Крылатое выражение Антуана Сент-Экзюпери «Я родом из детства», применяемое критиками, газетчиками, телевизионщиками едва ли не ко всем художникам, артистам и прочим знаменитостям, настолько примелькалось, что вот-вот окончательно затрется и полностью обесценится. Очень жаль, ибо в нем на самом деле содержатся и великая истина и красота. Читая книги того или иного писателя, будучи хоть мельком ознакомлен с его биографией, вдруг видишь, что его идеалы, то, к чему он тянется, и то, от чего он отталкивается, определялись и складывались в далекие годы детства. Да в большинстве случаев и сам писатель никак не скрывает этого, впрямую показывает свою нынешнюю зависимость от себя давнего — ребенка, подростка, юноши, от своих тогдашних ощущений, чувств, размышлений и понятий. Пожалуй, особенно и четко это проявляется в поэзии, в лирике.
Владимир Бээкман как писатель начинался со стихов (свыше десятка поэтических книг известны его эстонскому читателю; два сборника стихов выходили на русском языке). Когда я по различным справочникам собирал биографические сведения о нем, оказалось, что большинство фактов мне уже известны из его стихотворений и поэм. Конечно, там не было точных дат и названий. Из стихов нельзя было узнать, что Владимир Бээкман родился в 1929 году в семье нарвского рабочего, кончил начальную школу в Таллине, в 1941 году был эвакуирован в Ленинград, вскоре осажденный гитлеровскими войсками, затем через штормовую Ладогу вывезен на Большую землю, что воспитывался и учился в одном из детдомов Горьковской области, там же, в районной газете, напечатал свои первые стихи. Из стихов нельзя было вычитать, что, вернувшись в Таллин, в 1953 году В. Бээкман окончил Таллинский политехнический институт, что еще студентом был принят в Союз советских писателей, а после окончания института в течение трех лет заведовал редакцией художественной литературы Эстонского государственного издательства, затем стал профессиональным литератором, многие годы возглавлял писательскую организацию Эстонии. Не стихи, конечно, а библиографические справочники и картотеки поведали мне о том, что Владимир Бээкман — автор многих книг не только стихов, но и очерков (часть их объединена в вышедшей в 1975 году на русском языке книге «Шаг меридианов»), детских рассказов, исторической повести «Город скорбных камней» и четырех романов. «Транзитный пассажир», «Ночные летчики», «Год Осла», «И сто смертей», — два из которых и составляют настоящий том.
В то же время стихи рассказали о других фактах, не менее, а, быть может, более важных. Они прежде всего непреложно доказали, что и главные книги писателя, и главные его идеалы, и многое другое в складе его характера, его личности и его творчества — «из детства, которое кончилось внезапной большой войной».
«На последних лужайках детства я собирал осколки» — признания, подобные этим, рассыпаны в стихотворениях и поэмах Бээкмана. Война была самым сильным впечатлением подростка Бээкмана, тем более сильным, что она ворвалась в только начинавшую налаживаться новую жизнь. Они как бы совместились в памяти — война и предшествовавший ей Сороковой год, резко, круто изменивший пути Эстонии и эстонцев. В этом году его отец, вечный труженик и бедолага, мог с радостью и надеждой произнести: «Власть „то в наших руках!“ В поэме „И нет конца пути“, в которой автор разговаривает со своим покойным отцом, вспоминая его и свои жизненные дороги, об этом предвоенном времени, предвоенном годе сказано:
Для нас настали счастья времена, —
в забвенье уходила старина,
служил ты государству своему,
своей стране и больше никому.
Печаль твоей судьбы не омрачала,
ты говорил:
„Все это лишь начало!
Дай срок, сынок, и ты увидишь сам,
как много сделать доведется нам!
Дай срок, сынок…“
Но сделал ты немного:
война уже стояла у порога.[9]
Грянувшая через год война отказала в этих сроках. Она увела отца („Мужеству долга бестрепетно следуя, ты обещал мне, что буря пройдет, ты обещал мне вернуться с победою, вот только даты не знал наперед“), увела безвозвратно, навсегда („С поля далекого, с поля сражения ты не вернулся в родные края“). Война и двенадцатилетнего Владимира вытолкнула из отчего дома, в кошмарной круговерти отступления разлучила с матерью. Солдаты и офицеры Красной Армии на время заменили ему родителей — он стал сыном полка. Затем жил в зимнем блокадном Ленинграде, откуда был вывезен в далекий тыл. Война принесла бесчисленные смерти и невиданные разрушения — восстанавливать разрушенное, налаживать разметенное и сдвинутое войной приходилось долго и трудно, следы войны еще многие годы несла на себе земля, и еще долгое время они сохранялись в людских сердцах („Бог войны обошелся нам дорого“) Но если можно было восстановить дома и заводы, мосты и электростанции, то погибших было не воскресить, умирающих от военных ран не спасти, душевной скорби, порожденной смертью родных и близких, не залечить.
Отдельный человек может справиться и с материальными лишениями и с нравственными ранами, нанесенными войной, может даже, подталкиваемый к тому треволнениями и перипетиями последующей жизни, забыть о них. Народ не может забыть — народ помнит Народная память воплощается прежде всего в искусстве, будь то фольклор или письменная литература, живопись, скульптура, музыка, театр, кино. Прозаики и поэты, даже не знавшие войны, помнят о ней как о великой народной трагедии, как о костре, высоко взметнувшем языки любви и ненависти, пишут о ней вдохновенно и достоверно Что ж говорить о тех, кто знал, кто видел, кто сам ощущал эту любовь и эту ненависть, для кого война — не только общая трагедия, но и личная драма. У Владимира Бээкмана есть стихотворение „Однажды“:
Мы узнаем однажды,
любовь и ненависть вредны для сердца,
волненье неполезно для здоровья, —
мы узнаем однажды.
Любой порыв опасно треплет нервы,
нагар зловещий оседает в легких, —
мы узнаем однажды.
Когда же мы размеренными станем,
в себе замкнемся, будто в тяжком сейфе,
и тишина — хранительница наша —
почти космически стерильной будет,
тогда мы с удивлением увидим,
что все порывы, вредные для сердца,
хорошие привычки и плохие —
зовутся жизнью.
Составляют жизнь.[10]
В другом стихотворении В. Бээкман говорит: „Днями жизни готов расплатиться, но не стану в свинцовые стены прятать сердце от всех излучений“. Одним из таких излучений и была память о войне. Во все большую и глубокую даль прошлого уходили ее годы и дни, события и лица, но главное не забывалось, не окрашивалось „добро и зло в безразличный цвет“, всегда достаточно было пустяка, намека, чтобы ум и сердце всколыхнулись и вспомнили. А намеков, напоминаний, грозных предупреждений было достаточно — в те десятилетия, что прошли со времен второй мировой, на земном шаре не прекращались малые и большие войны, возникали конфликты, лилась кровь, становились калеками и гибли взрослые и дети, мужчины и женщины.
Уже в поэме „Свет Восточной Европы“ (1962) Бээкман горячо и взволнованно раздумывал о том, как случилось, что миллионы европейцев были вброшены в братоубийственное шестилетие, предупреждал об опасности новых войн и катаклизмов („От звезды предутренней до света дневного очень долгий путь… Дорогу могут перегородить проволока и штыки… Шагающих по этой дороге можно расстреливать, можно вешать, из груди вырывать сердца!“). Уже в романе ’’Транзитный пассажир» (1967, русский перевод 1972), в некоторых его эпизодах появлялись картины военных лет. Правда, это были скорее иллюстрации к проблеме «человеческого выбора во времена великих смут». Однако чувствовалось, что писатель как бы примеривается к теме войны, присматривается к своим собственным воспоминаниям о войне и к тому знанию о ней, которое выкристаллизовывалось в нем в послевоенные годы. Воспоминания были не очень велики, но значащи; те новые и все накапливающиеся знания о войне, которые приобретались писателем в последующие годы, с одной стороны, показывали ему недостаточность, малость тех детских воспоминаний, а с другой стороны, придавали тем же детским воспоминаниям многомерность и новую окраску. То, что некогда происходило на глазах подростка, вырванного из мирной жизни, те разговоры, которые он некогда слышал и запомнил, те эпизоды походов и боев, невольным участником которых он был, естественно воспринятые мальчиком однозначно и плоско, ныне поворачивались непонятыми, непознанными прежде сторонами и оттенками.
И все же начал Бээкман не с воспоминаний, как было бы, казалось, естественно и как начинают очень и очень многие, переходя впоследствии от описания личных впечатлений к глубокому и широкому осмыслению того периода в жизни страны, в который проходили их детство, отрочество, юность. Писатель социально активный, Бээкман обратился к другим сторонам войны, рассмотреть и исследовать которые ему представлялось более важным и насущным делом. В 1975 году одновременно на эстонском и русском языках появился его роман «Ночные летчики», принесший ему, кстати сказать, всесоюзную известность, вызвавший много разнообразных и интересных критических откликов.
История, рассказанная Бээкманом в «Ночных летчиках», читателю, пребывающему в мире иных моральных норм и ценностей, может показаться и кажется невероятной. Но только поначалу. По мере чтения уверяешься в ее возможности. И дело не только в том, что вспоминаешь о мальчишках из гитлерюгенд, чей фанатизм, умело направленный их воспитателями, вылился в озверение, о японских камикадзе, припоминаешь неоднократные газетные сообщения о солдатах и офицерах японской императорской армии, долгие годы после войны скрывавшихся в джунглях Малайского архипелага и не желавших подчиняться приказу о капитуляции. В том, что подобное возможно в современном мире, убеждает писательская логика, писательское слово, убеждает нарисованная им картина сегодняшней и вчерашней европейской жизни.
Впрочем, ни географические точки, ни даже материк, на котором и около которого происходит описываемое в «Ночных летчиках», нигде в романе не названы (хотя нет — однажды самолет Берга пролетит над Осло) Но вряд ли у какого-либо читателя возникнет хоть малейшее сомнение в том, что командир бомбардировочного самолета Берг, штурман Коонен и стрелок Клайс — осколки гитлеровской военной машины, а Елена, Андерсены и другие обитатели нового дома на углу бульвара, возведенного на месте разрушенного дома Робинзона, живут в одном из западногерманских городов. Все же Бээкман не случайно «забыл» дать точные координаты страны, уточнить национальность своих персонажей. Ибо его интересуют и рассматриваются им в романе не качества, присущие конкретно немцам или конкретно фашистам, а нечто общечеловеческое, способнее проявиться или быть воспитанным в человеке вообще, будь он скандинав или житель южных европейских полуостровов.
Третья четверть двадцатого века была ознаменована для Европы небывало длительным миром. И гонкой вооружений, небывалой как по размеру, так и по своему влиянию на материальную и духовную жизнь людей.
Размышления над сегодняшней международной обстановкой в Европе, высказанные в ряде зарубежных очерков Бээкмана, неизбежно приводили к воспоминаниям и размышлениям над политическим и человеческим опытом второй мировой войны. Естественно, что писателя более всего интересовал опыт человеческий, — то, как человек, существо разумное, превращается в существо исполняющее, подчиняющееся, отказывающееся от размышления и суждения, как вытравляется в человеке все человеческое.
Здесь, казалось бы, можно и возразить: но ведь в Берге живет ненависть к врагу.
Но достаточно даже не очень внимательно присмотреться к Бергу, чтобы увидеть, что эта его ненависть не похожа на чувство, а если и была им когда-то, то давно уже стала чем-то абстрактным, окостеневшим, неспособным к развитию, человеческое из нее выветрилось. Его ненависть внушена приказом, а не возникла естественно. Да и все другие чувства и даже побуждения Берга появляются и исчезают по приказу. Те же, что рождаются иначе, он почитает беззаконными: «Иногда он ясно ощущал в себе желание поискать связи с себе подобными. Постепенно желание это даже усилилось. Но он отлично сознавал, что его желания никогда не поднимутся на ту ступень, где бы они вступили в противоборство с приказом. Приказ — это было нечто лежащее вне его. Желание же возникало в себе, и с ним он обязан был совладать сам. Непременно. Ведь он солдат».
Полное и безграничное подчинение приказу, отказ от себя самого, вера в то, что есть кто-то или что-то, могущее безошибочно разобраться в любой ситуации и принять единственно правильное решение, которое следует безоговорочно реализовать, претворить в точные поступки и действия есть ли смысл в этом безумном кредо Берга и ему подобных? Смысл, как ни странно, есть. И Берг если не понимает, то ощущает его. Во- первых, такое жизненное поведение сильно облегчает существование, освобождая от самостоятельного принятия решений, от размышлений, сомнений, прикидок Беспрекословное повиновение освобождает от моральной ответственности, от мук совести. Во-вторых, до поры до времени (а Берг и его единоверцы и не подозревают, что это не навсегда) оно придает силы человеку, удесятеряет их, так как концентрирует всю его энергию на точном и максимальном выполнении чужой воли, чужого приказа, чужого призыва (что они чужие, тоже может не сознаваться долгое время). Этот смысл бесчеловечен, он ведет к полной обезличке индивидуума, к его роботизации, — но это Бергу, с детства воспитывавшемуся в атмосфере подчинения, не то что нелегко, а невозможно понять. Невозможно потому, что не только он сам видит и сознает себя «юберменшем», но и другие видят в нем сверхчеловека. «Гордая манера Берга держаться, присущий его роду волевой подбородок, сосредоточенная уверенность, с какой он проводил в жизнь все задуманное, делали его в глазах Елены представителем почти что высшего света. Это был идеал, к которому следовало стремиться, но вместе с тем и недостижимый, как все настоящие идеалы» Но какая горькая ирония в том, что чем более Берг внешне походит на сверхчеловека, тем более он внутренне смахивает на робота, чем менее он зависим от самого себя, от своих вкусов, настроений и желаний, тем более он оказывается во власти господствующих настроений, вкусов и условностей.
Бээкман не рисует полной и исчерпывающей картины детства, отрочества, юности и молодости Берга. Перед читателем — лишь пунктирная линия, диаграмма его воспитания, созревания и становления, диаграмма, на которой выделены, подчеркнуты важнейшие, определяющие моменты этих процессов. Это, конечно, основополагающее влияние отца — железнодорожного чиновника, отличавшегося «непреклонностью и пуританской строгостью». Думая и вспоминая об отце, Берг приходил к выводу, «что образцом отцовского мышления стало железнодорожное расписание, которое обновлялось лишь дважды в год, в начале летнего и зимнего сезона, да и в этих случаях прибытие и отправление всех основных поездов обычно всегда оставалось неизменным. Точно так же он мог безошибочно предсказать, что отец думает о том или другом явлении или как он к чему-либо отнесется. Изменить же точку зрения — об этом не могло быть и речи». Это влияние только усилилось с приходом в дом мачехи: «Худощавая и аккуратная, немногословная, неколебимая в своих решениях, она оставляла серое и холодное впечатление, словно вообще создана была не из плоти и крови, а из какого-то металлического сплава, в который вдохнули жизнь». Конечно же, значительно и воздействие летной школы, куда по настоянию семьи и под влиянием обстановки, царившей в Германии в тридцатые годы, поступил Берг, где он был облачен в военный мундир, который в глазах отца «был одним из немногих одеяний, достойных серьезного человека».
С младенческих лет приучавшийся повиноваться, следовать раз и навсегда установленному порядку, послушествовать богу строжайшей дисциплины, Берг, как бы и не замечая их, минует множество жизненных распутий, на которых неизбежно оказываются юноши, молодые люди. В детстве он неукоснительно следовал распорядку дня, теперь он так же неукоснительно следует распорядку жизни, составленному для него другими, не задумываясь над тем, соответствует ли он его собственной личности, его характеру. День ото дня в этом все менее нужды — ибо день ото дня его личность все более ссыхается, съеживается, уменьшается в размерах, уступая место стереотипу солдатского, воинского поведения, стереотипу, созданному прусской военщиной и усугубленному фашизацией порядка.
Любил ли он Елену? Или это было мимолетной интрижкой? Нет, у пустого, необязательного флирта свои нехитрые законы — а в пусть коротких и случайных свиданиях Берга и Елены, когда они открывают себя друг другу, нетрудно разглядеть приметы зарождающейся большой любви, ради которой Берг переступает нерушимые барьеры, существующие в доме Робинзона, барьеры сословные, вроде бы невидимые, но оттого не менее крепкие. Но, переступив сословный барьер, Берг так и не смог переступить барьера дисциплины: «Вдруг вверху сухо щелкнул язычок замка. Белая дверь приоткрылась, из коридора повеяло свежим дыханием чистоты, кто-то вышел. Берг вздрогнул, будто от внезапного укола. Елена чувствовала, что его пронзила боль, словно от удара кнутом. Он резко отпрянул от девушки и исчез за входной дверью… Елена была безжалостно сброшена из поднебесья на землю, теперь ей все было безразлично… В тот же вечер молодой Берг уехал… К Елене он не зашел… Для Елены бегство Берга осталось необъяснимым, ее душа болела, но разузнать что-либо было не у кого». Сознает ли Берг, что он предал Елену? Возможно, сознает, но конечно же оправдывает свое отступничество высшими целями, а может быть, даже и гордится собственной стойкостью, умением забыть мелкое ради крупного, низменное ради высшего, частное ради общего, как понимает его он и те, кто его воспитывают, на кого он равняется. Но он не сознает, не в состоянии осознать, что в этот момент он свершил куда худшее и горестнейшее по своим последствиям предательство: он предал самого себя, остатки человеческого в самом себе.
И вот это уже не искупить ничем! Когда на первых страницах романа мы знакомимся с капитаном Бергом и его товарищами — штурманом Кооненом и бортстрелком Клайсом, то при условии, что мы сможем отбросить предубеждение против них (все же сразу становится ясно, осколки какой армии, какого строя они собой представляют — и предубеждение советского человека даже через 35 лет после той войны так естественно и понятно), иные детали их жизни, поведения и характера способны вызвать если не уважение и симпатию, то сочувствие. Их трудолюбие, рабочее прилежание, изобретательность и выдумка (все трое — отличные, спорые и умелые работники), их терпеливость, их неприхотливость, умение довольствоваться малым, не растеряться в сложной обстановке, примениться, извернуться и все же достигнуть желаемого, нужного — вспомним, как они не раз и не два ремонтируют свой все более дряхлеющий и отказывающий самолет, как, оставшись без запасов воды, создают устройство для перегонки и опреснения морской воды, как осваивают новые специальности и совершенствуются в них. Если забыть о цели, вдохновляющей их, о том, что и существование их на безлюдном острове, и кипучая деятельность определяются бог весть когда отданным приказом, давным-давно потерявшим смысл, о том, что их многолетняя оторванность от мира и терпеливое латание самолета служат тому, чтобы однажды сбросить единственную имеющуюся в их распоряжении бомбу на каких-то неведомых им людей, — можно вообразить их этакими Робинзонами двадцатого века. Но только если забыть. А забыть об этом невозможно.
Ибо Робинзоны эти не только летают на своем «мотыльке» как они называют самолет LQ86, с бомбой, которую так легко обрушить на любой кусочек давно мирной Европы, на тот же ночной Осло, который с интересом рассматривает, вспоминая о своем пребывании в нем, Берг, они еще и продолжают убивать. Сначала они уничтожают «какой-нибудь „дуглас“, совершавший ранний чартерный рейс, или патрульную „каталину“ чьих-то военно-морских сил»; затем патрульный истребитель с его экипажем; затем из-за равнодушия Берга к чему-либо, кроме исполнения некогда полученного приказа, наверняка погибнут участники некой полярной экспедиции; последней их жертвой становится экипаж неизвестного гидроплана, в упор расстрелянный Бергом в момент приближения летчиков к острову на шлюпке.
Бессмысленность этих убийств не может не осознаваться ими, как и то, что война в Европе так или иначе завершена, окончена. Но Берг упорно, отчаянно цепляется за состояние подчиненности, не желая (а может быть, уже не умея?) заставить работать свое собственное мышление, отказываясь принять самостоятельное решение: «Берг заставлял себя верить, что вместе с ними дожидаются своей очереди и другие ночные бомбардировщики на иных базах»; «Берг решил, что с определенного времени всем там внизу, видно, осточертело затемнение, и люди махнули рукой на запреты».
Человек не может жить и действовать бездумно, бессмысленно, бесцельно; каждый свой поступок, далее бездействие, он по природе своей должен вписать в какую-то логику, хотя бы перед самим собой оправдать его; бессмыслица существования изнуряет и обессиливает человека более, чем что-либо другое. Вначале Клайс, а затем и Коонен не выдерживают этой бессмыслицы. Тихо и как-то безропотно угасает Клайс, пытается уйти из жизни Коонен. Лишь Берг, дальше других шагнувший по пути превращения человека в робота, в бездумную машину, у которой нет ни собственной воли, ни собственного разума, дольше других и выдерживает это существование. Пока в одном из полетов на него не сваливается вдруг сковывающее все его существо безразличие. Безразличие именно к своей длящейся годы деятельности, ему трудно стало вести самолет. Бээкман не дает какого-нибудь однозначного толкования тому что происходит с Бергом в следующие минуты. То ли перед нами моментальная вспышка безумия, то ли произошел столь же мгновенный и неосознанный самим Бергом бунт человека против робота в нем, против того, что сделало его роботом, обрекло на бессмысленное существование. Пожалуй, здесь сплав и того, и другого — безумие, как ни странно, обнаружило, вывело на поверхность остаточные пылинки, атомы человеческой души, некогда имевшейся у Берга. Они и диктуют Бергу приказ направить бомбовый удар на свой собственный дом, где некогда началось и закончилось убиение его души. Внимательно вглядитесь, вдумайтесь в этот поступок Берга (а это все-таки его поступок), как в нем все перемешано: форма поступка — от робота, в которого он превратился, он якобы слышит и выполняет чей-то приказ; содержание — идет от Берга-человека. Это звучит парадоксально, но этот поступок Берга — самый человечный из всех, что описаны в романе. Он тоже исполнен ненависти, да и где взять любовь, если она навсегда вытравлена из его внутренней сущности, но эта ненависть — живая, а не механическая, вспыхнувшая изнутри, а не заложенная снаружи.
Вторая половина романа посвящена людям, живущим в доме, на который упала бомба, сброшенная Бергом и Кооненом, нынешним западноевропейцам, живущим обычной жизнью тут и стареющая, упорно ждущая возвращения Берга Елена, и безымянные парень и девушка, нашедшие временный приют для своей любви в квартире товарища, и одинокий неудачник, типографский ретушер Каспар, и внешне благополучная, а на самом деле раздираемая нарастающими противоречиями семья заводского экономиста Андерсена. Тот срез европейской жизни, который представляет нам Бээкман, может показаться не очень точно воспроизводящим современную тамошнюю действительность: в конце концов, есть в том обществе и люди более удачливые, и семьи, более счастливые, и натуры более активные и оптимистически настроенные. Но главная задача Бээкмана не в том, чтобы правдоподобно воспроизвести внешнюю картину современного капиталистического общества. Куда более важным ему представляется проникнуть самому и показать читателю его внутренние потенции, его устремления, его нравственные векторы.
Не буду рассматривать ни жизненных обстоятельств, ни отношения к жизни каждого из выведенных в романе жильцов дома, — читатель легко разберется в них сам. Но отмечу то общее, что проглядывает в их жизни и поведении, как бы они ни были и ни казались различны: эти люди одиноки, разобщены, бесконечно зависимы от условностей общества, в котором живут, не осознают самих себя и своей личности, подстраиваясь под стереотипы, выработанные этим обществом, ломая и корежа самих себя и своих ближних. И, следовательно, в той или иной степени в каждом из них заложена личностная и общественная пассивность, таится и тлеет опасная возможность беспрекословного, а может быть, и радостного подчинения чужой воле и приказу, отказа от своей воли, от собственной ответственности. Та самая возможность, которая, некогда превратившись в реальность, создала Берга и ему подобных.
Среди многочисленных определений зла, созданных человечеством за его многовековую историю, есть и такое, принадлежащее греческому философу Платону: зло есть «несуществование добра». Можно усмотреть в нем излишний ригоризм, чрезмерную требовательность к человеку, во всяком случае, оно кажется таковым, если применить его к будням людского существования. Бээкман говорит и пишет не о буднях, а о жизни человека в эпоху экстремальную, когда жизненное поведение человека так или иначе сказывается на решении вопроса: быть или не быть дальнейшей истории человечества, дальнейшей жизни на Земле? Для того чтобы катастрофа не разразилась, большое, если не главное, значение имеет сопротивление человека роботизации, необходимость для него быть и оставаться человеком, личностью с невысушенной, невытоптанной душой, индивидуумом, способным, насколько это возможно, воплотить в жизнь свои таланты и прекрасные нравственные качества, активным поборником и проводником добра. Горе, страдания, гибель человечеству несут не только и не столько апологеты и практики прямого, голого зла, вроде капитана Берга и его руководителей. В них окажутся повинны и те, кто ни горячи, ни холодны и, словно глина, покорно принимают любую форму, покорно впускают в свою душу злые начала. Эту не новую, но жгуче современную мысль несет в себе роман В. Бээкмана «Ночные летчики».
Переходя от «Ночных летчиков» к роману «И сто смертей», читатель попадает не только в мир иной реальности, но и в иной художественный мир. В «Ночных летчиках» многое символично, за каждой деталью быта и человеческих отношений скрыты большие системы: философские, политические, общественные, — за каждым человеком стоят большие сообщества, сословия, общественные прослойки. Берг здесь — и реальный капитан реальной армии, и олицетворение прусского и фашистского мироотношения. Эльмер Андерсен — и реальный человек с такими понятными заботами и мечтами («Неосуществленная мечта, мир высокой науки, внушающие трепет международные симпозиумы и, быть может, даже маячившая на горизонте Нобелевская премия — все это было переадресовано первенцу, который должен был уж наверняка достичь того, что не удалось отцу» — как не понять, как не посочувствовать этому высокому стремлению, как не погоревать вместе с ним, что мечта эта пошла прахом), и олицетворение мещанской тяги к суперменству, к возвышению над себе подобными, достигающемуся любой ценой, на любых путях. Островок, на котором разместились Берг, Коонен и Клайс со своим самолетом, — это и реальный каменистый выступ где-нибудь в Норвежском или Гренландском морю, и символ их отъединения от мира, от людей, осколок войны в теле мирной жизни.
В романе «И сто смертей» нет такой густой символики. Она присутствует лишь постольку, поскольку она присутствует в самой жизни, где иное явление или событие как бы концентрирует в себе смысл прошедшего, настоящего или грядущего. Перед читателем проходят обычный мир, обычные люди Впрочем, слова «обычный мир», пожалуй, мало применимы к той поре в жизни советского народа, которая описана в романс, к июню — июлю тысяча девятьсот сорок первого года.
Июль сорок первого дал название известному роману Григория Бакланова и тему еще нескольким произведениям советской многонациональной литературы Появление каждого нового произведения об этом времени, в том числе и романа Бээкмана, показывает, что многое здесь еще не исчерпано, не познано, не описано, просто-напросто неизвестно, что многочисленны нравственные и художественные ракурсы, в которых можно рассмотреть эту тему.
Мне кажется, что, если бы Бээкман обратился к рассказу о первом периоде Великой Отечественной войны лет двадцать пять — тридцать тому назад, произведение получило бы явно автобиографическую окраску, для молодого писателя много привлекательности в том, чтобы описать все увиденное собственными глазами, тем более что и сама по себе история мальчишки, шедшего вместе с отступающими частями Красной Армии, таила немало выигрышного, привлекла бы большой читательский интерес. Сегодня для Бээкмана важнее собственной биографии, собственных невзгод история народа, общенародная трагедия.
Конечно, личные впечатления сказались, не могли не сказаться в романе. В частности, видны они в том, что Бээкман не прошел мимо детских судеб на войне, во время страшного и неожиданно быстрого отступления: с какой симпатией рассказано о псковском мальчишке Генке, у которого «мамку бомбой убило», какой неутихшей болью веет от рассказа о ленинградских детях, неразумно эвакуированных под Старую Руссу и с трудом добирающихся обратно в Ленинград. Наверняка многое из того, что в романе увидено глазами Яана Орга, Эрвина Аруссаара и других персонажей, было некогда увидено глазами подростка Володи Бээкмана.
Все же роман «И сто смертей» носит не автобиографический, а хроникальный характер. И это прежде всего сказалось на стиле произведения, на его слове, фразе. У хроники свои законы, она — объективна или должна стремиться к этому. Как бы драматична или трагична ни была та или иная ситуация, возникающая в романе, слово, повествующее о ней, не взвихрено, фраза как бы бесстрастна, описанное словно бы запечатлевается в документе: донесении, рапорте, отчете.
Вот бывшие богатые хуторяне, у которых была отобрана часть земель в результате реформ 1940 года, явились мстить новоземельцу Юри Луусману: «Они разбрелись по передней и кухне, беспокойно шарили повсюду, с грохотом опрокидывали стулья и скамейки, открывали окна и заглядывали во двор, кто-то распахнул дверцы кухонного шкафа и все, что стояло на полках, со звоном вывалил на пол. Загремели упавшие с плиты кастрюли, грохот этот никак не унимался, кто-то еще и на полу топтал их ногами, потому они так долго продолжали грохотать.
Кто-то растаптывал упавшие на пол тарелки, скользкие фаянсовые осколки жутко хрустели. Вийю (жена Юри, спрятавшегося от хуторян. — Ю. Б.) и представить себе не могла, что в их скудном хозяйстве столько вещей, которые можно сдвинуть, перевернуть и сбросить на пол».
Вот немецкий передовой танковый отряд выходит к скрещению дорог, забитых уходящими от войны людьми: «…два или три танка редкими выстрелами постреливали по беженцам; когда снаряд разрывался на дороге, там на мгновение образовывалась пустота, расшвыривались люди, лошади и повозки, но следовавшие за ними тут же напирали, подгоняемые паническим страхом, и людской поток немедленно снова смыкался над мертвыми и ранеными, над конскими трупами и обломками телег. Это было массовое безумие, против которого не находилось средства избавления. Даже угроза смерти от немецких снарядов не могла никого удержать».
Вот в предсмертной лихорадке говорит о своем прошлом и своем будущем раненный в тяжелом бою Пээт Кудисийм: «Было невероятно, что израненный человек мог столь много и так ясно говорить. Его ввалившиеся глаза были совершенно прозрачными, словно бы отмытыми от мучений. Потом начался новый обстрел, и у них больше не было времени и возможности прислушиваться, говорит ли что-нибудь еще раненый. Когда же обстрел кончился, Кудисийм лежал оцепеневший, с открытыми глазами. Он был мертв. Яан прикрыл его лицо фуражкой».
Эта будто бы информационная фраза оказывается эмоционально очень емкой. Замечаешь это, однако, лишь дочитав роман, когда тебя ошарашивают его последние слова: «Война шла тридцатый день». Оказывается, что ты, читатель, пережил и перечувствовал очень многое, очень разное, очень важное, несопоставимое с опытом любого месяца твоей жизни. И ведь автор не прикрывал от нас до времени, чтобы сделать заключительную фразу более эффектной, дат происходящих событий, — эти суровые числа испещряют роман.
Хроникальность сказалась и на построении романа. Одна из задач, поставленных Бээкманом, — как можно более полно представить в книге то, что происходило на северо-западе страны в июне — июле сорок первого года, — требовала широкой панорамы событий, требовала изображения и того, что происходило на фронте, и того, что творилось за все более отодвигавшейся линией фронта, на эстонской земле. Главного героя в романе нет, есть три основных персонажа: волостной парторг Рууди Орг, его брат, офицер связи Яан Орг и старший сержант дивизиона зенитной артиллерии Эрвин Аруссаар, дальний свойственник Оргов. Их глазами увидено происходящее по ту и другую сторону фронта. И увиденное ими составляет действительно широкую панораму, так что фактографические эпилоги, добавленные автором почти к каждой главе романа, порой выглядят ненужными, дублирующими уже сказанное писателем.
Писать о сорок первом годе тяжело. Даже неустанно помня о сорок пятом. Даже спустя три с лишним десятилетия, когда многое забылось, заросло, задвинулось треволнениями и заботами последующей жизни. Даже если сам не был там, в той смертельной круговерти, и рукой твоей водит не память, а воображение. Бээкман был там, видел, двенадцатилетним сыном полка участвовал в отступлениях и отходах, горестность которых не увяла и доныне «Не закрывайте сердца своего! — писал некогда Бээкман в одной из своих поэм и сам последовал этому призыву, через много лет вернувшись к трудным и тягостным воспоминаниям о первых днях войны, к изучению и описанию этого горького периода и в своей личной биографии, и в истории советского народа.
В романе, повествующем о войне, не так уж много батальных сцен, картин боев и атак. (К слову, отметим, что подобное можно сказать о всех заметных произведениях советской военной прозы, появившихся в семидесятые годы). Фокус писательского внимания перенесен на психологические моменты и нравственное состояние человека, принимающего участие в этом небывалом военном противоборстве (а в нем так или иначе участвовали все советские люди — от тех, кто оказался на оккупированной территории, до тех, кому выпало жить и трудиться в далеком тылу). Но прежде чем говорить о том конкретном и важном, что составляет главный нерв романа, вернемся еще раз к вопросу о построении произведения, о его характере.
И хроникальность построения, и бесстрастность стиля — это еще не все, что можно и следует сказать о романе „И сто смертей“. Он бы наверняка не впечатлял так, если бы не было в нем подспудной лирической ноты, пронизывающей каждую его страницу, незаметно, но постоянно звучащей. Она нигде не выходит на поверхность произведения, не выражена впрямую, но словно цемент скрепляет все здания романа. Это — чувство благодарности своим старшим товарищам по войне, сказавшееся в стремлении обрести и осмыслить свое родство с ними. Некогда он делил с ними физические тяготы войны, сегодня он стремится понять и разделить с ними их тогдашнюю душевную ношу.
Вскоре после того, как роман был завершен и опубликован на эстонском языке, Бээкман дал интервью корреспонденту газеты „Советская Эстония“, в котором на вопрос „Чувствуете ли вы себя перед кем-нибудь в неоплатном долгу?“ ответил следующим образом: „В литературном отношении нет. Думаю, каждый писатель „делает“ себя сам. Это мучительный процесс, но его нужно пережить самому — никто тебе здесь не поможет В общечеловеческом смысле — да! Я бы не выжил ни в блокаду ни в послевоенные годы (да и потом случались трагические ситуации), если бы всегда не находились люди, готовые подставить плечо, помочь, поддержать, спасти. Перед людьми я в неоплатном долгу!“ Сознание этого долга и помогало писателю преодолеть трудности, естественно возникающие перед всяким, кто хочет понять людей другого поколения, проблемы, поставленные пред ними их временем, понять, как они их решали и решили.
Проблемы эти были нелегки. И Яан Орг, и Эрвин Аруссаар, и Пээт Кудисийм, и тысячи их соотечественников уходили из Эстонии, где еще не успели установиться и окрепнуть новая власть и новые отношения, уходили, не успев определить своего собственного отношения ни к новой власти, ни к этой войне, уходили неожиданно и спешно, повинуясь присяге и воинскому долгу, зачастую не простившись с оставленными родными и близкими. Начальнику политотдела Прейману, другим партийцам было легче, они продолжали давнее служение своим идеалам. Остальным — тяжело. „Между Эльвой и Валгой все было бы яснее, чем тут, под Порховом, — и не одному ему, — думает Яан Орт. — Он был эстонским офицером. Что могло быть естественнее того, если бы он защищал свою землю! Среди бойцов почти любой разговор обязательно в конце концов переходит на то, мол, а почему их все-таки увели из Эстонии сюда“. И хотя все силы души и тела поглощались походами и боями, нужно было вскрыть в самих себе дополнительные запасы сил для того, чтобы преодолеть душевный непокой, самоопределиться. Одни делали это быстрее, как лейтенант Юлиус Нийтмаа, командир артиллерийской батареи (описание боя этой батареи с наседающими немецкими танками принадлежит к лучшим страницам романа), как начальник штаба дивизии, бывший преподаватель военного училища майор Соо, как латыш капитан Язеп Калниньш. Другие — медленнее. Нельзя было только обойти эту необходимость, без этого самоопределения нельзя было ни толком жить, ни толком воевать. И первые помогали вторым: своим примером, своим поведением, тем, что воинский долг становился для них душевной потребностью. Так, несколько встреч Яана Орга с Язепом Калниньшем помогают первому из кадрового военного стать убежденным и страстным борцом против фашизма. „С некоторым изумлением Яан заметил, что воспоминания эти (о последних немецких воздушных налетах. — Ю. Б.) взволновали его, дыхание участилось и под мышками вспотело. До этого он считал себя вполне рассудительным и хладнокровным человеком“ излишняя чувствительность была неуместна для профессионального военного. Он начал смутно понимать, что в нем тоже стало складываться какое-то совершенно личное, далеко отстоящее от всех умствований и соображений отношение к своей роли в этой войне».
«Время резко изменило людей», — думает брат Яана Рууди Орг, парторг Виймаствереской волости, которому на оставляемой, а потом и оставленной нашими войсками земле приходится вести все более неравную борьбу с оживившимися перед приходом немцев противниками Советской власти. Здесь он не совсем прав: противники оставались противниками, прежде затаившиеся, теперь они подняли голову. Но роман Бээкмана именно об этом, о том, как время резко и быстро меняло людей, не отпуская долгих часов на долгие раздумья. Они участвовали в событиях, они же и осмысляли эти события и свое участие в них. Участие помогало осмыслению, осмысление могло помочь, но могло и помешать участию, если человек начинал думать не о народе, не о стране, а только о себе. Героям Бээкмана, людям, которых он любит, осмысление помогало находить в себе новые силы и возможности для борьбы, преодолевать страх и эгоизм, растить в себе чувство ответственности за происходящее, желание выстоять и победить.
Читая «И сто смертей», наблюдая за судьбами основных и эпизодических персонажей романа (а он густо населен), видишь, как в их душах из чувств боли, гнетущей беспомощности, стыда, горя, отчаяния, вины, ожесточения, гнева создается горючая смесь ненависти к врагу, рождается сознание своей правоты и необходимости победы, как это сознание придает им спокойствие и уверенность, прозвучавшие в словах батальонного комиссара Потапенко: «Кому же его вышибать, если не нам!» Каждый по-своему растит в себе это сознание, каждый по-своему выражает его. Вот как говорит старший лейтенант Андреллер: «Ведь все так перемешалось, все с ног на голову. Почему, черт побери, это должно так быть? Неужели мы действительно настолько слабее немцев? Не хочу верить, хоть скрути меня в бараний рог!» Вот как думает Эрвин Аруссаар: «И снова Эрвина охватила злость из-за своей беспомощности. Потребность что-то делать, немедленно предпринять что-то со своей стороны перерастала в настоятельное побуждение. Первый испуг от огромных, бросающих бомбы самолетов уже давно прошел, уступив место злости. Постоянно удирать и искать укрытия — это было совсем не то, не об этом в продолжении всей предшествовавшей службы говорили ему на бесчисленных учениях. Было противно без конца праздновать труса».
И вот как поступает Яан Орг. Ему не в чем упрекнуть себя — не зря он считается лучшим офицером связи в дивизии (их роль в первые месяцы войны, ту смертельную опасность, которой они подвергались, трудно переоценить). Но когда в его сердце родилась жажда победы, когда он в полной мере ощутил свою личную ответственность за ход войны, за судьбы людей — близких и дальних, взрослых и детей, эстонцев и русских, «он вдруг с ошеломляющей ясностью понял: время прикидки прошло, теперь нужно выложить все, что в тебе вообще имеется. Яан Орг тут же уселся на пень и написал рапорт с просьбой перевести его в полк строевым офицерам».
Как и автор романа, мы расстаемся с этими людьми на тридцатый день войны (с некоторыми раньше — не зря в названии романа упомянуты сто смертей). Мы не знаем, выживут они или погибнут — мы знаем, что они победят. Они отвергли возможность поражения.
Между романами «Ночные летчики» и «И сто смертей» прошло одиннадцать лет. В промежутке были другие работы — большие и малые. Не ведаю, вспоминал ли Бээкман, работая над романом о Великой Отечественной, о своем давнем романе «Ночные летчики», соотносил ли как-либо два эти произведения. Но вот сейчас, объединенные вместе, эти романы воспринимаются как дилогия. И тот, и другой — о людях долга. Но о людях, противостоящих друг другу, находящихся на разных полюсах человечества. Ибо капитан Берг соединил долг с ненавистью, безответственностью, с отказом от размышления и с подчинением чужой воле. Братья Орги, Аруссаар, Калниньш, Потапенко, сержант Курнимяэ и их товарищи положили в основание своего долга любовь к людям, страстную веру, горячую надежду, живую мысль и осознание личной ответственности за жизнь свою и чужую — общую.
Юрий Болдырев