вскоре, как и предполагал, ощутил сначала неявный, а потом все более отчетливый интерес. Как только он появлялся в столовой, разговоры стихали, и обслуживали его быстрее остальных. Хэнсон по утрам перестал ходить с ним в кафе, а однажды Рентелл видел его погруженным в беседу с секретарем городского суда, молодым человеком по имени Барнс. Он-то, решил Рентелл, и есть источник информации Хэнсона.
Тем временем активность в сторожевых башнях не возобновлялась. Бесконечные ряды башен все так же висели в небе, наблюдательные окна оставались закрытыми, и жители городка мало-помалу возвращались к всегдашнему ничегонеделанью, бесцельно слоняясь по улицам. После того как Рентелл решил придерживаться определенного курса действий, он ощутил, что к нему возвращается уверенность.
Выждав неделю, он позвонил Виктору Бордмену. Бутлегер принял его в своей конторе, расположенной над кинотеатром, встретив посетителя кривой улыбкой.
— Признаться, мистер Рентелл, я был удивлен, услышав, что вы решили обратиться к индустрии развлечений. Причем рассчитанных не на самый тонкий вкус.
— Я хочу устроить праздник на открытом воздухе, — поправил его Рентелл. Сев в предложенное Бордменом кресло, он оказался лицом к окну — старая уловка, подумал Рентелл. Из окна открывался вид на сторожевую башню, нависшую над крышей соседнего мебельного магазина. Башня загораживала полнеба. Металлические листы ее обшивки были соединены с помощью неизвестной Рентеллу технологии, не похожей ни на сварку, ни на клепку, отчего башня выглядела как цельнолитая. Рентелл переставил кресло так, чтобы оказаться к окну спиной.
— Школа все еще закрыта, поэтому я подумал, не смогу ли я быть полезным на каком-то ином поприще. Надо же оправдать получаемое жалованье. Я обращаюсь за помощью к вам потому, что у вас богатый опыт.
— Да, опыт у меня богатый, мистер Рентелл. И в самых разных областях. Как я понимаю, вы, состоя на службе у Совета, получили от него разрешение?
Рентелл ушел от прямого ответа:
— Мы с вами, мистер Бордмен, понимаем, что Совет — консервативная организация. Потому сейчас я выступаю только от себя лично, а в Совет обращусь позже, когда смогу представить конкретный план.
Бордмен глубокомысленно кивнул:
— Это разумно, мистер Рентелл. А в чем конкретно, no-вашему, могла бы выразиться моя помощь? Я должен взять на себя организационную работу?
— В данный момент нет, но, вообще говоря, я был бы крайне признателен, если бы вы согласились. Сейчас я хочу просто попросить разрешения провести праздник у вас.
— В кинотеатре? Я не позволю убирать сиденья, если вы это имеете в виду.
— Не в самом кинотеатре, хотя мы могли бы использовать бар и гардероб. — Рентелл на ходу импровизировал, надеясь, что размах его замысла не отпугнет Бордмена. — Скажите, а старый пивной зал рядом с автомобильной стоянкой тоже принадлежит вам?
Бордмен медлил с ответом. Он хитровато поглядывал на Рентелла, подравнивал ногти ножичком для сигар, в глазах его тлело восхищение.
— Так, значит, вы хотите провести праздник на открытом воздухе, мистер Рентелл, я правильно вас понял?
Рентелл кивнул, улыбнувшись:
— Мне очень приятно беседовать с вами, вы действительно быстро схватываете самую суть дела. Вы согласны сдать сад в аренду? Разумеется, вы получите и значительную долю прибыли. Если же вы поможете в организации праздника, то можете рассчитывать на всю прибыль.
Бордмен отложил сигару:
— Мистер Рентелл, вы, безусловно, человек необычный. Я недооценивал вас и считал, что вами просто движет обида на Совет. Надеюсь, вы понимаете, на что идете?
— Мистер Бордмен, вы сдадите сад в аренду? — повторил Рентелл.
Бордмен задумчиво посмотрел в окно, на громаду сторожевой башни, и на его губах появилась задумчивая улыбка.
— Прямо над пивным залом две башни, мистер Рентелл.
— Я полностью отдаю себе в этом отчет. Так каким же будет ваш ответ?
Они молча смотрели друг на друга, наконец Бордмен едва заметно кивнул. Рентелл понял, что Бордмен серьезно отнесся к его предложению. Он явно собирался использовать Рентелла в своей борьбе с Советом, рассчитывая в случае успеха на определенную выгоду. Рентелл изложил в общих чертах предварительную программу. Они договорились о дате проведения праздника — через месяц — и решили встретиться снова в начале следующей недели.
Через два дня, как Рентелл и ожидал, появились первые эмиссары Совета. Однажды он сидел, как обычно, на террасе кафе, в окружении молчаливых сторожевых башен, и тут заметил торопящегося куда-то Хэнсона.
— Присоединяйся, — пригласил его Рентелл и пододвинул ему стул. — Какие новости?
— Кому, как не тебе, знать их, Чарлз, — Хэнсон сдержанно улыбнулся Рентеллу, словно делая замечание любимому ученику, потом оглядел пустую террасу в поисках официантки. — Здесь из рук вон плохое обслуживание. Скажи мне, Чарлз, что это за разговоры идут о тебе и Викторе Бордмене — я просто собственным ушам не поверил.
Рентелл откинулся в кресле:
— Я ничего не слышал, расскажи.
— Мы… то есть я… я подумал, что, наверное, Бордмен воспользовался какой-нибудь твоей совершенно невинной фразой, оброненной случайно. Эта затея с праздником в саду, который вы вроде организуете вместе, по-моему, абсолютно фантастична.
— Разве?
— Но, Чарлз… — Хэнсон наклонился вперед, вглядываясь в лицо Рентелла и пытаясь понять, что скрывается за его спокойствием. — Разумеется, ты затеял это не всерьез?
— Отчего же? Не вижу причины, почему бы и нет. Просто мне захотелось организовать праздник в саду — праздник на открытом воздухе, точнее говоря.
— Дело не в названии, — резко ответил Хэнсон. — Не говоря уже о прочих причинах… — он глазами показал на небо, — факт остается фактом: ты — служащий Совета.
Сунув руки в карманы брюк, Рентелл покачивался на стуле.
— Ну и что, это еще не дает Совету права вмешиваться в мою личную жизнь. Кажется, они подзабыли, что и условия моего контракта исключают любое подобное вмешательство. Так что если Совету не нравятся какие-то мои действия, то он в силах применить единственную санкцию — увольнение.
— Они так и поступят, Чарлз, не считай себя незаменимым.
Рентелл спокойно ответил:
— Что ж, пусть увольняют — если только смогут найти мне замену, в чем я, честно говоря, сомневаюсь. До сих пор они, как видно, считали возможным поступаться своими моральными принципами и меня не трогали.
— Чарлз, сейчас совсем иная ситуация. До недавнего времени всем было наплевать на твою личную жизнь, но подобный праздник — дело общественное, а потому находится в компетенции Совета.
Рентелл зевнул:
— Разговоры о Совете меня утомили. Праздник — частная инициатива, вход только по именным приглашениям. У Совета нет права требовать, чтобы с ним консультировались в таких вопросах. На случай возможного нарушения общественного порядка будет приглашен начальник полиции. Так из-за чего шум? Я просто хочу немного развлечь людей.
Хэнсон покачал головой:
— Чарлз, не делай вид, будто не понимаешь, о чем я. По словам Бордмена, праздник будет проводиться на открытом воздухе — прямо под двумя сторожевыми башнями. Ты что, не понимаешь, какие последствия это может иметь?
— Разумеется, понимаю, — произнес Рентелл отчетливо. — Абсолютно никаких.
— Чарлз! — Хэнсон сжался, услышав такое богохульство, и метнул взор на ближайшую башню, словно ожидая, что их тут же постигнет кара. — Дорогой мой, послушайся доброго совета — брось это дело. У тебя нет никаких шансов довести до конца эту сумасшедшую затею, так зачем осложнять отношения с Советом? Кто знает, на что они могут пойти, если их раздразнить.
Рентелл поднялся. Устало посмотрел на сторожевую башню, и вдруг безотчетная тревога сжала ему сердце.
— Ты получишь приглашение, — бросил он Хэнсону.
На следующий день Рентеллу позвонил секретарь городского суда и договорился о встрече. Времени до его визита было достаточно — без сомнения, сделано это было для того, чтобы Рентелл мог еще раз обдумать свое поведение. Утром он успел забежать к миссис Осмонд, та заметно нервничала, зная, наверное, о надвигающемся конфликте. Постоянное напряжение — нелегко было выглядеть неизменно беззаботным — начало сказываться, и Рентелл, поелику возможно, стал избегать появляться на людях. Хорошо, что школа еще не открылась.
Секретаря суда Рентелл встретил в гостиной. Барнс, энергичный темноволосый молодой человек, перешел прямо к делу. Отказавшись от приглашения сесть, он обратился к Рентеллу, держа в руке листок бумаги — явно протокол последнего заседания Совета:
— Мистер Рентелл, Совету стало известно о вашем намерении устроить праздник в саду мистера Бордмена недели через две-три. В связи с чем я уполномочен передать вам, что Совет крайне отрицательно относится к этой идее и просит вас незамедлительно прекратить всякую деятельность в этом направлении.
— Мне очень жаль, Барнс, но боюсь, что подготовка продвинулась слишком далеко. Мы вот-вот начнем рассылать приглашения.
Барнс помедлил, оглядывая запущенную комнату Рентелла, словно надеясь отыскать там скрытый мотив поведения ее хозяина.
— Мистер Рентелл, возможно, мне следовало бы уточнить, что переданная просьба Совета равносильна его прямому приказу.
— Я так и понял. — Рентелл сел на подоконник и посмотрел на сторожевые башни. — Я уже беседовал на эту тему с Хэнсоном, что, надо полагать, вам известно. У Совета не больше права отменить праздник, чем запретить мне дышать.
Барнс гадко улыбнулся:
— Мистер Рентелл, данный вопрос не находится в юрисдикции Совета. Приказ издан на основании полномочий, возложенных на Совет вышестоящими инстанциями. Для удобства можете считать, что Совет передает прямое указание, полученное от… — Барнс слегка кивнул в сторону сторожевых башен.
Рентелл встал:
— Наконец-то! Добрались до сути дела! — Он взял себя в руки. — Не могли бы вы передать через Совет этим «вышестоящим инстанциям», как вы их назвали, мой вежливый, но решительный отказ? Вы меня поняли?
Барнс сделал шаг назад и внимательно оглядел Рентелла:
— Полагаю, что да, мистер Рентелл. Без сомнения, вы понимаете, что делаете.
После его ухода Рентелл опустил шторы, лег на кровать и в течение примерно часа попытался хоть немного расслабиться. Итак, решающий бой с Советом состоится завтра. Получив повестку на экстренное заседание, он решил, что сможет использовать эту ситуацию для достижения своей главной цели — разоблачения деятельности Совета публично.
Хэнсон и миссис Осмонд пытались убедить Рентелла, что он должен сдаться.
— Во всем виноват ты сам, Чарлз, — сказал ему Хэнсон. — Однако я надеюсь, что они будут снисходительны к тебе — им надо сохранить лицо.
— Дело не только в них самих, — ответил Рентелл. — Они утверждают, что выполняют прямые указания сторожевых башен.
— Да, наверное… — замялся Хэнсон. — Конечно. Только вряд ли будут сторожевые башни вмешиваться в такие пустяковые дела. Они полагаются на Совет, доверяют ему осуществлять общий надзор, и пока власть Совета непоколебима, они останутся в стороне.
— Едва ли все так просто. Как, по-твоему, осуществляется связь между сторожевыми башнями и Советом? — Рентелл указал на ближайшую башню. Наблюдательный ярус парил в воздухе, похожий на неуместную здесь гондолу. — По телефону? Или они сигнализируют флажками?
Но Хэнсон только рассмеялся в ответ и переменил тему. Аргументация Джулии Осмонд, как и Хэнсона, была неубедительной, но сама Джулия не сомневалась в непогрешимости Совета.
— Конечно же, они получают инструкции из башен, Чарлз. И не волнуйся, чувство меры у них есть — ведь они все это время позволяли тебе приходить сюда. Твоя основная ошибка в том, что ты слишком высокого мнения о собственной персоне. Ты только посмотри на себя: сгорбился, лицо как старый башмак. Ты думаешь, что Совет и сторожевые башни собираются тебя наказать? Этого не будет: их наказания ты просто недостоин.
За ланчем Рентелл нехотя ковырялся в тарелке, ощущая, что взоры всех в столовой устремлены на него. Многие пришли со знакомыми, и он прикинул, что на сегодняшнем заседании Совета, назначенном в половине третьего, зал будет полон.
После ланча он поднялся к себе, решив почитать до начала заседания. Полистал какую-то книгу, отложил и подошел к окну. В наблюдательных окнах по-прежнему не было никакого движения, и Рентелл рассматривал их открыто, словно генерал, изучающий перед битвой расположение вражеских войск. Сегодня дымка опустилась ниже, чем обычно, так что возникало ощущение, что башни вздымаются в воздух подобно гигантским четырехугольным трубам, — типичный индустриальный пейзаж в белом тумане.
Ближайшая башня находилась метрах в двадцати пяти наискосок от него, над восточным концом сада, общего с другими гостиницами, расположенными полукругом. Как только Рентелл отвернулся, окно в наблюдательном ярусе открылось, пучок солнечных лучей отразился от оконного стекла и, подобно сверкающему копью, поразил его. Рентелл отпрянул, сердце его замерло и вновь сильно забилось. В башне снова все замерло так же внезапно, как и началось. Окна по-прежнему плотно закрыты, никаких признаков жизни. Рентелл прислушался к тому, что происходит в гостинице. Настолько явственно открылось окно — за много дней первый признак того, что в башнях кто-то есть, и несомненный показатель того, что это только начало, — что балконы должны были бы стремительно заполниться людьми. Но в гостинице царила тишина, и только снизу доносился голос Клифтона, рассеянно мурлыкавшего себе под нос у окна, где размещался вольер с канарейками. Не было заметно и прилипших к окнам лиц в гостинице напротив.
Рентелл внимательно оглядел сторожевую башню, предположив, что он мог ошибиться и видел открытое окно гостиницы напротив. Однако такое объяснение не удовлетворило его. Тот, направленный прямо на него, солнечный луч рассек воздух, как серебряное лезвие; с такой интенсивностью могли отражать свет лишь окна сторожевых башен.
Рентелл взглянул на часы и выругался: была уже четверть третьего. До ратуши добрый километр, и теперь он доберется туда весь растрепанный и вспотевший.
Раздался стук в дверь. Рентелл открыл и увидел Малвени.
— В чем дело? Я занят.
— Прошу прощения, мистер Рентелл. Господин по имени Барнс просил срочно передать вам, что сегодняшнее заседание откладывается.
— Ага! — Рентелл презрительно щелкнул пальцами. — Значит, в итоге они пришли к такому выводу. Впрочем, для них благоразумие — прежде доблести. — Широко улыбаясь, он пригласил управляющего войти. — Мистер Малвени, подождите!
— Хорошие новости, мистер Рентелл?
— Превосходные. Я все же заставил их посуетиться. Вот увидите, следующее заседание Совета будет проходить за закрытыми дверьми.
— Должно быть, вы правы, мистер Рентелл. Кое-кто тоже считает, что Совет несколько зарвался.
— В самом деле? Интересно. — Отметив про себя этот факт, Рентелл подозвал Малвени к окну. — Скажите, мистер Малвени, вот сейчас, поднимаясь по лестнице, вы не заметили никакой активности… там?
Рентелл мотнул головой в сторону башни, не желая привлекать к себе внимания. Малвени выглянул в сад:
— По-моему, я ничего особенного не видел… все как обычно. А что?
— Знаете ли, там открылось окно… — Видя, что управляющий отрицательно качает головой, Рентелл остановил себя. — Ладно. Дайте мне знать, если этот Барнс позвонит еще раз.
Когда Малвени ушел, Рентелл вновь зашагал по комнате, насвистывая рондо Моцарта.
В течение трех последующих дней его победоносное настроение мало-помалу исчезло. К досаде Рентелла, никаких сведений о перенесенном заседании Совета не поступало. Он предположил, что будет закрытое слушание, но хотел, чтобы члены Совета знали, что суть дела не изменится. Все равно все вскоре узнают, что Рентелл одержал над Советом моральную победу.
Рентелла злила даже мысль, что заседание может быть отложено на сколь угодно долгий срок. Избегая прямого столкновения с Рентеллом, Совет мудро избавлял себя от лишних хлопот.
Сопоставляя различные варианты, Рентелл решил, что явно недооценил Совет. Возможно, там уже поняли, что борется-то он не с ними, а со сторожевыми башнями. Все чаще ему стала приходить в голову мысль: быть может, и на самом деле существует некий тайный сговор между башнями и Советом.
Кроме того, вновь напоминал себе Рентелл, он ведь не собирался поднимать открытый бунт. Первопричиной его поступков была кратковременная досада, протест против общей скуки и безразличия, а также против гнетущего страха, который у населения вызывал уже сам вид сторожевых башен. Он не собирался бросить вызов их абсолютной власти (во всяком случае, не в данный момент), но всего лишь хотел очертить экзистенциальные границы их мира — если люди оказались в мышеловке, то пусть им по крайней мере достанется приманка. К тому же он считал, что вызвать реакцию со стороны сторожевых башен можно лишь благодаря поистине героическим усилиям, которые могут оказаться тщетными, поскольку башни в ходе контакта (если бы он вообще состоялся) придерживались бы только своих правил.
Это помогало Рентеллу понять экзистенциальную сущность происходящего, так как в данной ситуации граница между диаметрально противоположными понятиями не совпадала с общепринятой этической нормой. Водоразделом служила некая сумеречная зона, где существовало большинство быстротечных блаженств. Для Рентелла там был домик миссис Осмонд, туда он и стремился, ощущая себя наиболее свободным именно там. Но прежде — он это чувствовал — нужно было определить протяженность спасительной зоны; Совет же, отменив заседание, помешал Рентеллу сделать это.
Пока Рентелл ожидал повторного звонка Барнса, им все больше овладевало чувство разочарования и безысходности. Сторожевые башни, казалось, заполняли все небо, и он с раздражением задернул шторы. На крыше целыми днями слышалось легкое постукивание, и хотя ему хотелось узнать, что там происходит, он избегал выходить из дома.
Наконец Рентелл решил подняться наверх и на крыше увидел двух плотников, под руководством Малвени сооружавших настил из досок. Пока Рентелл, прикрыв глаза ладонью, пытался привыкнуть к яркому свету, на лестнице послышались шаги — поднялся третий рабочий, принесший две секции деревянных перил.
— Простите, что мы так шумим, мистер Рентелл, — извинился управляющий, — но к завтрашнему дню нам надо закончить.
— Что здесь происходит? — спросил Рентелл. — Уж не солярий ли вы делаете?
— Именно его. — Малвени указал на перила. — По совету доктора Клифтона, чтобы пожилым людям было уютно, поставим здесь стулья и зонтики от солнца. — Он взглянул на Рентелла, все еще стоявшего в дверном проеме. — Вам бы тоже следовало пойти сюда позагорать.
Рентелл поднял глаза к сторожевой башне, возвышавшейся почти над их головами. До ее металлического рифленого основания можно было легко добросить камушек. Крыша гостиницы оказывалась полностью во власти множества сторожевых башен, висящих вокруг, и Рентелл подумал, не сошел ли Малвени с ума — ведь никто не высидит здесь и секунды.
Управляющий указал на крышу здания на противоположной стороне сада, там кипела аналогичная работа. Уже натянули желтый тент, два места под которым были заняты.
Рентелл, запнувшись, прошептал:
— Но как же наблюдатели в сторожевых башнях?
— Наблюдатели?.. — Один из плотников окликнул Малвени, тот на мгновение отвлекся, затем снова включился в разговор. — О, конечно, мистер Рентелл, отсюда можно наблюдать за всем, что происходит внизу.
Озадаченный, Рентелл вернулся в свою комнату, так и не поняв, то ли Малвени не расслышал его вопроса, то ли затевалась дурацкая провокация. А еще он мрачно подумал, что ответственность за подобные демонстративные выходки, возможно, ляжет на него. А вдруг именно он невольно выпустил на свободу подавлявшееся возмущение людей, которое копилось годами?
К удивлению Рентелла, скрип лестницы на следующее утро возвестил, что первая группа желающих позагорать отправилась на крышу. Перед ланчем Рентелл тоже поднялся туда и нашел там по меньшей мере человек десять, сидящих под сенью сторожевой башни и безмятежно вдыхающих холодный воздух. Никто из них ни в малейшей степени не был обеспокоен таким соседством. Словно отвечая какому-то внутреннему зову, загорающие собирались в шумные группки, располагались около домов, устраивались в оконных проемах, весело перекликаясь.
Удивительным было также, что это внезапное увлечение не вызывало никакой реакции со стороны сторожевых башен. Из-за штор в своей комнате Рентелл внимательно изучал башни, один раз ему показалось, будто в одном наблюдательном окне, в километре от гостиницы, мелькнула тень, но в остальном башни оставались молчаливыми, неподвижными и загадочными, их длинные ряды, как и раньше, уходили за горизонт. Дымка немного истончилась, и более явственно стали видны массивные колонны, как бы нисходящие с неба.
Незадолго до ланча пришел Хэнсон:
— Привет, Чарлз. Замечательные новости! Школа, слава Богу, завтра открывается. А то уж я совсем одурел от безделья.
— Что заставило Совет принять такое решение?
— Точно не знаю, но, наверное, должны же они были когда-нибудь начать занятия. Ты разве не рад?
— Конечно, рад. Я еще в штате?
— Что за вопрос! Совет на тебя зла не держит. Неделю назад они еще могли бы тебя уволить, но сейчас ситуация изменилась.
— Что ты имеешь в виду?
Хэнсон внимательно посмотрел на Рентелла:
— Только то, что школа снова открывается. Что с тобой, Чарлз?
Рентелл подошел к окну, рассеянно глядя на загорающих. Он немного еще подождал — вдруг все же появится какой-нибудь признак активности в башнях.
— А когда Совет собирается слушать мое дело?
Хэнсон пожал плечами:
— Теперь оно уже не очень-то их интересует. Достаточно, что они поняли: тебя голыми руками не возьмешь. Забудь ты об этом.
— Но я не хочу забывать. Я хочу, чтобы слушание состоялось. Черт побери, я ведь нарочно затеял этот праздник, чтобы заставить их скинуть маску. А теперь они дают обратный ход.
— Ну и что такого? Брось, у них тоже есть свои проблемы. — Хэнсон рассмеялся. — Кто знает, быть может, они сейчас и сами были бы рады получить от тебя приглашение.
— Уж они-то его не получат. Знаешь, у меня такое ощущение, что меня обвели вокруг пальца. Если праздник так и не состоится, все решат, что я струсил.
— Но он же состоится. Разве ты не видел Бордмена? Он развил бешеную деятельность, это явно будет потрясающее шоу. Смотри, как бы он не приписал все заслуги себе одному.
Пораженный Рентелл отвернулся от окна:
— Ты хочешь сказать, что Бордмен по-прежнему занят праздником?
— Конечно, да еще как! Он натянул над автомобильной стоянкой большой тент, поставил киоски, развесил повсюду флаги.
Рентелл сжал кулаки:
— Бордмен спятил! — Он повернулся к Хэнсону. — Надо быть очень осторожным, происходит что-то странное. Я убежден, что Совет просто ждет подходящего случая, они нарочно отпустили вожжи — в надежде, что мы подставимся. Ты видел, сколько людей на крышах? Они же принимают солнечные ванны!
— И прекрасно. Разве ты не этого хотел?
— Но не в этой ситуации, — Рентелл указал на ближайшую сторожевую башню. Окна ее были закрыты, но свет, отражавшийся от них, казался ярче, чем всегда. — Там рано или поздно отреагируют, быстро и беспощадно. Этого-то Совет и ждет.
— Совет здесь ни при чем. Если люди хотят загорать на крыше, то это их дело. Ты есть идешь?
— Сейчас. — Рентелл стоял у окна, внимательно глядя на Хэнсона. Неожиданно ему в голову пришло возможное объяснение происходящего, о котором он раньше не думал. И он знал, как проверить свою догадку. — Гонг уже был? А то мои часы встали.
Хэнсон посмотрел на свои часы:
— Двенадцать тридцать. — Потом взглянул в окно на часы над ратушей.
Одним из давнишних оснований для недовольства своей комнатой у Рентелла было то, что ближайшая сторожевая башня практически заслоняла огромный циферблат. Хэнсон перевел стрелку и кивнул:
— Двенадцать тридцать одна. Я подожду тебя внизу.
После его ухода Рентелл сел на кровать, чувствуя, что мужество покидает его, но пытаясь все же найти разумное объяснение столь непредвиденному развитию событий.
На следующий день он обнаружил еще одно доказательство.
Бордмен с отвращением оглядывал запущенную комнату, пораженный унылым видом сгорбившегося в кресле у окна Рентелла.
— Мистер Рентелл, сейчас не может быть и речи об отмене праздника. Ярмарка фактически уже началась. Да и как такое вообще пришло вам в голову?
— Мы договорились, что это должен быть праздник, — сказал Рентелл. — Вы же превратили его в балаган с шарманками.
Бордмен усмехнулся, не обращая внимания на менторский тон Рентелла.
— А какая разница? Как бы то ни было, я собираюсь накрыть весь участок крышей и превратить его во что-то вроде постоянно действующего луна-парка. Совет не будет вмешиваться — они такие вещи спускают сейчас на тормозах.
— Разве? Сомневаюсь.
Рентелл выглянул в сад. Мужчины сидели без пиджаков, женщины в летних платьях, очевидно забыв о сторожевых башнях, заполнявших небо прямо над ними. Дымка поднялась еще выше, и было видно, по крайней мере, метров на двести вверх. В башнях не замечалось никакой активности, но Рентелл был убежден, что она скоро начнется.
— Скажите, — спросил он, отчетливо произнося каждое слово, — вы не боитесь сторожевых башен?
Бордмен удивился:
— Каких башен? — Он помахал в воздухе незажженной сигарой. — Вы имеете в виду американские горки? Не беспокойтесь, у меня их нет, посетителям они не нравятся.
Он закурил сигару, встал и направился к двери:
— До свидания, мистер Рентелл. Я пришлю вам приглашение.
Во второй половине дня Рентелл зашел к доктору Клифтону.
— Простите, доктор, — извинился он. — Можно вас попросить осмотреть меня?
— Но ведь не здесь же, мистер Рентелл, я дома не принимаю… — Клифтон оторвался от своих клеток с канарейками, не скрывая раздражения, но, увидев лицо Рентелла, смягчился. — Ладно, что с вами стряслось?
Пока Клифтон мыл руки, Рентелл начал рассказывать:
— Скажите, доктор, возможен ли одновременный гипноз больших групп людей и известны ли подобные случаи вам? Я имею в виду не сеанс гипнотизера в театре, а ситуацию, когда всех членов некоего небольшого сообщества — например, всех жителей нашего гостиничного комплекса — можно было бы заставить поверить в то, что полностью противоречит здравому смыслу.
Клифтон перестал мыть руки.
— Я думал, что вы обратились ко мне по профессиональному вопросу. Я врач, а не шаман. Что вы еще затеяли, Рентелл? В прошлый раз это был праздник в саду, а сейчас — уже массовый гипноз? Советую вам поостеречься.
Рентелл покачал головой:
— Никого я не хочу гипнотизировать, доктор, боюсь, что такая операция уже произведена. Не замечали ли вы чего-то необычного в поведении своих пациентов в последнее время?
— Никаких отклонений от нормы, — ответил Клифтон сухо. Он смотрел на Рентелла с растущим интересом. — Так кто же занимается массовым гипнозом? — Когда Рентелл, замявшись, показал на потолок, Клифтон глубокомысленно покивал: — Понятно. Какой ужас…
— Именно так, доктор. Я рад, что вы меня понимаете. — Рентелл подошел к окну и показал на сторожевые башни. — Напоследок, доктор, если вы не возражаете, я хотел бы кое-что для себя прояснить. Вы видите сторожевые башни?
Клифтон помедлил, сделав было непроизвольное движение в сторону своего медицинского саквояжа, лежащего на столе. Затем снова кивнул:
— Конечно.
— Слава Богу. Вы снимаете с моей души камень. А то я было начал думать, что я один такой. Можете себе представить, Хэнсон и Бордмен башни не видят! И я совершенно уверен, что никто из сидящих на крышах людей — тоже, иначе их оттуда как ветром сдуло бы. Я убежден, что все это работа Совета, хотя представляется маловероятным, чтобы их власти хватило для… — Он умолк, почувствовав, что Клифтон пристально смотрит на него. — В чем дело? Доктор!
Клифтон быстро вытащил из чемоданчика рецептурные бланки.
— Рентелл, предусмотрительность — основа любой стратегии. Важно остерегаться опрометчивых шагов, потому мой вам совет — сегодня отдохните. Ну, а эти таблетки помогут вам заснуть…
Первый раз за несколько дней он отважился выйти на улицу. Взбешенный, что доктор провел его, Рентелл брел к дому миссис Осмонд, решив найти хотя бы одного человека, кто все-таки видит сторожевые башни. Он уже забыл, когда на улицах было так много народу, и все время приходилось быть начеку, чтобы не столкнуться с прохожими. Над улицами, подобно военному судну, с борта которого должен быть высажен апокалипсический десант, возвышались сторожевые башни, но никто их, похоже, не замечал.
Рентелл прошел мимо кафе — непривычно было видеть террасу, заполненную людьми, — затем увидел ярмарку Бордмена около кинотеатра. Оттуда доносилась музыка, веселые полотнища флагов развевались в воздухе.
Метров за двадцать до дома миссис Осмонд Рентелл увидел, как она, в большой соломенной шляпе, выходит на улицу.
— Чарлз! Что ты здесь делаешь? Я не видела тебя так давно, что уже начала беспокоиться.
Рентелл взял у нее ключ и вставил обратно в замок. Закрыв за собой дверь, он постоял в полутьме холла, переводя дыхание.
— Чарлз, да что же стряслось? Тебя кто-то преследует? Дорогой, ты ужасно выглядишь. Твое лицо…
— Бог с ним, с моим лицом. — Войдя в гостиную, Рентелл подошел к окну, поднял шторы и удостоверился, что сторожевые башни не исчезли. — Сядь. Извини, что я ворвался таким образом, но сейчас я все тебе объясню. — Он подождал, пока миссис Осмонд неохотно уселась на диван, затем облокотился на каминную полку, собираясь с мыслями.
— Ты не поверишь, но последние дни были каким-то сплошным кошмаром, а в довершение ко всему я только что оказался полным идиотом в глазах Клифтона. Господи, мог ли я…
— Чарлз!
— Умоляю, не перебивай — у меня нервы и так на пределе… Это какое-то безумие, но почему-то я, кажется, единственный, кто сохранил рассудок. Я понимаю, что произвожу впечатление сумасшедшего, но все, что я говорю, — чистая правда. Почему это так, я не знаю; и хотя мне страшно, то только потому, что я чувствую: они переходят в наступление… — Он подошел к окну. — Джулия, что ты видишь из окна?
Миссис Осмонд сняла шляпу, беспокойно поежилась и, прищурившись, посмотрела в окно.
— Чарлз, что же все-таки происходит? Мне нужно надеть очки…
— Джулия! Когда раньше ты смотрела из окна, очки тебе не требовались. Что ты видишь?
— Ну, дома, сады…
— Так, что еще?
— Дерево…
— А небо?
Она кивнула:
— Да, вижу, там как будто дымка? Или у меня что-то с глазами?
— Нет. — Рентелл утомленно отвернулся от окна. Впервые его охватила непреодолимая усталость. — Джулия, — мягко спросил он, — ты не помнишь сторожевые башни?
Она медленно покачала головой:
— Нет, не помню. Где они были? — На ее лице появилось тревожное выражение. — Милый, что с тобой?
Рентелл заставил себя выпрямиться:
— Не знаю… — Он провел по лбу рукой. — Ты вообще не помнишь башни? — Он указал на башню, глыба которой виднелась в окне. — Вон там была одна… над теми домами. Мы всегда смотрели на нее. Помнишь, как мы опускали шторы в комнате наверху?
— Чарлз! Осторожнее, тебя могут услышать. Куда же ты?
— На улицу, — произнес он безжизненным голосом. — Нет смысла оставаться в помещении.
Он вышел из дома. Пройдя метров пятьдесят, услышал, как она зовет его, и быстро свернул в переулок.
Он чувствовал, что над ним возвышаются сторожевые башни, но не поднимал глаз выше дверей и оград, внимательно вглядываясь в опустевшие дома. Время от времени ему попадались дома, где жили люди, семья обычно в полном составе сидела на лужайке, и то и дело его окликали по имени, напоминая, что занятия в школе сегодня начались без него. Воздух, свежий и бодрящий, был пронизан необычайно ярким солнечным светом.
Минут через десять Рентелл понял, что оказался в незнакомой части города, и совершенно потерялся; единственными ориентирами оставались сторожевые башни, но он все еще не поднимал на них глаз.
Он шел по кварталам бедняков, где по обеим сторонам узких улиц возвышались огромные мусорные кучи, а дряхлые деревянные заборы еле держались между домами-развалюхами. Многие дома были одноэтажные, потому небо казалось здесь более широким и открытым, сторожевые башни, тянувшиеся до горизонта, напоминали сплошной палисад.
Он подвернул ногу и, хромая, еле дотащился до ближайшего забора. Рентелл взмок и распустил узел галстука; немного придя в себя, он стал изучать лабиринт окрестных домишек в поисках выхода.
Над головой что-то мелькнуло. Заставляя себя не смотреть вверх, Рентелл перевел дыхание, стараясь справиться с охватившим его странным головокружением. Внезапно наступившая тишина повисла над землей, она была настолько полной и оглушительной, что казалось — возникла неслышная, пронизывающая все музыка.
Сзади послышалось медленное шарканье шагов по булыжной мостовой, и Рентелл увидел старика в черном поношенном костюме и рубашке апаш — того самого, что обычно слонялся у Публичной библиотеки. Старик плелся прихрамывая, руки в карманах — почти чаплиновский типаж; время от времени он вскидывал водянистые глазки к небу, будто искал там что-то потерянное или забытое. Рентелл смотрел, как старик пересекает пустырь, но прежде, чем успел окликнуть его, тот уже скрылся за стеной разрушенного дома.
Опять что-то сдвинулось над его головой, затем последовало еще одно резкое — он заметил его краем глаза — движение, потом в воздухе что-то быстро замелькало. Щебенка у ног Рентелла мерцала отраженным светом, и внезапно небо заискрилось, словно там открывались и закрывались окна. Затем, также внезапно, все снова замерло.
Изо всех сил сдерживаясь, Рентелл выждал последнее мгновение. И поднял голову: сотни башен висели в небе подобно гигантским колоннам. Дымка исчезла, и башни были видны с небывалой доселе четкостью.
Насколько он мог видеть, все наблюдательные окна были распахнуты. Молча, не двигаясь, наблюдатели смотрели на него.
Утопавшее в цветах кладбище отнюдь не производило гнетущего впечатления; залитые ярким солнцем памятники казались экспонатами какой-то необычной, с преобладанием мраморных ангелочков, скульптурной выставки. Похожие на двух сухопарых ворон могильщики отдыхали, опершись на заступы; их черные тени наискось рассекали безукоризненную белизну одного из недавних надгробий.
Буквы на камне сверкали свежим, совсем не поблекшим золотом:
ДЖЕЙМС ФОЛКМАН
1963–1901
«Конец — это лишь начало»
Неспешно взрезав упругий дерн, могильщики сняли надгробную плиту, обернули ее холстиной и отнесли в ближний проход между могилами. Биддл-старший, костлявый человек в черной жилетке, указал на группу траурно одетых людей, приближавшуюся со стороны ворот:
— Давай-ка поднажмем. Они уже здесь.
Бцддл-младший, его сын, взглянул на немноголюдную процессию, пробиравшуюся по извилистым кладбищенским дорожкам. В воздухе висел сладковатый запах взрыхленной земли.
— И всегда-то они рано, — задумчиво пробормотал он. — Странно даже, ну хоть бы раз пришли вовремя.
Укрытая кипарисами часовня огласила кладбище мерным, печальным звоном колокола. Проворно орудуя заступами, могильщики выбрали из могилы мягкую, почти не слежавшуюся землю и сложили ее аккуратно конусом в головах. Через несколько минут, когда подошли дьячок и ближайшие родственники покойного, полированный тик гроба уже полностью обнажился, спрыгнувший в яму Биддл споро соскребал с латунной обивки последние комочки влажной земли.
После непродолжительной церемонии два десятка скорбящих во главе с сестрой Фолкмана, высокой седовласой дамой с узким, властным лицом, тяжело опиравшейся на руку своего супруга, вернулись в часовню. Биддл взмахнул рукой, подзывая сына. Они вытащили гроб из могилы, взгромоздили его на тележку и затянули ремнями. Теперь оставалось только закидать яму и аккуратно уложить на место квадратики дерна.
Отряхнув землю с рук, они покатили тележку к часовне. На поредевших могилах дрожали кружевные тени деревьев.
Сорок восемь часов спустя гроб доставили во внушительных размеров каменный особняк Джеймса Фолкмана, располагавшийся в дальнем конце Мортмер-Парка. На обнесенной высокими, глухими оградами улице не было ни машин, ни прохожих, так что мало кто стал свидетелем того, как катафалк свернул в тенистый проезд и остановился у дома. Гроб внесли в зал с наглухо зашторенными окнами, установили на массивном, красного дерева столе и открыли. Фолкман лежал без движения в окружении множества огромных венков. В мягком, приглушенном свете его резко очерченное, с массивным подбородком лицо выглядело спокойным и собранным, не выказывало ни малейших признаков смерти. Короткая прядь волос на лбу заметно смягчала внешность Джеймса Фолкмана в сравнении с суровым обликом его сестры.
По мере того как солнце поднималось по небосводу, одинокий луч света, чудом пробившийся сквозь густые кроны окружавших дом платанов, медленно перемещался по залу. Приблизившись к виску Фолкмана, яркое пятнышко скользнуло по открытым, немигающим глазам и поползло дальше. Но даже и потом, когда свет ушел, казалось, что в глубине зрачков сохранился слабый его отблеск, подобный отражению звезды в темной воде колодца.
С раннего утра до вечера сестра Фолкмана спокойно, без неподобающей суеты перемещалась по дому. Ее быстрые, ловкие руки вытряхивали пыль из бархатных портьер на дверях библиотеки, заводили миниатюрные, в стиле Людовика XV, настольные часы в кабинете, переставляли стрелку висевшего на лестнице барометра. Ей активно помогали две остролицые, столь же умелые подруги. Прошло несколько часов, и слаженные усилия одетых в черное женщин (за все время работы они не обменялись ни словом) преобразили дом; посетители, желавшие отдать Джеймсу Фолкману дань уважения, попадали в зал, сверкавший темным деревом стен и паркета.
— Мистер и миссис Монтефьоре…
— Мистер и миссис Колдуэлл…
— Мисс Эвелин Джермин и мисс Элизабет…
— Мистер Сэмюэл Бэнбери…
Ритуально кивая, когда объявлялись их имена, посетители проходили в зал, задерживались у гроба, со сдержанным интересом изучали лицо Фолкмана, а затем следовали в столовую, где им предлагались портвейн и цукаты. По большей части это были немолодые, не по погоде тепло одетые люди; двоим-троим было явно не по себе в обшитых темным дубом стенах огромного особняка, и в каждом из них угадывался один и тот же дух нетерпеливого, пусть и сдержанного ожидания.
На следующее утро Фолкмана извлекли из гроба и отнесли наверх, в спальню с окнами на проезд. Саван размотали, обнаружив иссохшее, хрупкое тело, одетое в теплую шерстяную пижаму. Безжизненно серое, с широко открытыми, невидящими глазами, лицо Фолкмана казалось спокойным и умиротворенным, он лежал в холодной как лед постели, бесконечно далекий от своей сестры, расположившейся здесь же рядом на стуле с высокой спинкой. Бетти — так ее звали — тряслась от беззвучных рыданий, давая выход переполнявшим ее чувствам, и только когда зашедший в комнату доктор Маркем положил руку ей на плечо, она сумела немного собраться.
И тут же, словно по сигналу, глаза Фолкмана вздрогнули. Некоторое время они неуверенно блуждали по потолку, мутные зрачки силились и не могли сфокусироваться, но затем Фолкман вполне определенно взглянул на заплаканное лицо сестры. Когда она и доктор Маркем склонились над все еще недвижным телом, бескровные губы чуть раздвинулись в мимолетной, полной бесконечного терпения и понимания улыбке. Мгновение спустя изнуренный непомерными усилиями Фолкман провалился в забытье.
Его сестра и доктор зашторили окна и на цыпочках вышли. Наружная дверь бесшумно открылась и закрылась, дом замер в ожидании. С каждой минутой грудь Фолкмана вздымалась все выше и ровнее, звуки его дыхания наполняли спальню, мешаясь с неумолчным шорохом платанов под окном.
Первую неделю Фолкман не вставал с кровати, однако сил у него быстро прибавлялось, вскоре он мог уже самостоятельно есть приготовленную сестрой пищу. Бетти сменила траур на серое шерстяное платье. Сейчас она сидела в старинном, черного дерева кресле и критически взирала на брата.
— Джеймс, мне не нравится твой аппетит, нужно побольше есть. Ты же у нас вконец исхудал.
Фолкман отодвинул поднос, уронил узкие, изящные руки на грудь и улыбнулся:
— Тебе, сестричка, только дай волю, так ты быстренько превратишь меня в молочный пудинг.
Чуть более резким, чем надо, движением Бетти поправила пуховое одеяло.
— Если тебе не нравится, как я готовлю, можешь заботиться о своем хлебе насущном самостоятельно.
Фолкман негромко рассмеялся:
— Спасибо за предложение, Бетти, я обдумаю его в самое ближайшее время и самым серьезным образом.
Устало улыбаясь, он проводил глазами сестру, выскочившую из комнаты с подносом. Возможность подразнивать Бетти приносила пользу едва ли меньшую, чем обеды, ею приготовленные. Вот и сейчас он ощутил струение крови в холодных, занемевших ногах. Лицо Фолкмана все еще оставалось бескровным и вялым; сознавая свою слабость, он избегал лишних движений и следил за прилетающими на подоконник воронами одними глазами, не поворачивая головы.
Мало-помалу Фолкман настолько окреп, что начал садиться, его беседы с сестрой стали чаще и продолжительнее. Он выказывал все больший интерес к окружающему миру, наблюдал сквозь окно за прохожими на улице, слушал, что говорит об этих людях сестра, а иногда и оспаривал ее суждения.
— А вот и Сэм Бэнбери, собственной своей персоной, — раздраженно заметила она, когда мимо проковылял сморщенный, похожий на гнома старик. — Опять наладился в «Лебедь», поискал бы лучше себе работу.
— Помилосердствуй, Бетти. Сэм очень разумный парень. Вот я, я бы тоже куда охотнее пошел бы в пивную, чем на работу.
Бетти скептически фыркнула — эта легкомысленная шуточка никак не соответствовала ее представлению о характере брата.
— Ты хозяин одного из лучших домов во всем Мортмер-Парке, — наставительно сказала она. — Думаю, тебе не стоит особенно якшаться с людьми вроде Сэма Бэнбери. Он не твоего класса.
— Да какой там класс, — улыбнулся Фолкман. — Все мы одного и того же класса, или ты, Бетти, прожила здесь так долго, что уже призабыла?
— Каждый из нас забывает, — пожала плечами Бетти. — И ты, Джеймс, тоже никуда не денешься. Грустно, конечно, но раз уж мы попали в этот мир, нужно жить по его законам. Если церковь может поддерживать в нас память — прекрасно, пусть поддерживает. Но ты и сам скоро увидишь, что в большинстве своем люди ровне ничего не помнят. Возможно, так оно и лучше.
Первых гостей она встречала с почти нескрываемым раздражением, по десять раз напоминая, что Фолкман совсем еще слаб и почти не может разговаривать. Впрочем, эти визиты и вправду быстро утомляли Фолкмана и сводились в конечном итоге к краткому обмену ничего не значащими любезностями. Даже когда Сэм Бэнбери принес трубку и кисет с табаком, всех его сил достало только на то, чтобы поблагодарить Сэма за подарки, после чего Бетти утащила их, не встретив никакого сопротивления.
И только когда пришел преподобный Мэтьюз, Фолкман внутренне собрался и проговорил, почти не останавливаясь, с полчаса, а то и дольше. Священник слушал с живейшим вниманием, вставляя время от времени вопросы. Беседа явно прибавила Мэтьюзу бодрости и уверенности; спускаясь по лестнице, он одарил сестру Фолкмана лучезарнейшей из улыбок.
Через три недели Фолкман начал вставать и даже кое-как спустился вниз, чтобы осмотреть дом. Бетти протестовала, сопровождая каждый неуверенный, с трудом дающийся шаг брата напоминаниями о его слабости, однако Фолкман ничего не желал слушать. Еле переставляя ноги, он дошел до зимнего сада и обессиленно прислонился к одной из декоративных колонн, его нервные пальцы гладили листья миниатюрных деревьев, ноздри жадно втягивали аромат цветов, лицо раскраснелось. Выйдя из дома, он осмотрел деревья, росшие снаружи, словно сравнивая все это с представлением о рае, пребывавшим в его памяти.
Возвращаясь в дом, Фолкман подвернул на неровном плитняке двора ногу и с размаха упал на камни.
— Ты будешь когда-нибудь слушать, что тебе говорят? — кипятилась Бетти, помогая ему преодолеть террасу. — Ведь сказано было, чтобы лежал в постели.
Добравшись до своей комнаты, Фолкман облегченно плюхнулся в кресло и начал ощупывать ушибленные ноги.
— Слушай, Бетти, ты не могла бы немного помолчать? — взмолился он, когда боль отошла и вернулось дыхание. — Я никуда не делся и отлично себя чувствую.
Что вполне соответствовало истине. С этого момента Фолкман резко пошел на поправку, несчастный случай словно стряхнул с него беспомощную усталость и дискомфорт последних недель. Его походка стала легкой и свободной, мертвенный цвет лица сменился здоровым румянцем, он облазил все уголки обширного особняка.
Месяц спустя Бетти признала, что теперь Фолкман вполне способен вести самостоятельную жизнь, и вернулась к мужу, а ее место заняла экономка. Освоившись со своим домом, Фолкман начал проявлять все больший интерес к окружающему миру. Он нанял комфортабельный автомобиль с шофером и взял за обычай ежевечерне посещать свой клуб; вскоре вокруг него собрался обширный круг друзей и знакомых. Он возглавил несколько благотворительных комитетов и много трудился на этом поприще; терпимость и благожелательность в сочетании-с острой деловой хваткой снискали ему всеобщее уважение. Теперь он блистал безукоризненной осанкой и роскошной гривой седых, чуть тронутых чернотой волос, его резко очерченное, с твердым, энергичным подбородком лицо покрылось ровным загаром.
По воскресеньям Фолкман непременно посещал утреннюю и вечернюю службы в своей церкви, где у него было постоянное место, и глубоко печалился, что среди прихожан почти нет молодежи. Однако он и сам все чаще находил, что изображаемые литургией картины плохо соотносятся с его собственными, быстро блекнувшими воспоминаниями; прошло немного времени, и они окончательно превратились в нечто непостижимое, подвластное не разуму, но лишь вере.
Через несколько лет, когда Фолкман начал испытывать растущее беспокойство, он принял предложение одной из ведущих брокерских фирм и стал ее совладельцем.
Многие его знакомые по клубу также находили себе работу, принося ей в жертву мирное спокойствие курительной комнаты и зимнего сада. Гарольд Колдуэлл, один из ближайших друзей Фолкмана, получил в университете кафедру истории, а Сэм Бэнбери стал управляющим гостиницей «Лебедь».
Первый день Фолкмана на бирже был отмечен торжественной и весьма впечатляющей церемонией. Сперва мистер Монтефьоре, старший совладелец фирмы, представил персоналу троих новых сотрудников более низкого ранга, каждому из которых вручили золотые часы в знак признательности за долгие годы будущей работы. Будущая работа Фолкмана была отмечена чеканным серебряным портсигаром и громкими аплодисментами всех собравшихся.
На пять следующих лет Фолкман с головой окунулся в работу; с течением времени неуклонно возраставший интерес к материальным благам и жизненным радостям делал его все более активным и агрессивным. Он с увлечением играл в гольф, день ото дня прибавляя в силе и ловкости, а затем перешел на теннис. Влиятельный представитель делового мира, Фолкман проводил свои дни в бесконечной череде конференций и званых обедов. Он забыл дорогу в церковь, предпочитая выезжать по воскресеньям на скачки и регаты в обществе той или иной из своих многочисленных знакомых очаровательного пола.
Но затем, к вящему удивлению Фолкмана, им стала овладевать черная тоска; совершенно беспричинная, она преследовала его неотвязно, день ото дня сгущаясь. После работы Фолкман ехал прямо домой и сидел там безвылазно, он вышел изо всех своих комитетов и не появлялся больше в клубе. На бирже он проявлял непонятную рассеянность, мог часами стоять у окна, глядя невидящими глазами на снующие мимо машины.
Когда его дела пошли совсем из рук вон плохо, мистер Монтефьоре завел разговор об отпуске на неопределенный срок.
Неделю кряду Фолкман тупо слонялся по огромному, пустому особняку. Сэм Бэнбери чуть не выворачивался наизнанку, пытаясь растормошить друга, однако Фолкман был безутешен. Он зашторил окна, сменил обычную свою одежду на черный костюм с таким же галстуком и часами безутешно сидел в полутемной библиотеке.
Когда депрессия Фолкмана достигла крайней точки, он поехал на кладбище за своей женой.
Когда часовня стала пустеть, Фолкман задержался у дверей ризницы, чтобы дать чаевые могильщику Биддлу и вежливо повосхищаться его сыном, трехлетним ангелочком, который увлеченно играл среди надгробий. Затем он вернулся в Мортмер-Парк; его машина следовала прямо за катафалком, остальные — чуть следом.
— Великолепный кортеж, — одобрительно заметила Бетти. — Двадцать наемных машин, да еще сколько личных.
— Спасибо за участие, — пробормотал Фолкман, глядя на сестру с критической отчужденностью. За пятнадцать лет Бетти заметно изменилась, и не в лучшую сторону. Чего стоит один этот грубый, хриплый голос, не говоря уж о вульгарной жестикуляции. То, что они с сестрой принадлежат к различным социальным слоям, ощущалось всегда, но если прежде Фолкман милосердно закрывал на это различие глаза, теперь оно грозило превратиться в пропасть. Последнее время все помыслы Бетти крутились исключительно вокруг денег и престижа — не потому ли, к слову сказать, что дела ее супруга заметно расстроились?
Фолкман втайне порадовался своим профессиональным навыкам и удачливости, однако тут же в его мозгу шевельнулось тревожное предчувствие.
Гроб установили в том же самом зале, на том же самом столе, где пятнадцать лет назад стоял гроб самого Фолкмана. Изобилие темно-оливковой зелени огромных венков, полумрак и стоялый воздух превращали зал в подобие таинственного леса, посреди которого уснула волшебным сном пламенно-рыжая, полногубая и широскулая чародейка. Фолкман судорожно вцепился в серебряный поручень гроба и без отрыва смотрел на жену, почти не сознавая присутствия посетителей и Бетти, препровождавшей их одного за другим в соседнюю комнату к портвейну и виски. Его глаза медленно скользили по прелестным ямкам и впадинам ее подбородка и шеи, по светлой, безукоризненно гладкой коже, уходящей от хрупких ключиц к сильным, угадывающимся под саваном плечам. На следующий день, когда жену перенесли наверх, ее присутствие буквально заполнило спальню. Фолкман безотлучно сидел у гроба, терпеливо ожидая пробуждения.
В начале шестого часа дня, когда до заката оставались считанные минуты и воздух в саду устало замер, недвижное лицо озарилось первым проблеском жизни. Остекленевшие глаза прояснились и сфокусировались на безликой плоскости потолка.
У Фолкмана перехватило дыхание; он подался вперед и осторожно потрогал холодную как лед руку. Под тонкой кожей запястья угадывалось слабое биение.
— Марион, — нерешительно прошептал он.
Марион чуть повернула голову, по бескровным губам скользнула тень улыбки. Затем ее взгляд нашел мужа.
— Привет, Джейми.
Приход жены вывел Фолкмана из долгого оцепенения, влил в него новую энергию. Преданный и любящий супруг, он полностью ушел в построение семейной жизни. Следя за постепенным выздоровлением Марион, он и сам претерпел разительные перемены. Из его черных волос окончательно исчезла седина, подбородок стал еще тверже; пожилой, пусть и хорошо сохранившийся человек превратился в мужчину во цвете лет. Фолкман вернулся на биржу и с удвоенным энтузиазмом взялся за дела.
По всеобщему убеждению, из них с Марион получилась красивая пара. Время от времени они выезжали на кладбище, чтобы отметить появление на свет кого-либо из своих старых друзей, однако такое случалось все реже и реже. Приветственные церемонии происходили регулярно, но теперь из земли извлекали малознакомых, а чаще — и вовсе незнакомых им людей. Могилы стремительно редели, освободившиеся от надгробий участки превращались в лужайки для отдыха. Похоронное бюро, взявшее на себя обязанность следить за кладбищем и своевременно извещать скорбящих родственников о скором приходе долгожданных усопших, закрылось, его помещение было продано какой-то фирме. В конце концов могильщик Биддл извлек из последней могилы свою собственную жену, чем существование кладбища и завершилось, на его месте разбили детскую игровую площадку.
Годы семейной жизни были для Фолкмана длящимся апогеем счастья. С каждой весной Марион становилась все стройнее, прекраснее и моложе, при встречах на улице пламенеющий костер ярко-рыжих волос позволял Фолк-ману заметить ее на фоне толпы за добрую сотню ярдов. Они возвращались домой держась за руки, а летними вечерами целовались в прибрежных ивах, как юные влюбленные.
Счастье Джеймса и Марион стало притчей во языцех в кругу друзей, а потому не приходится удивляться, что на церковную церемонию, отмечавшую долгие годы их совместной жизни, собралось две с лишним сотни гостей. Преклоняя колени перед аналоем, Марион потупила глаза и густо покраснела, в этот момент она казалась Фолкману застенчивой розой. Это была их последняя ночь вместе. Год от года Фолкман все больше терял интерес к работе на бирже, а появление в фирме пожилых, более серьезных и солидных сотрудников знаменовало для него целую серию должностных понижений. Многие друзья Джеймса сталкивались с аналогичными проблемами. Гарольд Колдуэлл лишился профессорского звания и стал младшим преподавателем; чтобы подробно ознакомиться с огромным массивом работ, выполненных за последнюю четверть века, он пошел на аспирантские курсы. Сэм Бэнбе-ри работал в «Лебеде» официантом.
Марион переехала к своим родителям; квартиру, куда переселились они с Джеймсом несколькими годами раньше, после продажи особняка, сдали новым жильцам. Фолкман, чьи вкусы становились с годами все проще и непритязательнее, снял комнату в молодежном общежитии, однако они с Марион продолжали встречаться каждый вечер. Он ощущал растущее беспокойство, смутно сознавая, что жизнь его движется к неизбежному перелому, и с трудом подавлял желание оставить место на бирже.
— Как же так, Джейми, — увещевала его Марион, — ведь ты потеряешь все, ради чего работал столько лет.
Они лежали в городском парке. Марион прибежала на свидание в обеденный перерыв, из универмага, где работала последнее время продавщицей. Фолкман перестал жевать травинку и неопределенно пожал плечами:
— Возможно, но только меня оскорбляют все эти понижения. А теперь и от Монтефьоре ничего не будет зависеть — на днях председателем совета стал его дедушка. — Он перекатился на спину и положил голову ей на колени. — Ты бы только знала, до чего там занудно, в этой затхлой атмосфере, среди этих престарелых фарисеев. Работа не доставляет мне больше никакого удовлетворения.
Марион ласково улыбнулась его наивности и юношескому энтузиазму. Никогда еще на ее памяти Фолкман не был таким, как сейчас, красивым, время сгладило с его загорелого лица все, даже самые крошечные морщинки.
— Как это было чудесно, — сказал он в канун тридцатилетней годовщины их совместной жизни. — И как хорошо, что мы не завели ребенка. У некоторых людей их бывает по три, даже по четыре, — ты можешь себе представить себе такую трагедию?
— И все равно, Джейми, это и нас не минует, — трезво заметила Марион, — К тому же некоторые говорят, что иметь ребенка — прекрасно и благородно.
Весь этот вечер они с Марион бродили по городу. Ее неприступность еще больше распаляла в Фолкмане желание. С той поры, как Марион переехала к родителям, она стала такой недотрогой, что даже стеснялась держаться за руки при людях.
Затем он ее потерял.
На городском рынке Марион встретила двух своих подружек, Элизабет и Эвелин Джермин, и познакомила их с Джеймсом.
— А вот и Сэм Бэнбери, — Эвелин указала на дальнюю сторону рынка, где только что громыхнула петарда. — Валяет дурака, как обычно.
Сестрички Джермин неодобрительно заквохтали. Тонкогубые и унылые, они были одеты в одинаковые, наглухо застегнутые костюмы из темной саржи.
Засмотревшись на Сэма, Фолкман отошел чуть в сторону, затем обернулся и не увидел девушек. Попытка найти их в толпе не увенчалась успехом, только в какой-то момент он вроде бы заметил вдали огненно-рыжую голову Марион.
Охваченный отчаянием, Фолкман протолкался среди лотков, чуть не перевернув по дороге тележку зеленщика, и крикнул Сэму Бэнбери:
— Сэм! Ты не видел здесь Марион?
Бэнбери рассовал неиспользованные петарды по карманам и активно включился в поиски. Битый час они с Джеймсом обшаривали все закоулки, после чего Сэм решил, что с него хватит, и пошел домой, оставив друга на базарной площади под тусклыми фонарями — к этому времени почти все ларьки и павильоны успели закрыться. Фолкман бродил по усеянной мусором булыжной мостовой, приставая с расспросами к последним, не успевшим еще собрать свое хозяйство торговцам:
— Извините, пожалуйста, вы не видели здесь девушку? Такую, с рыжими волосами.
— Пожалуйста, она ведь точно была здесь вечером.
— Ее…
— …зовут…
Фолкман потрясенно осознал, что не помнит имени.
Вскоре он оставил работу и переехал из общежития к родителям. Их маленький кирпичный домик располагался на другой стороне города; сквозь частокол дымовых труб Джеймс замечал иногда далекие склоны Мортмер-Парка. Теперь его жизнь вступила в менее беззаботную фазу, приходилось много помогать матери, да и присмотр за малолетней Бетти тоже отнимал уйму сил и времени. В сравнении с огромным особняком родительский дом казался убогим и неудобным, чуждым всему, к чему Фолкман привык. Люди добропорядочные и уважаемые, его родители так и не смогли продвинуться в жизни, им не хватило для этого образования — или удачи — или и того, и другого. Они были совершенно равнодушны к музыке и театру; Фолкман почти физически ощущал, как под влиянием обстановки тупеет и грубеет его собственный мозг.
Отец открыто осуждал его за скоропалительный уход с работы; эта враждебность постепенно сглаживалась, зато отец начал все больше и больше помыкать сыном, он ограничивал его свободу, выдавал все меньше карманных денег, даже запрещал играть с некоторыми из друзей. За все про все жизнь с родителями ввела Фолкмана в совершенно новый, незнакомый ему прежде мир.
К поступлению в школу Джеймс успел забыть свое прошлое, из его памяти начисто изгладились и Марион, и великолепный, с многочисленными слугами особняк, где они жили прежде.
В первый школьный год учителя относились к Джеймсу и его одноклассникам почти на равных, однако класс от класса равенство все больше сменялось жестким доминированием. Фолкман неоднократно бунтовал против стремления учителей подавить его индивидуальность, однако в конечном итоге они одержали полную победу, взяли под свой контроль все его поступки и принялись усиленно преобразовывать его речь и даже мысли. Как смутно догадывался Джеймс, процесс образования готовил его к переходу в странный, сумеречный мир раннего детства. Учителя последовательно и целеустремленно вытравливали из его мозга все сколько-нибудь сложное, разрушали бесконечными повторениями и головоломными упражнениями все его познания в языке и математике, заменяя их набором бессмысленных стихов и песенок, создавая таким образом искусственный мирок полной инфантильности.
В конце концов, когда процесс образования довел Джеймса чуть ли не до стадии бессловесного младенчества, родители забрали его из школы.
— Мама, а можно я буду спать с тобой?
Миссис Фолкман взглянула на маленького, очень серьезного мальчика, положившего голову ей на подушку, любовно ущипнула его за упрямый подбородок, а затем погладила шевельнувшегося во сне мужа по плечу. Несмотря на несопоставимую разницу в возрасте, их фигуры были почти одинаковы — и те же широкие плечи, та же крупная голова, те же густые, черные волосы.
— Нет, Джейми, не сегодня, а когда-нибудь потом. Скоро.
Джейми смотрел на мать широко раскрытыми глазами, силясь понять, почему она плачет, смутно подозревая, что он коснулся одной из этих запретных тем, бывших предметом возбужденного интереса всех мальчиков в школе, ненароком затронул тайну их конечного назначения — тайну, которую заботливо скрывают родители, а дети уже не в силах понять.
К этому времени он уже начал испытывать первые трудности с ходьбой и почти разучился пользоваться ложкой. Он неуклюже ковылял на подламывающихся ногах и пискляво бубнил нечто неразборчивое. Словарь Джеймса стремительно уменьшался, вскоре в нем осталось одно-единственное слово «мама». Когда он разучился стоять, мама стала носить его на руках и кормить с ложечки, как парализованного старика. Его сознание затуманилось, в нем остались лишь немногие главные вещи — такие, как тепло и холод, голод и сытость. И привязанность к матери, он цеплялся за нее всей силой крошечных розовых пальцев.
Вскоре после этого Фолкман и его мать легли на пару недель в больницу. По возвращении домой миссис Фолкман пролежала несколько дней в кровати, затем она начала вставать и ходить — день ото дня все больше, постепенно сбрасывая добавочный вес, набранный ею в больнице.
Через девять с небольшим месяцев после возвращения домой — все это время она и ее муж непрерывно думали о своем сыне, о его уходе из жизни, еще больше сблизившем их трагическим предвестием их скорого, неизбежного разрыва, — они уехали за город, чтобы провести там медовый месяц.
Обрывки полуденных разговоров на миллионных улицах:
— …Очень жаль, но здесь Западные Миллионные, а вам нужна Восточная 9 775 335-я…
— …Доллар пять центов за кубический фут? Скорее продавайте!..
— …Садитесь на Западный экспресс, до 495-й авеню, там пересядете на Красную линию и подниметесь на тысячу уровней — к Плаза-терминал. Оттуда пешком, на юг, до угла 568-й авеню и 422-й улицы…
— …Нет, вы только послушайте: «МАССОВЫЙ ПОБЕГ ПОДЖИГАТЕЛЕЙ! ПОЖАРНАЯ ПОЛИЦИЯ ОЦЕПИЛА ОКРУГ БЭЙ!»
— …Потрясающий счетчик. Чувствительность по окиси углерода до 0,005 %. Обошелся мне в триста долларов.
— …Видели новый городской экспресс? Три тысячи уровней всего за десять минут!
— …Девяносто центов за фут? Покупайте!
— Итак, вы продолжаете утверждать, будто эта идея посетила вас во сне? — отрывисто прозвучал голос сержанта. — А вы уверены, что вам никто ее не подсказал?
— Уверен, — ответил М. Желтый луч прожектора бил ему прямо в лицо. Зажмурившись от нестерпимого блеска, он терпеливо ждал, когда сержант дойдет до своего стола, постучит по краю костяшками пальцев и снова вернется к нему.
— Вы обсуждали эти идеи с друзьями?
— Только первую, — пояснил М. — О возможности полета.
— Но, по вашим же словам, вторая куда важнее. Зачем было ее скрывать?
М. замялся. Внизу на улице у вагона надземки соскочила штанга и звонко ударилась об эстакаду.
— Я боялся, что меня не поймут.
— Иными словами, боялись, что вас сочтут психом? — ухмыльнулся сержант.
М. беспокойно заерзал на стуле. От сиденья до пола было не больше пятнадцати сантиметров, и ему начинало казаться, что вместо ног у него раскаленные резиновые отливки. За три часа допроса он почти утратил способность к логическому мышлению.
— Вторая идея была довольно абстрактной. Я был не в состоянии описать ее словами.
Сержант кивнул:
— Рад слышать, что вы сами в этом признаетесь.
Он уселся на стол, молча разглядывая М., затем встал и снова подошел вплотную.
— Послушайте-ка, что я вам скажу, — доверительно начал он. — Мы уже и так засиделись. Вы что, и впрямь верите, что в ваших идеях есть хоть капля здравого мысла?
М. поднял голову:
— А разве нет?
Сержант повернулся к врачу, сидевшему в темном углу:
— Мы попусту теряем время. Я передаю его психиатрам. Картина вам ясна, доктор?
Врач молча уставился на свои руки. В течение всего допроса он с брезгливым видом не проронил ни слова, как будто ему претили грубые манеры сержанта.
— Мне надо уточнить кое-какие детали. Оставьте нас вдвоем на полчасика.
После ухода сержанта врач сел на его место и повернулся к окну, прислушиваясь к завыванию воздуха снаружи в вентиляционной шахте. Над крышами кое-где еще горели фонари, а по узкому мостику, перекинутому через улицу, прохаживался полицейский: гулкое эхо его шагов далеко разносилось в вечерней тишине.
М. сидел, зажав руки между коленями и пытаясь вернуть чувствительность занемевшим ногам.
После долгого молчания психиатр отвернулся от окна и посмотрел на протокол.
Имя…………… Франц М.
фамилия……… —
Возраст……….. 20 лет
Род занятий….. студент
Адрес…………. округ КНИ, уровень 549-7705-45, Западная 3 599 719-я улица (местный житель)
Обвинение…… бродяжничество
— Расскажите еще раз про свой сон, — попросил врач, глядя Францу в лицо и рассеянно сгибая в руках металлическую линейку.
— По-моему, вы все слышали, — ответил М.
— Со всеми деталями.
М. с трудом повернулся к нему:
— Я уже не слишком хорошо их помню.
Врач зевнул. М. помолчал и затем чуть ли не в двадцатый раз принялся рассказывать.
— Я висел в воздухе над плоским открытым пространством, вроде как над гигантской ареной стадиона, и глядел вниз, тихонько скользя вперед с распростертыми руками.
— Постойте, — прервал его врач, — а может быть, вам снилось, что вы плывете?
— Нет, я не плыл, в этом я вполне уверен, — ответил М. — Со всех сторон меня окружала пустота. Это самое важное в моем сне. Вокруг не было стен. Только пустота. Вот и все, что я помню.
Врач провел пальцем по краю линейки.
— Ну а потом?
— Это все. После этого сна у меня возникла идея летательного аппарата. Один из моих друзей помог мне изготовить модель.
Врач небрежным движением скомкал протокол и бросил его в корзину.
— Не мели чепухи, Франц, — увещевал его Грегсон. Они стояли в очереди у стойки кафетерия химического факультета, — Это противоречит законам гидродинамики. Откуда возьмется поддерживающая сила?
— Представь себе обтянутую материей раму метра три в поперечине, вроде жесткого крыла большого вентилятора. Или что-то вроде передвижной стенки со скобами для рук. Что будет, если, держась за скобы, прыгнуть с верхнего яруса стадиона «Колизей»?
— Дыра в полу.
— А серьезно?
— Если плоскость будет достаточно велика и рама не развалится на куски, то ты сможешь соскользнуть вниз наподобие бумажного голубя.
— Вот именно. Это называется «планировать».
Вдоль улицы на высоте тридцатого этажа прогромыхал городской экспресс. В кафетерии задребезжала посуда. Франц молчал, пока они не уселись за свободный столик. О еде он забыл.
— Теперь представь, что к этому крылу прикреплена двигательная установка, например, вентилятор на батарейках или ракета вроде тех, что разгоняют Спальный экспресс. Допустим, тяга уравновесит падение. Что тогда?
Грегсон задумчиво пожал плечами.
— Если тебе удастся управлять этой штукой, тогда она… как это слово?., ты еще несколько раз его повторил?
— Тогда она полетит.
— В сущности, с точки зрения науки, Мэтисон, в вашей машине нет ничего хитрого. Элементарное приложение на практике принципа Вентури, — рассуждал профессор физики Сэнгер, входя вместе с Францем в библиотеку. — Но только какой в этом прок? Цирковая трапеция позволяет выполнить подобный трюк столь же успешно и с меньшим риском. Для начала попробуйте представить, какой огромный пустырь потребуется для испытаний. Не думаю, чтобы Транспортное управление пришло в восторг от этой идеи.
— Я понимаю, что в условиях города от нее мало проку, но на большом открытом пространстве ей можно будет отыскать применение.
— Пусть так. Обратитесь, не мешкая, в дирекцию стадиона «Арена-гарден» на 347-м уровне. Там это может иметь успех.
— Боюсь только, что стадион окажется недостаточно велик, — вежливо улыбнулся Франц. — Я имел в виду совершенно пустое пространство. Свободное по всем трем измерениям.
— Свободное пространство? — Сангер удивленно поглядел на Франца. — Разве вы не слышите, как в самом слове скрыто внутреннее противоречие? Пространство — это доллары за кубический фут… — Профессор задумчиво потер кончик носа. — Вы уже принялись ее строить?
— Нет еще, — ответил Франц.
— В таком случае я советую оставить эту затею. Помните, Мэтисон, что наука призвана хранить имеющиеся знания, систематизировать и заново интерпретировать прошлые открытия, а не гоняться за бредовыми фантазиями, устремленными в будущее.
Сэнгер дружелюбно кивнул Францу и скрылся за пыльными стеллажами.
Грегсон ждал на ступеньках у входа в библиотеку.
— Ну как? — спросил он.
— Я предлагаю провести эксперимент сегодня же, — ответил Франц. — Давай сачканем с фармакологии. Сегодня текст № 5. Эти лекции Флеминга я уже наизусть знаю. Я попрошу у доктора МакГи два пропуска на стадион.
Они вышли из библиотеки и зашагали по узкой, плохо освещенной аллее, огибавшей сзади новый лабораторный корпус инженерно-строительного факультета. Архитектура и строительство — на эти две специальности приходилось почти три четверти всех студентов университета, тогда как в чистую науку шли какие-то жалкие два процента. Вот почему физическая и химическая библиотеки ютились в старых, обреченных на слом зданиях барачного типа из оцинкованного железа, в которых прежде размещался ликвидированный ныне философский факультет.
Аллея вывела их на университетский двор, и они начали подъем по железной лестнице на следующий уровень. На полпути полицейский из пожарной охраны наскоро проверил их детектором на окись углерода и, махнув рукой, пропустил наверх.
— А что думает по этому поводу Сэнгер? — спросил Грегсон, когда они вышли наконец на 637-ю улицу и направились к остановке пригородных лифтов.
— Этот думать не умеет, — ответил Франц. — Он даже не понял, о чем я говорю.
— Боюсь, что я с ним в одной компании, — кисло усмехнулся Грегсон.
Франц купил в автомате билет и встал на посадочную платформу с указателем «вниз». Сверху раздались звонки, и на платформу медленно опустился лифт. Франц обернулся:
— Потерпи до вечера — увидишь своими глазами.
У входа в «Колизей» администратор отметил их пропуска.
— А, студенты? Проходите. А это у вас что? — Он указал на длинный сверток, который они несли вдвоем.
— Это прибор, который измеряет скорость потоков воздуха, — ответил Франц.
Администратор что-то пробурчал и открыл турникет.
В самом центре пустой арены Франц распаковал сверток, и вдвоем они быстро собрали модель. К узкому решетчатому фюзеляжу сверху были прикреплены широкие крылья, сделанные из бумаги на проволочном каркасе, похожие на лопасти вентилятора, и высоко задранный хвост.
Франц поднял модель над головой и запустил ее вверх. Она плавно пролетела метров шесть и опустилась на ковер-из опилок.
— Планирует вроде бы устойчиво, — проговорил Франц, — теперь попробуем на буксире.
Он вытащил из кармана моток бечевки и привязал один конец к носу модели. Когда молодые люди побежали, модель грациозно взмыла в воздух и полетела за ними метрах в трех над ареной.
— А теперь попробуем с ракетами, — сказал Франц. Он расправил крылья и хвост и вложил в проволочный кронштейн на крыле три пиротехнические ракеты.
Диаметр арены был сто двадцать метров, высота — семьдесят пять; они отнесли модель к самому дальнему краю, и Франц поджег фитиль. Модель медленно поднялась на полметра и заскользила вперед, покачивая крыльями и оставляя за собой ярко окрашенную струю дыма. Внезапно вспыхнуло яркое пламя. Модель круто взлетела к потолку, где на мгновенье зависла, затем стукнулась об осветительный плафон и рухнула вниз на опилки.
Подбежав к месту ее падения, Франц и Грегсон принялись затаптывать тлеющие искорки.
— Франц! Это невероятно! Эта штука летает! — кричал Грегсон.
Франц отпихнул ногой покоробленный фюзеляж.
— Кто в этом сомневался? — раздраженно буркнул он. — Но как сказал Сэнгер, что в этом проку?
— Какой еще прок тебе нужен? Она летает! Разве этого мало?
— Мало. Мне нужен большой аппарат, который смог бы поднять меня в воздух.
— Франц, остановись! Одумайся! Где ты будешь на нем летать?
— Почем я знаю? — огрызнулся Франц. — Но где-то же должно быть такое место?
С другого конца стадиона к ним с огнетушителями бежали администратор и два сторожа.
— Слушай, ты спрятал спички? — торопливо спросил Франц. — Если нас примут за поджигателей, нам не миновать суда Линча.
Три дня спустя Франц поднялся на лифте на сто пятьдесят уровней и зашел в окружную контору по продаже недвижимости.
— Большая «расчистка» есть в соседнем секторе, — сказал ему один из клерков. — Не знаю, подойдет ли она вам. Шестьдесят кварталов на двадцать уровней.
— А крупнее ничего нет?
— Крупнее?! — Клерк удивленно уставился на Франца. — Что вам, собственно, нужно? «Расчистка» или легкий приступ агорафобии?
Франц полистал карты, лежащие на стойке:
— Мне нужна длинная «расчистка». Пустырь длиною в двести или триста кварталов.
Клерк покачал головой и вернулся к своим занятиям.
— Разве вас не учили основам градостроительства? Город этого не выдержит. Сто кварталов — это предел.
Франц поблагодарил и вышел.
За два часа он добрался южным экспрессом до соседнего сектора. На пересадочной станции он сошел и прошел пешком метров триста до конца уровня.
Это была обветшавшая, но еще оживленная торговая магистраль, пересекающая насквозь пятнадцатикилометровый Промышленный куб: по обеим сторонам первые этажи были заняты магазинчиками готового платья и мелкими конторами. Внезапно улица обрывалась. Далее царил хаос покореженного металла и бетона. Вдоль края обрыва были установлены стальные перила. Франц заглянул в огромную пещеру километров пять длиной, полтора шириной и метров четыреста глубиной; тысячи инженеров и рабочих были заняты расчисткой сотовой структуры Города.
Глубоко внизу сновали бесчисленные грузовики и вагонетки, увозя строительный мусор и обломки; вверх поднимались клубы пыли, ярко высвеченные прожекторами. Послышалась серия взрывов, и вся левая стена, словно отрезанная ножом, рухнула вниз, обнажив пятнадцать уровней.
Францу и прежде доводилось видеть крупные «расчистки». Десять лет назад его родители погибли в печально знаменитом завале в округе КУА; три несущих пилона не выдержали нагрузки, и двести уровней рухнули вниз на три тысячи метров, раздавив полмиллиона жителей, словно мух, забравшихся в концертино. Однако сейчас его воображение было сковано и ошеломлено зрелищем этой бескрайней пустоты.
Слева и справа от него над бездной, словно террасы, выступали уцелевшие перекрытия; они были густо облеплены людьми, которые, притихнув, смотрели вниз.
— Говорят, здесь будет парк, — с надеждой в голосе проговорил стоявший рядом с Францем старик. — Я даже слышал, будто им, может быть, удастся заполучить настоящее дерево. Подумать только! Единственное дерево на весь округ…
Мужчина в поношенном свитере сплюнул вниз.
— Каждый раз одни и те же посулы. По доллару за фут, вот и все обещания.
Какая-то женщина начала нервно всхлипывать. Двое стоявших рядом мужчин попытались увести ее, но она забилась в истерике, и пожарный охранник грубо оттащил ее прочь.
— Дурочка, — хмыкнул человек в поношенном свитере. — Должно быть, жила где-то здесь. Выставили ее на улицу и дали компенсацию девяносто центов за фут. Она еще не знает, что ей придется выкупать свой объем по доллару десять центов. Поговаривают, что только за право стоять здесь с нас будут сдирать по пять центов в час.
Франц простоял у перил около двух часов, потом купил у разносчика открытку с видом «расчистки» и направился назад.
Прежде чем вернуться в студенческое общежитие, он заглянул к Грегсонам. Те жили на 985-й авеню в районе Западных миллионных улиц в трехкомнатной квартирке на самом верхнем этаже. Франц частенько заходил сюда после гибели их родителей, но мать Грегсона все еще относилась к нему со смешанным чувством жалости и подозрительности. Она встретила его обычной приветливой улыбкой, но Франц заметил, как она бросила острый взгляд на сигнализатор пожарной опасности, висевший в передней.
Грегсон в своей комнате деловито вырезал из бумаги какие-то замысловатые фигуры и наклеивал их на шаткую конструкцию, отдаленно напоминавшую модель Франца.
— Привет, Франц! Ну, как она выглядит?
— Впечатляющее зрелище, и все же это всего-навсего «расчистка».
— Как ты думаешь, ее можно будет там испытать? — Грегсон указал на свою недостроенную модель.
— Вполне.
Франц сел на кровать, поднял валявшегося на полу бумажного голубя и запустил его из окна. Голубь скользнул над улицей по широкой ленивой спирали и исчез в открытой пасти вентиляционного колодца.
— А когда ты начнешь строить вторую модель? — спросил Грегсон.
— Никогда.
— Но почему? — удивленно поглядел на него Грегсон. — Ты же подтвердил свою теорию.
— Мне нужно совсем другое.
— Я тебя не понимаю, Франц. Чего ты ищешь?
— Свободное пространство.
— Как это — свободное?
— Во всех смыслах. От стен и от денег.
Грегсон печально покачал головой и принялся вырезать очередную фигуру. Франц встал:
— Послушай, возьмем, к примеру, твою комнату. Ее размеры — 6 х 4,5 х 3. Увеличим ее неограниченно по всем направлениям. Что получится?
— «Расчистка».
— Неограниченно!!!
— Бесполезная пустота.
— Почему?
— Потому что сама идея абсурдна.
— Но почему? — терпеливо переспросил Франц.
— Потому что подобная штука существовать не может.
Франц в отчаянии постучал себя по лбу:
— Почему не может?
— Потому что в самой идее заключено внутреннее противоречие. Словесная эквилибристика. Вроде высказывания «я лгу». Теоретически идея интересна, но искать в ней реальный смысл бесполезно. — Грегсон швырнул ножницы на стол. — К тому же попробуй представить, во сколько обойдется это твое «свободное пространство»?
Франц подошел к книжной полке и снял с нее увесистый том:
— Заглянем в атлас улиц округа КНИ. — Он раскрыл оглавление. — Округ охватывает тысячу уровней, объем — сто пятьдесят тысяч кубических километров, население — тридцать миллионов.
Франц шумно захлопнул атлас.
— Округ КНИ вместе с двумястами сорока девятью другими округами составляет 493-й сектор; ассоциация из тысячи пятисот соседних секторов образует 298-й союз. Он занимает округленно 4 х 1015 больших кубических километров.
Франц остановился и посмотрел на Грегсона.
— Кстати, ты слышал об этом?
— Нет, а откуда ты…
Франц бросил атлас на стол.
— А теперь скажи, что находится за пределами 298-го союза?
— Другие союзы, надо думать. Не понимаю, что здесь такого сложного?
— А за другими союзами?
— Еще другие. Почему бы и нет?
— Бесконечно?
— Столько, сколько это возможно.
— Самый большой атлас, какой только есть во всем округе, хранится в старой библиотеке департамента финансов, — сказал Франц. — Сегодня я там был. Он занимает целых три уровня и насчитывает миллионы томов. Заканчивается он 598-м союзом. О том, что было дальше, никто и понятия не имеет. Почему?
— Ну и что с того, Франц? Куда ты клонишь?
Франц встал и направился к выходу:
— Пойдем-ка в музей истории биологии. Я тебе кое-что покажу.
Птицы, всюду птицы. Одни сидят на грудах камней, другие расхаживают по песчаным дорожкам между водоемами.
— Археоптерикс, — прочитал вслух надпись Франц на одном из вольеров. Он бросил сквозь прутья пригоршню бобов, и тощая, покрытая плесенью птица хрипло закаркала. — Некоторые из этих птиц до сих пор сохранили рудиментарные перья. И мелкие кости в мягких тканях вокруг грудной клетки.
— Остатки крыльев?
— Так считает доктор МакГи.
Они побродили по дорожкам между вольерами.
— И когда же, по его мнению, эти птицы умели летать?
— До Основания Города, — ответил Франц. — Три миллиона лет назад.
Выйдя из музея, они направились по 859-й авеню. Через несколько кварталов путь им преградила толпа зевак; во всех окнах и на всех балконах выше эстакады надземки стояли зеваки, глазевшие, как пожарники вламываются в один из домов. Стальные переборки по обе стороны квартала были задраены, а массивные люки лестниц, ведущих на соседние уровни, закрыты. Оба вентиляционных колодца — приточный и вытяжной — были отключены, и воздух стал затхлым и спертым.
— Поджигатели, — прошептал Грегсон, — зря мы не захватили противогазы.
— Ложная тревога, — отозвался Франц, показывая на вездесущие сигнализаторы угарного газа, стрелки которых недвижимо стояли на нуле. — Переждем в ресторанчике.
Протиснувшись в ресторан, они уселись у окна и заказали кофе. Кофе был холодным, как, впрочем, и остальные блюда. Все нагревательные приборы выпускались с ограничителями нагрева до 30 °C; сколько-нибудь горячую пищу подавали только в самых роскошных ресторанах и отелях.
Шум на улице усилился. Пожарники, которым никак не удавалось проникнуть на второй этаж, принялись дубинками разгонять толпу, расчищая площадку перед домом. Сюда уже прикатили электрическую лебедку и начали ее прикручивать болтами к несущим балкам под тротуаром. В стены дома вонзились мощные стальные крючья.
— Вот хозяева удивятся, когда вернутся домой, — хихикнул Грегсон.
Франц не отрываясь смотрел на горящий дом. Это было крохотное ветхое строеньице, зажатое между большим мебельным магазином и новым супермаркетом.
Старая вывеска на фасаде была закрашена, по-видимому, недавно — новые владельцы без особой надежды на успех пытались превратить нижний этаж в дешевый кафетерий. Пожарники уже успели разгромить его, и весь тротуар перед входом был усыпан битой посудой и кусками пирожков.
Барабан лебедки начал вращаться, и толпа сразу же притихла. Канаты натянулись, передняя стена задрожала и стала рушиться.
Из толпы раздался истеричный вопль.
— Смотри! Там, наверху! — Франц указал рукой на четвертый этаж, где в оконном проеме показались двое — мужчина и женщина, смотревшие вниз с унылой безнадежностью. Мужчина помог женщине выбраться на карниз; она проползла несколько футов и ухватилась за канализационную трубу. Из толпы в них полетели бутылки и, отскакивая от стен, запрыгали внутри оцепления. Широкая трещина расколола надвое фасад; пол под ногами мужчины обрушился, и его сбросило вниз. Затем с шумом лопнуло перекрытие, и дом рассыпался на куски.
Франц с Грегсоном вскочили на ноги, едва не опрокинув столик.
Толпа ринулась вперед, смяв цепь полицейских. Когда осела пыль, на месте дома была лишь куча камней и покореженных балок. Из-под обломков было видно корчившееся изуродованное тело. Задыхаясь от пыли, мужчина медленно двигал свободной рукой, пытаясь освободиться. Ползущий крюк зацепил его и утянул под обломки; в толпе снова послышались крики.
Хозяин ресторанчика протиснулся между Францем и Грегсоном и высунулся из окна, не отрывая взгляда от портативного детектора; стрелка прибора, как и на всех других сигнализаторах, твердо стояла на нуле.
Дюжина водяных струй взвилась над руинами, и несколько минут спустя толпа начала таять.
Хозяин выключил детектор и, отступив от окна, ободряюще кивнул Францу;
— Чертовы поджигатели! Все кончено, ребята, не волнуйтесь.
— Но ведь ваш прибор стоял на нуле. — Франц показал на детектор. — Не было и намека на окись углерода. С чего же вы взяли, что это поджигатели?
— Не сомневайтесь, уж мы-то знаем. — Хозяин криво усмехнулся. — Нам здесь подобные типы ни к чему.
Франц пожал плечами и снова сел:
— Что ж, это тоже способ избавиться от неугодных соседей, не хуже всякого другого.
Хозяин пристально посмотрел на него:
— Вот именно, парень. Это порядочный квартал, по доллару пять за фут. — Он хмыкнул. — А может быть, даже и по доллару шесть, теперь, когда узнают, как мы блюдем нашу безопасность.
— Осторожнее, Франц, — предостерег Грегсон, когда хозяин ушел. — Возможно, он и прав. Ведь поджигатели действительно стараются прибрать к рукам мелкие кафе и закусочные.
Франц помешал ложечкой в чашке.
— Доктор МакГи полагает, что пятнадцать процентов населения — потенциальные поджигатели. Он убежден, что их становится все больше и больше и что в конце концов весь Город погибнет в огне.
Он отодвинул чашку.
— Сколько у тебя денег?
— При себе?
— Всего.
— Долларов тридцать.
— Мне удалось наскрести пятнадцать, — сказал Франц. — Сорок пять долларов — на это можно протянуть недели три-четыре.
— Где?
— В Суперэкспрессе.
— В Суперэкспрессе? — Грегсон даже захлебнулся. — Три или четыре недели! Ты что задумал?
— Есть только один способ установить истину, — спокойно объяснил Франц. — Я больше не могу сидеть сложа руки и размышлять. Где-то должно существовать свободное пространство, и я буду путешествовать на Супере, пока не отыщу его. Ты одолжишь мне свои тридцать долларов?
— Но, Франц…
— Если за две недели я ничего не найду, я пересяду на обратный поезд и вернусь.
— Но ведь билет обойдется… — Грегсон замялся в поисках нужного слова, — в миллиарды. За сорок пять долларов ты не выедешь на Супере даже за пределы сектора!
— Деньги мне нужны только на кофе и бутерброды, — ответил Франц. — Проезд не будет стоить ни цента. Ты же знаешь, как это делается…
Грегсон недоверчиво покачал головой:
— А разве для Супера этот фокус тоже годится?
— А почему нет? Если у меня спросят, я отвечу, что возвращаюсь домой кружным путем. Ну как, Грег? Одолжишь?
— Не знаю, как и быть. — Грегсон растерянно мешал ложечкой кофе. — Франц, а существует ли свободное пространство?
— Вот это я и собираюсь выяснить, — ответил Франц. — Считай, что это мой первый практикум по физике.
Стоимость проезда на транспорте зависела от расстояния между начальной и конечной станциями и определялась по формуле: а = Vb5 + с2 + d2. Оставаясь в пределах транспортной системы, пассажир мог выбирать любой маршрут из пункта отправления в пункт назначения. Билеты проверяли только на выходе, и в случае необходимости контролер взимал доплату. Если пассажир не мог расплатиться (десять центов за километр), его отправляли обратно.
Франц и Грегсон вошли на станцию на 984-й улице и направились к билетному автомату. Франц вложил один пенни и нажал кнопку с надписью «984-я улица». Автомат заскрежетал, выплюнул билет, а на поднос для сдачи выкатилась та же монетка.
— Ну что ж, Грег, счастливо оставаться, — проговорил Франц, направляясь к платформе. — Увидимся недельки через две. Я договорился с ребятами, в общежитии меня подстрахуют. Скажешь Сэнгеру, что я на пожарной практике.
— А вдруг ты не вернешься, Франц? Вдруг тебя высадят из экспресса?
— Как это — высадят? У меня есть билет.
— А если отыщешь Свободное пространство? Вернешься?
— Если смогу.
Франц похлопал Грегсона по плечу, махнул рукой и скрылся в толпе пассажиров.
По местной зеленой линии он доехал до пересадочного узла в соседнем округе. Местные поезда ходили со скоростью 100 километров в час со всеми остановками, и дорога заняла два с половиной часа.
На пересадочном узле станции он сел на скоростной лифт, который со скоростью 600 километров в час за девяносто минут поднял его за пределы сектора. Еще пятьдесят минут на экспрессе — и он на Центральном вокзале, где сходились все транспортные артерии союза.
Здесь он выпил кофе и твердо решил не отступать. Суперэкспрессы отправлялись на запад и на восток с остановками на каждой десятой станции. Ближайшим оказался Западный экспресс, прибывавший через семьдесят два часа.
Центральный вокзал был самой большой станцией, какие только доводилось ему видеть: огромная пещера длиною два километра и высотой в тридцать уровней. Сотни лифтов и пассажирских платформ, лабиринт ресторанов, отелей, театров превращали вокзал в карикатурную копию Города.
Узнав дорогу в справочном бюро, Франц поднялся на лифте на 15-й ярус, где останавливались Суперэкспрессы. Их вакуумные тоннели — две огромные стальные трубы по 100 метров в диаметре на гигантских железобетонных пилонах — пронизывали всю полость вокзала.
Франц прошелся вдоль платформы и остановился у телескопического трапа, соединявшего платформу с воздушным шлюзом. Направление — Запад, точно на 270°, подумал он, разглядывая огромное изогнутое брюхо тоннеля. Где-то тоннель должен кончиться. В кармане у Франца было сорок пять долларов, этого хватит на кофе и бутерброды недели на три, а понадобится — и на все шесть. Вполне достаточно, чтобы выяснить, где кончается Город.
Следующие трое суток он провел, питаясь кофе с бутербродами в бесчисленных вокзальных кафетериях, читая брошенные газеты и отсыпаясь в пригородных поездах — четыре часа до границы сектора и обратно.
Когда наконец прибыл Суперэкспресс, Франц присоединился к небольшой группе пожарных и муниципальных чиновников и вслед за ними вошел в поезд. Поезд состоял из двух вагонов — спального, где не было ни души, и общего с местами для сидения.
Франц уселся в укромном уголке — поблизости от приборной панели — и, вытащив блокнот, приготовился сделать первую запись.
День 1-й — Запад, 270° — 4350-й союз.
— Пойдемте выпьем, — обратился к нему капитан пожарной полиции, сидевший через проход, — стоянка десять минут.
— Спасибо, не хочется, — ответил Франц, — я покараулю ваше место.
Доллар пять за кубический фут. Чем ближе Свободное пространство, тем ниже должны быть цены. Незачем выходить из поезда или привлекать к себе излишнее внимание расспросами. Достаточно одолжить газету и посмотреть средние рыночные цены.
День 2-й — Запад, 270° — 7550-й союз.
— Эти Суперэкспрессы скоро совсем прикроют, — сказал сосед, — в спальном вагоне никого, а здесь на шестьдесят мест всего четыре пассажира. Незачем стало ездить. Люди предпочитают сидеть дома. Еще несколько лет — и сохранятся только местные поезда.
97 центов.
«Если брать в среднем по доллару за фут, — от нечего делать считал Франц, — то пространство, которое я уже проехал, стоит 4 х 1027 долларов».
— Вы не выходите? Что ж, счастливо оставаться, молодой человек.
Мало кто из пассажиров проводил в вагоне больше трех-четырех часов. К концу второго дня от многократных разгонов и торможений у Франца разболелись спина и затылок. Он пытался размяться, прогуливаясь по коридору пустующего спального вагона, но то и дело ему приходилось возвращаться на свое место, чтобы пристегнуться ремнями перед очередным торможением.
День 3-й — Запад, 270° — 657-я федерация.
— Интересно, как вам удалось это доказать?
— Просто случайная идея, — пояснил Франц, комкая рисунок и кидая его в мусорный ящик, — практического приложения она не имеет.
— Странно, но мне это что-то напоминает.
Франц подскочил в кресле:
— Вы уже видели такие машины? Где? В газете? В книге?
— Вовсе нет… Во сне.
Каждые двенадцать часов машинист расписывался в журнале: поездные бригады западного и восточного направлений менялись местами и возвращались домой.
125 центов.
8 х 1033 долларов.
День 4-й — Запад, 270° — 1225-я федерация.
— Доллар за кубический фут. Вы торгуете недвижимостью?
— Только начинаю, — небрежно ответил Франц. — Собираюсь открыть собственную контору.
Он играл в карты, покупал в автомате кофе с булочкой, смотрел на приборную панель и прислушивался к разговорам.
— Поверьте, настанет день, когда каждый союз, каждый сектор, едва ли не каждая улица обретут независимость. У них будут собственные энергостанции, аэраторы, резервуары, гидропонические фермы…
Поезд летел вперед.
6 х 1073 долларов.
День 5-й — Запад, 270° — 17-я Великая федерация.
В киоске на станции Франц купил пачку лезвий и заглянул в брошюру, выпущенную местной торговой палатой:
«12 000 уровней… 98 центов за кубический фут… уникальная Вязовая аллея, пожарная безопасность не имеет себе равных…»
Он вернулся в вагон, побрился и пересчитал оставшиеся 30 долларов. От станции на 984-й улице его отделяло 95 миллионов больших километров, и он понимал, что пора подумывать о возвращении. В следующий раз он постарается скопить пару тысяч.
7 х 10127 долларов.
День 7-й — Запад, 270° — 121-я Центральная империя.
Франц взглянул на приборную панель.
— Разве здесь нет остановки? — спросил он у сидевшего в другом ряду мужчины. — Я хотел узнать, какие здесь средние цены.
— По-разному — от пятидесяти центов и до…
— Пятьдесят центов! — Франц вскочил с места. — Когда следующая остановка? Мне надо выходить!
— Только не здесь, сынок, — мужчина предостерегающе поднял руку. — Это же Ночной Город. Ты что, торгуешь недвижимостью?
Франц кивнул и попытался взять себя в руки.
— Я думал…
— Успокойся, — Мужчина встал со своего места и уселся напротив. — Это огромная трущоба. Мертвая зона. Кое-где здесь продают пространство по 5 центов. Ни электричества, ни воды…
Два дня они ехали без единой остановки.
— Городские власти уже начали ликвидировать трущобы. Огромными блоками. Ничего другого не остается. Страшно подумать, что при этом происходит с их обитателями. — Он откусил большой кусок от бутерброда. — Странно, но такие мертвые зоны есть повсюду. О них умалчивают, а они все ширятся и ширятся. Все начинается в каком-нибудь закоулке в обычном районе доллар за фут; засорился где-то мусоропровод, не хватает урн — и не успеешь оглянуться, как миллион кубических километров превращается в хаос. Власти приходят на помощь, закачивают цианистый газ и затем… замуровывают выходы и входы. Если район замурован, это уже навсегда.
Франц кивнул, прислушиваясь к глухому гудению экспресса.
— В конце концов ничего не останется, кроме мертвых зон. Весь Город превратится в огромное кладбище.
День 10-й — Восток, 90° — 755-я Великая метрополия.
— Стойте! — Франц вскочил и удивленно уставился на приборную панель.
— В чем дело? — удивился сосед напротив.
— Восток! — закричал Франц. Он постучал рукой по панели, но ничего не изменилось. — Разве поезд повернул назад?
— Нет, это Восточный экспресс, — отозвался второй пассажир, — вы что, сели не в тот поезд?
— Но поезд идет на запад, — настаивал Франц, — он идет на запад уже десять дней.
— Десять дней! — воскликнул пассажир. — Неужели вы провели в поезде целых десять дней?
Франц прошел вперед и обратился к проводнику:
— Куда идет этот поезд? На запад?
Проводник отрицательно покачал головой:
— На восток, сэр. Он всегда шел на восток.
— Вы все с ума посходили! — закричал Франц. — Покажите мне поездной журнал.
— Сожалею, сэр, но это не разрешается. Могу ли я взглянуть на ваш билет, сэр?
— Послушайте, — тихо проговорил Франц, изнемогая от накопившегося в нем за двадцать лет чувства безысходности, — я еду в этом поезде…
Он замолчал и вернулся на свое место.
Пятеро пассажиров настороженно следили за ним.
— Десять дней, — потрясенно повторил один из пассажиров.
Две минуты спустя в вагон вошел охранник и потребовал у Франца его билет.
— И билет, разумеется, оказался в полном порядке, — проговорил врач. — Да, как ни странно, но нет закона, который бы запрещал такие поездки. Когда я был помоложе, я сам любил прокатиться бесплатно, хотя мне, конечно, такие выходки в голову не приходили.
Врач снова сел за стол.
— Мы снимаем обвинение. Вы не бродяга в том смысле, в каком это определяет закон, и транспортные власти тоже не могут предъявить вам никаких претензий. Кстати, они не в состоянии объяснить, каким образом эта кривизна оказалась заложенной в транспортную систему; похоже, это исконная особенность Города. Теперь перейдем к вам. Вы собираетесь продолжить свои поиски?
— Я хочу построить летательный аппарат, — осторожно сказал М. — Где-то же должно быть Свободное пространство. Не знаю… может быть, на нижних уровнях…
Врач встал:
— Я попрошу сержанта передать вас нашему психиатру, который поможет вам избавиться от кошмаров.
Врач подошел к дверям, но вдруг остановился.
— Послушайте, — принялся он объяснять, — возьмите, к примеру, время, у него ведь не существует границ. Субъективно оно может протекать быстрее или медленнее, но что бы вы ни делали, вам не остановить эти часы. — Он показал на часы на столе. — Или же заставить повернуть их вспять. Точно так же нельзя выйти за пределы Города.
— Ваша аналогия неверна, — ответил М. — Все это, — он показал рукой на стены комнаты, на огни за окном, — построено нами. Но никто не в состоянии ответить на вопрос: что здесь было прежде?
— Город был всегда, — сказал врач. — Разумеется, не эти самые кирпичи и балки, а другие. Вы же согласны, что время не имеет ни начала, ни конца. Город так же стар, как время, и он существует вместе с ним.
— Но ведь кто-то же положил самый первый кирпич? — настаивал М. — Было Основание.
— Это миф. В него верят только ученые, да и то больше на словах. В частных беседах они признают, что Первый камень — просто суеверие. Мы отдаем ему дань из чувства традиции, но ведь ясно, что самого первого кирпича не было никогда. В противном случае необходимо объяснить, кто его положил и, что еще труднее, откуда взялись те, кто его положил.
— Где-то должно существовать Свободное пространство, — упрямо повторил М., — у Города должны быть границы.
— Почему? — переспросил врач. — Не может же Город плавать в центре пустоты? Или вы хотите доказать именно это?
— Нет, — устало отозвался М.
Врач молча разглядывал его несколько минут и затем вернулся назад, к столу.
— Ваша навязчивая идея начинает меня тревожить. Как говорят психиатры, вы зациклились на парадоксе. Может быть, вы слышали про Стену и сделали из этого ложные выводы.
— Про какую стену? — поинтересовался М.
— Некоторые ученые мужи полагают, будто Город окружен Стеной, за которую невозможно проникнуть. Я даже и не пытаюсь понять эту теорию — настолько она абстрактна и заумна. Подозреваю, что они приняли за Стену те замурованные черные зоны, сквозь которые вы проезжали на Суперэкспрессе. Лично я предпочитаю общепринятую точку зрения, что Город простирается во всех направлениях беспредельно.
Он снова направился к двери.
— Подождите здесь; я попробую договориться, чтобы вас освободили условно. Не волнуйтесь, психиатры мигом приведут вас в порядок.
Когда врач вышел, М. продолжал сидеть уставясь в пол. Он так устал, что не испытывал даже чувства облегчения. Потом он встал, потянулся и на подкашивающихся ногах медленно прошелся по комнате.
За окном уже погасли последние уличные огни, и патрульный на переходном мостике зажег фонарик. На поперечной улице по рельсам прогрохотала полицейская дрезина. На улице зажглись три огонька и затем погасли один за другим.
М. задумался над тем, почему Грегсон не встретил его на станции. Внезапно его внимание привлек календарь на стене: 12 августа! Тот самый день, когда он начал свое путешествие ровно три недели назад.
Сегодня!
Поехать по Зеленой линии в западном направлении до 298-й улицы, пересесть на Красный лифт и подняться на 237-й уровень. Оттуда — пешком по 175-му маршруту до пересадки на 438-й пригородный и сойти на 795-й улице. Затем на голубом экспрессе до Плаза-терминал и на углу 4-й и 275-й повернуть налево и…
Оказаться снова в той точке, откуда начал путь.
Ад х 10n долларов.
Ларсен целый день ждал Бейлиса — живущего в соседнем коттедже психолога, который вчера обещал навестить его. Бейлис, что было характерно для него, не назвал точного времени; высокий, легко поддающийся переменам настроения человек с бесцеремонными манерами, он сделал неопределенный жест рукой со шприцем и промямлил что-то невнятное относительно завтрашнего дня: наверное, он зайдет. Ларсен ни на секунду не сомневался, что так и будет: Бейлис ни за что не пропустит такой интересный случай. В некотором смысле происходящее значило для него не меньше, чем для Ларсена.
Однако волноваться пришлось Ларсену — было уже три часа, а Бейлис так и не появился. Что он сейчас делает? Наверное, сидит в гостиной с белыми стенами и кондиционером и слушает по стереопроигрывателю квартеты Бартока. А Ларсен вынужден бессмысленно слоняться по своему коттеджу.
Он точно тигр-невротик бродил по комнатам, приготовил себе небольшой ленч (кофе и три таблетки амфетамина из тайных запасов, о существовании которых Бейлис мог лишь смутно догадываться). Видит Бог, ему необходимы стимуляторы после огромных доз барбитуратов, которые Бейлис начал ему колоть, чтобы снять последствия приступа. Он попытался почитать «Анализ психотического времени» Кречмера — толстый том с множеством графиков и таблиц. Бейлис настаивал на том, чтобы Ларсен его изучил, уверяя, что сей труд поможет ему многое понять. Ларсен потратил на чтение часа два, но так и не продвинулся дальше предисловия к третьему изданию.
Периодически он подходил к окну и сквозь пластиковые шторы пытался разглядеть хоть какие-нибудь признаки жизни в соседнем коттедже. За ним, залитая солнцем, лежала пустыня, похожая на огромную кость, на фоне которой ярко-красные крылья «Понтиака» Бейлиса горели, точно хвостовое оперение пламенеющего феникса.
Остальные три домика оставались свободными; весь комплекс принадлежал производящей электронику компании, на которую они с Бейлисом работали, и представлял собой восстановительный центр для старших управленцев и уставших «интеллектуалов». Это пустынное место было выбрано из-за его успокаивающего воздействия на нервную систему. Два-три дня неторопливого чтения, созерцание неподвижной линии горизонта — и уровень напряжения и беспокойства заметно снижался.
«Однако, пробыв здесь всего два дня, — вспомнил Ларсен, — я чуть не сошел с ума». Ему еще повезло, что поблизости оказался Бейлис со своим шприцом. Впрочем, он держался нарочито небрежно, когда дело доходило до наблюдения за пациентами; Бейлис давал им возможность справиться с болезнью собственными силами. Оглядываясь назад, он — Ларсен — фактически сам поставил себе диагноз. Бейлис лишь нажимал на поршень шприца, да подбросил ему том Кречмера с пожеланием хорошенько подумать над прочитанным.
Возможно, он чего-то ждет?
Ларсен пытался решить, а не позвонить ли под каким-нибудь предлогом Бейлису; его номер — ноль, по внутренней связи — навязчиво крутился у него в мозгу. Но тут дверь в соседнем доме открылась, и он увидел высокую нескладную фигуру психолога, который, задумчиво склонив голову, шагал, залитый яркими лучами солнца, через бетонированную площадку между коттеджами.
«А где чемоданчик?» — с сожалением подумал Ларсен.
Только не говорите, что он решил уменьшить дозу барбитуратов. Может быть, он попробует гипноз, а я под воздействием постгипнотического синдрома во время бритья вдруг встану на голову.
Ларсен впустил Бейлиса и принялся суетливо кружить вокруг него, пока тот шел в гостиную.
— Где, черт возьми, вы были? — спросил он. — Вы знаете, что уже почти четыре?
Бейлис сел за небольшой письменный стол посредине гостиной и критически огляделся по сторонам — Ларсена страшно раздражала эта уловка, которая всякий раз заставала его врасплох.
— Конечно, знаю. Я очень хорошо чувствую время. Как ваши дела сегодня? — Он показал на стул с прямой спинкой, стоящий перед столом. — Садитесь и постарайтесь расслабиться.
Ларсен раздраженно пожал плечами:
— Как я могу расслабиться, сидя здесь и дожидаясь, когда разорвется следующая бомба? — Он начал анализировать прошедшие двадцать четыре часа — Ларсен всегда делал это с удовольствием — сопровождая непосредственное изложение событий обильными и вольными комментариями.
— Вообще-то ночь прошла неплохо. Я полагаю, что вхожу в новую зону. Все начинает стабилизироваться: я перестал каждую секунду оглядываться. Внутренние двери оставлял открытыми, а перед тем, как войти в комнату, старался представить ее себе, пытался экстраполировать размеры, так чтобы она не ошеломила меня, — раньше я просто открывал дверь и нырял внутрь, точно человек, ступающий в пустую шахту лифта.
Ларсен ходил взад и вперед по комнате, похрустывая суставами пальцев. Бейлис наблюдал за ним, полуприкрыв глаза.
— Я совершенно уверен, что приступ больше не повторится, — продолжал Ларсен. — На самом деле мне, наверное, пора возвращаться на завод. В конце концов, нельзя же сидеть здесь до бесконечности. Я чувствую себя вполне прилично.
Бейлис кивнул:
— Тогда почему вы так нервничаете?
В отчаянии Ларсен сжал кулаки. Ему казалось, что он чувствует, как кровь пульсирует у него в висках.
— Ничего я не нервничаю! Ради Бога, Бейлис, я считал, что в соответствии с новейшими взглядами психиатр и пациент пытаются вместе справиться с болезнью, забывают о собственной личности и в равной степени несут ответственность за происходящее. Вы стараетесь избежать…
— Нет, — решительно прервал его Бейлис, — я полностью за вас отвечаю. Вот почему я хочу, чтобы вы оставались здесь до тех пор, пока не научитесь справляться с этим существом.
Ларсен проворчал:
— Существом! Вы намерены представить случившееся как сцену из фильма ужасов. У меня была самая обычная галлюцинация. Да и вообще, я ни в чем не уверен. — Он показал в сторону окна. — Неожиданно распахнулась дверь гаража… в ярком солнечном свете я мог принять тень за человека.
— Вы описали увиденное очень точно, — отпарировал Бейлис, — цвет волос, усы, одежду.
— Обратная проекция. Во сне детали тоже кажутся настоящими. — Ларсен отодвинул стул в сторону и наклонился к Бейлису, опираясь руками о стол. — А кроме того, мне кажется, вы не совсем со мной откровенны.
Они встретились глазами. Бейлис некоторое время внимательно изучал Ларсена и заметил, что у него расширены зрачки.
— Ну? — настаивал Ларсен.
Бейлис застегнул пиджак и направился к двери:
— Я зайду завтра. А пока постарайтесь поменьше напрягаться. Я не хочу вас пугать, Ларсен, но ваша проблема может оказаться гораздо более серьезной, чем вы себе представляете. — Он кивнул и, прежде чем Ларсен успел хоть что-нибудь сказать, выскользнул на улицу.
Ларсен подошел к окну и сквозь шторы проследил за тем, как психолог скрылся в своем коттедже, лишь на мгновение нарушив тяжелое струение солнечных лучей. Через несколько минут он услышал капризные звуки одного из квартетов Бартока.
Ларсен вернулся к столу и сел, агрессивно выставив вперед локти. Бейлис раздражал его своими невротическими музыкальными вкусами и неопределенными диагнозами. Ему захотелось сесть в машину и вернуться на завод. Однако, строго говоря, находясь здесь, он должен подчиняться Бейлису, в особенности если учесть, что пять дней, которые он провел отдыхая и ничего не делая, оплачиваются компанией.
Ларсен оглядел замершую в тишине гостиную, прохладные горизонтальные тени, лежащие на стенах, прислушался к успокаивающему гулу кондиционера. Спор с Бейлисом взбодрил его, и он почувствовал спокойствие и уверенность. Однако какая-то необъяснимая напряженность еще оставалась, и он обнаружил, что не может отвести глаз от открытых дверей спальни и кухни.
Ларсен приехал сюда пять дней назад, измученный, на грани нервного срыва. В течение трех месяцев он без отдыха программировал сложную модель мозга, которую конструировала лаборатория «Новых методов» для одного из крупнейших психиатрических институтов страны.
Это была точная электронная копия центральной нервной системы, причем каждый уровень деятельности спинного мозга представлял отдельный компьютер, а остальные содержали в памяти закодированную информацию, касающуюся сна, стрессов, агрессивности и других функций нервной системы: строительные блоки, которые составляли имитатор ЦНС для моделирования любых психических расстройств и комплексов.
Группы конструкторов работали над моделирующим устройством под бдительным наблюдением Бейлиса и его ассистентов, и очередные недельные тесты выявили, что Ларсен работает на пределе своих возможностей — сказывалось сильное переутомление. В конце концов Бейлис снял его с проекта и отослал на несколько дней сюда, в пустыню, чтобы он немного пришел в себя.
Ларсен обрадовался возможности отдохнуть. Первые два дня он бесцельно бродил вокруг пустых домиков, приятно одурманенный барбитуратами, прописанными Бейлисом, вглядывался в горизонт, ограничивающий белую палубу пустыни, отправлялся спать в восемь и вставал после полудня. Каждое утро из расположенного неподалеку городка приезжала уборщица, чтобы навести порядок в комнатах и оставить свежие продукты, но Ларсен ни разу ее не видел. Он был счастлив, что может побыть один. Сознательно ни с кем не общаясь, он давал возможность своему уставшему мозгу самостоятельно справиться с переутомлением — Ларсен не сомневался, что скоро все снова встанет на свои места.
Однако случилось иначе: первый же человек, которого он увидел, явился к нему прямо из кошмара.
Ларсен и сейчас вспоминал ту встречу с содроганием.
На третий день после ленча он решил прокатиться по пустыне и осмотреть старый кварцевый рудник в одном из каньонов. Рудник располагался примерно в двух часах езды, и Ларсен запасся термосом с охлажденным мартини. В гараж можно было попасть прямо из кухни, а закрывался он стальной дверью, которая поднималась вертикально вверх.
Ларсен запер коттедж, прошел через кухню в гараж, поднял стальную дверь и выехал на дорогу. Возвратившись за термосом, который он оставил на скамейке в дальнем конце гаража, заметил в углу, в тени, полную канистру бензина. Ларсен немного постоял, прикидывая расстояние, которое ему придется проделать, и решил взять канистру с собой. Он отнес ее к машине, а затем вернулся, чтобы закрыть дверь гаража.
Дверь не открылась до конца, когда он в первый раз поднял ее, и осталась на уровне его подбородка. Взявшись за ручку, Ларсен сумел опустить ее на несколько дюймов, но тут она снова застряла. Солнечный свет отражался от стальных панелей, слепил глаза. Ларсен ухватился за нижний край двумя руками и резко дернул вверх — на сей раз дверь поднялась немного повыше.
Просвет увеличился дюймов на шесть, но этого оказалось достаточно, чтобы он смог заглянуть в затемненный гараж.
В тени у задней стены гаража, возле скамейки, виднелась неясная, человеческая фигура. Незнакомец стоял неподвижно и, опустив руки, смотрел на Ларсена. На нем был легкий кремовый костюм, испещренный бликами света, отчего казалось, что он сшит из кусочков, аккуратная спортивная рубашка и двуцветные туфли. Плотного сложения, с густыми усами щеточкой и пухлым лицом мужчина спокойно глядел на Ларсена, но почему-то у того возникло ощущение, будто он увидел что-то у него за спиной.
Продолжая держать дверь обеими руками, Ларсен удивленно уставился на незнакомца. Его поразило не то, что он оказался в гараже, где не было ни окон, ни боковых дверей, — в его позе Ларсену почудилась какая-то непонятная угроза.
Он уже собрался окликнуть своего необычного гостя, но тут мужчина шагнул вперед, вышел на свет и направился прямо к нему.
Ошеломленный Ларсен отпрянул назад. Темные пятна на костюме незнакомца оказались вовсе не тенями, а контурами скамейки, находящейся у него за спиной.
Тело человека и его одежда были прозрачными. Опомнившись, Ларсен изо всех сил налег на дверь, захлопнул ее и задвинул засов, вцепившись в него обеими руками и прижимая коленями.
Когда полчаса спустя подъехал Бейлис, оказалось, что Ларсен так и стоит, весь в поту, не в силах пошевелиться и едва дыша. Руки и ноги у него свело судорогой, но он продолжал цепляться за засов…
Ларсен нетерпеливо забарабанил пальцами по столу, потом встал и прошел на кухню. Оставшись без очередной дозы барбитуратов, он почувствовал перевозбуждение от принятых ранее таблеток амфитамина. Он включил кофеварку, тут же выключил ее, вернулся в гостиную и уселся на диван с томиком Кречмера в руках.
С нарастающим беспокойством он прочитал несколько страниц, не понимая, каким образом чтение Кречмера может оказаться ему полезным; большая часть описанных в нем случаев касалась глубоких шизоидных изменений и необратимых параноидальных явлений. Его собственная проблема была скорее внешней — кратковременное отклонение от нормы, вызванное перегрузкой. Неужели Бейлис этого не видит? По каким-то причинам, может быть подсознательно, он подталкивает Ларсена к серьезному кризису, возможно потому, что, сам того не зная, тоже хочет стать пациентом.
Ларсен отбросил книгу в сторону и посмотрел на пустыню. Внезапно он ощутил приступ клаустрофобии, комната стала казаться темной и тесной, ему захотелось дать выход накопившейся в нем агрессии. Вскочив с дивана, он выбежал на свежий воздух.
Ларсен прошел по обочине дороги около сотни ярдов. Стоящие широким полукругом домики словно сгрудились и вросли в землю. За ними громоздились горы. День клонился к вечеру, совсем скоро спустятся сумерки, но небо еще оставалось ярко-голубым, а огромные тени гор уже придали новые, более глубокие оттенки привычным краскам пустыни. Ларсен оглянулся назад, на коттеджи. Нигде никакого движения, лишь слабое эхо доносило обрывки музыки из дома Бейлиса. Неожиданно окружающий пейзаж показался ему нереальным.
Пытаясь разобраться в природе своих впечатлений, Ларсен почувствовал, как у него в мозгу шевельнулась какая-то неясная, ускользающая мысль или неопределенное ощущение, точно слишком тонкий намек или забытое намерение. Он старался изо всех сил ухватить ее, но вдруг засомневался в том, что перед уходом выключил кофеварку.
Он поспешил назад и заметил, что оставил дверь на кухню открытой. Проходя мимо окон гостиной, Ларсен заглянул внутрь.
На диване, скрестив ноги, сидел человек, лицо которого скрывал том Кречмера. Сначала Ларсен предположил, что зашел Бейлис и решил сварить для них кофе. Потом он услышал, что стереопроигрыватель в коттедже психолога продолжает играть.
Стараясь не шуметь, он приблизился к окну гостиной. Лицо посетителя по-прежнему оставалось скрытым, но Ларсену хватило одного взгляда, чтобы убедиться в том, что перед ним не Бейлис. Все тот же кремовый костюм, который Ларсен видел двумя днями ранее, те же двухцветные туфли. Только на сей раз незнакомец явно не был галлюцинацией; его руки и одежда казались самыми настоящими. Поправив одну из подушек, он устроился на диване поудобнее и перевернул страницу книги, слегка согнув переплет.
Затаив дыхание, Ларсен застыл у окна. Что-то в этом человеке, в его позе, в том, как он держал книгу в руках, убеждало Ларсена, что он видел его и раньше, до короткой встречи в гараже.
Потом незнакомец опустил книгу, бросил ее рядом с собой на диван и, откинувшись назад, посмотрел в окно, причем его взгляд остановился всего в нескольких дюймах от лица Ларсена.
Ларсен уставился на него как зачарованный. Он наконец узнал своего диковинного гостя: пухлое лицо, встревоженные глаза, слишком густые усы. Теперь он смог как следует его разглядеть и понял, что знает этого человека даже слишком хорошо, лучше, чем кого бы то ни было на Земле.
Ведь это он сам.
Бейлис убрал шприц в чемоданчик и поставил его на крышку проигрывателя.
— Галлюцинация — неправильный термин, — сказал он Ларсену, который лежал, вытянувшись на диване и потягивая виски. — Перестаньте его использовать. Психозрительный образ замечательной силы и продолжительности, а вовсе не галлюцинация.
Ларсен слабо махнул рукой. Около часа назад он, спотыкаясь, буквально вне себя от страха, добрел до Бейлиса. Бейлис успокоил его, а потом потащил обратно к окну гостиной и заставил признать, что двойник исчез. Бейлис совсем не удивился, когда узнал, какова природа фантома, и это обеспокоило Ларсена едва ли не больше, чем сама галлюцинация. Что еще прячет Бейлис у себя в рукаве?
— Я удивлен, что вы сами не догадались раньше, — заметил Бейлис. — Ваше описание человека в гараже было таким точным — тот же кремовый костюм, те же туфли и рубашка, не говоря уже о физическом сходства, вплоть до усов.
Понемногу приходя в себя, Ларсен сел, разгладил свой кремовый габардиновый костюм и стряхнул пыль с белокоричневых туфель:
— Спасибо за предупреждение. Вам только остается рассказать мне, кто же это такой.
Бейлис присел на стул:
— Что вы имеете в виду? Он — это вы, естественно.
— Я знаю, но почему и откуда он берется? Господи, я, наверное, сошел с ума.
Бейлис щелкнул пальцами:
— Нет, вовсе нет. Возьмите себя в руки. У вас самое обычное функциональное нарушение, вроде двойного зрения или амнезии: ничего серьезного. Иначе я бы вас здесь не держал. Возможно, мне все равно придется вас перевести, но, надеюсь, что вместе мы сумеем найти выход из вашего лабиринта.
Он достал записную книжку из нагрудного кармана:
— Давайте посмотрим, как обстоят дела. Так, мы можем выделить два момента. Первое, фантом — это вы сами. Нет никаких сомнений в том, что мы имеем дело с вашей копией. Но для нас гораздо важнее, что он такой же, как вы сейчас, ваш ровесник, не идеализирован и не искалечен, не является сверхгероем вашего суперэго или изможденным стариком, символизирующим стремление к смерти. Перед нами ваш точный двойник. Нажмите пальцем на глазное яблоко, и вы увидите моего двойника.
Ваш ничем не отличается от моего, только он перемещен не в пространстве, а во времени.
Кроме того, из вашего путаного описания происходящего я понял, что человек, которого вы видите, не только является вашей точной копией, но и делает то же самое, что делали вы несколько минут назад. Фантом в гараже стоял между скамейкой, как раз там, где стояли вы, когда раздумывали, стоит ли взять с собой канистру с бензином. А тот, что устроился на диване и читал Кречмера, повторял ваши собственные действия, только с пятиминутным опозданием. Он даже выглянул в окно, совсем как вы, прежде чем выйти прогуляться.
Ларсен, потягивая виски, кивнул:
— Вы полагаете, что галлюцинация является мысленным возвратом в прошлое?
— Совершенно верно. Поток зрительных образов, попадающий на сетчатку глаза, есть не более чем видеоролик. Каждый образ запоминается, рождаются тысячи роликов, сотни тысяч часов воспоминаний. Обычно возврат в прошлое бывает намеренным, когда мы выбираем несколько туманных картин из нашей фильмотеки: сцену из детства, изображение соседних улиц, которые мы носим с собой весь день у самой поверхности своего сознания.
Но небольшая поломка проектора — ее может вызвать перенапряжение — и вас отбрасывает назад на несколько сотен кадров. Вы наблюдаете совершенно случайный ролик уже прокрученного фильма, в вашем случае вы видите себя сидящим на диване. Кажущаяся бессмысленность происходящего — вот что так пугает.
Ларсен начал жестикулировать, держа в руке стакан:
— Подождите минутку. Когда я сидел на диване, читая Кречмера, я ведь себя не видел и сейчас тоже не вижу. Откуда же возникают образы?
Бейлис отложил в сторону записную книжку:
— Аналогию с видеороликом не следует понимать буквально. Вы можете не видеть себя сидящим на диване, но ваши органы чувств передают необходимую информацию так же четко и ясно, как и визуальное наблюдение. Это поток осязаемых, позиционных и психических образов, который формирует реальные сведения об окружающем мире. А дальше требуется очень небольшая экстраполяция, чтобы глаз наблюдателя увидел другой конец комнаты. В любом случае чисто визуальные воспоминания никогда не бывают абсолютно точными.
— А почему двойник, которого я видел в гараже, был прозрачным?
— Очень просто. Процесс только начинался, и интенсивность образа оставалась слабой. Тот, что вы видели сегодня днем, был уже гораздо сильнее. Я не случайно прекратил давать вам барбитураты, прекрасно понимая, что те стимуляторы, которые вы потихоньку принимаете, вызовут нечто подобное, если позволить им воздействовать на вас без помех.
Он подошел к Ларсену, взял у него стакан и снова наполнил его из графина.
— Но давайте подумаем о будущем. Это явление интересно тем, что оно проливает свет на один из старейших архетипов человеческой психики — веру в привидения и целую армию фантомов, ведьм, демонов и прочей чертовщины. Можем ли мы рассматривать их как психозрительные вспышки или трансформированные образы, рожденные психикой самого наблюдателя и возникающие перед его мысленным взором под влиянием страха, лишений или религиозного фанатизма?
Первое, что бросается в глаза, когда читаешь о встречах с призраками, — сколь они прозаичны по сравнению с изысканными образами, созданными в творениях великих мистиков и сочинителей. Таинственная белая простыня — скорее всего, просто ночная рубашка наблюдателя. Вот вам и предмет для размышлений.
Возьмем, например, знаменитые привидения, появляющиеся в литературных произведениях. Насколько осмысленнее становится Гамлет, когда вы понимаете, что призрак его убитого отца — в действительности сам Гамлет.
— Ну, ладно, ладно, — с раздражением прервал его Ларсен, — но мне-то что делать?
Бейлис перестал ходить взад и вперед по комнате и строго посмотрел на Ларсена:
— Я как раз к этому и перехожу. Существует два метода борьбы с вашими нарушениями. Классическая техника состоит в том, чтобы накачать вас транквилизаторами и уложить в постель на год или около того. Обычно за это время все приходит в норму. Длинный путь, скучный для вас и для остальных. Альтернативный метод, откровенно говоря, еще до конца не изучен, но, я думаю, он может сработать.
Я упомянул о феномене привидения, по поскольку, несмотря на то что описаны десятки тысяч ситуаций, когда людей преследовали призраки, и даже имеется несколько рассказов о том, как одно привидение охотилось на другое, мне не известно ни одного случая встречи привидения и наблюдателя по их обоюдному желанию. Если бы сегодня днем, увидев своего двойника, вы вошли прямо в гостиную и попытались с ним заговорить, как вы думаете, что бы произошло?
Ларсен содрогнулся:
— Очевидно, ничего, если ваша теория верна. Но мне совсем не хочется ее проверять.
— Ничего не поделаешь, придется. Не паникуйте. В следующий раз, когда увидите своего двойника, сидящего на диване и читающего Кречмера, подойдите и поговорите с ним. Больше от вас ничего не требуется.
Ларсен вскочил и замахал руками:
— Ради Бога, Бейлис, вы что, с ума сошли? Вы представляете, что значит — увидеть самого себя? Единственное желание — бежать без оглядки.
— Я понимаю, но это худшее из того, что вам предстоит. Почему когда кто-нибудь начинает бороться с привидением, оно мгновенно исчезает? Потому что, когда вы занимаете те же координаты в пространстве, что и двойник, ваш психический проектор начинает снова работать на одном канале. Два раздельных потока визуальных образов совпадают и сливаются в один. Вы должны попробовать, Ларсен. Возможно, вам придется сделать над собой заметное усилие, но зато вы раз и навсегда вылечитесь.
Ларсен упрямо покачал головой:
— Совершенно безумная затея.
И про себя добавил: «Я лучше пристрелю этого призрака». Тут он вспомнил о пистолете тридцать восьмого калибра в своем чемодане, и мысль об оружии придала ему уверенности больше, чем все лекарства и советы Бейлиса. Пистолет — символ агрессии. Даже если фантом существует только в его воображении, оружие поможет ему с ним справиться.
Со слипающимися от усталости глазами, Ларсен слушал Бейлиса. Через полчаса он вернулся домой, отыскал пистолет и спрятал его под газетами в почтовом ящике у входной двери. Пистолет слишком заметен, чтобы носить его в кармане, да и к тому же может случайно выстрелить и ранить самого Ларсена. Снаружи, у входной двери, он надежно спрятан, а с другой стороны, в случае необходимости Ларсен сумеет быстро его достать и разобраться старым добрым способом с любым двойником, который придет смущать его покой.
Два дня спустя ему неожиданно представилась такая возможность. Бейлис уехал в город за новой иглой для своего проигрывателя, а Ларсена оставил готовить ленч. Ларсен сделал вид, что его такая перспектива совсем не вдохновляет, хотя на самом деле он обрадовался возможности заняться полезным делом. Он устал слоняться вокруг коттеджей, играя роль подопытного кролика для Бейлиса, который с нетерпением ожидал следующего кризиса. Если Ларсену повезет, этого никогда не произойдет, хотя бы назло Бейлису — все и так складывалось согласно его желаниям.
Накрыв стол на кухоньке у Бейлиса и приготовив побольше льда для мартини (Ларсен сразу согласился с утверждением Бейлиса, что алкоголь прекрасный депрессант для ЦНС), он отправился к себе, чтобы сменить рубашку. Немного подумав, он решил полностью переодеться и достал из шкафа голубой костюм из саржи и черные полуботинки, которые надевал, когда отправлялся на прогулки в пустыню.
Дело было не только в неприятных ассоциациях, которые возникали у него в связи с кремовым костюмом и спортивными туфлями, но и в том, что полная смена одежды могла предупредить появление двойника, давая ему иной психический образ, достаточно сильный, чтобы помешать возникновению новых призраков. Глядя в зеркало, Ларсен решил пойти еще дальше: взял бритву и сбрил усы. Затем смочил волосы и гладко их причесал.
Изменения оказались весьма заметными. Когда Бейлис вылез из машины и вошел в гостиную, он с трудом узнал Ларсена. Он даже чуть подался назад при виде незнакомца в темном костюме и с прилизанными волосами, появившегося в дверях кухни.
— Что, черт возьми, это значит? — резко спросил он у Ларсена. — Сейчас не время для дурацких шуток. — Он критически посмотрел на Ларсена. — Вы стали похожи на персонаж из дешевого детектива.
Ларсен расхохотался. Переодевшись, он пришел в отличное настроение и после нескольких мартини ужасно развеселился. Во время ужина Ларсен много и лихорадочно говорил. Однако его удивило, что Бейлис как-то уж слишком быстро выпроводил его домой.
Вернувшись к себе, он понял причину такого необычного поведения. У него участился пульс, он нервно оглядывался по сторонам; все процессы в мозгу заметно ускорились. Выпитое мартини лишь частично было тому виной. Теперь, когда действие алкоголя стало ослабевать, Ларсен разгадал истинный источник своего возбуждения — стимулятор, который дал ему Бейлис в надежде спровоцировать новый кризис.
Ларсен стоял у окна, сердито глядя на дом Бейлиса. Полное отсутствие принципов у психолога приводило его в ярость. Пальцы Ларсена нервно ощупывали штору. Неожиданно он почувствовал сильное желание разгромить все кругом и уехать куда-нибудь подальше. Своими тонкими, чуть ли не фанерными стенами и мебелью словно из спичечных коробков коттедж напоминал ему сумасшедший дом. Все, что произошло с ним здесь, нервный срыв и фантомы из ночных кошмаров — все это, скорее всего, дело рук Бейлиса.
Довольно быстро Ларсен понял, что стимулятор оказался очень сильным. Он безуспешно пытался расслабиться, пошел в спальню и, пиная ногами оказавшуюся на пути мебель, сам того не замечая, закурил сразу две сигареты.
Наконец, не в силах больше сдерживаться, он выскочил на улицу, захлопнул за собой дверь и побежал через бетонированную площадку к соседнему коттеджу, намереваясь сказать Бейлису все, что он о нем думает, и немедленно потребовать транквилизатор.
В гостиной Бейлиса не оказалось. Ларсен бросился на кухню, в спальню — Бейлиса нигде не было. К неудовольствию Ларсена выяснилось, что Бейлис принимает душ. Ларсен походил немного по гостиной, а потом решил подождать у себя дома.
Опустив голову, он быстро пересек солнечную часть площадки и был уже в нескольких шагах от находящейся в тени входной двери, когда заметил около нее мужчину в голубом костюме, который не сводил с него глаз.
Сердце у Ларсена бешено заколотилось, и он отпрянул, узнав двойника еще прежде, чем он понял суть изменений в одежде и гладко выбритого лица с новыми непривычными чертами. Мужчина пребывал в сомнении, сжимал и разжимал кулаки, но казалось, что он все-таки собирается выйти на солнце.
Ларсен оказался футах в десяти, непосредственно между ним и дверью в коттедж Бейлиса. Он шагнул назад, одновременно повернув влево, в сторону гаража. Здесь он остановился и взял себя в руки. Двойник в нерешительности стоял у дверей, дольше — Ларсен был в этом уверен, — чем стоял он сам. Ларсен с отвращением смотрел на его лицо, его затошнило не столько от абсолютной точности копии, сколько из-за странной, почти светящейся бледности, которая придавала восковым чертам двойника сходство с мертвецом. Двойник находился на расстоянии вытянутой руки от почтового ящика, где лежал пистолет, но ничто не могло заставить Ларсена к нему приблизиться.
Он решил войти в коттедж и понаблюдать за двойником сзади. Вместо того чтобы воспользоваться дверью в кухню, через которую можно было попасть в гостиную, расположенную непосредственно справа от двойника, он повернул, чтобы обогнуть гараж и залезть с противоположной стороны в открытое окно спальни.
Ларсен пробирался среди бочек с засохшим строительным раствором и мотков колючей проволоки за гаражом, когда услышал, что его позвали:
— Ларсен, вы что, идиот? Что вы там делаете?
Из окна ванной высунулся Бейлис. Ларсен споткнулся, с трудом сохранил равновесие и сердито помахал Бейлису рукой. Тот только покачал головой и, наклонившись еще больше вперед, принялся вытирать шею.
Ларсен вернулся назад, жестом показав Бейлису, чтобы тот помалкивал. Он пересекал участок между стеной гаража и ближайшим углом коттеджа Бейлиса, когда боковым зрением заметил в нескольких ярдах от дверей гаража стоящего к нему спиной человека в темном костюме.
Двойник сдвинулся с места! Забыв о Бейлисе, Ларсен застыл на месте и с тоской посмотрел на двойника, который в нерешительности переминался с ноги на ногу и размахивал руками, будто защищаясь от чего-то, совсем как Ларсен несколько минут назад. Его глаз не было видно, но казалось, что он смотрит на входную дверь коттеджа Ларсена.
Автоматически Ларсен тоже перевел взгляд на дверь.
Возле нее по-прежнему стоял человек в голубом костюме и смотрел в сторону залитой солнцем площадки между домиками.
Двойников стало два.
Они расположились на противоположных сторонах бетонной площадки. Некоторое время Ларсен беспомощно их разглядывал, подумав, что они ужасно похожи на ожившие экспонаты из музея восковых фигур.
Тот из двойников, что стоял спиной к Ларсену, развернулся на одной ноге и быстро направился прямо к нему.
Фантом смотрел на Ларсена, но не видел его, и тут солнце осветило лицо двойника. Охваченный ужасом Ларсен не мог оторвать от него глаз — те же пухлые щеки, та же родинка у правой ноздри, белая верхняя губа с маленькой отметиной от бритвы (он порезался, когда сбривал усы). Но главное, он узнал свой ужас, дрожание губ, напряженные мышцы шеи и лица и полнейшее отчаяние, скрытое под застывшей маской страха.
Не в силах произнести ни звука, Ларсен повернулся и бросился прочь.
Он остановился, только когда углубился в пустыню ярдов на двести. Задыхаясь, опустился на одно колено за песчаной насыпью и оглянулся назад на свой коттедж. Второй двойник начал обходить гараж, пробираясь между связок с колючей проволокой, первый шагал к домику Бейлиса. Не обращая на них внимания, Бейлис сражался с окном в ванной, пытаясь открыть его, чтобы посмотреть в сторону пустыни.
Пытаясь успокоиться, Ларсен вытер лицо рукавом пиджака. Значит, Бейлис оказался прав, хотя он ни разу не говорил, что во время одного приступа может появиться сразу несколько двойников. Ларсену удалось породить двоих, одного за другим, причем оба возникли за последние пять минут. Раздумывая, стоит ли подождать, пока фантомы исчезнут, Ларсен вспомнил о пистолете в почтовом ящике. Хотя мысль была иррациональной, ему показалось, что пистолет — его единственная надежда. С его помощью он сможет проверить реальность двойников.
Насыпь шла по диагонали к краю дороги. Наклонившись вперед, он помчался вдоль нее, периодически замирая на месте, чтобы оглядеться по сторонам. Оба двойника оставались на прежних местах, а Бейлис закрыл окошко ванной и скрылся в доме.
Ларсен приблизился к краю бетонированной площадки, которая находилась примерно в футе от песка, и направился туда, где за старой пятидесятигаллоновой цистерной он приметил выгодную позицию. Чтобы добраться до пистолета, он решил обойти коттедж Бейлиса с дальней стороны: оттуда он сумеет незаметно подойти к дверям своего дома.
Тем временем первый двойник все так же внимательно наблюдал за гаражом.
Ларсен уже собрался сделать шаг вперед, когда что-то заставило его обернуться.
Прямо к нему вдоль насыпи, опустив голову и почти касаясь земли руками, бежало огромное крысоподобное существо. Каждые десять или пятнадцать футов оно останавливалось и бросало взгляд в сторону домов. В один из таких моментов Ларсен успел разглядеть его лицо, безумное и испуганное, — еще одна копия его собственного.
— Ларсен! Ларсен!
Бейлис стоял около своего дома и махал рукой в сторону пустыни.
Ларсен оглянулся на фантома, мчавшегося к нему, их разделяло всего тридцать футов, подпрыгнул и в отчаянии метнулся к Бейлису.
Бейлис крепко схватил его за руки:
— Ларсен, что с вами? У вас начался приступ?
Ларсен показал на фигуры фантомов.
— Ради Бога, Бейлис, остановите их, — задыхаясь, проговорил он. — Мне не убежать.
Бейлис энергично потряс его:
— Их стало несколько? Где они?
Ларсен указал на две фигуры, бродящие вокруг дома, а потом вяло махнул рукой в сторону пустыни:
— Рядом с гаражом и там, у стены. Другой прячется за насыпью.
Бейлис сильно сжал его плечо:
— Пойдемте, дружище, вам нужно встретиться с ними лицом к лицу, убегать бесполезно. — Он потащил Ларсена в сторону гаража, но Ларсен сел на землю.
— Поверьте, Бейлис, я не могу. В моем почтовом ящике лежит пистолет. Принесите его мне — другого выхода нет.
Бейлис заколебался, глядя вниз на Ларсена:
— Ладно. Постарайтесь продержаться до моего возвращения.
Ларсен показал на дальний угол коттеджа Бейлиса:
— Я буду ждать вас там.
Когда Бейлис убежал, он заковылял в сторону угла, но на полпути зацепился за обломки лестницы, валявшиеся на земле, упал и подвернул правую ногу.
Обхватив коленку, Ларсен продолжал сидеть на земле, когда между домами появился Бейлис с пистолетом в руке. Он оглядывался по сторонам в поисках Ларсена, который откашлялся, чтобы его позвать.
Однако, не успев открыть рот, Ларсен увидел, как двойник, который мчался за ним вдоль насыпи, выпрыгнул из-за цистерны и, спотыкаясь, побежал через площадку к психологу. Двойник, как и Ларсен, был взъерошенным и измученным, пиджак съехал с плеч, узел галстука оказался где-то за ухом. Он продолжал преследовать Ларсена, упрямо, точно одержимая тень, идя по его следу.
Ларсен еще раз попытался позвать Бейлиса, но у него перехватило горло.
Бейлис смотрел на двойника.
Ларсен встал, охваченный ужасным предчувствием. Он попытался помахать Бейлису, но тот уставился на двойника, который показывал на фантом у дома, и кивал, по-видимому соглашаясь.
— Бейлис!
Выстрел заглушил его крик. Бейлис выстрелил куда-то за гараж, между коттеджами металось эхо. Двойник по-прежнему стоял рядом с Бейлисом и показывал в разные стороны, Бейлис поднял пистолет и еще раз нажал на курок. Звук отразился от площадки, оглушив Ларсена. Его затошнило.
Бейлис тоже видел несколько образов одновременно, но не себя, а Ларсена, о котором он думал всю последнюю неделю.
Двойники Ларсена, спотыкаясь, брели к нему, показывали на другие фантомы — все они возникли в мозгу Бейлиса в тот самый момент, когда он достал пистолет из почтового ящика.
Ларсен начал отползать в сторону, пытаясь добраться до угла дома. Прогремел третий выстрел, вспышка отразилась в окне ванной.
Он уже почти достиг угла, когда услышал крик Бейлиса. Опираясь одной рукой о стену, Ларсен оглянулся.
Открыв рот, сжимая в руке пистолет, точно бомбу, Бейлис смотрел на него безумными глазами. Рядом с ним, поправляя галстук, спокойно стоял двойник Ларсена в голубом костюме. Наконец Бейлис сообразил, что видит сразу два образа Ларсена — один рядом с собой, а другой — в двадцати шагах от дома.
Но как узнать, который из двух настоящий?
Глядя на Ларсена, он, казалось, не мог принять никакого решения.
Тут двойник, стоявший у плеча Бейлиса, поднял руку и показал на угол, совсем как Ларсен несколько минут назад.
Ларсен попытался закричать, отпрянул за угол и пополз вдоль стены. У него за спиной застучали тяжелые шаги Бейлиса.
Он услышал лишь первый из трех выстрелов.
После суда Константину предоставили виллу, пенсию и палача. Вилла — маленькая, обнесенная высокой стеной — явно не в первый уже раз использовалась с такой целью. Пенсии Константину хватало с избытком — его никуда не выпускали, а всю еду готовил полицейский-ординарец. Палач находился в полном его распоряжении. По большей части они сидели на закрытой веранде, выходившей в узкий мощеный дворик, и играли в шахматы большими, основательно потертыми фигурами.
Палача звали Малек. Официально в его обязанности входило присматривать за Константином, поддерживать исчезающе малые контакты виллы с внешним миром, прятавшимся за высокими стенами, и отвечать — всегда очень кратко — на телефонный звонок, ежедневно раздававшийся ровно в девять утра. Однако истинная его роль тоже не являлась большим секретом. Крепко сложенный человек с безразлично-отсутствующим выражением мучнистого лица, Малек поначалу крайне раздражал Константина, привыкшего к более живым, активным реакциям своих прежних знакомых. Малек ходил за ним повсюду, по всей вилле, никогда ни во что не вмешиваясь — если только Константин не пытался подкупом получить от ординарца запрещенную ему газету. В подобных случаях Малек ограничивался жестом, легким поворотом кисти руки, на его лице не появлялось ни малейших признаков неодобрения, но попытка пресекалась твердо и окончательно, словно каменной стеной. Кроме этого, он не вмешивался ни во что, а также не делал никаких предложений, Как Константину поступать со своим временем. Подобно большому медведю, он сидел в одном из выгоревших кресел, все время наблюдая за подопечным.
Через неделю Константин утомился чтением старых романов, обнаруженных им на нижней полке книжного шкафа, — сперва он еще надеялся найти между их серых, сильно замусоленных страниц послание от кого-нибудь из своих предшественников, — и предложил Малеку сыграть в шахматы. Исцарапанные деревянные фигуры лежали на одной из пустых полок все того же книжного шкафа — единственного украшения маленького шестикомнатного дома. Кроме книг и шахмат, все в вилле было строго функциональным. Ни занавесок, ни картин, все освещение — вделанные в потолки тяжелые матовые плафоны. Не вызывало сомнений, что шахматы и стопка книг здесь не случайны, — временным обитателям виллы предоставлялись две альтернативные возможности, чем занять свое время. Люди флегматичного, философического склада, смирившиеся с неизбежным, предпочтут продираться через напыщенную, витиеватую прозу девятнадцатого века, все дальше и дальше погружаясь тем временем в глубину наведенного на себя транса.
С другой стороны экстраверты, люди характера более живого и активного, скорее предпочтут шахматы, не в силах устоять перед искушением до последнего вздоха демонстрировать свои маккиавелианские способности к позиционному маневрированию. Игра в шахматы поможет поддержанию их подсознательного оптимизма и, что важнее, отвлечет мысли от попыток побега, сублимирует подобные попытки.
Когда Константин предложил сыграть в шахматы, Малек сразу же согласился; за этим занятием они и провели весь долгий следующий месяц, по мере которого позднее лето сменилось самой уже настоящей осенью. Константин был рад, что предпочел шахматы, — игра давала ему непосредственный личный контакт с Малеком; как и у всех обреченных, у него вскоре развилась сильнейшая эмоциональная связь с тем, кто являлся фактически последним человеком в его жизни.
Трудно было сказать, хороша эта связь или плоха, просто Константин ощущал острую зависимость — созданная его представлением личность Малека уже успела покрыться многими слоями ассоциаций, — ассоциаций, в которых смешались все безымянные, но от того не менее могущественные, олицетворявшие авторитет фигуры, встречавшиеся Константину начиная с раннего детства: его собственный отец, священник из семинарии, позднее, уже после революции, повешенный у него на глазах, первые вошедшие в его жизнь комиссары, партийные секретари из министерства иностранных дел и, в конце концов, сами члены центрального комитета. Тут затуманенные временем персонажи сменялись лицами близко ему знакомых и часто наблюдаемых коллег и соперников, процесс завершал полный круг; он сам оказывался одной из этих призрачных сейчас фигур, которые санкционировали его смерть и которых сейчас представлял Малек.
И конечно же, Константина мучила еще одна навязчивая мысль; ему необходимо было знать: когда? Первые недели после суда и вынесения приговора он пребывал в странном эйфорическом состоянии; слишком потрясенный для понимания, что какое-то время еще остается, мысленно он уже умер a posteriori. Однако постепенно воля к жизни, а с ней и прежние безжалостность и решительность, так хорошо послужившие ему эти тридцать лет, вернулись; он осознал, что надежда, сколь ни малая, все еще остается. Сколько ему отпущено времени — оставалось только догадываться, однако если удастся подчинить себе Малека, выживание из надежды превратится в реальную возможность.
Оставался этот проклятый вопрос: когда?
К счастью, с Малеком можно было быть вполне откровенным. Первый важный факт Константин узнал сразу.
— Малек, — спросил он однажды утром, сделав десятый ход, завершавший развитие фигур и позволив себе на мгновение расслабиться. — Скажите мне, а вы знаете — когда?
Малек поднял голову от доски; большие, почти бычьи глаза смотрели на Константина безо всякого выражения.
— Да, господин Константин, я знаю.
Голос его был глубоким и каким-то чисто функциональным, лишенным выражения, словно голос, объявляющий на вокзале о прибытии поездов.
Константин немного задумался. За стеклами веранды дождь монотонно поливал одинокую елку, сумевшую каким-то чудом протиснуть свои корни между усеивающими двор камнями. В паре миль к юго-востоку от виллы начинались пригороды маленького порта, одного из этих унылых «курортов», где мелкие министерские чиновники и вконец отупевшие от рутины партийные работники проводили полагавшиеся им раз в два года отпуска. Погода, однако, стояла совсем не курортная, необычно ненастная, солнце ни на миг не проглядывало между тяжелых, брюзгливых облаков; на какое-то мгновение Константин почувствовал радость, что находится здесь, внутри, в относительной теплоте виллы. Но сразу опомнился.
— Вы объясните мне прямо, — сказал он Малеку. — Должен я понимать, что вы знаете это не в каком-то там общем смысле — ну, скажем, по получении указания от такого-то и такого-то — а знаете конкретно, когда?
— Именно так.
Малек отошел ферзем. Он играл в шахматы вполне прилично, но без малейшего намека на индивидуальный стиль; похоже, надзиратель совершенствовался исключительно благодаря практике — в большинстве своем его противники, сардонически подумал Константин, были игроками классными.
— Так вы знаете и день, и час, и минуту? — продолжал настаивать Константин.
Малек, поглощенный изучением позиции, медленно кивнул; Константин, подперев рукой свой гладко выбритый острый подбородок, внимательно изучал его лицо.
— Может быть, прямо сейчас, в ближайшие десять секунд, а может — пройдет десять лет, и все — ничего?
— Именно так. — Малек сделал жест в направлении доски. — Ваш ход.
— Знаю, — отмахнулся Константин. — Знаю, но давайте не будем спешить. Эта игра ведется на очень многих уровнях, Малек. Те, кто болтают о трехмерных шахматах, не знают, по-видимому, ничего про обычные.
Время от времени он давал такие затравки, в надежде развязать Малеку язык, но всегда — без толку. Разговор казался просто невозможным.
Константин резко наклонился над доской и попытался поймать взгляд Малека:
— Вы, Малек, единственный знаете когда, и, как вы говорите, может пройти десять лет, а то и двадцать. И вы думаете, что сумеете так долго сохранить свой секрет?
Малек даже не попытался ответить, а просто ждал, когда Константин сделает ход. Время от времени его глаза начинали блуждать по углам веранды или останавливались на каменистом дворике, видневшемся за окном. Со стороны кухни изредка доносился звук скребущих по полу сапог ординарца, в тоскливом безделии сидевшего у телефонного аппарата.
Изучая позицию, Константин размышлял, что же надо сделать, чтобы добиться от Малека хоть какого-нибудь, любого — но отклика. Тот никак не среагировал даже на слова о десяти годах — нелепо, смехотворно долгом сроке. По всей вероятности, их игра закончится гораздо раньше. Неопределенность даты казни, придававшая всему этому такой странный, эксцентричный привкус, была задумана совсем не с целью превратить последние дни осужденного в пытку напряженного ожидания, а просто чтобы затемнить, затушевать самый факт его ухода из жизни. Будь установлена наперед точная, вполне определенная дата, в последнюю минуту вполне мог бы возникнуть порыв сочувствия, попытка добиться пересмотра приговора, возможно — даже ценой перенесения части вины на кого-либо другого. Бессознательное, а то и сознательное ощущение соучастия в преступлениях осужденного могло спровоцировать мучительную переоценку, а потом, после приведения приговора в исполнение, глубоко проникающее чувство вины, чувство, на котором могут сыграть к своей выгоде оппортунисты и интриганы.
Существующая система с успехом предупреждала все эти опасности и нежелательные побочные эффекты; осужденного устраняли с места, занимаемого им в иерархии, в тот момент, когда оппозиция ему была в апогее, затем передавали следственным органам, а оттуда — в один из высших судов, чьи заседания велись исключительно при закрытых дверях и чьи приговоры никогда не обнародовались.
С точки зрения прежних своих коллег он исчезал в бесконечных коридорах бюрократических чистилищ, его дело постоянно подлежало рассмотрению, но никогда не закрывалось окончательно. А главное, сам факт его вины никогда не устанавливался и не подтверждался. Как понимал Константин, его приговорили на основании некой смехотворной мелочи, гнездившейся где-то на обочине главного обвинения, простой процедурной уловки, подобной неуклюжему повороту сюжета в рассказе и изобретенной с единственной целью — закончить следствие. Хотя сам Константин прекрасно знал действительную природу своего преступления, его так никогда и не уведомили формально, в чем его вина; более того, суд прямо из кожи вон лез, чтобы избежать предъявления каких-либо действительно серьезных обвинений.
Эта странная, полная иронии инверсия классической кафкианской ситуации — вместо того чтобы признаваться в несуществующих преступлениях, он был вынужден принимать участие в фарсе, утверждавшем его незамешанность в прекрасно самому ему известных проступках, — сохранялась и теперь, на этой вилле для приговоренных к высшей мере.
Психологическая подоплека ситуации была не столь очевидной, но значительно более тревожной: палач, с дружелюбной, обманчивой улыбкой подзывавший жертву к себе, уверяющий, что все прощено и забыто. Тут палач играет не на обычном подсознательном ощущении тревоги и вины, но на внутренней, врожденной убежденности, что самое страшное не может случиться, на той одержимости идеей личного бессмертия, которая в действительности есть не что иное, как присущая каждому человеку боязнь заглянуть в лицо собственной смерти. Вот эта-то уверенность, что все будет хорошо, это отсутствие каких-либо обвинений и создавали такой идеальный порядок в очередях к газовым камерам.
В настоящий момент парадоксальную личину этого воистину дьявольского умысла представлял собой Малек: мясистое, аморфное лицо вкупе с безразличным, хотя и двусмысленным поведением делало из него олицетворение всего государственного аппарата. Возможно, сардоническое его звание «надзиратель» ближе к истине, чем могло показаться на первый взгляд, и его задача — просто присутствовать в качестве наблюдателя, самое большее — посредника на чем-то вроде средневекового суда Божьего, где Константин сам и обвиняемый, и прокурор, и судья.
Но только в этом случае, продолжал размышлять он, изучая доску и все время ощущая громоздкое присутствие Малека по другую ее сторону, в этом случае получается, что они напрочь неверно оценили его натуру, его неисчерпаемую душевную энергию, чуть ли не галльскую жизнерадостность и беззаботность. И не ждите, чтобы он сам расстался с жизнью в унылой оргии самоугрызений и самообвинений. Не для него невротическое самоубийство, столь любимое всеми славянами. Пока остается хоть какой-то выход, он без малейшего уныния будет нести бремя любой вины, снисходительный к своим слабостям и всегда готовый с шуткой от них отмахнуться. Беззаботность всегда была лучшим его союзником.
Глаза Константина осматривали доску, двигаясь по вскрытым для дальнобойных фигур диагоналям, словно ответ на столь настоятельно требовавшую разрешения загадку находился где-то на этих покрытых лаком дорожках.
Когда? По его оценке — месяца через два. Почти наверняка (тут он совсем не боялся, что просто вговаривает это себе) — не в ближайшие два-три дня, даже не в ближайшую пару недель. Спешка всегда непристойна, не говоря уж о том, что так вообще пропадает то, из-за чего весь огород городили. Два месяца надежно заведут его в чистилище; это — период достаточно долгий, чтобы он сломался и выдал тайных своих союзников, буде таковые имеются, и достаточно краткий, чтобы соответствовать конкретному совершенному им преступлению.
Два месяца? Можно бы и побольше. Вводя в игру чернопольного слона, Константин начал набрасывать в уме стратегию борьбы. Сперва, разумеется, выяснить, когда Малек должен исполнить приговор, частично — для спокойствия ума, но главное — для разумного распределения времени при подготовке своего освобождения. Просто взять вот так и сигануть через стену навстречу свободе — бессмысленно. Надо установить контакты, надавить на некоторые чувствительные точки иерархии, проложить путь к пересмотру дела. И на все это нужно время.
Его мысли были прерваны быстрым движением левой руки Малека, за которым последовало нечто вроде гортанного хрюканья. Пораженный скоростью и экономностью, с какими Малек сделал свой ход, не меньше, чем объявленным шахом, Константин нагнулся и внимательнее, чем прежде, изучил позицию. Потом с невольным, неохотным уважением исподлобья глянул на противника, все так же бесстрастно откинувшегося на спинку стула. Конь, которого Малек так ловко выиграл, стоял перед ним, на краю доски. Глаза надзирателя изучали Константина с прежним ничем не омраченным спокойствием, словно глаза бесконечно терпеливой гувернантки, широкие плечи терялись в бесформенном, мешковатом костюме. Но в то мгновение, только в то мгновение, когда Малек вытягивал руку над доской, Константин заметил, как мощно сокращаются его плечевые мускулы.
Да не чувствуй ты себя так уверенно, не надо такого самовольства, Малек ты мой драгоценный, с косой усмешкой сказал про себя Константин. Вот теперь я хотя бы точно знаю, что ты левша. Малек съел коня одной рукой, прихватив его толстыми костяшками среднего и безымянного пальцев, а затем, со щегольским стуком, поставил на его место своего ферзя, что не так-то уж легко сделать посередине полной еще фигур доски. Полезное подтверждение (ведь и раньше было заметно: открывая окна, закрывая их, за едой Малек старается скрыть то, что он левша), однако эта неожиданная особенность личности Малека странным образом тревожила Константина — начинало казаться: нет ничего предсказуемого ни в его противнике, ни в их будущем состязании умов и характеров. Даже вполне вроде бы очевидное отсутствие у Малека живости, остроты мысли тут же опровергалось изощренностью его последнего хода.
Игравший белыми Константин избрал ферзевой гамбит, считая, что получающееся после этого начала сложное положение даст ему преимущество и позволит подумать над более серьезной проблемой — проблемой побега. Однако Малек избегал любых возможных ошибок, неуклонно укреплял свою позицию и даже умудрился организовать контргамбит, предложив слона за коня; пойди Константин на этот размен, его позиция вскоре была бы сильно подорвана.
— Хороший ход, Малек, — прокомментировал он. — Но немного рискованный стратегически.
Отказавшись от размена, он неуклюже защитился от атакующего ферзя пешкой.
Малек тупо уставился на доску. На тяжелом, типично полицейском лице с широким квадратным подбородком не отражалось ни малейшего признака работы мысли. Его подход, размышлял Константин, разглядывая противника, будет подходом прагматика, всегда руководствующегося ближайшими возможностями, а не скрытыми намерениями. И, словно подтверждая такой диагноз, Малек попросту вернул ферзя на прежнее его место, не желая или не умея использовать завоеванное преимущество и удовлетворившись выигранной фигурой.
Впав в тоску от примитивного уровня, на который свалилась их игра, и от перспективы других, ей подобных, Константин рокировкой отправил своего короля в безопасное убежище. По какой-то, несомненно иррациональной, причине он предполагал, что Малек не убьет его посреди игры, особенно если он, Малек, будет в этой игре побеждать. И вдруг осознал, что тут и лежит главная, бессознательная причина, почему ему захотелось сыграть в шахматы, и что эта же причина была и у многих других, вот так же сидевших на веранде, вслушиваясь в осенний дождь и вглядываясь в сидящего напротив Малека. Справившись с неожиданным уколом страха, Константин посмотрел на мощные кисти, высовывавшиеся из рукавов палача подобно двум большим кускам мяса. Скорее всего, Малек, появись у него такое желание, может убить Константина этими своими голыми руками.
Что напоминало о втором вопросе, почти столь же интригующем, как и первый.
— Да, Малек, вот еще. — Откинувшись на спинку, Константин полез в карман за воображаемыми сигаретами (курить ему не давали).
— Извините мое любопытство, но я все же заинтересованная сторона…
Он одарил собеседника ярчайшей из своих улыбок — острой, с изрядной долей небрежной самоиронии, улыбкой, имевшей такой успех среди секретарш и на министерских приемах. Однако Малека эта демонстрация юмора, похоже, ничуть не тронула.
— Скажите мне, а вы знаете… как…
Пытаясь подыскать подходящий эвфемизм, он повторил:
— Вы знаете, как вы будете?.. — а затем оставил бесплодные попытки, последними словами ругая про себя Малека за отсутствие такта и милосердия — мог бы ведь вытащить его из такого дурацкого положения.
Подбородок Малека чуть-чуть приподнялся, обозначив кивок. Ничто не показывало, что ему надоели эти вымученные расспросы, или что они его раздражают, или что он заметил смущение Константина.
— И что же это будет? — продолжал настаивать оправившийся уже Константин. — Пистолет, таблетка или, — с резким, неестественным смехом он указал за окно, — вы поставите гильотину — там, под дождем? Мне все же хотелось бы знать.
Малек посмотрел на доску; сейчас его лицо казалось еще более мучнистым и расплывчатым, чем обычно.
— По этому вопросу было принято решение.
Ответ прозвучал ровно, механически.
Константин негодующе фыркнул:
— Да какого черта, что это значит? — В голосе его появилась резкость, агрессия. — Хотя бы больно не будет?
И тут Малек впервые улыбнулся, чуть заметное ироническое облачко скользнуло по его губам.
— А вы сами убивали кого-нибудь, господин Константин? — спокойно спросил он. — Я имею в виду — лично, собственными своими руками.
— Туше, — согласился Константин. Он деланно засмеялся, пытаясь развеять возникшую напряженность. — Великолепный ответ.
Про себя он сказал: я не должен поддаваться своему любопытству, этот тип меня поднял на смех, и — за дело.
— Да, конечно, — продолжал он, — смерть не бывает безболезненной. Я просто подумал, будет ли она гуманной, в юридическом смысле этого слова. Поверьте мне, это — большое облегчение. Ведь теперь так много садистов, извращенцев и всяких прочих…
И снова он внимательно наблюдал, не спровоцирует ли Малека эта неявная издевка.
— …что чистый уход — благо, которое трудно переоценить. Очень приятно иметь уверенность. Теперь я могу посвятить последние дни тому, чтобы привести в порядок свои дела и как-нибудь примириться с этим миром. Вот если бы только знать, сколько этих дней осталось, тогда можно было бы получше спланировать последние приготовления. Нельзя же день за днем вечно читать предсмертные молитвы. Вы меня понимаете?
— Генеральный прокурор советовал вам заняться последними приготовлениями сразу по окончании суда, — столь же бесцветно, как и прежде, произнес Малек.
— Но что это может значить? — спросил Константин, намеренно подняв голос на октаву выше. — Ведь я все-таки человек, а не гроссбух какой-нибудь, который можно кинуть на полку, где он будет ждать, пока до него доберется аудитор. Я начинаю сомневаться, Малек, что вы до конца осознаете, сколько мужества требует от меня эта ситуация. Вам-то легко сидеть здесь…
Малек резко встал, что вызвало у Константина дрожь ужаса. Посмотрев зачем-то на закрытые окна, он обогнул шахматный столик и направился к двери, ведущей в комнату.
— Мы отложим эту партию.
Кивнув Константину, Малек ушел на кухню, где ординарец готовил обед.
Константин слушал удаляющееся поскрипывание ботинок по ненатертому паркету, затем раздраженно смел фигуры с доски и задумался, зажав в руке черного короля. Во всяком случае, на этот раз удалось настолько разозлить Малека, что тот ушел. Если так подумать, не стоит ли послать к чертовой бабушке всю осторожность и устроить Малеку веселую жизнь, это же совсем просто — непрерывно таскаться за ним следом, осыпая невротическими вопросами, споря и устраивая истерики. Раньше или позже Малек обязательно огрызнется и может при этом нечаянно выдать что-нибудь, касающееся его намерений. Или, наоборот, напрочь отгородиться от него, обращаться с ним презрительно, как с наемным убийцей, каковым он, собственно, и является, отказываться находиться с ним в одной комнате и есть за одним столом, настаивая на своих правах бывшего члена Центрального комитета. Такая методика вполне может оказаться удачной. Почти наверняка Малек не врал, говоря, что знает точный день и час казни Константина. А это значит, что ему отдали приказ и он лишен возможности сколько-нибудь приблизить или отдалить этот момент из своих собственных соображений. Малек вряд ли решится пожаловаться на поведение Константина — совершенно очевидно, что такая жалоба заставит задуматься об его собственной пригодности для теперешнего поста, а это не тот пост, с которого легко с почетом уйти в отставку; к тому же теперь, когда дата уже установлена, даже начальник полиции не сможет изменить ее, не созывая несколько специальных собраний. А в таком случае появлялась опасность попытки пересмотра дела Константина — у него оставались еще союзники или хотя бы люди, желающие использовать его в своих собственных целях.
Но несмотря на такие разумные соображения, все эти затеи, связанные с лицедейством, не слишком привлекали Константина. Ему хотелось чего-нибудь посложнее. Да к тому же, если провоцировать Малека, появляются новые неопределенности, которых и так с избытком.
Он заметил, как надзиратель вошел в гостиную и спокойно уселся в одно из больших кресел; как всегда, лицо его, полускрытое тенью, было повернуто в сторону Константина. Казалось, Малека совершенно не трогают естественные в такой обстановке скука и усталость (и хорошо, что не трогают, подумал Константин, — более нетерпеливый человек нажал бы курок уже на второй день), что ему даже нравится сидеть вот так в этом кресле и наблюдать за Константином, пока там, за окном, падает холодный серый дождь, а под стеной накапливается все больше и больше желтых листьев. Трудности установления отношений с Малеком — а ведь надо установить с ним хоть какие-нибудь отношения, если думаешь о спасении, — казались непреодолимыми; единственная возможность — эти самые шахматы.
Поставив черного короля на доску, Константин окликнул надзирателя:
— Малек, если вы не против, я готов сыграть еще раз.
Малек встал, оттолкнувшись длинными руками от подлокотников, и сел напротив. Он скользнул глазами по лицу Константина, словно желая увериться, что больше не будет никаких нервных срывов, а затем начал расставлять белые фигуры, явно не собираясь припоминать, что предыдущая партия так и не была закончена.
Он применил спокойное, надежное начало Лопеса, тысячу раз уже проанализированную и малоинтересную атаку, однако через двенадцать ходов, когда подошло время обеда, Константин уже был вынужден рокироваться в длинную сторону, а его противник получил сильную позицию в центре.
Обедая вместе с Малеком за карточным столом, стоявшим в гостиной около диванчика, Константин размышлял о странном элементе, появившемся в их отношениях. Строго пресекая в себе стремление наполнить пустяковое обстоятельство зловещим символическим смыслом, он понимал в то же время, что искусность Малека в шахматах, способность создавать сильные комбинации после тривиальнейших дебютов очень симптоматичны и отражают его скрытую власть над Константином.
Бесцветная, унылая вилла, поливаемая осенней моросью, блеклая мебель и однообразная, примитивная пища, которую они сейчас ели, все это тусклое, серое чистилище, связанное с настоящим миром тоненькой ниточкой телефонного провода, все это было непосредственным продолжением личности Малека, подобно его игре в шахматы, но с одним отличием: тут везде мерещились потайные двери, секретные туннели. В такой обстановке пышным цветом расцветали неожиданности. Во время бритья зеркало могло в любой момент отъехать в сторону, обнаружив извергающий пламя ствол автомата, или не чечевица могла оказаться причиной чуть горьковатого привкуса супа, а нечто совсем, совсем другое.
Такие мысли обуревали Константина все больше по мере того, как небо на востоке темнело и на его тусклом фоне все резче проступал белый прямоугольник освещенной закатом стены, прямоугольник, напоминавший огромную tabula rasa. Пожаловавшись на несуществующую головную боль, Константин отложил партию и ушел на второй этаж, в свою комнату.
Дверь между его комнатой и жильем Малека была снята; лежа на кровати, он все время ощущал, что надзиратель не лег, а сидит, сидит спиной к окну. Возможно, именно это постоянное присутствие Малека и не дало Константину толком отдохнуть; встав через несколько часов и вернувшись на веранду, он почувствовал себя разбитым, его не оставляли все сгущающиеся дурные предчувствия.
Сделав над собой усилие, он собрался с духом, сосредоточился на игре и смог добиться позиции, по всем признакам равной. Хотя эта партия была отложена без каких-либо комментариев с той или другой стороны, Малек, судя по его поведению, признал, что утратил начальное преимущество; он какое-то мгновение помедлил над доской, когда Константин уже встал.
Уроки этого дня не пропали для Константина даром. Он прекрасно осознавал, что игра в шахматы не только истощает его силы, но и ставит его в большую зависимость от Малека, чем Малека — от него. Хотя со вчерашнего дня фигуры никто не трогал, Константин не предложил доиграть. Малек тоже не обращал внимания на доску; похоже, ему было безразлично, закончат они партию или нет. Большую часть времени он сидел рядом с Константином, около единственного в гостиной радиатора, иногда выходя на кухню поговорить с ординарцем. Как и обычно, каждое утро звонил телефон, но других звонков, кроме этого, не было; не было и посетителей. Фактически обитатели виллы находились в полном вакууме.
Именно эта неизменность, предсказуемость дневной рутины особенно угнетала Константина. В последующие дни он несколько раз играл с Малеком в шахматы, каждый раз попадая в проигрышное положение, но его внимание было сосредоточено не на игре, а на загадке, скрытой за бесстрастным лицом надзирателя. Со всех сторон его окружали сотни невидимых часов, стрелки которых с бешеной скоростью неслись к манящему нулю, беззвучный грохот, подобный топоту апокалиптических копыт.
Прежние предчувствия уступили место все нарастающему страху, тем более ужасному, что, несмотря на очевидную и нескрываемую роль Малека, страх этот казался абсолютно беспочвенным. Константин заметил, что не может больше чем на несколько минут сосредоточиться ни на какой задаче, он оставлял обед недоеденным, нервно и беспомощно слонялся у окна веранды. Малейшее движение Малека вызывало у него мучительную дрожь; если надзиратель покидал обычное свое место в гостиной, чтобы поговорить с ординарцем, напряжение чуть ли не пара-лизовывало Константина, он беспомощно считал секунды до его возвращения. Однажды, когда Малек за едой попросил передать ему соль, Константин поперхнулся чуть не до смерти.
Черный юмор этого, едва не ставшего фатальным, инцидента напомнил Константину, что прошла уже почти половина отмеренного им себе двухмесячного срока. Однако неловкие попытки получить у ординарца карандаш, а потом, когда это не удалось, ногтем подчеркнуть буквы на вырванной из какого-то романа странице были в корне пресечены Малеком; Константин понял, что, если не считать возможности схватиться с двумя полицейскими врукопашную, у него нет никаких средств избежать своей, становящейся все более и более неизбежной, судьбы.
Последнее время Константин стал замечать, что движения Малека, да и вся его деятельность в вилле как-то ускорились. Все так же подолгу сидел он в своем кресле, наблюдая за Константином, но теперь это, прежде пассивное, присутствие дополнялось жестами и наклонами головы, которые, казалось, отражали возросшую умственную активность, словно Малек готовил себя к некоей давно ожидаемой развязке. Даже тяжелая его лицевая мускулатура расслабилась, стала глаже, острые подвижные глаза, подобные глазам опытного полицейского следователя, ни на секунду не оставались в покое.
И несмотря на все свои усилия, Константин не мог собраться хоть для каких-нибудь защитных действий. Он ясно видел, что отношения с Малеком вступили в новую фазу, что в любой момент их внешне любезное и официальное поведение может выродиться в уродливый приступ отвратительного насилия, но все равно был парализован собственным ужасом. Дни проходили в мелькании недоеденной пищи, недоигранных шахматных партий, их полное друг с другом сходство отменяло сами понятия времени и движения. И всегда где-то поблизости маячила пристально наблюдающая его фигура Малека.
Каждое утро, пробуждаясь после двух-трех часов сна и обнаруживая, что все еще может обрести сознание, — открытие каждый раз чуть ли не болезненное по остроте и приносимому им облегчению, — он сразу же ощущал присутствие Малека, стоящего в соседней комнате, затем скромно ждущего в коридоре, пока Константин побреется в ванной (также лишенной двери), следующего за ним по пятам вниз, к завтраку. Осторожная, задумчивая поступь напоминала шаги палача, спускающегося с помоста.
После завтрака Константин предлагал Малеку партию в шахматы, но уже после нескольких первых ходов начинал играть дико, безрассудно, кидая фигуры вперед, Малеку на растерзание. Иногда надзиратель с любопытством поднимал глаза на Константина, словно сомневаясь, не потерял ли его подопечный остатки разума, но затем продолжал все ту же точную, осторожную игру, неизменно выигрывая или хотя бы сводя партию к ничьей. Константин смутно осознавал, что, проигрывая Малеку в шахматы, он одновременно проигрывает ему психологически, но теперь игра стала для него просто способом убить бесконечно долгие дни.
Через шесть недель после первой их партии Константин — не столько из-за умения, сколько из-за счастливой случайности — преуспел в довольно экстравагантном пешечном гамбите, заставил Малека отказаться и от центра, и от какой-либо надежды на рокировку. Пробужденный этим временным успехом из обычного своего состояния тупой озабоченности, Константин склонился над доской и раздраженно отмахнулся от ординарца, сообщившего, что он готов подать обед.
— Скажите ему, Малек, чтобы подождал. Я не могу сейчас отвлекаться, я же почти выиграл партию.
— Ну… — Малек посмотрел на часы, затем через плечо на ординарца, который успел уже повернуться и направился назад, на кухню. Малек начал вставать. — С этим успеется. Он сейчас принесет…
— Нет! — чуть не выкрикнул Константин. — Дайте мне хотя бы пять минут. Да какого черта, откладывают ведь после хода, а не посередине него.
Малек чуть помедлил, снова взглянул на часы и встал.
— Хорошо. Я ему скажу.
Все внимание Константина сосредоточилось на доске, он не замечал удаляющуюся фигуру надзирателя, запах близкой победы, словно нашатырный спирт, прочистил его мозг. Но через тридцать секунд он резко выпрямился, сердце болезненно сжалось.
Малек пошел наверх! Константин ясно помнил, как надзиратель обещал сказать ординарцу, чтобы тот повременил с обедом, а сам вместо этого направился к себе в спальню. Крайне необычно, что Константин оставлен без наблюдения, когда ординарец чем-то занят; к тому же последний почему-то так и не принес обещанный обед. Отодвинув столик, Константин встал; его глаза обшаривали обе открытые двери гостиной. Ну конечно же, объявление обеда было просто сигналом, а Малек нашел удобный предлог, чтобы пойти наверх и приготовить орудие казни.
Оказавшись наконец лицом к лицу со столь долго ожидавшимся им возмездием, Константин напряженно ждал, когда же раздадутся спускающиеся по лестнице шаги Малека. Виллу окружала глубочайшая тишина, нарушаемая лишь падением на кафельный пол какой-то шахматной фигуры. Видимо, по небу бежали облака — солнце вспышками освещало двор, разбитые плиты дорожки, голую поверхность стены. Какие-то чахлые травинки пробивались между камней; и так тусклые, при ярком свете они казались совсем бесцветными. И Константина вдруг охватила ошеломляющая в своей силе потребность — бежать, бежать на открытый воздух, хотя бы на последние оставшиеся ему до смерти мгновения, но — бежать. На залитой солнцем восточной стене смутно виднелся ряд горизонтальных бороздок, возможно — следы бывшей здесь когда-то пожарной лестницы; даже крайне сомнительная возможность использовать эти бороздки в качестве зацепок для рук делала закрытый со всех сторон двор, сам по себе — идеальное место для экзекуции, предпочтительнее безумного, вызывающего клаустрофобию мрака виллы.
А над головой мерные шаги Малека двигались поперек потолка, приближаясь к лестнице. Чуть помедлив, он начал спускаться по ступенькам; звуки шагов складывались в четкий, точно выдержанный ритм.
В поисках чего-нибудь, хоть немного напоминающего оружие, Константин беспомощно окинул взглядом веранду. Стеклянная дверь с мелким переплетом, выходящая во двор, закрыта, левую ее створку удерживает снаружи засов. Если его поднять, появляется шанс открыть эту дверь.
Одним движением смахнув фигуры на пол, Константин схватил доску, сложил ее, сделал шаг к двери и с силой ударил тяжелой деревянной коробкой по нижнему стеклу. Звук разлетевшегося вдребезги стекла выстрелом разнесся по вилле. Упав на колени, Константин просунул руку в образовавшееся отверстие и попытался открыть проржавевший засов, отчаянно дергая его вверх и вниз. Когда из этого ничего не вышло, он высунул наружу голову, вцепился в засов и, не замечая падающих на шею острых осколков, беспомощно напряг свои узкие плечи.
За спиной Константина с грохотом свалился стул, две мощные руки ухватили его и оттащили от двери. Он истерически ударил куда-то шахматной доской, почувствовал сильный толчок и головой вперед полетел на кафельный пол.
Выздоровление заняло почти всю следующую неделю. Первые три дня Константин оставался в постели, оправляясь физически, ожидая, когда придут в норму надорванные мускулы рук и плеч. Почувствовав в себе достаточно сил, чтобы встать, он спустился в гостиную и сел на край диванчика, спиной к окнам и сочившемуся сквозь них мутному осеннему свету.
Малек все так же наблюдал за ним, ординарец все так же возился на кухне; ни один из них и словом не упомянул об истерическом припадке, не подал ни малейшего знака, что вообще что-то произошло, но Константину было ясно — он перешел какой-то важный рубикон. Отношения с Малеком изменились в корне. Страх перед неизбежностью смерти, мучительную тайну точной ее даты сменило спокойное осознание: процесс, санкционированный судом, будет неотвратимо следовать своим чередом, а Малек и ординарец — всего лишь исполнители воли пребывающего где-то вдали аппарата. В некотором смысле и этот приговор, и это полупризрачное существование в вилле — микрокосм самое жизни с внутренне ей присущими, но не вызывающими постоянного ужаса неопределенностями, с неизбежным ее концом в день, никогда не известный заранее. Глядя на жизнь в вилле с такой точки зрения, Константин уже не страшился перспективы своего исчезновения из мира, не забывая, однако, что какое-либо неожиданное изменение политического ветра может принести ему помилование.
В дополнение к этому Константин понял, что Малек — далеко не простой исполнитель приговора, фигура чисто формальная, а посредник между ним и иерархией, в некотором немаловажном смысле — даже потенциальный союзник. Пересматривая свою защиту против обвинения, которое суд возжелал ему предъявить, — теперь он понимал, что со слишком уж большой готовностью принял fait accompli своей вины, — Константин одновременно просчитывал, каким образом можно использовать помощь Малека. Нет никакого сомнения, что он ошибся в оценке этого человека. Острый ум, внушительная внешность; надзиратель далеко не какой-то там мордастый убийца — начальное впечатление было результатом некоторой замутненности восприятия. Эта прискорбная близорукость стоила Константину двух месяцев драгоценного времени, которое можно было посвятить организации пересмотра приговора.
Удобно закутавшись в домашний халат, он сидел за карточным столом, поставленным в гостиной (с похолоданием они перешли с веранды сюда; коричневая бумажная заплата в нижней части двери напоминала об этом первом круге чистилища), и старался сосредоточиться на шахматах. Сидящий напротив Малек сцепил руки на правом колене; иногда, когда он особенно задумывался над ходом, большие его пальцы начинали описывать круги. Поведение надзирателя не стало менее сдержанным, чем прежде, однако что-то показывало: он и понимает и одобряет переоценку Константином положения. Как и прежде, он всюду за ним следовал, однако это внимание заметным образом приобрело характер чисто формальный, словно теперь он знал — его подопечный не попытается больше бежать.
Константин был откровенен с самого начала:
— Малек, у меня нет ни малейших сомнений, что Министерство юстиции ввело в заблуждение Генерального прокурора и для суда не было абсолютно никаких оснований. Изо всех имевшихся против меня обвинений формально было предъявлено лишь одно, так что я не мог даже защищаться. Вы можете такое себе представить, Малек? А выбор высшей меры при одном-единственном — таком — обвинении был чистым произволом.
Малек кивнул и передвинул фигуру:
— Вы все это уже объясняли, господин Константин. Боюсь, у меня не слишком юридический склад ума.
— Да тут и не надо никакой особой юриспруденции, — заверил его Константин. — Тут же все совершенно очевидно. Я надеюсь, что есть еще возможность опротестовать решение суда и добиться пересмотра дела.
Константин взмахнул в воздухе шахматной фигурой:
— Как я ругаю себя, что так легко согласился с обвинением. Я же практически даже не пытался защищаться. Если бы только я защищался! Меня наверняка признали бы невиновным.
Пробормотав что-то уклончивое, Малек указал на доску. Константин вернулся к игре. Раз за разом проигрывая, он не обращал на свои проигрыши особого внимания; ведь они только укрепляли связь с Малеком.
Кристально очевидная задача: нужно передать в министерство юстиции кассационную жалобу, сделать это можно только через надзирателя — если удастся полностью убедить его, что в деле осталось достаточно места для сомнений. Преждевременная просьба может наткнуться на автоматический отказ Малека, сколь бы ни были велики его личные симпатии. И наоборот, как только Малек прочно будет на стороне Константина, у него появится готовность рискнуть собственной в глазах начальства репутацией; к тому же поддержка им Константина сама по себе будет убедительным доказательством невиновности последнего.
Очень скоро, после практически односторонних бесед с Малеком, Константину стало ясно, что обсуждать с ним процессуальные подробности суда, бесконечно тонкие нюансы, неявные предположения совершенно непроизводительно. Придется добиваться нужного результата, опираясь на впечатление, производимое собственной личностью, — манерой держать себя, разговаривать, общим поведением и, самое главное, убежденностью в своей невиновности перед лицом ежесекундно могущей последовать кары. Как ни странно, этот последний момент оказался совсем не таким трудным, как можно было бы ожидать; Константин уже почувствовал прилив уверенности, что в конце концов удастся ускользнуть из этой виллы. Рано или поздно, но Малек обязательно почувствует неподдельность его внутренней убежденности.
Однако поначалу надзиратель хранил привычную свою флегматичность. Целые дни напролет, с утра до вечера, Константин говорил и говорил, с каждым словом становилось очевиднее, что его обязательно признают невиновным, но Малек лишь кивал, слегка улыбаясь и продолжая свою неизменно безошибочную игру.
— Малек, мне совсем не хотелось бы, чтобы у вас создалось впечатление, что я подвергаю сомнению компетенцию данного суда рассматривать обвинения, выдвинутые против меня, или отношусь к нему без должного уважения.
После инцидента на веранде прошло уже около двух недель, и они играли обычную свою утреннюю партию.
— Ни в коем случае. Но решения суда должны выноситься в контексте предъявленных обвинителем доказательств. И даже тогда остается очень важное обстоятельство — роль, играемая в процессе самим обвиняемым. В моем случае я практически не был представлен в суде, так что force majeure устанавливает необходимость вынесения мне оправдательного приговора. Вы согласны со мной, Малек?
Малек, поджав губы, изучал выстроенные на доске фигуры:
— Боюсь, это выше моего понимания, господин Константин. Я лично не считаю себя вправе подвергать сомнению авторитет суда.
— Но ведь и я ничуть в нем не сомневаюсь. Я же это вам совершенно ясно объяснил. Вопрос состоит только в том, оправдан ли этот приговор в свете описанных мной новых обстоятельств.
Малек пожал плечами; по всей видимости, его больше интересовал сложившийся эндшпиль:
— Я бы посоветовал вам, господин Константин, смириться с приговором. Для вашего же спокойствия.
Нетерпеливо взмахнув рукой, Константин резко отвернулся:
— Не могу с вами согласиться. К тому же слишком многое поставлено на карту.
Его взгляд упал на окно, стучавшее на промозглом осеннем ветру. Рамы закрывались не очень плотно, и по комнате гулял сквозняк. Отапливалась вилла из рук вон плохо, единственный установленный в гостиной радиатор обогревал все три комнаты первого этажа. Приближающаяся зима уже начинала наводить на Константина ужас. Его руки и ноги постоянно зябли, и он не мог их ничем согреть.
— Малек, а нельзя ли как-нибудь добыть еще один обогреватель? Тут не слишком-то жарко. У меня есть предчувствие, что предстоящая зима будет особенно суровой.
Малек поднял голову от доски, в светло-серых глазах, глядящих на Константина, мелькнула искорка любопытства, словно это последнее замечание было одной из очень немногих фраз его подопечного, таивших в себе какой-то намек.
— Холодно, — согласился он в конце концов. — Посмотрю, не удастся ли взять у кого-нибудь радиатор. Большую часть года эта вилла заперта.
Всю следующую неделю Константин изводил его напоминаниями — отчасти потому, что успех мог символизировать первую уступку Малека, — но обогреватель так и не материализовался. В конце концов Малек отделался какой-то неуклюжей отговоркой, а дальнейшие разговоры на эту тему просто игнорировал. За окнами холодные вихри мотали по камням листья, небо заполняли низкие облака, несущиеся в сторону моря. Два человека сидели в гостиной около радиатора, согнувшись над шахматной доской, в промежутках между ходами засовывая руки глубоко в карманы.
Возможно, как раз по причине ненастной погоды Константин и потерял терпение. В отчаянии от неспешности надзирателя, который никак не мог понять столь ясные аргументы, он предложил — впервые, — чтобы Малек передал своим начальникам из министерства юстиции официальное прошение о повторном суде.
— Вы же каждое утро говорите с кем-то по телефону, — настаивал он, видя нерешительность Малека. — Тут нет ровно ничего сложного. Если вы боитесь себя скомпрометировать — по моему мнению, это совсем небольшая цена, принимая во внимание, что поставлено на карту, — тогда можно передать через ординарца.
— Это невозможно, господин Константин. — По-видимому, разговор начал утомлять Малека. — Я бы посоветовал вам…
— Малек!
Константин встал и заходил по гостиной:
— Неужели вам не понять, что вы просто должны? Ведь вы, в самом буквальном смысле этого слова, единственная моя связь с миром; если вы откажетесь, я буду абсолютно бессилен, потеряю всякую надежду на отмену приговора!
— Суд уже состоялся, господин Константин. — В голосе Малека звучало бесконечное спокойствие.
— Не суд, а судилище! Неужели вы не понимаете, Малек, что я признал вину, будучи, в сущности, совершенно невиновным.
Малек оторвался от доски, брови его поползли наверх:
— Совершенно невиновным, господин Константин?
Константин щелкнул пальцами:
— Ну, практически невиновным. Во всяком случае — что касается суда и предъявленного мне обвинения.
— Но это же — чисто формальное различие, господин Константин. А министерство юстиции заботится лишь об абсолютных понятиях и ценностях.
— Совершенно верно, Малек. Полностью с вами согласен.
Одобрительно кивнув надзирателю, Константин отметил про себя насмешливое выражение его лица; оказывается, Малек способен на иронию.
В их разговорах появился некий лейтмотив, раз за разом повторявшийся в последние дни: каждый раз, когда Константин касался прошения о пересмотре дела, Малек парировал одним из своих обманчиво-наивных вопросов, стараясь выяснить какое-либо малозначительное, частное обстоятельство, словно стараясь заставить Константина раскрыться полнее. Решив было, что надзиратель в собственных своих целях выуживает информацию о членах иерархии, Константин подкинул ему куски на пробу. Полное равнодушие Малека свидетельствовало о неожиданном: тот действительно хочет узнать, насколько искренне Константин считает себя невиновным.
Однако не было ни малейших признаков, чтобы Малек собирался связаться с министерством юстиции; нетерпение Константина продолжало расти. Теперь он использовал утренние шахматы для длинных монологов на тему пороков и недостатков судебной системы, используя в качестве иллюстрации собственное дело, раз за разом утверждая свою невиновность и даже позволяя себе намеки, что Малек может оказаться виновным, буде по некоей несчастной случайности приговор не отменят.
— Я нахожусь в поистине странном положении, — говорил он Малеку ровно через два месяца после своего появления на вилле. — Все, абсолютно все удовлетворены этим приговором, и только я один знаю о собственной невиновности. Я чувствую себя как человек, которого похоронят заживо.
Подняв голову от доски, Малек изобразил легкую улыбку:
— Разумеется, господин Константин. Ведь себя можно убедить в чем угодно, был бы достаточно серьезный стимул.
— Но Малек, — продолжал настаивать Константин, игнорируя доску и все свое внимание сконцентрировав на надзирателе, — уверяю вас, это — совсем не предсмертное раскаяние. Поверьте мне, я же знаю. Я изучил свое дело со всех возможных точек зрения, поставил под вопрос любые возможные мотивы. И у меня нет сомнений. Может быть, когда-то я был готов признать возможность своей вины, но теперь мне понятно, как сильно я ошибался в этом, — жизненный опыт побуждает нас возлагать на себя слишком большую ответственность; не дотягивая до поставленного идеала, мы начинаем относиться к себе критически и готовы признать себя виновными во всем. Теперь я знаю, Малек, насколько опасен такой курс действий. Только совершенно невиновный человек способен осознать, что это такое — вина.
Константин замолк и откинулся на спинку. Страстный монолог слегка его утомил. В гостиной было очень холодно. Малек медленно покачивал головой, на его губах блуждала легкая, не лишенная сочувствия улыбка; казалось, он понимает все, что говорит ему Константин. Затем, сделав ход и пробормотав «извините, пожалуйста», он встал и вышел.
Константин получше завернулся в халат; его глаза беспорядочно блуждали по доске. Он заметил, что последний ход Малека был первым по-настоящему плохим за все партии, но чувствовал себя слишком усталым, чтобы толком использовать предоставившуюся возможность. В своей короткой речи он изложил Малеку все, во что верил; больше говорить уже нечего. Теперь все, что будет дальше, зависит исключительно от Малека.
— Господин Константин.
Повернувшись на стуле, он к полному своему удивлению увидел, что стоящий в двери надзиратель одет в длинное серое пальто.
— Малек? — На мгновение сердце Константина бешено заколотилось, но он сдержал себя. — Малек, значит, вы все-таки согласились, вы отвезете меня в Министерство?
Малек покачал головой; глаза, смотревшие на Константина, были очень серьезны.
— Не совсем так. Я просто подумал, не стоит ли нам прогуляться по двору, господин Константин. Глоток свежего воздуха вам совсем не повредит.
— Конечно, Малек, конечно. Это вы хорошо придумали. — Константин встал, слегка покачнувшись, и затянул потуже пояс халата. — Вы уж извините мои дикие мечтания.
Он попытался улыбнуться Малеку, но тот стоял уже у двери, засунув руки в карманы и глядя куда-то вниз.
Они вышли на веранду. Снаружи, на маленьком каменистом дворике, бешено, спиралями бросая в небо сухие листья, кружился холодный утренний ветер. Константин не видел особого смысла выходить во двор, но стоявший за ним Малек уже взялся рукой за дверь.
— Малек. — Что-то заставило Константина повернуться и поглядеть надзирателю прямо в лицо. — Вы же понимаете, почему я говорю, что абсолютно невиновен. Я знаю это.
— Разумеется, господин Константин. — Лицо надзирателя было мягким и почти доброжелательным. — Я понимаю. Когда вы уверены в своей невиновности, ваша вина очевидна.
Его рука распахнула дверь во двор, в крутящиеся листья.
По ночам, лежа на полу разрушенного бункера, Травен слышал шум волн, разбивавшихся о берег лагуны, — словно где-то вдали прогревали двигатели гигантские самолеты, застывшие у края летного поля. Воспоминания о длительных ночных рейдах над японской территорией заполняли его первые месяцы на острове видениями охваченных пламенем, падающих бомбардировщиков. Когда организм ослаб под натиском бери-бери, эти кошмары прошли, и теперь шум прибоя напоминал лишь об огромных валах, обрушивающихся на Атлантическое побережье Африки близ Дакара, где он родился, и о том, как он ждал вечерами родителей, глядя из окна на дорогу от аэропорта. Как-то раз, еще весь во власти этих воспоминаний, Травен проснулся на своем ложе из старых журналов и вышел к дюнам, закрывавшим от него берег.
В холодном ночном воздухе хорошо видны были «летающие крепости», брошенные среди пальм за ограждением запасного посадочного поля метрах в трехстах от бункера. Травен брел по темному песку, уже забыв, в какой стороне берег, хотя атолл был всего-то около километра в ширину. На вершинах дюн причудливо клонились в разные стороны высокие пальмы, похожие в полутьме на знаки некоего таинственного алфавита. Весь остров, казалось, был исписан какими-то загадочными символами.
Оставив попытки выйти к берегу, Травен наткнулся на след, выдавленный много лет назад большой гусеничной машиной. Жар ядерных взрывов сплавил песок, и двойная цепочка ископаемых следов, которую вечерний бриз очистил местами от нанесенного песка, змеилась между дюнами, словно отпечатки лап древнего ящера.
Сил идти дальше не было. Травен уселся между отпечатками траков и, надеясь, что следы все-таки выведут его к берегу, принялся расчищать ближайшую цепочку клинообразных вмятин от засыпавшего их в этом месте песка. К бункеру он вернулся незадолго до рассвета и проспал в раскаленной тишине почти весь день.
Обычно в эти изматывающие послеполуденные часы, когда с берега не доносилось ни малейшего дуновения ветерка и даже пыль лежала неподвижно, Травен отсиживался в тени одного из блоков, где-нибудь в самом центре состоящего из них лабиринта. Прислонись спиной к грубой бетонной стене, он флегматично разглядывал проходы между строениями и открывающуюся взору цепочку одинаковых дверей. Каждое утро Травен покидал свое убежище в заброшенном телеметрическом бункере среди дюн и забирался в лабиринт бетонных блоков. Первые полчаса он держался крайнего ряда, время от времени пробуя отпереть ту или иную дверь ржавым ключом, который нашел в куче консервных банок и прочего мусора на песчаной косе, соединяющей полигон и взлетную полосу, затем, будто следуя заведенному распорядку, обреченно сворачивал к центру лабиринта, иногда бросаясь бежать и резко меняя направление, словно хотел спугнуть засевшего где-то в укрытии невидимого врага. Очень скоро он снова понимал, что заблудился, и, несмотря на все его старания, ноги опять приводили его в центр лабиринта.
В конце концов он прекращал тщетные попытки и садился в пыль, наблюдая, как у основания блоков выползают из трещин тени. Так или иначе, когда солнце оказывалось в зените, он неизменно оставался в ловушке — пережидая термоядерный полдень на острове Эниветок.
Больше всего его занимал один вопрос: «Что за люди жили в этом бетонном городке?»
«Этот остров — состояние памяти», — заметил как-то Осборн, один из ученых, работавших у старых причалов для подводных лодок. Травену эти слова стали понятны лишь спустя две-три недели. Несмотря на песчаные дюны и немногочисленные чахлые пальмы, в целом остров являл собой некий искусственный ландшафт, творение человеческих рук, напоминающее жуткое переплетение реликтовых автострад. Комиссия по атомной энергетике прекратила все работы на острове сразу после моратория на ядерные испытания, но дикое нагромождение боевой техники, бетонированных проездов, башен и блокгаузов напрочь исключало любые попытки вернуть этот клочок суши в естественное состояние. (А кроме того, признавал Травен, есть и более сильные, неосознанные причины: если примитивный человек ощущал необходимость подгонять окружающий мир под возможности своей психики, люди двадцатого века вывернули этот процесс наизнанку; по их картезианским меркам, остров, во всяком случае, точно существовал, что они вряд ли могли утверждать о прочих местах на Земле.)
Однако, кроме нескольких ученых, никто так и не пожелал вернуться на бывший полигон, и даже катер морской патрульной службы, стоявший в бухте на якоре, убрали оттуда за три года до того, как Травен появился на острове. Запустение, царившее там, очевидная связь острова с периодом «холодной войны» — с периодом, который Травен окрестил «третьим предвоенным», — действовали крайне угнетающе, это был какой-то Аушвиц душ человеческих, чьи памятники стояли над общими могилами еще живых людей. С наступлением разрядки в русско-американских отношениях эту кошмарную главу истории с радостью забыли.
«Как реальная, так и потенциальная разрушительная сила ядерного оружия действует непосредственно на подсознание человека. Даже поверхностное изучение снов и фантазии умалишенных доказывает, что мысли о гибели мира скрытно присутствуют в человеческом подсознании… Нагасаки, уничтоженный колдовской силой науки, — это пока максимальное приближение к реализации подсознательных стремлений, которые и в безопасном состоянии сна и покоя нередко порождают тревожные кошмары».
«Третий предвоенный»: этот период Травен характеризовал прежде всего моральной и психологической извращенностью, ощущением неразрывности истории и, самое главное, связи ее с близким будущим — два десятилетия, 1945–1965, словно повисли на краю вулкана третьей мировой войны. Даже смерть жены и шестилетнего сына, погибших в автомобильной катастрофе, казалась лишь частью этого колоссального процесса, синтезирующего историческое и духовное «ничто», частью беспорядочного переплетения суматошных автострад, где они каждое утро снова и снова встречали свою смерть, словно предваряя всемирный Армагеддон.
На берег Травен выбрался в полночь, после долгих и опасных поисков прохода между рифами. Маленькая моторная лодка, которую он нанял у австралийского ловца жемчуга на острове Шарлотт, пробитая в нескольких местах острыми коралловыми обломками, дала течь и затонула на мелководье. Травен из последних сил двинулся в темноте через дюны к бункерам и бетонным башням, едва заметным в сумерках среди пальм.
На следующее утро он проснулся от яркого солнечного света на каком-то пологом бетонированном склоне на берегу то ли пустого водоема, то ли контрольного резервуара метров шестидесяти диаметром, являвшегося частью системы искусственных озер, что располагались в середине острова. Решетки выходных каналов были забиты листвой и высохшей грязью, а чуть дальше в озерце теплой воды с полметра глубиной отражались несколько пальм.
Травен сел, пытаясь сообразить, все ли у него в порядке. Короткая инвентаризация, подтвердившая лишь целостность физической оболочки, включала в себя совсем немного пунктов: его собственное изможденное тело да обтрепанная хлопчатобумажная одежда — вот, пожалуй, и все. Хотя в свете того, что его окружало, даже этот набор лохмотьев сохранял некий жизненный заряд. Запустение и отсутствие на острове какой бы то ни было местной фауны только подчеркивалось огромными скульптурными формами контрольных водоемов. Отделенные друг от друга узкими песчаными перемычками, эти искусственные озера тянулись полукругом, следуя за изгибом атолла, а по обеим сторонам их, кое-где укрытые тенью редких пальм, сумевших укорениться в трещинах бетона, располагались подъездные дороги, телеметрические башни и отдельные блокгаузы. Все это вместе образовывало сплошную бетонную коронку на зубе атолла — функциональное мегалитическое сооружение, такое же серое и угрожающее (и такое же, видимо, вечное, если смотреть на него из далекого будущего), как культовые памятники Ассирии и Вавилона.
Многократные ядерные испытания сплавили песок слоями, и эти псевдогеологические слои на века сохранили следы кратких эпох термоядерной эры, каждая из которых длилась несколько микросекунд. Неудивительно, что остров выворачивал наизнанку известное у геологов изречение: «Ключ к прошлому лежит в настоящем». Здесь ключ к настоящему находился в будущем. Весь остров был реликтом будущего, а его бункеры и блокгаузы лишь наводили на мысль о панцирях и раковинах ископаемых животных.
Травен опустился на колени в теплом озерце и плеснул воды себе на рубашку. В воде отражались его худые плечи и бородатое лицо. На остров он приплыл, можно сказать, с пустыми руками, если не считать маленькой плитки шоколада, — надеялся, что так или иначе прокормится. Возможно также, Травен отождествлял потребность в пище с движением по временной оси вперед и полагал, что с его возвращением в прошлое — или, по крайней мере, в некую вневременную зону — эта потребность просто исчезнет. Лишения, перенесенные за шесть месяцев плавания через Тихий океан, превратили его и без того худощавое тело в бесплотный призрак нищего бродяги — казалось, лишь озабоченность, застывшая в глазах, как-то еще позволяет ему держаться на ногах. Однако столь явственное телесное убожество как бы подчеркивало его внутреннюю стойкость и выносливость, экономичность и точность его движений.
Травен несколько часов подряд бродил по острову, обследуя бункеры один за другим и выбирая место для ночлега, пока не оказался на маленьком разрушенном аэродроме, возле которого, словно груда мертвых птерозавров, лежало с десяток бомбардировщиков «Б-29».
Однажды он забрел на небольшую улочку, вдоль которой выстроились металлические павильоны — кафетерии, комнаты отдыха, душевые. За кафетерием валялся наполовину утонувший в песке музыкальный автомат с полным набором пластинок.
Дальше, в небольшом контрольном водоеме в пятидесяти метрах от павильона, лежали тела, как в первое мгновение подумалось Травену, бывших обитателей города-призрака — больше десятка пластиковых манекенов в рост человека. Их оплавленные лица, превратившиеся в невнятные гримасы, казалось, поворачивались ему вслед, наблюдая за ним из кучи перепутанных ног и торсов.
Со всех сторон доносился приглушенный дюнами шум океанских волн — там огромные водяные валы разбивались о рифы и медленно выползали на берег. Однако Травен избегал моря, застывая порой в нерешительности перед каждой дюной, откуда будет виден морской простор. Любая телеметрическая башня давала прекрасный обзор всего исковерканного пейзажа, но ржавым лестницам, ведущим наверх, он тоже не доверял.
Довольно скоро Травен понял: каким бы хаотичным ни казалось ему расположение башен и блокгаузов, над местностью доминирует одна общая фокусная точка, с которой открывается уникальная перспектива. Присев отдохнуть у оконной щели одного из бункеров, он заметил, что все наблюдательные посты располагаются концентрическими дугами, сходящимися в святая святых острова. Центр этих дуг скрывался за линией дюн в полукилометре к западу.
Проведя несколько ночей под открытым небом, Травен вернулся к бетонному берегу искусственного водоема, где проснулся в свое первое утро на острове, и устроил себе дом — если таким словом можно назвать сырую нору с осыпающимися стенами — в одном из бункеров для телеметрии метрах в пятидесяти от цепочки контрольных водоемов. Темная пещера с толстыми скошенными стенами хотя и напоминала склеп, но все же давала ощущение некоего убежища. Песок снаружи лежал волнами вдоль стен и уже наполовину завалил узкий вход: в бесчисленных песчинках словно кристаллизовалась огромная эпоха, начавшаяся со времен создания бункера. В западной стене, похожие на буквы рунического алфавита, зияли пять узких прямоугольных щелей для аппаратуры — форма и размеры каждой определялись соответствующими приборами. Различные варианты подобных знаков украшали и стены многих других бункеров — особая, неповторимая роспись на каждой стене. Просыпаясь по утрам, Травен видел перед собой пять ярких, окрашенных в цвет неба рунических знаков.
Большую часть дня в его пещеру просачивался лишь серый призрачный свет. В диспетчерской, в башне у аэродрома, Травен нашел подборку старых журналов и сделал из них постель. Как-то раз, лежа в бункере после первого обострения бери-бери, он вытянул из-под себя мешавший журнал и обнаружил внутри большую фотографию шестилетней девочки, светловолосой, спокойной, с задумчивым взглядом. Ее облик всколыхнул в нем множество болезненных воспоминаний о собственном сыне. Он приколол фотографию к стене и часто глядел на нее, погружаясь в раздумья.
Первые несколько недель Травен редко выбирался из бункера, отложив исследование атолла на потом. Символическое путешествие к сердцу острова устанавливало свои собственные сроки. Травен не планировал для себя никакого распорядка и очень скоро потерял всякое ощущение времени. Его жизнь обрела некое экзистенциальное качество — абсолютную отъединенность, полный отрыв одного мгновения от другого. Ослабев настолько, что он уже не в силах был искать пищу, Травен держался на НЗ, найденных в разбитой «летающей крепости». На то, чтобы без всяких инструментов открыть банку, у него порой уходил целый день. Он слабел все больше и больше, но взирал на свои исхудавшие ноги и руки с полным безразличием.
Со временем Травен забыл о существовании моря, и ему начало казаться, что атолл как бы часть некоего бесконечного материка. В сотне метров к северу и к югу от бункера поднимались дюны, увенчанные загадочной клинописью пальм и скрывавшие море, а по ночам слабый рокот волн сливался в его восприятии с воспоминаниями о войне и о детстве. К востоку от бункера находилась запасная взлетная полоса с брошенными рядом самолетами. В послеполуденном мареве четкие силуэты самолетов, казалось, начинали двигаться, словно могучие машины собираются взлететь. Перед бункером, где Травен обычно любил сидеть, уходила вдаль цепочка мелких контрольных водоемов.
А над головой Травена, словно священные символы футуристического мифа, смотрели со стены пять загадочных отверстий.
Озера построили, чтобы выявить радиобиологические изменения в специально подобранных представителях фауны, но подопытные животные давно уже выродились в гротескные подобия своих видов, после чего и были уничтожены.
Вечерами, когда бетонные бункеры и дорожки заливал призрачный замогильный свет, а контрольные резервуары представлялись декоративными озерами в городе мертвых, который покинули даже его обитатели, Травену иногда являлись призраки жены и сына. Одинокие фигуры наблюдали за ним с противоположного берега, казалось, часами. И хотя они были совершенно неподвижны, Травен не сомневался, что они взывают к нему. Очнувшись от раздумий, он поднимался на ноги и ковылял по темному песку к краю озера, входил в воду и двигался дальше, беззвучно крича что-то им в ответ, но жена и сын уходили рука об руку все дальше за озера и скрывались в конце концов где-то за силуэтами дальних построек.
Дрожа от холода, Травен возвращался в бункер, ложился на свою лежанку из старых журналов и ждал нового появления родных ему людей. А по реке его памяти плыли их лица — лица жены и сына, словно бледные фонари в ночи.
Только обнаружив лабиринт блоков, Травен понял, что никогда уже не покинет остров.
На этой стадии, месяца через два после прибытия, он полностью истощил свой скудный запас найденных продуктов, и симптомы бери-бери обострились еще больше. Ноги и руки отнимались, уходили силы. Лишь громадное напряжение воли и мысль о том, что он еще не успел побывать в святая святых острова, помогали ему подниматься со своего журнального ложа и вновь выбираться из бункера.
Сидя в тот вечер на песке у входа в бункер, Травен заметил мелькающий за пальмами на дальнем конце атолла свет. Решив почему-то, что это жена и сын ждут его у жаркого костра среди дюн, он пошел на свет. Но метров через сто потерял направление и несколько часов плутал по краю аэродрома, в результате чего лишь порезал ногу притаившимся в песке осколком бутылки от кока-колы.
Отложив поиски, Травен отправился в путь на следующее утро. Он упрямо двигался мимо башен и блокгаузов, а над островом огромным удушливым покрывалом раскинулась жара. Время словно исчезло. И только сужающиеся контрольные площадки предупреждали его, что он входит во внутреннюю зону полигона.
Травен взобрался на холм — предельно дальнюю точку в его исследованиях острова: на равнине перед ним, словно обелиски, поднимались телеметрические башни. Не раздумывая, он двинулся к ним. На серых стенах башен остались бледные, как бы стилизованные очертания человеческих фигур в различных позах — тени сотрудников полигона, выжженные ядерной вспышкой на бетоне. То тут, то там висели в неподвижном воздухе над трещинами в бетоне кроны пальм. Контрольные водоемы здесь были меньше, зато больше стало в них сломанных пластиковых манекенов. В основном они лежали в мирных домашних позах, как и перед началом испытаний.
А за самой последней чередой дюн, где башни уже повернулись лицом к нему, показались крыши каких-то строений, похожих на стадо слонов с квадратными спинами. «Слоны» стояли рядами, словно в загоне с невысоким ограждением, и на их спинах поблескивало солнце.
Прихрамывая на больную ногу, Травен двинулся вперед. По обеим сторонам от него ветер подмыл дюны, и несколько блокгаузов завалились на бок. Равнина, утыканная бункерами, была примерно с полкилометра длиной и напоминала кладбище полузасыпанных песком судов, выброшенных взрывом на берег во время каких-то давних экспериментов, или гигантские панцири, оставленные стадом бетонных чудовищ, что расположились ровными рядами в низине.
Чтобы хоть в какой-то степени представить себе несметное количество, подавляющие размеры блоков и их воздействие на Травена, вообразите себя сидящим в тени одного из этих бетонных монстров или бредущим где-нибудь внутри огромного лабиринта, занимающего всю центральную часть острова. Их было ровно две тысячи — совершенно правильных кубов около пяти метров высотой на расстоянии десяти метров один от другого. Кубы стояли сходящимися в направлении эпицентра рядами, по двести штук в ряду. Годы, прошедшие с тех пор, как их построили, не оказали на них почти никакого воздействия, и голые силуэты кубов стояли как зубья гигантской штамповочной пластины, созданной, чтобы выдавить в воздухе прямоугольные формы, каждая размером с дом. Три стены были ровные и монолитные, а на четвертой, дальней от эпицентра, располагалась узкая дверь.
Именно эта деталь поразила Травена особенно сильно. Несмотря на столь значительное количество дверей, из-за странной игры перспективы из любой точки лабиринта можно было увидеть только двери, находящиеся в одном ряду. Когда Травен двигался от внешнего ограждения к центру лабиринта, маленькие металлические двери появлялись в поле зрения и исчезали ряд за рядом.
Штук двадцать кубов, ближайших к эпицентру, были из сплошного бетона, у остальных толщина стен зависела от расположения. Однако снаружи все они выглядели одинаково монолитно.
Оказавшись в первом проходе, Травен почувствовал, что хроническая усталость, мучившая его столько месяцев, начала проходить. Бетонные строения с их геометрически правильным расположением и строгостью форм, казалось, занимали гораздо больше места, чем на самом деле, отчего Травена охватило ощущение абсолютного покоя и порядка. Стремясь забыть поскорее, как выглядит весь остальной остров, он двигался дальше и дальше к центру лабиринта и наконец, свернув несколько раз наугад то влево, то вправо, оказался совсем один — ни моря, ни залива, ни самого острова уже не было видно.
Травен сел спиной к одному из блоков, забыв даже о том, что пошел на поиски жены и сына. Впервые с тех пор, как он оказался на острове, чувство отчуждения, вызванное здешним запустением, начало отступать.
Близился вечер. Он вспомнил, что ему надо поесть, но вдруг понял, что заблудился, и это оказалось для него полной неожиданностью. Двигаясь по своим следам назад, сворачивая резко то влево, то вправо, ориентируясь по закатному солнцу и решительно шагая то на север, то на юг, он снова и снова возвращался к исходной точке. И только когда стало совсем темно, ему удалось выбраться из лабиринта.
Оставив свое прежнее жилище у кладбища самолетов, Травен собрал все консервы, что сумел отыскать в заброшенных башнях или в кабинах «летающих крепостей», и перетащил их на самодельных салазках через весь атолл. Он выбрал накренившийся бункер метрах в пятидесяти от внешней цепочки блоков и приколол выцветшую фотографию светловолосой девочки на стену у входа. Старая журнальная страница, вся покрытая трещинами, уже буквально разваливалась на куски и была похожа на отражение самого Травена в потускневшем, потрескавшемся зеркале. Обнаружив бетонные блоки, Травен превратился в существо, послушное лишь одним рефлексам, которые вызывались к жизни сигналами с каких-то неизвестных уровней его собственной нервной системы (Травен считал, что если над вегетативной нервной системой довлеет прошлое, то деятельность мозга определяет будущее). Просыпаясь по вечерам, он без аппетита ел и отправлялся бродить среди бетонных строений. Иногда Травен брал с собой фляжку воды и проводил там подряд два-три дня,
Эта призрачная жизнь длилась несколько недель. Однажды вечером, в очередной раз направляясь к лабиринту, Травен снова увидел жену и сына — они стояли среди дюн под одинокой телеметрической башней и с равнодушными лицами следили за его действиями. Травен догадался, что они последовали за ним через весь остров, оставив свое убежище среди высохших водоемов. Примерно в то же время он во второй раз заметил далекий свет и решил продолжить исследование острова.
Пройдя с километр, Травен обнаружил четыре причала для подводных лодок, построенных в пересохшем теперь заливе, что глубоко врезался в дюны. У причалов еще оставалось несколько футов воды, и там среди странных светящихся водорослей плавали не менее странные светящиеся рыбы. На вершине металлической мачты на берегу время от времени вспыхивал световой сигнал. Рядом, на пирсе, Травен обнаружил совсем недавно оставленный лагерь и с жадностью принялся перегружать продовольствие, сложенное в металлическом бараке, на свои салазки.
Еда стала разнообразнее, бери-бери отступила, и в последующие дни Травен возвращался в лагерь на пирсе довольно часто. Похоже было, здесь когда-то жили биологи. В строении, где размещался их штаб, ему попалась на глаза подборка схем мутировавших хромосом; Травен скатал их в трубку и забрал с собой в бункер. Абстрактные изображения ничего ему не говорили, но, выздоравливая, он развлекался тем, что придумывал для них названия. Позже, проходя как-то раз мимо знакомого кладбища самолетов, он снова наткнулся на полузасыпанный песком музыкальный автомат со списком пластинок на панели управления и решил, что лучше названий не выдумаешь, он оторвал список и прихватил с собой. Украшенные названиями песен, схемы сразу обрели некую многослойную ассоциативность.
Составляющие прерывистого мира:
Последний берег.
Последний бункер.
Лабиринт.
Этот ландшафт закодирован.
Входы в будущее — Уровни концентрического лабиринта — Зоны значимого времени.
5 августа. Нашли человека по фамилии Травен. Странная, потерянная личность. Скрывается в бункере в заброшенной центральной части острова. Налицо признаки лучевой болезни и плохого питания, но он как бы ничего этого не замечает и, если уж на то пошло, не воспринимает вообще никаких перемен в окружающем мире…
Утверждает, что прибыл на остров с целью неких научных исследований — каких именно, не говорит, — но я подозреваю, что он прекрасно знает и зачем сюда прибыл, и то, сколь уникальна роль острова. Здешний ландшафт как-то странно связан, по-моему, с неким подсознательным ощущением времени, в частности с тем, что является подавленным предчувствием нашей собственной смерти. Как показывает прошлое, нет необходимости лишний раз говорить о притягательной силе и опасном влиянии на человека подобной архитектуры…
6 августа. У него глаза одержимого. Надо полагать, он не первый и не последний человек, попавший на этот остров.
По мере того как подходили к концу продовольственные запасы, Травен все чаще оставался внутри лабиринта — берег силы для того, чтобы иметь возможность по-прежнему медленно бродить по пустынным проходам между бетонными блоками. Порезанная стеклом правая нога воспалилась, и стало трудно ходить за продуктами в покинутый биологами лагерь. Травен все больше слабел, и у него все реже возникало желание выйти за пределы лабиринта. Система этих мегалитических строений полностью заменила в восприятии Травена то, что давало ему ощущение относительно устойчивого порядка во времени и в пространстве. Вне лабиринта его восприятие окружающего мира сужалось до нескольких квадратных сантиметров песка под ногами.
В один из своих последних визитов в лабиринт Травен всю ночь и следующее утро провел в тщетных попытках выбраться назад. Он плелся от одной прямоугольной тени к другой, волоча тяжелую, как дубина, и, похоже, распухшую уже до колена ногу, и вдруг осознал, что ему срочно необходимо отыскать какую-то альтернативу этим блокам — иначе он умрет здесь, в плену построенного его воображением мавзолея, как умирала вместе с погребенным в пирамиде фараоном вся его свита.
Травен безвольно сидел где-то в центре лабиринта и глядел на уходящие вдаль кубы-гробницы, когда по небу, медленно деля его на две половины, прополз с гудением легкий самолет. Он миновал остров, но спустя пять минут вернулся. Решив, что это его последний шанс, Травен заставил себя встать и искать выход из лабиринта, то и дело поглядывая вверх, на чуть поблескивающий в небе серебристый крестик.
Уже лежа в своем бункере, он смутно расслышал, как, продолжая осмотр острова, самолет снова пролетел где-то рядом.
— Вы кто? Вы хоть понимаете, что живы просто чудом?
— Травен… Со мной произошел несчастный случай. Я рад, что вы прилетели.
— Не сомневаюсь. Но почему вы не воспользовались радиотелефоном? Впрочем, ладно, я свяжусь с военными моряками, чтобы вас отсюда забрали.
— Нет… — Травен приподнялся, опершись на локоть, и неуверенно пошарил в карманах. — У меня где-то есть разрешение. Я занимаюсь исследованиями…
— Какими именно? — Впрочем, в вопросе ни малейшего подвоха не чувствовалось. Травен лежал в тени бункера. Пока доктор Осборн бинтовал ему ногу, Травен тянул ослабевшими губами воду из фляжки. — Кроме того, вы воровали наши припасы.
Травен покачал головой. Метрах в пятидесяти от них, словно блестящая стрекоза, стояла на бетоне бело-голубая «Чессна».
— Я не предполагал, что вы вернетесь.
— По-моему, у вас жар.
Сидевшая в кабине самолета молодая женщина спрыгнула на бетон и подошла к ним. Она смотрела на серые бункеры и башни, но почти не проявляла интереса к потерявшему человеческий облик Травену. Осборн что-то сказал ей, и, глянув на Травена, женщина пошла к самолету.
Когда она обернулась, Травен вдруг резко приподнялся, узнав ту девочку с фотографии в журнале, приколотой к стене его бункера. Потом сообразил, что журналу от силы лет пять. Снова загудел мотор самолета. «Чессна» вырулила на бетонную полосу и взлетела против ветра.
Ближе к вечеру молодая женщина вернулась к лабиринту на джипе и выгрузила небольшую походную кровать и брезентовый навес. Травен почти весь день проспал и проснулся, чувствуя себя хорошо отдохнувшим, лишь после возвращения Осборна с прогулки по окрестным дюнам.
— Что вы здесь делаете? — спросила женщина, крепя навес к крыше бункера.
Травен молчал, наблюдая за ней, потом все же ответил:
— Я… я ищу жену и сына.
— Они на этом острове? — удивленно спросила она, приняв ответ всерьез, и огляделась по сторонам. — Здесь?
— В каком-то смысле.
Осмотрев бункер, к ним присоединился Осборн.
— Ребенок на фотографии… Это ваша дочь?
Травен замялся.
— Нет. Но по ее воле я стал ей приемным отцом.
Не в состоянии ничего понять из ответов Травена, но все же поверив, что он непременно покинет остров, Осборн и молодая женщина отбыли в свой лагерь. Осборн каждый день приезжал делать перевязку. За рулем машины всегда сидела женщина — похоже, она уже догадалась о роли, отведенной ей Травеном. Узнав, что раньше Травен был военным летчиком, Осборн счел его своего рода современным мучеником, жертвой моратория на ядерные испытания.
— Комплекс вины не должен служить источником бесконечных нравственных кар. Мне кажется, вы перегружаете свою совесть. — Но когда Осборн упомянул Изер-ли[4], Травен покачал головой.
Осборн на этом не успокоился.
— Вы уверены, что не ждете на Эниветоке этакого сошествия святого духа?
— Поверьте, доктор, нет, — твердо ответил Травен. — Водородная бомба стала для меня символом абсолютной свободы. Я чувствую, что благодаря ей у меня есть право — нет, даже обязанность — поступать в соответствии со своими желаниями.
— Странная логика, — возразил Осборн. — Разве не ответственны мы, по крайней мере, за наши собственные физические оболочки? Помимо всего прочего…
— Уже нет, я думаю, — ответил Травен. — В конце концов все мы будто воскресли из мертвых.
Однако он часто думал об Изерли: типичный человек «третьего предвоенного», если исчислять этот период с 6 августа 1945 года, — человек с полным грузом вины перед человечеством.
Вскоре после того как Травен окреп настолько, что снова начал свои прогулки, его пришлось вызволять из лабиринта второй раз. Осборн стал более настойчив.
— Наша работа почти закончена, — предупредил он. — Вы просто умрете здесь, Травен. Что вы в конце концов ищете там, среди этих бетонных кубов?
«Могилу неизвестного мирного жителя, Homo hidrogenesis[5], эниветокского человека», — ответил Травен про себя, но вслух сказал:
— Доктор, вы не в том месте установили лабораторию.
— Да уж конечно, Травен, — едко ответил Осборн. — У вас в голове плавают рыбы куда чуднее тех, что мы видели на стоянке для подлодок.
За день до отлета женщина взяла Травена с собой к искусственным озерам, туда, где он впервые ступил на землю острова. В качестве прощального подарка Осборн передал с ней перечень названий хромосомных наборов на схемах мутации — совершенно неожиданный иронический жест со стороны пожилого биолога.
Остановившись у полузасыпанного песком музыкального автомата, женщина старательно прилепила список хромосомных наборов вместо названий песен.
Они довольно долго бродили среди останков «летающих крепостей». Травен потерял ее из вида и минут десять разыскивал, суматошно бегая среди дюн. Женщина стояла в небольшом амфитеатре, образованном наклонными зеркалами солнечной энергетической установки, построенной одной из предыдущих экспедиций. Когда Травен пробрался через металлические дебри, она улыбнулась ему, и в разбитых зеркалах возникла сразу дюжина фрагментированных отражений — где-то без головы, где-то многоруких, подобно индийской богине Кали. Травен смутился, повернул назад и пошел к джипу.
На обратном пути, овладев собой, Травен рассказал ей о том, как видел жену и сына.
— У них всегда спокойные лица, — говорил он. — Особенно у сына, хотя вообще-то он был довольно смешлив. Грустным его лицо было всего один раз — когда он родился на свет. Мне тогда показалось, что у него лицо человека, прожившего миллионы лет.
— Надеюсь, вы их найдете, — сказала молодая женщина, кивнув, затем добавила: — Доктор Осборн хочет сообщить про вас морской патрульной службе. Вам лучше будет где-нибудь спрятаться.
Травен поблагодарил ее и на следующий день в последний раз помахал рукой вслед самолету из самого центра лабиринта.
Когда за ним прибыла поисковая группа, Травен спрятался в самом что ни на есть лучшем месте. К счастью, моряки не особенно усердствовали: они прихватили с собой пива, и вскоре поиски превратились в пьяную гулянку.
Позже Травен обнаружил на стенах телеметрических башен неприличные надписи, сделанные мелом: застывшие на бетоне человеческие тени вели между собой диалог, подобно героям комиксов, а их позы приобрели безнравственно-комичный характер и напоминали изображения танцоров в наскальной живописи.
Апогеем пьяного разгула стало сожжение подземного резервуара с бензином у посадочной полосы. Травен слушал сначала усиленные мегафонами голоса, выкрикивавшие его имя и эхом разносившиеся в дюнах, словно крики погибающих птиц, затем грохот взрыва, рев пламени и, наконец, смех моряков, покидающих остров, — ему показалось, что это последние звуки, которые он слышит в жизни.
Спрятался Травен в одном из контрольных водоемов среди обломков пластиковых манекенов. Под горячими лучами солнца их оплывшие лица пялились на него своими пустыми глазницами из мешанины конечностей и улыбались кривыми улыбками, словно беззвучно смеющиеся мертвецы.
Ему стало не по себе, и, выбравшись из завала пластиковых тел, он вернулся в бункер, но лица манекенов все стояли перед глазами. Он двинулся к лабиринту и тут увидел стоящих у него на пути жену и сына. До них было не больше десяти метров, и в обращенных к нему взглядах читалась несокрушимая надежда. Никогда раньше Травен не видел их так близко от лабиринта. Бледное лицо жены как бы светилось изнутри, губы раскрылись словно в приветствии, рука тянулась навстречу его руке. Сын смотрел на него не отрываясь, с забавно сосредоточенным выражением лица и улыбался той же загадочной улыбкой, что и девочка на фотографии.
— Джудит! Дэвид! — Потеряв голову, Травен бросился к ним.
Но неуловимая игра света превратила их одежду в саваны, и Травен увидел у них на груди, на шее страшные раны. Он в ужасе вскрикнул и, когда они исчезли, бросился в успокаивающе-безопасные проходы лабиринта.
На этот раз, как и предсказывал Осборн, Травен из лабиринта выбраться уже не смог.
Он сидел где-то в его центральной части, прислонившись спиной к бетонной стене и подняв глаза к солнцу. Горизонт был скрыт за ровными рядами кубов. Временами ему казалось, что строения наступают, надвигаются на него, словно скалы, и проходы между ними сужаются до расстояния вытянутой руки, превращаясь в узкие коридоры. Затем бетонные кубы вдруг отползали, раздвигались, словно точки расширяющейся вселенной, и даже ближайший их ряд казался далекой зубчатой оградой где-то у самого горизонта.
Время утратило свою непрерывность. Часами тянулся полдень, и тени прятались от жары внутри блоков, а солнечный свет отражался от бетонных дорог. Но неожиданно жаркий полдень сменялся утром или вечером, и длинные тени становились похожими на указующие персты.
— Прощай, Эниветок, — пробормотал Травен.
Где-то вдали будто мелькнул свет, и один из кубов исчез, как сброшенная костяшка на счетах.
Прощай, Лос-Аламос. И снова ему показалось, что исчез один куб. Стены коридоров вокруг оставались нетронутыми, но где-то в мысленном пространстве Травена появился маленький пробел.
Прощай, Хиросима.
Прощай, Аламогордо.
Прощайте, Москва, Лондон, Париж, Нью-Йорк…
Мелькание костяшек, отзвуки потерянных единиц… Травен остановился, осознав тщетность своего грандиозного прощания. Такое расставание требовало от него подписи на каждой частице покидаемой вселенной.
Теперь блоки лабиринта располагались на безостановочно вращающемся колесе обозрения. Они уносили Травена в небо, и с высоты он видел и остров, и море, а затем возвращался вниз сквозь непрозрачный диск бетонной равнины. Оттуда Травен видел изнанку бетонной коронки острова с ее вывернутым ландшафтом прямоугольных провалов, с куполами системы водоемов и тысячами пустых кубических ям на месте лабиринта.
Ближе к концу он разочарованно обнаружил, что это предельное самоотречение не дало ему ровным счетом ничего.
Взглянув в один из периодов просветления на свои исхудавшие конечности, Травен увидел кружевной рисунок расползавшихся язв. Справа от него плутал в потревоженной пыли смазанный след его ослабевших ног.
Слева тянулся длинный коридор лабиринта, соединявшийся с другим в сотне метров от Травена. За перекрестком, где случайный узкий просвет открывал пустое пространство, просматривалась, словно зависшая над землей, тень в форме полумесяца.
Следующие полчаса тень медленно ползла, постепенно меняя профиль дюны.
Уцепившись сознанием за этот знак, явившийся ему словно герб на щите, Травен заставил себя двигаться. Он с трудом поднялся, прикрыл глаза, чтобы не видеть бетонных кубов, и пошел вперед, останавливаясь через каждые несколько шагов.
Спустя десять минут он выбрался, шатаясь, за западную границу лабиринта, словно голодный нищий, забредший в молчаливый покинутый город на краю пустыни. До дюны оставалось еще метров пятьдесят. А за ней, укрытый тенью, словно ширмой, тянулся влево и вправо от Травена известняковый гребень. Полузанесенные песком, валялись тут останки старого бульдозера, мотки колючей проволоки и двухсотлитровые бочки. Травен медленно добрел до дюны. Уходить от этой безликой песчаной опухоли не хотелось. Он потоптался у ее основания, затем сел в начале неглубокой расселины под выступом скалы.
Отряхнув одежду, Травен терпеливо смотрел на концентрические дуги, составленные из бетонных кубов.
И только минут через десять он заметил, что за ним кто-то наблюдает.
Труп, чьи глаза смотрели на Травена снизу вверх, лежал слева от него на дне расселины. Это был мужчина средних лет, коренастый; он лежал на спине, прижав ладони к вискам, словно рассматривал что-то в небе, а голова его покоилась на подушке из камней. Одежда на нем истлела, облепив его как саван, но поскольку на острове не было даже мелких хищников, плоть прекрасно сохранилась. Лишь кое-где, на сгибе колена или на запястьях, просвечивали сквозь тонкий пергамент кожи кости, но лицо сохранило все свои черты — тип образованного японца. Разглядывая крупный нос, высокий лоб и широкий рот, Травен решил, что это скорее всего врач или адвокат.
Удивляясь, как тут оказался труп, Травен сполз в расселину. Радиационных ожогов на коже японца не было — значит, он попал сюда лет пять назад или даже меньше. Да и одежда не походила на форменную — едва ли он тогда из какой-нибудь военной или научной группы.
Рядом с трупом, слева, лежал обтрепанный кожаный футляр — планшет для карт. Справа — останки рюкзака, из которых выглядывали фляга с водой и маленький походный котелок.
Травен заскользил вниз по склону, пока его ноги не уперлись в растрескавшиеся подошвы ботинок японца. Голод заставил его на мгновение забыть, что тот специально выбрал расселину, чтобы умереть. Он протянул руку и выхватил из рюкзака флягу: на самом дне плескалось немного ржавой жидкости. Травен в несколько глотков выпил безвкусную воду, и растворенные металлические соли осели на его губах и на языке горькой пленкой. В котелке, кроме чуть липкого осадка высохшего сиропа, ничего не оказалось. Травен соскреб его краем крышки и принялся жевать смолистые чешуйки — они растворялись во рту с почти одурманивающей сладостью. Спустя несколько секунд у него даже голова закружилась, и он привалился спиной к камню рядом с трупом. Незрячие неподвижные глаза японца взирали на него с состраданием.
(Маленькая мушка, которая, по мнению Травена, последовала за ним в расселину, жужжит теперь у лица мертвого японца. С некоторым чувством вины Травен наклоняется, чтобы убить ее, но вдруг осознает, что, возможно, этот крохотный страж долгое время был единственным другом японца, а в качестве компенсации питался богатыми выделениями из его пор. Осторожно, чтобы случайно не повредить мушки, Травен приглашает ее сесть к нему на запястье.)
Доктор Ясуда. Благодарю вас, Травен. В моем положении, сами понимаете…
Травен. Конечно, доктор. Прошу прощения за то, что пытался ее убить — знаете, врожденные привычки… От них не так-то просто избавиться… Дети вашей сестры в Осаке в сорок четвертом… Ужасы войны… Я не хочу их оправдывать. Большинство известных мотивов вражды столь отвратительны, что люди пытаются отыскать какие-то неизвестные в надежде…
Ясуда. Прошу вас, Травен, не смущайтесь. Мухе повезло, что она сохраняет себя так долго. Сын, которого вы оплакиваете, не говоря уже о двух моих племянницах и племяннике, — разве не умирают они каждый день снова и снова? Все родители в мире горюют по утраченным сыновьям и дочерям — по тем, какими их дети были в раннем возрасте.
Травен. Вы чрезвычайно терпимы, доктор. Я бы не осмелился…
Ясуда. Вовсе нет, Травен. Я не ищу вам оправданий. Все мы в итоге представляем собой лишь малую толику бесконечных нереализованных возможностей, дарованных нам в жизни. Но ваш сын и мой племянник навсегда остались у вас и у меня в памяти именно такими, какими были тогда, и их «я» неизменны, как звезды в небесах.
Травен (не очень уверенно). Возможно, это и так, доктор, но отсюда следует опасный вывод относительно этого острова. Бетонные кубы, например…
Ясуда. Я именно их и имею в виду, Травен. Здесь, в лабиринте, можно обрести наконец свое собственное «я», свободное от опасного влияния времени и пространства. Этот остров — онтологический рай, так зачем же изгонять себя самого в этот изменчивый мир?
Травен. Простите… (Муха уселась прямо в высохшую глазницу японца, отчего у мудрого доктора насмешливо заблестел глаз. Наклонившись вперед, Травен сгоняет ее и заманивает на свою ладонь, потом внимательно разглядывает.) Да, возможно, бункеры и в самом деле носят онтологический характер, но я сомневаюсь, что теми же свойствами обладает муха. Это, безусловно, единственная муха на острове, что почти так же хорошо…
Ясуда. Вы не в состоянии принять множественность вселенной, Травен, — вы не пробовали задаться вопросом почему? И чем вас так притягивает этот остров? Мне кажется, вы охотитесь за белым левиафаном, за чем-то несуществующим. Этот остров опасен. Бегите отсюда. Будьте покорны и следуйте философии смирения.
Травен. Тогда могу ли я спросить, зачем здесь вы, доктор?
Ясуда. Чтобы кормить эту муху. «Бывает ли любовь сильнее…»
Травен (все еще растерянно). Впрочем, это не решает моей проблемы. Эти кубы, понимаете ли…
Ясуда. Хорошо. Если вам так необходимо…
Травен. Но, доктор…
Ясуда (повелительно). Убейте муху!
Травен. Но ведь это еще не конец, да и не начало… (В отчаянье он убивает муху. Затем падает без сил рядом с трупом и засыпает.)
Пытаясь отыскать на свалке за дюнами кусок веревки, Травен наткнулся на моток ржавой проволоки. Распутав проволоку, он обмотал ею труп и вытащил его из расселины. Из крышки деревянного ящика получились примитивные салазки. Травен посадил на них труп, привязал и двинулся по краю лабиринта. Остров безмолвствовал. В горячем воздухе застыли неподвижные пальмы, и только благодаря собственному перемещению менялись непостоянные символы их перекрещенных стволов. Квадратные башенки телеметрических постов торчали над дюнами, словно забытые обелиски.
Час спустя, добравшись до навеса у своего бункера, Травен отцепил проволоку, обмотанную вокруг пояса. Затем взял складное кресло, оставленное ему доктором Осборном, отнес его примерно на середину пути от своего убежища до лабиринта, посадил туда мертвого японца, уложив его руки на деревянные подлокотники, чтобы создавалось впечатление безмятежного покоя, и привязал.
Довольный содеянным, Травен вернулся к бункеру и присел на корточки под навесом.
Проходили дни, сливаясь в недели. Японец с достоинством восседал в своем кресле, охраняя Травена от бетонных блоков. Теперь у него хватало сил, чтобы время от времени выходить на поиски пищи. Под горячими солнечными лучами кожа японца все больше выцветала, выбеливалась. Иногда, проснувшись ночью, Травен натыкался взглядом на бледное привидение со спокойно лежащими на подлокотниках руками. В такие мгновения он часто замечал, что с дюн наблюдают за ним жена и сын. Со временем они стали подходить все ближе и иногда оказывались всего в нескольких метрах у него за спиной.
Травен терпеливо ждал, когда они заговорят, и думал о бетонном лабиринте, вход в который охранял сидящий там мертвый архангел, а волны бились и бились о далекий берег, и в снах Травена по-прежнему рушились с неба горящие бомбардировщики.
В Семичасовой Коломбине всегда сумерки. Здесь, поднимая длинным шелковым платьем красноватые облачка мелкого, как пыль, песка, проходила сквозь вечер Габриель Шабо, бесконечно красивая соседка Холлидея. Пустой отель стоял около поселка художников, и Холлидей часами глядел с балкона вдаль, за пересохшую реку, на тусклую, исполосованную неподвижными тенями пустыню, на африканскую мглу, зовущую обещанием утраченных снов. Темные барханы, чьих вершин чуть касался призрачный свет, убегали к горизонту, словно волны полночного океана.
Даже при этом почти статичном освещении, никогда и ничем не сменяемом сумраке, в русле лишившейся воды реки жили, текли цвета и оттенки. Когда с берега, обнажая жилы кварца и бетонные плиты набережной, осыпался песок; вечер на мгновение вспыхивал, подобно освещенному изнутри потоку лавы. Вдали, за барханами, из тьмы вставали башни старых водокачек, многоквартирные дома, строившиеся когда-то рядом с римскими развалинами Лептис-Магны, но так и не законченные. На юге, куда уходил, следуя за извивами сухого русла, взгляд Холлидея, темнота уступала место глубоким индиговым тонам оросительной системы; тонкие полоски каналов складывались в изысканный узор, чем-то напоминавший очертания скелета.
Холлидею казалось, что этот постепенный переход к цвету, ничуть не менее странный, чем висящие на стенах его номера дикие, сумасшедшие полотна, чуть приоткрывает тайные перспективы этого ландшафта и этого времени, чьи стрелки почти замерли на циферблатах десятков часов, заполнявших каминную полку и столы. Эти часы, поставленные по неуловимому времени нескончаемого дня, он привез сюда, в Северную Африку, в надежде — может быть, здесь, при нулевом психическом потенциале пустыни, они чудесном образом оживут. Мертвые часы, глядевшие прежде с высоты отелей и ратуш на опустевшие теперь города, казались какими-то причудливыми, уникальными растениями африканской пустыни, не нашедшими пока применения ключами, которые откроют дверь в его сны.
Именно с такой надеждой и приехал он три месяца назад в Семичасовую Коломбину. Довесок, присоединенный к названиям всех городов и городков — теперь были Шестичасовой Лондон и Полночный Сайгон, — указывал их положение на почти неподвижной окружности Земли, время бесконечного дня, на которое их забросила переставшая вращаться планета. Последние пять лет Холлидей провел в Норвегии в международном поселении Тронхейм, в мире вечного льда и снега, мире сосновых лесов. Под лучами застывшего в небе, никогда не заходящего солнца сосны, обступившие со всех сторон здешние городки, росли все выше и выше, все крепче смыкая кольцо изоляции. Этот мрачный нордический мир быстро выявил неявные прежде трудности взаимоотношений Холлидея со временем и снами. Плохо спали практически все, не помогали и плотно зашторенные окна; неподвижно висевшее в небе солнце создавало странное впечатление — словно время и потрачено попусту, и не сдвинулось с места, не прошло. Но особенно мучали Холлидея прерванные сны. Раз за разом он пробуждался с отчетливой картиной залитых лунным светом площадей и античных фасадов какого-то средиземноморского города перед глазами. И женщины, идущей среди колоннад лишенного теней мира.
Только уехав на юг, можно было найти этот теплый ночной мир. В двух сотнях миль к востоку от Тронхейма лежала сумеречная зона, полоса обжигающего холодом ветра и снега, переходившая далее в русские степи, где, словно укрытые от чужого глаза драгоценные камни, таились под покровом ледников брошенные селения. Но в Африке ночной воздух все еще оставался теплым. К западу от сумеречной зоны лежала выжженная Сахара, мир расплавленного песка, стеклянных озер, но вдоль узкой полоски терминатора кое-кто еще жил в старых городах, где гнездились прежде бессчетные стаи туристов.
Именно здесь, в Семичасовой Коломбине, заброшенном городке на берегу высохшей реки, в пяти милях от Лептис-Магны, Холлидей впервые увидел, как к нему приближается Габриель Шабо, словно вышедшая из его собственного сна.
Можно было понять, зачем приехала сюда, в Семичасовую Коломбину, Леонора, но что касается доктора Мэллори, его мотивы казались Холлидею столь же смутными, неопределенными, как и собственные. Высокий, какой-то отрешенный врач постоянно скрывал глаза за темными очками, словно подчеркивая замкнутость своей внутренней жизни. Большую часть времени доктор Мэллори просиживал в увенчанном белым куполом зале Школы изящных искусств, слушая оставшиеся здесь пластинки квартетов Бартока и Веберна.
Музыка эта была первым, что услышал Холлидей, появившись в городке. На заброшенной автомобильной стоянке в Триполи, рядом с набережной, он нашел почти новенький «пежо», оставленный здесь каким-то инженером-нефтяником, и отправился на юг прямо по семичасовой линии, мимо покрытых пылью городов и расставленных по берегам пересохшей реки, полупогребенных песчаными заносами серебряных скелетов нефтеперегонных заводов. Уходившая на запад пустыня сгорала в золотом мареве под неподвижным солнцем. Казалось, что искореженные жарой лопасти водяных колес оросительной системы вращаются в раскаленном воздухе, наезжают на Холлидея.
На востоке берега реки четкими линиями прорезали темный горизонт, гряды обнажившегося известняка казались просцениумом сумеречного мира. Когда Холлидей свернул на восток, к реке, небо заметно померкло. Дальше он проехал по тянувшейся вдоль берега старой дороге из рифленых металлических плит. Середина русла, где из-под наносов песка и гальки выступали крупные белые камни, лежала как позвоночник доисторического ящера.
В нескольких милях от побережья он нашел Семичасовую Коломбину. Мертвыми, потускневшими зеркалами выступали из барханов стены четырех туристских отелей. Вокруг Школы изящных искусств барханы занесли плавательные бассейны, крыши дачных домиков едва выглядывали из песка. Около отеля «Оазис» дорога окончательно исчезла из вида. Холлидей остановил машину и по ступенькам поднялся в засыпанный пылью вестибюль. Всепроникающий песок кружевом стелился по кафельному полу, разводами и полосами облепил окрашенные в мягкие цвета двери лифтов, скрюченные листья засохших пальм.
Холлидей поднялся по лестнице на второй этаж, прошел мимо столиков и встал у окна. Зеркальная гладь запылилась и растрескалась. Казалось, что это неверное стекло переносит полупогребенные песком останки города в какое-то другое измерение, словно само пространство пытается компенсировать утрату пейзажем временной координаты, загоняя себя в немыслимое искривление.
Сразу решив обосноваться в этом отеле, Холлидей отправился на поиски воды и каких-либо оставшихся в городе запасов пищи. На вымерших улицах лежал толстый слой песка, песок переливался по ним в пересохшую реку. Кое-где из барханов виднелись помутневшие окна «ситроенов» и «пежо». Пройдя вдоль машин, Холлидей свернул в проезд, ведущий к Школе изящных искусств, угловатому зданию, белой птицей вздымавшемуся в небо на фоне красноватой завесы мглы.
В учебной галерее висели поблекшие репродукции картин десятка различных школ, по большей части — образы миров, утративших уже всякий смысл. Однако в небольшой отдельной нише Холлидей нашел сюрреалистов — Делво, Кирико и Эрнста. Эти странные пейзажи, вдохновленные снами, снами, утраченными им самим, наполнили Холлидея глубоким ощущением ностальгии. И в первую очередь — одна из картин, напоминавшая ему о раз за разом повторявшейся ночной фантазии — «Эхо» Делво, где статная, с классической фигурой женщина идет среди безукоризненно чистых и гладких руин. Бесконечное стремление, содержавшееся в этой картине, синтетическое время, порождаемое уменьшающимися, уходящими вдаль изображениями женщины, принадлежали миру его собственной, никогда не прожитой ночи. Найдя под одним из мольбертов старый этюдник, Холлидей начал снимать репродукции со стены.
По пути к наружной лестнице здания, пересекая крышу как раз над залом, Холлидей услышал музыку. Он вопросительно осмотрел фасады пустых отелей, чьи стены поднимались в закатное небо. За Школой изящных искусств, вокруг двух пересохших плавательных бассейнов, теснились домики, где жили когда-то студенты.
Добравшись до зала, Холлидей заглянул внутрь сквозь стекло двери и увидел ряды пустых сидений. Посередине первого ряда, спиной к нему, сидел человек в белом костюме и темных очках. Холлидей не мог сказать, действительно ли человек слушал музыку, однако когда минуты через три-четыре пластинка кончилась, тот встал и поднялся на сцену. Выключив проигрыватель, человек направился к Холлидею, темные очки отчасти скрывали чуть испытующее выражение высоколобого лица.
— Я Мэллори, — доктор Мэллори. — Он протянул сильную, хотя и узкую руку. — Вы остановились здесь?
Вопрос, казалось, подразумевал полное понимание мотивов впервые им увиденного человека. Опустив на пол этюдник, Холлидей представился, добавив:
— Я в «Оазисе». Приехал сегодня вечером.
Сообразив бессмысленность последней фразы, он смущенно рассмеялся, но доктор Мэллори успел уже улыбнуться:
— Сегодня вечером? В чем, в чем, а уж в этом-то мы можем быть уверены.
Когда Холлидей поднял руку и показал старый двадцатичетырехчасовой «Ролекс», который он так и продолжал носить, Мэллори понимающе кивнул и поправил очки, словно желая получше приглядеться к собеседнику.
— Все еще пользуетесь этой штукой? А сколько, кстати, времени?
Холлидей взглянул на «Ролекс». Часы — одна из четырех пар, привезенных им с собой, — были аккуратно синхронизированы с эталонными, которые все еще шли в Гринвичской обсерватории, шли, отмеривая исчезнувшее время вращавшейся прежде Земли.
— Приблизительно семь тридцать. Пожалуй, верно. Ведь это — Семичасовая Коломбина?
— Ничего не возразишь. Забавное совпадение. Правда, сумеречная линия приближается, мне кажется, что прежде здесь было несколько позднее. И все же, пожалуй, это можно принять за точку отсчета.
Мэллори сошел со сцены, где его высокая фигура нависала над Холлидеем подобно белой виселице.
— Семь тридцать, по старому времени — и по новому. Вам придется остаться в Коломбине. Не часто измерения стыкуются подобным образом. — Он скользнул взглядом по этюднику. — Вы остановились в «Оазисе». Почему там?
— Там пусто.
— Хороший довод. Но ведь тут везде пусто. И все равно я вас понимаю; сперва, только приехав в Коломбину, я и сам поселился в этом отеле. Там очень жарко.
— Я устроюсь на сумеречной стороне.
Мэллори слегка наклонил голову, словно признавая серьезность слов Холлидея. Он подошел к проигрывателю и отсоединил провода стоявшего на полу автомобильного аккумулятора. Затем он положил тяжелый аккумулятор в широкую брезентовую сумку и протянул Холлидею одну из ее ручек:
— Вы можете мне помочь. У меня в домике есть маленький генератор. С подзарядкой много возни, но хорошие аккумуляторы попадаются все реже и реже.
Когда они вышли наружу, Холлидей сказал:
— Возьмите из моей машины.
Мэллори остановился:
— Очень любезно с вашей стороны, Холлидей. Но вы уверены, что она вам больше не понадобится? Есть ведь и другие города, помимо Коломбины.
— Возможно. Но, насколько я понял, вокруг, — Холлидей сделал жест рукой с надетыми на нее часами, — достаточно пищи для всех нас. И не надо забывать, здесь правильное время. Или, лучше сказать, оба времени.
— А подходящих мест для житья — сколько угодно, Холлидей. Не только те, которые вы видите вокруг себя. Почему вы сюда приехали?
— Еще не знаю. Я жил в Тронхейме и не мог там спать. Спать. Если получится это, возможно, я смогу видеть сны.
Он попытался объяснить подробнее, но Мэллори поднял руку:
— А зачем, вы думаете, здесь остальные — все мы? Сны приходят из Африки. Вам надо познакомиться с Леонорой. Вы ей понравитесь.
Опустевшие домики по сторонам, справа остался один из плавательных бассейнов. На песке, засыпавшем дно, кто-то изобразил огромный зодиак, украшенный раковинами и осколками черепицы. Они подошли к следующему пересохшему бетонному корыту. Бархан почти засыпал один из домиков, песок переливался в бассейн, однако небольшой участок перед домом был расчищен. Молодая женщина с белыми волосами сидела на металлическом стуле перед расставленным мольбертом, над ее головой свисал тент. И джинсы, и мужская рубашка женщины были заляпаны краской, в умном, сосредоточенном лице с крепким решительным подбородком чувствовалось живое внимание. Она подняла глаза на доктора Мэллори и Холлидея, опустивших аккумулятор на землю.
— Привел тебе ученика, Леонора.
Мэллори жестом подозвал Холлидея.
— Он остановился в «Оазисе» — на сумеречной стороне.
Молодая женщина указала Холлидею на стоящий сбоку от мольберта шезлонг. Он поставил рядом с собой этюдник.
— Это для моей комнаты в отеле, — объяснил Холлидей. — Я не художник.
— Конечно. Можно я посмотрю?
Не дожидаясь ответа, она начала перелистывать репродукции, кивком отмечая для себя каждую. Холлидей повернулся к стоящей на мольберте незаконченной картине — пейзажу, по которому странной процессией двигались причудливые фигуры — архиепископы в фантастических митрах. Он поднял глаза на Мэллори и встретил ироническую усмешку.
— Как, Холлидей, интересно?
— Конечно. А как с вашими снами, доктор? Где вы их прячете?
Мэллори, не отвечая, смотрел на Холлидея глазами, скрытыми за темными очками. Смех Леоноры рассеял легкое напряжение, возникшее между двумя мужчинами; она опустилась на стул рядом с Холлидеем.
— Этого Ричард нам не скажет, мистер Холлидей. Когда мы найдем его сны, нам станут ненужными наши собственные.
В последующие месяцы Холлидей часто повторял себе эту фразу. Создавалось впечатление, что во многих отношениях присутствие Мэллори в городе — ключ к ролям всех остальных. Одетый в белое врач, бесшумно двигавшийся вдоль засыпанных песком улиц, казался призраком забытого полдня, возродившимся в этом сумраке, чтобы, подобно музыке, скитаться меж пустых домов. Даже во время той, первой встречи, когда Холлидей сидел рядом с Леонорой, изредка произнося почти лишенные смысла фразы, но видя только ее бедра и осознавая только прикосновение ее плеча к своему, даже тогда он почувствовал, что Мэллори, зачем бы он ни приехал в Коломбину, сумел хорошо — даже слишком хорошо — адаптироваться к полному недомолвок и двусмысленностей миру сумеречной зоны. Для Мэллори и Семичасовая Коломбина, и сама пустыня стали уже частью внутренних ландшафтов; Холлидею и Леоноре Салли еще предстояло найти эти ландшафты на своих картинах.
Однако первые недели, проведенные в городе на берегу пересохшей реки, Холлидей больше думал о Леоноре и о том, как устроиться в отеле. Он все еще пытался, используя двадцатичетырехчасовой «Ролекс», засыпать в «полночь» и просыпаться (точнее, смиряться с бессонницей) семью часами позднее. Затем, с началом своего «утра», он делал обход репродукций, развешанных по стенам номера (Холлидей устроился на седьмом этаже), и отправлялся в город искать по кухням и кладовкам отелей запасы воды и консервов. Весь день — интервал, ставший в безвременном мире абсолютно произвольным, — он старался держаться спиной к востоку, избегая темной ночи, наползавшей из пустыни через пересохшую реку. На западе песок, сверкающий под перекаленным солнцем, мерцал, как последнее утро мира.
Похоже, в эти моменты доктор Мэллори и Леонора пребывали в самой глубокой усталости, словно их тела все еще хранили ритмы исчезнувшего двадцатичетырехчасового дня. Оба они спали по нерегулярному расписанию — зачастую, навещая домик Леоноры, Холлидей заставал ее спящей в шезлонге, около бассейна, с лицом, прикрытым вуалью белых волос, и заслоненную от солнца стоящей на мольберте картиной. Эти странные фантазии с вереницами епископов и кардиналов, бредущих по причудливым, декоративным пейзажам, были ее единственным занятием.
Совсем иначе вел себя Мэллори: подобно некому белому вампиру, он исчезал в своем домике, чтобы несколько часов спустя появиться из него непонятным образом посвежевшим. Через пару недель Холлидей до некоторой степени сошелся с Мэллори, они слушали квартеты Веберна в том самом зале или разыгрывали шахматную партию рядом с Леонорой, на берегу пустого бассейна. Холлидей пытался узнать, каким образом Леонора и Мэллори появились в городе, но безуспешно — ответа он так и не получил. Можно было догадываться, что они — раздельно — приехали в Африку несколько лет тому назад, а затем двигались на запад, от города к городу, следом за ползущим по континенту терминатором.
Время от времени Мэллори уходил в пустыню по каким-то неясным делам, тогда Холлидей заставал Леонору одну. Они прогуливались вдоль пересохшего русла или танцевали под записи монотонных песнопений масаев, позаимствованные в антропологической библиотеке. Все растущая зависимость Холлидея от Леоноры несколько притуплялась сознанием, что он приехал в Африку искать не эту молодую женщину с белыми волосами, дружелюбными глазами, но ночную скиталицу, ламию[6], обитающую в глубине его собственного мозга. Словно чувствуя это, Леонора всегда держалась несколько отстраненно, с улыбкой глядя на Холлидея из-за постоянно менявшихся на ее мольберте фантастических картин.
Такому приятному menage a trois было суждено продлиться три месяца. За это время линия заката приблизилась к Семичасовой Коломбине еще на полмили, так что в конце концов Мэллори и Леонора решили перебраться в маленький поселок нефтепереработчиков, на десять миль к западу. Холлидей смутно ожидал, что Леонора останется в Коломбине, с ним, но она уехала на «пежо» вместе с Мэллори. Сидя на заднем сиденье, Леонора ждала, пока Мэллори послушает в зале еще один концерт Бартока, прежде чем отсоединить аккумуляторную батарею и поставить ее на место, в автомобиль.
Самое странное, что именно Мэллори попытался убедить Холлидея уехать вместе с ними. В отличие от Леоноры, он чувствовал в своих отношениях с Холлидеем что-то не до конца определившееся и поэтому не хотел терять контакта со своим новым молодым знакомым.
— Вот увидите, Холлидей: вам будет трудно здесь оставаться.
Мэллори указал через реку на завесу мрака, нависшую над городом подобно огромной вздыбившейся волне. Все цвета и оттенки домов и мостовых уже сменились темно-цикламеновым колоритом сумерек.
— Наступает ночь. Вы хоть понимаете, что это значит?
— Конечно, доктор. Я ее ждал.
— Подумайте, Холлидей.
Мэллори смолк, подыскивая убедительную фразу. Высокий, глаза, как всегда, скрыты темными очками, он глядел снизу вверх на Холлидея, так и не спустившегося с крыльца отеля.
— Вы же не сова, не какая-нибудь драная пустынная кошка. Вам надо разобраться с этой штукой при свете дня.
Убедившись в бесполезности уговоров, Мэллори вернулся к «пежо». Подав машину задним ходом прямо в один из барханов, отчего в воздух взметнулось целое облако красноватой пыли, он помахал рукой, но Холлидей не ответил. Он смотрел на Леонору Салли, устроившуюся на заднем сиденье вместе со своими холстами и мольбертами, грудой причудливых картин — отзвуками ее неувиденных снов.
Каковы бы ни были его чувства к Леоноре, очень скоро они были забыты — через месяц Холлидей обнаружил в Семичасовой Коломбине еще одну очаровательную соседку.
В полумиле на северо-восток от Коломбины, за высохшей рекой, стоял особняк в колониальном стиле; когда-то здесь жили администраторы нефтеперегонного завода, расположенного в устье той же реки. На седьмом этаже отеля «Оазис» Холлидей почти не покидал балкона; под монотонное тикание многочисленных часов, отсчитывавших секунды и минуты своих, давно уже не связанных с действительностью, дней, он пытался уловить почти не ощутимое продвижение терминатора. Иногда белый фасад особняка на мгновение озарялся отраженным светом песчаных бурь. Пыль толстым слоем покрывала его террасы, колонны стоявшей рядом с плавательным бассейном галереи свалились на давно высохшее дно. Хотя здание находилось всего на четыре сотни ярдов восточнее отеля, казалось, что его пустая скорлупа уже попала под власть подкравшейся ночи.
Незадолго до того, как подошло время очередной бесплодной попытки уснуть, Холлидей заметил машину, подъезжавшую к дому. Фары высветили одинокую фигуру, медленно прохаживающуюся по террасе. У Холлидея пропало всякое желание притворяться спящим; по пролетам десяти этажей он поднялся на крышу и лег у самого ее края. Шофер разгружал из машины чемоданы. Фигура на террасе, высокая женщина в черном платье, двигалась как-то неопределенно, наугад, словно человек, едва осознающий свои действия. Через несколько минут шофер взял женщину за руку, словно выводя ее из сна.
Холлидей продолжал смотреть с крыши, ожидая, не появятся ли они снова. Странные, как под гипнозом, движения этой красивой женщины — темные волосы и бледное облачко ее лица, проплывшее, как китайский фонарик, в подступающем мраке, не оставляли сомнения, что он видит черную ламию всех своих снов, — напомнили Холлидею его первые собственные прогулки к реке через барханы. Ощупывание почвы неизвестной, но болезненно знакомой — по снам. Вернувшись в номер, он лег на расшитую золотом тахту в гостиной, увешанной пейзажами Делво и Эрнста, и неожиданно для себя впал в глубокое забытье. Здесь он впервые снова увидел настоящие сны, античные руины под полночным небом, озаренные луной фигуры, проплывающие мимо друг друга в городе мертвых.
Теперь сны приходили каждый раз. Холлидей просыпался на тахте, рядом с огромным окном, за которым внизу виднелась день ото дня темневшая пустыня, и остро ощущая, как растворяется грань между внутренним и внешним мирами. Двое часов, стоявших на каминной полке, под зеркалом, уже остановились. Когда встанут все, он наконец освободится от прошлых своих временных представлений.
К концу недели Холлидей понял, что женщина спит в одно с ним время; она выходила смотреть на пустыню тогда же, когда Холлидей ступал на свой балкон. Хотя его одинокая фигура четко выделялась на фоне закатного неба, висевшего за отелем, женщина, похоже, не обращала на него никакого внимания. Однажды Холлидей увидел, как шофер въехал в город на белом «мерседесе». Одетый в черное, он прошел мимо блекнущих стен Школы изящных искусств, словно лишенная объема тень.
Холлидей спустился на улицу и пошел в направлении тьмы. Перейдя реку, пересохший рубикон, отделявший его пассивный мир Семичасовой Коломбины от реальности подступающей ночи, он поднялся на противоположный берег, мимо тускло поблескивавших во мраке бочек из-под бензина и скелетов старых, заброшенных автомобилей. Когда он подошел к дому, женщина прогуливалась в саду, среди припорошенных песком статуй; кварцевые кристаллики лежали на каменных лицах, словно иней непредставимо-огромных эонов.
У невысокой стенки, окружавшей дом, Холлидей помедлил, ожидая, когда женщина посмотрит в его сторону. Бледность лица, лоб, высоко поднимающийся над темными очками? — все это чем-то напомнило ему доктора Мэллори, та же самая ширма, скрывающая напряженную внутреннюю жизнь. Она смотрела в сторону города, выискивая признаки «мерседеса»; меркнущий свет бродил по угловатым плоскостям висков.
Когда Холлидей подошел к ней, женщина сидела на террасе в одном из кресел; руки она держала в карманах шелкового платья, так что ему было открыто лишь бледное лицо с его изуродованной красотой — казалось, что очки, словно какая-то искусственная ночь, скрывают эту красоту от постороннего взгляда.
Не зная, как представиться новой соседке, Холлидей остановился около столика со стеклянной крышкой.
— Я живу в «Оазисе» — в Семичасовой Коломбине, — начал он. — Я увидел вас с балкона.
Он указал на отель, узким, темно-вишневым прямоугольником выступавший на фоне заката.
— Сосед? — Женщина кивнула, словно признавая и одобряя этот факт. — Спасибо, что зашли. Я — Габриель Шабо. А много вас там?
— Нет, они уехали. Их и было-то только двое, доктор и молодая художница, Леонора Салли. Ей нравились здешние пейзажи.
— Понятно. Как вы сказали, доктор? — Женщина вынула руки из карманов платья. Теперь они лежали на коленях, словно две беззащитные хрупкие голубки. — Что он здесь делал?
— Ничего. — Холлидею хотелось присесть, но женщина даже не пыталась предложить ему второе стоявшее на террасе кресло. Казалось, она ожидает, что он исчезнет столь же внезапно, как и появился. — Время от времени он помогал мне справиться со своими снами.
— Снами? — Женщина повернула к Холлидею лицо, теперь свет выделял впадины над ее глазами. — А что, в Семичасовой Коломбине есть сны, мистер…
— Холлидей. Теперь здесь есть сны. Приходит ночь.
Женщина кивнула, подняв лицо к темно-фиолетовому мраку:
— Я чувствую ее лицом — словно черное солнце. Что вам снится, мистер Холлидей?
Какое-то мгновение Холлидей был готов выпалить правду, но затем пожал плечами:
— То да се. Старый разрушенный город — ну, знаете, такой, полный античных памятников. Во всяком случае, прошлой ночью я видел его… — Он улыбнулся при воспоминании. — У меня еще идут несколько старинных часов. Остальные встали.
По ту сторону реки над дорогой золотом вспыхнуло облачко пыли. К дому быстро приближался белый «мерседес».
— Вы бывали в Лептис-Магне, мистер Холлидей?
— Римский город? Это на побережье, в пяти милях отсюда. Если хотите, я съезжу туда с вами.
— Хорошая мысль. А этот доктор, о котором вы говорили, мистер Холлидей. Куда он уехал? Мой шофер… нуждается в совете врача.
Холлидей чуть помедлил. Что-то в интонациях женщины подсказало ему, как быстро может она потерять всякий к нему интерес. Не желая снова соперничать с Мэллори, он ответил:
— Кажется, на север, к побережью. Он собирался покинуть Африку. А это срочно?
Прежде чем женщина успела ответить, Холлидей заметил темную фигуру шофера. Застегнутый на все пуговицы своей черной униформы, тот стоял в двух ярдах за его спиной. Всего лишь мгновением раньше автомобиль находился на дороге, в сотне ярдов от особняка, — Холлидею потребовалось усилие, чтобы принять этот квантовый скачок, этот провал во времени. Маленькое, с острыми глазами и плотно сжатым ртом лицо шофера бесстрастно изучало Холлидея.
— Гастон, это мистер Холлидей. Он остановился в одном из отелей Семичасовой Коломбины. Может быть, вы подбросите его до реки?
Холлидей уже собирался принять предложение, но шофер не ответил. Холлидей почувствовал, что его пробирает дрожь от холодного воздуха, тянувшегося к реке с ночной стороны. Он поклонился Габриель Шабо и прошел мимо шофера. Затем остановился, собираясь напомнить про поездку в Лептис-Магну, и услышал, как она сказала:
— Гастон, здесь был доктор.
Смысл этого брошенного вскользь замечания остался Холлидею неясен. Он продолжал наблюдать за особняком с крыши отеля «Оазис». Габриель Шабо сидела на окутанной полумраком террасе, а шофер тем временем совершал набеги на Коломбину и тянувшиеся вдоль реки нефтяные заводы. Однажды, поворачивая за угол неподалеку от Школы изящных искусств, Холлидей встретился с ним, но шофер только кивнул и потащил дальше канистру с водой. Холлидей отложил повторный визит в особняк. Кем бы она ни была, зачем бы сюда ни приехала, Габриель Шабо вернула ему сны — сны, которых ему не принесли ни долгое путешествие на юг, ни Семичасовая Коломбина. К тому же Холлидею было достаточно самого присутствия этой женщины, поворота какого-то ключика в мозгу. Большего ему не требовалось. Заводя свои часы, он замечал, что спит по восемь, по девять часов отмеренных себе «ночей».
Однако через неделю сон начал снова ускользать. Решив навестить свою соседку, он отправился через реку, во тьму, теперь еще более плотно окутавшую песок. Когда Холлидей подошел к дому, навстречу ему выехал белый «мерседес». Машина явно направлялась в сторону побережья, Габриель Шабо сидела сзади, у открытого окна; словно раздуваемые темным ветром, ее черные волосы напряженно дрожали во встречном потоке воздуха.
Холлидей остановился, машина подъехала ближе и, когда водитель узнал его, замедлила ход. Голова Гастона повернулась назад, было видно, как тонкогубый рот произносит имя Холлидея. Ожидая, что машина остановится, Холлидей вышел на дорогу.
— Габриель… Мисс Шабо…
Она наклонилась вперед, белый автомобиль резко набрал скорость и обогнул Холлидея, беспомощно смотревшего, как мимо проносится, улетает от него лицо женщины, полуприкрытое черной маской очков. В глазах защипало от брошенной в них темно-вишневой пыли.
Холлидей вернулся в отель и поднялся на крышу, однако машина уже уехала на северо-восток, скрылась во мраке. Пыльный след ее быстро растворялся, сливался с ночью. Вернувшись в номер, он обошел развешанные по стенам картины. Последние часы готовы были встать. Холлидей тщательно, аккуратно завел всю свою коллекцию, радуясь хоть мгновению свободы от Габриель Шабо и темных снов, принесенных ей через пустыню.
Когда все часы снова мерно тикали, Холлидей спустился в полуподвальный гараж. Десять минут он исследовал машину за машиной, забираясь в «кадиллаки» и «ситроены», снова из них вылезая. Ни один из автомобилей не подавал признаков жизни, однако в ремонтной мастерской он нашел мотоцикл «хонда» и, наполнив бак, сумел завести его двигатель. Когда Холлидей ехал по Коломбине, рев выхлопа гулко раскатывался по улицам, однако стоило углубиться на милю в пустыню (там он остановился, чтобы отрегулировать карбюратор), как показалось, что город заброшен давным-давно, многие годы назад, а собственное Холлидея в нем присутствие стерлось столь же быстро, как и его тень.
Он ехал на запад, навстречу ему загорался восход. Небо светлело, неопределенные контуры полумрака уступали место ясным очертаниям тянувшихся вдоль горизонта барханов, попадавшиеся кое-где водокачки вставали подобно долгожданным маякам.
Заблудившись, когда дорога исчезла в море песка, Холлидей повел мотоцикл прямо по пустыне. Проехав на запад еще милю, он добрался до края старого вади, попробовал съехать с берега вниз, но потерял равновесие и растянулся на спине, а машина тем временем прыгала с камня на камень и кувыркалась в воздухе. Встав, Холлидей поплелся по дну вади к противоположному берегу. Впереди сверкали в лучах застывшего над горизонтом солнца огромные порталы и резервуары мертвого нефтеперегонного завода, белели крыши рабочего поселка.
Пробираясь между рядами домов, мимо пересохших плавательных бассейнов, которые, казалось, изрыли всю Африку, он увидел стоящий у раскрытых ворот «пежо». Леонора Салли сидела все перед тем же мольбертом, на соседнем стуле расположился высокий мужчина в белом костюме. Сперва Холлидей не понял, кто это такой, хотя мужчина встал и приветливо помахал рукой. Очертания головы, высокий лоб казались знакомыми, но вот глаза… эти глаза как-то не вязались с остальным лицом. И только пару секунд спустя он узнал доктора Мэллори, неожиданно сообразив, что впервые видит его без темных очков.
— Холлидей… как я вам рад.
Обогнув пустой бассейн, Мэллори направился к Холлидею, поправляя на ходу шелковый шарф, обматывавший под рубашкой его горло:
— Мы так и думали, что однажды вы придете… — Он повернулся к Леоноре, улыбавшейся Холлидею. — Честно говоря, мы уже начали немного о вас беспокоиться, правда ведь, Леонора?
— Холлидей… — Леонора взяла его за руку и повернула лицом к солнцу. — Что случилось — вы такой бледный!
— Просто он спал, Леонора. Неужели ты не видишь этого, милая? — Мэллори улыбнулся Холлидею. — Семичасовая Коломбина уже за линией заката. Холлидей, у вас типичное лицо мечтателя.
Холлидей кивнул:
— Очень хорошо покинуть сумрак, Леонора. Эти сны не стоили того, чтобы их искать.
Когда Леонора опустила голову, Холлидей повернулся к Мэллори. Глаза доктора его тревожили. Казалось, что белая кожа впадин изолирует их, что теперь скрыто само лицо, от которого исходит этот спокойный взгляд. Что-то подсказывало, что отсутствие темных очков знаменует некую перемену в Мэллори — в Мэллори, чью роль он так и не сумел понять.
Избегая прямого взгляда доктора, Холлидей указал на пустой мольберт:
— Вы не пишете, Леонора.
— Мне больше незачем, Холлидей. Видите ли… — Она повернулась и взяла Мэллори за руку. — К нам вернулись наши сны. Они прилетели через пустыню, словно пестрые, драгоценные птицы.
Холлидей молча смотрел на них. Затем Мэллори сделал шаг вперед, окольцованные белым глаза словно принадлежали призраку:
— Холлидей, конечно же, мы очень рады снова вас увидеть… возможно, вы хотели бы остановиться здесь…
Холлидей покачал головой.
— Я пришел за своей машиной, — сказал он, указывая на «пежо», сказал очень ровным голосом, стараясь не сорваться. — Могу я взять ее?
— Конечно же, дорогой, конечно. Но только куда…
Мэллори предостерегающе показал на запад, где посреди гигантской завесы восхода обжигающе сияло солнце:
— Запад в огне, вам нельзя туда.
Холлидей пошел к машине:
— Я на побережье.
— Габриель Шабо здесь, — добавил он через плечо.
На этот раз, спеша навстречу ночи, Холлидей безостановочно думал о белом доме за рекой, доме, погружающемся во мрак пустыни. Он выбрал дорогу, тянувшуюся от завода на северо-восток, и нашел давно заброшенный понтонный мост через вади. Вдали виднелись шпили и верхушки домов Семичасовой Коломбины, тронутые последними лучами заката.
Улицы города были абсолютно пусты, ветер успел уже занести песком следы его собственных ног. Холлидей поднялся в свой номер. За рекой одиноко вырисовывались контуры дома Габриель Шабо. Держа в руках одни из часов, чьи стрелки медленно двигались в бронзовом футляре, Холлидей наблюдал, как шофер подает «мерседес» к дому. Через мгновение появилась Габриель Шабо, черный призрак, почти слившийся с ночью, и машина помчалась на северо-восток.
Холлидей не спеша обошел картины, рассматривая при тусклом свете причудливые пейзажи. Он собрал все свои часы, вынес на балкон и одни за другими выбросил их вниз, на террасу. Потрескавшиеся, разбитые циферблаты, похожие отсюда на глаза Мэллори, глядели на него снизу вверх; стрелки больше не двигались.
Уже в полумиле от Лептис-Магны он услышал, как волны плещутся в темноте о берег, как при тусклом свете луны дующий с моря ветер хлещет по верхушкам барханов. Полуразвалившиеся колоннады римского города поднимались рядом с единственным здесь отелем для туристов, загораживавшим последние лучи солнца. Холлидей остановил машину рядом с отелем, затем не торопясь пошел по окраинам города, мимо заброшенных, обветшавших киосков. Впереди виднелся форум; над его аркадами возвышались установленные на пьедесталы копии статуй олимпийских богов.
Холлидей забрался на одну из арок и внимательно осмотрел погруженные в полумрак улицы, выискивая «мерседес». Идти в центр города не хотелось; он повернулся к своей машине, вошел в отель и поднялся на крышу.
Неподалеку от моря, там, где археологи расчистили от песка античный театр, тускло белел прямоугольник «мерседеса», поставленного прямо над обрывом. Под просцениумом, на ровном полукруге сцены, среди теней, отбрасываемых статуями, то останавливаясь, то поворачивая назад, бродила темная фигура Габриель Шабо.
Глядя на нее, вспоминая «Эхо» Делво, где разделившаяся натрое обнаженная нимфа бродит среди античных строений полночного города, Холлидей начинал сомневаться, не уснул ли он на теплой бетонной крыше. Казалось, исчезла всякая граница между снами и раскинувшимся внизу древним городом, озаренные луной фантомы его сознания свободно передвигались между внутренним и внешним пейзажами. Точно так же темноглазая женщина из дома за рекой пересекла рубежи его сознания, принеся с собой конечное освобождение от времени.
Выйдя из отеля, Холлидей направился по одной из улиц пустого города и подошел к амфитеатру. Он увидел, как Габриель Шабо ступает по древним камням, как блики пробивающегося между колонн света зажигают ее бледное лицо. Холлидей начал спускаться по истертым, ведущим к сцене ступеням, все время чувствуя на себе взгляд шофера, стоявшего на обрыве рядом с машиной. Женщина направилась к Холлидею, ее бедра медленно покачивались из стороны в сторону.
В десяти футах от него она остановилась, вытянутыми руками ощупывая тьму. Холлидей двинулся вперед, не уверенный, сможет ли Габриель Шабо увидеть его сквозь темные очки, все так же скрывавшие ее глаза. При звуке шагов женщина испуганно отпрянула, взглядом ища шофера, но Холлидей взял ее за руку:
— Мисс Шабо, я увидел, что вы гуляете.
На удивление сильные пальцы тисками сжали его запястье. Полускрытое очками лицо Габриель Шабо казалось белой маской.
— Мистер Холлидей… — Она ощупала его руки и отпустила, могло показаться, что встреча принесла ей некое облегчение. — Я так и думала, что вы придете. Скажите, а давно вы здесь?
— Недели или месяцы, не помню. Я видел этот город во сне еще прежде, чем попасть в Африку. Мисс Шабо, я много раз смотрел, как вы ходите здесь, среди этих развалин.
Кивнув, она взяла его за руку. Бок о бок они шли между колонн. За окутанными тенью стойками балюстрады виднелось море, белые барашки накатывались на берег.
— Габриель… почему вы здесь? Зачем вы приехали в Африку?
Они начали спускаться по лестнице, к террасе, и женщина подобрала шелковое платье. Теперь она шла, прижавшись к Холлидею плечом, почти наваливаясь, крепко вцепившись в его руку. Габриель двигалась столь напряженно, что у Холлидея мелькнула мысль — не пьяна ли она.
— Зачем? Возможно, чтобы видеть те же самые сны. Вполне возможно.
Холлидей уже собирался что-то сказать, когда услышал шаги Гастона, спускавшегося вслед за ними по лестнице. Оглянувшись и на мгновение забыв плотно к нему прильнувшее, слегка покачивающееся тело Габриель, он вдруг почувствовал резкий, отвратительный запах, приносимый ветром откуда-то снизу, похоже — из древней, еще римской клоаки. Верхний край выложенного кирпичом отстойника обвалился, волны прибоя докатывались до бассейна и отчасти его залили.
Холлидей остановился. Он хотел показать вниз, но женщина стальной хваткой держала его запястье.
— Там, внизу! Вы видите?
Вырвав руку, он указал на бассейн отстойника, где полуприкрытая водой лежала груда из десятка, не менее, тел.
Только покачивающиеся движения рук и ног в безостановочно плещущей воде позволяли распознать в обглоданных морем и мокрым песком фигурах человеческие трупы.
— Господи, Габриель, кто они?
— Бедняги…
Расширившимися глазами Холлидей смотрел вниз, на отстойник, до которого было всего футов десять. Габриель отвернулась:
— Эвакуация. В городе были волнения. Они здесь уже много месяцев.
Холлидей встал на колени, задаваясь вопросом, через какое время трупы — он не мог понять, арабы это или европейцы, — будут смыты в море. В его снах про Лептис-Магну не присутствовали эти печальные обитатели клоаки. А затем он закричал:
— Месяцев? Только не этот.
Он снова указал, указал на тело человека в белом костюме, лежавшее чуть подальше, у края отстойника. Пенящаяся вода покрывала длинные ноги, но грудь и руки оставались на виду. Поперек лица лежал шелковый шарф, тот самый, бывший на Мэллори в последний раз.
— Мэллори!
Холлидей поднялся в тот же самый момент, как черный силуэт шофера замер на уступе, двадцатью футами выше. Он подбежал к Габриель Шабо, стоявшей рядом с лестницей и, по всей видимости, глядевшей на Средиземное море.
— Это доктор Мэллори! Он жил со мной в Семичасовой Коломбине! Каким образом он… Габриель, вы же знали, что он здесь!
Холлидей схватил ее за руки, яростно рванул вперед; очки свалились на землю. Когда женщина упала на колени, беспомощно пытаясь их нашарить, он сдавил ее плечи:
— Габриель! Габриель, вы…
— Холлидей!
Не поднимая головы, она взяла его пальцы и прижала их к своим глазам:
— Мэллори, это он все это сделал — мы знали, что он последует за вами сюда. Когда-то он был моим врачом, и я ждала, ждала долгие годы…
Холлидей оттолкнул ее, отступил на шаг и услышал, как хрустнули под ногой очки. Он еще раз взглянул на омытое волнами тело в белом костюме, бессильный даже предположить, какой кошмар таится под шарфом, а затем побежал — вдоль террасы, мимо амфитеатра, по окутанным мраком улицам.
Когда он добрался до «пежо», одетый в черное шофер уже был почти рядом, ярдах в двадцати. Холлидей запустил двигатель и резко, подняв целое облако пыли, развернул машину. В боковое зеркальце он увидел, как шофер остановился и вытащил из-за пояса пистолет. После выстрела ветровое стекло словно покрылось изморозью. Машина вильнула, задела один из киосков, но Холлидей справился с управлением, низко пригнул голову и погнал дальше: холодный ночной воздух хлестал лицо мельчайшими, острыми осколками.
Через две мили, когда стало ясно, что «мерседес» его не преследует, Холлидей остановился и начисто выбил остатки ветрового стекла. Он ехал на запад, и воздух постепенно теплел. На горизонте все ярче разгорался закат, суливший свет и время.
А с ребенком нас трое.
…Одиннадцать часов. Хансон уже должен был прийти. Элизабет! Черт возьми, ну почему она всегда так тихо ходит?!
Спрыгнув с окна, выходящего на дорогу, Фримен помчался к кровати, быстро забрался под одеяло и разгладил его около колен. Когда жена заглянула в дверь, он невинно улыбнулся ей, делая вид, что читает журнал.
— У тебя все в порядке? — спросила Элизабет и пристально посмотрела на мужа.
Она понесла свое пополневшее тело к кровати, наклонилась и начала поправлять постель. Фримен раздраженно завозился, отпихивая ее руки, когда она попыталась поднять его с подушки, на которой он сидел.
— Ради Бога, Элизабет, я же не ребенок! — возмутился он, с трудом контролируя визгливые нотки в голосе.
— Что могло произойти с Хансоном? Он должен был прийти полчаса назад.
Элизабет покачала крупной красивой головой и подошла к окну. Свободное льняное платье скрывало фигуру, но когда она потянулась к оконной задвижке, Фримен увидел, что беременность уже стала заметной.
— Наверное, опоздал на поезд. — Одним движением кисти Элизабет надежно закрыла верхнюю задвижку, в то время как Фримену потребовалось целых десять минут, чтобы ее открыть.
— Мне показалось, я слышала, как она стукнула, — сказала Элизабет со значением. — Мы же не хотим, чтобы ты простудился, не так ли?
Фримен, поглядывая на часы, с нетерпением ждал ее ухода. Когда она остановилась в ногах кровати, внимательно оглядывая его, он с трудом удержался, чтобы не накричать на нее.
— Сегодня я разбирала детские вещи, — сказала она, а затем добавила, словно про себя: — и подумала, что тебе нужна новая пижама. Старая совсем потеряла вид.
Фримен поспешил поплотнее запахнуть пижаму — стараясь спрятать свою тощую обнаженную грудь.
— Элизабет, эта пижама служит мне уже много лет и находится в отличном состоянии. У тебя просто мания какая-то покупать все новое.
Фримен замолчал, сообразив, что его замечание не совсем тактично, — ему следовало радоваться, что Элизабет не делает различий между ним и ожидаемым малышом. И если ее поведение порой вызывало у него беспокойство, то лишь потому, что ей было уже немного за сорок — поздновато для первого ребенка. Кроме того, он сам болел и практически не вставал весь последний месяц, что еще больше усложняло ситуацию. Интересно, а не вызвана ли болезнь проделками его подсознания?
— Извини, Элизабет. Я очень рад, что ты обо мне заботишься. Может быть, следует вызвать врача?
«Нет!» — вопило что-то у него внутри. Как будто услышав этот крик, его жена покачала головой:
— Ты скоро поправишься. Пусть природа сама сделает свое дело. Я не думаю, что тебе нужен врач, во всяком случае, пока.
Пока?
Фримен прислушался к шагам жены, которая спускалась по застеленной ковром лестнице. Через несколько минут из кухни донесся шум работающей стиральной машины.
Пока!
Он выскользнул из постели и отправился в ванну. Шкаф у раковины был забит детской одеждой, которую Элизабет купила или связала сама, а потом тщательно выстирала и простерилизовала. На каждой из пяти полок аккуратные стопки белья накрывал квадратный кусок марли, но Фримен видел, что все вещи в большинстве своем голубого или белого цвета — и ничего розового.
«Надеюсь, Элизабет не ошибается, — подумал он. — Малыш определенно будет одет лучше всех в мире: похоже, целая индустрия по производству детских вещей существует за наш счет».
Фримен наклонился и достал из-под нижней полки напольные весы. Рядом он заметил большой коричневый комбинезон. Тут же лежало несколько курток, которые, наверное, подошли бы ему самому. Он снял халат и встал на весы. В зеркале за дверью появилось его гладкое, лишенное волос маленькое тело с худыми плечами, узкими бедрами и жеребячьими ногами.
Шесть стоунов[7] и девять фунтов[8] — вчера.
Отведя глаза от шкалы, он прислушался к шуму стиральной машины внизу и подождал, пока стрелка остановится.
Шесть стоунов два фунта! Застегивая халат, Фримен убрал весы под шкаф.
Шесть стоунов два фунта! Он потерял семь фунтов за двадцать четыре часа!
Фримен быстро вернулся в кровать и принялся лихорадочно ощупывать верхнюю губу в поисках бывших там совсем недавно усов. Его била нервная дрожь.
Всего два месяца назад он весил больше одиннадцати стонов. Семь фунтов за один день, с такой скоростью…
Он не мог осознать происходящее. Пытаясь унять дрожь, он потянулся за журналом и начал не глядя переворачивать страницы.
А с ребенком нас станет трое.
Впервые он заметил, что с ним происходит что-то неладное, шесть недель назад, почти сразу после того, как они получили подтверждение беременности Элизабет.
На следующий день утром, бреясь в ванне перед уходом в офис, Фримен обнаружил, что у него поредели усы: неожиданно они приобрели ржаво-коричневый цвет и стали мягкими и упругими.
Да и борода заметно посветлела; обычно уже через несколько часов после бритья на лице у него появлялась густая черная щетина, сейчас же хватило всего нескольких движений бритвой, чтобы кожа Фримена стала розовой и гладкой.
Фримен связал свое видимое омоложение с перспективой появления малыша. Ему исполнилось сорок, когда они с Элизабет поженились, он был на два или три года ее младше и считал себя слишком старым для того, чтобы обзаводиться детьми. Впрочем, он совершенно сознательно остановил свой выбор на Элизабет, поскольку она, как две капли воды, походила на его мать. Фримен представлял себя скорее ее сыном, чем родителем-партнером. Однако теперь, когда ребенок стал реальностью, он не испытывал к нему никаких отрицательных чувств и, поздравив себя, решил, что вступил в новый период мужания и может полностью отдаться роли молодого отца.
Фримен думал, что именно по этой причине у него исчезли усы и борода, появилась упругость в шагу.
Он замурлыкал себе под нос:
Только Лиззи и я,
А с ребенком нас станет трое.
Глядя на отражение в зеркале, Фримен видел спящую Элизабет, ее широкие бедра заполняли всю постель. Он радовался, когда жена отдыхала. Вопреки его ожиданиям, состояние здоровья мужа заботило ее гораздо больше, чем ребенок, она даже не разрешала ему готовить для себя завтрак. Зачесывая наверх густые светлые волосы, чтобы прикрыть лысую макушку, он с раздражением подумал о проверенных временем советах из книг для молодых матерей, в которых говорилось о сверхчувствительности будущих отцов, — очевидно, Элизабет отнеслась к ним серьезно.
Фримен на цыпочках вернулся в спальню и встал у открытого окна, наслаждаясь свежим утренним воздухом. Внизу, дожидаясь завтрака, он достал из шкафа свою старую теннисную ракетку и, конечно же, разбудил Элизабет, когда одним из ударов разбил стекло на барометре.
Поначалу Фримен упивался своей вновь обретенной энергией. Он катался с Элизабет на лодке, яростно греб, заново познавая физические удовольствия, в которых отказывал себе, ссылаясь на занятость, с тех пор, как ему перевалило за двадцать. Он ходил с Элизабет по магазинам, уверенно поддерживал ее под руку, нес пакеты с вещами для малыша и чувствовал себя великаном с громадными плечами.
Впрочем, довольно скоро он начал задумываться над тем, что же с ним на самом деле происходит.
Элизабет, крупная, по-своему привлекательная женщина, с широкими плечами и бедрами, привыкла ходить на высоких каблуках. Фримен, плотный человек среднего роста, был немного ниже жены, но его это не беспокоило.
Обнаружив, что едва достает ей до плеча, он начал присматриваться к себе более внимательно.
Во время очередного похода по магазинам (Элизабет всегда брала Фримена с собой и интересовалась его мнением, как если бы ему самому предстояло носить крошечные пальтишки и костюмчики) продавщица, очевидно не подумав, обратилась к Элизабет как к его «матери». Потрясенный Фримен увидел очевидное несоответствие между ними — округлые плечи, пухлое лицо и шея Элизабет, и его гладкая, без единой морщинки кожа.
Вернувшись домой, Фримен начал беспокойно метаться по дому — из гостиной в столовую и обратно — и вдруг понял, что мебель и книжные полки кажутся ему больше, чем раньше. Наверху, в ванной комнате, он в первый раз встал на весы и обнаружил, что похудел на один стон и шесть фунтов.
Раздеваясь вечером, чтобы лечь спать, он сделал еще одно удивившее его открытие.
Оказывается, Элизабет ушила его пиджаки и брюки. Она ничего ему об этом не говорила, и, видя ее с иголкой в руках, Фримен думал, будто она делает что-то для ребенка.
В течение последующих дней возбуждение, охватившее Фримена по случаю наступления весны, пропало. Он вдруг почувствовал, что его тело, кожа, волосы, мускулатура претерпевают какие-то необъяснимые изменения. А из зеркала на него смотрело совсем другое лицо: челюсти и нос больше не выступали вперед, кожа стала гладкой и чистой.
Разглядывая свой рот, Фримен заметил, что почти все металлические пломбы исчезли, а на их месте появилась безупречно белая эмаль.
Он продолжал ходить на работу, хотя и отдавал себе отчет в том, что его вид вызывает любопытные взгляды коллег. Но когда он заметил, что не может дотянуться до справочников, стоявших на полке позади кресла, он решил на следующий день остаться дома, заявив, что заболел гриппом.
Казалось, Элизабет все отлично понимала. Фримен ничего ей не сказал, опасаясь, что у нее произойдет выкидыш, если она узнает правду. Закутавшись в старый халат, обмотав горло и грудь шерстяным шарфом и подложив на стул подушку, чтоб выглядеть повыше, он сидел на веранде, прячась под несколькими одеялами.
Фримен теперь старательно следил за тем, чтобы не стоять, когда Элизабет находилась рядом, а если избежать этого не удавалось, не переставая расхаживал по комнате, встав на цыпочки.
Тем не менее через неделю он уже не доставал ногами до пола, если сидел за большим обеденным столом в столовой, и тогда Фримен решил больше не выходить из своей спальни.
Элизабет не стала возражать. Все это время она равнодушно и холодно наблюдала за мужем, спокойно готовясь к появлению ребенка.
«Черт побери Хансона! — подумал Фримен. — Уже 11.4.5, а его все нет». Он листал журнал, не обращая ни малейшего внимания на содержание, зато каждую секунду бросая раздраженный взгляд на часы. Ремешок был ему слишком широк, так что пришлось проделать две новые дырочки. Как он объяснит Хансону, что с ним происходит, Фримен еще не решил, поскольку его мучили всевозможные сомнения. Он и сам толком не знал, что с ним происходило. Действительно, он терял вес, и довольно заметно, — около восьми или десяти фунтов в день, — а еще стал ниже на целый фут, но здоровье у него в полнейшем порядке. По правде говоря, он выглядит как четырнадцатилетний мальчишка.
«Так в чем же тут дело?» — не раз спрашивал себя Фримен. Возможно, его омоложение явилось следствием какого-либо психосоматического расстройства? Хотя он и не испытывал неприязни к будущему ребенку, может быть, его подсознание оказалось в тисках безумной попытки осуществления возмездия.
Именно эта мысль, логическим продолжением которой стали бы зарешеченные окна и люди в белых халатах, испугала Фримена настолько, что он решил помалкивать. Доктор Элизабет, человек резкий и холодный, конечно же, отнесется к Фримену как к невротику, старающемуся отыскать хитроумный способ занять в сердце жены место своего еще не родившегося ребенка.
Фримен знал, что существуют еще какие-то неясные, неуловимые причины происходящих с ним изменений. Но начал читать журнал, страшась даже предпринять попытку докопаться до этих причин.
Он держал в руках детский комикс. Разозлившись, Фримен посмотрел на обложку, а затем на гору журналов, которые Элизабет заказала сегодня утром. Все одно и то же.
Его жена вошла в свою спальню, располагавшуюся на другой стороне лестничной площадки. Теперь Фримен занимал комнату, которая со временем станет детской, — с одной стороны, чтобы иметь возможность спокойно и в одиночестве думать о происходящем, а с другой, чтобы не ставить себя в неловкое положение перед Элизабет, демонстрируя ей свое усохшее тело.
Она появилась в дверях, держа в руках маленький поднос со стаканом молока и двумя бисквитами. Хотя Фримен и терял вес, у него был прекрасный, как у ребенка, аппетит. Он взял бисквиты и быстро их съел.
Элизабет присела на кровать и достала из кармана передника рекламный проспект.
— Я собираюсь заказать детскую кроватку, — сказала она ему. — Ты не хочешь выбрать?
Фримен беззаботно от нее отмахнулся:
— Подойдет любая. Выбери ту, что попрочнее и помассивнее, чтобы малыш не мог из нее вылезти.
Задумчиво глядя на него, Элизабет кивнула. Весь день она приводила дом в порядок, гладила, складывала стопки чистого белья в шкафы, дезинфицировала посуду и все, что могло ей пригодиться после рождения ребенка.
Они решили, что она будет рожать дома.
Четыре с половиной стоуна!
Фримен с ужасом смотрел на весы. За два последних дня он потерял больше одного стоуна и шести фунтов. Достать до ручки шкафа и открыть дверцу он мог, только встав на цыпочки. Фримен старался не смотреть на себя в зеркало, но все равно знал, что у него худая грудь, тонкая шея, маленькое личико и тело шестилетнего ребенка. Халат волочился за ним по полу, а продеть руки в огромные рукава удавалось лишь с огромным трудом.
Когда Элизабет принесла ему завтрак, она критически оглядела его, поставила поднос и подошла к одному из шкафов. Затем, достав маленькую спортивную рубашку и пару вельветовых шорт, она спросила:
— Ты не хочешь переодеться, дорогой? В этом тебе будет удобнее.
Фримен молча покачал головой, он старался как можно меньше использовать свой голос, который превратился, в ноющий дискант. Однако когда Элизабет ушла, он сбросил тяжелый халат и надел оставленные ею вещи.
Подавив сомнения, он стал раздумывать над тем, как добраться до врача, не прибегая к помощи телефона, находившегося внизу. До сих пор ему удавалось не вызывать подозрений у жены, но теперь надежды на благополучный исход развеялись: он едва доставал головой до пояса. Если она увидит его во весь рост, она может от потрясения умереть на месте.
К счастью, Элизабет надолго оставляла его одного. Как-то раз, после ленча, двое мужчин на фургоне доставили из универмага голубую кроватку и детский манеж, но Фримен решил притвориться, будто спит, пока они не уедут. Несмотря на снедающее его беспокойство, он легко заснул — теперь Фримен часто чувствовал усталость после еды — а проснувшись через два часа, обнаружил, что Элизабет застелила кроватку и спрятала голубые одеяла и подушку в пластиковый пакет.
Еще он заметил белый кожаный ремешок — чтобы ребенок не вывалился из кроватки, — пристегнутый к прутьям.
На следующее утро Фримен решил сбежать. Он весил всего лишь три стоуна и один фунт, а одежда, которую ему вчера дала Элизабет, оказалась велика на три размера, штаны едва держались на тонкой талии. В зеркале ванной Фримен увидел маленького мальчика, глядящего на него широко раскрытыми глазами. Он вспомнил свои фотографии из далекого детства.
После завтрака, когда Элизабет вышла в сад, он спустился вниз. В окно он увидел, как жена открыла мусорный ящик и засунула туда костюм и черные кожаные туфли, в которых он ходил на работу.
Фримен некоторое время стоял, беспомощно размахивая руками, а потом поспешил вернуться в свою комнату. Подниматься наверх по огромным ступенькам оказалось намного труднее, чем он себе представлял. Поэтому он так устал, что не смог даже залезть в кровать — просто стоял, прислонившись к ней, и тяжело дышал. Если даже и удастся попасть в больницу, как без помощи Элизабет, которая могла бы подтвердить его слова, он убедит врачей в том, что говорит правду?
По счастью, он продолжал мыслить как взрослый человек. Дайте ему бумагу и карандаш, и он сумеет продемонстрировать свой зрелый ум и знание социальных законов, которыми не обладает ни один вундеркинд.
Значит, первым делом необходимо добраться до больницы, а если не получится, то до полицейского участка. Да и вообще, достаточно попасть на ближайшую центральную улицу — четырехлетнего ребенка, разгуливающего в одиночку, сразу остановит какой-нибудь постовой.
Он услышал, как по лестнице поднимается Элизабет с бельевой корзинкой, поскрипывающей в руках. Фримен попытался забраться в постель, но смог только стащить на себя простыню. Когда Элизабет открыла дверь, он забежал за кровать, чтобы спрятать свое маленькое тело, а подбородок положил на постель.
Элизабет остановилась, глядя на маленькое пухлое личико. Мгновение они смотрели друг на друга; у Фримена отчаянно колотилось сердце, пока он мучительно размышлял о том, почему жена не замечает происходящих в нем перемен. Но она только улыбнулась и прошла в ванну.
Опираясь на тумбочку у кровати, он наконец забрался в постель и отвернулся от двери в ванную. На обратном пути Элизабет наклонилась над ним, поправила одеяло и выскользнула из комнаты, прикрыв за собой дверь.
Остаток дня Фримен ждал подходящей возможности для побега, но Элизабет постоянно что-то делала около его спальни, а вечером, прежде чем он успел хоть что-нибудь предпринять, его сморил сон. Спал он крепко, и ему ничего не снилось.
Проснулся Фримен в огромной белой комнате. Голубой свет заливал высокие стены, на которых резвились гигантские фигуры животных. Оглядевшись, он понял, что по-прежнему находится в детской. На нем была пижама в горошек (выходит, Элизабет переодела его, пока он спал?), но и она казалась слишком большой для его съежившихся ручек и ножек.
Крошечный халатик лежал в ногах кровати, на полу стояла пара шлепанцев. Фримен слез с кровати и надел халат и шлепанцы. Его качало. Дверь была закрыта, но он придвинул стул, забрался на него и повернул ручку, сжав ее двумя маленькими кулачками.
На лестничной площадке он остановился, прислушиваясь к звукам, доносящимся из кухни. Элизабет что-то там делала, тихонько напевая. Фримен начал осторожно спускаться, наблюдая за женой сквозь перила. Она стояла у плиты, практически закрывая ее широкой спиной, и разогревала какую-то молочную смесь. Фримен подождал, пока она отвернется к раковине, и проскочил мимо кухни в прихожую. Толстые подошвы тапочек заглушали его шаги.
Оказавшись в саду, он сразу бросился бежать. Ему с трудом удалось открыть тяжелые ворота. Когда он возился с задвижкой, проходившая мимо женщина средних лет остановилась и посмотрела на него сверху вниз, а потом, нахмурившись, перевела взгляд на окна дома.
Фримен сделал вид, что возвращается обратно в дом, надеясь, что Элизабет еще не заметила его исчезновения. Когда женщина пошла дальше, он открыл ворота и побежал по улице в сторону торгового центра.
И неожиданно попал в огромный мир. Двухэтажные дома уходили в небо, точно стены каньона, конец улицы в ста ярдах впереди терялся далеко за горизонтом. Камни на мостовой оказались массивными и неровными, а кроны гигантских сикомор и вовсе было невозможно разглядеть. Ехавший навстречу ему автомобиль притормозил, а потом помчался дальше.
Фримену оставалось пройти пятьдесят ярдов до угла, когда он споткнулся об один из камней на мостовой и вынужден был остановиться. Задыхаясь, он прислонился к дереву, от усталости у него подкашивались ноги.
Он услышал, как открылись ворота, и через плечо увидел Элизабет, оглядывающую улицу. Фримен быстро спрятался за дерево, дождался, пока она вернулась в дом, и только после этого зашагал дальше.
Вдруг откуда-то с неба опустилась здоровенная рука, подхватила его и подняла в воздух. Вскрикнув от удивления, он поднял голову и узнал мистера Саймондса, своего банковского менеджера.
— Вы что-то рано поднялись сегодня, молодой человек, — сказал Саймондс и, крепко держа Фримена за руку, поставил его на землю.
Его машина стояла рядом, у тротуара. Оставив двигатель включенным, он повел Фримена обратно по улице.
— Ну, давай-ка посмотрим, где ты живешь.
Фримен попытался вырваться, отчаянно дергал руку, но Саймондс не обращал никакого внимания на его попытки освободиться.
Элизабет вышла из ворот, даже не сняв передника, и поспешила к ним навстречу. Фримен попытался спрятаться за Саймондса, но вдруг почувствовал, как сильные руки банковского служащего подняли его и передали Элизабет. Она крепко прижала голову беглеца к своему мощному плечу, поблагодарила Саймондса и понесла Фримена в дом.
Когда они переходили через дорогу, Фримен расслабленно сидел у Элизабет на руках, мечтая оказаться где-нибудь за тридевять земель от нее.
Попав в детскую, он решил, что сразу же заберется в кровать и юркнет под одеяло, но Элизабет опустила его на пол, и Фримен понял, что находится в детском манеже. Он неуверенно взялся за перильца, а Элизабет наклонилась, чтобы поправить ему халатик. Потом, к радости Фримена, она отвернулась.
Минут пять, потрясенный случавшимся, Фримен стоял в манеже, держась за перила. Постепенно его дыхание пришло в норму, и тут он наконец осознал то, чего смутно опасался последние несколько дней, — по какой-то необъяснимой причине Элизабет идентифицировала его с ребенком в своем чреве! Она ведь совершенно не удивилась, когда увидела, что Фримен превратился в трехлетнего малыша. Его жена воспринимала происшедшее как естественное следствие своей беременности. Она убедила себя в том, что ее сын уже родился. В то время как Фримен становился все меньше, зеркально отражая развитие человека, ее взгляд застыл в их общем фокусе, и она видела лишь образ своего ребенка.
Продолжая строить планы побега, Фримен обнаружил, что не может выбраться из манежа. Легкие деревянные прутья оказались слишком прочными для его маленьких ручек — сломать их он был не в состоянии. Утомившись от бесплодных усилий, он сел и начал катать большой разноцветный мяч.
Фримен решил, что, вместо того чтобы избегать Элизабет и скрывать происшедшие с ним изменения, он должен постараться привлечь внимание жены и заставить признать, что он ее муж, а не сын.
Поднявшись на ноги, он принялся раскачивать манеж из стороны в сторону, и вскоре один из углов оказался у стены. Раздался стук. Еще раз. И еще.
Элизабет вышла к нему из своей спальни.
— Дорогой, что ты расшумелся? — спросила она улыбаясь. — Хочешь бисквит?
Элизабет опустилась на колени у манежа, и ее лицо оказалось всего в нескольких дюймах от лица Фримена.
Набравшись мужества, Фримен посмотрел прямо на нее, стараясь заглянуть в большие немигающие глаза. Он взял бисквит, откашлялся и старательно произнес:
— Я не бвой енок.
Элизабет взъерошила его длинные светлые волосы:
— Разве, дорогой? Какая ужасная неприятность!
Фримен топнул ногой и скривил губы:
— Я не бвой енок! — завопил он. — Я бвой бупуг!
Посмеиваясь, Элизабет начала освобождать шкаф, стоящий около кровати. Пока Фримен пытался протестовать, сражаясь с потоком согласных, она взяла его клубный пиджак и пальто. Потом постелила простыню, побросала на нее рубашки, носки и все прочее и связала в большой узел.
Элизабет вынесла вещи Фримена, вернулась, сняла с его постели белье, отодвинула кровать к дальней стенке, а на ее место поставила детскую кроватку.
Вцепившись в манеж, Фримен смотрел, как исчезают предметы из его прежней жизни, и не мог произнести ни слова.
— Лисби, бомоби ме, я!.. — Он сдался и стал искать что-нибудь, чем можно было бы писать.
Собрав все силы, он сдвинул манеж к стене и большими буквами, слюной, которая текла у него изо рта, написал:
ЭЛИЗАБЕТ, ПОМОГИ МНЕ! Я НЕ РЕБЕНОК.
Затем он начал стучать кулаком в стену, и ему удалось привлечь внимание Элизабет, но когда он показал ей на записку, буквы успели высохнуть. Расплакавшись от огорчения, Фримен прошлепал к стенке и стал восстанавливать свое послание. Прежде чем он успел написать две или три буквы, Элизабет подхватила его на руки и вынула из манежа.
На обеденном столе стоял всего один прибор, а рядом Фримен увидел новый высокий стул. Безуспешно пытаясь произнести что-нибудь членораздельное, Фримен почувствовал, что его сажают на детский стул и повязывают вокруг шеи салфетку.
Во время еды он внимательно наблюдал за Элизабет, надеясь увидеть на неподвижном лице хотя бы мимолетный знак узнавания, намек на то, что она понимает — двухлетний ребенок, сидящий рядом с ней, является ее мужем. Фримен играл с едой, рисуя кривые буквы на подносе вокруг своей тарелки, но когда он показывал их Элизабет, она хлопала в ладоши, словно разделяла с ним радость новых открытий, а потом вытирала поднос. Вконец измучившись, Фримен позволил ей отнести себя наверх и остался лежать в новой кроватке, плотно укутанный крошечным одеялом.
Время работало против него. Теперь он спал большую часть дня. Проснувшись, некоторое время чувствовал себя посвежевшим и полным сил, который, правда, быстро убывали. После каждого приема пищи на него наваливалась невыносимая дремота, и глаза закрывались сами собой, как если бы он принял сильнодействующее снотворное. Фримен смутно понимал, что продолжает меняться и что ничего не может с этим поделать, — вот уже, проснувшись, он с трудом сумел сесть. А усилия, которые ему приходилось прикладывать, чтобы встать на свои слабые подкашивающиеся ноги, бесконечно его утомляли.
Он разучился разговаривать и теперь лишь невнятно бормотал и булькал. Лежа на спине и потягивая теплое молоко из бутылочки, Фримен понимал, что ему не на кого больше надеяться, кроме Хансона. Рано или поздно он зайдет и обнаружит, что его приятель бесследно исчез.
Сидя на ковре на веранде, опираясь спиной на подушку, Фримен заметил, что Элизабет вытащила содержимое из ящиков его стола и сняла все книги с полок у камина. Похоже, что для окружающих она стала вдовой с годовалым сыном, которая потеряла мужа сразу после медового месяца.
Она уже начала привыкать к своей новой роли. Гуляя по утрам — Фримен лежал в коляске, а перед самым его носом болтался пластмассовый зайчик, раздражавший его до невозможности, — они встречали людей, которых Фримен знал в лицо, и никто ни на секунду не усомнился в том, что он — сын Элизабет. Они наклонялись над коляской, тыкали ему в живот пальцами и восхищались его замечательными размерами и великолепным развитием. Кое-кто вспоминал ее мужа, и Элизабет отвечала им, что он отправился в длительное путешествие. Похоже, она мысленно попрощалась с Фрименом и навсегда выбросила его из головы.
Он понял, что ошибался, когда они возвращались с прогулки, оказавшейся для него последней.
Они приближались к дому, вдруг Элизабет остановилась и с сомнением встряхнула коляску, очевидно не зная, стоит ли идти дальше. Кто-то позвал их — издали, — и пока Фримен пытался вспомнить, кому принадлежит такой знакомый голос, Элизабет наклонилась и подняла верх коляски у него над головой.
Неожиданно Фримен увидел Хансона, который навис над коляской, вежливо приподняв шляпу.
— Миссис Фримен, я всю неделю пытаюсь до вас дозвониться. Как дела?
— Прекрасно, мистер Хансон, — Элизабет развернула коляску так, чтобы она оказалась между ней и Хансоном. Фримен заметил, что она на мгновение смутилась. — У нас сломался телефон.
Хансон обошел коляску, с интересом наблюдая за Элизабет.
— А что случилось с Чарльзом в субботу? Ему пришлось уехать по делам?
Элизабет кивнула:
— Он ужасно расстроился, мистер Хансон, — но у него возникли серьезные проблемы. Его не будет некоторое время.
«Она знает», — подумал Фримен.
Хансон заглянул в коляску:
— На утреннюю прогулку, дружок? — И добавил, обращаясь к Элизабет: — Прекрасный ребенок. Я просто обожаю сердитых детей. Соседский?
Элизабет покачала головой:
— Сын приятеля Чарльза. Нам пора идти, мистер Хансон.
— Зовите меня Роберт. Надеюсь, мы скоро увидимся.
Элизабет улыбнулась, ее лицо снова было спокойно:
— Не сомневаюсь.
— Отлично! — Хитро улыбаясь, Хансон пошел прочь.
Она знает!
Потрясенный, Фримен сбросил одеяло и посмотрел вслед удаляющемуся Хансону. Тот повернулся, чтобы помахать Элизабет, которая подняла руку в ответ, а затем въехала в ворота.
Фримен попытался сесть, неотрывно глядя на Элизабет и надеясь, что она заметит гнев у него на лице. Но она ловко покатила коляску по дорожке, а потом взяла Фримена на руки.
Когда они поднимались по лестнице, он посмотрел через ее плечо на телефон и увидел, что трубка снята с рычагов. Все это время Элизабет понимала, что происходит, и специально делала вид, будто не замечает его превращений. Она предвидела каждую новую стадию, купила заранее одежду — последовательность курточек и штанишек уменьшающихся размеров, — заказала для него, а не для будущего ребенка, манеж и кроватку.
На мгновение Фримен даже засомневался, беременна ли Элизабет на самом деле. А если ее полнота плод его фантазий? Когда она сказала, что ждет ребенка, ему и в голову не могло прийти, что этим ребенком станет он сам.
Резко перевернув, она засунула Фримена в кроватку и плотно укутала одеялом. Он слышал, как она стремительно ходит внизу, по-видимому готовилась к чему-то срочному: быстро закрыла окна и двери… что-то вынуждало ее торопиться.
Прислушиваясь к происходящему, Фримен вдруг почувствовал, что замерз. Он был завернут, точно новорожденный ребенок, в несколько пеленок, но ему казалось, что все его кости превратились в лед. Фримена охватила непонятная вялость, куда-то пропали злость и страх, а центр восприятия переместился на поверхность кожи. Слабый утренний свет резал глаза, и когда они закрылись, он провалился в туманное забвение неглубокого сна, нежное тело молило об облегчении страданий.
Некоторое время спустя он почувствовал, как руки Элизабет вынули его из-под одеяла, потом из кроватки, она пронесла его через холл. Постепенно воспоминания о доме и его собственной личности стали слабеть, и сморщенное тельце беспомощно прижалось к Элизабет, когда он оказался на ее широкой постели.
Ненавидя жесткие волосы, которые царапали ему лицо, Фримен впервые отчетливо осознал то, что так долго не хотел понимать. Перед самым концом он вдруг закричал от радости и удивления, когда вспомнил исчезнувший мир своего первого детства.
Когда ребенок в животе успокоился, Элизабет откинулась на подушку. Боль от схваток медленно проходила.
Она почувствовала, что силы постепенно к ней возвращаются, а огромный мир внутри нее приходит в норму. Глядя в темнеющий потолок, она отдыхала несколько часов, время от времени меняя положение, чтобы устроить поудобнее свое большое тело на кровати.
На следующее утро она поднялась на полчаса. Ребенок уже не казался таким тяжелым, три дня спустя она смогла окончательно встать с постели. Свободный халат скрывал то, что еще оставалось от ее беременности. Элизабет немедленно приступила к последнему делу: сложила в стопки детскую одежду, разобрала манежи и кроватку. Затем связала одежду в большие узлы и позвонила в местное отделение благотворительного общества. Оттуда приехали служащие и все забрали. Коляску и кроватку Элизабет продала торговцу подержанными вещами. А через два дня в доме не осталось ничего, что напоминало бы о ее муже. Элизабет сняла цветные картинки со стен детской и поставила кровать на прежнее место.
Оставался только уменьшающийся с каждым днем комочек внутри нее, маленький сжатый кулачок. Когда Элизабет почти перестала его чувствовать, она сняла обручальное кольцо и спрятала его в коробочку с другими украшениями.
Возвращаясь на следующее утро домой из магазина, Элизабет услышала, как кто-то зовет ее из машины, припаркованной у ворот дома.
— Миссис Фримен! — Хансон выскочил из машины и радостно заговорил с ней. — Как вы замечательно выглядите.
Элизабет одарила его широкой добродушной улыбкой. Несмотря на легкую припухлость, ее лицо было красивым и чувственным. Яркое шелковое платье — и никаких следов беременности.
— Где Чарльз? — спросил Хансон. — По-прежнему в отъезде?
Улыбка Элизабет стала еще шире, губы раскрылись, обнажив крепкие белые зубы. Ее лицо приобрело странное отсутствующее выражение, глаза смотрели куда-то далеко за горизонт.
Хансон некоторое время ждал ответа. Потом, поняв намек, наклонился к своей машине и включил зажигание. Подойдя к Элизабет, раскрыл перед ней ворота.
Так Элизабет встретила своего мужа. Три часа спустя превращения Чарльза Фримена достигли кульминации. В эту последнюю секунду он подошел к своему истинному началу, момент его зачатия совпал с моментом исчезновения, конец последнего рождения — с началом первой смерти.
А с ребенком станет один.
Фолкнер потихоньку заводился.
Он позавтракал и теперь с нетерпением ждал, когда же Джулия кончит суетиться на кухне. Через две-три минуты она уйдет, однако по какой-то причине это короткое еже-утреннее ожидание неизменно представлялось ему почти невыносимым. Поднимая жалюзи, выходя на веранду, устанавливая поудобнее шезлонг, он помимо собственной воли непрерывно прислушивался к расторопным, предельно экономным движениям жены. В раз и навсегда установленной последовательности она сложила тарелки и чашки в моечную машину, засунула в духовку мясо для ужина и пощелкала таймером, поменяла температурные установки кондиционера и отопительного радиатора, открыла горловину мазутного бака (после обеда приедет цистерна) и подняла свою половинку гаражной двери.
Фолкнер как завороженный отслеживал каждый этап этой последовательности по резкому щелканью тумблеров и пулеметному треску установочных ручек.
Тебя бы на Б-52,— думал он, — за пульт. На самом деле Джулия работала в больничной регистратуре, с утра до вечера крутилась, уж в этом можно не сомневаться, в том же самом вихре заученных, предельно экономичных движений, тыча в кнопки с надписями «Смит», «Джонс» или там «Браун», направляя паралитиков налево, параноиков направо.
Джулия вошла в комнату и приблизилась к нему, стандартная деловая особа в строгом черном костюме и белой блузке.
— Разве ты не идешь в Школу? — спросила она.
Фолкнер покачал головой, бесцельно переложил бумаги на письменном столе.
— Нет, у меня еще творческий отпуск. До конца недели. Профессор Харман решил, что я взял слишком много часов, пора бы и мозги проветрить.
Джулия кивнула, но в ее глазах стояло сомнение. Три недели кряду муж торчал дома, дремал на веранде, как тут не появиться подозрениям. Фолкнер понимал, что рано или поздно она все узнает, однако надеялся оказаться к тому времени вне досягаемости. Его подмывало сказать правду, что два месяца назад он оставил место преподавателя в Школе бизнеса, оставил навсегда, без намерения вернуться. Вот уж будет для нее сюрпризик, когда выяснится, что они почти истратили его последнюю зарплату и даже, возможно, будут вынуждены обходиться одной машиной. Ничего, думал он, пусть поработает, да и вообще ей платят больше, чем мне.
Сделав титаническое усилие, Фолкнер улыбнулся. Выметайся! — вопило у него в мозгу, но жена все еще парила над ним в нерешительности.
— А чем же тебе обедать? У нас ни крошки…
— Обо мне не беспокойся, — нетерпеливо перебил Фолкнер, с тоской глядя на стрелки часов. — Я уже шесть месяцев как бросил есть. А ты пообедаешь в Клинике.
Даже разговор с ней превратился в непомерный труд. Он хотел бы перейти на общение записками, даже купил для этой цели два отрывных блокнота, но так и не набрался духа предложить один из них Джулии, хотя сам постоянно писал ей записки — под тем предлогом, что его мозг занят настолько напряженной работой, что разговор может прервать ход мыслей.
Как ни странно, он никогда не думал всерьез о разводе. Такой побег не докажет ровно ничего. К тому же у него имелся другой план.
— Так тебе ничего не надо? — спросила Джулия, не спуская с мужа настороженных глаз.
— Абсолютно, — заверил ее Фолкнер, удерживая на лице все ту же улыбку. Усилие выматывало, как полный рабочий день на службе.
Быстрый, безразличный поцелуй Джулии поразительно напоминал клюющее движение, каким хитроумная машина надевает крышечки на бутылки с пивом. Все так же улыбаясь, Фолкнер дождался хлопка входной двери, затем медленно стер улыбку с лица, осторожно вздохнул и позволил себе расслабиться, ощущая, как напряжение вытекает через пальцы рук и ног. Несколько минут он бесцельно бродил по пустому дому, а затем вернулся в гостиную, чтобы приступить к серьезной работе.
Программа практически никогда не менялась. Сперва Фолкнер достал из среднего ящика письменного стола устройство, состоявшее из миниатюрного будильника, батарейки и ремешка с электродами. Выйдя на веранду, он затянул ремешок на запястье, завел и установил будильник, пристроил его на столе рядом с собой, а затем привязал свою руку к подлокотнику — чтобы не стряхнуть ненароком будильник на пол.
Когда все было готово, он откинулся на спинку шезлонга и начал изучать открывавшийся с веранды вид.
Поселок Меннингера (или «Бедлам» («Дурдом»), если следовать терминологии местных жителей) был построен десять лет тому назад как самодостаточный жилой микрорайон для дипломированных сотрудников Клиники и членов их семей. Всего в Бедламе было шестьдесят с чем-то домов, спроектированных так, что каждый из них заполнял определенную структурную нишу, с одной стороны — сохраняя свою, отличную от прочих, индивидуальность, а с другой — сливаясь с ними в органическое единство. Втискивая уйму маленьких домиков на участок площадью в четыре акра, архитекторы руководствовались двумя главными установками: не превращать будущий поселок в унылое скопление совершенно одинаковых курятников (что характерно для большинства подобных микрорайонов) и создать для одной из крупнейших психиатрических ассоциаций демонстрационный экспонат, способный послужить моделью корпоративных поселков будущего.
К сожалению, вскоре выяснилось, что Бедлам, задуманный как нечто вроде рая земного для своих обитателей, превращает их жизнь в сущий ад. Архитекторы использовали так называемую психомодулярную систему, основанную на L-образных базовых элементах, то есть все в их творении пересекалось и стыковалось со всем, что привело к легко предсказуемому результату: поселок являл собой нечто аморфное и несуразное. На первый взгляд это хитросплетение матового стекла, белых изгибов и плоскостей могло показаться изысканным и абстрактным («новые тенденции в организации жизни», предлагаемые поселком, были подробно и с множеством глянцевых фотографий освещены на страницах журнала «Лайф»), однако изнутри, при долгих контактах оно представлялось бесформенным и изнурительным для глаза. Старшие администраторы и специалисты Клиники быстренько ретировались, так что теперь Бедлам был доступен для любого, кого удавалось сюда заманить.
Фолкнер выделил из хаоса белых геометрических форм восемь строений, на которые он мог смотреть, не поворачивая головы. Слева, совсем впритык, жили Пензилы, справа — Макферсоны, остальные шесть домиков располагались прямо впереди, на дальней стороне бестолковой мешанины налезающих друг на друга «садовых участков» — абстрактных лабиринтов наподобие тех, по которым бегают лабораторные крысы, с невысокими перегородками, по пояс из белых панелей, стеклянных уголков и щелястых листов пластика.
В садике Пензилов имелся набор огромных, трехфутовых кубиков с буквами. Двое Пензилят регулярно составляли из них послания окружающему миру, иногда — непристойные, иногда — всего лишь загадочные и афористические. Сегодняшняя фраза относилась ко второй разновидности. На зеленой траве ярко выделялись квадраты с буквами:
ЗАМРИ И ПОМРИ
Задумавшись на секунду над глубинным смыслом странного предложения, Фолкнер расслабил сознание, устремленные вдаль глаза остекленели, мало-помалу абрисы строений стали выгорать и сливаться, длинные террасы и пандусы, скрытые частично деревьями и кустами, представлялись чистыми бесплотными формами, исполинскими стереометрическими структурами.
Фолкнер замедлил ритм дыхания, уверенно замкнул свой мозг, а затем без малейших усилий стер всякое осознание смысла попадавших в поле его зрения строений.
Теперь он смотрел на кубистический пейзаж, беспорядочное скопление белых форм на фоне синего задника, разбавленное кое-где зелеными рассыпчатыми фестонами, медленно колеблющимися из стороны в сторону. В голову заползла ленивая мысль, а что же они такое в действительности, эти формы, — Фолкнер знал, что считанные секунды назад они были близко ему знакомы как часть повседневности, однако сколько он ни менял их пространственное расположение, сколько ни искал возможные ассоциации, случайное скопление геометрических фигур так и оставалось случайным.
Он обнаружил за собой эту способность совсем недавно, недели три назад, воскресным утром. Уныло разглядывая выключенный телевизор, он неожиданно осознал, что настолько свыкся, сросся с физической формой этого пластмассового ящика, что не может вспомнить его назначения. Фолкнеру потребовалось значительное умственное усилие, чтобы стряхнуть прострацию и опознать телевизор. Движимый любопытством, он опробовал новообретенную способность на других объектах и быстро выяснил, что наибольший успех достигается при работе с такими плотными клубками ассоциаций, как стиральные машины, автомобили и прочие потребительские товары. После удаления коросты рекламных слоганов и статусной ценности их внутренние претензии на реальность оказывались настолько шаткими, что полностью испарялись при минимальном умственном усилии.
Нечто сходное происходит при употреблении мескалина и прочих галлюциногенов, под чьим воздействием вмятины на подушке становятся резкими и грандиозными, как лунные кратеры, а портьерные складки колышутся подобно волнам вечности.
Далее Фолкнер приступил к осторожным экспериментам, тренируя свою способность оперировать внутренними выключателями. Процесс оказался нескорым, однако постепенно пришло умение устранять все большие и большие совокупности предметов — стандартную мебель в гостиной, хитроумные, сплошь в эмали и никеле, кухонные приспособления, свой собственный автомобиль — лишенный смысла, он лежал в полумраке гаража, как исполинский баклажан, вялый и тускло поблескивающий; попытка опознать этот загадочный объект чуть не свела Фолкнера с ума. «Господи, да что же это такое может быть?» — беспомощно вопрошал он, чуть не лопаясь от хохота.
По мере развития способности он начал смутно подозревать в ней возможный путь побега из невыносимой обстановки поселка — из невыносимого мира.
Фолкнер поделился этими наблюдениями с Россом Хендриксом, своим коллегой по преподаванию в Школе бизнеса и единственным близким другом, который жил здесь же, в Бедламе, через два дома в третьем.
— Может быть, я научился выходить из потока времени, — заключил свой рассказ Фолкнер. — Отсутствие ощущения времени затрудняет процесс визуализации. Иными словами, удаление вектора времени освобождает деидентифицированный объект ото всех его повседневных когнитивных ассоциаций. А может быть, я случайно наткнулся на способ подавлять фотоассоциативные центры мозга, ответственные за идентификацию визуальных представлений. Ведь можно сделать так, что слушаешь разговор на своем родном языке и ничего не понимаешь, ни один звук не имеет смысла, такое чуть не каждый пробовал, — ну и здесь примерно то же самое.
— Да, — осторожно согласился Хендрикс, — только ты не слишком увлекайся. Ведь нельзя же просто вот так взять и закрыть глаза на мир. Отношения субъекта с объектом не настолько полярны, как можно бы заключить из Декартова «Cogito ergo sum». Обесценивая внешний мир, ты ровно в той же пропорции обесцениваешь себя. Мне что-то кажется, что для разрешения твоих проблем больше подошел бы обратный процесс.
Нет, от Хендрикса со всем его сочувственным пониманием не приходилось ждать никакой помощи. К тому же как упоительно увидеть мир наново, купаться в безбрежной панораме сверкающих разноцветных образов. И что за печаль, если эти формы лишены содержания?..
Сухой щелчок вывел Фолкнера из забытья. Он резко сел и схватился за будильник, установленный на одиннадцать часов. Стрелки показывали 10.55. Звонок еще не звенел, электрошок тоже не сработал. Так что же там щелкнуло, ведь не приснилось же, отчетливо было слышно. А с другой стороны, когда в доме такое изобилие всяких механических штуковин, щелкнуть может все что угодно.
По рифленому стеклу, образовывавшему боковую стену гостиной, проползла темная тень; секундой позже Фолкнер увидел, как в узком проезде, отделявшем его участок от Пензилов, остановилась машина. Из машины вышла девушка в синем лабораторном халате; хлопнув дверцей, она направилась по щебеночной дорожке в соседний дом. Двадцатилетняя свояченица Пензила гостила в Бедламе уже второй месяц. Когда она исчезла из вида, Фолкнер торопливо расстегнул ремешок с электродами и встал; открыв дверь веранды, он пулей выскочил в свой садик. Луиза (он знал, как зовут эту девушку, хотя и не был с ней прямо знаком) ходила по утрам на занятия по скульптуре; вернувшись домой, она неспешно принимала душ и лезла на крышу загорать.
Фолкнер слонялся по садику, воровато постреливая глазами в сторону соседского дома; он швырял камешки в пруд, притворялся, что поправляет стойки беседки, а затем увидел за забором Харви, пятнадцатилетнего сына Макферсонов.
— А что это ты не в школе? — спросил он у Харви, тощего, долговязого юнца с умным остроносым лицом под буйной копной рыжих волос.
— Полагалось бы, — непринужденно признался Харви, — но мама легко поверила в мое сильное переутомление, а Моррисон, — так звали его отца, — только и сказал, что я для всего могу придумать причину. Здешние родители, — он сокрушенно пожал плечами, — слишком уж склонны к вседозволенности.
— Что правда, то правда, — согласился Фолкнер, поглядывая через плечо на душевую кабинку. Розовая фигурка возилась с кранами, слышался плеск воды.
— А вот скажите, мистер Фолкнер, — возбужденно заговорил Харви, — вот вы знаете, что после 1955 года, когда умер Эйнштейн, так и не появилось ни одного гения? Микеланджело, потом Шекспир, Ньютон, Бетховен, Гёте, Дарвин, Фрейд, Эйнштейн — все это время на Земле в каждый конкретный момент обязательно имелся хотя бы один живой гений. А теперь, впервые за пятьсот лет, мы полностью предоставлены своим собственным промыслам.
— Да, — кивнул Фолкнер, не глядя на Харви, его глаза были заняты совсем другим делом, — я знаю. Осиротели мы, несчастные, никто-то нас не любит.
По завершении душа он односложно попрощался с Харви, вернулся на веранду, устроился в шезлонге и снова затянул на запястье ремешок.
Он принялся систематически, объект за объектом, выключать окружающий мир. Первыми исчезли дома напротив, белые скопления крыш и балконов быстро превратились в плоские прямоугольники, строчки окон стали наборами маленьких цветных квадратиков, наподобие решетчатых структур Мондриана. Небо повисло безликим синим массивом. Нет, не совсем безликим — где-то в его глубине полз крошечный самолетик, гудели двигатели. Фолкнер аккуратно устранил смысл этого образа и начал с интересом наблюдать, как изящная серебристая стрелка медленно растворяется в синеве.
Ожидая, когда же стихнет гул, он снова услышал непонятный щелчок, точно такой же, что и раньше. Щелчок прозвучал совсем рядом, слева, со стороны окна, однако Фолкнер слишком глубоко утонул в разворачивающемся калейдоскопе, чтобы подняться на поверхность.
Когда самолет окончательно исчез, он переключил свое внимание на садик, быстро обезличил белую ограду, фальшивую беседку, эллиптический диск декоративного пруда. Пруд окружала тропинка; когда Фолкнер стер все воспоминания о бессчетных по ней прогулках, она взмыла в воздух, как терракотовая рука, держащая огромное серебряное блюдо.
Удовлетворенный уничтожением поселка и сада, Фолкнер принялся за дом. Здесь ему противостояли объекты куда более родные и близкие, переполненные глубоко личных ассоциаций, продолжения его самого. Он начал со стоявшей на веранде мебели, трансформировал трубчатые стулья и стеклянный столик в хитроумно запутанные зеленые мотки, а затем повернул голову направо и занялся телевизором, стоявшим в гостиной совсем рядом с дверью на веранду. Коричневый, раскрашенный под дерево пластиковый ящик почти не сопротивлялся, не настаивал на своем смысле, так что Фолкнер без труда отключил ассоциации и превратил его в аморфную кляксу.
Затем он последовательно очистил от ассоциаций книжный шкаф, письменный стол, стандартные лампы, рамки картин и фотографий. Бессмысленные формы висели в пустоте, как хлам из какого-то психологического пакгауза, белые кресла и кушетки напоминали угловатые облака.
Связанный с реальностью одним лишь ремешком на запястье, Фолкнер поворачивал голову из стороны в сторону, систематически лишая окружающий мир последних проблесков смысла, сводя все объекты к бесплотным визуальным образам.
Мало-помалу формы утративших смысл объектов стали и сами терять смысл, абстрактные структуры из линий и цвета растворялись, затягивали Фолкнера в мир чистых психических ощущений, где массивы представлений висели незримо, подобно магнитным полям в камере Вильсона…
Мир взорвался от грохота будильника, в тот же самый момент батарея пронзила запястье Фолкнера огненными шипами. Чувствуя, как шевелятся волосы на затылке, он вернулся в реальный мир, расстегнул ремешок, торопливо потер занемевшую руку, а затем прихлопнул будильник.
Тщательно разминая запястье, возвращая объектам их прежний смысл, наново узнавая дома напротив, садики, свой собственный дом, он остро ощущал, что между ними и его психикой возникло нечто вроде стеклянной стены, преграда прозрачная и все же непреодолимая. Как ни старался он сфокусировать мозг на окружающем мире, преграда не только не исчезала, но даже становилась чуть плотнее.
Преграды возникали и на других уровнях.
Джулия вернулась с работы ровно в шесть, буквально валясь с ног от усталости; вид мужа, сонно слоняющегося по уставленной грязными стаканами веранде, мгновенно вывел ее из себя.
— Ты что, прибрать все это не мог? — ядовито поинтересовалась она, когда Фолкнер направился к внутренней лестнице с явным намерением улизнуть в спальню. — Это не дом, а бардак какой-то. Да встряхнись же ты наконец, что ты как муха сонная?
Недовольно бурча себе под нос, Фолкнер собрал стаканы и понес на кухню. Вторая попытка улизнуть тоже оказалась неудачной: Джулия надежно блокировала кухонную дверь. Часто прикладываясь к стакану с мартини, она стала забрасывать мужа вопросами про Школу. Ну вот, с тоской подумал Фолкнер, — учуяла. А потом, небось, позвонила под каким-нибудь предлогом в Школу, упомянула меня и укрепилась в своих подозрениях.
— Никакого внимания к сотрудникам, — горько посетовал он. — Отлучись хоть на пару дней, и сразу никто не помнит, работаешь ты у них или нет.
Неусыпное внимание и предельная концентрация воли помогли Фолкнеру ни разу за все это время не посмотреть жене в глаза. Да что там сегодняшний вечер, они не встречались глазами уже целую неделю, а может, и дольше. Фолкнер тешил надежду, что это действует Джулии на нервы.
Ужин был медленной пыткой. Дом насквозь пропитался запахом жарящегося в автоматической духовке мяса. Еда не лезла Фолкнеру в горло, к тому же ему было не на чем сосредоточить свое внимание. К счастью, Джулия поглощала пищу с большим увлечением, так что можно было смотреть на ее макушку, когда же она поднимала глаза от еды, он, словно ни в чем не бывало, скользил взглядом по комнате.
После ужина пришло долгожданное спасение. Когда соседские дома растаяли в вечерней мгле, Фолкнер потушил свет в гостиной и включил телевизор. Джулия, конечно же, была недовольна — ей, видите ли, не нравилась ни одна программа.
— Ну что мы смотрим эту штуку каждый вечер? — возмущалась она. — Времени жалко.
— Да чего ты кипятишься? — беззаботно возразил Фолкнер. — Воспринимай это как социальный документ.
Обосновавшись в кресле с высокой спинкой, он закинул руки за голову, что позволяло в любой момент незаметно заткнуть уши и превратить происходящее на экране в немой фильм.
— Ты не обращай внимания, что они там говорят, — посоветовал он Джулии. — Так получается интереснее.
Люди перемещались по экрану, беззвучно разевая рты, ни дать ни взять — сбрендившие рыбы. Особенно нелепо смотрелись крупные планы в мелодрамах — чем напряженнее ситуация, тем уморительнее фарс.
Что-то болезненно ударило его по колену. Подняв глаза, Фолкнер увидел над собой лицо с напряженно сдвинутыми к переносице бровями и перекошенным, яростно шевелящимся ртом. Отстраненно глядя на жену, он на мгновение задумался, а не отключить ли и ее тем же самым способом, что и весь остальной мир. Прекрасное завершение процесса, для такого случая и без будильника обойтись можно…
— Гарри!
Когда крик пробился в сознание Фолкнера, он вздрогнул, выпрямился и разжал уши; к голосу жены добавилась телевизионная болтовня.
— В чем дело? Я немного вздремнул.
— Вернее сказать, отключился. Я тут распинаюсь, распинаюсь, а он хоть бы слово. Так вот, я говорю, что встретила сегодня Харриет Тиззард. — Фолкнер страдальчески застонал, — Ну да, я знаю, что ты терпеть не можешь Тиззардов, но все равно думаю, что нам нужно почаще с ними встречаться…
Фолкнер перестал слушать и откинулся на спинку, когда же Джулия вернулась в свое кресло, он снова закинул руки за голову, пару раз неопределенно хмыкнул, изображая участие в разговоре, а затем заткнул уши, начисто заглушив неумолчную трескотню, и погрузился в созерцание немого экрана.
Назавтра в десять утра он снова вышел на веранду с будильником в руках, а затем целый час блаженствовал в окружении бесплотных образов, освободив свое сознание ото всех треволнений. Ровно в одиннадцать будильник вывел его из забытья. Фолкнер чувствовал себя бодрым и отдохнувшим, первые по пробуждению моменты он даже мог рассматривать окружающие дома с той визуальной заинтересованностью, на которую рассчитывали их создатели. Но свежести восприятия хватило совсем ненадолго, мало-помалу все объекты стали источать свой яд, покрываться коростой назойливых ассоциаций; через какие-то десять минут Фолкнер начал беспокойно поглядывать на часы.
Когда в проезде появилась машина Луизы Пензил, он отложил будильник, и выскочил в сад, низко пригнув голову, чтобы пореже натыкаться взглядом на дома. Он возился с беседкой, заменяя отвалившиеся планки, пока над забором не возникла физиономия Харви Макферсона.
— Харви, ты-то здесь откуда? Да ты вообще ходишь когда-нибудь в школу?
— Понимаете, — объяснил Харви, — я сейчас вроде как на этих маминых курсах по снятию напряжения. Дело в том, что я воспринимаю соревновательный аспект школьной жизни как…
— Вот я тут тоже пытаюсь снять напряжение, — оборвал его Фолкнер. — На чем и завершим беседу. Почему бы тебе не погулять где-нибудь в другом месте?
Однако Харви ничуть не смутился.
— Мистер Фолкнер, — продолжил он, — меня тут беспокоит одна вроде как философская проблема. Может, вы мне поможете? Единственным абсолютом пространственно-временного континуума считается скорость света. Но ведь если разобраться, любой способ измерения скорости света неизбежно связан со временем, каковое является субъективной переменной, — ну и что же тогда остается?
— Девочки, — сказал Фолкнер. Он взглянул через плечо на дом Пензилов, а затем раздраженно уставился на Харви.
Харви сосредоточенно нахмурился и попытался расчесать свою пышную шевелюру пятерней:
— О чем это вы?
— О девочках, — повторил Фолкнер. — Слабый пол. Или прекрасный, это уж как тебе больше нравится.
— Я же с вами серьезно, а вы…
Недовольно бормоча и встряхивая головой, Харви уныло побрел к своему дому.
Ну, теперь-то ты заткнешься, — подумал Фолкнер. Пользуясь беседкой как укрытием, он начал рассматривать сквозь ее щели дом Пензилов и неожиданно встретился взглядом с Гарри Пензилом, мрачно стоявшим у окна веранды.
Он торопливо отвернулся и сделал вид, что подрезает розы. К тому времени, как Фолкнер вернулся домой, его рубашка насквозь промокла от пота. Гарри Пензил был вполне способен перескочить через забор и шарахнуть с правой.
Он пошел на кухню, смешал себе мартини, вернулся со стаканом на веранду и сел, терпеливо ожидая, когда же утихнет смятение, чтобы можно было снова затянуть на запястье ремешок и включить будильник.
Напряженно ловя каждый звук, долетающий из дома Пензилов, он снова услышал знакомый сухой щелчок. Щелкнуло где-то справа.
Фолкнер подался вперед и внимательно оглядел стену веранды. Массивная пластина молочного стекла служила опорой для белых брусьев кровли, обшитых сверху листами гофрированного полиэтилена. Прямо перед верандой, вдоль границы двух прилежащих садовых участков, растянулась на двадцать футов высокая, десятифутовая металлическая решетка, увитая побегами камелии.
Окинув решетку взглядом, Фолкнер неожиданно заметил черный угловатый предмет, установленный на треноге прямо за крайней вертикальной стойкой, в каких-то трех футах от распахнутого окна веранды; стеклянный, немигающий глаз предмета смотрел прямо ему в лицо.
Ничего себе! Как пружиной подброшенный, Фолкнер вылетел из шезлонга и пораженно уставился на фотоаппарат. Это сколько же времени торчит здесь эта чертова штука, сколько моментов моей жизни отщелкала она этому балбесу Харви на забаву!
Кипя негодованием, Фолкнер бросился к решетке, раздвинул прутья и потащил фотоаппарат на себя. Тренога зацепилась за решетку и со стуком упала, мгновение спустя на веранде Макферсонов кто-то громко уронил стул.
Фолкнер оторвал тросик, присоединенный к спуску камеры, и кое-как протащил ее через узкую щель. Откинув заднюю крышку, он вырвал из камеры планку, затем швырнул ее на пол и несколько раз припечатал каблуком. Собрав обломки, он подошел к забору и зашвырнул их в соседский сад.
Не успел Фолкнер успокоиться и допить мартини, как в холле зазвонил телефон.
— Да, в чем дело? — рявкнул он в трубку.
— Гарри? Это я, Джулия.
— Кто? — переспросил Фолкнер и тут же понял глупость своего вопроса. — Да, конечно. Ну и как там дела?
— Да не слишком блестяще. — В голосе Джулии зазвенел металл. — Я только что имела продолжительную беседу с профессором Харманом. Он говорит, что ты уволился из Школы два месяца назад. Гарри, что это ты затеял? Это не доходит до моего сознания.
— До моего тоже, — радостно поддержал ее Фолкнер. — Это лучшая новость за многие годы. Спасибо, что ты ее подтвердила.
— Гарри! — Джулия срывалась на крик. — Встряхнись, возьми себя в руки! И пожалуйста, не рассчитывай, что я буду тебя содержать. Профессор Харман говорит, что…
— Этот придурок Харман! — взорвался Фолкнер. — Ты что, не понимаешь, что он пытался свести меня с ума?
Когда голос жены взмыл до пронзительного визга, он отодвинул трубку от уха, а затем опустил ее на рычаг аппарата. Немного подумав, он снял ее и положил на стопку телефонных справочников.
На Поселок навалилась плотная, почти осязаемая тишина. Ничто не шевелилось, разве что иногда теплый весенний воздух качнет молодое деревце или блеснет отраженным солнцем открывшееся окно.
Будильник валялся в углу, на этот раз его помощь не требовалась. Лежа в шезлонге, Фолкнер все глубже уходил в свой личный мир, в сокрушенный мир недвижных форм и оттенков, обступивших его со всех сторон. Здания напротив исчезли, на их месте повисли длинные белые прямоугольники, сад превратился в зеленую трапецию с серебряным эллипсом у дальнего ее основания. Веранда стала прозрачным кубом, в центре которого и находился сам Фолкнер, вернее — не он, а его образ, плававший в океане фантазий. На этот раз он уничтожил не только окружающий мир, но и свое тело; собственные руки, ноги и туловище казались ему прямыми продолжениями мозга, бесплотными формами, чье физическое существование постоянно тревожило Фолкнера — примерно так же, как во сне человека тревожит осознание собственной личности.
Несколько часов спустя в мир порожденных его фантазией образов вторглось нечто постороннее. Сфокусировав глаза, Фолкнер с удивлением увидел затянутую в черное женскую фигуру. Джулия стояла прямо перед ним, она яростно кричала и размахивала сумочкой.
Фолкнер несколько минут внимательно изучал знакомый, перегруженный ассоциациями образ своей жены, пропорции ее конечностей, плоскости лица. Затем, ни разу не пошевелившись, он начал ее уничтожать. Сперва он забыл кисти ее рук, все так же метавшиеся, подобно ошалевшим от страха птицам, затем руки и плечи, стерев из своего мозга все воспоминания об их смысле и значении. Напоследок он забыл близко нависшее над ним лицо, превратив его в треугольный кусок розоватого теста, деформированный разнообразными выступами и впадинами, вспоротый отверстиями, которые то открывались, то закрывались, подобно клапанам каких-то странных мехов.
Вернувшись в свой мир неподвижных, беззвучных образов, он продолжал сознавать, что жена находится рядом и все так же надоедливо суетится. Ее присутствие представлялось уродливым и бесформенным, какой-то пучок острых, неприятных углов.
Затем они вступили в кратковременный физический контакт. Когда Фолкнер жестом попросил ее уйти, она вцепилась в его руку плотной собачьей хваткой. Он попытался ее стряхнуть, однако она не только не отпускала его руку, но и яростно дергала ее из стороны в сторону.
Ритм движений был резким и неприятным. Первое время Фолкнер пытался ее игнорировать, когда же это не удалось, начал сдерживать и сглаживать, трансформируя угловатую форму в другую, более мягкую и округлую.
Он разминал ее, как скульптор, формующий глину, — процесс сопровождался целой серией щелкающих звуков, настолько громких, что на их фоне терялся даже непрерывный, раздражающий вопль. Завершив свой труд, он уронил на пол нечто вроде большого, негромко поскрипывающего кома губчатой резины.
Затем Фолкнер вернулся в свой мир, наново влился в ничуть не изменившийся за это время ландшафт. Столкновение с женой еще раз напомнило ему о последней оставшейся помехе — его собственном теле. Он полностью забыл предназначение этого объекта, однако продолжал ощущать его как нечто теплое, тяжелое и несколько неудобное — так страдающего бессонницей человека мучает небрежно застеленная кровать. Он стремился к чистой духовности, к ощущению психического бытия, не замутненному никаким физическим посредством. Только так можно бежать тошнотворного внешнего мира.
Где-то на краю его сознания сформировалась идея. Поднявшись на ноги, он пересек веранду, не осознавая связанных с этим физических движений, а просто устремляясь к дальнему концу сада.
Скрытый обвитой розами беседкой, Фолкнер постоял пять минут у кромки пруда, а затем шагнул в воду. Он брел вперед, не обращая внимания на брюки, неудобно вздувшиеся у колен пузырями. Дойдя до середины пруда, он сел в неглубокую воду, аккуратно раздвинул руками водоросли и лег на спину.
Мало-помалу тестообразная масса его тела растворялась, становилась прохладнее и удобнее. Глядя вверх, сквозь шестидюймовый слой воды, накрывавший его лицо, он следил за тем, как синий диск безоблачного, ничем не замутненного неба ширится, стремясь захватить все сознание. Наконец-то ему удалось найти идеальную обстановку, единственно возможное поле чистых представлений, абсолютный континуум бытия, не загрязненного материальными наслоениями. Безотрывно наблюдая за небом, он лежал в спокойном ожидании полного растворения мира, вслед за которым придет свобода.
— Проклятые чайки! — пожаловался жене Ричард Мейтленд. — Ты не можешь их отогнать?
Джудит суетилась вокруг инвалидной коляски, ее руки, словно испуганные голуби, метались около его перевязанных глаз. Она вглядывалась в противоположный берег реки, по другую сторону лужайки.
— Постарайся о них не думать, дорогой. Они там просто сидят.
— Просто? В этом-то все и дело! — Мейтленд поднял трость и энергично рассек ею воздух. — Я чувствую, как они за мной следят!
На период выздоровления они поселились в доме матери Мейтленда, в надежде на то, что яркие визуальные воспоминания компенсируют временную слепоту — он слегка повредил глаз, но началось воспаление. В результате Мейтленду пришлось пройти через операцию и на месяц погрузиться в вынужденный мрак. Однако они не рассчитывали, что обострятся и все остальные его чувства. Дом находился в пяти милях от побережья, но из-за прилива жадные птицы, гнездившиеся в дельте, прилетали вверх по течению реки и опускались на берег в пятидесяти ярдах от того места, где посреди лужайки стояло кресло Мейтленда. Джудит практически не слышала криков чаек, но Мейтленду казалось, будто их алчный клекот наполняет теплый воздух, словно вопли дикого дионисийского хора. Он отчетливо представлял себе влажные берега, по которым струится кровь тысяч разорванных на части рыб.
Охваченный бессильным раздражением, он прислушивался к их голосам, пока они неожиданно не смолкли. Затем с шумом, напоминающим звук рвущейся материи, вся стая поднялась в воздух. Зажав в правой руке трость,< словно дубинку, Мейтленд застыл в своем инвалидном кресле, ему вдруг показалось, что чайки сейчас спустятся на лужайку и их отвратительные клювы начнут терзать повязку у него на глазах.
Будто пытаясь призвать их к себе, Мейтленд прочитал вслух:
А за углом поют соловьи
У монастыря Иисусова Сердца.
Поют, как пели в кровавом лесу,
Презревши Агамемновы стоны…[9]
В течение двух недель после возвращения Мейтленда из больницы Джудит прочитала ему вслух почти всего раннего Элиота. Казалось, стая невидимых чаек появилась прямо из нарисованных поэтом сумрачных древних пейзажей.
Птицы снова опустились на берег, и Джудит сделала несколько неуверенных шагов по лужайке, тусклые очертания ее фигуры наложились на круг света внутри закрытых глаз Мейтленда.
— Они шумят, точно стая пираний, — заявил он, с усилием рассмеявшись. — Что они делают? Свежуют быка?
— Ничего, дорогой. Насколько я могу видеть… — Джудит словно споткнулась на последнем слове.
Несмотря на то что слепота Мейтленда была временной — более того, слегка отогнув бинты, он различал размытый, но вполне различимый образ сада и склонившиеся над водой ивы, — Джудит продолжала обращаться к нему с традиционной уклончивостью, окружая его тщательно продуманными запретами, которые создали зрячие для слепых. Истинными калеками, подумал Мейтленд, являются лишь те, кто совершенно здоровы.
— Дик, мне нужно съездить в город, чтобы купить продукты. Ты побудешь полчаса один?
— Конечно. Только нажми на клаксон, когда будешь возвращаться.
Необходимость содержать в порядке большой загородный дом, да еще в одиночку, — давно овдовевшая мать Мейтленда отправилась в средиземноморский круиз на теплоходе — не позволяла Джудит проводить с мужем все свое время. К счастью, Мейтленд отлично знал дом и мог по нему перемещаться без посторонней помощи. Нескольких веревочных перил и пары мягких шерстяных шарфов, прикрывавших острые углы стола, оказалось достаточно для обеспечения его безопасности. В действительности Мейтленд с удовольствием бродил по дому, да и ориентировался он в узких коридорах и темных лестницах увереннее, чем Джудит, — по вечерам она часто отправлялась на поиски своего незрячего мужа, и каждый раз удивлялась, увидев, как он бесшумно появляется из дверного проема в двух или трех шагах от нее — Мейтленд полюбил блуждать по старым мансардам и пыльным чердакам. Его восторженное лицо, когда он пытался восстановить какое-то старое воспоминание детства, диковинным образом напоминало Джудит о матери Мейтленда, высокой красивой женщине, чья нежная улыбка, казалось, скрывала яркий внутренний мир.
Поначалу, когда Мейтленд злился на свои повязки, Джудит все утро до самого полудня читала ему вслух газеты, стихи и даже героически одолела первые страницы «Моби Дика». Однако уже через несколько дней Мейтленд смирился со своим положением, и необходимость в постоянной внешней стимуляции исчезла. Он понял то, что хорошо известно любому слепому, — внешняя оптическая информация является лишь частью огромной визуальной активности мозга. Мейтленд ожидал погружения в беспросветную стигийскую тьму, но вместо этого его мозг наполнила нескончаемая игра света и цвета. Временами, когда он лежал, греясь в лучах утреннего солнца, он видел изысканные оранжевые узоры, напоминающие огромные солнечные диски. Постепенно они превращались в яркие точки, сияющие на фоне окутанного вуалью ландшафта, и смутные очертания фигур — будто диковинные животные бродили в сумерках африканского вельда.
Иногда на этом необычном экране сталкивались друг с другом забытые воспоминания — зрительные реликвии детства, как ему казалось, давно похороненные в глубинах памяти.
Именно эти образы, вместе с их дразнящими ассоциациями, больше всего занимали Мейтленда. Позволяя своему разуму погружаться в грезы, он почти всегда мог вызвать их, пассивно наблюдая за тем, как ускользающие картины, словно мерцающие фантомы, материализуются перед его внутренним взором. В особенности одна — короткое видение крутых скал, темных зеркальных коридоров и высокого дома с остроконечной крышей, окруженного стеной. Оно постоянно возвращалось, хотя его детали не имели никакого отношения к воспоминаниям Мейтленда. Мейтленд пытался исследовать это видение, фиксируя в сознании голубые скалы или высокий дом, дожидаясь, пока появятся какие-нибудь ассоциации. Но шум чаек и движения Джудит, которая постоянно сновала мимо него, занимаясь своими делами, отвлекали Мейтленда.
— Пока, дорогой! Я скоро вернусь!
Вместо ответа Мейтленд поднял трость. Он прислушался к шуму удаляющегося автомобиля, который слегка изменил звуковой фон дома. Среди зарослей плюща под кухонными окнами жужжали осы, кружащие над пятнами масла, разлитого на гравии. Кроны деревьев раскачивались в теплом воздухе, заглушая своим шелестом шорох шин. Чайки неожиданно смолкли. Обычно это вызывало у Мейтленда подозрения, но теперь он лишь откинулся на спинку кресла и развернул его так, чтобы лучи солнца падали ему в лицо.
Ни о чем не думая, он наблюдал за ореолом света, бесшумно растущим внутри его разума. Изредка движение ветвей ивы на ветру или жужжание пчелы, бьющейся о стенки стоящего на столе кувшина с водой, возвращали его в исходную точку. Невероятное восприятие малейшего шума или движения походило на сверхчувствительность эпилептиков или жертв укуса бешеной собаки, бьющихся в жестоких конвульсиях. Казалось, исчезли барьеры между глубочайшими уровнями нервной системы и внешнего мира, смягчающие слои крови и костей, рефлексов и отображений…
Мейтленд осторожно вздохнул и расслабился в своем кресле. На экране его сознания появилась картина, виденная им и раньше: скалистая береговая линия, чьи темные утесы вырисовывались сквозь наползающий с берега туман. Пейзаж был выдержан в тусклых желто-коричневых тонах. Низкие тучи в небе отражали оловянную поверхность воды. По мере того как туман рассеивался, Мейтленд перемещался ближе к берегу и наблюдал, как волны разбиваются о скалы. Плюмажи пены проникали, точно белые змеи, в небольшие озерца и расщелины, в изобилии резвящиеся в изножье скал.
Безлюдное заброшенное побережье напомнило Мейтленду холодные берега Огненной Земли и могилы кораблей на мысе Горн и не имело никакого отношения к его собственным впечатлениям. Однако скалы приближались, вздымаясь ввысь, словно их подлинность отображала некие образы из глубин сознания Мейтленда.
Все еще отделенный от них полосой серой воды, Мейтленд следовал вдоль береговой линии, пока между скалами не открылся вход в небольшой эстуарий. Свет мгновенно стал прозрачным. Дельта пламенела неземным огнем. Голубые утесы окружающих гор украшали маленькие гроты и пещеры, испускавшие мягкое призматическое сияние, как если бы их озаряли подземные светильники.
Стараясь удержать перед собой эту сцену, Мейтленд исследовал берега дельты. Чем ближе он подходил к пустынным пещерам, тем более светящиеся сводчатые проходы, будто залы с зеркальными стенами, начинали отражать свет. Одновременно Мейтленд почувствовал, что входит в темный дом с остроконечной крышей, виденный им раньше, в прежних грезах. Где-то внутри дома, прячась за зеркалами, высокая фигура в зеленом одеянии наблюдала за ним, удаляясь сквозь пещеры и крестовидные своды…
Весело загудел клаксон автомобиля. Под колесами заскрипел гравий, перед домом разворачивалась машина.
— Джудит вернулась, дорогой, — послышался голос жены. — У тебя все в порядке?
Беззвучно выругавшись, Мейтленд попытался нащупать свою трость. Исчез образ темного побережья и дельты с призрачными пещерами. Как слепой червь, он повернул тупую голову в сторону незнакомых звуков и очертаний сада.
— У тебя все в порядке? — Он услышал, как Джудит пересекла лужайку. — Что случилось, ты так ужасно сгорбился, — неужели мерзкие птицы опять тебе докучали?
— Нет, оставь их в покое. — Мейтленд опустил трость, сообразив, что хотя чайки и не возникли перед его мысленным взором, они имели косвенное отношение к созданию образа. Пенно-белые морские птицы, охотники на альбатросов…
Он сделал над собой усилие и сказал:
— Я спал.
Джудит опустилась рядом с ним на колени и взяла его руки в свои:
— Извини. Я попрошу, чтобы кто-нибудь сделал пугало. Это должно…
— Нет! — Мейтленд резко высвободил руки. — Они совсем меня не беспокоят. — Понизив голос, он добавил: — Ты видела кого-нибудь в городе?
— Доктора Филлипса. Он сказал, что повязку можно будет снять примерно через десять дней.
— Хорошо. Впрочем, тут никакой спешки. Я хочу, чтобы все как следует зажило.
После того как Джудит ушла в дом, Мейтленд попытался вернуться к своим грезам, но образ оставался за экраном его сознания.
На следующее утро, за завтраком, Джудит прочитала ему почту:
— Пришла открытка от твоей матери. Она рядом с Мальтой, на острове, который называется Гозо.
— Дай мне, — попросил Мейтленд, ощупывая открытку. — Гозо… так назывался остров Каллисто. Она продержала там Улисса в течение семи лет, пообещав ему вечную юность, если он останется с ней навсегда.
— И не удивительно, — заметила Джудит, поворачивая открытку к себе. — Если нам удастся выкроить немного времени, мы с тобой отправимся туда и устроим себе праздник. Темное, как вино, море, райское небо, голубые скалы. Блаженство.
— Голубые?
— Да. Наверное, это просто неудачная фотография. Они не могут быть такого цвета.
— На самом деле они именно такие. — С открыткой в руках Мейтленд направился в сад, держась за натянутый для него шпагат.
Вернувшись в свое кресло, он принялся размышлять о том, что в изобразительном искусстве встречаются и другие аналогии. Такие же голубые скалы и призрачные гроты можно увидеть на полотне кисти Леонардо «Мадонна в скалах», одной из самых грозных и таинственных из всех его картин. Мадонна, сидящая на голом карнизе возле воды, под темным уступом у входа в пещеру, похожа на верховного духа зачарованного морского царства, дожидающегося наступления конца света для тех, кто живет на этих каменистых берегах. Как и на многих других картинах Леонардо, диковинные тайные желания и страхи удается обнаружить именно на образующих фон пейзажах. Здесь сквозь сводчатый проход между скалами просвечивали хрустальные голубые утесы, которые Мейтленд видел в своей грезе.
— Хочешь, я тебе прочитаю? — Джудит подошла к Мейтленду через лужайку.
— Что?
— Открытку от твоей матери. Ты ее держишь в руках.
— Извини. Пожалуйста, прочитай.
Слушая короткое послание, Мейтленд ждал, когда Джудит вернется в дом. Она ушла, и он несколько минут просидел почти в полной неподвижности. Сквозь ряды деревьев до него доносились далекий шум реки и слабые крики чаек, спешивших вниз по течению к дельте.
На этот раз, словно отвечая желанию Мейтленда, видение вернулось быстро. Он обогнул темные скалы и волны, заливающие входы в пещеры, и вошел в сумеречный мир гротов. Снаружи, сквозь каменные галереи, он видел поверхность воды, сверкающей, будто ряд призм, и мягкий голубой свет, отраженный от зеркальных стен пещеры. Одновременно он ощущал, что входит в дом с островерхой крышей, окруженный стеной, являющейся скалистой грядой, которую он видел со стороны моря. Своды дома сияли оливково-черными цветами морских глубин, и портьеры из старинных кружев закрывали двери и окна, словно древние сети.
Лестница шла через грот, знакомые повороты вели во внутреннее пространство пещеры. Взглянув вверх, Мейтленд заметил фигуру в зеленом одеянии, наблюдающую за ним из сводчатого прохода. Ее лицо было скрыто от Мейтленда вуалью света, отражающегося от влажных зеркал на стенах. Что-то влекло его вверх по ступеням, Мейтленд потянулся к ней, и на мгновение лицо женщины прояснилось…
— Джудит! — Раскачиваясь в кресле, Мейтленд беспомощно пытался нащупать правой рукой стоящий на столе кувшин с водой, а левой тер лоб, пытаясь изгнать видение ужасающей ламии.
— Роберт! Что случилось?
Он услышал быстрые шаги жены, а потом почувствовал, как ее руки, успокаивая, сжали его пальцы:
— Дорогой, что происходит? Ты вспотел!
Днем того же дня, когда он снова остался один, Мейтленд более осторожно приблизился к темному лабиринту. При отливе чайки возвращались на влажную отмель, находившуюся ниже сада, и их древние крики увели его разум в глубины — так погребальные птицы уносили тело Тристана. Оберегая себя и свои страхи, он медленно продвигался через светящиеся покои подземного дома, отводя глаза от чародейки в зеленом одеянии, которая наблюдала за ним с лестницы.
Позднее, когда Джудит принесла ему чай на подносе, он аккуратно поел, осторожно разговаривая с ней.
— Что тебе привиделось в кошмаре? — спросила она.
— Дом с зеркалами на дне моря и глубокая пещера, — ответил он. — Я все видел, но как-то странно, словно проник в сны давно ослепших людей.
Весь день и вечер Мейтленд периодически возвращался в грот и опасливо проходил через внешние покои, всякий раз чувствуя присутствие женщины, дожидающейся его у входа в тайное святилище.
На следующее утро приехал доктор Филлипс, чтобы сделать перевязку.
— Превосходно, превосходно, — прокомментировал он, держа в одной руке фонарик, а другой заклеивая веки Мейтленда. — Еще неделя, и конец. Во всяком случае, теперь вы знаете, что чувствуют слепые.
— Им можно позавидовать, — заметил Мейтленд.
— В самом деле?
— Знаете, они видят внутренним зрением. В некотором смысле, это даже более реально.
— Да, такая гипотеза существует. — Доктор Филлипс закончил делать перевязку и опустил шторы. — И что же вы видели своим внутренним зрением?
Мейтленд ничего не ответил. Доктор Филлипс продолжал осмотр в затемненном кабинете, но тонкий луч его фонарика и солнце, пробивающееся сквозь шторы, наполнили его мозг искрами. Мейтленд подождал, пока сияние исчезнет, но почти сразу же понял, что свет сжег его внутренний мир, грот и дом с зеркалами и чародейкой.
— Иногда внутреннее зрение рождает поразительные, завораживающие образы, — заметил доктор Филлипс, застегивая свой чемоданчик. — Вы оказались в необычном положении, сидите и ничем не занимаетесь, но ваши оптические нервы настороже — ничейная земля между сном и бодрствованием. Тут могут происходить самые странные вещи.
После того как он ушел, обращаясь к невидимым стенам, Мейтленд прошептал:
— Доктор, верните мои глаза.
Ему понадобилось два полных дня, чтобы вернуться в прежнее состояние и излечиться от воздействия внешнего света, который принес с собой доктор. Медленно, шаг за шагом, он исследовал скрытую береговую линию, заставляя себя двигаться вперед сквозь морской туман в поисках потерянной дельты.
Наконец он снова видел сияющие пляжи.
— Пожалуй, будет лучше, если сегодня я лягу один, — сказал он Джудит. — Я пойду в спальню матери.
— Конечно, Ричард. А в чем дело?
— Меня постоянно что-то тревожит. Я очень мало двигаюсь. Но осталось всего три дня. Не хочу тебя беспокоить.
Мейтленд сам добрался до материнской спальни, в которую попадал всего несколько раз за долгие годы своего брака. Высокая кровать, тихий шепот шелка, эхо забытых запахов вернули его в раннее детство. Он не спал всю ночь, прислушиваясь к шуму реки, отражающемуся от хрустальных украшений над камином.
На рассвете, когда чайки прилетели из дельты, Мейтленд снова посетил голубые гроты и высокий дом на скалах. Зная о существовании его обитательницы, женщины в зеленых одеяниях, поджидающей его на лестнице, он решил дождаться утреннего света. Манящие глаза и бледный маяк ее улыбки звали его за собой.
После завтрака приехал доктор Филлипс.
— Все в порядке, — деловито сообщил он Мейтленду, ведя его в дом по лужайке. — Пора снимать повязку.
— Окончательно, доктор? — спросил Мейтленд. — Вы уверены?
— Абсолютно. Мы ведь не хотим ждать вечно, не так ли? — Он развернул Мейтленда в сторону кабинета. — Садитесь сюда, Ричард. Закройте, пожалуйста, шторы, Джудит.
Мейтленд стоял, нащупывая край письменного стола.
— Доктор, но вы же сказали, что осталось еще три дня.
— Мне так казалось. Однако я не хотел вас волновать понапрасну. В чем дело? Вы колеблетесь, словно старая женщина. Разве вы не мечтаете снова стать зрячим?
— Зрячим? — ошеломленно повторил Мейтленд. — Конечно. — Он послушно опустился в кресло, и доктор Филлипс начал снимать повязку. Мейтленда вдруг охватило страшное чувство утраты. — Доктор, а нельзя ли отложить…
— Чепуха. Все в порядке. Не беспокойтесь, я не собираюсь открывать шторы. Пройдет еще целый день, прежде чем вы сможете выйти на солнце. А пока я дам вам набор фильтров. Да и в любом случае, повязка пропускает гораздо больше света, чем вы предполагаете.
В одиннадцать часов следующего утра, надев солнечные очки, Мейтленд вышел на лужайку. Джудит осталась стоять на террасе и наблюдала за тем, как он обходит свое инвалидное кресло. Когда он добрался до деревьев, она позвала его:
— Все в порядке, дорогой? Ты меня видишь?
Не отвечая, Мейтленд обернулся, потом, сняв солнечные очки, бросил их в траву, посмотрел сквозь деревья на дельту, на голубую поверхность воды, простирающуюся до противоположного берега. Сотни чаек стояли на берегу, повернув головы в профиль, так что Мейтленд видел их изогнутые клювы. Он взглянул через плечо на дом с островерхой крышей, узнав в нем тот, в котором бывал в своем видении. Теперь все в нем, как и текущая мимо блестящая река, казалось ему мертвым.
Неожиданно чайки взмыли в воздух, их крики заглушили голос Джудит, когда она снова позвала мужа с террасы. Плотной спиралью, поднявшись с земли, словно огромная коса, чайки развернулись над головой Мейтленда и пронеслись над домом.
Быстро раздвинув ветви ив, он вышел на берег реки.
Мгновение спустя Джудит услышала его громкий крик, перекрывший вопли чаек. Его голос был исполнен боли и триумфа, и она побежала к деревьям, не зная, поранился ли ее муж или обнаружил что-то любопытное.
Потом она его увидела: Мейтленд стоял на берегу с поднятым к солнцу лицом, яркий кармин заливал его щеки и руки — подобно страстному, нераскаявшемуся Эдипу.
Вас беспокоит вполне законный вопрос: откуда у меня эта безумная, фантастическая способность? Уж не стакнулся ли я, следуя по стопам приснопамятного доктора Фауста, с нечистым? А может, ее источником стал некий странный, диковинный талисман — ну, скажем, глаз идола или мумифицированная обезьянья лапа — найденный мной на дне старинного сундука либо полученный по наследству от умирающего моряка? Или, опять же, я обрел ее собственными усилиями, исследуя отвратительные таинства Элевсинских мистерий или черной мессы, нежданно прозрел весь ужас ее и величие сквозь плотную пелену серного дыма и магических воскурений?
Да нет, куда там, все было гораздо обыденнее. Я обнаружил за собой эту способность совсем случайно, в повседневной суматохе, она проявилась просто и естественно, ну, как талант к вышиванию крестиком. Ничто не предвещало ее появления, не было никаких резких перемен, так что сперва я вообще ничего не понял.
Я чувствую, что у вас на языке вертится другой, столь же законный вопрос: с какой такой стати я рассказываю все это вам, зачем я описываю невероятные, никем до сего момента не подозревавшиеся источники моей силы, зачем подробно перечисляю имена своих жертв вкупе с датами и точными обстоятельствами их смертей? Неужели я настолько спятил, что стремлюсь отдать себя в руки правосудия, получить все, что заслужил, по полной программе: обвинение, приговор, черный колпак на голову, палач, карикатурным Квазимодо прыгающий на плечи, колокол, возвещающий о смерти?
Нет (о, высшая из ироний!), ибо такова уж природа моей силы, что я могу без малейшего страха посвящать в ее тайны всех, кто склонен меня выслушать. Я слуга этой силы, и сейчас, описывая ее во всех подробностях, я продолжаю свое ей служение, добросовестно доводя ее, в чем вы и сами убедитесь чуть позже, до высшего совершенства.
Начнем с истоков.
Так уж случилось, что злосчастная роль инструмента, впервые раскрывшего мне эту способность, досталась Ранкину, под чьим непосредственным началом служил я в бытность мою сотрудником страхового агентства «Вечность».
Ранкин вызывал у меня глубочайшее отвращение. Наглый, самоуверенный, насквозь вульгарный тип, он добился занимаемой должности грязными уловками и удерживал ее единственно благодаря своему упорному нежеланию рекомендовать меня дирекции на повышение. Он закрепился на посту начальника отдела, женившись на дочери одного из директоров (старой, склочной, страхолюдной бабе), после чего стал практически неуязвим. Наши отношения основывались на взаимном презрении, однако, если я честно исполнял свои обязанности, будучи уверен, что рано или поздно управляющие заметят мои способности и достоинства, Ранкин злокозненно использовал свое преимущество в служебном положении, буквально хватаясь за любую возможность оскорбить меня и унизить.
Он намеренно подрывал мою власть над секретарским персоналом, находившимся по молчаливому соглашению в сфере моей ответственности, систематически передавая задания через мою голову, привлекая для этого первого попавшего под руку сотрудника. Он поручал мне персональную разработку долгосрочных, никчемных проектов, уменьшая тем самым мои контакты с остальными сотрудниками. И что хуже всего, он намеренно, целеустремленно раздражал меня своим поведением. Он все время напевал, насвистывал, садился — не испросив разрешения — на мой стол и любезничал с машинистками, а то вдруг вызывал меня к себе в кабинет и подолгу мурыжил, заставляя бессмысленно наблюдать, как его милость от корки до корки штудирует какое-нибудь толстое досье.
При всех моих усилиях держать свои чувства в узде душившее меня отвращение к Ранкину неустанно возрастало. Его злокозненность возмущала меня до глубины души; что ни день, я покидал работу, кипя от негодования, разворачивал в электричке газету, но не мог прочитать ни строчки из-за жгучей, слепящей ярости. Гнев и безнадежная горечь отравляли все мои вечера и выходные, превращали их в выжженную пустыню.
Неизбежные в подобных обстоятельствах мысли об отмщении закрадывались в мою голову все чаще и чаще — особенно когда появились серьезные основания подозревать, что Ранкин регулярно подает в правление неблагоприятные отзывы о моей работе. Найти достойный метод возмездия оказалось совсем не просто. В конечном счете бессильное отчаяние склонило меня к низкой, презираемой мною прежде уловке; я начал писать подметные письма — нет, не в правление, чтобы не оказаться главным подозреваемым, а самому Ранкину и его жене.
Свои первые опыты на новом для меня поприще, тривиальные обвинения в супружеской неверности, я так никуда и не послал. Беззубые и наивные, они были напрочь лишены достоинства достоверности и слишком уж явно принадлежали перу тайного недоброжелателя — если не умалишенного. Я спрятал эти письма в маленький домашний сейф, а позднее в корне их переработал, убирая самые затасканные грубости и стараясь поставить на их место нечто не в пример тонкое, неявные намеки на бесстыдную распущенность и извращения, непристойные подробности, способные уязвить мозг адресата острыми шипами сомнений.
И вот однажды, сочиняя письмо к миссис Ранкин, каталогизируя в старом блокноте наиболее отвратительные стороны ее супруга, я обратил внимание на странное облегчение, даваемое самим процессом изложения на бумаге в присущей анонимному письму (каковое, вне всяких сомнений, является отдельным литературным жанром, имеющим как свои каноны, так и свои рамки допустимого) агрессивной лексике всех мерзостей и трусостей, описываемого субъекта, а также ужасающего возмездия, ждущего его с неотвратимостью рока. Я ничуть не сомневаюсь, что те, кто имеет возможность регулярно облегчать свою душу в беседах с друзьями, женой или священником, не нашли бы в подобном катарсисе ничего нового, однако для меня, ведущего уединенную жизнь, его проявление стало крайне острым переживанием.
С этого дня я взял за обычай ежевечерне, сразу по возвращении домой составлять краткое перечисление беззаконий, содеянных Ранкиным, анализируя попутно его мотивы и даже предвосхищая унижения и оскорбления, ждущие меня назавтра. Эти последние я излагал в свободной повествовательной манере, не отказывая себе в определенных вольностях, вводя воображаемые ситуации и диалоги, служившие единственной цели: по возможности ярко высветить гнусное поведение Ранкина и мое едва ли не стоическое терпение.
Облегчение пришлось весьма кстати, ибо как раз в эти дни нападки Ранкина усилились против прежнего. Он вел себя предельно оскорбительно, критиковал мою работу в присутствии младших сотрудников и даже откровенно грозил подать на меня докладную в правление. Как-то в конце рабочего дня он довел меня до такого бешенства, что мне стоило огромного труда не наброситься на него с кулаками. Я поспешил домой и прямо с порога бросился к хранившимся в сейфике запискам, единственному для меня источнику облегчения. Летающим по бумаге пером я исписывал страницу за страницей, наново переживая в своем рассказе прискорбные события дня, а затем перешел к завтрашнему, решительному противостоянию с Ран-киным, кульминацией коего станет вмешательство рока, нежданно спасающее меня от верного, как казалось уже, увольнения.
Вот как заключил я свой рассказ:
А назавтра, вскоре после двух часов пополудни, Ранкин, расположившийся, по своему обыкновению, на лестничной площадке седьмого этажа, чтобы высматривать, кто из сотрудников опаздывает на рабочее место после обеденного перерыва, чересчур перегнулся через перила, потерял равновесие, упал в пролет и насмерть разбился о кафельный пол вестибюля.
Описание воображаемой сцены на бумаге казалось весьма слабым восстановлением справедливости, ибо в тот момент я и представить себе не мог, сколь неправдоподобно могущественное оружие вложила судьба в мои слабые пальцы.
На следующий день, возвращаясь с обеденного перерыва, я с удивлением увидел целую толпу, сгрудившуюся у входных дверей нашей фирмы; чуть поодаль стояла полицейская машина с мигалкой. Когда я протолкался ко входу, из здания вышли полицейские, расчищавшие дорогу двоим санитарам с накрытыми простыней носилками, на которых угадывались очертания человеческого тела. Лица человека на носилках не было видно; из реплик собравшихся зевак я понял, что кто-то умер. Затем появились двое управляющих нашей фирмой, на их лицах читалось потрясение.
— Кто это? — спросил я случившегося рядом рассыльного.
— Мистер Ранкин, — прошептал мальчишка, указывая на лестничный колодец. — Он перевалился через перила седьмого этажа и упал прямо вниз. Ударился с такой силой, что даже расшиб одну из этих больших плиток, которые у лифта…
Он болтал что-то еще, но я не слушал, оглушенный и потрясенный духом смерти и насилия, витавшим в воздухе, подобно клубам удушливого дыма. Скорая помощь отъехала, толпа рассеялась, управляющие вернулись в кабинеты, обмениваясь по пути выражениями скорби и недоумения с другими сотрудниками фирмы, затем и уборщицы унесли свои ведра и швабры; теперь о случившемся напоминали лишь влажное розовое пятно на полу да вдребезги разбитая кафельная плитка.
Через час все встало на место. Сидя напротив опустевшего кабинета Ранкина, глядя, как машинистки, все еще не могущие поверить в окончательность ухода их верховного повелителя, беспомощно толкутся у его стола, я ощутил жаркое, ликующее торжество. Я внутренне преобразился, бремя, грозившее сломать меня, спало с моих плеч, мой рассудок успокоился, горечь и напряжение рассеялись без следа. Ранкин исчез, исчез окончательно и безвозвратно. Эра несправедливости отошла в прошлое.
Я не поскупился, когда по конторе начал гулять подписной лист; исправно явившись на похороны, я злорадно ликовал, когда могильщики сваливали гроб в яму, а затем сделал постную мину и присоединился к общему хору соболезнований. Я дрожал от нетерпения получить стол и кабинет Ранкина, свое законное наследство.
Нетрудно представить себе мое изумление, когда через несколько дней на прежнюю должность Ранкина был назначен Картер, молодой сотрудник, находившийся до того ниже меня по служебному положению и сильно уступавший мне по опыту. Оглушенный нежданной новостью, я пытался — и не мог — понять извращенную логику людей, презревших все законы старшинства, очередности и заслуг. В конечном итоге я пришел к заключению, что злобные наветы Ранкина упали на благодатную почву.
Как бы там ни было, я терпеливо снес эту неудачу, обещал Картеру полную свою поддержку и принял деятельное участие в осуществлении задуманной им реорганизации отдела.
На первый взгляд перемены казались незначительными, однако позднее я осознал, что они куда серьезнее, чем можно бы подумать, что в результате их проведения вся без изъятия власть в отделе переходит к Картеру, мне же остается лишь самая рутинная работа, отчеты о которой никогда не покидают стен отдела и — тем наипаче — не передаются в правление. Теперь я понял, что последний год или около того Картер тайно вникал во все аспекты моей работы, что все, сделанное мной в период правления Ранкина, украдено у меня и считается заслугой Картера.
Когда дело дошло до прямого выяснения отношений, Картер не стал юлить и оправдываться, а попросту указал мне на мое подчиненное положение. Далее он полностью игнорировал мои попытки найти с ним общий язык и делал буквально все от него зависящее, чтобы вызвать во мне враждебное отношение.
А затем последовало завершающее оскорбление: Джейкобсон, принятый в отдел на прежнее место Картера, был официально назначен его заместителем.
Вечером я раскрыл стальной ящичек, где хранились записи о гонениях, перенесенных мной под началом Ранкина, чтобы присовокупить к ним все то, что претерпел за последнее время от Картера.
Доверив свои беды бумаге, я хотел уже было захлопнуть дневник, когда на глаза мне попались заключительные строчки прежних записей:
…потерял равновесие, упал в пролет и насмерть разбился о кафельный пол вестибюля.
Эти слова словно жили собственной жизнью, в них ощущалась странная подспудная дрожь. Они не только представляли собой на удивление точное предсказание постигшей Ранкина участи, но и обладали легко различимой притягательной, магнетической силой, которая резко выделяла их из остального текста; где-то в глубине моего сознания некий голос, торжественный и огромный, пропел их медленным речитативом.
Повинуясь внезапному побуждению, я раскрыл дневник на чистой странице и написал:
На следующий день Картер погиб в дорожно-транспортном происшествии, прямо под окнами фирмы.
Что за детскую игру я затеял? Мысль, что я докатился до первобытной иррациональности гаитянского колдуна, протыкающего булавками глиняную фигурку своего противника, вызвала на моих устах горькую улыбку.
Так что же произошло на следующий день? Я спокойно перелистывал какую-то папку, когда с улицы донесся пронзительный визг покрышек, буквально пригвоздивший меня к месту. Звуки дорожного движения резко замерли, сменились неразборчивым шумом, а затем наступила полная тишина. Изо всех помещений нашего отдела один лишь кабинет начальника выходил на улицу. Пользуясь тем, что Картер отлучился получасом раньше, мы открыли дверь, бросились к распахнутому окну и облепили подоконник.
Судя по всему, какую-то машину занесло при торможении на тротуар, и теперь группа из десяти-двенадцати мужчин осторожно поднимала ее, чтобы вернуть на мостовую. Машина выглядела неповрежденной, однако по асфальту медленно змеился ручеек какой-то темной, вроде машинного масла жидкости. Затем машину подняли выше, и мы увидели под ней распростертую мужскую фигуру с неестественно вывернутыми руками и головой.
Цвет костюма представлялся до странности знакомым.
Двумя минутами позднее мы поняли, что это Картер.
Вечером я уничтожил свой блокнот и все прочие записи, касавшиеся Ранкина. Было это обычным совпадением, или я сам неким непонятным мне образом «выхотел» его смерть, а затем и смерть Картера? Чушь, ерунда — ну какая, скажите на милость, может быть связь между дневником и двумя смертями? Мои записи суть всего лишь следы движения карандаша по бумаге. Искривленные полоски, покрытые тончайшим слоем графита, представляющие идеи, не существующие нигде, кроме моей головы, — и только.
Однако способ разрешить все эти сомнения был слишком очевиден, чтобы им не воспользоваться.
Я запер дверь, взял свежий блокнот и приступил к поискам подходящей для моих целей личности. Мой взгляд остановился на утренней газете. Губернатор амнистировал некоего молодого человека, осужденного на смерть за убийство пожилой леди. С фотографии нагло ухмылялось грубое, без стыда и совести лицо.
Я написал:
На следующий день Фрэнк Тейлор умер в Пентонвильской тюрьме.
Скандал, воспоследовавший за смертью Тейлора, едва не привел к отставке министра внутренних дел, а купно с ним и всей комиссии по пенитенциарным заведениям. Несколько дней газеты наперебой выдвигали самые дикие обвинения против всех официальных лиц, имеющих хоть какое-то отношение к исполнению наказаний. В конце концов выяснилось, что Тейлора избили до смерти тюремные надзиратели. Я доскональнейшим образом изучал все материалы специально созданной комиссии, в слабой надежде найти среди них хоть что-нибудь, могущее пролить свет на природу экстраординарной, злонамеренной сущности, каковая, по всей уже видимости, связывала записи в моем дневнике со смертями, неизбежно происходящими на следующий день.
Как и можно было предвидеть, мои изыскания не дали ровно никакого результата. Внешне я хранил полную невозмутимость — ходил на работу, механически выполнял получаемые задания, беспрекословно следовал всем указаниям Джейкобсона, думая при этом совершенно о другом. Всеми силами своего рассудка я пытался постичь природу и сущность дарованной мне силы.
И все же некоторые сомнения оставались. Чтобы окончательно отвести всякую возможность случайных совпадений, я решил устроить еще одну, критическую, проверку, на этот раз — с точными, подробно расписанными инструкциями.
Выбор субъекта проверки не представлял никаких трудностей — Джейкобсон буквально напрашивался на эту роль.
Перед тем как достать блокнот, я надежно запер дверь. Пальцы меня не слушались, карандаш дрожал, как живбй, казалось, что вот сейчас он вырвется и пронзит мое сердце.
Вот что я написал:
Джейкобсон умер на следующий день в 2.43 пополудни. Перед этим он заперся во второй кабинке слева мужского туалета третьего этажа и перерезал себе вены на запястьях лезвием безопасной бритвы.
Я поместил блокнот в конверт, заклеил конверт, запер его в сейф и лег спать. Но сон так и не пришел — эти слова непрерывно звучали в моих ушах, сверкали перед моими глазами, как сокровища преисподней.
После самоубийства Джейкобсона — осуществленного в точном соответствии с моими инструкциями — все сотрудники нашего отдела получили недельный отпуск (отчасти — чтобы сделать их менее доступными для пронырливых репортеров, успевших уже унюхать жареное; кроме того, управляющие склонялись к мнению, что смерть Картера, последовавшая вскоре за столь же неожиданной смертью Ранкина, вогнала Джейкобсона в черную меланхолию). Все эти семь дней я сгорал от нетерпения вернуться на службу. Мое отношение к происходящему претерпело радикальные изменения. Мне так и не удалось установить источник своей странной способности, зато наличие ее не вызывало уже никаких сомнений, что позволяло всерьез задуматься о будущем. Обретя твердую почву под ногами, я мало-помалу пришел к убеждению, что само уже появление этой способности обязывает меня отмести прочь все страхи и использовать ее в полной мере. К тому же, напоминал я себе, вполне возможно, что я — не более чем орудие некоей высшей силы.
А что, если мой дневник — всего лишь зеркало, отражающее будущее? Что, если я каким-то диким, фантастическим способом заглядываю на двадцать четыре часа вперед и не изобретаю смерть, а правдиво описываю происшедшие уже события?
Эти вопросы преследовали меня неотвязно.
Вернувшись на работу, я обнаружил, что многие из сотрудников уволились, образовавшиеся вакансии заполнялись с большим трудом — информация о трех смертях, а особенно о самоубийстве Джейкобсона стала уже достоянием газет. Управляющие выражали свою искреннюю признательность сотрудникам, особенно — старшим, которые сохранили верность фирме, и это существенно укрепило мое положение. Я получил под свое начало отдел — повышение более чем заслуженное, но безнадежно запоздавшее, ведь теперь я задумал попасть в правление.
Для этого требовалось переступить через трупы, в самом буквальном смысле.
В двух словах говоря, я намеревался обрушить фирму в пучину кризиса столь всеобъемлющего, что правление будет вынуждено ввести в свой состав новых управляющих из числа старших менеджеров. Поэтому я терпеливо дождался дня, когда до очередного заседания правления осталась ровно одна неделя, а тогда заперся в своей комнате и написал по несколько строчек на четырех листках бумаги, по одному на каждого из исполнительных директоров. Получив пост директора, я смогу быстро продвинуться в председатели правления, для чего потребуется всего лишь заполнять полагающиеся вакансии своими ставленниками. Став председателем правления, я автоматически получу место в правлении компании-учредителя, чтобы затем повторить тот же самый процесс, разве что с небольшими вариациями. Как только в моем распоряжении окажется реальная власть, дальнейшее продвижение к вершинам национального — а затем и всемирного — владычества пойдет быстро и без помех.
Если мои амбиции кажутся вам наивными, постарайтесь принять во внимание, что тогда я не мог еще осознать истинные масштабы и конечное назначение нежданно свалившейся на меня способности, а потому продолжал мыслить в категориях своего узкого мирка.
Неделю спустя, в день, когда истекал срок всех четырех приговоров, а значит — следовало с минуты на минуту ждать вызова в правление, я невозмутимо сидел в своем кабинете, размышляя о бренности и быстротечности человеческой жизни. Как нетрудно понять, известие о четырех смертях, последовавших вследствие серии автомобильных катастроф, ввергло персонал в полное оцепенение, что дополнительно выставило меня в благоприятном свете, как единственного, сумевшего сохранить хладнокровие.
К моему вящему изумлению, на следующий день я вместе с остальными сотрудниками получил месячный оклад — как недвусмысленное предупреждение о предстоящем увольнении. Потрясенный и ошеломленный — в первый момент я даже подумал, что мои действия перестали быть тайной, — я бросился к председателю с бурными протестами, однако получил заверения, что, хотя моя работа и заслуживает самых высших похвал, фирма не может более поддерживать себя как жизнеспособную структурную единицу и вынуждена самоликвидироваться.
Фарс, чистейшей воды фарс! Какая-то карикатура на справедливое возмездие. Тем утром, навсегда покидая фирму, я окончательно понял, что должен применять свою силу твердо и безжалостно. Нерешительность, угрызения совести, опасение причинить чрезмерный вред — все эти сладкие слюни не приносят никому никакой пользы, но лишь делают меня легкой жертвой жестокой и своенравной судьбы. Впредь я отброшу всякую скрупулезность, стану дерзким и безжалостным. А еще — нельзя медлить. Моя сила может сойти на нет, оставив меня беззащитным, в положении даже менее благоприятном, чем прежде, до ее проявления.
Для начала требовалось выявить пределы и ограничения этой силы. Следующую неделю я посвятил серии экспериментов, должных установить ее возможности, постепенно наращивая масштабы убийств.
Так уж случилось, что мое обиталище находилось прямо под одной из главных авиационных линий, ведущих в наш город; аэропланы пролетают над моей головой на высоте двухсот-трехсот футов. Многие годы я страдал от выматывающего нервы рева воздушных лайнеров, стартующих с двухминутными интервалами, этот рев сотрясал стены и потолок, спутывал мысли. Я достал свой блокнот; представлялся благоприятный случай совместить исследование с возмездием.
Вы задаетесь вопросом, не испытывал ли я угрызений совести, когда, сутки спустя, семьдесят шесть неизвестных мне людей камнем из пращи прочертили закатное небо, устремляясь в объятия смерти? Неужели во мне не шевельнулось сострадание к их родственникам, не зародились сомнения в разумности столь безрассудного применения моей власти?
Нет! — отвечу я. Далекий от безрассудства, я осуществлял эксперимент, жизненно важный для расширения сферы упомянутой власти.
Я решил действовать еще решительнее. Я родился в Стретчфорде, этот жалкий трущобный городишко буквально выбивался из сил в неустанных стараниях искалечить меня телесно и духовно. Наконец-то он сможет оправдать свое существование, став полигоном для установления действенности моей власти на обширных территориях.
Достав свой блокнот, я написал в нем кратко и просто:
Все обитатели Стретчфорда умерли завтра в полдень.
С утра пораньше я сходил в магазин и приобрел радиоприемник. Я просидел за ним весь день напролет в терпеливом ожидании неизбежного. Еще секунда, и в мирную вечернюю программу врежется первый потрясенный репортаж об устрашающем бедствии, постигшем Центральные графства.
Как ни странно, ничего подобного не произошло! Я был ошеломлен, мысли путались, казалось, еще немного — и я сойду с ума. Неужели моя способность сошла на нет, исчезла столь же быстро и неожиданно, как раньше — возникла?
А может, государственные власти запретили любое упоминание о разразившейся катастрофе, страшась всеобщей истерии?
Я тут же сел на поезд и поехал в Стретчфорд.
Сойдя на станции, я провел осторожный опрос и был заверен, что город существует, как и встарь. Но не являлись ли мои информанты участниками всеохватного заговора молчания, организованного правительством? Может статься, власти успели установить, что в бедствии замешана некая чудовищная сущность и предусмотрительно расставили на нее капканы?
Однако в городе не замечалось никаких разрушений, на улицах царила всегдашняя суматоха, над закоптелыми крышами плыли дымы бессчетных заводов.
Я вернулся домой уже к ночи и столкнулся на пороге с хозяйкой, которая тут же стала докучать мне болтовней о квартплате. Кое-как убедив ее потерпеть до завтра, я быстренько извлек из сейфа блокнот и вынес настырной старухе смертный приговор, отчаянно надеясь, что способность не совсем еще меня покинула.
И как же возликовал я наутро, какая ноша спала с моих плеч, когда на ступеньках лестницы нашли труп старухи, скончавшейся от апоплексического удара.
Значит, моя власть остается со мной!
Течение последующих недель мало-помалу раскрыло основные ее черты и особенности. Во-первых, я установил, что она действует лишь в разумных пределах. Теоретически единомоментная смерть всего населения Стретч-форда могла воспоследовать в результате единомоментного же взрыва нескольких водородных бомб. Однако таковое событие лежит почти за границей возможного (пустопорожняя болтовня наших военных руководителей не заслуживает ничего, кроме смеха), вот почему мое задание так и не было выполнено.
Во-вторых, моя власть строго ограничивается вынесением смертных приговоров. Я многократно пытался воздействовать (можете назвать это «предсказание») на рынок ценных бумаг, на результаты скачек и на поведение своих новых работодателей — и все впустую.
Что касается источников моей власти, они все так же сокрыты. Скорее всего, я не более чем инструмент, прилежный прислужник некой мстительной, устрашающей сущности, вспыхивающей, словно вольтова дуга, между кончиком моего карандаша и веленовой дестью.
Иногда мне начинает казаться, что мои краткие записи суть наобум сделанный срез некой всеобъемлющей книги мертвых, существующей в иных измерениях, что мой карандаш следует по пути, предначертанному иным, величайшим писцом, соединяет по тонкой графитной линии наши, нигде кроме не пересекающиеся плоскости бытия, извлекая из от века существующего реестра смертей итоговую выписку счета того или иного обитателя нашего, чувственного мира.
Мой блокнот надежно хранится в стальном сейфе; прежде чем внести очередную запись, я непременно убеждаюсь в полной безопасности, дабы избежать малейших подозрений, могущих связать мое имя со все возрастающим списком катастроф и несчастий, каковые по большей своей части осуществлялись мною исключительно в исследовательских целях и не приносили почти, а чаще — и вовсе никакой, личной выгоды.
Тем сильнее удивило меня появление у полиции неестественного интереса к моей скромной персоне.
Сперва я стал нечаянным свидетелем тайной беседы нашей новой домохозяйки с местным констеблем; женщина указывала на ведущую к моему жилищу лестницу и стучала себя пальцем по виску — в очевидной связи с моими экстрасенсорными и месмерическими способностями. Позднее некий человек, коего я теперь знаю за полицейского в штатском, остановил меня на улице по явно неубедительному поводу й завел пустой, бессмысленный разговор о погоде с единственной целью выудить из меня информацию.
До предъявления обвинения дело так и не дошло, однако вскоре новые работодатели тоже начали бросать в мою сторону весьма недвусмысленные взгляды. Все это вместе взятое приводило к единственному заключению, что присутствие способности создает вокруг меня отчетливую, доступную глазу ауру, каковая и вызывает заинтересованное любопытство окружающих.
По мере того как эта аура привлекала внимание все большего количества людей — теперь на нее косились даже в кафе и на автобусных остановках — а также в связи с прямыми, пусть и вскользь брошенными замечаниями на ее счет (шутливый характер последних выше моего понимания), я начал все больше склоняться к мнению, что вскоре моя сила утратит всякую практическую полезность. Страх быть обнаруженным не позволит мне ее применять. Я буду вынужден уничтожить блокнот, продать сейф, столь долго хранивший его секрет, и даже — по возможности — никогда впредь не думать о силе, ведь вполне может статься, что подобные мысли сами уже по себе способны порождать опасную ауру.
Жестокая необходимость оставить силу — именно в тот момент, когда я только-только начинаю в полной мере осознавать представляемые ею возможности, — явилось жесточайшим ударом судьбы. По причинам, все еще сокрытым, мне было дано отодвинуть — пусть и немного — завесу, отделяющую наш до отвращения знакомый мир повседневных банальностей от мира внутреннего, неподвластного времени и законам природы. Так неужели сила и порожденное ею прозрение исчезнут навеки?
С этим мучительным вопросом в голове я открыл напоследок сейф. Мой блокнот, где почти не осталось уж чистого места, содержал на своих страницах едва ли не самый удивительный — пусть и неопубликованный — текст в истории словесности. Вот уж где воистину было установлено главенство пера над мечом!
В момент одинокого наслаждения этой мыслью меня внезапно посетило ослепительное озарение. Я придумал оригинальнейший, а вместе с тем и предельно простой способ сохранить силу в ее самой безличной и убийственной форме, способ, не связанный с необходимостью прибегать к ней раз за разом, перечисляя имена все новых и новых жертв.
Вот в чем заключался мой замысел. Я напишу и непременно опубликую простой по языку, явно вымышленный рассказ, где с предельной откровенностью поведаю читателю обстоятельства проявления силы и весь ход дальнейших событий, методично перечислю имена жертв, образ их смерти, постепенное заполнение блокнота и серию проведенных мною опытов. Все это будет изложено с предельной откровенностью, без малейшей утайки. Далее я сообщу о своем решении отказаться от силы и опубликовать подробный, беспристрастный отчет о связанных с ней событиях.
В полном соответствии с этим замыслом рассказ был написан и попал на страницы широко известного журнала.
Вы удивлены? Ничего удивительного — будь все именно так, я бы попросту подписал свой смертный приговор, отправил себя прямиком на виселицу. Но я забыл упомянуть об одном элементе рассказа — о неожиданной развязке, этаком сюрпризе напоследок, заключительном взбрыкивании сюжета. Как и положено любому пристойному повествованию, мой рассказ под конец тоже взбрыкивает — с яростью, способной сбить нашу планету с предначертанного от века пути. Для чего, к слову сказать, он и был написан.
Ибо этот рассказ содержит в себе мое последнее задание неведомой силе, последний смертный приговор, выносимый не мне, но мною.
Кому? Да кому же еще, если не читателю! Да, — согласитесь вы, — весьма оригинально. До той поры, пока все экземпляры журнала не исчезнут из обращения (тираж и близость к предполагаемым жертвам небывалого мора позволяют надеяться, что на это потребуется значительное количество времени), сила будет неустанно сеять смерть и опустошение. И только автор рассказа может ничего не бояться, ибо ни один суд не примет во внимание информацию, полученную свидетелями понаслышке, — а кто, скажите на милость, сможет выступить с показаниями, основанными на личном опыте?
Но где же напечатан этот рассказ? — спрашиваете вы в опасении купить по случайности этот журнал и прочесть его.
Я отвечаю: здесь! Это именно тот рассказ, что лежит перед вами. Наслаждайтесь им напоследок, его конец — ваш конец. Сейчас, когда вы читаете эти немногие заключительные строки, на вас внезапно нахлынут ужас и отвращение, мгновение спустя вас охватит слепая, животная паника. Ваше сердце болезненно сжимается, пульс слабеет… мысли туманятся… вы чувствуете, как из вас вытекает жизнь… Вы тонете, исчезаете, еще несколько секунд, и вы сольетесь с вечностью… три… два… один…
Все!
Ноль.