I. Появление

1

Торговец громоотводами появился как раз перед бурей. Пасмурным октябрьским днем он прошел, опасливо оглядываясь, по улицам Гринтауна, небольшого городка в штате Иллинойс. Там, позади, молнии уже били в землю. Там, позади, буря неотвратимо надвигалась и скалила зубы, как огромный разъяренный зверь.

Торговец громко расхваливал свой товар, скрипел и лязгал огромной кожаной сумкой, где скрывались загадочные предметы, которые он предлагал у каждой двери, пока не подошел, наконец, к небрежно подстриженному газону.

Нет, не небрежная стрижка привлекла его внимание. Торговец громоотводами окинул пристальным взглядом двух мальчиков, устроившихся на склоне пологого холма. Чем-то очень похожие друг на друга, они вырезали из веток свистки и болтали о всякой всячине, довольные тем, что за минувшее лето сумели исходить вдоль и поперек весь Гринтаун, а с тех пор, как начались занятия в школе, каждый день бегали отсюда до озера и во-он оттуда до самой реки.

— Привет, ребята! — окликнул их человек в одежде цвета грозовых облаков. — Старики дома?

Мальчики покачали головами.

— А у вас, у самих, деньги водятся?

Мальчики вновь покачали головами.

— Ладно. — Торговец прошел шага три, остановился и опустил плечи. Ему вдруг показалось, что он давно знает окна их домов и это холодное небо над головой. Он медленно повернулся и глубоко вздохнул. Ветер гудел в голых деревьях. Солнечный луч, скользнув сквозь узкий разрыв в облаках, упал на дуб и отчеканил из последних листьев несколько новеньких золотых монет. Но вот солнце исчезло; монетки были истрачены, все вокруг посерело; торговец встряхнулся, как бы сбрасывая странные чары, овладевшие им.

Он медленно побрел вглубь лужайки и спросил:

— Как тебя звать, паренек?

Первый мальчик, с волосами, точно пух осеннего чертополоха, слегка наклонил голову, прикрыл один глаз и посмотрел на торговца другим, ясным, как капля летнего дождя.

— Уилл, — ответил он, — Уильям Хэлоуэй.

Грозовой джентльмен повернулся ко второму подростку:

— А тебя?

Тот неподвижно лежал животом на осенней траве и, казалось, обдумывал, как бы ему назваться. Его волосы цвета лощеных каштанов были жесткими и спутанными, а глаза, неподвижно глядевшие в одну точку, отливали зеленоватым блеском горного хрусталя. Наконец, он небрежно сунул в рот сухую травинку и ответил:

— Джим Найтшейд.

Грозовой торговец кивнул, как если бы он все это знал наперед.

— Найтшейд, — повторил он, — имя вполне подходящее.

— Единственно подходящее, — подтвердил Уилл Хэлоуэй. — Я родился на одну минуту раньше полуночи тридцатого октября. Джим родился на одну минуту позже полуночи уже тридцать первого октября.

— В канун праздника Всех святых. — Сказал Джим.

В этих словах открывалась повесть их жизни, звучала гордость их матерей, живущих в домах по соседству, вместе попавших в роддом; и почти одновременно принесших в этот мир сыновей — одного светлого, другого темного. Это был рассказ об их общем празднике. Каждый год Уилл зажигал свечи на своем праздничном торте за минуту до полуночи. А Джим, через минуту после полуночи, и когда начинался последний день месяца, задувал их.

Все это очень долго и возбужденно рассказывал Уилл. И также долго Джим молчаливо соглашался с ним. И столь же долго торговец, еще недавно спешивший опередить грозу и бурю, слушал, переводя взгляд с одного мальчишеского лица на другое.

— Хэлоуэй, Найтшейд, так вы говорите, у вас нет денег?

Торговец, словно смущенный своим богатством, порылся в кожаной сумке и вытащил причудливо изогнутую железку.

— Вот. Возьмите это бесплатно! Зачем? Затем, что в один из этих домов ударит молния. И если вы не поставите эту штуковину, не миновать беды! А тогда известно что: огонь и угли, свиная поджарка и пепел! Хватайте!

Он бросил им изогнутый стержень. Джим не двинулся, но Уилл схватил железку и раскрыл рот от изумления.

— Ого, какой тяжелый! И какой смешной! Никогда не видел такого громоотвода. Смотри, Джим!

И только тогда Джим оживился, потянулся, как кот, повернул голову. Его зеленые глаза расширились, потом сузились.

Громоотвод воткнули в землю, и он стал похож не то на полумесяц, не то на крест. По краю стержня были припаяны маленькие причудливые петельки и завитушки, а всю поверхность его покрывали искусно выгравированные надписи на неведомых языках, имена, которые невозможно прочесть, числа, слагавшиеся в непостижимые суммы, пиктограммы зверо-насекомых, ощетинившихся всевозможными перьями и когтями.

— Это египетское, — Джим уткнул нос в один из рисунков на железе.

— Жук-скарабей.

— Верно, парень!

Джим прищурился:

— А там, как курица наследила — финикийское.

— Верно!

— Зачем? — спросил Джим.

— Зачем? — переспросил торговец. — Зачем египетский, арабский, абиссинский, индейский? Ну, хорошо. А на каком языке говорит ветер? Откуда родом буря? Из какой страны приходит дождь? Какого цвета молния? Куда девается гром, когда умирает? Ребята, теперь вы готовы к любому языку, к любому образу и форме огней святого Эльма, этих шаров голубого огня, которые крадутся по земле и шипят, как рассерженные коты. Это единственные в мире громоотводы, которые слышат, чувствуют, могут предсказывать любую бурю, независимо от ее языка, голоса или знака. Нет такого оглушительного чужеземного грома, который этот штырь не мог бы свести до шепота!

Уилл нетерпеливо посмотрел на незнакомца.

— Куда, — спросил он, — в какой дом ударит молния?

— В какой? Не торопись, подожди. — Торговец пытливо вглядывался в лица подростков. — Есть люди — они слышат молнию, как кошка слышит журчанье молока, которое сосет младенец. Люди — одни отрицательны, другие положительны. Одни светят в темноте, другие гаснут. И вот вы двое… Я…

— Почему вы так уверены, что молния ударит именно здесь? — внезапно спросил Джим, и глаза его загорелись.

Торговец едва заметно вздрогнул:

— Потому что у меня есть нос, глаза и уши… Вон, смотрите, те два дома, их балки, их стропила… Прислушайтесь!

Ребята замерли, и им показалось, что дома слегка качнулись под холодным послеполуденным ветром. А может, и нет.

— Молниям, как и рекам, нужны русла, чтобы течь по ним. Один из этих чердаков — и есть такое высохшее русло, и оно испытывает непреодолимое желание разрешить молнии протечь по нему! Сегодня ночью!

— Сегодня ночью? — радостно удивился Джим и сел на траву.

— Непростая это будет гроза, — сказал торговец. — Это говорю вам я, Ури — неистовый, яростный — есть ли прекрасней имя для того, кто продает громоотводы? Сам ли я выбрал это имя? Нет. Подвигнуло ли это имя меня к моему делу? Да! Став взрослым, я вдруг увидел небесные огни, пронзающие мир, заставляющие людей бежать, спасая свою жизнь. И тогда я подумал: я буду составлять таблицы ураганов, вычерчивать карты бурь, а потом побегу впереди стихии, потрясая моими чудесными жезлами, этими железными защитниками! Я обезопасил уже сотню уютных домов с их богобоязненными хозяевами. И когда я говорю вам — вы в опасности, слушайте! Лезьте на крышу; прибейте этот штырь повыше и заземлите его хорошенько до наступления ночи!

— Но на каком доме, на котором? — спросил Уилл.

Торговец отвернулся, высморкался в огромный платок, затем медленно пошел через лужайку, словно приближаясь к мощной адской машине, которая неслышно отсчитывала время.

Он подошел к дому Уилла, прикоснулся к веранде, провел рукой по столбу, по доскам крыльца, потом закрыл глаза и прислонился к стене, как бы прислушиваясь к тому, что скажет ему дом.

Затем, поколебавшись, осторожно перешел к дому Джима.

Джим замер, наблюдая за ним. Торговец протянул руку, провел по старой краске чуткими пальцами.

— Этот, — сказал он наконец. — Этот дом.

Джим гордо оглянулся.

Не оборачиваясь, торговец спросил:

— Джим Найтшейд, это твой дом?

— Мой, — сказал Джим.

— Мне следовало бы знать это.

— Эй, а как насчет меня? — спросил Уилл.

Торговец вновь принюхался к дому Уилла.

— Нет, нет, разве что несколько искр прыгнут в водосточные трубы. Но настоящее представление разыграется здесь, у Найтшейдов! Так-то!

Торговец заторопился обратно через лужайку и взял свою огромную кожаную сумку.

— Пойду дальше. Буря близится. Не медли, Джим! Иначе — бам-тара-рам! И тебя уже не найдут. Твои пяти и десятицентовики расплавятся в электрическом пламени, пламя сотрет с них и индейские головы, и Эйба Линкольна, и мисс Колумбию. С четвертаков ощиплют орлов, все превратится в ртуть в карманах твоих джинсов. Больше того! Любой мальчишка, пораженный молнией, сохраняет в своих зрачках последнее, что он увидел. Ей-богу! Эта фотография получается благодаря огню небесному, огню, который спустился с неба, чтоб унести душу вверх по блистающей лестнице! Торопись, мальчик! Укрепи громоотвод высоко на крыше, иначе на рассвете ты умрешь!

Гремя сумкой, полной железных стержней, торговец зашагал прочь, с опаской поглядывая на небо, на крыши домов, на деревья, а потом, полузакрыв глаза, стал принюхиваться и бормотать: «Да, плохи дела; она идет сюда, чувствую это; путь далекий, но если бежать быстро…»

Надвинув на глаза шляпу, оттенком напоминавшую тучи, человек в одежде цвета бури ушел, а деревья шумели ему вслед, и небо показалось вдруг ребятам сморщенным и постаревшим. Они стояли, прислушиваясь к ветру, и словно чуяли запах электричества, устремившегося к громоотводу, лежавшему между ними.

— Джим, — сказал наконец Уилл, — что же ты? Он же сказал: твой дом. Ты собираешься ставить громоотвод или нет?

— Нет, — улыбнулся Джим, — стоит ли портить удовольствие?

— Удовольствие? Ты что, спятил? Я сейчас притащу лестницу! А ты неси молоток, гвозди и проволоку!

Но Джим не двигался. Уилл мигом сорвался с места, и вскоре вернулся с лестницей.

— Джим, подумай о своей маме. Ты что хочешь, чтоб она сгорела?

Уилл влез по лестнице, прислоненной к стене дома, и посмотрел вниз. Джим медленно подошел и начал подниматься следом.

Гром уже ворчал среди затянутых облаками холмов. На коньке крыши воздух был свежим и влажным. Поколебавшись, Джим тоже принялся за дело.

2

Лучше всего на свете книги о казнях, водолечении, о том, как выливают раскаленный свинец на головы незадачливых врагов. Так говорил Джим Найтшейд, который читал обо всем этом. Если в этих книгах не сообщается, как похитить первого гражданина государства, то там есть указания, как построить катапульту или запрятать черный пистолетище в потайном кармане костюма для карнавальной ночи.

Все эти замечательные сведения Джим выдохнул, не останавливаясь.

А Уилл вдохнул их и тотчас усвоил.

Уилл гордился громоотводом, приделанным к дому Джима. Джим, напротив, стыдился железного штыря, изуродовавшего крышу, считая, что тот свидетельствует об их трусости. День клонился к вечеру, с ужином было покончено, и они отправились в библиотеку, где бывали каждую неделю.

Как и все мальчишки, они никогда и нигде не ходили степенным шагом, а, назвав место финиша, неслись к нему так, что только пятки сверкали, да мелькали локти. Никто не победил. Никто и не старался победить. Так повелось в их дружбе — они всегда хотели просто бежать плечом к плечу. Их руки вместе хлопнули по двери библиотеки, они вместе разорвали финишную ленточку, их теннисные туфли оставили параллельные следы на газонах, между подстриженных кустов, под деревьями, облюбованными белкой. Ни один не отстал, оба вышли победителями и тем самым спасли свою дружбу до иных, более серьезных испытаний.

Итак, было уже восемь часов, вечер дышал теплом, но когда они добежали до центра городка и подставили ветру свои разгоряченные лица, на них повеяло прохладой. Разогревшись во время пробежки, мальчики неожиданно ощутили за спиной крылья, и сами не заметили, как погрузились в неведомые воздушные потоки, и прозрачная река осеннего воздуха стремительно выбросила их туда, где они и собирались очутиться.

Они бросились вверх по лестнице — три, шесть, девять, двенадцать ступенек! Хлоп! Ладони ударили в дверь библиотеки.

Джим и Уилл улыбнулись друг другу. Все было прекрасно — и тихое дыхание октябрьских ночей, и библиотека с ее книжной пылью и зеленоватым светом уютных абажуров.

Джим прислушался.

— Что это?

— Наверно, ветер?

— Похоже на музыку… — Джим посмотрел куда то вдаль.

— Ничего не слышу.

Джим покачал головой:

— Затихла. А может ее еще и не было… Идем!

Они толкнули дверь и вошли.

И остановились.

Глубины библиотеки ждали их.

Снаружи, в обыденном мире, ничего особенного не случалось. Но здесь, в стране, созданной из бумаги и кожи, здесь именно ночью всегда что-нибудь происходило. Прислушайтесь, и вы услышите — кричат десятки тысяч людей, однако крики их может уловить разве что чуткое собачье ухо. Миллионы солдат бегут, бросая пушки; где-то точат ножи гильотин; по четверо в ряд беспрестанно маршируют китайцы… Да, все они невидимы и молчаливы, однако Джим и Уилл умели видеть, слышать и понимать их. Здесь хранились пряности далеких стран. Здесь дремали запахи раскаленных пустынь. Впереди на возвышении находилась стойка, где прелестная пожилая леди, мисс Уотрисс, ставила фиолетовые штампы на ваши книги, но внизу, чуть поодаль, раскинулись Тибет, Антарктика, Конго… Там другая библиотекарша, мисс Уиллс, шествовала через Внешнюю Монголию, спокойно раскладывая по полкам Пекин, Иокогаму и остров Целебес. Там же, внизу, в третьем книжном коридоре, какой-то пожилой человек шаркал в полутьме щеткой, подметая рассыпанные пряности…

Уилл с удивлением смотрел на него.

Это всегда было неожиданно и удивительно — этот пожилой человек, его работа, его имя.

Это Чарльз Уильям Хэлоуэй, подумал Уилл, — не дедушка, не старый дядя, скитавшийся где-то в дальних краях, но, подумать только, это же… мой отец…

А разве сам Чарльз Хэлоуэй, смотревший из полутьмы коридора, не был поражен, увидев сына, посетившего этот мир, затерянный на глубине двадцати тысяч морских саженей? Он всегда казался несколько растерянным, когда Уилл неожиданно появлялся перед ним, словно они встречались в последний раз целую жизнь тому назад, и в то время как один из них старился и дряхлел, другой оставался молодым, и это стояло между ними…

Там, вдали, пожилой человек улыбался.

Они осторожно приблизились друг к другу.

— Это ты, Уилл? С утра ты вырос на добрый дюйм. — Чарльз Хэлоуэй оторвал взгляд от лица сына. — А, Джим! Глаза у тебя стали темнее, щеки бледнее. Ты сжигаешь себя с обеих концов, Джим?

— Как в пекле! — ответил Джим.

— Нет такого места — пекло. Но ад есть, вот здесь на полке, под буквой «А», начиная с Алигьери.

— Аллегории — это не для меня, — сказал Джим.

— О, как глупо с моей стороны, — засмеялся папа, — я имел в виду Данте Алигьери. Взгляни-ка сюда. Это картины мистера Доре, показывающие все, что происходит в аду. И вряд ли настоящий ад выглядит лучше. Здесь души, погруженные за грехи в мерзкий ил. Там кто-то распластан, и его разрывают на части.

— Здорово! — Джим быстро пролистал книгу и отложил в сторону. — А где есть картинки с динозаврами?

Папа покачал головой:

— Это там, в следующем ряду, — и, когда мальчишки повернулись, продолжил, — поглядите-ка сюда: Птеродактиль, Змей Горыныч… Или вот — Барабаны Судьбы или Сага о Громогласных Ящерах. Ты доволен, Джим?

— Очень!

Папа подмигнул Уиллу, тот в ответ тоже подмигнул. Так они стояли — мальчик с волосами цвета спелой кукурузы и мужчина, седой как лунь, мальчик с лицом, свежим как яблоко на ветке, и мужчина, щеки которого напоминали то же яблоко, но пролежавшее целую зиму в кладовой. Папа, папа, думал Уилл, почему, ну почему ты похож… на меня, отраженного в кривом зеркале!

Он вспомнил, как, поднявшись часа в два ночи напиться воды, смотрел вдаль через весь город, чтобы увидеть один-единственный огонек в высоком окне библиотеки, чтобы удостовериться: папа задержался на работе, засиделся, читая и бормоча что-то себе под нос один под этими зелеными как джунгли абажурами. Воспоминание принесло печаль и вместе с ней радость новой встречи со светом этих ламп и этим стариком — Уилл оборвал себя, чтобы найти другое слово — отцом, стоявшим в сумраке у стеллажей.

— Уилл, — сказал пожилой человек, который был привратником и уборщиком и которому выпало быть его отцом. — Что с тобой?

— Ох, прости, папа! — мальчик отбросил раздумья и пришел в себя.

— Тебе нужна книжка в белой шляпе или в черной?

— Шляпы? — переспросил Уилл.

— Итак, Джим, — они расхаживали взад-вперед, отец пробегал пальцами вдоль книжных корешков, — он носит маленькие черные шляпы и читает соответствующие книги. Вот здесь имя — Мориарти, так ведь, Джим? Но придет день, и он сдвинется от Фу Манчу сюда, к Макиавелли, к темной фетровой шляпе среднего размера. Или туда, прямо к доктору Фаусту — это большой черный стетсон. А здесь на полках — белошляпные книжки для тебя, Уилл. Вот Ганди. За следующей дверью живет Святой Томас. А этажом выше, заметь хорошенько… Будда.

— Ты не возражаешь, — сказал Уилл. — Я возьму «Таинственный остров».

— К чему весь этот разговор о белых и черных шляпах? — сердито спросил Джим.

Отец отдал Уиллу Жюль Верна и ответил:

— Это так, между нами, много лет назад мне пришлось решать, какой цвет я предпочту.

— Ну, — сказал Джим, — и какой же вы выбрали?

Отец удивленно посмотрел на него и натянуто засмеялся.

— Твои вопросы, Джим, меня просто удивляют. Уилл, скажи маме, что я скоро буду. Идите же, идите… Мисс Уотрисс! — тихонько позвал он библиотекаршу, сидевшую за стойкой. — К вам динозавры и таинственные острова!

Хлопнула дверь.

Чистые звезды мерцали в небесном океане.

— Черт возьми! — Джим потянул носом ветер с севера, затем повернулся к югу. — Где же буря, которую обещал этот проклятый торговец? Хотел бы я увидеть ту молнию, которая шарахнет в наш чердак!

Ветер играл одеждой и волосами Уилла, гладил его лицо.

— Она будет здесь, — тихо произнес он. — Утром.

— Кто сказал?

— Мурашки на моих руках. Они сказали.

— Отлично!

Ветер сдул Джима.

Уилл, как воздушный змей, подхваченный ветром, понесся за ним.

3

Собирая вещи, Чарльз Хэлоуэй смотрел вслед убегающим мальчишкам и еле сдерживал неизвестно откуда взявшееся желание побежать вместе с ними.

Он знал, что шепнул им ветер, куда повлек их, знал все их потаенные места, которые с годами перестают быть тайной. Где-то в глубине шевельнулась мрачноватая мысль: ты должен был бежать такой же ночью, чтобы печаль не смогла перерасти в боль.

Гляди-ка! — думал он. Уилл бежит, потому что бег — его внутренняя потребность. Джим бежит, потому что его влечет цель, которая маячит где-то вдалеке.

Но что удивительно — бегут они, тем не менее, вместе.

Почему же так, думал он, проходя по библиотеке и выключая одну за другой все лампы, может быть, все дело в сходстве линий на руках?

Почему некоторые люди во всем подобны рою саранчи, пиликающему, скрипящему, с множеством подрагивающих усиков, похожему на единый, большой, нервный клубок, живые нити которого сплетаются в узел; и узел этот вечно скользит, рисуя в воздухе невидимую петлю, медленно суживает круги и, затягиваясь, пытается задушить жизнь всего роя? Эти люди обречены поддерживать огонь в топках своих жизней, их губы закушены от этого постоянного напряжения, а глаза отражают только блеск яркого пламени, и начинается этот бесполезный труд — имя которому жизнь — с детской кроватки.

Про них сказано: по замашкам царь, а по жизни тварь. Они питаются мраком, он живет и дышит в них.

Таков Джим с его волосами как плети ежевики, с его необузданными желаниями.

А Уилл? Он поздний персик, созревший высоко на дереве. Глядя на таких мальчишек, трудно сдержать слезы — такие они милые, здоровые и чистые. Они не режутся в карты, не высматривают, где бы стибрить десятицентовую точилку для карандашей, это не для них. Вы сразу узнаете их, едва они пройдут мимо; и такими они останутся на всю жизнь; им достанутся удары; боль, раны и синяки, и они всегда будут удивляться, почему, ну, почему это с ними случается? Как это могло с ними произойти?

А вот Джим уже теперь знает, как это случается, он наблюдает за происходящим, он видит его начало, он видит его конец, он зализывает раны, которые ожидал, и никогда не спрашивает, почему ранен: он заранее знает. Он всегда это знал. Кто-то другой знал то же самое задолго до него, знал в глубине времен; этот кто-то жадно пожирал в привычной ночной тьме мясо прирученных и диких животных. Своим мозгом Джим не представляет, что такое ад. Но телом своим великолепно знает, что это такое. И пока Уилл накладывает повязку на последнюю царапину, Джим отскакивает, избегает, уклоняется от ужасающего удара, который неминуемо должен обрушиться на него.

И вот они бегут — Джим сдерживаясь, чтобы быть вместе с Уиллом, Уилл прибавляя скорость, чтобы быть вместе с Джимом; Джим разбивает два окна в незнакомом доме, потому что рядом Уилл; Уилл бьет одно окно, вместо того, чтоб не разбить ни одного, потому что за ним наблюдает Джим. Господи, не так ли мы обретаем наши пальцы, измазанные в глине, из которой слеплены наши друзья? Такова дружба, она словно гончар, лепит нас самих и смотрит, какой образ мы вылепим из своего друга.

В сущности, подумал он, Джим и Уилл не знают друг друга. Но пусть дружат. Я поддержу их, когда…

Двери библиотеки захлопнулись за ним.

Пять минут спустя Чарльз Хэлоуэй направился в бар на углу за своим одним-единственным и не больше, стаканчиком на сон грядущий. Он вошел в бар, когда какой-то человек говорил:

— …я где-то читал, что когда изобрели спирт, итальянцы решили, будто это и есть та великая штука, которую они искали в течение столетий. Эликсир жизни! Вы не знали об этом?

— Нет. — Бармен стоял к нему спиной.

— Точно! — продолжал человек. — Вино после перегонки… Девятый-десятый век… Оно было похоже на воду. Но оно обжигало. Я имею в виду не только его свойство жечь рот и желудок, но еще и то, что вы могли его буквально поджечь… Они думали, что нашли способ смешивать воду с огнем. Огненная вода, Эликсир Жизни, Бог мой! Так ли они заблуждались, полагая, что будто получена панацея, которая будет творить чудеса? Хочешь выпить?

— Сам я не хочу, — сказал Хэлоуэй, — но кто-то внутри меня хочет.

— Кто же?

Мальчик, которым я был когда-то, подумал Хэлоуэй, и который стал подобен отжившим листьям, опадающим осенними ночами на холодную мостовую.

Но он не мог вымолвить этого.

Чарльз выпил свой стаканчик, глаза его закрылись. Он прислушивался, как тепло разливается в груди, и ждал, не проникнет ли оно в самые кости, которые сложены как сучья для костра, но никогда еще не загорались.

4

Уилл остановился. Была пятница. Уилл смотрел на ночной город.

Когда большие часы на здании Суда пробили первый удар из девяти, еще горели все фонари и торговля в магазинах шла вовсю. Но последний, девятый удар так встряхнул всех, что зашатались пломбы в зубах; парикмахеры тотчас сдернули простыни, мигом напудрили клиентов и поспешили выпроводить их; в аптеке, зашипев как целый змеиный выводок, остановился аппарат для газировки воды; перестали жужжать неоновые мухи реклам; огромное нутро магазина дешевой распродажи с его десятью миллиардами металлических, стеклянных и бумажных пустяков, ждущих, когда их наконец купят, вдруг потемнело и погасло. Метались тени, двери хлопали, гремели ключи в замках, словно там ломали кости; люди, теряя каблуки, бежали по домам с проворством, которому позавидовали бы уличные продавцы газет.

Бам! Мальчики встретились.

— Слушай! — закричал Уилл. — Все бегут, словно здесь прошла буря!

— Так и есть! — крикнул в ответ Джим. — Ай, да мы!

Они били-колотили-гремели по железным решеткам, по чугунным люкам, пробежали мимо дюжины темных магазинов, дюжины полутемных, дюжины вовсе мертвых. Город вымер, когда они обогнули угол табачного магазина, чтобы взглянуть, как в темной витрине двигался деревянный индеец чероки.

— Эй!

Мистер Тетли, владелец магазина, выглянул из-за плеча индейца.

— Что, напугал?

— Нет!

Но Уилл задрожал, почувствовав вдруг приближение странного холодного дождя, обрушившегося на степь, как волны на пустынный берег.

Когда где-то в городе ударила молния, Уиллу захотелось спрятаться под шестнадцатью одеялами и подушкой впридачу.

— Мистер Тетли? — тихонько позвал Уилл.

Теперь, казалось, перед ними было два индейца, застывших в темноте, пропахшей табаком.

Мистер Тетли, забыв о своих шутках, замер и слушал, открыв рот.

— Мистер Тетли?

Он прислушивался к звукам, принесенным ветром из далекого далека, но не мог сказать, что же они означают.

Мальчики попятились.

Он не видел их. Он не двигался. Он только слушал.

Они оставили его. Они убежали.

В четырех кварталах от библиотеки на пустой улице мальчики встретили третьего деревянного индейца.

Мистер Кросетти стоял перед своей парикмахерской и держал в дрожащих пальцах ключ от двери; он не заметил, как они остановились.

Что же остановило их?

Слеза.

Сверкая, она катилась по левой щеке мистера Кросетти. Он тяжело дышал.

— Что с вами, сэр? По причине или без причины плачете вы, как ребенок!

Мистер Кросетти со всхлипом вздохнул:

— Чувствуете, как пахнет?

Джим и Уилл принюхались.

— Пахнет лакрицей!

— Нет, черт возьми, пахнет сахарной ватой!

— Я уже много лет не слышал этого запаха, — сказал мистер Кросетти.

Джим фыркнул:

— Подумаешь, да ей всегда кругом пахнет.

— Да, но кто замечает? И когда? Сейчас мой нос говорит мне: нюхай! И я плачу. Почему? Потому что я вспоминаю, как много лет назад мальчишкой я уплетал эту вату за обе щеки. Господи, почему я разучился думать и чувствовать за последние 30 лет?

— Просто вы были очень заняты, мистер Кросетти, — сказал Уилл, — у вас не было времени.

— Время, время… — Мистер Кросетти отер слезы. — Откуда взялся этот запах? Ведь нигде в городе не продается сахарная вата. Только в цирке.

— Ха, — сказал Уилл. — Это точно!

— Ну ладно, вы видите, Кросетти сделался-таки плаксой…

Парикмахер высморкался и отвернулся, чтобы закрыть дверь своего заведения, а Уилл взглянул на рекламу парикмахерской — крутящийся столб, по которому змеилась, притягивая взгляд, красная полоса: она возникала ниоткуда, струилась вверх по столбу и исчезала в никуда. Бессчетное число раз Уилл стоял здесь, наблюдая, как эта полоса появлялась, бежала вверх, кончалась, все же никогда не кончаясь.

Мистер Кросетти положил руку на выключатель, скрытый у основания столба.

— Нет, нет, — торопливо пробормотал Уилл и попросил: — Не выключайте его.

Мистер Кросетти взглянул на столб, словно впервые заметил его чудесные свойства. Он понимающе кивнул, глаза его вновь увлажнились.

— Откуда это приходит? Куда идет? Кто знает? Ни ты, ни он, ни я. О чудеса Господни! Ладно, оставим ее.

Хорошо знать, думал Уилл, что красная полоса будет змеиться до самого рассвета, что она будет появляться из ниоткуда и уходить в никуда, пока мы спим…

— Спокойной ночи!

— Спокойной ночи!

И они оставили парикмахера, стоящим лицом навстречу ветру, который слабо отдавал лакрицей и сахарной ватой.

5

Чарльз Хэлоуэй нерешительно дотронулся до вращающейся двери бара, словно седые волоски на тыльной стороне его руки, подобно антеннам уловили нечто странное, скользившее за стеклом во тьме октябрьской ночи. Возможно, где-то вспыхнули гигантские костры, и их пламя разгорается, предостерегая его от следующего шага. Или новое Великое Оледенение уже движется через земные пространства, и его морозное дыхание может в одночасье принести гибель миллиарду людей. Возможно, само Время вытекало из необъятных песочных часов, где темнота превратилась в пыль и грозила засыпать, похоронить под собой все окружающее.

Или, может быть, это был всего лишь человек в черном, заглянувший в окно бара со стороны улицы. Одной рукой незнакомец придерживал зажатые под мышкой бумажные рулоны, в другой у него были щетка и ведро; и насвистывал он при этом вовсе неуместную сейчас мелодию.

Мелодия эта была из другого времени года и всегда навевала на Чарльза Хэлоуэя печаль, стоило ему краем уха услышать ее. Нелепая в октябре, она, тем не менее, звучала очень живо, и так трогательно, что казалось уже не имеет значения, в какой день и в каком месяце ее поют:

Рождественского колокола звук.

Мне песню старую напоминает он.

Щемящие и сладкие слова

Все повторяют, что любовь жива,

Что мир земле и счастье людям

Веселый перезвон сулит!

Чарльз Хэлоуэй затрепетал. Его охватило давно забытое чувство какого-то упоительного восторга, желание смеяться и плакать одновременно; он увидел невинных земных чад, скитающихся по заснеженным улицам в день перед Рождеством среди усталых мужчин и женщин, чьи лица были осквернены грехом, отмечены пороком, искалечены, разбиты жизнью, которая била без предупреждения, затем убегала, скрывалась, возвращалась и снова била.

Сильнее праздник колокол качнул:

«Нет, Бог не умер, знаем — он уснул!»

Пусть сгинет зло,

Пусть правда возгласит,

Что мир земле и счастье людям

Веселый перезвон сулит!

Насвистывание прекратилось.

Чарльз Хэлоуэй вышел из бара.

Далеко впереди человек, насвистывавший мелодию, молча работал около телеграфного столба. Затем он исчез в открытой двери магазина.

Чарльз Хэлоуэй, сам не зная зачем, пересек улицу и стал наблюдать за человеком, который наклеивал афишу внутри пустого, еще никем не арендованного магазина.

Вскоре человек вышел из двери со щеткой, ведром клея и рулоном свернутых афиш. Его горящие глаза плотоядно посмотрели на Хэлоуэя, потом он улыбнулся и поднял свободную руку.

Хэлоуэй опешил.

Ладонь незнакомца была покрыта тонкой шелковистой черной шерстью. Это было похоже…

Рука сжалась в кулак, махнула. Человек поспешно скрылся за углом. Чарльз Хэлоуэй, ошеломленный, охваченный жаром, едва удержался на ногах, повернулся и заглянул в пустой магазин.

Двое козел для пилки дров стояли параллельно друг другу в единственном пятне света.

На козлах лежал похожий на гроб брусок льда шести футов длиной. Он узлучал тусклое зелено-голубое сияние. Он был как огромный холодный самоцвет, покоящийся на темном бархате.

На небольшом белом листе, приклеенном у окна, при свете лампы можно было прочитать каллиграфически выведенное объявление:

Пандемониум Кугера и Дака. Театр Теней.

Театр марионеток, Цирк,

Скромный Карнавал на Лугу.

Прибывает Немедленно!

Только здесь на Выставке — одна из многих наших приманок:

САМАЯ ПРЕКРАСНАЯ ЖЕНЩИНА В МИРЕ!

Глаза Хэлоуэя метнулись к афише на стекле.

САМАЯ ПРЕКРАСНАЯ ЖЕНЩИНА В МИРЕ!

И — назад к холодному длинному бруску льда.

Именно такой брусок помнился ему по выступлениям странствующих фокусников, когда он был еще мальчишкой; тогда местная компания по производству льда предоставила комедиантам большой кусок зимы, в котором за двенадцать дней до окончания зрелища замороженные девицы лежали для всеобщего обозрения в ледяной глыбе, пока люди смотрели представление, и акробаты прыгали вниз головой на сетку, растянутую над ареной, и один за другим шли объявленные номера, и, наконец, бледные леди, покрытые инеем, появлялись перед публикой, освобожденные волшебниками, чтобы со смехом скрыться в темноте за занавесом.

САМАЯ ПРЕКРАСНАЯ ЖЕНЩИНА В МИРЕ!

И тем не менее, в этом громадном куске зимнего стекла не было ничего, кроме замерзшей речной воды.

Нет. Не совсем.

Хэлоуэй почувствовал, как его сердце учащенно забилось.

Не таится ли внутри этого огромного зимнего самоцвета некий особенный вакуум? Сладострастная пустота, которая плавно и округло тянется от основания до вершины глыбы? Не жаждал ли этот вакуум, эта пустота наполниться теплой плотью, и не было ли это пространство чем-то похоже на… женщину?

Да.

Лед. И прелестные впадины, горизонтальный поток пустоты внутри холодного кристалла.

Прелестное ничто. Изысканный абрис невидимой русалки, бесстрашно захватившей ледяную стихию.

Лед был холодным.

Пустота внутри льда была теплой.

Чарльз Хэлоуэй хотел уйти прочь отсюда.

И все же стоял в темноте этой странной ночи, вглядываясь в пустой магазин, пару козел и холодный, ждущий, арктический гроб, похожий в темноте на алмаз, на огромную Звезду Индии…

6

Джим Найтшед, вздохнув, остановился на углу Гикори и Мейн-стрит, с нежностью вглядываясь в совсем темную от густой листвы Гикори.

— Уилл?

— Нет! — Уилл остановился, сам удивленный своей решительностью.

— Это точно там. Пятый дом. Только одну минуту, Уилл, — мягко попросил Джим.

— Минуту? — Уилл скользнул взглядом по улице, которая стала теперь улицей Театра.

До нынешнего лета она была самой обыкновенной улицей, где они воровали персики, сливы и абрикосы. Но в августе, когда мальчишки как обезьяны лазали за недозрелыми яблоками, произошла «вещь», которая разом изменила дома, вкус фруктов и самый воздух среди шепчущихся деревьев.

— Уилл! — зашептал Джим. — Может как раз сейчас там что-то происходит!

Возможно, что-то происходит. Уилл тяжело сглотнул и почувствовал, как Джим сжал его руку.

Ибо это было гораздо меньше самой улицы, которая славилась яблоками, сливами и абрикосами, это был всего лишь дом с окном, выходившим в сад; Джим говорил, что это окно — сцена, а тень — занавес, и он поднят. В этой комнате, на этой странной сцене актеры разыгрывали мистерии, изрыгали страшные слова, много смеялись, вздыхали, бормотали; но многое из их шепота Уилл не понимал.

— Последний раз, Уилл.

— Сам же знаешь, что не последний.

Лицо Джима покрылось испариной, щеки пылали, глаза сверкали зеленым огнем. Уилл вспомнил, как в ту ночь они рвали яблоки, и как Джим вдруг вскрикнул: «Ой, смотри!»

И Уилл, повисший на ветках яблони, крепко зажатый сучьями, в страшном волнении уставился на диковинную сцену Театра, где незнакомые люди размахивали рубашками над головой, бросали одежду на ковер, стояли обезумевшие и безвольные, нагие, как подрагивающие на морозе лошади, протягивали руки, чтобы коснуться друг друга…

Что они делают! — подумал Уилл. Почему они смеются? Что же с ними такое, что же это такое?!

Ему захотелось, чтобы погас свет.

Но он висел, крепко сжав дерево, неожиданно сделавшееся скользким под его ладонями, и смотрел на светящееся окно Театра, слышал смех; наконец замерз и разжал руки, соскользнул вниз, упал и какое-то время лежал, ошеломленный, а затем встал во тьме и посмотрел на Джима, который все еще цеплялся за ветку. Лицо Джима, покрасневшее, с пылающими щеками и открытым ртом было обращено к окну. «Джим, Джим, спускайся вниз!» Но Джим не слышал. «Джим!» И когда Джим посмотрел, наконец, вниз, Уилл показался ему совсем чужим с его дурацкой просьбой отбросить жизнь и опуститься на землю. И тогда Уилл убежал, одинокий, думая слишком о многом, не думая вовсе ничего, не знающий что подумать…

— Уилл, ну пожалуйста…

Уилл посмотрел на Джима, державшего книги.

— Мы ведь были в библиотеке. Разве этого мало?

Джим покачал головой.

— Возьми мои книжки.

Он протянул Уиллу книги и двинулся под шелестящие и шепчущие деревья. Пройдя три дома, он обернулся и крикнул:

— Уилл? Знаешь ты кто? Ты проклятый, старый, тупой епископальный баптист!

И Джим ушел.

Уилл крепко прижал книги к груди. Они стали влажными от его ладоней. «Не оглядывайся! — думал он. — Не буду! Не буду!»

Он заставил себя смотреть только в сторону своего дома, и пошел по этой дороге. Быстро.

7

На полпути к дому Уилл услышал за спиной тяжелое дыхание.

— Театр закрылся? — спросил Уилл, не оборачиваясь. Джим довольно долго молча шел рядом и лишь потом сказал:

— Дом пустой.

— Отлично!

Джим плюнул.

— Ты, проклятый баптистский проповедник!

Из-за угла словно перекати-поле выкатился огромный ком блеклой бумаги, который подскочил, затем, трепеща на ветру, прижался к ногам Джима.

Уилл со смехом сграбастал бумагу, швырнул по ветру — пусть летит! И вдруг перестал смеяться.

Мальчишки, наблюдая, как блеклый шуршащий ком удаляется, пролетает между деревьями, внезапно замерли.

— Подожди-ка… — медленно сказал Джим.

И вдруг они закричали, запрыгали и побежали.

— Не порви его! Осторожней.

Бумага билась в их руках, как пойманная птица.

«Приходите двадцать четвертого октября!»

Их губы шевелились, следуя за словами, набранными шрифтом в стиле рококо.

«Кугера и Дака…»

«Карнавал!»

«Двадцать четвертого октября! Это завтра!»

— Не может быть, — сказал Уилл. — После Дня Труда карнавалов не бывает.

— Тысяча и одно чудо! Смотри!

«Мефистофель! Пьющий Лаву! Мистер Электрико! Монстр Монгольфьер!»

— Воздушный шар, — сказал Уилл. — Монгольфьер — воздушный шар.

— «Мадемуазель Таро!» — прочитал Джим. — «Повешенный человек. Дьявольская гильотина! Разрисованный человек». Ого!

— Всего лишь старое пугало с татуировкой!

— Нет. — Джим дунул на бумагу. — Он разрисованный. Специально. Смотри! Покрыт чудовищами! Целый зверинец! — Глаза Джима сверкали. — Гляди! Скелет! Разве это не замечательно, Уилл? Не просто тощий человек, нет, а «Скелет»! Смотри! Пылевая Ведьма! Что это за Пылевая Ведьма, Уилл?

— Грязная старая цыганка.

— Нет. — Джим прищурился, разглядывая картинки. — Цыганка, которая родилась в пыли, выросла в пыли, и в один прекрасный день со страху превратилась в пыль. «Египетский зеркальный лабиринт! Увидишь сам себя десять тысяч раз! Храм искушений святого Антония!».

— «Самая прекрасная… — начал Уилл.

— …женщина в мире!» — закончил Джим.

Они посмотрели друг на друга.

— Разве может карнавал иметь Самую Прекрасную Женщину на Земле в каком-то вставном номере, Уилл?

— Ты когда-нибудь видел карнавальных леди, Джим?

— Так, так… медведи гризли… Но как сюда попала эта афиша…

— Ох, заткнись ты!

— Ты не сердишься на меня, Уилл?

— Нет.

Ветер вырвал бумагу из их рук.

Афиша взлетела над деревьями в каком-то сумасшедшем прыжке. И исчезла.

— Все это сущее вранье. — Уилл с трудом перевел дух. — Карнавалы не устраивают так поздно. Это просто глупость. Кто пойдет туда?

— Я. — Спокойно сказал Джим из темноты.

И я, подумал Уилл, и представил, как сверкнул нож гильотины, как египетские зеркала разбрасывают веера света, и как дьявольский человек с зеленовато-желтой кожей отхлебывает лаву, словно крепко заваренный чай.

— Эта музыка… — пробормотал Джим. — Орган-каллиопа… Она должна прийти ночью!

— Карнавалы приходят рано утром.

— А как насчет лакрицы и сахарной ваты — помнишь как пахло?

Уилл подумал о звуках и запахах, плывущих по воздушной реке оттуда, где темнели дома, подумал о мистере Тетли, которого слушает лишь деревянный индеец; о мистере Кросетти с его единственной слезой, сверкающей на щеке; о столбе с красной полосой, непрерывно скользящей вокруг и вверх, из небытия к вечности.

Зубы Уилла застучали.

— Пойдем домой.

— А мы уже дома! — удивленно воскликнул Джим.

Оказалось, что они уже подошли к своим домам.

Стоя на крыльце, Джим повернулся и тихо спросил:

— Уилл, ты не сердишься?

— Да нет же, черт возьми!

— Мы не пойдем на ту улицу к тому дому, к театру, еще месяц. Еще год! Я клянусь.

— Верю, Джим, верю.

Они стояли, держась за дверные ручки, и Уилл взглянул на крышу дома Джима, где в холодном свете звезд сверкал громоотвод.

Буря была. Бури не было.

Это не имело значения, он был рад, что Джим установил на коньке крыши это замечательное приспособление.

— Спокойной ночи!

— Спокойной ночи!

Их двери захлопнулись одновременно.

8

Уилл отворил дверь и тут же прикрыл ее. Время было позднее, и он старался не шуметь.

— Так-то лучше, — послышался голос мамы.

Проскользнув через холл, Уилл заглянул в гостиную, где расположились родители, его заботила сейчас лишь эта привычная картина: отец сидел на своем обычном месте (уже дома! значит, они с Джимом дали хорошего кругаля!) и рассеянно листал книгу, мама вязала, сидя в кресле у камина, и напевала что-то уютное, похожее на песенку закипающего чайника.

Он захотел быть с ними рядом, но не решился; они были совсем близко и вместе с тем далеко-далеко. Внезапно они показались ему ужасно маленькими в этой слишком просторной комнате, в этом слишком большом городе, в этом слишком огромном мире. Казалось, что в этом ничем не защищенном месте им угрожает что-то, готовое обрушиться на них из ночной тьмы.

И на меня тоже, подумал Уилл. И на меня.

И он полюбил их за эту их малость даже больше, чем раньше, когда они казались высокими и сильными.

Пальцы матери перебирали спицы, ее губы отсчитывали петли, она была счастливейшей женщиной, которую он когда-либо видел. Он вдруг вспомнил, как однажды зимним днем в оранжерее пробирался сквозь густые зеленые заросли, чтобы отыскать чайную тепличную розу, скромную и одинокую в этой пышной сочной листве. Такой же виделась ему и мать с ее улыбкой, теплой как парное молоко, она была счастлива, счастлива сама по себе, в этой комнате.

Счастлива? Как и почему?

Здесь же, в двух шагах от нее, сидел уборщик библиотеки, он был уже в домашней одежде, но его лицо все еще оставалось лицом человека, который более счастлив, когда остается ночью один в глубоких мраморных подвалах, в сквозняке коридоров, где он шаркает своей щеткой.

Уилл глядел на них и не мог понять, почему эта женщина так счастлива, а этот мужчина так печален.

Отец, глубоко задумавшись, глядел на огонь, рука его расслабленно повисла, в ней, как в чаше, лежал ком смятой бумаги.

Уилл прищурился.

Он вспомнил, как ветер подхватил мятую афишу, и она легко и быстро полетела среди деревьев. И вот точно такая же бумага смята отцовскими пальцами со строчками, набранными шрифтом в стиле рококо.

— А вот и я!

Уилл вошел в гостиную.

И тотчас лицо мамы осветилось улыбкой.

Папа, напротив, казалось, смутился, как будто его застали на месте преступления.

Уилл хотел спросить: «Что ты думаешь об этой афише?»…

Но отец спрятал смятый листок глубоко под чехол кресла.

Мама тем временем листала книги, принесенные из библиотеки:

— Они превосходны, Уилл!

Но Уилл не мог забыть о Кугере и Даке и сказал:

— Ветер действительно принес нас домой, папа. Улицы полны летающей бумаги.

Отец ничуть не удивился его словам.

— Есть что-нибудь новенькое, папа?

Рука отца тихонько полезла под чехол кресла. Он поднял серые, слегка взволнованные, очень усталые глаза и пристально посмотрел на сына:

— Каменный лев исчез с библиотечной лестницы. Теперь будет рыскать по городу, выискивая христиан. Никого не найдет. Захватит в плен только одну из здешних, а она хорошая кухарка.

— Вздор, — сказала мама.

Поднимаясь вверх по лестнице к себе в комнату, Уилл услышал то, что почти наверняка ожидал.

Тихое шуршание, как будто что-то бросили в огонь. Мысленно он увидел, как папа стоит у камина и смотрит, как пламя охватывает бумагу, скручивает ее…

«Кугер… Дак… Карнавал… Ведьма… Чудеса…»

Ему захотелось вернуться вниз, встать рядом с папой, который греет руки у огня.

Вместо этого он медленно поднялся по ступеням и захлопнул за собой дверь комнаты.

Иногда по ночам, лежа в постели, Уилл прижимал ухо к стене, чтобы послушать голоса родителей, и если они говорили об истинном и вечном, он продолжал слушать, а если разговор шел о делах повседневных, отворачивался. Если они беседовали о времени, о прошедших годах или о нем самом, или о городе, или о неисповедимости путей Господних, о Божьей справедливости, управляющей миром, он тайно слушал, уютно устроившись в теплой постели; эти слова произносились всегда отцом. Обычно он стеснялся беседовать с папой в кругу знакомых или даже наедине, впрочем, это уже особая тема. У папы был необыкновенный голос — то высокий, то низкий, обволакивающий, как ласковая рука, тихо плывущая в воздухе, словно белая птица, выводящая в полете свои узоры, он обострял слух и разум, пытался увидеть внутренним взором то, что недоступно в обычное время.

Особенность папиного голоса крылась в звуке, который исторгала истина… Этот звук в пустыне города или в обычной деревушке может очаровать любого мальчишку. Много ночей Уилл дремал так, и его чувства были как остановившиеся часы, которые пропели вполголоса, прежде чем замолкнуть. Папин голос был полуночной школой, учившей постигать глубины времени, школой, где главным предметом была сама жизнь.

И сегодня выдалась именно такая ночь; глаза Уилла закрылись, голова прислонилась к прохладной штукатурке. Сначала папин голос тихо гудел, как далекий конголезский барабан. Мамин голос (со своим прекрасным сопрано она выступала в хоре баптистов) еще не вступил, он лишь подавал скромные реплики. Уилл представил себе, как отец потянулся, обращаясь к пустому потолку:

— …Уилл… заставляет меня чувствовать себя таким старым… ведь по-настоящему-то, мужчина должен играть со своим сыном в бейсбол…

— Вовсе не обязательно, — мягко прозвучал женский голос. — Ты хороший человек.

— …в плохое время. Черт побери, ведь мне было сорок, когда он родился! И ты. Люди говорят, где твоя дочь?… Господи, о какой чепухе думается, когда лежишь в постели.

Уилл услышал, как отец повернулся в темноте и сел. Чиркнул спичкой, раскурил трубку. Окна дребезжали от ветра.

— …человек с афишами под мышкой…

— …карнавал… — звучал материнский голос, — этот последний в нынешнем году?

Уилл хотел отвернуться, но не мог.

— …самая прекрасная… женщина… в мире… — бормотал отцовский голос.

Мама тихо смеялась:

— Ты знаешь, что это не я.

Нет! подумал Уилл, это же из афиши! Почему же папа не говорит?

Потому, ответил он сам себе. Что-то продолжается. Ох, что-то продолжается!

Уилл вдруг увидел бумагу, которая вертелась среди деревьев, и эти слова: «Самая прекрасная женщина», и лихорадочный жар охватил его щеки. Он думал: Джим, Театр, обнаженные люди на сцене-окне в этом спектакле, ужасном, диковинном, безумном, как китайская опера, дзю-до, джиу-джитсу, индейские головоломки; и теперь отцовский голос, мечтательный, печальный, очень печальный, печальнейший голос… много, слишком много всего, чтобы понять. И вдруг он испугался того, что папа не захотел говорить об афише, которую он тайком бросил в огонь. Уилл выглянул из окна. Там! Как белое перо! Бледная бумага танцевала в воздухе.

— Нет, — прошептал он, — никакой карнавал не придет так поздно. Этого не может быть. — Он нырнул под одеяло, включил ночник и раскрыл книгу. На первой же картинке он увидел доисторическую рептилию с огромными крыльями, летящую в ночном небе миллион лет назад.

Черт возьми, подумал он, в спешке я утащил книжку Джима, а он схватил одну из моих.

Но это была чудесная рептилия.

И уже в полусне ему почудилось, что он слышит внизу шаги неугомонного отца. Хлопнула входная дверь. Отец возвращался на работу, поздно, без всякой причины, с щетками, или с книгами, дальше, дальше…

А мама мирно спала, не зная, что он ушел.

9

Ни у кого в мире не было имени, которое так хорошо слетало с языка.

— Джим Найтшейд. Это я.

Джим был высокого роста, и теперь, вытянувшись, лежал на кровати, сплетенной из камыша; его костям было удобно в его теле, а его телу было привычно на его костях. Библиотечные книги, так и не открытые, лежали рядом.

Его глаза, полные ожидания, были темными, как сумерки, под ними залегли тени; его мать говорила, что это с тех пор, как он едва не умер в три года. Его темные волосы были цвета осенних каштанов, а на висках, на лбу, на шее и на запястьях его тонких рук бились темно-голубые жилки. Он был точно мрамор с темными прожилками, этот Джим Найтшейд, мальчик, который, взрослея, все меньше говорил и меньше улыбался.

Беда в том, что Джим видел лишь внешнюю сторону вещей и не мог увидеть то, что кроется позади видимого. А если ты всю свою жизнь никогда не смотришь на суть, и тебе уже тринадцать, ты и в двадцать лет будешь в плену этого мелкого суетного мира.

Уилл Хэлоуэй, даже когда был маленьким, любил вертеть знакомые явления так и этак, чтобы разглядеть их с разных сторон. Поэтому в тринадцать он имел уже целых шесть лет, наполненных яркими впечатлениями.

Джим знал каждый сантиметр своей тени, мог вырезать ее из плотной бумаги, свернуть в рулон или поднять на флагштоке как знамя.

А Уилл же до сих пор удивлялся, что тень следует за ним. Так было с ним, а что было, то было.

— Джим, ты проснулся?

— Да, мама.

Дверь приоткрылась и тут же захлопнулась. Он почувствовал, что совсем проснулся, но вставать не хотелось.

— Джим, почему у тебя руки как лед. Не спи с открытым окном. Подумай о своем здоровье.

— Непременно.

— Не говори «непременно» таким тоном. Ты не можешь знать, что значит иметь троих детей и потерять всех, кроме одного.

— А у меня и не будет детей, — сказал Джим.

— Ты просто так говоришь.

— Я знаю это. Я знаю все.

С минуту она молчала.

— Что ты знаешь?

— Нет никакой пользы увеличивать число людей. Люди все равно умирают.

Он говорил очень спокойно и тихо, почти печально:

— Так?

— Почти так, — ответила мать. — Ты здесь, Джим. Если бы тебя не было, я бы давным-давно сдалась.

— Мам. — Долгое молчание. — Ты можешь вспомнить папино лицо? Я похож на него?

— Тот день, когда ты уйдешь, станет днем, когда он навсегда меня покинет.

— Никто не собирается уходить.

— Почему с самого рождения, Джим, ты такой беспокойный?.. Я никогда не видела, чтобы кто-нибудь двигался так много, только во сне. Обещай мне, Джим. Куда бы ты не уходил, возвращайся и приводи с собой кучу детишек. Пусть они бегают, шумят. И позволь мне понянчиться с ними, когда-нибудь.

— Вот уж не собираюсь вешать на себя такую обузу.

— Ты хочешь разбогатеть, Джим? И все-таки, я думаю, тебе придется взвалить на себя обузу.

— Ни за что.

Он посмотрел на мать. Лицо ее носило следы долгих и давних страданий. Под глазами залегли темные тени.

— Будешь жить и нести свою ношу, — сказала она из ночного сумрака. — Но когда придет время, скажи мне. Попрощайся со мной. Иначе я не могу позволить тебе уйти. Было бы ужасно, если бы ты ушел, не простясь.

Неожиданно она поднялась и опустила оконную раму.

— И почему это мальчишки любят распахнутые окна?

— Потому что кровь горячая.

— Кровь горячая… — повторила она, одиноко стоя у окна, и добавила. — Это история о всех наших горестях. Только не спрашивай почему.

Дверь закрылась за ней.

Оставшись один, Джим вновь поднял раму окна и выглянул в совершенно ясную ночь.

Буря, подумал он, ты там?

Да.

Чувствует... далеко к западу… парень что надо, быстро бежит по просторам земли!

Тень громоотвода пересекала дорогу.

Джим жадно вдохнул холодный воздух, и неожиданная радость охватила его.

Почему, подумал он, почему я не заберусь наверх, не выломаю, и не сброшу его вниз?

И потом посмотрю, что случится?

Конечно.

И потом посмотрю, что случится!

Как раз после полуночи.

10

Шаркающие шаги.

Вдоль пустынной улицы шел торговец громоотводами, рука в бейсбольной перчатке помахивала почти пустой кожаной сумкой, лицо было спокойно. Он завернул за угол и остановился.

Словно сделанные из мягкой бумаги, белые ночные бабочки бились в окно пустого магазина, будто старались заглянуть внутрь.

В окне на козлах для пилки дров, словно большая погребальная лодка из сияющего стекла, лежал громадный кусок льда Аляскинской холодильной компании.

И в этот лед была впаяна самая прекрасная женщина в мире. Улыбка медленно сползла с губ торговца громоотводами.

В сонной холодности льда эта женщина цвела вечной молодостью, подобно существу, погребенному под снежной лавиной тысячу лет назад.

Она была прекрасна, как предстоящее утро, и свежа, как завтрашние цветы, она была прелестна, как любая девушка, когда мужчина, закрыв глаза, видит ее лицо, словно драгоценную камею, проступившую изнутри на его веках.

Торговец громоотводами вспомнил, что в этом случае полагается вздохнуть.

Однажды, давным-давно, бродя среди мраморов Рима и Флоренции, он видел женщину, похожую на эту, но застывшую в камне. Однажды, блуждая по Лувру, он нашел женщину, похожую на эту, купавшуюся в летних лучах и написанную красками. Однажды после начала сеанса, прокрадываясь по прохладному гроту кинотеатра к свободному месту, он взглянул вверх и вдруг почувствовал себя мальчишкой, увидел хлынувшее на него потоком из темноты женское лицо, лицо, словно вырезанное из молочно-белой кости, сотканное из лунной плоти; он застыл, глядя на экран, завороженный движением ее губ, птицекрылым трепетанием ее глаз, снежно-бледно-мертвенномерцающим сиянием ее щек.

Так из прошлых лет нахлынули образы и воплотились внутри ледяного кристалла.

Какого цвета были ее волосы? Они были светлые, почти белые, и могли принять любой цвет, если бы освободились вдруг от ледяного покрова.

Какого она была роста?

Призма льда могла увеличить или уменьшить его в зависимости от того, с какой стороны вы подходили к пустому магазину, под каким углом смотрели в окно, облюбованное безмолвно-ночными, нежно-хлопающими, беспрестанно-бьющимися любопытными бабочками.

Но это неважно.

Самое главное — торговец громоотводами даже вздрогнул — он знал самое необыкновенное.

Если бы каким-то чудом внутри ледяного сапфира поднялись ее веки, и она взглянула на него, он узнал бы, какого цвета у нее глаза.

Он знал, какого цвета должны быть ее глаза.

Если б войти в этот пустой ночной магазин…

Если б дотронуться, тепло руки могло бы… что?

Растопить лед.

Торговец громоотводами долго стоял перед окном, закрыв глаза.

Вздохнул.

Вздох его был горячим от внутреннего жара.

Он коснулся рукой двери магазина. Дверь дрогнула, открываясь. Ледяной арктический воздух охватил его. Он вошел.

Дверь закрылась.

Белая как снежинка ночная бабочка неслышно билась в окно.

11

Полночь миновала, и городские часы отбивают час, два и затем, ранним утром, три; эти удары стряхивают пыль со старых игрушек на чердаках, сбивают амальгаму старых зеркал, вызывают сны о часах у детей, спящих в своих постелях.

Уилл слышал бой городских часов.

Вынырнув из сна о прериях, он услышал мощное гудение локомотива, мерный стук плавно идущего поезда.

Уилл сел в постели.

В доме через дорогу, повторив то же движение, как в зеркале, сел Джим.

И тут заиграл паровой орган-каллиопа, совсем тихо, словно за миллион миль отсюда.

Уилл бросился к окну и выглянул из него, то же самое сделал Джим. Не говоря ни слова, они пристально смотрели поверх деревьев, кроны которых шумели как прибой.

Их комнаты были на самом верху, как и полагается комнатам мальчишек. Отсюда из своих окон они могли вести взглядами прицельный огонь на дистанции, доступные разве что артиллерии, они стреляли глазами дальше библиотеки, мимо городского выставочного зала, дальше складов, коровников, полей фермеров, туда, где расстилались пустынные прерии!

Там, на краю земли, манящая улитка железнодорожных путей уползала в даль, оставляя позади неистовые подмигивания лимонных или вишневых семафоров, обращенных к звездам.

Там, у пропасти, где кончается земное пространство, поднималась тонкая как перо струйка пара, подобная первому облачку грядущей грозы.

Вот появился и сам поезд — звено за звеном: локомотив, тендер, а затем пронумерованные, крепко-спящие, полностью заполненные сном вагоны, которые следовали за мерцающей, как светлячок, монотонно отстукивающей свою песню молотилкой на колесах, навевающей осеннюю дремоту даже самим ревом огня в топке. Ее адские огни заставили зардеться оглушенные грохотом холмы. Даже отсюда, издалека, казалось, что там у топки люди с бицепсами, как ляжки буйволов, сгребают огарки метеоров и бросают их в топку локомотива.

Паровоз!

Оба мальчика исчезли, вернулись и подняли свои бинокли.

— Паровоз!

Времен Гражданской войны! Такой трубы не было с 1900 года!

— И все остальное такое же старое!

— Флаги! Зверинец! Это карнавал!

Они прислушались. Сначала Уилл подумал, что слышит свое учащенное дыхание. Но нет — это доносилось с поезда, где рыдал паровой орган-каллиопа.

— Похоже на церковную музыку!

— Черта с два! Зачем карнавалу церковная музыка?

— Не поминай черта, — зашипел Уилл.

— Черт побери. — Джим раздраженно выглянул из окна. — Я весь день сдерживался. Все спят, никто не слышит — черт возьми!

Музыка проплывала мимо их окон. Гусиная кожа, проступившая от утреннего холода на руках Уилла, грозила превратиться в фурункулы.

— Это и есть церковная музыка. Только измененная.

— От этой болтовни я замерз, давай-ка лучше сбегаем туда и посмотрим, как они устраиваются!

— В три часа утра?

— В три часа утра!

Джим исчез.

Через секунду уже было видно, как он кружится за окном, натягивая рубашку; а тем временем мрачный поезд исчезал в ночной мгле, пыхтя и раскачиваясь, волоча за собой окутанные черным дымом вагоны, клетки цвета лакрицы и смутные звуки органа-каллиопы, наигрывавшего сразу три гимна, которые перепутывались, исчезали, а может не звучали и вовсе.

— Ничего не видно!

Джим соскользнул по водосточной трубе на лужайку.

— Джим! Погоди!

Уилл, путаясь в одежде, наконец-то собрался.

— Джим, не уходи один!

И побежал следом.

12

Иной раз видишь, как бумажный змей парит так высоко и свободно, что кажется, он знает воздушные течения. Он летит куда захочет, затем выбирает место, которое ему нравится, именно это, а не другое, и ничего не значит, что вы дергаете за бечевку (он при желании просто разорвет ее); садится отдыхать, где ему вздумается, или тащит вас за собой злого и раздраженного.

— Джим! Подожди меня!

Джим сейчас и был таким вот бумажным змеем с отрезанным шнуром: он по собственному соображению уносился от Уилла, который только и мог, что бежать по земле за ним, ставшим вдруг таким странным и неузнаваемым, летящим высоко в безмолвной тьме.

— Джим, я здесь!

И, догоняя друга, Уилл думал: что ж, так было всегда, все давно известно. Я разговариваю. Джим бежит. Я выворачиваю камни. Джим выхватывает из-под камней всякую дрянь. Я взбираюсь на холмы. Джим кричит с колоколен. Я получил банковский счет. Джим получил копну волос, уменье кричать, рубашку на плечи, теннисные туфли на ноги. Почему я решил, что он богаче? Наверное, потому, думал Уилл, что я сижу на камне и греюсь на солнце, а старина Джим чувствует, как волоски на руках шевелятся от лунного света, и пляшет вместе с жабами. Я пасу коров. Джим приручает ядозуба. «Дурак!» — Кричу я Джиму. «Трус!» — Отвечает он мне. Вот так мы и живем!

При свете луны, взошедшей над холмами и высветившей росу на лугах, они выскочили из города, миновали поля, выбежали к железной дороге, спрятались и замерли под мостом.

Бам!

Карнавальный поезд загромыхал по мосту. Орган-каллиопа застенал и заплакал.

Джим уставился наверх:

— Там нет органиста!

— Не валяй дурака, Джим!

— Клянусь честью матери! Смотри!

Проносясь мимо, трубы органа сверкали под звездами, и действительно, никто не сидел за высоким пультом. Ветер вдувал в трубы ледяной от росы воздух, и возникала музыка.

Друзья побежали. Поезд скрылся за поворотом, раскачивая погребальный колокол, позеленевший и замшелый, словно поднятый со дна моря, и звонящий, звонящий. Затем паровоз свистнул, выпустил огромную струю пара, и Уилл вынырнул из-под нее, усыпанный жемчужными крупинками льда.

Поздними ночами Уилл слышал — часто ли, нет? — как поезда свистят в пути, выпуская вдоль края сна струю пара, тонкую и далекую, даже если они проходили близко. Иногда он просыпался и, чувствуя слезы на щеке, спрашивал себя, почему плачет: поворачивался в постели, прислушивался и думал: это они заставили меня плакать, уходя на восток, отправляясь на запад, эти поезда, скрывающиеся среди просторов страны, они тонут в потоках снов, льющихся из городов.

Поезда эти и их печальные звуки навсегда потерялись между станциями, они не помнят, где были, не знают, где могли побывать, испуская за горизонтом свои последние слабые вздохи. Так было всегда со всеми поездами.

Но этот свисток!

Стенания всей жизни были собраны в нем из других ночей, дремавших в других годах; подвывание дремлющих при луне собак, просачивание через стекла веранд январских ветров, несущих речной холод, от которого кровь стынет в жилах; плач тысячи тревожных сирен; или еще хуже! — обрывки дыхания, стоны протеста миллиарда людей, умерших или умирающих, но не желающих быть мертвыми, их стоны и вздохи, вырывающиеся из-под земли!

Слезы навернулись на глаза Уилла. Он опустил голову, встал на одно колено и притворился, что зашнуровывает ботинок.

Но потом он заметил, что Джим зажал уши и глаза руками, и глаза его тоже мокры от слез. Паровоз вопил. И Джим вопил, стараясь перекричать этот вопль. Свисток визжал. И Уилл визжал, пытаясь перекрыть этот визг.

Потом этот миллиард голосов стих, как если бы поезд нырнул в огненную бурю, охватившую землю, и растворился в ней.

Поезд несся, неслышно и стремительно; над ним развевались серые знамена, черное конфетти падало к подножью холма, распространяя слабый запах сахарной ваты; мальчики гнались за ним; воздух был таким холодным, что каждый вздох походил на порцию мороженого.

Они взобрались на последний холм.

— Вот это да… — прошептал Джим.

Поезд укатил вглубь лунного луга, куда городские парочки любили наведываться, чтобы полюбоваться восходом луны среди похожего на море поля, заполненного по весне травой, в конце лета сеном и снегом зимой; невыразимое удовольствие прогуливаться вдоль шуршащих берегов и любоваться луной, трепетавшей среди бескрайней равнины.

Наконец, карнавальный поезд замер в осенней траве, на заброшенной железнодорожной ветке вблизи леса, и друзья, подкравшись, спрятались в кустах, ожидая, что же будет дальше.

— Как тихо… — прошептал Уилл.

Поезд только что остановился посреди осеннего поля; ни души не было на паровозе, ни души в тендере, ни души в вагонах, мрачно черневших под луной, слышалось лишь легкое потрескивание остывающего металла.

— Тссс… — сказал Джим. — Я чувствую: они идут сюда.

Уилл ощутил, как мурашки поползли по телу.

— Ты думаешь, они знают, что мы подглядываем?

— Может быть, — ответил Джим возбужденно.

— Тогда почему орган играл сам по себе, без них?

— Когда я разберусь в этом, — Джим улыбнулся, — то скажу тебе. Смотри!

Зашуршало.

С неба, словно возникнув из ничего, опускался огромный, болотного цвета воздушный шар, похожий на луну.

Он тихо плыл по ветру в двухстах ярдах от места, где лежали мальчики.

— Гляди: под ним корзина! И там кто-то есть!

Но тут высокий человек спрыгнул с подножки; он был похож на капитана, который вышел проверить высоту прилива. Весь в черном, с затененным лицом, он направился к середине луга и, подняв к небу руки в черных перчатках, остановился.

Он несколько раз взмахнул руками.

И поезд ожил.

Как в театре марионеток, в одном из окон показалась голова, затем рука, затем другая голова. Два человека в черном пронесли по шелестящей траве темный столб шатра.

Было так тихо, что Уилл не смел пошевелиться, чтобы удрать отсюда, тогда как Джим, блестя глазами, жадно смотрел на происходящее.

Карнавал должен быть в грохоте, в реве, словно лесоповал в джунглях, где валят, крушат, скатывают огромные стволы, и люди работают с жаром и страстью среди львиного рыка, среди напряженных лошадиных мышц, среди слонов, которые стадами пробиваются сквозь ливни пота, а зебры ржут и стонут, схваченные полосами на своей шкуре, словно тенетами западни.

Этот же походил на старые немые фильмы, на театр черно-белых теней; серебристое жерло луны безмолвно курилось клубами света; движения рук были так тихи, что вы слышали, как ветер шевелит пушок на ваших щеках.

Множество теней суетилось возле поезда, перетаскивая клетки со зверями на луг, где с погасшими глазами бродила сама темнота, и орган безмолвствовал, если не считать едва различимой безумной мелодии, которую, странствуя по трубам, вызывал легкий бриз.

Распорядитель манежа стоял в середине круга. Воздушный шар неподвижно висел в небе, словно голова заплесневевшего зеленого сыра. Затем наступила полная темнота.

Последнее, что увидел Уилл, перед тем как облака совсем закрыли луну, был шар, внезапно устремившийся вниз.

В ночной тьме он почувствовал, как люди принялись за невидимую работу. Он ощущал воздушный шар как огромного жирного паука, перебирающего стропы, канаты и столбы, поднимающего в небо ткань, похожую на гобелен.

Облака поднялись выше. Смутно виднелся шар.

На лугу высился остов будущего цирка-шапито: опорные столбы стояли с натянутыми тросами в ожидании, когда их накроют брезентом.

Облака клубились в свете луны. Скрытый тенью, Уилл дрожал от холода и страха. Он почувствовал, что Джим пополз вперед, и схватил его за одеревеневшую лодыжку.

— Погоди! — сказал Уилл. — Они выносят брезент?

— Нет, — ответил Джим. — Ох, нет…

Каким-то непостижимым образом оба они знали, что тросы, накинутые на столбы, захватывают облака, раскраивают их, и в струях ветра их сшивает какая-то чудовищная тень, превращая в шатер. И наконец стало слышно, как полощутся по ветру огромные флаги.

Движение прекратилось. Густая тьма затихла.

Уилл лежал с закрытыми глазами и слышал биение огромных, черных как смоль крыл, словно какая-то чудовищная древняя птица спускается вниз, чтобы жить и дышать, вить гнездо на ночном лугу.

Облака рассеялись.

Воздушный шар улетел.

Люди ушли.

Шатры, как черный дождь, колыхались на столбах.

Внезапно открылась длинная дорога, ведущая к городу.

Уилл огляделся вокруг.

Ничего, кроме травы и шорохов.

Он медленно повернулся и посмотрел назад, где в темноте и безмолвии стояли пустые шатры.

— Мне это не нравится, — сказал он.

Джим не мог оторвать глаз от ночного зрелища.

— Да, — прошептал он. — Да…

Уилл встал. Джим неподвижно лежал на земле.

— Джим! — позвал Уилл.

Джим дернул головой, словно его ударили. Затем встал на колени и попытался подняться. Его тело поворачивалось, но глаза были прикованы к черным флагам, к огромным рекламам, трепещущим подобно невиданным крыльям, к горнам и демоническим улыбкам.

Пронзительно закричала птица.

Джим вскочил. Он задыхался.

Тени облаков, вселяя панический ужас, гнали их от холмов к городу.

Двое мальчишек что есть духу бежали по пустынной дороге.

13

Из распахнутого окна библиотеки тянуло холодным ветром.

Чарльз Хэлоуэй неподвижно стоял перед ним.

Вдруг он оживился.

Внизу вдоль улицы пронеслись два мальчика, за каждым по пятам гналась тень. Они мягко прорисовывались в ночной тьме.

— Джим! — позвал пожилой человек. — Уилл!

Но голос его был едва слышен.

Мальчишки удирали по направлению к дому.

Чарльз Хэлоуэй выглянул из окна.

Еще раньше, бродя один по библиотеке и позволяя своей щетке болтать о вещах, которые никто другой не мог услышать, он уловил свисток паровоза и растянутые органом-каллиопой звуки церковных гимнов…

— Три… — вполголоса произнес он, стоя у окна. — Три часа утра.

На лугу, где стояли балаганы, палатки и шатры, карнавал ожидал посетителей. Он ждал того, кто сможет пересечь море травы. Большие балаганы надулись подобно кузнечным мехам. Они медленно выдыхали набранный воздух, который отдавал запахом каких-то древних чудовищ, притаившихся внутри.

Но одна лишь луна заглядывала в темноту брезентовых пещер. Невиданные чудовищные твари галопом мчались на карусели. В стороне раскинулись морские сажени Зеркального Лабиринта, который вместил многократные повторения пустого тщеславия и суеты, где одна волна отражений набегает на другую тихо и безмятежно, седея с возрастом, выцветая и белея со временем. Иногда даже тень у входа могла вызвать целую радугу страха, испуга, ужаса, глубоко похороненных в прошлом.

Если человек встанет здесь, увидит ли он себя, отраженного в будущее, в вечность миллиард раз? Вернется ли к нему миллиард его образов, его завтрашнее лицо, и послезавтрашнее лицо, и лицо в старости, и еще старше, и еще? Найдет ли он себя, затерянного в чудесной пыли там, вдали, в глубине времен, себя не пятидесяти, а шестидесятилетним, не шестидесяти, а семидесятилетним, не семидесяти, а восьмидесятилетним, девяносто-девяносто-девятилетним?

Лабиринт не спрашивал.

Лабиринт не говорил.

Он просто стоял и ждал, подобно огромному арктическому айсбергу.

— Три часа…

Чарльза Хэлоуэя охватил озноб. Его кожа сделалась холодной, как у ящерицы. Желудок наполнился свернувшейся кровью.

И все-таки он не мог отвернуться от окна библиотеки.

Далеко-далеко на лугу что-то блестело.

Лунный свет, сверкавший в громадном стекле.

Возможно, свет что-то говорил, возможно, это «что-то» было зашифровано.

Я пойду туда, подумал Чарльз Хэлоуэй. Я не хочу туда идти.

Мне нравится это, думал он, мне это не нравится.

Минуту спустя дверь библиотеки захлопнулась за ним.

По пути домой он прошел мимо окна пустого магазина.

Внутри стояли козлы для пилки дров.

Между ними разлилась лужа воды. В воде плавали куски льда. Во льду застыло несколько длинных прядей волос.

Чарльз Хэлоуэй заметил все это, но предпочел не рассматривать. Он повернулся и ушел. Вскоре улица была так же пуста, как витрина в скобяной лавке.

Далеко-далеко на лугу в Зеркальном Лабиринте мерцали тени, будто обрывки еще не существующей жизни попались в ловушку и ждали, когда их освободят.

Итак, Лабиринт ждал, его холодный пристальный взгляд был готов вобрать многих, кто как птица прилетал, чтобы посмотреть, увидеть и улететь с пронзительным криком.

Но ни одна птица не прилетала.

14

— Три, — сказал голос.

Уилл прислушался, озябший, но уже согревающийся, довольный, что есть крыша над головой, пол внизу, стены и дверь между ним и слишком большой опасностью, слишком большой свободой, слишком долгой ночью.

— Три…

Голос папы, который сейчас ходит внизу по холлу, разговаривает сам с собой.

— Три…

Ведь именно в это время, думал Уилл, пришел поезд. Неужели папа видел, слышал, следил?

Нет, он не должен! Уилл съежился в постели. Но почему? Он дрожал. Чего он боится?

Темный Карнавал стремительно приближается издалека, словно черные штормовые волны, готовые обрушиться на берег. И он, и Джим, и папа знают это, а город крепко спит, не ведая об этом.

Да. Уилл глубоко задумался. Да…

Три…

Три часа утра, думал Чарльз Хэлоуэй, сидя на краешке постели. Почему поезд пришел именно в этот час?

Потому, ответил он сам себе, что час этот особенный. Женщины никогда не просыпаются в три, не так ли? Они спят сном младенцев. А мужчины среднего возраста? Они хорошо знают этот час. О Господи, полночь — это совсем неплохо, вы просыпаетесь и снова засыпаете; час ночи или два, тоже терпимо, вы беспокойно мечетесь, однако продолжаете спать. В пять или шесть часов вы уже надеетесь, что вот-вот взойдет солнце. Но три, сейчас три часа, Господи Иисусе, три утра! Доктора говорят, что в это время тело ущербно. Душа покидает его. Кровь движется медленно. В этот час вы близки к смерти, и кажется, вам не спастись от нее. Сон — клочок смерти, но когда в три часа утра вы лежите без сна, уставясь в потолок, — это подлинная смерть! Вы грезите с открытыми глазами. Боже мой, если у вас хватит сил подняться, вы разрушите свои бредовые видения и вернетесь к жизни! Но нет, вы лежите, намертво придавленный ко дну. Идиотская рожа луны заглядывает в окно, чтобы посмотреть, как вы там распластались. Это долгий путь от заката и мучительный путь к рассвету, когда вы перебираете дурацкие игрушки, накопленные за целую жизнь, дурацкие прелестные игрушки, сделанные другими людьми, знавшими, что хорошо, а что плохо, и давным-давно умершими… «И не было ли правдой, — вычитал он где-то, — что именно в три часа утра люди умирают в больницах чаще, чем в любое другое время?…»

Стоп! Он беззвучно заплакал.

— Чарли? — произнесла жена, не просыпаясь.

Он медленно снял ботинки.

Жена улыбалась во сне.

Почему?

Она бессмертна. У нее есть сын.

Но ведь он и твой сын тоже!

Однако какой отец действительно верит этому? Ведь он не несет бремени женщины, не чувствует такой боли. Какой мужчина, подобно матери, ложится спать поздней ночью и поднимается с ребенком в самую рань? Нежные, улыбающиеся женщины сами по себе достойная загадка. О, какие странные, удивительные часы эти женщины. Они вьют гнезда во Времени. Они создают плоть, которая прочно поддерживает их и связывает с самой вечностью. Они живут, окруженные дарами, сознают свою силу и не нуждаются в благодарности. Да и зачем говорить о Времени, когда сами они и есть Время, когда они превращают мгновения в теплоту и жизнь? Как завидуют, а зачастую и ненавидят мужчины эти живые часы, этих женщин, которые знают, что они будут жить вечно. И что же мы делаем? Мы, мужчины, ожесточаемся, потому что не можем совладать ни с миром, ни с самими собой. Мы не видим непрерывности жизни, мы все разрушаем, падаем, слабеем, останавливаемся, разлагаемся или спасаемся бегством. Итак, поскольку мы не можем создавать Время, что нам остается? Бессонница. Тоска.

Три часа пополуночи. Вот оно, наше вознаграждение. Три часа утра. Это полночь нашей души. Время отлива, когда душа угасает. И поезд прибывает в этот час безысходности и отчаяния… Почему?

— Чарли?..

Рука жены коснулась его.

— С тобой… все в порядке… Чарли?

Она вновь задремала.

Он ничего не ответил.

Он не мог объяснить, что с ним.

15

Поднялось желтое как лимон солнце.

Купол неба был голубым.

Звонкое пение птиц разносилось в воздухе.

Уилл и Джим выглянули из окон.

Вокруг ничего не изменилось.

Кроме выражения глаз Джима.

— Прошлой ночью… — сказал Уилл. — Это было на самом деле?

Оба пристально посмотрели на далекие луга.

Воздух был сладким, как сироп. Нигде, даже под деревьями, не было ни одной тени.

— Шесть минут! — закричал Джим.

— Пять!

Через четыре минуты кукурузные хлопья с молоком уже были проглочены, а мальчики, оставляя позади шлейф из красных осенних листьев, бежали вон из города.

Потом, запыхавшись от дикого бега, они зашагали спокойней и огляделись вокруг.

Карнавал был на месте.

— Ого… вот это да…

Карнавальные балаганы были лимонные, как солнце; латунь духового оркестра отливала цветом пшеничных полей. Флаги и знамена, как яркие синие птицы, хлопали крыльями над брезентовыми куполами цвета львиной шкуры. Из палаток, шатров и киосков, ярких, как леденцы, плыли по ветру замечательные, субботние запахи яичницы с беконом, горячих сосисок и блинов. Повсюду шныряли мальчишки, за ними следовали невыспавшиеся отцы.

— Самый обыкновенный старый карнавал, — сказал Уилл.

— Черт возьми, — добавил Джим. — Не приснилось же нам. Пошли!

Они прошли сотню ярдов вглубь карнавального городка. Они шли все дальше, и становилось ясно, что они не найдут людей, по-кошачьи пробиравшихся давешней ночью в тени воздушного шара, пока из грохочущих облаков сами собой складывались странные шатры и балаганы. Вместо этого они видели лишь заплесневелые веревки, побитый молью и непогодой, кое-как накинутый от дождя брезент да выцветшую на солнце мишуру. Афиши висели на столбах, как прибитые за крыло мертвые альбатросы, их трепало ветром, из-под них сыпалась старая краска, и они лепетали что-то о чудесах вовсе не чудесного тонкого человека, толстого человека, человека с головой острой как кол, чечеточника и исполнителя хулы.

Мальчики бродили по карнавальному городку, но не находили ни таинственного полночного шара, наполненного газом зла, и привязанного загадочными азиатскими узлами к кинжалам, воткнутым в черную землю, ни маньяков, способных на ужасную месть. Орган-каллиопа возле билетного киоска не вопил о смертях и не мурлыкал про себя идиотские песенки. Поезд? Он отъехал по железнодорожной ветке в нагретую солнцем траву, он был старым, изъеденным ржавчиной, и казался громадным магнитом, притянувшим к себе через континенты многие ярды костей локомотива, шатуны и колеса, дымящиеся патрубки и старые кошмары, которые длятся лишь несколько секунд. Он нисколько не изменил свой черный погребальный силуэт. Он словно просил позволения остаться таким и лежал мертвым телом в осеннем прибое, распространяя вокруг запах отработанного пара и черного как порох железа.

— Джим! Уилл!

К ним шла улыбающаяся мисс Фоли, учительница седьмого класса.

— Ребята, что случилось? — спросила она. — У вас такой вид, будто вы что-то потеряли.

— Да, — согласился Уилл и добавил: — Вы не слышали, как ночью играл орган-каллиопа?

— Каллиопа? Нет…

— Тогда почему, мисс Фоли, вы пришли сюда так рано? — спросил Джим.

— Просто я люблю карнавалы, — сияя, ответила мисс Фоли, маленькая, словно бы затерянная среди седин своих пятидесяти лет. — Сейчас я куплю сосисок и вы покушаете, а я поищу моего глупого племянника. Кстати, вы видели его?

— Вашего племянника?

— Да. Роберта. Он живет у меня уже две недели. Его отец умер, а мать болеет. Он из Висконсина. Я взяла его к себе. Он сегодня так рано убежал сюда. Обещал меня встретить. Но вы же знаете мальчишек! А вы что-то уж очень мрачные. — Она протянула им сосиски.

— Ешьте и выше нос! Аттракционы откроются через десять минут. Я хочу посетить Зеркальный Лабиринт и…

— Нет, — сказал Уилл.

— Что нет? — спросила мисс Фоли.

— Только не Зеркальный Лабиринт. — Уилл проглотил кусок сосиски и мысленно вгляделся в мили отражений. Там невозможно достичь дна. Он стоит как зима и ждет, чтобы убить своим ледяным сверканием… — Мисс Фоли, — продолжил он и сам удивился тому, что говорит, — не ходите туда.

— Почему же?

Джим зачарованно поглядел на Уилла.

— Верно, скажи, почему туда нельзя?

— Там люди теряются… — поколебавшись, ответил Уилл.

— В этом, пожалуй, есть резон. Роберт мог там заблудиться, мог не найти выхода и будет теперь бродить, пока я не схвачу его за ухо и не вытащу оттуда…

— Никогда нельзя сказать, — говоря это, Уилл не мог оторвать взгляда от миллионов миль сверкающего стекла, — что может плавать там, внутри…

— Плавать! — мисс Фоли засмеялась. — Что за чудесные мысли приходят тебе сегодня, Уилли. Пусть так, но ведь я старая рыба. Итак…

— Мисс Фоли!

Мисс Фоли покачнулась, но удержала равновесие, шагнула и скрылась в зеркальном океане. Мальчики смотрели, как она опускалась, погружаясь все глубже и глубже, и, наконец, вовсе растворилась в серебре.

Джим схватил Уилла.

— Что все это значит?

— Черт побери, Джим, эти зеркала! Ведь они… Мне это не нравится. Я к тому, что они похожи на случившееся прошлой ночью.

— Милый мальчик, ты перегрелся на солнышке, — фыркнул Джим. — Этот лабиринт там… — его голос оборвался. Он втянул холодный ветер, исходящий от отблесков и отражений Лабиринта, словно от ледяного дома.

— Джим? Ты что-то сказал?

Но Джим молчал. Потом вдруг хлопнул себя по затылку.

— Это и в самом деле бывает! — крикнул он в изумлении.

— Что бывает?

— Волосы! Я много раз читал про это. В жутких историях о них пишут в самом конце! Со мной это случилось сейчас!

— Черт возьми, Джим! И со мной тоже!

Они стояли, испуганные, чувствуя, как по шее бегают холодные мурашки, а волосы на голове стоят дыбом.

В зеркалах разворачивалось роскошное представление света и тени.

Они увидели двух, четырех, дюжину мисс Фоли, пробирающихся через Зеркальный Лабиринт.

Они не знали, какая из них была настоящая, поэтому помахали им всем сразу.

Ни одна из мисс Фоли не обратила на них внимания и не махнула в ответ рукой. Она двигалась точно слепая. И как слепая ощупывала и царапала ногтями холодное стекло.

— Мисс Фоли!

Ее глаза широко раскрылись, как от магниевой вспышки фотографа, кожа сделалась совершенно белой, как у статуи. Она двигалась в глубине стекла и что-то говорила… бормотала… хныкала. Вот она заплакала… закричала… завопила… Она билась о стекло головой, локтями, пьяно дергалась, как ослепленный мотылек, воздевала в отчаянии руки и снова царапала стекло. «Господи, помоги! — молила она. — Помоги, о Господи!».

И тут Джим и Уилл увидели в глубине зеркал свои собственные лица, такие же бледные, с широко открытыми глазами.

— Мисс Фоли, идите сюда! — Лицо Джима исказилось.

— Сюда! — но Уилл наткнулся лишь на холодное стекло.

Рука высунулась из пустого пространства. Старая женская рука, вынырнувшая в последний раз. Она судорожно схватилась за что-то, чтобы спастись. Этим что-то оказался Уилл. Она потащила его вниз, в пустоту.

— Уилл!

— Джим! Джим!

И Джим удержал его здесь, а он удержал мисс Фоли и выхватил из безмолвных, стремительно двигающихся зеркал, из глубины необитаемых призрачных морей.

Она выскочила на волю, к солнечному свету.

Мисс Фоли, прижав руку к ушибленной щеке и тяжело дыша, жаловалась, бормотала, потом вдруг засмеялась и вытерла глаза.

— Спасибо вам, Уилл, Джим, ох, как же мне вас благодарить — ведь я чуть не утонула! Я имею в виду… Ах, Уилл, как ты был прав! Боже мой, вы видели ее, она потерялась, утонула там, бедная девочка! О бедная, пропавшая, милая… надо спасти ее, ох, мы должны спасти ее!

— Мисс Фоли, вы ушиблись. — Уилл твердо отвел ее вцепившиеся в него руки. — О ком вы? Там никого нет.

— Я видела ее! Пожалуйста! Посмотрите! Спасите ее!

Уилл метнулся ко входу в Лабиринт и остановился.

Билетный контролер окинул его ленивым пренебрежительным взглядом. Уилл вернулся к мисс Фоли.

— Клянусь, больше никто не входил туда, мэм. Это я виноват, я просто пошутил насчет воды и глубины, а вы, должно быть, заблудились там, и испугались.

Но если даже она и слышала его слова, то не воспринимала их и продолжала прижимать руку к губам, и голос ее был голосом человека, который вынырнул из морской глубины после того, как уже почти утонул, долго пробыл под водой без воздуха, без надежды на жизнь, и вдруг получил свободу.

— Ушла? Она на дне! Бедная девочка. Я знала ее. «Я знаю тебя!» — сказала я, как только увидела ее. Я махнула рукой, она тоже… «Привет!» Я побежала — бам! Я упала. Она упала. Дюжины, тысячи их упали. «Подожди!» — попросила я. О, она была такая красивая, такая милая, такая юная. Но она испугалась меня. «Что ты делаешь здесь? — спросила я. — Почему?», — и мне показалось, она сказала: «Я настоящая, а ты нет!» Она засмеялась уже глубоко под водой. Она убежала в Лабиринт. Мы должны ее найти! Прежде…

Опираясь на руку Уилла, Мисс Фоли последний раз судорожно вздохнула и стала успокаиваться.

Джим пристально вглядывался вглубь холодных зеркал, высматривая в них невидимых злодеев.

— Мисс Фоли, — спросил он, — на кого она была похожа?

Голос мисс Фоли был слабым, но спокойным:

— Дело в том… она выглядела… совсем как я много, много лет тому назад…

— А теперь я пойду домой, — сказала она.

— Мисс Фоли, мы проводим…

— Не надо. Оставайтесь. Со мной все в порядке. Веселитесь, ребята.

И она медленно пошла прочь, вниз, по дороге.


— Я тоже ухожу, — сказал Уилл.

— Нет, Уилл, — ответил Джим, — мы, брат, останемся до вечера, до самой темноты, когда все прояснится. Или тебе слабо?

— Нет, — пробормотал Уилл. — Но… разве кто-нибудь еще захотел нырнуть в Лабиринт?

Джим с болезненным любопытством вглядывался в бездонное море зеркал, где теперь отражался лишь чистый свет, в нем была пустота над пустотой, пустота под пустотой, пустота позади пустоты — и только.

— Никто, — Джим переждал два удара сердца и добавил: — Я догадываюсь…

16

Несчастье случилось на закате.

Исчез Джим.

Весь день они визжали от восторга почти на всех аттракционах, сбивали пустые молочные бутылки, давили стаканчики от мороженого, выигрывали призы, вбирая глазами, вдыхая и слушая все, что попадалось на пути через праздничную толпу, шагающую по листве.

И вдруг, совсем неожиданно, Джим исчез.

Никого не спрашивая, надеясь лишь на самого себя, Уилл, молча и уверенно пробирался сквозь вечернюю толчею, и когда небо стало темным, как слива, подошел к Лабиринту, заплатил десять центов, ступил внутрь и тихо позвал:

— Джим?..

Джим оказался там; он стоял, наполовину захваченный холодными стеклянными потоками, как человек, которого друг покинул на морском берегу, когда ушел далеко-далеко, и кажется чудом, что он вернется. Видимо, он стоял так уже долго, и казался застывшим и остекленевшим, как глаза, если не мигать целых пять минут; приоткрыв рот, он пристально смотрел, ожидая следующей волны зеркальных отражений, которая вот-вот накатится и откроет ему нечто еще большее, чем он уже успел увидеть.

— Джим! Вылезай оттуда!

— Уилл… — Джим слабо вздохнул. — Позволь мне побыть тут еще…

— Еще? Да ведь здесь, как в аду! — Уилл в один прыжок оказался возле Джима, схватил его за ремень и потащил за собой. Волоча ноги, Джим плелся сзади, и, казалось, не понимал, что его хотят вытащить из Лабиринта, сопротивлялся в благоговейном трепете перед каким-то невиданным чудом:

— О Уилл, — лепетал он, — о Уилли, Уилл, о Уилли…

— Джим, ты просто спятил. Говорю тебе, пошли домой!

— Что?.. Что?..

Похолодало. Небо стало темней, чем спелые сливы, и там, на самом верху, пылали облака, зажженные последними лучами солнца. Закат осветил лихорадочно горевшие щеки Джима, его открытый рот, расширенные, невозможно зеленые блестящие глаза.

— Джим, что ты там видел? То же, что и мисс Фоли?

— Что?..

— Сейчас получишь! Иди сюда! — Уилл толкал, дергал, пихал, почти тащил на себе своего возбужденного и безвольного друга.

— Не могу сказать тебе, Уилл, ты не поверишь, не могу сказать тебе… там, ох, там, там…

— Заткнись! — Уилл ударил его по руке. — Пугаешь меня, точно также, как она испугала нас. Сумасшедшие! Ведь уже пора ужинать. Дома подумают, что мы умерли и нас успели похоронить!

Они прибавили шагу и, путаясь в осенней траве, почти бежали по полю, удаляясь от балаганов.

Уилл смотрел вперед на очертания родного города, Джим постоянно оглядывался назад на развевающиеся, потемневшие в сумерках знамена.

— Уилл, мы должны сюда вернуться. Сегодня ночью…

— Прекрасно, возвращайся один.

Джим остановился.

— А мне казалось, ты не отпустишь меня одного. Ведь ты всегда будешь рядом, правда, Уилл? Будешь защищать меня?

— Смотрите, он нуждается в защите! — засмеялся Уилл.

Однако тут же оборвал смех, перехватив взгляд Джима, в котором было бешенство: дикая сила, сжав рот, дрожала в его тонких ноздрях и в неожиданно глубоко запавших глазах.

— Ох, Уилл, ты всегда будешь со мной?

Джим вздохнул, и Уилл почувствовал тепло этого вздоха, его охватило волнение, и он выпалил старый, знакомый ответ: «Да, да, ты ведь знаешь, да, да».

Собравшись идти дальше, они повернулись и разом зацепились за огромную как холм, загремевшую кожаную сумку.

17

Какое-то время они стояли перед этой непомерно большой сумкой.

Как бы ненароком, Уилл пнул ее ногой. Раздался лязг железа.

— Ого, — удивился Уилл, — это же сумка торговца громоотводами.

Джим сунул руку в кожаную пасть и вытащил металлический стержень, на котором тесно переплелись химеры и клыкастые китайские драконы с вытаращенными глазами и позеленевшими панцирями — каждый символ олицетворял свой мир; громоотвод сулил людям опасность, оттягивая мальчишеские руки особым весом и значением.

— Бури не было. Но он ушел.

— Куда он девался? И почему оставил сумку?

Они посмотрели на карнавальный городок, где темнели волны брезента. Вечерние тени равнодушно стирали последние краски. Пресыщенные и усталые люди усаживались в автомобили и отправлялись домой. Слышались гудки машин; мальчишки, опершись на рамы велосипедов, подзывали собак. Вскоре тьма поглотила дорогу, и только тень все еще крутящегося чертова колеса закрывала звезды.

— Люди так просто не бросают вещи, которыми живут, — сказал Джим. — Ведь это все, что есть у старика… Что-то очень важное, — Джим прерывисто вздохнул, — заставило его бросить свою сумку. Видно, он только что ушел отсюда.

— Что? Что же может быть таким важным, что забываешь все на свете?

— Почему так случилось, — Джим пытливо посмотрел в помрачневшее лицо друга, — никто тебе не скажет, если сам не узнаешь. Тут сплошные тайны и тайны. Грозовой торговец… Сумка грозового торговца. Если мы теперь в нее не заглянем, мы никогда ничего не поймем.

— Джим, через десять минут…

— Конечно! На дороге совсем стемнеет. Все разъедутся по домам. Мы останемся одни… Разве ты не понимаешь — как это важно? Только мы! И потом двинемся обратно.

Бродя по Зеркальному Лабиринту, они видели два войска: миллиард Джимов и миллиард Уиллов, которые сталкивались, мелькали, исчезали… И так же, как эти войска, исчезали толпы людей, заполнявших карнавальный городок.

Мальчишки одиноко стояли среди сумеречных биваков, покинутых армией зрителей, представляя, что все в городе сидят сейчас в светлых комнатах перед тарелками с горячей вкуснятиной.

18

Красные буквы на табличке кричали: «Испорчено! Не подходить!»

— Эта штука висела тут весь день. Не верю я этим объявлениям, — сказал Джим.

Они рассматривали карусель, стоявшую в небольшой дубовой рощице. Налетевший ветер скрипел и стучал голыми сучьями. Лошади, козлы, антилопы, зебры со спинами, пронзенными медными дротиками, стояли под навесом карусели с оскаленными, словно у мертвых, зубами; в их испуганных глазах угадывался призыв к отмщению.

— Не смотри на меня так.

Джим легко перемахнул через брякнувшую цепь, вспрыгнул на огромный как луна деревянный круг, где навсегда застыли околдованные безумные звери.

— Джим!

— Уилл, это же карусель! Мы ее еще не видели! Так…

Джим покачнулся. Округлый лунный мир карусели наклонился и сдвинулся с места. Джим стал пробираться между медными стойками, окружавшими зверей. Он выбрал темно-сливового жеребца, сел на него верхом и покачался в седле.

— Эй, парень, пошел вон отсюда!

Из-за брезентового занавеса, скрывавшего механизм карусели, возник человек.

— Джим!

Обогнув трубы органа и обтянутые кожей барабаны, похожие на луны, человек изловчился, схватил и поднял вверх завопившего от страха Джима.

— Помоги, Уилл, помоги!

Уилл бросился к нему, перепрыгивая через раскрашенных зверей.

Человек криво улыбнулся, сделал вид, что хочет пожать руку Уиллу, но тут же сграбастал его и подвесил за ремень на высокий крюк рядом с Джимом. Мальчишки со страхом смотрели сверху вниз на своего мучителя, на его огненно-рыжие волосы, на горящие синим огнем глаза и перекатывающиеся под одеждой бицепсы.

— Испорчено, — сказал незнакомец. — Вы что, читать не умеете?

— Опустите их вниз, — прозвучал вдруг тихий и добрый голос.

Джим и Уилл увидели сверху высокого человека, стоявшего за оградой.

— Вниз, — повторил он.

Мальчишки были перенесены через медный лес, населенный дикими, но безропотными зверями, и посажены в пыль перед каруселью.

— Мы были… — попытался сказать Уилл.

— Вы были очень любопытны?

Этот второй человек казался высоким, как фонарный столб. Его бледное лицо со следами оспы напоминало луну, и так же, как луна, светило на тех, кто стоял внизу. Его жилет отливал цветом свежей крови. Его брови, волосы и костюм были коричнево-черными, словно лакричный корень, а солнечно-желтый самоцвет в булавке галстука сверкал так же ярко как немигающие, будто выточенные из хрусталя глаза. Костюм незнакомца совершенно потряс Уилла. Казалось, он был сплетен из колючих стеблей ежевики, из закрученной, как часовая пружина, кабаньей щетины, и необыкновенно темной, глянцевитой пеньковой веревки. Он поглощал свет, на нем шевелились ряды колючек, казалось, длинное тело незнакомца должно зудеть, чесаться при каждом движении; казалось, этот человек должен мучиться, горько рыдать и рвать на себе одежду, чтобы избавиться от нее. Однако он стоял тут, лунно-тихий, облаченный в облегающий колючий костюм, и смотрел на Джима своими желтыми глазами. Он ни разу не взглянул на Уилла.

— Меня зовут Дак.

Он протянул белую визитную карточку. Она тут же стала голубой.

Шепот. Красная.

Щелк. Зеленый человек, отпечатанный на ней, висел на дереве.

Зашелестело. Ш-ш-ш-ш…

Замелькали слова: «Дак. А мой друг с рыжими волосами — это мистер Кугер. Кугер и Дак»…

Зашелестело, защелкало — ш-ш-ш-ш-ш…

На белом квадрате появлялись и исчезали буквы:

«…Комбинированные Теневые Шоу…»

Мгновенно стерлось.

Ведьма-выскочка зашевелилась, разливая горшки с зельем.

«…и межконтинентальная Компания Театра Пандемониум…»

Он вручил карточку Джиму. Теперь на ней можно было прочитать:

НАША СПЕЦИАЛЬНОСТЬ: ОСМОТР, СМАЗКА, ЧИСТКА И РЕМОНТ ЖУКОВ-МОГИЛЬЩИКОВ

(часов Смерти, которые спешат).

Спокойно, говорил себе Джим, читая это. Спокойно. Он сунул руку в карман, полный сокровищ, порылся там и что-то вынул.

На его ладони лежало мертвое коричневое насекомое.

— Вот, — сказал Джим, — почините его.

Мистер Дак разразился смехом:

— Великолепно! Я сделаю это!

Он протянул руку, рукав его рубашки задрался.

Ярко-пурпурные, темно-зеленые и голубые как молния угри, черви и латинские надписи обнаружились над его запястьем.

— Вот это да! — воскликнул Уилл. — Вы должно быть и есть «Татуированный человек!»

— Нет. — Джим изучающе посмотрел на незнакомца. — «Разрисованный человек» — есть разница.

Мистер Дак кивнул с явным удовольствием.

— Как тебя зовут, мальчик?

Не говори ему! — подумал Уилл и замер, удивленный своей мыслью. Почему не говорить?

Губы Джима напряженно подергивались.

— Саймон, — сказал он и улыбнулся, показывая, что это ложь.

Мистер Дак улыбнулся в ответ, чтобы показать, что он понимает это.

— Хочешь посмотреть еще, Саймон?

От смущения Джим не мог даже кивнуть в знак согласия.

Медленно, с видимым удовольствием мистер Дак засучил рукав до локтя.

Джим уставился на его руку. Она походила на кобру, которая извивалась, раскачивалась из стороны в сторону, готовясь нанести смертельный удар. Мистер Дак сжимал и разжимал кулак, перебирал пальцами. Мускулы играли и перекатывались под кожей.

Уиллу захотелось обежать вокруг, чтобы лучше рассмотреть руку, но он не мог двинуться с места и только думал: Джим, ох, Джим!

Они стояли рядом, Джим и этот длинный, и рассматривали друг друга так, словно один был отражением другого в темной витрине ночного магазина. Ежевично-колючий костюм длинного человека заставил пылать щеки Джима и привел в смятение его глаза, которые вместо кошачье-зеленых, какими они всегда были, сделались пасмурными, расширившимися, впитывающими увиденное. Джим стоял, словно бегун, одолевший длинную дистанцию: с запекшимся ртом, с руками, протянутыми, чтобы получить некий приз. И действительно, этим призом были картинки, подергивающиеся в пантомиме, когда мистер Дак заставлял иллюстрации, холодно застывшие на коже, повиноваться движениям его теплых пульсирующих запястий… На небе загорелись звезды и Уилл видел, а Джим не замечал, что последние горожане уже укатили в своих теплых машинах в город: наконец, Джим едва слышно произнес: «Черт возьми…», и мистер Дак опустил свой рукав.

— Спектакль окончен. Пора ужинать. Карнавал закрылся до утра. Все разошлись. Возвращайся, «Саймон», и катайся на карусели, когда ее починят. Возьми эту карточку и можешь кататься бесплатно.

Джим, не отрывая глаз от скрывшегося под рукавом запястья, взял карточку и сунул в карман.

— Прощайте!

Джим побежал.

Уилл со всех ног бросился за ним.

Джим, мчавшийся вихрем, вдруг на мгновение оглянулся, подпрыгнул и уже второй раз за сегодняшний день исчез.

Поравнявшись с деревом, около которого пропал Джим, Уилл посмотрел вверх и увидел друга, спрятавшегося между ветвями. Уилл оглянулся. Мистер Дак и мистер Кугер стояли к ним спиной, занятые каруселью.

— Быстрей, Уилл!

— Что?

— Они увидят тебя. Лезь скорее!

Уилл подпрыгнул. Джим помог ему взобраться наверх. Старое дерево раскачивалось. В кроне завывал ветер. Джим усадил тяжело дышавшего друга на ветке рядом с собой.

— Джим, уйдем отсюда!

— Заткнись! Смотри! — прошептал Джим.

Внутри карусельного механизма что-то зазвенело и забренчало, раздалось едва различимое шипение и свист пара в трубах органа-каллиопы.

— Что там было нарисовано, Джим?

— Картинка.

— Да, но какая?

— Это было… — Джим прикрыл глаза. — Там была нарисована змея… которая… в общем, змея.

Джим упорно отводил глаза.

— Ну, ладно, не хочешь — не рассказывай.

— Я же сказал тебе, Уилл, змея. Потом я устрою, чтобы он показал ее тебе, идет?

Нет, думал Уилл, не хочу я этого.

Он посмотрел на пустую дорогу, испещренную миллиардом следов, и внезапно подумал, что сейчас гораздо ближе к полуночи, чем к полудню.

— Я иду домой…

— Конечно, Уилл, уходи. Зеркальные Лабиринты, старые учительницы, потерянные сумки с громоотводами, исчезнувшие торговцы, танцующие картинки со змеями, карусели, на которых нельзя кататься… а ты собираешься домой!? Конечно, старый дружище Уилл, прощай!

— Я… — Уилл начал спускаться с дерева и вдруг замер.

— Все ясно? — послышался голос внизу.

— Ясно! — ответил кто-то с дороги.

Мистер Дак, находившийся не более чем в пятидесяти шагах отсюда, двинулся к красному пульту управления, который стоял возле билетной кассы. Он свирепо оглядывался вокруг, и взгляд его не миновал дерева, укрывшего в своей кроне мальчиков.

Уилл крепко ухватился за сук, Джим изо всех сил вцепился в свою ветку, оба сжались и замерли.

— Запускай!

Раздался скрип, лязг, стук, высоко, а затем все ниже зазвенела, загудела медь, и карусель двинулась.

Но ведь она сломана, подумал Уилл, она же испорчена!

Он быстро посмотрел на Джима, который диким взглядом уставился в одну точку.

Карусель завертелась… да… но…

Она двигалась наоборот.

Маленький орган-каллиопа внутри карусельного механизма загрохотал своими рвущими нервы барабанами, заклацал тарелками, похожими на маленькие луны, застучал зубами кастаньет, хрипло, задыхаясь и кашляя, зарыдали его трубы, свистки и наигрывающие причудливые мелодии флейты.

Музыка, подумал Уилл, она тоже наоборот!

Мистер Дак резко повернулся, огляделся вокруг и посмотрел наверх, словно услышал мысли Уилла. Ветер с мрачным неистовством раскачивал деревья. Мистер Дак пожал плечами и отвернулся.

Пронзительно визжа и лязгая, карусель летела наоборот все быстрее и быстрее!

Тем временем огненно-рыжий мистер Кугер, который расхаживал взад-вперед по дороге, вдруг остановился под их деревом. Уилл мог запросто плюнуть ему на голову. Затем орган издал необычайно фальшивый, неистовый вопль, заставивший завыть и залаять собак всей округи; и мистер Кугер резко повернувшись побежал и прыгнул в мир крутившихся наоборот зверей, которые вперед хвостом неслись по бесконечному вращающемуся ночному пути неизвестно куда. Хлопнув рукой по медным стойкам, он бросился на сиденье, и полетел назад по кругу: с вставшими дыбом рыжими волосами, розовым лицом и пронзительными синими глазами; назад по кругу, назад по кругу под пронзительный визг музыки, которая тоже словно засасывалась назад каким-то жутким нескончаемым вдохом.

Музыка, подумал Уилл, что же это за музыка? И как мне узнать, какая она настоящая? Он покрепче уцепился за сук и попытался уловить мелодию, а потом мысленно напеть ее самому себе, чтобы разгадать. Но медные колокола и барабаны били в его грудь, перевертывали сердце так, что он чувствовал, будто самый пульс его перевернулся, кровь двинулась в обратном направлении, сотрясая упрямыми толчками все тело; он был так поражен, что рисковал упасть, и старался лишь покрепче ухватившись, удержаться на ветке и впитать в себя зрелище крутящейся наоборот машины, и мистера Дака, настороженно стоящего у рычагов управления поодаль от карусели.

Джим первый заметил, что происходит, и пихнул Уилла ногой в плечо; тот посмотрел вниз, и Джим в каком-то неистовстве кивнул на человека, сидящего на карусели, когда тот проезжал мимо по очередному кругу.

Лицо мистера Кугера таяло и уменьшалось, словно вылепленное из розового воска.

Его руки становились кукольными.

Его кости сжались под одеждой; затем и одежда уменьшилась, соответственно сократившемуся телу.

Его лицо менялось, с каждым кругом он делался все меньше и меньше.

Уилл заметил, как Джим крутит головой вслед за каруселью.

Карусель двигалась как огромное лунное видение, дрейфующее задом наперед; нелепо толклись пронзенные дротиками лошади; задыхалась в последнем удушье музыка, пока мистер Кугер, простой как тени, простой как свет, простой как время, непрерывно молодел. Он становился моложе. И моложе. И моложе.

С каждым оборотом было видно, как его тело переплавлялось, подобно тому, как горящая свеча, расплавляясь и уменьшаясь, возвращается к своему началу. Он безмятежно вглядывался в пылающие над головой созвездия, смотрел на дерево, где устроились мальчики, и с каждым новым кругом каруселей, уносящих его от них, нос Кугера становился все более вздернутым, а уши все более напоминали прелестные розовые лепестки!

И вот уже нет тех сорока лет, с которых он начал свой спиральный спуск в прошлое, мистеру Кугеру теперь было девятнадцать.

Вместе с ним маршировал вспять по кругу парад лошадей, стоек, музыки; мужчина сделался молодым человеком, молодой человек превратился в мальчика…

Мистеру Кугеру было семнадцать, шестнадцать…

Еще один и еще круг под небом и деревьями, под Уиллом и Джимом, считающим обороты; ночной воздух нагрелся до летней жары от трения блестевшей как солнце латуни, от неистового обратного полета зверей; движение это уносило восковую куклу назад и назад в молодость, в детство, омывало ее музыкой, тихими странными мелодиями до тех пор, пока все не прекратилось, не умерло в нахлынувшей тишине; орган-каллиопа закрыл свои медные трубы, железные машины умолкли; и с последним, едва слышным жалобным воем, подобным шороху последних песчинок в песочных часах, карусель покачнулась, как морская водоросль на воде, и тихо стала.

Фигурка, сидевшая в белых резных деревянных санях, была очень маленькой.

Мистеру Кугеру было двенадцать лет.

Нет, это невозможно. Уилл не мог выдавить ни слова. Нет, это совершенно невозможно. Джим тоже смотрел на бывшего мистера Кугера и молчал.

Маленькое нечто спустилось из умолкшего мира карусели вниз, его лицо было в тени, но руки, сморщенные и розовые, как у новорожденного, потянулись к тусклому свету карнавальных фонарей.

Странный мужчина-мальчик быстро посмотрел вверх, потом вниз, распространяя вокруг себя волны страха. Уилл съежился и закрыл глаза. Он почувствовал, как ужасный пристальный взгляд стрелой пропорол листья и прошел мимо. Затем маленькое нечто мягко, как кролик, сошло на пустую дорогу.

Джим первый раздвинул листья, чтобы было лучше видно.

Мистер Дак растаял в вечерней тишине.

Казалось, все случившееся так заворожило Джима, что он упал на землю. Уилл упал чуть позже, и они стояли взбудораженные, ошеломленные, потрясенные этой безмолвной пантомимой, а потом побежали в ночь, в неизвестность. Держась за руки, они бежали через луг, не упуская из виду маленькую тень, и Джим смятенно, с дрожью в голосе говорил:

— Ох, Уилл, сейчас бы домой, до чего ж есть охота… Но нельзя — мы же такое увидели! И должны увидеть еще больше! Правда?

— Боже мой, — ответил Уилл печально, — я догадываюсь, что мы увидим.

И они продолжали погоню за странным существом, которое, возможно, помогло бы им понять происходящие вокруг чудеса.

19

Когда они вышли на шоссе, за холмами догорала бледная полоска вечерней зари, и то, что они преследовали, было так далеко впереди, что показалось им бликом, который мелькнул в свете фонарей, и скрылся в темноте.

— Двадцать восемь! — удивленно выпалил Джим. — Двадцать восемь раз.

— Ты про карусель? Это точно! — Уилл кивнул. — Двадцать восемь раз она прокрутилась наоборот, я считал.

Маленькое нечто впереди оглянулось и остановилось.

Джим и Уилл быстро спрятались за деревом, чтобы странное существо не заметило их.

«Оно», думал Уилл. Почему я говорю «оно»? Если сказать «он» — это мальчик, «он» — мужчина… но… это что-то то, что изменилось, не мальчик и не мужчина, вот почему я подумал «оно».

Они миновали городскую окраину; толкнув друга локтем, Уилл сказал:

— Джим, здесь должны быть двое с этой карусели — мистер Кугер и тот другой…

— Наверное. Только я буду следить за этим!

Они бежали мимо парикмахерской. Уилл смотрел, но не видел рекламу. Он прочитал, но не понял объявление. Прочитал и тут же забыл. Он думал о своем.

— Эй! Он повернул на Калпеппер стрит! Быстрей!

Они свернули за угол.

— Он удрал!

Длинная, освещенная фонарями улица была пуста.

Листья падали на асфальт, расчерченный мелом для игры в классики.

— Уилл, на этой улице живет мисс Фоли.

— Знаю, четвертый дом, но…

Джим, засунув руки в карманы, насвистывая, не торопясь пошел по улице, Уилл рядом с ним. Подойдя к дому мисс Фоли, они посмотрели вверх.

В одном из слабо освещенных окон кто-то стоял.

Мальчик лет двенадцати, не больше.

— Уилл, — сдавленно вскрикнул Джим, — этот мальчик…

— Ее племянник?…

— Племянник, черта с два! Отвернись. Может, он умеет читать по губам. Иди помедленней. До угла и обратно. Видишь его лицо? Его глаза, Уилл! Глаза не меняются с возрастом, они одинаковые, хоть у молодого, хоть у старого, у шестилетнего или у шестидесятилетнего! Лицо мальчика, это да, но глаза мистера Кугера!

— Нет!

— Да!

Они остановились, чтобы немного успокоить бешено колотившиеся сердца.

— Нельзя стоять. — Они снова пошли. Джим, крепко сжимая руку Уилла, вел его за собой. — Ты видел глаза мистера Кугера, когда он поднял нас и хотел треснуть головами друг о дружку? Ты видел мальчишку, который спрыгнул с карусели? Когда мы прятались на дереве, он посмотрел вверх почти прямо на меня! Я точно в печку заглянул — такой жар! Я эти глаза никогда не забуду! И сейчас они там, в окне. Поворачивай обратно. Давай пойдем назад, как ни в чем не бывало… Надо предупредить мисс Фоли о том, кто прячется в ее доме, правда?

— Джим, только смотри, не напугай мисс Фоли или того, другого!

Джим не ответил. Идя рука об руку с Уиллом, он быстро взглянул на друга и подмигнул сияющими зелеными глазами.

И Уилл вдруг испытал к Джиму чувство, которое всегда появлялось у него, когда он вспоминал об одной собаке, которая была у них очень давно. Иногда эта собака, месяцами смирная и послушная, вдруг убегала неизвестно куда, несколько дней пропадала и, наконец, с трудом прихрамывала обратно, тощая, вся в репьях, воняющая болотом и отбросами; казалось, она обошла все помойки и свалки этого мира, а затем почему-то вернулась домой с умильной улыбкой на морде. Папа называл собаку Платоном, философом-пустынником, и говорил, что если бы можно было глядеть на мир ее глазами, мы узнали бы о нем все. Возвратившись, собака снова вела примерную жизнь и следовала всем образцам приличий, а затем исчезала, и все начиналось сызнова. Сейчас, идя рядом с другом, он, казалось, слышал, как Джим скулит и подвывает. Он чувствовал, как ощетинились все волоски на его теле. Он чувствовал, как настораживаются его уши, видел, как он принюхивается к темноте. Джим улавливал никому не известные запахи, слышал тиканье часов, показывавших совсем другое, не наше время. Даже язык его двигался как-то странно — он облизывал то нижнюю, то верхнюю губу, когда они опять остановились перед домом мисс Фоли.

В окне никого не было.

— Сейчас поднимусь и позвоню, — сказал Джим.

— Неужели ты хочешь встретиться с ним лицом к лицу?

— Мы должны проверить, разве нет? Пожать ему лапу, поглядеть в его глаза, и если это он…

— Разве мы не предупредим мисс Фоли до того, как с ним встретимся?

— Глупый, мы ей потом позвоним! Пошли!

Уилл вздохнул и заставил себя подняться по ступенькам; ему хотелось и в то же время не хотелось узнать, были ли у мальчика, жившего в доме, глаза мистера Кугера, вспыхивающие между ресницами, как светляки в темноте.

Джим позвонил у двери.

— Что если выйдет он? — спросил Уилл. — Слушай, я так боюсь, что могу напустить в штаны. А почему ты не боишься, Джим, почему?

Джим оглядел свои совершенно спокойные руки.

— Будь я проклят! — сказал он и тут же удивленно выдохнул. — Ты прав! Я не боюсь!

Дверь широко распахнулась.

Мисс Фоли лучезарно улыбалась им, стоя на пороге.

— Джим! Уилл! Как мило!

— Мисс Фоли! — выпалил Уилл, — с вами все в порядке?

Джим свирепо поглядел на него. Мисс Фоли засмеялась:

— А что со мной должно случиться?

Уилл покраснел:

— Да это все те проклятые карнавальные зеркала…

— Какие глупости, я уже забыла про них. Что же, мальчики, может войдете?

Она широко распахнула дверь.

Уилл собрался было шагнуть вперед, но остановился.

За спиной мисс Фоли виднелся занавес из темно-синих, нанизанных на шнуры бусин, он был как грозовой ливень, хлеставший у входа в скромную гостиную.

Там, где ливень касался пола, виднелись носки пары пыльных маленьких ботинок. Там, за стеной ливня, стоял в нерешительности злой мальчик.

Злой? Уилл прищурился. Почему злой? А потому. Этого «потому» было вполне достаточно. Да, мальчик, и к тому же злой.

Мисс Фоли повернулась и позвала сквозь темно-синие непрерывно струящиеся бусины дождя: «Роберт?» Потом взяла Уилла за руку и легонько потянула его к занавесу. «Иди встречать моих учеников».

Стеклянный дождь продолжал литься. Внезапно, из него высунулась конфетная, сладко-розовая рука, она словно бы решила проверить, какая погода в холле.

Хорошенькое дельце, подумал Уилл, ведь он посмотрит мне в глаза! Он увидит карусель и самого себя на ней, и как едет назад, назад… Я знаю — это отпечаталось у меня в глазах, ведь тогда меня будто молнией ударило!

— Мисс Фоли! — сказал Уилл.

Теперь и розовое лицо выглянуло через замерший вокруг шеи ливень.

— Мы должны сказать вам ужасную вещь…

Джим толкнул Уилла в бок.

Теперь вслед за лицом и весь мальчик появился из-за ливня бусин. Дождь зашуршал у него за спиной.

Мисс Фоли внимательно наклонилась к Уиллу. Джим свирепо сжал его локоть. Уилл запнулся, покраснел, потом вдруг выкрикнул:

— Мистер Кросетти!

Совершенно неожиданно он очень ясно вспомнил объявление в окне парикмахерской. Объявление это он заметил, когда они пробегали мимо:

«ЗАКРЫТО.

ПАРИКМАХЕР БОЛЕН»

— Мистер Кросетти! — повторил он и быстро добавил: — Он умер!

— Что… парикмахер?

— Парикмахер? — эхом повторил Джим.

— Видите эту стрижку? — повернулся Уилл и, дрожа, поднес руку к голове. — Это его работа. А мы только что гуляли там, и висело объявление, и нам сказали…

— Какое несчастье. — Мисс Фоли протянула руку, чтобы вывести странного мальчика на середину холла. — Я так огорчена. Ребята, это Роберт, мой племянник из Висконсина.

Джим протянул руку. Племянник Роберт пытливо посмотрел на него.

— Что ты разглядываешь? — спросил он.

— Кажется, я тебя где-то видел, — ответил Джим.

«Джим!» — завопил про себя Уилл.

— Ты похож на моего дядю, — невинным голосом добавил Джим.

Племянник перевел взгляд на Уилла, который упорно смотрел в пол, опасаясь, что мальчик заметит его смятение и увидит отпечатавшуюся в глазах карусель. Ему вдруг безумно захотелось, чтобы загудела исполняемая наоборот музыка.

Ну, подумал он, посмотри ему в лицо?

И он взглянул на мальчика в упор.

Это было так дико и безумно, что пол закачался у него под ногами, ибо вместо лица он увидел розовую сияющую маску милого мальчугана, какие продаются к празднику Всех святых; только через дырки для глаз глядел мистер Кугер, смотрели его старые, старые глаза, светящиеся, как острые синие звезды, свету которых пришлось лететь миллион лет, прежде чем он достиг земли. Через маленькие ноздри, вырезанные в этой сияющей восковой маске, дыхание мистера Кугера выходило как пар, охлажденный льдом. Его язычок, словно пирожное с тем же названием, двигался позади белых, как маленькие конфетки, зубов.

Мистер Кугер, который прятался где-то позади прорезей для глаз, щелкал взглядом, словно «Кодаком». Хрусталики его глаз вспыхивали, как два солнца, обжигали, как красный перец, и замирали.

Он направил взгляд на Джима. Щелчок — вспышка. Он поймал Джима в объектив, сфокусировал, сфотографировал, проявил, высушил и сдал фотографию в архив — в темноту, таившуюся в глубине глаз. Еще один щелчок-вспышка…

И все же это был всего лишь мальчик, и стоял он в холле рядом с двумя другими мальчиками и женщиной…

И пока Джим демонстративно смотрел в противоположную сторону, нечто неосязаемое и невозмутимое делало свои собственные фотографии, снимало самого Роберта.

— Ребята, вы ужинали? — спросила мисс Фоли. — Мы как раз садимся за стол…

— Мы пойдем!

Все посмотрели на Уилла так, словно были поражены тем, что тот не хотел остаться здесь навсегда.

— Джим… — начал он и запнулся. — Твоя мама одна дома…

— Да, верно… — неохотно ответил Джим.

— Я понимаю. — Племянник выдержал паузу, чтобы привлечь их внимание. Когда они посмотрели на него, мистер Кугер внутри племянника принялся делать неслышные щелчки-вспышки, щелчки-вспышки, вслушиваясь через игрушечные уши маски, наблюдая через игрушечно-прелестные глаза, аппетитно двигая ртом, в котором виднелся крохотный как у пекинеса язычок. — Что ж, может, придете попозже, на сладкое? А?

— Сладкое?

— Я приглашаю тетю на карнавал. — Мальчик погладил руку мисс Фоли, и та в ответ нервно засмеялась.

— Карнавал? — вскрикнул Уилл, и тут же понизил голос. — Мисс Фоли, вы сказали…

— Я сказала, что была глупой и испугалась самое себя, — твердо заявила мисс Фоли. — Эта субботняя ночь — самая лучшая для представлений в цирке-шапито, надо обязательно показать их моему племяннику.

— Надеюсь, вы присоединитесь к нам? — спросил Роберт, не отпуская руки мисс Фоли. — Позднее? А?

— Великолепно! — сказал Джим.

— Джим, — напомнил Уилл, — мы весь день не были дома. Твоя мама, наверное, скучает без тебя.

— Ах, я забыл про это, — язвительно ответил Джим и метнул на друга ядовитый взгляд.

Вспышка. Племянник сделал рентгеновский снимок обоих, на котором, без сомнения, было запечатлено, как холодные кости дрожат в их теплых телах. Он протянул руку.

— До завтра. Встретимся около цирка.

— Отлично! — Джим схватил маленькую руку.

— Пока! — Уилл выскочил из двери, затем повернулся к учительнице с последней мучительной просьбой:

— Мисс Фоли?..

— Да, Уилл.

Не ходите с этим мальчишкой, подумал Уилл. Не подходите близко к тем балаганам. Оставайтесь дома, пожалуйста! Но вместо этого он сказал:

— Мистер Кросетти умер.

Она кивнула, погладила его по голове, думая, что он вот-вот заплачет. И пока она так стояла, он с усилием вытащил Джима наружу, и дверь захлопнулась, отгородила их от мисс Фоли и маленького розового лица с линзами вместо глаз, готовыми еще раз щелкнуть двух таких разных мальчиков, неуверенно нащупывающих в октябрьской темноте ступеньки крыльца; в этот миг в памяти Уилла опять закрутилась карусель; ветер с шумом срывал и уносил листья… Уилл сплюнул:

— Джим, ты пожал ему руку! Мистеру Кугеру! Уж не собираешься ли ты встретиться с ним?

— Это мистер Кугер, совершенно верно. Его глаза. Если бы я встретил его сегодня ночью, мы бы объяснили ему, что понимаем, как он фотографирует, как охотится со своей вспышкой. Что тебя гложет, Уилл?

— Гложет меня?

Теперь, спустившись с крыльца, они ругались свирепым неистовым шепотом, поглядывая наверх, на пустые окна, где время от времени мелькала какая-то тень. Уилл остановился. Музыка снова завертелась в памяти. Он ошеломленно прищурил глаза.

— Джим, помнишь, музыка, которую играл орган, ну, когда мистер Кугер стал молодеть…

— Ну?

— Это был «Похоронный марш»! Только наоборот!

— Какой «Похоронный марш»?

— Какой! Джим, его мог только Шопен написать. Этот «Похоронный марш»!

— Но почему его играли наоборот?

— Мистер Кугер двигался прочь от могилы, а не к могиле, и становился моложе, меньше, вместо того, чтобы совсем состариться и упасть мертвым. Так ведь?

— Уилл, ты удивительный и ужасный!

— Конечно, но… — голос Уилла стал жестким. — Он там. Опять в окне. Помаши ему. Пока! А теперь иди и насвистывай что-нибудь… Только ради Бога не Шопена…

Джим помахал рукой. Уилл тоже помахал. И оба принялись насвистывать «О Сюзанна».

Тень тоже помахала им, маленькая тень в высоком окне.

Мальчики почти побежали вниз по улице.

20

Два ужина были давно приготовлены в двух домах. Мать кричала на Джима, мать с отцом отчитывали Уилла.

Оба были отправлены наверх в свои комнаты голодными.

Началось это в семь часов. Закончилось в семь часов три минуты.

Двери захлопнулись. Замки защелкнулись.

Тикали часы.

Уилл стоял около двери. Телефон был за ней, но подойти к нему он не мог. Впрочем даже если бы он позвонил, что ответила бы ему мисс Фоли? По-настоящему-то ей нужно сейчас уехать из города… Вот не было печали! Но так или иначе, что он может ей сказать? Мисс Фоли, этот племянник вовсе не племянник? Этот мальчик совсем не мальчик? Разве она не засмеется в ответ? Конечно, засмеется. Потому что племянник он или не племянник, мальчик был мальчиком, или во всяком случае казался таковым.

Он повернулся к окну. Через дорогу, в своей комнате, Джим тоже думал, как им поступить. Оба боролись со своим порывом. Было еще слишком рано поднимать окна и свистящим шепотом звать друг друга. Родители внизу настраивали радиоприемник, который шепотком доносчика зудел им в уши.

Мальчишки завалились в свои постели в разных домах, нащупали под матрацами по плитке шоколада, спрятанной туда на всякий случай, и без всякого удовольствия угрюмо сжевали.

Часы тикали.

Девять. Девять тридцать. Десять.

Дверная ручка внизу тихонько щелкнула, наверное, это папа открыл дверь.

Папа! — думал Уилл, войди! Мы должны поговорить! Но папа лишь тяжело вздыхал в холле.

Он не войдет, подумал Уилл. Ходит где-то рядом, рассуждает вокруг да около, а самое главное остается в стороне, вот как получается. Но просто войти, посидеть, выслушать? Никогда этого не делал, да и сделает ли когда-нибудь?

— Уилл…

Уилл встрепенулся.

— Уилл… — сказал папа, обращаясь в пустоту, — будь осторожен.

— Осторожен? — воскликнула мать из другого конца холла. — Это все, что ты собираешься сказать?

— Что же еще? — Отец уже спускался по ступенькам крыльца. — Он прыгает. Я ползаю. Как можно равнять нас? Он слишком молод; я слишком стар. О Господи, иногда я хочу, чтобы мы никогда…

Дверь захлопнулась. Отец уже шел по улице.

Уиллу захотелось рвануть вверх раму, распахнуть окно, позвать отца. Он показался ему вдруг таким маленьким в ночной тьме. Не беспокойся обо мне, папа, думал Уилл, лучше сам останься дома! Это небезопасно, уходить сейчас! Не ходи никуда!

Но он не закричал. Когда он наконец тихо поднял окно, улица была пуста, и он уже знал, что через какое-то время в библиотеке на другом конце города зажжется свет. Когда реки выходили из берегов, когда с неба падал огонь, каким замечательным местом была библиотека с ее тихими залами, с ее книгами. Какое счастье было знать, что никто тебя здесь не разыщет. Да и кто может отыскать, если ты уже в Танганьике, в Каире 1812 года, во Флоренции 1492!?

«Осторожен»…

Что папа имел в виду? Уловил ли он тот страх, слышал ли эту перевернутую музыку, бродил ли между шатров и балаганов? Нет. Едва ли.

Уилл бросил мраморный шарик чуть повыше окна Джима.

Удар. Молчание.

Он представил, как Джим сидит один в темноте, и его фосфоресцирующее дыхание пульсирует около него.

Удар. Опять молчание.

Это было непохоже на Джима. Обычно рама сразу поднималась, высовывалась голова, готовая крикнуть, свистнуть особым посвистом, хихикнуть или состроить рожу.

— Джим, я ведь знаю, что ты там!

Удар.

Молчание.

Папа ушел в город. Мисс Фоли с… ты знаешь, с кем! — думал он. Черт побери… Джим, надо что-то предпринять! Сегодня ночью!

Он бросил последний мраморный шарик.

…удар…

Шарик отскочил в густую траву.

Джим не подошел к окну.

Сегодня ночью, думал Уилл. Он крепко сжал кулаки. Затем, продрогший, совсем окоченевший, упал в холодную постель.

21

На аллее позади дома лежал огромный, сколоченный из сосновых досок настил. Он был там всегда, сколько Уилл помнил себя. К тому времени, как он был сколочен, цивилизация успела походя изобрести скучные, тяжелые, неупругие асфальтовые тротуары. Дедушка Уилла, человек крутого нрава и буйных порывов, который ничего не мог делать без шума и гама, наперекор всему решил во что бы то ни стало сохранить деревянные тротуары; с дюжиной подручных он перенес в аллею добрые сорок футов старого настила, где тот и пролежал долгие годы как останки некого неведомого чудовища, иссушенный солнцем и обильно политый дождями.

Городские часы пробили десять.

Лежа в постели, Уилл вдруг понял, что размышляет о грандиозном дедушкином подарке, преподнесенном из другого времени. Он ждал, не раздастся ли голос деревянного тротуара. На каком языке он разговаривает? Впрочем, не все ли равно…

Мальчишки обычно не могут просто подойти к дому и позвонить, если нужно вызвать друзей. Они предпочитают швырнуть в забор комком земли, или забросить горсть желудей на крышу, или писать таинственные записки, вылетающие из воздушных змеев, крутящихся возле самых чердачных окон.

Так же было с Джимом и Уиллом.

Поздними ночами, если они собирались сыграть в чехарду на кладбищенских надгробиях или закинуть дохлую кошку в дымоход соседей, один или другой выстукивали чечетку на этом старом музыкальном тротуаре, как на ксилофоне.

С годами они находили все новые звучания, поднимая вверх край тротуара А и закрепляя его, или опуская край Б, пока не получалось то, что нужно, и два виртуоза могли исполнять на нем любые мелодии.

По мелодии, которая выстукивалась на деревянном настиле, вы могли безошибочно судить о рискованности ночного предприятия. Если Уилл слышал, как Джим с трудом отбивал на семи или восьми нотах «Вниз по реке Лебединой», он выбирался на улицу, зная, что лунная дорожка уже пролегла через протоку, ведущую к речным пещерам. Если Джим слышал чечетку Уилла, который как ошпаренный выбивал на досках мелодию, отдаленно похожую на «Марш через Джорджию», это значило, что сливы, персики или яблоки в садах уже поспели, и пора отправляться за добычей.

Потому-то нынешней ночью Уилл, затаив дыхание, ждал, когда раздастся мелодия, зовущая вперед.

Какую же мелодию выберет Джим, чтобы представить карнавал, мисс Фоли и мистера Кугера или злого племянника?

Десять часов пятнадцать минут. Десять тридцать.

Ничего не слышно.

Уиллу не нравилось, что Джим сидит в своей комнате и думает, о чем? О Зеркальном Лабиринте? Что он видел там? И, увидев, что решил предпринять?

Уилл беспокойно повернулся.

Особенно ему почему-то не нравилось думать о том, что у Джима нет отца, от этой мысли ниточка перекидывалась почему-то к представлениям в цирке, и все превращалось в темноту, которая заливала луга. И еще думалось о его матери, которая не хотела отпускать Джима от себя, и тому приходилось по ночам убегать из дому, уходить на улицу, чтобы подышать воздухом свободы, влиться в свободные ночные потоки, бегущие к большим и еще более свободным морям.

Джим! — подумал он. Ну, начинай же музыку!

И в десять тридцать пять он услышал.

Он слышал или ему только показалось, что слышит, как Джим высунулся из окна при свете звезд, спрыгнул на дорогу, и как весенний кот мягко направился к громадному ксилофону. И возникла мелодия! Была или не была она похожа на похоронную литургию, исполненную наоборот старым органом-каллиопой?!!

Уилл начал было поднимать раму окна, чтобы посмотреть, не почудилось ли ему. Но неожиданно и окно Джима тихо скользнуло вверх.

Значит, его и не было внизу на старом тротуаре! И одно лишь дикое желание Уилла создало мелодию! Уилл зашептал было что-то, но тут же умолк.

Джим, без единого звука, стремительно съехал вниз по водосточной трубе.

Джим! — подумал Уилл.

И уже стоявший на газоне Джим застыл, как если бы услышал, что его окликнули по имени.

Ты не уйдешь без меня, Джим?

Джим быстро взглянул наверх.

Даже если он и увидел Уилла, то не подал вида.

Джим, подумал Уилл, ведь мы все еще приятели, мы ищем то, что никто, кроме нас, не чует, слышим то, чего больше никто не слышит, у нас одни и те же стремления, одна и та же дорога. И сейчас впервые за всю нашу дружбу ты убегаешь украдкой! Оставляешь меня!

Но проезд между домами был уже пуст.

И словно ящерица скользила вдоль живой изгороди, где пробирался Джим.

Уилл долго вглядывался в сторону решетки ограды, видневшейся за живой изгородью, прежде чем подумал: я остался один. Если я потеряю Джима — первый раз за все время — тогда я тоже когда-нибудь в одиночестве окажусь на улице ночью. И куда мне идти? Туда же, куда идет Джим.

Господи, помоги мне!

Джим скользил тихо, как сова за мышью. Уилл бежал вприпрыжку, как безоружный охотник за совой. Их тени летели за ними по газонам, тронутым октябрем.

И когда они остановились…

Перед ними был дом мисс Фоли.

22

Джим оглянулся.

Уилл сделался кустом позади какого-то куста, стал тенью среди теней, и глаза его были как стеклянные линзы, наполненные звездным светом, они не выпускали Джима, шепотом взывавшего к окнам второго этажа:

— Эй, там… эй…

Что же это, подумал Уилл, он хочет, чтобы его вспороли, и в него, как в мешок, насыпали битого стекла от Зеркального Лабиринта?

— Эй, — осторожно позвал Джим, — ты!..

Вверх по тускло освещенной шторе поднялась тень. Маленькая тень. Племянник привел мисс Фоли домой, они были в разных комнатах или… О Боже, подумал Уилл, я хочу, чтобы она была дома и в безопасности. А может быть, он, как торговец громоотводами…

— Эй!..

Затаив дыхание, Джим пристально смотрел вверх с тем горячечным видом, какой у него бывал летними ночами, когда он смотрел представление в окне Театра в том доме через несколько улиц отсюда. Он вглядывался вверх со страстной дрожью, забыв обо всем на свете, Джим сейчас напоминал кота, стерегущего какую-то необыкновенную мышь, которая вот-вот выскочит. Казалось, он медленно тянулся ввысь, его кости росли, притянутые тем, что показалось и тотчас же скрылось в верхнем окне.

Уилл стиснул зубы.

Он почувствовал некую тень, просочившуюся сквозь дом, тень, подобную леденящему вздоху. Больше он не мог ждать. Он выскочил вперед.

— Джим!

Он схватил Джима за руку.

— Уилл, что ты здесь делаешь?!

— Джим, не говори с ним! Пойдем отсюда. Черт меня побери! Да он сожрет тебя и выплюнет кости!

Джим изогнулся, стараясь освободиться.

— Уилл, уходи домой! Ты все испортишь!

— Я боюсь его, Джим, что тебе от него надо? Днем… В Лабиринте ты что-то видел!!?

— Да…

— Черт побери, что же!

Уилл схватил Джима за рубашку и почувствовал, как колотится его сердце.

— Джим…

— Пошел отсюда. — Джим был ужасающе спокоен. — Если он узнает, что ты здесь, он не выйдет. Уилли, коль ты не уходишь, я скажу тебе, что я…

Что же?

— Что я старше, запомни это, старше тебя!

Джим плюнул.

Уилл отпрянул назад, словно его ударила молния.

Он зачем-то посмотрел на свои руки и поднял одну, чтобы стереть плевок со щеки.

— О Джим, — печально промолвил он.

И ему почудилось движение карусели, скользящей по черным ночным водам, по кругу, по кругу; и Джим на черном жеребце, уплывающий вдаль и остающийся там, крутящийся в тени деревьев, и ему захотелось закричать: смотри! карусель! ты хочешь, чтобы она крутилась вперед, ведь так, Джим? вперед, а не назад! и ты на ней; один круг — и тебе пятнадцать, еще повернулась — и тебе шестнадцать, еще три раза — и девятнадцать! музыка! и тебе двадцать, и все, ты стал взрослым! не надо, Джим, останься здесь, где тебе тринадцать, почти четырнадцать, здесь, на пустой дороге, со мной, маленьким, юным и напуганным!

Уилл оттащил Джима от дома и что есть силы ударил по носу.

Затем он прыгнул на Джима, скрутил его, повалил, тот закричал и покатился в кусты. Он зажал Джиму рот, сдавил пальцами, а тот кусал их, задыхаясь от душившего его крика.

Открылась дверь.

Уилл совсем смял Джима, навалился на него, крепко зажимая ему рот.

На крыльце кто-то стоял. Крошечная тень внимательно оглядывала все вокруг, выискивая и не находя Джима.

Но это был просто мальчик Роберт, самый обыкновенный мальчик; он совершенно случайно вышел на улицу, держа руки в карманах и тихонько насвистывая; он хотел всего-навсего подышать ночным воздухом, как это обычно делают все мальчишки, охочие до приключений, которые нужно искать, потому что они редко случаются сами по себе.

Мертвой хваткой стиснув Джима и прижавшись к нему, Уилл уставился вверх и был просто потрясен, увидев совершенно нормального мальчика с веселым взглядом; он был маленький и легкий, и в нем не было ничего от мужчины — вот что выяснилось при свете уличных фонарей.

В любой миг Роберт с веселым криком мог спрыгнуть к ним с крыльца, чтобы начать общую игру, поэтому крепко сцепленные руки, больно сдавившие кожу, были теперь просто ни к чему, ужас испарился, страх растворился в слезах облегчения, и страшный призрак, нарисованный воображением, растаял, как снежинка тает в широко раскрытом глазу. Там действительно стоял племянник, повернувшийся к ним круглым кремовым, свежим как персик лицом.

Он улыбался, глядя на двух мальчишек, непонятно почему валявшихся в траве.

Потом он нырнул в дом. Должно быть, он взбежал вверх по лестнице, порылся где-то и бросился вниз. Совершенно неожиданно, едва мальчишки прекратили драку, к ним на газон полился удивительный сверкающий звонкий дождь.

Племянник съехал по перилам крыльца и мягко, как пантера, спрыгнул, угодив точно в свою тень на траве. У него в руках сверкали удивительные звезды, которые он щедро разбрасывал вокруг. Они летели, скатывались, скользили, мерцали, и друзья лежали под дождем золотого и алмазного огня, который барабанил по их бокам и спинам.

— Караул! Помогите! Полиция! — заорал Роберт.

Уилл был так потрясен, что отпустил Джима.

Джим так изумился, что отпустил Уилла.

Они оба разглядывали разбросанные вокруг ледяные искры.

— Ничего себе несчастье — браслет!

— Кольцо! Ожерелье!

Роберт ударил ногой, с грохотом полетели две жестяные коробки.

Наверху в спальне вспыхнул свет.

— Полиция! — Роберт бросил к их ногам последнюю сверкающую каплю, спрятал свою персиковую улыбку, словно затолкал взрыв в ящик, из которого тот вырвался, и стрелой понесся вниз по улице.

— Подожди! — прыжком бросился за ним Джим. — Мы не тронем!

Уилл поставил ему подножку, и Джим упал.

Окно наверху открылось. Выглянула мисс Фоли. Стоя на коленях, Джим держал женские часики. Уилл окинул взглядом ожерелье, которое блестело в его руках.

— Кто тут! — закричала она. — Джим? Уилл? Что это у вас?!

Но Джим уже удирал. Уилл же остановился на миг, увидел пустое окно и услышал раздавшийся из него вопль — это мисс Фоли решила проверить, все ли на месте в комнате. Услышав этот ее жуткий крик, он понял, что учительница обнаружила кражу со взломом.

Бросившись бежать, Уилл осознал, что поступает точно так, как того хотел племянник. По-настоящему-то ему надо вернуться, собрать драгоценности, рассказать о случившемся мисс Фоли. Но он должен был спасти Джима!

Уже далеко позади он слышал вновь раздавшийся крик мисс Фоли, включающей в доме лампу за лампой. Уилл Хэлоуэй! Джим Найтшейд! Ночные воры! Это про нас, подумал Уилл, о Боже! Это про нас! Никто теперь ничему не поверит, что бы мы ни говорили! Ни о карнавалах, ни о каруселях, ни о зеркалах или злых племянниках — ничему не поверят!

Так бежали они, словно три зверя под звездами. Черная выдра. Кот. Кролик.

Я, подумал Уилл, я кролик.

Он был бледным, совсем белым от смертельного испуга.

23

Они ворвались в карнавальный городок со скоростью добрых двадцать миль в час (плюс — минус одна миля), — племянник впереди, Джим чуть поотстав, а Уилл далеко позади, задыхающийся, с колотящимся сердцем, с тяжелой усталостью в ногах.

Бежавший впереди племянник оглянулся, улыбку с его лица мигом стерло.

Одурачил я его, подумал Уилл, он-то надеялся, что я не побегу следом, рассчитывал, что я вызову полицию, мне не поверят, или что я побегу прятаться. Теперь он испугался, что я изобью его до полусмерти и захочу влезть на карусель, закружусь, сделаюсь старше и больше, чем сейчас. О Джим, Джим, мы должны схватить его, чтобы он остался молодым, и сорвать с него маску!

Но по тому, как бежал Джим, он знал, что помощи от него не получит. Джим бежал не за племянником. Он бежал к аттракционам под открытым небом.

Далеко впереди племянник исчез за одним из шатров. Джим следом за ним. В тот момент, когда Уилл добрался до дороги, пересекавшей карнавальный городок, карусель скрипнула, хлопнула и ожила. Среди шума, грохота и визга закрутившейся музыки, в вихре полуночной пыли розовощекий племянник вскочил на огромную платформу.

В десяти шагах от карусели стоял Джим и так смотрел на скачку лошадей, что высекал своими глазами искры из глаз проносящегося мимо жеребца.

Карусель крутилась, как положено, вперед!

Джим подбирался к ней.

— Джим! — закричал Уилл.

Племянник выразительно посмотрел на механизм карусели. Отнесенный ею и вновь возвратившийся, он вытянул руку и поманил розовыми пальчиками:

— Джим… чего ж ты?

Джим с готовностью шагнул вперед.

— Нет! — Уилл бросился ему наперерез.

Он ударил, обхватил и удержал Джима, они повалились на землю.

Удивленный племянник умчался в темноту, чтобы стать на один год старше. На один год старше, думал Уилл, он становится на год выше, больше, значительней!

— О Господи, Джим, быстрей! — Уилл вскочил и побежал к пульту управления каруселью, к сложным тайнам медных выключателей, фарфоровых изоляторов и шипящих проводов. Он ухватился за рукоять регулятора. Но Джим, подскочив сзади, оттащил его.

— Уилл, ты сломаешь ее! Нельзя!

Джим одним ударом вновь включил полную мощность.

Уилл завертелся на одном месте, сжав ладонями лицо. Потом они опять схватились, сцепились, готовые бороться до изнеможения, и в конце концов повалились около пульта управления.

Уилл увидел злого мальчишку, ставшего еще на год старше, скользящего по кругу в ночную темноту. Еще пять или шесть кругов, и он станет больше и сильней, чем они вдвоем!

— Джим, он же убьет нас!

— Не меня, только не меня!

Уилл почувствовал вдруг, что его ударило током. Он пронзительно вскрикнул и отскочил, успев стукнуть по рукоятке регулятора. Пульт управления затрещал, зашипел. Из него в небо вырвалась молния. Отброшенные взрывом, Джим и Уилл лежали на земле, наблюдая бешеное вращение карусели.

Дрянной мальчишка просвистел рядом, обхватив медную стойку. Он ругался. Он плевался. Он боролся с ветром и с центробежной силой. Хватаясь за лошадей и столбы, он пытался пробраться к наружному краю карусели. Его лицо то появлялось, то исчезало, то приходило, то пропадало. Он цеплялся. Он пронзительно орал. Пульт управления извергал голубые ливни. Карусель подпрыгивала и тряслась. Племянник поскользнулся, упал. Черный жеребец лягнул его в лицо стальным копытом. Над бровью проступила кровь.

Джим шипел, катался по земле и сыпал удары; Уилл оседлал его, прижал к траве и отвечал криком на крик, оба были бледны от испуга, сердце Уилла колотилось в унисон сердцу Джима. Электрические удары грохотали в пульте управления, выстреливая к звездам огни фейерверка. Карусель прокрутилась тридцать раз, прокрутилась сорок. «Уилл, отпусти меня!» Прокрутилась пятьдесят раз. Орган-каллиопа выл, исходя паром, который вскоре иссяк, и он перестал играть, лишь изредка принимаясь тараторить, когда последние клочья пара вырывались через клапаны. Молния вспыхнула над вспотевшими от борьбы мальчишками, ударила в безмолвную лошадь, и та обратилась в паническое бегство; вспышка озарила фигуру, лежащую на платформе, которая по величине была уже не с мальчика, и даже не с мужчину, а еще больше, еще много больше, и пролетела еще круг, еще круг, еще…

— Он, он, о, это он, погляди, Уилл, это он… — изумленно протянул Джим и начал всхлипывать; теперь оставалось только одно: прижаться к земле, прибиться к ней, пригвоздиться. — О Господи, Уилл, вставай! Мы должны заставить ее крутиться обратно!

В балаганах вспыхнул свет.

Но оттуда никто не показывался.

Почему? — почти обезумев, подумал Уилл. Взрывы? Электрическая буря? Эти странные люди думают, что так и надо, если весь мир перевернулся вниз головой? Где мистер Дак? В городе? Это не к добру. Что, где, зачем?

Ему показалось, что он слышит, как в теле, дергающемся на карусели, бешенно колотится сердце, потом замирает, потом стучит опять быстро, затем опять медленно, очень быстро, очень медленно, невероятно быстро, затем медленно как луна, ползущая по небу в зимнюю ночь…

Кто-то или что-то на карусели слабо застонало.

Слава Богу, темно, подумал Уилл. Слава Богу, что я ничего не вижу. Там кто-то идет. Кто-то идет сюда. Это, чем бы оно ни было, идет опять. Там… там…

Мрачная тень на содрогающейся карусели пыталась подняться, но было уже поздно, поздно, слишком поздно, очень поздно, позднее позднего, о, чересчур поздно. Тень распалась. Карусель, словно вращающаяся планета, затмила воздух, солнечный свет, чувства и ощущения, оставив только тьму, холод и вечность.

Наконец пульт управления взорвался и разлетелся на части.

Все огни погасли.

Карусель сама собой медленно поворачивалась на холодном ночном ветру.

Уилл отпустил Джима.

Сколько же раз она прокрутилась? — подумал Уилл. Шестьдесят, восемьдесят… девяносто…?

Сколько раз? — спрашивало лицо Джима, искаженное ночным кошмаром; он не мог оторвать глаз от мертвой карусели, вздрогнувшей последний раз и остановившейся среди мертвой травы; этого замершего мира, который теперь уже ничто — ни их сердца, ни руки, ни головы, — не могло сдвинуть с места.

Медленно, шаркая подошвами, они подошли к карусели.

Темная фигура лежала на дощатом полу у края круга, лица не было видно.

Одна рука свисала с платформы.

Это была не рука мальчика.

Она казалась огромной восковой ручищей, оплавившейся в огне.

Волосы человека были длинными, тонкими и белыми. Они развевались на ночном ветру, как нити молочая.

Мальчики наклонились, чтобы разглядеть лицо.

Глаза были закрыты, как у мумии. Провалившийся нос держался на одном хряще. Рот был как растерзанный белый цветок — казалось, перекрученные лепестки лежали тонкой восковой оболочкой над стиснутыми зубами, сквозь которые едва пробивалось дыхание. Человек выглядел маленьким по сравнению с одеждой, маленьким, как ребенок, но вытянутым, высоким и старым, таким старым, очень старым, не девяносто, не сто, нет, не сто десять, а сто двадцать или сто тридцать лет было ему, сто тридцать невозможных лет.

Уилл дотронулся до него.

Он был холодный, как лягушка.

От него пахло ночными болотами и длинными лентами, которыми египтяне пеленали мумии. Он был похож на лежащий в стеклянной витрине музейный экспонат, завернутый в холсты цвета никотина.

Но он был жив, он хныкал, как младенец, и усыхал и сморщивался перед смертью. Быстро, очень быстро.

Уилла вырвало тут же, у края карусели.

И тогда, держась друг за друга, чтобы не упасть, Джим и Уилл побрели к дороге по обезумевшим листьям, по невероятной траве, по невозможной земле; они спасались бегством…

24

Мотыльки суматошно мельтешили вверху в конусе света под качавшимся над перекрестком фонарем. Внизу, на безлюдной заправочной станции около пустыря, тоже царила суматоха. В похожей на гроб телефонной будке откуда можно поговорить с людьми, затерянными далеко за ночными холмами, два бледных испуганных мальчика были так взволнованны, так переполненны впечатлениями, что могли только стоять, изредка указывая один другому на пролетающую летучую мышь или на облака, скользившие по звездному небу.

Уилл повесил трубку. Полиция и скорая помощь были уже в пути.

Сначала, убежав от карусели, Уилл и Джим шептали, хрипели, кричали друг на друга, спотыкаясь и устав до изнеможения — им давно следовало бы идти домой спать, забыть все — нет! Им следовало бы вскочить в товарный поезд, мчащийся на запад — нет! Ибо мистер Кугер, если он остался в живых… что им делать с ним, с этим старым человеком, с этим очень старым человеком, с этим старым, старым, старым человеком, который станет их преследовать по всему свету, пока не настигнет и не разорвет на части! Перепуганные и дрожащие, они завершили путь в этой телефонной будке и увидели, наконец, ревущую сиренами полицейскую машину, мчащуюся по дороге, а за ней — скорую помощь. Приехавшие люди увидели в мерцающем от мотыльков свете двух мальчишек, у которых зуб на зуб не попадал от страха.

Через три минуты все они двинулись по темной дороге вслед за Джимом, который говорил без умолку:

— Он жив. Он должен быть жив. Мы не можем объяснить, как это произошло. Мы очень сожалеем! — Он уставился на черные балаганы. — Вы слышите? Мы сожалеем!

— Не переживай так, парень, — посоветовал один из полисменов. — Иди, иди.

В полуночной синеве два полисмена, два студента-медика, похожие в своих халатах на привидения, и два мальчика обогнули колесо обозрения и подошли к карусели.

Джим тяжело вздохнул.

Скачущие сквозь ночь лошади застыли в середине круга. Звездный свет блестел на медных стойках. Вот и все.

— Он ушел…

— Он был здесь, мы клянемся! — сказал Джим. — Ему лет сто пятьдесят-двести, вот он и умер!

— Джим, — оборвал его Уилл.

Четверо мужчин устало двинулись прочь.

— Наверное, они унесли его в балаган, — сказал Уилл, шагая рядом с ними. Полисмен взял его за локоть.

— Ты говоришь, сто пятьдесят лет? — спросил он. — А почему не триста?

— Может, и так! О Господи! — Джим повернулся и позвал. — Мистер Кугер! Мы привели помощь!

В странном Балагане Уродов загорелся свет. Огромные знамена перед ним громко хлопали и переплетались на ветру, образуя арку в хлынувшем сверху потоке огней.

Полисмен посмотрел наверх. «Мистер Скелет; Пылевая Ведьма; Разрушитель; Глотающий Лаву Везувия!» Каждое слово было выведено на отдельном флаге и трепетало на ветру.

Джим остановился у шумящего флагами балагана, где показывали уродов.

— Мистер Кугер? — с мольбой позвал он. — Вы… там?

Из-под колыхающегося брезента, казалось, доносится горячее звериное дыхание.

— Что? — спросил полисмен.

Джим посмотрел на хлопающий брезент и словно бы прочитал:

— Они сказали: «Да». Они сказали: «Входите».

Джим шагнул внутрь. Остальные последовали за ним.

Внутри, в полутьме, они с трудом разглядели за растяжками и столбами шатра высоко подвешенные, причудливо украшенные площадки и восседавших на них странствующих по свету изгоев с изуродованными лицами, головами и костями, которые чего-то ждали.

За шатким ломберным столиком четверо мужчин играли в оранжевые, лимонно-зеленые, солнечно-желтые карты с напечатанными на них лунными зверями и крылатыми солнечными людьми.

Здесь, подбоченясь, сидел Скелет, на котором можно было играть, как на флейте-пикколо; здесь был Пузырь, который можно было прокалывать каждую ночь и накачивать на рассвете; здесь был лилипут, известный под именем Бородавки, которого можно было отправить посылкой по почте; и за ним — Карлик, такой маленький, что его лицо полностью скрывалось за картами, зажатыми в дрожащих, скрюченных артритом, искривленных как дубовые сучья пальцах.

Карлик! Уилл принялся судорожно вспоминать. Что-то об этих руках! Знакомое, знакомое… Где? Кто? Но тут он закрыл глаза от страха.

Там стоял мосье Гильотэн в черном трико, в длинных черных чулках, в черном капюшоне, покрывавшем голову, скрестив руки на груди, он чопорно застыл около своей жуткой машины; ее лезвие было вознесено под самый купол, ненасытный нож сверкал и сиял как метеор, жаждущий разрубить пространство. Под гильотиной, головой в специальной выемке, ожидая мгновенной смерти, лежал вытянувшийся во весь рост манекен.

Там стоял Разрушитель, заплетенный в мускулы и сухожилия, весь стальной и железный, со скрипящими челюстями, сминающий подкову как сливочную тянучку.

А там Глотающий Лаву Везувия, с обваренным языком и сожженными зубами; он подбрасывал и крутил раскаленные железные шары, брызжущие пламенем и искрами, оставляющие огненные следы под темным куполом балагана.

Неподалеку еще тридцать уродов выглядывали из своих будок, наблюдая за полетом этих огней, пока Глотающий Лаву не заметил пришедших; тогда его раскаленная вселенная посыпалась вниз. Солнца утонули в бочке с тухлой водой.

Пар ударил вверх. Все замерли, не произнеся ни слова.

Даже сверчки умолкли.

Уилл быстро огляделся.

Там, на громадной сцене, словно стрела, пущенная из духового ружья, бесшумно двигалась татуировочная игла, которую ловко держала розовая рука мистера Дака, Разрисованного Человека.

Картинки полностью покрывали его тело. Обнажившись до пупа, он жалил сам себя, рисуя этой жалящей стрекозой еще одну картинку на своей левой ладони. Вот он повернулся, показывая жужжащее насекомое, зажатое в руке. Но тут Уилл, пристально смотревший на что-то позади него, закричал:

— Вот он! Это мистер Кугер!

Полисмены и медики оживились.

Позади мистера Дака стоял Электрический Стул.

На этом стуле сидел совершенно измочаленный человек, которого мальчики видели на сломавшейся карусели лежащим, словно груда костей, едва хрипевшего, полумертвого, с бледно-восковым лицом. Теперь его подняли, подперли, стянули ремнями на этом жутком приспособлении, наполненном энергией молний.

— Это он! Он был… он умирал.

Пузырь опустился на ноги.

Высоченный Скелет засуетился.

Бородавка словно блоха запрыгал по опилкам.

Карлик уронил карты и неистово завертел сумасшедшими, идиотскими глазами.

Я знаю его, — подумал Уилл. — О Боже, что они сделали с ним!

Торговец громоотводами!

Вот кто это. Сдавленный, уничтоженный, превращенный в ничтожество, точно все человеческое в нем было каким-то ужасным образом сжато в кулаке и раздавлено.

Торговец громоотводами.

Но тут с удивительной быстротой совершилось два события.

Мосье Гильотэн приготовился.

И лезвие, подобно соколу, выследившему добычу, устремилось вниз из-под брезентового неба. Шорох-скольжение-промельк-грохот-бам!

И отрубленная голова манекена упала и покатилась в корзину.

Уиллу показалось, что отрублена его собственная голова, стерто и уничтожено его собственное лицо.

Он хотел и одновременно не хотел, он боялся подбежать к гильотине, чтобы поднять отрубленную голову и проверить, не его ли у нее лицо. Но кто бы отважился на это? Никогда, никогда за миллиард лет никто не смел опустошить эту плетеную корзину.

И тут случилось второе происшествие.

К стоящей справа будке, похожей на саркофаг со стеклянной крышкой, механик присоединил переносный провод. Тотчас что-то щелкнуло в механизме, спрятанном под вывеской «мадемуазель Таро, Пылевая Ведьма». Восковая фигура внутри стеклянного ящика кивнула головой и указала носом на мальчиков именно в тот миг, когда они проходили мимо вместе с остальными. Ее холодная восковая рука сметала с выступов внутри гроба Пыль Судьбы. Ее глаза ничего не видели; они были занавешены черной, собранной в складки вдовьей вуалью. Она была восковым пугалом, именно таким, каким ему положено быть, и полисмены сияли, рассматривая ее, они улыбались, расхаживая вокруг мосье Гильотэна, им нравилось все это; теперь они совсем смягчились и, казалось, уже совершенно не тяготились тем, что были вызваны по тревоге в столь поздний час и попали на веселое представление в репетиционный мир акробатов и не совсем здоровых фокусников.

— Джентльмены! — Мистер Дак вместе со своими рисунками поднялся на площадку сбитую из сосновых досок, каждую его руку оплели целые заросли диковинных растений, а на бицепсах расположилось по гнезду египетских гадюк. — Добро пожаловать! Вы попали как раз вовремя! Мы репетируем наши новые номера! — Мистер Дак взмахнул рукой, и странные чудовища на его груди обнажили ядовитые клыки. Циклоп, для которого пупок мистера Дака служил прищуренным безумным глазом, при каждом шаге дергался и кривлялся на его животе.

Боже, подумал Уилл, он ли несет всю эту толпу на себе, или же толпа нарисованных на коже чудовищ толкает его вперед?

Уилл чувствовал, как уроды, расположившиеся на скрипящих подмостках и мягких опилках, завороженно смотрели на разрисованного мистера Дака, они так же, как полисмены и медики, были околдованы этим миром шевелящихся рисунков, которые заполнили балаган и приковали всеобщее внимание своим странным движением и немыми криками.

И вдруг часть населения, нанесенного на кожу маэстро быстрой как оса татуировочной иглой, заговорила. Но на самом деле шевелились губы мистера Дака поверх этого каллиграфического взрыва, этой железнодорожной катастрофы чудовищ, в панике мечущихся по его блестящей от пота коже. Мистер Дак извлек из своей груди органные звуки. От этой странной музыки его нарисованное сине-зеленое население заметалось в панике, задрожали уроды, расположившиеся на опилках пола, вздрогнули в глубине души и Джим с Уиллом, которые, непонятно почему, ощущали и предчувствовали еще боле уродливое, чем само уродство.

— Джентльмены! Мальчики! Мы только что завершили работу над новым номером! Вы будете первыми, кто увидит его! — крикнул мистер Дак.

Один из полисменов, рука которого случайно оказалась у кобуры пистолета, взглянул на огромный загон, где содержались звери:

— Этот мальчик сказал:..

Сказал? — Разрисованный Человек рассмеялся лающим смехом. Уроды подпрыгнули от восторга, но притихли, как только владелец карнавала, слегка похлопывая по телу, принялся успокаивать собственных нарисованных чудищ, которые непонятным образом влияли на поведение уродов. — Сказал? Но что он видел? Ведь мальчишки всегда выдумывают невесть что, насмотревшись наших номеров, разве нет? Они дрожат как кролики, когда на арену выскакивают уроды. Но сегодняшняя ночь — особенная!

Полисмен взглянул туда, где позади мистера Дака виднелись какие-то мощи, составленные из кусков папье-маше, стянутые ремнями на Электрическом Стуле.

— Кто это?

— Это? — спросил мистер Дак, и Уилл заметил, как в его завешенных дымом глазах возникло и тут же погасло пламя. — Это новый трюк мистера Электрико…

— Неправда! — закричал Уилл. — Поглядите на старика! Поглядите!

Полисмены обернулись на его истошный крик.

— Разве вы не видите! — продолжал Уилл. — Он же мертвый! Его держат только ремни!

Медики пристально вглядывались в фигуру, словно слепленную из огромных хлопьев снега, брошенных на черный стул и привязанных к нему.

Черт возьми, думал Уилл, мы-то полагали, что все будет просто. Старый мистер Кугер был при смерти, мы вызвали скорую помощь, чтобы спасти его, надеялись, что, может, он простит нас, и карнавал не навредит нам, позволит уйти спокойно. А теперь вот это, и что-то еще будет? Он мертв! Уже слишком поздно! Теперь все они нас ненавидят!

Уилл стоял среди других людей, ощущая ледяной ветерок, тянувший от этой, будто только что вырытой из земли, мумии, от ее холодного рта и холодных глаз, закрытых смерзшимися веками. В промерзших ноздрях не шевелились седые волоски. Ребра мистера Кугера под изорванной рубашкой казались твердыми, как камень, зубы под землистыми губами — холодными, как сухой лед. Если его вынести днем на улицу, от него пошел бы пар.

Медики переглянулись и многозначительно кивнули.

Полисмен, увидев это, выступил вперед.

Мистер Дак поспешно протянул похожую на тарантула руку к электрическому щиту, блеснувшему медью.

— Джентльмены! Сто тысяч вольт испепелят сейчас тело мистера Электрико!

— Нет, не разрешайте ему! — завопил Уилл.

Полисмен сделал еще один шаг. Медики открыли рты, чтобы что-то сказать. Мистер Дак бросил на Джима быстрый требовательный взгляд. И Джим закричал:

— Нет! Все правильно.

— Джим!

— Уилл, правда, все в порядке!

— Назад! — Рука-тарантул сжала рубильник. — Этот человек в трансе! Это часть нашего нового трюка, я загипнотизировал его! Он погибнет, если вы разбудите его!

Медики закрыли рты. Полисмены застыли на месте.

— Сто тысяч вольт! Но он вернется к жизни, целый и невредимый!

— Нет!

Полисмен сграбастал Уилла.

Разрисованный человек и все люди и звери, собранные на нем, в безумии схватили и рванули рубильник.

В балагане погасли все огни.

Полисмены, медики и мальчишки подскочили, словно их ошпарили кипятком.

В мгновенно наступившем полуночном мраке, Электрический Стул сделался чем-то вроде камина, в котором старик горел синим пламенем как большое полено.

Полисмены отскочили назад, медики подались вперед, и уроды тоже, в глазах их сверкало голубое пламя.

Разрисованный человек, с рукой, прилипшей к рубильнику, пристально смотрел на старого, старого, старого человека.

Старик был мертв как камень, это так, но электричество уже заключило его в живые объятия. Оно скапливалось на ледяных раковинах его ушей, мерцало и вспыхивало в его ноздрях, глубоких, как заброшенные каменные колодцы. Голубыми зигзагами оно струилось по его согнутым, похожим на богомола пальцам, по его поднятым как у кузнечика коленям.

Рот разрисованного Человека широко раскрылся, быть может, он даже что-то крикнул, но никто ничего не слышал из-за страшного жара, из-за взрыва и шипенья энергии, которая растекалась вокруг привязанного к стулу человека. Вернись к жизни! — кричал он ему. Вернись к жизни! — кричали бушующие свет и цвет. Вернись к жизни! — кричал мистер Дак, которого никто не слышал, но внутри Джима и Уилла, умевших читать по губам, это прозвучало оглушительно громко. Это «Вернись к жизни!» заставило старого человека ожить, вздрогнуть, вздохнуть, освободить дух, расплавить восковую душу…

— Он мертв! — но никто не услышал Уилла, и крик его не мог одолеть грохот молний.

Живой! Губы мистера Дака мусолили и смаковали это слово. Живой. Возвращается к жизни. Он довел до предела регулятор напряжения. Живи, живи! Где-то, издавая резкий, пронзительный звук, протестовала динамо-машина, она пронзительно визжала, жалуясь, что у нее так по-скотски отбирают энергию. Свет стал бутылочно-зеленым. Мертв, мертв, думал Уилл. Но генераторы кричали: живи, живи! Это же кричало пламя, кричал огонь, кричали толпы чудовищ на разрисованном теле.

Волосы старика встали дыбом в возбуждающем электрическом поле. Искры, стекающие с его ногтей, кипящими брызгами падали на сосновые доски. Зеленое пламя бушевало и пульсировало под мертвыми веками.

Разрисованный человек с жестокой решимостью нагнулся над старой-старой, мертвой-мертвой фигурой; его гордость — нарисованные звери — потонули в поту, его правая рука двигалась в воздухе, выражая одно желание, одно требование: живи, живи!

И старик ожил.

Уилл хрипло вскрикнул.

Но никто не услышал его.

Словно разбуженное громом, мертвое веко само собой медленно поднялось.

Уроды вздохнули.

И тогда пронзительно закричал Джим, и Уилл, крепко сжавший его локоть, чувствовал, что этот крик рвется не только через рот, но и через кости; губы старика раздвинулись, и ужасное шипение просочилось сквозь его стиснутые зубы.

Разрисованный Человек ослабил напряжение. Затем, повернувшись, упал на колени и вытянул руку.

Послышался слабый, слабый шорох, словно падали осенние листья. Шуршало где-то под рубашкой у старика.

Уроды изумились.

Старый-престарый человек вздохнул.

Да, подумал Уилл, они дышали за него, помогали ему, они оживляли его.

Вдох, выдох, вдох, выдох… Даже это выглядело как цирковой номер. Но что он мог сказать, что сделать?

— …легкие, так… так… так… — шептал кто-то.

Кто? Пылевая Ведьма в своем стеклянном ящике?

Вдох. Уроды дышали. Выдох. Их плечи тяжело опустились.

Губы старого-старого человека дрогнули.

— …удар сердца… раз… два… так… так…

Опять Ведьма? Уилл боялся взглянуть.

Словно маленькие часики, на шее старика забилась, запульсировала вена.

И тут правый глаз старика очень медленно широко открылся — неподвижный и пристальный, словно объектив сломанного фотоаппарата, сквозь который он смотрел в вечно бездонное пространство. Тело старика потеплело.

Мальчики, стоявшие внизу, похолодели.

Теперь старый и до ужаса мудрый, зловещий глаз стал так широк и глубок, стал таким живым, что вобрал все, перекроил фарфорово-бледное лицо; а со дна его злой племянник зыркал по сторонам, перебирая уродов, медиков, полисменов и…

Уилл.

Уилл увидел себя, увидел Джима — два маленьких портрета отпечатались в роговице этого единственного глаза. Если бы старик закрыл глаз, он разрушил бы два этих образа движением века!

Разрисованный Человек, продолжая стоять на коленях, повернулся, наконец, рот его оскалился в улыбке.

— Джентльмены, мальчики, перед вами действительно человек, который живет с молнией!

Второй полисмен улыбнулся; его рука соскользнула с кобуры.

Уилл отодвинулся вправо.

Старый глаз, точно плевок, тотчас настиг его и впился, высасывая душу.

Уилл дернулся влево.

Пристальный глаз старика был флегматичен. Его запекшиеся губы с трудом раскрывались, чтобы повторить затрудненный вдох. Откуда-то из глубины вдруг возник голос, отразившийся от промозглых каменных стен его тела, и лишь потом изо рта выпало.

— Добро пожаловать-ть-ть-ть…

Слова тут же словно бы упали обратно.

— Добро… пожал-л-л-л-л…

Полисмены, одинаково улыбаясь, толкнули друг друга локтями.

— Нет! — внезапно закричал Уилл. — Это не представление, это не репетиция! Он был мертв! И он умрет опять, если вы отключите энергию!..

И тут же зажал себе рот рукой.

О Боже, подумал он, что я делаю? Я хочу, чтобы он ожил, чтобы он был! Но, Боже, еще больше я хочу, чтобы он умер, я хочу, чтобы все они умерли; они меня так напугали, что в животе будто кошки царапают, будто я проглотил ком шерсти!

— Простите… — прошептал он.

— Прекратите! — заорал мистер Дак.

Уроды окинули его смятенными и свирепыми взглядами. Что же еще случится со статуей, прикованной к холодному, искрящемуся стулу? Единственный глаз старого-старого человека закрылся. Рот сомкнулся, выдавив пузырек грязно-желтой слизи.

Разрисованный Человек, зловеще усмехаясь, ударил по рубильнику, установив его на предельную мощность. Затем сунул в мягкую как перчатка руку старика стальной меч. Ливень электричества, словно пружина старинного граммофона, ударил в дряблые щеки старика. Глаз снова открылся, похожий теперь на пулевое отверстие. Он жаждал найти Уилла, он нашел его изображение и принялся жевать его, глотать, есть. Губы прошипели:

— Я… уууувидел… мальчиковвввв… вввввошли… тебе… шатерррррр…

Замирающий голос получил новую порцию сил, он, словно проколотый булавкой шарик, выпускающий воздух, произнес несколько едва различимых слов:

— Мы… репетируем… я думал… играем… такоййййй трюк… притворяюсь… мертвым…

Опять замолк, чтобы глотнуть кислорода как пива, электричества как вина.

— …позвольте мне упасть… похоже… я… умерррр… мальчишкаааа… который кричал… убежал!..

Прежде чем сказать, старик словно очищал каждый слог от шелухи.

— Ха. — Пауза. — Ха. — Пауза. — Ха.

Электрические разряды ажурной строчкой прошивали его свистящие губы.

Разрисованный Человек предупредительно кашлянул.

— Это представление… оно утомляет мистера Электрико…

— О, конечно, — оживился один из полисменов. — Извините. — Коснулся козырька фуражки. — Замечательное представление.

— Замечательное, — сказал один из медиков.

Уилл вскинул глаза, чтобы увидеть, какое у него лицо, когда он говорит это, но Джим загораживал медика.

— Мальчики! Вот дюжина бесплатных билетов! — Мистер Дак достал билеты из кармана. — Подойдите сюда!

Джим и Уилл не двинулись с места.

— Вот повезло! — подмигнул один из полисменов.

Уилл застенчиво протянул руку к билетам ярко-пламенного цвета, но остановился, когда мистер Дак спросил:

— Ваши имена?

Полисмены подмигнули друг другу.

— Скажите ему, ребята.

Мальчики молчали. Уроды пялились на них.

— Саймон, — сказал Джим. — Саймон Смит.

Рука мистера Дака, в которой были билеты, сжалась.

— Оливер, — сказал Уилл, — Оливер Браун.

Разрисованный Человек с силой вдохнул воздух. Уроды тоже разом вдохнули. Этот мощный общий вдох, казалось, расшевелил мистера Электрико. Его меч дернулся. Кончик меча, подпрыгнув, ужалил Уилла искрой в плечо, затем зелено-голубые разряды прошипели под Джимом. Молния ударила и ему в плечо.

Полисмены засмеялись.

Широко раскрытый глаз старого-престарого человека засверкал.

— Я посвящаю вас в рыцари… ослы и дураки-и-и-и-и-и… Я посвящаю… тебя… мистер Слабак… и… мистер Бледная Немочь!..

Мистер Электрико замолчал. Меч коснулся их.

— Кор-р-рот-х-х-х-ая… печальная жизнь… для вас обоих!..

Узкая щель его рта закрылась, влажный глаз слипся. Сдерживая затхлое дыхание, он точно прислушивался к искрам, пробегавшим в крови, как пузырьки в шампанском.

— Билеты, — пробормотал мистер Дак. — Бесплатно. Бесплатно. Приходите в любое время. Приходите. Приходите.

Джим, а затем и Уилл схватили билеты.

Потом они стрелой бросились прочь из балагана.

Полисмены, улыбаясь, вышли следом.

Медики, похожие в своих белых халатах на привидения, с серьезными лицами последовали за ними.

Они нашли мальчиков спящими, съежившись на заднем сиденье полицейской машины. И даже когда те спали, было видно, как им хочется домой.

Загрузка...