II. Погоня

25

Зеркала, ожидающие ее в каждой комнате, она чувствовала лучше, чем другие, не открывая глаз, чувствуют, что за окном выпал первый снег.

Несколько лет назад мисс Фоли впервые заметила, что дом наводнен ее яркими тенями, ее отражениями. Она решила тогда, что лучше всего не замечать этих холодных пластин декабрьского льда в холле, над письменным столом, в ванной. Лучше всего легко скользить по тонкому льду. Ведь если остановиться и вглядеться, вес вашего внимания проломит тонкую корочку. Провалившись же в эту прорубь, вы могли утонуть в холодных, текучих глубинах, где на дне похоронено Прошлое, высеченное на мраморе надгробных памятников. Ледяная вода влилась бы в ваши вены. Переместившись под зеркальную оправу, вы могли бы стоять вечно не в силах оторвать взгляд от свидетельств Времени.

И вот сегодня ночью, прислушиваясь к удаляющемуся топоту трех мальчиков, ей вдруг почудилось, что в зеркалах падает снег. И ей захотелось протянуть руку туда, за их оправы, чтобы проверить, какая там погода. Но она опасалась, что, сделав так, она тем самым заставит зеркала каким-то способом собрать ее образы в миллиардах отражений, собрать целую армию женщин, уходящих, чтобы стать девушками, девушек, уходящих, чтобы стать детьми и дальше — до бесконечности. Их так много, что можно задохнуться.

Итак, что же ей делать с зеркалами, посоветуйте, Уилл Хэлоуэй, Джим Найтшейд и… племянник?

Странно. Почему не сказать мой племянник?

Потому, подумала она, что с самого начала, едва он вошел в дом, она не поверила ему, и его доказательства родства вовсе не были доказательствами, и она продолжала ждать… чего?

Сегодняшний вечер. Карнавал. Племянник сказал, что она должна послушать музыку и должна покататься на карусели. Он намекнул, что лучше держаться подальше от Лабиринта, где спит зима. Лучше плыть по кругу на карусели, где лето, сладкое, как клевер, медовая трава и дикая мята, наполняющие это прелестное время.

Она посмотрела на темный газон, с которого еще не собрала разбросанные драгоценности. Непонятно как, но она догадалась, что с помощью этой инсценировки племянник хотел избавиться от двух мальчиков, которые могли предупредить ее, сказать, чтобы она ни в коем случае не ходила на карусель… Она взяла билет с каминной полки:

«КАРУСЕЛЬ.

Пропуск на одного».

Она ждала, когда вернется племянник. Но время шло, и она решила действовать. Нужно сделать что-то такое, что не повредит им, нет, а помешает вмешиваться в ее дела. Никто не должен стоять между ней и племянником, между ней и каруселью, между ней и прелестным, бегущим по кругу летом.

Племянник очень много сказал тем, что ничего не сказал, и что только держал ее руки, от его розовых губ пахло яблочным пирогом.

Она подняла телефонную трубку.

В городской дали она отыскала свет, горевший по ночам в здании библиотеки, к чему за многие годы все привыкли. Она набрала номер. Ей ответил спокойный голос. Она спросила:

— Это библиотека? Мистер Хэлоуэй? Говорит мисс Фоли. Учительница Уилла. Через десять минут, пожалуйста, будьте в полицейском участке, мы там встретимся… мистер Хэлоуэй?

Никто не ответил.

— Вы все еще там?…

26

— Я мог бы поклясться, — сказал один из медиков, — когда мы приехали сюда… этот старик был мертв.

Скорая помощь и полицейская машина, возвращавшиеся в город, одновременно остановились на перекрестке. Один из медиков сказал эту фразу через окно машины. Полисмен ответил:

— Вы шутите!

Медики, сидевшие в скорой помощи, пожали плечами.

— Да. Конечно, шутим.

Они поехали впереди, их лица были спокойными и такими же белыми, как халаты.

Полисмены ехали следом. Джим и Уилл, примостившиеся на заднем сиденье, пытались сказать что-то еще, но полисмены принялись болтать и смеяться, вспоминая случившееся, так что Уилл и Джим решили продолжать уже начатую ими ложь, когда назвались чужими именами, и теперь заявили, что живут за углом, неподалеку от полицейского участка.

Они попросили ссадить их возле двух темных домов, не доезжая до участков, взбежали каждый на «свое» крыльцо, схватились за дверные ручки и подождали, пока патрульная машина свернет за угол; тогда они спустились, побежали следом, и остановились, глядя на желтые огни участка, сияющие как солнца в полуночной тьме; Уилл посмотрел наверх и вдруг увидел на лице Джима то, что происходило этим вечером, а Джим смотрел на окна участка, точно в любую минуту темнота могла заполнить их и погасить навсегда.

На обратном пути, подумал Уилл, выброшу эти билеты. Но смотри-ка…

Джим все еще держал билеты в руке.

Уилл вздрогнул.

Что думал Джим, что хотел, что собирался делать теперь, когда тот мертвый человек ожил и жил лишь благодаря пламени Электрического Стула? Ему по-прежнему нравятся карнавалы? Уилл размышлял. Слабые отблески происшедшего мелькали в глазах Джима, но Джим и после увиденного оставался Джимом, даже стоя здесь, где спокойный свет Юстиции падал на его скулы.

— Шеф полиции, — сказал Уилл, — он слушал нас…

— Да, — ответил Джим. — Он соображал так долго, что можно было сбегать на край света. Проклятье ада, Уильям, даже я не верю тому, что случилось за эти сутки.

— Но мы должны найти кого-нибудь еще выше, надо добиваться, ведь теперь мы знаем, в чем тут дело…

— Хорошо, и в чем же дело? Что они сделали плохого? Напугали женщину в Зеркальном Лабиринте? Так она сама себя испугалась, скажут в полиции. Обокрали дом? Хорошо, а где вор? Спрятался под кожей старика? Кто этому поверит? Кто бы поверил, что старый-престарый человек недавно был двенадцатилетним мальчиком? Еще что? Торговец громоотводами исчез? Конечно, и оставил свою сумку. Но он мог просто-напросто уехать из города.

— Этот карлик там, в балагане…

— Я видел его, ты видел, он похож на торговца громоотводами, верно, только так ты докажешь, что он недавно был взрослым? Нет, не докажешь как и то, что Кугер только что был маленьким. Мы правы здесь, Уилл, на тротуаре, но у нас нет никаких доказательств, кроме того, что мы видели: мы просто дети; тут только их слово против нашего, а ведь полиция прекрасно провела там время. Черт, как все глупо! Если бы только было можно попросить прощения у мистера Кугера…

— Прощения? — возмутился Уилл. — У крокодила-людоеда? Господи, твоя воля! Ты что, не понимаешь, что нельзя иметь дела с этими живодерами и дураками?

— Живодерами? Дураками? — Джим задумчиво посмотрел на него, потому что эти слова напомнили ему то, как они рассказывали друг другу о чудовищах, которые появлялись, пролетали и исчезали в их снах. В страшных снах Уильяма «живодеры» стонали, бормотали, у них не было лиц. В таких же жутких снах Джима «дураки» разрастались и набухали, словно гигантские грибы, которые пожирали крысы, которых пожирали пауки, которыми в свою очередь лакомились кошки, потому что пауки были большими.

— Живодеры! Дураки! — сказал Уилл. — Ты хочешь, чтобы на тебя упал десятитонный сейф? Смотри, что сталось с этими двумя — мистером Электрико и тем ужасным сумасшедшим Карликом! Любая вещь может навредить людям на той проклятой карусельной машине. Мы знаем, мы сами видели. Может, они нарочно изуродовали торговца громоотводами, а может, по ошибке. Но как бы то ни было, он каким-то образом как в ловушку попал в эту карусель, поехал на ней и сделался сумасшедшим, он даже не узнает нас! Разве этого недостаточно, чтобы так перепугать, что забудешь самого Господа Бога, Джим? Ведь, возможно, и мистера Кросетти…

— Мистер Кросетти в отпуске.

— Может быть, так, а, может, и нет. Вот его парикмахерская. Вот объявление: «Закрыто по случаю болезни». Какой болезни, Джим? Он что, объелся сладким на карнавале? Или получил морскую болезнь на всеми любимой карусели?

— Оставь это, Уилл.

— Нет, сэр, не оставлю. Конечно, конечно, карусель издает пронзительные звуки. Ты думаешь, мне нравится, что мне тринадцать лет? Нисколько! Но без дурацких выдумок, Джим, только честно: ведь на самом деле ты не хочешь, чтобы тебе было двадцать?

— О чем еще мы болтали все лето?

— Болтали, это верно. Но, бросившись очертя голову в эту машину и получив назад свое тело вытянутым в длину, ты бы не знал, Джим, что тебе с ним делать!

— Я бы знал, — сказал Джим в темноте, — я бы знал.

— Конечно, ты бы просто ушел и оставил меня здесь, Джим.

— Почему? — возразил тот. — Я не оставил бы тебя, Уилл. Мы были бы вместе.

— Вместе? Ты на два фута выше, смотришь с высоты своего роста? Ты смотришь на меня сверху вниз, Джим, и о чем бы мы говорили; ведь у меня карманы набиты шпагатом от воздушных змеев, мраморными шариками, крючками… и рядом ты — с чистыми, замечательно пустыми карманами, тебе это смешно; нам не о чем разговаривать, и ты можешь бежать быстрее, и в конце концов бросишь меня…

— Я никогда не брошу тебя, Уилл…

— Бросишь в одну минуту. Ладно, уходи, Джим, просто уходи, оставь меня, со мной ничего не случится — у меня в кармане нож на всякий случай, посижу под деревом, попою песенки, пока ты не свихнешься от всех этих лошадей, что бегут по кругу, но, слава Богу, они больше не крутятся…

— Это ты виноват! — закричал Джим и осекся.

Уилл выпрямился и сжал кулаки.

— Ты полагаешь, мне надо было отпустить молодого подлого и ужасного, чтобы получить на наши головы старого подлого и ужасного? Позволить ему прокатиться, чтобы он потом наплевал нам в глаза? И чтобы ты прокатился с ним, махая мне рукой, круг за кругом, и чтобы я махал тебе рукой, так, Джим?

— Т-сс, — прошипел Джим. — Все равно уже поздно. Карусель сломана…

— А когда ее починят, они прокатят на ней старого мерзкого Кугера обратно, сделают его моложе, так, что он сможет говорить и вспомнит наши имена, и потом они придут как людоеды за нами или только за мной; и вообще, если ты хочешь с ними подружиться… и вообще, иди и скажи им, как меня зовут, покажи, где я живу…

— Я никогда не сделаю этого, Уилл, — Джим примирительно прикоснулся к нему.

— Ох, Джим, Джим, ты зрячий или слепой? Всему свое время, как говорит наш проповедник, все поодиночке, а не попарно, вспоминаешь?

— Всему, — повторил Джим, — свое время…

И тут они услышали голоса из полицейского участка. В одной из комнат, справа от входа, говорила женщина, потом к ней присоединился мужской голос.

Уилл кивнул Джиму, они потихоньку пробрались через кусты и заглянули в окно.

Там сидела мисс Фоли. Там сидел отец Уилла.

— Ничего не понимаю, — говорила мисс Фоли. — Не могу и подумать, что Уилл и Джим сломали замок, украли, сбежали…

— Вы точно видели их? — спросил мистер Хэлоуэй.

— Когда я закричала, они повернулись лицом к свету.

Она ничего не говорит о племяннике, подумал Уилл. И, конечно, не скажет.

— Ты видишь, Джим, он заранее собирался звать на помощь, это была ловушка! Племянник ждал, когда мы появимся. Он нарочно хотел подстроить все так, чтобы мы попали в беду, и потом уже не имело бы значения, что мы кому-то говорили — полиции, родителям — никто не слушал бы наши россказни о карнавалах, о каруселях, нам бы уже никто не поверил!

— Я не хочу никого обвинять, — говорила мисс Фоли. — Но если они не виноваты, то куда ж они делись?

— Они здесь! — крикнул кто-то.

— Уилл! — одернул его Джим.

Но было уже поздно.

Уилл подпрыгнул, ухватился за подоконник и перелез через окно.

— Они здесь, — сказал он, едва коснувшись пола.

27

Они тихо возвращались домой по освещенным луной улицам, мистер Хэлоуэй между двумя мальчиками. Когда они поравнялись с домом, отец Уилла остановился и вздохнул.

— Джим, я думаю, не стоит беспокоить твою маму так поздно. Если ты обещаешь сказать ей все сам за завтраком, я тебя отпущу. Ты можешь войти так, чтобы не разбудить ее?

— Конечно. Поглядите, что у нас есть.

— У нас?

Джим кивнул и повел их за собой; потом он пошарил по стене дома, где среди мха и листьев плюша скрывались железные скобы, которые они когда-то прибили, чтобы сделать потайную лестницу в комнату Джима. Мистер Хэлоуэй рассмеялся и грустно покачал головой.

— И давно вы так ходите? Нет, не отвечайте. Ведь и я был таким в вашем возрасте. — Он взглянул на плющ, поднимающийся к окну Джима. — Забавно получается: поздней ночью, вместо того, чтобы оставаться дома, вы спускаетесь в ад. — Он сдержал себя и спросил. — Надеюсь, вы не слишком долго бродите по улицам?..

— За всю неделю сегодня мы первый раз задержались за полночь.

Папа с минуту подумал.

— Если бы вам разрешили бродить по ночам, это все испортило бы, верно? Главное — потихоньку ото всех красться летней ночью к озеру, к кладбищу, к железнодорожным путям, к персиковым садам — вот что привлекательно.

— Господи, мистер Хэлоуэй, неужели и вы…

— Да, да. Но только не говорите про это маме. А теперь полезай наверх. — Он отошел и добавил. — Об одном прошу — не выходите больше на улицу ни в одну из ночей этого месяца.

— Да, сэр.

Джим как обезьяна вскарабкался к звездам, нырнул в окно, закрыл его и задернул штору.

Папа посмотрел на потайные ступеньки, спускающиеся от света звезд к свободному миру тротуаров, зовущих пробежать тысячи ярдов к высоким барьерам из темных кустов, к кладбищенски-тихим ночным решеткам заборов и стенам…

— Знаешь, что мне тяжелее всего, Уилл? То, что я не могу бегать, как ты.

— Да, сэр, — ответил ему сын.

— Давай сейчас договоримся, — сказал папа. — Завтра иди и опять извинись перед мисс Фоли. Внимательно осмотри ее газон. Ведь ночью при спичках и фонарях можно было и не заметить какую-нибудь драгоценность. Потом пойди к шерифу и все ему расскажи. Счастье, что ты сам объявился. Счастье, если мисс Фоли не будет настаивать на обвинениях.

— Да, сэр.

Они подошли к своему дому. Папа раздвинул плющ на стене.

— У нас тоже?

Он нащупал ступеньку под листьями.

— У нас тоже.

Стоя около плюща и спрятанными под ним ступеньками, ведущими наверх к теплым постелям и безопасным комнатам, мистер Хэлоуэй достал кисет и набил трубку, затем раскурил ее и сказал:

— Я знаю тебя. Ты не сделал ничего плохого. Ты ничего не крал.

— Нет.

— Тогда почему ты сказал полиции, что крал?

— Потому что мисс Фоли, непонятно зачем, хочет нас обвинить. Если она скажет, что мы, значит, мы. Ты помнишь, как она удивилась, когда увидела, что мы лезем в окно? Она не рассчитывала, что мы признаемся. Ну, а мы сознались. У нас достаточно врагов и без закона. Я подумал, что, если бы мы сказали правду, нашим врагам стало бы легче. И все-таки, мисс Фоли тоже победила, потому что теперь мы преступники. Теперь нам никто не поверит, что бы мы ни сказали.

— Я поверю.

— Неужели? — как ни старался Уилл найти тень, омрачившую лицо отца, он видел лишь свет, сиявший в его глазах.

— Папа, вчера ночью в три часа утра…

— В три утра…

Он видел, как папа вздрогнул, словно от холодного ветра; казалось, папа уже знал все и сейчас просто не может сдвинуться с места и как-то поддержать Уилла.

Уилл ничего не мог сказать. Скажет завтра, или еще когда-нибудь, потому что, возможно, с восходом солнца шатры свернут, уроды уберутся, оставив их одних, зная, что они достаточно напуганы, чтобы не выдать тайны, не проболтаться, держать язык за зубами. Возможно, завтра все это развеется как дым, возможно… возможно…

— Ну, Уилл? — с трудом проговорил папа, трубка в его руке почти погасла. — Продолжай же.

Нет, думал Уилл, пусть уж съедят Джима и меня, а не кого-нибудь еще. Ведь любому, кто знает, придется худо. Поэтому никто больше не должен знать. Вслух же он сказал:

— Через день-два я расскажу тебе все. Клянусь. Честью мамы клянусь.

— Честью мамы, — повторил отец, — этого для меня достаточно.

28

Ночь была свежая, и пыль на осенних листьях пахла так, словно ветер принес на дюны за городом пески Древнего Египта. Вот ведь, думал Уилл, в такое время еще могу рассуждать о пыли, которой четыре тысячи лет, о пыли древних людей, летящей над миром, и мне грустно, что никто не замечает этого, никто кроме меня и, может быть, папы, но даже мы не говорим об этом.

Было время, когда одна секунда разделяла череду мыслей на две половины: одни мысли были похожи на злого ощетинившегося пса, другие — на благодушно дремлющего ласкового кота. Пора было отправляться спать, но они все еще медлили, неохотно собираясь кружным путем побрести к подушке и к тихим ночным грезам. Было время, когда хотелось сказать очень много, но не говорилось ничего. Это было время после первых, но отнюдь не последних открытий. Хотелось знать все и не хотелось знать ничего. Это было неведомое наслаждение, которое даруется людям, которые говорят лишь тогда, когда они должны говорить. Но в этом же крылась и горечь.

Сейчас они не могли отказаться от этой минуты, которая сулила в будущем другие ночи, когда мужчина и мальчик, становящийся мужчиной, понимали друг друга с полуслова. Итак, Уилл осторожно начал:

— Папа? А я хороший человек?

— Думаю, что да. Я знаю, да.

— Но разве… разве это поможет, когда будет действительно трудно?

— Да.

— Это спасет меня, если я буду нуждаться в спасении? Если рядом будут только плохие люди и на мили кругом никого из хороших, что тогда?

— Это поможет.

— Это не очень-то радует, папа!

— Хорошее — не гарантия для твоего тела. Оно важно для спокойствия духа…

— Но иногда, папа, разве тебе не бывает так страшно, что даже…

— …дух не спокоен!? — отец кивнул, и лицо его омрачилось.

— Папа, — спросил Уилл совсем тихо, — а ты хороший человек?

— Для тебя и для твоей мамы — да, я стараюсь. Но ни один человек не может назвать себя вполне хорошим. Я живу с собой уже целую жизнь, Уилл, я знаю о себе все самое худшее…

— И если все это сложить вместе?..

— Что получится? Когда хорошее или плохое приходит или уходит, я по большей части принимаю это спокойно, и поэтому со мной все в порядке.

— Тогда, папа, почему же ты не счастлив?

— На газоне, знаешь ли, в… давай посмотрим… час тридцать… Сейчас не время философствовать…

— Я хочу знать только это.

Наступило долгое молчание. Папа вздохнул.

Потом он взял Уилла за руку, подвел к крыльцу, усадил на ступеньку и раскурил свою трубку. Попыхивая трубкой, он сказал:

— Хорошо. Мама спит крепко. Она не знает, что мы здесь ведем секретный разговор… Мы можем поговорить. А теперь давай посмотрим, почему ты думаешь, что быть хорошим человеком значит быть счастливым?

— Я всегда так думал.

— Но теперь учись думать иначе. Иногда человек, который все время улыбается и выглядит самым счастливым во всем городе, в действительности обременен тягчайшим грузом грехов. Есть улыбки и улыбки. Хохочущий весельчак, рубаха-парень только на виду таков, а остальное время он прячется ото всех. У него свое веселье и своя вина. Люди, Уилл, любят грех, о, как они любят грех любого обличья, размера, цвета и запаха. Наступают времена, когда нам больше подходят корыта, чем столы. Слушаешь иной раз человека, слишком громко превозносящего других, и думаешь, не вышел ли он только что из свинарника, где стоит его корыто. С другой стороны, несчастный, бледный, обманутый человек, идущий рядом, человек, который видит всю вину и грех окружающих — он зачастую и есть тот самый хороший человек с большой буквы, Уилл. Ведь быть хорошим — это ужасно трудно; люди напрягаются изо всех сил и в результате иногда ломаются. Я знал таких. Ты работаешь вдвойне, и тебе так тяжело, будто ты фермер и одновременно его свинья. Я думаю, что пытаться быть хорошим — это все равно что попробовать однажды ночью взбежать по стене. Человек с высокими запросами иной раз теряет присутствие духа из-за ничтожного волоска, упавшего на него. Он не может позволить себе заботу о себе, он не станет вызволять себя из западни, куда угодил во время молитвы.

А как было бы замечательно, если бы ты мог просто быть прекрасным, поступать прекрасно, просто так, не думая. Но это трудно, верно ведь? Ведь бывает, что в холодильнике остается последний кусок лимонного торта, но он не твой, и ты лежишь среди ночи весь в испарине, и тебе ужасно хочется его съесть, стоит ли говорить об этом? Или — жаркий весенний день, а ты прикован к школьной парте, вдалеке же течет река, такая прохладная, гремящая водопадом. Мальчишки слышат ее зов за целые мили… Минута за минутой, час за часом, всю жизнь, это никогда не кончается, и никогда не прекращается, и каждую секунду ты должен выбирать, и в следующую, и в следующую, быть хорошим или быть плохим — это и есть то, о чем тикают часы, то, о чем они говорят нам. Давай, купайся или сиди на жаре, ешь кусок торта или лежи голодный и честный. Итак, ты остаешься на месте, но, сказать тебе, в чем тут секрет? Однажды, оставшись на месте, не думай о реке или о куске торта. Потому что иначе ты сойдешь с ума. Сложи все реки, в которых никогда не купался, все несъеденные пирожные, и ты получишь мой возраст, Уилл, получишь, то, что прошло мимо. Но ты можешь утешиться, подумав об опасностях, которых избежал — ведь много раз ты мог бы утонуть в реке или смертельно простудиться от замороженного лимонного торта. И преодолев глупое малодушие, может быть, ты воздержишься от желания воспользоваться всем, чем только возможно, и остановишься, подождешь; играй же в эту игру, но только осторожно.

Посмотри на меня: я женился, когда мне было тридцать девять, Уилл, понимаешь, тридцать девять! Но я был так занят борьбой с самим собой, ведь на трех шагах я спотыкался дважды, что решил не жениться, пока не преодолею себя и не стану навсегда хорошим. Слишком поздно я убедился в том, что нельзя ждать, пока достигнешь совершенства, нужно просто выбежать на улицу, падать и подниматься, и чтобы рядом был еще кто-то… Итак, однажды вечером я оторвался от великого поединка с самим собой, и когда твоя мать пришла в библиотеку за книгой, то вместо книги получила меня. И я увидел тогда, а ты видишь сейчас, наполовину плохого мужчину и наполовину плохую женщину, сложив хорошие половинки которых, получаешь одного человека со всем тем хорошим, что было раньше у двоих. Это и есть ты, Уилл. И странная вещь, сынок, и печальная. Ты всегда убегаешь далеко, а я сижу на крыше и пытаюсь приспособить книги вместо черепицы, и я довольно скоро понял, что ты, Уилл, мудрее, лучше и быстрее, чем я когда-либо буду.

Папина трубка погасла. Он замолк, чтобы выбить ее и снова набить табаком.

— Нет, сэр, — сказал Уилл.

— Да, — возразил отец. — Я был глуп и не знал этого. И мой здравый смысл подсказывает по этому поводу; ты мудрый.

— Забавно, — проговорил Уилл после долгого молчания. — Ты рассказал мне сегодняшней ночью больше, чем я тебе. Я еще немножко подумаю. Может быть, я скажу тебе кое-что за завтраком. Ладно?

— Ладно, если ты захочешь.

— Потому что… я хочу, чтобы ты был счастлив, папа.

Он стыдился слез, которые навернулись ему на глаза.

— Со мной все будет в порядке, Уилл.

— Я бы сделал все на свете, лишь бы ты стал счастливым.

— Уилл, Уильям… — Папа опять раскурил свою трубку, некоторое время наблюдал, как душистый дым растворяется в ночном воздухе, а потом продолжил. — Просто скажи мне, что я буду жить вечно. И все будет хорошо.

Его голос, подумал Уилл, я никогда не замечал — ведь он того же цвета, что и его волосы.

— Па, — сказал он, — не говори так печально.

— Просто я печальный человек. Я читаю книгу, и она делает меня печальным. Смотрю фильм — печально. Игры? Они все во мне переворачивают.

— А есть что-нибудь, что не делает тебя печальным? — спросил Уилл.

— Лишь одно. Смерть.

— Ну, ты даешь! — удивился Уилл. — Я-то думаю, что причина как раз в этом.

— Нет, — сказал человек с голосом, так подходившим к его волосам. — Смерть делает печальным все остальное. Но сама по себе она только страшит. Если бы не было смерти, все остальные вещи не старились бы, не портились, не ветшали…

И вот приходит карнавал, подумал Уилл, со Смертью как с кнутом в одной руке, с жизнью как с пряником в другой; одной рукой пугает, протягивает другую, чтобы у тебя потекли слюнки, Карнавал приходит сюда, у него полны обе руки.

Он вскочил.

— Послушай, папа! Ты будешь жить всегда! Верь мне, не сомневайся! Конечно, ты был немного нездоров, но ведь это прошло. Конечно, тебе пятьдесят четыре, но ведь это еще не старость. И еще одно…

— Что, Уилл?

Отец ждал. Уилл колебался. Он кусал губы и затем вдруг выпалил:

— К карнавалу и близко не подходи!

— Странно, — сказал отец, — я тоже хотел тебе это сказать.

— Я не вернулся бы туда и за миллиард долларов!

Однако, подумал Уилл, это не помеха для карнавала, который рыщет по городу, чтобы прийти ко мне.

— Папа, обещаешь?

— Почему ты не хочешь, чтобы я туда пошел, Уилл?

— Это я расскажу тебе завтра или на той неделе, или в будущем году. Только доверься мне, папа.

— Хорошо, сынок, — отец взял его за руку, — обещаю тебе.

И они оба как по сигналу повернулись к дому. Час был поздний, сказано было достаточно, и они чувствовали, что надо идти.

— Путь, по которому ты ушел, — сказал отец, — это путь, по которому ты войдешь.

Уилл тихонько подошел к стене, чтобы коснуться железных ступенек, спрятанных под шуршащим плющом.

— Папа, ты не станешь их ломать?..

Отец ощущал скобу пальцами.

— Когда тебе это надоест, ты сам их сломаешь.

— Мне никогда не надоест.

— Может быть, тебе сейчас так кажется? В твоем возрасте представляется, что никогда и ничего не надоест. Хорошо, сынок, лезь наверх.

Уилл заметил, как отец посмотрел наверх, словно разглядывая спрятанную под плющом лестницу.

— Ты тоже хочешь по ней забраться?

— Нет, нет, — поспешно ответил отец.

— А то давай, — улыбнулся Уилл.

— Мне и эта хороша. А ты полезай.

Он все еще смотрел на плющ, шевелившийся в тусклом утреннем свете.

Уилл подпрыгнул, ухватился за первую, вторую, третью скобу и посмотрел вниз.

Отсюда папа, стоявший там, на земле, выглядел маленьким, осевшим. Почему-то не хотелось оставлять его в ночи, словно покинутого в беде. Уилл поднял было руку, чтобы схватиться за следующую скобу, но остановился.

— Папа, — прошептал он, — тебе просто слабо!

— Это еще почему?! — молча кричал папин рот.

Он подпрыгнул и ухватился за скобу.

И с беззвучным смехом мальчик и мужчина, не останавливаясь, карабкались по стене дома, одновременно перехватывая руками и упираясь ногами в скобы.

Он слышал, как папа поскользнулся, но удержался и нащупал ступеньку.

Держись! — мысленно подбадривал он.

— Эх…!

Отец тяжело перевел дыхание.

Закрыв глаза, Уилл молился про себя: держись, держись…

Старик напряженно вздохнул, выругался свирепым шепотом и опять полез.

Уилл открыл глаза и продолжал карабкаться; оставшийся путь был высоким, прекрасным, приятным, удивительным и гладким! Они подтянулись и сели на подоконник, одинакового роста, одинакового веса, освещенные одними и теми же звездами, и сидели, обнявшись, давясь от приступа смеха, который навалился на них сразу, охватив обоих, но они сдерживались, опасаясь всевидящего Бога, мамы и ада; они плотно зажимали друг другу рты и чувствовали, как из них фонтаном бьет согласное горячее веселье; так продолжалось мгновенье за мгновеньем, и глаза их светились, они были полны влаги и любви.

Потом, в последний раз крепко обняв сына, папа ушел, дверь спальни закрылась.

Опьяненный чередой ночных событий, предчувствием еще более важных и сложных откровений, которые вдруг открылись в папе, Уилл отшвырнул ослабевшими руками одежду, отпихнул ее восхитительно натруженными и побаливающими ногами, и как бревно повалился в постель.

29

Он спал ровно час.

И потом, словно припомнив что-то, мельком увиденное, проснулся, сел и посмотрел на крышу дома, где жил Джим.

— Громоотвод! — ужаснулся он. — Громоотвод исчез!

Действительно, так оно и было.

Украли? Нет. Джим сам его снял? Да! Почему? Потому что решил, что все это ерунда. Уилл представил, как Джим с усмешкой залез, чтобы сбросить железяку: пусть только посмеет буря поразить его дом! Испугался? Нет. А — если даже и испугался, то страх сделался чем-то вроде нового костюма, который Джим решил примерить.

Джим! — Уилл хотел вдребезги разбить свое проклятое окно. Иди и приколоти его обратно! Прежде чем наступит утро, блистательный карнавал пошлет кого-нибудь узнать, где мы живем; не знаю, как они придут и как будут выглядеть, но, Боже мой, твоя крыша такая пустая! Облака летят быстро, эта буря надвигается на нас, и…

Уилл остановился.

Интересно, какой шум издает воздушный шар, когда парит в воздухе?

Никакого.

Нет, не совсем так. Он шумит, он шелестит, как ветер, играющий тонкими занавесками, белыми как морская пена. Или издает звук, подобный тому, с которым звезды поворачиваются в твоем сне. А может звук возникает, словно восход или закат луны. И это лучше всего: как луна плавно движется в мировых глубинах, так проплывает по небу воздушный шар.

Как ты услышишь его, что предупредит тебя? Ухо, разве оно услышит? Нет. Но волоски на шее и персиковый пух в ушах — они уловят, и волоски на руке застрекочут как ножки кузнечика, трущиеся друг о друга и издающие странную музыку. Итак, ты знаешь, ты уверен, ты чувствуешь, лежа в постели, как воздушный шар плывет в небесном океане.

Уилл почувствовал движение в доме Джима; Джим в свою очередь с помощью тонких темных восприятий должен был ощутить, как высоко над городом раздвинулись ночные испарения, чтобы дать дорогу воздушному Левиафану.

Оба мальчика почувствовали тень, загородившую проезд между домами, оба подняли вверх оконные рамы, высунулись наружу, и раскрыли рты от изумления, потому что момент был выбран, как всегда, исключительно точно, это была восхитительная пантомима интуиции, безошибочно определившей опасность, это проявилась удивительная согласованность в действиях, выработанная за годы дружбы. Взошедшая луна посеребрила их лица, затем оба разом взглянули на небо.

И тут воздушный шар пронесся вверху и исчез.

— Боже мой, что здесь делает воздушный шар? — спросил Джим, ожидая ответа.

Ведь выглядывая из окон, оба они знали, что ищет воздушный шар — это лучшая ищейка — у которой нет шума автомобильного двигателя, нет скрипа шин по асфальту, нет звука человеческих шагов, только ветер, несущий огромную амазонку сквозь облака, только торжественный полет плетеной корзины и бури, катящейся по небу.

Ни Джим, ни Уилл не захлопнули окон, не задернули штор, они неподвижно стояли и ждали, потому что опять услышали шум, подобный шороху, пронесшемуся в чьем-то сне.

Температура упала до сорока градусов по Фаренгейту.

Подхваченный бурей шар с легким шорохом повернулся и стал тихо спускаться вниз, его слоновья тень дохнула холодом на газоны и блестящие алмазами росы, сквозь эту тень проглядывал лишь острый блик медного циферблата солнечных часов, лежащих на траве.

То, что они увидели затем, было чем-то неопределенным и шуршащим, затаившимся в свисающей вниз плетеной корзине. Что это — голова и плечи? Да, и луна накрыла все это серебряной мантией. Мистер Дак! — подумал Уилл. Разрушитель! — подумал Джим. Бородавка! — подумал Уилл. Скелет! Глотающий Лаву! Повешенный! Мосье Гильотэн!

Нет.

Пылевая Ведьма.

Ведьма, которая, по всей вероятности, выкапывает черепа и кости из пыли, а потом вышвыривает их вон.

Джим посмотрел на Уилла, а Уилл на Джима; оба прочитали по движению губ: Ведьма!

Но почему на ночном воздушном шаре отправили восковую старуху? — думал Уилл, — почему не кого-нибудь другого — со страшными клыками, с волчьим огнем или со змеиным ядом в глазах? Почему послали эту развалившуюся статую с веками слепого тритона, крепко сшитыми черной вдовьей нитью?

Но посмотрев вверх, они поняли, почему.

Восковая Ведьма оказалась на удивление живой. Слепая, она совала вниз свои ржавые, покрытые пятнами пальцы; они ощупывали, рассекали воздух, они резали и косили ветер, шелушили слои пространства, лущили невидимые звезды, затем они останавливались и, как ее нос, указывали на то, что нашли.

Мальчики поняли даже больше.

Они поняли, что она была слепой, но особенной слепой. Она могла окунуть свои руки в пространство, чтобы почувствовать глухие удары пульса всего мира, могла дотронуться до крыш домов, ощупать чердаки, снять урожай пыли, проверить сквозняки, которые дули сквозь холлы домов и души людей; сквозняки выпускались из кузнечных мехов, глухо били в запястья, тяжело ударяли в виски, пульсировали в горле и возвращались обратно в черные прокопченые меха. Так же точно мальчики ощущали, что шар, подобно осеннему дождю, опускается вниз, и Ведьма чувствует их души, обнаженные, открытые как дыхание, выходящее из ноздрей. Каждая душа представлялась ей огромным теплым отпечатком и ощущалась по-разному; Ведьма могла мять ее в руке, как глину, вдыхать ее особый запах; и Уилл слышал, как она вынюхивает его жизнь; их души различались по вкусу, и она смаковала их своим жующим ртом, своим высовывающимся как у гадюки языком; их души по-разному звучали, она впускала их в одно ухо и выпускала из другого!

Ее опущенные вниз руки играли воздухом — одна рука для Уилла, другая для Джима.

Тень шара окатывала их страхом, накрывала ужасом.

И вдруг Ведьма испарилась.

Шар, освободившийся от этого небольшого угрюмого балласта, взмыл вверх. Тень рассеялась.

— О Господи! — сказал Джим. — Теперь она знает, где мы живем!

Оба задыхались. Какой-то чудовищный груз медленно волочился по крыше дома Джима.

— Уилл! Она добралась до меня!

— Нет! Я думаю…

Что-то медленно проползло, шурша, от края к коньку крыши. Затем Уилл увидел, как шар, покрутившись вверху, улетел по направлению к холмам.

— Она улетела, она уже далеко! Джим, она что-то сделала с твоей крышей. Гляди, какая силища, она шутя столкнула сверху шест!

Джим метнул в окно Уилла бельевую веревку, Уилл привязал ее к подоконнику, вылез наружу и, перебирая по веревке руками, добрался до Джима, который помог ему влезть в окно; они босиком пробрались через чулан и поднялись на чердак, похожий на тюремную камеру, старую, мрачную и безмолвную. Выбравшись на высокую крышу, Уилл с дрожью в голосе крикнул:

— Джим, это здесь!

Это было там, в лунном свете.

Это был след, похожий на тот, что оставляют улитки на асфальте тротуара. Он блестел под луной и выглядел серебристым и скользким. Но это был след гигантской улитки, которая, если бы существовала, весила бы добрую сотню фунтов. Серебряная полоса была в ярд шириной. Начавшись внизу у заполненного листьями сточного желоба, она, мерцая, поднималась к коньку крыши и, перевалив через него, тянулась в лунном свете по другой стороне до самого края.

— Но зачем? — удивился Джим. — Зачем?

— Это легче увидеть, чем номера домов или названия улиц. Она так пометила твою крышу, что ее можно теперь увидеть ночью и днем за целые мили!

— Черт побери! — Джим нагнулся, чтобы потрогать след. Едва различимая, вонючая клейковина осталась на пальце. — Уилл, что же делать?

— Я знаю, — прошептал Уилл. — Они не вернутся назад до утра. Они сейчас не будут поднимать шум. У них есть какой-то план. Сейчас нужно только одно, что мы и сделаем!

Внизу на газоне, словно огромный удав, извивался шланг для поливки сада.

Стараясь не шуметь, чтобы никого не разбудить, Уилл быстро спустился вниз. Джим, сидевший на крыше, страшно удивился, когда он, запыхавшись, почти тотчас вернулся, сжимая в кулаке шипевший и брызгавший водой шланг.

— Уилл, ты гений!

— Конечно! Быстрей!

Они потащили шланг, чтобы напрочь смыть с кровли несущее беду серебро, отмыть злобную ртутную краску. Орудуя шлангом, Уилл взглянул в даль, туда, где чистые тона ночи переходили в утреннюю зарю, и увидел шар, дрейфующий по ветру. Почувствовал ли он, что его замысел раскрыт, возвращается ли обратно? Намеревается Ведьма пометить крышу снова и не придется ли им отчищать ее снова и снова до самого рассвета.

Было бы хорошо, подумал Уилл, если бы я сумел остановить Ведьму. Ведь они не знают ни наших имен, ни адреса: мистер Кугер слишком близок к смерти, чтобы вспоминать или говорить. Карлик, если это даже торговец громоотводами — сумасшедший и, слава Богу, не придет в себя; не опомнится! И они не осмелятся беспокоить мисс Фоли до утра. Поэтому-то далеко в лугах со скрежетом зубовным и снарядили на поиски Пылевую Ведьму…

— Какой я дурак… — огорченно промолвил Джим, промывая крышу там, где раньше стоял громоотвод. — Почему я не оставил его здесь?

— Молния еще не ударила, — сказал Уилл, — и если мы будем действовать быстро, не ударит совсем. Теперь лей вот сюда!

Они усердно драили крышу.

Внизу с треском закрылось окно.

— Мама, — мрачно усмехнулся Джим, — она подумала, что идет дождь.

30

Дождь перестал.

Крыша стала чистой.

Они сбросили шланг-змею, и она, тяжело ударившись о ночную траву, на тысячу миль вокруг возвестила, что дело сделано.

Далеко за городом шар все еще висел между безнадежной полночью и многообещающим, хоть и невидимым еще солнцем.

— Чего она ждет?

— Может, она унюхала, что мы тут, наверху?

Они спустились вниз через чердак и вскоре уже лежали по своим комнатам в постелях, отдыхая после лихорадочных разговоров, бросавших то в жар, то в холод, прислушиваясь к ударам сердец и к ходу часов, ускорявшихся с приближением рассвета.

На все, что они замышляют, подумал Уилл, мы должны ответить первыми. Ему захотелось вдруг, чтобы шар вернулся назад, чтобы Ведьма догадалась об исчезновении ее знака, чтобы спустилась вниз и снова оставила след на крыше. Почему?

А потому.

Он поймал себя на том, что смотрит на свое бойскаутское снаряжение — большой замечательный лук и колчан со стрелами, висящие на восточной стене комнаты.

Извини меня, папа, подумал он, и, улыбнувшись, встал. Настало время выйти на улицу в одиночку. Я не хочу, чтобы она вернулась к своим и рассказала обо всем, что мы сделали или, может быть, о том, что собираемся сделать.

Он снял со стены лук и колчан, осторожно поднял раму и выглянул наружу. Не нужно долго и громко кричать. Надо просто думать особым образом. Они не могут читать мысли, я знаю, наверняка, иначе не послали бы ее, она тоже не способна читать мысли, но может чувствовать тепло тела, улавливать особые температуры, особые запахи и особое волнение; и если дам ей знать о моих будто бы добрых намерениях, то может быть, может быть…

Далекий, навевающий дремоту бой часов возвестил четыре часа утра.

Ведьма, подумал он, возвращайся.

Ведьма, подумал он еще напряженней, так, что сердце запрыгало, крыша чистая, слышишь!? Мы вымыли ее своим собственным дождем! Ты должна вернуться и снова пометить ее! Ведьма!..

И Ведьма встрепенулась.

Он почувствовал, как земля повернулась под воздушным шаром.

Приходи, Ведьма, я здесь один, я мальчик без имени, ты не можешь читать мои мысли, но я здесь, я плюю на тебя! И я кричу во все горло, что мы обманули тебя, что наш замысел удался, так приходи же, приходи! Посмей прийти, посмей же!

За многие мили до него донеслось затрудненное дыхание.

Черт побери, подумал он вдруг; ведь я не хочу, чтобы она возвращалась к этому дому! Бегом! Он быстро оделся.

Сжимая оружие, Уилл ловко спустился по лестнице, спрятанной под плющом, и поспешил по мокрой траве.

Ведьма! Сюда! Он побежал, оставляя за собой следы, чувствуя бешеный, прекрасный подъем сил; он бежал, словно заяц, наевшийся какого-то неизвестного сладко-ядовитого корня, заставляющего скакать галопом. Коленки ударяли его в подбородок, ботинки давили мокрые листья, он перепрыгнул через живую изгородь; его руки были полны грозного ощетинившегося оружия, которое страшило и радовало, его зубы стучали, словно рот был набит мраморными шариками.

Он оглянулся. Шар висел совсем близко! Он появлялся и исчезал то за деревьями, то за облаками.

Куда я бегу? — подумал Уилл. Погоди-ка! Дом Редмена! Там давно никто не живет! Еще два квартала — и я у цели.

Слышалось только быстрое шарканье ног по листьям и громкое шипение странного существа в небе; лунный свет заливал снежной белизной всю округу, сверкали звезды.

Задыхаясь, с сильно бьющимся сердцем он подбежал к дому Редмена и молча закричал: Сюда! Это мой дом!

Он почувствовал, как воздушная река переменила в небе свое русло.

Отлично!

Рука уже поворачивала ржавую ручку двери. О Боже, подумал он, а что, если они ждут меня внутри?

Он открыл дверь, ведущую во тьму.

Там в непроглядности взметнулась пыль, словно струны арфы, зазвучала паутина. И больше — ничего.

Перепрыгивая через две ступеньки, Уилл помчался вверх по лестнице, вылез на крышу, спрятал свое оружие за трубой и встал, в ожидании, во весь рост.

Зеленый, словно покрытый слизью, разрисованный громадными изображениями крылатых скорпионов, древних птиц, огней, дыма, грозовых облаков и молний шар, покачивая плетеной корзиной, со свистом спускался вниз.

Ведьма, думал Уилл, сюда!

Влажная тень задела его, словно крыло летучей мыши.

Уилл упал. Закрыл голову руками. Сгустившаяся тень задела его крылом и ударила.

Он лежал, обхватив трубу.

Тень полностью поглотила его.

В этом туманном сумраке было холодно, как на дне моря.

Но внезапно ветер переменился.

Ведьма разочарованно зашипела. Шар поплыл вверх, кружась и словно стараясь стереть Уилла своей тенью.

Ветер! — подумал мальчик с бешеной радостью, — он на моей стороне!

Нет, не уходи! — думал он. — Вернись назад.

Он боялся, что Ведьма пронюхала его план.

И она действительно пронюхала. Его замысел вызывал у нее неодолимый зуд. Она нюхала, она задыхалась от него. Уилл видел, как ее ногти рассекали и царапали воздух, они словно пробегали по восковой табличке, отыскивая на ней какие-то отпечатки. Ведьма повернула ладони вниз, будто он был маленькой печкой, и она прилетела, чтобы погреть над ним озябшие руки. Корзина раскачивалась, точно маятник, и он разглядел ее плотно сжатые, слепые, зашитые глаза, ее уши, заросшие мхом, бледный, сморщенный как сухой абрикос рот мумии, который втягивал воздух, чтобы определить по вкусу, что было обманного в действиях и мыслях мальчишки. Он рисовался ей слишком хорошим, слишком необыкновенным, слишком прекрасным и проницательным, чтобы быть настоящим. Она чувствовала, она знала это наверняка!

И, зная это, она сдерживала дыхание.

А шар между ее вдохом зависал на какое-то время неподвижно, замирал между небом и землей.

Но вот робко, неуверенно, едва осмеливаясь проверить то, что ей было нужно, Ведьма вдохнула. Шар, словно тяжело нагрузившись, снизился. Выдохнула — и он, словно освобожденный от груза, взмыл вверх!

И снова она ждала, сдерживала злобный вздох в перепутанной паутине своего крохотного, как у ребенка тела.

Уилл сделал «нос», передразнивая ее.

Она всосала воздух и тяжелый вдох заставил шар поползти вниз.

Ближе, ближе! — подумал Уилл.

Но она осторожно кружилась над ним, прислушиваясь и прислушиваясь к острому запаху пота. Уилл бегал по крыше по пятам за Ведьмой. Ты! — думал он, — ты хочешь меня измотать! Хочешь, чтобы у меня закружилась голова?

Оставалось попробовать последнюю уловку.

Он встал спиной к шару и замер.

Ведьма, подумал он, ты ничего не можешь.

Он ощутил звук, исходящий из слизистого зеленого облака, наполненного злобным духом, услышал в корзине пронзительные визг и возню, словно в мышеловке, и тут же тень охватила холодом его ноги, спину и Шею.

Ближе!

Ведьма втянула воздух, вобрала тяжесть ночи, груз звезд и холодного ветра.

Ближе!

Слоновья тень ударила, и у него заложило уши.

Он слегка придвинул к себе лук и стрелы.

Тень поглотила его.

Словно паучьи лапы задели его — ее рука?

Сдерживая крик, Уилл пытался увернуться.

Ведьма, высунувшись из корзины, была не более чем в футе от него.

Он согнулся. Ухватился за что-то…

Ведьма учуяла, унюхала, поняла, что мальчишка держится крепко, и попыталась завизжать и выдохнуть.

Но вместо этого она устрашающе втянула воздух и вместе с ним всосала вес, отягощая шар. Корзина скрежетала по крыше.

Уилл натянул тетиву, но от волнения слишком сильно.

Лук разломился надвое. Уилл с недоумением рассматривал стрелу, оставшуюся у него в руках.

Ведьма радостно и победно с силой выпустила воздух.

Шар пошел вверх, ударив Уилла тяжело нагруженной корзиной, скрипящей сухими прутьями.

Ведьма опять злорадно закричала.

Тогда, ухватившись одной рукой за край корзины, другой, свободной рукой Уилл размахнулся и изо всех сил метнул стрелу в шар.

Ведьма замолчала. Она пыталась дотянуться до его лица.

Затем стрела, которая, казалось, летела целый час, пробила маленькое отверстие в оболочке шара. Потом наклонилась, и ее наконечник, словно нож, разрезающий головку зеленого сыра, вспорол шар. Дальше оболочка разрывалась уже сама, и отверстие походило на рот, раскрывшийся в улыбке на боку гигантской груши, а слепая Ведьма в это время бормотала, стонала, жаловалась, на ее губах пузырилась слюна, она пронзительно верещала, негодуя и возмущаясь; Уилл висел в воздухе, крепко ухватившись за корзину и болтая ногами, а шар выл и свистел, оплакивая свою быстро приближающуюся газовую смерть; и заключенный в темницу воздух, будто дыхание дракона яростно вырывался наружу, и шар еще поднимался от силы этой струи.

Уилл разжал руки. Ветер засвистел в ушах. Уилл перевернулся, ударился о кровлю старой крыши и покатился вниз по скату, провалился в пустоту и, закричав, в последний миг уцепился за треснувший водосточный желоб, повис на нем и посмотрел в небо, отыскивая шар, который свистел, морщился и полз вверх как покалеченный зверь, изрыгающий в облака свое смрадное дыхание; точно смертельно раненый, но не желающий умирать мамонт, он выкашливал из утробы свои смердящие ветра.

Все это произошло в один миг. Уилл даже не успел обрадоваться счастливому избавлению, как, сорвавшись с крыши, полетел вниз, и дерево, раскинувшее свои сучья и ветви, как мягкий матрац, подхватило его. Словно бумажный змей, он лежал на ветках лицом к луне и волей-неволей вынужден был слушать последние горестные жалобы Ведьмы, по спирали удалявшейся на шаре со своими нечеловеческими печалями и горестями прочь от дома, от улицы, от города.

Улыбка шара, его рана, его смертельный бред теперь кружились над лугами, из которых он прилетел; он опускался вниз позади спящих, ни о чем не подозревающих домов.

Уилл долго лежал, не в силах шевельнуться. Он с ужасом ожидал, что вот-вот соскользнет на черную землю и размозжит себе голову.

Сердце колотилось с такой силой, что, казалось, могло стряхнуть его с ветвей, но он радовался, слыша его удары, сознавая, что жив.

Наконец, немного успокоившись, он собрался с силами и, творя самую проникновенную молитву, спустился по стволу дерева вниз.

31

В остаток ночи ничего больше не случилось.

32

На рассвете оглушительной силы гром прокатился по холодным небесам. Дождь безмолвно упал на городские купола и крыши, и тут же захохотал, закудахтал в водосточных трубах, заговорил на неведомых тайных языках под окнами, за которыми Джим и Уилл досматривали отрывочные сны, выскальзывая из одного и примеряя другой, и все сны казались скроенными из одной и той же темной рассыпающейся ткани.

И под барабанную дробь дождя случилось одно знаменательное событие.

В промокших просторах, где расположился карнавал, неожиданно с судорожным спазмом вновь ожила карусель. Ее орган-каллиопа, извергая музыку, засвистел зловонным паром.

Возможно, лишь один человек в городе услышал и угадал, что карусель опять заработала.

Дверь в доме мисс Фоли открылась, затем захлопнулась, и вдоль улицы послышались торопливые шаги учительницы.

Молния исполнила свой уродливый танец над землей, и дождь превратился в ливень, и земля исчезла под водой.

В доме Джима и в доме Уилла, когда дождь сунул нос в окна, за которыми уже завтракали, сначала разговаривали спокойно, потом кричали, потом снова успокоились.

В четверть десятого Джим, надев плащ, кепку и калоши, прошмыгнул на улицу в воскресную непогоду.

Он стоял, внимательно разглядывая свою крышу, где след гигантской улитки теперь был смыт напрочь. Затем он стал пристально глядеть на дверь Уилла, чтобы заставить ее открыться. Она отворилась. Появился Уилл. Из холла послышался голос его отца: «Хочешь, чтобы и я пошел?» Уилл решительно покачал головой.

Мальчишки шагали в мрачной задумчивости, пасмурное небо напоминало, что надо идти к полицейскому участку, чтобы рассказать о случившемся, к дому мисс Фоли, чтобы еще раз извиниться, но сейчас они просто шли, засунув руки в карманы, раздумывая о страшных вчерашних головоломках. Наконец, Джим нарушил молчание:

— Прошлой ночью, после того, как мы вымыли крышу, едва я уснул, мне приснилась похоронная процессия. Она двигалась вниз по Майнстрит, словно шла демонстрация.

— Или… как парад?

— Точно! Тысяча людей, все в черных пальто, в черных шляпах, в черных ботинках, и гроб сорока футов в длину.

— Врешь!

— Точно! Что можно хоронить в сорокафутовом гробу? — подумал я. И во сне подбежал и заглянул в гроб. Только не смейся.

— Не вижу ничего смешного, Джим.

— В этом длиннющем гробу лежало что-то такое большое, длинное, сморщенное, похожее на чернослив или на громадную виноградину, высохшую на солнце. Это было похоже на большую кожу или на высохшую голову великана.

Воздушный шар!

— Ой, — Джим остановился. — Ты, наверное, видел такой же сон. Но… ведь воздушные шары не умирают, верно?

Уилл молчал.

— И их не хоронят, правда?

— Джим, я…

— Проклятый шар лежал, как какой-нибудь гиппопотам, выпускающий ветер из…

— Джим прошлой ночью…

— Черные перья качаются, оркестр с черным крепом на барабанах, с черными слоновыми костями вместо колотушек! И вот после такого сна приходится вставать утром и рассказывать маме о вчерашнем. Не все, разумеется, но ей и части было достаточно; она заплакала, закричала, потом опять заплакала, ведь женщины любят плакать, верно? Она называла меня своим преступным сыном, но ведь мы не сделали ничего плохого, правда, Уилл?

— Кто-то чуть было не прокатился на карусели.

Джим шел под дождем, не разбирая дороги.

— Не думаю, что мне еще раз этого захочется.

— Ты не думаешь!? После всего что было!? Черт возьми, сейчас я расскажу тебе кое-что! Ведьма, Джим, воздушный шар! Прошлой ночью, совсем один, я…

Но рассказывать не было времени.

Не было времени рассказать, как он ранил шар и тот улетел умирать в дальнюю сторону, унося с собой слепую женщину.

Не было времени, потому что шагая под холодным дождем, они вдруг услышали какой-то горестный звук.

Они проходили мимо пустыря, в глубине которого высился огромный дуб. От него сквозь дождливый сумрак и пробился к мальчикам этот звук.

— Джим, — насторожился Уилл, — кто-то плачет.

— Нет, — Джим продолжал шагать.

— Там маленькая девочка.

— Нет. — Джим не хотел даже взглянуть. — Что ей делать на улице под деревом в такую погоду? Идем.

— Джим, ты же слышишь!

— Нет, не слышу, не слышу!

Но плач становился все сильнее, он звучал в зарослях осенней травы, летел сквозь дождь, словно печальная птица, и Джиму пришлось повернуть, потому что Уилл уже шагал по пустырю.

— Джим, этот голос — я его знаю!

— Уилл, не ходи туда!

Джим остановился, но Уилл, спотыкаясь, шел, пока не оказался под деревом, пронизанным дождем; казалось, само небо опустилось и смешалось с осенней листвой, потекло серебристыми ручьями по стволу и ветвям; и под ними Уилл увидел маленькую девочку, закрыв лицо руками и припав к земле, она рыдала так, словно потерялась в ужасном лесу, словно не было вокруг ни города, ни людей.

Наконец, Джим подошел к дубу и спросил:

— Кто это?

— Не знаю. — Уилл почувствовал, как слезы подступили к глазам — он догадывался, кто эта девочка.

— Это не Дженни Холдридж, она…?

— Нет.

— Джейн Франклин?

— Нет. — Уилл чувствовал себя так, словно ему сделали укол новокаина в десну — язык не шевелился, губы онемели. — Нет…

Маленькая девочка рыдала, она знала, что они близко, но не глядела на них.

— Я… я… помогите мне… никто не поможет мне… мне… мне… я не хочу так…

Затем она немного успокоилась и подняла заплаканное лицо, с опухшими от слез глазами. Она была потрясена, увидев их рядом.

— Джим! Уилли! О Боже, это вы!

Она схватила Джима за руку. Он отдернул руку и крикнул:

— Нет! Я тебя не знаю, пойдем отсюда!

— Уилл, помоги мне, Джим, о, не уходите, не оставляйте меня! — Она судорожно всхлипнула и вновь залилась слезами.

— Нет, нет! — завопил Джим, заметался, бросился бежать, упал, вскочил на ноги, поднял кулак, чтобы ударить ее, но, весь дрожа, сдержался и опустил руку. — Ох, Уилл, Уилл, давай уйдем отсюда, прости меня, о Господи, Господи!

Девочка под деревом отпрянула, пристально посмотрела на них, потом застонала, обхватила себя руками и, покачиваясь, словно убаюкивая младенца, заговорила, почти пела, одиноко стоя в сумраке темного дерева, навсегда отрешенная от всего, и никто не мог вторить ей, и никто не мог прервать эту песню.

— …кто-нибудь должен помочь мне… кто-нибудь должен помочь ей… — она словно оплакивала чью-то смерть. — …кто-нибудь должен помочь ей… никто не поможет… никто не… помог ей, если бы не я… ужасно… ужасно…

— Она знает нас, — тоскливо сказал Уилл, повернувшись к Джиму. — Я не могу ее оставить!

— Врет она! — с бешенством крикнул Джим. — Врет! Она нас не знает! Я никогда ее не видел!

— Она ушла, верните ее обратно, она ушла, верните ее обратно, — горевала девочка, закрыв глаза.

— Кого найти? — Уилл присел на корточки и робко дотронулся до ее руки. Она вцепилась в него, и тут же поняла, что это неправильно, потому что он начал вырываться. Она разжала руки и снова зарыдала; он стоял около нее, а Джим поодаль, по колено в сырых зарослях, звал Уилла идти, ему не нравилось все это, они должны, должны идти.

— Ох, она потерялась, — всхлипывала девочка, — она убежала туда и никогда не вернется. Вы найдете ее? Пожалуйста… пожалуйста…

Дрожащий Уилл погладил ее по щеке.

— Теперь не плачь, — шепнул он. — Все будет хорошо. Я найду ее, — сказал он с нежностью. Девочка открыла глаза. — Я Уилл Хэлоуэй, поняла? Я буду не я, если мы не вернемся. Через десять минут. Жди нас здесь. — Она кивнула. — Ты будешь ждать нас тут, под деревом? — Она снова кивнула. Уилл встал. Это обычное движение напугало ее, и она вздрогнула. Он помолчал, посмотрел на нее и сказал. — Я знаю, кто ты. — Он увидел, как на маленьком жалком личике раскрылись знакомые серые глаза. Увидел намокшие от дождя длинные черные волосы, бледные щеки.

— Я знаю, кто ты. Но я должен проверить.

— Кто в это поверит? — вновь заплакала она.

— Я верю, — сказал Уилл.

Она опустилась на землю, зажав руки между коленок, дрожа от холода, вся такая тонкая, бледная, такая потерянная и маленькая.

— Ну, я пойду? — сказал он.

Она кивнула.

И он ушел.

На краю пустыря Джим ждал его, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Завидев Уилла он яростно крикнул:

— Этого не может быть!

— Это так, — сказал Уилл. — Глаза. Как тебе сказать… Так было с мистером Кугером и злым мальчишкой… Можем убедиться. Идем!

Он потащил Джима через город, и они остановились перед домом мисс Фоли; взглянули на темные окна, где в это мрачное утро не горел свет, поднялись по ступенькам, позвонили раз, два, три раза.

Ни звука.

Очень медленно парадная дверь, скрипнув, открылась.

— Мисс Фоли? — тихо позвал Джим.

Где-то внутри дома по оконным стеклам двигались дождевые тени.

— Мисс Фоли?..

Они стояли в прихожей, слушая, как рядом за дверью шумит дождь, как под ливнем содрогаются чердачные балки.

— Мисс Фоли! — позвали они громче.

Но в ответ раздался только шорох мыши, уютно угнездившейся за обоями.

— Она ушла в магазин, — сказал Джим.

— Нет, — возразил Уилл, — мы знаем, где она.

— Мисс Фоли, я знаю, вы здесь! — неожиданно дико закричал Джим и бросился вверх по лестнице. — Выходите!

Уилл ждал, пока он поищет и медленно спустится вниз. Как только Джим сошел с нижней ступеньки, они оба услышали музыку, доносившуюся через дверь парадного вместе со свежими запахами дождя и осенней травы.

Вдали за холмами орган-каллиопа высвистывал «Похоронный марш» наоборот.

Джим раскрыл дверь пошире и стоял под музыкой, как под дождем.

— Карусель. Они починили ее!

Уилл кивнул.

— Она, должно быть, услышала музыку и побежала. Но случилось что-то не то… Может карусель неправильно починили… Может, все время происходят несчастья. Вроде как с торговцем громоотводами, которого совсем перекорежили, сделали сумасшедшим. Может, карнавал любит несчастья, питается ими. А может, они сделали это с ней нарочно. Может, они хотели побольше разузнать о нас, как нас зовут, где мы живем, или хотели, чтобы она помогла навредить нам. Кто знает, что пришло им на ум? Может, она стала что-то подозревать или испугалась. Тогда они просто дали ей больше, чем она хотела или просила.

— Я ничего не понимаю…

Но теперь, стоя в дверях под холодным дождем, у них было время подумать о мисс Фоли, которая боялась зеркальных лабиринтов, мисс Фоли, которая совсем недавно одиноко бродила среди балаганов и, может быть, кричала, когда те делали то, что они, наконец, сделали с ней, кружа ее круг за кругом, круг за кругом, слишком много лет, больше, чем она мечтала сбросить, бередя ее рану, превращая ее в маленькую, одинокую, беззащитную и сбитую с толку, потому что она не знала, что это значит, круг за кругом, пока не миновали все годы, и карусель закачалась, остановилась, как колесо рулетки, и она, оказалось, ничего не выиграла, напротив, все потеряла, и ей некуда податься, и некому рассказать про то, что случилось, и ничего не поделаешь… и это одинокое рыдание под деревом, под осенним дождем…

Так думал Уилл. И Джим подумал так же и сказал:

— Ох, бедняжка… бедняжка…

— Мы должны помочь ей, Джим. Кто ей еще поверит? Если бы она сказала кому-нибудь: «Я мисс Фоли!» — «Иди, иди! — ответили бы ей. — Мисс Фоли уехала из города, исчезла! Проходи, девочка!» Ох, Джим, я готов биться об заклад, этим утром она обстучала дюжину дверей, моля о помощи, напугала людей своими воплями и криком, потом сдалась, убежала и спряталась под этим деревом. Полиция, наверное, ищет ее сейчас, ну так и что? Для них она просто плачущая девочка-бродяжка, они ее посадят под замок, и она сойдет с ума. Этот карнавал знает, как наказать, чтобы ты и пикнуть не смел. Они просто переделывают тебя так, что никто не узнает, и отпускают — все в порядке, иди и болтай что хочешь — тебя просто не станут слушать. Только мы слушаем, Джим, только ты и я, и больше никто в мире, и от этого я чувствую себя так, будто проглотил слизняка.

Они в последний раз взглянули на потоки дождя, бежавшие по окнам гостиной, где учительница так часто угощала их булочками и горячим шоколадом и махала рукой из окна; они вспомнили, какой она была высокой, когда встречалась им в городе.

Они вышли на улицу, закрыли дверь и побежали обратно к пустырю.

— Нужно спрятать ее до тех пор, пока мы не сможем ей помочь…

— Помочь? — спросил Джим, задыхаясь от волнения и быстрой ходьбы. — Мы не можем помочь даже себе!

— Я уверен, есть способ, он где-то рядом, просто мы не видим…

Они остановились.

Стук их собственных сердец перекрывался грохотом какого-то огромного сердца. Вопили медные трубы. Рычали тромбоны. Трубы ревели, как стадо встревоженных слонов.

— Карнавал! — задохнулся Джим. — А мы и не подумали! Он может прийти прямо в город! Парад! Или это похороны воздушного шара, которые мне приснились?

— Нет, это не похороны, и это только кажется парадом, они ищут нас или мисс Фоли, может, они хотят поймать ее! Они маршируют себе по старой улочке — все прекрасно и превосходно — а сами в это время шпионят, бухая в барабаны и трубя в трубы. Джим, мы должны успеть раньше них…

Сорвавшись с места, они бросились по аллее, но вдруг остановились и спрятались в кустах.

В дальнем конце аллеи показался карнавальный оркестр, фургоны со зверями, клоуны, уроды — все это двигалось и грохотало между ними и пустырем, где стоял большой дуб.

Вероятно парад прошел мимо них за пять минут. А следом за ним ушли, казалось, дождь и облака.

Шествие с барабанами удалялось. Мальчики побежали по аллее, пересекли улицу и вышли к пустырю.

Девочки под деревом не было.

Они обошли вокруг дуба, посмотрели вверх, не решаясь позвать ее.

Потом, перепуганные насмерть, побежали прочь, чтобы где-нибудь спрятаться.

33

Зазвонил телефон.

Мистер Хэлоуэй поднял трубку.

— Папа, это Уилли, мы не можем пойти в полицейский участок, и домой прийти сегодня не можем, скажи маме и передай маме Джима.

— Уилли, где вы?

— Мы должны прятаться. Они ищут нас.

Кто «они», ради Бога?

— Я не хочу вмешивать тебя в это, папа. Поверь мне, мы будем скрываться только один или два дня, пока они не уйдут. Если мы придем домой, они увяжутся за нами и навредят тебе или маме, или маме Джима. Я должен идти.

— Уилли, погоди!

— Ох, папа, — сказал Уилл, — пожелай мне удачи.

Щелк.

Мистер Хэлоуэй выглянул наружу, посмотрел на деревья, на дома, на улицы, прислушался к удаляющейся музыке.

— Уилли, — сказал он в мертвый телефон, — удачи тебе…

Он надел пальто и шляпу и вышел на улицу, залитую неестественно мокрым сиянием солнца.

34

В воскресенье, незадолго до полудня, когда колокольные звоны всех церквей сталкивались и лились с неба как дождь, перед табачным магазином стоял деревянный индеец чероки; на вырезанных из дерева перьях его головного убора блестели капли дождя, он не слышал колокольного звона — ни из католической, ни из баптистской церкви, не замечал приближавшихся, блестевших под солнцем цимбал, не слышал глухо бьющегося языческого сердца карнавального оркестра, нарастающих ударов барабана, пронзительного, как голос старой плакальщицы, визга органа-каллиопы; скользящий как тень поток существ, более диковинных, чем он сам, не привлек ястребино-жесткого пристального взгляда индейца. Но удары барабана вызвали из церквей и из-под навесов толпы охочих до происшествий мальчишек, и тихих, и непоседливых; а когда колокола остановили свой серебряный ливень, к толпе присоединились прихожане, уставшие от сидения на церковных скамьях, и карнавал зашаркал ногами как мамонт, зашагал как лев, сверкая трубами и размахивая флагами.

Тень от деревянного томагавка индейца легла на железную решетку, вделанную в тротуар перед сигарным магазином. По этой решетке со слабым металлическим звоном много лет подряд проходили горожане, роняя обертки от жевательной резинки, золотые бумажки от сигаретных пачек, горелые спички, окурки и даже медные пенни, которые навсегда исчезали внизу под решеткой.

Теперь вслед за парадом сотни ног пробегали, топали по решетке, а карнавал вышагивал рядом на ходулях, ревел как тигр и грохотал как вулкан.

В это время под решеткой дрожали от страха две тени.

Напоминавший сверху огромного причудливого павлина, шествующего по брусчатке и асфальту, карнавал широко открытыми глазами уродов обыскивал и обшаривал крыши домов, церковные шпили, читал вывески дантистов и оптиков, проверял дешевые и скучные магазинчики, тогда как от грохота барабанов стекла витрин дребезжали, словно стеклянные блюдца, и восковые манекены тряслись за ними, точно люди, дрожащие от страха. Разглядывая все вокруг множеством жадных, ярких и невероятно жестоких глаз, шествие двигалось вперед, выискивая что-то и не находя.

Потому что те, кого оно искало, скрывались в темноте.

Это были Джим и Уилл, спрятавшиеся под решеткой на тротуаре у табачного магазина.

Согнутые и съежившиеся, они сидели, прижавшись друг к другу, закинув головы, тревожно глядя вверх и напряженно, словно пылесосы, вдыхая уличную пыль. Там, над ними, мелькали на холодном ветру платья женщин, черные плащи мужчин закрывали небо. Грохот цимбал заставлял испуганных детей прижиматься к материнским коленям.

— Они здесь! — сдавленно сказал Джим. — Прямо перед табачным магазином! Что делать, Уилл? Бежим отсюда!

— Нет! — хрипло ответил Уилл, сжимая колено Джима. — Это место у всех на виду! Они никогда не додумаются искать тут! Заткнись!

Глухой удар-р-р-р…

Решетка звякнула, задетая ботинком, который был так изношен, что из каблука торчали гвозди.

Папа! — почти крикнул Уилл.

Он вскочил было и тут же, кусая губы, опустился назад.

Джим увидел мужчину, ходившего поверху туда-сюда, приближавшегося совсем близко к решетке или отходившего фута на три.

Я мог бы просто протянуть руку… — подумал Джим.

Но папа, бледный и взволнованный, заспешил дальше.

Уилл почувствовал, как екнуло сердце и душа задрожала, словно холодный студень.

Вдруг — бах!

Друзья вздрогнули.

Комок жвачки шлепнулся на кучу старой бумаги около ноги Джима.

И тут же к решетке припал пятилетний малыш, который пытался разглядеть потерянное лакомство.

Достань! — подумал Уилл.

Мальчишка встал на колени и протянул руку между прутьями решетки.

Уходи! — подумал Уилл.

У него появилось сумасшедшее желание схватить жвачку и затолкать малышу в рот.

Барабан грохнул в последний раз, и все стихло.

Джим и Уилл переглянулись.

Парад остановился, подумали они одновременно.

Малыш по локоть засунул руку под решетку.

В это время наверху, на улице, мистер Дак, он же Разрисованный Человек, обернулся и посмотрел на приведенную им реку, текущую уродами, клетками со зверями, сияющими на солнце барабанами и медными трубами, похожими на свернувшихся питонов. Он кивнул.

Парад рассыпался на части.

Уроды поспешно разбежались, половина к одному тротуару, половина к другому; они смешались с толпой, шныряли мимо афиш, высматривая что-то своими быстрыми, острыми, жалящими, как змеи, глазами.

Тень, которую отбрасывал малыш, холодным ветром прошлась по щеке Уилла.

Парад кончился, подумал он, теперь начинается поиск.

— Мама, смотри! — малыш показал вниз через решетку. — Там.

35

В «Ночном убежище», у Неда, за полквартала от табачного магазина, Чарльз Хэлоуэй, изнуренный бессонницей и раздумьями, уставший от ходьбы, допивал вторую чашку кофе и уже собирался оплатить счет, когда внезапно наступившая на улице тишина насторожила и встревожила его. Раньше, чем осознал, он почувствовал глухое беспокойство, когда участники парада смешались с толпой гуляющих горожан. Не зная почему, Чарльз Хэлоуэй спрятал деньги.

— Свари-ка еще, Нед.

Нед разливал кофе, когда дверь распахнулась, кто-то вошел, и, вывернув его правую руку, прижал к прилавку.

Чарльз Хэлоуэй изумленно уставился на руку, схватившую Неда.

Рука уставилась на него.

На обратной стороне каждого пальца был вытатуирован глаз.

— Мама, мама! Там внизу! Посмотри!

Малыш плакал, показывая на решетку.

Все больше теней скользило мимо, останавливалось.

И среди них — Скелет.

Высокий, как мертвое дерево зимой, он был весь похож на череп, весь был костями, этакое страшное чучело на ходулях, этот тощий Скелет, мистер Череп, который как на ксилофоне играл на своих костях над бумажным мусором и теплыми дрожащими мальчишками, спрятавшимися под решеткой.

Уходи! — думал Уилл. — Уходи же!

Но малыш упрямо тыкал пальцем, просунув руку сквозь решетку. Уходи.

Мистер Череп отошел.

Слава Богу, подумал Уилл, но тут же в испуге выдохнул: «Ох, нет!»

Потому что тут появился Карлик; он вразвалку шел по улице, на грязной рубахе позванивали колокольчики; он топтал свою жабью тень, его глаза были похожи на осколки коричневого мраморного шарика, они поблескивали и скрывали внутри что-то навсегда потерянное, мрачное, сгоревшее, сумасшедшее, они высматривали что-то, что нельзя найти, собственное потерянное «я», потерянных мальчиков, опять потерянное «я»; две части маленького раздавленного человека боролись между собой, заставляя вспыхивающие глаза вертеться туда-сюда, вокруг, вверх, вниз; одна половинка искала потерянное прошлое, другая — мелькающее перед глазами настоящее.

— Мама! — позвал малыш.

Карлик остановился и посмотрел на малыша, который был одного с ним роста. Их глаза встретились.

Уилл откинулся назад, пытаясь вжаться, вклеиться в бетонную стенку. Он почувствовал, что Джим сделал то же самое, но напряженно соображая, дрожа душой, которую старался упрятать в самую темень, подальше от маленькой драмы, разыгравшейся наверху.

— Иди сюда, Джуниор! — сказал женский голос.

Малыша потянули прочь.

Слишком поздно.

Потому что Карлик уже смотрел вниз.

В его глазах были потерянные где-то клочки и куски человека по имени Фури, который продавал громоотводы сколько-то дней, сколько-то лет тому назад в течение долгого, легкого, безопасного и чудесного времени, пока не родился его нынешний страх.

Ох, мистер Фури, подумал Уилл, что они сделали с вами. Бросили в мясорубку, смяли в стальном прессе, выдавили из вас вопли и слезы, заманили в складной ящик и так сжали, что ничего не осталось от вас, мистер Фури… ничего не осталось, но это…

Карлик. И в лице Карлика не осталось ничего человеческого, в нем теперь было больше механического, было что-то от машины, точно на самом деле это был фотоаппарат или кинокамера.

Хлопающие глаза, отражающие то, что надо, невидящие, открывающие пустую темноту позади зрачков. Щелк. Две линзы наводятся на резкость, экспонируют, и готова картинка — отпечаток решетки.

А получилось ли на фотографии то, что под решеткой?

Сфотографировал он только металлические прутья, подумал Уилл, или то, что под ними?

Целую вечность эта мятая-премятая глиняная кукла, носившая имя Карлик, сидела на корточках, затем поднялась. Его выпученные как шары глаза, его аппараты со вспышкой все еще фотографировали? В действительности Джим и Уилл совсем не были видны, только их тени, их цвет и размер отразились в глазах-камерах Карлика. Они остались на пленке в фотографическом архиве черепа. И только позже — когда? — фотография проявилась бы диким, крошечным, забывчивым, расшатанным и потерянным мозгом. То, что скрывалось под решеткой, стало бы тогда действительно видно. И что потом? Разоблачение! Месть! Уничтожение!

Щелк-щелк.

Мимо с веселым смехом бежали дети.

Карлик-ребенок, увлеченный догонялками, побежал за ними. Он бездумно перескочил совсем на другую сторону своего раздвоенного «я», что-то вспомнил и понял про себя, разыскивая нечто, сам не зная для чего.

Закрытое облаками солнце вдруг протянуло луч через все небо.

Два мальчика, зажатые в темной яме, едва дышали, стуча зубами от страха.

Джим крепко-крепко сжал руку Уилла.

Оба ожидали, что вот-вот другие глаза приблизятся и уставятся сквозь железную решетку.

Все пять сине-красно-зеленых татуированных глаз упали со стойки.

Чарльз Хэлоуэй, прихлебывающий крепкий кофе, легко повернулся на вращающемся стуле.

Разрисованный человек наблюдал за ним.

Чарльз Хэлоуэй кивнул.

Разрисованный человек не ответил, даже не мигнул, но пристально смотрел на привратника библиотеки, пока тот не решил, наконец, отвернуться, но не сделал этого, а просто продолжал пристально глядеть; сам совершенно спокойный, он смотрел на нахального незнакомца.

— Что это значит? — спросил владелец кафе.

— Ничего, — ответил мистер Дак, наблюдая за отцом Уилла. — Я ищу двух мальчишек.

Кто же они? Чарльз Хэлоуэй поднялся, расплатился и пошел к выходу, бросив: «Спасибо, Нед». Мельком он увидел, что человек с татуировкой держал руки, повернув их ладонями вверх к Неду.

— Мальчишки? — спросил Нед. — Какого возраста?

Дверь хлопнула.

Мистер Дак наблюдал за удаляющимся Чарльзом Хэлоуэем.

Нед что-то говорил.

Но Разрисованный Человек не слышал.

Выйдя из кафе, отец Уилла пошел по направлению к библиотеке, но остановился, постоял, направился было к зданию суда, опять остановился, соображая, куда же ему идти, похлопал себя по карману и, обнаружив, что курить нечего, повернул к табачному магазину.

Джим взглянул вверх, увидел знакомые стоптанные ботинки, промелькнувшее бледное лицо, волосы как соль с перцем…

— Уилл, твой папа! Позови его. Он нам поможет!

Но Уилл не хотел звать отца.

— Я сам его позову! — сказал Джим.

Уилл стукнул Джима по руке и решительно покачал головой: нет, ни за что!

Почему? — беззвучно спросил Джим.

Потому, ответили губы Уилла.

Потому что… он пристально посмотрел вверх…

Сейчас, снизу, папа выглядел даже меньше, чем прошлой ночью у дома. И позвать его было все равно что позвать проходящего мимо мальчишку. Но им не нужен был еще один мальчишка, им был нужен генерал, нет, генералиссимус! Он попытался разглядеть лицо папы за витриной табачного магазина, и выяснить, может, оно выглядит старше, тверже, сильнее, чем прошлой ночью, умытое лунным молоком. Но он увидел лишь папины пальцы, которые нервно подергивались, да нерешительный рот.

— Одну… это… одну двадцатипятицентовую сигару…

— Бог мой, — послышался сверху голос мистера Тетли, — да вы просто богач!

Между тем Чарльз Хэлоуэй, сам не понимая зачем, тянул время, неторопливо снимая с сигары целлофановую обертку; он словно ждал какого-то знака, ждал, что произойдет нечто, что объяснит ему, куда он идет, почему вернулся сюда за сигарой, которую вовсе не собирался покупать. Ему показалось, что его два раза позвали, он быстро взглянул в окно на прохожих, увидел клоунов, несущих афиши, затем наклонился, чтобы зажечь сигару, хотя ему совсем не хотелось курить, от голубого газового пламени, вечно горевшего в маленькой серебряной трубке на прилавке; после этого он вышел, выпуская дым изо рта, бросил позолоченный ободок от сигары и увидел, как тот подскочил на металлической решетке у витрины и провалился; Хэлоуэй проследил за ним и заглянул вниз, туда, где…

Ободок сверкнул около ноги Уилла Хэлоуэя, его сына.

Чарльз Хэлоуэй посмотрел, как плывет дым сигары.

Там две тени, да, две тени! И глаза, с ужасом смотрящие из темного колодца под тротуаром. Он вскрикнул от неожиданности и нагнулся, чтобы ухватиться за решетку.

Он не рассмеялся над нелепостью ситуации, а, стоя среди спешащих мимо прохожих, тихонько спросил:

— Джим? Уилл? Что, адские штучки продолжаются?

В эту минуту в сотне футов отсюда Разрисованный Человек вышел из «Ночного убежища».

— Мистер Хэлоуэй… — сказал Джим.

— А ну-ка, вылезайте, — сказал Чарльз Хэлоуэй.

Разрисованный Человек, подхваченный толпой, медленно повернулся и направился к табачному магазину.

— Папа, нам нельзя! Не смотри вниз!

Разрисованный Человек был в восьмидесяти футах от них.

— Ребята, — сказал Чарльз Хэлоуэй, — полиция…

— Мистер Хэлоуэй, — хрипло прошипел Джим, — мы погибнем, если вы не будете смотреть вверх! Разрисованный Человек, если он…

Какой человек? — спросил мистер Хэлоуэй.

— Человек с татуировкой!

В памяти мистера Хэлоуэя возникла стойка кафе и пять глаз, нарисованных на пальцах не то синими чернилами, не то электрическими искрами.

— Папа, посмотри на часы на здании суда; пока мы с тобой разговариваем, он уже…

Мистер Хэлоуэй выпрямился и посмотрел.

Разрисованный Человек был уже неподалеку.

Он остановился, изучающе разглядывая Чарльза Хэлоуэя.

— Сэр, — сказал Разрисованный Человек.

— Одиннадцать пятнадцать. — Чарльз Хэлоуэй посмотрел на часы на здании суда, затем сверил с ними свои часы и, не выпуская сигару изо рта, заметил: — Опаздывают на одну минуту.

— Сэр, — сказал Разрисованный Человек.

В яме, захламленной окурками и обертками от жевачек, Уилл схватил Джима, Джим прижал к себе Уилла, когда четыре ботинка зашаркали по решетке наверху.

— Сэр, — сказал человек по имени Дак, изучая лицо Чарльза Хэлоуэя и сравнивая его черепные кости с костями других, похожих на него людей. — Объединенные шоу Кугера-Дака отобрали двух местных мальчиков; повторяю — двух! — которые являются нашими избранными гостями в течение всего нашего праздничного визита!

— Прекрасно, я… — Чарльз Хэлоуэй старался не смотреть на тротуар.

— Двое этих мальчиков…

Уилл смотрел, как гвозди на подметках Разрисованного Человека словно акульи клыки, сверкая, лязгают по решетке.

— …словом, эти мальчики будут кататься на всех аттракционах, смотреть все представления, приветствовать артистов, они будут получать сувениры — волшебные сумки, бейсбольные биты…

— Кто же, — перебил его мистер Хэлоуэй, — эти счастливцы?

— Двое, отобранных по фотографиям, сделанным вчера у нас в карнавальном городке. Опознайте их, сэр, и вы разделите их судьбу. Вот эти мальчики!

Он видит нас здесь внизу! — подумал Уилл. — О Боже!

Разрисованный Человек протянул руки.

Отец Уилла пошатнулся.

Лицо Уилла, вытатуированное ярко-синей тушью, поглядело на него с ладони правой руки.

Нарисованное несмываемыми чернилами на левой ладони лицо Джима выглядело как живое.

— Вы их знаете? — Разрисованный Человек отметил, как сжалось горло мистера Хэлоуэя, как дрогнули его веки, как он съежился, будто его кости кузнечным молотом вбили одну в другую. — Как их зовут?

Осторожно, папа! — подумал Уилл.

— Я не… — сказал отец Уилла.

— Вы их знаете.

Руки Разрисованного Человека вздрагивали, притягивали взгляд, выспрашивая имена, они заставляли лицо Джима, нарисованное на правой ладони, и лицо Уилла, изображенное на левой ладони, вместе с настоящим лицом Джима, сидящего в яме под тротуаром, и настоящим лицом Уилла, тоже сидящего под тротуаром, дрожать, корчиться, сжиматься.

— Сэр, ведь вы не хотите, чтобы они потерялись?

— Нет, но…

— Что «но»? — Мистер Дак придвинулся ближе, гипнотизируя таинственностью картинной галереи, собранной на его коже, его глаза вместе с глазами всех его зверей и уродцев, проглядывающих сквозь рубашку, сквозь пальто, сквозь брюки, впивались в старого человека, жгли его огнем, исследовали его в тысячу раз внимательней, чем обычные глаза. Мистер Дак сунул свои ладони еще ближе, и издевательски повторил. — Но?

Мистер Хэлоуэй, стараясь чем-то отвлечься и хоть немного успокоиться, кусал сигару.

— Я думал в эту минуту…

— Что думал? — торжествующе спросил его мистер Дак.

— Один из них похож на…

— На кого похож?

Как ему не терпится, подумал Уилл. Ты не замечаешь этого, папа?

— Мистер, — сказал отец Уилла, — почему вы так нервничаете из-за двух мальчишек?

— Нервничаю?..

Мистер Дак улыбнулся, и улыбка его таяла, как сахарная вата.

Джим втиснулся в бетонный пол ямы, и стал похож на карлика, Уилл сжался и сделался лилипутом, и оба выжидающе смотрели вверх.

— Сэр, — сказал мистер Дак, — неужели мое воодушевление кажется вам нервозностью?

Отец Уилла заметил, как мускулы на его руках напрягались и опадали, корчились, словно шипящие гадюки, сплетенные в клубок, и хотя и нарисованные тушью, но наносящие злобные и ядовитые удары.

— Одна из этих картинок, — растягивая слова, сказал мистер Хэлоуэй, — похожа на Милтона Блумквиста.

Мистер Дак сжал кулак.

Ослепляющая боль ударила в голову Джима.

— Другая, — отец Уилла старался говорить по возможности мягко и вкрадчиво, — на Эвери Джонсона.

Ох, папа, подумал Уилл, ты молодчина!

Разрисованный Человек сжал другой кулак.

И тут же голову Уилла словно сдавили в тисках, он едва не завопил от боли.

— Оба мальчика, — закончил мистер Хэлоуэй, — недавно уехали в Милуоки.

— Вы, — холодно сказал мистер Дак, — лжете.

Отец Уилла вполне правдиво изобразил, что шокирован подобным утверждением.

— Я? Вы полагаете, я решусь испортить торжество будущих призеров?

— Дело в том, — сказал мистер Дак, — что десять минут назад мы узнали имена мальчиков. И мне просто захотелось еще раз проверить.

— И какие же это имена? — недоверчиво спросил отец Уилла.

— Джим, — ответил мистер Дак, — Уилл.

Джим скорчился в темноте. Уилл зажмурился и втянул голову в плечи.

Лицо отца Уилла можно было бы сравнить с прудом, в который бросили два темных каменных имени, и они утонули без малейшего всплеска.

— Одни имена? Джим? Уилл? В нашем городе не меньше сотни пар Джимов и Уиллов.

Уилл прижался к полу и, скорчившись, думал, кто же дал их имена мистеру Даку? Мисс Фоли? Но она ушла, ее дом пуст, в нем никого, кроме теней от дождя. Разве только… есть еще один человек…

Маленькая девочка, рыдавшая под деревом и так похожая на мисс Фоли? Неужели малышка, которую мы пожалели? Это заинтересовало его. Скорее всего, в последние полчаса парад, проходя мимо, нашел ее; она уже несколько часов плакала, была испугана и готова сделать и сказать что угодно, лишь бы только вновь заиграла музыка, поскакали карусельные кони, и ей вернули ее возраст, поворачивая круг за кругом, а затем остановили ужасную машину, и она бы стала опять прежней. Обещал ли ей что-то карнавал или обманул, пригрозил, когда нашел под деревом и взял с собой? Маленькую девочку, плачущую, но не сказавшую всего, потому что…

— Джим. Уилл, — сказал отец Уилла. — Одни имена. А какие фамилии?

Мистер Дак не знал.

Мир чудовищ на нем фосфорически светился, потел, испуская отвратительную вонь из подмышек, извивался по железным мускулам его ног.

— Я полагаю, — сказал отец Уилла, которому стало вдруг до странности спокойно и восхитительно хорошо, — что лжете вы. Ведь вы не знаете фамилий. Далее, зачем вам, незнакомому человеку с карнавала, понадобилось лгать мне именно здесь, на городской улице, и нигде больше?

В ответ Разрисованный Человек с силой сжал свои каллиграфически расписанные кулаки.

Отец Уилла, бледнея, следил за тем, как сжимались пальцы, как побелели от напряжения суставы, как ногти вонзились в ладони, на которых были изображены лица мальчиков, оказавшиеся теперь зажатыми в темных тисках, в тюрьме из его плоти, исполненной ярости и бешенства.

Две тени внизу метались в агонии.

Разрисованный Человек изобразил на своем лице совершеннейшее спокойствие и безмятежность.

Но из его правого кулака выкатилась и упала яркая капля.

Затем такая же капля упала с левого кулака.

Капли исчезли под стальной решеткой тротуара.

Уилл задыхался. Что-то мокрое чиркнуло его по лицу. Он провел рукой по щеке и посмотрел на ладонь.

То, что задело его, было ярко-красного цвета.

Он перевел взгляд с ладони на Джима, который все еще лежал, и подумал, что причина ранения, действительного или мнимого, могла быть только наверху, и оба они посмотрели наверх, на то место, где ботинки Разрисованного Человека выбивали искры, ударяя сталью о сталь.


Отец Уилла увидел, что кровь сочится из сжатых кулаков Разрисованного Человека, но заставил себя глядеть лишь на его лицо и сказал:

— Извините, больше я ничем не могу вам помочь.

Позади Разрисованного Человека из-за угла появилась, бормоча и ощупывая воздух руками, в шутовской цыганской одежде, с восковым лицом, с глазами, спрятанными за сливово-темными очками, Предсказательница Судьбы — Пылевая Ведьма.

Минутой позже, взглянув вверх, увидел ее Уилл. Не умерла! — подумал он. Унеслась вдаль, ушиблась, упала — да, но теперь вернулась назад и сходит с ума от злобы! Господи, она высматривает именно меня!

Отец Уилла увидел ее. Кровь застыла у него в жилах, он невольно потер онемевшую грудь.

Толпа весело обсуждала яркий, хоть и потрепанный костюм цыганки, повторяла ее присказки. Ведьма протянула пальцы, которые словно ощупывали город, представлявшийся ей сложным пышным гобеленом. И заговорила нараспев:

— Скажу вам о ваших мужьях. Скажу вам о ваших женах. Скажу вам о ваших судьбах. Скажу вам про ваши жизни. Навестите меня, я многое знаю. Навестите меня во время представления. Скажу вам цвет его глаз. Скажу вам цвет его лжи. Скажу вам цвет его желаний. Скажу вам цвет ее души. Приходите же. Не уходите. Смотрите на меня, смотрите на меня.

Собравшиеся вокруг дети пугались, прятались, родители были в восторге, у них было чувство юмора и они могли оценить пение цыганки, сдобренное щепоткой житейской пыли. Пока она бормотала, время шло. Она то расправляла, то сжимала тончайшие перепонки между пальцами, с помощью которых чувствовала, как поднимается уличная пыль, как проносится мимо дыхание окружающих людей. Она могла прикоснуться к крыльям невидимых бактерий, к любой частице ничтожных созданий, к солнечному свету, падающему как тончайшая снежная слюда, и к глубоко спрятанным чувствам.

Уилл и Джим съежились до хруста в костях и слушали ее слова:

— Слепая, да, слепая. Но я вижу что вижу, вижу, где я есть, — тихо проговорила Ведьма. — Вон человек появился осенью в соломенной шляпе. Привет. А почему там мистер Дак и… старый человек… старый человек…

Не такой уж он старый! — мысленно крикнул Уилл, быстро взглянув вверх, где Ведьма встала на решетку, и уже третья тень упала на спрятавшихся мальчишек, обдав их влажным лягушечьим холодом.

— …старый человек…

Мистер Хэлоуэй содрогнулся, словно несколько холодных ножей вонзилось ему в живот.

— …старый человек… старый человек… — повторяла Ведьма.

И умолкла.

— Ах… — в ноздрях ее ощетинились волоски. Она широко раскрыла рот, чтобы посмаковать воздух. — Ах…

Разрисованный Человек оживился.

— Подождите! — выдохнула цыганка.

Она царапала ногтями по воздуху, словно по невидимой классной доске, издавая ужасный звук.

Уилл почувствовал себя скулящей, воющей собакой.

Ее пальцы медленно сползали вниз, различая спектральные линии, на которые распадался свет. В следующий миг ее указательный палец мог бы ткнуть в тротуарную решетку, указывая: там! там!

Папа! — подумал Уилл. — Сделай что-нибудь!

Собравшийся было уходить, Разрисованный Человек теперь с наслаждением следил за слепой, но провидящей пылевой леди, так вовремя появившейся здесь.

— Сейчас… — пальцы Ведьмы зудели.

— Сейчас! — громко повторил отец Уилла.

Ведьма вздрогнула.

— Еще одну такую же превосходную сигару! — крикнул Чарльз Хэлоуэй, торжественно направляясь назад к прилавку табачного магазина.

— Тише… — прошипел Разрисованный Человек.

Мальчики поглядели вверх.

— Сейчас… — Ведьма принюхивалась к ветру.

— Видите ли, сигара погасла, нужно снова прикурить! — мистер Хэлоуэй сунул сигару в вечное голубое пламя.

— Помолчите… — сказал мистер Дак.

— Не желаете ли закурить? — спросил папа.

После этих, казалось бы, приветливых слов, скрывавших в действительности жестокую решимость, Ведьма вздрогнула, уронила ушибленную руку и принялась вытирать ее о платье; она словно протирала антенну, чтобы улучшить прием, она, стерев с руки пот, вновь вытянула ее по ветру.

— О-о-о! — с наслаждением проговорил отец Уилла, выпуская целое облако сигарного дыма. Оно плотной завесой окутало Ведьму.

— Кх-ха!.. — закашлялась она.

— Дерьмо! — рявкнул Разрисованный Человек, но мальчишки не разобрали на кого — то ли на женщину, то ли на отца.

— Закуривайте, купил специально для вас! — мистер Хэлоуэй выпустил еще одну тучу дыма, вручил мистеру Даку сигару и зашагал прочь.

Ведьма разразилась громким чиханьем, отскочила и, пошатываясь, побрела в дальний конец площади.

Разрисованный Человек бросился было схватить папу за руку, увидев, что тот отошел уже довольно далеко; он был раздосадован, что позволил ему уйти, в то же время он не мог обойтись и без цыганки, и последовал за ней, и все это происходило в каком-то неловком и неожиданном расстройстве всего, что замышлялось и уже начало осуществляться. Следуя за цыганкой, он услышал голос Чарльза Хэлоуэя: «Всего хорошего, сэр!»

Напрасно, папа! — подумал Уилл.

Разрисованный Человек вернулся.

— Ваше имя, сэр? — резко спросил он.

Не говори ему! — подумал Уилл.

Отец Уилла с минуту раздумывал, затем вынул сигару изо рта, стряхнул пепел и спокойно сказал:

— Хэлоуэй. Работаю в библиотеке. Заходите, как будет время.

— Будьте уверены, мистер Хэлоуэй, обязательно зайду.

Ведьма поджидала его на углу.

Мистер Хэлоуэй поднял указательный палец, чтобы определить, куда дует ветер, и пустил на нее целую тучу табачного дыма.

Уходя, она угрожающе обернулась.

Разрисованный Человек плюнул и зашагал прочь, сжимая свои железные кулаки так, что на ладонях лопались и стирались чернильные портреты Джима и Уилла.

Наступила тишина.

Из-под решетки ни звука, и мистер Хэлоуэй подумал даже, не умерли ли мальчики от страха.

Раскрыв рот, Уилл пристально смотрел мокрыми глазами вверх и думал: черт побери, почему я не видел этого раньше?

Ведь папа высокий. Папа действительно очень высокий.

Чарльз Хэлоуэй все еще не решаясь взглянуть под решетку, невольно рассматривал маленькие красные кляксы, оставшиеся на тротуаре; они капали из кулаков исчезнувшего мистера Дака и отмечали его путь за угол. Он с удивлением присматривался к себе, удивляясь тому, что он сделал и обретая новую цель, которая сейчас, когда невероятный поступок был совершен, вызывала чувство двойственности и странной безмятежности. Он никому не мог бы объяснить, почему назвал свое настоящее имя, и сам еще не понимал истинного значения этого поступка. Взволнованный и возбужденный, разглядывая цифры на часах здания суда, он заговорил, и мальчики внизу слушали его:

— Ох, Джим, ох, Уилл, продолжается что-то непонятное. Вы можете сидеть там, под землей, до конца дня? Прячьтесь пока. Нам нужно время. С чего начать, когда происходит такое? Ведь не нарушен ни один закон, ни одна буква закона — вот в чем штука. И все же я чувствую, что этот месяц будет отмечен смертью и похоронами. Волосы встают дыбом. Прячьтесь, Джим и Уилл, прячьтесь. Я скажу нашим мамам, что вы получили работу на карнавале — это веское основание, чтобы не приходить домой. Оставайтесь тут до темноты, а в семь приходите в библиотеку. Я тем временем проверю полицейские отчеты по карнавалам, газетные сообщения, которые отыщутся в библиотеке, посмотрю книги, старые фолианты — все это может пригодиться. Бог даст, к тому времени, когда стемнеет и вы появитесь, я что-нибудь придумаю. Так что не беспокойтесь. Благословляю тебя, Джим. Благословляю тебя, Уилл.

И низкорослый отец, который теперь был очень высоким, медленно удалился.

Он не заметил, как обронил сигару, которую держал в руке, и она, рассыпав ливень искр, упала сквозь решетку.

Она лежала в яме, косясь своим единственным огненно-розовым глазом на Джима и Уилла, которые, переглянувшись, сообразили, наконец, погасить ее.

36

Оглядываясь по сторонам своими сумасшедшими, дико сверкающими глазами, Карлик шагал на юг по Майн-стрит.

Неожиданно он остановился, прокрутил в голове ленту недавно отснятого фильма, бегло просмотрел ее, изучая, заскулил и двинулся наощупь обратно сквозь лес ног, чтобы угодить Разрисованному Человеку, которому и шепот, и крик были слышны одинаково хорошо. Мистер Дак выслушал его и сорвался с места, оставив Карлика ковылять сзади.

Добежав до индейца у табачного магазина, Разрисованный Человек поспешно встал на колени. Вцепившись в стальную решетку, он вглядывался в яму.

Внизу валялись пожелтевшие клочья газет, мятые обертки от конфет, окурки и грязные комочки жевачек.

Крик бешенства застрял в горле мистера Дака.

— Вы что-то потеряли?

Мистер Тетли выглянул из-за прилавка.

Разрисованный Человек кивнул, сжимая решетку.

— Я вычищаю под решеткой раз в месяц и часто нахожу деньги, — сказал мистер Тетли. — Сколько вы потеряли? Десять центов? Пятнадцать? Полдоллара?

Разрисованный Человек свирепо вскинул глаза.

В окошечке кассового аппарата выскочила маленькая огненно-красная табличка: «Закрыто».

37

Городские часы пробили семь.

Эхо от боя курантов прокатилось по темным залам библиотеки.

Затем послышался шорох, словно где-то в темноте упал осенний лист.

Это прошелестела перевернутая страница.

Далеко, в одном из похожих на пещеру хранилищ, склонившись к столу, освещенному лампой под травянисто-зеленым абажуром, сидел Чарльз Хэлоуэй, поджав губы и напрягая глаза, он листал страницы, выискивая в книгах нужные сведения. Он очень торопился, время от времени вглядываясь в осеннюю ночь, внимательно прислушиваясь к звукам с улицы. Затем возвращался к своим выпискам, вносил дополнения, наспех переписывал цитаты, что-то шепча себе под нос. Его голос усиливался, отражаясь от сводов библиотечных подвалов.

— Посмотрим-ка сюда!

— …сюда! — вторили ночные коридоры.

— Эта картина!

— …картина! — повторяли холлы.

— И эта!

— …эта… — шелестела, оседая, пыль.

Это был самый длинный день в его жизни. Он бродил среди толпы, вел расследование, следуя за парадом. Он сдерживался, чтобы не рассказать лишнего матери Джима и матери Уилла, он не хотел, чтобы они знали больше, чем можно было знать в счастливое воскресенье; а между тем он сталкивался в уличной толпе с Карликом, обменивался кивками с Тупицей и Пожирателем Огня, пробегая по темным аллеям, пытался понять, что же испугало его, когда он внезапно увидел яму под решеткой у табачного магазина и угадал, что мальчики спрятались там, и что тот, кто их ищет, уже совсем рядом.

Вместе с толпой любопытных он пошел в карнавальный городок, но не заходил в балаганы, не катался на карусели, он просто наблюдал за происходящим до самого захода солнца, и только в сумерках решился осмотреть холодные стекла Зеркального Лабиринта; вошел в них, как в загадочные воды, и остановился на таком расстоянии, чтобы его можно было вытянуть обратно, пока он не утонул. Весь мокрый, промерзший до костей, он, прежде чем окончательно стемнело, смешался с толпой, которая толкала и грела его, а затем увлекла в город к библиотеке, к очень важным сейчас книгам…

Он разложил их на круглом столе в читальном зале, получилось подобие огромных часов, по которым можно узнать, изучить это новое наступившее время. Круг за кругом он обходил этот огромный циферблат, круг за кругом, искоса поглядывая на пожелтевшие страницы, казавшиеся крыльями мертвых ночных бабочек, приколотых к дереву.

Здесь был портрет Князя Тьмы. Затем следовали фантастические наброски на тему искушений Святого Антония. Далее — несколько гравюр из цикла «Причуды» Джованни Батисты Брачелли, изображающие чудовищных гомункулусов, созданных алхимиками. На этом столе-циферблате без пяти минут двенадцать лежала рукопись доктора Фаустуса, на двух часах — «Магические знаки», на шести Чарльз Хэлоуэй перелистывал историю цирков, карнавалов, театров теней, кукольных театров, бродячих зверинцев, историю шутов, бродячих певцов, фокусников и магов. Еще здесь были «Законы Царства Духов», «Те, что вершат историю». На девяти часах: «Одержимый бесами», а выше лежали «Египетские приворотные зелья», и еще выше — книга «Муки проклятого», раскрытая на главе «Чары зеркал». Очень поздно, наверху циферблата этих литературных часов выделялись названия «Локомотивы и Поезда», «Мистерия Снов», «Между Полночью и Рассветом», «Шабаш Ведьм» и «Сделки с Дьяволом». Все это было разложено на столе. Он мог свободно рассматривать весь циферблат.

Но на этих часах не было стрелок.

Он не мог сказать, какой час жизни наступил для него, для мальчиков или для этого захолустного городишки. И в итоге, что же он должен делать?

Прибытие в три часа утра; фантастический стеклянный лабиринт; воскресный парад; высокий человек с кишащими на его потной коже картинками цвета голубых электрических искр; несколько капель крови, падающих сквозь решетку; два испуганных мальчика, смотрящих вверх из-под земли; и он сам, один в мавзолейной тишине, пытающийся разгадать эту головоломку…

Что было там, что заставило его поверить их бессвязному лепету из-под решетки? Страх. Страх сам по себе был доказательством: он видел в своей жизни достаточно страха, чтобы сразу узнать его, как в летних сумерках узнаешь по запаху мясную лавку.

Что такое было в молчании разрисованного владельца карнавала, которое беззвучно говорило тысячами яростных, лживых, изуродованных слов?

Что было в том старике, которого он увидел поздно вечером под колышущимся тентом балагана; старик сидел на стуле, и надпись «Мистер Электрико» развевалась над ним, и энергия, от которой мурашки бежали по коже, змеилась по его телу подобно зеленым ящерицам?

Все, все, все это. И теперь эти книги. Эта. Он прикоснулся к ней — «Физиогномика. Как определить характер по чертам лица».

Были ли обрисованы там Джим и Уилл, еще ангельски чистые, почти невинные, напряженно глядящие на тротуар, по которому маршировал ужас? Представляли ли собой мальчики по этой книге идеал Мужчины, Женщины или Ребенка Благородного Происхождения, идеал Цвета, Уровня и Совершенного Характера?

А может быть, наоборот… Чарльз Хэлоуэй перевернул страницу… Снующие кругом уроды, Разрисованное Чудо, разве у них не были лбы Вспыльчивых, Безжалостных, Алчных, рты Похотливых или Несправедливых, зубы Хитрых, Непостоянных, Наглых, Тщеславных, зубы Кровожадного Зверя?

Нет. Книга выскользнула из рук и захлопнулась. Если судить по лицам, то уроды оказались бы не хуже, чем многие из тех, кого он видел за время своей долгой службы, уходя глубокой ночью из библиотеки.

Правильным было только одно.

Об этом говорили две строчки из Шекспира. Он выписал их, когда был в середине часов, составленных из книг, они отражали самую суть его мрачных предчувствий:

Мне стоило лишь пожелать

И духов зла явилась рать.

Так неопределенно, но так великолепно.

Он не хотел жить с этим.

Однако, он знал это, он достаточно хорошо сжился с этим в течение нынешнего вечера, и мог прожить с этим весь остаток жизни.

Он выглянул в окно и подумал: Джим, Уилл, вы идете? Доберетесь ли вы сюда?

38

Библиотека, попозже — в семь с четвертью, в семь с половиной и в семь и три четверти вечера в воскресенье, окруженная глыбами тишины, наполненная книгами, которые высились на полках, как пирамиды вечности, и невидимые снега времени падали на их вершины.

За стенами библиотеки город дышал, выдыхая своих жителей в карнавальный городок и вдыхая их обратно; сотни людей проходили недалеко от того места, где Джим и Уилл лежали в кустах у библиотеки, то выглядывая наружу, то утыкаясь носами в землю.

— Молчи!

Оба уткнулись в траву. По другой стороне улицы двигалось что-то, что могло быть мальчишкой, могло быть Карликом, могло быть мальчишкой с разумом Карлика, могло быть чем-то вроде шуршащих листьев, которые ветер несет по тротуарам. Но вскоре это, чем бы оно ни было, исчезло; Джим приподнялся, Уилл продолжал лежать, уткнувшись лицом в землю.

— Пошли, ты чего?

— Библиотека, — сказал Уилл, — я боюсь теперь даже ее.

Все книги, подумал он, старые книги, которым по сто лет, прижались там одна к другой, сдирая кожу друг с друга, словно это десять миллионов хищников. Идешь вдоль темных стеллажей, и тисненные золотом названия смотрят на тебя. Между старым карнавалом, старой библиотекой и его собственным отцом, между всем старым… ладно…

— Я знаю, папа там, но папа ли это? А вдруг они пришли, изменили его, сделали его своим, пообещали ему что-то, что не могут дать, а он думает, что могут; и вот мы войдем туда, а потом через пятьдесят лет кто-нибудь откроет книгу, и мы с тобой выпадем из нее, как два сухих крыла ночной бабочки, представляешь, Джим, заложат нас между страницами, спрячут, и никто никогда не догадается, куда мы делись…

Это было слишком сложно для Джима, которому нужно было действовать, чтобы быть спокойным. Уилл знал, что Джим не выдержит, примется стучать в дверь библиотеки. И они вместе принялись неистово колотить в нее, больше всего на свете желая перепрыгнуть из этой окружающей их ночи в ту ночь за дверью, согретую дыханием книг. Они решились — темнота библиотеки была лучше: едва открылась дверь, запах книг обдал их; словно запах пирогов из духовки, появился папа и засветились его призрачно-светлые волосы. Потом они пробирались по пустынным коридорам, и Уилл чувствовал сумасшедшее желание свистнуть, как он часто свистел за кладбищем на закате, и папа расспрашивал, почему их так долго не было, и они старались припомнить все места, где они сегодня прятались.

Они прятались в старых гаражах, в заброшенных сараях, на самых высоких деревьях, на которые только могли залезть; и им было очень скучно сидеть там, и скука была хуже, чем страх, поэтому они спустились и явились к шерифу, и у них получилась очень хорошая беседа, и этот разговор дал им двадцать безопасных минут прямо в участке; потом у Уилла возникла идея пройти по церквям, и они облазили все колокольни в городе, распугав голубей; было ли безопасно в церквях и на колокольнях — неизвестно, но чувствовалось, что там безопаснее. Однако там они тоже изнывали от скуки, от томительного однообразия, и почти дошли до точки, им впору было сдаться карнавалу, лишь бы покончить с мучительным бездействием, и в это время как раз закатилось солнце. От заката до этого часа было здорово — они пробирались к библиотеке, как если бы она была единственным дружественным фортом, и его теперь могли захватить арабы…

— Вот и добрались, — прошептал Джим и остановился. — Что же я шепчу? Да потому что мы весь день прятались, черт побери!

Он засмеялся и тут же примолк.

Ему показалось, что вдали, в подземных коридорах, послышались тихие шаги.

Но эти звуки были всего лишь эхом его смеха, вернувшимся из глубины книгохранилищ на мягких лапах пантеры.

И все же, когда они заговорили снова, то уже шепотом. Глубина лесов, темнота пещер, полумрак церквей и сумерки библиотеки одинаково побуждают говорить тихо, почти шепотом, заставляют притихнуть, ибо делается страшно, что призрак вашего голоса еще долго станет блуждать по коридорам, когда вас там уже не будет.

Наконец, они вошли в маленькую комнату и окружили стол, на котором Чарльз Хэлоуэй разложил книги, которые читал уже много часов подряд; и только здесь они посмотрели друг на друга, заметили мертвенную бледность лиц и без слов все поняли.

— Садитесь, — отец Уилла придвинул им стулья.

Затем каждый по очереди рассказал то, что знал — мальчики — о появлении торговца громоотводами, о предсказании бури, о длинном ночном поезде, о том, как мгновенно раскинулся карнавал, о шатрах и балаганах, залитых лунным светом, о рыданиях органа-каллиопы, на котором никто не играл; о лабиринте, где само время теряется в прошлом или водопадом зеркал обрушивается в будущее, о карусели с табличкой «ИСПОРЧЕНО»; мистере Кугере, и мальчике с глазами, видевшими все соблазны мира, порожденные и пропитанные гнусными грехами, мальчике с глазами человека, который жил вечно, видел слишком много и, возможно, хотел умереть, но не знал, как…

Друзья оборвали рассказ, чтобы перевести дух.

Мисс Фоли, опять карнавал, бешено крутящаяся карусель, ссохшаяся мумия Кугера, задыхающаяся в лунном свете, в серебряной пыли, его смерть и воскрешение, зеленые молнии, сотрясающие его скелет — как гроза без грома и дождя, — затем парад, яма у табачного магазина, где они прятались и вот, наконец, они здесь, рассказывают о своих приключениях.

Отец Уилла долго сидел, отрешенно глядя в центр стола. Затем губы его шевельнулись:

— Джим. Уилл, — вымолвил он. — Я вам верю.

Мальчики заерзали.

— Всему?

— Всему.

Уилл вытер глаза.

— Кажется, я сейчас заплачу… — сказал он сердито.

— У нас нет для этого времени! — возразил Джим.

— Времени действительно нет. — Отец Уилла поднялся, набил трубку, порылся по карманам, разыскивая спички, вытащил облупленную губную гармошку, перочинный нож, сломанную зажигалку и записную книжку, куда он заносил великие мысли, так и оставшиеся невостребованными, и еще разные мелочи, которые могли пригодиться для войны пигмеев, войны заранее проигранной. Рассматривая этот бесполезный мусор и удрученно качая головой, он нашел, наконец, затертый коробок спичек, раскурил трубку и принялся размышлять вслух, расхаживая по комнате.

— Похоже, мы имеем дело с каким-то особенным карнавалом. Откуда он пришел, куда идет, к чему стремится? Мы думали, что никогда прежде он в городе не был. Однако, ей-Богу, посмотрите-ка сюда.

Он достал пожелтевшую газету, датированную двенадцатым октября 1888 года и подчеркнул ногтем следующее:

«Д. К. Кугер и Д. М. Дак представляют пандемониум, театральную компанию. Объединенные шоу и музеи ненатуральных явлений международного класса!»

— Д. К. Д. М. — сказал Джим, — те же инициалы, что на рекламах, которые разбрасывали на этой неделе по всему городу. Но это не могут быть те же самые люди…

— Не могут? — отец Уилла обхватил себя руками. — У меня мурашки бегут по коже, когда я об этом думаю.

Он достал другие старые газеты.

— 1860. 1846. Те же самые рекламы. Те же имена. Те же инициалы. Дак и Кугер. Кугер и Дак, они появлялись и уходили, но только раз в каждые двадцать, тридцать, сорок лет, так что люди успевали забыть об этом. Где они были остальное время? Путешествовали. И более, чем путешествовали. Обратите внимание — всегда в октябре: октябрь 1846 г., октябрь 1860 г., октябрь 1888 г., октябрь 1910 г. и нынешний октябрь, сегодняшней ночью… — его голос дрогнул… «Остерегайтесь людей осени»…

— Что? Кто это сказал?

— Это старый религиозный трактат. По-моему, пастора Ньюгейтской тюрьмы Филипса. Читал это еще мальчишкой. Как дальше?

Он попытался вспомнить. Провел языком по пересохшим губам. И вспомнил.

— «Иногда осень приходит рано и остается на всю жизнь, тогда октябрь следует за сентябрем и ноябрь за октябрем, и затем не наступает декабрь и Рождество, нет Вифлеемской звезды, нет праздника, но вновь приходит сентябрь и повторяется старый октябрь, и так продолжается годы, без зимы, весны или всеоживляющего лета. Для этих существ осень — самое подходящее время года, единственно приемлемое, у них нет выбора. Откуда они пришли? Из пыли. Куда они идут? В могилу. Кровь ли течет в их жилах? Нет: ночной ветер. Что шевелится в их голове? Могильный червь. Кто говорит их устами? Жаба. Что смотрит из их глаз? Змея. Что слушают их уши? Бездну между звездами. Они просеивают смятение людей и улавливают их души, они выедают разум и заполняют могилы грешниками. Они безумно стремятся вперед. В хлябях дождей они бегут быстро, подобно жукам, они крадутся, наступают и топчут, просачиваются, продвигаются, затмевают луны и замутняют чистые воды родников. Паутина, заслышав их приближение, дрожит и рвется. Таковы люди осени. Остерегайтесь их».

— «Люди осени», — немного помолчав, сказал Джим, — это про них. Ясно!

— Тогда, — подхватил Уилл, — мы… летние люди?

— Не совсем, — Чарльз Хэлоуэй покачал головой. — Эх, вы-то ближе к лету, чем я. Если я и был когда-то летним человеком, так очень-очень давно. Большинство из нас — половинка на половинку. Августовский полдень работает в нас, чтобы отсрочить ноябрьские холода. Мы держимся тем, что скопили Четвертого Июля. Но наступают времена, когда все мы становимся людьми осени.

— Только не ты, папа!

— Только не вы, мистер Хэлоуэй.

Он повернулся к ним и увидел лица одно бледней другого, руки, вцепившиеся в колени.

— Это другой разговор. Не горячитесь. Я исхожу из фактов. Уилл, ты уверен, что действительно знаешь своего папу? Разве можешь ты знать меня, а я тебя, если карнавал по какой-то причине выбрал именно нас и собирается выставить против всех?

— Вот это да… — выдохнул Джим. — Кто же вы?

— Мы знаем, кто он, будь все проклято! — возмутился Уилл.

— Разве? — сказал отец Уилла. — Давайте-ка посмотрим. Чарльз Уильям Хэлоуэй. Ничего особенного, кроме того, что мне пятьдесят четыре года, которые всегда уникальны для человека, который их прожил. Родился в Суит Уотер, жил в Чикаго, потом в Нью-Йорке, размышлял в Детройте, болтался по разным местам, пока не добрался до сюда, провел всю жизнь в библиотеках страны, потому что любил одиночество, любил выискивать в книгах подтверждения тому, что видел на дорогах. Затем в середине этого побега от самого себя, который я называл путешествием, когда мне стукнуло тридцать девять, твоя мать бросила на меня всего один взгляд и оставила здесь. Но до сих пор я лучше всего чувствую себя в библиотеке, вдали от людской суеты. Последняя ли это моя остановка? Вполне возможно. Зачем я тут, в конце концов? Сейчас, кажется, единственно затем, чтобы помочь вам.

Он замолчал, вглядываясь в прекрасные юные лица мальчиков.

— Да, — сказал он затем задумчиво, — я слишком поздно вступил в игру, чтобы помочь вам.

39

По-ночному слепые окна библиотеки дребезжали от порывов холодного ветра.

Мужчина и два мальчика ждали, пока ветер стихнет.

Уилл сказал:

— Папа, ты всегда нам помогал.

— Спасибо на добром слове, но это не так. — Чарльз Хэлоуэй внимательно рассматривал свою ладонь. — Я глупец. Всегда смотрел поверх вас, старался разглядеть, что вас ждет, вместо того, чтобы поглядеть прямо на вас и увидеть то, что уже есть. И еще вот почему: люди в массе своей глупы. Каждый думает, что он сам ведет свой корабль по жизни, сам поднимается на него, закрепляет веревки, подводит пластырь к пробоине, сражается, прощает, смеется и плачет… и все до того дня, когда почувствует себя слабым, беспомощным, глупым и закричит: «На помощь!» И тогда оказывается, что все, что ему нужно — это чтобы ответили на призыв. Я отчетливо вижу в сегодняшней ночи по всей стране разбросаны города, городки, захолустные местечки и поселки глупцов. И вот карнавал тут как тут, он трясет дерево, и оттуда дождем сыплются дураки. Должен сказать, дураки одиноки, и нет никого, кто может ответить на их призыв: «Помогите!» Разобщенные дураки — это урожай, который карнавал радостно убирает и пропускает через свою молотилку.

— Господи, — сказал Уилл, — какая безнадежность!

— Нет, нет. Уже то, что мы здесь разбираемся в разнице между летом и осенью, заставляет меня верить, что выход есть… Вы не останетесь глупыми, вы не станете лживыми, злобными и грешными, если вы захотите понять эту разницу. Выход есть, и даже не один. Они, этот мистер Дак и его шайка, не раскрывают свои карты, это было ясно еще там, у табачного магазина. Я боюсь его, но я вижу, что и он боялся меня. Мы оба боимся. А теперь, как мы можем использовать это?

— Как же?

— Самое первое. Давайте заглянем в историю. Если бы люди хотели навсегда остаться злыми, они могли бы это сделать, вы согласны? Согласны. Но разве мы выжили бы в лесу со зверями? Нет. В воде с барракудой? Нет. Когда-то мы решили убраться подальше от лап гориллы. Когда-то мы изменили своим плотоядным зубам и принялись жевать колоски и стебли. Мы работали на полях столько, сколько требовалось для пополнения сил, обновления крови, для поддержания своего небольшого отрезка жизни. С тех пор мы пошли по пути от обезьяны к ангелу и стали теперь на полпути. Это была замечательная идея, и мы боялись ее потерять, поэтому мы записали ее на бумаге и построили для нее здания, такие, как эта библиотека. И мы бродим внутри этих зданий, пережевывая эту идею как некий новый сладкий злак, пытаясь предположить, как же все это началось, когда мы сделали первый шаг, когда решили стать иными, чем звери, рыбы и обезьяны. Мне кажется, сотни тысяч лет назад однажды ночью в пещере проснулся у костра один из косматых первобытных людей, пристально посмотрел на свою женщину и детей, спящих за кучами золы и отбросов, и впервые задумался о том, что они голодают и мерзнут, о том, что они умрут и навсегда уйдут из этого мира. Подумав об этом, он, должно быть, зарыдал. И протянул в ночи руку к женщине, которая однажды должна умереть, и к детям, которые должны последовать за ней. И на следующее утро он стал чуточку больше любить их, ибо увидел, что в них, как и в нем, есть зародыш смерти. И он почувствовал, как это семя пульсирует в его груди, развивается, растет день ото дня и толкает, ведет его тело в вечную тьму. Итак, этот человек первым узнал то, что все мы знаем теперь: час нашей жизни короток, а вечность простирается бесконечно. Вместе с этим знанием приходит жалость и милосердие, поэтому мы бережем других для грядущих, более тонких и таинственных благ любви. Итак, кто же мы? Мы существа, которые знают, и знают слишком много. Это ложится на нас таким бременем, что мы не знали, смеяться нам или плакать. Животные не умеют ни того, ни другого. Мы же плачем или смеемся в зависимости от времени года и от обстоятельств… И все-таки я все время чувствую, как карнавал наблюдает за нами, высматривает, что, как и почему мы делаем, и он захватит нас, как только решит, что мы созрели.

Чарльз Хэлоуэй умолк, заметив, как мальчики пристально смотрят на него; он покраснел и отвернулся.

— Мистер Хэлоуэй, — негромко воскликнул Джим, — это замечательно. Продолжайте же.

— Папа, — с восторгом сказал Уилл, — я никогда не знал, что ты можешь так говорить.

— В таком случае, тебе не мешало бы меня послушать здесь по ночам — ничего, кроме рассуждений. — Чарльз Хэлоуэй покачал головой. — Да, тебе следовало бы послушать. В любой день, который ты выбрал бы в прошлом, я рассказал бы тебе еще больше. О чем я рассуждал? Главным образом о любви, как мне думается… да… о любви.

Уилл сразу поскучнел. Джим настороженно вслушивался, ожидая продолжения.

Это заставило Чарльза Хэлоуэя задуматься.

Что он мог сказать, что помогло бы им почувствовать его настроение? Мог ли он сказать, что любовь превыше всего, что в ней причина и основа всякого опыта? Что это цемент, который скрепляет жизнь? Мог ли он сказать обо всем, что перечувствовал и передумал сегодня ночью, в этом диком мире, вертящемся вокруг огромного солнца, которое преодолевает громадные пространства, летящие через чудовищные безмерности, и все это куда-то, а, может быть, прочь откуда-то? Мог ли он сказать: мы разделяем со всеми эту поездку на вселенской карусели со скоростью миллиард миль в час? У нас есть общая причина противостоять этой вселенской ночи. Вы начинаете с меньших причин. Почему любишь мальчика, запускающего бумажного змея в первые дни марта, когда весеннее небо великолепно? Потому что чувствуешь сам, как горят пальцы, обожженные бечевой. Почему любишь незнакомую девушку, склонившуюся над колодцем, которую видишь из окна проносящегося мимо поезда? Потому что твои губы вспоминают влажную прохладу железного ведра и полдень, который навсегда потерян в прошлом. Почему плачешь, видя незнакомого человека, умирающего при дороге? Потому что он напоминает тебе друзей, с которыми ты не виделся сорок лет. Почему смеешься, когда клоуны дерутся из-за куска торта? В этот миг мы пробуем на вкус не только сладкий крем, но и самое жизнь… Почему любишь женщину, которая стала твоей женой? Ее нос дышит воздухом мира, который я знаю, поэтому я люблю ее нос. Ее уши слышат мелодию, которую я мог бы напевать в полуночный час, поэтому я люблю ее уши. Ее глаза с восторгом следят за сменой времен года, поэтому я люблю ее глаза. Ее язык познал вкус айвы, персика, вишни, мяты, лимона, поэтому я люблю слушать, как он произносит слова. Ее плоть познала жар, холод, горе; я знаю огонь, снег и боль. Мы разделили с ней, много раз разделили опыт жизни. Мы вместе пережили миллионы мучительных событий. И отрезать хоть одно чувство — значит отрезать часть жизни. Если же отрезать два чувства, жизнь тут же расколется пополам… Мы любим то, что мы знаем, мы любим то, что мы есть. Общая причина есть у рта, уха, глаза, у языка, у руки, у носа, плоти, у сердца и души…

Но… как сказать об этом?

— Смотрите, — он решил попробовать, — что получится, если посадить в вагон поезда двух людей — солдата и фермера. Один начнет говорить о войне, другой о пшенице; они наскучат друг другу до того, что в конце концов завалятся спать. Но пусть один из них заговорит о беге на длинные дистанции, и если другой хоть раз в жизни пробежал милю, то они будут бегать всю ночь, как мальчишки, высекая из воспоминаний искры дружбы. Точно так же у всех мужчин есть одна общая тема — это женщины, и они могут говорить об этом весь день и всю ночь. Адская штука.

Чарльз Хэлоуэй остановился, покраснел, сознавая, что главная цель разговора еще впереди, но он не представлял, как же до нее добраться. Он пожевал губами.

Папа, не останавливайся, подумал Уилл. Когда ты говоришь, это заполняет все вокруг. Ты спасешь нас. Продолжай.

Пожилой человек безошибочно понял взгляд сына, ту же самую мысль он прочел и в глазах Джима; затем медленно пошел вокруг стола, здесь прикасаясь к изображению ночной бестии, там потрогав картинку, на которой схватились в драке оборванные косматые старухи, притронулся к звезде, к серпу луны, к древнему солнцу, к песочным часам, в которых вместо песка сыпалась костяная мука.

— Когда я начал говорить, сказал ли я что-нибудь о том, что значит быть хорошим? Господи, я не знаю… Увидев на улице, что стреляют в незнакомого человека, вы вряд ли поспешите на помощь. Но если за полчаса перед этим вы провели с ним десять минут и немножко узнали о нем и его семье, вы не раздумывая броситесь вперед и попытаетесь предотвратить убийство. Значит, знание — это хорошо. Незнание или нежелание знать — это плохо и безнравственно. Вы не можете действовать, если не знаете. Невежественное действие сбросит в пропасть вас самого. Господи Боже мой, наверное, вы можете принять меня за сумасшедшего. Можно подумать, что нам следовало бы гоняться по улицам и охотиться на воздушные шары как на слонов, как это делал Уилл, но в действительности прежде всего нам следует узнать все, что только можно, об уродах с карнавала и о том человеке, который управляет ими. Мы не можем быть хорошими, пока не узнаем, в чем суть плохого, поэтому стыдно не воспользоваться временем и не сделать этого. Закончится сегодняшнее представление, и толпы зрителей разойдутся по домам. Я чувствую, что тогда-то люди осени и нагрянут к нам. У нас есть в запасе, возможно, часа два времени.

Джим подошел к окну и вгляделся в даль, где стояли черные балаганы и орган-каллиопа играл, и мир поворачивался в ночи как огромная карусель.

— Разве это плохо? — спросил он.

— Плохо? — возмущенно крикнул Уилл. — Конечно плохо. И ты еще спрашиваешь?

— Успокойтесь, — сказал отец Уилла. — Джим задал хороший вопрос. Ведь на первый взгляд представления карнавала просто великолепны. Но человек, повидавший жизнь, обращает внимание вот на что: ты не можешь получить что-то из ничего. Ведь фактически ты получаешь от них пустышку, а полагаешь, что получил нечто. Проще говоря, они дают тебе пустые обещания, ты подставляешь им свою шею и — бам!

— Откуда они приходят? — спросил Джим. — Кто они?

Уилл вместе с отцом подошел к окну. И Чарльз Хэлоуэй сказал, вглядываясь в далекие балаганы:

— Может быть, в некие времена, еще до Колумба, это был просто человек, скитавшийся по Европе, звеневший колокольчиками, пришитыми к штанам у лодыжек; он нес на плече лютню, отчего его тень походила на тень горбуна. Может быть, миллион лет назад человек, по облику еще похожий на обезьяну, переполненный несчастьями других людей, вдруг нашел в этих несчастьях скрытую сладость, которую он принялся жевать, как мы жуем мятную жвачку, и несчастья других придавали ему бодрости и желание жить. Может быть, сын, оставшийся после него, усовершенствовал приспособления, изобретенные отцом для людских мучений — все эти капканы, ловушки, костоломы, обручи, сдавливающие голову, вызывающие судороги, все, что обманывает дух и истязает тело.

Эти люди стали сбрасывать отбросы в уединенные пруды, в которых от этого зародились и размножились комары, несущие болезни, москиты, кусавшие по ночам тело так, что оно вспухало, и потом карнавальные френологи, любовно прикасаясь к опухолям, пророчествовали. Так — от одного человека здесь, от другого там, появились пронырливые, как их скользкие взгляды, люди, которые злее собак, для которых лучший подарок — беда других, люди, потворствующие скупости, убожеству, для которых наслаждение — подслушивать у дверей спален, как несчастные мечутся во сне от угрызений совести.

Ночные кошмары — их хлеб. Они мажут его болью, как маслом. Они сверяют свои часы по скрипу жуков-могильщиков и торжествуют во все века. При постройке пирамид они были надсмотрщиками с ременными плетками и наслаждались соленым потом и горем рабов. Они шныряли по Европе на Белых Конях Чумы. Они нашептывали Цезарю о том, что он умрет, а потом продавали кинжалы на большой мартовской распродаже. Некоторые из них, ленивые шуты, подпирали императоров, тиранов и припадочных проповедников. Они странствовали по времени, как цыгане по дорогам, их становилось все больше, они распространялись по всему миру, где множились восхитительные виды боли и несчастий, на которых можно было хорошо нажиться. Караван катился по длинной дороге, они спешили за ним из времен готики и барокко; они смотрели на свои вагоны и экипажи, похожие на средневековые гробницы, украшенные резьбой, которые когда-то тащили лошади, мулы или, может быть, даже люди…

— А тогда, давно… — голос Джима срывался от волнения. — Были те же самые люди? Вы думаете, мистер Кугер и мистер Дак, им обоим по сто лет?

— Катаясь на этой карусели, они могут в любое время скинуть год-другой, когда захочется, верно?

— Выходит, тогда… — перед Уиллом словно разверзлась пропасть, — они могут жить вечно!

— И вредить людям. — Джим снова и снова возвращался к этой мысли. — Но почему же, почему же только вредить?

— А потому, — ответил мистер Хэлоуэй. — Тебе, например, чтобы попасть на карнавал, нужно горючее, бензин, газ или еще что-то, верно? Есть женщины, которые живут сплетнями, а что такое сплетни — это обмен головной болью и прокисшими плевками, ломотой в костях, рваной и залатанной плотью — словом, это буря безумия, так разве им будет приятно успокоение? Если бы у некоторых людей оказалось нечего жевать, их резцы выпали бы, а с резцами погибли бы и души. Добавьте к этому удовольствие, которое они получают на похоронах, их лицемерное кудахтанье на поминках; прибавьте сюда их кошачьи свадьбы, где родственники дерут друг с друга по три шкуры, а затем штопают их на скорую руку; приплюсуйте сюда врачей шарлатанов, шинкующих людей на ломтики, чтобы гадать на их внутренностях как на кофейной гуще, а после крепко сшивающих несчастных ниткой с оставленными на ней отпечатками липких пальцев, возведите в квадрат динамитную фабрику, производящую десять квадриллионов единиц взрывчатки, и вы получите темную силу одного такого карнавала.

Все подлости, которые мы скрываем, они заимствуют и усугубляют до предела. Они нетерпеливо желают чужих страданий, печали и болезни в миллиард раз сильнее, чем обычный человек. Для нашей жизни чужие грехи — как соль на рану. Нам своя рубашка ближе к телу. Но карнавал не заботит, что от него пахнет лунным светом, а не солнечным, он лишь ненасытно глотает страх и боль. Это его топливо, это сила, которая вращает карусель: безысходный ужас, терзающая агония вины, вопли от реальных и воображаемых ран. Карнавал всасывает этот газ, зажигает его и, пыхтя, движется по своему пути.

Чарльз Хэлоуэй перевел дыхание, прикрыл глаза и сказал:

— Как я узнал об этом? Я не знаю. Я чувствую это. Я определяю это на вкус. Это как палая листва, которую мы жгли два дня тому назад. Это как запах цветов на погребальных венках. Я слышу эту музыку. Я слышу, что ты говоришь мне, и половину из того, что ты мне не говоришь. Быть может, я всегда мечтал о таком карнавале и ждал, когда он придет, чтобы однажды побывать на нем и приветствовать его. И вот теперь это представление в балагане играет на моих костях, как на ксилофоне. Мой скелет знает.

Он говорит мне.

Я говорю вам.

40

— А могут они… — спросил Джим. — Я имею в виду… делают они… покупают ли они души?

— Зачем покупать, когда они могут получить их даром? — сказал мистер Хэлоуэй. — Ведь большинство людей хватается за шанс обменять все на ничто, на пустышку. И за это ничто, эту пустышку мы отдаем как безделушку свои бессмертные души. Больше того, при этом вам кажется, что дьявола тут вовсе нет. Я хочу сказать, что он представляет собой тип существа, которое научилось жить за счет душ, но не просто душ самих по себе. Это всегда беспокоило меня, когда я читал древние мифы. Я спрашивал себя, почему Мефистофель хотел заполучить душу? Что он делал с ней; какую извлекал из нее пользу? Погодите, вот я сейчас, как на блюдечке, приподнесу вам мою теорию. Так вот, по-моему, эти существа хотят зажечь души, которых бежит сон и которых днем терзает память о совершенных преступлениях. Мертвая душа не воспламеняется. Но живая, неистовствующая, мятущаяся, проклинающая себя душа — это истинная сладость для таких как они. Откуда мне это известно? Я наблюдаю. Они ведут себя как обыкновенные люди, только у них все эти черты глубже, острее.

Вот, например, мужчина и женщина вместо того, чтобы разойтись или убить один другого, предпочитают мучить друг друга всю жизнь, таскать за волосы, выдирать ногти; причинять боль становится им необходимо, как наркотик, без этого они не могут прожить и дня. Карнавал чует такие погибшие души за многие мили и стремится к ним, чтобы погреть руки над их болью. Он вынюхивает испорченных мальчиков, раньше времени ставших мужчинами, они мучаются, словно от зубной боли, и карнавал находит их за двадцать тысяч миль, летних мальчиков в постели зимней ночи. Он чувствует горечь и пожилых людей, таких, как я, которые невнятно оправдываются, потому что бесполезно, бесплодно прожили свой августовский полдень. Мы нуждаемся, хотим, просим — все это пылает в нашей крови, горит в наших душах, исходит изо рта, ноздрей, из глаз и ушей, точно радиоволны срывается с пальцев, как с антенн. Бог знает как, но хозяева уродов чувствуют наш зуд и беспокойство. Карнавал долго путешествовал по всему миру, на каждом перекрестке он встречал людей, давших ему возможность выпить добрую кружку похоти и агонии, чтобы зарядиться новой силой и энергией. Возможно, карнавал потому и существует, что пьет яды зла, которое мы причиняем друг другу, и усваивает ферменты наших ужасных раскаяний.

Чарльз Хэлоуэй фыркнул.

— Ну и ну, сколько же я наговорил и сколько передумал за последние десять минут?

— Да, — подтвердил Джим, — очень много.

— На каком же языке, черт возьми? — воскликнул Чарльз Хэлоуэй, ибо внезапно понял, что говорил не больше, чем в другие ночи, когда, оставшись один, самозабвенно обсуждал свои идеи с холлами и коридорами, которые отвечали лишь эхом, и потом навсегда забывали его слова. Целые книги о жизни написал он в воздухе больших комнат и огромных коридоров, и все это вылетело в вентиляцию. Теперь все это казалось фейерверком из цвета, звука и высоких слов, ослепившим мальчиков, пронзившим его самого, но не оставившим следа ни на сетчатке, ни в мозгу; и оказалось, что все это не больше, чем просто упражнение в декламации. И тогда он не без робости обратился к самому себе:

— Сколько же из всего этого правда? Одна мысль из пяти, две из восьми?

— Три из тысячи, — ответил Уилл.

Чарльз Хэлоуэй рассмеялся и вздохнул. И тогда Джим, перебив его, спросил:

— Это… это же… смерть?

— Карнавал? — уточнил он, раскурил трубку, выпустил струю дыма и принялся со всей серьезностью изучать украшавший трубку узор. — Нет. Но я думаю, он использует смерть как угрозу. Смерти нет. Ее никогда не было, и ее никогда не будет. Но мы нарисовали так много ее изображений, так много лет мы пытались постичь ее, связать и удержать, мы столько думали о ней, как о существе, странно живом и ненасытном… Однако она — это не более чем остановленные часы, утрата, конец, крах… Ничто. И карнавал мудро полагает, что мы больше боимся этого Ничто, чем некоего Нечто. Ведь с Нечто мы можем бороться. Но… Ничто? Куда вы ударите его? Есть ли у него сердце, душа, мозги, зад? Нет, нет и нет. Поэтому карнавал просто трясет перед нами огромным стаканчиком для игры в кости, наполненным Ничто, и получает свой выигрыш, как только мы в страхе бросаемся прочь. О, он показывает нам Нечто, что может в конце концов привести к Ничто, все правильно. Роскошный блеск зеркал там, на лугу, это ведь наверняка необработанное Нечто. Этого достаточно, чтобы выбить вас из седла. Ведь увидеть самого себя таким, каким будешь в девяносто лет, увидеть пар вечности, поднимающийся от тебя, как от сухого льда — это удар ниже пояса. Затем, когда он заставляет вас замереть и застыть, он исполняет прекрасную, захватывающую душу музыку, воскрешающую в памяти майский день, запах свежевыстиранного женского белья, качающегося на ветру на заднем дворе, эти звуки, словно пьянящий аромат сена в лугах, словно голубое небо, словно летняя ночь на озере, но все это продолжается до тех пор, пока в вашу голову не ударят барабаны, которые словно луны расположились вокруг органа-каллиопы. Так просто. Господи, я так желаю, чтобы зеркала придвинулись ко мне. И тогда — удар по изображению старика в зеркалах; и смотрят — оно трескается как лед, распадается, и эти осколки может заново собрать вместе только карнавал. Вы спросите, как? Вальсон наоборот на карусели, к «Прекрасному Огайо» или к «Веселой вдове». Но они умалчивают об одной штуке.

— Какой? — спросил Джим.

— А вот какой. Если ты жалкий грешник сейчас, то ты останешься жалким грешником в любом другом возрасте. Ведь изменение роста и размера тела не изменяет сознания. Если бы, Джим, я сделал тебя завтра двадцатипятилетним, твои мысли оставались бы все равно мыслями мальчика, и это было бы видно всякому! Или если бы они превратили меня в десятилетнего мальчугана, то мой мозг продолжал бы оставаться мозгом пятидесятилетнего мужчины, и новоиспеченный мальчик был бы смешнее, непонятнее, старше своих сверстников. И получается, что время как бы вывихнуто.

— Это как? — спросил Уилл.

— Если бы я снова стал молодым, моим друзьям по-прежнему оставалось бы по пятидесяти, шестидесяти лет, ведь так? И я оказался бы навсегда отрезанным от них, потому что не мог бы сказать им, что со мной случилось, правда? А если бы они узнали об этом, они бы возмутились. Они бы возненавидели меня. Их интересы перестали бы быть и моими интересами, так? В особенности главное, что их беспокоит. Им остались бы болезни и смерть, а мне — новая жизнь. Разве в этом мире есть место для человека, который выглядит на двадцать, а сам старше Мафусаила; и кто мог бы перенести такое? Карнавал не убережет вас от послеоперационного шока. Я держу пари, что шок есть, и больше того! Итак, что же происходит? Вы получаете свой подарок: безумие. Изменение тела, изменение всей обстановки, изменение и многого другого. С другой стороны, — вина, вина в том, что вы оставляете жену или мужа, оставляете друзей умирать в те сроки, в какие умирают все люди… Господи, да одно это доведет до безумия! Но карнавалу только этого и надо — еще больше страха, еще больше агонии подается ему на завтрак. А вы, задыхаясь в болотных испарениях, в которых барахтается ваша раздавленная совесть, лепечете, что хотите вернуться назад, сделаться таким же, как были! А карнавал слушает и кивает. Да, они обещают, что если вы будете вести себя хорошо, они вернут вам через некоторое время ваши полсотни лет или сколько там требуется… На одном только обещании вернуть к прежнему возрасту карнавальный поезд может разъезжать по миру, он полон безумных людей, они ждут, когда их выпустят из рабства, а на самом деле они — всего лишь кокс для топки его паровоза.

Уилл что-то пробормотал.

— Что? — спросил отец.

— Мисс Фоли, — простонал Уилл, — о бедная мисс Фоли, они захватили ее в точности, как ты говоришь… Сначала она получила от них то, что хотела, но это испугало ее, ей стало плохо, о, как горько она плакала, папа, как горько; теперь, держу пари, они обещали ей, что ей снова станет пятьдесят, если она выполнит то, что ей велят. Страшно подумать, что они сделают с ней, о папа, о Джим!

— Да поможет ей Бог, — отец Уилла с трудом протянул руку, чтобы отыскать старые портреты участников карнавала. — Ее, вероятно, поместили вместе с уродами. Кто же они? Может, грешники, которые, надеясь на освобождение, так долго странствовали с карнавалом, что приняли образ самого греха? Вот, например, Толстяк — кем он был раньше? Если бы я мог разгадать ту иронию, с какой действует карнавал, взвешивая на своих весах путь грешника, то сказал бы, что раньше он был хищником, охотившимся за всеми видами похоти и вожделения. Во всяком случае теперь он переполнен плотскими удовольствиями. И рядом с ним — Скелет, Тощий Человек, или что бы это ни было, не морил ли он свою жену и детей голодом, духовным и телесным? А Карлик? Был он или не был вашим другом, торговцем громоотводами, всю жизнь проведшим в дороге, он всегда бежал впереди молний и продавал громоотводы, оставляя другим возможность смело глядеть в лицо грозы; неизвестно, почему он соблазнился даровым катанием на карусели; он превратился не в мальчишку, а в спутанный клубок нелепого хлама. Или Предсказательница Судьбы, цыганка, Пылевая Ведьма? Может быть, когда-то она предпочитала жить завтрашним днем, пренебрегая сегодняшним, вроде меня, и была так наказана, обречена гадать о неистовых восходах и ужасных закатах для других. Ты говорил, что видел ее совсем рядом. А Болван? Робкий мальчик? Пожиратель Огня? А Сиамские Близнецы, Боже милостивый, кто они были? Может быть, это воплощенная самовлюбленность? Мы никогда этого не узнаем. Они никогда не расскажут. Мы пробовали угадать и, вероятно, угадали неправильно, наверное, многое не так. А теперь — что нам делать. Куда мы пойдем отсюда?

Чарльз Хэлоуэй разложил на столе карту города и обвел карандашом место, где расположился карнавал.

— Сможем ли мы скрыться? Нет. С мисс Фоли и с таким количеством других людей, вовлеченных в эту историю, никак не сможем. Ладно, тогда как нам их атаковать, чтобы нас не расстреляли с первых шагов? И какое оружие нам выбрать…

— Серебряные пули! — выпалил Уилл.

— Куда загнул! — фыркнул Джим. — Они же не вампиры!

— Если бы мы были католиками, то взяли бы в церкви святой воды и…

— Брось ты, — сказал Джим, — все это чепуха из кинофильмов. В жизни так не бывает. Или я неправ, мистер Хэлоуэй?

— Хочется, чтобы ты был прав, дорогой.

Глаза Уилла яростно сверкнули:

— Ладно. Остается одно — прихватить пару галлонов керосина, спички и сбегать на луг…

— Это противозаконно! — запротестовал Джим.

— Смотрите, кто это говорит!

— Продолжай!

Но тут все замолчали.

Шорох.

Слабый порыв ветра пронесся по библиотечным коридорам и влетел в комнату.

— Парадная дверь, — прошептал Джим. — Кто-то только что открыл ее.

Вдалеке раздался негромкий щелчок. Сквозняк, который только что прошелся по ногам мальчишек и растрепал волосы мужчины, исчез.

— Кто-то только что закрыл ее.

Молчание.

Только огромная темная библиотека со сложными лабиринтами спящих книг.

— Кто-то вошел.

Мальчики приподнялись, тревожно полураскрыв рты.

Чарльз Хэлоуэй подождал, затем тихо сказал лишь одно слово:

— Прячьтесь.

— Мы не можем тебя оставить…

— Прячьтесь.

Мальчишки метнулись в сторону и исчезли в темном лабиринте полок и стеллажей.

Чарльз Хэлоуэй медленно глубоко вдохнул, потом выдохнул, затем заставил себя усесться обратно в кресло, приказал себе опустить глаза на пожелтевшие газеты и стал ждать, ждать, и затем опять… ждать.

41

Тень скользнула среди теней.

Чарльз Хэлоуэй почувствовал, что душа его уходит в пятки.

Бесконечно долго тень и сопровождающий ее человек шли по коридору. Тень казалась неторопливой и осторожной в своей медлительности, и все же она впилась в Чарльза Хэлоуэя, она терзала его как сыр на терке, рвала и крошила его твердое спокойствие. И когда, наконец, тень дотянулась до двери, с ней вошли не один, не сотня, а тысяча людей, и заглянули в дверь комнаты.

— Меня зовут Дак, — сказал голос.

Чарльз Хэлоуэй разжал кулаки и вздохнул.

— Я более известен как Разрисованный Человек, — пояснил голос и добавил: — Где мальчики?

— Мальчики? — Отец Уилла повернулся, наконец, чтобы рассмотреть высокого мужчину, который стоял в дверях.

Разрисованный Человек принюхивался к желтой пыльце, слетевшей с древних книг, и тут отец Уилла вдруг увидел мальчиков, вышедших из своего убежища и стоявших на свету; он даже подскочил от неожиданности, затем попытался заслонить их собой и остаться один на один с незваным гостем.

Разрисованный Человек сделал вид, что ничего не заметил.

— Мальчиков нет дома, — сказал он. — Оба дома пусты. Какая досада, они пропустят бесплатные представления.

— Мне кажется, я знаю, где они были. — Чарльз Хэлоуэй принялся расставлять книги по полкам. — Черт побери, если бы они знали, что вы здесь с бесплатными билетами, они были бы в восторге.

— Вот как? — улыбка мистера Дака растаяла, как брошенная в огонь розовая парафиновая игрушка. Затем он тихо и мягко добавил. — Я мог тебя убить.

Чарльз Хэлоуэй кивнул, медленно расставляя книги.

— Ты слышал, что я сказал? — рявкнул Разрисованный Человек.

— Да. — Чарльз Хэлоуэй взвесил на руке книги, словно они были его приговором. — Однако теперь ты не сможешь меня убить. Ты слишком приметен. Ты слишком примелькался за это время.

— Прочитал несколько газет и думаешь, что знаешь о нас все?

— Нет, не все. Но достаточно, чтобы испугаться.

— Пугайся, пугайся, — прошипела теперь уже целая толпа мрачных картинок, кишевших под его черной одеждой. — Один из моих друзей, тут неподалеку, может прикончить тебя так, что будет казаться, словно ты умер от самой обыкновенной сердечной недостаточности.

Сердце его бешено заколотилось, Чарльз Хэлоуэй почувствовал, что кровь ударила в виски и ослабели руки.

Ведьма, подумал он.

Должно быть, его губы непроизвольно дернулись, как бы произнося это слово.

Мистер Дак кивнул:

— Совершенно верно, Ведьма.

Чарльз Хэлоуэй продолжал расставлять книги по полкам, и тем сдерживал страшного гостя.

— Ну, что это там у тебя? — мистер Дак прищурился. — Библия? Очаровательно. Так по-детски и так освежающе старомодно.

— Вы читали ее когда-нибудь, мистер Дак?

— Конечно, читал! Каждая страница, каждый параграф и слово были прочитаны при мне, сэр! — Мистер Дак закурил сигарету и выпустил дым в сторону таблички «НЕ КУРИТЬ», а потом на отца Уилла. — Ты действительно воображаешь, что эта книга может повредить мне? Это твое единственное реальное оружие? Вот, гляди!

И прежде чем Чарльз Хэлоуэй сообразил, в чем дело, мистер Дак подбежал и выхватил у него Библию. Он держал ее обеими руками.

— Ты не удивлен? Смотри, я дотрагиваюсь, держу, даже читаю из нее.

Мистер Дак дохнул на страницы дымом, словно хотел пустить по ним рябь, как по воде.

— Ты надеешься победить меня этим ворохом свитков Мертвого моря? К сожалению, это всего-навсего мифы. Жизнь, а под жизнью я имею в виду множество очаровательных вещей, продолжается, она течет, постоянно меняется, выживают хищники, и я хищник не более, чем многие другие. Твой царь Давид и его литературная версия некоторых довольно скучных поэтических материй — стоящее описание такого понимания жизни, какому я посвятил много времени и трудов.

Мистер Дак швырнул Библию в мусорную корзину и больше не глядел на нее.

— Я слышу, как колотится твое сердце, — сказал мистер Дак. — У меня не столь тонкий слух, как у Цыганки, но я слышу. Ты все время поглядываешь куда-то за мое плечо. Мальчишки прячутся там, как кролики? Ладно. Мне безразлично, удерут они или нет. Ведь никто не поверит их болтовне, которая в сущности представляет неплохую рекламу для наших шоу; люди чувствуют приятное возбуждение, заранее облизываются и приходят взглянуть на нас, вкладывают деньги в наше дело. Вот ты, например, пришел к нам, посмотрел и не просто любопытства ради. Сколько тебе лет?

Чарльз Хэлоуэй поджал губы.

— Пятьдесят? — промурлыкал мистер Дак. — Пятьдесят один? — прожурчал он. — Пятьдесят два? Нам хочется быть помоложе, а?

— Нет!

— Зачем же так кричать. Пожалуйста, повежливее. — Мистер Дак прошелся по комнате, пробегая рукой по книгам, как если бы это были годы, которые надо сосчитать. — Ах, это действительно приятно — быть молодым. Разве плохо вновь стать сорокалетним? Сорок лет лучше, чем пятьдесят, а тридцать еще лучше.

— Я не буду вас слушать, — Чарльз Хэлоуэй закрыл глаза.

Мистер Дак слегка наклонил голову, затянулся сигаретой и заметил:

— Странно — чтобы не слушать, вы закрыли глаза. Было бы логичней заткнуть уши…

Отец Уилла зажал уши руками, но голос проходил и сквозь них.

— Скажу вам вот что, — промолвил мистер Дак, стряхнув пепел, — если вы поможете мне в течение пятнадцати секунд, я преподнесу вам ваш сороковой день рождения. Десять секунд, и вы празднуете тридцатипятилетие. Исключительно молодой возраст. Почти юноша, сравнительно, конечно. Я начну отсчитывать по моим часам, и если вы согласитесь, просто протяните руку, и тогда я просто отсеку тридцать лет вашей жизни! Выгодная сделка, как говорится в рекламных афишках. Подумайте об этом! Все начать сначала, все прекрасно, все свежо и великолепно, все сделать, обдумать и попробовать снова. Последний шанс! Начинаю. Раз. Два. Три. Четыре…

Чарльз Хэлоуэй сгорбился, почти пригнулся к полу, тяжело опираясь на полки, заскрежетал зубами, чтобы не слышать голоса, ведущего счет.

— Вы много теряете, старик, мой дорогой старый парнишка, — сказал мистер Дак. — Пять. Теряете. Шесть. Теряете очень много. Семь. Ведь действительно теряете. Восемь. Растрачиваете на ерунду. Девять. Десять. Боже мой, да вы дурак! Одиннадцать. Хэлоуэй! Двенадцать. Почти прошло. Тринадцать. Прошло. Четырнадцать. Потеряли! Пятнадцать! Потеряли навсегда!

Мистер Дак опустил руку с часами.

Чарльз Хэлоуэй, задыхаясь, отвернулся, чтобы спрятать лицо в запахах старых книг, ощутить у щеки потертую кожу переплетов, почувствовать вкус древней пыли и засушенных между страницами цветов.

Мистер Дак уже стоял в дверях, собираясь уходить.

— Оставайтесь там, — приказал он. — Слушайте свое сердце. Я пришлю кое-кого остановить его. Но сначала, мальчики…

Толпа вечно бодрствующих существ, населявших его длинное тело, тихо шагнула вперед в темноту, унося с собой мистера Дака. Крики этих существ, их хныканье, их невнятные, мучительные восклицания звучали в его голосе:

— Мальчики? Вы там? Где бы вы не были… ответьте.

Чарльз Хэлоуэй бросился вперед, но тут же почувствовал, как комната повернулась и закружила его, как приказал этот тихий, этот легкий, этот очень приветливый голос мистера Дака. Чарльз Хэлоуэй упал на стул, думая об одном: слушай свое сердце! Опустившись на колени, он сказал: слушай свое сердце! Оно взрывается! О Боже, оно разрывается! — и не мог сдвинуться с места.

Разрисованный Человек кошачьей походкой вступил в лабиринт книг, стоящих на полках и мрачно ждущих чего-то.

— Мальчики?.. Вы слышите меня?..

Молчание.

— Мальчики?..

42

Где-то там, за миллионами книг, одинокие, неподвижные, потерянные за двумя дюжинами поворотов направо, тремя дюжинами поворотов налево, за переходами, за коридорами, ведущими к мертвым тупикам, запертым дверям, полупустым полкам, где-то в книжной копоти диккенсовского Лондона или Петербурга Достоевского, или в степях за ним, где-то в пергаментной пыли атласа или самой Географии, с чиханьем, спрятанным в пыли как капкан, скорчившись, лежали мальчики, мокрые от холодного пота и слез.

Спрятавшийся где-то Джим думал: он подходит!

Спрятавшийся где-то Уилл думал: он близко!

— Мальчики?..

Мистер Дак подошел, облаченный в доспехи из своих друзей, неся на себе коллекцию каллиграфических рептилий, которые покрывали его тело и светились в полуночной темноте. Мистер Дак шагал как чудовищная ящерица, покрытая пышной ризой стеклянных капель росы, защищенный броней нанесенных молнией изображений отвратительных плотоядных, позволявших ему бежать, опережая бури, благодаря сокрушительной силе тела. Там был птеродактиль с зубами и крыльями, острыми, как коса, который вскидывал его руки для полета под мраморными сводами. Вместе с намеченными тушью и вспыхивающими огнями образами разящей, острой, как бритва, судьбы, явилась и обычная толпа прихлебателей, крепко прицепившихся к каждой конечности, сидящих на чуть изогнутых лезвиях плеч, глядящих с его хрипящей груди, висящих в беспорядке микроскопическими миллионами в пещерах его подмышек, вопящих, как летучие мыши, готовые к охоте и, если понадобится, к убийству. Словно черная волна, хлынувшая на пустынный берег, шумящая в темноте, наполненная фосфоресцирующими красотами и подпорченными грезами, мистер Дак продвигался вперед, шипя и свистя ступнями, ногами, телом и острым лицом.

— Мальчики?..

Тихий, мягкий, настойчивый голос точно лучший друг звал бедняг, прячущихся в своих норах, проносился по сухой книжной пустыне; он скользил, крался, спешил, пробирался на цыпочках, он постоял среди египетских скульптур, изображавших божественных животных, прошаркал по темным историям мертвой Африки, ненадолго задержался в Азии, а затем направился к странам новейшей истории.

— Мальчики, вы слышите меня, я знаю! На стене табличка: «ТИШИНА»! Хорошо, я буду говорить шепотом: один из вас все еще хочет того, что мы предлагаем. Ну же? Ну?

Джим, подумал Уилл.

Я, подумал Джим. Нет! О, нет! Не я!

— Выходи! — цедил сквозь зубы мистер Дак. — Я гарантирую вознаграждение! Любому!

Бам-барарам!

Мое сердце! подумал Джим.

Это я? — подумал Уилл, — или Джим?

— Я слышу вас. — Губы мистера Дака дрогнули. — Теперь ближе. Уилл? Джим? Тот, который такой находчивый и проворный, не Джим ли? Выходи, мальчик…

Нет! — подумал Уилл.

Я ничего не знаю, — смятенно подумал Джим.

— Конечно же, Джим… — Мистер Дак выбрал новое направление. — Джим, покажи мне, где твой друг. — И зашептал тихонько. — Мы заткнем ему глотку и устроим тебе катание, которое досталось бы ему, если бы он думал своей головой. Верно, Джим? — проворковал он кротко. — Ты уже ближе. Я слышу, как прыгает твое сердце!

Стой! — думал Уилл, обращаясь к своей груди.

Стой! — Джим задержал дыхание. Стой!

— Любопытно… не в этой ли нише?..

Мистер Дак повиновался толпе изображений, тащившей его вперед.

— Ты здесь, Джим?.. Или… там, позади?..

Он без всякого умысла толкнул тележку с книгами, и она покатилась на резиновых роликах в ночную темноту. Через некоторое время она врезалась во что-то, опрокинулась, и книги вывалились на пол, словно мертвые черные вороны.

— Вы оба ловко играете в прятки, — сказал мистер Дак. — Но есть кое-кто и половчей вас. Вы слышали этой ночью карусельный орган-каллиопу? А знаете ли вы, что кто-то очень дорогой вам катался на этой карусели? Уилл? Уилли? Уильям. Уильям Хэлоуэй. Где сейчас твоя мама?

Молчание.

— Она каталась на ночном ветру, Уилли-Уильям. По кругу. Мы посадили ее туда. По кругу. Мы оставили ее там. По кругу. Ты слышишь, Уилли. Один круг — год, еще один — год, еще один, кругом, кругом!

Папа! — подумал Уилл. — Где ты!

В это время в маленькой комнате сидел Чарльз Хэлоуэй, прислушивался к своему колотящемуся сердцу и думал: Дак не найдет их, я не двинусь, пока он ищет, он не может найти их, они не станут его слушать, они ему не поверят! Он уйдет!

— Твоя мама, Уилл… — вкрадчиво нашептывал мистер Дак. — Круг за кругом, и угадай, куда, Уилли?

Мистер Дак в темноте между полками описал круг своей тонкой, как у привидения, рукой.

— По кругу, по кругу… и когда мы разрешили твоей маме слезть и показали ей, как она выглядит в Зеркальном Лабиринте, тебе следовало бы услышать один-единственный звук, который она издала. Она была похожа на кошку, проглотившую большой липкий клубок шерсти, от которого не избавиться, она не может даже орать из-за волос, торчащих из ее ноздрей, из ушей и глаз; так-то, мальчик, и она старая, старая, старая. Последнее, что мы видели, мальчик Уилли, это то, как она удирала, посмотрев на себя в зеркало. Она постучится в дом Джима, но когда его мама увидит двухсотлетнюю особу, распустившую нюни возле замочной скважины, вымаливающую смерть, как милостыню, мой мальчик, тогда мама Джима заставит ее замолчать, как это делают с паршивой кошкой — ударом ноги отшвырнет ее прочь, отправит побираться по улицам, и никто не поверит, Уилл, такому мешку с костями, что он был красавицей, подобной розе, твоей доброй мамочкой! Итак, Уилл, в наших силах побежать, чтобы найти ее и спасти, ведь мы-то знаем, кто она — верно, Уилл, правильно, Уилл, ведь правда, правда, правда?!

Голос человека в темноте постепенно затихал, и вовсе смолк.

Теперь где-то в библиотеке кто-то едва слышно рыдал.

Ах…

Разрисованный Человек с удовлетворением выдохнул из влажных легких тошнотворные миазмы.

Даааааа…

— Здесь… — промурлыкал он. — Что? Каталог. На букве «М» хранятся мальчики? «П» — приключения? «С» — спрятанные, «Т» — тайно? «У» — ужаснувшиеся? Или тут хранятся под буквой «Д» — Джим или под «Н» — Найтшейд, «У» — Уильям, «Х» — Хэлоуэй? Где две моих бесценных человеческих книги, могу я полистать их, а?

Он ударил правой ногой по нижней полке стеллажа.

Он поставил правую ногу на полку, встал на нее и поболтал левой ногой в воздухе.

— Там.

Его левая нога утвердилась на второй полке. Он постоял, потом его правая, растолкав книги, пробила дыру на третьей полке, и так он лез все выше и выше, на четвертую полку, на пятую, шестую, ощупывая темные библиотечные небеса, сжимая руками полки, и снова карабкался выше, чтобы перелистать вечную темноту и найти на ее страницах мальчишек, словно они — библиотечные штампы на книгах.

Его правая рука, великолепный тарантул, украшенный венком роз, сбила книгу о гобеленах Байе, которая закувыркалась, падая в черную бездну. Казалось, прошел век, прежде чем гобелены обвалом золота, серебра и небесно-голубых нитей ударились об пол, превратившись в руины красоты.

Его левая рука дотянулась до девятой полки и он, задыхаясь и ворча, обнаружил, что книг там нет, полка пуста.

— Мальчики, вы здесь, на Эвересте?

Молчание. Лишь слабое рыдание, уже ближе.

— Тепло? Теплее? Еще теплее?

Глаза Разрисованного Человека оказались на уровне одиннадцатой полки.

В трех дюймах, лицом вниз, словно труп, лежал Джим Найтшейд.

Полкой выше в черной катакомбе лежал залитый слезами Уильям Хэлоуэй.

— Вот и хорошо, — сказал мистер Дак.

Он протянул руку, потрепал Уилла по голове:

— Привет.

43

Уиллу показалось, что ладонь руки, медленно поднимавшаяся вверх, была похожа на восходящую луну.

На ней красовался его собственный портрет, сделанный синей тушью и огненно светившийся во тьме.

Джим тоже увидел руку возле своего лица.

Его портрет смотрел на него с ладони.

Рука с портретом Уилла сграбастала Уилла.

Рука с портретом Джима сграбастала Джима.

Крики и визги в темноте.

Разрисованный Человек напрягся. Изогнувшись, он не то спрыгнул, не то упал на пол.

Пинаясь ногами и крича, ребята полетели вместе с ним. Как ни странно, они приземлились на ноги, но не удержались, опрокинулись, и мистер Дак, зажавший в кулаках их рубашки, снова поставил их как надо.

— Джим! — сказал он. — Уилл! Что вы делали там, наверху? Надеюсь, не читали?

— Папа!

— Мистер Хэлоуэй!

Отец Уилла выступил из темноты.

Разрисованный Человек поставил мальчиков рядом и мягко обнял их одной рукой, затем пристально, с вежливым любопытством взглянул на Чарльза Хэлоуэя и потянулся к нему.

Папа Уилла успел ударить его, прежде чем тот схватил и стиснул его левую руку. Мальчики увидели, как Чарльз Хэлоуэй, задыхаясь, упал на колено.

Мистер Дак медленно сдавливал его левую руку и одновременно сжимал мальчиков другой рукой так, что у них затрещали ребра и перехватило дыхание.

Огненные круги, словно огромные отпечатки пальцев, поплыли в глазах Уилла.

Отец Уилла со стоном упал на оба колена, продолжая молотить Дака правой рукой.

— Будь ты проклят!

— Но, — тихо сказал владелец карнавала, — я уже…

— Будь ты проклят, будь ты проклят!

— Не слова, старик, — сказал мистер Дак, — не слова, книжные или собственные, но реальные мысли, реальные действия, быстрая мысль, быстрое действие — вот что побеждает. Вот что!

Он в последний раз со всей силой сжал руку.

Мальчики услышали, как хрустнули кости, и Чарльз Хэлоуэй, вскрикнув, потерял сознание.

Двигаясь, словно в мрачном танце, Разрисованный Человек тащил за собой мальчиков, сбивая на ходу попавшие под руку книги.

Чувствуя, как пролетают мимо стены, книги, полы, Уилл сжимался в комок и ловил себя на глупой мысли: почему, думалось ему, почему от мистера Дака пахнет… паром органа-каллиопы!..

Неожиданно оба мальчика упали. Но прежде чем они могли пошевелиться или вздохнуть, их схватили за волосы, встряхнули как марионеток и повернули лицами к окну, выходившему на улицу.

— Мальчики, вы читали Диккенса? — шепотом спросил мистер Дак. — Критики ругают его за случайные стечения обстоятельств, которыми полны его романы. Но мы-то знаем — жизнь вся состоит из случайных совпадений, не правда ли? В ней хлопья счастья вьются в вихре смерти, ведь счастье — это блохи, прыгающие с убитого быка. Смотрите!

Мальчики скорчились от боли в железной хватке голодных древних ящеров и ощетинившихся обезьян.

Уилл не знал, разрыдаться ли от радости или от отчаяния.

Внизу, возвращаясь домой из церкви, шли через улицу его мама и мама Джима.

Его мама не была на карусели, она не состарилась, не сошла с ума, не умерла, не попала в тюрьму, а идет живая и здоровая по октябрьской улице. Еще пять минут назад она была в церкви, не более чем в ста ярдах отсюда!

— Мамочка! — закричал Уилл, несмотря на то, что злая рука, упреждая крик, крепко зажала ему рот.

— Мамочка, — передразнил вполголоса мистер Дак, — приди, спаси меня!

Нет, — думал Уилл, спасайся сама, беги!

Но его мама и мама Джима просто беззаботно прогуливались.

— Мамочка! — завопил опять Уилл, и его голос, хоть и глухо, но прорвался через потную лапу, зажимавшую рот.

Мама Уилла за тысячу миль отсюда, на том тротуаре, остановилась.

Она не могла услышать! — подумал Уилл. — Однако…

Она оглянулась на библиотеку.

— Хорошо, — выдохнул мистер Дак. — Отлично, прекрасно!

Сюда! — подумал Уилл. — Посмотри на нас, мамочка! Беги за полицией!

— Почему она не посмотрит на это окно? — спокойно поинтересовался мистер Дак. — И не заметит нас троих, вставших словно для портрета. Посмотри же повыше. А потом беги к нам. Мы впустим тебя сюда.

Уилл подавил рыдание. Нет, нет.

Мама перевела взгляд от входной двери к окнам первого этажа.

— Сюда, — сказал мистер Дак, — второй этаж. Совершенное совпадение, давайте же сделаем его еще совершеннее.

Мама Джима что-то сказала. Обе женщины стояли на краю тротуара.

Нет, подумал Уилл, о, нет.

Они повернулись и пошли по ночным улицам воскресного города.

Уилл почувствовал, что Разрисованный Человек немного разочарован.

— Итак, больше никаких совпадений, никаких кризисов, ни одного спасенного или потерянного. Жаль. Да ладно!

Потащив за собой мальчиков, он спустился вниз, открыл парадную дверь.

Кто-то ожидал их в темноте.

Холодная, как ящерица рука пробежала по подбородку Уилла.

— Хэлоуэй, — сипло прошептала Ведьма.

Точно хамелеон уселся на нос Джима.

— Найтшейд, — проскрипел сухой, как старая метла, голос.

Позади нее, точно дрожа от страха, безмолвно стояли Карлик и Скелет.

Мальчики собрались было крикнуть, завопить, но снова Разрисованный Человек в один миг угадал их намерение и коротко кивнул старой пыльной женщине.

Ведьма тотчас бросилась вперед, стали видны ее черно-восковые, сшитые, сжатые словно у игуаны веки, ее огромный, похожий на хобот нос с ноздрями, запекшимися, как закопченные отверстия курительных трубок, ее чуткие пальцы, ловящие и вбирающие волны чужого сознания.

Мальчики застыли.

Ее ногти трепетали и подобно стрелам рассекали холодный воздух. Ее отвратительное лягушечье дыхание вызывало мурашки, когда она тихонько запела, замяукала, зажужжала своим малышам, своим мальчикам, своим товарищам по крыше с оставленным на ней следом улитки, товарищам по брошенной стреле, по пораженному и утонувшему в небе воздушному шару.

— О заклятая игла, полети как стрекоза и зашей-ка эти рты, чтоб ни звука не издали!

И тут же ногти ее больших пальцев вонзились в их верхнюю и нижнюю губу, проткнули отверстия, продели невидимую нить, затянули, продели, затянули, стежок за стежком, стежок за стежком, пока их рты не стянулись как рюкзаки.

— О заклятая игла, полети как стрекоза, и зашей-ка эти уши, чтоб ни звука не слыхали!

И тотчас же в уши Уилла как в воронку посыпался холодный песок, хоронивший ее голос, который постепенно заглушался, уходил в даль, затухал, ее пение стало походить на шорох, на шелест, пока вовсе не пропало.

В ушах Джима вырос густой мох, и они тотчас тоже были запечатаны.

— О заклятая игла, полети как стрекоза, и зашей-ка им глаза, чтобы видеть не могли!

Ее добела раскаленные кончики пальцев пробежали вокруг их глаз, прихватили веки, и с грохотом захлопнули их, словно огромные двери, закрывшие весь мир.

Уилл увидел взрыв, словно вспышку миллиарда ламп, затем наступила темнота, и невидимая игла где-то снаружи, за веками, скакала и шипела, будто оса, привлеченная горшком меда, нагретого на солнце, пока неслышный уже голос пел о навсегда зашитых глазах, навсегда погасшем дневном свете.

— Вот заклятая игла, завершила, стрекоза, свое дело с глазом, с ухом, с губой, с зубом, шов закончила сшивать, внутрь зашила темноту, пыли холм насыпала, сном глубоким нагрузила, ты теперь вяжи узлы, накачай молчанье в кровь, как песок в речную глубь. Так. Так. Так.

Отойдя в сторону, Ведьма опустила руки.

Ребята стояли молча. Разрисованный Человек выпустил их из своих объятий и отошел назад.

Женщина из пыли, торжествуя, обнюхивала созданных ею близнецов, в последний раз ощупывала их, наслаждаясь изваянными ею статуями.

Безумный Карлик топтался по теням мальчиков, как лакомство, обкусывал их ногти, нашептывал их имена.

Разрисованный Человек кивнул в сторону библиотеки:

— Часы привратника. Остановите их.

Широко раскрыв рот в предвкушении чужой гибели, Ведьма отправилась под мраморные своды библиотеки.

Мистер Дак приказал:

Левой, правой, ать, два, ать, два…

Мальчики спустились по ступеням; рядом с Джимом шел Карлик, рядом с Уиллом — Скелет.

Спокойный как сама смерть, Разрисованный Человек следовал за ними.

44

Где-то неподалеку, словно в добела раскаленной печи, горела рука Чарльза Хэлоуэя, переплавляясь в боль и напряженность. Он открыл глаза. И в этот миг услышал такой громкий вздох, словно захлопнулась дверь парадного, и в холле запел женский голос:

— Старик, старик, старик, старик?

На месте его левой руки с исступленной болью пульсировала кровавая масса и тем поддерживала его жизнь, его волю, его внимание. Он попытался сесть, но боль страшной тяжестью тянула его вниз.

— Старик?..

Не старик! В пятьдесят четыре года не старость, яростно подумал он.

И тут она пришла, по стертому каменному полу; ее пальцы, как крылья ночной бабочки, хлопали по корешкам книг, вслепую читая названия, из ее ноздрей вырывались ночные тени.

Чарльз Хэлоуэй извивался и полз, извивался и полз к ближайшему стеллажу, превозмогая боль, не в силах пошевелить языком. Он должен подняться, вскарабкаться на полки, туда, где книги станут его оружием, он будет бросать их на того, кто крадется там, в ночной тьме…

— Старик, я слышу твое дыхание…

Она медленно двигалась в сторону, откуда доносилось его дыхание, ее тело улавливало каждый всплеск его боли.

— Старик, я чую твою боль…

Если бы он мог выбросить в окно руку вместе с болью! И она лежала бы там, колотясь как сердце, призывая к себе Ведьму, заставляя ее пойти по ложному пути в поисках этого ужасного костра боли. Он представил себе, как рука, изогнувшись, лежит на тротуаре, и Ведьма направляет свои чуткие ладони к этому бьющемуся, одинокому куску боли.

Но рука оставалась на месте, светилась, насыщая воздух запахом гари, торопя и призывая странную, похожую на монахиню цыганку, которая уже раскрыла свой алчный рот.

— Будь ты проклята! — закричал Чарльз Хэлоуэй. — Я здесь!

И тогда Ведьма, как одетый в черное манекен, быстро повернулась, подкатила, словно на роликах, и закачалась над ним.

Он даже не взглянул на нее. Такая тяжесть, отчаяние и напряжение охватили его, что он весь ушел в себя и видел лишь вихрем несущиеся тени ужаса.

— Все очень просто, — послышался шепот. — Остановите сердце.

Почему бы и нет, рассеянно подумал он.

— Медленно, — пробормотала она.

Да, подумал он.

— Медленно, очень медленно.

Его сердце, только что бившееся в груди, вдруг упало, пораженное странным недугом, оно дрогнуло, затем успокоилось и стало совсем легким.

— Еще медленнее, медленнее… — внушала она.

Как я устал, ты слышишь это, сердце? Он удивился.

Его сердце слышало. Словно недавно еще крепко сжатый кулак, оно стало расслабляться, один за одним разжимая пальцы.

— Остановись — будет хорошо, все забудь — хорошо, — прошептала она.

Ладно, почему бы и нет?

— Медленнее… совсем медленно.

Сердце спотыкалось, хромало.

И затем без всякой причины, разве что для того, чтобы в последний раз посмотреть вокруг, потому что хотел освободиться от боли, хотел уснуть… Чарльз Хэлоуэй открыл глаза.

Он увидел Ведьму.

Увидел ее пальцы, ощупывающие воздух, ощупывающие его лицо, его тело, обшаривающие сердце внутри тела и душу внутри сердца. Ее дыхание обдало его потоком болотных испарений, и в то же время он с безмерным любопытством наблюдал отвратительную слизь на ее губах, разглядывал складки на ее сморщенных зашитых веках, видел шею ящерицы, уши мумии, брови, похожие на грядки из сухого песка. Еще ни разу в своей жизни он не сталкивался с подобным существом, представлявшим сплошную головоломку, разгадка которой могла раскрыть величайший секрет жизни. Разгадка таилась в ней самой, она могла внезапно открыться в эту минуту, нет, в следующую, нет, в следующую, если понаблюдать за ее пальцами, похожими на скорпионов! если послушать ее монотонное пение и почувствовать как она извращала самый воздух. «Медленно! — шептала она, — …медленно!», и его хрипящее сердце стремилось остановиться. Повиноваться ее манящим и щекочущим пальцам.

И вдруг Чарльз Хэлоуэй фыркнул. Тихонько захихикал…

Он ухватился за это. Почему? Почему я… хихикаю… в такое время!?..

И тут же Ведьма уменьшилась примерно на четверть, это выглядело так, словно она сунула мокрые пальцы в розетку и ее ударило током.

Чарльз Хэлоуэй увидел, но не мог рассмотреть что произошло, почувствовал, но не мог убедиться в этом, ибо, почти мгновенно она бросилась вперед и принялась молча, не прикасаясь к нему, рисовать у его груди какие-то знаки, словно пытаясь с помощью чар остановить маятник часов.

— Медленно! — закричала она.

И тут бессмысленная, дурацкая, глупая улыбка, возникшая непонятно почему при воспоминании о воздушном шаре, с беззаботной легкостью остановилась на его губах.

— Совсем медленно!

Этот страх, это ее возбуждение и тревога, сменившиеся злобой, были для него не более, чем занятная головоломка. С небывалым любопытством он потянулся вперед, чтобы разглядеть и изучить каждую пору на ее лице, напоминавшем шутовскую маску, сделанную к празднику Всех святых. И тут же первая мысль, неожиданно пришедшая в голову, была: ничто не имеет значения. Жизнь в самом конце вдруг оказалась шуткой, но шутка эта была такая огромная, что ее следовало выставить в конце коридора, чтобы охватить взглядом и оценить ее бессмысленную длину и не имевший никакого значения вес; эта гора обладала такой нелепой необъятностью, что вы казались карликом в ее тени; и могли лишь потешаться над ее помпезностью. Сейчас, совсем рядом со смертью, в каком-то оцепенении, но очень четко он думал о миллиарде мелочей, совершаемых в жизни, о приездах и отъездах, познавательных поездках, когда он был мальчиком, юношей, затем мужчиной. Он собирал и складывал в кучу все свои недостатки, злые умыслы, игрушки тщеславия, среди дурацких книг, в которых остались безделушки, наполнявшие его жизнь.

И все же там не было ничего более абсурдного чем эта, называемая Цыганской Ведьмой, Читательницей Пыли, щекочущей, вот что, щекочущей воздух! Дурак! Она же не знает, что делает!

Он открыл рот.

И тут у него изо рта вырвался один-единственный хриплый смешок.

Ведьма отпрянула назад.

Чарльз Хэлоуэй не видел этого. Он был далеко отсюда и слишком поглощен, позволив шутке просочиться сквозь пальцы, выдохнув по собственной воле веселье, зажмурив глаза; веселье и шутка разорвались как шрапнель и ударили во все стороны.

— Ты! — закричал он, обращаясь ни к кому, ко всем, к самому себе, к ней, к ним, к этому, ко всему на свете. — Потеха! Ты!

— Нет, — запротестовала Ведьма.

— Прекрати щекотать! — задыхаясь, приказал он.

— Нет! — обезумев, она ринулась назад. — Нет! Спи! Медленно! Очень медленно!

— Щекотка — это да, это да! — захохотал он. — Ох-ха-ха! Стой же!

— Да, останови сердце! — взвизгнула она. — Останови кровь!

Ее собственное сердце тряслось, должно быть, как бубен, руки дрожали. Она замерла, осознав вдруг, что пальцы не повинуются ей, они поглупели.

— Бог мой! — он разрыдался прекрасными радостными слезами. — Оставь мои ребра, ох-ха-ха, бейся, бейся, мое сердце!

— Твое сердце, дааааа!

— Господи! — внезапно он широко раскрыл глаза, жадно глотнул воздух и словно мыльной водой вымыл все вокруг до невероятной чистоты и прозрачности. — Игрушка! — хохотал он. — Из твоей спины торчит ключ! Кто тебя завел?

И громоподобный хохот обрушился на женщину, обжег ее руки, опалил лицо, или, быть может, так показалось, потому что она подскочила, будто ошпаренная, пытаясь остудить свои опаленные руки, она сжала свои иссохшие груди, отскочила назад, на минуту остановилась и начала медленно отступать, проталкиваясь дюйм за дюймом, фут за футом, гремя книжными полками и стеллажами, нащупывая корешки томов, вырывая их с полок и обрушивая на пол. Бестолковые истории, надоевшие своему времени, многообещавшие, но не оправдавшие обещаний годы ударялись об ее лоб.

Затем она понеслась сломя голову, побежденная, преследуемая хохотом, которому вторило эхо, и он звенел, плыл, заполнял мраморные подвалы, где она мчалась вихрем, расталкивая ревущий воздух, и с грохотом свалилась со ступенек.

Минутой позже она все же ухитрилась протиснуться через парадную дверь, и та захлопнулась за ней!

Ее бегство, падение и стук двери истощили его силы, он хохотал до изнеможения.

— О Боже, Боже, помоги мне остановиться! — умолял он свой необузданный хохот.

Наконец, хохот начал стихать, стал замирать в искреннем смехе, сменившемся приятным смешком, напоминавшем кудахтанье, затем слабым хихиканьем и просто глубоким дыханием, принесшим удовлетворение, и счастливоутомленным покачиванием головой; и в ходе этих перемен, совершавшихся в горле и в груди, страшная боль в руке ослабевала и вскоре ушла совсем. Он лег возле стеллажей, положив голову на какую-то милую, видимо, очень добрую книгу, оросил ее слезами избавления и радости, заливавшими его щеки, и внезапно понял, что Ведьма исчезла.

Почему? — удивился он. — Что же я сделал?

С последним радостным восклицанием он медленно поднялся.

Что же случилось? О Господи, помоги! Сначала нужно лекарство, полдюжины таблеток аспирина, чтобы хоть на час успокоить руку, а потом подумать. В последние пять минут ты что-то выиграл, ведь так? Какая же победа похожа на эту? Думай! Попытайся вспомнить!

И, улыбаясь он оглядел нелепую левую руку, напоминавшую мертвого зверька, покоившегося на правой, согнутой в локте руке, затем спустился вниз в ночные коридоры и вышел в город…

Загрузка...