Четвертого декабря, через 1850 лет после разрушения Иерусалима, через 428 лет после открытия Америки, а если и этих данных мало, то через 540 лет после изобретения пороха, я покинул пределы Советской России и появился на границе Эстонской республики.
В Нарве я с интересом прочитал пожелтевший плакат от прошлого года, извещающий, что эстонское правительство выдаст 50 000 эстонских марок в награду тем неведомым господам, которые поймают и повесят меня.
Дело в том, что тогда я издавал в окрестностях Ямбурга татаро-башкирскую газету[1] для двух диких дивизий башкир и прочих головорезов, оперировавших против белых войск Эстонской республики, поскольку эстонцы вторглись в Россию и, поддерживаемые Англией, решили во что бы то ни стало получить взбучку.
50 000 эстонских марок! Правда, курс у них мизерный, за одну немецкую отдай десять эстонских марок, и все же сумма была заманчивой, тем более что я нуждался в деньгах, истратив последний миллион советских рублей на дорогу от Москвы до Нарвы.
К счастью, я вовремя сообразил, что если я даже добровольно повешусь в Нарве, все равно никто не поверит, что это я, потому что путешествовал я под чужим именем, с фальшивыми документами, на которых только моя фотография и не была подделанной.[2]
Размышления мои нарушил какой-то прилично одетый господин, который на ломаном русском языке спросил, не пожелаю ли я обменять советские рубли на эстонские марки.
Я сразу же понял, кто он такой. После стольких лет — первый сыщик!
Эстонских жандармов и полицейских я уже видел длинной цепью торчали они за проволочными заграждениями вдоль границы. Смотрел я на них с очень односторонним чувством, которое, надеюсь, всем понятно.
Эстония вся опутана проволокой, чтоб внутрь не проскользнула социалистическая идея.
Первый сыщик все говорил, пытаясь вытянуть хоть что-нибудь из незнакомого иностранца. Он говорил о беспорядках в Эстонии и хвалил Советскую Россию.
К счастью, я еще в Москве почерпнул глубокие сведения о России из одного номера газеты «Народни политика»[3], которую сотрудники чешской миссии под руководством пана капитана Скалы раздают чехам, возвращающимся из России.
И я сказал сыщику, что нечего ему так хвалить эти Советы, потому что я читал в «Народни политике», как у одного чешского сапожника в Петрограде жена сошла с ума от голода и умер дедушка в Храстовицах, под Бероуном. Трупы валяются на улицах. Из полутора миллионов жителей Петрограда в живых остался один Зиновьев, который средь бела дня грабит лавки в обезлюдевшем городе. Но это еще что, там делают вещи похуже, например, с новорожденными…
Господин сыщик даже не попрощался со мной и поспешно отошел в другой конец вокзала.
Я присоединился к транспорту возвращенцев из России.
Рваные серые шинели старой австрийской армии, выцветшие за шесть лет солдатские рюкзаки, смесь голосов и языков всех национальностей бывшей монархии…
В тихом уголке у маленького строения на перроне, где красуется надпись «Для мужчин», какой-то венгерский капитан пришивал звездочки к засаленному воротнику.
Перед древней нарвской крепостью и замком представители Международного Красного Креста по-немецки приветствуют «перенесших суровые испытания защитников отечества».
Сестра-немка от Международного Красного Креста раздает первый немецкий кофе с сахарином.
На воротах карантина в старой крепости одни венгерские и немецкие надписи.
Национальные флаги всевозможных народов, кроме славянских.
Члены американской Ассоциации молодых христиан раздают Библии и спекулируют, выменивая «романовки», «керенки» и советские рубли на эстонские деньги.
Все ругают Россию, а эстонские солдаты из-под полы продают возвращенцам водку.
Ворота древней крепости немецких крестоносцев закрылись за нами. Мы проведем здесь четыре дня, и никому не разрешено будет выходить в город.
На большом дворе крепости начинается сортировка по нациям. Какой-то господин кричит по-немецки:
— Граждане венгерской республики налево, австрийской — направо, чехословацкой — в середину, румынской — к воротам!
Происходит ужасающая неразбериха. У дверей канцелярии стоит какой-то бывший кадет и плачет. Сотрудник Международного Красного Креста добивается от него ответа, к какой же стране он относится.
Кадета ведут в канцелярию к карте. Ищут Колошвар и в конце концов устанавливают, что кадет, согласно Версальскому договору, стал теперь румыном.
Кадет плачет еще сильнее, сестра из Красного Креста капает ему на сахарок валерьянку…
Карантинный лагерь и канцелярия Международного Красного Креста расположены внутри просторной старинной нарвской крепости, выстроенной немецкими крестоносцами, некогда огнем и мечом опустошавшими балтийские земли.
Теперь их опустошают английские торговые компании, поставляя непригодные пушки, фарфоровые миски для курятников, электрические кипятильники и спортивный инвентарь, каковые предметы в высшей степени необходимы, поскольку эстонцам нечего есть.
Нарвская крепость — образцовая развалина. Несколько раз ее разрушали шведы, изгоняя из Нарвы немецких рыцарей. Потом ее обратил в руины Петр Великий, изгоняя шведов. (Более подробных сведений о ней вы не найдете ни в одном научном словаре.) В гражданской войне крепостные стены познакомились со снарядами белых и красных.
Дело разрушения довершает Международный Красный Крест, который из остатков старинного рыцарского зала, не жалея кирок, выстроил для бывших военнопленных, возвращающихся из России, нужники без признаков канализации.
Кирки Международного Красного Креста превратили и крепостные башни в разнообразные склады, в которых не дай бог появиться ревизорам.
Предприимчивое спекулянтское местное население пробило в крепостных стенах многочисленные бреши, через которые и проникает внутрь с вонючими колбасами.
Но так как существует строгий запрет жителям вступать в общение с возвращенцами, то у каждой такой бреши стоит эстонский солдат и ждет, как кошка мышку. Отсюда проистекает постоянный доход местного гарнизона — 50 % с каждого проданного фунта колбасы и прочих пищевых продуктов столь же гнусного качества, как и колбаса.
Повсюду царит образцовая грязь. Полное впечатление, будто мы внутри осажденной крепости в давние времена, когда неприятель метал через стены горшки с нечистотами. И будто черепки осторожно убрали, чтоб не порезать об них обувь, а содержимое горшков валяется всюду, куда ни кинь взор.
Тот же прелестный вид в здании бывших русских казарм, где размещены возвращенцы из России.
Грязные нары, дымящие печи, тяжелый дух фасолевой похлебки. Жены возвращенцев развешивают пеленки.
Пойдемте лучше заглянем в «Soldatenheim»[4].
Международный Красный Крест, на который американцы отпустили столько денег, носит чисто немецкую окраску и в Нарве производит впечатление предприятия, организованного в целях наживы.
Сестрички торгуют колбасой и кофе. Кофе — из консервов, предназначенных для бесплатной раздачи среди возвращенцев. Колбасу они покупают за 5 марок, а продают за 25 марок эстонских, или 125 рублей романовских (царских), или 320 думских (керенок), или 1000 советских рублей.
Все это совершенно безразлично тирольцу, уезжающему сегодня с очередной партией. Он вдыхает аромат немецого кофе, наслаждается надписью «Behüt euch Gott»[5]. Он растроган.
— Милосердная сестрица, — взволнованно говорит он, запихивая в карман кусок колбасы, приобретенной на последние рубли, — спасибо за все, что вы для нас сделали.
В «Soldatenheim»'е — одни немецкие газеты. Только я собрался просмотреть статью в газете «Фрейхейт» о последних локаутах в немецкой «социалистической республике», как на дворе раздался страшный шум и крик, что какой-то венгр бросился с башни в крепостной ров.
Я пошел посмотреть и вот что узнал: в крепостной ров бросился бывший капитан Гараньи из 18-го Гонведского, прогоревший на денежных операциях.
Это был грустный пример неудачной спекуляции.
Из Красноярского лагеря военнопленных капитан Гараньи был отправлен в Москву как инвалид, где и продал на Сухаревке (московская толкучка) свои брюки за 120000 и мундир за 80 000 советских рублей, то есть за 200 000 в совокупности.
Услыхав, что за границей советские рубли не принимают и ничего за них не дают, он стал скупать у спекулянтов на той же Сухаревке романовки, царские десятирублевки и пятирублевки, по тысяче за пятьдесят тысяч советских. Таким образом он приобрел 4 000 романовских рублей. Потом ему кто-то сказал, что Врангель разбит и романовки за границей не берут, а что, мол, цену там теперь имеют керенки (думские рубли). И вот он выменял 4 000 царских на 2 000 думских рублей, за которые, к его ужасу, в Нарве ему дали только 400 эстонских марок. Он поспешил обменять их на немецкие деньги и получил 80 немецких марок. Тут он взбесился и начал опять скупать советские рубли, отдавая по 10 немецких марок за тысячу. Стало у него 8 ООО советских рублей, которые он в полном уже отчаянии выменял на 40 марок, потому что за это время курс опять упал. Во вторник он произвел новую спекуляцию, обменяв марки на царские деньги, а в среду, с единственной эстонской маркой в кармане, бросился с самой высокой башни, воскликнув: «Eljen а Magyarorszäg!»[6]
Его похоронили за крепостной стеной, где спят последним сном 400 солдат русской Красной Армии, попавших в плен к эстонцам и расстрелянных из пулеметов на валу.
Завтра едем в Ревель.
Попасть из Нарвы в Ревель — дело вовсе не простое и не легкое. Предварительно вы проходите через целую систему разнообразных мер предосторожности. Сначала вас заставляют раздеться донага и отдать свою одежду в дезинфекционную камеру, где ее выпаривают. Если же вам не повезет и никто не объяснит вам, что в такой камере кожаные изделия, как, например, сапоги и сумки, испортят напрочь, то вы узрите картины кошмара и ужаса.
Один бедняга завязал в узелок свои башмаки и бумажник, набитый романовскими пятисотрублевыми ассигнациями. Два года он грабил Россию, прежде чем сколотил приличный капиталец, который вышел из вошебойки в виде спекшегося, сморщенного монолитного комка из кожи и вареных ассигнаций, возвращенных к первичному состоянию высушенной бумажной кашицы.
Что до башмаков, то осталось неразрешимой загадкой, какие, собственно, предметы были вынуты из вошебойки. Два непонятных куска каменно-твердой массы лежали перед несчастным, который сжимал в руке то, что пятнадцать минут назад еще называлось бумажником и состоянием, и с идиотским выражением таращился на свои бывшие башмаки.
В конце концов босоногого страдальца отвели в канцелярию Международного Красного Креста, где ему выплатили пособие в 50 немецких марок и выдали грубые сапоги, в удостоверение чего он должен был подписать штук пятнадцать разных документов.
Пока происходили все эти беды, остальные возвращенцы мылись в холодной грязной бане, и надсмотрщики раздавали подзатыльники наглецам из бывшей Транслейтании[7], воровавшим кусочки зеленого мыла из банных шаек.
Наконец всех вымытых и продезинфицированных выстраивают у канцелярии Международного Красного Креста, и начинается новая процедура. Эстонский чиновник выкликает по списку, кто поедет вечером в Ревель. Венгерские, румынские и чешские фамилии для него головоломный ребус, он понятия не имеет, как их выговаривать. То и дело происходят недоразумения. Чиновник кричит:
— Йозеф Нефех!
Никто не откликается. Йозефа Нефеха ищут среди турок, румын, и никому невдомек, что это — Йозеф Новак, который стоит в группе чехов, ожидая, чтоб его назвали, и тогда он гордо выкрикнет на весь двор: «Hier!»[8]
Вполне возможно, что Йозеф Новак до сих пор ждет в Нарве, когда выкликнут его имя.
Потом начинается следующая эра: борьба за консервы, которые выдают по банке на двоих. Делается это без всякой системы. Принцип альтруизма исходит слезами среди обломков. Напрасно ищут того, кто получил банку на себя и кого-то другого, и этот другой, в полном отчаянии, снова пристраивается в очередь, надеясь, что ему удастся скрыться с целой банкой. Потом склад закрывают, и злополучный кладовщик с экспедитором письменно решают трудную математическую задачу.
Сегодня отправляется партия в 726 человек. Одна банка на двоих — значит, всего 363 банки, а выдано 516. (Горячо рекомендую журналу чешских математиков и лично министру финансов разрешить это доселе неизвестное уравнение.)
Нечто подобное происходит и с подарками американского Красного Креста. Приятная молодая особа выслушивает устные претензии просителей, которые еще в казарме наспех стянули с себя рубашки и теперь, расстегнув мундиры на голой груди, безмолвно доказывают, что у них нот белья. Один проситель пытается даже доказать молодой даме, что у него, честное слово, нет исподников…
Все-таки в шесть часов вечера нас строят в колонну по шесть человек, окружают эстонскими солдатами и выводят из ворот в сад у моста, где опять пересчитывают.
Цифры удивительно неустойчивы. Как я говорил, нас должно было уехать 726 человек. На дворе нас было 713, у ворот 738, а теперь нас 742.
Эстонский чиновник в изнеможении машет рукой, промолвив: «Ilvaja!», что соответствует всеобъемлющему русскому «Ничего!».
Нас гонят через мост, и еще два километра через город, в котором гражданская война оставила заметный след.
Площадь пересекает длинная полоса незасыпанных окопов — в назидание потомкам, а также на случай канализации, которая сейчас тут на той же стадии эволюции, как и столетия назад, когда немецкие крестоносцы возводили сей град.
На углу улицы Мая я видел миленькую сценку. Полицейский разнимал дерущихся: толстого борова и бродячего бородатого козла.
Вот и все, что я видел в Нарве, и могу закончить этот очерк, как и предыдущий, словами: «Завтра едем в Ревель!» Даю читателям и редакции честное слово, что завтра-то мы уж наверняка тронемся в этот самый Ревель.
180 километров от Нарвы до Ревеля мы покрыли за двое суток. Эстонские власти на нескольких станциях снова и снова обыскивали наш эшелон, никого не выпускали на перрон, ничего не позволяли покупать, и в вагонах было как на вулкане: возвращенцы сидели вокруг чугунных времянок, в которых давно, еще в первый день, погас огонь, потому что выдали нам по нескольку торфяных брикетов, — и на чем свет стоит поносили Эстонию и представителей Международного Красного Креста.
Дольше всего мы простояли в эстонском городе Игёратис; там произошел открытый бунт в трех последних вагонах, где сидели румыны и венгры. Они окружили несчастного представителя Красного Креста и свирепо требовали от него хлеба, грозя физической расправой.
Тут-то и познакомился я с господином инженером Йожкой. До того момента он, никому не ведомый и никем не оцененный, жил среди австрийцев в вагоне номер семь. Никто и не подозревал, что этот скромный господин из офицерского лагеря пленных в Семипалатинске такой мудрец-идеалист.
Он заслонил своим телом представителя Красного Креста и, обращаясь к разъяренной толпе, проговорил укоризненным тоном:
— Господа, господа, образумьтесь, вы меня удивляете, зачем так громко кричать! Подумайте, ведь мы в чужой стране, мы гости на эстонской земле, и каждое такое нарушение порядка глубоко унижает нас в глазах эстонцев.
— Мы требуем немедленно хлеба! — кричали румыны, а венгры орали, перебивая их:
— В Нарве нам выдали хлеба на полдня, и вот уже больше полутора суток морят голодом! Бей его!
— Но, господа, — успокаивал их инженер, — имейте терпение, не допускайте насилия! Пусть эстонцы увидят, что мы умеем вести себя достойно… Рассудите, если б эстонские дети возвращались сейчас из школы, что бы они о нас подумали?
В толпе возникает смутное подозрение, что, верно, господин инженер тоже как-то замешан в этом деле, и уже кто-то бессовестно утверждает, что в том вагоне, где едет господин инженер, хлеба столько, что им топят печку.
Представитель Красного Креста, воспользовавшись бурей, разразившейся над головой господина инженера, исчезает. Ток высокого напряжения получает разрядку.
Два эстонских солдата спокойно созерцают, как линчуют господина инженера и с каким трудом он лезет в свой вагон.
— Ну и отделали меня! — говорил инженер, забравшись на место. — Как обидно, что это случилось в чужой стране, на глазах у иностранцев, хорошо еще, дети не шли из школы, а то бы они подумали, что мы дикари.
Представитель Красного Креста, за которого господин инженер расплатился своими боками, все-таки почувствовал моральную обязанность сделать что-то для эшелона, и пошел договариваться с эстонскими властями, чтоб для нас сварили хотя бы суп.
Переговоры имели успех: как только он завел речь о супе, заработали все телефоны, и начальнику станции было приказано немедленно отправить нас дальше. Представителю Красного Креста обещали выдать нам суп в Игве.
Поехали мы в Игву и там узнали, что супа для нас не варили, так как в Мёригёлье нам дадут полный обед.
Станция Мёригёлье быстро отделывается от нас заверением, что на станции Вейнемяйе нас ждет и обед, и ужин.
К чести своих спутников могу сказать, что того господина, который осведомил нас об этом, свезли в лазарет. Едем
дальше. На станции Вейнемяйе поезд даже не остановился, так что, если и был среди нас кто-нибудь, кто воображал, будто зря обидели того господина из Мёригёлье, то он полностью переменил точку зрения.
Ночью поезд приближался к Ревелю — поезд, пассажирами которого были люди, уже готовые на все. Настроение было такое, что угроза разграбления Ревеля казалась более чем правдоподобной.
К утру среди нас не было ни одного, кто не выглядел бы закоренелым грабителем и злодеем.
Только господин инженер не терял надежды, полагая оптимистически, что хоть в Ревеле-то нас накормят.
Он все время говорил вещи, давно всем известные.
— В самом деле, — изрекал он, — как странно, что, не евши полтора дня, испытываешь голод. Если нас в Ревеле не накормят, чувство голода пройдет само собой. Без хлеба очень трудно жить, а хлеб очень хорошо насыщает.
— Господин инженер, — доносится голос из угла вагона, — если вы не заткнетесь, честное слово, открою дверь и выкину вас на полном ходу.
Господин инженер бормочет что-то о гармонии красоты, добра и прогресса, о том, что надежда помогает душе восторжествовать над проклятиями, и о духовном возрождении грубиянов.
Светает. Господин учитель Земанек спорит со всем вагоном, что мы, должно быть, уже у самого моря и что он уже обоняет соленый морской воздух. Потом он замечает наконец, что кто-то из нашей компании сунул ему в штаны горсть икры от гнилых селедок, которыми нас облагодетельствовали в Нарве.
Господин учитель, естественно, оскорблен, но господин инженер деликатно замечает, что величайшая добродетель в том, чтобы сносить насмешки. Любовь должна быть евангелием мира.
Несколько человеколюбивых угроз заставляют господина инженера закутаться в шинель и замолкнуть до станции Кюльмё, где все мужчины эшелона бросились растаскивать штабеля дров и хвороста, чтоб отопить вагоны.
Принесли награбленную добычу, и огонь весело затрещал в маленьких печках; тогда господин инженер слез со своего места и заявил:
— Отчуждение вещи, не принадлежащей нам, называется воровством, и о том, кто так поступает, говорят, что он вор. Мы все ответственны. Если я согреваюсь украденными дровами, углем или хворостом, то я соучастник хищения.
В ходе спора выясняется, что раз он заявляет, что не участвовал в вылазке, то и не имеет прав греться. Хочет сидеть в тепле — пусть пойдет и стащит полено.
— Кто принимает добро, должен платить тем же.
Перед ним распахнули дверь и вытолкали вон. А на дворе двенадцать градусов мороза. Вскоре господин инженер вернулся с большим поленом и сказал:
— Я похитил чужую вещь, к вор.
На станции Кюльмё разнесся слух, что представитель Красного Креста остался в Мёригёлье, чтоб договориться по телефону с ревельскими властями. Этот слух, подобно искре надежды, пробежал по всем вагонам и затух в скепсисе, выраженном в простых словах одним гражданином из Смихова: «Опять затевают какое-то жульничество».
Точка зрения смиховца была совершенно правильной. Наш поезд совсем уже подъехал было к ревельскому вокзалу, но вдруг свернул на ветку к порту, в объезд города Ревеля, где нам следовало получить: 1) обед, 2) ужин, 3) завтрак.
На повышенной скорости мчится поезд по берегу моря. На море никто не обращает внимания. Все глядят назад, где трусливо за песчаными дюнами прячется от нас город Ревель, столь счастливо избежавший встречи с отчаявшимися и на все готовыми людьми.
Но вот мы у цели. Причал, у причала транспортный пароход «Кипрос», дальше в море, между нами и островом Сильгит, еще пароход на якоре.
На причале нас ожидает депутация от какого-то общества — дамы и девицы из Ревеля, с пастором во главе; они раздают нам газеты с родины, причем хор дам и девиц поет трогательную немецкую песенку:
Кто счастливым хочет быть,
Должен о грехах забыть.
А тогда и на том свете
Бог пути его осветит.
Через полчаса пастор и хор дам и девиц купаются в волнах, а мы все с ужасающим ревом «урра!» кидаемся на пароход «Кипрос»…
Команда «Кипроса», старые морские волки, быстро навела порядок. Вот так же чабан пересчитывает овец: хватает одну за другой за загривок и швыряет в загон.
Каждый из нас прошел через турникет, то есть через несколько пар мускулистых, волосатых матросских рук, передававших нас как бы по конвейеру, чтобы закончить это стремительное путешествие где-то внизу, в трюме, где нас моментально разбивали на десятки, выраставшие в трюме, как грибы после дождя. И не успевал ты опомниться, как шагал со всей своей десяткой в другой конец парохода, получал буханку хлеба, банку мясных консервов, ложку, алюминиевую тарелку с кружкой — и уже снова оказывался на своем месте в трюме. Через полчаса вся партия накормлена и размещена.
Господин инженер воспрял духом и возобновил свои рассуждения:
— Когда человек сыт, он удовлетворен, голодный же человек несчастен.
Слушателей у него очень мало, тем не менее он продолжает свои неоспоримые утверждения:
— Прежде чем нам отплыть, пароход должен поднять якоря, и в котлах следует развести пар. Если б это было парусное судно, то пришлось бы ждать благоприятного ветра. Без ветра парусники не могут двигаться, все равно как автомобили без бензина.
«Кипрос» сигналит катерам береговой службы — мол, собираюсь отплыть — и получает от них ответ: «Море свободно». Тогда наш пароход дает гудки, и мы прощаемся с эстонским берегом, который окутался туманом, как бы говоря: «Не стоит вам оглядываться, ничего хорошего вы. у нас не видали».
Все-таки несколько сентиментальных возвращенцев машут грязными платками. На причале стоят эстонские детишки из соседних рыбацких домиков и дразнятся, высовывая языки.
Трое обросших волосами тирольцев, схватившись за руки, заводят:
Wann ich kumm, wann ich kumrn,
Wann ich wieder, wieder kumm…[9]
Разглядываю надписи на корабле. Они полны остроумия. «Заметив пожар на борту, сообщите старшему офицеру». «На капитанский мостик входить пассажирам воспрещается». «Ключ от кладовой со спасательными поясами — у младшего офицера, которому надлежит сообщать о каждом несчастном случае».
Снизу я приписываю: «Если пароход потонет, сообщите капитану».
Иду заглянуть в буфет, и — как нож в сердце — меня встречает надпись: «Продажа спиртных напитков строго запрещена».
Где же романтика матросского рома, виски, грога? Где старые пьяницы-матросы Киплинга, которые пили гак много, и орали «йо-го-го», и снова пили?
Вместо этого продают овсяное пиво, лимонад, леденцы, пряники и шоколад; можно подумать, школьники под надзором учителей совершают прогулку на пароходе в конце учебного года.
В другом конце корабля есть еще буфет, являющий ту же печальную картину, словно над ними властвует дух доктора Фоустки и профессора Батека[10]. Там продают лимоны, яблоки, селедку, сардинки, прочие рыбные консервы и открытки. Там же вы можете получить сквернейшие немецкие сигареты и еще худшие сигары.
Продолжаю осматривать пароход и обнаруживаю еще несколько надписей, трактующих о спасательных шлюпках и о правилах спуска их на воду. Одна шлюпка заинтересовала меня: у нее в днище порядочная дыра.
Заглянул я и в матросский кубрик. Матросы пьют кофе, они трезвы и не курят короткие трубки. В руках у одного — толстая книга с алым обрезом. Подозреваю, что это Библия. Тихо закрываю дверь, пробормотав извинения — ошибся, мол, — и иду подышать свежим воздухом на носу; наш пароход как раз сигналит встречному судну, на борту которого русские пленные, возвращающиеся на родину.
Все вылезают на палубу. На судне с русскими поднимают красный флаг.
Пароходы встретились, завели разговор. Они и мы — все машут платками, кричат «ура», на обоих судах кое у кого блеснули слезы, которых никто не стыдится.
Долго еще разносятся наши взаимные приветственные крики по просторам морского залива и отдаются эхом от меловых скал острова Сильгит.
Водная гладь спокойна. Чайки летают над морем, падают на воду, ныряют.
Господин инженер, как всегда, мудро замечает:
— Эта птица называется чайка-хохотунья, потому что крик ее похож на человеческий смех, а если бы он не был похож…
— …то я вышвырнул бы вас за борт, — заканчиваю я с серьезным видом.
Проплываем мимо длинной полосы земли, и господин инженер откровенно признает:
— Это остров, так как со всех сторон его окружает вода. Если бы эта полоска земли была с одной стороны соединена с сушей, то был бы полуостров.
Вокруг него собирается кружок слушателей. Господин инженер показывает рукой на рыбацкие лодки в заливе и уверенно сообщает:
— Море богато рыбой, и рыбная ловля — единственное занятие рыбаков. Многие рыбы пожирают друг друга, в противном случае они погибли бы от голода. Акулы опасны для людей, купающихся в море. Море бывает мелкое и глубокое. Морская вода соленая.
Слушатели дружно поднимают господина инженера и раскачивают над морской гладью. Господин инженер кричит:
— Если вы меня отпустите, я утону!
Кто-то приносит ведро морской воды, господина инженера кладут на палубу, окатывают и ведут сушиться в кочегарку. Он до того ошеломлен, что не может припомнить ни одной истины; приходит в себя он только за ужином, заметив как бы между прочим:
— Горох остается круглым даже в вареном виде.
Это, конечно, святая правда, но тот горох, который нам предложили в супе, вероятно, объявил забастовку и остался твердым, как камни Карлова моста.
Но что нас приятно удивило в супе, так это сушеные сливы, яблоки, овсяные отруби и селедочная икра.
Теперь представьте себе, что большинство из нас до этого съели холодные жирные мясные консервы, затем в буфете — шоколад, марципаны, яблоки, маринованную селедку с луком, сардинки в масле и выпили овсяного пива и лимонада.
Сколь достойная подготовка к морской болезни, подстерегающей нас где-то за пустынным морским горизонтом!
Совсем стемнело. На острове Сильгит во тьме мигали маяки, задул северо-западный ветер, и когда мы вышли из залива, волны не заставили себя ждать и заявили о себе по собственной инициативе, полные рвения и энергии.
«Кипрос» начал резать волны, а они ревели в ночи от боли и, разъяренные, старались потопить его, ввергнуть в пучину.
«Кипрос» пошел отплясывать такой кек-уок[11], что нам не в шутку сделалось худо. Идея единства победила по всем линиям. Все, без различия партийной принадлежности, мировоззрений и национальности, схватились за животы, и, по прекрасному выражению господина учителя Земанка, «думали, что нас разорвет».
Все писатели, повествующие о своих морских путешествиях и упоминающие о морской болезни, изображают себя героями. По их словам, всех рвало, кроме господина писателя. Я составляю почетное исключение.
Меня тоже схватило. Да так сильно, что я впервые в жизни вспомнил о господе боге и страстно молился над ревущим морем: «Великий боже, взываю к тебе в душе своей и, честное слово, жажду говорить с тобой, хотя ты и видишь, что я делаю. Но ты сотворил меня во славу свою и должен сжалиться надо мной, несчастным. Обещаю тебе, что с помощью твоей буду следовать твоим законам, отрекусь от заблуждений и пороков, не хочу больше влачить ярмо вкупе с неверующими и безбожниками и клянусь сотрудничать в «Чехе»[12] и написать хвалебную оду на папского нунция».
Результат был таков, что я дрожащей рукой записал в дневнике: «Мне все хуже и хуже. Молитва не помогла».
Солнце, взошедшее над расходившимся морем, застало нас все в той же позиции над перилами, в какой мы провели ночь.
Господин инженер, перегнувшийся рядом со мной через перила, шепотом произнес:
— На суше морской болезни не бывает.
И у меня, бедного, не было даже сил бросить его за борт в жертву бушующим водам…
Исполнение на практике всех разнообразных движений, совокупность которых в науке и в народе обозначается термином «морская болезнь», продолжалось в общем около полутора суток. Положение на корабле было грустным, потому что никто, даже капитан, не знал, куда мы, собственно, плывем.
Капитан утверждал, что пароход должен идти наперерез волнам, против чего, правда, никто не возражал, однако ветер и волны то и дело меняли направление, и вот мы бороздили море вдоль и поперек, словно пиратское судно, опасающееся берегов.
К вечеру второго дня опять началась пляска по волнам, еще сильнее, чем в первый день, и у всех у нас было одно желание, чтоб уж все ото чем-нибудь кончилось.
Капитан утешал нас, говоря, что это еще ничего, вот
однажды ему пришлось кружить но морю и резать волны целых четырнадцать суток, и шел-то он в недальний рейс, из Данцига в Ригу, а теперь мы плывем куда дальше — из Ревеля в Штеттин.
Мы начали привыкать к морской болезни и даже находить вкус в пресловутой немецкой похлебке из сушеных слив и разварной селедки.
Под утро господин инженер выполз на палубу и принялся орать:
— Земля, земля!
Так же, наверное, орал матрос на мачте Колумбова корабля, когда тот отправился открывать Америку. Еще в школе учителя твердили нам, что матрос кричал: «Земля, земля!» Господин инженер вызубрил это на память и теперь, применив историческую формулу, еще раз крикнул:
— Земля, земля!
Спросили мы капитана, где же это мы. Он долго осматривался, производил измерения и заявил, что мы либо у датских, либо у шведских берегов, но, может быть, та земля на горизонте — какой-нибудь остров, принадлежащий то ли одному, то ли другому королевству.
Такое точное определение нашего местонахождения вызвало всеобщую взволнованность. Одна женщина расплакалась, что не видать ей больше Германии, раз нас вместо Штеттина привезли к противоположному берегу.
Я ходил среди расстроенных людей и подливал масла в огонь, распространяя слух, что нас везут в Америку.
К счастью, ветер опять изменился, и «Кипрос» был вынужден резать волны в южном направлении, носом к Германии. Однако тем дело не кончилось, и в тот же день мы еще держали курс на юго-восток, на северо-восток, опять на юг, потом на северо-запад и в заключение на юго-запад.
Господин инженер, лежа в трюме на своем соломенном тюфяке, громко рассуждал:
— После изобретения компаса корабли могут определять, где юг, север, восток и запад. На юге лежит Южный полюс, на севере — Северный.
Та женщина, которая плакала, когда мы находились «то ли у Швеции, то ли у Дании», впала в истерику и принялась кричать, что на Северный полюс она не поедет, потому что боится.
Но господин инженер не смутился и продолжал:
— Западного или восточного полюса не существует, есть только два, Северный и Южный, так же как есть северное и южное полушария. Мы живем в северном полушарии, а если бы среди нас были австралийцы, то они были бы Из южного полушария. Земля круглая и вращается вокруг своей оси непрестанно, день за днем, год за годом. Если мы завтра будем в Штеттине, это будет означать, что мы счастливо доехали и что Штеттин — морской порт.
Затем он хлебнул овсяного пива и, провожаемый враждебными взглядами, улегся спать.
На следующую ночь ветер утих, «Кипросу» уже не нужно было разрезать волны, и он вел себя вполне мирно. Капитан определил курс на Свинемюнде, небо прояснилось, и к полудню опять появились чайки. Горизонт уже не качался, и вода была такая тихая, спокойная, как на прудах в Гостиварже.[13]
После полудня показался холмистый берег, поросший густым сосновым лесом, и мы еще засветло прибыли в Свинемюнде с его маяками, рыбаками, брошенными купальнями и казармами для матросов, которых можно теперь тут сосчитать по пальцам.
Крупный укрепленный военный порт, гордость Германии, лежит в развалинах. Немцам пришлось взорвать его, так же как и надменные дредноуты, останки которых валяются в разрушенном порту.
Но невозможно было обойтись без оркестра, и на земле Прусской Померании,[14] при впадении Свины в Балтийское море, нас приветствовали старинной военной музыкой.
При виде всего этого разорения господин инженер не мог удержаться от слов:
Взорванное военное судно уже не годится в употребление. Так как здесь Свина впадает в море, а «устье» по-немецки называется «Münde», то это место совершенно справедливо носит название Свинемюнде; если бы это была Эльба, то называлось бы Эльбемюиде, а Рейн Рейнмюнде. Это вполне логично.
Пароход входит в Одерский канал, соединяющий порт со Штеттином, что опять побудило господина инженера к логическому умозаключению:
— Если бы не было Одера, Штеттин перестал бы быть крупнейшей немецкой торговой гаванью, и мы должны были бы ехать в Штеттин не по воде, а по железной дороге, и без воды тут не могли бы строить суда. Поэтому можно сказать, что Одер — благословение Штеттина.
Эти ученые рассуждения прервал грохот спускаемого якоря. Мы будем стоять здесь, пока нас не осмотрит медицинская комиссия.
Когда комиссия прибыла на борт, нас стали вызывать по одному. Разговор с нами был короткий: нас просили показать язык, и дело с концом.
После того как все несколько сот бывших пленных показали язык почтенной комиссии, она почувствовала себя вполне удовлетворенной и съехала на берег. Мы подняли якорь. Оркестр на берегу сыграл нам на прощание «Heil dir im Siegeskranz»[15], и мы, проплыв по Одерскому каналу, причалили в столице Померании.
Говорят, там нас ждет торжественная встреча.
Jaroslav Hasek. I vyklepal prach z obuvi své... (1921)
Перевод Н. Аросевой
Собрание сочинений в 6-ти т. Т. 4. М.: Худ. литература, 1984 г.
Первая публикация: газета «Ческе слово» (вечерний выпуск), 3, 5, 12, 20, 25 января; 1 февраля 1921 г.