Десятки профессоров физики и математики ломают голову над чисто гуманитарными проблемами, сотни писателей пишут в стол или для самиздата и тысячи людей рискуют своим благополучием и карьерой, чтобы это прочитать. И все же мы обманывали бы себя, если бы считали, что такие люди составляют большинство. Большинство по-прежнему одержимо профессиональными интересами, причем это относится также и к людям, принявшим решение об эмиграции. Эта профессиональная одержимость с одной стороны, обеспечивает людям некую специфическую духовную (точнее интеллектуальную) жизнь, а с другой, - делает их совершенно беспомощными перед лицом всякого изменения социального статуса (и внутри страны, и в случае эмиграции). При таком изменении лишь немногие умеют найти новые сферы приложения своим творческим способностям. Человек как бы уже превратился в деталь социальной машины, которая не может подойти ни к какому иному месту в этой машине, ни, тем более, к другой машине. Эта особенность затрудняет абсорбцию советского интеллектуала как в Израиле, так и на Западе.

Я заметил, что некоторые бывшие советские инженеры в Израиле начинают общественную деятельность "только для того, чтобы обеспечить себе нормальные производственные условия", но, втягиваясь в общественную жизнь, начинают говорить, что "только производственные успехи могут обеспечить нам нормальную общественную жизнь в стране". Таким образом, налицо некоторая перестройка сознания в сторону подчиненности профессионального элемента в реальной жизни.

Вообще говоря, предпочтение производственной сферы и творческих видов деятельности идеологически очень близко к сионистским идеалам начала века, когда проблема превращения евреев в народ со здоровой производственной основой была первостепенной. Однако это не превратило всех кибуцников в фанатиков сельского хозяйства, так как они не жили в замкнутом мире. Мы должны констатировать, что имеется общая основа, которая может подтолкнуть русских интеллектуалов к сионизму. Однако это же может их оттолкнуть, так как реальная практика далека от первоначальных идеалов как по духу, так и по деталям.

2. Подчиненность индивидуальной судьбы некоей великой цели есть общая предпосылка религиозного мировоззрения и сообщает смысл жизни миллионам людей. Однако в советских условиях эта цель была сформулирована как грубо социологическая (коммунизм). в результате чего в России произошло грандиозное разочарование в социалистической идеологии. В интеллектуальных кругах одно время было популярно "демократическое" движение, рассчитывавшее на некоторую либерализацию режима. Неудача этого движения привела также к разочарованию во всяком социальном движении вообще.

В то время как для русской интеллигенции, благодаря христианской идеологии, остается выход - полагать, что царство Божие не от мира сего и потому стремление к земной справедливости не должно выходить за известные пределы, - для евреев этот вопрос остается одним из самых трудных. Природный темперамент или семейная традиция предпочтения деяний чистой вере заставляют евреев непрерывно протестовать против различных несправедливостей, среди которых дискриминация собственного народа не всегда кажется им самой главной. Еврейский мессианизм, подкрепленный русской мессианской традицией, приводит к тому, что как те евреи, которые остаются в России, так и те, что готовятся к отъезду в Израиль, желают осуществления идеалов абсолютной справедливости в земной жизни в избранных странах. Пожалуй, только группа прямиков готова признать, что справедливости нет на земле и потому они просто ищут себе удобное место. Но даже и среди них многие рассматривают это как слабость. Поэтому главное, чем Израиль может привлечь этих людей, ищущих правду, - это попытка осуществить в реальной жизни некие идеалы. Согласитесь, что это и есть сионизм. Привлекательность его для русских евреев определяется не столько теоретическими достоинствами (мы видели по социализму, что теоретические схемы не привлекают их больше), сколько практическим идеализмом его представителей.

Атмосфера идеологической свободы и духовного богатства есть то единственное, что могло бы быть противопоставлено униженному положению советского еврея в настоящем. Будучи ассимилированным по культуре и техником по складу ума, он все же остается евреем в главном - он остается носителем уникальной судьбы. Все больше людей в России готовы эту уникальность принять сознательно и бесповоротно, но они готовы к уникальности, а не к банальности. К трагедии, а не к фарсу. К трудностям, но не к суматохе. Соотношение великого и житейского в реальной жизни видится им иначе, чем это представляется человеку Запада.

Я думаю, что настоящая художественная литература могла бы помочь им понять реальность в ее сложности и освободиться от некоторого схематизма. Такая литература спонтанно складывается. Издавая еврейский САМИЗДАТ в России, я убедился, что евреи собственными средствами вырабатывают свою идеологию и литературу, преодолевая препятствия. Сейчас, спустя год после выезда, я вижу, что эта идеологическая работа не только не заглохла, но превратилась в целое течение, которому есть чем поделиться с еврейством всего мира. Нуждается ли еврейство в этом? Мне кажется, что нуждается, хотя и не сознает этого.

3. Интернационализм в основе очень благородное учение, которое берет начало еще в Библии. Однако я боюсь, что привлекательность этого учения для русских евреев коренилась не в Библии, а в том простом факте, что они как национальность были угнетены. Поэтому им показалось, что путь радикального уничтожения различий между народами избавит их от этого угнетения. Поскольку русские не были в прошлом угнетены, у них не было никакого стимула к стиранию этих различий, и они остались теми же русскими. В результате евреи не приблизились к интернациональному идеалу, а просто обрусели. Это не принесло им никакого увеличения симпатий со стороны других народов. Напротив, такая способность к национальной мимикрии вызывает дополнительное раздражение у всех окружающих.

Сейчас вся молодая русская интеллигенция настроена националистически и интернационализм рассматривает как чисто еврейскую уловку в конкурентной борьбе. Для большинства евреев национализм их русских коллег так же неприемлем, как и крайние формы собственного, еврейского, шовинизма. В их сознании национализм противоречит принципам гуманизма и свидетельствует о недостатке культуры. В своих духовных поисках они нуждаются в некоей форме универсализма, который снимал бы крайности вражды народов. Немногие находят этот универсализм в христианстве. В сочетании с другими факторами ассимиляции этот путь ведет к исчезновению русских евреев как группы.

Однако подавляющее большинство остается на неопределенно гуманистической позиции, и они представляют благодарнейшую почву для библейского универсализма, основанного на современной иудаистической философии. Однако ни единое семя еще не упало на эту почву. Русские евреи не имеют в своем распоряжении почти никаких еврейских знаний. Даже Библия на русском языке является в СССР громадной редкостью. И множество евреев узнают Новый Завет прежде Ветхого (и в лучших переводах).

Я хотел бы суммировать, что рассматриваемая мною группа прошла путь, предоставленный советскому еврею, до самого конца и осталась неудовлетворенной, несмотря на заметные внешние успехи. Они дошли до вершин творческой работы и убедились, что чисто профессиональная деятельность не может целиком наполнить их жизнь.

Они подчиняли свои жизни тем великим целям, которые формулировались в советском (и антисоветском) обществе и убедились, что цели эти несуществующие, а сами они были исполнителями в чужой пьесе.

Они прошли до конца по пути ассимиляции и не освободились от унижений, но и не отказались от своей еврейской судьбы. Теперь эта группа находится на распутье. От того, куда она повернет, зависит судьба всего русского еврейства в целом. Тем, кто бежит в длинной колонне бегунов на дальнюю дистанцию, не приходится задумываться о дороге. Они видят впереди лидера в красной майке и заранее знают свой путь. Простой русский еврей десятки лет, надрываясь, бежал вслед за лидерами по той единственной дороге, которая была им открыта советской властью. Теперь его судьба зависит от того, хватит ли у этих лидеров мужества и чувства ответственности выбрать дорогу самим, быть может, и вопреки советской власти.

Мы можем помочь им в этом своим примером и своим сочувствием, мы можем расположить их к себе либо оттолкнуть, но мы не можем за них выбрать тот путь, от которого, на самом деле, зависит и наша судьба...

АНДРЕЙ САХАРОВ, ЧЕЛОВЕК И УЧЕНЫЙ

(Речь на торжественном собрании Национальной АН Израиля, посвященном присуждению А.Д. Сахарову Нобелевской премии Мира. Впервые опубликовано в "Время и мы", № 3,1976 г.)

Прежде всего зададим себе вопрос: мог ли бы А. Сахаров в такой мере заинтересовать мир, как это реально происходит, только как человек, то есть если бы он не был ученым? Я думаю, что - нет. И этот мой ответ характеризует не столько А. Сахарова, сколько мир, в котором мы живем. Но основывается он на моем представлении о Сахарове как человеке. Если бы А. Сахаров был политиком, он, я думаю, не выдержал бы конкуренции других, более бойких кандидатов на первых же этапах своей карьеры. Он не смог бы упрощать свою мысль для того, чтобы получить временный успех, а тогда он не пробился бы до того уровня, на котором можно думать об успехе серьезном. Хотя политическая жизнь в СССР совершенно отличается от жизни в демократических странах, сказанное равно относится и к демократическим странам тоже. А. Сахарова не выбрали бы даже членом муниципалитета, потому что он бы слишком глубоко задумывался, прежде чем что-нибудь сказать, а ни у кого в этом мире нет терпения выслушивать.

Если бы Сахаров был писателем, он не имел бы успеха, потому что он не смог бы указать правых и заклеймить виноватых, как делают писатели гражданские, и не оказался бы достаточно артистичен, как писатель лирический. У него не достало бы эгоизма привлекать весь мир в свидетели своих душевных неурядиц и не хватило бы одержимости говорить миру, который не желает слушать.

Если бы Сахаров был школьным учителем, на которого он похож своей добротой и манерой поведения, - стал ли бы мир его слушать? И когда бы его выгнали с работы или посадили в лагерь за те же самые слова, максимум, на что он мог бы рассчитывать, - это подписи нескольких добросердечных интеллектуалов под письмом в его защиту, направленным в советское посольство. А потом - на тихую жизнь, заполненную полезным физическим трудом либо в ссылке в Сибири, либо в эмиграции, в Миннеаполисе...

Однако и если бы он был просто ученым или даже великим ученым, ситуация бы не слишком изменилась. То есть, конечно, ученые вслушивались бы к его словам, и на международных конференциях, посвященных физике и строению мира, раздавались бы слова о научной свободе, о необходимости прислушиваться к ученым и т. д. Только ученые в нашем мире знают, что необходимо прислушиваться к ученым. Все остальные знают только, что с учеными надо как-то поладить, то есть в конечном счете от них (и от их предложений) отделаться. Поэтому и в этом случае слова Сахарова дальше ограниченного круга беспокойных профессоров (в большинстве евреев) не пошли бы. А он не стал бы предпринимать усилий, чтобы попасть в газеты, выступить по радио, встретиться с сенаторами и конгрессменами...

А. Сахаров - не просто ученый. Будучи человеком очень скромным, он как-то сказал мне: "Ну какой я ученый? Я ведь, в сущности, изобретатель". Он несомненно преувеличивал, но, как всякий великий человек, очень точно видел суть проблемы. Суть проблемы в том, что миру не нужны ученые и сильные мира сего не ценят мудрецов. Сахаров есть Сахаров и для советских властей, и для западных обывателей не потому, что он ученый, а потому, что он изобретатель. И изобрел он - ни много ни мало - водородную бомбу, от которой весь этот мир может взлететь. Особенностью сегодняшней техники является необходимость быть ученым, чтобы изобрести что-нибудь значительное. Но это не меняет того основного факта, что мир интересуется вещами, а не идеями, явлениями, а не сущностью...

Собственно, если бы А. Сахаров не стал бы ученым, он вообще не смог бы сложиться как личность и не приобрел бы своего влияния. Только в науке сейчас ничего не значит большинство голосов (даже в искусстве - это не так), и только в науке основательность и глубина весят больше быстроты и практичности. Медлительный, вдумывающийся в каждое слово, Андрей Дмитриевич, как бы прислушивающийся к неясно различимому голосу в себе и явно допускающий практические ошибки, мог бы быть принят только в обществе, где нет окончательных истин и где даже самый опрометчивый может оказаться прав... Таким обществом сейчас (во всяком случае, в Советском Союзе) является только общество ученых, и Сахаров является одним из лучших представителей такого типа. Но в прошлом такая атмосфера царила не среди ученых, а среди религиозных мыслителей, отшельников, философов, пророков. Мудрость Талмуда связана с таким относительным агностицизмом, и Евангелия характеризуются такой особой неуверенностью в теоретических вопросах, которая покоряет в Сахарове. Весы совести все время колеблются, и номинальный вес гирь сплошь и рядом не соответствует фактическому (а иногда и меняется со временем). Это происходит на твоих глазах, и ты смотришь и вдруг понимаешь: "Святой!" Пожалуй, даже более определенно - христианский святой, подвижник, хоть сейчас в мученики.

А как же "ученый", а "изобретатель"? Как же, как же... А чудеса!..

Главная функция всякого порядочного святого - умение творить чудеса. Скажем прямо: мир интересуется учеными, потому что ожидает от них чудес. Все великие изобретения, которые так изменили лицо мира за последние десятки лет, воспринимаются обывателем и его государственным представительством как чудеса, которые способны творить одни личности и не способны другие. Популяризация науки и всеобщее образование нисколько не сглаживают разрыв между "учеными" и обыкновенными людьми, хотя эти люди могут быть не менее учеными и не менее квалифицированными в своей области. И вот, то самое, что неоднократно было им говорено и отброшено, слышат они от человека, творящего чудеса, и в душу закрадывается страх...

Разве слушал Фараон Моисея? Но Моисей сотворил чудеса... Фараон задумался. Разве нужны были чудеса, чтобы понять, что говорил ему Моисей? "Мы пришли сюда свободными людьми, а теперь мы - рабы", "Отпусти народ мой" и пр. Но вот понадобились чудеса, и Десять казней египетских, и Огненный столб: и евреи свободны. Что же? Слушали ли они сами Моисея? - Нет! И опять пошли чудеса... Огненные столбы и атомные грибы вырастают, чтобы подтвердить простую мысль-заповедь: "Не убий!" Такие положительные чудеса, как манна или пенициллин, недостаточны для усвоения этой идеи. Эти чудеса учат людей не собирать в житницы и надеяться на авось. Чтобы удержать их от массового взаимного убийства, нужно что-то пострашней, и вот оказалось недостаточно даже динамита и I-й мировой войны. Была и II-ая, и атомная бомба. И теперь водородная... Справедливо, что премию Нобеля, изобретателя динамита, присуждают Сахарову, изобретателю водородной бомбы, за стремление к миру, за его мужественную борьбу в пользу прав Человека. Если человечество погибнет, оно погибнет не от водородной бомбы, и не от динамита. Оно погибнет от собственного неразумия. Динамит сам по себе никого еще не убил. Обязательно была рука, которая этот динамит зажгла и бросила. И, впрочем, часто тот, кто бросал первым, получал преимущество и, может быть, уходил от возмездия. Но чудеса Божьи совершенствуются, как люди. Тот, кто бросит бомбу теперь, не уйдет от возмездия. Народ, который замышляет убить другой народ, теперь смертельно рискует и подвергает риску весь мир вокруг. Это страшно. Но я думаю, что это хорошо. Как и раньше, найдутся безответственные смельчаки. Но теперь, не как раньше, всем не будет наплевать. Найдутся и те, кто удержит преступную руку. Не из благородства, к сожалению, а ради собственной безопасности. И это хорошо...

Таким образом, А. Сахаров (как и его американский коллега Э. Теллер) не несет вины за создание смертоносного оружия, а участвует как изобретатель в создании технического чуда, которое должно вразумить народы и направить их энергию на более разумные цели, чем смертоубийство. И Андрей Сахаров первый выступил с предупреждениями перед советскими вождями. Что значит выступить перед такими людьми с такими предостережениями, может себе представить только либо человек, выросший в СССР, либо человек, твердо помнящий, что пророк Исайя был, по приказу царя, перепилен деревянной пилой. И все же, оставаясь на современной почве, скажем просто, что он выполнил свой долг ученого. Ибо, оценив все последствия своего изобретения, он уже перестал быть просто изобретателем и стал Ученым.

Наконец, идя дальше по этому пути, взяв ближе к сердцу людские заботы, Андрей Дмитриевич связал вопрос о Правах Человека с вопросом о Мире, и эта постановка вопроса все еще нова. Почти никто на Западе еще не понял, что война, которую советские власти ведут со своим народом, не может не коснуться их. Запад еще не понял, что мирной может быть только страна, внутри которой царит мир, и отсутствие этого покоя в СССР есть смертельная опасность для всех. Вопрос о Правах Человека не есть больной вопрос только для СССР. Больше 60% Объединенных Наций пренебрегают правами человека, и это значит, что опасность грозит миру со всех сторон. Большинство человечества не просто нарушает права отдельных лиц и групп. Большинство человечества не знает, что оно нарушает, и что Господь сообщил евреям на горе Синай 10 заповедей. Поэтому у большинства нет даже общей почвы для переговоров. А. Сахаров пророчески указал на это всему цивилизованному миру и тем самым стал великим Человеком.

...Если М. Горбачева часто называют архитектором перестройки (а я все-таки думаю, что он только прораб), то Сахарова надо бы назвать предтечей и пророком ее. Миллионы людей обрели свободу благодаря этому повороту событий, и они с благодарностью вспомнят того, кто первым указал этот путь.

Год назад, в один из московских декабрьских дней, Андрей Дмитриевич вернулся с заседания съезда народных депутатов, прилег отдохнуть на часок и уже никогда не проснулся. Еврейская народная традиция считает, что такую смерть Бог посылает праведникам. Еврейский народ несомненно имеет основания причислить А. Сахарова к числу праведников мира, ибо его безусловная поддержка еврейского освободительного движения резко повысила авторитет этого движения во всем мире и способствовала его торжеству. Андрей Дмитриевич чувствовал, как дышал, что невозможно добиться свободы для себя, не дав свободы другому. Он ощущал, что только Россия, из которой можно уехать, может стать Россией, в которой можно будет жить. Ему не нужны были обоснования политической благоразумности такой позиции. Он просто был таким человеком, который не мог бы чувствовать себя хорошо, если другим от этого было плохо.

Я лично многим обязан ему и Елене Георгиевне Боннер, принимавшим горячее участие в бесчисленных освобождениях меня из-под арестов, где я, вероятно, застрял бы на годы, если бы не их постоянная поддержка. Но еще большую роль в моей жизни сыграл сам факт знакомства с этим человеком. Моя жизнь была бы беднее, если бы я не знал его. Я мог бы упустить какую-то необыкновенно важную характеристику бытия. Уникальное свидетельство духовной природы человека. Его несводимости к банальному.

А. Сахаров умер именно в тот момент, когда начали кристаллизоваться элементарные основы гражданского мира, необходимость которого в СССР он первый провозгласил. Бог не дал ему увидеть дальнейшего развития свободы в России, которое когда-нибудь должно привести к торжеству его идей. Быть может, это тоже часть Его Милосердия.

Вопреки ортодоксальной еврейской традиции, которая невнятно приписывает Моисею какие-то мелкие грехи для оправдания его смерти в преддверии земли обетованной, я думаю, что Господь совершил это не в наказание, а из милосердия. Он не захотел огорчить своего любимца, дав ему увидеть любимый им избранный народ в разгуле свободы, в опьянении дележа, в многосотлетней череде неизбежных кровавых войн...

Я был знаком в своей жизни со множеством выдающихся людей. Сталкивался и общался со многими великими учеными. Но все остальные, великие и обыкновенные, друзья и враги, все вместе - это одно, а Андрей Дмитриевич Сахаров - это другое. Как если бы он был представителем иного мира, посетившим нас для напоминания о чем-то забытом. О том, что и в наше время в мире совершаются чудеса. Он был совершенно лишен всякой формальной религиозности. Поэтому мне трудно будет выговорить те слова, которые наиболее ему соответствуют. Он был истинный избранник Божий, пришел и ушел в надлежащее время.

В МИРЕ НЕТ ЦЕНТРА

(Впервые опубликовано в "22", № 2, 1978, как реплика в дискуссии "Где наш дом?")

Сопоставление Израиля и Европы действительно ставит перед нами проблему.

Мы все были воспитаны на Европе, на европейской культуре. Русская культура, на которой мы выросли, вся пронизана ностальгическим чувством по Европе, она вся построена на европейских реминисценциях. Не было ни одного по-настоящему плодотворного русского писателя - от Гоголя до Толстого и Достоевского, - который бы многократно не путешествовал по Европе, не любил ее, не говорил на многих языках, не читал бы непрерывно европейскую литературу. В России, в тюрьме, мне достался томик Пушкина - "Незавершенное и незаконченное". Все это "незавершенное" было полно его заметок, где он писал: хорошо бы написать русского Вальсингама, русского Тернера. Он вся время словно бы пытался "переводить Европу" на русский язык.

Поэтому у меня нет сомнений, что Европа должна быть нами немедленно узнана и с улыбкой встречена. Более того, сразу возникает такое ощущение, что это наше родное. Это первое ощущение. Когда я увидел Лондон, я ощутил, что это Диккенс. Когда я увидел Париж, я был счастлив, - это Бальзак, Стендаль, Дюма. Это так знакомо. И Рим...

Но как раз Рим дал мне очень характерное переживание. В Риме, сопоставляя невероятную красоту Рима классического, - Форум, Колизей, - с Римом современным, я пришел к мысли, которую затем начал постепенно расковыривать. И тогда я по-настоящему увидел, мне кажется, то, что характерно для всей Европы. Рим - это разрушенный город, населенный... обезьянами. Это, разумеется, грубое преувеличение, но я сознательно делаю такое преувеличение. В Риме нет ни одного здания, которое было бы отремонтировано. Там нет ни одного здания, построенного позже 18 века, которое выглядело бы хоть чуть лучше безобразного. Нет ни одной стены, которая не была бы загажена фашистскими знаками и серпами и молотами.

Рим - это чудовищное безобразие, которое нагромождено на поразительную красоту.

Прекрасна Флоренция. Но это опять же относится к Флоренции до 18 века. А ее окружают жуткие современные здания. Как только выходишь за пределы старинной Флоренции, начинаются Черемушки, которые мы хорошо знаем по Кирьят-Гату, - только в Кирьят-Гате еще есть такое безобразие. Я был в Венеции. Потрясающая маленькая Венеция, где гуляют туристы, а вокруг - не менее потрясающая своим убожеством современная архитектура.

Я встречал итальянских интеллектуалов. Они, конечно, существуют, но они ничуть не лучше американских, они, пожалуй, выглядят даже провинциальнее. Поэтому тот факт, что древний Рим на несколько голов выше Нью-Йорка, совершенно ничего не значит для современной итальянской культуры. Она вовсе не оказывается от этого автоматически на несколько голов выше американской. Это означает, боюсь, что она - не на уровне своего Рима.

Я хочу рассказать еще об одном впечатлении. Меня привели в очень интересный римский квартал, где архитектура меня особенно поразила своим необычайным уродством. Я спросил: "Что это? Что это за ужас?" И мне сказали: "Это попытка величия". Во времена Муссолини было провозглашено, что отныне Италия начинает времена новой классики. Были вложены серьезные усилия и деньги, приложены большие старания, - но возрождения классики все равно не получилось.

А потом я побывал во Франции, и снова главное, что меня поразило, - это расхождение между Францией, принадлежащей сегодняшним французам, и Францией, принадлежащей нам, русским евреям, то есть той Францией, которую мы помним по романам Золя, Дюма, Бальзака. "Наша" Франция - прекрасна, великолепна, но это не подлинная сегодняшняя Франция. Один из французских знакомых сказал мне: "Вы гуляете по бульварам, по набережным Сены, но вы не знаете настоящей Франции. Пойдите на могилу Наполеона, и вы увидите сердце Франции. Вот если вы сумеете пережить это, - тогда вы поймете Францию". Я пошел на могилу. И я должен сказать, - после этого я понял, что я действительно Францию не знаю. Эта гробница, - я настаиваю на этом, - созвучна тому пафосу, который я увидел в муссолиниевском квартале. Это ложный пафос, это могучий мрамор, это невероятная пышность, это памятник побед, которых у Франции нет. Это памятник комплексу неполноценности. И без понимания этого сокровенного нельзя говорить о Европе.

Европа очаровательна. Это самое удобное место для жизни на земле. Бродя по Америке, - а это одна из самых красивых, самых природно богатых стран в мире, - я все время ощущал, что Европа все равно гораздо уютнее для нас, потому что мы по природе европейцы, таково уж наше воспитание. Она уютнее, она очаровательнее. И все, что в Америке хорошо, - заимствовано у Европы, только богаче и больше. И все же я хочу спросить: почему нам не быть честными с собой и не сказать, - что хорошо, то хорошо, но что есть, то есть? А есть у сегодняшней Европы этот сокровенный комплекс неполноценности. Она чувствует, что умирает, не будучи в силах освоить собственную культуру. Она чувствует и знает это свое бессилие. И настоящая проблема для Европы, такая же, кстати, как и для нас, - как выбрать путь, чтобы оказаться на уровне своих предков?

Я обошел множество галерей в Париже; Париж - это ведь центр мировой живописи! Я не говорю о Лувре, потому что Лувр - это не сегодняшняя Франция, это ее прошлое. Так вот, я обошел множество современных галерей и боюсь, что вероятность встретить талантливое, оригинальное полотно там ничуть не выше, чем в Тель-Авиве, Иерусалиме или Цфате. И дело не в том, что талантливые люди всюду редки. Дело еще и в том, что весь мир сегодня следует за небоскребами Америки. И если какие-то израильские бумагомаратели следуют за Парижем, а другие - прямо за Нью-Йорком - это уже не важно. Важно, что они не следуют за велениями собственной души, и это - проблема всего мира.

Европа - или, во всяком случае, та Европа, с которой нам имеет смысл общаться, для которой у нас открыты сердца и о которой мы всерьез можем говорить в духовных терминах, решает сегодня свою проблему, которая не менее тяжела, чем проблема Израиля. Потому что и перед ними, и перед нами действительно стоит эта главная проблема: приспособиться к американским стандартам или найти в себе силы оживить свою культуру. Ну, хоть сохранить старую! Одно из двух: либо продолжать культурное творчество, либо приспособиться к американским университетам. Такова реальная альтернатива. Сегодня миром правит Америка, а не Париж или Венеция. И Америка покупает Венецию и платит Парижу для того, чтобы они существовали. А потуги де Голля создать великую Францию выглядят точно так же, как могила Наполеона: смешно.

После того, как я побывал в Европе, я ощутил настоящее уважение к двум другим странам, о которых я раньше меньше думал, - к Голландии и Англии. К Голландии и Англии, которые совершают действительно героические культурные усилия. Англия, которая потеряла мировую империю, которая полностью лишилась всего, что поддерживало ее в прошлом, сейчас борется за то, чтобы обжить и сохранить культуру, которую она имеет, сегодняшнюю культуру, которая, впрочем, никакого отношения не имеет ни к Уфицци, ни к собору Парижской Богоматери. Но зато - это живая культура. И я вижу, что Англия испытывает в этом вопросе те же трудности, что Израиль, - недостаток средств, недостаток кадров. Я видел знаменитого ученого, который встречал меня в таких обтрепанных брюках, что у меня сердце сжалось - такой бедности я не видел даже в России! - и который не соглашается на приглашения Принстона, Гарварда и тому подобных американских университетов, потому что он хочет, чтобы в его Оксфорде был Оксфорд. Почему бы и нам не подумать об этом? Все мы вчерашние жители Шепетовки. А сегодня мы вдруг на меньшее, чем Париж или Гарвард, не согласны. Неужели нам действительно должно принадлежать все самое лучшее? И наши жены должны быть непременно самые лучшие в мире? И наши города должны быть самыми красивыми? А если у меня родители не самые лучшие в мире, - может, это причина сменить родителей? Может, мне назваться другим именем или фамилией? Разве не стоял перед нами этот вопрос - перестать быть евреями? Мы имели время решить этот вопрос. Так что, опять начнем его перерешивать, потому что в Гарварде лучше университет?

Когда я в России решал для себя вопрос, куда я поеду, я решил поехать в Израиль. Если через пять веков здесь кто-то будет жить и учиться в еврейском Гарварде, и наслаждаться еврейской галереей Уфицци, в этом будет мой вклад. Но если бы я поехал во Флоренцию и прожил там хотя бы еще миллион лет, галерея Уфицци все равно никогда бы не стала моей. В этом вся разница. Израильский художник, который здесь что-то создаст, создаст это отчасти за мой счет. Это и есть наш историко-культурный шанс.

У нас, у евреев, развилась за столетия какая-то необычайно высокая культура беззастенчивого гостевания. Мы так хорошо умеем гостить в чужих домах! Мы такие самые замечательные в мире гости! Постыдимся... Мы - дети своих родителей, и мы должны уважать их за то, что они наши родители. Этого достаточно. Мы живем в этих городах, и нам нужно украшать эти города, потому что мы в них живем. Нам принадлежит эта культура, и мы должны ее создавать, потому что она нам принадлежит. Мы создаем эту культуру, и она хороша только потому, что она - наша. Это не такая великая культура, какую мы можем потребить в Европе. Верно, но ведь - только потребить! Не мы создали европейскую культуру, не мы наследники этой культуры, мы - всего лишь ее потребители. Вообще говоря, потреблять - это тоже не стыдно. Я знаю человека, который говорит: "Почему считается, что талант обязательно должен состоять в творчестве, в созидании? А вот я, например, могу талантливо потреблять, могу гениально наслаждаться искусством". Пожалуй, в этом есть свой смысл, - для потребителей, для туристов. Но, если мы говорим в подлинно духовных терминах, в терминах созидания, употребляя слово "творчество", давайте не забывать, что потребитель и творец - это разные типы личностей и отношения к жизни. Иначе мы скатимся к тому, что вся наша нация, весь Израиль может превратиться в такого потребителя, - во всем. Если же мы хотим творить, то тут все однозначно: всякий, кто создает, не может создать ничего иного, кроме своего. Он создает только свое. А это свое затем уже войдет в культуру или нет. Если оно подлинно "свое", то войдет, а если оно чужое оно исчезнет. Перед нами нет такого выбора - строить небоскребы или Колизей. Мы все равно никогда не построим Колизей. Это уже было, это принадлежит другим. Небоскребы у нас есть шанс построить, но они не будут выражать нашу культуру, это просто техническая наша потребность, вот и все. Что создаст еврейский народ и что он создаст в Израиле, - смешно это предугадывать. Есть, например, такой еврейский художник как Иоси Розенштейн. Он наложил на себя религиозные ограничения, - он не рисует лиц. Но я не уверен, что для его творчества это было ограничение. Ибо его картины по-своему интересны. И вот противоположный, но в каком-то смысле смыкающийся случай - Йосл Бергнер, который всю человеческую трагедию изображает в виде бредущих в пустыне, распятых или смертельно уставших терок. У него это не религиозное ограничение, а ощущение, которое идет изнутри. Это именно то, о чем я говорил, - что для человека, в сущности, главная - и уже достаточная задача в жизни: быть достойным своих родителей, не предать их, не забыть, не снизить, - и этого достаточно. Терки Бергнера - это еврейский быт, еврейская мелкость жизненных истоков, возведенная в лирическую тему, в эстетику. И оказывается, что эта эстетика - та же, что в железных людях Розенштейна. Может быть, в этом и есть наш особый путь?

Когда мне говорят, что этот особый путь неизбежно связан с религией, и наша религия может снова увести нас с исторического пути, и мы опять исчезнем из истории материальной культуры, я могу ответить лишь одно: если в душе есть достаточное мужество и силы задать себе такой вопрос, то это уже залог, что мы не исчезнем. Если же этих сил на самом деле нет, - что ж, значит, такова наша судьба. Однако в любом случае смешно об этом гадать. Если перебежать в Европу, - от этого разве станет лучше? Или, может быть, нам отвергнуть на этом основании нашу религию? Но тому, кто ею насквозь пронизан, предлагать это бессмысленно, он ее не отвергнет, а тому, кто от нее далеко, - хорошо бы, прежде, чем отвергнуть, - познать. Тогда, быть может, он увидит и другую сторону проблемы. Сегодня во всем мире культура строится, - точнее, ее пытаются строить, - в условиях распада религиозного сознания, отсутствия абсолютных ценностей. Я боюсь, что в этих условиях построение подлинной культуры вообще невозможно. Я не верю, что может существовать безрелигиозная культура, и в этом смысле у евреев есть даже преимущество перед Европой и остальным миром, ибо их религия не может быть просто "отброшена", она составляет часть их национальной жизни. У меня нет никаких сомнений в полезности религии в жизни и культуре еврейского народа. Я отношусь положительно к религиозности израильского общества. Другое дело, что я не знаю, где мера этой полезности, и я вовсе не готов менять свой образ жизни или голосовать за изменение нашего образа жизни, - но я просто уверен, что такие вопросы не решаются голосованием. Эта мера создается практикой.

В одной из своих статей М. Агурский очень точно определил нашу распространенную болезнь, как стремление евреев во всем мире к некоей "центральности". За это евреев, собственно, и не любят. Они все время пытаются пролезть поближе к "центру событий". В любом месте, на любом уровне, в любой профессии евреи рвутся к эпицентру землетрясения. (Не есть ли это просто другая формулировка все того же еврейского карьеризма, который гонит нас в столицы?) Им всегда кажется, что где-то там "центр", где-то "там" создается культура, а они, в Израиле - о ужас! - живут в провинции, на периферии событий... Я очень много ездил, я общался с людьми, и я понял, что в мире нет центра. Этим и характерен западный мир: в нем нет центра. Амстердам - это центр для голландцев, замечательное место, потрясающее место, но это ни в какой мере не центр ни для англичан, ни для французов, ни для итальянцев. И хотя Нью-Йорк сегодня - в каком-то смысле центр мира, но Париж для французов важнее Нью-Йорка. Сол Беллоу как-то сказал, что Париж в культурном смысле нисколько не выше Буэнос-Айреса, но для французов - это их уровень, их центр. И в этом плане Тель-Авив и Иерусалим - ничуть не меньшие "центры". Более того, мне кажется, что некоторая чуткость позволила бы нам заметить, что в каком-то еще более глубоком смысле подлинный центр мира действительно находится здесь, - не только для нас, евреев, но и для всех.

Это утверждение не имеет ничего общего с попыткой приписать нам, евреям, дополнительный аристократизм. Напротив, я чувствую себя плебеем и вполне этим удовлетворен. Более того, я уверен, что это мое плебейство дает мне возможность крепко стоять на ногах. Мои предки - плебеи, которые никогда не жили за счет того, что им оставили их предки. Они приспосабливались к тому, что есть, и строили из того, что оказывалось под рукой. И при этом они умудрялись не только как-то жить, но еще и иметь богатую духовную жизнь. Я убежден, что такое ощущение себя плебеем в каком-то смысле ближе к европейскому аристократизму, чем повышенный "еврейский аристократизм" многих наших соплеменников. Потому что, насколько я понимаю европейскую культуру, она построена на четком сословном различии и сословной памяти: плебей помнит, что он сын плебея, аристократ помнит, что он сын аристократа. И вот нам нужно помнить не только, что мы лично плебеи, но и то, что евреям предназначена особая роль в мире.

Разговор о "центральности" Израиля имеет и иной, более глубокий смысл. Дело в том, что Европа и европейская культура были созданы деспотизмом и поддерживались до тех пор, пока традиция этого деспотизма сохранялась. Сейчас она переживает кризис, который ставит перед ней - и всеми нами проблему: может ли вообще существовать демократическая культура? Европейская культура потому в такой сильной степени оказывается зависимой от американизма, что американское общество - это единственное в мире общество, которое знает только демократическую традицию.

Действительная проблема, перед которой стоит Европа, состоит в том, что психологически и идеологически она не уверена, что может продолжать и создавать свою, оригинальную культуру без деспотического давления, без тиранического произвола. Когда же она что-то создает, это оказывается, в конце концов, какими-то американскими копиями. И неважно, кто у кого украл, - важно, что уровень все равно невысок. Демократическая культура, потому ли, что она молода в Америке, или потому, что она еще не нашла себя в Европе, - в значительной степени сера и посредственна. Тут кроется настоящая проблема и трагедия. Ибо пока что американская демократическая культура, в основном, оказалась способной создать только массовую продукцию, одинаково серую - в полном соответствии с принципами общества "одинаковых возможностей".

И вот тут-то для нас, для Израиля, открывается перспектива. Она открывается потому, что наше общество традиционно демократично. Наше общество демократично не только сейчас, - оно в каком-то отношении было демократично всегда; в каком-то отнюдь не в современном смысле; но во всяком случае оно никогда не выжимало из индивидуума соки, чтобы создать какую-нибудь пирамиду или вообще "Вещь". Более того, - творчество, в которое ушли силы еврейского народа, "Слово", тоже не выжималось под давлением. Это не был результат тирании или какого-либо целенаправленного насилия, целенаправленной воли. Так вот, сегодня перед миром возникает вопрос: может ли культура выжить при современных условиях, действительно ли она обладает внутренней потенцией? И в этом отношении, я бы сказал, еврейство, Израиль равновелики Европе. Потому что наши шансы создать демократическую культуру не меньше, чем шансы Европы. Я не знаю, - может быть, наследие евреев даже более адекватно решаемой сегодня задаче, чем наследственная культура европейцев. И тогда именно Израиль может оказаться в "центре" современного культурного эксперимента.

Тут следует кое-что уточнить. Конечно, европейская культура, о которой мы говорим, создалась до 18 века; начиная с 18 века, она, скорее, разрушается, - это хорошо известно культурологам, тем же Шпенглерам и Тойнби. Начиная с 18 века происходит внедрение этой культуры (в популярном изложении) в быт, - это само по себе прекрасно, но до нового развития здесь далеко. Нам, советским евреям, это легко понять на собственном примере: русская дореволюционная культура создала такой багаж, который и при его разрушении, после 1917 года, дал поразительный, гениальный всплеск, во многом оплодотворивший мировую культуру. Иными словами, акт разрушения традиционной культуры, созданной деспотизмом, тоже является творческим, культурным актом. Когда, например, Маяковский выступает и сбрасывает Пушкина с парохода современности, это есть творческий акт. Но когда он его уже сбросил, - выясняется, что сбрасывать Маяковского уже не интересно. Следующего акта нет. И не случайно у Маяковского нет ни одного продолжателя. Так что же дальше? И вот начинаются поиски и блуждания, которые становятся с каждым десятилетнем все лихорадочнее. Это бросается в глаза - в современной живописи, в кино, в литературе, - людям совершенно непонятно, что делать дальше. Это действительно проблема - и проблема для всего мира. Деспотический путь создания культуры, характерный для Европы и России, неминуемо приводит к этапу ее отрицания. Но оказывается, что дальше - тупик. Оказывается, что когда уже сбросишь Пушкина с парохода современности, то выясняется, что гораздо более перспективна та линия, на которой вообще с пароходов не сбрасывают. Вот почему я сказал и повторяю, что евреи, Израиль в этом отношении равновелики Европе. Для нас это тоже проблема, мы в этом смысле современники этих поисков, и если у нас хватит творческих сил опереться на себя, внутри себя, а не хвататься за чужое, не исключено, что мы опередим Европу...

ЯВЛЯЮТСЯ ЛИ ЕВРЕИ ОБЪЕКТОМ СОВЕТСКОГО АНТИСЕМИТИЗМА?

(Впервые опубликовано в "22". №3. август 1978)

У каждого живого существа бывает такой импринтный возраст, когда яркие впечатления навеки запечатлеваются в сознании и надолго определяют предрасположения и страхи, которыми руководствуется взрослый. При этом его взрослый опыт иногда не может соперничать по силе влияния с этим первым впечатлением, которое отнюдь не всегда обосновано, но оказывается сильнее логики и реальной жизни. Возможно, нечто подобное произошло в истории русского народа в пору его младенчества, когда русские княжества оказались в вассальной зависимости от Хазарского каганата (VIII-IX вв. н. э.) и образ "Хазарина" или "Жидовина" приобрел в русском сознании черты фантастической мощи, непреодолимого государственного, финансового и культурного могущества, которые присутствуют в русском государственном мышлении и поныне. Хазарский каганат распался в X в., однако, следы подобных взаимоотношений сохранились в описании еврейского погрома в Киеве (XI в.), распространения "книжной премудрости" киевского жида Зхарии в Новгороде, свидетельствах о ересях стригольников и жидовствующих (ХУ-ХУ1 в.). Иван IV, получив донесение о захвате группы евреев при взятии Полоцка, приказал немедленно всех утопить, чтобы избежать возможного вредного влияния их на дела молодого русского государства. Что такое влияние предполагалось очень опасным, видно из категорического, можно даже сказать, испуганного тона царского указа. В XVIII в. русский вельможа украинского происхождения Разумовский написал государыне Елисавете Петровне, что он предвидит "большие пользы от допущения жидов из Западных областей для торговли и ремесла", а Елисавета кротко, но твердо ответила: "От врагов Христовых и пользы не надобно". И в дальнейшей истории Российской империи можно проследить следы этого мистического страха, подчас преодолевающего естественное корыстолюбие. Например, уже в XIX веке был неожиданно издан указ: запретить евреям проживать на Рижском взморье и даже посе-щать его. Жители Рижского взморья буквально взмолились отменить это ограничение, потому что они начали разоряться без евреев, которые уже тогда видимо, взяли современ-ную моду ездить по курортам.

По-видимому, почти такой же длинной историей обладает и другое, гораздо более трезвое (хотя отнюдь не более дружелюбное) отношение к евреям, сложившееся на территории Польши и Украины (и того же Рижского взморья), занесенное в Россию вместе с присоединением этих стран. В отличие от русского отношения, исходящего из мистических источников и не основанного на реальном опыте общения с еврейским народом, польско-украинское отношение целиком проникнуто идеей практической пользы (или вреда), безотносительно к идеологии. Так, польская шляхта защищала евреев от украинских погромов, конечно, не по идеологическим мотивам, а исходя из своей выгоды, и теперь некоторые украинцы призывают евреев к объединению не потому, что они, наконец, осознали какие мы хорошие, а потому что они сознают нас как потенциального союзника в своей борьбе и трезво оценивают свои выгоды и возможные потери. Их отношение к евреям основано на реальных факторах потому, грубо говоря, что они не боятся евреев, так как знают их хорошо.

Все века, что евреи проживали на территории Польши и Украины, они были лишены собственной государственности, в большинстве не носили оружия и представ-ляли собой легкую добычу для вольного рыцарства и одновременно единственную мишень для народного гнева, благо другие мишени больно кусались. И образ жида в украинской фантазии скорее юмористический, чем демонически грозный, как в фантазии великорусской. Достаточно сравнить антисемитские страницы Гоголя с соответствую-щими страницами из Достоевского (или Некрасова), чтобы увидеть эту разницу. В политической истории Российской империи эти два отношения сосуществовали, так что до XVIII века преобладало русское идеологическое отношение, а к середине XIX века явно возобладала трезвая оценка политических и экономических факторов, связанных с еврейской проблемой. В начале XIX века можно видеть, как меняется этот государственный взгляд по тем компромиссам, которые совершало правительство. Так, мне пришлось ознакомиться с письмом Виленского губернатора на Высочайшее имя, где он предлагает отдать винные откупа в Литве "жидам-караимам, поскольку те не такого вредного вероучения и не признают богомерзкого Талмуда". Таким образом, он уже готов признать каких-нибудь жидов, но еще панически боится Талмуда (каким образом Талмуд может помешать или помочь содержанию кабаков, остается задачей для историков русского политического мышления). Также и концепция Николая I, создавшего школы кантонистов "для перевоспитания и наставления заблуждающихся евреев" еще отдает мистикой, которая внушает монарху, что оставить евреев заблуждаться опасно для его государства, но уже отличается трезвым убеждением, что после "перевоспитания" николаевские солдаты могут рассматриваться, как и все прочие люди в империи, даже оставаясь евреями. В дальнейшем русское правительство было избавлено от слишком глубоких размышлений над еврейской проблемой вмешательством Ротшильда, который обуславливал свои займы отношением к евреям, и потому мистически настроенные сановники во многих своих начинаниях, вроде дела Бейлиса, наталкивались на сопротивление министра финансов.

В общем в XIX веке в Российской империи, поскольку она управлялась в основном европеизированными людьми, победило чисто практическое отношение к евреям. Евреи заняли достаточно прочные позиции в русском обществе, вопреки многим легальным ограничениям, хотя и русская мистическая тенденция время от времени снова просыпалась и явственно напоминала о себе.

Интересно, что все это время коренные русские люди по-прежнему никогда в глаза не видели еврея (благодаря черте оседлости) и давали основания утверждать, что в русском народе нет антисемитизма. Еврей впервые опять появился в, собственно, России в начале XX века, и опять он явился как представитель могучих мировых сил (с одной стороны, Капитала, с другой стороны. Революции). Настоящее знакомство с евреем в России произошло во время революций, когда еврей был суперменом Революции, вооруженным до зубов партийными словами (разных партий, но для обывателя неразличимо), наганом и невообразимой дерзостью. Это не было такой уж неожидан-ностью для украинца, который и сам грешил нелояльностью, вовсе ничто для поляка или латыша, которые двести лет ждали своего часа, но потрясло воображение русского обывателя из глубинки, который не мог даже вообразить, как без страха разговаривать с городовым, а не то что захватить городскую думу. И в сознании этого обывателя восторг и страх опять, как десять веков назад, перемешались, так что еврей вырос для одних в сказочного чудо-богатыря (Левинсон Фадеева), а для других - в сатанинскую силу, несть ей предела и отпору. И теперь, и, тем более во время революционных событий, ни один обыватель не поверил бы, что в России живет только около трех миллионов евреев. Да если вы даже скажете ему, что их десять миллионов, он все равно ответит: "Что вы, что вы, их гораздо больше!" Действительно, как их может быть так мало, когда во время революции, да и сейчас в некоторых отношениях, он буквально окружен ими. Они всем владеют, всем руководят и все возглавляют. Ни о чем нельзя подумать, ничего написать и ничего выполнить без их значительного участия, поддержки или сопротивления во всех отраслях и направлениях. Тем более, что некоторые из них так удачно маскируются, что их и не заподозришь. "Нет, нет, их очень, очень много! Гораздо больше, чем вы думаете!"

Мне кажется, что такое деление - на мистическое и практическое отношение к евреям - более плодотворно для понимания исторических событий, чем деление на антисемитское и филосемитское. И то, и другое может быть как практическим, так и мистическим. Русский филосемитизм также построен на мистических основаниях. Он основан на вере в том, что евреи, наверное, что-то "такое" знают, исторически якобы наследуют и нечто метафизическое в себе несут. Но и антисемитизм, страх по отношению к евреям, растет из внутренней слабости, ожидающей сверхприродной одаренности, непредсказуемого коварства от этого "особенного" племени.

Что произошло после Октябрьской революции? Какая бы революция ни произошла в России и как бы радикально она ни изменила общественную структуру, в общем она не может выйти за пределы необходимости, диктуемой русской историей. Русская история остается историей народа, живущего на этой территории в определенных условиях. Поэтому и советская власть оказывается в рамках той же необходимости. Она нуждается, как нуждалась в свое время и царская власть, в некоем квалифицированном меньшинстве, которое по отношению к основному населению было бы несколько чуждым. Царская власть всегда для этого использовала немцев. Весь XVIII век и начало Х1Хто заполнены полемикой русского дворянства с немецким. Еще в середине XIX века Менделеев, достаточно просвещенный человек, не постыдился черным по белому написать, что русская наука потому в плохом состоянии, что немцы ей мешают. Но это была конструктивная полемика, поскольку никаких мистических особенностей за немцами не признавалось. Это была обычная конкурентная борьба, и как всякая борьба она вызывала некоторые преувеличения.

Нечто подобное происходит и сейчас. Советская власть полностью уничтожила дворянство и средний класс. В 30-е годы она вдобавок уничтожила даже свои собственные партийные кадры, в результате чего лишилась громадного человеческого капитала. Поэтому евреи (а также армяне и всякие другие инородцы с культурной традицией) выдвинулись в ряды квалифицированного меньшинства, и европеизированная государственно ориентированная часть партийной верхушки их приняла - обычно на вторые роли, но тем не менее приняла. И они работали. Работают и сейчас. Одновременно, поскольку Россия это большая империя, в ней происходит рост национализма, развитие национальной идеологии, которая ощущает это квалифицированное меньшинство как конкурентоспособное, слишком сильное для них. Националисты начинают бороться с "засильем евреев", как они это называют, и борются довольно успешно, потому что "засилье", как мы знаем по статистике последних лет. непрерывно ослабевает.

Но одновременно на всю эту реальную, я бы сказал "польско-украинскую", ситуацию накладывается древнее противостояние, которое имеет идеологический характер и связано с мистическим отношением к евреям. И я думаю, что сейчас наступает момент, когда конструктивное отношение русской государственной администрации к евреям меняется на опасливо-мистическое. Это продолжение той же синусоиды: где-то на рубеже XVIII-XIX веков русское мистическое отношение сменилось польско-украинским, которое, хотя и было антисемитским, но тем не менее практическим. Затем, в рамках того же практического отношения, стал преобладать филосемитизм, чтобы в 30-е - 40-е годы уступить место антисемитизму. Наконец, сейчас, после 60-х годов, снова начинает преобладать мистическое отношение к евреям, как к чему-то невидимому и страшному.

Чем это вызвано и с чем связано? Тут я подхожу к главному, ради чего я позволил себе такое большое предисловие. В самой резкой, парадоксальной формулировке мое предположение звучит так: современная антисемитская кампания в СССР не имеет никакого отношения к евреям. Она не направлена против евреев. В Советском Союзе происходит очень серьезная внутрипартийная борьба, связанная с тем, что старшее поколение вымирает и в России меняется элита. Сейчас идет борьба за то, каков будет состав элиты, которая сменит старую. В этих условиях крайняя группировка, настроенная весьма националистически, выбирает то направление борьбы, которое по общественным условиям в СССР не может быть наказуемо. Она развязывает грандиозную антисемитскую кампанию, потому что знает, что в существующих общественных условиях ни один влиятельный партийный работник не посмеет открыто выступить против антисемитизма. Таким образом, у претендента, который выступает против старого истеблишмента, оказывается в руках мощнейшее оружие. Бороться с ним можно только тоже на антисемитской почве, а для этого власти должны заявить себя еще большими антисемитами, чем он. Но, во-первых, большими антисемитами быть невозможно, потому что антисемитизм русских националистов приобрел уже прямо фантастические масштабы, а во-вторых, это перестает быть государственно разумным, - тогда уже нужно перейти к прямым погромам или к чему-то такому, что нарушает нормальное существование государства.

Сегодня против истеблишмента, который - как любой истеблишмент заинтересован в стабильности, выступает очень сильная группа, которая идет все дальше и дальше, провозглашает все более радикальные антиеврейские лозунги. Эта группа знает, что, если она провозгласит, скажем, антиармянские или антиказахские лозунги, она немедленно будет разгромлена. Но антиеврейская пропаганда в СССР - это беспроигрышная кампания. Обратите внимание на состав группы, которая сочиняет эту безумную антиеврейскую литературу. Вот, например, Емельянов. Это не какой-то неизвестный человек, управляемый чьей-то рукой. Это вполне известный человек, он работал в Институте востоковедения, он многократно страдал за свой антисемитизм, у него были неприятности с КГБ, его выгнали из института. Он действительно "диссидент". Но это диссидент, который обладает громадной силой. Или вот, Скурлатов. Многие москвичи знают, кто такой Скурлатов. Это фашист, причем слово "фашист" я употребляю сейчас не в оценочном, а в чисто идеологическом смысле. Он это понимает, он сам считает себя нацистом, и будучи работником Московского горкома комсомола, сотрудником "Университета молодого марксиста", разослал в качестве инструктивной бумаги этого университета некий документ, который имел настолько чудовищно-фашистский характер, что его выгнали из горкома. И вот теперь он нашел себе применение в антисемитской кампании.

Эти люди действительно рискуют, потому что они ведут настоящую политическую борьбу. Общеизвестно, что в России есть подпольные националисты, которые издают журнал "Вече", и есть открытые националисты, которые сидят в ЦК, в Институте мировой литературы, в Центральном доме литераторов. Такие люди, как Палиевский, Кожинов и другие известные критики и литературоведы, всерьез разрабатывают русскую националистическую идеологию. Им покровительствуют несколько членов ЦК. Когда особенно рьяных антисемитов сажают, выгоняют или наказывают, это не означает, что восторжествовало правосудие. Это означает, что один член ЦК дал по рукам другому члену ЦК, который протянул руки слишком близко к его карману. "Дать по рукам" - это значит дать Осипову 8 лет за издание "Вече", это значит протолкнуть в "Литературную газету" статью против русского национализма. Судьба самого Осипова при этом во внимание не принимается, - как и судьба евреев в этой кампании.

КГБ тоже очень сильно вовлечен в эту борьбу. Я не знаю, на чьей стороне; возможно, КГБ тоже не един в этом вопросе, но я уверен в том, что перед нами политическая игра, которая является борьбой за власть. Вот почему я сказал, что это не имеет никакого отношения к еврейскому народу.

Теперь я скажу нечто совершенно противоположное. Эта борьба целиком определит судьбу еврейского народа в СССР. Точно так же, как борьба, допустим, Полянского с Брежневым не имела никакого отношения к Осипову, но Осипов получил 8 лет и сидит в лагерях, так для еврейского народа исход такой борьбы может означать жизнь или смерть.

В современной ситуации антисемитизм в СССР становится в какой-то степени государственной идеологией. Чем ближе к власти окажется какая-то группа, тем более она вынуждена будет отказаться от чисто национальной идеологии, потому что империей нельзя управлять с помощью чисто русских национальных лозунгов. Поэтому по мере приближения к власти такие группы вынуждены будут расставаться с национальной идеологией в целом. Есть, однако, один пункт этой идеологии, который можно сохранить, потому что он не задевает ни одну из колоний этой империи - антисемитизм. Антисемитизм так удачно расположен на карте националистической идеологии, что оказывается единственной ее чертой, которая устраивает и правых, и левых, и националистов, и империалистов. Брежнев, Кириленко, Подгорный - они все родом с Украины, у них у всех есть родственники-евреи. Все они антисемиты, но для них евреи - это люди, как они сами: они знают, что могут с ними конкурировать, могут разрешить им уехать или не разрешить, но они делают это по чисто практическим соображениям, и такие соображения для них достаточны. Националистическая группа, которая пытается столкнуть Брежневых и Кириленко, только на поверхности возглавляется фанатиками. В действительности и ею руководят люди, далекие от фанатизма. Но для них характерно мистическое отношение к евреям. Они не могут позволить евреям сделать ничего такого, что евреи хотят. Если они хотят уехать, их надо не выпускать; если они не хотят уезжать - их надо выгнать. Они будут все делать так, чтобы не дать еврейскому народу восторжествовать. Такова их идея.

Но они вряд ли сознают, как далеко эта идея может завести их самих и их народ, который так или иначе соблазнится на эту вековую приманку.

Антисемитизм - тот компромисс, на котором могут помириться эти две большие группы, помириться и поделить власть. Ведь даже в сталинские времена власть в СССР не была единоличной, хотя такое представление всячески насаждалось. Даже в сталинские времена существовала инициатива снизу, и те работники, которые ее проявляли, смертельно рисковали - но некоторые выигрывали. Теперь же это почти целиком так: не вся внутренняя политика планируется сверху и, в частности, антисемитизм. Такие общие установки, как ограничение приема в институт и на работу, действительно планируются, но антисемитизм, как параноидальная идеология, антисемитизм, как мистическое отношение к евреям, идущее даже на нарушение собственных практических интересов, не планируется никем. И это значит, что он еще опаснее, потому что это - единственный вид идеологической инициативы, который не может быть не поддержан сверху. Партийный работник, желая доказать свою лояльность и проявить качества, которые сделают его популярным в определенных кругах, просто обязан поддержать инициативу таких безумцев, как Емельянов или Скурлатов. Он может сознавать, что это глупо, это может вредить ему в его непосредственной деятельности, но он вынужден это сделать. А тот, который готов - ради практических выгод - идти с евреями на компромисс, всегда, в конце концов, отступает перед антисемитом, потому что его компромисс всегда тайный. Потому что он боится сознаться, что вступил в гнусные сделки с мировым сионизмом. А отсюда уже недалеко и до обвинения в скрытом еврействе. Ибо "всем известно, как они умеют маскироваться и как они всюду умеют пролезть".

Это и есть та главная опасность, которая угрожает сейчас еврейскому народу в СССР. Даже истеблишмент, даже сравнительно умеренная группа партийных работников имеет только один выход в борьбе с "правым" экстремистским крылом - уступить в отношении евреев.

Таким образом, никакой разумный баланс в этом вопросе невозможен, и советское общество неудержимо сползает к самым крайним формам шовинизма. Однако только на первый наивный взгляд этот оползень угрожает одним лишь евреям. Очень скоро окажется, что "их очень, очень много". Гораздо больше, чем мы с вами думаем. Гораздо больше, чем мы даже можем себе представить.

ВЕЧНЫЙ КОМИССАР

Однажды меня поразила фраза, прочитанная в посредственной советской книжке: "Веками свершалась на земле несправедливость: богатые угнетали бедных, сильные обижали слабых..."

Откуда мы можем знать, что на земле свершается несправедливость, если само понятие справедливости мы извлекаем из окружающего мира? Иными словами, почему мы знаем, что существующий порядок несправедлив, если никакого другого порядка на земле никогда не было? Либо все-таки в мире господствует справедливость - и в том и состоит, что сильные обижают слабых - либо наш идеал справедливости мы заимствовали не из мира сего. Но если, в самом деле, мы получили его свыше, не стоит ли нам присмотреться внимательней к самому процессу? От кого и как мы получаем эти бесценные сведения? Правильно ли их понимаем? Верно ли их передаем?

Первый урок такого рода мы находим в книге Исхода. Высокопоставленный воспитанник царской семьи вышел как-то прогуляться, осмотреть постройки и увидел, как египетский надсмотрщик бьет раба-еврея. Почему это показалось ему несправедливым? Разве в этом было что-то необычное? Библейский текст скуп на психологические детали. Но все же там отмечено, что он "посмотрел туда и сюда", прежде чем убил египтянина. Т.е. поступок был вполне осознанным.

Науке не вполне ясно, кем был исторический Моисей, но всем уже давно ясно, что его одержимость идеей справедливости навеки запечатлелась в характере еврейского народа. Поэтому нет ничего необычного в том, что примерно с такого же эпизода началась и борьба за справедливость в скромной семье разбогатевшего еврейского арендатора Давида Бронштейна, когда маленький Лев впервые увидел на пороге своего дома босую женщину-батрачку, терпеливо ожидавшую своей платы. Вряд ли Давид Бронштейн обращался со своими батраками хуже, чем это было принято в их среде, иначе он не пережил бы двух русских революций, но легко предположить, что он не был ангелом. Как бы то ни было, сам Лев Давидович объяснял потом затяжной конфликт с отцом своим врожденным инстинктом справедливости.

Конечно, в такой решительной защите угнетенных, кроме жажды справедливости, содержится и элемент семейного бунта, потребность утвердить свою суверенную волю, вопреки давящей власти отца и традиции, своеволие. Если Моисея семейный бунт привел к изгнанию в пустыню, где он осознал свою кровную связь с еврейским народом, свое призвание спасти его, как если бы он "носил во чреве весь народ сей", молодого Бронштейна борьба с семьей привела также и к отчуждению от еврейства. Лев Давидович превратился в яркого строптивого отщепенца сначала в семье, потом в своей среде, в своем народе, а затем и в стране. Он недоучился еврейству у меламеда, он не сумел доучиться и до конца курса реального училища. Иностранным языкам он учился по многоязычной Библии, которую сестра передала ему в тюрьму... Он не остался недоучкой в смысле недостатка каких-нибудь сведений, но он не освоил никакой профессии, не приготовил себя к жизни ни в каком реальном обществе. Вскоре он эмигрировал из России под псевдонимом Троцкий.

Автор книги о Троцком "Вечный комиссар" ("Москва - Иерусалим", 1989) проф. И. Недава приводит объяснение псевдонима, данное бывшим соучеником и сверстником Л. Бронштейна, врачом-психиатром Г. Зивом. Зив утверждает, что молодому Бронштейну исключительно импонировала представительная, авторитетная фигура надзирателя Одесской тюрьмы Троцкого, где оба они, Л. Бронштейн и Г. Зив, провели несколько месяцев за участие в юношеских политических кружках. Я, конечно, не решаюсь категорически оспаривать бывшего близкого друга (со временем ставшего врагом), но я не сомневаюсь, что по крайней мере не меньше, чем личность надзирателя, Бронштейну импонировала его фамилия, которую он, конечно, мысленно производил от немецкого (и идишистского) слова "тротц", означающего "вопреки", "наперекор". Насколько такая интерпретация близка к истине, видно также из другого его литературного псевдонима, который, в сущности, повторяет первый - Антид Отто, что означает по-итальянски противоядие (антидот). Оба эти языка он изучал одновременно в той самой тюрьме, используя многоязычную Библию.

Таким образом, не только чувство справедливости, но также детский негативизм, укрепленный юношеским упрямством (Der Trotz), превращают Льва Бронштейна в Троцкого - человека, чья жизнь целиком посвящена борьбе, противостоянию, революции. Положительные проекты, вроде сионизма или, хотя бы, построения социализма в одной стране не вызывают у него энтузиазма. Все страны, на его взгляд, заслуживают разрушения и революции. Он знает о них обо всех, достаточно по их собственным газетам, которые бегло читает на многих, освоенных вышеописанным способом, языках. Он не слишком сближается и с людьми и не умеет вербовать и удерживать сторонников. Лишенный семейного тепла, он не может понять и других нерациональных пружин человеческой лояльности. От сторонников он требует верности не себе, а идее. Его радикализм подстать его своеволию: "Все или ничего!" Возможно, он был гением.

Такой путь к революции, довольно характерный для революционеров-евреев, оказывается, вовсе необязателен для многих известных революционеров других национальностей. Энгельс, Плеханов и Ленин не вступали в такие непримиримые конфликты с семьей, социальной средой и собственным народом, какие характерны для Лассаля, Розы Люксембург и Троцкого. Проф. Недава приводит множество биографических сведений о евреях-революционерах, современниках Троцкого, которые во многих деталях повторяют черты его биографии, а также их высказывания, характеризующие их среду, образ мысли и склад характера. Несомненно, что образ поведения Троцкого, форма жизненной карьеры, его отношение к миру1 являются в чем-то характерными для многих ассимилированных евреев, воспроизводят один из специфических вариантов еврейской судьбы. В этом отношении автор книги совершенно беспощаден. Будучи сионистом, т. е. безусловным приверженцем другой, как бы противоположной, еврейской идеологии, он, в отличие от апологетической еврейской литературы, легко принимает и даже подтверждает фактами многие из обвинений против евреев, которые принято считать главным оружием антисемитов. Его статистика участия евреев в социалистических партиях России подтверждает наблюдения В. Шульгина и других эмоциональных антисемитов, объявлявших организацию революции в России делом еврейских рук. В общем, эта статистика и впечатления многих современных наблюдателей подтверждают, что еврейское участие в революции с начала XX века, если и не было преобладающим, то по крайней мере равным с основным в Империи русским народом. Также и многочисленные факты отвратительной маскировки евреев-революционеров под коренные национальности (русских, поляков и пр.) автор склонен не скрывать, а выпячивать, поддерживая тем самым некоторые из худших антисемитских нареканий.

С чисто научной точки зрения автору очень легко возразить. История всех народов изобилует фактами предательства, продажности и всевозможных форм злодейства, так что еврейский народ проявил себя в истории нисколько не хуже всех остальных, включая и эпизод, о котором идет речь в книге. К тому же сионизм, как умственное течение, стремившееся к нормализации еврейского народа, мог бы и более снисходительно судить еврейскую мимикрию, наглость или трусость, как грехи, характеризующие скорее "нормальность" нашего народа. В конце концов, правило "дают - бери, а бьют - беги" придумали не евреи. Любой непредвзятый социологический анализ обнаружит, что специфический культурный уровень городского еврейского населения любой европейской страны, и уж во всяком случае Российской Империи начала века, настолько отличался от окружающего среднего уровня, что общая статистика, сравнивающая относительное число еврейских революционеров с числом русских, просто вводит в заблуждение. Ведь и число миллионеров при такой статистике тоже окажется гораздо большим. И число врачей, и аптекарей, и журналистов...

Евреи-социалисты составляли на пятом Лондонском съезде РСДРП около трети всех делегатов, немного отставая только от количества русских. Однако надо заметить, что относительно численности народа, например, грузин или латышей, они представлены даже слабее. К тому же все евреи, которые попали в руководство (Еврейская рабочая партия - Бунд - была искусно обведена и дискриминирована на этом съезде), попали туда не как евреи, а как представители русских рабочих организаций. Таким образом претензии о засилье евреев в этой ничтожной тогда по численности партии следовало предъявлять не евреям, а русским. Влияние всех оттенков этой партии внутри самого еврейского народа было очень ограниченным и не превышало 20% населения. Вообще установить процентную или какую-нибудь еще групповую ответственность за произошедшую революцию невозможно прежде всего потому, что львиная доля такой ответственности вообще всегда падает на сами власти, и революционеры способны преуспеть лишь в том, в чем эти власти проявят недальновидность и неповоротливость. Естественно также, что в разрушении старого порядка наибольшую роль будут играть прежде всего люди, которым этот порядок не дорог или даже враждебен.

Однако, вопреки этой объективности, сионистская идеология требует от своего народа гораздо большего и открыто осуждает самозванное еврейское участие в чужой истории. Такая высокая требовательность не может быть слишком популярна, однако она показывает, что сионизм только формально ограничивается скромной задачей "нормализации". Своей требовательностью и осуждением отступничества сионизм возрождает древнюю традицию пророков, которые жестоко осуждали прежде всего именно свой народ за грехи, столь общие всем окружающим народам.

Для еврейского читателя многозначительным должен стать факт, что подавляющее участие евреев обнаруживается именно в тех партиях и течениях, в которых на первый план выдвигаются требования социальной справедливости и братства народов. Это кажется естественным, ибо те же идеи составляют существенную часть библейской идеологии. Библия, будучи одной из самых правдивых книг на земле, не оставляет никаких иллюзий относительно исходной нравственности избранного народа, как, впрочем, и всех остальных. Но Библия же дает нам и тот эталон, по которому эта безнравственность осуждается. Этот эталон все христианские народы заимствовали у евреев. Поэтому именно к евреям они особенно строги в своих суждениях. В книге современного идеолога русского антисемитизма, проф. И. Шафаревича, наряду с мифотворческим энтузиазмом высказывается очень серьезная мысль: момент распада Российской Империи совпал со временем усиленного разложения еврейского патриархального уклада, и это совпадение страшно повлияло на судьбы обеих сторон.

Распад традиционного еврейского быта привел к тому, что появилось множество молодых людей, избравших для себя более практичный путь освоения светской, христианской культуры и знакомых с еврейской традицией лишь отчасти. Таким образом, если им и были не чужды еврейские побуждения, они проявлялись у них в нееврейской форме. Все, что касалось сферы осуществления, заимствовалось ими из окружающей их среды. Стремление к социальной справедливости действительно лежит в основе еврейского вероучения, но способы достижения ее внутри еврейства тоже определяются этим вероучением. Что можно совершить для достижения справедливости, а чего нельзя, устанавливает та же традиция, которая внушает исходную мысль. Еврей, вырвавшийся из-под еврейского культурного влияния в среду другого народа, чьи практические нормы иные, опасен, как канистра с бензином в стогу сена. Многое из идеологии христианских народов по содержанию ему хорошо известно. И у него (а иногда и у них) возникает естественное чувство солидарности. По форме же большая часть того, что исторически сложилось у них как ограничения их собственного своеволия, кажется ему наивным набором предрассудков. И тогда он совершает подвиги, которые после краткого общего восторга сулят ему крушение. Оперируя со знакомой ему с детства идеей, ассимилированный еврей с трудом постигает, что значение и применение этой идеи в нееврейской среде иное. Он становится равно чужим и там, и тут, и эту свою чуждость часто субъективно ощущает как высшую ступень объективности. Так, Троцкий, будучи на вершине большевистской иерархии, отверг домогательства еврейской делегации, которая явилась к нему, как к еврею. Он заявил им, что он не еврей, а интернационалист. Наверное, он думал, что произвел впечатление своей непреклонностью. Между тем, он, конечно, вызвал омерзение евреев, как отступник и, может быть, насмешку русских, как сухарь и ханжа. Страшнее выглядит его отношение к отцу, который после революции не мог приехать к сыну из-за отсутствия сапог, а Троцкий "не смог ему помочь", т. к. "в стране слишком много раздетых и разутых". Старый Бронштейн умер от тифа в 1922 г., и даже его последнюю просьбу, похоронить его на еврейском кладбище, сын отказался выполнить.

В отличие от того, что думают антисемиты, евреи-революционеры большей частью не столько выражают еврейские интересы, сколько нарушают еврейский стереотип, и свою энергию черпают как раз из этого конфликта. Поэтому их амбиция состоит не в том, чтобы принести счастье своему народу, а в том, чтобы как можно категоричнее от него отмежеваться. В разной мере они стыдятся своего происхождения и поэтому не совсем уверенно чувствуют себя в своей роли. Они предпочитают роль возвестителей истины, исходящей от какого-нибудь иного, несомненного авторитета, т. е. роль посланца, комиссара. Тут и кроется психологическая ловушка, приводящая таких людей к духовному и человеческому крушению.

Роль посланца по своей структуре действительно воспроизводит рисунок жизни Моисея. Однако, проявив своеволие, убив египтянина, Моисей еще не приобрел авторитета у евреев. Этого оказалось недостаточно для того, чтобы стать их вождем. Потому ли, что и тогда это не соответствовало их обычаю, или просто потому, что он и сам не знал еще, какого рода справедливость он защищает? Именно тогда от угнетенных, за которых он вступился, он услышал: "Кто поставил тебя судьей над нами?" Быть может, этот вопрос он задал себе и сам? Он ушел в изгнание после этого на много лет и вернулся лишь тогда, когда был глубоко убежден, что его послал Бог. С тех пор он никогда не колебался и не отклонялся от своего призвания. Его слово превратилось в Закон для его народа. Для комиссара главное - кто его послал.

К. Марксу было уже труднее, но все же он верил - Бог знает почему - что открыл Законы Истории. Троцкому сначала приходилось ссылаться на Маркса, а когда по ходу событий все законы марксизма были нарушены, и он стал большевиком, его единственной опорой остался В. Ленин.

У Троцкого не хватило цельности опереться на себя самого и ему пришлось в конце концов представлять и осуществлять волю Ленина. Ленин всегда знал, чего хотел, хотя это не всегда было одно и то же. Когда Ленин хотел Брестского мира, он послал Троцкого заключить этот мир. Ленин хотел победить в Гражданской войне и он поручил Троцкому создать новую, революционную армию и привести ее к победе. Пока Ленин настаивал на военном коммунизме, Троцкому приходилось разрабатывать организацию принудительного труда, но когда Ленин решил перейти к НЭПу, он воспользовался планом Троцкого о развитии ограниченного свободного рынка. Всегда и всюду его комиссар оказывался на своем посту в качестве той "золотой рыбки", которая по волшебству исполняет желания. Сам Ленин оставался при этом вне критики, отчасти по состоянию здоровья, отчасти благодаря ореолу, созданному ему Троцким и другими комиссарами в большевистском руководстве. Все претензии, что по поводу Брестского мира, что по поводу военного коммунизма, должны были адресоваться Троцкому и, в конце концов, адресовались ему. Он до сих пор обвиняется во всех "перегибах" Советской власти.

Троцкий не сумел противостоять Сталину не только потому, что он ошибся в том или в этом. Он сплоховал как личность. У него не хватило решимости громко заявить свое "я". Грубо говоря, будучи евреем, он мог бы победить только, если бы гордился этим, как лорд Дизраэли. Он все пытался выступать от имени Ленина, не будучи его верным последователем в точном смысле слова (ибо был слишком самостоятелен), от имени Партии, в которой он никогда не мог получить большинства (ибо он был слишком требователен для массовой партии), от имени Марксизма, который с таким оглушительным треском провалился в России. А Сталин в это время, хоть и негромко, уже сказал свое "я!", показав "многим членам партии, что им при нем будет спокойно. Социализм для них вполне может быть построен в их отдельно взятой стране, т. е. их руководящее положение сохранится, а демократизация и "перманентная революция" не повиснут над ними, как дамоклов меч. В двадцатых годах и в руководстве партии, не говоря уже об обывателях, накопилась свинцовая усталость от ленинских грандиозных проектов и революционного горения. С неосознанным облегчением проводив в последний путь своего слишком строгого бога, построив ему египетскую пирамиду посреди Красной площади, его бывшие соратники вовсе не были расположены голосовать за его посланца и творческого продолжателя. Они предпочли делового исполнителя (как им казалось) их коллективной воли. Все они погибли раньше Троцкого. На его глазах погибли также все его сторонники, два его сына и обе дочери. Лев Троцкий учил языки по Библии, но вряд ли был достаточно внимателен к самому тексту. Поэтому он бы не понял, если бы человек, который приуготовил ему его участь, сказал, что поступит с ним, как Навуходоносор поступил с царем Цидкиягу2 (Седекией в русском произношении). Этот человек, бывший студент Тифлисской Духовной Семинарии, Иосиф Джугашвили, знал, конечно, Книгу Книг и человеческую натуру гораздо лучше Троцкого и опирался только на себя. Заботы о справедливости никогда не отягощали его душу.

_______________________________________________________________________

1 Это отношение адекватно выразил другой революционер-еврей Карл Маркс: "Философы лишь различным образом объяснили мир, но дело заключается в том, чтобы его переделать..."

2 "И сыновей Седекии закололи перед глазами его". 4-я Книга Царств, 25, 7.

МЕЧТА О СПРАВЕДЛИВОМ ВОЗМЕЗДИИ

(Впервые напечатано в "22". № 45,1985 г.)

Полемика в печати вокруг посещения президентом Рейганом военного кладбища в Битбурге заставила меня задуматься, почему меня не возмущает его поступок. Если бы в это дело не вступили такие люди, как Эли Визель. я, быть может, и не обратил бы внимания на весь инцидент, посчитав его просто политическими придирками престижноориентированных групп. Однако эта полемика заставила меня ощутить отличие моего подхода от общепринятого на Западе, и я подумал, что это отличие не принадлежит только мне лично. За ним стоит другой опыт, другое воспитание чувств, другое видение жизни.

Я никогда не изучал Катастрофу и мысленно отталкивал от себя полную ее картину, быть может, подсознательно избегая психологической травмы. Однако, непроизвольно сведения о Катастрофе с детства настигали меня, и поскольку это началось в детстве, сведения эти неотделимы для меня от других моих детских впечатлений. Я постараюсь их сейчас проанализировать.

В моем детском сознании Катастрофа представлялась мне исключительно проблемой убитых стариков, женщин и детей, так как детские воспоминания не включают возможности остаться при немецкой оккупации кому-нибудь, кроме беспомощных людей. Все известные мне взрослые мужчины были в то время в армии и мне трудно вообразить их в числе жертв Катастрофы. Отчасти поэтому Катастрофа в моем воображении выглядит не предусмотренным и запланированным политическим действием, а исключительным зверством, вспышкой варварства, дикарством. Естественно, и ответственность за дикие поступки, как и за всякое преступление, должна была бы быть индивидуальной.

Мы знаем, однако, что на самом деле ужас Катастрофы не в ожесточенном зверстве, которое всегда индивидуально, но в продуманном планировании гибели целых народов (не только евреев, также и цыган). И тут чувство подводит меня. Вместо того, чтобы ужаснуться еще больше, я неожиданно возвращаюсь к знакомому мне и лишенному ужасных подробностей воспоминанию, естественно сопровождавшему мое детство, как постоянный фон. Я помню бесчисленные летние палатки на окраине сибирского городка, где мы были во время войны, в которых всю зиму жили "эстонцы". Так у нас называли иностранного вида рослых, красивых людей, работавших в своих когда-то аккуратных мундирах на открытом воздухе при температуре -40° и умудрявшихся даже при этих условиях сохранять бравый вид. Это, на самом деле, были сосланные в Сибирь латыши, литовцы и эстонцы, от которых ожидали вскоре полного вымирания. Действительно, каждую ночь хоронили их несколько сотен, и к лету не осталось уже ни одного. Тогда на их место прислали "узбеков", которые выглядели гораздо хуже, но умирали так же хорошо. Весь город, конечно, это знал и видел. Но если про "эстонцев", по крайней мере, говорили: "Жалко, такие красивые люди", об "узбеках" никто не сожалел, потому что они были грязные и некрасивые. По городу ходило множество смешных анекдотов о их жадности, коварстве и глупости. В общем, их грехи сводились к мелкому воровству, торговле урюком и плохому владению русским языком в соединении со стремлением выжить. Это стремление и урюк затянули их пребывание в нашем городе на все годы войны, так что я допускаю даже, что некоторые из них действительно выжили.

В 14 лет, через год после конца войны, я сам попал в лагерь по политическому обвинению (в антисоветской пропаганде) и не считал себя пострадавшим несправедливо, ибо действительно пытался, насколько я мог в этом возрасте, вести антисоветскую пропаганду. Срок, к которому присудили нас с другом (тоже 14 лет), был всего три года, но первые же месяцы убедили нас, что мы не протянем и одного. Мы уже начали готовить для себя наиболее безболезненное самоубийство, но через полгода дело было пересмотрено Верховным Судом. Хотя семьи и уплатили грандиозную взятку, перемена судебного решения была все же неслыханной удачей, и мы вернулись к жизни, не очень веря в окончательность своей счастливой судьбы. Отец моего друга и подельника погиб в лагерях восемью годами раньше. Друг получил еще один срок спустя всего два года. Я отделался почти только легким испугом. Мой отец, дядя, двоюродный брат и бабушка провели в разное время в тюрьмах и лагерях, где люди мерли, как мухи, от года до десяти. Бабушка отметила, как удачно произошло, что меня посадили в таком раннем возрасте, т. к. по ее словам "прививку лучше делать пораньше". При этом я подчеркиваю, что происхожу из обычной семьи технических интеллигентов, не склонных не только к правонарушениям, но даже не заинтересованных в политике. По нашим стандартам семья обошлась, в общем, благополучно. Никто ведь не был расстрелян. Однако, такая обстановка при воспитании не могла способствовать моему восприятию Катастрофы, как чего-то из ряда вон выходящего.

Возможно, я с детства зачерствел душой.

Нельзя сказать, что я не был задет Катастрофой лично. Наши родственники погибли в гетто в Харькове. Вернувшись в Харьков после войны, мы от соседей узнали, что Лева - мальчик из этой семьи, с которым я дружил, тайком прибегал из гетто за провизией для сестры и матери. Соседи говорили, что предлагали ему скрыться, но он не мог бросить мать и сестренку и предпочел смерть с ними вместе. Я очень ясно представлял себе его жизнь и даже гибель. Мне труднее было себе представить жизнь соседей в таких обстоятельствах. Я полагал естественным, что оккупанты убили Леву и всех остальных. А чего же еще можно было ожидать от оккупантов? Но как умудрились выжить соседи? И у них даже нашлось, как будто, что Леве подать?

Почему все же по вопросу о нацистских преступниках и их преступлениях против нашего народа я склонен скорее к компромиссной позиции? Тот факт, что я с детства был свидетелем сравнимых по масштабу и жестокости преступлений, настраивает меня скорее мстительно...

Однако, глядя на эти беспримерные преступления, так сказать, изнутри, я вижу ясно, что их причиной, по крайней мере в знакомом мне случае, являлось, в первую очередь, порочное государственное и общественное устройство, к которому и должна быть обращена наша бескомпромиссность. Хотя ответственность отдельных людей подчас оказывается решающей, она может и должна рассматриваться лишь индивидуально и в связи с обстоятельствами жизни именно этих отдельных людей. Я не знаю, кто был комендантом лагеря уничтожения "эстонцев" в нашем городке. Но, если бы он оказался евреем, я не счел бы эстонцев на этом основании вправе плюнуть на могилу моего дедушки. Я знаю, что даже членство в такой организации, как КГБ, не мешало отдельным (редким, впрочем) людям совершать порядочные поступки, даже подвиги милосердия, в то время как отдельные же беспартийные индивиды возвышались в своем неистовстве до уровня добровольных палачей, заслуживших быть исключенными из человечества.

Исходя из этого опыта, я легко могу себе представить, что мой родственник Лева сбежал из гетто вследствие халатности, или даже снисходительности, охранника-эсэсовца, закрывшего глаза на бегство мальчишки, а затем был выдан на расстрел теми самыми соседями, у которых он пытался укрыться, и которые так живо описывали мне свое сочувствие. Немец-то ведь и не разберет, какой советский мальчишка еврей, а какой украинец. Тут нужно особый глаз иметь...

После войны растяпа-эсэсовец был, допустим, повешен (как раз в Харькове произошла публичная казнь нескольких нацистских преступников, а отношение советских следователей к истине мне известно), или просто пропал в Сибири, или танком его раздавило, а смекалистый Левин сосед отсиделся возле своего огорода и пережил даже сталинские чистки. Должен ли я сейчас, спустя сорок лет, осквернить могилу этого предполагаемо несгибаемого эсэсовца и послать цветы на могилу предполагаемо добросердечного соседа? А что, если именно сосед - предатель и виновник? Кто во всем мире может ответить мне, как было на самом деле?

Конечно, эти мои подозрения не имеют силы доказательств и основаны лишь на гипотетических возможностях и обширной статистике массовых преступлений на оккупированной территории. Но вот товарищ Сталин все учел и всех подряд, остававшихся на оккупированной врагом территории, поставил под подозрение, заставив отмечать этот факт во всех их документах. Таким образом Сталин разрабатывал и осуществлял не только планы собственных грандиозных преступлений, но и процедуры не менее грандиозных наказаний и отмщений за косвенное пособничество чужим преступлениям. Прямое пособничество наказывалось отдельно. Таким образом И. Сталин крепко держал в руках Добро и Зло. Жаль только, что и его добро тоже всегда проявлялось в форме зла. Это происходило именно вследствие абсолютного характера его действий. До самой его смерти, и даже несколько позже, все 50 миллионов потенциальных коллаборационистов еженощно дрожали, опасаясь ареста, и оставались гражданами второго сорта в глазах всех официальных инстанций в СССР. Хотим ли мы того же самого для оставшегося в живых немецкого народа? И уже без ограничения срока?

Разумеется, мы не можем им реально насолить, но морально нанести им такой тотальный ущерб мы бы хотели? Я не уверен в этом. Я почти уверен в обратном. Божественное правосудие не передано в наши руки...

Значит ли это, что я считаю возможным их простить? - Нет. Никак.

Преступления нацистов во многих других аспектах имеют аналогии и параллели в истории человечества. Их преступление против еврейского народа беспрецедентно. Даже сходное по масштабам убийство армян турками радикально отличается от Катастрофы своей примитивной эмоциональностью. Другие преступления нацистов, хотя не могут быть оправданы, но, по крайней мере, объяснимы. Их преступление против евреев необъяснимо и бесполезно для них самих. Банальность мотивов отдельных исполнителей и очевидная мелкость многих вдохновителей этого преступления не должны затмевать его уникальный характер и небанальный замысел. Это событие останется среди феноменов, которые должны быть рассмотрены на более широком фоне, чем только история Европы середины XX века.

Сравнимое во многих отношениях событие описано в книге Бытия, в главе 4: "восстал Каин на Авеля, брата своего, и убил его". Сходство состоит не только в том, что, в отличие от обычных междоусобиц, Каин убил брата, который не защищался. Оно состоит также в том, что мотив убийства был исключительно идеалистическим: "...призрел Господь на Авеля и на дар его; а на Каина и на дар его не призрел". Спор шел о ценностях невидимых, и Божественная справедливость остается для нас необъяснимой. Таинственность смысла этого преступления подчеркивается таинственностью кары: "...что ты сделал? Голос крови брата твоего вопиет ко Мне от земли. И ныне проклят ты... И сказал Каин Господу: наказание мое больше, нежели снести можно... и всякий, кто встретится со мною, убьет меня. И сказал ему Господь: за то всякому, кто убьет Каина, отмстится всемеро. И сделал Господь Каину знамение, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его. И пошел Каин от лица Господня..."

Что за странная забота о безопасности убийцы со стороны Бога Мщения? И не столь же ли странно звучит увещание, обращенное к Каину еще до убийства: "...отчего поникло лицо твое? Если делаешь доброе, то не поднимаешь ли лица? А если не делаешь доброго, то у дверей грех лежит; он влечет тебя к себе, но ты господствуй над ним". Бог знал о преступлении и дал ему свершиться. Его счеты с Каином выше плоского понимания антитезы преступления и наказания. Ведь наказание снимает вину...

Мы вправе прощать либо наказывать только несомненные, банальные преступления. Эйхман, к собственному облегчению, мог быть повешен, потому что он был лишь ничтожным исполнителем, жалким пособником Преступления... Истинных виновников мы не можем не только наказать, но, в сущности, даже обнаружить...

Как люди, а не боги, мы не имеем права огульно объявлять преступниками не только целые народы ("всякому, кто убьет Каина, отмстится всемеро..."), но даже и отдельные категории граждан (нацистов, коммунистов) без четко ограниченной общепризнанной судебной процедуры. Не можем мы также добиваться от нового поколения немцев (а почему об австрийцах, кстати, никто не упомянул?), чтобы они огулом признали своих отцов падалью, которая заслужила свою собачью смерть от бомбы или от русского штыка. Это не было бы моральной победой. Наша еврейская история к тому же такова, что если мы захотим дальше пойти по этому непримиримо разоблачительному пути, нам придется проклясть все человечество. Однако, наша способность прощать и забывать все еще выше общемировых стандартов. Может быть, оставаться избранным народом, это значит позволить другим народам быть такими, каковы они есть?

Возможно, кто-нибудь из американских евреев возразит, что в том и состоит миссия еврейской диаспоры, чтобы принудить народы стать выше, чем они есть. Чтобы толкать их по пути нравственного совершенства выше их сегодняшних возможностей...

Может быть, и в этом правда... Но ведь - это дело веры. Веры в миссию. Веры в диаспору. Веры в то, что влияние евреев диаспоры на окружающие народы ведет к повышению их нравственности. Израильтянину позволено в этом сомневаться. Нравственность - такая зыбкая вещь. Уследить бы за своей.

В конце концов Р. Рейган достойно вышел из положения, призвавши рассматривать также и убитых в боях немцев, как жертв безумного режима, основанного на безумной идеологии. Само это определение уже исключает тех из них, кто был в действительности сознательным преступником. Что ж, он простил своих врагов. Его прощение нисколько не снимает их вины по отношению к нам. Никто не может простить от чужого имени. Но и осудить заочно не дано никому.

Мне кажется, что под непосредственным впечатлением Катастрофы Э. Визель и многие другие усвоили такой апокалиптический взгляд на мир, что подсознательно ожидают осуществления справедливости в реальной политической жизни после Катастрофы. В ходе Катастрофы зло проявлялось столь абсолютно, что победа над ним во Второй мировой войне могла быть понята, как торжество добра (тоже, возможно, абсолютного). И сама эта Война, как некий "последний и решительный бой". Во всяком случае, следы этого ощущения очень ясно сказываются в абсолютности их требований к американскому и немецкому правительствам в отношении нацистских преступников. Однако, в мире нет ни одного правительства, которое могло бы удовлетворить таким требованиям. Беспрецедентность нацистских преступлений отнюдь не обеспечила ни беспрецедентной справедливости наказаний, ни даже полной правоты победителей Катастрофа уже ушла в прошлое, а Страшный Суд еще не наступил. Мир после Катастрофы остался таким же несовершенным, каким был и до нее... В известном смысле он стал хуже. Мы можем обсуждать, прощать ли или не прощать убийц, но мы уже не в силах отменить ужасающий прецедент. Его соблазняющее влияние на умы людей, которых не волнует наше прощение, несомненно. Его значение для будущей истории не может внушить оптимизма, позволяющего сосредоточиться на символическом наказании побежденных преступников.

А. Воронель и Р. Нудельман

БЕСЕДА О ГУМАНИЗМЕ С ЧЕЛОВЕЧЕСКИМ ЛИЦОМ

Р. Н. - Затянувшийся правительственный кризис в нашей стране еще раз показал нам недостатки нашей политической системы. Почему мы не можем заимствовать проверенные рецепты западного либерализма? Например, так красноречиво описанный польским автором А. Спиваком "либеральный либерализм" сэра Исайи Берлина, выдающегося английского, еврейского интеллектуала, специалиста по русской истории и культуре? В сущности, "либеральный либерализм" Исайи Берлина представляет собой некий свод правил политического и социального поведения, направленного на сохранение общественного мира и предотвращение политического насилия. Это звучит очень соблазнительно для каждого интеллигента, особенно - для выходца из СССР.

А. В. - На мой взгляд, концепция Берлина не имеет универсальной применимости. Я бы даже сказал больше. Исайя Берлин, как мыслитель, сформировался в рамках англо-саксонской политической традиции. В этих рамках его концепция представляется мне, скорее, тривиальной. Это обычный англо-саксонский практицизм, достаточно хорошо, красиво сформулированный. Можно назвать его, если угодно, и "либеральным либерализмом" - в том смысле, что либерализм здесь заходит так далеко, что готов анализировать отчасти и самое себя.

Р. Н. - Рассматривать себя, как одну из точек зрения...

А. В. - Но насколько это применимо, скажем, к израильской ситуации? Я неоднократно убеждался, что на выборах в Израиле у меня прежде всего возникает острое желание проголосовать за многопартийность. Но как раз этой возможности я лишен. В культуре сегодняшнего израильского общества я не нахожу такой широты, которая позволяла бы голосовать за многопартийность. Я не вижу у израильских партий особого желания оставить место конкурентам. Это вызывает у меня вопрос: почему же концепция Исайи Берлина, такая, вроде бы, очевидная всем интеллигентам, неожиданно оказывается неприменимой в Израиле? И тогда я начинаю анализировать и прихожу к выводу, что в подавляющем большинстве стран такой политической культуры, которую он предполагает, попросту нет. Эта культура специфически национальна. Исайя Берлин, как свойственно вообще евреям, настолько вжился в эту англо-саксонскую культуру, что преподносит ее нам, как свою универсальную идею. Как очередную спасительную панацею. Это свойственно многим выдающимся евреям. Мы уже получали такие панацеи от К. Маркса, от Милтона, Фридмана... Нуждаемся ли мы еще в одной? Я уверен, что нет. И я скажу, почему. Англия - страна не только плюралистическая по характеру, по традиции - это повелось в ней еще со времен войны Алой и Белой Роз, - Англия еще и страна практицизма. Как и Америка, наследующая ей - это страна прагматической идеологии. Что это значит? Это значит, что тамошний либерализм дозрел до уровня чисто прагматического компромисса, даже вопреки политическим принципам и программам. Беспредельный английский либерализм совершенно не мешает госпоже Тэтчер дать приказ своему Скотланд-Ярду застрелить шесть человек прямо на улице, без суда и следствия, просто потому, что они подозреваются в причастности к ирландскому терроризму. Если бы такое произошло в России, это означало бы, что совершился государственный переворот и что теперь разрешено стрелять на улице. В Англии это означает просто исключение из правил, некий практический компромисс с общими либеральными принципами. И большинство это именно так и понимает. Но понятие исключения, понятие практического компромисса, даже и вопреки идеологии, не всякому доступно. Оно недоступно людям, выросшим в традициях тотальной культуры. Я думаю, что русское мышление, как и еврейское, всегда было тотальным - оно всегда искало окончательную истину. Берлину такое стремление представляется опасным. Ему кажется, что любая тотальная идея обязательно ведет, так сказать, к гибели, к порабощению человечества. Ну, во-первых, это не всегда так, а во-вторых, даже если это так, у нас не очень много возможностей от этого защититься.

Защищаться нужно вообще не от мыслей, а от политического манипулирования нашими мыслями, которое всегда ведет к закрытию каких-то возможностей действия, но не мысли. Наша демократия, например, ничего не выиграла от запрещения партии Кахане, т.к. мысли его в результате только получили дополнительную рекламу, а политически он стал совершенно неуязвим, т.к. не обязан теперь провозглашать на людях свои взгляды. Наша израильская политическая система, такая несовершенная в сегодняшней ситуации, сложилась как отражение еврейского недоверия к решениям большинства и, следовательно, имеет свои корни в психологии нашего народа. Если понимать демократию, как защиту прав меньшинств, что соответствует сути дела, мы превратились в супердемократию, в которой меньшинства защищены лучше, чем основная масса населения. Еврейское мышление отличается своим тотальным характером и, как и русское, с трудом принимает исключения.

Что произойдет, если теперь на нашу почву перенести идеи Берлина? Произойдет то, что та сторона, которая согласится, что все точки зрения относительны и выразит готовность обсудить слабости своей точки зрения, немедленно проиграет той, которая останется в уверенности, что ее точка зрения верна абсолютно.

Р. Н. - Это напоминает мне притчу о дележке спорного одеяла: тот, кто признал, что половина одеяла действительно принадлежит противнику, может спорить уже только о половине оставшейся половины, он себя уже обрек максимум на четверть...

А. В. - Вот именно. Берлин предлагает нам всегда уступать "чужую" половину одеяла. Признавать за оппонентом "его" правоту. Такой подход теоретически господствует в науке. Всякий ученый обязан учитывать возможную правоту своих оппонентов. Однако, можем ли мы в науке допустить, чтобы люди не знающие, что дважды два - четыре, спорили об истине на равных с учеными? В науке уважение к оппоненту обеспечивается образовательным "цензом". В политике ввести такой ценз не представляется возможным, так как даже среди людей образованных нет и тени равенства в опыте или политической мудрости.

В науке такой подход возможен потому, что все согласны, что истина существует и принимают общие критерии, которым она должна удовлетворять. В политике и идеологии ничего такого нет. Критерии каждой группы вырабатываются применительно к их частным истинам, не говоря уже о том, что многим вовсе и не нужна истина, а только победа вопреки всему или даже их личная выгода. Берлин, имея дело не с наукой, а с чувствами людей, как бы отрицает абсолютную истину вообще и требует воспринимать истину оппонента наравне со своей. В этом я вижу либеральный хомейнизм, который так распространен в нашей стране. Я считаю нормальным, когда своя истина человеку дороже чужой при всех возможных осложнениях.

Кроме того, почему исключается возможность, что одни люди умнее других и иногда оказываются полностью правы? Ведь в практической жизни мы всегда помним эту истину. Мы перестаем пользоваться услугами врача, который покажется нам глупым, и уходим из гаража, где неаккуратны механики. Почему в общественных делах мы из демократизма должны любую истину разбавлять ложью и любую ценность дерьмом?

Фанатики либерализма из преданности этой идее готовы поставить на голосование хотя бы и вопрос о нашем существовании. Но я хочу жить, даже если большинство человечества с этим не согласно, и требую от гуманизма настолько человеческого лица, чтобы оно позволяло мне защитить себя при всех условиях. Несомненно, что пока существует, например, государство Израиль (или всякое иное государство), будет длиться несправедливость, благодаря которой множество одаренных политических деятелей (в том числе арабов) не сможет найти себе достойного применения, а еще большее множество обыкновенных людей вынуждены будут встречать в жизни разные трудности, ограничения, непосильную конкуренцию на рынке труда и потери заработка. Но я уверен, что гуманизм дает нам, то есть тем, кому это более выгодно, абсолютное право защищать именно это взаимоотношение, чтобы избежать трудностей еще худших, до тех пор пока оно не покажется почему-либо невыносимым нам самим. По крайней мере, так это обстояло всегда во всем мире со времени его возникновения.

Мы не англичане, у нас есть склонность искать абсолютные истины, многие из нас верят, что истина только одна. Но что-то нас все-таки удерживает от того, чтобы перерезать друг другу глотку. Удерживает нас то. о чем И. Берлин вообще не упоминает и что, на самом деле, является еврейской заменой англо-саксонского практицизма - запрет на убийство. Евреи привыкли, что другим людям тоже надо жить. Это наша национальная традиция. Мы не привыкли уважать их истину, но мы привыкли к необходимости дать им жить. Однако, давая им жить, мы тем самым даем им возможность исповедовать их истины де факто. Это трудное сосуществование, но оно работает. Даже для арабов.

Р. Н. - Твоя мысль о том, что в разных национальных традициях путь к плюрализму разный, вызывает мое сочувствие. Впрочем, пример с евреями показался мне не очень убедительным. Такой диалог действительно существовал в еврейской религиозной традиции, но постепенно угас. Он был в какой-то степени подхвачен в сионистской традиции, но сейчас исчезает и в ней. Вместо диалога мы сейчас видим одну лишь взаимную глухоту и взаимную нетерпимость. Как будто маятник качнулся в сторону той части нашей национальной психологии, которая ближе к тотальности. Но я хотел спросить о другом. Не упускаешь ли ты из виду, что у Берлина речь идет о психологии, об убеждениях разных людей, для которых действительно нет общей истины? Или, как говорит Берлин: у каждого своя высшая ценность. И поскольку в человеческом мире, в отличие от научного, нет согласия насчет абсолютной истины, мы вынуждены с этим считаться. Это верно для любых обществ, любых национальных традиций. Люди разные. Ценности разные. И если люди не хотят перерезать друг другу глотки, они должны как-то договариваться. Согласен, это тривиально, но это, в сущности, идея некоего социального контракта. Не проступает ли она повсюду, просто под разными национальными масками? Пути разные, но результат один?

А. В. - Нет. Она не может проступать повсюду, потому что она на самом деле не может обеспечить в других культурах никакого сносного существования.

Ты сказал "если люди не хотят перерезать друг другу глотки" - но они хотят, и это скорее норма, чем отклонение. Ведь вот Берлин сам, в своем интервью о России и "кривом дереве человечества", говорит, почему погибла русская либеральная традиция. Он утверждает, что она была достаточно сильна. И тем не менее она погибла. Большевики были достаточно слабы. И тем не менее они победили. Он объясняет это тем, что русские либералы отказались применять насильственные методы. И он их за это уважает. А я не уважаю и скорее согласен с Солженицыным, который обвиняет их за это в национальном предательстве. Эта их "верность" принципам либерализма обошлась русскому народу не только в десятки миллионов жертв, но и еще в десятки лет будущих смут. Фактически их отказ от насилия в 1917 году означал признание законности насилия большевиков.

Впрочем, я не согласен с обоими. И. Берлином и А. Солженицыным, в их переоценке силы либерального крыла. Они были фактически обречены, потому что этой силы у них не было, а поэтому не стоит их и обвинять. Но мы говорили о принципах.

Вот английские либералы при всем своем либерализме от насильственных методов не отказываются! Маргарет Тэтчер может приказать убить шестерых террористов, и ничего. Почему? Потому что она знает, что такое грех и что такое покаяние. Она сознает, что такое убийство - практическая необходимость, исключение - и что это грех. Она готова покаяться, но она знает и то, что человек безгрешным не бывает. Русский человек в той же ситуации компромисса просто не признает: либо он согрешил и тогда уж погиб навеки, либо он останется святым. И вот эта крайность, характерная, кстати, не только для России, не дает русскому обществу выжить по схеме Берлина. Либералы отказываются "согрешить" даже немного, даже когда это диктуется настоящей практической необходимостью, а в результате весь русский народ оказывается жертвой ничтожной группы большевиков, которая считает себя абсолютно добродетельной.

Р. Н. -Таким образом, ты утверждаешь, что русская традиция исключает, или во всяком случае до сих пор исключала, поведение в духе "либерального либерализма" Исайи Берлина. Означает ли это, что она всегда будет его исключать? Тогда у России как 6\'дто бы не остается вообще путей к плюрализму, к демократии и так далее...

А. В. - Мне кажется, я могу ответить на этот вопрос. В реальных рамках нельзя вообще употреблять слова "всегда" или "никогда". Нам доступен лишь небольшой кусок истории. Мы не можем предвидеть, что изменится в результате столетий. Традиция, сложившаяся в России, такова, что пока не видно, чтобы русская ментальность приближалась к английской. Можно зато увидеть, как она приближается к сравнительно либеральным немецким, французским или испанским образцам, для которых плюрализм оказывается, после многих мучений, все же достижимым.

Р. Н. - Попробуем суммировать. Сначала речь шла о различии национальных традиций. Против этого нечего возразить. Такая национальная традиция, вообще говоря, ограничивает выбор. Это Берлину задним числом кажется, будто можно выбрать любой способ политического поведения по собственному желанию, по добровольному "общественному договору". На самом деле политическую культуру нельзя выбрать - она предопределена национальной традицией и историей. Традиция задает способы решения неизбежных конфликтов: грубо говоря, евреи обращаются к раввину, а американцы обращаются в суд. Русские, наверное, - к батюшке-царю... тем не менее все либеральные общества, которые ты перечислил, в конечном итоге приходят к неким "правилам игры", более или менее одинаковым для всех. Берлин, в сущности, и пытается сформулировать такие правила в самом общем виде. Так сказать, в идеале.

Поэтому я готов отказаться от своей половины одеяла и жду, что ты откажешься от своей...

А. В. - А если нет - ты выстрелишь из пушки? Берлин может себе позволить такое прекраснодушие, потому что его защищают американские пушки. Но люди вовсе не равны, как он это провозглашает, тут он хитрит. Как интеллектуал, он прекрасно знает, что обращается вовсе не ко всем людям, массе, а именно к своему узкому профессиональному слою интеллектуалов, которые могут влиять - и влияют - на эту массу. Поэтому Берлин, в сущности, обращается к другим авторам книг и требует, чтобы они немедленно признали, что они все немножко неправы, у них у всех истины не универсальны, а вот он прав во всем, потому что его схема "действительно" универсальна. Он один философ философов, а все остальные философы немножко меньше правы, чем он. Берлин прекрасно понимает, что его собственное творчество является для читателей материалом, формирующим их мировоззрение. Что же он формирует? Он формирует у них беспредельный релятивизм, который призван поколебать их уверенность в "правильности" традиционных национальных институтов. Он говорит, что идеальная политическая культура - это культура агностическая, которая не знает, к чему она придет, не знает истины, а растет естественно, как кривое дерево, которое в конечном результате вырастет, как нужно, чтобы всем было хорошо...

Р. Н. - При соблюдении "правил игры"...

А. В. - При соблюдении правил игры, которые, однако, устанавливает не он, не Берлин. Поэтому он как бы забывает добавить, что хорошо будет всем, кто выживет, ибо некоторым на этом кривом дереве не окажется места. Конечно, он может себя утешить, что так и должно было быть для данного дерева, но у многих вытесненных с ветки были веские возражения, и разрушение национальных институтов приводит общества не к идеализированной Берлиным англосаксонской модели, а к национальной же альтернативе, которая часто хуже предыдущей.

В том-то и дело. Если бы он сам и устанавливал эти правила игры во всем мире в своем приятном англо-саксонском духе, я, может быть, с ним бы и согласился. Но нам приходится жить в реальном мире, не расчерченном на очаровательные английские лужайки. И. Берлин не установитель правил, он всего лишь агитатор. Он агитатор за определенный тип правил.

Представь себе, что на игровом поле для американского футбола появляется человек, уговаривающий принять более гуманные правила игры в гольф. Он помешает игре и вряд ли завоюет симпатию публики. Он, понятно, любит гольф и его правила. Они элегантнее. Они безопаснее. Он верит в то, что это лучше для всех... Но брутальный янки хочет настоящего боя. Американский футбол с его силовыми приемами больше удовлетворяет его представлению о справедливой игре, потому что в нем участвует весь человек, с его силой, напором и хитростью, а не только анемичное искусство элегантного взмаха клюшкой. На безопасность игроков, которым хорошо заплачено, ему плевать...

Загрузка...