— Тоже начальником лагеря?
— Так точно!
Ульянов пристально посмотрел на меня.
— Что-то я не слышал про белорусские лагеря...
— Я был начальником одной из тюрем!
— Это не одно и то же? — спросил я.
— Все зависит от статуса... какого режима лагерь... Вот вы, Михаил Александрович, начальник какого лагеря по фильму?
— Это вопрос не ко мне, а к режиссеру!
Я тогда только начинал работать с этим замечательным актером, еще не знал, что кроме "Нашего бронепоезда" сниму с ним "Кооператив “Политбюро’’", где он сыграет одну из главных ролей, но с первого шага мне стало ясно, что Ульянов, доверяя режиссеру, очень требователен к нему. Своим отношением к работе он подстегивал всю съемочную группу. Он всегда был скромен, деликатен в обращении с людьми. Я никогда не слышал от него "мне не нравится", он всегда шел от сути роли, сути сцены, которую надо снять. Работать с таким мастером одно удовольствие. Его планка настолько высока, что заставляет тебя быть в такой форме, которая не может не принести хорошего результата. Если бы я тогда не позвал в Минск Ульянова для встречи с консультантом, роль начальника лагеря была бы беднее.
— С моей точки зрения,— ответил я тогда,— вы начальник такого лагеря, который характерен для нашей страны того времени. Таких героев на советском экране еще не было! Мы открываем с вами нового героя! Поэтому Госкино СССР дало государственный заказ на эту картину.
— Значит, что-то меняется...— сказал Ульянов.
Это был май 1988 года. По стране шагала перестройка.
— Вашего брата у меня много сидело,— сказал Иван Иванович Ульянову.— Лидию Русланову знаете?
— А кто ее не знает...
Этот рассказ войдет в фильм, хотя его не было в сценарии Григорьева.
— Ее пригнали ко мне по этапу... Я, вообще-то, таких людей жалел... Коммунистов, что били себя в грудь, что они коммунисты, а сами вредничали, тех я не жалел, а вот вашего брата жалел... Как-никак Русланова... Как-то перед октябрьскими вызываю к себе, говорю: "Лида, спой!" А она мне: "Птица в клетке не поет!" Кому ты говоришь, спрашиваю, а она опять про птицу... Ух, упрямая бабища!.. Перед кем, говорю, ты ваньку валяешь, кого, сука, за нос водишь?.. Вагонами награбленное из Германии тащила в то время, как наш народ коммунизм строил! И не где-нибудь, а в лагерях!.. Мы ночами не спали, жен и детей своих не видели ради светлого будущего!..
— А кто вам мешал спать со своими женами? — улыбнулся Ульянов.
Иван Иванович на мгновение сбился.
— И что вы с ней сделали? — спросил я.
— Я эту птицу в клетку и запер...
Потом, после выхода фильма на экран, я получу десятки писем от людей, которые сидели вместе с Руслановой в лагере. Они подтвердят этот факт и будут благодарны, что вспомнили великую русскую певицу.
— Много вашего брата у меня сидело... Актеры, режиссеры, музыканты. Мы их "филармонией" называли... У меня даже театр был, постановки по праздникам давали... Я их жалел... С талантом люди... А вот этих горлохватов с партийными билетами я не жалел... Я их решал сразу! Освобождался каждый день, и не сотнями — тысячами!..
Он вдруг замолчал, пристально посмотрел на Ульянова.
— Осуждаете? Понимаю...
Долгое молчание.
— Я рассказал все честно, как было! Мне не стыдно! Я ничего не придумал! Это моя жизнь! Жизнь целой страны!
И снова долгое молчание.
— А моя правда в том, что от меня все отказались... Сын, дочь... В чем моя вина? Я присягу давал, Родине служил! С фронта в лагерь загнали, приказали — служи! И я служил! Не я собой распоряжался, а мной распоряжались! Что хотели, то и делали!
Он с трудом сдерживал себя.
— Извините...
Больше я Ивана Ивановича не видел. Звонил, приглашал на премьеру,— он отказался. Через год опять позвонил — телефон не ответил.
Вечером, на платформе у поезда, Ульянов сказал:
— Не верю, что он раскаялся! Такие не раскаиваются!
— А разве нам да фильма нужно его раскаяние? У нас другая задача!
Говорить было трудно, перрон был заполнен людьми. Все оглядываются на Ульянова, счастливы видеть его.
— Ну, и какая же у вас задача?
— Его надо растормошить изнутри,— сказал я.— Нужен умный, сильный и преданный Идее человек! "Кадры решают все",— сказал Сталин. Так вот он — лучший сталинский кадр! Пусть в нем узнают себя многие! Их правда обернется для них драмой. Пусть будет для всех стресс! Пусть!
Ульянов пристально смотрел на меня.
— Похоже, что мы с вами сработаемся,— сказал он.
— Дай Бог!..
Это был мой первый день, проведенный с Ульяновым.
Он сыграл Ивана Ивановича фантастично! Уверен, без этой встречи такого результата не было бы! Евгений Евтушенко напишет в рецензии на фильм, что у Ульянова после "Председателя" это вторая по мощности роль. А сам Михаил Александрович, как потом выяснится, будет выслушивать по телефону упреки высокопоставленных людей в ненужности этой роли в его биографии. В то время он был членом ЦК КПСС, членом Ревизионной комиссии ЦК КПСС, депутатом Верховного Совета СССР, лауреатом Ленинской премии и любимым артистом всего советского народа. На это надо иметь мужество! Одно дело, когда начальника сталинского лагеря играет, и пусть даже хорошо играет, неизвестный артист Пупкин, и другое дело, когда в этой роли личность, всенародно любимый артист!
Я многому у него научился! Меня поражала и поражает его скромность, фантастическая работоспособность, ум и уважение к партнеру. Артисты, снимающиеся с ним в одной сцене, дрейфят, у них коленки дрожат оттого, что напротив стоит Ульянов. Это похоже на то, как консультант Иван Иванович стоял перед ним по стойке "смирно". Или у режиссеров все внутри заклинивает, они не знают, что ему сказать, какое можно сделать замечание по поводу сыгранной сцены.
Я всегда говорю, что артисты растут на больших ролях, а режиссеры — на большой литературе и выдающихся артистах! Все мои фильмы заселены прекрасными актерами: Олег Ефремов, Петр Вельяминов, Евгений Лебедев, Леонид Марков, Александр Абдулов, Нина Русланова, Геннадий Гарбук, Леонид Неведомский, Владимир Гостюхин, Виктор Проскурин, Евгений Герасимов и, конечно же, актеры, с которыми я снял свои любимые фильмы: Алексей Петренко, Михаил Ульянов и Александр Филиппенко. Каждый из них что-то оставил в моей душе, о каждом из них своя память! Уже только одно общение с ними доставляет удовольствие, потому что у них, как у талантливых людей, свой угол зрения не только на профессию, но и что особенно важно в работе над фильмом, свой, неожиданный взгляд на роль и фильм в целом. Не скрою, я много раз оказывался не готов к общению с ними, но они приучили меня готовиться к этим встречам, придумывать варианты решения той или другой сцены и фильма в целом. Это очень интересное занятие: постоянно решать ребус, состоящий из вариантов снимаемой сцены. Едешь в метро, автобусе, машине, занимаешься домашними делами, а в голове крутятся варианты. Жена всегда смеется, мол, мухи закрутились в голове, а мне это помогает быть в форме, особенно в период простоя. Я так привык к этой форме работы над собой, что не представляю своей жизни без этого.
Я опять снимал вокруг Барановичей. Даже в городском парке, за гостиницей "Горизонт", где я всегда живу, умудрился доснять кадры первомайского парада на Красной площади. Кругами ходили люди с портретами Сталина. Гостюхин с мальчиком на плече кричал "ура!" Сталину, который — якобы — стоял на Мавзолее, а потом все снятое я смонтировал с хроникой Сталина, и получилось очень даже хорошо: Кузнецов, так звали героя Гостюхина, нес на плече своего сына, кричал, как и все тогда кричали: "Да здравствует Сталин!", тянулся руками к нему, как и все тянулись в те годы, а потом верный сталинист покончит с собой, кинется в колодец лестничной площадки с пятого этажа.
Затем начали снимать в павильоне. По сценарию герой Алексея Петренко, бывший начальник кадров ГУЛАГа, работал в Пушкинском музее в Москве. Проходы по музею мы сняли в Москве, а вот помещение музейного запасника, где проходила сцена, художник Владимир Дементьев построил в павильоне "Беларусьфильма".
Бездари похожи друг на друга бездарностью, таланты — одаренностью. Все сказанное выше о Михаиле Александровиче Ульянове я мог бы с чистой совестью отнести к Алексею Васильевичу Петренко. Это уникальный актер и человек. Я благодарен судьбе, что познакомился с этим человеком, снял с ним два фильма, приступая к новой работе, я прежде всего думаю, как занять в новом фильме этого чудного артиста. Я горжусь нашей дружбой, горжусь, что есть на свете Галюся (жена Петренко), человек, так много сделавший для меня в жизни. Я могу написать о них книгу, но сегодня я хочу вспомнить, как начинались наши отношения, как мы вместе сели в "Наш бронепоезд"...
Я был в шоке от первого дубля. Я видел разных артистов, но то, что начал делать Петренко, убило меня. Я не знал, что ему сказать, не мог внятно сформулировать замечания. У каждого артиста своя манера работы. Оговорив с Алексеем Васильевичем сцену и договорившись, что в ней надо играть, я сделал паузу между съемками, дав возможность Петренко подготовиться. Ему поправили грим, все вроде готово в павильоне, а артиста нет. Я увидел Алексея в другом конце павильона. Он быстро ходил между декорациями другого фильма, размахивая руками, и что-то про себя говорил. Я понял, что он артист, который готовит к сцене себя сам. Я не стал мешать. Пусть. Подошел к Галине Петровне, жене, спросил:
— Это манера Алексея Васильевича?
— Не мешайте ему, Миша,— сказала Галина Петровна. Это потом, позже, я стану называть ее Галюся.— Пусть он походит по павильону. Я знаю его давно, и если у вас все готово, скажите мне, я позову.
Охранник сталинского лагеря, которого играл Владимир Гостюхин, приезжает к своему бывшему начальнику кадров ГУЛАГа Пухову с надеждой убедиться, что все, что они делали в лагерях,— справедливо и в убийстве людей они неповинны.
Пухов встречает его словами:
— Вот, посмотри, что сделали с Пуховым. В подвал к Пушкину посадили в благодарность за мою работу.
— А пенсию тебе разве отказали? — спрашивает Гостюхин.
— Пенсия? Кость! А я не собака! Я на любой работе работать могу, и меня не унизишь! Всегда Пуховым останусь!
— Ты вроде с детьми работал?
— Два года начальником лагеря. Ушли. Дети — мерзавцы, хоть и пионеры, вожатые — бездельники и проститутки, думают только о разврате. А сейчас сюда швырнули, в это паучье гнездо. Старики еще побаиваются — все же мы их воспитали, а молодежь — поганки! И это их из наших советских вузов выпускают! Ничего святого, что думают, то и говорят! Я писал, писал в ЦК, но аппарат у нас не тот, засорили аппарат. Взяточники, бюрократы! Никто ничего не хочет делать! Полная запущенность!
Петренко начал сцену мощно: высокий и крупный Пухов с чувством собственного достоинства шел между скульптур пушкинского запасника и, увидев своего бывшего сослуживца в исполнении Владимира Гостюхина, вдруг преобразился, вошел в раж и начал сцену с обидой на всех за свое униженное состояние. В конце дубля вдруг побледнел, Галя в испуге кинулась к нему, мы уложили Алексея на диван, послали помощника режиссера за таблетками. Он лежал — могучий, как Шаляпин на знаменитой фотографии,— и никто из нас, бездарей, не мог помочь великому русскому артисту.
Принесли таблетки, Алексей съел их, полежал немного, потом поднялся и вновь с чувством собственного достоинства пошел между скульптур пушкинского запасника. В этом дубле, увидев Кузнецова, он обрадовался встрече с близким человеком, начал от радости плакать, рассказывать о своей ужасной жизни в подвале Пушкина. Это был совсем другой вариант сцены. Юра Елхов снял его, мы сели у монитора и посмотрели.
Алексей Васильевич сказал:
- Нужен еще вариант? Что скажет режиссер?
Так начиналась наша первая работа.
- Режиссер скажет, что начинать со слез неверно.
- Почему?
- Надо начинать с радости встречи. Только тогда, когда Гостюхин спросит о пенсии Пухова, тем самым задев самое больное у него, он дает возможность ему открыться, а открывшись, проронить слезу. Мы все знаем, как плакал Гитлер, и Пухов начнет плакать только тогда, когда будет задето его самолюбие.
- Он правильно говорит,— скажет за моей спиной Галя.
Так начинались наши отношения.
- Я понял!
Со временем мы будем понимать друг друга с полуслова, а тогда, на первой нашей картине, мы присматривались друг к другу, вернее, они присматривались ко мне. Я знал, что в их доме есть один друг — Никита Михалков, а потом появился я. Приезжая в Москву, я буду ездить на электричке в Балашиху в их загородный дом, Галя будет кормить меня потрясающим украинским борщом, который Алексей ест утром, днем и вечером. Мы будем говорить о кино, генерале Лебеде, который тоже стал их большим другом, потом сделаем документальный фильм о замечательном русском писателе Викторе Астафьеве. Мы будем звонить друг другу, у нас появятся замыслы на будущее, и мы будем жить этими надеждами.
Он снова шел среди скульптур пушкинского запасника, с черными нарукавниками на пиджаке, в галифе и хромовых сапогах. Шел будто сквозь строй стоящих перед ним заключенных. Увидев Кузнецова — Гостюхина, замер от неожиданности, и слезы радости потекли по его лицу. Потом бросился к нему, как к спасителю, и стал говорить о своем унизительном положении среди этого быдла, окружающего его в пушкинском подвале,— в нем забурлила кровь, старая лагерная закваска. Пухов стал преображаться и поносить все на свете. Он постепенно оживал и становился тем Пуховым, которым был раньше. Это было третье решение, оно и вошло в картину. Тогда я понял, что Петренко — актер третьего дубля.
Наша работа — это работа большого коллектива. Съемочная группа — это в среднем сорок-пятьдесят человек, и ты вступаешь с ними в странные отношения. Ты влияешь на них, но и сам испытываешь их влияние. Однако в голове держишь собственную задачу, и в итоге получается не совсем то, что ты хотел, потому что на окружающий мир, на снимаемую сцену твоими глазами смотрит оператор, актер исполняет то, что ты определил, но по-своему. Потом смотришь материал и видишь, что это уже не совсем твое. Твоя идея оплодотворена другими. Впрочем, я редко жалею о том, что ранее написанное претерпевает некоторые изменения. Потому что люблю этот вольный процесс самой работы, самого общения с актерами.
За многие годы работы на студии я редко менял съемочную группу. У меня почти на всех фильмах был один и тот же директор — Алексей Михайлович Круковский. Умный, деловой, преданный кино человек. Я не могу сказать, что он был предан именно мне, но то, что его жизнь на киностудии была связана со мной,— это факт. Каждый раз, начиная новый фильм, он говорил мне:
— Зачем ты опять лезешь на рожон?
— Какой рожон?
— Опять фильм будет под контролем, а это нервы всей съемочной группы! Опять будут устраивать просмотры, следить за материалом! Зачем тебе это? Все живут как-то иначе, спокойно работают, у всех хорошие отношения с начальством. Зачем тебе все это?
— Я ничего не могу сделать! Видишь, какой хороший сценарий. Тебе нравится?
— Ну и что, что хороший! Из-за него у нас жизни не будет!
Всегда ворчал, а все равно работал. И работал прекрасно!
— Леш! Мы с тобой сняли "Возьму твою боль", сняли "Знак беды", теперь работаем с такими прекрасными актерами. На нашей студии они никогда не работали и работать не будут.
— Я все понимаю...
— Для меня это счастье! А тебе разве не приятно, что в твоей группе работают Михаил Ульянов, Алексей Петренко, Александр Филиппенко! Разве не приятно сказать своим друзьям, родственникам, с какими людьми ты ежедневно общаешься?
— Приятно!
— Так чего ты?
— Не в них же дело, Миша! Как потом этот фильм сдавать? Опять по ЦК тебя таскать будут!
— Ну и что?
— Сколько мы намучились с Быковым! Сколько нервов ушло! Вся студия на ушах стояла. В коридорах твои коллеги руки потирали, радовались, что фильм закрыли.
— Ну и что? Пусть они снимут такой фильм. Они были бы рады, чтобы у них хоть одну картину закрыли. Но там закрывать нечего... Потом, Леша, меня никогда не волновало, что скажет про меня княгиня Марья Алексеевна.
— Какая княгиня?
— Марья Алексеевна!
Он понял шутку, улыбнулся.
Я вспоминаю наши диалоги и радуюсь, что они состоялись, потому что это диалоги друзей. Я был за Лешей как за каменной стеной. Я никогда не думал о производстве, хотя производство — часть режиссерской профессии. Я при Круковском занимался только творчеством. Все, что мне было нужно по кадру, все всегда было организовано Лешей. Я мог рано утром позвонить Круковскому и сказать, что мне сегодня необходимо для первого кадра десять спортивных лошадей.
— Зачем? Где я их достану? — возмущался Леша.
— Я придумал новую сцену...
— Как ты мне надоел! — кричал в трубку Круковский.
И доставал. И мы снимали.
Когда он ушел на пенсию, я стал сиротой на студии, у меня сегодня нет любимого директора, с которым я мог просто выпить рюмку водки и помолчать. Мне кажется, сегодня уже нет таких людей. Студия безжалостно обошлась с Круковским. Он мог со своим опытом принести пользу молодым режиссерам — его отправили на пенсию, и сегодня мой любимый директор работает сторожем на автостоянке.
Я пришел на студию в 1974 году. После окончания Высших режиссерских курсов Госкино СССР меня распределили на "Беларусьфильм". Я застал Владимира Владимировича Корш-Саблина, еще молодыми были Витя Туров, Игорь Добролюбов, Виталий Четвериков, Борис Степанов. Студия была в расцвете. Помню, незадолго до смерти меня позвал к себе домой Корш-Саблин.
— Мне понравился твой первый фильм,— сказал он мне.— Ты что, хочешь снимать детское кино?
— Не хочу.
— Сценарий есть?
— Нет.
Я тогда находился в эйфории от полученных призов за фильм "Про Витю, про Maшy и морскую пехоту", и мне казалось, что снимать кино — пустяковое дело, что написать сценарий еще проще, поэтому не ломал голову, что мне дальше снимать.
Корш был мудрый старый человек, опытный режиссер.
— Так у тебя ничего не получится!
— Почему?
— Кино — жестокое дело. Ты не успел прийти на студию, а уже стал соперником для всех режиссеров. Тебя уже не любят!
Для меня это было открытием.
— Почему? Я здесь еще ничего не снял!
— Потому и не любят, что ты пришел с призами. За тобой уже стоят награды. Госкино дало высшую категорию твоему первому фильму. В коридорах ты поносишь фильмы студии! Так ничего не получится. Тебя съедят! Кино — не театр, кино еще более жестокое искусство, чем театр. Ты же работал в театре?
— Я закончил Щукинское училище! — с гордостью сказал я.
Корш-Саблин пристально посмотрел на меня и улыбнулся.
— Будь скромен!
Я на всю жизнь запомнил эти слова. Их скажет Ульянов в фильме "Кооператив “Политбюро”" Алексею Петренко, который играл там актера.
— Я хочу, чтобы ты закрепился на студии! Ты белорус, а на студии мало национальных кадров. Вот Витя Туров, теперь ты... Я верю в тебя, но помни, что я тебе сказал! Будь скромен!
Через месяц мы хоронили Корша. Гроб с его телом стоял в филармонии. Проститься с ним пришла вся студия. Все плакали.
Игорь Добролюбов подошел ко мне у входа в филармонию и сказал:
— Ну что? Завоевывать студию приехал? — Я обалдел.— Ты думаешь, что ты один национальный кадр? — И поднес к моему носу указательный палец.— Сперва побегаешь по площадке, а потом будешь снимать! Понял?
— У кого? — Я с трудом сдерживал себя.
— У меня!
Он был пьян, от него сильно разило водкой.
— У тебя — никогда! — сказал я.
И с того времени у нас нет никаких отношений.
На кладбище ко мне подойдет директор студии, отведет в сторону и скажет:
— Перед смертью Владимир Владимирович просил меня, чтобы мы берегли тебя. Сказал, что на тебя вся надежда.
— Спасибо!
Всякий раз, когда я иду по проспекту Скорины, я оглядываюсь на мемориальную доску, что висит на доме, где магазин "Книга". Это память о Владимире Владимировиче Корш-Саблине. Я мало его знал, но запомнил на всю жизнь. С ним много работал Круковский. От него я многое узнал о Корш-Саблине. Это легенда нашей студии. Туров мне всегда говорил, что не хватает Корша на студии, а теперь я говорю после смерти Турова, что не хватает его! Витя уже при жизни был легендой! Он снял много фильмов, но самые первые — "Я родом из детства" и "Через кладбище" — классика белорусского кино. Он был учеником Довженко, и поэзия учителя стала лейтмотивом всего творчества Вити Турова. Сняв фильм "Люди на болоте", ему уже не надо было ничего снимать. Пронзительная, тонкая картина! Если бы она была сделана на белорусской мове! Русскоязычный вариант сделал картину советской, а не национальной. В те годы всем славянским студиям запрещалось снимать фильмы на родном языке. Исключение делалось только прибалтам и студиям Средней Азии.
Мы с Туровым дружили много-много лет.
— Знаешь, чем был хорош Корш? — любил говорить Витя.
— Чем?
— Он ни одного человека в группе не называл на "ты"! Он со всеми был на "вы"! Для него все были равны: и оператор, и рабочий, и костюмер!
Случалось, что на студии нечем было платить зарплату, так Корш ссужал всех в студии своими деньгами. Он не мог позволить, чтобы люди остались без денег. Об этом все помнят! И уважают его! Когда возникали проблемы, он шел в ЦК к первому секретарю. Его любил Машеров. По большому счету, его имя надо присвоить студии!
Но когда стали образовываться творческие объединения, Витя своему объединению дал имя Тарича. Если бы моя воля, сегодня я создал бы творческую мастерскую имени Корш-Саблина. Приходит новое поколение кинематографистов, и мы должны передавать эстафету тем, кто создавал белорусское кино.
Воспоминания о Турове
Его все любили. Особенно женщины. Мне рассказывали, что, оставаясь наедине с любимыми, Туров обалденно себя вел. Он разливал шампанское, читал стихи, приглашал танцевать, включал магнитофон с записью Высоцкого, рассказывающего про своего белорусского друга, Витю Турова, с которым они снимали "Я родом из детства". Он был влюбчив. Млел, когда видел красивую девушку. Они ему звонили утром, днем, ночью. Все мы уставали от его любимых женщин. Он легко с ними знакомился, в его поведении женщинам импонировало все: улыбка, сияние глаз, простота и доступность. Его все знали. Его фамилия была всем известна. Он был скромен, но каждый, кто общался с ним, знал свое место и понимал, с кем имеет дело. У него была замечательная библиотека, и девушки, приходившие в гости, начинали с того, что с головой уходили в книги. В этой библиотеке были потрясающие книги по живописи. Он много ездил за границу и оттуда вез только книги. Все везли тряпки, а Витя вез книги по искусству, Ехали мы с ним на родину Мележа или на Дни белорусского кино в Витебск, Витя начинал свою жизнь в каждом городе с посещения книжного магазина. Он покупал книги ящиками. Все, что зарабатывал, тратил на книги. Он гордился своей библиотекой, умел беречь книги, но не любил их дарить. Каждый раз, когда я брал у него книгу, Витя просил вернуть, так как именно книги мы часто не возвращаем. Среди этих книг были самые любимые, которые лежали на столике у дивана, где он спал.
Еще он потрясающе готовил пельмени. Сколько мы их съели! Делалось все просто: он нагревал докрасна сковороду, наливал туда постного масла, бросал пельмени и обжаривал их. Под водочку нет ничего лучшего! Его кулинарная деятельность была вызвана долгой холостяцкой жизнью. Потом, когда появилась Тамара, Витя забыл про пельмени, потому что стал жить нормальной жизнью.
Все мои нелады на студии начались с Турова. После защиты диплома я знал, что поеду работать на "Беларусьфильм". Журнал "Искусство кино" собрал за круглым столом молодых начинающих режиссеров, которые сделали свои первые картины: Сережа Соловьев, Никита Михалков, Витя Туров и я. Все мы рассказывали о себе, своих планах, и я сказал, что еду работать в Минск, к Виктору Турову. Я тогда еще не был с ним знаком. Я только видел два его первых фильма и был в них влюблен. Вышел номер журнала с нашими "беседами", я приезжаю в Минск, вся студия уже прочла мое объяснение в любви к Турову, и все старшие коллеги приняли меня в штыки. Довольно скоро я пойму, о чем говорил, почему предупреждал меня Корш-Саблин, пригласив к себе домой. А тогда... Я иду к Турову в кабинет, чтобы с ним познакомиться, а он говорит:
— У меня сейчас сдача картины. Я приглашаю вас посмотреть.
Речь шла о сказке "Горя бояться, счастья не видать".
— Я не могу. Я только приехал...
— Это ненадолго. Я никогда не снимал сказок. Это моя первая попытка. Мне интересно ваше мнение. Спасибо за хорошие слова в журнале.
Я пошел в зал, там сидели люди. Это был, как теперь знаю, третий просмотровый зал. Фильм мне жутко не понравился. Мне казалось, что в фильме одна неправда подгоняет другую неправду. Все театрально, и очень плохо работают актеры. Потом был худсовет, и картину все хвалили. Мы с Туровым после худсовета зашли к нему в кабинет. Витя предложил тост за знакомство, попросил рассказать о себе. Я рассказал. Потом спросил: как мне фильм? Я сказал, что думал. Мы были вдвоем, и можно было говорить откровенно. Витя долго молчал.
— Мне нравится, что вы сказали! — Он был со мной на "вы".— Спасибо! Я уже привык к тому, что на студии все меня хвалят, а в прессе критики ругают. И за "Родом из детства", и "Через кладбище". Потом бьют свои! Это больно и обидно!
Я казнил себя за свой длинный язык.
— У нас хорошая студия, но нет идей. Поэтому и фильмов нет! — сказал вдруг Туров.— Нужны идеи!
Я могу сегодня повторить слова Турова: по сегодняшний день нет на студии генерации идей. Все, что делается,— вторично, за исключением некоторых фильмов, созданных на национальном материале.
— Я бьюсь годами, чтобы вокруг студии собрать талантливых людей! Ничего не получается! У нас столько талантливых писателей, художников... Если мы объединимся — такая сила будет!
Такого разговора больше у меня с Туровым не будет.
— Я никого не знаю,— сказал я.
— Я вас со всеми познакомлю!
Это было 25 лет назад, зимой 1974 года.
Я тогда и думать не посмел бы, что буду писать о нем воспоминания, буду открывать мемориальную доску на здании киностудии, приходить на кладбище, где он похоронен.
25 октября 1996 года, в день шестидесятилетия, он устроил потрясающее прощание! Будучи заложником смерти, он собрал всех своих друзей, родственников и на сцене Театра киноактера простился со всеми. Он уже был неузнаваем. Рак доконал его. Он сидел в зале рядом с мамой, которую нежно любил и всю жизнь боготворил. Поднялся на сцену, попросил прощения у всех и не смог досидеть до конца — врачи увезли его в лечкомиссию. Потом привезли на банкет в гостинице "Октябрьская", где собралось немыслимое количество людей. С рюмкой в руке он ходил между столами и каждому что-то говорил. Он был идеально одет. Такого Турова я никогда не видел! Черный костюм, манишка, черная бабочка! Как будто он не на предсмертном банкете, а в Каннах! Все всё знали. Знали о его давней болезни, которую он, казалось, победил в самом начале. После операции он прожил еще три года, снял фильм, два раза на неделю ходил в парилку, активно занимался сгудийными делами. Но разве можно победить болезнь века? Он все про себя знал. Он сознательно устроил по себе поминки, как мы называли, хотел в последний раз взглянуть на своих друзей, сказать каждому то, что не успел сказать. На все это было больно смотреть. Люди плакали. Это действительно были поминки! Удержаться от слез было невозможно. А Виктор Тимофеевич был неузнаваем! Он плохо себя чувствовал, с ним рядом была медсестра из больницы, а он от стола к столу шел к людям...
— Держись! — сказал мне.
Мы обнялись и больше ничего друг другу не сказали.
— Держусь!
Это я говорю уже сегодня, а тогда мы стояли в окружении людей и молчали. Затем чокнулись в последний раз. Витя не допил. Не шло. Его увезли в больницу, он уснул и уже не проснулся. Прожил в таком состоянии несколько дней и умер.
Хоронили его на праздник "Дзядоў". Гроб был установлен в Доме офицеров. По проспекту на кладбище шла огромная вереница людей с бело-красными флагами. Я смотрел на все это и думал... Все они кричат о нации, а вот рядом, в огромном зале, в гробу лежит человек, отдавший своей нации жизнь, по его фильмам мир узнал о Белоруссии. И никто из них не повернул к зданию Дома офицеров. Все прошли мимо.
Ему отвели самое плохое место на Московском кладбище, в болоте.
— Что делать, Миша?
Ко мне бросилась Тамара, вся в слезах.
— А что?
— На кладбище требуют тысячу долларов за новую могилу в хорошем месте.
— Кто требует?
Я не совсем понимал, о чем идет речь.
— Ну, эти...
Она не могла плакать, уже все было выплакано.
— Ты выбрала место, где хочешь похоронить?
— В первом ряду, от ворот... Слева, как заходишь...
— Суки...
Я бросился к телефону, набрал номер Владимира Петровича Заметалина, вице-премьера правительства Линга, объяснил причину звонка.
— Напишите заявление на имя вице-премьера правительства и срочно привезите ко мне,— сказал Заметалин.— Я подпишу, вы отвезете в горисполком, и там будет принято положительное решение. Только определитесь с местом!
— Уже определились!
Я положил трубку. Вокруг стояли студийные люди, ждали решения Заметалина. Со стены смотрел на меня Туров. Его портрет давно висел в кабинете, со времен образования студии имени Тарича, которой руководил Виктор Тимофеевич.
— Вот, дорогой друг! — сказал я, обращаясь к портрету. — Похоронить тебя не можем как следует! Надо писать заявление, на заявление — резолюцию члена правительства, и только тогда мы похороним тебя в первом ряду у входа, где лежат лучшие люди нашей страны.
В первом ряду и хоронили...
— Прощай, Витя!..
Прогремел салют...
— Прощай, мой дорогой друг!..
Я бросил со всеми вместе горсть земли на гроб...
— Прощай, Виктор Тимофеевич!..
Стали закапывать...
— Пусть земля для тебя будет пухом!
И все! Нет больше Турова, нет человека, всю свою жизнь сражавшегося за национальную культуру! Нет человека, прославившего свою землю, и теперь эта земля приняла его в свои объятия.
— Прощай, Витя!
На поминках в гостинице "Октябрьская", в том же зале, где несколько дней назад он прощался со всеми нами, собрались все те же люди. Говорили речи, вспоминали Витю, а потом началось что-то неприличное — Володя Гостюхин вышел на середину зала и стал петь белорусские песни, которые он плохо поет. Кто-то возмутился. Но зал завопил, что Туров любил жизнь и мы его должны вспоминать с песнями! Стыдно было слушать. Я не претендую на христианскую правоту, но мне все это было не по душе. У меня была одна боль: отношение власти к художнику! Похоронить как следует не могли, писали унизительные письма, просили в порядке исключения дать хорошее место на кладбище! Это разве не позор? Какие песни! Это позор для всей нашей культуры! Позор для всех нас! И урок на будущее! Но кому об этом можно было сказать?..
В конце вечера, когда уже расходились, к нам с Лилей подошла сестра Виктора Тимофеевича, остановилась возле меня и со злостью сказала:
— Ненавижу!..
Сказала, чтобы все слышали...
— Ненавижу!
— За что?
Голос у меня дрогнул...
— Ненавижу!
Ее увели, а я долго не мог опомниться, понять, за что меня можно ненавидеть?
Лиля пыталась меня успокоить:
— Ты прости ее, у нее горе...
— Я понимаю...
— Не обращай внимания...
— Мы столько лет дружили с Витей...
Он всегда был для меня уважаемым человеком. Я приходил в его дом, как к себе домой. Я делился всем, что было у меня на душе. Я поехал на студию только потому, что здесь работал Туров. Все мои несчастья на студии начались с Турова, когда на страницах журнала "Искусство кино" я объяснился ему в любви, будучи совсем незнаком с ним, и все мои будущие коллеги возненавидели меня только за то, что "в Белоруссии есть один режиссер — это Туров",— сказал я тогда, но те же слова я повторю и сегодня. Он сделал то, что ни один из нас не сделал!
Разве за это можно ненавидеть?
Может, какую-то тайну Витя унес с собой в могилу, но какую именно — я не знаю! Я знаю только одно, что в последнее время Витя очень ревностно относился к моим призам на европейских кинофестивалях, моим поездкам по Европе, где я был в качестве члена жюри престижных кинофестивалей. Я старался не афишировать это перед Витей, но всякий раз чувствовал "прохладу" с его стороны.
Разве можно за это ненавидеть?
Я хорошо знал его маму. Мы не раз ездили к нему в Могилев, ездили к моей маме в деревню. Мы целые дни проводили вместе, и нам было очень интересно друг с другом. У меня по сегодняшний день нет такого друга, каким был Витя! Как он знал про меня все, так и я про него! У нас не было секретов. Мы могли часами говорить, обсуждая фильмы нашей студии. Порой, придя на работу, мы закрывались в его кабинете и до позднего вечера не выходили, потом ехали в его холостяцкую квартиру и сидели до поздней ночи. Так продолжалось годами. Я боготворил Турова! Кого любил он — того любил и я. Кого он ненавидел — ненавидел того и я. Его друзья были моими друзьями, его враги — моими врагами.
Разве можно за это ненавидеть?
Я долго не мог опомниться после смерти Турова! Такое же чувство было у меня, когда похоронил маму. Мне трудно было приходить на студию. Я был одинок, и мне никого не хотелось видеть. Я ненавидел директора студии Ивана Калинку только за то, что он пообещал в кабинете Турова сделать музей, а через сорок дней посадил туда своего заместителя. И никто ему не возразил!
— Ты же обещал,— сказал я ему.— Люди помнят! Что ты делаешь?
— Понимаешь, старик,— мямлил он,— комнат не хватает...
— Не хватает, потому что в аренду сдаешь... Валюту в карман качаешь,— сказал я ему,— Стыдно! Перед Витей стыдно!
— Сходи в министерство...
— Может, еще заявление написать, как на могилу? Мудак ты!
— Принято решение: мемориальную доску на здании студии открыть...
— Пусть остался бы кабинет как память для будущих поколений! Другой Туров не скоро будет на студии!
— Все пройдет!
— В этом ты прав...
Так и не сделали студийный музей Турова. Первые недели еще вспоминали о Вите, но потом забыли о нем, как будто и не работал на студии. Так было и с Виталием Четвериковым, и с Борисом Степановым, так, вероятно, будет и со мной! Больно об этом писать, но, может, это и есть жизнь? Мы живем теми, кто рядом, кого видим, с кем ежедневно общаемся! А как же быть с памятью?
Между первым днем нашего знакомства зимой 1974 года и днем похорон осенью 1996-го — целая жизнь! Мы дружили более двадцати лет. Все было между нами: и споры, и ссоры. В критические моменты судьбы студии мы шли с Витей в ЦК, нас принимал Кузьмин, и вопросы все решались. Никто об этом не знал, все думали, что вопросы решались в Госкино БССР, а на самом деле — в ЦК: квартиры, звания, судьба Союза кинематографистов.
Его везде любили, его принимали как национального героя. Он умел сказать, объяснить, умел слушать, был сдержан, мог отстаивать свою точку зрения, но отстаивал с таким обаянием, что ему уступали. В этом был весь Туров! У него не было расхождений между внешними и внутренними данными. В нем все гармонировало.
Я смотрю на его фотографии и вижу, что в нем умер прекрасный актер. Мне всегда было интересно, как он работает с актерами. Они его так любили, они снимались у него из картины в картину. Когда был "прощальный" вечер — на нем были в основном актеры, даже те, кто у него никогда не снимался, а в день похорон пришли проститься.
— Меня все забудут,— говорил Витя, сидя на подоконнике в больнице. — Будут помнить только актеры!
Это был наш последний в жизни разговор.
— Мне только с ними было в жизни хорошо.
Он смотрел в окно и курил.
— У меня никого не осталось...
— А мама?
— Мама — это святое!
— Лена, Оксана... Сын в Смоленске...
Витя отвернулся от меня и продолжал курить.
— Ну, что ты молчишь? — пытал я его.
— Что я в жизни видел? Концлагерь... Всю жизнь в доме недоедали... Мама тянула лямку... Поехал учиться, закончил ВГИК, одна запись в трудовой книжке... Всю жизнь на одной студии...
Он не выдержал — поднялся с подоконника, открыл дверь и пошел по длинному коридору больницы. Я догнал его в конце коридора, обнял за плечи.
— Ну что ты?
Я пытался его успокоить.
— Смотрю каждый день в окно и не могу насмотреться! В какой красивой стране мы живем!
Стояла поздняя осень, все деревья были желтыми.
— Самый любимый период работы над фильмом — выбор натуры. Я всегда любил ездить! Никто так не знает Беларусь, как мы ее знаем — знаем и зимой, и весной, и осенью! Знаем такие места, которые никто не знает! Если бы мне еще раз удалось поехать на Полесье! Знаешь, благодаря кому я полюбил Полесье?
— Благодаря Мележу?
— Нет, Заболоцкому! Он — русский человек, а так знал и любил нашу землю, как мы ее не любили! Помню, на "Через кладбище" всю Беларусь объездили! — Он помолчал, глядя в окно. — Нет, уже такого не будет... Не увижу...
— Увидишь!
Он вдруг пристально посмотрел на меня, будто хотел что-то сказать и уже было решился, но — не сказал, отвернулся к окну. Мне казалось, что он плачет, и я отошел в сторону, закурил.
Я старался поддержать его, понимал, что, возможно, это последний наш откровенный разговор. Мне казалось, он это тоже понимал.
— Нет, хорошо бы сейчас поехать на выбор натуры! Садимся в "уазик", останавливаемся у первого сельмага, пьем по стопарику, опять садимся в машину и прилипаем к окну... Нет, это здорово! Во время съемок, когда довыбираешь натуру, я всегда брал с собой актеров. Они балдели! Одно дело смотреть на поля из окна вагона, другое — самому быть среди ржи, васильков! Смотришь на эту красоту и думаешь: как же ее на экране людям передать, чтобы они так же балдели, как ты!
Он помолчал, повернулся ко мне, сел на подоконник.
— Вот ты какую часть Беларуси любишь?
— Ты же знаешь, я все фильмы снял около своей деревни. Других мест не признаю! Люблю только свое!
— Это ты зря! — Витя оживился.— Озера на Браславщине, дубовые рощи на Гомельщине... Мы еще не знаем сами себя! Вот задумаешься, закроешь глаза ночью, когда боли донимают, а перед тобой излучина Сожа, запах скошенного луга... Сразу легче становится! Лучшего доктора нет на земле, чем сама природа!
Я давно такого Турова не видел! Уж сколько раз мы говорили о природе, вспоминали детство, но такого озарения, как сейчас, я не видел давно. Таким и запомнил его! Больше двадцати лет общались, ежедневно видели друг друга, а в памяти остался Туров последней встречи. Как сейчас вижу: большое окно в лечкомиссии, на подоконнике сидит Туров и не может оторваться от окна...
— Меня будут помнить только актеры...— опять повторил он.
— Ну что ты заладил: актеры, актеры, как будто у тебя никого, кроме актеров, нет?
— Маму жалко... Не переживет...
— Сын продлит род, фамилия останется... Вот у меня уже ничего не останется, если только Мишка-маленький не возьмет мою фамилию!
— Разве в фамилии дело?
— В продолжении рода...
— И не в этом!
Он снова закурил, повернулся ко мне.
— Хочешь, скажу?
— Ну?
— Знаешь, к чему я пришел за эти бессонные ночи? Не в фамилии дело! И не в продолжении рода! Мы все смертны!..— Такого Турова я еще не видел,— Все в другом! Я только теперь понял, что все дело в самой жизни! Мы столько прожили, и прожили неправильно! Мы не жили! Мы не умели жить! Мы не чувствовали самой жизни. А все дело в ощущении самой жизни. Наслаждение! Я не радовался каждому дню, не радовался каждой прожитой минуте! Думал: нет конца этим дням! Нет, всему есть конец! Ухожу недожившим, недолюбившим! А надо жить секундами, как проживают актеры в кадре! Ты стоишь с секундомером и считаешь прожитые в кадре секунды, потом говоришь им: куда торопитесь, где ваши паузы, — а в жизни мы живем без пауз! Живем галопом! Ничего не видим и ничего не слышим! Ты понял? Мой совет: не гони, понаслаждайся, ощути саму жизнь, ее процесс! Нет ничего лучше, чем сам процесс жизни!
Не хотелось верить, что это наш последний разговор. Позже я буду вспоминать его по фразе, по реплике, буду записывать, чтобы не забыть, передать другим, а тогда сидел напротив Вити и не мог оторваться от его лица, всей душой вслушивался в его последний в жизни монолог.
— Ни наши отцы, ни матери, ни мы сами не знаем жизни! Вот приходит конец, и тогда понимаешь — не жизнь! Мы прожили в суете, не фиксируя ни одного мгновения радости! Жизнь — подарок наших родителей! Нам подарок! И он должен состоять из одних радостей! Вот что я делал в жизни?
Он опять повернулся ко мне, закурил новую сигарету.
— Работал...
— То-то и оно, что работал! Был слепым! Глухим! Я только теперь вспоминаю, какой запах полыни, какого цвета вода... А вот какого цвета земля, ты знаешь?
— Ну...
— Земля белая...
— Как?
— Я закрываю ночью глаза и вижу белую землю и голубое небо! И лечу... Все время лечу... Куда? Зачем? Не знаю... Лечу, и все!
— Может, это сон?
— Это ощущение радости! Я такого чувства никогда в жизни не испытывал! Все время хочется уснуть и улететь! Боли не дают! Приходит сестра, делает укол морфия, и я улетаю!
— Куда?
Витя помолчал, глядя на меня.
— Туда...
Губы его вздрогнули, и он отвернулся. Мы долго молчали.
— Уже все! — сказал не сразу.— Уже ничего не повторится! Все прожито: и хорошее, и плохое! Осталось ждать полета! Жду радости!
Он опять помолчал, глядя в окно.
— Я никогда так не хотел радости, как теперь! Устал! От болей устал! От жизни устал! Хочу радости! Хочу радости, Миша! Веришь?
— Верю!
— Эх, если бы все начать сначала! — вдруг воскликнул он.
Опять закурил, долго молчал, глядя в окно.
— Хочу видеть маму...
— Еще увидишь!
— Не хочу, чтобы ей было больно... Не хочу...
Поднялся с подоконника, открыл дверь и пошел по длинному коридору больницы, вошел в палату. Я направился следом, остановился у дверей, прислушался. Витя плакал. Я долго стоял и не решался войти. Потом он вышел, увидел меня и обрадовался.
— Прости меня...
— Это ты меня прости...
И все. Я больше ничего не помню. Помню только большое окно в больнице, подоконник и Витю на подоконнике! Больше на студию он не вернулся, как не вернулся и домой, к Тамаре. Но он приехал на свой юбилей, увидел в последний раз маму, простился с друзьями и через несколько дней улетел! Он ждал этого полета! Мешали боли. Он дождался своей радости! Господи! Если у него не было радости в жизни, пусть он в радости будет там! Пусть там все исполнится!
— Прощай, Витя!
На девятый день я увидел его во сне...
Сияющий и радостный, он держал в руках бокал шампанского. Все вокруг веселились. У него было прекрасное настроение. Он был в том же черном костюме с бабочкой, в котором мы его похоронили. Все походило на бал, и он, сияющий и радостный, поднял бокал шампанского и сказал:
— За вас!
Я проснулся, рассказал сон Лиле.
— Сегодня девять дней! Езжай на кладбище и помяни!
Я позвонил Леше Дудареву, мы купили цветы и поехали на Московское кладбище. Там уже было много студийного народу. Я стоял у могилы, а из головы не шел сон: счастливый и радостный Витя с бокалом шампанского в руках!
Он поднял его и сказал всем нам:
— За вас!
Больше я его во сне не видел.
В декабре 1988-го "Наш бронепоезд" сдавали Госкино СССР.
В самом центре Москвы есть знаменитый особняк, в котором еще с тридцатых годов утверждались сценарии, назначались на постановку режиссеры — решалась судьба всего советского кино.
На четвертом этаже в маленьком душном просмотровом зале собиралось руководство Государственного комитета по кинематографии и члены Главной сценарно-редакционной коллегии Госкино СССР. Каждый занимал свое любимое в этом зале место, и они, как мыши, ждали, когда займет свое место председатель или его заместитель — тогда начинался просмотр фильма.
Режиссеру отводилось место в углу, у пульта. Ему говорили, когда сделать громче, а когда тише. Во время просмотра никто не переговаривался, все имели при себе блокнот и маленький фонарик, чтобы по ходу просмотра записывать замечания.
Все сценарии, которые были в запуске на студиях страны, работники Комитета знали назубок, потому что сценарии и режиссеры утверждались ими. К тому времени руководители Госкино СССР меня хорошо знали. Это они принимали решения о присвоении моим фильмам первой категории. От этого решения зависело все: студия получала премии, режиссер — большие "постановочные" деньги. По тем временам за фильм первой категории я мог купить машину и несколько лет жить с семьей не работая. Кинорежиссеры всегда считались обеспеченными людьми, но чтобы этого добиться, надо снять хороший фильм, что не так-то легко было сделать. Сценарий так фильтровался, что от него оставались рожки да ножки. Писалось несколько вариантов, и по каждому варианту принимались решения, писалось заключение за подписью ответственного редактора Главной сценарно-редакционной коллегии Госкино СССР, отправлялось в республику, где действовал точно такой же Комитет по кинематографии со своей Главной сценарно-редакционной коллегией,— здесь принималось решение по полученному из Москвы заключению, и только тогда отправлялось на студию, и режиссер мог с ним ознакомиться.
На эту переписку уходило много времени, но так была устроена кинематографическая машина, остановить или поменять в ней какие-то "гайки" казалось невозможным. Тем не менее с начатой в стране перестройкой многое стало меняться. Еще два года назад и речи не могло быть о "Нашем бронепоезде". Сценарий был под запретом больше двадцати лет, и Женя Григорьев уже не верил, что он будет поставлен.
Когда закончился просмотр, все молча встали, молча разошлись по своим кабинетам, чтобы потом собраться и объявить свое решение.
В коридоре меня задержал Армен Николаевич Медведев, главный редактор Главной сценарно-редакционной коллегии Госкино СССР, обнял и тихо сказал:
— Молодец!
Так они всегда делали! Если фильм нравился, они втихаря, чтобы другие не видели, проходя мимо, хлопали по плечу или щипали за бедро. Если после просмотра фильма тебя никто не ущипнул — кранты фильму! То же самое происходило в туалете — попробуй высиди три часа в зале! Оглядываясь по сторонам, чтобы не было лишнего глаза, они говорили хорошие слова, но во время обсуждения могли заявить совсем другое. Я всегда поражался этому! В туалете хвалят - в кабинете ругают! Где правда?
Обсуждения не было. Меня вызвал к себе в кабинет Камшалов и сказал:
— Помнишь наш разговор в Баку, во время фестиваля?
Я был не готов к такому разговору.
— Помню!
— Ты меня не обманул. Ты снял хорошую картину.
— Спасибо!
Камшалов поднялся.
— Не торопись меня благодарить, я не сказал главного!
Он сел напротив меня.
— Не пришло время для этой картины! — сказал он не сразу.
— Почему?
— Рано! Рано, Миша!
Меня ждала ситуация, подобная "Знаку беды".
— Сценарий лежал на полке столько лет! — сказал я. — Григорьеву говорили, что не пришло еще время для этой темы! Прошло двадцать лет, и вы говорите — рано! Когда же не рано?
Камшалов посмотрел в окно. Со стороны Кремля доносился бой курантов. Был полдень, двенадцать часов дня.
— Вот покажем Горбачеву, тогда и станет ясно: рано или не рано!
Поднялся, молча походил по кабинету, вернулся на свое место.
— Ты собрал прекрасный ансамбль актеров!
— Да.
— Как тебе удалось пригласить Ульянова на роль начальника лагеря? Я понимаю — Петренко или Филиппенко, они вне политики, но Ульянов — член Центрального Комитета партии, депутат Верховного Совета СССР!
— Он актер!
Камшалов усмехнулся.
— Конечно, актер! Но он еще и член Ревизионной комиссии ЦК! Понимаешь? Ему по положению нельзя играть такие роли! Не положено! Я думаю, будут неприятности!
— У кого?
— У нас с тобой!
Мы помолчали.
— Александр Иванович! Помните "Знак беды"? Помните звонок из Кремля? Все в стране меняется!
Камшалов пристально посмотрел на меня.
— Крыма больше не будет!
Через несколько дней в Минск позвонил Ульянов.
— Ну-у, вы и втянули меня в историю со своим фильмом,— сказал он по телефону.— Отбиться от звонков не могу! Вчера звонила Раиса Максимовна, они смотрели с Михаилом Сергеевичем фильм...
— Где они смотрели?
— Ну-у, уж этого я не знаю! У них много мест, где можно смотреть! Я звоню вам, чтобы вы не волновались! У вас все будет хорошо! Я попросил Раису Максимовну перезвонить Камшалову. Он все-таки председатель Госкино СССР!
— Спасибо!
— Я рад был с вами познакомиться не только лично, но и в работе! Звоните! Мы хорошо с вами работали!
В этот же день раздался звонок из приемной Камшалова.
— Ты все знаешь! Мне Ульянов сказал, что тебе звонил! Поздравляю! Раиса Максимовна осталась очень довольна фильмом! Тебе везет. Твой второй фильм смотрит сам Михаил Сергеевич! Поздравляю!
— Спасибо!
— Посылаем фильм на фестиваль! Осенью сделаем премьеры по всей Германии!
— Почему Германии?
— У нас соглашение с немецкой стороной!
Я не поехал на кинофестиваль в Югославию, поехал Гостюхин и получил приз за лучшую мужскую роль. На Всесоюзном кинофестивале "Созвездие" актеры "Нашего бронепоезда" — Ульянов, Гостюхин, Филиппенко — забрали все награды.
В Германии, где мы были с Сашей Филиппенко осенью, нас встречали с восторгом. Еще бы! Уже была снесена берлинская стена, осталась одна лишь плита с фотографией целующихся взасос Брежнева и Хонеккера. На улицах Западного и Восточного Берлина валялись банки из-под пива. Повсюду царила эйфория. Произошло то, о чем мечтал каждый немец. В окнах домов, магазинов, отелей, государственных учреждений висели портреты Горбачева как спасителя нации. Они висели в Берлине, Дрездене, Мюнхене, Франкфурте-на-Одере и во Франкфурте-на-Майне, в Ганновере и Бонне. Было ощущение, что падение берлинской стены открыло границу между Советским Союзом и Германией: такого количества туристов, как в этом году, я больше никогда не видел. На площади у Бранденбургских ворот они организовали такой рынок — что там наша Комаровка... Продавалось все: от водки до орденов Ленина и Звезд Героев Советского Союза.
Я шел между рядами этого рынка, и у меня щемило сердце.
— Вот плоды нашей перестройки,— говорил Саша Филиппенко.— Скоро себя продавать будем! Наши девки нахлынут, телеса продавать будут! Все впереди, Пташук!
Генеральские погоны, шапки-ушанки, сапоги, ордена, медали, офицерские мундиры, водка — русская, украинская, белорусская. Так много водки, "Советского шампанского", что, казалось, можно было споить весь объединенный Берлин. И еще много удочек, крючков, как будто каждый немец рыбак, и много-много детских игрушек
Я остановился возле молодой пары. На мужчине была новая генеральская шинель, на плечи женщины наброшен генеральский китель с золотыми погонами.
— Продаете? — спросил я.
— Продаем!
Молодому человеку было лет тридцать.
— И шинель, и китель?
Я пристально смотрел ему в глаза.
— И шинель, и китель,— невозмутимо ответил он. — И вот еще это...
Он приподнял ворот шинели — там была прикреплена Золотая Звезда Героя Советского Союза.
— За сколько?
Голос у меня дрогнул.
— Сколько дадите!
Я посмотрел на Филиппенко. Саша с ненавистью смотрел на парня.
— Откуда вы приехали? — спросил я.
— Из Минска.
— Земляки! — съязвил Филиппенко.
— Ваш дед Звезду Героя за Берлин получил?
— За Сталинград!
Мы отошли в сторону. Долго молчали.
— Победители! — сказал Саша.
— Внуки победителей! — уточнил я.
— Сволочи и подонки! Морду бить хочется! Ладно — водка, пусть спивается немчура, хрен с ней, но Звезду Героя продавать — извини! В мозги не укладывается! — Саша с трудом себя сдерживал. — Я точно тебе говорю: скоро все пойдет на продажу! Вся страна!
Это мое первое впечатление от Германии.
Разница между Западным и Восточным Берлином была во всем: в архитектуре, чистоте улиц, рекламе, витринах магазинов, машинах. Западные немцы не принимали "наших", и только молодежь тянулась друг к другу. На концертах западных ансамблей площади Восточного Берлина ходуном ходили — такого массового единения молодых душ я еще не видел! Берлин ликовал! Я благодарен судьбе, что пришлось быть свидетелем этой эйфории!
Потрясло меня советское посольство в Бонне.
Это второе и самое сильное впечатление от Германии.
Началось с того, что в столовой нашего посольства у Филиппенко украли кошелек с деньгами. Он положил его у кассы. На секунду отошел посмотреть меню и когда вернулся, кошелька уже не было. Мы подняли скандал, позвонили в секретариат посольства, и через несколько минут кассирша вернула Саше кошелек. Потом мы пошли в универмаг посольства, и то, что там увидели, нас потрясло.
Центр Европы, вокруг роскошные супермаркеты, а здесь хаос: между овощным и промтоварным отделами натянута морская веревка, морковка лежит среди радиоаппаратуры, охрану несет толстая, с огромным начесом на голове тетя. Как будто мы не в центре Европы, а в таком захолустье, которое даже в России редко увидишь!
Нас везде сопровождал атташе по культуре. Он видел нашу реакцию, но делал вид, что ничего не замечает.
— Когда мы научимся чему-нибудь? — буйствовал Филиппенко, выйдя из универмага.— Когда мы станем людьми?
Атташе по культуре молчал.
— Центр Европы! Десять метров до забора, разделяющего советское посольство с центром Европы, и там другая жизнь! Стыдно! Стыдно кому сказать! Стыдно за великую культуру! Стыдно за великую страну!
— Великой скоро не будет!
Мы тогда не придали значения словам дипломата, но он предсказал то, что позднее произошло в Беловежской пуще.
Третье потрясение — "Сикстинская мадонна".
Мы два дня были в Дрездене и два дня провели в знаменитой Дрезденской картинной галерее. Идешь по залу — дрожь берет, кажется, что на тебя кто-то смотрит. Оглядываешься и видишь Ее! Она, как магнит, тянет к себе! Ты не в силах совладать с собой, ты не подчиняешься себе, ты принадлежишь Ей! Это поразительное чувство! Я на всю жизнь запомнил состояние, овладевшее мной в те минуты. Возвращался домой, а перед глазами — Она! Она на всю жизнь стала моей! Вот такая сила искусства!
Потрясения от премьер "Нашего бронепоезда" у меня не было.
Западный зритель далек от наших проблем, они ему непонятны. Если наш главный герой убийца, то, с их точки зрения, он должен сидеть в тюрьме. У них одна правда — правда закона! Никакими суперзвездами их нельзя убедить в том, что охранники лагерей виновны. Их мало интересовало наше кино, их интересовало, что у нас будет дальше? Куда пойдет перестройка? Как мы к ней относимся?
— До тех пор, пока будет существовать в вашей стране коммунистическая система, никакой перестройки не будет! Она ничего не даст! — говорили они на каждой встрече.— Надо запретить коммунистов!
В Шереметьево меня встретила Анжела, она уже была студенткой второго курса актерского факультета Щепкинского училища. Я каждый раз записывал наши встречи, вел дневник, знал, что когда-нибудь эти записи понадобятся...
Из дневника. 09.02.1989
Восемнадцать лет назад я оставил Москву, где так хотел жить и работать. Восемнадцать лет я приезжаю сюда гостем, и все уже мне здесь чужое: и этот памятник, у которого простаивал часами, и улица Горького, по которой столько пройдено, и до боли знакомые дома, названия магазинов. Все здесь было когда-то родным. Я с таким трудом рвал с ним, плакал, когда оставлял Москву, и каждый приезд болезненно отзывался в моем сердце. И вот я стою у Пушкина, и сердце уже не щемит. Ищу глазами, жду, когда над толпой, над массой московского люда появится моя дочь. Она выше их на голову. Мои глаза равнодушно смотрят на открытый Западом "Макдональдс", уши слышат рев толпы:
— До-лой КГБ! До-лой КГБ!
Это кричат у метро неформалы, размахивая над толпой Андреевским флагом России.
— Свободу России! Долой КПСС! Долой КГБ!
Меня уже ничем удивить нельзя — все видел, все слышал. Мне не хватает сейчас одного — других глаз, таких родных и близких, я хочу понять, что в них — не разуверились, не охладели к этой постылой московской жизни?
Я уже давно стою здесь под рев неформалов, надеясь, что Анжелка появится от ВТО, но она появилась неожиданно со стороны "Известий", из метро.
— Прости, папочка! Я только что со сценречи!
— Ничего.
— Ты долго меня ждал?
Я посмотрел на часы — двадцать пять минут.
— Прости...
У ревущей толпы мы задержались.
— Долой КГБ! Долой КПСС! — продолжала скандировать толпа.— Долой СССР! Да здравствует свободная Россия!
— Чей это флаг? — спросила Анжелка.
— Андреевский! — ответил сосед по толпе. Он был настолько удивлен вопросом, что, мне показалось, оскорбился.— Это флаг России!
— Пошли! Могут побить! - сказал я дочери, и мы пошли в глубь толпы.
— Знаешь, пап,— призналась вдруг Анжелка,— я так хотела бы быть среди них!
— Будь!
— Вон там, на трибуне. Видишь? Где флаг?
Такого поворота нашей встречи я не ожидал.
— Вершинин с нашего курса, Сашка Вершинин, так он в "Памяти"! Все время говорит: "Я по глазам твоим вижу — ты наша!"
— Это опасно!
— Я понимаю...
Мы помолчали, слушая рев тысячной толпы.
— У нас половина училища в "Памяти".— У нее горели глаза.— Он мне говорит: они все захватили! Все газеты, журналы! Из наших осталось только два — "Наш современник" и "Москва".
— Еще "Молодая гвардия".
— Да, да, еще "Молодая гвардия". Ты откуда знаешь?
— Все знают!
Троллейбусом мы доезжаем до Васильевской и в Доме кино терпим фиаско — в ресторане свободных мест нет. Пошли в буфет: пили сок, кофе... И там, при свете ночных фонарей, я увидел ее усталые глаза. Постепенно, пока мы говорили, она приходила в себя. Из печальной, усталой молодой женщины моя дочь опять превратилась в того необузданного ребенка, которого мы с матерью вырастили и пустили в свет.
Она перепрыгивала темы разговоров, как в детстве перепрыгивают через лужи после обильного дождя. Ей давно хотелось такого общения. Я видел, чувствовал и понимал, что ее радость, ее прыжки через лужи нельзя разрушать, это можно только поддерживать. Но боже упаси наступить на больное.
— Одного не пойму, зачем было выходить замуж? Это тебе надо было?
— Папа!
Она натянулась, как струна.
— Что "папа"? Нельзя было подождать до весны?
— Нет!
Но это "нет" уже совсем другое, чем было когда-то.
— Ты довольна жизнью?
Молчание.
— Им?
— Мне все равно.
Я спрашивал, а в памяти напутствие Лили: "Не терзай девочку! Поласковее с ней!"
— Как ты считаешь — так и делай! Тебе жить — не нам!
— Вот именно! И давай закроем тему!
"Да, брат! — сказал бы Женя Григорьев.— Дочь у тебя — палец в рот не клади. Раз — и откусит!"
— Самое главное — мастерство! — Видимо, из меня никогда не выдолбить административно-командной системы, я опять принимаюсь за опостылевшие ей отцовские советы. — Не пропускай занятий! Учителям в рот смотри! Помни: в нашем с тобой деле все определяет труд!
— Возьми мне еще соку, пожалуйста!
Это она уходит от разговора.
— Иди бери.
Она идет, я смотрю на нее, и мое сердце обливается слезами.
Все было: дом, квартира, три курса режиссерского факультета Белорусской академии искусств, отец, мать, перина, обута, одета, и все в тартарары: в Москву, в артистки, в общагу, на сухой паек, потом замужество, квартира по найму и как результат — равнодушие и усталость. И все это в двадцать один год.
— Когда мы сюда опять придем?
Она возвращается, садится рядом.
— В следующий мой приезд.
Она проводила меня на троллейбус, чмокнула, взмахнула рукой и удалилась. Еще раз оглянулась — это я уже видел из окна троллейбуса,— опять взмахнула — раз, другой, и скрылась в темноте улицы Горького.
Я ехал по ночной Москве, и ничто меня не трогало: ни знакомые остановки, ни метро, ни автобус, которым я добирался до гостиницы. Одно будило мою память, щемило сердце — моя дочь с ее будущим, мое единственное создание, мой лучший фильм, завоевавший все "Оскары".
— Долой КПСС! Долой КГБ! Да здравствует свободная Россия!
Ночная Москва была забита народом. Немецкая эйфория по поводу объединения Германии была схожа с нашей — все пытались освободиться от коммунистического ига.
Европа дружно скандировала:
— Долой КПСС! Долой коммунизм!
Перестройка была в разгаре.
29.01.1990. Понедельник
Григорьев придумал грандиозный сюжет: бедные советские артисты организовали кооператив "Политбюро", ездят по стране, представляя исторические личности СССР: Сталина, Хрущева, Брежнева и Чапаева. Их преследуют рэкетиры. И когда "Сталин" отказывается отдать им часть заработанного, они убивают всех, а потом сжигают вместе с домом, где они скрывались. В финале образ горящей страны.
— Надо писать сценарий! — сказал я ему. — Это то, что сегодня происходит в СССР. Еще введем Ленина — будет звучать его настоящий голос с разбитой пластинки. "Советская власть — это..", "Советская власть - это...". Он так и не ответит, что такое Советская власть!
И вот уже вторую неделю мы сидим в Матвеевском, в Доме ветеранов советского кино, что недалеко от ближней дачи Сталина в Кунцево, и работаем над сценарием. Придумать-то придумал Григорьев, а вот движения никакого! Две недели — и ни строчки на бумаге.
- Знаешь, как Андрон Кончаловский работает,— сказал мне Женя, — Обложится книгами, журналами и все время что-то выуживает из них. Своего-то ничего нет! Учись, брат...
— Я так не умею.
- У него была тетрадка, куда он все записывал, зарисовывал кадры во время просмотра американских фильмов.
— И Тарковский так?
- Не знаю. Этот-то поталантливее. Теперь, после его смерти, все в друзья полезли.
— Моя любимая картина — "Рублев". Жесткая, честная и очень русская!
Женя пристально посмотрел на меня, подумал.
— Не знаю, как русская, но талантливая!
Я достал "Беловежскую", налил по граммульке.
— Еще?
— Достаточно.
- Ну, будь!
- Будь!
Выпили, помолчали.
— Знаешь, успокоиться не могу, — сказал Григорьев. — За один декабрь вся Европа рухнула. А Буш подзуживает нашего! Они давно уже ждут, чтобы у нас все развалилось. Куда этот пятнистый олень смотрит?
— Все уже развалено.
— Вот смотри... Германию отдали? Отдали! — Он стал загибать пальцы,— Венгрию, Польшу, Чехословакию, Румынию... Отдали?
— Отдали.
- Болгария, думаю, с нами останется. Славяне...
— Не скажи. Там есть иные силы.
Женя встал, прошелся по комнате.
- У меня нет имперских замашек, но так нельзя! Народ все видит, его не обманешь! Буш ему слово, а он ля-ля-ля да ля-ля-ля! Тот смотрит и улыбается: "Давай, мол, Миша!" Попробуй они так при Сталине, даже при "бровастом"...
Еще выпили.
Женя закурил, пересел в угол, взял пепельницу, поставил на тумбочку и долго молчал.
- Сидит в русских Сталин,— сказал я.
- Какой Сталин? — удивился Женя.
- Страх!
Женя подумал.
- Нет! В каждом русском не страх сидит! Нет!
- А что?
- Горькая обида! Все нас шпыняют, все на русских валят! Прав Валентин Распутин: может, не им, нам надо от всех отсоединиться! Слава Богу, у вас в Белоруссии этого нет, а то все: литовцы, эстонцы, латыши, кавказцы... все ненавидят русских! За что? Такая нация! Сто семьдесят миллионов! Шутка? Сами в нищете живем — им отдаем! Обидно!
Включил телевизор. С экрана ревела толпа:
- Долой КПСС!
- Долой КГБ!
- Да здравствует свободная Россия!
30.01.1990. Вторник
Всю ночь шел снег, и мой балкон так побелел, что утром я не узнал его. Белый снег, тишина, приглушенные разговоры в коридоре — все настраивает на постижение самого себя. Если бы только шел сценарий... Но он не идет. Бессмысленное проведение времени.
Сегодня мне сорок семь лет. Тридцать три года назад, когда я шел в Ляховичи выписывать метрику, я ошибся в подсчетах. Родился я не двадцать восьмого, как записано в паспорте, а тридцатого января сорок третьего года, в субботу, когда садилось солнце.
31.01.1990. Среда
Не нахожу себе места. Обитатели "ночлежки" расползлись по номерам, как мыши. Что-то не ладится, все стоит на месте, как этот белый снег за окном, как дымка, в которой ничего не видно, кроме грязной дороги, ведущей в подмосковное Давыдково.
01.02.1990. Четверг
В Матвеевское приехал работать над пьесой главный режиссер Центрального театра Советской Армии Леонид Хейфиц. Минчанин, купаловец.
— Знаешь, Миша, я считаю, что Григорьев — враг театра,— сказал он мне в коридоре, когда возвращались с обеда.
— Почему?
— Сколько я гонялся за ним, хотел "Наш бронепоезд" в театре поставить. Отказался делать пьесу.
Женя молчал.
— За ним все лето Ульянов гонялся, хотел в Вахтанговском поставить. Ефремов — во МХАТе,— сказал я.
— МХАТа уже нет! Рассыпался! Ни "Чехова", ни "Горького" нет!
— Жаль.
— Чего жалеть? У меня такое ощущение, что Ефремов был хорош в своей студийной работе, в подполье, в оппозиции, а когда все стало открыто, он провалился, не состоялся как личность! Жаль, что наша с вами работа не состоялась,— сказал он Григорьеву.
— Фильм-то наш видел?
— Поздравляю. Мне Евтушенко о нем сказал. Он всех своих друзей водил в "Художественный" показывать "Бронепоезд".
Помолчали.
— Что в театре? — спросил я.
— Вчера на "Павла I" Лигачев приходил. Он, жена, сын, невестка. С утра в театре паника была: оцепили театр, охрана в зале... Я с ним встречался, когда он работал в Томске. Мы на гастролях там были. Я тогда сказал своим: этот человек будет стоять на Мавзолее. Так что я провидец! — И улыбнулся.— В антракте пили кофе... Начальник театра аж побелел, когда я рассказал Лигачеву свое предвидение.
— А он?
— Промолчал, ни слова. Меня поразило другое... По его словам, наш народ живет хорошо и нет предмета для волнения. Маска, а не человек! Все привезли с ним: икру, деликатесы...
— Его бы завести в дом престарелых, что напротив, чтоб посмотрел, как доживают свой век люди! Что там творится! Это мы здесь жиреем, а там — нищета! — сказал Женя.— Я был там, видел!
— Добром это не кончится!
— Куда дальше...— Хейфиц помолчал.— Стоит на Мавзолее, топчет Ленина! Это же кощунство! Ни в одной стране, ни в одной религии такого нет, чтобы прах человека не был предан земле!
Срок пребывания в Матвеевском подходил к концу, а сценария еще не было.
02.02.1990. Пятница
Я был в отчаянии.
— Ты дергаешься, а я такой человек, все с мелочей начинаю,— успокаивал меня Григорьев.— Я про своих героев должен все знать! Я еще зубами не вцепился! Пока только когти впустил! Вот вцеплюсь зубами...
И долгое, долгое молчание.
— Это тайна, брат...
Я веду себя с Женей тактично, стараюсь не давить на него.
— Я работаю, готовлю себя к родам... как женщина...
Он тоже нервничал: встал, закурил, прошелся по комнате, подошел к окну и долго стоял не оглядываясь.
— Думаешь, все наши разговоры, то, что мы видим и слышим по телевизору, проходит даром?
— Нет, конечно.
— Так чего ты нервничаешь?
Он повернулся ко мне.
— Я знаю одно — весь фильм должен быть сфокусирован на Сталине! Он — стержень! Сегодня наш народ хочет видеть Сталина! Ты пригласишь на эту роль Петренко! Он великий артист! Он будет так играть, что народ, сидя в зале, будет путать — настоящий его Сталин или ненастоящий! Вот в чем сила искусства! Это должно быть страшно! Кто-то сказал, что Россия вышла из гоголевской шинели! Так вот наш народ, наше с тобой поколение — из сталинской! Брежнев, Хрущев, Чапаев... С этими будет проще!
Я старался не перебивать Женю.
— Представляешь, какая будет грандиозная сцена? Они отмечают свое первое выступление! Свою премьеру! Надо идти за водкой, а за ней — грандиозные очереди! Кому идти? Хрущев говорит — надо бросить жребий! Бросают! Выпало Сталину! Брежнев говорит: "Надевай френч и шуруй! Тебя народ больше любит, чем меня!" И он пошел, пошел вдоль длинной очереди, в маршальском костюме, с лампасами и авоськой в кармане! Представляешь, какой это может быть проход Сталина? И как может пройти Леша Петренко?..
Женя вошел в раж.
— Или вот Чапаев... После первого представления его позовут в военкомат выступить перед новобранцами! И он скажет: "Товарищи бойцы! Вы все помните Чапаева, помните, как я тонул, помните, как вражеская пуля достала меня в реке!" Его надо играть в дрезину пьяным. Чапаев любил выпить, об этом история знает! Петька не раз его выручал!.. Самое трудное - Брежнев! Его никто не принимает! Его никто не слушает! С Хрущевым мы разберемся! Там есть за что зацепиться, а вот с Брежневым будет трудно! Надо найти похожего артиста. Кто его играл в "Победе"?
— Матвеев, Еременко-старший...
— Нет, нет, нам нужен свой Брежнев! Вот в Ленинграде есть такой артист... Не знаю, в каком он театре. Высокий такой, с густыми бровями...
— Леонид Неведомский... Из Товстоноговского театра...
— Может, его пригласить?
Он помолчал. Потом опять загорелся.
— Представляешь, между Сталиным, Хрущевым и Брежневым все время распри! Не между героями, а между исполнителями... Когда они попадут на деревенскую свадьбу, народ захочет видеть только Сталина и Чапаева! Что делать Хрущеву и Брежневу? Предположим, они пошли готовить ужин, и Брежнев чистит картошку... Пьяный мужик со свадьбы неожиданно видит Брежнева в генеральском иконостасе...
— Маршальском!
— И его голова кругом пошла! Как у Гоголя! Помнишь, черта баба увидела?.. Потом мужик осмелел и говорит: "Где я тебя видел? Ты воевал на Малой земле?" И бросится к Брежневу. Как к своему однополчанину!.. Нет, тут можно много накрутить! И, конечно, жестокий финал! Рэкетиры с каждым должны расправиться жестоко! Сталин возьмет все на себя! Хрущев, Брежнев — сдрейфят! Первого убьют Чапаева! Он кинется на них с шашкой! Они должны обалдеть от Сталина! С Хрущевым, Брежневым у них свои счеты, а вот Сталин для них легенда! Это идет от отцов! Прежде всего победитель! Потом рождается страх! Это тоже от отцов! Они слышали, что было в тридцать седьмом! Я уже решил для себя: они должны убивать Сталина из-за страха! Ты так должен снимать эту сцену! А потом они подожгут дом! И должен гореть он долго-долго! На общем плане! Это метафора! Дети перестройки убивают и сжигают свою историю! Историю своей страны!
Он опять помолчал.
— Нет, брат, тут есть над чем голову поломать! Ты зря нервничаешь! И все это в жанре комедии! Все должно быть очень легко! Это, скорее, трагикомедия! Я уже вижу весь фильм! Осталось записать, найти нюансы, детали! Не так просто решить — какой сценарий их спектакля! Что делают на сцене Сталин, Хрущев и Брежнев? С Чапаевым можно разобраться. Он шут! И все время на поддаче! Но Сталин — представить не могу!
— Я хочу ввести хронику.
— Сталинскую?
— Да! Ее же валом в архиве!
— Не скажи... Это не наш пятнистый! Сталин не любил сниматься! В его кабинете ни одного журналиста не было, не то что камеры! Это из Брежнева сериалы лепить можно, а Сталин не любил показухи! Я был в архиве, мне показали документы переписи вещей, оставшихся после его смерти! Один маршальский костюм, сапоги, ботинки, носки б/у, кальсоны, сорочка и бритва! Все! А у них — дворцы! Раиса Максимовна, поди, спит на бриллиантах! А у него — ничего!
— Почему кальсоны, сорочка? Вся страна!
— А у этого что, не страна?
Женя начинал нервничать.
— Он уже предал ее! ЦРУ предал! Почему ему премии дают, в гости зовут? Это еще только начало! Вот демократы придут! Это почище рэкета в фильме будет! Те ничего не пожалеют! Все пойдет на распродажу! Будут хапать! Они теперь нищие, а захочется покушать! Вот и будут страну жрать!
— Когда это будет?!
— Нутром чую, что скоро! При нашей с тобой жизни! Они хуже коммунистов будут! Эти себе берут, но и про народ не забывают! А те о себе только думать будут! Всё разворуют! Всё сожрут!
Он сел на кровать, и мы долго молчали.
Я еще не знал тогда, что все мои душевные затраты в период работы над сценарием и в период съемок в Гродно окупятся с лихвой. Мы еще раз приедем с Женей в Матвеевское и опять ничего не напишем. Позже я запру его в театральном Доме творчества в Острошицком Городке, что под Минском. И он станет выдавать в день по сцене. Будем дописывать и переписывать на съемочной площадке, менять многие реплики в период озвучания. Этой работе будет отдано три года жизни.
Минск встретил меня митингами и манифестациями Белорусского народного фронта. Такое я уже видел в Берлине, Москве, Кишиневе, Ленинграде и теперь дома. На всех площадях столицы мой бывший однокурсник, несостоявшийся актер Зенон Позняк кричал: "Долой КПСС! Долой КГБ! Живе Беларусь!" Массы кричали в ответ: "Долой КПСС! Живе Беларусь!"
Помню эйфорию в Красном костеле, когда в нашем Доме кино собралась вся интеллигенция Минска: академики, писатели, ученые, художники, артисты. Василь Быков объявил о создании Белорусского народного фронта. Что творилось в зале! Мы стояли в последнем ряду: я, Леша Дударев и Володя Некляев. Зал ревел от восторга. Казалось, не будет конца аплодисментам. Такое нельзя забыть. Все думали: всё, начнется новая жизнь! В зале висели бело-красно-белые флаги. Потом этот флаг повесили по всей стране. Потом его с позором сняли, и кончилась эйфория...
Я помню митинги на площади Независимости, когда Зенон призывал вешать коммунистов. Мой сосед вздрагивал и оглядывался по сторонам. И не он один! Народ хотел свободы и независимости, но в душе был страх — страх перед прошлым и будущим. У каждого в доме лежал если не партийный, так уж комсомольский билет точно. И когда Зенон призывал вешать коммунистов, людей охватывал страх. Они уже пережили это. Они слышали эти фразы! Их отцы и деды за эти слова гнили в Сибири.
Помню первые демократические выборы. Студией "Беларусьфильм" на конкурсной, или, как говорили, на альтернативной, основе тайным голосованием меня выбрали кандидатом в народные депутаты БССР. Слава Богу, у меня хватило ума сойти с депутатского марафона, убедившись, что не мое это дело, я художник и должен заниматься искусством.
Я помню, как шли с гаечными ключами в руках рабочие минских заводов. Было страшно. Они шли на площадь Ленина молча, без позняковских воплей и криков. От их движения у власти рождался страх. Вот где истинная сила! Этого забыть нельзя, как нельзя забыть и "Чернобыльский шлях" весной 1996-го, перевернутые на улицах машины, кровь на лицах людей, щиты и дубинки новой власти.
На митингах и шествиях у меня родилось много сцен для будущего фильма. Как губка, я впитывал все, что слышал и видел. Делал раскадровки, выписывал услышанные в толпе реплики, монтировал на бумаге блоки будущего фильма. Ни к одному фильму так не готовился, как к "Кооперативу “Политбюро”". Он завершал трилогию о судьбе страны: "Знак беды", "Наш бронепоезд" и "Кооператив “Политбюро”". Три фильма — и вся история страны. Три фильма — и вся моя жизнь. Но последний еще предстояло снять, еще не был утвержден сценарий ни студией, ни Министерством культуры БССР, ни Госкино СССР.
Трижды заседал худсовет студии, и трижды сценарий был отвергнут. Министерство культуры БССР отказывалось обсуждать — дважды ставили в план для обсуждения и дважды снимали.
— Вы издеваетесь над нами,— говорили чиновники в министерстве,— Сталин, Хрущев, Брежнев, Чапаев. Вы понимаете, за что вы беретесь? Это вам не "Бронепоезд", не сталинские лагеря! Вы издеваетесь над святая святых — партией!
Были и другие мнения.
— Почему вам Ленина не показать?
— Будет! Только голос! Помните, на пластинке он говорит: "Советская власть это..." Брежнев обратится к нему: "Владимир Ильич, что такое советская власть?" И он не сможет ответить!
— Почему?
— Пластинка заедает.
Надо было видеть их лица!
— Фу! Какая глупость! И это вы будете ставить?
— Это же комедия...
— Перестаньте! Вас знают, уважают за ваши фильмы. Фу! Говорить неприятно! Вы только испортите свою биографию.
Я всем рассказывал сюжет фильма: на сцене, во время встреч со зрителями, в студенческих аудиториях, и везде люди за животы брались, радовались, что можно будет посмотреть такой фильм, Особенно всем нравился Василий Иванович Чапаев. Брежнева не любили. Хрущева презирали. И очень уважали Сталина.
Я обратился с письмом в Госкино СССР с просьбой рассмотреть сценарий и дать заключение на запуск в производство. На 25 марта 1991 года было назначено заседание Главной сценарно-редакционной коллегии Госкино СССР.
Я взял диктофон и поехал в Москву,
Из диктофонной записи 25.03.1991
Я записал обсуждение в той последовательности, как оно шло. Сознательно не называю фамилий и без всяких комментариев перевожу голоса с диктофона, беря из выступлений самое главное.
— Это бред! Как мог талантливый автор написать такой бред! Какая свадьба? Какое выступление Чапаева перед новобранцами? А отношение к Сталину? И этот бред мы должны обсуждать?
— Погодите, погодите...
— Поймите, Армен Николаевич, я много лет работаю в Госкино, через меня прошли сотни сценариев, но такого еще не было! Это издевательство над нашей историей! Я предлагаю прекратить обсуждение!
— Есть другие мнения?
Молчание. Треск микрофона.
— Кто еще желает выступить?
Опять молчание. И снова треск микрофона.
— Майя Григорьевна? Вы курируете комедийный жанр...
— Сама идея прекрасна. Я Женю знаю давно... Я курировала первый фильм Пташука... Считаю, что идея сценария не наполнена содержанием, а то содержание, которое нам предлагают авторы будущего фильма, не годится. Народ должен полюбить героев, нужны такие ситуации в фильме, где не было бы стыдно за героев. А так стыдно! Про что фильм? Про будущий развал страны? Вы это хотите сказать Миша?
— Не надо спрашивать у режиссера! Сегодня мы обсуждаем сценарий!
— Это же не комедия, это — трагедия! Кто побеждает? Рэкет? Так получается! При всем уважении к автору я не могу поддержать сценарий.
— Кто еще? Может, вы...
Пауза и треск микрофона.
— Тут уже самое главное сказали... Я хочу сказать о Брежневе! Извините за такое сочетание, но это действительно издевательство, как сказала Майя Григорьевна. Я допускаю эту идею, допускаю такой сюжет, но не могу принять этих героев. Почему "кооператив"? Мы знаем отношение народа к Брежневу, но это наша история. История партии! Он изгой какой-то. Бездарный и беспомощный.
— Зачем вы так..— голос Армена Николаевича.
— Иначе я не могу сказать! Как и не могу понять авторов — зачем этот фильм снимать? Что, у нас нет других проблем? Что, нам не о чем говорить со своим народом? Сталин идет за водкой?.. Какой бред! У него что — нет других проблем? Вы не можете придумать для него другие ситуации? Если на то пошло, если вы хотите, чтобы кто-нибудь из них шел за водкой, так это Брежнев. Это при нем народ в разгул пошел. При Сталине такого не могло быть. Я не могу поддержать сценарий.
— Кто у нас еще остался?
Пауза и треск микрофона.
— Я хочу сказать о Ленине!
Опять пауза и треск микрофона.
— В самый тяжелый момент Сталин, Хрущев и Брежнев обращаются к Ленину. Это хорошо. "Что такое Советская власть?" — спрашивают. Пластинка отвечает сипом и хрипом. Вы понимаете, что это такое? Почему-то у вас пластинка заедает именно после этого вопроса. Мы же все знаем, что у Ленина есть ответ на вопрос, что такое Советская власть. А у вас нет его. Как нам понять? Как понять будущему зрителю? Я считаю — нет предмета для обсуждения. И для будущего фильма — тоже.
— Спасибо! Остались только вы... Пожалуйста!
Пауза.
— Я сразу скажу. Я не принимаю сценарий. Я против такого фильма!
Опять пауза.
— Вы определили для себя, что это трагикомедия. Где вы видите там комедию? Майя Григорьевна права - это трагедия. Как понимать сцену, когда за Сталиным гоняется умалишенный с ружьем — Джугашвили ищет, за лагеря и Сибирь хочет с ним рассчитаться. Что это такое? Бред! Самый настоящий! Или фотографирование ветеранов войны со Сталиным. Бред! Я не понимаю вас, зачем было тратить свою энергию, время на эту, извините, белиберду! За какой сценарный узел ни возьмешься — все бред! Одна живая сцена в деревне! Но, опять же, деревенская бабка говорит, что "всех знает, а Сталина видит впервые, он к нам в деревню не приезжал". Ну, не бред, а? Сталин никуда не ездил! Сидел в Кремле! Почитайте Жукова! Почитайте другие воспоминания! Как вы могли себе такое позволить?
— Я отвечу...
— Не надо дискуссий! Будем голосовать!
Я храню эту кассету как реликвию. Сегодня в голове не укладывается, что могло такое быть. Тогда это было в порядке вещей. Сколько загублено замечательных идей, сколько травмировано талантливых художников! Сколько лежало на полке запрещенных для показа фильмов!
Короткое воспоминание о Кире Муратовой
Все ее фильмы были запрещены! Лежали на полке. Ей запрещали снимать, а она, правдами и неправдами, продолжала. Фильм закрывали, она оставалась без работы. И так из года в год, через мучения, унижения и оскорбления она создавала свой кинематограф.
Я знаю ее с 1972 года. Я приехал в Одессу снимать диплом и не мог не познакомиться с Кирой Георгиевной. Она только что закончила "Долгие проводы". Фильм Госкино СССР не принимало, требовало переделок и в конце концов закрыло. Это был удар, но мне казалось, что Кира была к этому готова. Она не пошла на компромисс, на сделку с совестью, оставаясь честным художником.
Муратова жила на Пролетарском бульваре, теперь — Французском, в доме напротив киностудии. За ее домом находился наш "куряж" — так окрестил общежитие киностудии Марлен Хуциев, снимавший здесь в свое время "Весну на Заречной улице" и живший в этом общежитии.
Через "куряж" прошли ведущие мастера советского кино: Марлен Хуциев, Петр Тодоровский, Кира Муратова, Станислав Говорухин. Это режиссеры, а сколько побывало здесь актеров, операторов, художников?! У каждого из них осталась память не только о "куряже", но прежде всего память о замечательном директоре Одесской киностудии Геннадии Пантелеевиче Збандуте, призвавшем всех нас под свои знамена, давшем каждому из нас путевку в большое кино, а мы, набравшись сил, разлетелись по всей стране.
Кира жила с дочерью и вела одинокий, затворнический образ жизни. В жизни скромный, тихий и мягкий человек. В работе — сильная, волевая женщина с несгибаемым характером. Об этом знала вся студия, и тем не менее все стремились попасть к ней в группу.
Кира прошла через все испытания "системы", все ее фильмы были закрыты. Когда совершилась перестройка, Муратовой дали первую "Нику", она вышла на сцену московского Дома кино и заплакала. Зал взорвался аплодисментами, все встали.
Кира тихо сказала:
— Я думала, умру и уже никогда не увижу своих фильмов!
Началась овация. Ее долго не отпускали со сцены. В зале тоже плакали. Кира спустилась в зал, села на крайнее место. И опять заплакала.
Она никогда не была в Минске. Я позвонил в Одессу, пригласил ее приехать в Минск и показать свою новую картину.
— Миша! Ее ни одна прокатная организация не купила! Я боюсь ее показывать в Минске! — сказала Кира по телефону.
— Минск очень театральный и кинематографический город. Тебе все понравится. Не пожалеешь!
Это были незабываемые для нее дни! Молодежь рвалась в кинотеатр "Октябрь", где шли премьеры фильма. В зале яблоку негде упасть. Мы еще только поднимались по ступенькам на сцену, я еще не успел представить Киру, а зал уже гремел от аплодисментов.
После фильма мы опять поднялись на сцену. Люди встали и долго аплодировали Кире, передавали записки. Их было много, и каждый ответ сопровождался аплодисментами.
— У меня такого никогда не было! — сказала она после первого сеанса и усомнилась: — Может, это все вы подстроили, договорились заранее и меня, как дурочку, надуваете?
— Еще что придумай!
— У меня, Миша, правда, никогда такого не было!
Все это повторилось на втором сеансе и уже в другом кинотеатре.
— Я не могу опомниться! — ликовала Кира в машине, когда мы возвращались с премьеры.— Какой у вас роскошный город!
— Люди!
— Для меня город — это люди! Я много ездила по стране, но такого нигде не видела!
Через год я встретил ее в гостинице Госкино СССР, она только что вернулась из Америки и вечером улетала в Одессу.
— Не могу забыть Минск! — сказала она мне на лестнице гостиницы. — Америка - богатая страна. Все любят своих звезд, идут на них, но таких людей, как у вас, я не видела в Америке. Минск и белорусы - это что-то особенное! Я, когда вернулась в Одессу, всем рассказывала о поездке, и мне никто не верил. Странно, у людей какое-то предвзятое отношение к Белоруссии и белорусам.
— Ты это почувствовала?
— Очень!
— А я это всегда чувствую.
— Может, из-за того, что люди столько перетерпели...
— Все любят себя, а мы себя не любим. Даже не уважаем. Мы любим принимать гостей, до чертиков стараемся им понравиться. Это наш менталитет. И в этом наша трагедия!
Кира долго молчала.
— По-моему, ты ошибаешься. Других любить труднее, чем себя. Вы прошли через страдания, вы очистились, в отличие от других, и вы стали выше. Ты не спорь со мной! Белорусы уже давно на другом витке, выше, чем остальные нации. Меня никто в этом не переубедит! Я это на себе осознала! Только страдание делает человека выше и чище. Только страдание делает человека добрым и учит любить не себя, а других.
В 95-м нас с Лилей пригласили в Одессу на юбилей киностудии.
— Ты меня еще пригласишь в Минск? — спросила Кира, увидев меия, — Я ни в одном городе не чувствовала себя так хорошо, как в Минске. Там совсем другая аура.
— Может, тебе переехать в Минск?
— Я уже думала об этом.
Она помолчала, глядя на море.
— Но я уже привыкла к Одессе. Пусть это не мой город, но здесь я сняла свои лучшие фильмы. А Минск останется для меня как Москва для чеховских трех сестер.
В последний день был банкет на берегу моря. Кира с двумя фужерами шампанского подошла к нам с Лилей.
— Я хочу выпить за Минск! — сказала она, протягивая бокалы.
— С удовольствием!
— Вот ты все шутишь и не веришь мне, а я серьезно влюбилась в ваш город. Все записки из зала, которые ты мне передал, я время от времени перечитываю и, знаешь, к какому выводу пришла? Их как будто написал один человек, хотя на самом деле писали разные люди. У них свой дух. От них тепло идет. Поразительно, но это так! Никто не верит! Я всем говорю, что от них великой нацией пахнет. Это не хохлы, готовые кого угодно сгноить. Ты меня приглашал. Я приеду!
Она приехала на Дни украинского кино в Минске.
— Хочу у вас фильм снять, — призналась за столом.— Мне кажется, что в Минске я сниму свой лучший фильм! В Одессе я уже ничего хорошего не сниму.
— Хорошо, поговорю в министерстве...
Она сияла. На ней была печать талантливого человека.
— Ничего не получится,— сказал я ей в день отъезда.
— Почему?
— Сказали, что на тебя надо много денег.
— Кто сказал?
— В министерстве...
Она долго молчала.
— На тебя что, не надо много денег?
— Не знаю...
Опять долгое молчание.
— Мне кажется — ничего не изменилось. Как все было, так и осталось. Проводи меня до гостиницы. Хочу с тобой погулять по городу.
Мы медленно пошли по центральному проспекту столицы.
— Когда ты приехал в Одессу, я следила за тобой. Мне казалось, что из тебя что-то получится. Помнишь, ты сдавал свой первый фильм Збандуту, меня никто не приглашал на просмотр, я сама пришла... Твоя Лиля еще с дочкой была... Я с первых кадров обрадовалась, что не ошиблась в предчувствиях. У тебя было много настроения, а это в кино главное.
Некоторое время мы шли молча.
— Ты не обижайся...
— Ты о чем? О деньгах? Фу! Чепуха какая! Мне никогда никто не давал на фильм денег! Один француз взялся спонсировать, но посмотрел, как наши воруют, да сам у себя и украл. Я по крохам собирала, чтобы фильм закончить.
— По большому счету, ничего в стране не изменилось.
— И не могло измениться. Любимов прав, когда говорит, что никакое искусство не в состоянии изменить человека. Созданы шедевры в живописи, написана гениальная музыка, а человек как был, так и остался диким, способным убивать, унижать... Трудно сознаться, но по сути это так.
У гостиницы мы остановились. Пора было прощаться...
— Будут деньги — звони! — улыбнулась Кира.
И все. Оглянулась за стеклянной дверью. Махнула рукой.
— Пока!
Растворилась в фойе гостиницы.
Мне все отказали: студия, Министерство культуры, Госкино.
Не снимать фильм я не мог. Надо было искать деньги на стороне. Я обратился в "Белагропромбанк", и Михаил Николаевич Чигирь, председатель правления банка, выделил мне кредит на постановку фильма. Это был вызов не только себе, но и всему белорусскому кино, потому что таких аналогов в нашем кинематографе еще не было.
Я должен был снять не только хорошую картину, но, что еще более важно, вернуть кредит банку. Я осваивал новую для себя профессию — продюсера. Заключил договор со студией на услуги, взял в цехах все необходимое для съемок, определился с актерами, группой и выехал в Гродно на съемки. Это было лето 1991 года.
Мы снимали на сцене областного Театра кукол, бывшего драматического губернского театра. Это были самые тяжелые дни в моей жизни. Таких трудных съемок у меня еще не было. Нет легких картин, но эта особенная. В ней не было сложных постановочных сцен, не было больших массовок — все действие было сосредоточено на психологии поведения Сталина, Хрущева, Брежнева и Чапаева. Нужен был особый отбор приспособлений, деталей, и каждый съемочный день ставил новую задачу.
Я поздно ложился и рано вставал. Просыпался ночью и колдовал, просчитывал каждую сцену. Мучился вариантами: как снимать, какую выстраивать мизансцену? И ежедневные репетиции с актерами, уточнение каждой реплики. Должен признаться, что репетиции с Петренко, Ульяновым — одно наслаждение, учитывая наш опыт работы на "Бронепоезд".
Особенно трудными были первые недели, потом все покатилось. Я всегда жду этого момента. Если он не наступает, значит, что-то идет неправильно. Переход к легкости незаметен. Вдруг у тебя появляются крылья, ты начинаешь летать, все легко придумывается, тебя понимают и чувствуют: ты — хозяин площадки, не по долгу, а по сути.
Самым тяжелым был август 1991-го, время ГКЧП...
Утром рано позвонила Галя Петренко.
— Миша, включи телевизор!
— Что случилось?
— Включи...
Я включил — передавали сообщение ТАСС. Переворот в стране! Я понял: "Кооперативу “Политбюро”" — хана! Выбежал из номера, спустился к Петренкам. Они завтракали.
— Нам хана! — сказал я.
— Хана! — подтвердил Алеша.— Останавливать съемки не следует. Будем работать, как работали.
— Нас заложат!
— Кто?
— В каждой группе есть человек из КГБ.
— Это верно...
Петренко встал, заходил из угла в угол.
— Не суетись. Неизвестно, сколько это ГКЧП продержится.
— Горбачева не впускают в Москву!
— Будем работать!
Я спустился к Круковскому, директору картины.
— Звонили из Минска, приказано всем студийным работникам вернуться в распоряжение руководства студии, сказал он.
— Кто звонил?
— Шишкин из парткома...
Круковский налил по сто граммов.
— Какая сучья жизнь! Кому-то все неймется, хочется будоражить бедный народ. Зачем? — спросил он.
Мы помолчали. Я закурил.
— Студия знает, какую картину мы снимаем и про что снимаем,- сказал я. — Знают об этом и в городе. В обкоме КПСС... В КГБ... Надо поменять название. Временно. Не "Кооператив “Политбюро”", а, скажем, "Час пик".
Это было первое название фильма. Рабочее.
Мы продолжали работать. Поглядывали на телевизор с "Лебединым озером" и снимали.
Студия требовала остановить съемки. Я не подчинялся, потому что "Кооператив “Политбюро”" — не государственная, а впервые в истории белорусского кино частная картина.
Паники в Гродно не было. Все понимали, что стране нужны перемены, и их связывали с именем Михаила Сергеевича Горбачева. Всех раздражало, что первый Президент СССР стал заложником ГКЧП, что его не впускают в Москву.
На следующий день на съемочной площадке появился чиновник из горисполкома.
— Вы еще долго намерены снимать? — спросил он у меня.
— Недели две по плану...
— Есть распоряжение руководства города остановить съемки и группе покинуть Гродно.
— Как— покинуть? — не понял Круковский.— У нас же съемки...
— Если вы не уедете из города, вас выселят из гостиницы.
Кино в кино! В сценарии Григорьева Сталина, Хрущева, Брежнева и Чапаева выселяют из города после первого же спектакля.
— Никуда мы не поедем. У нас работа! — сказал я.
Чиновник ушел, и через час в театре появились представитель КГБ и милиции. Отвели меня в сторону.
- Михаил Николаевич, вы знаете о решении города? Надо остановить съемки и покинуть город.
- На каком основании?
Они переглянулись.
- Видите, что происходит в стране? Вы уже месяц в Гродно и, можно сказать, поставили народ на уши. По улице ходят Сталин, Хрущев, Брежнев... А тут еще ГКЧП. Понимаете?
- Мы никуда не поедем! Я должен закончить фильм!
Они опять переглянулись. Помолчали.
- Хорошо. Давайте договоримся так: закрывайтесь в театре и снимайте. На улицу — ни шагу! Если ваши герои соберутся в кафе обедать, пусть переодеваются. Договорились?
Мы закрылись.
Предстояло снять самую тяжелую сцену в театре — встречу народа со Сталиным. Я уже снял Хрущева, Брежнева, Чапаева. Сознательно оставил эту сцену на финал.
Народу пришло — тьма-тьмущая! Все, кто снимался, привели своих знакомых, знакомые — своих знакомых, привели своих знакомых знакомые этих знакомых, — такого зала этот театр за всю свою историю не видел. Сидели отставники всех родов войск в золотых погонах, с орденами и медалями. Все хотели видеть и слышать Сталина.
— Сегодня перед вами выступит товарищ Сталин,— сказал я собравшимся в зале.— Прошу встретить Иосифа Виссарионовича так, как бы вы хотели его встретить. Естественно, что кто-то из вас не любит Сталина, что кто-то не хотел бы его приветствовать. Можете проявлять свои чувства к Сталину такими, какие они у вас есть. А теперь прошу всех на тридцать минут оставить зал. Мы должны подготовиться к встрече с Иосифом Виссарионовичем.
Все дружно вышли. Мы закрыли двери и вместе с оператором Сергеем Мачильским прошлись по мизансцене с Петренко. Потом позвали Лешу и прошли вместе с ним. Я все показал ему: где надо остановиться, где повернуться, на чем заканчивается сцена.
- Снимаем один дубль, — сказал я Петренко.
- Понял!
Отвел его в глубь сцены.
- Пойдем естественным путем. Ни на какую провокацию в зале не отзываться. Я верю в тебя. В этой сцене я тебе не помощник Другого дубля не будет. Такое бывает раз в жизни!
Как и положено в театре — дали три звонка.
- Дорогие товарищи! — обратился я к залу по радио.— Сейчас перед вами выступит вождь всего советского народа — наш дорогой и любимый Иосиф Виссарионович Сталин. Встречайте!
Петренко-Сталин стоял у кулис и ждал моей команды. Я видел как в зале погас свет и наступила гнетущая тишина. Выждал паузу, сказал Мачильскому: "Мотор!" — и тронул Петренко за плечо: "Начинай!"
Петренко перекрестился и сделал первый шаг на сцену, пошел из глубины к авансцене, к народу, там остановился и замер. По монитору я понял, что Леша растерялся, увидев переполненный зал.
И вдруг кто-то крикнул:
— Да здравствует товарищ Сталин!
И началось!
Люди вскочили с мест, начались овации, многие бросились к рампе сцены. Петренко сообразил: поднял руку и, словно дирижерской палочкой, остановил беснующуюся публику одним движением.
Наступила тишина.
"Разогретая" публика ждала.
— Братья и сестры! — обратился Петренко к народу.
И сделал паузу.
— Друзья мои!
И тут кто-то бросился на сцену, как на амбразуру, и закричал:
— Слава Сталину!
— Слава Сталину! — поддержал зал.
— Слава Сталину!
И третий раз:
— Слава...
По монитору я видел, как Петренко улыбнулся в свои сталинские усы, тронул их сталинской трубкой.
— Что, друзья, соскучились по товарищу Сталину?
— Соскучились! — завопила публика.
— Не можете без товарища Сталина?
— Не можем! — вскочил и закричал народ.
Петренко наслаждался, "купался" в роли: прошелся по сцене, потянул трубку...
— Некоторые хотят позабыть товарища Сталина, а другие не хотят забывать товарища Сталина. Вот что происходит на текущий момент. Почему не хотят или не могут забыть? Потому что на мертвого можно свалить все. И валят! Надо любить живого и ненавидеть мертвого. Тогда живая будет жизнь, хорошая будет жизнь. А мертвого любить или ненавидеть — мертвая жизнь! Так учит нас диалектика, так учат нас Маркс и Энгельс. Так учит нас революционная практика. Правильно я говорю?
Гром аплодисментов и рев зала:
— Ста-лин! Ста-лин! Ста-а-лин!
В ответ на рев публики Петренко по ступенькам спустился в зал, и тут началось то, что нельзя заранее написать в сценарии, придумать перед съемками — в едином порыве люди бросились к Сталину, целовали руки, лацканы пиджака, сапоги.
Я видел все это на мониторе, ждал развязки фантастической сцены.
— Ста-лин! Ста-лин! Ста-а-лин!
Развязку придумал Петренко.
Он слышал рев, видел безумные глаза и не мог двинуться с места. Масса не принадлежала себе, она принадлежала Идолу! Наступал момент осознания происходящего. И Петренко стал отступать. Но разве можно Идолу оставлять массу? Они бросились за ним, стали удерживать, целовать руки и ноги.
— Ста-лин! Ста-лин! Ста-а-лин!
За сценой его поймал продюсер, стал уговаривать вернуться к народу, а он бежал по длинному коридору, закрыв уши руками...
— Ста-лин! Ста-лин! Ста-а-лин!
Это все запечатлено на пленке, вошло в редакцию фильма. Это самая лучшая сцена в фильме. На фестивалях в Европе журналисты часто спрашивали: как снималась эта сцена?
Здесь дух нашего народа, наша история! Только наш народ мог поверить вымышленному Сталину, целовать его руки и ноги. Эта сцена — показательный пример актерской режиссуры, когда гений великого актера поворачивает весь фильм, поднимает его художественную планку.
У меня в архиве сохранилось огромное количество фотографий героев фильма с народом. Все рвались к Сталину. Петренко усаживали в центре сцены, а сами садились на корточки, ложились на пол,— только бы оставить память своим потомкам.
Когда-нибудь, в XXI веке, внук или внучка скажет:
— Вот это моя бабушка... А вот это — Сталин!..
Воспоминание шестое
Осознание того, что произошло в Гродно, придет ко мне через несколько лет, когда я приеду в Западный Берлин на встречу со студентами гуманитарных факультетов Свободного университета.
После просмотра "Кооператива “Политбюро”" меня принял президент университета в своем знаменитом особняке, где когда-то размещалось командование американских оккупационных войск в Западном Берлине.
— Русские историки недооценивают роль Иосифа Сталина в русской истории и истории всей Европы,— сказал он, когда мы познакомились.
Мы сидели в его огромном кабинете и пили кофе.
— Придет время, и новое поколение оценит Иосифа Сталина.
— Они сегодня его не знают, а что будет потом?
Президент встал, прошелся по кабинету.
— О-о, вы ошибаетесь, господин Пташук.— Он делал ударение не на "у", а на "а".— Осознание истории — в будущих поколениях!
Он хорошо говорил по-русски.
— Я защищал профессорскую диссертацию "Роль Иосифа Сталина в истории Европы". Я всю жизнь занимаюсь этим вопросом. Могу вам сказать — в истории России XX века есть Иосиф Сталин. Не Хрущев, не Брежнев, даже не Горбачев, а Сталин! Кстати, вы в своем фильме очень правильно расставили акценты среди своих лидеров. Финал фильма — прекрасный, но неверный. С позиции сегодняшнего дня — да, но с точки зрения будущей России — нет.
— Почему?
— В вашем финале у России нет будущего. Такая огромная страна, как Россия, не может без будущего! Не может!
Этого я не ожидал.
— Горит в финале дом. Это метафора. Она говорит о том, что сгорает коммунистическая империя. Прекрасно! Но Россия же остается! Вы недосказали в финале. Недодумали его. Не обижайтесь на меня.
Позже я придумаю новый финал, но уже будет поздно.
Это был предметный урок того, что смысл профессии режиссера не только в создании художественного произведения, но и в умении предвидеть будущее.
— В вашей стране пишут, что Горбачев — антикоммунист, развалил коммунистическую империю. Так?
— Да!
Он сел рядом со мной.
— Разваливать великую коммунистическую империю начал сам Сталин.
Это для меня было открытием.
— Да, да, господин Пташук!
Он закурил трубку и стал расхаживать по кабинету.
— Он — первый антикоммунист в СССР. Хрущев и Брежнев пытались удержать развал, но у них ничего не получилось.
— Разве не Америка...
Он вернулся ко мне.
— Америка здесь ни при чем. Не Америка развалила СССР, а Сталин!
Я не знал, что ему сказать. Я только мог спросить;
— Есть этому доказательства?
Он пристально посмотрел на меня, помолчал.
— Что такое сталинские лагеря? У вас, кажется, есть об этом фильм?
— "Наш бронепоезд".
— Да, да. Перед вашим приездом мы показали его студентам политологического факультета. Сталинские лагеря — и есть начало развала СССР! Ваш Солженицын — великий писатель. Это его доказательство. Это он сформулировал идею развала коммунизма. Он предвидел развал. Америка лишь создала ему условия для работы. Америка на время купила его ум, чтобы он, русский, сформулировал идею развала для всего мира.
Он помолчал.
- Так что России еще раз придется удивиться, открыв для себя нового Сталина.
- Я первый...
Он привел меня в комнату отдыха. Там, на огромной стене, висел портрет генералиссимуса Сталина.
- Этот портрет привезли весной сорок пятого в Берлин. Некоторое время он висел на рейхстаге, потом на площади. Разве можно его победить? Посмотрите внимательно. Разве Гитлер мог его победить? Американцы выкупили этот портрет, повесили в комендатуре, здесь, на этой стене. Он мне достался в наследство. Студентов-психологов приводят сюда изучать его взгляд. Вы посмотрите — это не фантазия художника. Это взгляд великого диктатора XX века.
Я вышел на небольшую площадь перед президентским особняком, закурил и долго стоял, не зная, куда идти. Всякий раз, бывая за границей, я испытываю одно и то же чувство: через день-два уже скучаю по дому, не знаю, куда себя деть. Это было в Англии, Германии, Швеции, Италии, Польше, Болгарии, Шотландии, Китае, Югославии, Чехии, Словении. Везде было одно и то же - мне хотелось домой, но тогда судьба вела меня, предстояло многое открыть из того, чего я не знал.
Рядом со мной остановился "Фольксваген", за рулем сидел президент университета. Увидев меня, подъехал ближе, вышел из машины.
— Вы остановились у Розалинды Сарторти?
— Да.
Розалинда Сарторти — профессор Свободного университета, специалист по советскому кинематографу, мой большой друг.
— Могу вас подвезти.
— Спасибо.
Я сел в машину, и мы поехали.
— Если бы не Розалинда, наши студенты не знали бы советского кино. Но темой ее профессорской диссертации была газета "Правда".
— Как?
— Да, господин Пташук. Она называлась: "Роль фотографий "Правды" в трудовом подъеме 30-х годов".
Я пришел к выводу, что "они" знают о нас больше, чем мы сами о себе. При Свободном университете создан Институт Восточной Европы, финансируемый конгрессом США точно так же, как и радиостанция "Свобода".
— Розалинда защищалась в Москве? — спросил я.
— В Америке.
Мы ехали по зеленым улочкам Западного Берлина.
— Ваш Институт Восточной Европы занимается только нашей страной?
— Всей коммунистической Европой.
— Теперь, когда распалась вся система, конгрессу США, видимо, нет резона содержать ваш институт?
— Наши ученые обратились в конгресс с предложением продлить финансирование до конца XX века. Они выдвинули теорию, что XXI век начнется с распада России.
Я вздрогнул.
— Как?
— Россия — многонациональная империя. История учит, где много наций, там не может быть хорошо. Все захотят самостоятельности. Все начнется с Кавказа. Это самое уязвимое место России.
— Вы в это верите?
— Я — историк. Чем отличается немец от белоруса? Вы — белорус?
— Белорус.
— Или чеченец от немца? Ничем! Чеченец видит, что белорус живет в своей стране, а у него своей страны нет. Почему? Самое страшное, что Россия сама спровоцирует этот распад.
На Манзельштрассе, у дома, где жила Розалинда, мы остановились.
— Я не Нострадамус, я — ученый. Моя профессия — предвидеть развитие Европы в XXI веке. Все мы взаимосвязаны. Ваш распад не может не отразиться на Европе.
Внутренним двориком он привел меня к подъезду Розалинды.
— Я хочу предложить вам сотрудничество с нашим университетом, — сказал он после долгого молчания.
— В качестве кого?
— Я хочу, чтобы вы читали нашим студентам курс постсоветского кино. Ваши фильмы — доказательство нового взгляда на историю России.
— Я плохо владею немецким.
— Не страшно. У вас будет переводчик
И тут случилось неожиданное. Из окна первого этажа послышался русский мат, притом такой отборный, какой дома редко услышишь. Я посмотрел на президента, тот — на окно и сказал:
— Сюда переехали русские евреи!
— Как?
— Им разрешили жить в Германии — тем, кто пострадал от фашистов. Они живут лучше немцев! Вся Германия заселяется евреями. Они едут из России, Польши, Молдавии, Украины, Узбекистана... Им платят пенсию! У них деньги. Весь частный сектор Западного Берлина уже заселен ими. Это тоже проблема для Германии. Как до войны. Вы думаете, Гитлер воевал с коммунистами?
— А с кем?
— С евреями!
После мата из окна послышался крик: Муся кричала на Абрама, дескать, зачем он привез ее в эту вонючую Германию, надо было ехать в Америку. Абрам отвечал, что она со своим толстым задом не нужна Америке...
— Вы были в нашей библиотеке? — спросил перед уходом мой знакомый.
— Еще нет.
— Попросите Розалинду, пусть она вам покажет.
— Спасибо.
Я был в восторге от библиотеки Института Восточной Европы.
— Здесь весь Советской Союз, — сказала Розалинда.— Назови любую газету СССР, и компьютер покажет, что в этой газете. Не только газеты, но и книги, журналы в любой области.
— Это вы так изучаете своего врага? — улыбнулся я.
— Не только врагов, но и друзей тоже.
Мы шли по огромному компьютерному залу. Студенты владеют компьютерами, им доступна любая информация в мире. Эти машины подключены к Интернету. Интернет — самый современный читальный зал в Европе.
— Хорошо!
Я решил проверить машину и назвал свою районку.
— "Строитель коммунизма". Орган Ляховичского райкома КПБ. От 16 декабря 1965 года.
— Место издания? — спросила Розалинда.
— Ляховичи Брестской области. Беларусь.
Все мои данные заложили в память компьютера.
— Что вам интересно в этой газете?
Через две-три минуты на мониторе появилась моя районка.
— Читай!
— "Сообщение ТАСС. В Советском Союзе досрочно завершена программа пусков ракет-носителей в район акватории Тихого океана..." А что на второй странице?
Компьютер перевернул страницу.
— "Все резервы — в действие!" Ну, это колхозные дела. Это совсем не интересно для вас.
— Как посмотреть,— улыбнулась Розалинда.— Например, вот это... "Студенты Ляховичского ветеринарного техникума прибыли на практику в колхоз, где выращивают племенных быков..." Разве не интересно?
Перевернули третью страницу, и я ахнул — в нижнем углу была помещена фотография моей мамы! Надо же такому случиться — приехать в Германию, прийти в читальный зал Института Восточной Европы при Свободном университете Западного Берлина, перелистать свою газету и увидеть маму! Только ради этого стоило приехать!
— Это моя мама! — сказал я Розалинде.
Она посмотрела на меня, потом на фотоснимок
— Ты копия мамы! Сколько ей здесь?
Я подсчитал. Мама 1916 года. Выходит, было ей сорок девять лет.
— Как мне сейчас!
— 11 лет возглавляет льноводческое звено в колхозе "Октябрь" Мария Семеновна Пташук. И всегда она получает высокий урожай семян и волокна,— читала Розалинда.— В этом году звено Марии Семеновны выращивало лен на 40 гектарах Получено 5,7 центнера с гектара. Продукция поступает государству только высокого качества".
Мы долго молчали.
— Она жива? — спросила Розалинда.
— Да.
Тогда мама еще была жива.
— С тобой живет или в колхозе?
— Уже со мной.
Я все еще не мог прийти в себя от встречи с мамой. Мы вышли из библиотеки и направились к машине.
— Здесь ты можешь найти любую информацию в мире.
— Будет ли когда-нибудь такое у нас? — сказал я после молчания. — А если будет, то когда?
Опять замелькали зеленые улочки Западного Берлина.
— Не будь твоей страны, я не стала бы профессором! — сказала Розалинда.
— Вы на нас зарабатываете, делаете себе биографию, а мы гнием в нищете. Разве это справедливо?
— Справедливо!
— Почему?
— Не можете сами использовать свои богатства - используют другие.
Наверно, она была права, но гордыня не давала мне покоя.
— Открой дверь! - вдруг сказал я. — Останови машину!
Продолжали мелькать зеленые улочки Западного Берлина.
— Останови машину! — крикнул я.
Розалинда продолжала лететь по центру.
— Останови машину! — я толкнул дверь.
Розалинда вздрогнула и остановилась.
— Ты живи в богатой стране, а я буду жить в бедной...
Я вышел из машины и пошел по центральной улице Западного Берлина.
Уже темнело.
Улицы, витрины магазинов, машины, все вдруг стало красным. Я сам был красным. Шел и мучился вопросом, которым мучаюсь каждый раз, находясь за границей: почему у нас все не так, почему мы отстали от всего мира?
Розалинда догнала меня у кирхи, в самом центре Западного Берлина.
— Извини меня...
Потом мы сидели у нее на кухне, пили кофе.
— Ты будешь у нас работать? — спросила Розалинда.
— Я дал согласие.
Мы долго молчали. Настроение у меня было гнетущее.
— Наши ученые утверждают, что вам будет трудно преодолеть нищету,— говорила Розалинда.— Мы ведь до падения Берлина были богатыми...
Я закурил, долго смотрел в окно.
— Твоему поколению обещали жизнь при коммунизме. Обманули. Вы — терпеливый народ. Вы все списываете на войны. А надо списывать на политиков.
Я поднялся, чтобы одеваться.
— Ты куда?
— Уезжаю...
Я уехал московским поездом в Минск.
Больше с Розалиндой не встречался. Перезванивались, через знакомых передавали приветы, но прежних отношений уже не было.
Прошло несколько лет, и я получил от нее факс: