Через час мы поехали дальше - по берегам каналов, по обочинам густых пшеничных полей и свежих лугов, где дремали огромные пятнистые коровы и круглые, как бочки, курчавые и чистые овцы, а поля и луга тянулись километрами, разделенные осушительными канавами, и где-то там, за зыбким горизонтом, было море, у которого отвоевывали сотни лет люди эту территорию, чтобы засыпать ее тучной плодородной землей и вырастить могучую плотную пшеницу, сочную траву и миллионы гвоздик и роз, которыми набиты теплицы вокруг амстердамского аэропорта. С двух его взлетных полос поднимались красно-белые и сине-белые самолеты, Я, как всегда, завидовал их пассажирам, улетающим в дальние края, хотя это и бессовестно, ибо сам я тоже не сидел на крылечке своего дома, а только что вернулся от берегов Греции и Италии.

Затем мы въехали в тихие темно-зеленые парки Гааги и выбрались к серо-зеленому морю, по которому через день предстояло нам плыть к родным берегам, и еще заскочили на полчасика в фарфоровый яркий город Делфт, многие наши морячки утомленно дремали в глубоких уютных креслах, но мне было жалко закрывать глаза, потому что, закрыв их, я бы не видел того, что раскрывалось за каждым поворотом дороги.

Совершенно естественно, без натяжки, пришла мысль о том, как просто сделать свою жизнь сытой, красивой и прочной. Надо лишь сотни лет честно и прилежно трудиться.

УЛЫБКИ МАРИАННЫ

Так я и не смог придумать хорошего названия для этой главы - про Францию. Крутил-вертел три месяца, и чаще всего приходили два образа. Зрительный - разные оттенки фиолетового или лилового, но это не годится, самоповтор, потому что про Англию начинал тоже с колера - зеленого. И звуковой - нежная, тонкая мелодия Франсиса Лея или Мишеля Леграна, такая отрадная в нашу забитую визгом и скрипом музыкальную эпоху. Однако на серьезные обобщения в этой сфере не тяну.

И тогда вспомнился давний символ - красивая и гордая женщина. Тоже не бог весть как оригинально. Все же, и впервые попав во Францию в октябре 1962 года, по молодости или по торопливой поверхностности прежде всего приглядывался к женщинам, искал в них нечто типично французское - изящство, лукавство, безупречный вкус.

В те дни разочаровался: показалось, что француженки слишком худощавы и чересчур намазаны. А в мае 1980 года неприятно удивила их одежда, безобразный вывих всесильной моды: мешковато-бесформенные платья, будто все они готовятся стать мамами, и стянутые веревочкой у щиколоток белые шаровары.

Вообще-то на французский лад меня настроила дочь, оглушенная мушкетерами в исполнении Игоря Старыгина и Вениамина Смехова. А за два месяца до рейса в Руан, не зная еще, что попаду туда, видел в "Клубе кинопутешествий" увлекательную передачу о традициях старинных представлений в древних французских замках. Покорили уже их названия: Шато-де-Шембор, Сен-Жермен, Амбуаз и Бомбуаз (Екатерина Медичи там резала гугенотов). И берега Сены, где бывал ранее дважды...

*

С третьего захода, в августе 1973 года, удалось попасть в Париж. В шестьдесят втором из Кана не пустили власти - шла подготовка к парламентским выборам. В семидесятом судовое начальство не развернулось. И потому я через три года взял инициативу на себя: собрал по 15 франков с желающих, пробил через нашего равнодушного капитана и вялого морфлотовского агента разрешение, отпечатал на "французском" языке список, включив туда для кворума девять морячков с эстонского теплохода "Раквере". Записавшиеся потом бегали ко мне, просили обратно свои кровные франки, но я намертво зажался. И мы поехали в Париж.

Выбрались на шоссе в густейшем тумане, пошутив, что не захватили радара. Через час туман разошелся, и поплыли по сторонам невысокие волнистые холмы, охряного цвета поля пшеницы, темные, лиловатые все же рощи. Нормандия. Она кормит Францию, и для других остается (мы стояли в очереди на элеватор).

Мне как идейному вождю предоставили почетное место впереди. Рядом я посадил давнюю знакомую Аллу. На ее лице застыла блаженная улыбка, а в глазах - соменение в своем счастье. Сзади похрапывал с похмелья помощник капитана с "Раквере". Закаленные и привыкшие ко всему члены нашего экипажа иронически усмехались. Курсанты непривычно молчали, словно опасались, что их высадят и отошлют обратно с попутным транспортом. А я просто не верил, куда еду.

Промелькнул Версаль - аккуратные парки с деревьями, стриженными под пуделей, чистенькие лужайки, по которым, думалось, никто не ходил со времен Людовика-Солнца, неправдоподобно длинные дворцы. Затем мы нырнули в туннель, сизый от выхлопных газов, и выскочили на белый свет уже в Париже - на набережной Сены.

Через час я почувствовал себя как дома.

Очень Париж какой-то свой, знакомый. Хотя многое - вовсе не такое, как представлялось издали. Более всего "не такое" - размах и простор площадей. Например, площадь Согласия - 54 тысячи квадратных метров, пять с половиной гектаров. Очень напоминает Марсово поле в Ленинграде. А вот переулки, узкие полоски мостовых у Сены, садики и дворики - уютные, сто раз будто уже виденные.

Изящным женским именем Мадлен названа церковь у въезда на Елисейские поля, где всего лишь 300 квартир. Поблизости, на авеню Маршала Фоша, живет Брижит Бордо. Неплохо устроилась. И вообще она стала как бы национальной героиней, затмив славу Жанны д'Арк.

В соборе Парижской богоматери пахнет сыростью и свечами. Тоже не удивительно. Тут вспомнил, что Париж был родным для Шопена, Ван Гога, Тургенева и Хемингуэя. В неплохую компанию я себя зачислил.

На Монмартре хочется улыбаться. Кафе импрессионистов с яркой, будто вчера нарисованной вывеской. Похоже, малевали ее по пьянке,так и я бы сумел. Хорошо там внутри посидеть бы, опрокинуть стаканчик, но франков мало, хватит лишь на маленький вымпелочек. Не беда, все великие здесь нищенствовали.

Доктор Володя натер ноги и мечтает разуться. А потом мы увидели у Лувра босых девушек - и ничего, никто этому не удивлялся. В Лондоне, помню, также незамеченной ходила тетя в ситцевом платье, в нейлоновой роскошной шубе и в тапочках-шлепанцах. Что-то в этом есть и хорошее, глупо рассматривать такой стиль как распущенность.

На травке у Лувра лежат в обнимку молодые пары. Точно - И. Эренбург утверждал, что нигде жизнь так не приспособлена для любви, как в Париже.

Был вторник, все музеи закрыты, слава богу. Пускают лишь в Дом инвалидов, где гробница Наполеона. Но я и оттуда сбежал, пошел с товарищем побродить по прилегающим переулкам. На лотке букинистов увидел французское издание "Анны Карениной", на обложке - Татьяна Самойлова. Кино победило Льва Николаевича!

Сейчас город практически пуст - каникулы и отпуска, называемые "вакансами", и даже автомобилей не больше, чем у нас.

Уезжали от Эйфелевой башни, долго ждали нашего бестолково-громогласного старпома, который заблудился на ее верандах. Эстонские моряки кимарили на травке рядышком с местными пенсионерами.

А я еще не знал, что гораздо позже пойму: Париж с его величием и уютом, с блеском и скромной прелестью, с приветливыми монмартрскими художниками и молчаливо-солидными букинистами, с рассыпающимися в радугу тонкими струями фонтанов у дворца Шайо, со светлой радостью Сены и тихой грустью каштанов останется для меня самым пленительным воспоминанием из всех моих многочисленных заграниц.

*

Уходили из Руана ночью, застопорили ход в излучине реки, неслышно скользил теплоход по недвижной зеркальной воде, а с берега донесся девичий смех и песня, совсем по-нашему протяжная и медленная. И запахло лесом, свежим сеном, детством.

*

Прошло семь лет. Снова Руан, соборы еще реставрируются - работы вроде до конца века. Памятник Жанне д'Арк перенесли в центр рыночной площади и построили над ним пышный бетонно-деревянный мемориал с алтарем и полукружьем скамеек для молений. Раньше Жанна смотрелась лучше - скромно притулившаяся к стене старого дома, со скорбно наклоненной головой.

Улицы грязноваты, и хмурые лица людей, как бы обособленных, ушедших в себя. Прибавилось у них забот - ясно.

Когда шли сюда по Сене, я все пять часов простоял на палубе. Радовался, что сохранил еще способность восторгаться дорогой этой, словно из сказки: деревни с разноцветными крышами, луга, плавно спускающиеся к воде лесистые холмы, спокойные берега, светлые скалы, замки на них (Амбуаз и Бомбуаз где-то тут?). Все выдержано, соразмерно, изящно. И ночь - одесская или крымская, ласковая, теплая, как парное молоко, а камыши в затонах - как на моей родной Кубани.

*

Нагулявшись - по десять километров в один конец, набродившись по лавкам и базарам, мы с моим медицинским другом Володей решили устроить себе праздник.

Пригласили повара Борю, захватили по куску курицы, свежие огурчики, фляжку с чистейшей жидкостью и укатили от площади Искусств в гору, что за четвертым мостом через Сену.

Вылезли из автобуса у какого-то старинного собора и попали к концу католического праздника. Служил фиолетовый епископ, девочки в пышных платьях с ветками мирта в руках чинно стояли на площади Базилика. В кустах неподалеку сидела в кресле-раскладушке старая француженка, глядела неподвижно вдаль. Я ее обошел кругом, а она и глазом не моргнула: восковой памятник былого.

Потом пошли искать "Панораму" - обнаруженную на плане площадку, откуда далеко виден город и река. Искали долго, помогал нам какой-то Жан, седой и загорелый, и две хихикающие девочки лет по пятнадцати. Расплатился с ними своей валютой - олимпийскими таллиннскими значочками.

"Панорамы" не нашли и расположились над обрывом, на лужайке. Легли, покушали, выпили. Рядом росли усыпанные белыми цветами кусты, нарвали для судовых женщин. Приехали французские мальчишки на мотоциклах, устроили не нашенскую забаву - гонки по ямам и выбоинам, в реве и дыме видны их сосредоточенные лица.

После фляжки стало совсем хорошо. Пахло сеном, внизу текла гладкая Сена, извиваясь, уходила вдаль, и там, в сиреневом тумане, блестела крыша элеватора, у которого стоял наш теплоход. Все в духе раннего импрессионизма, сглажено, без острых углов и резких цветовых переходов. Через пять минут набежала тучка - краски переменились немедленно, потом солнце выглянуло - и снова иная картина. Это и есть кредо импрессионистов: поймать и изобразить миг.

Я подумал, что на эту лужайку вряд ли вернусь, от понимания исключительности момента было грустновато, но не тягостно. А вслух сказал, что здесь, вероятно, еще не ступала нога русского человека - мы первые.

Повар Боря, солидный отец двух детей, радовался как мальчик и все благодарил нас с Володей, что взяли его с собой.

Шпиль руанской Нотр-Дам был на уровне наших глаз, маленькие машинки бежали внизу, на застывшей Сене застыли черные баржи. И я удивился, почему у французов такие угрюмо-озабоченные лица.

Странные дела творятся на нашей планете. С тех пор, как я был в этом городе семь лет назад, люди выпустили в путь миллионы автомобилей, несколько раз слетали на Луну, высосали из Земли миллиарды тонн нефти, открыли генетический код, построили карманный телевизор и водоплавающее сооружение длиной почти в полкилометра - и разучились улыбаться на улицах...

Пора было выбираться отсюда. Мы спустились с обрыва на шоссе. Автобусы по нему не ходили. Володя прилег на мягкую кочечку и задремал, а мы с Борей пошли к "мазде", стоявшей у края дороги. Там сидела молодая пара: он смуглый, видно, алжирец, и милая французская девушка, которая немного кумекала по-английски. Быстро договорились, что они свезут нас вниз, хотя девушка удивилась: "Что вы здесь делаете?" Я ответил, что любуемся панорамой и что у нас с собой есть еще третий друг, и тогда девушка звонко расхохоталась. Володя проснулся от ее смеха, я подарил девушке веточку белых цветов с вершины. Они довезли нас до моста Жанны д'Арк и укатили обратно, обсуждать свои сердечные дела. И всю дорогу они улыбались, и мы - тоже.

*

20.05.80. Как сразу замирает теплоход с выходом! Еще вчера не протолкнуться было в курительном салоне, а сейчас зашел - пусто и тихо. Все - по каютам.

У некоторых моряков, когда они уходят на вахту, двери кают остаются открытыми настежь. Хорошие, наверно, люди...

*

Ночь, тишина, спят темные рощи, спит река. Редкие огоньки. Благодать, казалось бы.

И - тревога в сердце, потому что так же было семь лет назад, когда я возвращался отсюда, чтобы похоронить маму.

ВСЕГО ОДНА ИСПАНСКАЯ СТРАНИЧКА

Очень хотелось бы рассказать еще про Испанию, потому что она всегда будоражила мою наследственную память, и музыка ее мне близка, и стихи Лорки, кажется, что-то говорят, а детство мое, как у всякого русского мальчишки тридцатых годов, проходило в кинозалах, где мы, затаив дыхание, смотрели удивительную хронику Романа Кармена, первый в жизни апельсин, который я попробовал тогда, был испанский, завернутый в пеструю бумажку, и книга Л. Фейхтвангера про Гойю читана мною раз пять, пятнадцать лет я все ходил на теплоходах мимо Испании, пока не сошел на берег, чтобы увидеть готические кварталы Барселоны, причудливые колокольни собора Саграда фамилиа и услышать гул вечернего Рамбласа, где мы выпили по чашечке восхитительного кофе, лимонные деревья были в апрельском цвету, свободно и важно плыл в синем небе над набережной бронзовый Колумб, на причалах лежали кипы спрессованных бычьих шкур - мы решили, что это остатки жертв корриды, но весной корриды не бывает, зато греет затылок такое ласковое, не жаркое еще солнце, стрекочут тысячи птиц в клетках на уличном базаре, баснословно дешев в погребках-подвальчиках знаменитый "Фундадор", и пахнет цветами, сигарами, вином...

В таком благостном настроении я бродил по Барселоне три дня, а потом меня жестоко надул черный и грязный чистильщик обуви, содрав за свою работу (он еще ухитрился прибить на мои ботинки набойки, которые благополучно отвалились через неделю) 300 песет, - это три бутылки бренди "Эспландидо" по литру. Просто я для него был чужак, заезжий туристик-раззява. Но я не долго огорчался: ему здесь жить и семью кормить, а мне - добрый урок, чтоб помнил.

...Испанию я помню как-то музыкально-визуально-обонятельно. Но и о ней пока кончаю.

ТИШИНА ВРЕМЕНИ

В моей коллекции флажков из заморских стран прибавление - три греческих вымпелочка. Дешевенькие, грубо сделанные: на тонком нейлоне аляповатые, плохо отпечатанные картинки. Преобладает голубой цвет и желтый. При желании можно найти тут и символику. Голубое - море, потому что Греция расположилась на сотнях островов. А желтое - ее великолепное солнце, более трехсот солнечных дней в году, по лоции, в здешних краях.

Мимо Греции я тоже проходил больше десяти раз, а пришвартовался к ее берегам на тридцать пятом году своего пребывания в системе ММФ.

Сначала наш теплоход прибыл в бухту Суда на Крите. На нем ученые ищут следы легендарной Атлантиды и, кажется, доказали уже, что извержение вулкана Санторино погубило мощную и передовую по тем временам цивилизацию.

Бухта Суда - обширная, глубокая, окруженная высокими, коричнево-желтыми, выгоревшими под извечным солнцем горами. Справа, за холмами на плоскогорье, - база военно-воздушных сил НАТО. По будням, как рассказали моряки, здесь оживленно, взлетают и садятся самолеты всех типов. А в наш приход была суббота (эх, находка для поэтов, блестящая аллитерация: "Пришли сюда мы, в Суду, в суббота, не забуду..."), и натовские летуны, видимо тоже отдыхали, удалось увидеть две-три посадки небольших двухмоторных транспортников, и лишь однажды проплыл, медленно снижаясь, огромный "В-52", темный и зловещий вестник беды, прекращения жизни...

Может, он и натолкнул меня на эти мысли - о жизни и смерти. Впрочем, через пару дней многое иное вызвало те же ассоциации, столь естественные для человека далеко не юного возраста.

На берег в Суде нас не выпустили - все из-за той же натовской базы. Городок казался тихим и мирным, но у причалов дома и склады были без крыш, с разбитыми стенами. Зимой здесь разгружали пароход с взрывчаткой, она-то и бабахнула, пострадали здания на полкилометра вокруг. А сейчас, когда я вышел поздним вечером на палубу, вспомнилась пронзительно-точная фраза Андрея Платонова: "Медленно шли стенные часы над кроватью, грустный сумрак ночи протекал за окном навстречу далекому утру, и стояла тишина времени".

Я долго не читал книг Платонова. Из чувства протеста - слишком его расхваливали, задыхаясь от восторгов. Как Шукшина после смерти. Но за два месяца до Крита взял в судовой библиотеке сборник "В прекрасном и яростном мире" - и опешил, ошалел. Впервые проза повергла меня в транс. Впервые понял, что из простых, обыденных слов можно сложить фразу, которая приобщит тебя к Вечности. В этой книге было мастерство на уровне каких угодно стандартов. Но разве существует стандарт гениальности?

Однако после знакомства со столицей Греции я усомнился в точности словосочетания: "стояла тишина времени". Кипят сегодняшние бурные страсти, рождаются и умирают люди. полируют подошвы туристов ступени Акрополя, постепенно рушится мрамор Парфенона - и над всем этим не стоит, а длится, струится все та же вечная тишина времени, отмечая даты рождений и смертей, смену эр и эпох.

2 июля мы поехали из Пирея в Афины. Шофер автобуса Михаил Дмитриевич оказался из наших черноморских греков, эмигрировал сюда из Ялты, а по говору - типичный одессит. В античном прошлом он не шибко разбирался. Ну и слава богу, не по дуще мне навязчивая эрудированность профессиональных гидов. Впрочем, Михаил Дмитриевич был не по-одесски молчалив и скупо рассказал нам о трудностях теперешней жизни: цены непрерывно растут, люди в Афины лезут со всей страны, или вот плохо с энергией, потому начались опыты по внедрению гелиоустановок, - и показал на крыше дома прямоугольную плиту устройства, преобразующего солнечное тепло в электричество.

Афины фактически уже слились с Пиреем в один город, где живет чуть ли не половина греческого населения: тесно стоят, толпятся дома, на засыпанном участке в низине у моря начинается новое строительство, и шоссе ведет через длинную улицу автосалонов "Ситроена", "Форда", "Фиата", "Фольксвагена" (нигде нет от них спасения!) - к Акропольскому холму.

Плюс ЗЗ градусов в тени, дымка из смога над равниной у моря, яхточки в заливе и - три американских военных корабля на рейде. "Американцы на берег теперь увольняются в штатском", - сообщил Михаил Дмитриевич. Наши ребята тоже, на радость им, получившим возможность пощеголять своими джинсовыми костюмчиками и рубашками с пестрыми картинками. А ведь это не мелочь, додумались люди наконец, что военная форма (наших мальчиков-курсантов из мореходок за рубежом упорно принимают за военных) вовсе не сближает народы.

Гида нам все-таки дали, подсела жена нашего торгового представителя, без скучной дотошности профессионала поведала кое-что, для меня, по крайней мере, неизвестное. Оказывается, древние греки не признавали белого цвета, символизирующего, по их воззрениям, смерть. Поэтому они все свои здания и скульптуры красили, и самой распространенной у них была красная краска.

Не я, конечно, додумался, что лишь искусство имеет право претендовать на вечность: уходят люди, но остаются храмы, фрески, мозаики. И статуи человеческие и божеские.

Однако эллины как будто не очень-то заботились о бессмертии искусства: не могли же они не понимать, что краска с домов и скульптур слезет гораздо раньше вечности. Вот и на Парфеноне сейчас лишь кое-где осталась рыжинка. А издали он розоватый или бежеватый, но не белоснежный, как думалось до сих пор.

Совсем близко, метрах в ста, - храм Эрехтейона, он подправляется, реставрируется. Недавно здесь еще стояли кариатиды - рослые и стройные мраморные девы. Теперь их убрали, чтобы спасти от разрушения, и пока они находятся в небольшом подвальном музейчике под Парфеноном.

Всему Акрополю угрожает разрушение, смерть - белый цвет смерти. Мрамор здешних построек содержит в себе много железистых вкраплений, под влиянием отработанных газов и промышленных испарений железо окисляется и приобретает способность взрываться. Говорят, от такого микровзрыва пострадал зазевавшийся турист: рухнул кусочек мрамора тонны на полторы. Поэтому внутрь Парфенона, в благодатную тень его портиков, туристов не пускают - отгородили храм веревками, и служитель в ливрее гонит прочь со ступеней любопытных и неумеренно отважных зевак.

А у дев-кариатид в музее умиротворенные лица, хотя по замыслу ваятеля они - участницы похоронной процессии. Извечное стремление к красоте, навсегда враждебной смерти, заставило древних скульптуров преступить через скорбь, через плач и стенания, и лишь согнутые в коленях ноги кариатид под мраморными складками их одеяний намекают, что они движутся в траурном кортеже.

Еще мальчишкой я читал о Парфеноне, о том, как он соразмерно-пропорционален, и даже колонны его не случайно ассиметричны - на фоне синевы неба создается впечатление непревзойденной гармоничности и достигается совершенство линий. В детстве я этому свято поверил, не усомнился и сегодня, хотя сегодня больше верю не словам других, а своим ощущениям. Пусть уж специалисты вымеряют и подсчитывают размеры и пропорции древнего храма, а наше дело - стоять перед ним и удивляться.

И когда мы уходили из Пирея, я с внешнего рейда долго смотрел в оптический пеленгатор на золотистый холм, на розовый храм, и думал, как все же странно: для чего был потрачен адский труд, вложенный в сооружение Парфенона и всего Акрополя. Ведь люди здесь были свободные, не то что в Риме, где сотни тысяч безгласных и бесправных рабов создавали Колизей, Форо Италико, Капитолий. А тут люди трудились добровольно... Один ответ - во имя красоты, жизни.

И все-таки на Акрополе, на пологом спуске от Парфенона в камнях проложены канавки-бороздки для стока крови жертвенных животных. Овец и быков закалывали на ступенях храма во имя жизни. Пожалуй, до абсолютной гармонии эллины не дошли. Однако обвинять их за это абсурдно. Как и огорчаться, что стерлась краска с их скульптур.

"Все мы греки", - сказал немецкий писатель, имея в виду влияние античной культуры на мировую. И римляне, которыми я восхищался еще два года назад, лишь повторяли греков, а потом погибло и их государство, оставив людям великолепие красоты.

Вечно стремление человека остановить мгновение, продлить жизнь, победить смерть. Исчезают, уходят в историю цивилизации, выветриваются и обесцвечиваются храмы и статуи. Остается лишь тишина времени.

* IV *

Мне бесконечно жаль

Моих несбывшихся мечтаний,

И только боль воспоминаний

Гнетет меня...

Песня

ДРУЗЕЙ МОИХ ПРЕКРАСНЫЕ ЧЕРТЫ

В Ленинград в 60-80-е годы я попадал часто, но обычно перед уходом в рейс или возвращаясь из рейса - и на короткое время. Только весь июнь 1985 года пробыл там, да еще и жил на 21-й линии, рядом с домом, где провел в юности пять лет... Потом как-то чаще Москва стала возникать в моем существовании, я начал забывать Ленинград, и казалось, что он - не Главный мой город. Потребовалась суровая и резкая встряска: в сентябре 1992 года попал на сложную и опасную операцию, которая вернула меня к жизни. И тогда, как только очухался, потянуло именно в Ленинград, ставший, увы, Санкт-Петербургом.

И два месяца - в сентябре девяносто третьего и в июле-августе девяносто четвертого - провел в тихом, запущенном, но знаменитом местечке на берегу Финского залива. Имел отдельную комнату, сносную кормежку и... одиночество. Могу признаться друзьям, что это необходимо человеку, занимающемуся литературным трудом. Еще Э. Хемингуэй писал: "Писательство - одинокое дело".

Хотя недавно сестра вдруг открыла мне истину, до которой сам не додумался (или убегал от нее?). Сказала: "Мне тебя очень жалко, у тебя ведь никого не осталось рядом - из друзей или коллег". Впрочем, жалеть себя не люблю, и потому не мусолю в сознании этот верный, в сущности, вывод.

Первый приезд в Ленинград-Петербург был разведывательный: заново знакомиться с городом, который не только название переменил. Сразу пришло сопоставление: Ленинграл осени сорок пятого и осени девяносто третьего. Тогда, после страшной и разрушительной войны, порядка и надежд было неизмеримо больше. Особенно надежд. Хотя надо учитывать и возрастные факторы - 17 лет и 65! Кое с кем встретился, угодил на очередную революцию (или контрреволюцию?). И меньше чем через год уже ехал туда с твердым намерением - повидать как можно больше друзей прошлого. Повидал в разное время и по очереди - пятерых. А шестой прикатил ко мне домой, в Таллинн.

Теперь должен признаться, что применяю далее искусственный прием. То есть именую здравствующих друзей не по их подлинным фамилиям, придумываю им псевдонимы.

Зачем и почему? Трудно объяснить точно. Главным образом потому, что не уверен, насколько хорошо их понимаю сейчас, через десятки лет. Могу ведь и обидеть от неверного понимания. И этот прием дает мне некоторую авторскую свободу, позволяет где-то и в чем-то приврать, приблизительно изобразить былое...

Да, кстати, в наше давнее время тоже был распространен подобный обычай: придумывать псевдонимы или заменять имена кличками, как правило, не обидными. Так, Миша Павлов значился у нас "Балтфлотом". А Володя Митник "Васей". Другой Володя, Турчанинов, назывался "Стенькой". Сам я был "Титом", Коля Калашников - "Трубой" (он играл в духовом оркестре на большой трубе), у него было и другое имя - "Голова", не помню, почему. Когда повидаюсь с ребятами еще, может, вспомним какие-то прочие забавные прозвища. А вся наша общая компания квалифицировалась одним словом - "Толпа".

Так вот, тех, кого встретил в июле-августе 1994 года, называю здесь другими, не подлинными именами.

Первый, кого навестил - Виктор Александрович. Он в море не пошел после окончания ЛВМУ, носил очки - и стал толковым инженером, выбрав род занятий, все же связанный с флотом: сделался конструктором кораблей и судов, выбился в главные инженеры Большого КБ, а потом выдвинут был в начальники ЦПКБ, успел еще ухватить звание лауреата премии государства, которое вскоре перестало существовать.

С Виктором мы провели два дня, я у него жил. Из его большой квартиры сделали главную базу, куда заманили еще двоих. А сам Виктор оказался обиженным всеми этими переворотами в судьбах нашей бывшей страны. Я тоже обижен и потому хорошо его понял...

Тут, дойдя до этих выводов, я споткнулся. Понял: не смогу подробно рассказать о душевном перевороте Вити. Не имею права. Он мне не все сказал и поведал. Не бывает, чтобы человек раскрывал себя целиком и полностью. А довыдумывать - не имею оснований и права. Так, видимо, будет и дальше, когда стану рассказывать и про остальных, кого успел увидеть.

Почти все они злы и обижены. А обозленный человек теряет многое. Не его в том вина, но результат всегда один и тот же. Я сам много теряю, когда злюсь.

Повспоминали мы кое-что, хотя и в воспоминаниях Виктор не слишком подобрел. Пришлось мне отметить: давние обиды и счеты еще живут в душе и памяти многих из наших. Бог с ними, не мое дело разбираться в старых обидах.

Витя хорошо и успешно работал. Это - главное. И сейчас, будучи отстраненным от любимого дела, в котором был Мастером, молча тоскует. Уверен, он мог бы принести стране немало полезного. Стране, людям, флоту. А его не слишком деликатно устранили от дела - "по возрасту".

Пришел к нам и Алексей Алексеевич, отвечавший когда-то на мою анкету. Я его встречал уже в должности большого начальника - над всеми балтийскими капитанами. Он был всегда внешне спокойным, немногословным, и хорошая у него улыбка - добрая. Но и его судьба (и руководство) сделала если не злым. то сердитым. Четыре года работал представителем нашего доблестного ММФ на другом конце земного шара, а когда вернулся, место было занято, подоспела пенсия - его и "ушли" с флота. Насовсем.

Годом раньше я узнал от Леши, что работает оператором-кочегаром в "ЦК" - в центральной котельной крупного предприятия. Звали в морские организации, где опыт его колоссальный и умение работать с людьми очень даже пригодились бы. Но Алексей сказал твердо: "Нет!" Не захотел он больше связывать себя с флотскими делами и делишками. А тут еще потерялись автомобильные права, и на пересдаче экзамена в ГАИ его завалили, самолюбие было задето. Капитанское самолюбие - особенное. То, что сухопутный человек стерпит и проглотит, для бывалого начальника морского судна - нож в сердце.

На квартиру к Виктору приехал и Геннадий. Тогда он был "в строю". Капитанил раньше лет двадцать. Сложный у него характер. Как-то мне встретился в ежегодных рейсах старпом, который прошел у Гены школу, будучи четвертым помощником. Этот громогласный Щепкин, узнав,что я однокашник Геннадия, заявил: "Кто послужил под началом Буйнова - ему ничего не страшно!"

Генка приходил к нам в Таллинн в начале 70-х годов. Завел свой солидный пустой теплоход в сильный ветер в тесный порт, изумив местных мореманов. Мы с женой в гости на судно к нему явились, попугаиха там жила симпатичная по имени Рита, почему-то не любила замполита.

Геннадий Буйнов рассказал мне, пока сидели за столом у Виктора, кучу интересного из своей капитанской жизни. Я слушал часа три, раскрыв рот, а потом сказал: "Где ты видел такого внимательного слушателя?"

Еще в середине 60-х годов его теплоход (кажется, первый, которым он командовал) возил секретные грузы на Новую Землю, где тогда располагался главный советский центр по ядерным испытаниям. Везли они что-то важное. Но военные руководители то ли про них забыли, то ли просчитались в их местоположении... короче, попали они под взрыв ядерной бомбы. Гена так рассказывал: "Сижу я в кают-компании, напротив - зеркало, через него видно море. И вижу Свет. Второй свет, потому что было лето, солнце и день. Но этот новый свет закрыл, затмил солнечный, если можно так выразиться (именно так описывали впечатления от ядерных взрывов все очевидцы). На мостике я был через 15 секунд. И увидел, как то, что возникло за горизонтом, поднималось, расширялось и надвигалось сверху на нас. Ну, рванули в сторону, ветер был подходящий, не на нас дул. Радио дал, куда можно и нужно. Скоро выяснилось из шифровок, что это я виноват, якобы нарушил указания и полез навстречу испытаниям. Брехали, конечно, и я сразу понял: они так себя страхуют, готовят оправдание себе. Свалят все на меня - сливай керосин... Разработал встречный план. Самое удачное: дал радио главному адмиралу в Москву, и он срочно прилетел на Новую Землю. Когда мы ошвартовались на базе, я вахте у трапа приказал никого на борт не пускать до приезда адмирала. А он оказался мужиком умным и справедливым. Когда прибыл со свитой, я объявил: "На борт прошу пройти товарища вице-адмирала, для остальных места нет!" Сели мы в каюте, угощение я поставил, адмирал сказал: "Это потом. Разберемся сначала". Я ему, открыв сейф, все копии РДО выложил - от меня и ко мне. По ним все ясно стало. Адмирал, кажется, даже обрадовался, не хотелось ему меня под монастырь подводить. Потом меня даже наградили знаком "Заслуженному полярнику"

После экипажу теплохода Гены каждый год пришлось проходить проверку в онкологическом центре поселка Песочное под Ленинградом, где, по иронии судьбы, сейчас у Буйнова дача. И один человек из его команды все же умер от лейкемии...

Геннадий Буйнов - сибиряк. Лет пятнадцать возглавлял спасательную службу Балтики. Был я у него в конторе: над столом висит портрет В.И.Ленина. Гена обещал повесить рядом всех русских царей, начиная от Ивана Калиты.

И еще байка Генки. Она касается нашего кореша-однокурсника. Его судьба вовсе уж фантастична: пошел по линии КГБ. А теплоход Буйнова в одной из его тринадцати кругосветок попал то ли в Индонезию, то ли на Филиппины. И пригласили капитана на какое-то совещание в посольство наше, советское. Вдруг в свите собравшихся Гена видит... назовем его Андреем. Буйнов сориентировался моментально, так как знал, где служит друг, - сделал вид, что они незнакомы. Потом Андрюша похвалил его, ибо попал в тот город и в то посольство, естественно, "под крышей".

...Я на пятидесятилетие Генки приезжал специально в Ленинград - с женой. Буйнов только что вернулся из Антверпена (или Брюсселя?), где работал представителем министерства. Хорошо отпраздновали, в ресторане "Бригантина" на Двинской улице. Осю Эльпорта последний раз в жизни видел. И Володю Каракашева, одного из "ростовской шпаны", который стал седым и очень интеллигентным профессором в сфере знаний, которая оценивалась для него в период нашей учебы между двойкой и тройкой. Владька Есин отвозил нас на аэродром на своем "Матадоре", жена с похмелья укачалась в нем. До сих пор существует у нас купленный тогда в Гостином дворе гриль "Гурман" - кур исправно жарит...

А в 1972 году, к нашему сбору в честь двадцатилетия разлуки, я "поэму" сочинил, но не могу ее найти в своем архиве. Отпечатал тогда 30 или 40 копий, подарил корешкам. Это оттуда: "Бедны мы были, без квартир..."И: "Койки близко, ряд за рядом..."

Будущий профессор Каракашев одно время практиковал "постельную гимнастику" и как-то не удержался в стойке на лопатках, свалился на сладко досыпавшего Юрку Сирика. Большой, добродушный, но взрывной Юрка швырнул в Вовку "говнодавом" - ростовчанин пригнулся, и ботинок выбил стекло кубрика. А Боб Лавров, Лавруха-Паганель, вернувшись из увольнения однажды в смятении чувств, вырвал с корнем из стены пожарный гидрант.

Все было! Все прошло...

Летом 1994 года были у меня еще две встречи. Двое наших стали бизнесменами. Как понял, с разной степенью успеха. Митяй Савицкий - то ли президент, то ли гендиректор судовладельческой фирмы с красивым названием "Северный Меркурий". Были у них три рыболовецких судна, одно утопили у причала в Мурманске, второе - погорело. Митяй приезжал ко мне в Комарово дважды, хорошо поговорили. Да, у него в квартире, в Доме бывших политкаторжан, тоже год назад пожар случился.

Горели наши неоднократно - и по-разному. Особенно капитаны. Встретил я олимпийским летом, ясным днем, в Ленинградском порту знакомого-сокашника. Постарше он всех нас был, о пенсии уже подумывал. Катер с Канонерского острова подошел и привез Васю. Постояли у причала, обменялись информацией. Рассказал Вася недавнюю историю из своей нелегкой и многотрудной жизни: "Ошвартовался я у 20-го причала, а там какие-то сволочи хлам на берегу до меня оставили - доски, бумагу, сор из трюмов выгребли на причал. Через час приходит портнадзиратель, уберите, говорит, грязь от вашего борта. Я ему, понятно, протест выражаю, не мы, мол, пакостили, а он и не слушает: "Ничего не знаю, мусор у вашего борта, рапорт писать буду!" Мне не до него было, послал подальше. А он рапорт сочинил - с мотивировкой, что я нарушаю приказ начальника порта о подготовке территории к Олимпиаде и прочее. Пошло по инстанциям - и никто мне не поверил. Даже на капитанском совещании в Службе мореплавания. Схлопотал я выговор. Вот уже месяц бьюсь - не слушают, советуют: помолчи, на тормозах спустим. Говорят, бумаге дан ход, заднего дать нет никакой возможности".

Ушел тогда Вася с горькой обидой, и я подумал, что наверняка в его более чем двадцатилетней карьере бывали ситуации и поопаснее, а вот эту, может, последнюю служебную обиду не забудет он, и станет она самой горькой...

Горели капитаны - и восставали из пепла, как птица Феникс. Саня Чекин пришел к нам на третий курс. Пожалуй, Саня больше всего пришелся по душе "Толпе" тем, что хорошо играл на пианино. На какой-то сессии аудитория, где проходил экзамен, находилась рядом с другой, где стояло пианино. Вышедшим успешно Саня играл туш, а "выкинутым"- похоронный марш Шопена. Впрочем, кажется, был вариант переделки Шопена под туш.

Санька был отличный яхтсмен, долго командовал учебной баркентиной, а потом перешел на "железные" учебно-производственные суда. С ним я несколько раз ходил в моря. Хорошо мне жилось, спокойно, уютно. По Лондону две недели шатались, к Шерлоку Холмсу забегали, к Мадам Тюссо. В Италии ездили из Савоны на агентской машине в Сан-Ремо. А однажды в зимнем Бискайе, когда под девять баллов было, Саня помогал мне разрабатывать ситуацию для задуманной книги, где было много судоводительского. Помню, карта, на которой мы вели расчеты действий моего героя, елозила по столу, и ветер ревел за бортом, а в трюмах у нас был не слишком удачный груз - гранитные блоки из Швеции, которые везли в Марина-ди-Каррару для обработки. Позже и они начали елозить, и когда открыли трюма, искры оттуда посыпались...

И Саня погорел на УПС, сложным путем, какая-то и его вина присутствовала, но главное - надо было его "убрать". И тоже восстал. Когда я его нашел, имел он под своим началом не самую хилую фирму, возил меня по офисам полдня, солидно все выглядело, в арендованный ими район порта его самого не сразу пропустили парни в пятнистых куртках.

Здесь мне ясным стало, что капитализм, как утверждал Карл Маркс, потогонная система. Санина фирма связана с американской "Sea-Land", приходят к ним линейные теплоходы по расписанию, и когда швартуется Санькин "Ян Речер", он трое суток не вылазит с причала, ночует там - и организует-обеспечивает дело в лучшем виде.

А Валя Митко прибыл ко мне в Таллинн через месяц после того, как я вернулся из Питера. Он у нас в мореходке имел прозвище "Митко-миллионер", мама у него заботливая, денежные переводики исправно слала. Потом тоже обосновался на берегу, вроде бы по коммерции. Сейчас служит советником в какой-то фирме, она ему за успешную операцию премию присудила: прикатил на неделю в Таллинн с женой, "Дикой Барой", так ее прозвали в юные годы за буйные золотистые кудри. Валька всегда был говорливым и шумным, моя сестра, встретившись с ним у меня дома, объявила: "Таким ты и остался - трепачом!" Но не стали бы фирмачи держать у себя советником лишь трепача. Он тоже дело делает - и хорошо.

Наше поколение получило после войны полностью разрушенную страну (вспомню опять Петергоф осени сорок пятого года). Другое дело - какой ценой и какими затратами энергии удалось все это восстановить в невиданно короткие сроки. Но ведь восстановили! Теперь, когда большинство из нас отдыхает на "заслуженном", скучно сидеть сложа руки. По себе знаю.

Когда стал пенсионером, год-два был занят другим - боролся с болью и готовился к смерти. Но когда ожил, сразу затосковал по работе. И, найдя ее, воспрянул. Хотя дело было вовсе мне незнакомое, новое. Но связанное с морем и морскими проблемами.

Виктора-лауреата понимаю: он вынужден свои таланты и энергию тратить на дачный участок и "фасиенду": обнаружилось, что плотник он прекрасный - прямо столяр-краснодеревщик. Алексей Алексеевич трудится исправно в котельной, Саня Чекин успешно реализует свои богатые капитанские знания. Валя Митко достойно обслуживает коммерческую фирму. Гена Буйнов железной рукой обеспечивает сферу спасания на Балтике. Митяй Савицкий, несмотря на все невзгоды, тянет свою фирму. Все - работают.

Да и последний из наших "плавающих могикан", капитан Владислав Есин водит огромный теплоход "ро-ро" по океанам, ему больше всего завидую.

Пока человек трудится - он живет. Нет иной формулы жизни.

...Уезжал я из Питера 17 августа 1994 года с тоской. Стал бы "невозвращенцем", ежели б не семья, не родные люди в Таллинне. И вечер был серый, хмурый, и поезд нам подали не к перрону, а за полкилометра от него, в темноте тащил чемодан к вагону. И тогда еще решил: вернусь сюда обязательно! Сестра моя уже три года ездит в Питер, каждый раз объявляя: "Еду в последний раз!"

В город этот мы возвращаемся не только, чтобы встретиться с друзьями или поплакать в тряпочку по былому, невозвратному. Здесь ведь мы и любили, лирика тоже присутствовала.

О лирике нельзя забывать. Я ее подам опять-таки в несколько условном плане. Это не просто рассказ о себе, о долгом пребывании в Ленинграде (тогда еще Ленинграде!). "Он" в моем рассказе - это и я, и еще кто-то из нашего поколения...

БОЛЬ ВОСПОМИНАНИЙ

Две вечных дороги - любовь и разлука

Проходят сквозь сердце мое...

Но перед тем, как выйти в море лирики, вспомню один теплоход. Он выступит тут как бы персонажем, героем. Тоже лирическим.

Люди, чья судьба связана с ЛВИМУ 60-70-х годов, хорошо его знают. Я впервые ступил на его трап в сентябре 1962 года. Был тогда "Зенит" молодым и белоснежным. И вскоре прославился во многих портах Европы. Его "завалинка" полукруглый диван в вестибюле - был как бы клубом для моряков и нас, временных гостей. Не могу уже вспомнить, сколько раз мне доводилось плавать на нем. Всякое бывало. И я научился узнавать обводы "Зенита" издалека, сразу отмечать его среди встречных судов. Так немедленно узнаешь родного человека в толпе...

Через него прошли несколько поколений мореходов ЛВИМУ. Но судьба его была на закате грустная. В последнем рейсе, в проливе Бельт, под форштевень сунулся катер с хмельными американцами, погибли двое детей. "Зенит" стоял арестованный, когда мы проходили мимо. И, словно в наказание, его перегнали скоро в Пакистан, где и разрезали "на иголки".

...Последний мой рейс на "Зените" был не за кордон, а в родные края. Об этом и расскажу. Только еще раз напомню: "он" - это не "я"... ну, не совсем "я". Кажется, что-то в таком духе могли передумать и пережить мои друзья, попав в места, где прошли их юные годы.

Итак, "Зенит" пришел в мой город после нескольких месяцев отсутствия на родине. И вышел в недальнее плавание - в Ленинград...

То странное плавание началось на гладкой майской воде, по палубам бегали детишки моряков, не видавшие пап с января; когда он после полночи забрел на мостик, второй штурман там нес вахту на пару с супругой; привычно дрожало тело судна; затухал позади суматошный день, и впереди его ждал Ленинград, где не бывал два года...

29.05.85. Давно знакомый этот теплоход одряхлел, течет, как старое корыто. Скоро ему исполнится двадцать пять - возраст глубокой старости для железного судна. Корабли, как и собаки, стареют гораздо раньше нас. А ведь был-то какой - щеголеватый, задорный и - будто даже с гусарскими усами!

...Пришвартовались к 25-му отстойному причалу. Здесь он был семь лет назад, когда вернулся с Кубы и из США. Кажется, все тот же дым застыл над Адмиралтейским заводом, те же штабеля цинковых чушек высятся на причале, и сам он - тот же. Однако биологи доказали, что каждые семь лет все клетки человеческого организма обновляются полностью - значит, и он абсолютно иной по сравнению с 1978 годом. А если считать от шестьдесят второго, когда впервые попал сюда, то уже трижды все в нем изменилось.

В это не верится, он же прекрасно помнит себя, свои мысли и переживания той поры - особой разницы не видится. Например, никак не может он согласиться, что в шестьдесят втором не было на свете дочери, - она существовала, жила всегда! Эта странность мешала (или помогала?) сорок дней, которые провел в Ленинграде: дочь и жена властно вторгались в диковинную жизнь прошлого, нежно и сердито гнали прочь боль воспоминаний.

Мысль о всегдашнем присутствии жены и дочери пришла в голову ему сразу, как только проехал на трамвае No 28 от больницы Мечникова до главных ворот Ленинградского порта.

...Он ехал по Среднеохтинскому, через улицы Новгородскую и Некрасовскую, по проспекту Огородникова, через проспект Газа, мимо грязно-розового дома со ржавой решеткой перед хилым сквериком, и мучительно старался вспомнить, какого цвета был этот дом раньше, и былая, ушедшая в невозвратность любовь колола ему сердце, он заставлял себя отворачиваться от розового дома и вспоминал другое: на теплоходе его ждала дочка со своими милыми сокрушениями и редкими радостями, и никому не нужное прошлое уходило на какое-то время, чтобы вернуться через час или через сутки.

................................................

Сначала был дом в конце переулка с непонятным названием - Басков.

Несколько дат запомнились отчетливо, особенно одна - 8 января 1948 года. За Дворцом культуры имени Кирова тогда располагался обширный пустырь, навалило много снега, и они втроем поехали туда покататься на лыжах. Кроме него, был бедный Вадька и еще кто-то не запомнившийся. Бедным Вадьку назвала позже Мария Михайловна, ее мать. Потому что как раз Вадим привел его - на горе себе! - в тот дом, зашел вечером 13 декабря в кубрик и предложил: "Пошли, а? Я с девочкой познакомился - чудо! У нее мама добрая, патефон есть..." Напросился в компанию еще Коля Гребенюк, командир взвода, фронтовик, с усами - редко кто в то время носил усы.

Дверь открыла она. И сразу посмотрела на него с затаенной улыбкой. В слабом свете лестничной лампочки ее глаза нашли и отметили почему-то его.

Потом играла музыка - "Старенький коломенский бедняга-патефон", шумели и шутили, шел беспрерывный, прыгающий, легкий разговор, а он видел только ее и придумывал, как бы сократить ее имя - чтоб необычнее и ласковее.

Тогда были в моде ночные балы, и они всей компанией, вернувшись, завалились в Кировский дворец, смотрели новую картину "Первая перчатка", а он думал и гадал, что же будет завтра и послезавтра, и в ушах звучали слова песенки из фильма:

С той поры, как мы увиделись с тобой,

По-другому я живу и я дышу...

В те дни и недели, наполненные постоянным ожиданием, совсем просто было увидеть ее - в любой момент. Надо было лишь зажмуриться и улыбнуться. А 8 января стояло удивительно яркое солнце, на нетронутый свежий снег больно было смотреть, и когда появилась она, ее глаза светили ярче солнца и ослепительнее девственного этого снега.

Когда он уезжал в начале февраля в отпуск и она пошла его провожать, он остановился на лестнице, несколькими ступеньками ниже ее, и сказал: "Посмотри на меня так, сверху. Мне нравится, когда ты глядишь на меня сверху!" Она быстренько посмеялась, и они постояли полминутки, потом она попросила: "Ну, пойдем, хватит... Не смотри так!"

Из дома он писал ей длинные письма: "У нас гордая и независимая кошка Маша, у нее огромные глаза, зеленые, но все равно очень похожие на твои. Машенька меня любит - она никого так не любит, как меня..."

И всю зиму он ездил по этой счастливой длинной дороге - на трамвае No 5, который тогда ходил по Большому проспекту Васильевского острова, через Невский и Некрасовскую, до угла улицы Восстания, и отсюда лежали еще метров триста торопливой, когда идешь туда, и тоскливой - обратной дороги.

Они и рекорды ставили: как-то, неся вахту у главного входа в общежитие (в то время с 22-й линии, сейчас эта дверь наглухо забита и даже поросла у основания травой забвения), он проговорил с ней по телефону почти все четыре часа ночного дежурства - от ноля до четырех часов.

...Сегодня он проехал тот же путь за краткие мгновенья: Суворовский, угол Греческого, новое здание рынка, угол Восстания - и все ушло назад.

Да нет же - тридцать семь лет, как ушло. Сегодня он не знал, где она живет, кто с ней рядом - и понимал, что никогда не узнает.

...........................................

Потом все рухнуло, он решил: никого у меня больше не будет, - и жил в глухой черной тоске, пока не переступил порог нового дома на проспекте Огородникова, в двух шагах от порта.

...Простился с ней он на холодной февральской площади у Московского вокзала. Он был в светло-сером пальто и пижонской шапочке пирожком, желтый шарф очень шел к пальто и шапке, и она сказала: "Ужас, какой элегантный!"

Никто до той поры не любил его так, как она. Верно и ненавязчиво, будто брата или сына. Почти десять лет она любила его материнской любовью, потому что все это время была несвободной, а он ни разу не попросил ее: "Брось мужа, приходи ко мне!"

Но до этого периода они два года были в разлуке, он плавал на Севере, она ждала и надеялась, а он вдруг решил, что надо спасать свою свободу, и послал ей телеграмму с одним словом: "Нет" - и очень гордился, какой он решительный. Но еще через два года, возвращаясь домой с юга в другой город, где жил теперь, заехал в Ленинград, позвонил ей на работу и назначил встречу в Летнем саду. Она задохнулась от радости, в пустом осеннем парке, под хмурым небом, он произнес наконец слова, которые она ждала так долго: "Хватит, милая, пошли в загс!" Она тихо, беззвучно заплакала, он решил: от радости. Но она достала паспорт, протянула ему, и он увидел другую фамилию. Не поверил, заявил: "Выбросим его!" Она замотала головой: "Нет, поздно... если бы пришел за день до свадьбы..."

Она была Татьяной Лариной, он так и сказал: "Но ты другому отдана...", и она лишь грустно улыбнулась.

И еще десять лет они изредка встречались. Странно, в их встречах было мало музыки, хотя она немного играла на пианино, и все-таки долго ему казалось, что десять их последних лет прошли под звуки популярного тогда фокстрота:

Мы так близки, что слов не нужно,

Чтоб повторять друг другу вновь,

Что наша нежность и наша дружба

Сильнее страсти, больше, чем любовь!

После той встречи у Московского вокзала он никогда уже не видел ее. Она узнала, что он женился, через его мать пожелала ему счастья - и ушла насовсем. И таким твердым было ее решение, что и он довольно быстро успокоился.

Но память возвращалась, когда он проезжал по проспекту Огородникова, мимо розового дома или мимо Смольнинского садика, где они встречались майским днем - ее маленькая дочка играла в песочке, а они сидели на скамейке поблизости, и она любила его как брата или сына; на вокзале, у вагона, который увозил его в Москву, безмятежно смеялись и подозрительно блестели ее мягкие, безмерно добрые глаза...

..........................................

Опять глаза, подумалось ему, когда трамвай поворачивал на Гапсальскую. Почему помнишь лучше всего глаза? Ведь "сначала было слово!"

Не так получается в жизни, слова обычно бывают последним приветом или последним прощанием. А помнишь - глаза любимых людей...

Не совсем точно, поправил он себя. Так случается, лишь пока молод. Самых любимых сегодня - дочь, жену, сестру - он помнит не по словам, но и не по взглядам. Они просто его часть, естественное продолжение его сущности. Вместе они единое целое, долгая и прочная нерасторжимость. И, может, самое главное, что у них даже боль общая. Как в том фантастическом рассказе: космонавт с Земли попал на планету, обитатели которой имели способность принимать на себя боль и страдания близких, в космонавта влюбилась девушка с этой планеты, а увезти ее на Землю он не мог, потому что там она скоро погибла бы, вынужденная взвалить на себя всю боль и все страдания дорогих ей людей.

Иная музыка звучит сегодня. В радиоконцерте по заявкам запели удивительную эту песенку на слова поэта, к стихам которого он, в общем-то, равнодушен:

Не мигают - слезятся от ветра

Безнадежные карие вишни...

Возвращаться - плохая примета.

Я тебя никогда не увижу...

Это очень плохая примета - возвращаться к прошлому, возвращаются перед вечной разлукой... а хочется даже и не сказать ни слова (какие тут могут быть слова?), лишь слабо кивнуть, чуть махнуть рукой...

Он много ездил и ходил по городу за эти сорок дней. И много думал, размышлял: "Удивительный город, совсем ведь юный, трехсот лет нет еще, а на каждом шагу - великая история. Из окна 22-го автобуса вчера заметил две мемориальных доски - на месте, где работал Ломоносов, и на доме No 13 по улице Гоголя: там умер П. И. Чайковский. "Как же я не замечал этого дома тогда? И на здании нашей мореходки на Косой линии - кованые вензеля по кирпичам наверху, раньше их не видел..."

Молодой он был тогда, по сторонам не глядел, о судьбах великих не задумывался. А сейчас задумался: несправедливо, что дома, здания живут гораздо дольше нас, переживают людей. Морские суда стареют быстрей - их жалко, но дома какие были, такие и есть, разве что кованые вензелечки обнаружишь вдруг...

Теплоход поставили в док, и он переселился на территорию экипажа своего бывшего училища. На этом клочке земли провел шесть самых чудесных лет жизни...

21.06.85. Едет трамвай по улице: "No 3 - Экскурсионный". Прекрасно придумано, нашли и восстановили вагон сороковых годов, с решетчатой калиточкой в пояс вышиной.

...Он сходил в баню на 18-й линии и разволновался: все вернулось немедленно, все, как сорок лет назад! Как и у трамвая No 3, в той бане колорит былого: пол с пологим провалом к центру, толстые шаткие краны, потемневшие тазики-шайки. "А вот здесь, под аркой-туннелем, мы строились перед возвращением в общагу!"

Во дворе общежития - деревья, липы и тополя. Были они тут в пятьдесят первом? Если были, то ниже и моложе. Хоккейную площадочку сохранил в памяти отлично...

В городе от всех таких воспоминаний он временами забывал эпоху и возраст. Но они властно напоминали о себе.

Когда он совершал экскурсию в юность на трамвае No 28, наблюдал "трамвайно-троллейбусную любовь"... Водительница попалась симпатичная, одетая в коричнево-бежевое, и, заметив в зеркальце его любопытные взгляды, приободрилась, заулыбалась ответно. Но потом рядом пристроился троллейбус, она туда повернулась, а водитель троллейбуса - грубый, восточного вида, с черными волосатыми руками ("Орангутанг из зоопарка!" - так подумалось). На пересечении улиц при красном светофоре она сбегала к милому, они о чем-то пошептались и поехали дальше, и теперь ее затаенная улыбка никакого отношения к нему не имела. "Опять меня мордой ткнули, - огорчился он, Старик, не из того времени". И припомнились стишки из капустника: "И девушки с улыбкой милой чегой-то часто смотрят мимо..."

1.07.85. Теплоход вышел из дока. Когда еще стоял там, он дважды ездил в док, глядел снизу, удивляясь, какой теплоход солидный, огромный, пузатый даже, но и беспомощный, словно человек на операционном столе: вырезанные листы обшивки обнажали ряды ребер-шпангоутов. А на плаву - опять скромненький, низенький, и все равно уютный, родной.

И тогда он вскоре вышел в море, но не успел пробыть среди большой воды столько времени, чтоб начались морские сны. Как бывало раньше неоднократно.

Почему-то ему снились все больше женщины. Вовсе не потому, что он за ними активно гонялся или они за ним бегали. И вот как было однажды...

Сначала возникли две - тонкие и изящные. Француженки. А потом женщина, которая двадцать пять лет назад сильно его любила. Он понимал, что сейчас такой, какой есть - полинявший и пооблезший. А она пришла - молодая и ясная, как тогда, юная и свежая. Но очень грустная, в глазах - печаль. И ничего определенного больше не было, ни одного слова. Он проснулся, закурил. Впечатление радости и грусти, встречи и разлуки. И та проклятая телеграмма вспомнилась: "Нет!" Будет над ним это всегда висеть.

Как-то в одной книге он прочитал мудреные и заковыристые философские рассуждения: "Люди слишком много гадают о будущем. Его нет. И даже если оно предопределено, мы ничего о нем не знаем и знать не можем, а значит - нет его и нечего болтать о нем. Настоящего, строго говоря, тоже нет, так как настоящее - мгновение. Как в анализе бесконечно малых: мгновенная скорость точки, мгновенное ее положение и т.п. Существует только прошлое, непрерывно уходящее от нас. Жить можно и нужно только прошлым".

В этой тираде почудилось ему и здравое зерно - в том смысле, что прошлое наше, память о нем, - единственное, чем мы можем распоряжаться с полной уверенностью, что не ошибемся, не наврем, не передернем. Кроме, конечно, случаев, когда сами стараемся забыть или перевернуть, исказить его, чтобы оправдать себя и других.

И бывает, переносишься в прошлое почти физически. Как-то на судне показывали древнюю ленту - "Поезд идет на Восток". По титрам он узнал, что картина вышла, когда ему было восемнадцать, и это его потрясло. Смотрел на экран и вспоминал, каким был тогда - не внешне, потому что себя со стороны не видишь, а каков был склад его мыслей, круг интересов, устремления, надежды. До того вошел в роль, что когда зажегся свет и моряки потянулись к выходу, он еще несколько минут не хотел подниматься с места. Казалось, если встанет, то опять попадет в настоящее и сделается таким, какой есть сегодня...

Через год по ленинградскому телевидению давали передачу о Дине Дурбин. Стало ясным, почему они тогда от нее так очумели. Только что кончилась война - холод и голод, грязь и смерть, - и вдруг этот красивый сытый мир и очаровательная молодая женщина. Возможно, и справедливо, как пытался доказать кинокритик, ведущий передачу, что она актриса не шибко какая, но зло взяло на этого уверенного в себе, снисходительного дяденьку. Несмотря на бороду, он не мог помнить, как звучало все это в сорок пятом году.

Звучали и ее песни, ее голос. Критик даже не упомянул, не знал, наверное, что Дину за голос прозвали в Америке "Голубым алмазом"...

И он записал на магнитофон песни Дины, но слушал их очень редко, так как сильно расстраивался.

*

Здесь распрощаюсь со своим полуусловным персонажем. Размышляя о былом, припомнил вдруг милую песенку о молодых годах, о чувстве ощущения бесконечности жизни: "И все как будто под рукою, и все как будто на века..."

Правильно это придумано в жизни. Если бы молодые постоянно помнили, что всему на свете приходит конец, остановилось бы все. Слава Богу, успеют еще погоревать об ушедшем, вкусить боль воспоминаний...

С Левой Морозовым, которого сбросили с крыши вагона в августе 1946 года, мы после третьего курса совершили вполне достойное плавание - почти пять месяцев пробивались Северным морским путем из Архангельска во Владивосток на небольшом паровом лесовозе "Баскунчак". Всякое бывало, дней пять простояли с караваном во льдах, дожидаясь ледокола. Тогда Лева и нашел семейное счастье: на соседнем судне работала врачом женщина, намного старше него, а он влюбился, и вскоре они стали супругами.

В феврале 1988 года я попал в Мурманск, где жил пенсионер Морозов, мы встретились, посидели в "Арктике". Лев хорошо и долго капитанил на большом балкере, потом - возил отходы с атомных судов. К моменту нашей последней встречи с женой уже расстался, пожаловался, что она его ограбила, забрав все сбережения, и теперь он собирается переезжать в город Нарву, где нашел добрую и верную женщину... Через три года Нарва оказалась за рубежом России. Я так и не успел узнать, там ли закончилась жизнь Льва Морозова. Мне он жаловался на диабет...

А недавно пришло письмо от друга, коллеги-дезертира 1951 года. Живет сейчас на оторванном клочке бывшего великого и единого государства. Зимой ездил в южный город - хоронить первую жену. Умерла она одинокой, и моему товарищу пришлось взять на себя все хлопоты и горести похорон. Тяжко, конечно, было, я его Зою хорошо знал. Но друг посетовал еще и на то, каких усилий и переживаний потребовала сама поездка туда - через две границы - с проверкой виз, таможенными досмотрами...

Уходят люди, которых знал, ценил, уважал, любил. Закон природы - да. И острое, страстное желание: надо помнить, вспоминать их как можно чаще. Банальная истина, но вечная: пока помнят людей, они продолжают жить.

О СМЕРТИ И ЖИЗНИ

Осень 1994 годы была окрашена в трагические, черные тона. Нелепая, в чем-то закономерная гибель парома "Эстония" унесла жизни сотен невиноватых людей. Двух капитанов "Эстонии" я знал, они учились и у меня. Оба умные, интеллигентные, спокойные ребята, и задатки, качества капитанские улавливались у них еще в годы учебы.

Но я не собираюсь здесь расследовать причины и обстоятельства той трагедии. Она меня снова натолкнула на извечные мысли о смерти и жизни. Ведь и уходя от берегов, люди остаются подвластными суровому закону природы.

В давнем моем дневнике есть две записи.

3.09.62. Вечер. Выход по Калининградскому каналу. Ночь тишайшая, теплая дымка над водой, будто в тропиках. И - низкие, стелющиеся по воде облака, берега, поросшие непривычно кудрявым лесом. Последний пеленг выходного маяка - красноватый сквозь дымку огонь. И снова - глубокая, плотная темнота за бортом, за релингами.

4.09.62. Вышли в понедельник, и вот - расплата. Стоим на прежнем месте в порту. Под белой простыней на носилках, на палубе буксира - неподвижное тело человека, который сидел восемь часов назад в полутора метрах от меня и что-то говорил картавым голосом. Абсолютно незнакомый мне человек, а теперь впереди следствие, нудное, тяжкое, когда нас пытали: почему, зачем, в чем причина? А может, он и сам не знал, что заставило его полезть в петлю холодность жены, тяга к водке, тоска и скука? Кто теперь узнает? Три недели из нас старались вытянуть тайну его гибели - наивная надежда.

Умер человек. Я хожу по тем же улицам и дворам, где ходил он вчера, а его нет. И не будет. Протестует наше естество. Что-то тут не так. Зачем так устроено на свете? Чтобы мы отчаянней цеплялись за жизнь? Недостойно. В нашем бытии много необъяснимого, но приход смерти - более всего. О ней люди слышат, читают, думают. Но когда она приходит, все равно удивляются и не верят. Все равно она не такая, как представлялось. Великий Павлов вел стенограмму своего умирания, и перед самым концом воскликнул: "Ого, как интересно!"

А смерть в море особенно оглушающа: никуда не убежишь, не уйдешь, все та же замкнутость и ограниченность. Но страшней всего погибать одному.

Вот выдержки из подлинного дневника человека 27 лет, оказавшегося в одиночестве в море на перевернувшемся судне. В свое время этот засекреченный материал подарил мне Виктор Александрович, он входил в комиссию по расследованию трагедии.

Несколько предварительных пояснений, расшифровок морских терминов для сухопутных: ЦПУ - центральный пост управления машиной, МКО машинно-котельное отделение, ГД - главный двигатель, ББС - барже-буксирный состав (в данном случае баржа для перевозки леса и буксир-толкач). Здесь сохраняю как есть стиль и орфографию подлинника, не поднимается рука править эти записи.

Среда, 7 февраля, 06.30 или 05.30 (не очень точно).

Очевидно, при повороте крен увеличился ББС опрокинулся. Сразу попытался выйти из МКО через дверь в ЦПУ. Там была уже вода. Нырнул, потянул ручку, она обломилась. Затем решил найти фонарь.

06.55 нашел. Затем взломал мастерскую электрика, нашел еще фонарик там. Осмотрелся в машине. Вода прибывает. Закрыл пробки некоторых танков, из которых сочилось топливо. Закрыл приемные клапаны кингстонов, чтобы не уходил воздух.

Уже 08.00, качает сильнее. Погода очевидно ухудшилась. 09.08 прибывает вода, закрыл все отливные клапаны... В ЦПУ температура 15°, вода была 4°.

15.45 температура падает, обвязался ветошью, шторм, воды больше, сижу без света, иногда включаю для записи, часы идут...

17.00 воды больше, садится корма, где выход?.. Уже половина суток в таком положении как я. Хотел бы домой к любимой своей Тамаре. Уже темнеет. Где же помощь?

18.34 воды больше, температура воздуха падает. Уже темно, осталось 7 сигарет, в баллонах по 11 кг/см2. Сразу же закрыл баллоны теперь вроде держится.

19.25 начала болеть голова выпустил сжатый воздух из баллонов ГД.

13.15 холодно, пытался заснуть болит голова. 02.00 холодно, воды больше.

13.30 вода возле ЦПУ...Пытался прорубить отверстие в борту, не получается...Температура падает. Один фонарь почти не светит, второй еще хорошо...Надо что-то делать.

14.10 все зубилья вышли из строя, рубить не получается. Была бы дрель. Погода очень плохая.

Надеюсь на помощь. Сам не вижу выхода никакого. Хочется надеяться очень хочется надеяться на помощь.

Сигареты есть, спички есть, время есть, нет помощи. Боюсь и думать как наши ребята...

05.50 очень холодно кошма не помогает...

16.55 очень холодно все вещи давно использовал до портянок, обвязок, подстилки. Греться приходится движением еще виден свет. Если бы вышло на мель и волной опрокинуло обратно может тогда бы вышел.

17.55 пытался пройти в токарку, начинает затоплять. Хотел взять там очки и нырнуть к капам на выход. Но теперь думаю бесполезно там искать выход. Если сразу догадался было метров 4-5, а сейчас 10. Вода прибывает через сутки может добраться сюда буду ждать до последнего...

Дорогие мои очень хочу к вам, но не могу вырваться.

19.05. Пришла мысль нырнуть с тяжестью ... открутить и выйти, но если учесть, что я в воздухе дрожу то в воде скрутит сразу. А если выйдет то температура минус 2 (по журналу) также долго не проплывешь. Иногда в глазах рябит, но не пить не есть не хочется. Осталась одна сигарета...За что такие муки. Если бы выжить!

Теперь трудно судить сколько еще продержусь.

Если бы в бою за Родину, а так глупо.

Я ведь допускал уволиться после отпуска. Нет сил ждать конца. Баржа очевидно погружается либо обмерзает ноги накрыл мерзнут.

10.20 начал рубить переборку.

11.18 пытался резцами перерезать переборку. За час работы почти не продвинулся, хоть согрелся...

Думаю идет обледенение так как на переборках в машине иней не знаю сколько продержусь больше суток не пил не ел, но пока не хочется. Холод быстро одолевает. Будет помощь или нет. Один фонарь еле светит второй тоже садится.

12.30 лежать под кошмой холодно.

Фонари садятся. Баржа садится. Никому не желаю такого. Я не в силах себе помочь. Если вода поднимется сюда тогда хоть накладывай на себя руки.

13.20 вижу свет который проникает через капы. Если бы было не так холодно я бы вышел наверх...

16.10 холодно. Лежу укрывшись кошмой.

1,5 суток в таком положении.

Болтает, все скрипит, шлюпки бьются о борт. Вода прибывает. Наверное уходит воздух не знаю через какие отверстия. Уже выпустил воздух из баллона ГД...

Начала болеть правая нога.

Как хочется жить.

20.47 уже приготовил себе петлю. Да, проверил батарейку маячек со спасательного жилета не горит но знак качества есть.

Попробовал давиться страшно не хочется верить что конец. Я еще не успел вырасти сына ни дерева посадить. Какие муки хуже тонуть или душиться или кажется тонуть... был бы пистолет. На всякий случай прошу прощайте.

Дурак тот кто считает ББС непотопляемым... так что план зимний должен быть меньше. Много мог бы я рассказать о ББС но не придется... Если бы был яд заснул и все, конец мукам.

9.02. 05.00 холод донимает собачий. Хочу продержаться до утра будет двое суток как оверкиль.

Разжечь костер? Нет!

05.05. Холод... как дотяну до утра.

07.40 стучат сверху я тоже стучу. Затем тишина и опять стук.

08.50 сверху тихо, но я не мог ошибиться. Сверху стучали в районе бортового кингстона и затем за мной в пост, наверное сильно штормит и трудно подойти.

Он был молод. Он делал, что мог: нашел свет, пытался выбраться, согреться, повеситься. Он вел вахтенный машинный журнал - эти записи оттуда. Он прогнал мысль о ребятах, оставшихся в момент катастрофы в каютах и на мостике, но он помнил о них. Его медленно убивал холод, и подступало удушье, так как кончался воздух, выпущенный из баллонов. Он надеялся, что баржу с буксиром прибьет на мель и перевернет волной обратно. Он ждал помощи.

Помощь пришла - спасательный буксир с водолазами. Прорезали отверстие в обшивке, но там еще были стальные шпангоуты, в 25 сантиметрах один от другого. Разрезать шпангоут не успели - поднимался шторм. Дневник выплыл через проделанное отверстие, туда хлынула вода, и перевернувшийся буксир затонул на глубине.

Я вспомнил этот дневник в последнем рейсе, когда вода ударила в иллюминатор и наступила темнота. А он прожил в темноте больше двух суток.

Не хочу разбирать подробно той аварии, по ней работали две авторитетные комиссии. Когда ББС перевернулся, сделали все возможное, однако море оказалось сильнее.

Но раньше, до выхода ББС в рейс, было допущено несколько элементарных ошибок. Каждая из них в отдельности казалась незначительной, в комплексе они привели к гибели людей.

Я долго сомневался, надо ли об этом рассказывать. И решил все же рассказать, чтобы было предельно ясно: морская работа непроста и опасна, требует абсолютной точности, добросовестности, и любое отклонение от этих принципов приводит к необратимым и неотвратимым последствиям...

И хватит о смерти, переверну пластинку на другую сторону - о жизни.

Пластинки коллекционировал Митек Денисов, а лишние экземпляры иногда дарил мне. О нем и собираюсь рассказать, хотя его жизненная история нужна мне не сама по себе. Я с ее помощью хочу подвести возможных моих читателей к одному важному выводу, касающемуся особенностей морской работы. Точнее - к тезису о том, что море у людей кое-что и забирает.

"Кто много плавал - тот мало читал!" - афоризм этот, среди прочих, родил Митек, которого, учитывая его небольшие габариты и по-юношески изящную фигуру, называли еще и Денисиком.

Плавал Митек действительно много. И жизнь у него была нелегкая: в детстве лишился родителей, воспитыался у дяди или у тети (не помню точно), закончил сначала рыбную мореходку, семь лет болтался на сейнерах и логгерах в Атлантике, страдая, как сам признался, от качки, затем - в духе времени кончил высшее училище в Ленинграде - и очно, что настоящий подвиг для женатого уже человека и папы, и вторично ушел в моря, где дослужился до второго помощника, но наконец взмолился и начал учить мореходов будущего.

Когда мы отправились с ним к берегам италийским, Митек не только вышеприведенный афоризм выдал. Компания у нас подобралась дошлая и языкастая, и решили мы обессмертить совместное пребывание в морских просторах на "Зените". И начали сочинять всякие пакостные стишки и наклеивать их в толстый альбом для рисования, а иллюстрации брали из всяких зарубежных проспектов и каталогов, потому как талантов поэтических у нас было в изобилии, а изобразительных - ни одного. Объявили конкурс на лучшее название нашего опуса. И придумал его Митек. Сам не чаял, что так удачно придумает.

Так вот, помимо всего прочего, Денисик был большой любитель пива и даже хвастался, что в туманной юности одолел на спор ящик "Жигулевского", не вставая и не удаляясь за уголок. Мы тогда застряли в Питере, никак не хотел порт нас выгружать, а тем более - загружать. Митек таскался по музмагазинам, отыскивая модного в ту историческую эпоху Тома Джонса. А потом появился как-то вечером довольный, облизывающийся, словно кот после дюжины мышей. "Где был?" - спросили мы его строго, так как не забывали, что он отец семейства. "Пивбар нашел - прелесть! - объявил Митек охотно и честно. - На Пяти углах. Пива - три сорта. И раки!" Я немедленно привлек Денисика к ответу, поскольку был уверен, что последний рак на европейской территории страны съеден еще до начала космической эры. "Как? Какие они - раки?" пытливо спросил я, и Митек без колебаний полез в расставленные силки: "Да обыкновенные - жареные!" Мы встретили это признание дружным ревом, и наш журнал заимел название: "Жареные раки".

Рейс тот проходил в разгар лета, и было нам весело (что-то не припомню, когда мне так весело еще бывало), хотя особых приключений на нашу долю не выпало, если не считать курсантских самоволок на стоянках. И собирались мы на разные "юбилеи", которые сами же и придумывали (например, месяц пребывания на борту). И Митек на юбилеях хорошо, душевно пел, много он морских и лирических песен знал. Но как-то, в каком-то шибко интеллектуальном споре (вроде о том, как читается - ПикАссо или ПикассО) над Денисиком зло посмеялись, ибо он вообще не слышал про ПикассО-ПикАссо. И он возмущенно заявил: "Вам хорошо, вы имели возможность работать над собой, а я все в морях и в морях. Кто много плавал - тот мало читал".

Я почему этот афоризм вспомнил? Чуть позже ясным станет. А сейчас хочу докончить о Денисике. Моряк он был хороший, и певун что надо, но к концу рейса выяснилось, что мнителен, как старушка-пенсионерка. В Александрии мы стояли недолго, повезло. Наши ушлые воспитанники где-то в порту надыбали баржу, выгружающую арбузы, и преступили закон, хотя мы сурово предупреждали их, что в арабских странах за хищение отрубают правую руку...

Ну, короче, арбузов попробовали и мы. А на выходе у Денисика схватило живот. Жил я с ним в одной каюте и неосторожно намекнул, что в здешних негигиенических краях и холера - не редкость. У Денисика немедленно температура подскочила до тридцати девяти. Он лежал отрешенный и печальный, тихо стонал и требовал доктора. Мы знали, что наш эскулап - опытный водолаз и гиревик, поэтому посоветовали другу потерпеть. Но он просил медицинской помощи. Позвали ему водолаза. Тот передал мне на каютном пороге пригоршню разноцветных таблеток, посоветовал принимать их от трех до пяти за раз и удалился добивать очередного "козла". Три дня Митек стонал и жаловался на судьбу, а потом "холера" пошла на убыль. Но бравого гиревика он возненавидел. А перед списанием мы поднатужились и изобразили в "Жареных раках" всю эту коллизию: доктор и Митек, и таблетки, а я к картинке придумал стишки: "На него вы поглядите - он изгнал холеру с Мити!"

Очухавшись, Денисик на первом же сабантуе опять запел и, подумав, мечтательно заявил: "А я знал одну морячку - у нее денег куры не клюют!" Вот еще несколько афоризмов его, увековеченных в "Раках": "Моряк дальнего плавания отличается от собрата-каботажника тем, что от него всегда пахнет чесноком", "Шторм, как и критику, любить невозможно, но терпеть приходится", "Лучше, когда нет солнца, чем когда нет счастья". Увы, наш жизнерадостный друг и не предполагал, сколь жестокий удар готовит ему судьба. Через полгода после нашего возвращения из рейса его супруга призвала мужа и заявила ему... ну, не знаю, в каких словах она оформила свое решение, но сделался Митек опять холостым. Вообще-то не нравилась его подруга нам и раньше, а я позднее подумал, что подвела Денисика неумеренная любовь к легкой музыке, так как неверную супругу звали Кариной, а в период их жениховства была такая сверхмодная песенка - "Карина"...

Изречения Денисика, как и все великие фразы, трактовать можно по-разному, и я сейчас трактону их уже в ином, не столь веселом плане и духе. Потому что в судьбе нашего многострадального и многотерпеливого товарища как в зеркале, как в типическом образе гениальной драмы отразилась судьба других его коллег. И я не столько семейный крах Денисика имею в виду, а нечто более важное и тонкое, хотя женщины возмутятся и предъявят мне претензию: "Что может быть важнее семьи?"

А понял я это внезапно, на тридцать третьем году пребывания в системе ММФ, причем не в рейсе, а на глубоком и долгом сухопутье, ночью, когда не спалось.

За месяц до того я летал во Владивосток: организовалась по воле главного адмирала морских писателей поездка группы маринистов ("опытных", как писала газета "Водный транспорт"), чтобы научить создавать шедевры молодых гениев ДВК. Гении мне понравились, очень взволнованно и серьезно они отнеслись к семинару, и казалось, на них падает отсвет величия их огромного края...

Из Владивостока нашу мощную бригаду "западников" повезли на автобусе показывать порт Находку и бухту Врангеля с новейшим портом Восточный.

Теперь я знаю, что самая золотая из всех осеней - в Приморье. Золотая с багровым - от кленов. Дряхлый автобус, предоставленный нам, лихо катил по сопкам и распадкам, стояло не по-октябрьски высокое, теплое солнце, в сизой дымчатой пелене бежали назад и плавно текли золотые реки лесов, и приехали мы в чистый и аккуратный город Находку, а его мэр, моложавый, пронзительно-артистичный, с шуточками и прибауточками рассказал нам, как они там резко снизили процент преступности. "Можете всю ночь прогулять - и никто вас не разденет, гарантирую! - жизнерадостно объявил он. - В вытрезвитель доставить могут, этого не отрицаю, потому что у нашей ДНД жесткий план: не менее двадцати задержанных на нос!" Гулять ночью мы все же не пошли, а утром поехали в порт Восточный, и со всей ответственностью заявляю, что не видел нигде и никогда такой великолепной, величественной, удобной, очаровательной, пленительной бухты, как эта, названная в честь открывшего ее в 1859 году корвета "Америка". Наш корвет был, российский, из эскадры адмирала Путятина, - только вот зачем-то бухту переименовали недавно (все это относится к концу 1979 года). И из трех дивных сопок над ней - "Трех сестер" - одну срыли до половины, добывая из нее не золото или уран, а песок для строек, и теперь как будто собираются ее обратно насыпать...

Перед возвращением выяснилось, что наш шофер лежит под автобусом и пытается восстановить кардан. Тогда я организовал группу "штрейкбрехеров", и мы вчетвером укатили во Владивосток на "Комете". Посмотрели на берег с моря, увидели остров Аскольда, мыс Скрыплева и полуостров Басаргина, и сверкающие огнями безработные плавбазы на рейде. К пристани мы причалили за час до того, как на Владивосток налетел - краешком - тайфун по имени "Тим", вечером по телевидению показывали, как "Тим" бесчинствует в Японии, и всю ночь наша 12-этажная гостиница дрожала и гудела, - конечно, я вспоминал морячков и рыбачков, стоящих на рейде, идущих в порт или уходящих от берега. Во Владивостоке постоянно думаешь о моряках.

А загрустил я позже. Вспоминая плывущих моряков, не грустил, а просто им сочувствовал, и запечалился, вспомнив Митин афоризм в полете до Москвы. Сначала мы летели на "ИЛ-18" до Хабаровска, внизу расстилалась тайга с озерцами и речками, и блеснула вдали Уссури, самолет медленно, незаметно снижался. А потом открылся огромный, весь из протоков и островов состоящий Амур. И через час мы пересели в уютный и будто бы небольшой (на 168 пассажиров!) "ИЛ-62", он мягко набрал высоту, и я прилип к иллюминаторам. Дикие и величественные пейзажи увидел внизу: серебристо-фиолетовые горы, стеклянные, замершие реки, пятнышки снега - тоже необычного, не белого, а серо-стального. Стал я придумывать эпитеты для всего этого великолепия, и на ум сразу пришло: "космические". На том и остановился, а через месяц прочел, как В. Конецкий сравнил колымские пейзажи с "внегалактическими" - и тут понял, что нечего мне возникать со своим образным мышлением, не тяну и не потяну никогда.

Но не от того я загрустил, нет. А потому, что сообразил, как много потерял, бродя за морями в чужих краях, - иначе почему же вид даже с высоты 11 километров на родную землю так потряс меня, и ведь там, на земле, величия этого в тысячу раз больше, а я его меняю на слащавенькие средиземноморские картинки с глянцевым морем, открыточно-бирюзовым небом, опереточно-изящными горами.

Верно ли, что морские бродяги уходят все в сторону и в сторону от родимых краев, и не приходится ли им за это платить чем-то более ускользающим, но и более нужным душе, чем формальная разлука с родиной? Кто много плавал - тот не только мало читал. И видел он мало. Я, еще понятно, на судне человек временный, потому и глазею часами вокруг, а моряк кадровый, настоящий - ему после вахты в койку бы, в кинцо, на "козлодром", и красоты чужие, закордонные - до феньки ему уже давно, лет двадцать. Прежде всего потому, что они именно чужие, и еще - осточертели они, а родные и милые сердцу - нечасто он видит, и теряет от этого нечто важное и решающее...

В полете до Москвы по салону летала муха. Я спросил стюардессу, откуда она - дальневосточная или московская, но девушка почему-то обиделась. А космонавты наши берегут и лелеют своих мух и зовут их "Нюрками". Им-то дорога и муха родная.

Что ж, такова эта жизнь. И усмирить обиду на судьбу, успокоить совесть можно, наверное, давним и гордым изречением: "Если не я - то кто же?"

"Плавать надо всегда - море есть всюду, где есть отвага", - так сказал Карел Чапек, когда берег скрылся за горизонтом. И отвага нужна не только, чтобы сражаться с волнами и ветрами.

"О ХМЕЛЮ..."

...Как только вышли в океан, исчез капитан, перестал приходить в кают-компанию к завтраку, обеду и ужину. Никто не удивлялся его отсутствию, не обсуждал ситуацию. Через трое суток Самый Главный объявился, чисто выбритый, спокойный, деловой, как и положено...

В годы моей штурманской юности в Архангельске жил и писал книги Борис Викторович Шергин, не оцененный по достоинствам до сих пор. Да и я, к стыду своему, познакомился с его творчеством лет тридцать спустя. А ведь мог даже и лично познакомиться с этим человеком, скромным и мудрым, как рассказывали его знакомые.

В книге Б. Шергина нашел запись устного морского устава древних поморов, называемого "Устьянский правильник". Писатель отлично знал свой неяркий, терпеливый край и его жителей, привыкших голодать и холодать, но и мужественно, без похвальбы, бороться с невзгодами.

Вот кусочки из того устава прекрасных мореходов Севера. Между прочим, сейчас, когда празднуется 300-летие Российского флота, мне за них обидно: гораздо раньше Петра I начали они ходить по морям...

*

"Мореходством нашим промышляем прибыль всем гражанам. Не доведется такую степень тратить... (А как часто доводилось и доводится! В середине 70-х годов, летом, на одесском рейде стояли по 50-60 груженых теплоходов, а сегодня Россия лишилась половины флота и портов).

*

"Собери умы свои и направи в путь. Горе, когда для домашних печалей ум мореходцу вспять зрит" (Понимают ли это морские жены?).

*

"Если преступил устав и учинил прошибку, не лги, но повинись перед товарищи и скажи: "Простите меня!" - и огрех мимо идет".

*

"Которые от многие службы морские в глубокую старость пришли...звери давать мерные, не детьми, и кожа чтоб не резана, не колота" (Вот и дожил я до поры, когда для моих друзей статья эта стала актуальной и необходимой!").

*

"Кто свою братию, морскую сиротину, в пир созвать постыдится, того устыдится Христос на Суде Своем".

*

"О человече! Лучше тебе дома по миру ходити, куски собирати, нежели в море позориться, преступая вечную заповедь морскую..." (Это о том же: "Кто свою братию, морскую сиротину, в пир созвать постыдится").

А сейчас хочу о "пирах морских" поговорить. Деликатная тема, грустная, а часто - трагическая. Но нельзя из песни слова выкидывать.

В книге Б. Шергина с тоскливо-суровым негодованием приводится и такой пункт морского устава:

"О хмелю. Всем ведомо и всему свету давно проявлено, какая беда пьянство. Философы мысли растрясли и собрать не могут. Чины со степеней в грязь слетели, крепкие стали дряблы, надменные опали, храбрые оплошали, богатые обнищали..."

Верные предупреждения. Тем более для тех, кто на флоте живет и работает, где все такое ежеминутно угрожает катастрофой, гибелью многих людей. Воспоминания моей юности, касающиеся данной проблемы, однако окрашены в лирические или даже в юмористические тона.

Но трижды в подобных ситуациях посчастливилось даже и спасать людей.

Профессиональный моряк-судоводитель просто обязан смотреть на море, это его главная задача. И глядит он в основном вперед.

А я вот, когда на пассажирском пароходе плавал, оглянулся однажды назад. И увидел далеко за кормой черную точку. Взял бинокль: человек саженками догоняет пароход. Дал тревогу, "право на борт", капитана - на мостик. Пока мы разворачивались, пока спускали шлюпку, подходили к отважному пловцу, минут двадцать прошло. Пассажиры столпились у борта, накренился наш пароходик. Парень оказался черноволосый, курчавый и очень веселый. И абсолютно голый. Пьян, конечно, в стельку. Когда его тащили в вельбот, сопротивлялся еще, дали ему матросы промеж глаз. Мы его сразу в баню сунули, под пар (сентябрь был, в Белом море). Но к утру у него температура подскочила под сорок, "скорую" в Архангельске пришлось вызывать. Я как пассажирский помощник успел оштрафовать его на сто рублей, максимум возможного, и выяснить обстоятельства купания. Спор был: "Слабо - на поллитра?" Тот, второй спорщик, тихо ушел спать, резонно сообразив, что так дешевле обойдется, и остался, к сожалению, неизвестным человечеству. А пострадавший через месяц ехал обратно в Мезень. На трапе меня увидел и возопил: "Привет, штурман! Пошли, обмоем мое спасение, должок за мной!"

А Читу не спас. Собачка у нас была тогда, ее пьяные пассажиры за борт кинули, вот их я спасал от разъяренных матросов. Капитан меня раздолбал: "Почему не остановил пароход, не вернулся за Читой?"

И еще, в ноябре, на якоре у острова Моржовец, когда уже льдинки болтались у борта, я стоял у трапа и смотрел в воду. И увидел плывущего человека, спросил ошарашенно: "Ты чего делаешь?" А он спокойно: "Купаюсь!" И этого с трудом на борт вытянули.

А третий случай произошел зимой, в Мурманске, полярной ночью. Мы с другом Левой Морозовым из ресторана "Арктика" возвращались на судно. Мороз был градусов за тридцать. И у железнодорожного переезда видим: на рельсах человек лежит. Рядом будочка дежурная оказалась, оттащили туда бедолагу, пожилая стрелочница поохала-поахала и успокоила нас: "Бог вас наградит, милые. Ничего, отлежится..."

Меня Бог вознаградил через пять минут. Шли мы, оживленно беседуя, я по шпалам. И вдруг слышу: "Славка, полундра!" - Лева меня хватает за руку и дергает на себя. Тут же мимо пронесся маневровый паровоз...

Как-то в минуту размышлений о смысле жизни и о том, как он трансформируется в сознании и поведении разных людей, я смоделировал, как принято сейчас выражаться, для себя такую схему причин алкоголизма. В первом приближении, предположил я, пьющее человечество можно разделить на две равноценные группы (или вида?). Самые рьяные алкаши - простые работяги, так и не прикоснувшиеся к сфере духовного, или же, наоборот, творческие интеллигенты, объевшиеся разговорами о "художественности" или самой этой художественностью.

Забавно-печальный эпизод, иллюстрирующий первую категорию моей "классификации", рассказал один бывший моряк. Попал он на приемку нового траулера, строящегося на крупном южном заводе. Там почему-то оказалось несколько японцев, то ли заказчиков, то ли консультантов. Ошеломленные, они спросили главного инженера: "Как вы можете сооружать морские корабли в таких сложных условиях?" Они имели в виду повальную пьянку на заводе. Пронос водки на территорию, конечно, был запрещен, но в заборе проделали дыры, через которые и пополнялись запасы горячительно-увеселительного. В напряженные дни штурма месячного или квартального планов директор и главный инженер лично становились у заборных дыр и принимали бутылки, чем заметно оздоровляли обстановку в цехах...

Печального тут гораздо больше. Мы уже свыклись с этим, а потому особенно четко ощущаешь дикость обстановки, если на некоторое время оторвешься от нее. Вернувшись из дальнего, хотя и не шибко долгого рейса, я с понятным волнением торопился на встречу с родимой землей. И сразу за воротами Ленинградского порта увидел первого соотечественника. Прислонившись к стене проходной, икая и качаясь, пытался удержаться на ногах перебравший ханурик. И ведь что интересно: он внутрь рвался, торопился к началу рабочей смены, а вахтер его не пускал...

Улыбка даже сквозь слезы полезна для здоровья (полагаю, только что улыбнулся). Если же вернуться к моим теоретическим рассуждениям по данной проблеме, то надо признать, что, деля людей на две категории для объяснения приверженности к пьянке, я проблему, несомненно, упрощал. Хотя, припоминая, какой практический вклад в это дело внес сам, должен признать, что в молодости, видимо, был художественной натурой, ибо в основном напивался от избытка сил и полноты жизни (встречи с друзьями, любовь, хорошее настроение), а в зрелом возрасте духовно иссяк и если изредка "приобщаюсь", то от душевной пустоты, горечи, потерь, болезней (разлуки, творческие неудачи, скверное самочувствие).

Впрочем, сегодня, в середине 90-х годов ХХ столетия, моя страна глушит "горькую" и благодаря заботам правителей. Произведя несложные подсчеты, можно определить, что "поллитрованец", как выражается один мой знакомый, имеет цену трех-четырех батонов белого хлеба, то есть по тарифам начала восьмидесятых - 60-80 копеек...

Глава эта "О хмелю" следует после того, как я поразмышлял о гордой и тяжкой профессии капитанской. Не хочется привлекать в качестве примеров подвиги этих уважаемых тружеников, но опять-таки - не выкидывать же из песни...

В 1952 году я три месяца, поздней осенью, проплавал на небольшом морском буксире. Тогда Северное пароходство было буксирно-лихтерным, так министерство улучшало финансовые показатели. Капитана у нас Федей звали невысокий, кругленький, с абсолютно лысой головой. Я на судне ведал бухгалтерией и по ведомости на зарплату аккуратно удерживал с него 33% максимум выплаты алиментов. Но на "газ" ему оставалось. Стояли мы как-то в Лиинахамаари. Ночь полярная, темнота, холод. Вечером приходит радио из пароходства: бросить выгружающийся лихтер и срочно идти в Мурманск за другим. Я на вахте стоял, иду к "мастеру" - вдрабадан пьяный, спит. К старпому сунулся - не растолкать. Второго помощника все же разбудил: "Помоги только из порта выйти!" Вышли в море, второй ушел досыпать, а я две вахты, восемь часов, вел буксир и разбудил капитана уже в Кольском заливе. Так он мне чуть руки не целовал: "Спас, родной! И без того мне телегу вешают!" Лет через двадцать услышал я другой рассказ про Федю. Он уже в загранку ходил, на отходе из Вентспилса вахтенный штурман приходит будить его: "Лоцман на борту!" Подождал вахтенный на мостике и опять пошел в каюту. Нет капитана. Поискал, а он в шкафу-рундуке стоит, притаился...

Да что там, у меня в загашнике еще десяток историй на ту же тему наберется. Моряки начинают приобщаться к пьяночке в долгих океанских рейсах - кто имеет доступ к крепкому. Или при нудных, затянувшихся стоянках.

Костя так погиб, я его помню еще мальчиком, румяным и застенчивым, на аккордеоне хорошо играл и покорил меня внутренней, природной интеллигентностью. За полгода до смерти пришел в гости, попросил достать учебник по мореходной астрономии: "Планируют на большой теплоход перевести, надо позаниматься!" С удовольствием надписал ему книгу. А он по ошибке выпил, когда запасы вышли, полбутылки проявителя или закрепителя: старпом хранил реактивы в таре из-под бренди.

Костя не вынес. Как и другой мой бывший ученик - ясная голова, умница, моряк отменный, шустрый и точный. На переходе от Локса до Таллинна (30 миль, три часа) ночью упал за борт, или прыгнул.

Трагические эти факты так или иначе связаны с проблемой человеческой ограниченности. И здесь хотелось бы поднять голос в защиту морского люда. Или, точнее, в его оправдание.

Ограниченность человека - следствие его оторванности от людей, от общества. Не единственное следствие, а наиболее очевидное. Но разобщенность людей в сухопутной жизни ничуть не меньше, а чаще - более ярко выражена, чем в море. Большой современный дом - не корабль. Давно замечено, что нередко люди даже соседей по лестнице не знают по фамилиям. Приходит и к сухопутным свой "Большой Серый", как называл морскую тоску Юхан Смуул, хватает костистой лапой за душу. Но ведь моряк всегда имеет по крайней мере надежду вернуться домой, на берег - и тогда станет ему лучше. Или наоборот - уйти от земной тягомотины в просторы морей. Даже в суете и суматохе стоянок моряки находят отраду, так как знают: потом, в рейсе, будет однотонно-монотонно. А в рейсе отдыхают от сутолоки и бестолковщины берега...

И получилось у меня совсем не так, как задумал. Хотел оправдать моряков, а вышло - еще раз обвиняю их. Выходит, что им легче и проще, и доступнее расширять душу и успокаивать дух свой, чем большинству человечества, ибо большинство все-таки на волнах не качается и не имеет возможности так резко менять обстановку и уклад жизни.

Однако, как сказал великий Дарвин, "ищем только истину, насколько наш ум позволяет ее обнаружить".

...Не только о морском люде душа болит. В том же пункте "Устьянского правильника" и в уже начатой мною цитате окончание о других: "Вняться надобно всякому мастеру, какова напасть пьянство. Ум художному человеку сгубит, орудие портит, добытки теряет. Пьянство дом опустошит, промысел обложит, семью по миру пустит, в долгах утопит. Пьянство у доброго хитрость отымет, красоту ума закоптит. А что, скажешь, пьянство ум веселит, то коли бы кнут веселит худую кобылу".

Сейчас шумно и пышно отмечают столетие С. Есенина. Уже пятнадцать лет толкаются у микрофонов и на экранах "друзья-товарищи" В. Высоцкого. Недавно мне рассказали, как погиб чудесный поэт Н. Рубцов: не вынеся его загулов, поэта задушила любимая женщина. Мне думается, самое горькое, когда эта напасть "ум художному человеку сгубит". И прощаясь с теми, чьи стихи и песни, картины и музыка чья веселили опечаленных, заставляли задуматься легких умом, люди, увы, стараются не вспоминать, как мало сделали они, чтобы удержать, защитить, спасти художного человека от гибели...

* V *

"Сквозь годы, что нами не пройдены

Сквозь смех наш короткий и плач,

Я слышу: выводит мелодию

Какой-то грядущий трубач!"

Песня

КОГДА ДОРОГА ПРОЙДЕНА...

Одна запись из давнего дневника:

10.04.83. Восход солнца на подходе к Гибралтарскому проливу: в дымке большой выпуклый шар. Как-то один редактор говорил мне: "Если будешь писать нам, давай чего-нибудь посущественней, чем восходы и закаты!" А такой восход существенней многого в здешней жизни. Как сейчас - все вокруг в призрачной вуали, и судно не по воде бежит, а плавно летит сквозь этот прозрачно-туманный слой. "Будто был живой этот вьюжный слой..." - мои стихи пятьдесят седьмого года, возникшие после метели и горькой любви. Той женщины уже нет среди живущих, и вот как неожиданно отозвалось впечатление от ночи, миновавшей более четверти века назад...

Подобные мысли-рассуждения представляются большинству людей бесполезными и никчемными. Давно заметил, что у мастеров своего дела, далеких от литературы, нередко проявляется пренебрежительное отношение к писателям и их труду: "Пустое занятие!" Композиторов, сочинителей музыки, даже самодеятельной и убогой, ценят гораздо больше. Наверное, все объяснение в количестве: в каждый данный момент любая музыка звучит где-то и услаждает кого-то. А книга выходит однократно, числом в несколько десятков тысяч, и вероятность того, что мою книгу в это мгновение кто-то читает, ничтожно мала. Обидно, конечно, но руки опускать нельзя. Актерам еще хуже, потому как получают оценку своих усилий немедленно - и вовсе не обязательно достойную и доброжелательную.

В литературной среде до сих пор не решен принципиальный вопрос: для кого должен писать-сочинять автор. Для целой группы людей или поколения человеческого, или же для нескольких близких и дорогих. Поэтам-лирикам, правда, полегче, так как чаще всего сочиняют для одной-единственной...

И я сейчас задумался: для кого предназначена эта книга? Наверное, для двух прямо противоположных возрастных категорий, из морского, однако же, племени. Для моих друзей - живущих и в память ушедших. И для молодых, незнакомых мне вовсе, ибо уже пять лет не открываю двери аудитории, не здороваюсь с ними и не учу их уму-разуму. Все равно эти, юные, мне интересны, с ними позже поговорю.

А сейчас - еще дневниковый отрывок:

15.08.84. Прошли Зунд. Переписывал в новую алфавитную книжку телефоны и вдруг понял: нам приходится вычеркивать из памяти не только умерших, а и многих живых, иначе не хватит места в записной книжке и..в душе. Но некоторых вычеркиваем не только от недостатка места, а и от лени, от нежелания поступиться чем-то...

Уже вернувшись, узнал, что ушли из жизни люди, которых знал, видел, ценил - К. Шульженко, В. Тендряков. О смерти В. Высоцкого тоже узнал в море, в июле 1980 года, на пути из Средиземного моря в Ленинград...

А тогда, в восемьдесят четвертом, совсем немного оставалось жить Вале Бондаренко, Диме Данилову, Мишане Вершинкину. Не увижу их никогда, руки не пожму, не вспомним вместе прошлое.

Тем дороже и нужнее здравстивующие.

Конец июня - начало июля 1995 г. Навестил нескольких, как и год назад.

Капитан Геннадий Буйнов уже не в строю "действующих". Когда дозвонился до него, он сообщил с усмешкой в голосе: "Приехал в город за лекарствами... Да нет, я уже на швартовых. "Мотор" забарахлил".

Сдало сердце. Сколько раз за его многолетнюю капитанскую жизнь работал "мотор" на пределе, и ведь не показывал этого капитан, я уверен, загонял внутрь сомнения, гнал из мыслей подозрение о том, что сделал неверный шаг, подал ошибочную команду. Может, и молился какому-то богу: "Пронеси, господи!" Никто про такое не знал и не узнает.

Не стал я говорить Гене громких слов, про себя лишь произнес: "Держись, капитан!"

А у Алексея Алексеевича, теперешнего оператора ЦК, полгода назад умерла жена. Знакома была нам всем, Леша нашел ее в годы учебы поблизости от нашего общежития.

Поговорил и с ним, тоже по телефону. Он ни словом не обмолвился о своем горе. Через полчаса я узнал от других про это, позвонил ему снова. У Леши остались дети и внуки, о них он теперь сразу упомянул. Находит опору и смысл жизни в родных и близких, все закономерно.

И опять пришлось мне в уме попросить: "Держись, капитан!"

Второго июля, в воскресенье, мы отметили День моряков на даче у Геннадия Буйнова. Пришли Алексей Алексеевич и Виктор Александрович. В прошлом году он злой был зело, сегодня - помягче, улыбчивей. Соседи дачные собрались, заслуженные летчики времен войны. Признались нам: "Геннадий у нас тут старейшина, капитан! Уважаем очень!" Маслом по сердцу мне это признание пришлось.

Всех вспомнили-помянули за щедрым праздничным столом.

И с Валей Митко повидался. Все тот же, с широкой улыбкой и говорливый. Рассказал одну байку из своей биографии. На первом курсе, когда Валька был сосунком-салажонком, старослужащие из "нулевого" набора разузнали о том, что мама прислала Вале денежный перевод, и пригласили его в пивнушку на 17-й линии. Там получился какой-то шухер, один из новых знакомых Митко приложился к физиономии милиционера. В результате Валю назначили к отчислению из училища (кажется, он принял активное участие в "разборке", защищая старших товарищей). Но Федя Клюшкин, один из главных героев сражения, пришел к начальнику, М.В. Дятлову, принял всю вину на себя, поручился за Вальку - и наш "миллионер" остался в ЛВМУ.

Друзья приняли мое намерение написать книгу про них без особых восторгов, но и без протестов. Черновые главы кое-кто прочитал, пока я был в Питере, зубодробительной критики не было. Впрочем, я и ожидал подобной реакции, литературными персонажами они вряд ли мыслили становиться. Однако о наших временах вспоминали тепло, с улыбками.

Была у меня всего одна встреча, принесшая сожаления. Провел вечер с товарищем из нашей "толпы", ночевал у него. Утром, когда выходили, он вынес угощение дворовым кошкам, те его поджидали у подъезда.

Жалеет бездомных. Для меня это всегда было высшим показателем нравственных качеств человека. Жалостливость - категория нынче не модная. Кошек-собачек жалеть? Это когда людей убивают тысячами - на войне и в подворотнях, когда детей расстреливают и жгут? Так мне могли бы возразить ярые гуманисты-демократы.

А я с ними не спорил бы. Не вижу тут никаких противоречий. Доброта, теряемое качество, проверяется подчас уколом в сердце при виде несчастного, невиноватого животного. Которое мы "приручили", как говорил герой Сент-Экзюпери.

...Но тот вечер с товарищем принес мне огорчение. Не назову его имени, даже псевдонима не дам. И вот почему.

Он мне поначалу много забавного из прошлого напомнил. Но не могли мы не коснуться положения в нашей стране...похоже, впервые в этой книге придется затронуть политические проблемы.

Мой друг сразил меня, заявив, что не верит в возможность России вырваться из ямы. "Почему?" - спросил я. "А потому, - последовал ответ, что народ русский ни на что толковое не способен. Воспитали его коммуняки, и в теперешнем бардаке он ведет себя соответственно. Ничего не умеет, ничему и не научится". И позже еще сказал, что завидует мне, так как я живу в "цивилизованной стране", он со мной поменялся бы местами жительства.

И здесь спорить я не стал. Понял - бесполезно. Не напомнил ему, что ведь он много лет состоял в партии, и это, ясно, помогало ему в продвижении по службе. Не стал спорить, хотя просились слова: "Тебе легче сейчас жить? Ты гордишься тем, что вышел из партии? И уверен, что во всем, случившемся со страной, виноват ее народ?"

Да Бог ему судья. Не стану обвинять. Как никогда не обвинял женщин, которые приносили мне боль, обиду, горе.

Друзья обиделись бы, узнав, что я их сравниваю с женщинами. Да ведь не в том дело. Товарищ тот был рядом со мной шесть лет. И объявил вечером, когда я признался, что считаю годы учебы в ЛВМУ самыми счастливыми в жизни: "А я - нет! Дураком тогда был. Ты вот в своей рукописи утверждаешь, будто мы в первый шторм поняли, что бороться с качкой и морской болезнью надо работой, трудом. Неправда! Мы тогда об одном мечтали: как под юбку к девке залезть!"

Грустно мне стало, когда вернулся в Комарово. Тут еще вдруг объявился знакомый по прошлому году бездомный несчастный, старый пес. Без задней ноги, без левого глаза, с отмороженными или обрезанными ушами. Он тихо лежал у нашей калитки, я с ним поздоровался и после ужина вынес мешочек пищи. Он медленно и недоверчиво понюхал и проглотил принесенное не жуя. И испуганно дернулся, когда я протянул руку. Я с ним поговорил пару минут, и тогда пес слабо и робко вильнул хвостом.

Затуманились мои очи. Но подумал сразу о друге, что утром вынес угощение кошкам, сообщив: "Они меня хорошо знают".

И я простил товарищу вчерашние его заявления. Русский народ на него тоже не обидится. Но хвостом вилять не станет...

Чем дольше живем мы,

тем годы короче,

Тем слаще друзей голоса.

Ах, только б не смолк

под дугой колокольчик,

Глаза бы глядели в глаза!

Песня эта звучала в памяти, когда уезжал очередной раз из Питера. Напоминающий о прекрасных былых годах колокол звенит в моих ушах сейчас. Пусть так и будет всегда - до конца. И пусть останется возможность глядеть в глаза друзей - наперекор преградам, годам, катаклизмам.

Будьте, мальчики! Не уходите...

А теперь - обещал поговорить с новым поколением мореходов.

И не смогу. Не получится серьезного, со взаимным пониманием, разговора. Несколько лет назад заметил одну забавную привычку ребят с буквами "ЛВИМУ" на погонах: гулять по городу, даже в безоблачные дни, с зонтиками-автоматами на петельке. Курсанты училища имени Фрунзе гуляют с чемоданами-дипломатами, а наши - с зонтиками.

Но это - внешнее. А какие они в сути своей, о чем думают-мечтают, чего ждут от жизни и что в нее намерены привнести? Хотя важнее всего - как они к морю относятся, к выбору своего пути, к работе, предстоящей им? Грустно и обидно, если с первого курса доллары подсчитывают, предстоящие "зелененькие".

Не знаю их. Уже в последние годы преподавательской деятельности плохо понимал новое поколение. Порой сердился на него. Зря. Будут они мореходами настоящими, и сегодня работа эта ничуть не легче, чем в мои годы. Не все уйдут в море, не всем доставит радость вид кильватерной струи, убегающей за корму судна.

Мы - разные. Ни один теперешний штурман не смог бы вести судно в тех условиях и с тем техническим обеспечением, как это было во времена нашей судоводительской юности. Но и я сам сегодня растерялся бы, оказавшись на ходовом мостике суперсовременного теплохода. Пришлось бы учиться заново.

"Начнем с начала, начнем с нуля..." Мне уже не доведется начинать с начала эту дорогу.

Ничего, зато я ее прошел. Как прошли - достойно и успешно - все мои здравствующие и ушедшие друзья...

...ДОРОГА - ВПЕРЕДИ!

Корабли постоят и ложатся на курс,

Но они возвращаются сквозь непогоду...

Последние воспоминания в этой книге будут посвящены все же морю, океану.

В основе - записи на пути из Штатов летом 1978 года, на новом тогда и огромном теплоходе "ро-ро" - "Магнитогорске".

21.08.78. Утром на мостике: низкое небо, туман, видимость полторы мили. Это океан хитрит, притворяется маленьким.

До скалы Бишоп осталось 720 миль, нам на 40 часов ходу.

Всегда в море есть цель, объект стремления. Когда еще плавал штурманом, понял, как это помогает жить. И сейчас уверен, что в этом - главная прелесть профессии любого водителя. Пусть тебе трудно, устал, надоело, но впереди конкретная и четкая цель. Вот достигнешь ее - и отдыхай по заслугам, и уважение к себе появляется.

"Рейс No2. Ленинград - Бремерхафен - Гавана - Хьюстон - Балтимор Роттердам - Амстердам - Гамбург - Ленинград.

Переход Бремерхафен - Гавана, 4846 миль. проходил в штормовых условиях до 11 баллов от W, WNW, NW и N ветров, при жестоком волнении. В результате бортовой качки и содроганий корпуса сдвинулись платформы шести мест с ролл-трейлерами... Из-за сильного ветра и волнения судно вышло по дуге большого круга на пролив Крухед-Айленс и далее старым Багамским проливом до порта Гавана. Отход из Бремерхафена 6.02.78, приход в Гавану 18.02.78."

(Из Грузовой книги т/х "Магнитогорск")

Вот какой Он бывает.

...Тоже был февраль, и тоже - Атлантика, в семейном альбоме хранятся два снимка той поры - гордость моей коллекции. При ветре за 25 метров в секунду срываются гребни волн и все воздушное пространство наполняется водяными брызгами, они разрывают воздух, и получается ни с чем не сравнимый рев, ровный и сокрушительный, перекрывающий все иные звуки. И судно, поднявшись на очередной волне, ударяется днищем по воде, корпус начинает мелко и долго дрожать, вибрировать. Это называется коротко и грозно: слеминг. От него вполне может переломиться судно.

В 1946 году так переломился в Тихом океане танкер "Донбасс", одно из первых полностью сварных судов. Три недели на обломке носовой части носило боцмана. Я его знал, учился он на два курса старше меня и, помнится, не очень любил рассказывать о своем приключении.

Ну и слава Богу, что в нашем рейсе лишь в кино удалось увидеть такое: показывали любительский ролик, заснятый в том плавании, про которое запись из Грузовой книги "Магнитогорска". Это только в стихах "...а он, мятежный, ищет бури". Ни один бывалый мореход не станет горевать, если рейс прошел без штормов.

Спасибо Ему, что на нашей дороге Он лишь хмурился, но не гневался. Спасибо, что кончается.

А сейчас нарушу хронологию. Будут записи из другого времени, из другого рейса. Но тоже - после океана.

17.07.84. Сегодня на заходе поймал "зеленый луч". Подвезло. Пожалуй, этот воспетый лириками моря луч был не совсем такой, как положено: я увидел широкие зеленоватые полосы на оранжево-апельсиновом фоне заката. Но все равно поднял крик, собрался народ, вместе полюбовались. Кто-то сказал, что зеленый луч - к счастью. Мне же вспомнилась песенка: когда вернусь, будет "за окнами август". То есть проведу в этом рейсе четверть года из оставшихся мне, и зачем-то еще тороплю время. Вечная трагедия путешествующих...

6.08.84. Ла-Манш ночью у острова Силли, гладкий, сияющий под застывшими перистыми облаками, с неполной Луной и Юпитером, пробивающимся сквозь них. Не хочется уходить с палубы.

Мама на меня обижалась: почему я так мало внимания обращаю на природу, на ее красоту и величие, и гармонию. Видно, всему свое время, потому что сегодня в памяти вспыхнули слова Гете: "Причина, по которой я в конце концов охотнее всего общаюсь с природой, заключается в том, что она всегда права, и ошибка возможна только с моей стороны".

Бывает, горизонт не виден, и тогда море сливается с небом в единое целое. Сейчас все четко разделимо, и все-таки - не хочется разделять небо и воду, потому что в крошечной капельке мирового вещества, водной поверхности планеты, отражается весь бесконечный мир, и мы - в нем. А главное, мы понимаем, что составляем часть Единого...

Продолжение записей на "Магнитогорске".

21.08.78. Посидел на лавочке около бассейна. Совсем стихло, кое-где на воде - маленькие пенные вспышки. Сырое низкое небо.

Две птицы пролетели невдалеке. Не чайки - верный признак близкой земли.

22.08.78. Утро. Вчера я подумал, что Он в этом рейсе добр ко мне. А ночью пришло в голову: как мы самонадеянны. Какое Ему дело до меня? Или до всех нас? Просто у Него сейчас такое время - период отдыха. Но и в этом великолепном покое Он имеет огромную власть над нами. С Ним нельзя ссориться. Он не любит панибратства. Его надо уважать.

"Океан-батюшка" - так называли его наши предки-поморы, а они-то уж знали толк в мореходстве. Был Океан им грозным и суровым отцом, беспощадно наказывал за фамильярность, милостиво разрешал дорогу отважным и осторожным.

И вот так, с прописной, большой буквы, писалось в старинных книгах это слово - Океан.

22.08.78. 18 ч. 30 мин. Подходим к скале Бишоп. Туман сгущается. Все верно, морякам знакома эта закономерность: чем сложнее условия плавания, тем больше трудностей подкидывает нам природа. Мудрая закономерность, так устроено, чтобы обострить внимание, усилить бдительность - без всяких инструкций и циркуляров.

20 ч. 30 мин. Зацепились за Бишоп и остров Силли. Формально океан кончился, идем Ла-Маншем, но по правому борту до земли, до Антарктиды, 6600 миль, 12000 километров...

На прощанье океан приготовил нам подарок - свечение воды. От форштевня расходятся две дымчатые полосы, постепенно белеющие к краям, а по краю неширокий нежнейший бордюр, голубовато-зеленый, переливчатый, будто пропитанный светом. И по бортам загораются такие же зелено-голубые точки.

23.00 На экране радара отбивается мыс Лизард, южная оконечность Англии, - удивительно четко, рельефно, даже склоны гор, кажется, заметны. Три судна сзади тоже идут с океана, втягиваются в узкость, к земле, к причалу.

Рано или поздно все приходят к причалу. Преодолев тысячи миль, ветер, зной, туман, пережив тоску и скуку, - и находят отдых. Чтобы завтра опять уйти в океан.

Я собирался закончить записи в дневнике предыдущей фразой. Но то ли привык и не хочется расставаться с ними, то ли заговорило вечное сомнение пишущих (а вдруг не все, что хотел, высказал?), то ли огорчила необходимость прощаться с Ним, - вот и взялся за блокнот.

Наверное, последняя причина важнее других. К тому же Он сегодня конкретно и осязаемо напомнил о себе.

Вчерашний день провели в Роттердаме, до обеда была стоянка, меньше двенадцати часов. А сегодняшнее утро встретило нас сильным и крепчающим ветром от норд-веста. Северо-западный ветер - самый нехороший в этом море, неглубоком, хмуром, всегда свинцово-сером. Кровавые войны и свирепые шторма проходили над ним, потому, наверно, оно такое мрачное.

К обеду стало заметно покачивать, а после ужина, уже в подступивших сумерках, мы обогнали небольшой теплоход. Советский, но названия на борту не удалось разобрать. Трудно бедняге приходилось: пропустив "Магнитогорск", он круто взял влево, на волну, и закувыркался так, что корпус до палубы временами исчезал за волнами. Уходит подальше от берега...

Волны идут с океана. И ветер. Океан хорошо передохнул, дал нам возможность спокойно сбегать туда-сюда и теперь разгулялся.

А слева навстречу идут суда, многим из них, конечно, предстоит та же дорога, которую прошли мы.

Доброго вам пути, мореходы!

МОРЕ ЖИЗНИ

(Эпилог)

И все-таки море

Останется морем,

И нам, друг, с тобою

На вахту пора!

Много лет назад, рано проснувшись, я пришел на вахту к старпому. Над морем стояла роскошная средиземноморская заря. Солнца не было, но в нежно-апельсиновом цвете неба уже угадывалось его появление и скорое наступление ясного дня. Старпом стоял в уголке рубки, у откидного столика, и что-то писал, перелистывая толстую кипу бумаг.

"Хорошая у вас вахта, - сказал я, пребывая в лирическом настроении. Встречающие солнце!" Старпом оторвался от столика, дико взглянул на меня, ответил не сразу: "А-а! Какое там солнце, продотчет не получается..." И опять уткнулся в бумаги.

Неудобно мне стало, конфузливо. Не однажды уже попадал впросак, выражая свои чувства, противоположные тем, что обуревали моряков. Для меня отход в рейс - праздник, для них - будни. Когда в феврале семьдесят восьмого года нас завернули из Норвегии обратно в Италию, мы, временные моряки, радовались, а штатные, настоящие, приуныли. Ворчал бодряк-доктор, вспоминая дочку: "Галка так ждала!" Дневальная Люда просто в голос рыдала: "Любимый приходит в Ленинград!" И пока мы сутки шли малым ходом в надежде, что начальство переменит свое суровое решение, без конца в салоне обсуждались возможные варианты захода в Союз. Но когда уже легли курсом на Неаполь, все смолкли. Надо было работать.

Загрузка...