Есть в истории события, в корне изменившие ход её развития. Вторжение в Европу варваров-кочевников было одним из них. Свирепые, не знавшие пощады и жалости, они разрушили Западную Римскую империю, уничтожили государство.
Преемницей Западной Римской империи стала Восточная Римская империя — Византия, разбросавшаяся на огромной территории Европы и Азии. Империя ромеев всё более и более тяготела к греческому укладу жизни, и оттого в те века торговые гости плыли в страну ромеев к «грекам», а великий водный днепровский путь величали как путь «из варяг в греки».
Могуществу Византии противостояли арабы. С годами они отвоевали у империи сначала Сирию и Египет, а потом и Африку. За Византией сохранились лишь Сицилия и юг Италии.
К концу IX — началу X века неудачи преследуют Византию и на Балканах, где родилось Болгарское царство. При царе Симеоне оно достигло своего зенита, заняв весь Балканский полуостров. Южная граница царства приблизилась к Византии, спустилась с гор в долину и временами доходила до крепости Адрианополь.
А с принятием в 865 году христианства Болгария становится независимой и от константинопольского патриарха, введя своё патриаршество...
Централизованную государственную власть в Византийской империи нередко потрясали дворцовые перевороты. После смерти базилевса Василия I, когда императором стал его сын, слабый здоровьем, больше учёный, чем правитель, Лев VI, боевые действия против арабов велись крайне неудачно, византийская армия потерпела ряд поражений. Прочное положение Византия сохранила лишь в Малой Азии. Но даже в пору, когда империю преследовали потрясения, она продолжала сохранять своё величие, а реформированная Василием I армия представляла грозную силу. Пышность двора и церемониал приближали власть императоров-базилевсов к божественной.
Город Константинополь ромеи заложили ещё в начале четвёртого века при первом императоре Константине. Место выбрали удачное. Лишь Босфорский пролив разделял Европу и Азию. На семи европейских холмах, омываемых Мраморным морем и морем Русским, именуемым греками Понтом Эвксинским, в тени стройных кипарисов дома и дворцы террасами уходили ввысь. Узкие кривые улицы круто поднимались вверх и часто служили лестницами для пешеходов.
Ещё при Константине I город опоясала каменная стена, но с годами её возвели заново. Укрепления составляли мощную систему. С суши город прикрывали три ряда стен высотой до двадцати метров, со множеством башен, и ров, заполненный водой. Каменные стены защищали Константинополь и с моря.
На стенах и башнях находилась постоянная охрана, она надёжно стерегла покой стотысячного города. А в бухте Золотой Рог, Богом созданной лучшей стоянке для кораблей, нежился всегда готовый поднять паруса могучий флот Византийской империи: дромоны, триремы, хеландии, памфилы[107]. И среди всех выделялся своей оснасткой дромон друнгария флота[108].
Царственный город Константинополь с храмами и соборами, дворцами и площадями, колоннами и мраморными статуями, шумными торжищами поражал впервые приехавшего сюда. Не единожды бывавший здесь русский торговый человек Евсей удивлялся этому величественному городу. Но, живя в нём подолгу, Евсей познал и иной Константинополь, где обитала беднота, плебс, районы трущоб и злачных мест.
Евсей приплывал сюда охотно, несмотря на опасный путь. И не оттого, что манила торговая прибыль, а потому, что нашёл здесь прекрасную ромейку Зою, молодую и щедрую на ласки. Он, проживший уже большую часть жизни, взял бы её в жёны, но она не хотела уезжать в языческую Русь...
Ранним утром Евсей покинул домик Зои. Открыв калитку, вышел в узкий переулок, постоял, оглаживая шелковистую бороду, после чего направился на улицу, которая вывела его на площадь Августеона. Евсей любил бывать здесь, отсюда начиналась главная улица Константинополя — Меса, вымощенная каменными плитами и украшенная портиками. С северной стороны площади высился над городом храм Святой Софии, с южной — Большой императорский дворец со множеством зданий, соединённых галереями, переходами, садами и террасами. Здесь же у дворца Ипподром, куда собирался на зрелища весь Константинополь, а на противоположной стороне — здание Сената.
Евсей пересёк Августеон, украшенный колоннами, портиками, статуями, с триумфальной аркой, которую ромеи называли Милией и считали началом всех дорог империи. Но всего прекрасней на форуме Августеона была конная статуя Юстиниана. Император в левой руке держал земной шар, а правую — десницу — простёр на восток. На голове божественного базилевса была диадема.
В этот ранний час площадь и улицы города пустынны, редкий житель торопится по своим делам. Чуть позже, когда начнётся день, люд заполнит улицы и на торговые площади повалит народ, откроются хлебные и мясные лавки, зеленщики разложат на лотках свой товар, и город оживёт.
Однажды Евсей видел, как по главной улице ко дворцу проезжал император Лев VI, тщедушный, болезненный, в тяжёлом серебряном одеянии, в сопровождении пышной свиты и гвардии «бессмертных»[109]. Меса была украшена цветами, восточными коврами, тканями и блистала золотом, а люд, вытянувшийся вдоль всей дороги, орал:
— Божественный! Несравненный! Единственный!
Но базилевс не замечал и не слышал подобострастного народа...
В районе дворцов и роскошных домов знати находились мастерские золотых дел умельцев, лавки торговцев шелками и булочные. Здесь Евсей повстречал Андриана, торговца восточными товарами. Он привозил шелка и шерстяные ткани из Бухары и Самарканда, ковры из Персии и дорогие камни из сказочной страны Индии. Андриан похвалялся, что побывал даже в Китае.
Маленький носатый армянин, живший постоянно в Константинополе и почему-то мнивший себя ромеем, принялся уговаривать Евсея отправиться с ним будущим летом на Восток, соблазняя дешёвыми товарами и прелестями тамошней жизни.
Евсей обещал Андриану подумать, когда вернётся из Киева.
Главной улицей Евсей дошёл до площади Тавра, украшенной статуями и мраморной аркой, где Меса разделилась надвое. Евсею было хорошо известно, что дорога выведет его к Харисийским воротам и к мосту через Золотой Рог. Напротив церкви Святых Апостолов расположились мраморные львы, а в районе Влахери — множество храмов и ещё один дворец базилевса.
На Амастринской площади торговали скотом и устраивались публичные казни. В царственном граде на казнь народ валил как на праздник. Особенно охочим до казней был люд из района долины Ликоса, что в переводе с ромейского означало «волк».
Здесь в лачугах, крытых тростником, проживал константинопольский плебс, нищета, шумная и буйная.
Узкие улицы Ликоса непроезжие, в ухабах и ямах, там постоянно воняло, и в речку стекали нечистоты. Район Ликоса служил ночами пристанищем ворам и проституткам, а возле харчевен собирались попрошайки и своры собак, случались пьяные драки с поножовщиной...
Прошлым летом на глазах Евсея Ликос выбросил буйную толпу, крушившую булочные. Толпа требовала хлеба.
Берегом Мраморного моря и Золотого Рога Евсей выбрался в торговые ряды, где гости продавали свой товар и делали закупки. Здесь вёл торг и Евсей. Сегодня он пришёл сюда в последний раз в этом году. Завтра Евсей сядет на ладью и поплывёт домой, в Киев. В одно с ним время выберут якоря и ладьи гостей новгородских. Держась западного берега Русского моря, купцы приплывут к устью Днепра, пристанут к острову Святого Георгия, где под вековым дубом принесут жертвы своим языческим богам. Ублажив их и выпросив удачи на опасном пути через свирепые пороги, где прячутся по берегам не менее свирепые печенеги, купцы отправятся вверх по Днепру...
Утренняя звезда ещё робко дрожала в небе, а над Золотым Рогом шлейфом тянулся туман, но Евсей был уже на ногах. Волновала разлука с Зоей и предстоящая дорога. Зоя спала сладко, положив ладонь под голову. Евсей не хотел тревожить её сон. Наспех выпив козьего молока с ломтём хлеба, он осторожно поцеловал Зою и покинул дом. На душе было горько: ведь на долгий срок уезжает, до весны будущего года, за это время всякое может случиться. Да и станет ли ждать его эта красивая ромейка?
Вчера они с Зоей молились в соборе Святой Софии. В пышном и неповторимом великолепии храма, поражавшего своей торжественностью, Евсей просил у Бога не счастливого пути на Русь, а новой встречи с Зоей...
По крутым ступеням купец спустился к берегу. Жизнь в порту не стихала и ночью. Чадили факелы, покачивались корабли, под окрики надсмотрщиков и щёлканье бичей рабы таскали тюки, вкатывали и скатывали по зыбким сходням бочки, носили высокие амфоры[110].
Евсей взошёл на ладью. Кормчий уже ожидал его, ладейники втащили трап, налегли на вёсла, ладья развернулась и, едва опустили цепь, замыкавшую бухту на ночь, выбралась в открытое море. Дул попутный ветер, ладейники поставили паруса, и корабль, разрезая волну, побежал резво.
От моря Хвалынского, от великой реки Итиль и страны хазар, от гор Кавказа и земель касогов и ясов вставало солнце — большое, яркое. Его лучи заскользили по морю Русскому, упали на золотые купола константинопольских храмов, заиграли в цветных витражах императорских дворцов.
Евсей всё всматривался туда, где, по его представлениям, находился домик Зои. Он думал о своей прекрасной ромейке, молил, чтобы её сердце не покинула любовь к нему, русскому торговому человеку, и спрашивал себя, отчего любовь непредсказуема. Ведь сколько прожил Евсей, а не встретил на Руси подобную Зое! Надо же, увидел в чужом Константинополе, и она накрепко привязала к себе Евсея.
Как ему быть? Сердце его в Царьграде, у Зои, а душа в Киеве, на родной стороне.
Отдалялась ладья от берега, в дымке растворялся царь-город. Сливались холмы и постройки, башни и стены крепостные, а Евсей всё не отводил глаз от него, и только когда ничего нельзя было разобрать, сел на корме в плетённое из виноградной лозы кресло, и им овладели иные мысли.
Он думал, что не случайно великого князя киевского интересуют армия и флот империи. Но разве киевскому князю совладать с Византией? О походе на Царьград у Олега пустые мысли. Ему, может, по плечу набег на византийское прибрежье, но сможет ли киевский князь противостоять флоту и армии Византии? Тем паче взять Константинополь!
С верным человеком Евсей передавал великому князю киевскому свои наблюдения за войском империи, за флотом, за тем, какие корабли стоят в бухте Золотой Рог и сколько их, за теми эскадрами, которые бороздят моря вдали от Византии. Евсей надеялся, что, когда он расскажет киевскому князю, с какой грозной силой встретится войско русичей и какие стены города предстоит одолеть, Олег не решится идти походом на Царьград.
Мысленно Евсей разговаривал с Олегом:
«Ты не видел, князь, укреплений царственного города и не знаешь, что такое дромон. Это огромный корабль, и твоя ладья в семь раз меньше его. Ладья может сравниться разве что с памфилой».
Но князь рассмеялся:
«Тебе ли, торговый человек, судить о воине-русиче? Ты исполнил своё, Евсей, а мне, великому князю, решать».
А может, князь иное скажет:
«Ты прав, Евсей, у нас и без ромеев забот предостаточно».
От этих размышлений Евсея оторвал кормчий. Он поднёс деревянное блюдо с хлебом и вяленым мясом, рядом поставил небольшой глиняный кувшин с водой. Ел Евсей нехотя, мысленно перенесясь в домик к Зое. Она, верно, сейчас стоит у очага, на котором булькает похлёбка с бобами, пахнет восточными специями, которыми Зоя приправляет еду. Особенно любил Евсей, когда она варила мидии и жарила на оливковом масле щупальца кальмаров...
Возвращая кормчему блюдо, Евсей сказал:
— Так, поди, в три дня до Днепра-Славутича доберёмся, как думаешь?
Кормчий недовольно поморщился:
— Не озли бога моря, хозяин! — И отвернулся.
Евсей выпил воды, прикрыл глаза. Под мерный плеск волны он задремал. И снилось ему, будто он у Зои за столом, она держит его за руку и говорит: «К чему тебе Киев? Со мной плохо ли?» — «С тобой хорошо, но там дом мой».
Евсей открыл глаза, а вокруг море и солнце да оголённые загорелые спины гребцов, дружно налегающих на вёсла. Купец подошёл к крайнему, тронул за плечо:
— Ну-тка, уступи поразмяться.
Скинул рубаху и, усевшись на скамью, налёг на весло:
— И-эх!
Зоркий кормчий прикрикнул:
— Не зарывай весло в воду, хозяин! Забирай легко, как все! — и запел:
Как за морем-окияном
Красна девица!
А на ладье единым порывом подхватили:
Красна девица,
Добра девица!
Едва покинули стоянку в византийском порту Месемврии, как наступило полное безветрие. Паруса обвисли, и кормчий велел спустить их. Теперь ладья шла только на вёслах.
Поглядывая на небо, кормчий забеспокоился:
— Не разгулялась бы непогода. Пронеси, Перун!
Евсей навалился на борт и смотрел на море. Оно светилось, и высокие звёзды купались в его застывшей глади. Тихо, только и слышно, как выдыхали разом гребцы и скрипели уключины.
— А море-то живое, — сказал кормчий. — Вишь как грудью вздымает!
Сколько ни вглядывался Евсей, этого не заметил, но спорить с кормчим не стал. Вздымает так вздымает.
К утру Перун услышал кормчего, задул низовой ветер, и на ладье подняли паруса. Они захлопали, наполняясь, и корабль побежал весело вдоль теперь уже болгарского берега, чаще гористого, поросшего кустарником и лесом. Местами горы подходили к берегу так близко, что казалось, они выходят из моря. Иногда горы отступали, и тогда открывалось песчаное побережье, безлюдное, будто и жизни вблизи не было. Но Евсей знал: болгарские поселения выше, в горах. К ним ведут потаённые тропы. В горах селятся болгарские князья-кметы с дружинами, там же и замок царя Симеона, которого так остерегаются ромеи.
Когда болгарским царём был Борис, отец Симеона, Болгария не представляла опасности для империи, базилевсы считали её своей фемой[111], а Борисова наследника Симеона держали в константинопольском монастыре. Но, узнав о смерти отца, Симеон бежал и, объединив болгарских князей, повёл успешную борьбу с Византией. Он очистил Болгарию от вражеских стратиотов[112]. Ромеи видели в болгарах своих недругов, а болгары отвечали им тем же.
Вокруг ладьи часто кружили дельфины. Они ещё с ночи сопровождали корабль. Евсей любовался, как, стремительно рассекая волны, дельфины высоко выпрыгивали из воды и, описав дугу, плавно врезались в море, чтобы тут же взметнуться вверх.
Кормчий рассказал, что слышал от мореходов о дельфинах, которые спасают потерпевших кораблекрушение и указывают им дорогу к берегу, а то и подставляют свои спины утопающим...
На четвёртый день ладейники бросили якорь в устье Днепра, где должны были дождаться других кораблей и, воздав славу Перуну, совместно продолжить путь.
Прежде Олег не задумывался, как он относится к Ладе. Любит ли, бывает ли холоден, а подчас и груб — до того ль ему, великому князю? Но теперь её смерть переживал долго и больно. Может, она потрясла его своей жестокостью, а ещё тем, что предназначалась ему?
Замкнулся Олег, стал мрачным и малоразговорчивым, искал уединения и не устраивал пиров. А по первому снегу, оставив Киев на Никифора и Путшу, вместе с Ратибором укатил за Вышгород, где, сказывали, появилось стадо туров.
До конца зимы не появлялся Олег в Киеве, даже княжича с молодой женой не встречал.
Охота была удачной, трёх туров взяли, однако второй едва не лишил Олега жизни: на рога поддел бы и коня и князя, не успей Олег ударить его мечом меж рогов.
На охоте редкую ночь в шатре проводили, чаще где-нибудь под разлапистой елью спали либо у костра время коротали, каждый со своими думами. Часто вспоминал Олег Ладу, чувствовал пустоту в сердце. А может, прав был её отец, князь Юрий, когда там, на Ильмень-озере, не хотел отдавать дочь в жёны варяжскому конунгу?
О делах думать не хотелось, хотя Ратибор не единожды говорил:
— Пора, князь, в Киев. Негоже бросать город надолго!
Но Олег отмалчивался. Что ему нынче до Киева? Прежде, бывало, устанет, захочет тепла женского — в Предславино отправлялся, отдыхал и телом и душой. Сейчас в Предславине живёт Игорь с молодой женой. Олег так её ещё и не видел. Да и с Игорем не хотелось встречаться: начнёт о Ладе разговор вести...
Среди воспоминаний, случалось, мелькала мысль: не лучше ли было бы ему оставаться варяжским конунгом, высаживаться на неведомые побережья, брать на щит вражеские города, владеть чужими женщинами и уводить осевшие под добычей драккары к родным фиордам?
Но Олег старался отгонять такие мысли. Теперь ли ему, великому князю, сожалеть о том далёком прошлом, когда он покорял одно славянское племя за другим, — вот уже Русь встала...
Как-то Ратибор заявил решительно:
— Всё, князь, побаловались, и будет. Да от судьбы и не побегаешь. Начал русичей объединять, так доводи до конца. Эвон весна о себе знать даёт.
Будто уловил воевода мысли Олега.
В Вышгороде у боярина Чёрного сутки передыхали, в бане парились, отсыпались.
В бане Олег на полке разлёгся, а баба, молодка ядрёная, в рубахе холщовой, его веником берёзовым до красноты нахлестала, а потом ещё спину размяла. Всё норовила князя ледяной водой окатить либо в снегу повалять, но Олег отказался.
Из баньки выбрался — эко блаженство! — разомлевший, усталость скинув, сидел с Ратибором и хозяином в трапезной. Пили пиво, ели сытно, и, чудно, у князя на душе легко стало, будто заново народился. А поутру сам заторопил, чтоб сани закладывали.
Сурово встретил Евсея Киев. Спешил, домой рвался, а что увидел? Разорённые хоромы, опустошённые клети, и все его чураются. Даже купцы киевские отвернулись от него. И всё потому, что изменил он вере языческой, не Перуну, другому богу поклоняется.
Горько Евсею: думал ли он, что так встретит его родная сторона?
Но как быть? И так гадал купец, и этак — по всему выходило, надо идти на поклон к волхвам.
Поднялся Евсей на Гору, на капище, долго ждал главного жреца, всё гадал, как тот встретит его. А на купца сердито взирал деревянный идол, усатый, с серебряной головой, с большими, навыкате глазами. Посмотрел Евсей на Перуна да и спросил:
— Ужели ты, истукан, богом себя мнишь, и чем ты от бревна отличаешься, разве что отёсан? Коли тебя огнём спалить, только пепел останется.
Молчит Перун, хмурится, а Евсей выговаривает:
— Ты кровь любишь, жертвоприношения, а Бог милосерден. Тебе же такого не дано. Бог в вере греческой! Настанет день, и вся Русь от тебя отречётся, и капище твоё травой порастёт.
Сказал и сам содрогнулся от своих слов: ведь кощунствует! Ну как грянет гром и разверзнется земля? Но всё тихо.
— Как смеешь ты, отступник, стоять перед Перуном? — раздался вдруг за спиной голос.
Обернулся купец — перед ним верховный жрец в длинном холщовом одеянии, босой, борода белая и волосы что пух. Смотрит на Евсея из-под кустистых бровей гневно, руки на посох положил.
— Боги отвернулись от тебя! Убирайся с капища, слышишь?
Но Евсей, к удивлению волхва, не испугался, спросил:
— Старик, ты с богами дружен, ужели зло угодно им?
— Не кощунствуй, изыди! — Жрец гневно пристукнул посохом. — Не будет тебе прощенья! — И вскинутой рукой указал на спуск с Горы.
Долог показался Евсею путь на своё разрушенное подворье. Понимал: волхвы теперь не уймутся, они направят на него людской гнев, а возбуждённая толпа не пощадит. Не напрасно ли вернулся он в Киев, не лучше было бы остаться в Константинополе, как о том просила Зоя? Но ведь родная земля звала...
В смятении провёл Евсей ночь, а поутру надумал отправиться к князю: пусть он его с волхвами рассудит.
Вернувшись в Киев, Олег так и не появился в Предславине. Не хотел ворошить прошлое. Знал: приедет — и всё там напомнит ему о Ладе. Однако вчерашним полднем решился. Собирался накоротке, взглянуть, как поднялись хоромы, и тут же уехать. Но получилось иначе: задержался допоздна, и тому причина — молодая княгиня Ольга. Увидел её Олег, и напомнила она ему Ладу в ту пору, как повстречал её на Ильмене у князя Юрия: та же улыбка, те же глаза. А когда Ольга заговорила, враз понял: не обделена княгиня умом и грамотностью. И обрадовался: удачную жену сыскали Игорю.
Не заметил, как и вечер наступил, а покидая Предславино, сказал Игорю:
— Ольга продолжит достойный род Рюриковичей...
На другое утро пробудился Олег в добром настроении. В большой гриднице отроки расшумелись. Князь сел, потёр грудь. Вспомнил вчерашний день, проведённый в Предславине, подумал: умна и ликом славна Ольга. Неужто оттого и на душе радостно?
Во дворе увидел Евсея. Тот стоял понуро. Князь заговорил с ним не сразу — умылся, рубаху натянул, причесал костяным гребнем волосы и только потом сказал:
— Ведомо мне, купец, как Киев к тебе неласков, и понимаю тебя. Но ты на люд зла не держи, народ волхвы подбили. Было и со мной такое. Токмо я великий князь есмь, и у меня с народом одна вера должна быть — Перуну поклоняться. Ты же, Евсей, сам решай, какой веры держаться. Коли от греческой не отступишься, лучше тебе в Константинополе жить. Волхвы злы, я же над ними не властен, изведут они тебя. — И, положив Евсею руку на плечо, позвал: — Пойдём, купец, трапезовать, там и разговор продолжим. А он нас двоих касаем.
За столом сидели друг против друга. Холопка поставила перед ними мясо жареное, в миске рыбу отварную, лепёшки в мёду. Запивали сладким вином. Когда насытились, Олег чашу отставил, заговорил:
— В твоём письме, что ты мне передал, Евсей, много интересного. Ты об армии и флоте писал, но я ко всему знать хочу, какие распри меж патрикиями и стратигами[113]. В чести ли у императора друнгарий флота? Слухи есть, император Лев хвор, а коли так, кто на трон мостится?
Евсей отёр губы белой холстиной, ответил степенно:
— О распрях мне неведомо, великий князь, а дромон друнгария флота давно уже не режет моря Эгейское и Средиземное. Что до слухов о недомоганиях императора, то это истина, базилевс готов предстать на суд Всевышнего. Брат же императора Александр ждёт, когда его базилевсом провозгласят. Он развратен и корыстолюбив. Сказывают, его императрица таким сделала.
— Ты мне о фемах писал, об Антиохии, Армениаке, Фракии, а меня болгарская фема интересует. Велика ли числом в ней армия?
— Спафарий Анастас упоминал число в три тысячи.
Олег глаза поднял, взгляд тяжёлый:
— Может, ты, Евсей, мнишь меня запугать, но ты забыл, что я великий князь киевский, викинг и со мной дружина славян, а воин-русич не ведает страха. Я не отступлюсь от Царьграда. Ты же, торговый человек, возвратишься к ромеям. Я дам тебе золота и мехов, дабы приближённые базилевса стали твоими людьми. Золото развяжет им языки и превратит хищных львов в домашних кошек, которые станут мурлыкать у твоих ног.
Нередко в бессонные ночи Олег задумывался о жизни и смерти: в чём смысл бытия? Прежде эта мысль не приходила в голову, но после смерти Лады часто навещает его. Уж не временное ли пристанище земля человеку? Был Рюрик — нет его, жила Лада — взяли в мир иной. Значит, так человеку судьбой предопределено. Настанет и его час, Олега. Сожгут тело, а куда вознесётся душа?
Юдоль, принимавшая людей навсегда, верно, не имеет ни князей, ни воевод, ни бояр, ни гридней, ни смердов. А может, и рабы уравняются с хозяевами?
Бог создал человека. Он велик, и всё ему подвластно. Норманны говорят, бог — это Вотан, русы — Перун, ромеи утверждают — Бог Отец, Бог Сын, Бог Дух Святой.
Тот, кто создал человека, — Создатель. Он один вправе лишать человека бытия, волен в его жизни и смерти. Хазарский лазутчик отнял у Лады жизнь, и за то он, Олег, сурово покарал его. Не того ли требует правда варягов и русичей: око за око, зуб за зуб?
Бог каждому определил своё место и за всё спросит по истечении жизненного пути. Спросит и с него, Олега. И, верно, строго спросит, ибо грешен он и грехам тем счёт не ведёт. Но кто станет судить его, великого князя: Вотан, Перун или Бог греков, ромеев и болгар?
Создавая человека, Бог вдохнул в него жизнь и разум, дал заповеди. Но все ли чтят их? А иные и знать не желают. Всем ли дано уразуметь смысл жизни, бытия, след на земле оставить? Для Рюрика это объединение новгородских славян, для него, Олега, — сплочение всех русичей вокруг Киева, создание государства, с которым должны считаться все государи. Не для того ли и поход на Царьград замыслил?
Царьград, град Константина, второй Рим! Город божественных императоров и заносчивых ромеев! Неужли он, Олег, не сломит их величие и не принудит подписать ряд, по которому Русь встанет если не над надменной империей, то вровень с ней? Об этом Олег мечтает с того дня, как стал князем русов. Олег убеждён: настанет тот день, когда он поведёт дружины на ромеев, и не только морем, но и сушей. Конные и пешие ратники перейдут горбы Балканские, а для того киевский князь пошлёт посольство к царю болгар, заклятому недругу ромеев. Перевалив горбы, русы встанут перед воротами Царьграда, а их ладьи бросят якоря в бухте Золотой Рог. Пока ромейские корабли будут бороздить воды Эгейского моря, Царьград примет условия Киева. Вот тогда он, великий князь киевский, может сказать: отныне Русь от княжеской усобицы и распрей отреклась и обрела государственность...
Ночь поздняя, а мысли у Олега одна на другую наползают, не дают уснуть. С восточного дальнего рубежа, с заставы, что на реке Суле, докатились вести недобрые. В землях суличей замечены отряды арсиев. Соглядатаи насчитали не одну тысячу, и с ними темник Аюб. К чему хазары скапливаются?
Неспроста! Видать, не теряют надежды вернуть каганату левобережье. Эвон сколько данников потеряли! Может, послать на них Ратибора с дружиной? Нависли над Русью, яко свора псов. Ратибор тоже сказывал: «Пошли дружину, княже, пусть гридни хазарам обратную дорогу укажут и по Ладе тризну справят».
Когда хаканбек явился во дворец к кагану, раввин уже сидел перед хазарским божеством и ждал, когда тот велит читать Тору. Хаканбек тоже присел в низкое креслице, приготовился слушать. Но совсем неожиданно каган повернулся к нему, спросил чуть слышно:
— Отчего, мудрый хаканбек, ты скрываешь от меня, что русы попирают границы царства? Ты не желаешь доставить мне волнение, но тогда почему не укажешь русам их место?
Каган прищурил один глаз, ждал объяснения. Хаканбек покосился на раввина, но тот потупил взор. Хаканбеку не составило труда догадаться, кто нашептал кагану.
— О, великий каган, в году столько дней, что все они не могут быть ясными.
— Ты прав, мудрый хаканбек, однако ненастье ненастью рознь. Очень плохо, когда случается град или ураган. Не усматриваешь ли ты, хаканбек, что от русов нам надо ожидать непогоды?
— Но мы будем молиться Богу, и раввин в том нас поддержит. Не так ли, рабе?
— О да, — неожиданно согласился с хаканбеком раввин. — Наш Бог справедлив, великий каган, и пусть царство твоё не омрачают ненастные дни.
— Я послал, великий каган, арсиев, и они отбросят русов за Днепр и приведут к покорности те народы, которые забыли могущество каганата, — сказал хаканбек.
— Ты, хаканбек, сделаешь всё, чтобы казна наша не оскудела. Если она иссякнет, это доставит радость нашим недругам. Итиль питает своими водами море Хвалынское, а данники обогащают царство хазар.
Каган сделал знак раввину, и тот раскрыл Тору.
— Послушаем, о чём пишет эта священная книга, — добавил каган.
В сотне вёрст к югу от незримой границы Киевской Руси, где степная речка, поросшая кугой[114], делала крутой поворот и убегала к устью Днепра, а по оврагу и вдоль него рос густой колючий терновник, разбил вежи улус хана Берина.
После смерти Кучума в орде Берина осталось до трёх тысяч воинов. Улус переживал трудное время. Сначала он кочевал в низовье Саркела, но его вскорости вытеснили хазары, и улус берегом Сурожского моря ушёл в степь.
Едва взошло солнце, как Берин покинул юрту. Мрачен хан. Постоял. В вежах началась жизнь. Женщины зажгли костры, и дым потянуло по сырой земле. Прищурившись, хан осмотрел степь. У самой реки стада, а в степи многочисленные табуны. Издали видно конных табунщиков, объезжающих косяки. Рядом с вежами отары овец, козы.
Берину подвели коня, придержали стремя. Он умостился в седле и, сопровождаемый толмачом и десятком конвоя, тронулся в путь. Следом за ханом на вьючных лошадях везли в кожаных сумах продовольствие, вели тонконогого широкогрудого скакуна в подарок Олегу. Берин направлялся в Киев. Хмурился хан. Он, потрясавший Русь, сегодня ехал к ней за помощью. Остатки разобщённой кучумовской орды не могли без помощи русов остановить хазар, но Берин верил: он объединит малые орды и поведёт их на Русь. Тогда по пыльным шляхам печенеги погонят богатый полон. Берин ещё не стар, и, когда настанет час, он объявит себя великим ханом. Но не таким, каким был Кучум. Перед Берином будет трепетать не только князь киевский, но и весь каганат.
На лысом кургане орёл зорким взглядом озирал степь. Берин считал его ханом птиц. Орел напоминал ему его, Берина, юные годы, когда в большой орде он был простым воином, потом Берин водил десяток, сотню, тысячу воинов, а когда стал темником и ханом малой орды, то, подобно орлу, расправил крылья.
С хазарами у печенегов вражда давняя, она повелась из-за выпасов. Печенеги пришли в эти степи, вытеснив хазар. Это было давно, когда Берина ещё на свете не было, а его дед был не выше колёсной чеки. Тогда большая орда хана Мансура, деда Кучума, двинулась от широких вод Итиль-реки на запад, через каганат к Саркелу, заставив хазар покинуть обильные пастбища.
Но не стало большой орды Кучума, и теперь каганат угрожает печенегам. Хазары снова возвращаются в степи. Вот почему хан Берин едет в Киев — заручиться союзом с князем Олегом. Пусть киевский князь думает, что печенеги уподобились домашней собаке, которая трётся о ноги хозяина...
Всадники сравнялись с курганом, и орёл нехотя взлетел. Он парил над степью, распластав широкие крылья, и всё живое пряталось от него в норы, замирало в траве. Когда орда ходила в набеги на Русь, вот так же разбегались от неё русы. Но у печенега глаз острый, а нюх как у степного волка.
Скачут кони знакомой дорогой. Не раз водил по ней хан Берин свой тумен, сколько невест увезли печенеги из Уруссии. У Берина две жены-красавицы оттуда. Они родили ему троих сыновей, двое из них — десятники, а третий — сотник. Сыновья на него, Берина, похожи: узкоглазые, коренастые. Им известно, что их матери из Уруссии, но Сартак не желает и слышать это. Он не урус, он печенег, сын степи, воин, и копыта его коня будут топтать землю Уруссии, а на арканах его воинов потянутся пленные у русы. Если Сартак захочет, он привезёт из Уруссии жену, и она станет рожать печенегов.
Ещё Берин думал, сколько зим минет, прежде чем сольются малые орды и забудется, как он ездил к князю урусов и звал заодно пойти на хазар...
Переправившись на правобережье ниже Переяславского городища, печенеги направились к киевскому поселению, чтобы в следующие два конных перехода остановить коней у ворот Киева.
Под самым Каневом хана Берина встретил конный дозор великого князя Олега.
Только собрался Олег покликать воевод, как в гриднице появился Ивашка. Как был с дороги пыльный, не помывшийся, — дни-то жаркие, а летом под броней тело преет, бани просит, — прошагал в малую палату к великому князю. Увидел Олег Ивашку, брови поднял:
— Аль стряслось чего?
— С дозора я, княже, и за Каневом наехал на хана Берина. Он с малым конвоем к тебе направляется, — поспешил пояснить гридень.
Олег удивился:
— Чего надобно хану степняков в Киеве?
Ивашка плечами пожал:
— Так не сказывал, но по всему видать — с миром.
— Добро, Ивашка, послушаем. Так где, говоришь, печенеги?
— За городскими воротами ханскую юрту ставят.
— Не будем хана держать за городом, окажем уважение. Зови Ратибора и Никифора.
Ушёл Ивашка, а Олег велел в трапезной столы накрыть — гостя потчевать. Явились воеводы: они уже знали о приезде хана.
— Видать, не от добра Берин приехал, — сказал Никифор.
— Да, верно, не от хорошей жизни, — согласился Олег. — Поступим так. Ты, Ратибор, отправляйся звать хана на трапезу, да с почётом: пусть мнит, что нам честь оказал, — а мы с тобой, Никифор, станем дожидаться печенега. К тому времени и бояре сойдутся, послушаем хана...
Доволен Берин: не простого боярина выслал за ним князь киевский, а воеводу именитого — о Ратиборе хан наслышан. Воевода Берину честь выказал, вдалеке от юрты спешился, к хану с поклоном подошёл и в княжьи хоромы на трапезу позвал. Что же, Берин иначе и не мыслил: князь Олег не мог заставить хана печенегов ждать...
В трапезной было шумно, но, когда Берин вошёл, все разом стихли, обратили взгляды на хана. Однако не враждебные — любопытные. Не успел Берин поклониться, как князь ему навстречу с чашей:
— Нынче, хан, ты нам не враг, а друг, коли с нами за столом. — И на место рядом с собой указал. — Потчуйся, хан Берин, нашими пирогами.
Уселся Берин, а толмач за его спиной едва поспевает переводить. Отроки вдругорядь вино по чашам разлили. Олег снова проговорил:
— С чем к нам пожаловал, хан, сам выскажешь, я же хочу молвить: лучше слушать звон кубков за столом, нежели лязг железа на поле брани.
Перевёл толмач, заулыбался Берин:
— Ты прав, конязь Олег: чем проливать кровь, будем пить хмельное вино. Но я приехал к тебе, великий конязь, не ради праздного пира, а звать тебя-на хазар. Пойдём на них вместе. Каганат и вам и нам враг. Они теснят нас из степи, а их сборщики дани добрались до Киевской Руси.
Олег щёку потёр:
— Я с тобой согласен, Берин, кагану пора место знать, хазары мыслят, что угров потеснили и Русь запугали. Ан не так! Как предлагаешь, хан, ту войну вести?
— Твоя дружина и печенеги на хазар выступят, когда ты срок укажешь.
— Разумно, разумно, — закивали бояре.
— А вы, воеводы, что скажете? — посмотрел на них Олег.
— Хазары не ответили нам за смерть княгини.
— Быть по-вашему, — молвил Олег. — А коли так, то тебе, воевода Никифор, дружину вести. Готовь и ты, хан, своих воинов. И не вражда меж нами отныне, а братство по оружию. На первой седмице листопада и выступим.
С того весеннего дня, как Олег впервые увидел Ольгу, зачастил великий князь в Предславино, редко когда не появлялся. Сначала будто полюбопытствовать, как хоромы для Игоря и Ольги возводили, позже работой печников интересовался — они изразцами печи отделывали, а плотницких дел умельцы палаты обшивали досточкой, крыльцо с балясинами резными ставили.
Потом великий князь стал подолгу засиживаться за столом, на Ольгу смотрел по-доброму, делами государственными с ней делился, рассказывал, да не просто речи вёл, а всё будто советовался. Не от Игоря, от великого князя узнала Ольга, как замышлял он объединить славян, однако не все князья его поняли и кое-кого пришлось принуждать силой. Поведал Олег о Рюрике и как из Новгорода в Киев пришёл...
Ольге великий князь нравился, выспрашивала у Анны, какая у него жена была, и та о Ладе много доброго наговорила.
Иногда Олег заходил в горницу к молодой княгине, останавливался у её стола, на котором лежали книги, писанные греческим и латинским языками. Толстые, в кожаных и бархатных переплётах, с застёжками серебряными. Князь брал их в руки, листал. Как-то сказал с сожалением:
— Не довелось мне грамоту осилить, княгинюшка, и тринадцати лет не исполнилось, как я уже меч в руке держал...
Ольга читала много, чего не водилось за Игорем. Тот время больше на охоте проводил.
Однажды, уезжая, Олег поцеловал Ольгу, промолвив:
— Скинь мне годков двадцать, не упустил бы тебя, княгинюшка.
Зарделась Ольга, однако не растерялась с ответом:
— К чему мнишь себя стариком, великий князь? Ещё в соку, аль не вижу?
После того случая Олег неделю не появлялся в Предславине. Ольга даже начала подумывать, уж не обидела ли чем. Но он приехал в день, когда на хазар выступали, обнял, промолвил:
— Вернусь, сразу тебя, княгинюшка, навещу. Эвон как к тебе привязался, видать, старую кровь ты во мне разбередила. А Игорь, чать, не жеребёнок-стригунок. Ты его, Ольгица, больше к книжной премудрости приобщай, ему Русью править, дела государственные вершить.
Ночью с сырой западной стороны надвинулась тяжёлая туча. Она выползла неожиданно, с блеском молний и раскатами грома. Дождь хлынул сплошным потоком, будто небо опрокинулось. Однако ливень оказался недолгим, и к утру небо очистилось. Лишь на востоке, куда убралась туча, виднелся её чёрный хвост.
День обещал быть тихим и ясным. Олег смотрел, как дружина покидает Киев, спускается к переправе. Рядом с князем молча стоял воевода, а позади отроки держали в поводу их коней.
У Никифора были свои мысли. Вчера он поспорил с боярином Любомиром. Тот засомневался в необходимости этого похода: к чему-де нам с печенегами объединяться. Однако Никифор ему ответил, что не степняков Киев под защиту берёт, а суличей да иные левобережные племена.
С той поры, когда Олег стал княжить в Киеве, воевода поверил в него. Он, Никифор, служивший Аскольду и Диру, теперь честно служил Олегу, ибо увидел: у этого князя твёрдая рука и его стремление объединить Русь совпало с желанием воеводы.
Звёзды погасли, и последняя сотня вышла из города. Олег повернулся к Никифору, бросил коротко:
— Пора и нам в сёдла, боярин.
На киевской переправе дружина не задержалась, пошла землями суличей. Реку без труда преодолели на бродах и здесь убедились: подвели печенеги, не явились. Великого князя суличи встретили жалобой: хазары их сёла разорили и дань, какую они для Киева собрали, увезли.
Олег посоветовался с воеводой, и решили не ждать орду Берина, самим идти вдогон за хазарами.
— Ты прав, князь: пока Берин подойдёт, хазары далеко будут, — сказал Никифор. — Их ещё отыскать надо.
Олег ответил, хмурясь:
— Не токмо на притоке, на самом Саркеле достанем, не уйдут от наших мечей.
И погнали гридни вдогон. Всё больше на рысях шли, привалы делали редко, ночами давали коням короткий отдых и снова в сёдла. Арсии уходили поспешно, но оторваться от дружины так и не сумели.
Настигли хазар в низовье притока Саркела, где тянулась гряда курганов. Караульные донесли: к арсиям подоспела подмога. Всего собралось хазар до двух тысяч, и они изготовились встретить русичей.
— Как поступим, князь? — спросил воевода Никифор.
— Дадим бой. Хазары подковой изогнулись, мыслят, мы в мешок влезем. Как бы не так! Ты, воевода, всей дружиной на правое крыло навалишься, а я с тремя сотнями гридней обойду хазар и, как они тебя теснить почнут, ударю в их левое крыло. Вот тогда и поглядим, кто кого одолеет!
Тронул Олег повод, и послушный конь легко понёс князя, а следом поскакали три сотни гридней...
Въехал воевода Никифор на ближний курган, приподнялся в стременах, разглядывая неприятеля. Вот они, арсии, всей силой изготовились. А за спиной Никифора всего семь сотен гридней. Ждут команды воеводы.
Повернулся Никифор к дружине:
— Други, хазар много, но за нами правда. И смерти не бойтесь, в бою помирать легче, чем в избе на лавке. Ко всему нам, русичам, от хазар бегать постыдно, аль мы их не бивали?
Заиграла труба. Обнажив мечи и перекинув щиты со спины на руку, сотни перестраивались на ходу в боевой порядок, двинулись на хазар, выставив копья. Им навстречу тронулись арсии. Сшиблись. Замелькали мечи и сабли, зазвенел металл. Храпят, ржут кони. Крики, рёв тысячной вооружённой толпы. Смяли гридни правое крыло, но на них уже давит чело и левое крыло. Развернулись арсии, недалёк миг — и сломится киевская дружина: всей силой навалились на неё хазары, орут победно.
Но тут, когда до исхода боя, казалось, оставалось совсем мало, сотрясая землю, вынеслись новые сотни русичей, в самый раз успели, ринулись в сечу. Дрогнули хазары, сломились, побежали. Ринулась им вслед дружина, ворвались гридни в хазарские сёла, что по притоку Саркела, мечом прошлись по ним. Полыхали хазарские жилища, огонь и дым застилали небо, и никого не щадили гридни. Кровавую тризну справила дружина по княгине Ладе...
Возвращались обратной дорогой, скакали по безлюдным сожжённым сёлам, и длинными хвостами кони русичей развеивали седой остывший пепел.
Охота ушла далеко, постепенно стихли лай и крики. Охотились на лис и зайцев.
После обильных осенних дождей наступило тепло, и земля подсохла. Снова, как ранней весной, поднялась молодая зелень. Третий день Игорь и Свенельд травили лис и зайцев, гоняли по полям и перелескам. Охота оказалась удачной, подняли десятка три зайцев и с десяток лис. В зиму лисий мех был шелковистый, и заяц ещё не потерял цвет.
Игорь был доволен, и не хотелось в Предславино, на охоте забывал, что он князь и его ждёт жена. Отроком мнил себя, на Ольгу смотрел как на что-то необходимое: надо жениться — и женился. С ней ему бывало скучно, книги он не любил. Ольга охоту не признавала. Со Свенельдом же они летом и осенью били мелкого зверя и птицу, а зимой обкладывали волков и поднимали медведей. Иногда встречались с зубрами...
Обедать остановились на опушке. Псари кормили собак, отроки разнуздали коней, пустили их на выпас, другие занимались костром, снимали с зайцев шкурки, доставали из сум разную еду.
Усевшись на сваленное дерево, Игорь и Свенельд переговаривались.
— Не время ли в Предславино подаваться? — заметил Свенельд.
— Погодим денёк-другой, — отмахнулся Игорь. — Куда Предславино подевается?
— Великий князь недовольство выкажет.
— Аль Олегу в Предславине до меня? Ему беседы с Ольгой интересней вести, чем меня видеть. Ужели не примечаешь?
— Не тяготит ли тебя, Игорь, предстоящее княжение?
— К чему о том думать, покуда жив великий князь?
— Олег-то не вечен.
— Вот когда сяду на княжение, тогда иной сказ. Нынче же прежде времени к чему разговоры вести?
По делам меня судить станут, когда великим князем назовут и нынешние заботы Олега мне достанутся... С годами люд сказывать будет: «Князь Игорь дела вершил, а воеводой при нём боярин Свенельд хаживал». — И рассмеялся.
Долгими вечерами, когда наступала тишина в предславинских княжьих хоромах, Ольга усаживалась на сбитую из сосновых досок скамью, обтянутую ярким бархатом, и, склонившись к столу, читала. Никто ей в такие часы не мешал, и она вся уходила в то время и в те события, о которых писалось в книге. Оторвётся, чтобы поправить серебряными щипчиками огонёк свечи, и снова уткнётся в книгу.
Пламя горело неярко, воск плавился, стекал в плошку, а Ольга не замечала, что и ночь, бывало, на вторую половину повёртывала. Укладывалась спать к утру, когда блёклый рассвет пробивался сквозь слюдяное оконце.
Этой ночью Ольга, отодвинув книгу, задумалась. Вот уже скоро год, как она жена княжича Игоря, а между ними нет настоящей любви. Видятся и то от случая к случаю. Может быть, ещё не настал тот час, когда Игорь поймёт, что он женат? Уж не напрасно ли замуж за него шла? В Плескове и то интересней жизнь проходила...
Здесь, в Предславине, только приезд великого князя разнообразил её дни.
Ольга думает, что Олег добр к ней и ласков, понимает её, и с ним ей приятно. Ольге великий князь нравится, он статен и выглядит совсем не стариком.
Неожиданно молодая княгиня ловит себя на такой мысли: уж не любовь ли к ней приходит? И тут же чувствует теплоту на душе, и сердце бьётся неровно. Ольга склоняется над книгой, но чтение уже не идёт ей в голову. Она мысленно видит лицо великого князя, его редкую улыбку. Она понимает: он улыбается ей, её молодости, её красоте. Вероятно, ему интересно вести с ней беседы, потому что она многое знает из книг.
И Ольга решает: непременно узнает, что же влечёт к ней великого князя.
Со смертью Лады совсем затосковал Урхо, редко покидал камору. Стряпуха еду принесёт, посидит да и уйдёт. Как-то Олег спросил о нём у тиуна, тот рукой махнул:
— Лопарь и есть лопарь.
Зашёл великий князь к Урхо, присел на лавку. Лопарь шил рукавицы стряпухе, поднялся.
— Смерть Лады всем тяжка, — сказал Олег.
Урхо головой покачал, промолвил:
— Проклятый хазарин, он не Ладу, он всех нас зарезал.
— Мы, Урхо, по ней кровавую тризну справили.
— Тризной, княже, её не воротишь.
Помолчали. Олег вспомнил, как однажды они с Ладой возвращались с охоты. Ехали стремя в стремя. Лада как-то неожиданно взгрустнула, посмотрела на Олега:
«Красота-то какая, а час наступит, и всё для меня исчезнет».
«Эка о чём задумалась, в твои-то лета».
А она ещё тогда говорила: верно, чуяла свой скорый конец...
В каморе стояла тишина, и только было слышно, как в углу скреблась мышь. Князь поднялся. Вдруг Урхо остановил его:
— Отпусти меня, великий князь, в места родные. Видятся они мне, к себе зовут. Там, среди лопарей, хочу смерть встретить.
Олег нахмурился:
— Добро, старик, я тебя понимаю, пусть будет по-твоему. Как первая ладья пойдёт в Новгород, отправляйся. А князю Юрию передай мой наказ, дабы он тебя с ушкуйниками отправил в край лопарей.
И вышел из каморы.
Загрузившись товарами до глубокой посадки, корабли выбирали якоря и отплывали вниз по Днепру. Спешили по большой воде пройти пороги, да и море в эту пору года часто становилось неспокойным.
Тянул холодный северо-восточный ветер, надувал паруса. Ветер ерошил волосы на непокрытой голове Олега, рвал подбитый мехом красный плащ-корзно, державшийся на золотой застёжке. Князь стоял на высоком обрывистом берегу, а под ним внизу лежали пристань и Подол, корабли, покидавшие Киев. Они держали путь на Херсонес и Константинополь.
Ещё в начале листопада месяца уплыл в Царьград Евсей. Уплыл навсегда, обещая передавать князю грамоты с киевскими купцами. Однако он даст о себе знать только по весне. А Олега многое интересовало, паче всего — какие силы встанут на его пути, когда он пойдёт на ромеев.
Первое, чего опасался киевский князь, — это шторма на море, чтобы оно не оказалось во гневе. Ежели разыграется буря, она разбросает ладьи и потопит их вместе с людьми.
А ещё была мысль у Олега — оказаться бы под стенами неожиданно, закрыть византийский флот в бухте, где неуклюжим дромонам и триремам не развернуться, а к тому времени город осадят полки, которые перевалят горбы. Тогда базилевсу ничего не останется, как подписать ряд...
Сам Олег решил плыть морем, а Никифор с князьями направятся сушей. Их попытается задержать византийская фема, которая располагается в долине, но полки русичей справятся с ней. Олег убеждён, болгары проведут его дружины через Балканы тропами... Этой зимой он, князь киевский, пошлёт к царю Симеону посольство. Близится время, когда Русь должна двинуться на Константинополь. Это случится через лето — самое позднее...
И ещё Олег думает, что на царьградском походе может завершиться его жизненный путь — путь великого князя славян, по крови норманна, а по делам и духу русича.
От мысли о конце жизни у Олега сжалось сердце. Не мог он смириться с тем, что настанет тот день и час, когда его сожгут и справят по нему тризну. Глаза его не увидят ни неба, ни облаков, ни далей и лесных перепадов, какие синеют за Днепром. И не восхитится он женской красотой, которую измерял ликом Ольги... А может, там, куда он уйдёт навсегда, его встретит Лада?
Олег поправил застёжку плаща и, тяжело ступая, направился в княжьи хоромы.
Зима в тот год выдалась суровая, снежная, с метелями и заносами. Морозы заковали Днепр, соединив оба берега прочным ледяным мостом. Под снегом лежали поля, городки и деревни, и сизые дымы над избами гигантскими столбами подпирали небо.
Сытые кони по брюхо в снегу тащили княжьи сани из Киева в Предславино. Понукая лошадей, ездовой следил за дорогой, разговаривал сам с собой:
— Вишь, насыпало. И где он там, на небесах, держался? К урожаю.
Князя сопровождал Ивашка с гриднями. С десяток дружинников держались за санями, помалкивали, не хотели и рта на морозе открывать. Под Ивашкой конь шёл спокойно, и он, ослабив повод, предался воспоминаниям.
Ещё до холодов побывала в Киеве новгородская расшива с товарами, и отец Ивашки, Доброгост, передал поклон, а ещё уведомил, что здоров и хотел бы повидать сына с невесткой. Спрашивал Доброгост, скоро ли Зорька порадует его внуком, на что Ивашка, с улыбкой обняв жену, сказал:
— Вишь, чего старый хочет, так что уж ты постарайся.
Припомнился Ивашке отец, и потеплело на душе. Представил, как в морозы Доброгост выводит лошадей на водопой, потом поит скотину, а затем, раздевшись до рубахи, с придыхом колет дрова... Мечтал Ивашка когда-нибудь побывать с Зорькой в Новгороде, порадовать старика. Представлял, как откроет калитку и впустит во двор жену с сыном на руках, а им навстречу Доброгост торопится...
А Олег глаза прикрыл — слепило яркое солнце — и, откинувшись на спинку саней, о своём думал. В Предславине не бывал с начала зимы, нынче решил с неделю здесь пожить. Захотелось покоя, а в Киеве повседневные встречи с боярами, гомон в гриднице, шумный двор. В Предславине же, кроме Игоря и Ольги, никого. Он, Олег, будет вставать рано, растираться снегом, трапезовать втроём, а потом княгиня Ольга станет читать ему из жизнеописания Плутарха или из истории Геродота...
В прошлый приезд у Олега с Игорем случился такой разговор. Завёл речь Игорь. Он спросил, чем привлекла Рюрика славянская земля, и Олег поведал ему, как викинги появились в Новгороде, отчего не вернулись сразу к себе в Скандинавию и как Рюрика завлекла Гардарика, богатая страна...
— Конунг, — сказал Игорь, — ты был другом моего отца, и он повсюду, отправляясь в походы, брал тебя с собой. Не так ли? Ты же собираешься на Царьград, а меня намерился оставить в Киеве. Отчего?
Олег ответил не сразу, прошёлся по палате, постоял у оконца, словно любуясь италийскими цветными стекольцами. Наконец заговорил:
— Правда твоя, Рюрик был для меня больше чем товарищ, он заменил мне старшего брата. Рюрик учил меня держать в руке весло и меч и не бояться врагов. Его драккар наводил ужас на все побережья. Умирая, Рюрик завещал мне посадить тебя на княжение, и я обещал ему не токмо исполнить его волю, но и укрепить род Рюриковичей на Руси. Не варяжской — славянской крови. Начало тому положено, ты примешь великое киевское княжение, жена у тебя корня славянского, умна, красива. Когда у князя киевского Игоря пойдут сыновья, будет продолжение и роду Рюриковичей, а Киев не токмо всем городам город, он всем народам славянским вместо матери. Помни о том, Игорь, Русь единая встанет, и быть ей единой во веки веков, какие бы бури над ней ни шумели, какие бы ураганы ни проносились. Теперь подумай, как же нам вдвоём Киев оставить, когда у него ещё врагов предостаточно?
Олег подошёл к Ольге, положил руку ей на плечо:
— Не дай зачахнуть роду Рюриковичей, на тебя надежда, княгинюшка...
Мысли нарушил голос ездового:
— Предславино!
Открыл Олег глаза — вдали завиднелись стены малого острога, крыши хором и изб в снеговых шапках. Великий князь киевский улыбнулся, довольный, приободрился.
Евсей успел попасть в Константинополь до морских бурь. Плыл купец, радуясь и огорчаясь. Радовался, что снова будет с Зоей, огорчался, чувствуя себя изгоем. Ведь не на год и не на два, а может, на всю жизнь Русь покидает.
Князь Олег правду сказывал: за веру и любовь не карают. А вот его, Евсея, волхвы наказали карой страшной — с родной земли изгнали, дом разорили, и только за то, что он от Перуна отстранился, веру Христову принял. Но ведь не все славяне — язычники, болгары давно христиане...
Ладья успела проскользнуть в бухту до того, как её перекрыли цепью. Бортом коснувшись причала, бросила якорь. По зыбким мосткам ладейники выволокли на пристань тюки и, не дожидаясь Евсея, шумной толпой отправились на подворье Святого Мамонта, которого русичи именовали Святой Мамой...
Купец брёл в гору, а за ним плёлся караван осликов с грузом. На русской улице, попав на подворье Святого Мамонта, Евсей остановился, открыл дверь. Здесь он проживал всегда, приплывая в Константинополь. Пахнуло затхлостью. Погонщики сгрузили тюки, получили расчёт, ушли. Евсей зажёг жировую плошку. Её тусклый огонёк осветил голые стены с сырыми потёками, лавку, покрытую старым войлоком, столик и плетённое из лозы кресло.
Было прохладно, и Евсей не раздеваясь улёгся на лавку, и так ему сделалось тоскливо и жаль себя, хоть плачь. Там, в Киеве, он сейчас попарился бы в баньке, поел горячих щей, закусил ломтём пирога и запил всё холодным квасом...
Спал не спал Евсей, так, прокоротал ночь, ворочаясь с боку на бок, а как рассвело и открыли городские ворота, он запер дверь на хитрый замок и отправился к Зое.
Ночами Анна молилась. Молилась истово. Теплилась зажжённая свеча перед маленькой иконкой Христа Спасителя, и губы гречанки шептали слова молитвы. Не себе просила она защиты, а чтобы защитил Господь её народ от язычников-русов, которые собрались походом на Константинополь.
— Господи Всевышний, — выговаривала Анна, — не доведи до беды, убереги люди твоя от напасти.
Ещё до смерти Лады она слышала о том, что Русь собирается войной на империю, но надеялась — такое не случится. Теперь это уже точно, Олег говорил княгине Ольге, что, верно, будущим летом, но не позже чем через год он поведёт русов на ромеев.
И Анне виделось, как язычники, захватив Константинополь, разоряют его, угоняют ромеев в рабство. Она сама испытала горькую долю рабыни. А ещё Анна боялась, что, возвращаясь из Царьграда, русы повернут на Херсонес. Их кони вытопчут виноградники Таврии, а гридни начнут крушить мраморные колонны и осквернять храмы — делать всё, на что способны язычники, ублажая своего бога Перуна.
И такое случится, если базилевс и катапан не будут знать о намерениях русов. Но как упредить их? С кем донести эту весть? Разве с каким-нибудь торговым гостем из Византии, а эти гости появятся в Киеве только потеплу.
Однажды Ольга заметила Анне:
— У тебя мягкие благовония.
— Моя прежняя госпожа покупала их у греческих гостей, а они привозят их с Востока.
— Хорошо. Весной отправишься на торжище и купишь мне такие же духмяные масла.
У Анны дрогнуло сердце: теперь-то она попадёт на торг, отыщет такого купца, который сообщит о походе русов на Царьград.
— Я знаю, кто и где их продаёт, и непременно куплю, моя госпожа, — сказала гречанка княгине.
Камора Урхо в дальнем углу двора, а рядом бревенчатая голубятня. В тишине негромко воркуют голуби.
Выбрался лопарь, посмотрел, как молодой холоп, вспугнув стаю, усердно размахивает шестом с привязанной на конце тряпицей, гоняет голубей. Они кружат, а холоп, отставив шест и заложив два пальца в рот, свистит отчаянно.
Наконец либо холопу надоело, либо голуби устали, стая опустилась и, перебирая красными лапками по снегу, принялась склёвывать зёрна.
Присел Урхо на корточки, прищурившись, глянул на солнце.
Ещё держалась студёная зима, и ночами, случалось, по-волчьи завывала вьюга, но весна уже чувствовалась. Иногда она давала о себе знать внезапно налетавшим сырым ветром, или в полдень вдруг пригревало солнце и из-под соломенных стрех срывалась редкая, но звонкая капель.
Вышла стряпуха, росточка малого, неказистая, сказала жалостливо:
— Почто тебе, Урхо, далась Лопарингия, там, поди, весь год зима лютющая? Живи здесь, эвон скоро тепло наступит, хорошо!
Урхо головой покачал, губами почмокал:
— С тобой, баба, хорошо, но разве заменишь ты мне стойбище?
— Ты стар, Урхо, кто там тебя пригреет, рубаху и порты постирает?
— Разве Урхо потерял руки? Урхо увидит небо лопарей и станет топтать ягель.
— Эка, мох да болота, а тут красотища-то!
— Глупая баба, птица и та возвращается в родное гнездовье.
— Страшно, Урхо, куда едешь.
Лопарь долго раскачивался, что-то бормотал, наконец промолвил:
— Страшно, баба, страшно, ну как князь Юрий скажет: «Почто, проклятый лопарь, Ладу не уберёг?» Что отвечу?
Стряпуха безнадёжно махнула рукой, отправилась в поварню, а Урхо пошёл к Скоробогату. Забившись в угол, шорник усердно подшивал валенки. Увидев лопаря, обрадовался:
— Давно не навещал, Урхо, садись.
Урхо на лавку присел, шапку снял:
— Лопарь здесь, а мысли там, где долгие ночи и пасутся олени, а в чумах варится мясо молодого олешка.
Рябая Скоробогатиха проворчала беззлобно:
— Сколь волка ни корми, он в лес смотрит.
Урхо не обиделся:
— Лопарь не волк, лопарь — человек.
— Хороший человек, — добавил Скоробогат и отбросил валенок.
Скоробогатиха плеснула в глиняную миску горячих щей, поставила на стол. Рядом положила луковицу и ломоть ржаного хлеба.
— Поешь, хороший человек, когда ещё олениной насытишься.
Ел Урхо не торопясь, степенно, и было у него на душе горько. Жаль бабу-стряпуху, немногословного Скоробогата и его суровую с виду, но добрую жену...
Поел Урхо, посидел маленько да и зашагал к себе в камору.
Говорят, сердце не камень. Не каменное оно и у княгини Ольги. Когда молодая княгиня думала о великом князе, в её душе пробуждалось тёплое чувство, и Ольге делалось приятно.
Она хотела разобраться, что влечёт к ней великого князя, и сердцем своим поняла: в нём зарождается любовь. То же самое и она в себе чувствует...
Ольга спрашивала себя, любит ли она Игоря, да и любила ли? На то и сама, поди, не ответит. Там, в Плескове, ей понравился этот высокий, совсем юный княжич, у которого усы и борода едва пробивались. Но любовь надо поддерживать постоянно, как огонь в очаге, иначе погаснет. Князь Игорь этот огонь поддерживал редко, немудрено, что он и угасать начал, не успев разгореться.
А вот великий князь, сам того не замечая, разжёг огонь в сердце молодой княгини. Крепкий, голубоглазый, с густой сединой в волосах, с вислыми усами, он появлялся в Предславине и разнообразил жизнь Ольги. Даже шрам на лице Олега не портил его.
Теперь Ольга постоянно ждала приезда великого князя, сердце подсказывало ей — Олегу она не просто княгиня. Но великий князь был сдержан и помнил: она — жена Игоря. Да и сама Ольга не переступала границу дозволенного. Сколько раз вопрошала она Перуна, за что дал он ей эту грешную, но сладкую любовь...
Жизнь дана человеку, как великий дар Божий, но распорядиться ею каждый волен по-своему. Господь предначертал путь, и не отступись от него, человек, живи по разуму. А собьёшься — знай, трудно, ох как трудно сызнова вставать на стезю, указанную Богом,.
У Олега своя стезя, и шёл он по ней уверенно. Где оступался, не задумывался, на Господний суд уповал. Правду в одном видел — объединить славян в Русь великую, когда миром, но нередко мукой, случалось, и кровью, прикрываясь при том варяжским Вотаном или славянским Перуном. Тиверцам и уличам послал Олег сказать: «Не подчинились воеводе Никифору, ныне даю вам срок: не признаете власть Киева и не станете платить дань, разорю землю вашу. Это я вам говорю, великий князь Киевской Руси!»
Дерзко ответили тиверцы и уличи: «Не стращай нас и не похваляйся, на рать едучи, а приди и завоюй, коли осилишь».
Затаил Олег на них обиду, а Ратибору и Никифору сказал:
— Изведают они мой гнев!
— Истинно, — поддакнули воеводы, — пора!
— Ты, Никифор, начинал, а закончим, когда от ромеев ворочаться будем, ежели до того не уразумеют, где истина.
Наплавной мост соединяет остров с основной частью города. Много лет ходит хаканбек этой дорогой, потому как на острове в густой зелени прячется дворец кагана.
Хаканбек шёл неторопливо, слегка раскачиваясь. Он возвращался к себе, и мысли у него были о том, что каган постарел и, наверное, скоро настанет его последний час: Господь приберёт кагана.
Каган — наместник Бога на земле, он невидим для людей, как незрим и Всевышний. С каганом встречаются лишь главный раввин и хаканбек. Раввин читает кагану Тору, а хаканбек докладывает о делах в государстве и выслушивает указания. Но от хаканбека не укрылось, что год от года каган теряет разум, иногда он засыпает, убаюканный докладом первого министра.
Каган напоминает хаканбеку старого кота, который давно уже перестал ловить мышей.
Вода плескала на брёвна моста, и хаканбек держался середины. Он глянул на речную даль, где по левую руку широко разлился Итиль. В низовьях река делилась на множество рукавов и проток с островками, на которых с ранней весны селились рыбаки, жившие здесь до самых заморозков. С весны и до зимы город пронизывал рыбный дух. Осётр и белуга, судак и сазан, рыбец и вобла в изобилии продавались на городских базарах. Пластами лежали на дощатых полках жирные, отливающие янтарём балыки, а в бочоночках лоснилась чёрная икра.
Хаканбек любил город весенний, когда не было изнуряющей жары, не висела на улицах пыль и не несло ветрами горячий песок, скрипевший на зубах и засыпавший глаза.
Рысьим взглядом хаканбек окинул пристань с причалами, где сновали чиновники, взимавшие пошлину.
Как ручейки, питающие большую реку, пошлины, стекаясь в казну, наполняют её, и оттого каганат процветает.
Глаза у хаканбека зелёные, с прищуром. Они всё видят, и хаканбек знает обо всём — на то он и первое лицо после кагана. Мудрость хаканбека всем ведома. Он помнит, как каган упрекнул его в потере левобережья. Хаканбек и сам не может смириться с тем, что русичи залезли в казну каганата, но все попытки прогнать их на правый берег Днепра ни к чему не привели, Арсии темника Аюба были биты трижды.
Уж не постарел ли и он, хаканбек, как каган? Но нет, жена и молодые женщины, которые живут в его дворце, молчат об этом.
Однажды главный раввин упрекнул хаканбека:
— Ты веры иудейской, хаканбек, но ты нарушаешь обет и содержишь наложниц.
— Рабе, — ответил хаканбек, — сколько жён имел царь Соломон?
И раввин больше не возвращался к этому разговору.
Идёт хаканбек по наплавному мосту, и мысли не дают ему покоя. Они у него вот уже десяток лет об одном и том же. Каганат могуч и богат, его данники трудно учитываются переписью, но так ли? У хаканбека уже нет в том уверенности. А всё потому, что там, где некогда обитали славянские племена, подчинявшиеся силе каганата, возникло государство Киевская Русь. При прежних князьях они опасались хазар, а когда великим князем киевским сел Олег, он ответил каганату неповиновением. У него большая и сильная дружина, и киевский князь собирает славян вокруг Киева. Теперь прежние данники каганата — данники Руси. Олег разбил некогда непобедимых арсиев, помог уграм уйти за горбы, разоряет хазарские сёла по Саркелу и его рукаву. Хаканбек даже подсылал к киевскому князю Ива, но его нож достал только княгиню...
Олег разбил большую орду печенежского хана Кучума, и теперь малые орды не угрожают Киевской Руси. Однако Олег не знает хаканбека, а он мудр и коварен. Выше по левобережью Итиля кочуют улусы печенегов. Они рвутся в степи Приднестровья, но на их пути стоит каганат. Если бы ханы этих печенежских орд пообещали не разорять хазарские поселения по Саркелу и поставить свои вежи между Бугом и Днепром, то он, хаканбек, не против пропустить их через каганат. Вот тогда князю Олегу будет не до хазар: большие орды печенегов не дадут покоя Киевской Руси.
Хитрая усмешка скользнула на тонких губах хаканбека и спряталась в седой бороде. Перейдя мост, он остановился у высокого забора, за которым виднелся его дворец. Кто-то невидимый открыл калитку, и хаканбек вступил на усыпанную белым ракушечником дорожку. Он постоял, решая, пойти ли на половину дворца, где жила жена, или свернуть к наложнице. Однако, подумав, что день был слишком утомительным, отправился к себе отдохнуть.
Как побитый пёс зализывает раны, так и Аюб, скрывшись в одном из отдалённых поселений на Саркеле, ждал гнева хаканбека.
Юрта темника стояла на самом берегу. Откинув полог, Аюб подолгу смотрел, как плавно несёт Саркел свои воды, и это успокаивало его.
Ночами темник спал плохо. В забытьи он всё скакал и скакал, уходя от гридней киевского князя, а пробуждаясь, думал о том часе, когда хаканбек велит бросить его в яму.
Днём Аюба пытались веселить музыканты и молоденькая танцовщица, но это не спасало темника от горьких размышлений. И когда за ним прибыл гонец от хаканбека, велев явиться в Итиль, Аюб покорно воспринял это.
Весь путь темник проделал молча, не обменявшись с сопровождающими ни единым словом. Аюб был готов к худшему.
Но неисповедимы пути Господни...
Киевское торжище на Подоле, вытянувшееся вдоль Днепра, с весны оживало, делалось шумным, многолюдным. К пристани причаливали ладьи, насады, расшивы из Новгорода, Чернигова, Любеча и корабли из чужих стран, убирали паруса, и гости, разгрузившись, спешили на торг, а он радостно оглушал их, крикливый, многоголосый и разноязыкий. Дудели дудки, свистели свирели, били бубны, а белый как лунь ста рик пел и играл на гуслях. И так от рассвета и до темна, будто иной жизни нет.
Торг — пристанище воров и всякого разбойного сброда, оттого здесь постоянно шныряют наблюдатели.
Анна попала на торг с тиуном, который ехал на Гору к великому князю. Узнав, за чем молодая княгиня послала гречанку, старый тиун только хмыкнул.
На торгу толпа подхватила Анну, закружила, понесла по рядам. По сторонам нищие в лохмотьях просили, канючили, требовали подаяния. Гречанка миновала голосистых нахальных пирожниц и сбитенщиков. Справа остались ряды бронников, по другую руку начались лавки с пряностями и духмяными мазями. Гости иноземные сукна и бархат, шелка и парчу штуками выложили, зазывают. Ещё ряд, где расположились лавки купцов русских, тут же скорняки умелые торг мехами ведут: шкурами собольими и лисьими, куньими и беличьими, шкурами волчьими и медвежьими — всем, что есть в лесах Руси.
Прошлась Анна по лавкам с благовониями, купила для княгини мускус, спросила у молодого купца:
— Из каких земель приплыл, торговый человек?
Чернобородый белозубый купец улыбнулся:
— Приглянулся?
Но Анна не приняла шутки:
— Может, и так, да только не потому спрашиваю.
— Слыхивала ли ты о городе Херсонесе? — ответил гость.
— Тебя мне сам Бог послал! — воскликнула Анна. — Я ведь родом оттуда и язык родной не запамятовала. — И зашептала по-гречески: — Поспешай домой и непременно доберись до катапана, обскажи ему — великий князь киевский собирается в поход на Царьград. Если не этим летом, то в будущее он пойдёт большим числом не только по морю, но и по суше. Пусть катапан не замедлит сообщить о том божественному.
— Спасибо тебе, женщина. Как зовут тебя?
Но Анна уже отошла от лавки, затерялась в толпе.
Весть облетела степь быстрокрылой птицей. Весть недобрая, взбудоражившая ханов малых орд: Верина, Амина, Пшигочича и Читука. Съехались они к Верину, расселись в юрте, поджав ноги. Хозяин сказал:
— Не быть нам ханами. Из-за Итиля через владения хазарские идут в наши степи большие орды печенегов — они проглотят нас.
Замолчал. Долго молчали и ханы, даже к расставленной на войлоке еде не притронулись, кумыса не испили.
Наконец Читук прервал тишину:
— Что делать, ханы? Смиримся ли?
И снова задумались.
— Может, поклонимся ханам? — предложил Амин. — Нам ли сопротивляться могучим Мурзаю и Сурбею?
Переглянулись ханы. Тихо в юрте, а за стенами шум и гомон. В вежах своя жизнь. Но вот Верин подал голос:
— Как хотите, ханы, а я откочую к горбам Угорским. У меня малая орда, но в ней я хан, в большой же орде я буду табунщиком.
— Я — как и ты, хан Верин, — поддержал его Пшигочич, поднимаясь.
Уже когда разъезжались, в сёдла садились, Читук и Амин сказали:
— Мы подумаем.
— Думайте, ханы, думайте, — услышали они голос Верина.
Нахлёстывая коней, ханы малых орд разъехались каждый в свою сторону.
От сторожевых отрядов в Киеве стало известно: орда Верина сняла вежи и тронулась к днепровским переправам, на броды. Олег тому не удивился: кочуют печенеги.
Однако вскоре пришла новая весть: за Верином потянулась орда Пшигочича. Переправившись на правый берег, орды не остановились, продолжали откочёвывать к Бугу. В Киеве принялись гадать: что заставило печенегов покинуть прежние стоянки, неужли хазары вытеснили?
Первым засомневался воевода Никифор:
— Так спешно печенеги от хазар не побегут, тем паче в такую даль. Да и к чему хазарам изгонять их из Задонья, хазарам малые орды печенегов не угроза. Тут иная причина, бояре.
Задумался Олег: неужели прав воевода? Спросил:
— Уж не из-за Итиля ли ветер подул? Не зашевелились ли там кочевники? Думаю, недолго ждать осталось. Надобно, воеводы, заставы, которые на Суле, к рукаву Саркела выдвинуть да кметами усилить.
На том согласились, а боярин Путша вздохнул:
— Экая печаль, ровно напасть какая на Русь, только и успевай отбиваться.
— Сообща отобьёмся, — заверил Олег и велел Никифору готовить ратников.
Вот и настал час, когда Урхо покидал Киев.
Он явился из Предславина накануне и всё смотрел, будто навсегда хотел запомнить эти холмы, зазеленевшие по весне, дома и избы, хоромы княжьи.
Его уже звали, и, перекинув за спину котомку, с луком и колчаном в руках, он взошёл на расшиву, направлявшуюся в Новгород.
Кормчий отдал команду, и расшива отчалила. Она поднималась вверх по Днепру медленно. Урхо все дни просиживал на корме, редко обронял слово, да его и не затрагивали.
Маленькое лицо лопаря, изрезанное крупными и мелкими морщинами, было непроницаемо. Иногда он что-то шептал беззвучно. Урхо будто не замечал ни лесов по берегам, ни лугов, ни полей. Даже деревни оставляли его равнодушным.
Вместе со всеми он тащил расшиву на переволоках, подкладывал под днище катки, снова усаживался на прежнее место. Оживился Урхо только тогда, когда расшива вошла в Ильмень-озеро.
Если бы у лопаря спросили, о чём его мысли, он рассказал бы, что на всём пути думал и думал о своей долгой жизни в рабстве у князя Юрия, с тревогой ожидал встречи с ним и княгиней, как расскажет им о смерти Лады.
Урхо плакал, плакал без слёз, рыдала его душа. Не было у лопаря никого ближе Лады. И ещё бросало Урхо в дрожь, когда на ум приходил кривой князь Юрий. Страшен он в гневе.
Многотысячные орды ханов Мурзая и Сурбея за неделю переправились на правый берег Итиля. Весенний паводок сделал реку полноводной, широкой даже в её среднем течении, но ожидать спада воды ханы не могли: надо было побыстрее обжиться на новых местах. Хаканбек позволил им пройти землями каганата только весной или зимой, когда на полях не поднялись хлеба, а ханы заверили, что по пути печенеги не разорят хазарские сёла и не станут разбивать свои вежи по Саркелу, уйдут к Приднепровью.
Не дав ордам роздыха, Мурзай и Сурбей повели печенегов на запад, вслед за уходящим солнцем.
От восхода и до темна, в сушь и ненастье потянулись северной окраиной каганата печенежские орды. Шли, горяча коней, тумен за туменом. Скрип высоких двухколёсных повозок, рёв скота и крики погонщиков, топот копыт множества табунов оглашали воздух.
Печенеги продвигались по лесному краю каганата, они с нетерпением ждали выхода в степь. За ордами следили конные арсии темника Аюба — так велел ему хаканбек, вызвав с Саркела в Итиль.
Мурзай и Сурбей были довольны: они давно собирались попасть в степи, к морям Сурожскому и Русскому, но на их пути стояли хазары. Теперь хаканбек сам предложил печенегам перекочевать в степи Приднепровья, и не успели орды Мурзая и Сурбея переправиться через Итиль, как в степи Заволжья хлынули торки, берендеи, чёрные клобуки и иные степные народы.
— Хазары хитрые, они привыкли брать дань и считать деньги, но разве они обманут печенега? — говорил со смешком Мурзай. — За Саркелом пасутся их стада, но, как только мы попадём туда, я прогоню хазар, и в степях; от Саркела до Днепра будут кочевья моей орды. Не хочешь ли ты, хан Сурбей, поставить свою юрту рядом с моей?
— Нет, хан Мурзай. Разве степь подобна овчинной шкуре? Степь не имеет конца. И от Днепра на запад, куда торопится солнце, всё возьмёт мой улус. Наши юрты будут далеко одна от другой, но, когда потребуется, воины твоей и моей орды будут вместе. Не так ли?
— Ты хорошо сказал, хан Сурбей. Мы поделим степь, как братья, и горе тем, кто встанет у нас на пути!
Запад догорал багряно. Ольга знала: вечерняя заря к дождю. Так всегда было, когда она жила в Плескове — киевляне её родной город называют Псковом. И здесь тоже: горит запад на заходе солнца — жди на другой день ненастья.
И ещё одно приметила Ольга: если дождь начинается в субботу, он продолжается с перерывами всю неделю.
Весь вечер Ольга бродила по лесным опушкам вместе с девушкой-холопкой. Та носила большую плетёную корзину, полную грибов — маслят, лисичек, подберёзовиков и подосиновиков. Белые не попадались: ещё не настало им время.
Грибы собирала в основном холопка, а княгиня ходила и мысленно вела разговор с Игорем. Она как бы продолжала с ним утренний спор. Княжич сызнова собирался на охоту, и Ольга спросила его:
— Гоже ли будущему великому князю не заботами жить, а потехой?
Спросила зло, и Игорь ответил так же резко:
— А гоже ли княгине укорять князя?
— Ты прав, негоже. Но только такого, как великий князь Олег.
— Ныне не я, а он великий князь, ему и воз везти.
Ольга усмехнулась:
— Ты Олега с конём сравнил, да позабыл, что настанет день, когда сам в этот воз впряжёшься и потянешь как неук. Лучше к советам Олега прислушайся. Он ли тебе зла желает?
Однако и на сей раз Ольга понапрасну убеждала Игоря. А ведь на днях появился в Предславине великий князь, и был он озабочен, сказав: «Новые печенежские орды в степь вошли».
Подчас Ольга задумывалась: а по плечу ли Игорю великое княжение? Даже с Олегом поделилась своими сомнениями. А тот рассмеялся:
— Видела ли ты, Ольгица, как резвится жеребёнок? Вот и муж твой хоть уже и не стригунок, но и не конь добрый. Его час настанет, поверь мне...
И Ольга таким ответом была довольна, она благодарна великому князю: Олег, как настоящий мужчина, поступил великодушно по отношению к Игорю.
День обещал быть жарким. Утро началось тихое, на небе ни облачка. Смерд шагал по вспаханному полю и ровно разбрасывал семена. Он набирал из короба, висевшего на боку, горсть зерна, приговаривал:
— Уродись, ярица, крупна и добра.
Топчет смерд босыми ногами парящую землю, а за ним скачет воронье, выклёвывает семена. Остановится мужик, взмахнёт рукой, шикнет. Но птицы взлетают и снова падают на поле.
— Проклятая птица! — бранится смерд. — Где мне зерна на тебя набраться? Ровно тиун прожорливый.
И вздыхает, поругивая тяжкую долю мужицкую. Особенно трудна она у смерда Полянского и суличского. То хазары заявятся, то печенеги наскочат. Ограбят, и коли смерд в бега не ударится, не уйдёт в лес, то и в полон угонят. Свяжут попарно и поведут дорогами на невольничьи рынки Итиля и Херсонеса.
В обед присел смерд передохнуть, вынул из холщовой сумки ломоть хлеба, луковицу, кубышку с квасом. Наработался вдосталь, но едва за еду принялся, как раздался конский топот, гридень подъехал. С коня соскочил, спросил:
— Примешь ли ты меня, ратай, обеденное время скоротать?
— Доброму человеку завсегда рад.
Гридень засыпал в торбу пригоршни две овса, подвесил коню на голову, прежде разнуздав его. Потом достал из перемётной сумы хлеб, четвертушку сала, кусок мяса, разложил всё на траве.
— Ешь, ратай, а я пока твоего кваса попью. Тебя-то как звать-величать?
— Якимом.
— Тебя Якимом, а меня Ивашкой кличут. Сотник я великого князя киевского, а еду на заставу: сказывают, новые орды объявились. Слух есть, с Заволжья печенеги пришли.
— Не доведи, Перун, до греха! — испугался смерд. — Всю жизнь нас степь обижает. Что за напасть, скажи, сотник?
Сделав несколько глотков, Ивашка отставил кубышку, отёр губы тыльной стороной ладони:
— Не степь виновна, а кто в степи живёт. Ты вон хлеб сеешь, ночи не спишь, весь в заботах, а что печенег выращивает? Со скотом он тоже забот не ведает, скот у него и летом и зимой корм сам себе добывает. А зерно степняк у тебя, ратая, отнимет.
— То так.
Смерд, с горечью почесав затылок, принялся за еду.
Ивашка сызнова приложился к кубышке. Оторвался, сказал:
— Ты, Яким, печенега в набеге видел, а я у них в неволе побывал, натерпелся, едва ноги уволок. Печенег силу чует оттого, что мы порознь тянули. А почему Кучума одолели? Да потому, что князь Олег объединять князей начал. Будет одна Русь, и никакие ханы ей не страшны, и в степи печенегов достанем, ежели они нам угрожать станут.
— Помогай, Перун, великому князю, помогайте, боги.
Ивашка коня взнуздал, вскочил в седло:
— Сей хлеб, Яким, без хлеба, вами взращённого, Русь не Русь, а дружина княжья вас оборонит. А квасок твой ядрён, видать, хозяйка у тебя добра.
Где шагом, где рысью ехал Ивашка.
После Канева дорога, по которой Ивашка добирался до заставы, пустынна, редкий человек встретится. Чаще какой-нибудь ремесленник либо смерд на телеге протарахтит. А однажды сотник повстречал кудесника. В дальней поездке не одна мысль попетляла. Встреча с мужиком-сеятелем вспомнилась. Гридень его хоть и успокаивал, а самому было тревожно: большими ордами печенеги в степь вступили. Через каганат прошли: не удержали хазары. Послал его, Ивашку, великий князь на заставы узнать, не упёрлись ли печенеги правым крылом в лесостепь. Да чтоб старшие застав лазутчиков в степь высылали. У Олега дружины немалые, каждая в полторы-две тысячи гридней, а при надобности великий князь ополчение соберёт, отпор даст. Но хазарские и печенежские набеги страшны не своей численностью, а неожиданностью...
В пути Ивашка ночевал где придётся, а чаще всего в деревнях, где сумерки застанут. Как-то остановился в избе, прижавшейся к лесу. Изба как изба, разве что место мрачное, безлюдье, глухомань. На ветру шумит лес, переговаривается. Хозяйка одна, баба грузная, пучеглазая. Постелила гридню на лавке. Уморённый Ивашка заснул сразу, однако перед самым рассветом пробудился: шёпот почудился. Сел, насторожился. Так и есть, переговаривались двое. Один голос женский, его Ивашка узнал сразу — хозяйке принадлежал, другой — мужской. Хозяйка спросила:
— Где пропадал?
— Где пропадал, там меня уже нет. На торжище киевском промышлял, насилу от дозора скрылся, поди, до сей поры ищут.
— На чём попался?
— Восточного гостя пощипали, в Днепр кинули. Кто у тебя?
— Гридень.
— Каким лешим занесло?
— Спроси.
— Мне его конь нужен.
— Попроси, — хихикнула баба.
Ивашка догадался: никак, в разбойную избу угодил. Тут снова баба зашептала:
— Конь-то для какой нужды?
— В Тмутаракань подамся, здесь меня сыщут. Не век же мне в твоей избе отсиживаться. А в Тмутаракани кому я нужен?
— А я-то как?
— Чё ты, кто тебя знает? Я коня возьму.
— Пробудится гридень — с кого спрос?
Мужик хрипло рассмеялся:
— Не пробудится. Утром закопаешь, а одежонку себе возьмёшь. Где уложила?
— На лавке.
Шёпот стих. Стараясь не шумнуть, Ивашка ноги с лавки спустил, меч обнажил. По крадущимся шагам определил — мужик разбойный рядом, и, не дожидаясь, пока тот навалится, ткнул мечом. Ойкнул разбойник, упал.
— Эй, баба, вздуй огня! — крикнул Ивашка.
Хозяйка засветила лучину, запричитала:
— Чтоб ты сдох, проклятый гридень! Зачем убил?
Ивашка через мужика переступил, уже от двери прикрикнул:
— Не визжи да благодари Перуна, что тебя пожалел! Ты-то меня зреть хотела с горлом перерезанным?
Вывел гридень коня, оседлал и, поймав ногой стремя, уселся в седло. Когда отъехал, подумал: «Эка угораздило! Сжечь бы всё гнездо воровское». Однако возвращаться не стал, решив: «На обратном пути успею, коли баба не сбежит».
Выплеснувшись через каганат в Задонье, орды печенегов сразу же столкнулись с хазарами-кочевниками, потеснив их от низовьев Саркела к Белой Веже. От моря Сурожского по всему Задонью, разбив свои вежи, осел улус хана Мурзая.
Проводив Сурбея, Мурзай позвал любимого темника Бахача:
— Бахач, твои воины несокрушимы, потому держи хазар в постоянном страхе. Ты должен знать, что замышляют в этом хитром иудейском царстве, и напоминай хазарам, кто хозяин степи. Тогда в наших вежах будут спать спокойно.
В гневе был хаканбек: для того ли пропустил он печенегов через Итиль? И тотчас направил посольство к Мурзаю. Но послы принесли от хана насмешливый ответ: «Разве мудрый хаканбек не знал, что печенеги не данники хазар?»
Степь за Саркелом Мурзаю приглянулась сразу. За долгие годы кочевой жизни он многое повидал, но на таких сочных травах его табуны и многочисленные стада паслись впервые.
Ещё до расставания ханы выехали на курган и с его высоты долго любовались сочной зеленью. Наконец Мурзай сказал Сурбею:
— Здесь, Сурбей, мы с тобой попрощаемся. Путь твоей орды проляжет к Приднестровью, а в этой степи кочевье моего улуса.
Обнявшись, ханы разъехались.
Минул месяц. Мурзай знал: вежи Сурбея уже на правом берегу Днепра, и степи там обильные. Хан даже подумывал, не прогадал ли он, когда остановил свой улус в низовьях Саркела. Не лучше ль было бы, если б ветер Приднепровья продувал его юрту, а кони Сурбея щипали траву Задонья? Тогда хазарские воины каждодневно дышали бы в затылок не ему, хану Мурзаю, а Сурбею...
А ещё Мурзай завидовал Сурбею: у его воинов прямая дорога на Кий-город, а от набегов в Уруссию орда Сурбея сделается богаче орды Мурзая...
Свою вежу Мурзай поставил там, где Саркел впадает в море Сурожское. Далеко видна просторная, белого войлока юрта, а вокруг полумесяцем стоят юрты семи его жён. В самой ближней живёт юная, как цветок, Танзи. Мурзай купил её у купцов из далёкого Хорезма. Он заплатил за неё много золота и не жалеет. Хорезмийка привязала его к себе, и теперь хан только к ней протоптал дорожку, а входы в юрты других жён поросли травой.
Колеблется на шесте ханский бунчук. День и ночь покой Мурзая охраняют храбрые стражи. Они свирепы и беспощадны.
По утрам хан объезжал коня. Он любил утреннюю степь. С высоты конского крупа Мурзай видел зелёную даль. Она где-то сходилась с небом. Иногда хан подъезжал к морю. Пока волны омывали конские копыта, Мурзай дышал сырым солёным воздухом и часто думал, что море, как и степь, меняет свою окраску: оно то зелёное, как молодая трава, то серое, подобно выгоревшей в зной степи, а то начинает перекатывать волны, ровно ковыль в непогоду.
Второе лето орда Мурзая не ходит в набеги. Ещё за Итилем хан бросал печенегов на камских булгар. А ведь хан знает: без войны улус слабеет, она печенегу праздник, кровь недруга пьянит, как хмельной кумыс. В набег печенег скачет с пустыми сумами, возвращается отягощённый, иногда приводит полонянку, жену. Когда хазары не будут угрожать улусу, Мурзай поведёт орду на Русь, а пока станет посылать в набеги своих тысячников. Они, подобно стреле, пущенной из тугого лука, промчатся по Уруссии и вернутся с добычей.
Гикая и визжа, пронеслись по земле суличей печенеги. Правым крылом прошлись по левобережью, дав о себе знать князю Олегу.
И с застав дошли в Киев тревожные вести: в Дикой степи орды печенегов силой великой объявились. Особое беспокойство у Олега вызвал улус Сурбея, чьё кочевье у самой границы Киевской Руси. Чаще, чем прежде, загорались теперь сигнальные шары на заставах, и спешила к Дикой степи княжья дружина.
Но однажды Олег позвал бояр и воевод, сказал:
— Не будем ждать, пока орда под стенами Киева встанет, отправимся в степь искать её.
И в Киеве принялись готовить дружины, собирать ополчение.
Выступили в первый осенний день, когда хлеб сжали и у смерда работы поубавилось. Воевода Ратибор повёл ратников правобережьем, а Олег, переправившись на левый берег, посадил пеших на телеги и сам с конной дружиной тронулся к Саркелу.
Осень стояла тёплая и сухая. Высохшая в солнцепёк степь лежала серая и унылая. Снявшись со становищ, печенеги избегали боя, ускользали от преследователей, будто играли с противником. А Олега сдерживали пешие ратники. Даже на телегах они не поспевали за конной дружиной, оставить же их Олег не решался: ну как нападут печенеги на ополченцев...
А когда листопад месяц закончился и назимник о себе дал знать первыми ночными заморозками, князь велел возвращаться в Киев.
— Однако не попусту мы исколесили Дикую степь, — говорил он, — пусть знают печенеги: коли не уймутся, мы с весны пойдём на них и сыщем, разорим улусников.
Ступил Урхо на новгородскую землю, кормчему и ладейникам поклонился и, потоптавшись у причала, от моста медленно побрёл к приказной избе. Шёл тяжело, предчувствуя, что не добром встретит его князь Юрий. Ноги, обутые в сыромятные постолы, будто чужие ступали по мостовой. Бревенчатые плахи местами подгнили, и лопарь подумал, что посадники и уличанские старосты[115] плохо следят за городом. В Детинец свернул. У открытых ворот ратник с копьём, щит у ног поставил, на Урхо никакого внимания не обратил. Вот изба приказная, кованые двери настежь. Заглянул в них Урхо — в избе малый, писчий человек, хозяйничал: сидел на лавке у дубового стола, потемневшего от времени, что-то царапал на бересте. А у стен ларцы, полосовым железом обтянутые, и в них книги счётные, куда малый вписывал доходы и расходы новгородские, грамоты берестяные...
Он лопаря заметил, бровь поднял. Урхо о князе спросил и услышал, что тот на Ильмене и будет через два дня.
Выбрался лопарь из избы, постоял, размышляя, куда ему теперь податься, и неожиданно увидел Доброгоста. Тот на Урхо тоже внимание обратил, узнал. Принялся расспрашивать о Киеве. Рассказал ему Урхо обо всём, от сына Ивашки поклон передал, поведал и о бедах своих. Нахмурился староста кончанский, думал недолго:
— Ты, лопарь, на своём веку немало помыкался, да и невольник князя Юрия — к чему далее судьбу испытывать?
Взял Урхо за рукав, на пристань повёл:
— Завтра с утра ушкуйники на север направляются, они тебя с собой возьмут, а там сам поглядишь, с ними ли останешься либо в отчий край подашься.
Стылым осенним днём, когда уже свернулся лист, готовый осыпаться, а низкое небо грозило первым снегом, к переправе, что у Боричевского своза, подъехала группа всадников в богатых одеждах. На переднем шуба соболья и такая же шапка, сапоги зелёного сафьяна, руки в кожаных на меху рукавицах.
За всадниками остановились две гружёные повозки на высоких колёсах. Всадник в собольей шубе что-то сказал одному из сопровождавших, и тот, спустившись к самой воде, закричал пронзительно:
— Посол великого кагана, хан Тургут, к великому князю киевскому!
Однако паромщик медлил, и толмач снова закричал:
— Эге-гей, холоп, уж не глухой ли ты?
Дожидаясь перевоза, Тургут рассматривал город, разбросавшийся по холмам, бревенчатые стены, башни. Внизу, у спуска, посад, который киевляне именуют Подолом. Там главное торжище. Тургут перевёл взгляд вверх, где виднелись княжьи хоромы. А вон на той вершине капище языческое, там дым вьётся — значит, горит огонь жертвенный. Хан — иудей, он эту веру недавно принял. Но в каганате к верам терпимы, почти все хазары — иудеи, есть среди них и язычники, но хазары-кочевники — мусульмане. В Итиле у каждой веры свой храм, свои боги.
Наконец паром отчалил и медленно пополз к левому берегу.
Рядом со старыми княжьими палатами поднялись стены новых каменных хором, светлых, с Красным крыльцом, вдвое больше прежних. Хоромы вот уже третье лето строили умельцы со всей Киевской Руси. Тёс для крыши заготовили заранее, а для полов сосны на доски распускали. Выбирали, чтоб не сучковатые были, просушивали — сырые рассохнутся, скрипеть будут, ровно телега немазаная. На оконца ромеи привозили стекольца венецианские в обмен на меха и зерно.
Хазарского посла Олег принимал в старых палатах, один на один: посол по-русски не только разумел, но и говорил бойко, без толмача обходились. Князь и хан сидели друг против друга за небольшим столом тёмного дерева. Из глиняного муравленого сосуда Олег налил в серебряные чаши сладкого корсунского вина:
— Изопьём, хан, чтоб речи наши плавно лились.
Хан пил мелкими глотками, наслаждаясь, а когда отставил чашу, заметил:
— Это вино, великий князь, взяло сок земли и жар солнца. Такой виноград растёт в Таврикии.
Олег согласился:
— Ты прав, хан. Я не был там, но говорят, на той земле родится щедрая лоза, а в небе все дни висит горячее светило.
— Земли великого каганата отделены от Таврикии узким рукавом моря Сурожского, — снова сказал посол.
— Не кажется ли тебе, хан Тургут, что каганат уподобился пресытившемуся зверю, который потерял проворность и много спит?
— Князь, я приехал к тебе как друг.
— Так ли?
Олег посмотрел на хазарина с насмешкой. Хан дороден, и на его бритом лоснящемся лице блуждает улыбка. Князь ждал, что ещё скажет Тургут, и тот продолжил:
— У нас один враг — печенеги.
— Ты прав, хан, но почему хазары пропустили в степь новые орды? Уж не мыслил ли хаканбек, что печенеги бросятся на Русь и оставят в покое каганат? Хитрость хазарская противу них и обернулась. Ныне улус у каганата под боком и печенежские копья колют хазарина в бок.
Посол пожал плечами:
— О чём думал хаканбек, мне неведомо, великий князь, но он передал: между Русью и каганатом должен быть мир.
— Я слышал подобное от посла Рувима. Седобородый посол уговаривал нас отказаться от левобережья.
Хаканбек, верно, не знал, что там живут данники Киева, а не каганата. Так ответь, хан Тургут: есть ли между нами мир и кто его первым нарушает?
— Надо ли вспоминать старые обиды, великий князь? Не лучше ли иметь мир в будущем?
Олег пристально посмотрел на Тургута:
— Мы не против. Но пусть хазарские воины забудут дорогу на Русь. Хаканбек уподобился тому охотнику на медведя, который впервой взял в руки рогатину.
— Но и ты, князь, не должен разорять наши сёла.
— Первым — нет. Но коли вы ряд не сдержите, обнажу меч, и не будет вам пощады.
Олег снова налил в чаши вина.
— Давай выпьем, хан, чтоб такого не случилось. О том и хаканбеку скажи. А хитрость наказуема бывает, как то у него с печенегами вышло: задумывал одно, а получилось иное.
Выпили. Тургут сказал:
— Ты хорошо говорил, князь Олег: пусть не война, а мир будет между нами. — Отставил чашу, поцокал языком. — Я гость, ты хозяин, добрый хозяин.
— Ежели я хозяин, а ты гость, хан Тургут, так отправимся в гридницу трапезовать: там нас бояре заждались.
Хлебосольно потчевал великий князь киевский хазарского посла, всю ночь пили и ели, а к утру Тургут уткнулся головой в деревянное блюдо с мясом, заснул. И так захрапел, что уже не слышал, как бояре расходились, посмеивались:
— Невоздержан хан на питие!
— Куда его? — спросил Путша у Олега.
— Не троньте, покуда сам не очнётся и хмель не выветрится. А как голову от блюда оторвёт, в том углу уложите, пусть ночь доберёт. — И Олег указал на ворох соломы в конце гридницы...
Приснился Тургуту сон, будто обнимает его девица, жарко дышит в лицо. И так хану приятно и сладко! Открыл глаза — лежит он на соломе, и огромная лохматая собака облизывает ему губы своим шершавым горячим языком.
Пнул Тургут пса кулаком в морду, поднялся, сплюнул. В голове гудит. Тошнит. Добрался хан до стола, плюхнулся на лавку и, отыскав чашу с вином, допил. А едва день начался, засобирался Тургут покинуть Киев...
Проводил Олег хазарского посла к переправе, мехами одарил, украшениями золотыми, а от лихих людей нарядил сопровождение из десяти гридней, наказав:
— До самых рубежей Руси Киевской обороняйте хана.
Доволен хазарский посол, прежде чем на паром вступить, намерился было князя киевского обнять, да чуть не упал: хмельного перебрал. Олег едва хана подхватил:
— Вот и сладко вино таврическое, однако с ног валит.
И стоял у Днепра, пока хазары на другой берег не переправились.
Тургут уже на той стороне малахай с головы скинул, замахал, что-то орал — не поймёшь, по-русски или по-хазарски.
Вернулся Олег в хоромы, сказал боярам:
— В хитрости хаканбека ума не было, мыслил: впустит орду в степь, она нас щипать станет, — ан печенеги с хазар шкуру спускают. От добра ль каганат с нами мира ищет? — И усмехнулся: — Пока хазарин и печенежин во вражде, мы у ромеев побываем. Время настаёт посольство к царю Симеону слать.
Переглянулись бояре: на кого Олег укажет? А он обвёл всех взглядом, на Никифоре остановился:
— Тебе, воевода, посольство править. — Помолчал, щёку потёр. — По первопутку отправишься. Присмотрись, кто нам друг, дороги в горбах выведай.
Тебе, воевода, сухопутьем полки вести, оттого и послом к болгарам едешь.
Никифор кивнул согласно:
— На той неделе в путь тронусь, князь. Эвон снежок порошит.
— То и ладно. И вам, бояре, дело сыщется: ко всем князьям славянским отправитесь звать на империю. Да не токмо Русь поднимем, но и чудь, и мерю, и иных друзей наших, чтоб ромеи содрогнулись. А в Новгород Ратибора пошлю: чать, он новгородец, ему и на вече речь держать, люду кланяться.
В высокой глинобитной ограде дворца хаканбека были потайные оконца, через которые тот разглядывал улицу, оставаясь невидимым. Особенно интересовался он той частью улицы, где она выходила к базару.
Когда после субботы, запрещённой по иудейской религии для всяких дел, оживал базар, хаканбек приникал к оконцу, подолгу разглядывал, чем живёт Итиль. Поднимая тучи пыли, трусили груженные тюками ослики. Казалось, у поклажи выросли голова с огромными ушами и ноги. Шагал караван верблюдов, гордых и невозмутимых. Рядом плелись погонщики. Ехал отряд арсиев на тонконогих скакунах. Спешил на базар люд, одетый в разнообразные наряды: в восточные халаты и чалмы, овчинные тулупы, домотканые армяки из грубой шерсти и дорогие шубы. По одежде хаканбек мог определить, из каких мест тот или иной человек.
Совсем рядом у потайного оконца ограды две нищенки, одетые в жалкие рубища, затеяли спор. Одна другую обзывала. Хаканбека это вывело из себя, и он велел страже взять нищенок и наказать достойно.
Насмотревшись на жизнь Итиля, хаканбек уходил во дворец, где его ожидали государственные дела. Во дворе толпились главные чиновники по сбору пошлины. Раз в неделю хаканбек принимал их. Чиновники докладывали ему о поступлениях в казну, и по тому, увеличивались они или уменьшались, хаканбек судил о проезде через каганат торговых гостей, о торговых сделках и о торговле в государстве.
Особый чиновник, облечённый высокими полномочиями, ведал учётом доходов из Тмутаракани. Этот город на берегу рукава, соединяющего море Сурожское с морем Русским, был пристанищем для многих купцов. Его не миновали гости из Херсонеса и Руси, Византии и италийских земель. Через него пролегал путь на Восток. Хаканбек говорил, что Тмутаракань — это крупный бриллиант в перстне каганата. Утрата такого города для него была равна потере одной трети всех доходов хазарской казны.
После того как в придонские степи вошла орда Мурзая, Тмутаракань постоянно тревожила хаканбека: ну как печенеги прорвутся к предгорьям и отрежут её от каганата! Разве мог он, мудрый хаканбек, подумать, что печенеги не на Русь обратят внимание, а на Хазарию... Если Тургут привезёт мир и князь Олег не будет угрожать хазарским сёлам, хаканбек выставит против печенегов всю мощь каганата и заставит их откочевать к правобережью Днепра. Пусть тогда Мурзай и Сурбей столкнутся между собой. Они перекроют русским купцам торговый путь из Византии в Киев. Вот тогда князь Олег поймёт, о чём мыслил хаканбек, пропуская печенежские орды в степи Приднепровья.
На берегу Днепра в стороне от Подола плотники строили ладьи. Ставили каркасы, тесали доски и обшивали остовы. Тут же булькал в чанах вар. Ладьи конопатили, смолили и уже готовые спускали на воду, перегоняли выше по Днепру, где за поворотом реки находилась их стоянка. Здесь ладьям предстояло зимовать. А в морозы, когда Днепр сковывало льдом и ладью нельзя было спустить на воду, корабли морозили борта на снегу.
По подсчётам Олега, он должен повести на Царьград тысяч десять ратников: пять из них пойдут морем, а остальные — сушей. Коли никакой помехи не случится, полки выступят в мае-травне месяце, а в июне-розанцвете встанут под стенами Царьграда.
Великий князь киевский знал, как много опасностей будут подстерегать ратников и на море, и на суше, но он верил: удача будет ему сопутствовать. Олег чувствовал азарт, подобно тому, как чувствует себя охотник, идя с рогатиной на медведя.
Князь часто думал о Царьграде, и он ему виделся. По рассказам торговых людей, а особенно Евсея, Олег представлял каменные стены и башни Константинополя, город, поднимавшийся по холмам, Золотые ворота и голубую гладь бухты, где стоит флот Византийской империи. С ним, могучим оплотом Византии, предстоит сразиться ладьям Киевской Руси.
Пока Олег не решил, возьмёт ли с собой варягов. Они бойцы опытные, с ними он высаживался на побережья, брал крепости. Сотня викингов сокрушала вражеские отряды. Варяги ходили в бой острым треугольником, славяне называли такой строй вепрем. Но викинги потребуют за своё участие в походе равную долю с русичами.
Олег решил посоветоваться с боярами, звать или не звать викингов в поход на империю, а пока отправил санные обозы в полюдье собирать дань.
— Устал ты, великий князь, — участливо сказала Ольга, когда Олег выбрался из саней и, тяжело ступая, поднялся в хоромы.
Они вошли в светлые и просторные сени, холоп принял от князя шубу и соболью шапку.
— Нет, княгинюшка, не годы давят — заботы. Мыслил: не стало Кучума, малые орды хоть и разбойные, однако не осмелятся на Русь ходить. Ан не всё так, как хочется: печенеги большими ордами в Дикую степь ворвались и уже у суличей беды наделали...
Олег оглянулся:
— Что-то Игоря не вижу?
Княгиня махнула рукой:
— Сызнова на охоту подался.
Князь нахмурился:
— Разве его Русь не касаема?
— Нет у меня с ним лада, великий князь, поговори ты с ним.
Олег кивнул:
— Добро! Пора княжичу честь знать, не всё в веселье жить, о Руси Киевской надо задуматься.
И он сменил разговор:
— Веди, Ольгица, в трапезную да обедом потчуй, ино голодом уморишь. А я ведь не токмо душой отдыхать к тебе приезжаю, но и за столом с тобой посидеть, на тебя наглядеться.
Пробудился Ивашка от какой-то торжественной тишины. До рассвета ещё далеко, но в опочивальню свет льётся чистый. Осторожно, чтобы не разбудить Зорьку, поднялся и, ступая босыми ногами по холодным половицам, подошёл к оконцу. Сквозь прозрачную слюду увидел заваливший землю снег. Крупный, пушистый, он падал невесомо, и по тому Ивашка определил, что ночь морозная.
Вот и зима легла надолго. И от первого тихого снега такая торжественность. Ночную тишь пока не тронул дневной шум, казалось, всё спало, не потревоженное, присмиревшее. И так будет до самого утра, пока Киев не пробудится и не начнёт свою повседневную жизнь.
Ивашка вспомнил: сегодня он уезжает в неведомую ему Болгарию. Князь посылает его с воеводой Никифором в страну гор, поросших лесом, бурных рек и зелёных долин. Киевскому посольству предстоит встретиться с царём Симеоном, победившим самих ромеев, и узнать, пропустят ли болгары русов через свои земли.
Узнав о предстоящем отъезде мужа, Зорька загрустила. Она ждала ребёнка и попрекнула Ивашку, что он покидает её в неурочный час. Но разве от него зависит, ехать или не ехать. Ведь он гридень! Будь на то его воля, он остался бы в Киеве, покуда Зорька непраздна. Кто ведает, как оно всё обернётся...
И у Ивашки при такой мысли заболела душа. Он отошёл от оконца, под ногой скрипнула половица, однако Зорька не проснулась. Бережно накинув ей на плечо одеяло, Ивашка прилёг рядом.
Прикрыл глаза, задремал. И увидел удивительный сон. Будто вернулся он с улицы, а Зорька навстречу ему ребёнка тянет. «Держи, — говорит, — сын твой, тоже Ивашка. Эвон какой голосистый, ужли в тебя? В Новгороде буду, непременно спрошу батюшку твоего: не таким ли ты был в малолетстве?»
Сладкий сон, ровно мёда испил. Потом сон перенёс Ивашку в Новгород к отцу, Доброгосту, и матери. Ивашка знает, мать — покойница, в последний раз видел её живой, когда с ушкуйниками подавался на промысел...
Утром, едва пробудился, Зорька спросила:
— Ты чему во сне улыбался?
— Тебя с малым Ивашкой видел, радовался.
Зорька рассмеялась:
— А я вот думаю, отчего мужики не рожают? По справедливости ли?
Ивашка поднял брови.
— Эвон ты о чём! Тогда мужик бабой был бы да не в штанах, а в сарафане хаживал, — ответил он и обнял Зорьку.
Ольге едва пятнадцать исполнилось, как стала она женой князя Игоря. В ту пору браки на Руси зачастую были ранними, равно как и в европейских странах, и на Востоке. Мог ли Олег забыть, как привёл в дом первую в его жизни женщину, Лауру, и сделал её своей женой? Тогда ему исполнилось четырнадцать лет, и он взял Лауру на меч из горящего, поверженного города...
В свои четырнадцать лет Олег уже достаточно познал цену жизни, мечом и стрелой вершил судьбы людей.
Лада стала его женой, когда ей исполнилось пятнадцать лет, была такая же, как ныне Ольга, — молодая, красивая. Князь смотрел на Ольгу и видел Ладу, вспоминал Ладу, а чудилась Ольга. И ничего не мог поделать с собой. Не волен человек в своих чувствах. Приедет князь в Предславино, болью отзывается в нём смерть Лады, а Ольга словно исцеление в душу вносит.
С годами прибывает к человеку мудрость, но, случается, вдруг застучит сердце, как в молодости. Пожалуй, такое испытывал князь Олег, когда наезжал в Предславино. И тогда молил он Вотана и Перуна, чтоб разум не оставил его. Думал, пойдёт на ромеев и в сражениях, где рядом жизнь и смерть, отступит, позабудется любовь, возьмёт верх здравый рассудок.
И торопил время...
Нарядил Олег бояр к князьям и старейшинам славянских племён, дабы поспешали те по теплу с дружинами и ополченцами в Киев славы добывать. И был убеждён великий князь, что вся Русь отзовётся на его клич, ибо не сыщется такого русича, который к славе не тянется.
Живя в Предславине, Ольга не появлялась на капище, но волхвы не забыли о молодой княгине, и однажды, повстречав великого князя, главный жрец заметил Олегу:
— Отчего княгиня Ольга не ведает дороги к жертвенному огню?
— А ответь, кудесник, видел ли ты княгиню в Киеве? Но коли в том её грех, то прими от неё гривны и купи быка в жертву Перуну...
О том разговоре Олег не сказал Ольге. А она как-то зашла в камору к рабыне-гречанке. Всё было, как и прежде: на одноногом столике лежал крест, в углу стояла маленькая, писанная на дереве икона. Строго смотрел Бог на язычницу. Княгиню даже дрожь пробрала. Она спросила у Анны:
— Ты ему поклоняешься?
— Да, моя госпожа, это Сын Божий, — ответила Анна. — В церкви мы повторяем: «Благословенно царство Отца и Сына и Святого Духа».
— Но чем твоя вера лучше нашей? Наш бог — Перун, его мы славим, приносим ему жертвы, жжём огонь на капище. А чему учит ваш Бог?
— Богу единому поклоняются все: и иудеи и мусульмане, — но Праведной Троице только мы, христиане. Иисус Христос открыл нам, что Бог есть любовь.
— Но что он говорит о любви человеческой?
— «Любовь человеческая несовершенна», — говорит Бог. — Анна уловила, какого ответа ждёт Ольга, продолжила: — Разве не любовь соединяет людей? Бог учит: любовь там, где есть кому любить и кто любит.
Ольга хмыкнула, улыбнулась:
— Если твой Бог говорит так о любви, то он мне нравится.
— Не на всё я смогу ответить, моя госпожа, но если ты когда-нибудь обратишься в нашу веру, то твой духовный отец откроет тебе все таинства.
Теперь уже Ольга рассмеялась:
— Ты мнишь, я отступлюсь от Перуна?
Анна вздохнула:
— Бог нас рассудит, моя госпожа, но веру принимают, когда в ней укрепятся.
Княгиня задумалась, потом сказала:
— Я хочу побывать в Константинополе, и такое может случиться. Вот тогда ты покажешь мне ваши храмы. Они, верно, красивые?
— Наши храмы прекрасные, моя госпожа, ты в этом убедишься.
— По вашей вере, Анна, можно ли любить другого, если есть муж?
Гречанка заглянула в глаза княгини. В них затаилась печаль. Она не могла укрыться от Анны, и та нашлась, что ответить:
— То искушение, но, когда Магдалину винили в грешной жизни, Господь сказал обличителям: «Бросьте в неё камень, кто не грешен». И не нашлось такого, кто ответил бы: «Я без греха».
— Все люди грешны, Анна, и это хорошо, когда ваш Бог прощает их, — согласилась княгиня. — А наш Перун жесток, и волхвы под стать ему. Они настолько стары, что забыли, как любить, и сердца их обросли шерстью.
И ушла, так и не сказав, зачем приходила. Анна хотела спросить, когда князь пойдёт войной на Константинополь, но княгиня удалилась неожиданно. Гречанка терзалась мыслью: предупредил ли купец катапана, а тот базилевса? Ведь в пути купца ожидали многие опасности...
Два десятка лет минуло с того дня, как тогда ещё совсем юную Анну купили варяги на невольничьем рынке Херсонеса и перепродали в Новгороде. Новый хозяин Анны, кривой князь Юрий, сначала держал её в наложницах, потом приставил к дочери. У Анны никогда не было детей, и она полюбила Ладу.
После её смерти гречанка затосковала. Она часто вспоминала свою родину. Так она грустила разве что в первые годы неволи. Ей виделись мощённые плитами улицы Херсонеса, каменные домики, мраморные дворцы и храмы. Она помнила лачугу, в которой теснилась её большая семья, малолетние братья и сёстры, и смерть матери...
Отец не мог прокормить их и продал старшую, Анну. Она со страхом вспоминала невольничий рынок на берегу моря, неподалёку от порта, цепкие пальцы варяжского купца, когда он повернул её к себе и принялся ощупывать.
Варяг был старый, с лицом, изрытым оспой. Он хохотал, сдавливая ей грудь и заглядывая в зубы, долго торговался с отцом...
С годами боль и тоска притупились, отступила обида на отца, а со смертью Лады всё ворохнулось сызнова. Но теперь она к тому же волновалась за свой город и империю...
А Урхо с ушкуйниками добрался до самых верховьев земли новгородской. Здесь были леса с редкими полянами, острожки вольных людей и деревеньки с курными избами.
Передохнули ушкуйники и поплыли озером Нево в землю корелов. А когда начались морозы, срубили избу, принялись зверя промышлять. Урхо самым удачливым оказался, больше всех белки и соболя добыл.
Весело жили ушкуйники, нравилось лопарю: ни князя здесь, ни боярина, мяса вдосталь, возвратятся с охоты в избу, натопят жарко, поедят и просят Урхо рассказать о чём-нибудь, особенно о Киеве.
Лопарь говорить не охоч, однако иногда уступал, вспоминал печенежские набеги, хазар...
Однажды набрели ушкуйники на стойбище корелов — чумы, олени. Корелы гостей хорошо приняли, насытили, дали передохнуть в тепле. Отогрелись ушкуйники, а уходя, ограбили хозяев, забрали всю их пушнину. Удивился Урхо:
— Однако зверя в лесу мало? Зачем людишек обижать?
Посмеялись ушкуйники: забавный дед.
— Нам, лопарь, их добыча сгодится, а им она к чему?
Ушкуйники уходили, а Урхо присел у чума и отвернулся, будто не видел, что новгородцы покидают стойбище.
— Эй, старик, либо остаёшься? — в несколько голосов позвали они.
— Вы люд обижаете, — ответил Урхо.
Подождали ушкуйники да и махнули на лопаря рукой:
— Воля твоя, оставайся, коли так решил.
Для Ольги дни тянулись утомительно медленно. Но это в ожидании приезда великого князя. Когда же он появлялся в Предславине, время пролетало незаметно. Не успеет день начаться, как и темень наступает, пора Олегу в Киев уезжать.
И снова ждёт Ольга приезда Олега, и снова думы неотступные, ровно белки с дерева на дерево, скачут. То ей родной Плесков видится, хоромы отцовские, и она в своей горнице, и тогда сжимается сердце в волнении: ведь навсегда покинула их...
То об Игоре думает. Но чаще мысли о великом князе. Да что чаще, они о нём постоянно. Но для неё он не великий князь киевский, а человек, занявший в её сердце место, какое должно было бы принадлежать Игорю.
Ольга даже не могла ответить, когда это случилось. Вероятно, не враз, как, сказывают, бывает, а постепенно, по малой доле копилось и захватывало её. Чувство, с которым ей трудно теперь совладать...
И Ольга гадает, удастся ли ей сдерживать себя, не дать другим обнаружить, чем живёт её душа. Не догадывается ли о том он, великий князь?
По тому, как ведёт себя Олег, Ольга понимает: великий князь не замечает, что происходит в её сердце. Во всех его поступках она не видит, чтобы в его душе творилось то же, что и в её. Видно, она ему нравится, но не больше...
Так решает Ольга, и ей делается обидно: неужли она недостойна его любви? Ольга думает, что когда-нибудь сама скажет о том великому князю. Пусть его холодное сердце дрогнет.
При этой мысли Ольга улыбается. Она вспомнила услышанное от отца. Он говорил матери: «У нашей Ольги холодное сердце. Сколько рыцарей вокруг неё, но не вижу, чтобы кто-то тронул его».
На что мать ответила: «Сыщется тот, кто растопит в ней лёд...»
Видно, Олег и есть тот рыцарь, который разжёг огонь в её сердце.
От таких размышлений молодую княгиню в последнее время не отвлекали даже книги и ночь.
Ох как трудно бороться со своими чувствами, особенно если они не разделённые...
Покинула киевская дружина степь, и Мурзай вернул улус к гирлу[116] Саркела. Собрались мурзы и беки в ханской юрте, пили хмельной кумыс, уговаривали хана откочевать к левобережью Днепра, но Мурзай только головой вертел:
— Впереди зима, а весной посмотрим. Или вы, мои мурзы и беки, испугались хазар и урусов?
Мурзы и беки степенно покачивали головами, разводили руками:
— А не договорятся ли хазары с урусами против орды?
На что Мурзай ответил насмешливо:
— Разве вы, мои советники, не знаете, что волк с рысью не уживутся в одном логове? Урусы помнят, как хазары разоряли их деревни. И у хаканбека память длинная, ему ли неведомо, сколько дани недополучил каганат? Нет, мы не станем спешить.
— Хе, пусть будет по-твоему, хан, — согласились мурзы и беки.
Мурзай хлопнул в ладоши, и тотчас рабы внесли блюдо с горой дымящегося горячим паром мяса, поставили посредине на ковёр, устилавший юрту. Засучив рукава халатов, все потянулись к блюду. Ели, обжигаясь. Но вот насытились, и тотчас, откинув полог, в юрту вступили музыканты и танцовщица, юная пленница из булгар. Музыка заиграла, и она, подняв руки, начала танец.
Кумыс пьянил, и вскоре мурзы и беки развеселились, покачивались, хмельные, хихикали. А у Мурзая глаза отчего-то налились гневом, он принялся выкрикивать бессвязное, наконец завалился на подушки. Мурзы и беки с трудом покинули юрту. Ушла танцовщица, а музыканты продолжали играть, ублажая сон великого хана.
В самый разгар зимы к Мурзаю приехал Сурбей. Ввалился в юрту, облепленный снегом, не здороваясь, присел у жаровни с углями, руки над огнём протянул и, только отогревшись и скинув овчинный тулуп, проговорил:
— Совсем околел, язык и то замёрз.
Ханы сели друг против друга, обложились подушками. Им подали горячую шурпу. Выпили, и тепло разлилось по телу. Раб внёс жареную конину и варенные в жиру лепёшки. Сурбей в дороге проголодался, ел жадно, вытирая лоснящиеся руки о полы халата. Наконец, почувствовав сытость, повёл разговор:
— Конязь Олег на ромеев стрелы точит.
— Хе, — хмыкнул Мурзай, — острая стрела не всегда бьёт зверя.
Сурбей снова принялся за мясо. Пожевав, заговорил:
— Ты, Мурзай, мудр и понимаешь, о чём я веду речь. Когда конязь Олег закроет за собой ворота Кия-города, мы откроем их.
Мурзай почесал голову: заманчиво говорит Сурбей. Однако промолчал: пусть Сурбей выскажется.
— Ты, хан Мурзай, обещал, что наши кони протопчут дорогу в Уруссию. Не настала ли пора?
— Разве хан Сурбей не слышит, как злится зима? — ответил Мурзай.
— Её сменит весна.
Мурзай прикрыл глаза, помолчал, потом сказал:
— Эгей, хан Сурбей, мои воины готовы вскочить в сёдла, и им не страшен конязь Олег, но ты забыл: за нашими вежами вежи хазар. Когда мы отправимся на Кий-город, арсии разорят мой улус.
— Ты боишься?
— Нет, я решаю.
— Когда я ехал к тебе, думал порадовать тебя, хан Мурзай, но я ошибся.
Мурзай нахмурился:
— Я дам тебе трёх тысячников.
— Этого мало, хан Мурзай.
— Разве ты не слышал, меня держит каганат.
Сурбей засопел, запахнул халат. Ханы замолчали надолго. Первым заговорил Мурзай:
— У Кия-города нет ног, он не убежит от нас. Когда конязь Олег будет возвращаться от ромеев, как побитая собака, я к тому часу отброшу хазар за Белую Вежу, и мы отправимся к урусам и приведём богатый полон. В наших вежах появятся красавицы уруски.
Хан Сурбей оскалился, обнажив жёлтые зубы:
— Я подожду, но недолго, Мурзай.
— Берегись конязя Олега, Сурбей.
Сурбей покачал головой:
— Ведь ты, Мурзай, говорил, что, возвращаясь от ромеев, конязь Олег уподобится шелудивой собаке, а побитая собака зализывает свои раны.
Зимняя степь часто лютует. Понесёт, неистовствуя, метель, и негде укрыться. Ворчит зло, беснуется непогода, пуржит, и то ли ветер воет, то ли волки голодные. Ночами их стаи подходили к самым вежам, резали скот. Волков отгоняли зажжёнными факелами, но они снова возвращались.
Такой порой, когда мело, Сурбей добирался в свой улус. Ехали при свете, а в сумерки разгребали снег, ставили юрты, в середине ханскую. Тут же привязывали коней. Ночами караульные отпугивали волков.
Кони ржали пугливо, рвались с недоуздков, их успокаивали.
Угли не обогревали юрту, и Сурбей мёрз, кутался в тулуп. Он был уже не рад поездке к Мурзаю. Зачем спешил? Мурзай хитрит, как старый лис, и Сурбей не поверил ему. Может, Мурзая напугали русы? Но если он откажется послать своих воинов, Сурбей сам поведёт орду, как только Олег покинет Кий-город.
За стенкой юрты неистовствовала вьюга, пригоршнями швыряла снег, била по пологу. Если она не уймётся к утру, то заметёт всё, и тогда коням придётся пробиваться по грудь в снегу. Надо будет делать частые привалы, давать лошадям отдых...
Мысль возвратила Сурбея в юрту Мурзая. Тот говорил о русских красавицах, сладостно цокая.
— Две, две! — вслух произнёс Сурбей, соглашаясь с Мурзаем. — Бабы-уруски сладкие, и я приведу себе из Кия-города не одну молодую жену — все стройные, горячие, подобно необъезженным кобылицам...
И тут же Сурбей спрашивает сам себя: зачем старому Мурзаю молодые красавицы, если он не может поймать ногой стремя? Женщина нужна мужчине, когда он легко вскакивает в седло и твёрдо держит в руках саблю. Он, Сурбей, молод и не хочет понять Мурзая. Сурбей уверен: он никогда не будет немощным и старость не тронет его, как она обходила отца, хана Чагодая. До самой смерти он оставался бодрым, водил в набеги орду, и в юртах его жён всегда были молодые красавицы. Руки у отца были крепкие, и он легко вскакивал в седло, а когда умер, его младшие дети едва достигали колёсной чеки.
За юртой снова раздались голоса караульных, выкрики. «Значит, набежала волчья стая», — думает Сурбей и плотно кутается в шубу. Хан не любит зиму. Весной и летом степь живёт, дарит корм, а тело отдыхает от тяжёлой одежды. Сухие дороги зовут печенега обнажить саблю, ветры поют боевые и любовные песни, сопровождают воина в походе. Степь и ветер — это мать и отец печенега...
Зимняя ночь долгая и утомительная, а летняя — короткая и ласковая: не успел улечься, как уже утро. Из-за кромки земли выползает солнце, разбегается по степи. Через откинутый полог луч врывается в вежу, согревает, щекочет.
В весеннюю пору Сурбей каждое утро чувствует себя вновь народившимся, и к нему прибывает сила, а зимой откуда ей взяться?
Хан окликает караульного, и тот проскальзывает в юрту, а вслед за ним врывается снег. Сурбей морщится и велит подложить углей в жаровню. Из кожаного мешочка караульный достаёт горсть углей. Они горят низким синим пламенем, хан протягивает над жаровней ладони, и тепло медленно вползает в рукава тулупа. Сурбей согревается, и его клонит в сон. Он дремлет сидя. Сон его чуток, готов прерваться в любую секунду...
Едва забрезжил рассвет, Сурбей уже сидел на коне.
Приехав в Предславино, Олег, к своему огорчению, снова не застал Игоря: тот отправился на охоту. Великий князь нахмурился, принялся выговаривать тиуну, старому боярину Тальцу:
— Не жеребёнок-стригунок князь Игорь. Отец его, Рюрик, в такие годы города брал, а у него в голове одна охота. Как мыслит Русью управлять?
Боярин молча пожал плечами.
— То-то, Тальц, не ведаешь, и мне не знать.
Олег вышагивал по гриднице, иногда останавливался у отделанной изразцами печи, посматривал на огонь. Берёзовые дрова горели весело, дружно.
— Отчего сержусь я, Тальц: мне Киев покидать, Игорю вместо меня сидеть — как спокойным быть?
— Но ты сказывал, князь, Ратибора с ним оставляешь?
— Но всегда ли воевода с ним будет? Одна и надежда — остепенится, в разум войдёт. Как мыслишь?
Боярин не успел ответить: вошла Ольга. Олег подошёл к ней, поклонился:
— Князя Игоря браню, княгиня, за отлучки его частые.
Она вскинула голову:
— Я в поступках князя Игоря не вольна, великий князь.
— Садись, княгиня, — улыбнулся добро. — Знаю, что не вольна, к слову сказал, прости.
Боярин удалился, а Олег взял со столика небольшой коробок красного дерева, открыл его, и на чёрном бархате взыграли зелёные колты[117] с яхонтами и перстень с бирюзой. Протянул княгине:
— Прими, княгинюшка Ольгица, за то, что привечаешь меня, старого князя.
Засмущалась Ольга, потупилась:
— Достойна ли?
— Тебе, княгинюшка, нет цены!
— Спасибо, великий князь, за счастье, каким одариваешь меня. Колты и перстень всегда о тебе напоминать будут.
Олег промолчал. Княгиня поднялась:
— Пойду стряпух торопить, ино голодом уморю тебя, князь Олег.
— Только-то? — усмехнулся.
Ольга подняла на него глаза и враз поняла, что не досказал князь. Зарделась:
— Такое, князь Олег, словами не вымолвишь.
На капище снег утоптан плотно, а у ног Перуна жертвенный огонь оголил землю. Ветер обдувал языческого идола, облизывал медноголовое чудище. Кричало и граяло воронье, привыкшее терзать остатки жертвоприношений.
Олег явился к Перуну, когда на капище, кроме двух волхвов, никого не было. Они уложили на хворост поленья, высекли искру в сухой мох, и вот уже пламя лизнуло хворост. Но князю были нужны не эти волхвы, он ждал верховного жреца.
Повернувшись к Днепру, Олег смотрел, как на Подоле суетится люд. Вдоль всего берега, сколько видит глаз, вросли в лёд присыпанные снегом ладьи, и только темнеют их просмолённые борта. У причалов пустынно, никого нет и на гостевых дворах, и лишь у закрытых ворот топчутся караульные. В гостевых дворах жизнь начнётся с весны, когда потянутся купеческие караваны.
Олега оторвал от мыслей хриплый голос за спиной:
— Что привело тебя к Перуну, князь?
Обернулся Олег. Перед ним стоял седой старик с белой бородой и нависшими бровями, из-под которых выглядывали колючие глазки.
— Ты спустился с Горы и поднялся на капище, терзаемый сомнениями.
— Я ждал тебя, верховный жрец Ведун.
— Ты редко навещаешь Перуна, князь, но мне твоя душа ведома: она мечется между Вотаном и Перуном в поисках истины, ты не знаешь, в чём и где твоя вера. Но человек не может сидеть сразу на двух скамьях, а всадник — в двух сёдлах.
— Ты кудесник, Ведун, и много прожил, кто поспорит с тобой в ясновидении! Ты винишь меня в редком посещении капища, но разве я недостаточно приношу Перуну жертв? Вотаном меня попрекаешь? Да, Вотан у меня от рождения, но я Перуна принял.
— Кровь твоих жертвенных быков льётся на огонь, орошает ноги Перуну, но ты этого не зришь, князь.
— Не очами поклоняюсь, делом. Если Перуну требуются ещё жертвы, я принесу их.
— Хорошо, но чего ты ждёшь от меня?
Олег заглядывал в глубоко запрятанные глазки главного жреца и думал, что этого старика слушается весь киевский люд и даже власть великого князя киевского зависит от того, что говорят о нём здесь, на капище.
Хриплый голос кудесника вернул его к продолжению разговора:
— Сейчас, князь, ты думаешь не о Перуне, а обо мне.
Олег покачал головой: прозорлив волхв, потому и кудесником слывёт. Однако Ведун ждал от него ответа, и князь сказал:
— Ты мысли мои познал, старик, и тебе ведомо, что собрался я войной на Царьград. Хочу слышать, что ждёт меня.
Насупился верховный жрец, долго молчал. Но вот заговорил:
— Не всё, что знают боги, известно волхвам, великий князь. Но ты задумал угодное Перуну, ибо ромеи не признают наших богов, не поклоняются им и за то должны понести наказание. Ты будешь им карой, посланной небом.
— Но ты, Ведун, спроси у богов, каким будет мой поход. Сулит ли он удачу?
Волхв поднял брови:
— Я поговорю с Перуном.
— Я буду ждать, а пока пусть волхвы отправятся к пастухам, которые стерегут мои стада, и выберут в жертву того быка, какой им приглянется.
Кудесник усмехнулся краем рта, потеребил бороду:
— Не им ты, князь, жертвуешь — Перуну.
— Пусть будет так.
Протоптанной тропинкой Олег удалился с капища.
Верховный жрец появился в княжьих палатах на третий день. Он шёл медленно, постукивая высоким посохом. Ему уступали дорогу, кланялись. Олег поднялся, шагнул навстречу, спросил:
— Ты говорил с Перуном?
— Да, великий князь. После того как принесли ему твою жертву, он открылся мне.
— Что же ответил Перун?
— Он не стал говорить о твоём замысле.
— Но почему? Разве я дал ему малую жертву?
— Нет, Перун строг. Он спрашивал, почему ты, великий князь, не изгонишь из своих хором ту, которая поклоняется Богу ромеев?
Олег удивился:
— О ком ведёшь речь, кудесник?
— Разве тебе неведомо? Перун говорил о служанке княгини, она ромейка, и вера у неё греческая.
— Ты забываешь, старик, та ромейка Анна никогда не принадлежала к нашей вере. Разве может Перун наказывать человека, если он поклоняется тому Богу, какой дан ему с рождением?
Главный жрец пристукнул посохом:
— Гад, вползший в жилище, ужалит хозяина.
— Гречанка была рабыней моей жены, теперь она принадлежит молодой княгине.
— Разве тебе мало смерти твоей жены? Ты станешь ждать, когда змея ужалит Ольгу?
— Но убивший Ладу не ромей — хазарин поднял на неё руку. Тебе ли этого не знать! Кто посмеет ужалить молодую княгиню?
— Не одним ножом убивают. Можно смертельно ранить душу. Перун говорит: гречанка посеет в душе молодой княгини семена неверия. Чем убедишь меня, что они не дадут всхода?
— Чего требует Перун?
— Удали ромейку, и ты сотворишь благое.
— Но прежде, старик, я спрошу о том у княгини. Одно знай: не подбивай толпу на гречанку, как это сделал ты, направив люд на Евсея. Гречанка будет жить в Предславине, пока того захочет княгиня Ольга.
— Ты нанёс обиду Перуну, а он этого не прощает!
Главный жрец поднял посох, но Олег перехватил его руку, спросил гневно:
— Крови человеческой просишь для Перуна?
— Но разве не приносили варяги такую жертву своему богу Торе?
— То было.
— Когда, великий князь, ты пойдёшь на Царьград, разве не будет крови?
— Вражеской!
— Тот, кто не поклоняется Перуну, тоже враг. Олег положил тяжёлую руку на плечо главному жрецу, сказал предостерегающе:
— Помни, кудесник, я признал Перуна, но никогда не соглашусь нанести обиду княгине Ольге.
По первопутку выбралось из Киева посольство к болгарскому царю Симеону и направилось на Буг. День выдался солнечный и чистый. Снег лёг по всей русской земле. Он искрился до боли в глазах. Ивашка любил такую зиму, когда в детстве выскакивал из отцовского дома, мял пушистый снег и натирал им лицо до красноты, до ожога. А потом мать кормила его горячими шанежками и поила парным молоком, на что отец, Доброгост, посмеивался: «Он у тебя, мать, кровь с молоком, дерево из земли с корнями вырвет».
Однако мать не унималась и продолжала своё...
Конь под Ивашкой рысил, и в такт ёкала у коня селезёнка. Десяток гридней сопровождал посольский поезд. Воевода Никифор лежал в санной кибитке, временами поглядывал в оконце. Позади катило несколько саней с поклажей. Оглянулся Ивашка — Киева уже не видно, даже дымы исчезли. Зорька, провожая, попрекнула: «Отчего за гридня замуж шла, эвон больше в отъезде, чем дома».
«И то так», — мысленно соглашался Ивашка. Вот и ныне: добро, коли к середине зимы воротится...
Неморёные кони бежали легко, отбрасывая копытами снег. Ивашка поправил меховую рукавицу, посмотрел из-под ладони на дальний лес. Он отливал синевой и гривами тянулся так далеко, что и глаз не хватало. Миновали деревню в две избы с постройками, копёнками сена, присыпанными снегом, с дворами и огородами, обнесёнными жердями от зверя, чтоб не озоровал. И деревня, и всё вокруг будто нежилое, только дымы напоминали, что там есть люди. Ивашка представил себе, что сейчас в избах жарко натоплено, на полатях сидят малые дети, хозяин тачает сапоги или плетёт лапти, а хозяйка хлопочет у огня.
Сыт Ивашка, но с охотой похлебал бы свежих обжигающих щец. Теперь только тогда отведает, когда домой воротится. И он подумал о том, как Зорька поставит перед ним миску, а от неё валит пар и пахнет духмяно разваренной, разомлевшей капустой. Подаст Зорька ложку и хлеб, усядется напротив и, подперев щёку ладошкой, станет смотреть, как Ивашка ест. Глазеть по-доброму, как когда-то смотрела на него мать.
В Предславине они сидели за обеденной трапезой втроём, и Олегу вспомнился разговор с волхвом. Княгиня ответила резко:
— В рабах и рабынях своих я одна вольна — не так ли, великий князь?
— Анна твоя, и никто не посмеет взять её у тебя, княгиня.
Но тут вмешался Игорь.
— К чему перечить волхвам? — подал он голос. — Выдай им Анну, она веры иной, греческой. Чего требует волхв, того хотят боги, Перун.
Ольга недовольно поморщилась:
— Но её вера не в колдовстве, а в любви к человеку, князь Игорь.
Олег с любопытством посмотрел на молодую княгиню: такой он её видел впервые.
— Уж не намерена ли ты принять веру греческую? — спросил Игорь насмешливо.
— Я ли сказала о том? Но кто ведает!
Игорь повернулся к Олегу:
— Рассуди нас, князь.
Ольга вспыхнула:
— Великому ли князю судить перебранку мужа с женой?
Олег согласился с ней:
— Права княгиня: можно ли человека верой неволить?
— Но ты же, князь Олег, от Вотана к Перуну перебросился? — сказал Игорь.
— Я стал князем русов, а потому их вера — моя вера, ино не быть! Княгиня же в рабыне Анне сама вольна, и ни один волхв без её согласия не коснётся гречанки.
— Князь Олег ровно щит у княгини, — рассмеялся Игорь.
Олег нахмурился:
— Перун ли, кто иной вручил тебе, Игорь, жену разумную, какой и подобает быть великой княгине Киевской Руси. Я же коли и держу её сторону, то справедливости ради.
Игорь промолчал, а Ольга обрадовалась:
— Спасибо, великий князь, что разглядел во мне то, чего не видит муж мой, князь Игорь. Анну же волхвам не выдам.
За Дунаем дорога постепенно повела в горы. Темнело быстро, а по утрам солнце поднималось медленно. Чем ближе к Тырнову, тем подъём заметнее. Далеко впереди горбились Балканы. Посольство ехало берегом Янтры. Бегущая с гор, она шумела, ворчала по-стариковски, кружила на валунах. Нередко дорогу преграждали каменные или снежные завалы, и гридни расчищали путь. Иногда дорога тесно жалась к самой реке, и кони шли осторожно.
Тырново — столицу Болгарии — посольство увидело за поворотом. На холме, который болгары называли Царевец, стояла крепость. Янтра, огибая её, бурлила меж высоких скалистых берегов. Городок, разделённый рекой, соединял каменный мост. На левом берегу стояла церковь. Она, как и домики, была из камня.
На небольшой площади, вокруг которой и лепился городок, в воскресные дни собирался базар, открывались лавки мастеровых. Из окрестных посёлков наезжал народ, и в Тырнове становилось людно.
Высокие горы нависали над Янтрой и городком. Поросшие лесом, заснеженные, они казались непроходимыми. Но если подняться выше, то попадёшь в габровское поселение, а перевалив через горбы, очутишься в тёплой долине Казанлык.
В Тырново посольство прибыло в неурочный час, когда царь Симеон был в отъезде. Его возвращения ожидали через несколько дней. Ивашка коротал время, бродя по городку, побывал на базаре. Он был маленький, не то что киевский торг. В Тырнове на базарных полках, кроме сыра овечьего да молока кислого и лепёшек, Ивашка ничего не увидел, а в лавках лежали цветастые подстилки и висели овчинные тулупы, стояли топоры на высоких топорищах и ещё кое-какая мелочь. Местные купцы подрёмывали, не надеясь на сбыт товара.
Подивился Ивашка одежде болгарской. Она у всех одинаковая: овчинные полушубки, шапки бараньи, а у женщин платки. На ногах кожаные постолы, которые болгары называли цирвулами.
Зашёл Ивашка в церковь, послушал, как служба идёт. Понравилось, не то что заклинания волхвов на капище.
Жил Ивашка у болгарина Вылко, спал в верхней горнице, которую тот называл горной выштой, по утрам пил кислое молоко с сыром и лепёшкой, а к вечеру ел чорбу — похлёбку из овечьих ножек и потрохов.
Вылко рассказывал Ивашке, как притесняли их ромеи, неволили, забирали урожай, а пришёл царь Симеон — и византийцы в горы ходить не осмеливаются. Он сбросил их фему вниз, в долину...
Симеон появился в Тырнове через неделю. Трубили рожки, и сотни три всадников прогарцевали по узким улицам городка. Болгарский царь ехал впереди своих войников на тонконогом широкогрудом скакуне. Его одежда ничем не выделялась среди той, какую носят все болгары: короткий белый тулуп, серого каракуля шапка. Встречавшие приветствовали Симеона радостно, и он отвечал им поднятой рукой. Ивашка успел разглядеть Симеона: болгарский царь напомнил ему Олега — такое же бритое лицо, вислые усы, разве что волос тёмный.
Застучали копыта по мосту, и царь с войниками въехали в замок.
В просторном зале царского замка, узкие зарешеченные оконца которого смотрели на горы и Янтру, стояла тишина, её нарушал лишь шум реки. Положив ладони на подлокотники высокого кресла, Симеон ждал кметов. Вчера вечером ему доложили, что в Тырнове ждёт царя посольство великого князя киевского. Симеон решил принять его утром, и посол вот-вот должен был появиться в замке.
Приезд послов из Киева не удивил болгарского царя. С той поры, когда после смерти отца Симеон бежал из константинопольского монастыря, где его держали византийцы, и поднял болгар на ромеев, он одержал несколько побед над империей. Отныне с Болгарским царством считаются, а император Византии опасается царя Симеона. Болгары подступали к самому Константинополю, и византийская фема даже в долине не чувствует себя спокойно.
Бесшумно открылась дверь, и в зал вошли кметы, правители областей, верные воеводы царя Симеона: Асен, Хинко, Георгий, Димитр, — расселись вдоль стен на лавках, принялись молча ждать.
Откинувшись на спинку кресла, Симеон повёл взглядом по кметам. Они его ближайшие советники и боевые товарищи, с кем он собирал войников, одерживал победы. В них царь был уверен.
— Други мои, — произнёс Симеон, — сей часец сюда явятся послы великого князя киевского, мы выслушаем их.
Кметы закивали одобрительно, а Хинко отозвался:
— Пусть скажут, с чем прислал их князь киевский.
И тут же в зал вступили воевода Никифор и сотник Ивашка. На вытянутых руках гридня лежал меч. Послы поклонились царю и кметам.
— Великий и храбрый царь болгарский Симеон, — заговорил воевода, — киевский великий князь Олег передаёт тебе в знак дружбы этот меч, чтобы разил ты врагов, как и прежде.
Войник за царской спиной шагнул наперёд, принял оружие из рук Ивашки, подал его царю. Симеон обнажил меч до половины, сталью полюбовался. Возвращая меч войнику, ответил послу:
— Брата моего великого князя киевского Олега благодарю и с радостью выслушаю его послов.
Никифор снова отвесил поклон:
— Царь Симеон, твои недруги ромеи — они и наши недруги. У ромеев лживый язык, и по коварности они достойны разве что печенегов и хазар. Потому и решил наш великий князь Олег покарать их.
Чуть подался вперёд Симеон, внимательно слушает посла. Молчат кметы, а воевода русов продолжал:
— Великий князь Олег поведёт дружину на Царьград морем и сушей, а потому просит тебя, царя болгар, пропустить его полки через твои земли.
Симеон глянул на кметов:
— Что скажете, други?
Хинко первым голос подал:
— Но мы с ромеями сейчас не воюем, а если русы пройдут нашими землями, не окажемся ли мы в войне с империей?
Никифор нахмурился: не ожидал он таких слов.
— Великий царь, — сказал воевода, — чей голос я слышу?
Молчит Симеон, молчат кметы. И снова Хинко заговорил:
— Мы, познавшие истинного Бога, как можем помогать язычникам?
Тут кметы зашумели:
— Болгары и русы одного корня, поможем им!
Симеон руку поднял, призывая к тишине.
— Но они язычники! — снова подал голос Хинко.
Симеон посмотрел на него с укором:
— Всегда ли мы были христиане, кмет? Свет веры проглянул в Болгарии. Но почему ты, Хинко, мнишь, что он не осветит языческую Русь, и тогда скажут: «Благословенна будет та земля, откуда потянулись лучи христианские...»
Неужели мы когда-либо забудем, как наши предки приютили солунских братьев Кирилла и Мефодия с учениками? Поклонимся же за то мужество царям нашим Михаилу и Борису. Знание и мудрость дали они нам. Кто из вас не согласится, что подаренное нам Кириллом и Мефодием дойдёт до Руси? И снова воздадут благодарение той стране, какая приняла этих двух великих старцев...
«Русь языческая», говоришь ты, кмет Хинко, но твои други-кметы правду рекут: русы с нами одного корня. Вспомни-ка, как христиане-ромеи притесняли нас, христиан-болгар! Византия и поныне готова поработить нас. Не мы ли повели войну с империей за нашу свободу? Но теперь, — Симеон повернулся к воеводе Никифору, — ответь, посол киевского князя Олега: что сделали вам ромеи, прежде чем вы назвали их своими врагами?
Кметы ждали, что скажет боярин, и Никифор ответил:
— Империя чинит обиды нашим торговым людям. Ромеи возводят свои укрепления на берегах моря Русского и в Таврии. Они подстрекают на нас хазар и печенегов, но мы заставим Византию принять наш ряд.
Симеон кивнул:
— Наглость ромеев нам ведома, и мы разделяем ваш гнев. Мы не только не станем чинить вам препятствий, но и окажем помощь.
— Встретим и проводим, государь! — заговорили кметы. — А потребуется, пойдём с русами на империю!
— Разве русы нам не братушки? У нас одна кровь!
Симеон пригладил усы:
— Ты слышал, посол, голос кметов? Это и голос болгарского народа.
Возвращаясь из замка, воевода Никифор сказал Ивашке довольно:
— От царя Симеона иного ответа не ждал.
Зима на вторую половину перевалила. Уже плющило снег, и он оседал, однако плотный наст после ночных заморозков покрывал землю. А в лесу становилось сыро и прохладно.
В феврале-снежнике, который на Руси бокогреем называли, возвращалось посольство в Киев. Пригревало солнце, и гридни пошучивали:
— Снежник солнце на лето поворотил.
— Медведю в берлоге бок согрел.
В краю тиверцев соблюдали осторожность особую. Подтянулись гридни: ну как наскочит дружина князя Гостомысла? Повадки князя тиверцев воевода Никифор хорошо усвоил. Хитёр и умён тиверский князь.
А когда въехали в лес, воевода велел Ивашке выслать наперёд ертаул[118]. Однако не убереглись. На узкой дороге преградили тиверцы путь посольству. Встали друг против друга, гридни к бою изготовились, но воевода тиверский окликнул миролюбиво:
— Опустите луки, уберите мечи: не биться мы с вами сошлись, а в гости звать.
И заставили посольство повернуть с киевской дороги к тиверскому городищу. К вечеру добрались до крепостицы, за стенами которой прятались бревенчатые княжьи палаты и дома боярские, крытые тёсом, жались избы ремесленного люда и смердов под потемневшей от времени соломой. У распахнутых настежь ворот гостей ждали: топтались караульные.
Князь Гостомысл встретил послов киевских. Он стоял у теремного крыльца, пряча в бороду довольную улыбку.
— Не чаял встретить тебя, воевода. — Гостомысл пошёл навстречу выбравшемуся из возка Никифору. — Прежде я от тебя бегал, ныне ты сам заявился.
— Так ли? Аль в гости звал?
— Звал. Проходи, воевода, в палату, рад видеть тебя.
— А меня о том спросил? Мы послы и в Киев к князю торопимся.
— Али не подождёт Олег день-другой?..
И неделю продержал Гостомысл киевское посольство, потчевал щедро, а провожая, заметил:
— Передай, воевода, князю Олегу: в нём кровь варяжская, а во мне кровь славянская и Киеву не покорюсь. Я князь в своей земле, в полюдье дань для себя собираю, но не князю Олегу. — И, повременив, добавил: — Однако, слышал, киевский князь на ромеев замахнулся. Коли так, то я с ним заодно.
— Смирился бы, Гостомысл, — сказал Никифор. — Гордыней обуян ты. Не зли попусту великого князя Руси Киевской.
Сердце — вещун, всё загодя чует. Вот и у Ольги что-то на душе тревожно. Больше недели не появлялся великий князь в Предславине. Отчего?
Ей бы, княгине, в птицу обратиться, полететь в Киев, в хоромы княжьи заглянуть: не случилось ли какого лиха?
А княжич Игорь весел и спокоен. Третьего дня воротился из Киева, сказывал, Олег бояр угощал, пировал с ними.
Успокоилась Ольга, да ненадолго. Княгине бы самой Олега увидеть, в глаза ему заглянуть, слово ласковое услышать.
Только и знает Ольга, что прислушивается, не застучат ли копыта его коня, не зазвенит ли стремя и не заскрипят ли половицы под его грузными шагами. Часто на крыльцо выходит, за ворота поглядывает. Но нет, не едет великий князь.
Крепок был Олег телом, и ни годы, ни хвори не брали его. Но однажды в середине зимы почувствовал князь недомогание. Улёгся на широкой лавке, устланной медвежьей шкурой, попросил отрока укрыть его.
К вечеру стал метаться, потерял сознание. Всполошились бояре, послали за Игорем. В полночь хоромы в Предславине осветились факелами, забегал люд. Ольга пробудилась мгновенно. Тревожно забилось сердце. Вошёл Игорь, бросил коротко:
— Олег умирает!
И выскочил. Засуетилась Ольга, с помощью Анны оделась торопливо. Сказала резко:
— Анастас со мной поедет. Пусть сани закладывают, Игорь уже, поди, укатил.
Небо в россыпи звёзд, и мороз к утру крепчал. Кутаясь в шубу, Ольга молчала. Ездовой гнал коней, покрикивал, и его голос разносился далеко окрест. Рядом с княгиней сидел старый лекарь, её учитель, последовавший за ней из Плескова в Киев. Сейчас он подрёмывал, держа на коленях берестяной короб.
Ольге казалось, дороге не будет конца. Но вот появились костры у городских ворот, и ездовой, не сдерживая коней, проскочил под аркой. Княгиня тронула лекаря:
— Неужли умрёт? Ты меня слышишь, Анастас? Он не должен умереть, он не завершил начатое!
— Всё в руце Божьей, княгиня.
— Ты сделаешь всё, Анастас, чтоб великий князь не умер. Ты постараешься ради меня, Анастас!
Лекарь промолчал. У княжьих хором ездовой осадил коней. Подскочили холопы, помогли княгине выбраться. Оттолкнув всех, Ольга вбежала в опочивальню. Ярко горели свечи, толпились у дверей бояре. Рядом с Игорем стоял Ратибор. Княгиня опустилась на колени у ложа больного, положила ладонь ему на лоб. Потом повернулась к Игорю:
— Пусть все выйдут, великий князь не покойник.
Бояре покинули опочивальню, с ними Игорь, а Ольга подозвала лекаря:
— Лечи, Анастас!
И голос у неё был уже не просящий — приказывающий.
Лекарь взял руку князя, нащупал пульс, зашептал, отсчитывая удары. Потом промолвил:
— Вели, княгиня, миску подать, у князя кровь густеет.
Достал из ящичка острый нож, подержал лезвие над огнём свечи и ловко сделал надрез на запястье. Чёрная вязкая кровь закапала в чашу. Вот она побежала тонкой струйкой и, по мере того как заполняла посуду, становилась жиже и алей. Наконец Анастас перехватил кисть жгутом, остановил кровь. Лицо князя оставалось по-прежнему безжизненным. Лекарь повернулся к Ольге:
— Теперь, княгиня, твоя забота. Смачивай рушник и отирай лик князя, а я вон там в уголочке подремлю.
Ольга присела на край лавки, вытерла лоб великому князю. Вошёл Игорь.
— Волхвы говорят, это наказание, что не исполнили требование Перуна.
Ольга ответила зло:
— Не видать им Анны, и ты, князь, забудь о том. — И склонилась над Олегом.
— После Олега мне быть великим князем, и мне не нужна брань с волхвами.
Ольга подняла глаза, и Игорь уловил в них неприязнь.
— Великий князь будет жить — я этого хочу.
С утра на капище жгли жертвенный огонь и забили чёрного быка. Он взревел, рухнул на колени. Его кровью смочили ноги Перуну. Волхвы выкрикивали заклинания и просили деревянного идола обратить взор на великого князя.
Ведун бормотал, воздев руки:
— Ты всё видишь, Перун, и всё по воле твоей, милость и гнев твои по справедливости. Суди князя Олега своим судом.
Хмурил волхв мохнатые брови, ветер забирался в его кудлатую бороду, и взгляд кудесника был страшен.
Будто услышал Перун волхва, сыпанул снегом и захохотал в ближнем лесу. Волхвы бросали в огонь куски сырого мяса, продолжая поливать кровью ступни Перуна: ублажали языческого бога. Ужели просишь мяса человеческого аль мало тебе мяса бычьего?
Киев в тревоге и выжидании.
А на Горе среди бояр только и разговоров, что о болезни великого князя. Видать, конец Олегу настал, коли волхвы и те бессильны ему помочь.
Неделю не отступала смерть от великого князя, душа со смертью боролась, и всю неделю княгиня не отходила от Олега. Поила его парным молоком, куриным отваром и настоями разных трав, приготовленными лекарем.
Очнулся Олег, и первой, кого увидел, была Ольга. Он улыбнулся ей:
— Твоими заботами живу, Ольгица. Одна ты мне утеха и радость.
По щекам княгини потекли слёзы. Великий князь взял её руку, поднёс к губам:
— Кланяюсь тебе, княгинюшка, низко кланяюсь.
Вошли Игорь с Ратибором. Воевода разбросал руки:
— Эка попугал нас, великий князь, чего удумал!
Олег усмехнулся:
— Чать, тризну по мне намерились справить? Ан выжил. Мне ещё ромеев победить надобно. — Посмотрел на Ольгу: — Разве вот она одна не хоронила, её верой болезнь одолел, её надеждами.
Сел, спустив ноги с лавки.
— Зовите бояр, при всех поклонюсь княгине: дни и ночи покоя не ведала, я всё слышал, всё знаю.
За годы ушкуйничанья Ивашка хорошо познал повадки животных. Промышляя дорогих зверьков, он не раз сталкивался в лесах с хищниками, знал их коварство и злобность, но вот чтобы они целой стаей шли за людьми — с таким встречаться не доводилось.
Едва посольство киевского князя отъехало от древлян, как его начала преследовать волчья стая. Близко подходили, караулили. Шарахались кони, ржали пугливо и дрожали, храпели, прядали ушами.
Волки были голодны и потому опасны вдвойне. Они могли напасть на зазевавшегося, несмотря на то что человек был не один.
Когда посольство выбралось из леса и дорога пошла полем, стая потрусила, чуть отстав от людей. Расположатся гридни на отдых, и волки сядут вдали полукругом, выжидают. Стоит вожаку задрать морду вверх и начать заунывную песню, как её подхватывает стая.
Днём гридни брались за луки, но стрелы не долетали. Ночью не спали, отгоняли стаю факелами.
— Прирежут-таки проклятые какую-нибудь конягу, — сокрушался Никифор. — Коварны, ровно печенеги.
Ивашка решился. Встало посольство, сделало привал у края оврага. Ивашка сказал:
— Ну-тко, попытаюсь я их вожака свалить. Коли удастся, враз поотстанут.
Он спустился в овраг.
— Гляди, волки зимой люты и страха не ведают! — вслед ему крикнул один из гридней.
— На вас надежда, выручите!
Крался осторожно. Ветер дул со стороны стаи, и, когда Ивашка выбрался из оврага и встал за кустами, волки были совсем рядом. Наложил Ивашка стрелу, пустил. Вожак сделал скачок, завертелся и, глухо рыча, рухнул. И сразу же на него налетела вся стая, принялась терзать. Ивашка обнажил меч, замер: сейчас волки заметят его и разорвут, как терзают своего вожака. Но тут Ивашка услышал крики гридней: ему на подмогу бежали товарищи.
Зимнее утро в Киеве начиналось со скрипа отворяемых ворот, стука кузнечного молота и голосов баб у уличного колодца. В чуткие морозы всё далеко слышно, даже скрип санного полоза. И когда бабы между собой бранились, выкрикивая подчас такие слова, что даже мужики глаза опускали, караульные на городских стенах переставали перекликаться, хохотали, подзадоривая особо рьяных:
— Ну-тка, Марея, вверни словцо!
— Почто уступаешь, Завериха!
Бабы словно не слышали, продолжали крик, случалось, и драку затевали.
Гридни баб по голосам отличали, особенно ругань Ярмилихи. Когда она включалась в перебранку своим визгливым голосом, гридням было одно удовольствие. В бабе пудов восемь, а злобна, как дикий вепрь.
Иногда кто-нибудь из караульных только головой повертит, узнав голос своей жены, скажет:
— Ну и ну!
Вышел Олег из хором, посмеялся. Славно у баб получается: разят одна другую без пощады, винят во всех смертных грехах, и какие были, и каких не водилось.
Отойдя в сторонку, где земля не была затоптана, князь умылся чистым снегом, вытерся докрасна льняным рушником. Надев поданную отроком рубаху, накинув подбитый мехом плащ и нахлобучив круглую соболиную шапку, Олег зашагал Андреевским спуском к пристани.
У самого берега в проруби молодайка стирала бельё, отбивая его деревянным вальком. У молодайки руки от ледяной воды красные, ровно раки варёные. На князя она даже бровью не повела.
На пристани безлюдно. В зимние дни здесь нет дел, и только под навесами стучали топоры и вжикали пилы. Там строили ладьи. Олег направился к мастеровым. Увидев князя, они не прекратили работу, и только старый артельщик, вогнав топор в бревно, подошёл к нему. Олег присел на груду досок, спросил:
— В чём нужда?
— Вели, князь, поторопить со скобами.
— Почто не смолят?
— Седни конопатить закончат.
Олег работой мастеровых был доволен: таких подгонять нет нужды, дело своё знают.
— Не обижают ли стряпухи?
— Сыты, князь.
Покинул Олег мастеровых, пошёл берегом, где темнели чёрными боками ладьи, готовые к спуску на воду. Их много, до сотни, а вросших в лёд за поворотом реки ещё больше. Князь думает, что, когда он пойдёт на ромеев огромной силой, его быстроходные ладьи наведут страх на флот империи и тяжёлые византийские дромоны не устоят против подвижных славянских чаек. Русы ворвутся в византийскую бухту, посеют панику, а воевода Никифор тем часом ударит тараном в Золотые ворота Царьграда, и горе будет империи, коли она не смирит гордыню и не подпишет ряд. Нет, Олег не отступится от давнего замысла, и не себе он славы ищет — величия Руси Киевской добивается.
Ещё раз окинув взглядом присыпанные снегом ладьи, Олег направился на Гору. Шёл другой дорогой, вдоль стены Киева. Бревенчатые городни близко к берегу подступали. А у самой воды башня сторожевая стрельчатая, и на ней день и ночь гридни караулили.
На перепутье, где тропинка расходилась и одна вела в княжьи хоромы, а другая на капище, Олег встретился со старым волхвом. Поклонился, спросил насмешливо:
— Почто рано всколготился, аль Перун покоя не даёт? Эвон, старик, тебя и холод не пробирает, одежонка на тебе лёгкая.
— Не глумись, великий князь, волхвы того не любят. Ты вон решаешь, не рано ли я иду? Знай, не было бы поздно служить Перуну. Когда небо призвало тебя к себе, не мы ль ублажили Перуна и он смилостивился? Сам зришь.
— Аль я глумлюсь? В чём? Коли ты завёл речь о милости идола ко мне, то Перун получил жертвенного быка. Ежели мало, дам ещё.
Из-под седых кустистых бровей глянули на князя злые маленькие глазки:
— Во гневе Перун: гречанка оскверняет княжьи хоромы. Почему не прогонишь её?
Олег нахмурился:
— О прежнем речь заводишь, кудесник. Я тебе сказывал: гречанка — рабыня княгини, она её служанка. Иль, может, ты сызнова станешь требовать крови человеческой, говорить, Перун-де возалкал жертвы людской? Так я тебе на то уже ответил, к чему повторять!
— Но жизнь великого князя того стоит!
— Не возрождай забытого, волхв, не будет сыт Перун кровью безвинного. Даже Вотан, сопровождающий воинов в бою, давно не принимает такой жертвы.
Не проронив больше ни слова, угрюмый кудесник обошёл князя, направился на капище. Он был во гневе: князь перечит ему! Старый волхв видел то, чего не понимал Олег: вера греческая угрожает язычеству славян. Бог ромеев возносится выше, чем бог Перун, но он, кудесник, встанет на пути веры греческой и одарит Перуна такой жертвой, какую русы приносили ему много десятилетий назад. Пусть Перун судит великого князя, и его кара когда-нибудь настигнет Олега.
Возвращался глубокой ночью. Бежал из Предславина постыдно. С поля брани не бегал, а здесь скрылся.
Забирал мороз, и яркие звёзды перемигивались, посмеивались над ним, великим князем. Скакали позади саней гридни, и невдомёк им было, с чего бы князю в такую пору покидать Предславино, из тепла да в холодину.
Сани открытые, но шуба у Олега нараспашку, и ему жарко. Подставив лицо ветру, он жадно глотал его. В голове одна мысль, она неотвязчива, зовёт: «Вернись, князь, больше такое не повторится! Скажи ей, что ею живёшь...»
Но Олег боится поддаться искушению. Ох как оно велико!
«О Вотан, — молится Олег варяжскому богу, — зачем испытываешь меня так сурово?»
Уходя, Ольга, запахнув соболью душегрейку, сказала:
— Игорь в полюдье, приди ко мне.
И ушла, гордая, величественная. Сказала как равная, и даже больше. Так могла говорить только женщина мудрая, много повидавшая. Но Ольга юная, и она пожелала разделить с ним любовь, а он оттолкнул её, испугался, убегает от женщины, которая ему дороже всего, и насмешливый голос шепчет Олегу: «От своего счастья бежишь, князь, пожалеешь...»
Но Олег и слышать не хочет голоса соблазна, он уверен: поддайся искушению раз, и за первой ночью последуют вторая и третья... Чем кончится всё? Недобрая молва потянется за ним по всей Киевской Руси.
Завтра Олег явится в Предславино и повинится перед Ольгой, скажет, что его сердце принадлежит ей, прекрасной княгине, и никому иному, но как смеет он переступить порог запрета? Между ними стоит память Рюрика...
И она простит его. Она умна, и сегодня ею овладел порыв чувственный, а завтра возобладает голос разума. Он, великий князь, обязан видеть в Ольге жену князя Игоря.
Неожиданно разыгравшаяся вьюга замела дороги. Она началась с ночи. Зима злилась на исходе и, одолев тёплые февральские дни, высыпала последнее. Снегом облепило всадников, швыряло в оконце кибитки, снег ложился по земле гривами. Воевода Никифор ворчал, поругивая Гостомысла, задержавшего посольство. Уже бы в Киеве были, а нынче к Каневу едва добирались. Хоть бы сельцо какое по пути, а то кони притомились, да и людям не грех передохнуть, отогреться и горячего похлебать: поди, неделю не пробовали...
На тиверцев и уличей воевода зла не держал, да и за что? Не захотели смириться, признать Олега великим князем — так на то их воля. И его, Никифора, перехитрили. Значит, удачливей оказались. Но, видит Перун, настанет такое время, и он, воевода, примучит и тиверцев и уличей, заставит платить дань Киеву. Эвон как поступили с древлянами.
И ещё Никифор думал, что коли Олег добьётся объединения Руси, то в этом будет её спасение от хазар и печенегов.
Замысел Олега идти на ромеев воевода одобрял: пора показать империи, что Русь с ней вровень встала.
К оконцу кибитки подъехал Ивашка, склонился, кожаную шторку приподнял:
— Деревня, воевода, избы рядом.
— Вели сворачивать.
Однажды во сне Олег увидел мать, Грету. Как наяву увидел: всё такая же крупная, волосы седые по плечам рассыпались. Почудилось Олегу, будто стоит он на краю обрыва, а внизу море. Его родное Варяжское море со скалистыми берегами, обдуваемыми ветром, поросшими лесом, со свинцовыми водами и глубокими фиордами.
Неожиданно земля под ногами Олега задвигалась, и он почувствовал, что сейчас сорвётся, но рука матери удержала его. Потом погладила его как маленького, спросила:
— Что же ты, сын, так давно не навещаешь меня? Я ведь уже и лица твоего не припомню.
Олег хотел ответить, но не нашёл оправданий. Но вот мать растворилась, как в тумане, и Олег пробудился. Он удивился: даже не думал о ней, а надо же...
Глухая ночь. Блёклый свет луны едва пробивался в опочивальню. Сон не покидал голову. Мать! Сколько времени не вспоминал о ней и о домике на вершине скалы... Неужли никогда не доведётся побывать там, послушать, как гудят дрова в печи, съесть кусок запечённой рыбы или мяса, в котором ещё сохранилась кровь?..
Как же быстро пробегает жизнь! Да и есть ли она? Будто многое перевидел, а оглянулся — одним мигом пролетела. Вперёд посмотришь — конец жизни своей видно...
Вспомнил Рюрика, его властный голос. Викинги боялись одного его взгляда, малого окрика. Конунг был одержим в замыслах, он не отступал от задуманного. Рюрика не останавливали никакие опасности, он водил викингов в набеги на побережья дальних морей, и местные жители содрогались, когда высаживались рыцари. Драккары Рюрика бороздили моря в любую погоду, не страшась штормов. Не он ли, Рюрик, вложил в Олега мысль, что для викинга нет преград...
Когда воины Рюрика, чуть больше сотни варягов, закованных в броню, пришли в землю славян и увидели, какими ценностями обладают люди, населявшие этот край, они были потрясены. А потом новгородский князь позвал Рюрика с товарищами на пир, и конунг сказал своим рыцарям: «Эта Гардарика будет нашей».
В тот раз Олег подумал, что Рюрик намерился отнять богатство у словенского князя, но конунг поделился с товарищами замыслом. Он пояснил: «Мы останемся здесь навсегда».
Многие викинги не согласились с ним и, получив свою долю добычи, уплыли, а Олег не покинул Рюрика. Викинги овладели Новгородом, и конунг стал княжить в нём. Ему подчинились словене и кривичи, а власть над новгородцами держалась не столько на силе, сколько на уважении.
Кто ведает судьбой человека, Вотан ли, Перун, но, если бы не смерть Рюрика, может, жил бы сейчас Олег в Новгороде, а Аскольд и Дир княжили в Киеве...
Ни разу не пожалел Олег, что убил киевских князей: ведь убили же они Кия, Щека и Хорива. Жизнь жестока, а путь к власти ещё более жесток. Власть зачастую на крови замешена.
Это не его, Олега, слова, подобное он слышал от Рюрика. Великому князю захотелось поговорить со своим наставником. Не в мыслях, а вслух, и он сказал:
— Я сдержал клятву, конунг, которую дал тебе и Вотану. Ты слышишь, Рюрик? Твой сын будет великим князем, но каким окажется на княжении, откуда мне знать? Его не бросало на волнах море Варяжское, не обдували ветры, срывавшиеся с наших скал, он не брал с викингами города и не переступал через трупы врагов. Но я думаю, Рюрик, когда меня призовёт Вотан и Игорь останется один, в нём пробудится твоя кровь, конунг... И ещё, Рюрик, я нашёл ему хорошую жену. Ольга прекрасна. В ней холодный ум викингов и горячее сердце славянки. Она мудра и воли необычной...
Олегу хотелось, чтобы конунг спросил его об Ольге, но Рюрик молчал, и тогда князь подумал о происшедшем между ним и молодой княгиней.
После той ночи, когда он бежал из Предславина, Ольга ни словом не обмолвилась о том. Будто и не было того случая. С великим князем разговаривала ровно, с уважением, а когда Олег вздумал повиниться, взметнула брови:
— О чём ты, князь? Такого не упомню, и не возводи на себя хулу, не говори напраслину. Эка плетёшь такое...
И Олег понял: она пощадила его, не подавила в нём достоинство мужчины. Сколько же разума в этой совсем ещё юной княгине!
Он приподнялся, опираясь на локоть. За оконцем играла вьюга, злилась. Так нередко случается на исходе зимы... О посольстве к Симеону подумал. Скоро должен вернуться Никифор. Князь убеждён: болгарский царь поддержит Олега... Мысль на предстоящий поход повернула. Теперь уже недолго осталось ждать: как потеплеет, так и выступят. И вспомнилось ему, как в одну из ночей привиделся отец и сказал, что будет с ним, Олегом, в войне с ромеями. Подумал: «Вот, отец, наступает то время, когда ты со своей небесной выси увидишь паруса русов под стенами Царьграда и дружины киевские, спускающиеся с гор. Ты порадуешься с нами, убедившись, что надменные ромеи склоняют свои головы... Я не помню твоего лика, отец, но слышал от Рюрика, каким ты был мужественным викингом, и хочу походить на тебя. Знаешь, отец, я виновен перед тобой, что не продлил род наш, но видит Вотан, как горько и мне самому...»
Лада на ум пришла, добрая и ласковая. Верно, оттого, что обошло её материнство, она терзалась душой и всё скрывала от Олега.
И князь, далёкий от жалости викинг, вдруг почувствовал, как ворохнулось сострадание к ней. Не надолго, на какой-то миг, — и снова всё отошло, остались одни мысли о далёком и близком, что в прошлом и чему ещё предстоит свершиться...
Снова посмотрел на оконце. Небо чуть посветлело, значит, к рассвету поворотило. Олег взбил подушку, положил голову. Он любил подушку мягкую, а постель жёсткую, потому и спал на лавке. Вспомнил, как во время его болезни Ольга сидела рядом с ним, и её горячая и нежная рука лежала на его груди…
Может, понапрасну не пошёл к ней, когда она позвала? Не от своего ли счастья бежал ты, Олег?
Поздно теперь рассуждать, больше Ольга такого не повторит. Он хорошо узнал её. Такие женщины, как она, на подобное решаются единожды.
На крепостных стенах перекликнулись караульные. Ветер донёс обрывки слов:
— ...И-и-е-ев!
И всё стихло.
«Киев!» — кричали караульные. Видать, сон морил гридней. С весны и до осени такое время ночи особенно опасно. Когда сон подбирается к караульным, этим могут воспользоваться печенеги, чтобы неожиданно ворваться в Киев.
А печенежская опасность снова усилилась с появлением в степи новых многолюдных орд.
Каганат мира ищет, да так ли? Коварство хазар Олегу тоже ведомо. Их и вера иудейская не сдерживает, им бы данников сохранить. Однако даже ненадёжный ряд, предложенный хаканбеком, Олег принял, дабы обезопасить Русь...
В гриднице с шумом рассыпались поленья: то отрок сбросил дрова у печи, сейчас затопит, и тепло растечётся по хоромам...
И снова мысль на круг повернула. Вспомнился отцовский домик в родной стране. Обдувают его ветры, и оттого, сколько ни топи в зимнюю пору, в нём всегда зябко. Но как бы хотел он, великий князь киевский, пусть на короткое время оказаться там...
Вошёл гридень, сказал:
— Воевода Никифор с посольством воротился.
Олег сел:
— Передай боярину Никифору: примет баню — и ко мне на трапезу, жду его.
Наутро вьюга стихла, и проглянуло солнце. Сначала робкое, оно показалось в просвете туч, а вскоре небо очистилось, и солнце засияло совсем не по-зимнему.
Ивашка выскочил из дома, срубленного прошлым летом, постоял на высоком крыльце, порадовался и дню погожему, и тому, что домой воротился, а больше всего рождению сына, маленького Доброгоста. Ивашка и так и этак к мальчишке приглядывался: будто на него, Ивашку, похож.
Появление в семье ребёнка — это ли не самая большая радость? Так и жизнь обновляется: одни приходят на свет, другие умирают...
Под навесом выбрал Ивашка берёзовые досточки, снял топор, принялся зыбку мастерить. Хотел, чтобы получилась она такой же нарядной, какую ему отец сделал. Той зыбке вот уже за два с половиной десятка лет, но по-прежнему висит она в Новгороде, в горнице отцовского дома.
Как только поплывут в Новгород первые ладьи, Ивашка непременно сообщит отцу о рождении маленького Доброгоста. То-то обрадуется старик!
Отёсывает Ивашка досточки, одну к другой ладит, — славная зыбка получается, — а сам думает о том, что если князь поведёт войско на Царьград, он упросит Олега, чтоб послал его морем. Ему ладья сподручней седла. С ушкуйных лет воду полюбил, на Нево добирались реками, озёрами корельскими хаживал.
Вышла Зорька с корзиной, а в ней ворох мокрых пелёнок. Посмеялась:
— Мокрун твой Доброгост.
Постояла рядом, после родов ещё больше похорошевшая, раздобревшая, полюбовалась работой Ивашки, похвалила:
— Славно у тебя получается.
И в дом вернулась.
А Ивашка подумал, что, когда он воротится из Константинополя, Доброгост уже, поди, сидеть будет.
От этих и иных размышлений Ивашку оторвала Зорька. Она сызнова появилась на крыльце, позвала трапезовать.
— Ты, князь, не отрок несмышлёный, пора и к делу государственному приобщаться, — выговаривал не раз Ратибор Игорю. — Вишь, и великий князь недоволен. Ведь на тебя Русь оставит.
— Настанет час, и поглядишь, как буду сидеть на великом столе, — отшучивался Игорь.
Но однажды приехал в Предславино Олег, позвал Игоря.
— В Новгород отправишься звать на ромеев. Да и чудь, и меря, и иные народы пусть ополчаются...
Не теряя дней, покинул Игорь Киев. В Новгород ехал охотно: десять лет, как не бывал. Там на Волхове детство провёл. На Ильмене у князя Юрия жил. Бегал на озеро, смотрел, как холопы невод закидывали. С однодревки сыпали сеть в воду и тянули к берегу. Игорь ждал, пока схлынет вода и в неводе забьётся рыба. А ещё Игорь помнит, как сына князя Юрия медведь заломал в малиннике...
Направлялся Игорь в Новгород через Вышгород и Любеч, и чем дальше уходила дорога на север, тем более лесистыми, болотистыми становились места, и тепло отступало, а когда берегом Ловати проезжал, снова зиму встретил: морозы ночами прижимали и днями почти не отпускали.
На десятые сутки добрался Игорь до Новгорода.
Закончилась волчья зима, и сырая тёплая весна съедала последний снег. Жирная степь лежала в белых заплатках, и на проталинах цвели подснежники и робко пробивалась первая зелень.
Степь дышала. Её дыхание особенно явственно слышалось на заре, когда всё живое ещё не пробуждалось. И в этой тишине где-то вдали нет-нет да и раздавался вздох степи.
Сурбей поднимался рано, когда весь его улус, разбросавшийся на много вёрст, ещё спал.
Хан отбрасывал полог, выходил из юрты и оглядывал небо и степь. Серело, а на востоке, где остался улус хана Мурзая, едва приметно занималась заря.
Сурбей становился на колени, прикладывал ухо к земле, слушал степь. Он улавливал и её дыхание, и разговор, какой она вела сама с собой. Сын степи, Сурбей понимал её и любил. Она давала ему приют и кормила его стада и табуны. Степь, как мать, временами бывает добрая или сердитая. Она сердитая в засуху, и тогда улус не знает покоя. В поисках кормов он кочует, и скрип колёс, жалобный рёв скота — это плач печенегов...
Располагаясь зимой на южной окраине степи, где были рощи диких яблонь и груш, разлапистых шелковиц и низкорослых слив, улус, переждав холода, отправлялся на сочные травы, чтобы поздней осенью снова возвратиться сюда и поставить свои вежи между деревьями и кустарниками...
Едва пахнуло весной, Сурбей сказал своим тысячникам:
— Держитесь вдали от границ Уруссии, пусть они забудут, что вы есть, и радуются, как радуется ребёнок глотку молока.
А когда хан услышал удивлённые восклицания, он прищурил и без того узкие глазки:
— Мы дадим князю урусов уйти в империю, и тогда я скажу вам: «Урагш!»[119] И наши быстрые кони помчат нас к Кию-городу...
Сурбей доволен: нынешним летом он пройдётся по Уруссии и пригонит в степь большой полон, привезёт много всякого добра, каким богаты русы.
От Мурзая нет никаких вестей, но Сурбею он и не нужен, хан и без него возьмёт Кий-город. Зачем Сурбею делиться с Мурзаем добычей?
Постарел посадник, новгородский князь Юрий, борода и волосы от седины белые, а в единственном глазу тоска. Годы и заботы дали о себе знать. Тяжело переживал он смерть Лады, а приезд Игоря живо напомнил ему и о сыне, и о дочери.
Обнял посадник молодого князя, заплакал:
— Здрав будь, княжич. Не забыл, не забыл... Ты един у меня остался. Помню, как рос в моих хоромах...
Вытер слезу, помолчал. Молчал и Игорь. Наконец Юрий снова заговорил:
— С чем прибыл, догадываюсь: Олег у Новгорода помощи просить станет. Поди, на империю замахнулся. Неугомонен. — Вздохнул. — Обидел меня князь великий. Ростиславу поверил. Да я зла на него не держу, Перун в том свидетель. Мыслю, вече поддержит Олега: чать, он нами на киевский стол посажен.
Долго разглядывал Игоря.
— Вот ты каким стал: вырос, возмужал. А давно ли озорником бегал! Ну, довольно, задержал тебя в избе посадской, едем на Ильмень, где отрочество провёл.
Уже из посадской избы выбрались, и Игорь сказал:
— Олег велел не только новгородцев звать, но и иные народы.
— Пошлём к ним непременно, а что их старейшины ответят — услышим. Вече же новгородское на той седмице и созовём, а покуда старост кончанских уломаем, чтоб не воспротивились и народ за собой потянули.
Изба перевозчика Прокши прилепилась к обрывистому берегу Днепра. Она вросла в землю, сырая и тёмная даже в летний солнечный день.
У Прокши работа не только летом, но и зимой. В морозы он следит, чтобы ненароком какой-нибудь путник, переходящий реку, в полынью не угодил. А уж с весны и до зимы дел у Прокши невпроворот.
В этот год весна маленько задержалась, ни холода, ни тепла. Снег таял лениво, на киевских дорогах было слякотно, бревенчатые мостовые почернели от сырости, особенно на Андреевском свозе и на Подоле, где большой торг.
Низкие сизые тучи, цепляясь за верхушки деревьев, временами сыпали тяжёлые мокрые хлопья. Лед на Днепре посинел, местами покрылся водой. Прокша бранился, поглядывая на хмурое небо:
— Медведь солнце проглотил, неделю ярило не показывалось.
Перевозчик уселся на вросший в лёд паром, принялся глазеть на мужиков, переходивших реку. Они шли осторожно, не кучно, обходя лужи. Перебравшись на правый берег, остановились возле перевозчика. Один из них, поставив ногу на перекладину парома и поправляя лапти, ворчал:
— Совсем промокли. Экая сырость!
И все дружно поддержали товарища, ругая погоду. Из сумок у мужиков торчали топорища, а у одного из-за спины, обмотанная тряпицей, высовывалась пила. Артельные мужики рассказали Прокше, что, пока у смердов дел мало, они пришли в Киев на заработок. Слыхали, великому князю плотники нужны.
Постояли мужики, порадовались, что хазары и печенеги нынче чуть поунялись, и направились к торжищу, а Прокша подумал, что, когда вскроется река, жизнь на перевозе сделается бойкой. Все паром требуют, и тогда чего только не наслушается Прокша за день...
На пристани о чём-то судачили два боярина в шубах нараспашку. Прокша догадался: небось о походе на Царьград речь ведут. Нынче о том все толкуют. Смерды, прознав о походе, сокрушались: летом у мужика вся работа, а его от земли намерились оторвать...
Время к обеду повернуло. Поднялся Прокша, ещё раз окинул взглядом реку и прошёл берегом к иве, клонившей голову к Днепру. Вчерашним вечером здесь он опустил в прорубь сплетённую из конских волос жилку с большим крючком, на который насадил кусок мяса.
Потянул Прокша жилку и вдруг почувствовал, как забилась рыба, гулять начала. С трудом выволок сома аршина на три. Головастый, упругий, он забился на берегу, а Прокша приговаривал:
— Ужо я из тебя ушицы наварю, то-то знатная получится!
Вскоре у избы полыхал костёр и в закопчённом котле булькала уха. Перевозчик принюхивался, причмокивал, деревянной ложкой перемешивал большие куски рыбы.
Ел Прокша степенно, с толком. К вечеру к нему присоединились двое караульных с гостевых дворов. Похлебали, отправились в город, а следом гридень с левого берега перебрался. Шёл осторожно, ведя коня в поводу. И его перевозчик угостил ухой. Гридень издалека скакал, от самой южной границы. Поел с устатку и снова в седло...
Далеко на западе тучи обрывались, открывая небо. Проглянуло солнце. Оно закатилось чисто, суля ясный день.
Сумерки сгустились. Поднялся Прокша, посмотрел на противоположный берег — будто никого — и пошёл к причалу, где под навесами сушились доски для ладей. Поговорил с караульными да и отправился в избу.
У Детинца на вечевой площади ударили в било. Глухой звук разнёсся в стылом воздухе, и тотчас отозвались все новгородские концы: Неревский, Людин, что на левом берегу, ему вторили с правобережья Торговый и Словенский, Плотницкий и Гончарский. Народ повалил на вече. Переговаривались, знали, зачем скликают. Молодые новгородцы довольны: будет где удаль показать. Шутили:
— Аль впервой паруса поднимать?
— Изведали севера, поглядим на юг!
Собрался люд на площади, ровно море в непогоду шумит. Но вот на помост взошли посадник и молодой княжич, и площадь затихла.
— Великий князь киевский тебе, люд новгородский, кланяется, — сказал посадник и обвёл площадь взглядом. — Он прислал к нам князя Игоря.
— Ты, княжич, Новгородом вскормлен и вспоен, скажи, что Олегу от нас надобно? — зашумело вече.
— Великий князь на ромеев собрался и вас с собой зовёт, — сказал Игорь. — На люд новгородский у него надежда.
И враз загомонили, закричали:
— Мы с великим князем заодно!
— Пойдём на ромеев!
— Поищем Царьграда!
Из толпы купцов и именитых выборных людей к помосту протолкнулся староста Торгового конца.
— Сказывай, Вышата!
— Ты чё, против?
— Обиды чинят ромеи нашим торговым людям, в город пускают под присмотром, на прожитье не дают и ладьи не чинят!
— Не стоять Новгороду в стороне от Киева! — заорало вече.
Тут князь Юрий голос подал:
— Коли так решили, то и собирать ополчение. Однако я в воеводы стар и потому вопрошаю: на кого укажете, люди новгородские?
Затихло вече и вдруг разом выкрикнуло:
— Доброгоста, старосту конца Плотницкого!
— Хотим видеть воеводой Доброгоста!
Вышел Доброгост, шапку скинул, поклонился на все стороны:
— Спасибо за доверие, новгородцы, а коли воеводой назвали, так и слушать слова моего.
— По-иному не быть!
— Воеводствуй над нами, коли князь Юрий не пожелал!
Всю оставшуюся часть зимы Олег провёл в подготовке к походу. И она доставила много забот. По всей русской земле сзывали люд, солили мясо в сольницах, сушили сухари, рассыпали по кожаным мешкам разные крупы, готовили припасы на все дни пути...
Ещё снег с земли не везде сошёл, как потянулись к Киеву ратники. Из Белоозера направлялись ополченцы, а с ними народ, именуемый «весь». Из земли чуди выступила дружина и ратники князя Эрика. Они ехали на конях и на телегах. Из Ростова, что на озере Неро, двинулся к Киеву князь Ростислав. Прошли землями кривичей, и те на ромеев ополчились.
Ночами подмораживало, а днями отпускало, и в грязь развезло дороги; привалы делали частые. У Смоленска сошлись со смолянами.
Большой силой тронулись и новгородцы, а водой поплыли охочие люди. Вели немалые дружины посадники Чернигова и Любеча.
Огромная пятнадцатитысячная рать скопилась у Киева.
Сошёл лёд на Днепре, и киевляне спустили ладьи на воду. К тому времени подошли ратники Полянские и древлянские, от северян и дулебов, а хорваты уведомили, что пристанут, когда Русь на Дунай выйдет. Великая сила русичей ополчилась на Царьград...
В середине мая зазеленели леса и в рост потянуло травы, степь и перелески оделись в цвет, а поля ощетинились рожью.
— Наступила пора, — сказал Олег. — Но прежде чем в путь тронемся, други мои князья и бояре, старейшины родов, подпишем ряд, дабы и впредь за Русь заодно стоять и врозь не тянуть!
На призыв великого князя откликнулся Ростислав:
— Не надобно нам усобицы, хотим единой Русью жить.
С ростовским князем остальные согласились и тут же условились, что первыми покинут Киев те, кому предстояло идти сушей. Над ними главным воеводой великий князь поставил боярина Никифора, а вторыми — князей Ростислава и Эрика да новгородского кончанского старосту Доброгоста.
За полками отплывали ладьи с воинством. Они должны были пересечь море и высадиться у стен Константинополя.
Новгородские ушкуйники явились к Олегу с просьбой:
— Дай нам Ивашку в кормчие, великий князь, и пусть он главенствует на нашем ключе[120].
— Я и сам о том подумывал. Пусть будет так, — согласился Олег. — А в морском сражении вам, новгородские удальцы, поручаю спустить стяг на дромоне друнгария византийского флота.
Наконец настал день, когда под игру труб и бой барабанов воинство покинуло Киев, а Днепр закрыли паруса множества ладей, насад и расшив.
Накануне великий князь устроил пир. Собрались за столами князья и воеводы, бояре и старейшины. Тесно и шумно. Знатно угощал Олег своих товарищей по походу. Пили вина сладкие и меды хмельные. Столы были уставлены яствами: тут мясо варёное и жареное на блюдах деревянных, рёбра вепря копчёного, рыба, кусками запечённая, птица всякая, пироги с мясом и рыбой, грибами и ягодами, капуста квашеная и грузди мочёные. Широкое веселье, будто и не предстоят сражения и всем суждено вернуться на Русь...
Олег сидел на помосте, а по правую и левую руку от него князь Игорь и воевода Ратибор. Им надлежало беречь Киев от хазар и печенегов. Поглядел великий князь на Игоря — тот задумчив. Видать, понимает, какую ношу принял. Ну да с ним Ратибор. Он будто мысли Олега угадал, повернулся к нему, в глаза посмотрел:
— Ты, великий князь, о Киеве не тревожься. Мыто для чего?
— Русь вам вверяю, воевода.
— Вот и ладно. Знай, в Киев недруга не пустим.
Поднял Олег кубок:
— За князя Игоря хочу выпить, за Рюриковича!
И тут же Ольга вспомнилась. Вчера он ездил в Предславино, прощался с ней. Она сказала: «Тебя, великий князь, Олегом зовут, меня от имени твоего Ольгой нарекли. Не знамение ли?»
Ничего не ответил ей великий князь, лишь подумал: «Знамение или нет, того не ведаю, одно знаю: искус ты плоти моей воистину...»
Едва проводили воеводу Никифора, как с верховьев Днепра спустились два драккара, убрали паруса, перебросили сходни, и на берег сошёл ярл Гард. Постоял, осмотрелся и направился к княжьим хоромам.
За годы, как покинул он Киев, разросся город, люда прибавилось. Дома всё больше о двух ярусах, на торжище от лавок тесно. Дворы гостевые и стены крепостные с башнями сторожевыми обновили.
Олега увидел издали. Тот тоже заметил ярла, ждал, когда подойдёт. О том, что викинги плывут в Киев, Олегу было известно от дозоров, когда те ещё на Любечской переправе драккары переволакивали. На приветствие ярла Олег ответил поднятием руки. Похлопав Гарда по плечу, обнял:
— Знал, что со мной на Царьград пойдёшь.
— Отчего не звал?
— Я могу звать славян, мы же с тобой по крови близки, и ты сам должен был чуять, когда у меня в вас нужда. Рад, что не ошибся в тебе...
Минут годы, пройдут века, и бессмертный труд безвестного летописца донесёт до нас такие строки:
«В лето 6415»[121]. Пошёл Олег на греков, Игоря оставив в Киеве; взял с собой множество варягов, и словен, и чудь, и кривичей, и мерю, и древлян, и радимичей, и полян, и северян, и вятичей, и хорватов, и дулебов, и тиверцев... это всё называлось греками Великая Скуфь[122]. И с ними со всеми пошёл Олег на конях и на кораблях, и было числом кораблей 2000...»
Так о тех замечательных дня и событиях рассказывает «Повесть временных лет».
Власть императора безгранична, его воля священна. Это известно всей империи. Но это когда базилевс здоров. Стоит императору тяжко заболеть, как всё меняется.
Во дворце на Милии доживал последние дни божественный и несравненный базилевс великой Византийской империи Лев VI. Любимец богов, император лежал в одиночестве на высоких подушках, прикрытый пурпурным покрывалом. И только врач да верный слуга, старый евнух Василий, не оставляли умирающего.
Император могучей Византии, ныне покинутый всеми, с горечью думал, что, когда он был здоров и его носили ноги, сановники толпились вокруг его трона, ловили каждый его жест, исполняли все его желания. Они угождали ему. Теперь, когда смерть нависла над ним, они гадают, кто поселится в императорских покоях, кому служить, перед кем ползать.
Почувствовав, что жизнь покидает его, базилевс пожелал оставить после себя императором Константина, своего незаконнорождённого сына, но теперь он знает: придворные не исполнят его волю. Они не подали ему даже папирус и чернила с пером, дабы он распорядился письменно, подписал эдикт. Императором станет его брат Александр. Он уже сейчас ведёт себя как базилевс, давая понять, что время императора Льва кончилось.
Ему бы, Льву, подняться да призвать магистров, командиров кавалерийских тагм[123], навести порядок во дворце, увидеть, как начнут пресмыкаться сановники. Но император Лев мрачно усмехается: кто он ныне? Живой труп без власти! Разве послушаются сейчас его, императора, командиры тагм? Они уже сегодня стараются услужить будущему базилевсу, несравненному и божественному, от которого зависит их будущее, их судьба.
Мысленно Лев обращается к годам правления и нехотя признает, что не всегда прочно держал власть. Византию теснили арабы, а бежавший из монастыря Симеон провозгласил независимую Болгарию, и сегодня она грозный враг империи...
Он же, император Лев, прозванный в народе философом, оставляет после себя тома «Базилики», свод законов Византии. Но указывая, как управлять империей, он так и не научился повелевать подчинёнными. Пресмыкаясь перед базилевсом, они готовы были предать его и предали.
Он, базилевс, мыслил присоединить Тмутаракань к херсонесской феме, но интересы Византии столкнулись с интересами каганата и касогов...
Сановники, прежде угождавшие божественному, несравненному, мудрому императору, земному солнцу, теперь равнодушно оставили его умирать, как оставляют подыхать бездомную собаку. К нему не является даже логофет дрома[124] евнух Леонид, который раньше всех приходил во дворец и ждал пробуждения императора. Он докладывал о государственных делах и нашёптывал, чем живут придворные, плёл разные интриги.
Привыкший к подобострастным улыбкам и лести, базилевс не хотел примириться с мыслью, что всё это позади. Разве прежде ему было не ведомо, что придворные угодничают перед сильным и помыкают им, когда он становится слабым; божественному поют осанну, а когда тот теряет власть, в него плюют? Но Лев мыслил, что всё это было до него. Теперь он убеждён: так было раньше и так будет впредь, жизнь не меняется...
Доверенный человек кмета Хинко пробирался снежной тропой через перевал. Он шёл осторожно, ибо на каждом шагу его подстерегала опасность сорваться в пропасть или быть засыпанным снежным обвалом. Это могло случиться и на подъёме, и при спуске.
Но человек кмета Хинко не раз хаживал через перевал с тайными поручениями своего хозяина. Человек не осуждал кмета, так как был его единомышленником. Как и кмет Хинко, он не верил во власть царя Симеона, а признавал силу империи.
Оказавшись на самом перевале, где луга были покрыты высокими травами и цветами и росли редкие вековые деревья, человек передохнул на ходу, чтобы начать спуск в долину.
Попав в неё, человек направился к костру, у которого отогревались стратиоты, и потребовал от спафария — командира отряда — проводить его к стратигу фемы патрикию Иоанну.
Человек Хинко знал: фема расположилась в ближайшей деревне, а эти стратиоты у костра — охранение. Фема патрикия Иоанна прикрывает дорогу в долину. Когда Симеон объединил Болгарию и стал угрожать Византии, турмы[125] фемы стратига Иоанна выдвинулись к самым горам...
Патрикий тоже жил в деревне, покинутой болгарами, в просторном доме, некогда принадлежавшем одному из сторонников Симеона. Был уже вечер, и Иоанн готовился ко сну. Годы и походная жизнь давали о себе знать. Патрикий был грузен и сед, под глазами темнели набрякшие мешки.
Феме стратиота Иоанна досталась нелёгкая участь — сдерживать натиск болгарских войников.
В своих неудачах патрикий винил империю, бросившую его фему на произвол судьбы. Он не раз говорил это жене, укоряя при сем её отца, доместика схола[126], поставившего Иоанна на столь опасную фему. А ведь мог назначить в одну из константинопольских тагм! Тогда бы не пришлось скитаться по провинции и постоянно чувствовать, как враг дышит ему, стратигу, в затылок.
Патрикий Иоанн был удивлён, когда спафарий доложил ему о приходе болгарина, требовавшего допустить его к стратигу. Сначала Иоанн намерился выслушать болгарина утром, но пересилило любопытство. Стратиг догадался, что это посланец кмета Хинко, а тот по пустякам не рисковал. Да к тому же близок к царю Симеону...
Болгарин вошёл, смахнул с головы барашковую шапку, потоптался у двери. На нём был короткий овчинный тулупчик, а ноги, обутые в кожаные цирвулы, оставляли грязный след на светлых домотканых дорожках.
— Ты осмелился нарушить мой покой, когда я совсем уже изготовился ко сну. Если у тебя важное дело, говори. Но если оно меня не заинтересует, я велю гнать тебя взашей.
Болгарин покорно склонил голову.
— Кмет велел передать, стратиг, царь Симеон принимал послов киевского князя Олега и обещал помощь в войне с империей, — сказал он.
Патрикий приподнялся, спросил удивлённо:
— О какой войне говоришь, человек?
— Русы замышляют воевать с Византией.
У патрикия мороз пошёл по коже. Случись такое — и его феме доведётся принять первый удар. А если царь Симеон начнёт войну с империей вместе с русами, тогда совсем беда.
Спросил:
— А что Симеон?
Но болгарин сказал о другом:
— Кмет Хинко передаёт: болгары не станут воевать с Византией. Царь выделит людей, и они проведут русов вдоль берега моря в долину.
Иоанн нахмурился, почувствовал, как задёргался глаз. Приложив ладонь к щеке, попытался приостановить подёргивание. Затихло. И тогда патрикий произнёс:
— Скажи кмету Хинко, я благодарю его за дружбу и ту помощь, какую он оказывает империи. Империя не забывает тех, кто ей служит. Скоро армия базилевса разобьёт войников Симеона, и Болгария снова будет фемой империи, а кмет Хинко — её правителем. Ты же, человек, получишь поместье, какое сам выберешь.
— Скорее бы исполнилось такое, стратиг, — согнулся в поклоне болгарин и вышел.
Долго ещё сидел стратиг неподвижно. Кмет передал известие, встревожившее патрикия. Прежде русы не воевали с империей, случалось, их лёгкие корабли доплывали до берегов Византии, но флот базилевса отражал нашествия язычников. Но то, что сообщил человек Хинко, означало: русы намерились пойти на империю не только морем, но и сушей. Они направятся берегом моря, и потому он, стратиг Иоанн, должен расположить свою фему так, чтобы перекрыть путь русам.
Хинко был давно убеждён, что империя сломит Симеона, она могущественна, и победы царя временные. Потому кмет не терял дружбы со стратигом Иоанном, сообщая ему всё о замыслах Симеона.
Кмет поступал так не бескорыстно. Когда турмы стратига Иоанна вступят в Тырново и стратиоты пленят Симеона, они отправят в Константинополь не только царя, но и тех кметов, которые стоят за царя, а его, Хинко, владений не тронут, и сам он станет правителем всей Болгарии.
Хинко — кмет горной области, он хозяин перевалов, и его войники держат в своих руках дорогу через горы. Хинко давно предлагал патрикию Иоанну провести его турмы в Тырново коротким путём. Если бы стратиг согласился, он захватил бы Симеона врасплох. Но Иоанн не решается. Кмет догадывается почему. Патрикий опасается ловушки. Хинко считает, стратиг упускает возможность быстрой победы. Будь у него, Хинко, столько стратиотов, сколько у патрикия Иоанна, он давно бы сидел вместо Симеона. Но у Хинко только полтысячи войников, а с такой дружиной не то что замком овладеть — к Тырнову не подступишься.
Молод Хинко, он младше всех остальных кметов, может, потому царь любит его больше других. Однако Симеон недооценивает его. Несмотря на годы, Хинко осторожен, как горный барс, и о его сношениях со стратигом никто не знает, кроме Горицвета, человека, который ходит к патрикию с донесениями от Хинко. Узнай о том Симеон, и Хинко спознался бы с царским палачом. И на совете кметов Хинко всегда осторожен, и его слова не расходятся с мыслями Симеона. На последнем совете он не угодил царю, высказавшись против русов. Хинко и сам не может ответить, почему он так поступил. Кмет уверен, ромеи раздавят русов, едва они появятся на побережье, а на море кто станет тягаться с могущественным флотом империи? Нарушая и без того непрочный мир, Симеон обрекает Болгарию на войну с Византией. Послав Горицвета к стратегу и сообщив ему о замыслах русов и царя, Хинко обезопасил себя от гнева базилевса.
Кмет всегда с беспокойством ожидал возвращения Горицвета и, хотя тому были ведомы все тайные тропы, успокаивался, когда Горицвет появлялся в горнице. И в этот раз Хинко не смыкал глаз до самого рассвета, пока ему не сообщили, что Горицвет возвратился и ждёт, когда кмет позовёт его.
Доместик схол Роман Дука, главнокомандующий войсками Византийской империи, маленький щуплый старик, имел власть не только над всеми армейскими соединениями — его боялась вся константинопольская знать, ибо он был двоюродным братом базилевса. Роман Дука слыл коварным царедворцем. В тщедушном теле доместика схола таилось столько скрытой энергии, что знавшие его удивлялись: откуда она берётся?
Мало смысливший в военном искусстве, доместик схол управлял войсками с помощью интриг, стравливая стратигов фем, побуждая их враждовать между собой. Стратиги доносили друг на друга, а доместик схол чувствовал удовлетворение: командующие фемами не объединятся против него.
Родственник базилевса, Роман Дука, однако, императора не уважал, считая его неспособным сохранить Византию хотя бы в тех пределах, какой она была при отце Льва, базилевсе Василии. Доместик схол уверен: если бы он был императором, то ни арабы, ни болгары не потрясали бы Византию.
Базилевс не водил полки на врага, он виновен в том, что Симеону удалось бежать из монастыря и объединить болгар. Император Лев чаще всего отсиживался во дворце и лишь изредка выезжал в летнюю резиденцию императрицы, но здесь не задерживался, а возвращался во дворец на Милии, где жила его любовница с малолетним сыном Константином. Базилевс хотел видеть Константина императором, но против этого патриарх, родной брат базилевса Александр и он, главнокомандующий. Роман Дука не прочь примерить царский венец на свою голову, но ему известно и то, что у Александра немало сторонников среди «бессмертных», личной гвардии базилевса и магистров тагм.
Роман и Александр — тайные недруги, но оба соблюдают видимость дружбы, надеясь со временем извлечь из неё взаимную пользу.
Дворец доместика схола стоит рядом с летней резиденцией императрицы и окнами выходит на бухту. Когда Роман Дука смотрит на море, то видит флот империи. Он могучий, и с ним сравнится разве что флот Венеции.
Друнгарий флота ему, доместику схолу, не подчиняется, а потому Дука против него не интригует. Ко всему друнгарий флота — дальний родственник императорской семьи.
Мысли доместика схола снова переключаются на базилевса.
Весь Константинополь знает: он доживает последние дни. Хилого императора давно уже заждались на небесах, и, хотя базилевс ещё дышит, борьба за власть уже началась. Роман Дука не решается заявить о намерении стать императором. У него армия, но турмы фем не в столице, а в провинции, и базилевсом станет тот, с кем «бессмертные», а они, думает Роман Дука, пойдут за Александром.
И ещё доместик схол думает, что у Льва нет твёрдой руки. Он ничего не взял от своего отца. Василий был решительный и ничем не гнушался на пути к власти. Он не остановился даже перед убийством императора Михаила. При Василии возросла мощь Византийской империи. У него был острый ум и талант дипломата.
Сегодня у империи главный враг — болгары. Там в долине фема стратига Иоанна, зятя доместика схола. Роман Дука помогает ему. У Иоанна больше воинов, чем у других стратигов, его турмы подвижны и сдерживают дружины болгар.
Доместику схолу от дочери известно: Иоанн мечтает получить одну из константинопольских тагм, но у каждой из них есть магистр, а Роман Дука не вправе никого из них сместить — это воля базилевса.
Прошлым летом катапан Херсонеса предупредил доместика схола и друнгария флота, будто киевский князь Олег намерился пойти войной на империю, но Роман Дука в это не поверил и оказался прав. Разве Великая Скифь, как называли славян византийцы, посмеет воевать с империей?
Мелкими шажками, чуть приволакивая ногу — в молодости упал с коня, — доместик схол отошёл от окна и направился в просторный мраморный зал, украшенный золотой лепниной, картинами и коврами. Усевшись в глубокое кресло, он принялся ждать прихода зятя. Стратиг Иоанн прибыл в Константинополь неожиданно, и это несказанно удивило доместика схола. Что мог означать его приезд?
Патрикий не заставил себя ждать, он явился точно в назначенное время, подошёл к креслу и, опустившись на колено, поцеловал дряхлую руку тестя.
— Встань и садись, Иоанн. Что заставило тебя оставить фему? Разве ты забыл, что в твоих руках судьба Византии? Подлые болгары уже подступали к Адрианополю. Не потому ли я усилил твои турмы?
— Нет, севаст[127], я это помню, а то, с чем я явился в Константинополь, не оставит тебя равнодушным.
— Ты вызвал во мне любопытство, но прежде скажи, как здоровье моей дочери, твоей жены?
— Анна здорова и скучает по родителям.
— Женщина, у которой есть дети, должна помнить: родители живут для детей, но дети не живут для родителей, ибо у них есть свои дети. Теперь расскажи, что привело тебя в царственный град? — Доместик схол подался вперёд, приготовившись слушать.
— Севаст, на той неделе побывал у меня человек кмета Хинко и поведал, что к Симеону приезжали послы киевского князя.
— Ты, стратиг Иоанн, привёз известие, которое касается не меня, а логофета дрома, зловредного евнуха Леонида, — удивился доместик схол.
— Нет, севаст, те послы вели необычные разговоры. Речь шла о помощи болгар Великой Скифи, когда она пойдёт на империю.
Роман Дука насупил брови:
— Это действительно необычное сообщение. Но можно ли верить кмету?
— Да. Хинко служит Симеону, но душой он с нами. У нас одна вера, и человек кмета клялся на кресте в правдивости своих слов.
Доместик схол помолчал, думая о чём-то, потом спросил:
— У тебя, стратиг, самая большая фема, скажи, где сегодня твои турмы и когорты[128]?
— Они, севаст, прикрывают дороги, которые ведут в долину через перевалы.
— Но русы не пойдут через горы, их конные дружины двинутся вдоль берега моря, и твоя фема должна закрыть им дорогу. И для того ты оставишь на перевалах лишь отряды прикрытия, а всеми силами отразишь русов, которые пойдут вдоль моря. Ко всему, патрикий Иоанн, кмет Хинко — хозяин гор, не так ли? А он, с твоих слов, друг империи.
— Я так и поступлю, севаст. Но не выделишь ли ты для моей фемы ещё тысячу стратиотов?
Дука поморщился:
— У тебя и так самая большая фема.
— Но она прикрывает царственный град!
— Хорошо, я пришлю тебе ещё одну турму, но это произойдёт, если скифы вступят в Болгарию.
Патрикий снова припал к руке доместика схола:
— Когда русы появятся в долине, я встречу их, и они получат должный отпор.
— Нет, стратиг, скифы не должны вступить в долину. А то, о чём ты поведал мне, должен знать и драгман флота[129], магистр Антоний. Его корабли встретят флот скифов в море.
Доместик схол вскочил, пробежался по залу, потом снова упал в кресло:
— Если слова кмета Хинко подтвердятся, армия и флот империи нанесут Великой Скифи решительный удар.
Логофет дрома, лысый и безбородый евнух Леонид, ведал всей внешней политикой империи. В последний год он был обеспокоен поведением князя Олега. Сначала тот взял Киев, потом подчинил себе других князей, но вот стали просачиваться слухи, что Олег готовит большой флот. Что замыслил киевский князь?
Византия хорошо знала своего северного соседа, Великую Скифь. С нею империя вела торговлю, её опасалась. Русы были добры, они не имели страха, переплывая на маленьких корабликах грозное море. Но во гневе русы были безжалостны. Не потому ли их не впускали в Константинополь вооружёнными и жили они в русском квартале подворья Святого Мамонта, что за воротами города?
Когда у русов появился новый князь Олег, который принялся объединять разрозненные племена, логофет дрома учуял в этом опасность для империи и не однажды заявлял, что у Византии достаточно хлопот со славянами на Балканах, чтобы ещё иметь славянское государство своим северным соседом. Там, на восточном берегу Понта Эвксинского, который русичи зовут Русским морем, у империи свои интересы. Византия имеет в Таврии херсонесскую фему, империя не прочь высадить свои турмы на Кавказском побережье, где греки издавна основали свои колонии.
Теперь же с возникновением Киевской Руси появилась угроза вторжения Великой Скифи во владения Византии, и об этом логофета дрома прошлым летом уведомлял катапан Херсонеса.
Минули осень и зима, улеглось волнение, посеянное сообщением из Киева о том, что князь Олег готовится к войне с Византией. Рассудок подсказывал евнуху Леониду, что только безумные осмелятся переплывать на утлых судёнышках море с намерением покорить великую империю, преемницу империи Римской.
У логофета дрома много осведомителей, и ничто не остаётся безвестным для евнуха Леонида. На прошлой неделе ему донесли: стратег Иоанн посетил доместика схола, а тот побывал у драгмана флота с известием, что у Симеона, болгарского царя, появлялись послы киевского князя и уговаривались о военном походе против империи.
И снова прежнее волнение захватило евнуха Леонида. Его мучил вопрос: почему это известие севаст Роман Дука держит в тайне? Разве оно не касается его, логофета дрома, который ведает внешней политикой Византии? Над империей нависла опасность, а доместик схол это скрывает. Что он замыслил?
Прежде логофет дрома не преминул бы сообщить о том базилевсу, но ныне император бессилен, а за его спиной уже идёт борьба за трон. Евнуху Леониду в уме и хитрости не откажешь, он рассудил так: если доместик схол скрывает что-то, значит, это выгодно тому, кто станет базилевсом. И евнух Леонид решил подождать, пока не будет ясно, кто вселится в императорский дворец, кому служить. Он не мог ответить утвердительно, кто сядет на трон: доместик схол или Александр. У Романа Дуки поддержка стратигов фем, у брата нынешнего базилевса Александра за спиной «бессмертные». И ещё неизвестно, как поведут себя магистры тагм...
Сыро и зябко в каморке Евсея, что на подворье монастыря Святого Мамонта. На стенах плесень и потеки. Неуютно. Поди, у него в Киеве собачья конура и та получше. И вся византийская зима, стылая и промозглая, с редкими снегами и случайными морозами, наводит на Евсея тоску. С моря наползают на Константинополь липкие туманы, дуют ветры, и нередко сутками льют дожди.
Подчас Евсею кажется, что византийской зиме не будет конца и он никогда не согреется. Жить у Зои Евсей не мог: на ночь русам оставаться в городе не велено, и купец редко нарушал это правило. Когда открывались городские ворота, Евсей шёл к Зое. По пути он заходил в хлебную лавку, где вкусно пахло свежеиспечённым хлебом, брал горячую булку, сворачивал к мяснику, выбирал большой кусок говядины или целый бараний окорок, после чего направлялся в домик возлюбленной.
У Зои Евсей усаживался у камина, протягивал ноги к огню, смотрел на скудное пламя. Дрова в Константинополе дорогие, и Зоя приберегала их. Евсей с тоской вспоминал жаркий огонь в печи своего дома, потрескивание берёзовых поленьев в лютый мороз...
Здесь, в Константинополе, не было бани, как там, в Киеве. Византийские термы с каменными чашами и скудной водой, где народ не мылся, а плескался, не могли заменить Евсею пар и полок родной бани, в которой он, нахлеставшись вдосталь берёзовым веником, обливался из бадейки ледяной водой, потом горячей и, разомлевший, лежал, блаженно прикрыв глаза...
Случалось, он рассказывал о том Зое, но она, ни разу не испытавшая такого наслаждения, только посмеивалась. Но Евсей не обижался: когда Зоя поживёт на Руси, она поймёт, какое блаженство доставляет человеку баня. Он молился: «Господи, зачем привёл ты меня в этот город и лишил родной земли?»
Тоска заедала Евсея, он молил Бога прибрать главного жреца с капища, старого злого кудесника, чтобы он, Евсей, смог поскорее вернуться домой, в Киев.
Когда он будет покидать Константинополь, то обязательно уговорит Зою уехать с ним...
Иногда к ней в домик заглядывал спафарий Анастас. Такое случалось редко. Открывая дверь, Анастас непременно говорил:
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа...
Анастас был мелкий чиновник, но он многое знал, и с ним Евсею было интересно. Они просиживали полдня за кувшинчиком сладкого вина, закусывали жареными орешками, вели неторопливый разговор, и время для них пролетало незаметно.
От Анастаса Евсей услышал о болезни базилевса и о том, что во дворце начали поговаривать о новом императоре, о тайных сговорах и интригах, какие плела знать.
А ещё Анастас пожаловался на то, что императорские хранилища зерна пусты и скоро хлеб возрастёт в цене, а это опасно: всё может кончиться бунтами черни...
Вскоре слухи о болезни базилевса поползли по городу. Называли имя будущего императора — брата нынешнего, красавца Александра, которого императрица сделала своим любовником.
По Константинополю теперь то и дело носились отряды конных из тагм, а гвардия «бессмертных» стояла наготове. Молодые откормленные гвардейцы в железных латах, опоясанные мечами, с копьями и щитами день и ночь усиленно сторожили священное жилище — императорский дворец на Милии.
Началось с долины Ликоса, где от гнилого ручья и нечистот воняло и где теснились лачуги охлоса[130] — пристанища воров и продажных женщин. Вдруг в полдень вывалила разъярённая толпа, с криками и угрозами ринулась к центру города, в район дворцов, особняков знати и вельмож.
Дорогой, обрастая людом, толпа грозно ревела:
— Хлеба! Хлеба!
Она запрудила улицы, накатывалась устрашающим валом, крушила всё на своём пути.
Накануне вдвое поднялись цены на зерно, и торговцы печёным хлебом стали продавать его втрое дороже. Люд, горланя, разбивал хлебные лавки, грабил пекарни, бил ростовщиков и менял.
Рёв толпы разносился над всем Константинополем. Едва не раздавленный людской массой, Евсей успел заскочить в калитку к Зое. Такую разгневанную толпу народа он увидел впервые. Евсей был не из пугливых, смерть не раз подстерегала его. Плавая по Днепру, он видел её на порогах, не раз его поджидала опасность встречи со степняками, он мог быть проглочен морской пучиной, но чтобы вот так встретиться с озверевшим людом — подобного ещё не бывало...
Крики и шум донеслись и до ушей императора. Он оторвал голову от подушки, приподнялся. Старый евнух, увидев это, упал на колени, воздел руки:
— О Господи, ты услышал наши молитвы! Тебе лучше, несравненный, ты поправляешься?
К ложу подошёл врач. Базилевс указал на окно:
— Разве вы не слышите? Это голос народа, он не желает моей смерти!
— Божественный, — сказал врач, — это бунт толпы, и она требует хлеба.
Император опустился на подушки, устало закрыл глаза. Гнев черни его больше не страшил и суетность жизни не интересовала. Не так было раньше, когда в подобных случаях он искал защиты у армии.
В Константинополе не забыли о крупном восстании, поднятом Фомой Славянином, бывшим императорским воином. Тогда в царствование Михаила II Фома осадил Константинополь, собрал большой флот, и его корабли закрыли подвоз зерна в столицу. С великим трудом удалось отбросить Славянина от Константинополя и усмирить взбунтовавшийся люд...
Неожиданно на бледных губах базилевса промелькнуло подобие улыбки. Он хмыкнул. Евнух склонился, но император молчал. Базилевс зло думал, что возмущение народа — это кара Божья, и зримо видел, как мечутся придворные, некогда верные ему сановники, какой ужас охватил и Александра, и доместика схола Романа Дуку, и драгмана флота Антония, и логофета дрома евнуха Леонида...
А толпа во всём её многолюдстве продолжала реветь:
— Хлеба! Хлеба!
И эти крики всё явственней проникали во дворец.
Толпа вступила в район Влахери и, запрудив улицу, мимо храмов направилась к императорскому дворцу. Но тут, перекрывая ей путь, встала гвардия. Её квадрат, закованный в железо, прикрываясь щитами и выставив копья, медленно двинулся на толпу. Она дрогнула, остановилась, чтобы попятиться и тут же рассыпаться. А «бессмертные», сверкая латами, преследовали народ, кололи копьями, били короткими мечами, топтали...
В тот день улицы Константинополя, мощённые мраморными плитами и камнями, темнели от запёкшейся крови, повсюду валялись убитые, стонали и молили о помощи раненые. Но их не щадили: сбрасывали в море, топили в бухте.
Той ночью Зоя не отпустила Евсея. Он не спал, не спала и Зоя. Наконец Евсей подал голос:
— Тот, кто послал гвардию убивать своих подданных, христианин? — спросил он, будто не обращаясь к Зое.
Но она ответила:
— Да!
— Однако тому ли учит Господь?
— Нет!
Помолчав, Евсей снова сказал:
— Я принял веру, где написано: «Не убий!» и «Возлюби ближнего своего»! Где взывают о милосердии и прощении... Что же император?
Зоя повернулась к нему, приподнялась на локте:
— Ты увидел это впервые, и отсюда твоё удивление и негодование.
— Однажды я уже видел толпу, но её не убивали, её просто рассеяли.
— Ты слышал, они требовали хлеба, а спафарий Анастас говорил, что в Константинополе мало зерна. Где взять его императору? И если не послать против толпы гвардию, народ разорит дворец и убьёт божественного.
— Ужели ты считаешь императора христианином?
Зоя оставила вопрос без ответа.
— Ты называешь божественным человека, уста которого изрыгают повеление убивать? Славяне тоже убивают, но они убивают в бою. Нет, Зоя, и базилевс, и его сановники только поклоняются Богу, но делами они не христиане.
Зоя промолчала, а купец продолжал:
— Что они скажут Всевышнему, когда предстанут на суде Господнем? Ты не знаешь ответа, а я ведаю: они скажут, у них-де намеревались отнять власть, и они защищали её. Не так ли, Зоя? Но Господь всевидящий и всеслышащий ответит им: кто держит власть, не зная, как насытить народ, а сам жиреет, кто поднял меч на голодный люд, просящий хлеба, — разве тот достоин именоваться божественным, а его придворные — добрыми отцами своего народа? Люди эти фарисеи — так осудит их Господь.
И снова Зоя не проронила ни слова, а Евсей говорил своё:
— Я принял веру христианскую и за то подвергнут муке, изгнан с родной земли. Я поклоняюсь Господу и его учению, светлому и доброму, и от того не отрекусь. А власти предержащие, творя зло и насилие, могут ли сказать: не ведаю аз, что творю? Нет, все они ведают, и слова у них расходятся с делом, ибо они лицедеи.
— Ты судишь их сурово, Евсей, — наконец промолвила Зоя. — Господь прощает даже врагам своим.
— Но ты забыла, чему учит Иисус Христос? Никто не смеет отнять жизнь у человека. Её дал ему Господь, и он лишь вправе отобрать её.
— Евсей, — вздохнула Зоя, — не надо никому говорить об этом. В империи много ушей, а базилевс скоро сам предстанет перед Всевышним.
Сказала просяще, и Евсей, погладив её по щеке, прекратил разговор, лишь промолвил:
— Добро, моя прекрасная и несравненная, пусть будет по-твоему.
От Харисийских ворот Евсей свернул вправо, и большая улица вывела его к мосту через бухту Золотой Рог.
Перед ним открылась тёмно-синяя гладь, такая мирная и ласковая, что даже не верилось, как могла эта морская пучина поглощать тела и жизни многих константинопольцев.
После кровавых дней затих городской люд. Но не жестокая расправа усмирила голодную чернь, а бесплатная раздача хлеба на другой же день...
На мосту Евсей остановился. День был безветренный, и море спокойное, вода в бухте замерла, и так же застыли военные корабли императорского флота. Они бессчётны, сотни их — дромонов, трирем, хеландий и памфил — устрашающе бороздят моря Эгейское и Средиземное, поднимают волну Понта Эвксинского и режут воды моря Мраморного. Они не поддаются учёту, и те, которые передыхают в гавани Золотого Рога, только часть могущественного флота империи.
Глядя на эту грозную армаду, Евсей подумал о несбыточности замысла великого князя киевского. Безумна затея Олега. Вскорости на Русь пойдут две ладьи новгородских торговых людей, и Евсей отправит с ними донесение. Пусть Олег ещё раз услышит от него правду и тогда снова обратится к разуму...
Евсей завидовал новгородцам: они направят свои ладьи домой, а ему дорога в Киев заказана, пока жив главный волхв. Но почему выживший из ума старик может заставить страдать его, Евсея, подумал купец и решил: будь что будет, а на следующий год он непременно поплывёт в Киев.
Император всё ещё дышал. Но он не только дышал, он был ещё в состоянии мыслить и отдавать распоряжения. Когда толпа подошла ко дворцу, а испуганный Александр появился у ложа базилевса, тот спросил, сурово насупившись:
— Почему безмолвствуют «бессмертные»?
— Они ждут, что велишь им ты, божественный.
— Пусть бессмертная гвардия обнажит мечи и усмирит этих беснующихся зверей. Только кровь и смерть остановят их...
И ещё император распорядился открыть хранилища с зерном, печь хлеб и раздавать его голодающим, направить корабли за египетской пшеницей, а на Ипподроме устраивать развлечения, конные бега и бои диких животных.
Насытившись бесплатным зрелищем, подкормленный малыми подачками, народ мирно подходил ко дворцу, славил базилевса, желал несравненному и божественному долгих лет царствования...
Успокоился охлос, и снова позабыли сановники об умирающем императоре. Не появлялся и Александр. Горькие мысли не покидали базилевса Льва. Неожиданно ему захотелось принять ванну. Он представил, как его погружают в бассейн, наполненный благоухающим настоем из лепестков роз, как потом распаренное тело разотрут духмяными маслами и искусные массажисты разомнут дряхлые мышцы. Тогда к нему вернётся здоровье и исчезнет беспомощность.
Император поманил евнуха Василия, велел позвать слуг, чтобы отнесли его в бассейн, но евнух перевёл взгляд на врача, а тот отрицательно повертел головой, чем несказанно озлил базилевса: даже этот носастый грек осмеливается не выполнять его указания!
Базилевса не посещает императрица. Эта старая блудница, соблазнившая многих, в том числе и Александра, распорядилась не пускать к нему, умирающему, его любимую женщину с сыном Константином...
Три дня священники отправляли богослужение у постели императора, а вчера патриарх причастил его тела и крови Христовой, но смерть не торопилась: она знала своё время.
Император протянул руку, поманил врача. Тот подскочил раболепно, как в былые годы, и базилевс смягчился:
— Ты был раб, Амантий, но я сделал тебя свободным, не так ли? Ты познавал науку у мудрейших в Эсклепии, почему же ты не лечишь меня? Верни мне здоровье, и я награжу тебя так, как не награждал никого.
— Божественный и несравненный, никакие познания не могут помочь больному, если над ним навис рок, когда Всевышний забирает жизнь. Так было и будет со всеми, ибо человек появляется на свет Божий, чтобы свершить ему предназначенное и предстать перед Господом с ответом о содеянном.
Базилевс недовольно поморщился:
— Разве у тебя мог быть другой ответ? — и отвернулся, а врач отошёл на своё место.
Однако император, помолчав, снова позвал его:
— Ты, Амантий, врач, который лечит здоровых. — Рассмеялся: — Но ты и все мои сановники напрасно ожидаете моей смерти.
Откинув пурпурное одеяло, базилевс попытался сесть. Врач и слуга подскочили, помогли.
— Видите, сегодня я сижу, а завтра встану, и эти ноги, — он пошевелил ими, худыми, жилистыми, — послужат мне. О, я ещё похожу на них!
Мрачная усмешка скользнула по губам врача, но император не заметил её, потёр тощую грудь. Глаза старого слуги, евнуха Василия, по-собачьи преданного своему хозяину, влюблённо смотрели на несравненного. Он воскликнул:
— О Господи, услышь эти слова!
Слуга поверил базилевсу, он знал, что, когда император появится в приёмном зале, сановники, как побитые псы, подползут к нему и по-прежнему будут льстить и заискивать.
Евнух Василий поправил белую шёлковую простыню, помог базилевсу лечь. А тот думал, что скоро закончится его бренная жизнь и начнётся вечная, небесная — тогда он не будет чувствовать боли тела и ему станет легко... Однако жаль расставаться с земной жизнь. Ему, императору Льву, как никогда, хочется подняться хотя бы на один короткий день и посмотреть, как унизятся те, кто сегодня постарался забыть его.
Базилевс спросил у врача:
— У тебя есть братья, Амантий?
— Да, несравненный, у меня один брат, и он тоже врач. Давно это случилось: он уехал к русам и остался у псковского князя, а два лета назад получил я от него весть, что живёт он в Киеве у жены князя Игоря.
— Ты сказал, в Киеве?
Упоминание о Киеве изменило ход мыслей базилевса. Он подумал о Киевской Руси, которая возникла внезапно из многоплеменной Великой Скифи. Логофет дрома евнух Леонид высказывал беспокойство в связи с возникновением этого государства, но что значит Великая Скифь по сравнению с могущественной империей? Да, он, базилевс, признает, что русы способны на дерзкие набеги, но не более. Хотя надо отдать должное киевскому князю Олегу, который оказался способным объединить славян. Однако Великая Скифь останется Великой Скифью. Прежде, когда славяне жили разрозненно, империя не опасалась русов. Если же, случалось, их военные корабли появлялись у стен Константинополя, их без труда отгоняли. Так было, когда в Киеве княжили варяги Аскольд и Дир. Тогда, помнится, с русами подписывали договор о торговле...
— Скажи, Василий, не жил ли я напрасно? — обратился император теперь уже к слуге.
— Божественный, ты был светом империи, она жила твоими мудрыми законами. Твоя «Базилика» останется на века.
— Ты сказал «был», но разве меня уже нет? — удивлённо и в то же время насмешливо спросил базилевс.
— Прости, божественный, мой глупый язык. Ты есть, и ты будешь!
Император хмыкнул:
— Хорошо, Василий, помолчи, я хочу отдохнуть. И ты прав: я ещё поправлюсь, ибо я нужен моему народу. Ты слышал, как он приветствовал меня?
Зима в Константинополе закончилась враз. Евсей даже не заметил этого перехода. На Руси о весне заявляют сырое таяние снегов, дневная оттепель и ночные заморозки, звонкая до одури капель и первые нежные подснежники. А здесь вдруг на глазах расцвели сады, оделись в бело-розовый наряд, и не хочется даже вспоминать о константинопольской зиме, гнилой и слякотной.
В один из тёплых и ясных дней Евсей провожал новгородцев. Загруженные шелками и паволокой, коврами и восточными пряностями ладьи были готовы к отплытию. Евсей стоял у причала и с тоской ждал их отправления. Он уже попрощался с купцами и ладейниками и теперь грустно смотрел, как выбирают цепи и из воды вылезают якоря. Одна за другой обе ладьи на вёслах вышли из бухты и, подняв паруса, взяли в открытое море.
В эти дни оно было спокойным и ласковым, но кто ведает, каким окажется завтра! Море непредсказуемо, предвестники бури появляются нежданно. Налетит ветер, погонит волну — и закипит вода. В гневе море бросает ладью, как щепку, и горе ладейникам, которые вовремя не спустят паруса и не удержат корабль носом на волну. Дважды попадал Евсей в шторм, но Бог миловал...
Мысленно пожелав ладейникам доброго пути и ещё раз посмотрев на удалявшиеся паруса, Евсей направился в город. Солнце взошло, и засияла позолота куполов, заиграли венецианские стекольца в окнах дворцов и особняков вельмож.
Евсей направлялся вверх по мостовой, которая вела от порта, и думал о письме, переданном для князя Олега. В нём Евсей снова предостерегал князя об опасностях, какие ожидают русов, если они пойдут на Константинополь.
Миновав открытые, окованные медью ворота, Евсей прошёл под аркой мощных стен и направился на торговую площадь. Прошлой осенью он продал меха, которые привёз, и теперь присматривался к товару, какой закупит на будущее лето, чтобы оправиться на Русь. Он уже сказал о том Зое как о решённом, и она обещала подумать, поедет с ним в Киев или нет...
Сегодня в порту Евсей видел корабли с египетской пшеницей. Но Константинополь прожорлив, как саранча, и, чтобы насытить его, потребуется не один десяток кораблей с зерном.
Двухсоттысячный город нуждался не только в хлебе, он пожирал стада скота, гурты овец и в неисчислимом количестве овощи и соленья, бобовые и маслины...
Прежде, до бунта черни, Евсей об этом никогда не задумывался, но после того, как увидел неистовство голодной толпы, понял, что может сделать народ, требующий еды, как страшен он в гневе.
Проскакал конный отряд гвардейцев, процокали подковы по булыжнику и стихли. Чем ближе подходил Евсей к торговой площади, тем становилось людней. В Константинополе день начинался с торга...
Базилевс шёл медленно, и слуги, скрестив руки, низко кланялись ему, а молчаливая стража приветствовала своего повелителя, поднимая мечи.
Покинув предсмертное ложе, император шёл мимо мраморных колонн, отделанных золотом, мозаикой и малахитом стен, больших окон, зашторенных белым шёлком. Базилевса бережно поддерживали врач и слуга, евнух Василий. Сегодня он облачил своего повелителя не в торжественные золотые и серебряные одежды, а в лёгкую пурпурную тогу, чтоб не отягощала тело, а ноги обул в мягкие сандалии.
В этот день император презрел древний римский церемониал пышного одевания, ибо милостивый Бог даровал ему жизнь. Базилевс шёл, а кто-то невидимый распахивал перед ним отделанные серебром и золотом двери. Вот император вступил в приёмный зал, где, несмотря на ранний час, уже собрались члены синклита, военные и гражданские чины. Шёпот мгновенно стих, все согнулись в низком поклоне. Император прошествовал, будто не замечая никого, в огромный зал большого дворца, уставленный вдоль стен мраморными статуями. Следом за базилевсом в зал вступили высшие сановники Византийской империи. Стоявший у двери антриклин[131] встречал каждого, жестом указывая место.
Всё происходило, как всегда, словно и не было тяжкой болезни императора, а придворные мысленно уже не считали Александра базилевсом.
Император уселся на высокий трон, окинул беглым взглядом зал. Мраморные колонны подпирали высокие своды, стены были расписаны цветными фресками, изображающими победы могучей Византии. Над кадильницами поднимался дымок фимиама.
Но вот базилевс медленно повёл глазами по толпе сановников, и тотчас на их лицах появились заискивающие, сладкие улыбки. Подобострастно растягивал в улыбке рот и брат Александр. А не он ли был так надменен у императорской постели? Льву ведомо, что сейчас творится в душе брата, вчера ещё мнившего себя базилевсом.
Блуждает тяжёлый взгляд императора Льва по знакомым лицам сенаторов, и они опускают головы, прячут глаза, едва базилевс останавливает на них свой взор. Разве могли они, эти вельможи, предполагать, что император, которого считали мёртвым, поднимется? Возвеличенные им, они уже были готовы служить новому базилевсу.
— Вы рано похоронили меня, — раздался глухой голос императора Льва. — Но не вы, севасты, курополаты[132], магистры, мои сенаторы, вольны в моей жизни и смерти, а Создатель!
— Живи долго, наш несравненный, божественный! — возопили в приёмном зале.
Император поморщился:
— Но такими ли вы были вчера?
Замерли сенаторы: нет, не миновать грозы. А базилевс уже подал знак, сказал:
— Я желаю начать день, как и прежде. Мы выслушаем логофета дрома.
Евнух Леонид поклонился:
— Несравненный и божественный, я воздаю хвалу Всевышнему, что снова стою перед твоими очами и наслаждаюсь твоей мудростью.
Базилевс прервал его:
— Если ты не сказал мне этого вчера, зачем произносишь сегодня? Пусть твои уста говорят о деле.
— Великий и священный император, ноги мои не несли меня вчера к тебе, в дни твоей болезни, потому как не было у меня радостных вестей. Самая большая неприятность докатилась до нас с Балкан. Злейший враг Византии Симеон принимал послов киевского князя и обещал им помощь, если скифы начнут войну с империей.
Базилевс насупил брови, и логофет дрома смолк.
— Пока вы, сенаторы, делили власть при живом императоре, — сказал с печалью в голосе базилевс. — Великая Скифь изготовилась. Её ладьи, как быстрокрылые птицы, могут пересечь море и ворваться в бухту, где стоит наш флот, а дружины Олега — появиться на Балканах. Мы с трудом удерживаем болгарскую фему, но мы можем потерять и ту, где стоят наши турмы. Не так ли; доместик схол? Почему ты молчишь, ведь тебе было известно то, что я услышал сейчас от магистра Леонида?
— Божественный, я могу повторить слова Логофета дрома.
— Но ты скрывал от меня это прежде?
— Я не смел тебя тревожить в дни твоей болезни, несравненный!
— Ты не осмеливался волновать меня, но разве от этого уменьшилась опасность для империи? Или ты принял меры, чтобы обезопасить болгарскую фему? Сегодня ты, севаст Роман, опоздал. Я смещаю тебя, и отныне ты не доместик схол: им стал Лев Фока. Его отец и он не раз приносили славу империи.
Низко склонились придворные: базилевс Лев жив, и жди опалы...
Но не повернуть жизнь вспять, как неумолим и бег истории. Напрасно плёл заговор Александр, искал поддержки у «бессмертных». Не прочь были ускорить смерть божественного и несравненного севаст Роман Дука и магистр Антоний, драгман флота. И пролиться бы крови во дворце императора, как это уже не раз бывало, не возрази магистры тагм. «Если бы у Александра был ум Льва, — сказали они, — мы не против, но с его мозгами империя потеряет то, что имеет».
Однако дни базилевса Льва были сочтены, болезнь брала своё...
В такие дни великий князь киевский Олег начал поход на Царьград.
Полки воеводы Никифора, перейдя Буг, взяли на Галацийский городок. Задерживала непогода. Дороги развезло, и липкая грязь представляла немалую помеху, а когда продвигались лесами, с набрякших веток и отяжелевших листьев на ратников обрушивались крупные дождевые капли. Одежда быстро промокала, и ночами грелись и обсушивались у костров, но на следующий день снова мокли.
В походе питались всухомятку: свиное сало, копчёное мясо вепря и солёная вяленая рыба. За время пути только трижды, на больших привалах с днёвками, варили толокняную кашу, приправленную жаренным на сале луком.
Трудная дорога томила ратников, особенно пеших ополченцев, но воевода Никифор торопил:
— Поспешайте! Ну как великий князь нас опередит? В Царьграде отдохнём!
Тиверцы подошли к Дунаю раньше основных сил и теперь вязали плоты, готовились к переправе. Плоты спускали на воду, и они подрагивали на мелкой ряби у самого берега, прятались в тальнике, что рос по-над Дунаем.
В весеннюю пору Дунай становился полноводным. В горах таяли снега, и река местами выходила из берегов, несла мутные воды. Князь тиверцев Гостомысл стоял на краю обрыва и смотрел, как, разоблачившись до портов, дружно, с выкриками воины на катках сталкивали плот к реке. Он был просторный, выдержал бы десятка два воинов.
Гостомысл привёл к Дунаю немногим больше тысячи пеших ратников и сотню конных дружинников. Думал соединиться с уличами, да те задерживались.
Подошёл тиверский воевода Любомир:
— Начнём переправу, князь Гостомысл, ино подойдёт воевода Никифор, почнёт торопить. Он, сказывают, у Галацийского городка обоз оставил, налегке движется. А Никифор — воевода достойный.
Гостомысл ответил насмешливо:
— Так ли уж? Аль запамятовал, как он в наших лесах плутал, ровно грибник в лесу аукал?
Любомир промолчал, а Гостомысл заметил:
— На Царьград дорога одна — вдоль моря.
— Опасно. Сам ведаешь, горы едва в воду не лезут, и ромеи подстерегать будут.
— Иного пути нет. Аль через горбы предлагаешь?
— Не повернуть ли нам, князь, назад? Эвон как уличи. Мыслю, неспроста их нет. Олег войну с ромеями затеял, пусть ему и слава.
— А тиверцам бесславие? — Гостомысл с насмешкой взглянул на воеводу. — Нет, Любомир, я не признал Олега великим князем над собой, но и не желаю, чтоб говорили: Гостомысл ромеев убоялся. — Посмотрел на Дунай. — Завтра поутру приступим к переправе. На той стороне воеводу Никифора и дождёмся, благо погода волну не гонит. Проследи, воевода, чтобы паромы не перегружали.
Любомир согласно кивнул и тут же спросил:
— По земле болгар пойдём — не узрят ли они в нас врагов?
— Ромеи — недруги болгарам.
— Но болгары и ромеи одному Богу поклоняются.
— То так, но болгары и русы — славяне, и у нас одна кровь.
День едва начался, а Евсей с покупками уже был у Зои. Усевшись в креслице из лозы, он смотрел, как ловкие руки ромейки резали мясо, посыпали его солью и специями. Зоя готовила во дворе на небольшом костре, над которым на таганке висела глубокая медная посудина.
Евсею нравилась Зоина стряпня, особенно когда она жарила мясо. Ромейка посмеивалась:
— Ты любишь мясо, как хищное животное.
Едва они сели за стол здесь же во дворе, в тени винограда, как в калитку заглянул Анастас. Зоя позвала спафария:
— Ты пришёл вовремя, Анастас, чтобы разделить с нами трапезу.
Спафарий сел. На его озабоченном лице Евсей уловил тревогу. Спросил:
— Какая печаль, Анастас?
Спафарий посмотрел на купца:
— Беда, Евсей, надвигается на империю. Твои соплеменники идут на Константинополь. Говорят, они вступили в землю болгар. Их много. Кто скажет, пойдут ли они морем?
Евсей встревожился:
— Но скажи, спафарий, верное ли известие?
— Слышал я о том от магистра Луки, а он близок к логофету дрома.
Купец задумался. Значит, князь Олег не внял его предупреждению: Русь пошла войной на империю.
Подошла Зоя, сказала успокаивающе, положив руку Евсею на голову:
— Может, это все слухи?
Потом поставила на стол малую амфору с вином, разлила его по чашам.
— Выпей, Анастас, и ты, Евсей. Не стоит задумываться раньше времени.
Проводили спафария. Евсей сказал Зое:
— Нынешним годом сызнова не судьба в Киеве побывать.
Войники царя Симеона донесли: русы Буг и Днестр одолели, через Дунай переправляются...
Русы на юг, к морю повернули...
Русы идут числом более чем десять тысяч...
Послав гонцов к кмету Асену, по чьей земле двинулись русы, Симеон с сотней войников направился к киевскому воеводе Никифору. У болгарского царя был свой план, и он решил поделиться им. Симеон знал: русичей ожидают турмы патрикия Иоанна. Все его силы сосредоточились там, куда пошли дружины и ополченцы киевского князя. Иоанн уверен, русы не пойдут через Балканские горбы, и потому отвёл все отряды от перевалов, что не могло укрыться от болгарского царя.
С недавних пор у Симеона закралось подозрение: кто-то из кметов передаёт ромеям всё, что замысливают болгары, что творится в замке. Чтобы проверить это, он собрал кметов и сказал, что намерен послать тысячу войников в подмогу киевскому воеводе. И через несколько дней убедился: его слова передали стратигу. Симеон перебрал каждого из кметов и всё больше и больше склонялся к Хинко...
Новгородский кончанский староста Доброгост вёл ополченцев берегом реки. С Доброгостом шли новгородцы, черниговцы и переяславцы. Янтра ворчала и злилась, крутила буруны. От реки тянуло холодом. Рядом с кончанским старостой шагал седой бритоголовый болгарин, сумрачный и молчаливый. Ополченцы пошучивали:
— Уж не на пир ли ведёшь нас, староста, к самому царю?
— Не иначе, к чему тогда спешим!
Однако и сам Доброгост не ведал, зачем воевода Никифор послал его в Тырново, а проводник торопил и на вопросы старосты кончанского только буркал:
— Иди, куда веду. Там узнаешь.
И снова шагал широко, не говоря ни слова.
Всё выше в горы уходила дорога. О Тырнове подумал Доброгост и сына Ивашку вспомнил. Ведь и он этой дорогой хаживал с посольством. Как-то он там, на море? Хорошо, что Зорька нарекла сына его, Доброгоста, именем: будто он, старый Доброгост, вторую жизнь начинает. И оттого, что семья у сына хорошая, теплело на душе у кончанского старосты...
В Тырново вступили к вечеру. Не успели передохнуть, едва поели, как царь Симеон велел Доброгосту изготовиться и идти дальше на перевал.
Нехоженая и неезженая дорога узкой полосой вытянулась вдоль моря. Местами её наглухо перекрывали валуны, и тогда, коли удавалось, их растаскивали или обходили по морю вброд.
По правую руку горы поросли лесом и кустарником, угрожающе нависали над дорогой. Вступив на неё, полки продвигались настороженно, ждали засады: того и гляди, укараулят. Воевода Никифор предупреждал:
— Гляди в оба, ромеи коварны, с гор стрелять могут.
Рассредоточились полки, растянулись длинной лентой. Когда передние середину пути миновали, задние едва в щель втянулись. Ночами выставляли усиленные караулы. У седловины отряд стратиотов попытался остановить русов, но войники кмета Асена провели тиверцев горной тропой и выбили стратиотов, очистив дорогу. И снова, ведя коней в поводу, двинулись гридни и пешие ополченцы.
Кмет Асен шёл рядом с киевским воеводой, говорил:
— Жди, Никифор, патрикий Иоанн тебя встретит, когда ты в долину начнёшь выходить. Он уже там со всеми турмами. В горах ромеям не развернуться, а ко всему они нас остерегаются: в горах мы, болгары, хозяева.
— Сколько стратиотов у патрикия Иоанна? Тебе известно, Асен?
— Было две турмы, а на той недели ещё одна появилась. Ромеи считают, твои войники устали и вас они легко одолеют. Ко всему они не знают, как вам удастся выйти в долину.
— Они верно думают: нелёгкая задача. Но вы-то их бивали?
— В горах, воевода, а в долинах — они нас.
— Нам бы отсюда, из этой теснины, выбраться, а там в долине мы их сломим, Асен.
Пока продвигались берегом моря, за ними неотступно следили с памфилы. Она подплывала стадии[133] на две и снова уходила в море, чтобы вскоре снова почти вплотную приблизиться к войску русичей.
В шатре у стратега Иоанна собрались командиры турм. День был тёплый, и через отброшенный с двери полог залетал в шатёр влажный ветерок с моря. Патрикий слушал доклады командиров, теребил расстёгнутый ворот рубахи.
— Нам не удалось остановить скифов в горах, — говорил таксиархий[134] Зиновий, — потому что им помогли болгары кмета Асена.
— Болгары начали войну с нами! — зашумели командиры турм.
— Пусть будет проклят день, когда мы упустили Симеона и он бежал из монастыря!
— Где сегодня твоя турма, таксиархий? — поднял глаза стратиг Иоанн.
— Она заняла дорогу на выходе из ущелья, патрикий.
— Если мы выпустим скифов из этого мешка, они дойдут до царственного града Константина.
— А скажи, стратиг, почему Константинополь не прислал к нам легион[135]? — снова заговорил Зиновий. — Или они рассчитывают, что мы остановим скифов?
Иоанн поморщился:
— Ты, таксиархий, спросил бы об этом у нового доместика схола Фоки. Севаст Роман дал нам магистра Андроника с турмой. Теперь скифы в капкане, и, если они попытаются из него вырваться, мы встретим их. Ты, таксиархий Зиновий, примешь их первый удар. Ты, протоспафарий Лука, снимешь свою турму с перевалов — там делать нечего — и приведёшь её сюда.
— Позволь, стратиг, оставить у перевалов хоть одну когорту.
— Нет, протоспафарий, ты оставишь только центурию[136]. Скифы через перевалы не пойдут, у них одна дорога, и мы её уже перекрыли. Вы с магистром Андроником завершите их разгром. Мы приведём в Константинополь новых рабов. Их будут продавать на невольничьих рынках, а молодых и здоровых сделают гребцами на императорском флоте.
Минула неделя, как, вытянувшись из днепровских разливов, армада кораблей вышла в открытое море. Сразу стало свежо. Моросил дождь, и обдавали солёные брызги.
Ивашка вёл ладью уверенно, прижимая её к западному берегу. Огромное рулевое весло-правило в уключине гридень держал уверенно: не скажешь, что он всего второй раз плывёт этой дорогой. В первое плавание, когда на Евсеевой ладье в Константинополь направлялся, присмотрелся, как кормчий держал корабль.
Попутный ветер щедро надувал паруса, и ладьи легко резали волну. Давно уже остались позади устья Буга и Днестра, разливы Дуная. Флотилия русов шла вблизи болгарских земель. Берега, то песчаные, то вдруг обрывистые, поросшие кустами и травами, сменялись огромными скалами с чахлыми деревьями, горами в лесах...
Где-то там ведёт полки воевода Никифор. Всмотрится в даль великий князь, и вдруг на мгновение покажется ему, что он видит длинную серую ленту ратников. Но тут же поймёт — это обман зрения, плод его воображения.
Дождливые дни сменились сухими, солнечными. Звёздными ночами на ладьях зажигались факелы, и тогда, казалось, загоралось море. Перекликались сигнальщики, бодрствовали зоркие кормчие.
Олег плыл на одной ладье с Ивашкой. Шли под парусами и на вёслах, и оттого чудилось, что летели, взмахивая крыльями.
Сутки-другие пути отделяли русов от Царьграда. Их флот разбросался в ширину и длину по морю Русскому на много вёрст. Кинет Олег взгляд направо и налево — всюду корабли великой Руси. Оглянется назад — бороздят воды тяжёлые насады и расшивы.
Плывут, рассыпались вольно, но это первое впечатление: по первой тревоге тотчас произведут боевое построение.
На всём пути море тихое, и ни одного неприятельского корабля. Великий князь доволен: кажется, пока идут незамеченными. Олег поглядывал вдаль, но, кроме моря, ничего не видел.
Пока море Русское к ним, русам, было добрым, и Олег радовался. Он представил, как они ворвутся в бухту Золотой Рог и навяжут ближний бой императорскому флоту.
Мысли Олега вдруг нарушил голос Ивашки:
— Византийца зрю!
Вот оно, начало! Вздрогнул князь.
— Ну, ушкуйники, молодцы, налегай на вёсла! Вдогон! — крикнул он гребцам.
Но и на памфиле уже обнаружили ладьи русов, и она, развернувшись, быстро пошла к Константинополю.
— Теперь жди весь их флот, — с сожалением, что сорвалась неожиданность, сказал Олег и подал команду сигнальщику, чтоб передал на ладьи приказ перестроиться в боевой порядок.
И тотчас корабли встали ключ в ключ, пошли навстречу пока ещё не появившемуся неприятелю. Потянуло гарью: на ладьях, расшивах и насадах разжигали жаровни, готовили зажигательные стрелы с просмолённой паклей.
— На первом ключе-е, слуша-ай! Первый дромон наш! — прокричал Ивашка.
И там услышали, отозвались:
— На-аш!
Один за другим медленно, подобно неуклюжим черепахам, выползали из гавани тяжёлые дромоны. За ними потянулись степенные триремы, проскочили юркие хеландии и памфилы. Пока выбрались в море, день давно начался.
Магистр Антоний, драгман флота, стоял на палубе головного дромона, раздражённо отдавал команды и смотрел, как корабли принимают походный порядок перед боем. Драгман флота злился на капитанов, но в первую очередь на себя. Выжидая смерти базилевса, он, магистр Антоний, упустил флот: сторожевые корабли не море бороздили, а обрастали мидиями в бухте. Капитаны, покинув корабли, не видели, что экипажи разбрелись по портовым харчевням и притонам, а кое-кто в долине Ликоса у платных девиц прочно прижился. Всю ночь поспешно собирали капитаны свои экипажи, прежде чем подняли якоря.
Магистр Антоний догадывался, что корабли вышли не в полном составе, не всех разыскали, недостаёт воинов на головном дромоне, да и на остальных кораблях тоже, хотя капитаны пытаются скрыть это от него. И драгман решает: как только разобьют русов, он наведёт порядок на флоте, выгонит капитанов, которые вместо службы ведут праздный образ жизни, а состарившихся корабельщиков заменит молодыми...
Император выжил, а он, драгман флота, упустил время. А ведь Роман Дука предупреждал базилевса. Хорошо, что гнев божественного миновал его, магистра Антония...
Мощным кулаком идут дромоны и триремы, поднимают крупную волну, рыщут в море памфилы и хеландии, и на душе у магистра Антония чуть отлегло. Нет, флот скифов не выдержит такого удара. Когда таран сокрушит русов, их расчленят на части и будут топить тех, кто не сдаст оружие.
Из трюма доносятся брань и удары хлыстов. Это надсмотрщики подгоняют невольников-гребцов. Прикованные к скамьям рабы упрямы, и только хлысты поторапливают их.
«Страх движет людьми, — думает драгман флота, — он держит в покорности охлос, власть без страха ничто». И магистр Антоний вспоминает, как со страхом ждал, что базилевс, сменив доместика схола, лишит и его звания драгмана флота.
Усевшись в плетённое из виноградной лозы кресло, магистр Антоний выпил сок, выжатый из апельсинов, смежил веки. Хотелось спать, но драгман пересилил себя: нельзя расслабляться перед боем.
К обеду увидели ладьи русов. Их было настолько много, что изумлённый драгман флота оторопел. Капитан сторожевой памфилы о таком количестве умолчал: страх помутил его разум. Магистр Антоний тут же принял решение нанести удар по острию клина. Едва он отдал команду, как флот скифов развернулся веером, и магистр понял: русы намерились охватить императорские корабли подковой. От прежней уверенности, что утлые судёнышки русов затрещат, как ореховая скорлупа, когда на них навалятся тяжёлые корабли императорского флота, не осталось и следа. Теперь магистр Антоний был уверен, что русы не побегут, а навяжут ближний бой. Этого драгман флота опасался больше всего. Русы отчаянные, они переберутся на палубы византийских кораблей и постараются захватить их. Вот он, первый ключ русов! Он уже пошёл на сближение. Друнгарий флота видит: русы сосредоточились по бортам своих ладей. Однако и на дромоне приготовились к их отражению. Гирдманы[137] выставили из-за щитов копья с кинжаловидными лезвиями. Когда русы полезут на корабль, они напорются на копья.
Первую ладью от дромона отделяло не больше одной стадии, когда из-за туч вдруг появилось солнце и в радостных криках изошли русы:
— С нами Ярило! С нами Дажбог!
— Ты приветствуешь своих детей, ты вещаешь нашу победу! — ревели они, и их боевой клич перекатывался с ладьи на ладью.
И тут же на византийские корабли понёсся рой горящих стрел. Они вонзались в просмолённые борта, падали на палубы, попадали в трюмы, в такелаж. Огонь и дым поползли по кораблям. А с первого ключа уже забрасывали на дромон крючья, и русы по верёвочным лестницам взбирались на него. Их кололи копьями, били мечами, но те, кто оставался жив, становились спина к спине, дрались яростно.
Ближняя к головному дромону трирема двинулась на выручку кораблю драгмана флота, но сама подверглась атаке. С ней уже сцепилась новгородская насада, и трирему зажали несколько ладей.
Магистр Антоний увидел: бой начался неудачно для кораблей императорского флота — и решил отдать команду пробиваться к Константинополю, под прикрытие бухты.
Загребая воду длинными вёслами, дромон развернулся и с трудом, продолжая отбиваться от наседавших русов, пошёл к Константинополю.
Глотнув горько-солёной морской воды, Ивашка вынырнул и возблагодарил Перуна, что не надел перед сражением кольчужную рубаху. Огляделся — ладья рядом. Чьи-то руки подхватили его, втянули на корабль. Едва успели подобрать остальных, как снова раздался голос Олега:
— Не упускайте ромеев! Вдогон!
А византийский флот уже вырвался из мешка. Как ни налегали русы на вёсла, византийцы опередили их. Едва последний императорский корабль ворвался в бухту, как тяжёлая цепь замкнула ворота Золотого Рога.
Флотилия русов стремительно приближалась к гавани. Слышно было, как поют трубы на башнях Царьграда, мечутся на стенах воины.
Олег стоял на носу головной ладьи, не сводя глаз с мощных укреплений.
— Вот он, Царьград! — воскликнул киевский князь. — Внемли, град царственный, Русь пришла!
Со скрипом закрывались с суши все городские ворота. Поднялась со дна морского цепь, перекрывшая вход в гавань. Но Олег только рассмеялся:
— Мы здесь, и ничто нас теперь не остановит! Жди наших послов, император, и либо ты примешь наш ряд, либо мы потрясём империю!
В церквах и соборах Константинополя тревожно зазвонили колокола. В городе поднялась паника. Люд заполнил главный храм Святой Софии. Пришёл патриарх. Он поднялся на амвон, заговорил. И затих народ, слушая патриарха. Его старческий, дребезжащий, но ещё твёрдый голос вознёсся к самому куполу:
— Язычники вознамерились потрясти великую империю! Но разве для того Бог даровал жизнь несравненному? Непобедимо войско императора, и из всех фем уже спешат к царственному городу войска. Никогда тому не бывать, чтобы язычники осквернили наши храмы, и ни один скиф не вступит в наш священный город.
— Но ладьи русов закрыли всё море и их щиты слепят наши глаза! — вскрикнул кто-то.
Патриарх сказал грозно:
— Недостойно впадать в панику! Разве вам не известна мощь империи? Флот божественного не допустит, чтобы язычники бросили якоря в гавани!
А в это время, гремя железными доспехами, во дворец вошёл курополат. Его встретил логофет дрома.
— Скифы требуют открыть ворота и впустить их послов во дворец, — сказал начальник стражи.
— Знай, со скифами один разговор — оружием, — ответил евнух Леонид. — И помни, курополат, ни один скиф не появится здесь. Империя могущественна, и она выбросит скифов.
Хинко подъезжал к замку уже ночью, не ведая, зачем зван. В Тырнове кмета удивило множество ратников-русов. Хинко не ожидал увидеть их здесь. Ему известно: русы пошли вдоль моря...
Копыта коня простучали по мосту, одна из створок ворот со скрипом открылась, впустив кмета.
В замке Хинко встретил верный телохранитель царя Симеона, черноволосый бородатый войник. Он принял от кмета саблю и кривой нож, висевший у пояса. Так повелось, когда кметы входили в царский зал. Войник открыл перед Хинко резную дубовую дверь.
В высоком поставце горело несколько свечей, освещая скудно уставленный царский зал. Едва кмет переступил порог, как Симеон, сидевший у окна в кресле-троне, сказал с укором:
— Ты не был у меня три дня, Хинко.
— Я не знал, царь, что у тебя гостят русы.
Симеон насупился, его чёрные густые брови сошлись на переносице.
Взгляд у Хинко стал настороженным, будто недоброе почуял. Сегодня Симеону кмет не нравился: глаза в сторону отводит и руки едва приметно подрагивают.
— Ответь, Хинко, ты болгарин или ромей?
Симеон упёрся глазами в кмета, будто хотел разглядеть, что у того в душе.
Хинко взволновался:
— Ты спрашиваешь меня, царь, будто намерился упрекнуть в чём-то?
— Не странно ли, Хинко, что грекам известно всё, о чём говорим мы на совете кметов?
— Но в чём моя вина, царь?
— Я, кмет, пока тебя не виню, я спрашиваю. Но у тебя нет ответа, и потому я тебе говорю: ты видел, Хинко, в Тырнове русов, это мои гости, и я поручаю тебе провести их через перевал в долину. Но это не всё. Ты пойдёшь со своей дружиной и поможешь русам отбросить стратига Иоанна с дороги, по которой ведёт полки русов воевода Никифор.
— Но разве болгары воюют с империей? — удивился Хинко.
— Нет, кмет, мы только помогаем русам.
Симеон помолчал, помял пышные усы и снова заговорил:
— Помни, Хинко, если о том станет известно патрикию Иоанну, ты познаёшься с палачом и тебя казнят как предателя. Ты предашь не меня, ты предашь нашу Болгарию. Матку предашь, и не будет тебе прощения во веки веков.
Сурбей ждал известий. Он был спокоен. Теперь уже скоро конь помчит его туда, где печенеги найдут богатую добычу. Они привезут её в свои вежи и будут славить его, Сурбея, повелителя большой орды.
Десять тысяч воинов готовы ринуться на Русь, но хан не спешит. Сидевшие в засаде печенеги донесли: русы покинули Кий-город и отправились, конные и пешие, вслед за солнцем, а. ладьи князя Олега миновали пороги.
Но Сурбей будто не слышал, о чём ему говорили печенеги, он смотрел, как танцует его юная полонянка, взятая в земле суличей.
Но вот прискакали другие дозорные и сообщили: русы переправились на правый берег Дуная-реки, а их ладьи вышли в открытое море.
И тогда Сурбей надел кольчужную рубаху, подпоясался саблей, вскочил в седло. Подняв плеть, выкрикнул долгожданное слово:
— Урагш!
Глухо ударили копыта, взвизгнули от радости печенеги, и вся их воинственная масса понеслась стремительно в землю русичей.
В мае-травне дни у Прокши заканчивались поздно. Уже темень сгущалась, а на перевозе всё ещё было суетно: то смердам надо на другой берег перебраться, то с той стороны кого занесёт. Эвон как Русь-то раздалась!
С уходом дружин и ополченцев хоть и поуменьшилось люда в Киеве, однако воскресными днями всё так же шумит торжище и привозы радуют.
Прокша с утра при деле, лишним себя не считает, ему даже крючки рыболовные проверить некогда: гоняет то паром, то чёлн, коли путник одинокий. Только и слышится:
— Про-о-окша, паром!
— Пе-ре-воз-чик!
С теплом начинается весёлая жизнь у Прокши на перевозе, всё ему ведомо, всяких былей и небылиц наслушается. Всего в голове даже не удержит.
В то утро Прокша пробудился с какой-то смутной тревогой, она не покидала его весь день. Что ни делал, а ожидание чего-то несвершившегося занозой сидело в нём. Перевозчик даже о еде забыл. В полдень перехватил горбушку ржаного хлеба с луковицей, водой днепровской запил — и сызнова на вёсла.
Не заметил, как и день закончился. Однако устали никакой. К вечеру наконец стихло на перевозе. Сбегал Прокша, снасти проверил — на одном крючке сазан гулял: на червяка-гнойника попался.
Развёл перевозчик костерок, рыбу почистил, выпотрошил. Только намерился уху варить — глядь, тем берегом кто-то намётом скачет. У самой переправы рухнул конь, седок через голову лошади перелетел. К воде подбежал, заорал, будто режут:
— Пе-че-не-ги-и!
Прокша мигом в чёлн, налёг на вёсла, а мужик уже навстречу бредёт, кричит:
— Поднимай люд, на Гору беги! Орда правым берегом прёт несметная, всё по пути зорит!..
Ударили в било по всему Киеву, тревожно затрубили рожки, всколыхнулся народ. Под защиту крепостных стен торопился люд с Подола. Княгиня Ольга из Предславина в Киев перебралась.
Воевода Ратибор с князем Игорем принялись готовиться к обороне: время подпирало, — старостам уличанским велели костры разжечь, смолу в чанах варить, воду кипятить. Гридни и народ на стены взошли, в башнях и у стрельниц места заняли, высматривают, откуда печенеги появятся. Ни Ратибор, ни Игорь не решились дать им бой на подходе к Киеву: лазутчики доносили, многочисленная орда у хана Сурбея, и ещё неизвестно, один идёт либо с ханом Мурзаем...
А Сурбей пришёл на Русь один. Он рассчитывал жить с Мурзаем по-братски, для того и в метель к нему поехал. Однако Мурзай отказался, и теперь Сурбей сам возьмёт Киев, и всё богатство этого города у него в улусе останется...
Всю ночь киевляне не сомкнули глаз, а к утру точно саранча застлала поле: у города встала орда.
Едва показались башни и городские постройки, как печенеги подняли крик. С гиканьем и свистом носились всадники в малахаях и халатах, а поверх панцири кожаные с железными наклёпками. Печенеги потрясали копьями, размахивали, факелами. Скрипели высокие двухколёсные телеги, одна за другой ехали войлочные кибитки.
А на перевозе через Днепр с левого берега начал переправу ещё один тумен. На плотах из буйволиных шкур, на лодках, с криками и воплями плыли печенеги. Их сносило течением, но они выбирались на правый берег, располагались табором, и вскоре вся многочисленная орда полезла на приступ. Прикрываясь щитами из буйволиной кожи, к самим стенам подобрались. Глухо застучал в кованые ворота таран. С башен и стен полетели в печенегов стрелы, лили кипяток и вар. Откатились печенеги, бросая убитых.
На второй и третий день вязали лестницы и повторили приступ. Местами печенегам удалось взобраться на стены. Зазвенела сталь, крики и брань повисли над Киевом. Печенегов сбрасывали со стен. Ров заполнили убитые и раненые.
С утра и допоздна граяли стаи воронья над трупами. Вороны были вечными спутниками кровавых сражений и битвы чуяли загодя. Сытые, отяжелевшие птицы нисколько не боялись людей.
Удивившись упорству русов, Сурбей сказал тысячникам:
— Мы не будем задерживаться. Наши телеги и без того загружены, женщины в вежах останутся довольны, а мы узнали дорогу на Уруссию.
Печенеги разграбили и пожгли Подол, угнали в полон тех, кому не удалось скрыться, и на четвёртый день убрались в низовья Днепра.
— Что русы, таксиархий Зиновий? — спросил стратег Иоанн, обходя место предстоящего сражения.
Он был доволен: с одной стороны горы переходили в пологое угорье, поросшее мелколесьем, с другой стороны — море. А от гряды гор к югу начиналась зелёная долина. Она тянулась к Адрианополю и Константинополю.
Иоанн думал, что, если русам удастся прорваться в долину, тогда их уже никак нельзя будет остановить и они пойдут на царственный город. Но этого не случится, потому что его турмы заняли выгодное положение.
— Лазутчики доносят: скифы вытягиваются из щели и скапливаются для рывка, — ответил Зиновий.
— Этот рывок для скифских воевод будет и последним, — хмыкнул патрикий, поглаживая шелковистую бороду, тронутую сединой. — Твои стратиоты, таксиархий, должны выдержать первый натиск, и это хорошо, что ты огородился валом из камней. Дерзкие потомки скифов умеют драться. Мы будем выпускать их из щели по частям и убивать без жалости. Помни: не страшен только мёртвый славянин. Разве болгары не подтверждение тому?
— Мне кажется, патрикий Иоанн, мы преувеличиваем способности русов к воинскому искусству.
Стратиг не ответил, зная вздорный характер таксиархия Зиновия. Не потому ли он и поставил его турму принять первый удар русов?
Иоанн подошёл к морю. Оно было тихим и покорным. Такое море патрикий любил. Он боялся моря, когда оно поднимало волну и захлёстывало берег, ревело, а ветер гнул деревья.
Солнце уже скрылось за болгарскими горами, но на море оно ещё продолжало светить. И оттого море казалось золотистым.
Вдали, встав на якорь, замерла памфила. Её капитан побывал у стратига и подробно рассказал, какой силой идут русы. У Иоанна стратиотов меньше, но русы растянулись и устали, а его турмы подтянулись, ждут сигнала. Русы скорее всего начнут сражение завтра, и завтра патрикий Иоанн докажет своему тестю, какой стратиг его зять.
Иоанн недобрым словом помянул Романа Дуку, выделившего ему самую беспокойную фему...
Стратиг повернулся к таксиархию:
— Когда скифы начнут вылезать из щели в долину, уведомь меня.
Доброгост спешил. С того часа, как неожиданно для ромеев ополченцы перевалили горбы и спустились в долину, прошло больше суток. К утру ополченцы должны подойти к лагерю, где расположились турмы противника, ударить по ним неожиданно и тем самым облегчить выход в долину полкам, которые ведёт воевода Никифор.
Доброгост подбадривал:
— Знайте, новгородцы-молодцы, черниговцы-удальцы, переяславцы-храбрецы, там ваши товарищи ждут вас. От ваших ног зависит, жить им либо смерть принять.
Давно отстал кмет Хинко с дружиной, и только болгарин-проводник шагает неутомимо. Обменяется с Доброгостом парой слов и снова молчит. Тяжело дышат ополченцы, им бы передохнуть, но Доброгост не позволяет, твердит:
— Должны успеть, други, должны!
Напутствуя ополченцев, царь Симеон говорил:
— Как только подойдёте к лагерю ромеев, пускайте в них зажигательные стрелы, а потом берите в мечи и на копья. Тем часом воевода Никифор полки выведет.
Ополченцы устали: ещё прошедшим днём на горбы взбирались. Переходили горы в двух местах. Шли цепочкой, закинув щиты за спины. Дорога трудная — высокие горы, гранитные скалы, леса, одетые в молодую зелень, поляны, поросшие диким шиповником, разлапистые деревья грецких орехов. Ближе к вершинам сочные травы с мелкими белыми и жёлтыми цветами.
Узкая каменистая тропа, виляя, уводила вверх. Она терялась в угрюмо насупившихся горах, где гулял пронзительный ветер и зависали, цепляясь за скалы, рваные тучи, а под обрывами рокотала бурная река.
Поднялись на вершину. Болгары посмеивались:
— Спуск, друже, труднее будет.
Не поверил Доброгост, но братушки правду сказывали: ноги скользили на мелких острых камешках и от усталости дрожало тело...
От воспоминаний о переходе через горы Доброгоста оторвал проводник:
— Там море и греки! Совсем скоро, за поворотом. Скажи своим, пусть будут готовы.
Доброгост понял, повернулся к спешившим за ним ополченцам:
— Ну, други-товарищи, изготовьтесь!..
А стратиг Иоанн заснул поздно. Присел в кресло да так и задремал. Приходил таксиархий, но никаких новостей не принёс, кроме того, что русы скапливаются на выходе из щели: того и жди, начнут прорыв...
Чуткий сон у стратига. На шум вскинулся. Вбежал старый гирдман:
— Когорту спафария Григория разбили русы! Он говорит, русов много и провёл их через горы кмет Хинко. Они уже здесь, патрикий, Григорий опередил их на две стадии!
Иоанн выскочил из шатра, проклиная Хинко: в любви клялся, в верности империи, а сам с проклятыми скифами в спину ударил. Крикнул трубачу:
— Играй тревогу, скифы рядом!
Будоража стратиотов, запела труба, но не успели те стряхнуть сон, как, прочертив небо, упали на лагерь огненные стрелы и тотчас, сотрясая рассветный воздух, раздались крики:
— Нов-го-род!
— Чер-ни-гов!
— Пе-ре-яс-лавль!
— Смерть ромеям!
И на турмы ринулись ополченцы. А от гор и моря уже вырвались полки воеводы Никифора. Не выдержали стратиоты стремительного удара, дрогнули, побежали...
Выбравшись из узкой теснины, зажатой между горами и морем, войско оказалось в зелёной долине и, не встречая сопротивления, двинулось к Константинополю.
Стратиг Иоанн, остерегаясь потерпеть второе поражение, поспешил отвести турмы к Марице-реке. Патрикий был зол: он считал, что его фема имела мало стратиотов, и в этом повинны прежний и нынешний доместики схолы. Иоанн удивлялся безумству русов. Он говорил:
— Упрямство скифов будет жестоко наказано, они разобьют себе лбы о мощные укрепления дарственного города...
Сотня за сотней ехали конные гридни, шли пешие ратники. Щедро припекало солнце. Жарко ратникам. А вокруг травы зелёные, сады, но во встречных поселениях безлюдно. Кмет Асен пояснил: болгары от ромеев в горы ушли.
К вечеру Асен со своими войниками распрощались с русами, вернулись к себе.
— Ты, воевода, — сказал кмет Никифору, — теперь и без меня выйдешь к Константинополю. Держись так, чтобы солнце до обеда светило в левую щёку, после обеда — в правую.
Ратники удивлялись новым местам: красота-то какая! Но иные не соглашались:
— У нас краше, леса и реки обильные, где ещё зверя и рыбы столько, сколько в нашей земле!
Жарко воинам, потом обливаются.
— В баньку бы!
— У Царьграда в море искупаетесь!
— Где тот Царьград!
— Теперь скоро!
Далеко опередив войско, следовали конные ертаулы. Они выставлены и обочь: ну как патрикий Иоанн попытается навязать бой? Но ромеи, кажется, не собирались оказывать сопротивления, и воевода Никифор решил, что, по всей видимости, греки намерены отсидеться за константинопольскими стенами.
Воевода огорчался, он думал, что лучше встретиться с неприятелем в поле, нежели брать город приступом.
Когда ратники приближались к морю, они видели памфилу. С корабля следили за движением колонны. Воевода Никифор гадал, пересёк ли море флот Олега. И как же он обрадовался, когда ертаул сообщил, что завиднелись стены Царьграда, а в море недалеко от берега стоят ладьи князя Олега!
Город жил беспокойно, в постоянной тревоге. Осаде не было видно конца. День и ночь бодрствовали на стенах и башнях стратиоты. Они зорко всматривались в стан русов: не пришёл ли он в движение, не наблюдается ли какое передвижение войск? Но всё оставалось без изменений, разве что кольцо вокруг Константинополя совсем замкнулось. Это стало особенно заметно по истечении месяца: зерно вздорожало и продовольствие исчезло с торжищ.
Народ роптал, виня базилевса и сенаторов, которые допустили осаду города. Спрашивали: неужели империя настолько ослабла, что не в состоянии отразить варваров?
Раздавались голоса: уж не договориться ли со скифами миром?
В одну из ночей разыгралась непогода: сильный ветер, раскачивая кипарисы, гнал волну, поднимая брызги на волноломах, — всё предвещало шторм.
К утру, когда неожиданно всё стихло и изумрудное море замерло, лишь иногда пробегала лёгкая рябь, случилось непредвиденное: флот князя Олега пристал к западному берегу. Ладейники бросили якоря, сошли на каменистую землю в кольчужных рубахах, опоясанные мечами, с копьями и луками, закинув щиты за спины.
Высаживались настороженно, с каждой ладьи по сорок воинов.
К вечеру подошли полки, которые проделали путь к Царьграду сушей. Побив турмы стратига Иоанна и перейдя долину, они встали у стен Константинополя. Великий князь Олег обнял воеводу Никифора и князей, а Доброгосту сказал:
— Теперь мне ведомо, староста кончанский, в кого Ивашка удался.
Усмехнулся Доброгост, ответил довольно:
— Аль дерево, великий князь, иной плод даёт?
На вторые сутки вышли ромеи за городские ворота двумя пехотными тагмами в надежде отбросить русов, но им не дали построиться в боевой порядок. Едва начали вырисовываться византийские квадриги[138], как справа и слева их охватили пешие ратники, а в чело ударили конные дружины воеводы Никифора.
Не доведя до большого сражения, пехотные тагмы отступили, укрывшись за крепостными стенами, а отряды русов встали заслонами у всех царьградских ворот — ни въезда в город, ни выезда.
В первые дни подвижные конные отряды русов разорили ближние окрестные сёла и перекрыли все дороги в Константинополь, лишив осаждённых всякой надежды на подвоз продуктов. Ночами, наводя страх, летели на Царьград зажигательные стрелы. Лучники не давали покоя ромеям и днём.
В одну из тёмных ночей, какие бывают только на юге, в стан русов пробрался человек, назвавшийся киевским купцом Евсеем. За немалую мзду вывел его с подворья монастыря Святого Мамонта староста русского квартала, и, миновав византийскую стражу, Евсей тут же оказался среди своих. Обрадовался великий князь, усадил купца за столик, собрался потчевать, но Евсей остановил его:
— Не следует, князь, мне до рассвета надобно на подворье явиться. Чтобы к тебе попасть, я соболиными шкурками застил очи легаторию[139] и караульным. А пришёл я к тебе сказать: не води воинов на приступ, только ратников положишь и позора наберёшься, а взять ромеев можно измором. В городе хлеб на исходе и иные продукты, возмутится народ, и подпишет базилевс с тобой ряд, какой надобно.
— Спасибо тебе, купец Евсей, мы будем терпеливы и дождёмся, пока разум у ромеев переломит их гордыню...
Минул июнь-розанцвет, перевалило на июль-грозник. Однажды Олег велел спилить кипарисы на брёвна да вытянуть на берег ладьи. Удивлялись на стенах ромеи: что русы задумали? А они ладьи на катки поставили, паруса подняли. На стенах хохот: скифы по суше плывут!
А паруса глотнули ветра попутного, вздулись, и подталкиваемые русами ладьи медленно покатились к городу, а под их прикрытием к стенам приближались воины...
Доложили о том доместику схолу, тот впал в раздумье, потёр лоб. Потом промолвил:
— Если скифы до такого додумались, то можно ожидать от них и иной хитрости...
В дни болезни базилевс возненавидел пышность приёмов, разуверился в льстивых улыбках и заискиваниях и потому принимал только необходимых сенаторов. Чаще всего это были логофет дрома, доместик схол и драгман флота.
В то утро император говорил с ними о том, как отвести беду, нависшую над царственным городом. Базилевс смотрел на сановников внимательно, но ничего не видел, кроме склонённых голов. Первые из первых ждали, что скажет божественный. А он морщился то ли от боли, которая одолевала его в последние дни, то ли недовольный сановниками.
— По вашей вине скифы застали нас врасплох. Вы оказались слишком самонадеянными и за то сегодня наказаны, — сказал император. — Упрямству русов надо отдать должное.
Он повёл взглядом по сановникам. Они раболепно молчали, и базилевс снова заговорил:
— Когда евнух Василий вёл меня сюда, в приёмную, он рассказывал, как вчера князь скифов потешил константинопольский люд, и мы благодарны ему за это.
— Несравненный, — осмелился подать голос Лев Фока, — но это не зрелище Ипподрома, подобное тем, какие мы устраивали возмущённому охлосу: в поведении великого князя Олега я улавливаю скрытый смысл. Мне кажется, со своих кораблей, которые подойдут к городу по суше, скифы смогут забрасывать крючья на стены и взбираться на них по подвесным лестницам. Русы могут начать приступ, и он будет яростным. Особенно опасаюсь приступа ночного.
И снова базилевс поморщился:
— Может, и так, доместик схол, но у империи достаточно стратиотов, чтобы отразить скифов. Или ты, Лев Фока, считаешь, что могут пасть стены могущественного Константинополя?
— Божественный и несравненный, — ответил доместик схол, — стены Константинополя неприступны, мы отразим варваров, но достаточно ли у нас хлеба?
Нахмурился базилевс, повернулся к евнуху Леониду:
— Скажи, логофет дрома, чего требуют эти варвары, которые водят свои корабли по суше?
Голос у базилевса был тихий. Евнух Леонид ответил:
— О, божественный, они хотят заставить империю признать Русь равной Византии и чтобы её торговые гости имели те же права, что и гости других государств.
— Но разве, подписав такой договор, империя унизится?
— Это не всё, божественный. Они требуют уплатить дань Киеву и иным городам, которые пришли вместе с князем Олегом.
Базилевс насупился:
— Велика та дань?
Евнух Леонид ответил скорбно:
— Она заберёт из твоей казны, несравненный, немало золотых монет. Скифы требуют по двенадцать гривен на каждую ладью, а их у Олега за две тысячи.
— Ты предлагаешь иное, мудрый Леонид?
Логофет дрома промолчал, а базилевс вздохнул:
— Древние учат: из двух зол выбирай меньшее. Нас ожидает смута, бунт голодного охлоса, но если мы откупимся от скифов и они покинут империю, наши корабли доставят в Константинополь зерно и охлос получит хлеб. Я велю тебе, логофет дрома Леонид, передать князю русов: мы подпишем с ним договор... Теперь я хочу спросить тебя, драгман флота магистр Антоний: когда скифы, получив дань, удалятся в море, сможешь ли ты догнать их и уничтожить?
— Нет, несравненный, — покачал головой Антоний. — У русов множество лёгких кораблей, и они навяжут нам ближнее сражение. Их ладьи подойдут к нашим кораблям, а воины, подобно обезьянам, взберутся на палубы дромонов и трирем, перебьют матросов и гирдманов.
— А что скажешь ты, достойный севаст Лев Фока? Сумеет ли патрикий Иоанн перекрыть дорогу воеводам князя Олега?
Доместик схол поднял на базилевса глаза:
— Божественный и несравненный, у стратига Иоанна трудная фема. Как может он одолеть русов, если им помогает Симеон, злейший враг империи?
Базилевс произнёс печально:
— Господи, скифы вторглись в империю. В этом зрю гнев твой на Византию, она потеряла прежнюю мощь, если даже в своей болгарской феме не может удержать порядок. Тяжкое бремя, — обратился он к сановникам, — и мне не остаётся ничего, кроме как согласиться с вами. Но значит ли это, что мы позволим скифам уйти безнаказанно, севаст Фока?
— Мудрый и несравненный, — ответил доместик схол, — пока болгары не почувствовали нашей мощи, нам нечего думать о возмездии.
— Что предлагаешь ты, доместик схол? Ведь у тебя в распоряжении армия империи. — Базилевс пошевелил бровями. — Может быть, у тебя есть свой план?
— Когда ты, божественный, назначил меня доместиком схолом, я уже знал, что нам предпринять. Но время упущено. Теперь я дождусь, когда полки русов покинут империю и удалятся в свою Скифию, тогда армия Византии двинется на болгар. Мы сломим их, и они признают себя фемой империи, после чего мы выдвинем свои турмы к Дунаю. Там будет граница империи.
Базилевс кивнул:
— Пусть скифы возвращаются, торжествуя, но настанет день, когда они дорого заплатят за наш позор...
Светился огнями царственный град, горели факелы и жировые плошки, чадило бурое горное масло[140], добытое из подземных ключей, освещая улицы и площади. Шумел и гудел многотысячный люд, радовался: скифы покидают Византию.
А накануне киевских послов принимал логофет дрома. Отряд русов, весь в броне, вошёл в город через главные ворота, и его провели в большой дворцовый зал, где в присутствии сената евнух Леонид поставил свою подпись под рядом и скрепил её государственной печатью.
Уже вчера побережьем повели воеводы конные и пешие полки, а утром должен был сняться флот князя Олега.
Едва начали гаснуть звёзды и рассвет тронул небо, как толпы народа уже стояли на стенах, всматриваясь в море. Цепляясь за Кавказские горы, лениво выползало солнце, открывая взору Понт Эвксинский, сплошь покрытый ладьями, расшивами, насадами...
Заиграл рожок на княжьей ладье, ему откликнулись на других кораблях, и загремели якорные цепи, а гребцы налегли на вёсла. Заскрипели уключины, и все эти звуки, подобно сладкому голосу арфы, отозвались в душах ромеев. Ведь уже сегодня к константинопольским причалам подойдут корабли с египетской пшеницей, откроются все городские ворота и крестьяне повезут в Константинополь хлеб и амфоры с вином и оливковым маслом, чёрные, моченные ещё прошлой осенью маслины, разные овощи, мясные туши и живую птицу. Заканчивались голодные месяцы...
Выйдя далеко в море, корабли подняли полотняные паруса и быстрыми чайками полетели к берегам моря Русского, где находилась богатая земля — Великая Скифь, а ныне встало грозное государство — Киевская Русь.
В августе-зарничнике, когда ещё не начался спад воды в реках и полноводный Днепр в своём низовье так широко разлился, разбежался на множество рукавов и рукавчиков, протоков и заводей, поросших камышами, что казалось, нет ему конца ни в ширину, ни в длину, — флот русов вошёл в устье Днепра.
И потянулись корабли в Киев великим водным путём «из варяг в греки».
В полдень погода начала портиться. Небо заволокли тучи. Они клубились, и вскоре в самой гуще сверкнула молния, будто расколов небо, загрохотал гром.
Ветер погнал по Днепру воду, гнул камыши. С шумом, словно обрушилось небо, полил дождь. Олег велел переждать непогоду. Пока на ладьях спустили паруса и подгребли к берегу, все промокли до нитки.
Но дождь оказался не затяжным. Постепенно он стих, и по всему берегу загорелись костры. Воины высушили одежду, и сразу же после обеда флот русов продолжил путь.
Олег всматривался в далёкие берега, но их закрывали густые камыши и куга. Блестели блюдца воды. Лишь к исходу дня заросли расступились, и русы увидели берега, местами поросшие лесочком. Ивы клонили ветви к самой воде. Но ни вежи, ни даже дыма от печенежского костра не видел Олег.
Сгустились сумерки. Ивашка, плывший на княжьей ладье, догадывался, о чём мысли великого князя. В низовье Днепра им повстречался купец из Любеча, он-то и поведал о печенежском набеге на Киев. Рассказал, как четыре дня орда держала город в страхе и, наделав немало бед, ушла в Дикую степь.
Мрачно выслушал Олег торгового человека, ни слова не проронил, только скулы заиграли да заалел шрам на щеке. Теперь глаза Олега высматривали улус хана Сурбея.
Отпуская купца, князь сказал ему:
— Невесёлое известие. Однако слава киевлянам, отбились, устояли. А ты, торговый человек, первым из русских гостей побываешь в Царьграде после нашего ряда с базилевсом. Ворочаться станешь, приходи на Гору, поведаешь, как русских торговых людей отныне империя принимает...
Ивашка голос подал:
— Дозволь, князь, на берег высадиться, поискать проклятого хана.
Но Олег отрицательно повертел головой:
— Только время потеряем. Нет улуса Сурбея в этих местах, откочевала орда. Но мы ещё придём в степь, загоном охватим и накажем печенегов. Доколь им коршунами Русь терзать!
Тесно шли по Днепру ладьи, журавлиным клином тянулись. Но ближе к порогам перестроились в цепь, спустили паруса, пошли на вёслах.
Грозным рыком встретили флот князя Олега неугомонные пороги, и, когда головная княжья ладья прошла их, последние корабли ещё только издалека слышали устрашающий шум и рёв воды...
На восьмые сутки осталось позади каневское городище, ещё через двое на левом берегу увидели переяславское поселение.
Плыли, не причаливая, менялись на вёслах. Ночами зажигали сигнальные огни, и тогда на много вёрст горел Днепр.
Олег почти не спал, выходил из стоявшего на носу ладьи шатра, смотрел на небо, на высокие звёзды и молочную дорогу, которой держались от самой Византии. Она вела их к Киеву. Молочная дорога шла и к Новгороду, и дальше, к домику у фиордов, в страну Упландию, где он, Олег, много лет назад оставил могилу матери. Теперь его родиной стала земля русов и мать городов русских — Киев. Князь ждал с ним встречи. Хотел увидеть дивную красоту города на холмах в зелени, бревенчатые стены с башнями, причал и пристань, народ, встречающий великого князя киевского.
Но больше всего — Олег даже себе боялся признаться в этом — он ждал встречи с Ольгой...
Княжья ладья вырвалась за поворот Днепра, и открылись Киев и Подол с новостройками, заваленный брёвнами и досками. А на пристани толпился народ. Олег увидел молодого князя Игоря и воеводу Ратибора. Но не их выискивали его глаза. Ольга, княгиня, стояла обочь Игоря, подавшись вперёд, будто готовясь взлететь над Днепром, нёсшим на своих волнах княжью ладью.
Вот ладья ткнулась в причал, и Олег легко спрыгнул на берег, поклонился люду, встретившему его радостными криками, обнял Игоря и Ратибора, потом отстранился, повернулся к Ольге, поцеловал её и, заглянув в глаза, промолвил:
— Словно век не видел тебя, княгинюшка Ольгица.
Чуть приметно дрогнули её губы:
— Исполнились, великий князь, помыслы твои, чем долгие лета жил. Радуюсь и я с тобой.
— Ещё, княгинюшка, печенегов усмирим, а хазар прижмём к морю Хвалынскому, заставим Русь уважать, вот тогда и передам стол киевский первому Рюриковичу, мужу твоему князю Игорю.
А ладьи причаливали одна за другой, и те, которым не досталось места у пристани, бросали якоря посреди реки.
Над Днепром, над Киевом неслось звонкоголосое:
— Слава великому князю Олегу!
— Слава Руси!
— Слава-а-а!