– Сегодня мыться будем, – с порога объявила мне старуха.
«Интересный поворот сюжета», – подумала я. Ведь моя подопечная в первый же день нашего знакомства заявила, что ей от меня ничего не нужно. Хотя за эти несколько недель она уже не раз заводила меня в тупик своими рассказами, так что я не сильно удивилась.
– Ну, мыться так мыться! – сказала я бодро.
– Иди, готовь мне ванну, – приказала она.
«Готовь ванну!» – повторила я. Ничего себе у бабули запросы! Я сроду не принимала ванну. Может, в младенчестве мама купала меня в детской посудине, но сколько себя помню – ванну я не принимала ни разу. Да и видела ее только по телевизору и в рекламе дорогих отелей, которые, естественно, не имела ни малейшего риска посетить.
Я отправилась в ванную комнату. Это была маленькая каморка, метра два в ширину и столько же в длину. В ней действительно была ванна, небольшая и неглубокая, но для моей подопечной вполне приемлемая. Я наполнила ванну водой, налила и вспенила мыло, приготовила полотенце.
– Все готово, – объявила я старухе.
– Веди! – велела она.
Я подставила ей руку. Она тяжело оперлась на нее, наклонилась еще ниже, вздохнула и побрела.
В ванной я принялась раздевать ее. Впервые с момента нашего знакомства мне было разрешено дотронуться до ее тела. Раньше старуха позволяла лишь поддержать ее под руку, теперь же отдалась полностью в мое распоряжение.
Я усадила ее на заранее приготовленный стул и сняла с нее теплые тапки. Потом расстегнула длинную, явно не по размеру, рубашку. Под ней была надета легкая кофточка, которую я тоже с трудом стянула. Ее груди с широкими плоскими сосками тяжелыми мешками упали на живот. Женщина не двигалась, а я невольно рассматривала ее. Узкие плечи, дряблая, висящая складками кожа, покрытые шишковатыми, воспаленными венами ноги, выпуклый живот, посередине которого торчит большой пупок… Я опустилась на колени и сняла с нее штаны. Старуха вяло поднимала то одну ногу, то другую. Я сняла с нее нижнее белье, обнаружив внутри небольшую тряпочку, пропитанную мочой. Женщина ничуть не смутилась:
– В молодости застудилась, с тех пор и подтекаю.
Несмотря на недержание, белье ее было достаточно чистым, хотя и застиранным до серости. Ее тело, старое и дряхлое, не вызвало у меня отвращения. У него не было неприятного запаха, прикосновение к нему не было отталкивающим. Старуха предстала передо мной в своей наготе, и я не испытывала ни страха, ни брезгливости. Скорее любопытство.
Наконец она была готова к принятию ванны. Я бережно подняла ее и усадила на скамейку, которую заранее поставила на поручни. Она с удовольствием опустила ноги в теплую воду и сразу размякла. Пока я поливала ее спину, живот, груди; пока мылила голову и аккуратно смывала шампунь; пока сосредоточенно терла ее мочалкой – она тихонько урчала, как кошка. Наконец я выключила воду и стала обтирать ее мягким полотенцем. Она лениво подставляла то один бок, то другой. Смотрела на меня чуть насмешливо, как будто изучала. И вдруг сказала:
– Иногда мне кажется, что это не мое тело.
Я с удивлением взглянула на нее, но ничего не ответила.
– Мое тело – мягкое, чистое, нежное. А это – рваное и дрянное – не мое.
Я продолжала обтирать ее молча.
– Мое тело – оно красивое. Мое лицо – оно гладкое. Мои волосы – они густые. А все это – то, что ты видишь, – не мое.
Я закончила вытирать ее. Начала натягивать чистое белье и одежду и присела, чтобы было удобнее. Она послушно протягивала мне руки и ноги, что-то бормоча про свое тело. Я была занята застегиванием пуговиц на рубашке, как вдруг почувствовала, как она начала медленно оседать. Я подняла взгляд на лицо старухи: голова запрокинута назад, мягкие мокрые волосы свисают безвольно, глаза закрыты. Она потеряла сознание у меня на руках.
«Черт! – выругалась я. – Только этого мне не хватало!»
Она была тяжелой и мягкой. Я подхватила ее и в панике выволокла наружу из душной ванной комнаты. С трудом дотащила до кровати, уложила на подушку, закинула безвольные ноги, укрыла одеялом и побежала за телефоном, чтобы вызвать «неотложку».
Спустя пятнадцать минут, после того как врачи ушли, сделав старухе укол, я сидела рядом с ее кроватью на стуле.
– Ну как? – спросила я осторожно.
– Получше вроде, – прохрипела она.
Рядом, на тумбочке, выстроилась колонна из таблеток, баночек и ампул. В руках я держала стакан с водой и периодически поила свою подопечную из ложки.
– Испугалась? – спросила она хитро.
– Очень, – ответила я честно.
– Спасибо. Ты мне, получается, жизнь спасла.
– Да не за что, – пожала я плечами.
– Ромке не рассказывай. Не надо ему знать.
– Но я не имею права…
– Я сказала: молчи! – каркнула старуха.
И я робко замолчала.
– Я немного посплю, а ты посиди тут.
– Угу.
Она стала дышать глубоко и медленно. Ее грудь вздымалась и опускалась в такт дыханию. Она негромко захрапела. Напряжение ушло, морщины расслабились, черты лица разгладились. Она была спокойна и умиротворена, и мне даже показалось, что это лицо действительно было когда-то красивым, гладким и нежным.
Глядя на нее, я задремала.
Не знаю, сколько времени я спала, но сквозь дрему слышала скрипучий голос, который тихо и медленно рассказывал…
…Хана мерила шагами свою новую гостиную. Выходило ровно двенадцать шагов в ширину и пятнадцать – в длину. Огромный дом с двумя окнами и удобствами на улице! О таком счастье и мечтать стыдно было, не то чтобы владеть.
Она тщательно изучила новый дом во всех подробностях – заглянула в каждую щелку, залатала каждую дырку, почистила каждый угол… И принялась обустраивать жилище согласно своему, лишь только ей одной известному закону, наполняя его своим духом, своим сердцем, своим смыслом.
Ей хотелось похвастаться своим домом. Показать новые занавески на окнах, новые ковры на полах, новые наволочки на подушках… Но хвастать было не перед кем. В этом городе, в этом краю у нее не было никого, с кем можно было перекинуться словом. Она привыкла жить среди людей – среди их ругани, их сплетен, их зависти. Привыкла, что каждое решение дается тяжело, после долгих споров, криков, убеждений, плача. Для нее было абсолютно естественно, что ее поступки открыты для всеобщего обозрения и подлежат всеобщему обсуждению. Здесь же впервые она обнаружила себя в полном одиночестве и столкнулась с миром, совершенно к ней равнодушным. Ее жизнь, ее чувства, ее мысли никого не интересовали. Ей не с кем было поделиться радостью и болью рождения младенца; некому было принести на пробу особо удачное варенье или особо мягкую сдобу. Все, что волновало ее, все, что мучило, все, что приносило радость, отныне приходилось хранить в себе. Одиночеством заплатила она за свою свободу.
Она выглянула в окно. Мужчины, одетые в традиционные мусульманские халаты и с тюбетейками на головах, босыми ногами шагали по дороге мимо ее дома. С длинными бородами и желтой сморщенной кожей, они были похожи на злобных старцев или могущественных волшебников из сказок. Казалось, они потрясут своими седыми волосами, взмахнут разноцветными рукавами, топнут ногами, запутанными в полах халатов, – и вспыхнут молнии в небе, и подует ветер, и страшная сила обрушится на землю!
Внезапно течение ее мыслей прервал странный звук – долгий, резкий. Мужчины засеменили быстрее, побежали навстречу ему.
Хана вздрогнула.
– Это муэдзин, – сообщила соседки Крыстына, высунувшись из окна дома напротив.
Хана проследила за мужчинами взглядом и догадалась: они спешили на молитву.
Через короткое время Хана стала образцовой домоправительницей. Она умела приготовить все что угодно: от самого простого черного хлеба до изысканных деликатесов. Особенно ей удавались разные варенья и соленья, причем ни одна ягодка и ни один овощ не разваливались, не размякали, а оставались твердыми и упругими, точно свежие. Но настоящим коронным блюдом ее кухни были медовые пряники с курагой и грецкими орехами.
Густой мед льется тугой струей в приготовленную горкой муку, затем наступает черед яиц и воды. Добавляются толченые орехи и курага. Сладкая масса скатывается в колобки и ловким движением отправляется в русскую печь, пышущую жаром. Пряники получаются воздушными и мягкими, поэтому, когда дети, заглядывая в стоящую рядом кондитерскую, клянчили несколько копеек на булочку, она неизменно отвечала:
– Ты что, я испекла такую сдобу, что лучше ничего не бывает!
Местного языка она не знала – хотя, откровенно говоря, никто не знал его, потому что единого городского языка попросту не существовало. Наций было намешано видимо-невидимо – и казахи, и узбеки, и татары, и уйгуры, и корейцы, и дунгане, и русские… И вот попробуйте в этом месиве разобраться!
Единственным спасением было то, что каждый занимался своим национальным делом. Узбеки открывали харчевни, где готовили традиционную еду – плов, манты, лепешки. Дунгане кочевали, продавали свои товары – овощи, фрукты и специальные кушанья – с лотков, привозили их прямо домой. Украинцы и русские держали кузницы и жестяные мастерские, татары торговали дешевыми украшениями, ленточками, пуговками и прочей кокетливой чепухой.
Иногда раздавался напевный крик: «Ашлямфуя, леменля фуя», «Миёт! Миёт!», «Карто-о-ошка, картошка! Лука-лука, реди-и-иска!» Это были дунгане, китайцы-мусульмане, кочевой народ, который в то время жил в Верном во множестве. У них был свой фирменный знак: они торговали восточными кушаньями, которые пользовались успехом у местных ребятишек и мастеровых. Одним из блюд была ашлямфуя. На легкой тачке с деревянным струганым столом с бортиками по бокам привозили они свое изделие. Стол раскладывался, опираясь на ножки, а покупатель усаживался на складной стульчик. Получалась передвижная столовая. В тарелку летела плошка холодной отварной лапши. Затем скребком набирался кисель, похожий на белый студень, еще какие-то приправы, заливалось все это уксусом. Кушанье было своеобразным, очень острым и имело успех у любителей крепких ощущений. Их можно было легко вычислить по открытому рту – так они ходили «для проветривания». Кроме того, дунгане продавали так называемый мед – совсем не похожее на настоящий мед небольшое пирожное, оно было редким лакомством для детей.
Хана много помогала беднякам, жалела их. Она не забыла те страшные времена, когда в родительском доме по несколько дней не водилось хлебной крошки, а от голода тошнило и болел живот. Поэтому и ставила в прихожей, в укромном месте, в маленьком шкафчике возле сундука, тяжелый каравай хлеба и крынку молока и будто бы случайно оставляла открытыми дверцы шкафа. Бедняки, зная о Ханиной задумке, приходили и отламывали по ломтю хлеба, выпивали кружку молока, но делали это тайно, так, чтобы не унизиться да не осрамиться. Хана не ждала благодарности, но по глазам нищих, по их движениям и жестам видела, что ее тактичная помощь не проходит даром, что хоть чуть-чуть, но облегчала она их тяжелую участь. Хотя по воспоминаниям о родительском доме иллюзий она не строила: знала, что чем сильнее человек нуждается и чем полезнее помощь, что ему оказывает ближний, тем больше он этого ближнего ненавидит. Поэтому, когда однажды, отправляясь на рынок, услышала в прихожей шебуршание пришедших подкормиться и их злобный шепоток, она ничуть не удивилась.
– Разожрались, паскудники! – говорила одна. – Ишо и хвалятся, мол, нам не жалко, пожрите и вы!
– Да будет тебе, Ципора, – ответила другая, – ломай каравай да пойдем отсюдова.
– Нет, а я не понимаю, за шо это ей такая счастья свалилась? Ну за шо? Чем я хуже ейного? У меня муж всю жизнь отпахал на царя-батюшку. А как руку ему оторвало, так и все. И не нужон он больше. А мне шо делать? У нас детишек аж шесть штук, и все голодные! Ну вот скажи мне, Хайка, ну где божья справедливость? Почему одним все, а другим ничего?
– Ну уймись, старая, – отвечала ей Хайка, – охолонись. Пойдем.
– У-у-у, ненавижу! – погрозила Ципора кулаком в сторону комнат. – Была б моя воля, убила бы собственными руками!
Хана, конечно, ничуть не удивилась, но это совершенно не значит, что ей не было обидно и сердце не облилось горячей кровью. Она заплакала слезами отчаяния, но никому об этом случае не сказала, не озлилась. Только со следующего дня стала два каравая ставить.
Ханох это увлечение благотворительностью не одобрял, считал, что все нищие – воры и обманщики. Однажды он предложил побирушкам вымыть пол, за деньги, разумеется, но те отказались:
– Нэйн, дос кен их ништ![16]
– Он а софэк[17], – удовлетворенно сказал Ханох, поглаживая бороду.
Были и специальные, прикормленные нищие, которые приходили строго по часам, будто на службу. Одна – хиленькая старушка с дочкой-инвалидкой, которая постоянно судорожно трясла рыженькой плешивой головкой и закатывала голубые глазки. Это несчастное больное существо словно нарочно было рождено на свет в укор всем здоровым и сильным: мол, вот она я, поглядите на меня, убогую и обделенную! И мало было таких черствых сердец, которые не таяли бы при виде этой бессильной и страдающей девушки и ее старой матери. По этой парочке сверяли часы: они всегда приходили ровно к полудню, всегда одинаково одетые: потрепанные серые платья и серые же чепцы на головах; всегда одинаково голодные: ели жадно, торопясь, разбрызгивая молоко и раскрашивая хлеб; всегда одинаково благодарные:
– Золен дир ди энт динэн[18].
Однажды они не пришли. Их ждали к полудню, они не появились. Их ждали к вечеру, они не появились. Когда же не пришли они и к началу субботы, тут уж местные жители совсем заволновались. А потом пронесся слух, что юродивых застрелили казаки.
Лица, голоса, улыбки и взгляды; белые здоровые и желтые испорченные зубы; скрюченные рабочие руки; рыжие, с проседью, черные, каштановые и русые волосы пестрели в глазах. Запахи сладкие и пряные, влажные, кислые и горячие смешивались в воздухе. Русских звали москалями, украинцев – хохлами, евреев – жидами, татар – моравинами, узбеков – сартами, уйгуров – таранчами. Даже улицы были названы Сартовская, Таранчинская, Моравинская.
Здесь сочетались великая степная красота и следы человеческой жизни, мелкие и ничтожные на фоне величавых гор. Здесь сосуществовали дыхание вечности и лошадиный навоз. Здесь жили древние народы: евреи, казахи, узбеки и малочисленные нации, исчезнувшие с лица земли. Здесь царственные горы – казалось, протяни руку и прикоснись к ним! – с интересом глядели на крикливые споры базарных торговцев. Здесь могучая многотысячелетняя история наблюдала за попытками людей создать свой новый общий мир…
Город был двухуровневым. Наверху, ближе к горам, свежему воздуху и сочной земле, селились люди состоятельные: портные, фотографы, купцы, врачи. Они строили добротные деревянные дома с просторными комнатами и голландскими печами. Они устраивали завтраки на балконах с дивным видом на горы. В этом квадрате «не допускалось неправильной и некрасивой застройки во избежание безобразия в кварталах». Здесь были лучшие здания города: дома военного губернатора и епископа Туркестанского, военного собрания, мужская и женская гимназии, собор, типография.
В нижней части жили все остальные: ремесленники, торговцы, кузнецы, пекари и хозяева харчевен. За пределами центра строились дома поскромнее, победнее, в которых жили чиновники, офицеры, купцы, промышленники. За ними, на окраинах, территории «третьего разряда», селилась беднота в лачугах и саманных домиках. Здесь всегда было жарко и пыльно, тесно и потно.
Улицы в верхней части были красивыми – прямыми, зелеными, ухоженными, с аллейками. Улицы внизу тоже были прямыми, но узкими, густо застроенными, с покосившимися домиками.
Ланцберги, конечно, поселились в нижней части города, рядом с Нижним базаром. Да, в городе было два рынка. На Верхнем покупали жены богатых купцов, зубных врачей и чиновников. Здесь были лучшие овощи, фрукты и выпечка – крестьяне из ближайших деревень привозили свои продукты прямо сюда. Свежее мясо, нежные наливные яблоки, пузатые помидоры, сладкие арбузы, теплое парное молоко… Со всех сторон базар был застроен мастерскими, фотоателье и парикмахерскими. Здесь же находились дамские магазины, работали модистки и шляпницы.
Внизу была настоящая барахолка: продавали поношенную одежду, обувь, кухонную утварь, вязаные шарфы и носки, лапти, валенки, веники… Люди приходили сюда, чтобы услышать последние новости, посплетничать, поскандалить, обменяться своими товарами. Вокруг бегали ребятишки. Тут же пасли скот и торговали необработанной свиной кожей. Рядом, прямо на земле, сидели попрошайки и нищие, убогие и прокаженные, а еще – бесчисленные гадалки со своими загадочными картами и разноцветными бобами.
Горы тоже были многослойными. Нижнюю часть их, начинавшуюся прямо из города, покрывали густые мохнатые сосновые леса переливчатого богатого цвета, от нежного желтовато-салатового до исчерна-зеленого. Средняя часть гор, словно колючий цветок, была усыпана отвесными острыми скалами, ершистыми, как иголки, серыми или серо-коричневыми. Но и здесь нет-нет, да и проскальзывала жизнь: с трудом, прогрызая суровую землю, вырастали чахлые березки и цветы – скромные одуванчики с незабудками. По склонам резво носились рогатые горные козлы и прыгали птички – перепелки и куропатки. Верхняя же часть гор была покрыта льдом. Даже летом суровый ледяной покров не терял белизны и неприступности. Правда, и ему изредка приходилось жертвовать толикой своего грозного облачения, когда весной, словно поддавшись всеобщему оживлению, нехотя, ворча и фыркая, начинал он таять, истекая прозрачной, чистейшей горной водой, отдавая свое богатство городу, наполняя его арыки задорным журчанием, поля – сочным чмоканьем, а жителей – радостным чувством.
Хана просыпалась ближе к утру, когда солнечный свет только начинает пробиваться сквозь белые ситцевые занавески. Бросала беглый взгляд на младенца, спящего в люльке, потом на мужа, похрапывавшего рядом. В комнате прохладно, и первым делом нужно затопить печь. А потом постирать белье, выйти к резнику за курицей, помыть, почистить, приготовить, заштопать все дырки на детских штанах, а их накопилось немало; придется еще поругаться с молочницей за прокисшее молоко, собрать сливы, которые давно уже сохнут на чердаке, прополоть сад… Да мало ли какие дела ожидают ее, какие непредвиденные расходы опустошат и без того не слишком толстый кошелек, какие неожиданные напасти обрушатся на плечи! И некому помочь. Никто не возьмет на руки расплакавшегося младенца, никто не соберет рассыпавшуюся золу из печи, никто не подаст мужу горячий обед, никто не пожалеет ее, не погладит, не прижмет к себе, не вытрет слез. Она одна, всегда одна! И не от кого ждать ни поддержки, ни похвалы.
Хотя нет. Есть одна радость в ее жизни, которой ждет она целую неделю. Это только ее время, когда она не тонет в одиночестве, но купается в удовольствии. Это – банный день. Каждый четверг, вечером, она оставляет хозяйство на мужа и отправляется в баню. Там стоит смешанный запах смолы и пота. Еще пахнет березовыми вениками, распаренным деревом, душистым мылом… Хана быстро раздевается, аккуратно складывает вещи в предбаннике и вступает в помывочную. Тут мыльная вода разлита повсюду, стоят ковшики и шайки. Женщины, красные, мокрые, с завязанными волосами, усердно натирают свои тела мочалками. Хана тоже берет небольшую бадью, наполняет ее горячей водой. От поверхности поднимается пар, он обжигает, но не сильно, а, скорее, приятно. Она кладет в воду кусок мыла, растирает его, пока вода не покрывается пузырьками. Потом начинает свой ритуал. Она любит эти процедуры, когда ее тело освобождается от одежд, от забот, от обязанностей, когда в своей наготе она не чувствует никакого стеснения, а наоборот, свободу и легкость.
Хана рассматривает свое тело. Оно уже не такое, как раньше, – живот мягкий, дряблый, в многочисленных складках и растяжках, руки и ноги покрыты вздутыми венами… Кое-где, особенно на голенях, вены видно особенно четко. Синие ручейки растекаются по ее ногам. Руки маленькие, но сухие, жилистые, с короткими ногтями. Лицо ее давно покрылось мелкими морщинками, а в волосах появилась первая седина. Но она все еще сохранила стройность, и груди ее, конечно, не такие упругие, как в молодости, все еще нежны, и талия ее еще тонка, и бедра еще крепки.
Но долго себя рассматривать нельзя, неприлично. Она знает, чувствует, что на нее смотрят. Оборачивается – ну, конечно, Крыстына, тут как тут!
– Поди сюда, Ханка! – кричит она, и Хана покорно подходит. – Похлестай меня чуток.
Хана берет веник из березовых листьев, опускает его в мыльную воду. Крыстына лениво развалилась на лежаке. Хана тихонько, чтоб не больно было, начинает проводить веником по спине.
– Давай поднажми! – требует Крыстына. – Посильнее бей!
И Хана бьет сильнее. Крыстына подставляет свои дебелые бока. Стонет от удовольствия. Ее тело, большое, сочное, покрывается пятнами, но ей все мало.
– Поднажми, Ханка!
И Хана бьет еще сильнее. Крыстына смеется, березовые листья разлетаются дождем, кожа ее становится красной.
– Вот хорошо! Вот молодец!
Наконец Хана устает и опускает веник.
– Спасибо, соседушка, – благодарит ее Крыстына. – Хочешь, и тебя побью?
– Нет, не надо.
Хана торопится скрыться от глаз соседки, и пока та отлеживается, постанывая, как тюлень, спешит в парную.
Здесь уже все готово. Стены и пол обиты деревом, от которого исходит острый запах смолы. Хана ложится на лавку, кожу обжигает жаром, но она не обращает на это внимания. Она прижимается к горячему дереву, впитывает его тепло и жмурится от удовольствия. Члены ее расслабляются, мышцы разжимаются, вся она размякает и тает. Мысли покидают ее голову, руки расслабляются, губы раскрываются, и она полностью отдается этому жаркому, обволакивающему теплу. Она не слышит и не видит ничего, что происходит вокруг. Она не чувствует ни боли, ни жара. Она погружена в состояние умиротворения и спокойствия.
Но проходят десять минут. Пора возвращаться. Хана открывает глаза. Слышит вопли товарок, сочные шлепки по ягодицам, плеск воды в бадье, журчание мочи в сортире… Она нехотя поднимается. Обтирается полотенцем, надевает чулки, платье, фартук, натягивает парик и бредет домой.
Навстречу новой неделе.