Ах, какие над Невой яркие зарницы!
Только звон колоколов и тяжел, и груб.
Погоди-ка, погляди, капитан Возницын, —
Для тебя давно готов тут смолистый сруб.
«Колот шпагой, пулями в двух местах прострелен,
И горел я, и тонул — вел со смертью спор…
Но не ведал, Борух, что жребий уж отмерен:
Нам с тобою — палачи да Гостиный двор…
Борух, что так плачешь ты, мой дружок еврейский?
Вон они, солдатики — все двенадцать в ряд.
Погоди-ка, погляди ты на люд рассейский!
На миру и смерть красна — правду говорят.
А жена законная курвой оказалась:
Ей — поместье, ну а мне — муки да позор.
Побежала, донесла — и судьба досталась
Нам с тобою — палачи да Гостиный двор…
Борух, ты спроси, зачем я в жиды подался?
Знаешь, братец, никому не был я своим.
Погоди-ка, погляди — чужаком остался!
Чужаком уйду сейчас в этот черный дым...
И далек родимый дом — да и нету дома.
И вовек не добежать до высоких гор...
Да и сердце давит мне смертная истома:
Нам с тобою — палачи да Гостиный двор…
Говорил нам твой сосед — добрый малый Тóвит:
Мол, бегите вы в Литву, убирайтесь с глаз…
Погоди-ка, погляди — баньку нам готовят,
Чтобы до костей прогреть нас в последний раз.
Помолись — и не пускай слезы на ресницы,
О себе — и обо мне, помня уговор.
Не тужи — с тобой идет капитан Возницын!
Что нам сруб да палачи — да Гостиный двор!..»
В небе гаснут без следа яркие зарницы.
День уйдет, и побегут тени по земле.
Погоди-ка, погляди, русская столица —
То ли облако летит, то ль курьер в седле.
Черен пепел, горек дым и мутна водица.
Не гудят колокола, не горит костер…
А на облачке сидит капитан Возницын
И глядит,
глядит,
глядит
на Гостиный двор.
Отставной флотский офицер, капитан-поручик Возницын по неизвестным причинам вдруг перешел в иудаизм — с помощью еврея-откупщика Боруха Лейбова. Об этом стало известно властям (донесла жена, получившая за донос имение Возницына и сто душ крепостных). За отступничество и нежелание раскаяться он и его «соблазнитель» Борух Лейбов были приговорены к смертной казни через сожжение. 15 июля 1738 года они были сожжены в Санкт-Петербурге, в Гостином дворе, в специально сложенных для этого срубах. Это была последняя подобного рода казнь в России.
Знамена да ружья, трава да песок,
За лесом овраги да логи.
Французская армия шла на восток
По старой Смоленской дороге.
Солдатская жизнь — то поход, то привал,
И в кости играет, и в прятки.
Солдатам полковник Вержé приказал
У рощи поставить палатки.
А тусклое солнце заходит уже,
И ночь в ожидании скором.
И близкую рощу полковник Вержé
Велел осмотреть гренадерам.
Из рощи солдаты пришли не одни,
К палатке Вержé прошагали,
Ему доложили, что в роще они
Торговца-еврея поймали.
Полковник вскричал: «Ты лазутчик, еврей,
Для русского войска старался!»
Торговец твердил, что случайно, ей-ей,
Он здесь на французов нарвался:
«Купил для вола на базаре ярмо,
Про лагерь солдатский не знаю!»
Но в сумке большой у еврея письмо
Нашлось — к генералу Барклаю…
«Ну что же, теперь можешь врать иль молчать,
Нам правду бумага сказала!»
Шпиона полковник велел расстрелять,
И кликнул солдат и капрала.
…Слезою лазутчик усы оросил,
Не глядя в солдатские лица.
А после капрала еврей попросил,
Позволить ему помолиться.
Ответил капрал: «Скоро солнце зайдет,
Пора!» И добавил сурово:
«Тебя без молитвы Всевышний поймет,
Коль выписан пропуск свинцовый».
Рукою взмахнул и скомандовал: «Пли!»
Лес дрогнул от птичьего крика.
И залп прогремел. В придорожной пыли
Остался лежать горемыка.
Солдаты нескоро отправились спать,
Хоть новый поход на пороге —
Под бой барабанов им завтра опять
Шагать по Смоленской дороге.
Забвенья искали в дешевом вине,
Потом разбрелись по палаткам.
Мечтали они о предутреннем сне,
Солдатском — глубоком и кратком.
…Капрал у костра оставался один.
Лишь хмурое утро подкралось,
Из ранца достал он сидур, и тфилин,
И бережно сложенный талес.
А где-то вдали грохотала гроза,
И ветер раскачивал крону…
Прочел он молитву еврейскую за
Еврейскую душу шпиона.
Во время войны 1812 года еврейские подданные Российской империи занимали однозначно патриотическую позицию. Великий князь Николай (будущий Николай I), которого никак не заподозришь в юдофильстве, писал в своем дневнике: «Удивительно, что они (евреи) в 1812 отменно верны нам были и даже помогали, где только могли, с опасностью для жизни». Удивительно или нет, но евреи по призыву р. Шнеура-Залмана («Алтер Ребе» — основоположник движения ХАБАД), рискуя жизнью, становились русскими разведчиками, секретными курьерами, проводниками партизанских отрядов. Французы поначалу удивлялись такому поведению — ведь Наполеон был активным сторонником еврейской эмансипации, в его армии были евреи-офицеры и даже генералы (генерал-майор Роттенбур, бригадный генерал Вольф). Однако очень скоро им стало понятно, что под еврейским традиционным платьем скрывается русский «секретный агент».
Он молча стоял пред халифом,
В крови — и своей, и чужой.
Звучали хвалебные речи,
И молвил владыка: «Герой!
Ты шел без кольчуги и шлема
В сраженье, с открытым лицом!
Примером был воинам в битве,
Был из храбрецов — храбрецом!
Так дай же свой меч благородный,
Хочу я тотчас приказать
Украсить смарагдом, рубином,
Алмазом — его рукоять!»
Ни пятнышка крови не видно.
Как зеркало, светел клинок.
«Когда же, о воин, оружье
От крови очистить ты смог?»
И воин владыке ответил,
Не пряча лица своего:
«Не нужно оружие чистить,
Коль не обнажаешь его.
Я шел впереди, не склоняясь,
Чтоб воинов в битву вести.
Но в гуще сраженья удара
Ни разу не смог нанести.
Я клялся тебе, о владыка,
В сраженьях быть первым — и вот
Я первый в бою и сегодня,
Но враг — иудейский народ.
Рожден иудеем, но позже
Я веру иную познал,
Отверг я Завет и душою,
И сердцем Пророка признал.
Но клятву принес я тогда же
Себе — не вождю, не царю, —
Что кровью несчастных собратьев,
Оружия не обагрю».
Халиф, отослав приближенных,
Промолвил: «Ты должен уйти.
Тебя мои воины ценят,
Но дальше нам не по пути.
Что воин подумает, глядя,
Как славный его командир
Нарочно себя подставляет
Ударам мечей и секир?
Ты, друг мой, отважен и стоек.
Такое не всем по плечу.
Ступай. Ты был верен, и все же
Я видеть тебя не хочу».
Рассветное тусклое солнце
Светило над пылью дорог.
На запад отправилось войско,
А воин ушел на восток.
…Но в древнем Иерусалиме
Героя не помнит никто.
Лишь путник шагает усталый
С улыбкой на темном лице.
В конце VII века халиф Аль-Малик отправил войско на завоевание иудео-берберского царства, которым правила царица по имени Дакия аль-Кахина. Среди арабских военачальников отчаянной храбростью отличался один — из евреев, принявших ислам.
Это было на западе Польши
В незапамятные времена.
Шесть веков — или, может быть, больше —
Пронеслись за волною волна…
То ли ветер шумит перелеском,
То ли шепчет чуть слышно трава:
Жили-были в предместье еврейском
Сендер-коэн и Рейзел-вдова.
Слух прошел по предместью весною,
Повторяли не раз и не два:
«Скоро Сендеру станет женою
Молчаливая Рейзел-вдова».
И тогда отворачивать взоры
Стали добрые люди от них.
Пересуды пошли, разговоры...
И к раввину явился жених:
«Рабби Ицхак, хочу я жениться,
И невеста скромна и тиха.
Полюбил я вдову, не девицу!
Чем же эта невеста плоха?!»
Был раввин непривычно спокоен,
Только руки дрожали сильней:
«Ты — из рода священников, коэн,
Ты жениться не можешь на ней!
То ль злонравие мужа причиной,
То ли так уж сложилось само,
Но супруг перед самой кончиной
Подписал разводное письмо.
Были мутные сплетни в народе,
Но свидетелей есть имена,
И выходит, что Рейзел в разводе,
По закону запретна она!»
И воскликнул тогда Сендер-коэн:
«Коли так ты ведешь разговор,
Коль закон твой бездушно устроен,
Мы пойдем в христианский собор!»
…Шли к собору при полном молчанье.
Город будто от страха застыл.
Перед самым началом венчанья
Им дорогу раввин преградил.
Лик его был печален и темен,
А слова походили на стон:
«Отвергаешь ты Господа, коэн!
Покарает отступника Он!»
Только взгляда он был удостоен.
Показались пустыми слова.
Не услышал его Сендер-коэн,
Не услышала Рейзел-вдова.
И внезапно раскатами грома
Был нарушен небесный покой.
Тьма спустилась на город, истома
Души полнила смертной тоской…
И взметнулось подземное пламя,
И в колодце вскипела вода,
И разверзлась земля под ногами,
И сошлась, не оставив следа!..
Не воротятся аисты в гнезда
У давно обмелевшей реки,
А немые свидетели — звезды —
Безучастны и так далеки.
Пролетели века незаметно,
Не растет за оградой трава.
Здесь когда-то исчезли бесследно
Сендер-коэн и Рейзел-вдова.
Наказание или награда?
Ведь разлуки не дал им Господь:
В небесах или в сумраке ада
Стали двое — единая плоть.
И беззвучно танцуют пылинки
В серебристом сиянье луны.
…А у Рейзел глаза, словно льдинки, —
Так прозрачны и холодны…
Жизнь коэнов — потомков священников Иерусалимского Храма — по сей день жестко регламентируется в религиозной среде. Например, коэну запрещается жениться на разведенной женщине.
Историю, ставшую основой баллады, упоминает в своих «Мемуарах» Любавичский ребе Иосеф-Ицхак Шне-ерсон. Согласно его утверждению, событие произошло в 1363 году в Кракове, а фамилия непокорного коэна была Зелигман. Краковским раввином был в то время изгнанный из Германии рабби Ицхак. На протяжении несколько веков площадь перед собором, где якобы земля поглотила жениха и невесту, была обнесена специальной оградой. Сделано это было по просьбе раввина: поскольку среди местных евреев имелось немало коэнов, которым запрещено находиться рядом с могилами, следовало обозначить место, ставшее фактически местом захоронения. Площадь эту местные жители называли «Площадь проклятой еврейской свадьбы». Площадь существует и по сей день, но она уже перестала быть пустырем. Здесь установлен памятник краковским евреям, погибшим в годы Холокоста.
Этот старый вальс был написан молодым
капельмейстером 11-го Восточносибирского полка
Максом Кюссом и посвящен жене командира полка
Вере Анатольевне Кириленко.
Дальний Восток, гарнизонный оркестр,
Робкие взгляды, простые слова…
Музыка, музыка льется с небес,
Звонкой струною дрожит тетива.
Музыка, музыка вместо письма,
Пена слетает с могучей волны —
То ли оркестр, то ль природа сама
Дарит сегодня прозрачные сны…
Плавно Амур свои воды несет…
Музыка вечно над ними плывет…
Бьют барабаны и трубы трубят…
Медные волны уходят в закат…
Что ж, музыкант — и чужая жена…
Нынче печален могучий поток,
Тусклою стала речная волна.
Вальса напев не проступит меж строк.
Он — на войну, а она — в Петербург.
Тысячи верст между ними легли.
Воздух морозный сегодня упруг.
Звуки летят, как посланья любви…
Где-то Амур, где-то снова война.
Здесь — революция, там — тишина…
Тают надежды и гаснут огни.
Больше вовек не встречались они.
Время густеет — в Одессе, в Москве
И в Петербурге… Полуденный зной.
Музыка снова плывет в синеве.
Звуки ли, тучи парят над землей?
…Дальний Восток, гарнизонный оркестр,
Берег амурский и тих, и суров.
Где-то на Тихвинском — каменный крест.
В гетто — телами заполненный ров…
Только Амур свои воды несет…
Музыка вальса над ними плывет…
Тусклою медью окрашен закат…
И не вернуть те минуты назад…
Макс Авельевич Кюсс, автор вальса «Амурские волны», был расстрелян в селе Дальник Одесской области зимой 1942 года вместе с тысячами других одесских евреев. Вера Анатольевна Кириленко похоронена в Санкт-Петербурге.
Небо синее раскрылось, будто звездный веер.
Жил в местечке на Волыни арендатор Меир.
То поляки, то козаки, будто волки, рыщут,
Меир наш сидит в подвале или на горище.
Годы черные умчались, он живым остался.
Как-то поздно, на подводе Меир возвращался.
Вдруг козак навстречу вышел и взмахнул рукою:
«Неслучайно повстречались ночью мы с тобою…»
Над рекою туча ходит, черной птицей рея.
Над рекой козак зарезал Меира-еврея.
То не туча разметалась, не седая буря —
То судья спросил козака, грозно брови хмуря:
«Ты ли горло перерезал Меиру-еврею?»
И козак ответил твердо: «Я — и не жалею!
Я скажу, судья вельможный, я тебе откроюсь.
Ты меня казнить прикажешь, я и успокоюсь.
Меир был моим соседом и единоверцем.
И пришел я в вашу веру не с открытым сердцем.
Мой отец — Рувим-сапожник, мать звалась Рахилью.
Их могил не сыщешь нынче, занесло их пылью…
А еще была дивчина — душу мне открыла.
Я любил ее, панове, — и она любила.
Да бедна была дивчина, сам я беден тоже.
И просватал Хаву Меир — что ж ты сделал, Боже?!
Арендатору мамаша много задолжала…
Как узнала то дивчина — сразу прибежала.
Но стоял я рядом с нею и не чуял лиха!
А она ко мне склонилась и сказала тихо:
«С нелюбимым жить не буду…» — и взглянула жгуче.
Ночью бросилась на камни с той проклятой кручи.
И от крови стали камни красными, как маки.
Бросил я родную веру — и ушел в козаки!»
И сказал судья сурово: «Будешь ты, козаче,
Завтра предан лютой смерти — и никак иначе.
Но священника пришлю я, ты ему покайся.
Он тебе грехи отпустит, ты не сомневайся!»
«Не священника пришли мне — ты пришли раввина.
За еврейского молиться, за дурного сына.
А в могилу положите мне щепотку праха,
Та щепоть меня спасала от беды и страха.
Прах из Иерусалима, из Святого града,
Ну а больше мне, панове, ничего не надо».
Братья-евреи Лейба (Александр) и Янкель (Ясько-кравец), во время национально-освободительной войны Богдана Хмельницкого, бежали из родного дома в Сечь, приняли там православие и вступили в армию гетмана. Во время перемирия 1649 г. они на Волыни убили еврея-арендатора Меира. Арестованный позднее и подвергнутый пыткам Лейба-Александр признался в своем преступлении и был приговорен к смерти. Перед смертью он отказался от священника и попросил прислать раввина. Эта история стала основой документального рассказа историка М. Грушевского «Выкрест Александр». «В смерти своей выкрест Александр воссоединился с верою отцов», — так заканчивается рассказ Грушевского.
Приказал сокрушить Мухáммад
Непокорных евреев крепость.
И сказал своему народу
Вождь евреев Кааб ибн Áсад:
«Там Мухáммад — его пророком
Мы признаем, как все признали.
Коль откажемся мы от Торы,
Он в награду нам жизнь подарит!»
Тишиною укрылась крепость,
Покатилось на запад солнце.
Над Мединой — закат багровый,
Цвета крови и цвета страсти.
Отвечали евреи скорбно:
«Не отринем святую Тору.
Пусть уж смерть нам глаза закроет,
Чтоб не жить по чужим законам!»
«Но тогда за мечи возьмемся, —
Молвил воин Кааб ибн Áсад,–
Весь свой гнев на врагов обрушим
И на равных сразимся с ними.
А чтоб наши сердца в сраженье
Не сжимались тоской внезапной,
Мы убьем перед боем женщин
И детей, что прижили с ними!»
Тишиною укрылась крепость,
Темнотою, подобной бездне.
Темен жар песков аравийских,
И закат догорел кровавый.
Отвечали евреи скорбно:
«Не убьем ни детей, ни женщин.
Пусть уж смерть нам глаза закроет,
Чтоб не жить по чужим законам!»
«Дело ваше, — сказал им воин,
Вождь евреев Кааб ибн Áсад. —
Знают наши враги, что нынче
Мы не сможем сразиться с ними:
Наступает сейчас суббота,
И для нас это день священный.
Но обманем врагов, евреи,
И ударим по ним немедля!»
Тишиною укрылась крепость,
Три звезды загорелись ярко,
Только звездный свет не рассеет
Темноту над Мединой спящей.
Отвечали евреи скорбно:
«Не нарушим субботы святость,
Пусть уж смерть нам глаза закроет,
Чтоб не жить по чужим законам!»
«Что ж, — воскликнул Кааб ибн Áсад, —
Как спасти мне народ, который
Сам под нож подставляет горло
С дикой гордостью и упрямством?!
Но останемся мы с субботой,
Но останемся с сыновьями,
Но останемся с нашей Торой,
С нашей смертью — и с нашей честью…»
Поход на еврейский клан Бану Курайза, живший в Медине и вошедший в конфликт с Мухаммадом, состоялся в 627 году. Осада их крепости продолжалась двадцать пять дней. Согласно преданию, один из вождей Бану Курайза, военачальник Кааб ибн Асад предложил соплеменникам три варианта выхода. Первый: принять ислам и признать Мухаммада пророком, сохранив свое имущество, своих детей и жён. Иудеи отказались разлучаться со своей верой. Второй вариант: убить детей и женщин, выйти навстречу воинам Мухаммада, обнажив мечи и сразиться, ни о чем больше не думая. Иудеи, однако, отказались убивать свои семьи. Третий вариант: застать врасплох Мухаммада, напав на его воинов в субботу. Иудеи отказались нарушить субботу.
…И вот догорела крепость
евреев Бану Курайза.
Склонился перед пророком
отважный воин Сабит:
«Когда-то великодушно
меня отпустил из плена
еврей из Бану Курайза.
Он звался Абу Рахман.
Сегодня он слеп и болен
и не выходил в сраженье.
Он ждет у развалин черных
решенья судьбы своей.
И если пророк доволен
и мной, и моим усердьем —
отдай мне еврея, чтобы
ему отплатить добром!»
Ответил ему Мухáммад:
«Я многим тебе обязан.
Иди же, Сабит, отныне —
твой пленник Абу Рахман».
И окрыленный воин
помчался тотчас к слепому.
Сказал ему: «Ты свободен,
прими за добро — добро!»
И, глядя в лицо Сабиту
невидящими глазами,
спросил его побежденный:
«Где дети мои, Сабит?»
И победитель хмуро
ответил Абу Рахману:
«Убиты они, их кровью
давно пропитан песок!»
На темном лице еврея
ни мускул не дрогнул,
словно о ценах или погоде
услышал Абу Рахман.
«Мои сыновья свободны, —
сказал он негромко. — Что же,
не в рабстве они, и значит,
ты добрую весть принес…»
И, глядя в глаза Сабиту
невидящими глазами,
спросил его побежденный:
«Где наши вожди, Сабит?»
И победитель хмуро
ответил Абу Рахману:
«Убиты они, их кровью
давно пропитан песок!»
На темном лице еврея
ни мускул не дрогнул,
словно о ценах или погоде
услышал Абу Рахман.
«Их не опозорят цепи, —
сказал он негромко. —
Что же, пусть жизнь они потеряли,
зато сохранили честь…»
И, глядя в глаза Сабиту
невидящими глазами,
спросил его побежденный:
«Где братья мои, Сабит?»
И победитель хмуро
ответил Абу Рахману:
«Сгорели они — их пепел
в пустыню ветер унес!»
«Исполни же обещанье, —
промолвил еврей негромко. —
Сказал, что добром отплатишь —
плати за добро добром.
Убей меня, храбрый воин,
отправь за моим народом.
Так будет расчет закончен,
я благословлю тебя!»
…И долго тянулось время,
и ветер сдувал песчинки,
И тучи укрыли солнце,
свивая чехол земле,
и небо казалось низким,
тьма обнимала стены,
и плакал над мертвым телом
отважный воин Сабит.
После падения крепости евреев клана Бану Курайза один из видных воинов-мусульман по имени Сабит ибн Кайс ибн аш-Шаммас решил спасти одного из пленных — старика по имени аз-Зубайр ибн База аль-Курайзи, которого называли также Абу Абд ар-Рахман или Абу Рахман. Когда-то, еще до появления пророка Мухаммада в Медине, Абу Рахман отпустил на свободу Сабита. Сабит участвовал в битве Буас между арабскими языческими племенами Аус и Хазрадж (в ней участвовали и еврейские кланы). Абу Рахман тогда взял его в плен, отрезал ему прядь волос и отпустил на свободу. Мухаммад позволил Сабиту отпустить Абу Рахмана и вернуть ему все имущество. Но, расспросив Сабита и узнав о трагической судьбе всего племени, еврей сказал: «Я прошу тебя, о Сабит, за мою услугу тебе отправь меня к моему народу! Нет смысла жить после них. Я хочу как можно быстрее встретить своих любимых».
...И унес навек сынов Курайза
Ветер, вместе с пеплом их развеяв.
Не увидишь, сколько ни старайся,
Никого из племени евреев...
Всех враги казнили у бархана,
Женщин разделили меж собою,
А одну, по имени Рейхана,
Подвели к пророку после боя.
Горький ветер,
Ветер и песок…
Черный ветер,
Твой приходит срок…
И была красавица Рейхана
Нравом и скромна, и благородна.
Он сказал: «Стройней не видел стана,
Красотой лица луне подобна,
Речь — волне старинного напева.
Не таи в душе невинной страха:
Не рабыней станешь ты, о дева,
А женой посланника Аллаха!»
Горький ветер,
Ветер и песок…
Черный ветер,
Твой приходит срок
А она, нащупав под накидкой
Из огня спасенный свиток Торы,
Так ему сказала — и улыбкой
Отмела язвительные взоры:
«Нет, еврейкой, дочерью еврея
Буду я под чашей небосвода.
Навсегда останется моею
Вера истребленного народа!»
Горький ветер,
Ветер и песок…
Черный ветер,
Твой приходит срок…
...На забытом Богом пепелище
Тени, тени — тающие лица.
Только ветер из пустыни свищет,
Словно призывает воротиться,
Но несет, несет сынов Курайза
Тот же ветер, пеплом их развеяв.
Не увидишь, сколько ни старайся,
Племя непокорных иудеев...
Горький ветер,
Ветер и песок…
Черный ветер,
Твой приходит срок…
После разрушения крепости еврейского племени Бану Курайза мусульмане казнили всех мужчин, оставшихся в живых, а женщин и детей разделили между собой. Мухаммад выбрал для себя из пленниц Рейхану бинт Амр. Она стала его собственностью. Мухаммад хотел жениться на ней, но она упросила его не делать этого. Когда он взял ее в свой шатер, она отказалась принять ислам, осталась иудейкой.
Существует несколько легенд, в которых рассказывается о дружеских отношениях между основоположником хасидизма, великом праведнике и чудотворце рабби Исраэле (Исроэле) бен Элиэзере, известном как Баал-Шем-Тов (Бешт) (1698-176о), и Олексой Довбушем (1700–1745) — знаменитым разбойником, «опришком», «карпатским Робином Гудом». Согласно хасидским преданиям, рабби Бешт до конца жизни не расставался с трубкой, подаренной ему Довбушем.
Как-то раз надумал Довбуш к рабби Бешту в дом вломиться,
Чтоб разжиться у раввина и деньгами, и вином.
Вышиб дверь и на пороге встал: в одной руке рушниця,
А другой сжимает саблю, сердце ходит ходуном...
Было то в канун субботы. Видит легинь — стол накрытый.
И хозяин с полным кубком во главе стола стоит.
И воскликнул грозно Довбуш, тот разбойник знаменитый:
«Подавай сюда припасы да вино, поганый жид!»
Но как будто не услышал ватажка хозяин дома,
Молча он смотрел на кубок, лишь губами шевелил.
Разозлился крепко легинь: «Тут клинок, а не солома!»
Ухватил он рабби Бешта и тряхнул что было сил.
Покачнулся реб Исроэль, покачнулся полный кубок,
Капля винная упала на разбойничий клинок.
И тотчас Олексе будто смертным льдом сковало губы,
И разжались пальцы сами, отпустили черенок.
Испугался грозный Довбуш — что за чудо приключилось?
Ухватил разбойник саблю, а поднять ее не смог!
Лег клинок у ног Олексы... Капля алая дымилась...
И попятился разбойник, и споткнулся о порог.
Рабби Бешт благословенье дочитал и улыбнулся.
«Проходи, — сказал негромко, — с миром ты, так пей и ешь!»
С той поры во все субботы Довбуш сабли не коснулся:
Больно тяжкой становилась от вина, что прóлил Бешт.
И пошла молва в Карпатах: по субботам Довбуш славный
Безоружен, беззащитен, будто малое дитя.
Собрались враги Олексы, и сказал им вóрог главный:
«Коли так — пойдем в субботу и возьмем его шутя!»
Вот тишком они подкрались, вот они ввалились в хату,
Что стояла за пригорком, на окраине села.
Как тут голыми руками отобьешься от проклятых?
А они в лицо смеются: «Довбуш, смерть твоя пришла!»
Только Довбушева сабля, что лежала в ножнах тихо,
Вдруг взлетела и влетела прямо в руку ватажку.
И взмахнул Олекса саблей, да еще присвистнул лихо,
Побежали прочь злодеи по весеннему снежку!..
Было так, иль сочинили — неизвестно и поныне,
Только все же верят люди в те чудесные дела.
С тех времен по эту пору говорят на Буковине,
Будто силой капли алой сабля душу обрела.
Встретились в Коломые праведник и разбойник —
Храбрый Олекса Довбуш, мудрый Исроэль Бешт.
Был ватажок обличьем бледен, что твой покойник:
«Вот и промчалось, друже, время былых надежд…»
Сели в шинке еврейском, выпил разбойник водки,
Молвил — и сам дивился тихим словам своим:
«Знаешь ты все на свете, путь укажи короткий,
Чтоб убежать отсюда в град Иерусалим!
Много пролил я крови, много добыл я злата,
Стала душа томиться, и опостылел свет.
Может быть, за горами легиня ждет расплата,
Может быть, в светлом граде буду держать ответ!»
Только ответил скорбно праведник — реб Исроэль:
«Мы ведь туда дорогу сами себе творим.
Но так и быть, Олекса, путь я тебе открою,
Ночью пойдем с тобою в град Иерусалим!»
В сердце Карпат спустились — из самоцветов стены,
Пляшущим, зыбким светом были озарены.
Духи ли из могилы, бесы ли из Геенны
Вились под сводом — свитком призрачной пелены.
Темным подземным ходом, страхам уже не внемля,
Внемля одной лишь вере, ведомой им двоим,
О, как попасть спешили оба в Святую Землю,
Довбуш и реб Исроэль — в град Иерусалим!
Только Господень Ангел им преградил дорогу.
Ярко сиял в деснице огненный смертный меч:
«Вам воротиться должно!» — крикнул Посланник строго.
Грозно нахмурил брови, молвил такую речь:
«Поздно ты вышел, Довбуш, поздно ты спохватился.
Будет тебе награда здесь по делам твоим.
Ты же, раввин Исроэль, слишком поторопился.
Нет вам пути-дороги в град Иерусалим!»
…Оба они вернулись — Довбуш и реб Исроэль.
Вышли из гор Карпатских и побрели домой.
Медленно, краем сонным, утреннею порою,
Только сердца объяты плотной глухою тьмой.
Очи смотрели долу, были печальны лица,
А по траве струился призрачный терпкий дым…
Небо над ними — словно царская багряница.
Плыл в этом алом небе град Иерусалим...
Небо словно синий бархат в серых облачных заплатах,
Тропы тайные скрывает горный перевал...
Жил да был Олекса Довбуш, он разбойничал в Карпатах —
Отнимал он у богатых, бедным раздавал.
Жил в Карпатах реб Исроэль, рабби Бешт — мудрец известный.
И пришел к нему разбойник, раненый, без сил.
Рабби Бешт отвел погоню и молитвою чудесной
Раны вылечил, водою горной напоил.
И сказал ему Олекса: «Заживает быстро рана,
Я уеду нынче утром», — а раввин в ответ:
«Видел как-то в Коломые друга твоего Ивана
Знай же, что измена ходит за тобою вслед».
Помрачнел Олекса Довбуш, по лицу скользнули блики,
Почему-то охватила легиня журба.
И промолвил реб Исроэль — рабби Бешт, мудрец великий:
«Ходит друг твой мимо церкви и не крестит лба».
Засмеялся тут разбойник: «Я тебя не понимаю,
Ты ж не веруешь в Исуса, в нашего Христа!
Ну, не крестится — так что же? Я его с юнацтва знаю,
Верен мне Иван, и совесть у него чиста!»
Но ответил реб Исроэль: «Не развеешь ты тревогу,
Не напрасно я печалюсь о твоей судьбе.
Он не крестится на церковь, своему неверен Богу,
Так с чего ж ему, Олекса, верным быть тебе?»
…Вместе с другом ехал Довбуш, засмотрелся он на птицу,
А Иван отстал немного, да на бережку
В первый раз перекрестился, зарядил свою рушницю
И послал лихую пулю в спину ватажку.
Прошептал он: «Надоело с жебраками целоваться,
Ночевать то в чистом поле, то в глухих лесах.
Надоело брать богатство, да тотчас его лишаться,
Щеголять в дрянном каптае, старых чоботах!
И ушла душа Олексы да к последнему порогу,
Слышал он слова раввина, будто наяву:
«Он не крестится на церковь, своему неверен Богу...»
Кровь горячая стекала в желтую траву.
Историю эту нам ветер напомнит,
Она прорастет сквозь седое быльё:
Ромео работал на каменоломне,
Джульетта солдатам стирала бельё.
Жизнь выкинуть может лихие коленца,
Он был из Варшавы, из Лодзи — она.
А вот познакомил их лагерь Освенцим,
Когда по Европе катилась война.
Случайно друг друга они увидали:
Прожектор светил им, не в небе луна.
Его звали Эдек, а девушку — Мали.
Поляком он был, и еврейкой — она.
Но все ж не Верона вокруг, а Освенцим,
И в лагере нет театральных чудес.
Не соединил их священник Лоренцо —
Помог им бежать офицер из СС.
Сначала погоня прошла стороною,
Но нынче — не сказочные времена.
Любовь не желает считаться с войною,
С любовью не станет считаться война.
Какая свобода — не быть осторожным!
Не сдерживать больше ни чувств, ни речей!
И нашим влюбленным в лесу придорожном
Судьба подарила двенадцать ночей.
Всего лишь двенадцать — и песня допета,
Попались следы на глаза патрулю,
И черные тени, дождавшись рассвета,
Тринадцатым утром стянули петлю.
Спроси — но уже не дождешься ответа,
Во что превратится сверкающий рай…
Уходит Ромео, и следом — Джульетта
Покинет навеки безрадостный край.
А время играет спектакли без грима,
По новому руслу струится вода,
И десятилетия тянутся мимо,
И память уносится с ветром туда,
Где синее небо, и вечное лето,
Где счастье, которого не потерять,
Где Эдек — Ромео, и Мали — Джульетта,
И тот офицер, что помог им бежать…
Поляк Эдек Галински попал в Освенцим в числе первых узников в 1940 году. Мали Цимметбаум, польскую еврейку, отправили в тот же лагерь в 1942 году. Благодаря хорошему знанию иностранных языков Мали избежала гибели в газовых камерах и даже получила в лагере «престижную» работу. Они полюбили друг друга и решили бежать. Помог им бежать офицер СС Эдвард Любуш — немец, выросший в Польше. Но уже через двенадцать дней влюбленных поймали и приговорили к смертной казни.
В талмудическом трактате
«Пиркей авот» («Поучения отцов») сказано:
«На трех основах зиждется мир: на изучении (Торы),
на служении (Богу) и на творении Добра».
Он мальчишек учил Торе,
Он указывал путь во мраке.
Но не в хедере — вот ведь горе…
Он учил по ночам, в бараке.
Он подобен был мудрой птице.
Сохранив страницу Талмуда,
По единственной той странице
Он мальчишек учил думать.
Говорил он им: «Миру нашему
Три основы есть:
Есть учение, есть служение…
А добро? Бог весть…»
И, касаясь его плечами,
Улыбаясь ему незримо,
Приходили в барак ночами
Мудрецы Иерусалима.
Приходил к ним рабби Акива,
Вел под руку рабби Шимóна,
Вот Гилель, вот Шамая грива,
Рядом с ними — Ниттай и Хóне.
Говорил он им: «Миру нашему
Три основы есть:
Есть учение, есть служение…
А добро? Бог весть…»
Только тает ночное пламя,
И злодея тень — у порога,
От барака к расстрельной яме
Тех мальчишек ведет дорога.
Но укрыл их туман небесный,
Вместо них, по туману, мимо,
Вереницей прошли чудесной
Мудрецы Иерусалима.
Говорил он им: «Миру нашему
Три основы есть:
Есть учение, есть служение…
А добро? Бог весть…»
Встал у ямы рабби Акива,
Взял за руку рабби Шимóна,
И качнулась Шамая грива,
Встали рядом Ниттай и Хóне —
Чтоб живыми остались дети,
И мелáмед читал им Тору,
И рассказывал им о Свете,
И Добро им пришлось бы впору.
Говорил он им: «Миру нашему
Три основы есть:
Есть учение, есть служение...
И добра не счесть…»
Гур-Арье, раввин из Праги, ведал суть небесных знаков,
И в минуту роковую не терялся никогда.
Потому-то и приехал тот мудрец однажды в Краков
Перед праздником еврейским — знал: случится там беда.
Той порой, когда от спячки пробуждается природа,
И ручьи бегут, и в небе плавно реют журавли, —
Словом, перед самой Пасхой, перед праздником Исхода,
У еврейского квартала тело мертвое нашли.
В тех краях такой напасти не припоминали сроду:
Перерезал кто-то глотку попрошайке-нищеброду.
И тотчас священник местный отпевание назначил,
И в собор со всей округи прихожане собрались.
И с амвона пастырь громко обличать евреев начал,
И его слова по нраву черни тамошней пришлись:
«Иудеи перед Пасхой рыщут в поисках добычи,
Так Иуды злое племя нрав выказывает свой!
Пусть они сполна заплатят за кровавый тот обычай,
За жестокое убийство пусть ответят головой!
Жаждут крови христианской иудеи год от года,
Потому они убили попрошайку-нищеброда!»
После проповеди этой никого не стало в храме,
Грозной яростью и гневом был объят окрестный люд.
Шли к еврейскому кварталу с топорами и ножами,
Впереди шагал священник, призывая Божий суд,
Проклиная иудеев, обещая наказанье.
Над толпою плыл убитый в черном струганом гробу.
Посреди людского моря он один хранил молчанье,
Он ни гневом, ни враждою не испытывал судьбу.
Даже небеса дивились пышному тому исходу:
Честь такая и не снилась попрошайке-нищеброду.
Преградил толпе дорогу Гур-Арье, раввин из Праги.
Он решительно и гордо поднял руку к небесам
И воскликнул: «Нож еврейский не касался бедолаги,
Не берите грех на душу, внемля злобным голосам!»
Но сказал священник мрачно: «Кто тебе, еврей, поверит?
Погляжу я, вот и ныне ложь в устах твоих смердит!
Все мы знаем, сколь умело иудеи лицемерят.
Пусть слова твои католик правоверный подтвердит!
Всякий скажет: иудеев кровожадней нет народа,
Кто еще зарезать мог бы попрошайку-нищеброда?»
И сказал раввин негромко: «Только двое правду знают,
И она сейчас над нами невидимкою кружит.
Прежде правду об убийстве знает тот, кто убивает, —
И убитый, что недвижно в струганом гробу лежит».
А церковник рассмеялся: «Ждешь раскаянья злодея?
Что ж, попробуй, может, сам он вдруг объявится сейчас!»
Смех умолк, когда раздался тихий говор иудея:
«Может статься, что покойник все же вступится за нас…
Чтобы не текла ручьями кровь невинного народа,
Я хочу услышать слово попрошайки-нищеброда!»
Обративши лик свой к небу, Гур-Арье промолвил: «Боже,
Если Ты, лишь на минуту, жизнь подаришь мертвецу
Ради тех, кто невиновен, кто погибнуть может — что же,
Дай минуту — и отдам я десять лет моих Творцу!»
Он сказал — и в небе тучи вдруг воронкой закружились,
И над площадью раздался грома грохот, ветра вой,
Пыльные столбы взметнулись и в воронку устремились,
И глухой раздался голос из-под крышки гробовой:
«Помолчи, священник, знаю подлую твою породу,
Лучше дай-ка слово молвить попрошайке-нищеброду.
Смертной муке, муке тленья я противиться не смею,
Скоро я уйду навеки в темный ад иль светлый рай,
Но хочу я на прощанье посмотреть в лицо злодею.
Ты убил меня, священник, лицемер и краснобай!»
Отскочила крышка гроба, в небе вспыхнула зарница.
Всех, кто это видел, ужас леденящий охватил:
Вот глаза раскрыл покойник, поднялась его десница…
Тут убийца содрогнулся и распятье уронил.
И сказал ему покойник: «Ты теперь перед приходом
Уличен, злодей, убитым попрошайкой-нищебродом!»
И продолжил он негромко, тусклыми повел очами:
«А потом подбил ты паству, чтоб квартал еврейский сжечь,
Чтоб расписки долговые поглотило злое пламя,
Чтоб твои долги евреям адская сожрала печь».
Мертвые сомкнулись очи, жизнь оставила бродягу.
В тот же день злодей-священник пред судом держал ответ.
Гур-Арье, мудрец великий, воротился в город Прагу.
Говорят, на свете прожил тот раввин сто десять лет.
Десять лет из долгой жизни, что дала ему природа,
Обменял он на минуту попрошайки-нищеброда.
Гур-Арье — так в еврейских народных преданиях называют рабби Иехуду-Ливо бен-Бецалеля, создателя Голема. Фундаментальное его произведение называется «Гур-Арье» («Молодой лев»), отсюда и прозвище. В легендах рассказывается, как рабби защищал евреев от кровавого навета и однажды оживил убитого, чтобы тот засвидетельствовал невиновность евреев. Согласно еврейским представлениям, предел человеческой жизни — 120 лет. Таким образом, Гур-Арье, пожертвовав десять лет жизни для восстановления справедливости, сократил тем самым свою жизнь на тот же срок.
Не улыбкою Фортуны, легкомысленной девицы,
Граф Потоцкий увлечен был во французскую столицу.
Но премудрости науки в славном университете
Занимали Валентина больше всех чудес на свете.
Графа ждет его невеста под Варшавою в поместье.
Нет из Франции Беате ни посланий, ни известий.
Ах, Париж! Столица мира, средоточие соблазна…
Добродетель там греховна, совершенство —
безобразно.
Год проходит — и невеста в сердце пестует тревогу.
Год проходит — и невеста собирается в дорогу.
Ищет бедная Беата жениха в пределе дальнем,
По веселому Парижу бродит призраком печальным.
Не бывает граф Потоцкий на балах и на приемах.
Ни в театре, ни в соборе, ни в посольстве, ни в хоромах.
Ах, Париж! Столица мира, средоточие соблазна…
Добродетель там греховна, совершенство —
безобразно.
Слух прошел — о том ей молвил нищий на ее пороге:
Кто-то видел Валентина средь евреев в синагоге!
Вот у входа в храм еврейский чуть жива стоит Беата.
Видит свитки, покрывала; занавеска чуть примята,
Кто-то молча бьет поклоны… Непривычная картина.
Сердце дрогнуло — узнала тихий голос Валентина.
Ах, Париж! Столица мира, средоточие соблазна…
Добродетель здесь греховна, совершенство —
безобразно…
Ах, несчастная Беата! Горечь сердца не измеришь…
«Валентин, ужель отныне ты в любовь мою не веришь?»
На прямой вопрос невесты и жених ответил прямо:
«Ты любила Валентина — не еврея Авраама!
Я уеду из Парижа, прошлое навек развеяв,
Я уеду в старый Вильно, буду жить среди евреев.
Я хочу уйти от мира, средоточия соблазна,
Где греховна добродетель, совершенство —
безобразно!»
Донесли на Валентина: он не просто оступился —
Он костра достоин, ибо в иудея обратился!
Обещал ему епископ, что получит он прощенье,
Коль раскается публично в столь опасном заблужденье
И расстанется навеки с иудейским ветхим хламом.
Но ответил граф Потоцкий, ныне ставший Авраамом:
«Я хотел уйти от мира — средоточия соблазна,
Где греховна добродетель, совершенство —
безобразно».
Он от веры не отрекся ради жизни грешной, зыбкой
И молитву в час последний на костре вознес с улыбкой.
…И гуляла в старом Вильно то ли правда, то ли сплетня —
Будто пепел Авраама схоронила ночью летней
Некая еврейка Сарра… Но звалась она когда-то
Позабытым, не еврейским — польским именем «Беата».
Так они ушли от мира, средоточия соблазна,
Где греховна добродетель, совершенство —
безобразно…
Якову Шехтеру
Узнал однажды Виленский Гаон,
Что граф Потоцкий заключен в темницу,
Что к страшной казни он приговорён
И Ангел Смерти уж занес десницу.
Гаон прошел сквозь стены и замкѝ,
Ободрить жертву злобного закона.
Шаги его казались так легки,
Что стража не заметила Гаона.
«Я выведу тебя! — сказал мудрец. —
Падут замки, решетки и оковы,
Страданиям твоим придет конец,
Едва скажу особенное Слово.
Не спрашивай ни «как», ни «почему».
Скажи лишь: «Да», скажи, что ты согласен,
Чтоб мог я просьбу обратить к Тому,
Кто видит нас, чей взор суров и ясен!»
И Авраам ему ответил: «Нет.
Я остаюсь. Не будем тратить чудо.
Что смерть моя? Короткий, слабый след,
Всего лишь след… Я не уйду отсюда.
За чудо, знаю, надобно платить.
Спасенье тела — а душѝ потеря…
Не буду малодушно слезы лить,
Взывая к небесам и лицемеря».
Гаон вздохнул: «Ну что ж. Вослед судьбе
Тогда ступай, не ощущая боли:
Не будет мук. То дар небес тебе,
Прощальный дар в твоей земной юдоли».
На эшафот был утром возведен
Несчастный граф, чтоб огненная мука
Терзала тело. Вот костер зажжен…
Поленьев треск… Из пламени — ни звука!
Порывом ветра вдруг развеян дым,
Огонь горит все ярче и сильнее.
Глядят зеваки — что случилось с ним?
Глядят — и отчего-то цепенеют:
Средь пламени, бушующего там,
Средь жара, что, казалось, в небо рвался,
Спокойный Авраам бен-Авраам
Читал псалом и тихо улыбался…
Литовские евреи долго хранили память о графе Валентине Потоцком, обратившемся в иудаизм во время учебы в Париже, а впоследствии приговоренном к сожжению за отказ вернуться в католичество. В еврейских преданиях он носит имя Гер Цедек — «праведный прозелит».
Донос на Потоцкого написал его сосед, еврей-портной, сыну которого Авраам-Валентин сделал в синагоге замечание, когда тот, расшалившись, мешал молитве. Друг Потоцкого Заремба, принявший иудаизм вместе с ним, из Парижа уехал не в Литву, а в Палестину и, поселившись в Хевроне, дожил до глубокой старости.
Когда окончилось первое сражение с индейцами и зашло
солнце, конкистадоры Кортеса разожгли костер и,
обессиленные, упали в траву рядом с ним, даже не сняв
доспехов. И тогда Франсиска Ордас, сестра капитана
Диего Ордаса и невеста капитана Хуана Гонсалеса, вдруг
закружилась в танце вокруг этого костра.
Танцует Франсиска Óрдас — не радуясь, не печалясь,
Танцует Франсиска Ордас в неверном свете костра,
И смотрит Диего Ордас, и смотрит Хуан Гонсалес
На этот безумный танец для тех, кто ушел вчера.
Солдаты глядят безмолвно, не двигая даже бровью,
К тяжелым ладоням словно навек приросли мечи.
Изодраны их колеты, кирасы покрыты кровью,
И слышится только шорох в недоброй чужой ночи.
Танцует Франсиска Ордас, красотка с надменным нравом,
Танцует Франсиска Ордас, и сыплются искры в ночь.
Сражение было долгим, безжалостным и кровавым,
От горстки заморских бесов бежали индейцы прочь.
Солдаты пьяны от крови, швыряют в траву монеты,
Сплетается с верой алчность, с жестокостью спорит честь.
А хворост пылает ярко, трещит, будто кастаньеты,
А тени бегут с востока, числа их уже не счесть…
Танцует Франсиска Ордас, в глазах ее стынет пламя,
Танцует Франсиска Ордас и видит огонь иной.
И видит она картину, которую держит память:
Уходят евреи Ордас навеки в смертельный зной...
Уходят евреи Ордас, и, значит, одна дорога
Осталась сестре и брату — с Кортесом за океан.
И верить, упрямо верить, что, может, угодно Богу,
Чтоб шли они в эту землю, как предки шли в Ханаан.
Танцует Франсиска Ордас, стремительная испанка,
Танцует Франсиска Ордас, и танец, как нож, остёр.
А где-то цветут Альгамбра, Севилья и Саламанка,
В Мадриде на кемадеро разложен другой костер.
В Мадриде костер все больше, огонь угрожает крыльям,
Тяжелые тучи скоро накроют и этот край.
Танцует Франсиска Ордас… Танцует еврейка Мирьям…
И джунгли застыли, словно подножье горы Синай.
В отряде, с которым знаменитый конкистадор Эрнан Кортес отправился на завоевание Мексики, было немало «тайных евреев» — тех, кто, внешне приняв христианство, втайне продолжали держаться отцовской веры. К ним относился и первый капитан отряда Диего Ордас — правая рука Кортеса. Ордаса в этом походе сопровождали две сестры — старшая, Франсиска, и младшая, Бьянка. Бьянка впоследствии была казнена инквизицией как «тайная иудейка».
Индейцы Вéнта-Приéта читают Талмуд и Тору.
Орлиные перья гордо качаются в такт словам.
Когда-то предпочитали неспешному разговору
Сражения, споры, ссоры, набегов немолчный гам.
Солдаты и землепашцы, ацтеки, а может, майя,
Бежали от шпаг и пушек, от страшной судьбы своей.
Горели поля и стены, и в сердце чужого края
Привел их один бродяга по имени Моисей.
Индейцы Вéнта-Приéта не знали иной дороги
Сквозь заросли, дни и ночи, под солнцем и под дождем.
В молчании, стиснув зубы, изранив босые ноги,
Упрямо они шагали за странным своим вождем.
А он говорил негромко, загадочно и невнятно,
Что будто враги за веру искали убить его,
Что верою в Новом Свет спасался он многократно,
Что в сумке хранится Книга — и более ничего.
Индейцам Вéнта-Приéта он Тору читал, как сказки —
Стихи ему возвращали родного угла уют…
Теперь над его могилой в своей боевой раскраске
Читают индейцы кадиш и слезы скупые льют.
Так Слово легло на душу, Писание стало впору.
Священный язык давно уж не кажется им чужим.
Они в мексиканских джунглях читают Талмуд и Тору.
И снятся им стены Храма, святой Иерусалим…
В нескольких деревнях Центральной Америки по сей день живут индейцы иудейского вероисповедания. Одну такую деревню, которая называется Вéнта Приéта и находится в Центральной Мексике, посетил в середине прошлого века чешский журналист и писатель Эгон Эрвин Киш. Он рассказал об индейцах-иудеях в книге «Находки в Мексике». По всей видимости, индейцев Вéнта Приéта с иудаизмом познакомили «тайные евреи», скрывавшиеся среди американских туземцев от преследования церковных властей.
Жил мудрец в местечке Яворицы —
Рабби Фишер, с белой бородою.
Люди его славили и птицы,
Даже рыбы в речке, под водою.
Находить умел такие краски,
Говорить умел такие речи!
Как-то раз пришел к раввину Хаскель —
Балагýла, живший недалече:
«Рабби Фишер, право и не знаю,
Сглаз ли то, проклятье ли довлеет —
Молоко вожу да караваи,
Молоко скисает, хлеб черствеет.
Что б ни делал — никакого толку!
Езжу быстро, лошадь не хромает...
Скоро зубы положу на полку,
Ведь меня никто не нанимает!»
И, вздохнув, ответил рабби Фишер:
«Белый снег не превратится в сажу.
Балагула, я все время слышу,
Костеришь ты лошадь иль поклажу».
Хаскель услыхал — и ну смеяться:
«Рабби, это ж и младенец знает —
Не доедешь, коли не ругаться!»
Только рабби головой качает:
«Ты запомни истину простую:
Есть цена и слову, и поступку.
Чертыхнулся — думаешь, впустую.
А беда приходит не на шутку.
Ну — вожжа порвалась, ну — подкова
Отлетела, ты же в круговерти
Крикнуть норовишь лихое слово —
А ведь от него родятся черти!
Потому-то молоко скисает,
Потому-то хлеб черствеет сразу,
Чертыхнешься — черти прилетают
И приводят за собой заразу».
«Что же делать?» — «А не чертыхайся,
Даже если лошадь захромает.
Балагула, помолись, покайся.
Сквернословие чертей рождает.
Верь мне, балагула, то не сказки.
Вот дорога пред тобой простерта.
Но запомни, что молитва, Хаскель,
Ангела рождает, а не черта».
Поздно ночью, свой Талмуд читая,
Вздрогнул рабби от глухого гула.
Что за чудо? Улица пустая,
Только молча едет балагула.
Выпала старинная закладка:
Рабби вдруг увидел в подворотне
Ангелов могучих два десятка
И чертей едва ли не полсотни.
Но косматых ангелы лупили,
И рогатых за рога таскали,
Крыльями и кулаками били,
Черти выли, ангелы орали!..
Ай да Хаскель! От его молитвы
Ангелы драчливые, как черти,
Родились — и гром ужасной битвы
Поднимался до небесной тверди,
До ворот небесного чертога,
Где заря вечерняя алеет...
Рабби Фишер помолчал немного
И сказал: «Но хлеб не зачерствеет!»
Вам отныне каждый побожится —
Мельник, арендатор, однодворец, —
Что живет в местечке Яворицы
Балагула Хаскель — чудотворец,
Что обходят черти лес и речку,
Потому как ангелов хватает.
Не черствеет больше хлеб в местечке,
Молоко в местечке не скисает!
15 мая 1610 года в Париже фанатик по имени Равальяк убил короля Генриха IV. Среди оплакивавших эту смерть был некто Мануэль де Пименталь, португальский эмигрант, друг и постоянный карточный партнер короля. Генрих однажды пошутил: «Король французов, конечно, я, но король картежников — безусловно, вы, Пименталь». Настоящее имя этого короля картежников было Исаак бен Жакар. Уроженец Лиссабона, он оставил родину, бывшую тогда провинцией Испанского королевства, не по своей воле. После смерти Генриха ничто не удерживало Мануэля-Исаака в столице Франции. Он счел за благо покинуть Париж и отправиться в Амстердам налегке — с одной лишь колодой карт в кармане…
Согласно одному из толкований, карточные короли изображают следующих исторических деятелей: пиковый — Давида, трефовый — Александра Македонского, бубновый — Юлия Цезаря и червовый — Карла Великого (Шарлеманя).
Эй, девка, ставь на стол четыре кварты,
Да придержи браслетик на руке!
Картежник Пименталь раскинет карты
Сегодня в амстердамском кабаке.
За окнами паршивая погода,
И стынет не согретая земля,
А у врагов — крапленая колода,
Но есть друзья — четыре короля!
Пиковый король — псалмопевец Давид,
Трефовый — суров Македонец на вид,
Бубновый — у Цезаря мощная длань,
Червовый король — Шарлемань.
Совсем недавно тучи стали ниже,
Совсем недавно все пошло не так,
И Генриха Наваррского в Париже
Зарезал сумасшедший Равальяк.
Жизнь Пименталя развернулась круто,
И ни синицы нет, ни журавля.
Помогут ли в последнюю минуту
Ему друзья — четыре короля?
Пиковую арфу настроит Давид,
Трефовым копьем Александр пригрозит,
Бубновый штандарт держит Цезаря длань,
Червовый огонь — Шарлемань.
Пускай отныне недруги судачат,
Пускай враги твердят наперебой,
Что отвернулась от него удача,
Что был обманут Пименталь судьбой.
Уйдут в туман Парижи, Амстердамы,
Растает в небе призрак корабля.
...Венок ему сплетут четыре дамы,
Поднимут гроб четыре короля.
Молитву прочтет псалмопевец Давид,
Печально главу Македонец склонит,
И Цезарь поднимет приветственно длань,
Погасит огонь Шарлемань.
В Амстердаме Мануэль де Пименталь, подобно другим эмигрантам-беженцам, вел вполне беспечную жизнь и даже преуспевал. Между тем на его родине творились страшные дела.
То, что Пименталь бежал из Испании, не избавляло его от преследований инквизиции и даже от участия в аутодафе (так называлось вынесение и приведение в исполнение приговора инквизиционного суда). Для бежавших или умерших еретиков существовала процедура «суда в изображении» — осужденного изображала большая, в человеческий рост, соломенная кукла. Так же как живого преступника, куклу наряжали в специальное позорное одеяние, которое называлось «санбенито». В случае не побега, а смерти к этой кукле привязывали ящик с останками умершего. Далее суд проходил так же торжественно, как над живыми преступниками — на специально построенном каменном помосте, именуемом «кемадеро».
Спят купцы и мореходы ранним утром в Амстердаме,
Но грохочут барабаны тем же утром в Лиссабоне.
Там, на сцене-кемадеро, — дань трагедии и драме,
Там врагам напоминают о божественном законе.
И торжественно шагают инквизиторы, солдаты,
Следом, в желтых санбенито, — осужденные злодеи.
Не спасут злодеев деньги — мараведи и дукаты,
Не избегнут наказанья колдуны и чародеи.
Над столбами кемадеро, словно парус, черный купол.
Барабаны умолкают — лишь молитвы да рыданья. С
ледом за еретиками на шестах проносят кукол
Из холста, соломы, красок — тем злодеям в назиданье,
Что побегом или смертью избежать суда хотели.
Имена и преступленья намалеваны на платье.
Их поймать святые судьи не смогли иль не успели,
Вместо них костер подарит куклам смертное объятье.
«...Доктор Антонио де Вергара, он же Моисей де Вергара, португалец, по роду занятий врач, иудействующий, отсутствующий беглец, предстал на аутодафе в соломенном изображении, с отличительными знаками осужденного, был выдан светскому правосудию.
Диего Гомес де Саласар, он же Абрам де Саласар, португалец, по роду занятий купец, иудействующий, отсутствующий беглец, умерший во Франции, предстал на аутодафе в соломенном изображении, с отличительными знаками осужденного, был выдан светскому правосудию...»
...В беззаботном Амстердаме, на другом краю Европы
Мануэлю Пименталю улыбается фортуна.
Он купец, судовладелец, перед ним — прямые тропы.
У причала ждет приказа белопарусная шхуна.
По субботам, рано утром, посещает синагогу.
Хоть состарился, шагает так же быстро и упруго,
За покой и процветанье он хвалу возносит Богу,
Каждый вечер он играет в кабаке «Четыре друга».
Исаака бен Жакара в Пиментале разодетом
Узнает купец Альфонсо за столом, в пикет играя.
«Исаак, ведь в Лиссабоне вас казнили прошлым летом!» —
«Дон Альфонсо, я там не был. Козырь ваш, игра вторая!» —
«Казнь была в изображенье, просто кукла из соломы,
В колпаке и балахоне, на табличке — имя ваше...» —
«Жизненной реки порою столь причудливы изломы...»
Исаак тасует карты, долго-долго пьет из чаши.
«...Мануэль де Пименталь, он же Исаак бен Жакар Пимен-таль, португалец, по роду занятий судовладелец, иудейст-вующий, отсутствующий беглец, предстал на аутодафе в соломенном изображении, с отличительными знаками осужденного, был выдан светскому правосудию…»
Возвращается под утро, как всегда, в игре — удача,
В кошельке звенят монеты, ум его — острее бритвы.
Он ложится спать веселым, но во сне едва не плачет:
Исааку снятся куклы, кемадеро и молитвы.
Куклы корчатся и стонут, их вот-вот поглотит пламя,
На него ж глядит сурово инквизитор на балконе.
...Спят купцы и мореходы ранним утром в Амстердаме,
И кому какое дело, что случилось в Лиссабоне...
...А вскоре появился в Амстердаме странный незнакомец. Он пришел в кабак «Четыре друга», в котором каждый вечер Мануэль Пименталь давал урок карточной игры. Незнакомец с тусклым взглядом молча сел за его стол, и Мануэль проиграл ему всё, чем владел: шхуну, дом, шпагу, даже старый пистолет, с которым никогда не расставался. «Я приду за выигрышем ночью», — глухим голосом сказал незнакомец перед тем, как оставить кабак. На просьбу Мануэля отыграться, он повторил: «Ночью, — и добавил: — Если тебе есть что ставить».
Мрачен и молчалив нынче дон Исаак.
Пальцами по столу — будто бы в барабан.
Рядом с колодой карт стертый лежит пятак,
А в Лиссабоне вновь время отверстых ран. Бьют вдалеке часы, доски уже скрипят.
Дон Исаак молчит, только глядит на дверь.
А на пороге — гость, он с головы до пят
В черный укутан плащ, скалится, будто зверь.
…Над столбами кемадеро, словно парус, черный купол.
Барабаны умолкают — лишь молитвы да рыданья.
Следом за еретиками на шестах проносят кукол
Из холста, соломы, красок — всем злодеям в назиданье…
В тусклых его глазах горечь и вязкий мрак.
Вот он колоду карт мягкой берет рукой:
«Встретились наконец, беглый дон Исаак?
Скоро вернешься ты вместе со мной домой…»
Гостя лицо бледней старого полотна:
«Немощен человек, праха земного горсть...»
Хмуро глядит в окно призрачная луна,
Хмуро глядит в глаза странный, нелепый гость.
…Был я сделан из соломы в подземелье, в Лиссабоне,
Чтоб тебя во время казни заменить на кемадеро.
Но в костер я не был брошен, был монахами в погоню
Я отправлен за тобою, хитроумный кабальеро...
Дон Исаак сказал: «Может, сыграем? Что ж...
Ставлю я жизнь, хотя мне и немало лет.
Коль проиграю я, ты меня заберешь.
А отыграть хочу старый свой пистолет».
В тусклых глазах огонь вдруг полыхнул сквозь мрак.
Ах, как его влечет эта колода карт!
Сели за старый стол кукла и Исаак.
Что же, кому-то — смерть, ну а кому-то — фарт.
…Вот десятка двойку кроет, туз летит к пиковой даме,
Вот валеты друг за другом так легко скользят с ладони.
…Горожане безмятежно спят сегодня в Амстердаме,
Кто-то молится неслышно в подземелье, в Лиссабоне…
Старинный пистолет…
Главная его деталь — курок с зажатым кусочком кремня и колесико с насечкой. Стоило нажать на спусковой крючок, как из кремня высекалась искра и зажигала пороховой заряд. Автор этой конструкции — Леонардо да Винчи, и это единственное его изобретение, получившее всеобщее признание при жизнии и существующее по сей день: сейчас так устроены зажигалки.
Да. Зажигалки.
И вот — игра с самим собой,
Безумие в глазах,
Игра не куклою — судьбой,
Игрою правит страх,
Но есть четыре короля,
Солома, пистолет…
Игра до точки, до нуля,
И вовсе не в пикет…
Но есть четыре короля,
И зазевалась смерть.
И тени чертят вензеля…
Гореть — иль не гореть?
Легли четыре короля…
А за окном рассвет,
Судьба, тебе благоволя,
Вернет твой пистолет.
Слетела искра…Взгляд померк…
Горит холщовый лоб…
И пред тобой не человек —
Сухой соломы сноп!
Ты победить костер костром
Решился — вышел прок:
Сгорели кукла, старый дом,
Но уцелел игрок…
...И в кабаке «Четыре друга» снова
Легко раскинет карты Исаак,
О страшном приключении — ни слова:
Что дом сгорел — безделица, пустяк.
У Пименталя снова ни дуката,
Сгорели закладные, векселя,
Но шляпа щегольская не помята
И в рукаве — четыре короля:
Пиковую арфу настроит Давид,
Трефовым копьем Александр пригрозит,
Бубновый штандарт держит Цезаря длань,
Червовый огонь — Шарлемань.
И что ему богатства и хоромы,
Коль он в последний миг успел понять,
Что смерть — всего лишь кукла из соломы,
А кукле человека не подмять!
Уйдут в туман Парижи, Амстердамы,
Растает в небе призрак корабля.
...Венок ему сплетут четыре дамы,
Поднимут гроб четыре короля.
В 1615 году Исаак бен Жакар купил в городке Аудеркерке, расположенном в десяти километрах к югу от Амстердама по реке Амстел, участок земли под кладбище. Оно стало первым еврейским кладбищем в Голландии и получило название «Бейт Хаим» — «Дом Жизни». Это название кладбище сохраняет по сей день. А первым человеком, чей прах упокоился именно в этом месте, стал искатель приключений, картежник и авантюрист дон Мануэль де Пименталь — он же Исаак бен Жакар. Может быть, он хотел обезопасить себя от преследований инквизиторов и после смерти.
Молитву прочтет псалмопевец Давид,
Печально главу Македонец склонит,
И Цезарь поднимет приветственно длань,
Погасит огонь Шарлемань.
Ее звали Евгения Маркон. Она была дочерью известного российского историка-гебраиста Исаака Маркона и женой поэта-биокосмиста, революционера-анархиста Александра Ярославского. В архивах НКВД сохранились сорок страниц, написанных ее рукой, — автобиография этой удивительной женщины.
Это было у моря, где ажурная пена,
Где встречается редко городской экипаж.
Королева играла в башне замка Шопена,
И, внимая Шопену, полюбил ее паж…
Игорь Северянин
Ах, песенки старинные, текущие рекою,
Когда на хóлмах Севера лежит густая мгла…
А вот ее история была совсем другою,
Но тоже королевскою любовь ее была.
Молоденькой курсисточке, возвышенной натуре
Он говорил: «Грядущему дорогу приготовь!»
Он говорил: «Грядущее всегда подобно буре!»
Он говорил: «Грядущее...» — ей чудилось: «Любовь...»
Над Секиркой над горой птицы быстрые,
Над Секиркой над горой залпы-выстрелы,
Цвета моря облака, цвета неба ли?
Ах, воздушная река, были-небыли...
Писал о тайнах Космоса и о заре свободы,
Писал, что все изменится и что тиран падет.
Что к ценностям возвышенным потянутся народы,
Которые, пока еще, — как неразумный скот.
Она листовки клеила на стены и ограды,
И в театральной сумочке носила револьвер.
А после — революция, а после — баррикады:
«Да здравствует Грядущее и эрэсэфэсэр!»
Над Секиркой над горой птицы быстрые,
Над Секиркой над горой залпы-выстрелы,
Цвета моря облака, цвета неба ли?
Ах, воздушная река, были-небыли...
И вот — война закончилась, но где же та свобода?
Всё сломано, растоптано, утоплено в крови.
А он кричал на митингах, он лез, не зная брода,
Она за ним, куда ж еще — зови иль не зови...
Они ведь были молоды, талантливы, речисты,
В сражениях — отчаянны, в дискуссиях — ловки.
И к ним пришли-нагрянули товарищи чекисты,
Без лишних слов отправили его на Соловки.
Над Секиркой над горой птицы быстрые,
Над Секиркой над горой залпы-выстрелы,
Цвета моря облака, цвета неба ли?
Ах, воздушная река, были-небыли...
Когда ЧК арестовала Александра Ярославского, Евгения Маркон ушла к последним, как она считала, настоящим революционерам Советской России — к уголовникам. Она стала воровкой, была арестована, сослана в Сибирь. Бежала из ссылки, чтобы устроить побег мужу.
Когда на Север увезли его,
Ее сомненья больше не терзали:
«Коль рядом нет поэта моего,
Так лучше быть воровкой на вокзале!»
И жизнь давно — сухарь, а не калач.
И песенка веселая допета.
Но вот рванется скорый поезд вскачь,
Она увидит своего поэта…
...Несется поезд вскачь.
Судьба — что детский мяч.
Она ворует чьи-то кошельки.
Она теперь одна,
И не ее вина,
Что увезли его на Соловки.
Несется поезд вскачь, За ним несется плач,
Беззвучный плач похож на черный дым.
Безумной жизни новь,
А у нее — любовь,
И ей его не заменить другим.
Несется поезд вскачь,
А ты глаза не прячь,
А на перроне — мусор и плевки,
Подрежь лопатничек,
Наденешь ватничек —
И улетишь к нему, на Соловки.
Несется поезд вскачь,
А в нем сидит палач,
А рядом с ним сидит палач другой.
…А за окошком тьма,
Она сведет с ума
Того, кто не в ладу с самим собой…
Она — в ладу с собою и судьбой,
Ее никто остановить не сможет.
И даже тот невыигранный бой
Любых побед ей кажется дороже.
Горька свобода, осторожен ум.
Но без свободы человек — обмылок…
Побег сорвался. На Секирке кум
Заряд свинца всадил ему в затылок.
Над Секиркой над горой птицы быстрые,
Над Секиркой над горой залпы-выстрелы,
Цвета моря облака, цвета неба ли?
Ах, воздушная река, были-небыли...
За несостоявшийся побег Александра Ярославского расстреляли. Когда ей, содержавшейся в штрафном изоляторе, начальник лагеря Дмитрий Успенский сообщил, что лично расстрелял ее мужа, она, не сдержавшись, бросилась на палача с камнем в руках. За эту попытку, которая была квалифицирована судом как террористический акт, ее тоже приговорили к расстрелу.
И звучит приговор — точка. «Высшая мера».
Замолкают Секирка и штрафная тюрьма.
И уже не раздвинется занавес серый,
На актеров и зрителей опускается тьма.
И лицо — не лицо, полинявшая маска,
Скоро ночи последней наплывет забытьё.
Гаснут звуки, вот-вот — и наступит развязка.
Воспаленные губы не остудит питьё.
И останется лишь пустота небосвода,
Лишь поблекшие тени невозвратной поры
Да подарок ее — двести метров свободы:
От штрафного барака — до Секирной горы.
А багровая мгла — это лопнула вена.
За спиной конвоиры, вошедшие в раж…
…Это было у моря, где ажурная пена,
Где встречается редко городской экипаж...
Дмитрий Успенский, лично расстрелявший Александра Ярославцева и Евгению Маркон, прожил долгую жизнь. Он умер в 1989 году. Последние десятилетия жил в центре Москвы. Вряд ли москвичи, встречавшие частенько улыбчивого старичка в черном костюме с шестью рядами орденских ленточек на пиджаке и с неизменной бутылкой кефира в авоське, могли подумать, что навстречу им идет самый страшный палач соловецкого лагеря по прозвищу Соловецкий Наполеон.