– Знаешь, как я устал? И еще у меня появилось нехорошая привычка. Я думаю…
– Думаешь?
Тот, кто сидел слева так удивился, что его большие, пушистые крылья встрепенулись, сделали один холостой взмах и слегка порозовели. От этого невольного движения ожил и пронесся мимо несильный, но прохладный ветерок, и тот, кто сидел справа, ухватился за край гладкой синей тверди и еле удержался.
– Не маши так, что ты сквозняк устроил? Я и без того сегодня неважно себя чувствую. Да еще вот… это… думаю…
Тот кто сидел справа – красивый, хоть и слегка сутулый старик в пушистой безрукавке подвинулся поближе к тому, кто сидел слева. Странно посопел слегка длинноватым носом, отодвинул порозовевшее теплое крыло, чтобы оно не мешало своим трепетом и, наклонившись к самому уху, чуть поморщившись от того, что острый нимб уперся ему в щеку, прошептал: «Мне кажется, я неправильно поступаю. А Справедливость перестала быть Высшей»
– В смысле?
Ангел так удивился, что развернулся всем своим полупрозрачным телом к Мастеру Меры и плотно сложил крылья, как озябший голубь.
– Ты сомневаешься в Высшей Справедливости? В том, что Она есть?
– Кто может сомневаться в Высшей Справедливости? Разве только глупец… Нет, конечно. Просто я думаю, не слишком ли простыми мерами мы меряем Добро и Зло. Вот скажи мне! Ты всю жизнь жил праведно, любил Его, помогал бедным, не убивал, не прелюбодействовал. У тебя целый мешок добрых шаров, они не помещаются уже ни в твоем доме, ни в твоей душе. И вдруг ты украл пятачок у богатого. Тебе положен черный, ну – или хотя бы серый шар?
Ангел качнул белокурой головой и улыбнулся.
– Нет, я же у богатого и всего пятачок…
– А если ты украл все последние деньги у бедного?
– Ну еще бы. Конечно положен. Ты зачем спрашиваешь?
– А если ты украл все деньги у очень богатой одинокой старухи и она пошла по миру на старости лет?
Ангел покачал нимбом, задумавшись, и нимб тоже порозовел, став одного цвета с крыльями.
– Я б дал… серый. Это же старушка, она теперь помрет с голоду.
– А если бы ты ее деньги больному бедному бродяге с умирающим малышом на руках отдал, все, до копейки?
Ангел недовольно отодвинулся, привстал, взмахнул крыльями, хотел взлететь, но Мастер Меры крепко ухватил его за белую шелковистую кисть и не отпускал.
– Погоди!
– Ну… С тобой тут не белым, черным станешь, хоть не слушай.
– Я вот что еще думаю. У Добра мы меру придумали, у Зла. А любовь чем нам мерять? Она что? Добро или зло?
Ангел остановился, цвет его нимба еще усилился, и розовое сияние окрасило молочные облака.
– Ты про какую любовь? Я знаю только одну! К Нему…
– Все равно. Ты мог бы ради этой своей любви убить? Только честно, не увиливай.
– Ради любви к Нему я могу все!
– И предать?
– Ангелы не предают, ты зарапортовался, старик.
– Ну все-таки…
– Я же сказал, я могу все!
– А в моей книге, на странице триста тысяч сто двадцать пятой написано… подожди…
Старик привстал, и неуловимым движением что-то вытащил из кармана широких атласных панталон, подбросил вверх и залихватски дунул, скорее даже свистнул в сторону летящего предмета. Предмет еще в воздухе вдруг вздрогнул и раздулся, как мяч, вздрагивая и пырхая. На синюю твердь тяжело плюхнулась старая книга с засаленными страницами.
– Вот, смотри. Триста тысяч сто двадцать пятая… «За предательство тех, кто тебя любил, за предательство тех, кто тебе верил, за предательство земли своих отцов, за предательство матери и отца» – ну тут много всякого еще предательства, – «всем, без всяческого исключения дается серый свинцовый шар, единожды и навсегда».
– Знаешь что?
Ангел сел, аккуратно свернул крылья и поманил старика. Когда тот опустился рядом, обнял его за плечи,
– Нам с тобой думать не по чину. Мы с тобой солдаты Его. Написано, выполняй, сказано, делай. Думает пусть Сам. Смотри, там внизу, у них, какая заря. Любуйся.
И на фоне разгорающегося зарева восходящего солнца еще долго были заметны две обнявшиеся фигуры. Одна – слегка сутулая, с грустно опущенным долу длинноватым носом, другая – статная, с волнистыми локонами и слегка подрагивающими пушистыми крыльями. Они сидели на краю тверди и задумчиво болтали ногами…
***
– Ты, конечно, дура, Аля, но я рад, что так получилось. Ребенок еще неизвестно чей, а ты – та еще штучка. Я два года вкалывал, как шахтер в шахте, все для тебя, там у нас дом – полная чаша, а ты тут хвост налево.
Виктор стоял перед дверью загса и говорил. Говорил нудно, долго, рубил краем ладони по стволу ни в чем не виноватого молодого клена, упиваясь своей речью. Геля почти не слушала, думала о своем, разглядывая небольшие облачка, быстро несущиеся по небу. Этот человек в красивом полосатом костюме, гладко зализанными назад волосами и красным, мокрым сочным ртом был ей совсем не знаком. Она не понимала, что вообще ее может связывать с ним, и разве можно даже на секунду представить, что смешливая баловница Ирка с хитренькими зеленовато-карими глазенками и таким близким, родным теплом шелковистого тельца, имеет к этому дятлу какое-то отношение.
– Алименты ты конечно можешь отсудить. Только доказать еще надо, что я отец. Она вон, кудрявая, как…
– Заткнись.
– Чтоо? Ты это мне, Ангелина?
Геля подошла к Виктору вплотную, притянула его за галстук, близко прижала свое лицо к его лицу круглому и красному и близоруко вгляделась в его глаза.
– Знаешь что! Иди ты в п…
Виктор обалдело отпрянул, не веря своим ушам.
– И забери в неё свои алименты!
Выйдя из загса они с Виктором, не сговариваясь, пошли в разные стороны. Дойдя до старого заброшенного колодца в самом конце улицы, Геля зачем-то порвала на мелкие кусочки свидетельство о разводе, бросила его вниз и долго смотрела, как мелкие бумажки, быстро раскручиваясь в поднимающемся со дна потоке воздуха исчезают во влажной темноте.
***
– Эй, коза.
– Борьк, отвали, а? Смотри у меня глажки сколько.
Геля, вся взмыленная, таскала туда-сюда по желто-коричневому, прожженному от бесконечных глажек конёвому одеялу тяжеленный чугунный утюг.
– У тебя жопка красивая, сеструх. А ты ее красоту вон, в монашках тратишь. Скоро осунется, морщинистая станет, повиснет как курдюк, а?
– Борь!
Геля распрямилась устало и повернулась к брату.
– Ты видишь, у меня утюг неподъемный, руки уже, как свинцовые. Не до тебя и не до твоей дурацкой пошлости! Иди вон на Линкину задницу заглядывай, есть на чью.
– А ты бы еще каменюкою гретой гладила, дуро… Иди к нам, тебе Линка нормальный утюг даст. Слушай, мать, пойдешь седня в кино. У меня там дружбанок появился, спереди Смоктуновский, сзаду цыган твой. Так прям по тебе засох, сам говорил.
Геля внимательно посмотрела на лоснящуюся от жары, красивую Борькину морду
– Слушай, Борь. Помоги, а…
Геля достала с полки маленькую фотографию и записную книжку.
– Смотри.
Борька долго вглядывался, прищурясь и покручивая ус, в фотографию парня с карими улыбчивыми глазами и комсомольским значком, приколотым к белому свитеру.
– Сейчас он старше, конечно, я старую фотографию сперла.
Борька молча вытащил из сжатых пальцев Гели книжку, вырвал страничку и переписал адрес.
– Я понял. Жди.