– Ты где была? – Мама встретила меня сурово.
– Да так, ходила…
– Я тебе звонила. Ты не отвечала. Ты оставила меня одну, даже не поинтересовалась: а вдруг мне нужна помощь?
– Мама, тебе нужна помощь?
– Теперь уже нет. Но если бы мне нужна была помощь, как бы я тебя нашла?
– Мама, не морочь мне голову. С тобой все хорошо, со мной все хорошо. Давай закончим с этим и будем жить дальше. Как-нибудь.
Я потянулась к холодильнику. Очень проголодалась.
– А! – Вдруг ее осенило. – Я поняла. Ты была у любовника?!
Я? У любовника? Я аж поперхнулась.
– Мама, ты в своем уме? Какой у меня любовник?
– Да ясно какой. Женатый!
В ее голосе звучало торжество, как будто она на самом деле подловила меня на предосудительной связи с женатым мужчиной.
– Нет у меня никакого любовника, и хватит об этом!
– А почему ты тогда глаза отводишь? Почему в сторону смотришь?
– Потому что я есть хочу, вот почему!
– А! – снова восторжествовала она. – Есть хочешь, потому что в постели кувыркалась! Ты что думаешь, я не понимаю? Да я тебя насквозь вижу!
– А даже если так, то что? – огрызнулась я. Мне даже хотелось, чтобы в ее словах была хоть капля правды.
– Бросай его! – твердо заявила мама. – Бросай. Я-то уж знаю.
– Господи, мама… Что ты знаешь?
Я схватила бутерброд в зубы, налила кипятка в чашку с чайным пакетиком и отправилась в закуток, который служил мне спальней. Стянула с себя потную, пыльную одежду, дожевала бутерброд и залезла в постель. Больше всего на свете хотелось заснуть, но и этого утешения я, кажется, не заслужила. Мать что-то бурчала себе под нос, до меня доносились обрывки слов, восклицаний, ругательств. Периодически ее ругань срывалась на крик, потом слышались слезы, причитания и стоны.
Я закрыла глаза, и в моей голове зазвучал скрипучий низкий голос. Ладно, я сдаюсь. Голос медленно рассказывал…
…Ей исполнилось двадцать лет. Она была бледной, болезненной и маленькой. У нее были маленькие, будто детские, пальчики, маленький аккуратный ротик, маленькая худенькая фигурка… И лишь одна деталь явно противоречила ее облику: большие, влажные глаза удивительно глубокого черного цвета. Они ярким пятном выделялись на бледном зеленоватом личике.
Она была похожа на чахлое деревце. Казалось, любое дуновение ветра может сбить ее с ног или, того хуже, вызвать простуду; любое неосторожное слово может вызвать обиду и разочарование, и ее маленькая головка, полная романтических идей, поникнет, а маленькое сердечко, ранимое, как бутон розы, разобьется. Она не была красивой, но обладала каким-то милым, непередаваемым обаянием. Нежность и печаль исходили от нее.
Ее звали Ханой. Она была третьей дочерью бедного гончара Аврома, и у нее не было ни одного шанса выйти замуж.
Она жила недалеко от Вильно, в еврейском местечке. Мать с детства предупреждала, что вокруг евреев подстерегают всяческие опасности: жандарм на лошади может огреть плетью; злой мальчишка – бросить камень; горластая торговка – обидно обругать.
– Еврей, – учила мать, тощая Малка, – это человек, которого не любят. Умгликэхэр унд умэтикь[6]. И вы, девочки, – обращалась она к дочерям, – не должны удивляться или пугаться, если вас обидят. Такова судьба любого еврея.
Один раз Хане довелось выехать за пределы штетла, в столичный город Вильно с матерью и сестрами. Здесь были парки, площади, бульвары, кафешантаны и рестораны, куда Хана не посмела заглянуть. Яркий свет переливался брызгами на столовых приборах и бил в глаза, блестящие полы и зеркальные потолки вызывали завораживающий восторг. В городе были магазины дамского платья, ателье по пошиву шляпок, парикмахерские салоны, лавки брадобреев, таинственные закутки, где торговали удивительными духами, смесями для лица из трав с загадочными восточными названиями, одуряющими специями, разноцветными тканями, пуговицами, крючками, спицами, пяльцами, кружевами, оборками, лентами, нитками. От всего этого изобилия кружилась голова.
Величественные породистые лошади чинно везли пышные кареты с золотыми вензелями и фамильными гербами, занавешенные тонким шелком, сквозь который можно было угадать изящный профиль прекрасной богатой дамы, решившей, возможно, нанести визит своей давней знакомой, посетить магазин модного платья, или, что тоже не исключено, тайно навещавшей своего возлюбленного. Были и кареты попроще, и бесчисленные извозчики, и даже – о чудо! – автомобиль. Хана пришла в полнейший восторг от одного лишь вида этого технического совершенства.
Ее поразили поющие карусели и бьющие фонтаны, неторопливые лебеди в прудах и спешащие на службу чиновники, озабоченные мамаши в крахмальных чепчиках и роскошные господа в цилиндрах.
В городе жили чиновники, хозяева лучших лавок, местная знать и богатые еврейские купцы, податями и взятками завоевавшие право жить среди «первосортного» населения. Ближе к рынку, на кривых и грязных улицах, размещались дома мелких торговцев, клерков, шинкарей, извозчиков и просто бездельников. Здесь пахло мочой и человеческим телом, а еще – жареным луком, кислым вином и конским навозом. Чуть дальше от города, в предместьях, жили крестьяне, которые выращивали овощи на своих огородах, а потом привозили на рынок для продажи. Также в предместье жили евреи. Зажиточные содержали постоялые дворы с кабаками для приезжающих в город крестьян, продавали им водку и нужные в деревенском хозяйстве предметы в обмен на хлеб и другие сельские продукты. Те из них, кто посметливее, занимались «хлебным ростовщичеством»: еврей давал крестьянину заем под залог его будущего урожая и часто приобретал после уборки хлеба значительную часть его по низкой цене. О таких людях говорили: эр лэбт фун гой[7].
Но всех этих практических сторон жизни Хана не знала и вовсе ими не интересовалась. Жизнь ее протекала в унылой, беспросветной убогости. Бедность была настолько удушающей, что нередко сестрам было нечего есть. Бывало, мать посылала ее за подсолнечным маслом и давала в руки чашку, а торговец наливал каплю масла на оборотную сторону чашки, в крошечный ободок на дне. Часто денег не хватало даже на хлеб, и тогда вместе с сестрами они отсчитывали крупинки риса или перловки – каждой по тридцать штук – и варили в картофельном отваре.
О замужестве она и не мечтала: пока старшие сестры на выданье, ей и думать об этом нечего. А их никто не брал. Окружающие молодые люди жили в такой же нищете, и подумать о том, чтобы привести в дом лишнего человека, а потом нарожать лишних ртов, было невозможно.
Ее девичье сердце еще не знало любви, оно жило в блаженном ожидании ее и в потаенном страхе: слишком несбыточными и невозможными были ее мечты. Часто перед сном одолевали ее срамные мысли о мужчине, с которым свяжет она свою жизнь, об их общей судьбе, о детях… Она краснела, стыдясь сама перед собой, ее смущали собственные фантазии, но отказаться от них было выше ее сил.
И все же Хана знала, сколь призрачны эти мечты и сколь мала возможность их осуществления. Она боялась пробуждения, боялась осознать, сколь несчастна ее жизнь, и поэтому слыла нелюдимой и скрытной. Ей казалось, что люди могут спугнуть ее придуманное счастье, а потому она все чаще избегала их, чтобы оставаться наедине со своими упоительными мечтами о суженом.
И вот однажды это унылое существование нарушил приезд дяди, отцова брата. Никто его, по правде говоря, не ждал. Отец связи с ним почти не поддерживал, только изредка, по большим праздникам, наведывались они друг к другу. У Ханы воспоминания о родственнике были весьма смутными. С трудом припоминала она и других родичей: бабку, деда, дядьев и теток. Они казались ей похожими на кур: квохчущие, непоседливые, суетливые.
Но дядя приехал, и на его суровом лице читалась непоколебимая, абсолютная решимость. Хана оробела.
Немного отдохнув и пообжившись, Ханох рассказал брату о своем плане.
– Понимаешь, я должен ехать, – с необычным жаром говорил он, – я чувствую, что не могу больше здесь находиться. Опостылело все. Неймется мне. Душа болит.
– Понимаю, – кивал головой Авром и усмехался в усы.
Он, конечно, совершенно не понимал и считал затею с Азией дурацкой блажью. Ханох всегда был таким – странным, нелюдимым, с несбыточными идеями в голове. Но, зная брата, зная его упрямство, Авром ничуть не сомневался, что тот исполнит задуманное.
– Там солнце, там горы, – продолжал Ханох, – там такой воздух… – и он развел руками и вздохнул, будто прямо сейчас ощущал его. – Там рай, понимаешь?
– Угу, – соглашался Авром.
– Вот погощу тут у вас с недельку – и в путь. Волов прикуплю, еды кое-какой – и поеду.
– Ага, – вторил Авром, – пойдем, я тебе хозяйство покажу.
Какое там хозяйство! Только громкий звук. Две еле живые курицы, покосившийся дом и гончарная мастерская, где Авром мастерил простые горшки, чашки да тарелки. И при ней крошечный закуток с прилавком, за которым неизменно стояла одна из дочерей – торговала отцовскими изделиями. Редко кто заглядывал в лавку, а если и приходили покупатели, то брали в основном в долг. А Малка, в свою очередь, у них брала в долг: у зеленщика – овощи, у резника – курочку на Шаббат, у пекаря – халу. А потом ждали месяцами, может, кто куш большой сорвет, а у кого родственник богатый объявится… Но чудес не случалось. И нищета вместе с долгами росла, а будущее пугало все сильнее.
Заглянули в лавку. На этот раз торговала Лея, худая девушка с длинным острым носом и поджатыми губами. Она изобразила улыбку на своем недобром лице, и Ханох приветливо улыбнулся ей в ответ.
– Старшая моя, – бросил мимоходом Авром, – Лея. Засиделась девка. Давно бы замуж ей. Да не берет никто. – Это уже тихо сказал он, чтобы дочь не услышала. Ханох понимающе кивнул. – А теперь пойдем за стол. Что Бог пошлет.
Обед был очень скромный – гречневая каша, несколько кусочков хлеба, крошечная чашка масла и пустой морковный чай.
Сели за стол. Авром степенно, неторопливо прочитал молитву, семейство хором ответило ему «Омейн!», и трапеза началась.
Хана сидела против Ханоха, и личико ее непривычно алело под его взглядом. Ей нравился его упрямый, жесткий профиль с мясистым носом, его крепкие квадратные пальцы, затвердевшие от тяжелой работы, исходившее от него мужское сильное тепло, ей неведомое. Она стыдилась своих мыслей и старалась гнать их молитвой. Он же ловил себя на том, что племянница вызывает в нем чувство умиления, как малый ребенок, которого хочется приласкать и обогреть. Так, украдкой поглядывая друг на друга, провели они скудное застолье, пока Авром потчевал Ханоха последним анекдотом из Вильно, который завез разбитной и вечно пьяный извозчик Симха, один из немногих, у кого была работа в городе:
– В общем, поймал мужик в реке черта. Тот говорит: отпусти меня, я выполню твое любое желание. Мужик подумал и говорит: забери мою жену. Тот забрал. Через неделю приходит мужик на то же место, видит, сидит черт и плачет, а заместо реки уже целое море. «Забери свою жену, – говорит, – я исполню три твоих желания». У-ха-ха-ха, – Авром сочно рассмеялся, – правда, смешно? – и тут же смутился под недовольным взглядом супруги. – Нит умз гидэхт[8], – добавил он сухо.
После еды пошли спать.
На следующее утро Ханох проснулся необычайно поздно. Умылся, сгрыз кусок старой лепешки, прошелся вокруг дома, оглядев скромное «хозяйство» брата. Тот ловко орудовал в своей мастерской, и глина под его мокрыми руками приобретала плавные, округлые очертания, похожие на женское тело. Ханох даже смутился от своих мыслей. В темном, жарком, душном и пыльном чулане, как всегда, стояла одна из дочерей. Ханох кивнул приветственно племяннице – и, к своей радости, вместо злобной Леи увидел кроткую Хану. Та, заметив его, затрепетала и покрылась алым румянцем.
– Шолейм, – поздоровался он. Она что-то пролепетала в ответ. Ханох взял в руки чашку, повертел ее.
Тебе нравится здесь? – спросил он, чтобы что-то спросить.
– Да, – ответила она так же тихо.
Он взял горшок, снова покрутил его. Тот был неровным, по краям то и дело попадались зазубрины, а пересушенная глина осыпалась с боков.
– Халтура, – сказал Ханох и бросил горшок оземь. Тот разбился с треском.
– Ах! – вскричала Хана, и тут же на шум прибежал Авром.
– О, за что мне такое несчастье! – закричал он, и самые безобразные проклятия посыпались из его рта.
– Я куплю этот горшок, – сказал Ханох, – а ты не подсовывай людям дерьмо.
– Ах так! – завопил Авром. – Ты жену свою учить будешь, а не меня! И спроси у нее, почему она детей тебе не родила? А?! Может, у тебя не работает что?
Ханох плюнул и вышел из дома. Он был взбешен. Его неудачная женитьба, его одиночество преследовали его, а общение с братом всегда заканчивалось ссорой. Так было с детства. Оба были с норовом, и, сталкиваясь, каждый стоял на своем, не желая уступать. Авром, яростный, порывистый, на выражения не скупился, в то время как Ханох, замкнутый и упрямый, не терпел оскорблений. Нужно было срочно уезжать. Только волов новых и выносливых купить да кибитку починить – и в путь, не теряя ни минуты.
Вдруг сзади он услышал шаги.
– Дядя! – окликнул его тонкий голосок. – Подождите!
Он остановился. Хана подбежала, запыхавшись.
– Не обижайтесь. Он хороший, только несчастный очень. И все мы тут… несчастные.
Он взглянул на нее – на пронзительные темные глаза и чуть алеющие щечки… Она была невыносимо мила.
– Ты тоже несчастна? – спросил он.
– И я, – прошептала она.
– Пойдем, – позвал он.
Они ушли в лес и долго гуляли, собирая шишки, желуди, засохшие листья. Он рассказывал ей армейские истории, она с замиранием сердца слушала. Смеялись, шутили, баловались. Наконец устали.
Они сели в прохладной тени. Хана была очаровательна: порозовевшая от воздуха и возбуждения, с белыми маленькими зубками, посверкивавшими на свету, с крошечной грудью и тонкой талией. Она сняла разношенные сестрами туфли, и среди зелени мелькнули ее белые ножки. Она сосала ягодку земляники, найденную тут же, в кустах, и капельки красного сока блестели на ее губах.
– Фейгеле[9], – сказал он ласково, – ты знаешь, что похожа на птичку?
Она лишь улыбнулась. Яркая розовая капелька скользнула вниз по шее, нырнула за воротник и скрылась.
Вечером Ханох, простив обиду, подошел к Аврому:
– Отдай за меня Хану.
– Ты с ума сошел? – Тот аж поперхнулся от изумления. – За тебя? Хану? Тебе сорок лет! Ты ее родной дядя!
– Знаю. Отдай. Люблю я ее.
– Ты ж уезжаешь! В Азию! Нет, это невозможно…
– Отдай, – стоял на своем Ханох, – я заплачу.
– Возьми любую из старших, – подобрел Авром, – у нас же две девицы на выданье. Бери любую, отдам за так.
– Не хочу, – упрямился Ханох, – ее люблю…
– Где это видано? – возопила Малка, когда Авром рассказал ей про предложение. – Чтобы родной дядя на родной племяннице женился? Да еще сам-то старик, а она – кроха! Никогда! Только через мой труп!
И Авром с ней совершенно согласился.
На следующий день Ханох опять пришел с просьбой. В руках у него была пачка бумажных ассигнаций.
– Смотри, – предложил он брату, – я заработал, скопил. Я отдам тебе все. Только оставлю чуть-чуть для поездки. Я заберу ее, сделаю счастливой. Она ж совсем зачахнет тут, – и он обвел руками убогую каморку. – А на эти деньги ты других замуж выдашь.
Задумался Авром. Опять вопила Малка, опять возмущалась:
– Где это видано? Аза мазл уйф майнэ сонаим![10] И куда, куда он увезет мое дитятко? В пустыню! К монголам! Никогда! – рыдала она.
– Ну, подумай, Малкале, – уговаривал ее Авром, – разве лучше, чтобы она здесь в нищете погибла, безмужняя и бездетная? Такой же шанс раз в жизни бывает!
– К азиатам мое дитя – никогда не отпущу!
– Он защищать ее будет, ведь он дядя!
– А в постельку он ее затащит тоже как дядя? – съязвила она сквозь слезы.
– Нет. В постельку он ее положит как муж, – отрезал Авром, который принял решение.
Он был из породы людей, которые крайне не любят вносить в свою жизнь изменения. Тощий, с моргающими, хитрыми глазами, Авром уважал жену, был предан и послушен ей, но не терпел никакого на себя давления. Малейшее недовольство, цикохт, воспринимал он как личное оскорбление и тут же спешил поступить вопреки воле жены, часто вопреки также и здравому смыслу. Поэтому решения в семье принимались хоть и редко, но всегда нелепые и противоречивые.
Теперь же между супругами вспыхнула настоящая война. Малка ни за что не соглашалась отдать дочь замуж за деверя, в то время как Авром был настроен решительно. Он рассуждал так: девице ничего хорошего будущее не обещает, женихов подходящих в округе нет и не предвидится. А брата своего он хоть и недолюбливал, но признавал за ним добропорядочность и совестливость.
– Все ж таки не кому-то отдаем, а родному человеку. Можно сказать, все равно что отцу родному! – говорил он.
Малка упиралась, как телок, которого ведут на заклание.
– Не бывать такому! – твердила она.
Наконец порешили, что устроят молодым «очную ставку». А там на семейном совете решат, быть браку или не быть.
Вечером за чаем собралась вся семья. Старшие сестры знали о готовящемся, в то время как Хана ни о чем не подозревала. Она была одета в свое простое серое платье с ситцевой оборкой на рукавах, поверх юбки повязан черный передник; причесана гладко, волосы убраны высоко. За столом царило настороженное молчание, все чувствовали торжественность минуты. Хана начала нервничать, сообразив, что происходит что-то, ей неизвестное.
Но до конца трапезы никто не решился начать опасный разговор. Напряжение сохранилось и до позднего вечера. Лишь совсем перед сном, когда семья устала от томительного ожидания, отец подозвал к себе Ханоха, уселся с ним в дальний угол, а Хане велел принести зажженные свечи. Все замерли в ожидании. Невеста задрожала, побледнела, но не смела ослушаться – взяла в руки подсвечники и отправилась в путь, занявший всего несколько шагов, но ей показавшийся вечностью. В голове роились тысячи мыслей, а сердце замирало от страха. Залитая светом свечей и краской стыда, но прямо глядя перед собой, предстала она перед братьями.
Маленькая, хрупкая, невинная девочка, в жизни своей не ведавшая страсти, теперь вложила в свой взгляд всю решимость и силу. Отблеск свечей эффектно оттенял ее бледную кожу, а блеск в глазах придавал ей вид уверенный и гордый.
– Пойдешь за него замуж? – спросил отец.
Она, зардевшись еще больше, почувствовав на себе взгляд хитрых, сощуренных глаз, ответила не сразу.
– Пойду, – выдавила она.
– Ну иди, – усмехнулся Авром.
И она, смутившись, поставила свечи на стол и поспешно отошла.
Сыграли свадьбу. Скоро – ведь ехать нужно было неизвестно куда, на край света, в другой мир, в другую жизнь. После шумного и веселого обряда невеста отправилась в свою спальню – и оставалась там, пока не появились мать и старшие сестры в сопровождении женщины, вооруженной большими ножницами. По знаку матери она взяла в руки голову невесты, прижала к своей груди, и вскоре убийственные ножницы срезали одну за другой ее рыжеватые косы. Потом натянули на голову прилегающий тугой черный парик, из-под которого не должен быть виден ни единый ее собственный волосок.
В качестве подарка Ханох преподнес молодой супруге новенькие ладные туфельки.
– Жене сапожника не пристало ходить в разношенных ботинках, – сказал он.
Прощались тяжело. Женщины плакали, каждая о своем: сестры завидовали Хане и жалели ее одновременно, мать мучилась от боли и тоски, злилась на мужа, допустившего такую разлуку, но молчала. Хана плакала, но в своем намерении оставалась тверда: лучше расстаться навсегда, чем помирать с голоду всем вместе.
– Зол дир Гот оплайн![11] – сказала мать на прощание.
Авром подошел к Ханоху и промямлил:
– На, возьми деньги, что ты мне дал.
– Не надо, – начал было отказываться Ханох.
– Бери, бери. Вам в дороге пригодится. Береги ее, – всхлипнул он, – младшенькую мою… Мизынкл…[12] – и на его худом морщинистом лице блеснула слеза.
Братья обнялись. Больше они никогда не виделись…