Как мы упомянули, оперативники пришли за наркотиками, но углубились в изучение бумаг и книг. А когда добрались до коллекции фотографий, вызвали даже подмогу. Это в некотором смысле странно, поскольку четверо оперативников, ясно представлявшие себе, куда и зачем они идут, оказались совсем не готовы к обыску. Во всяком случае, 5 граммов анаши терялись на фоне тех сумок, которые они вынесли из квартиры Азадовского. Это обстоятельство получит в будущем свое объяснение.
Изъятые книги имели вполне очевидную направленность. В протоколе обыска значились: альбом «Марина Цветаева: Фотобиография» (Анн-Арбор, 1980); книги: Михаил Зощенко «Перед восходом солнца» (США, 1967), Борис Пильняк «Соляной амбар» (Чикаго, 1965), Евгений Замятин «Мы» (на немецком языке, 1975), «Письма Зинаиды Гиппиус к Н. Берберовой и В. Ходасевичу» (США, 1976); и др.
Но, повторимся, особый интерес у пришельцев вызвали фотографии. Вероятно, больше от безвыходности: все-таки ни сочинений Солженицына, ни текстов Сахарова обнаружено не было, даже в виде машинописи. А печатные издания, попавшие в протокол обыска, трудно было рассматривать как откровенную антисоветчину. Фотографий же оказалось много, к тому же все они относились приблизительно к одному периоду – началу ХХ века. Дело в том, что совсем незадолго до обыска собрание Константина Марковича пополнилось коллекцией фотографий его покойного друга Миши Балцвиника.
Михаил Абрамович Балцвиник (1931–1980) был выпускником отделения журналистики филологического факультета ЛГУ (1954), писал стихи. В начале 1960-х годов он попал в поле зрения органов: ему инкриминировалось «недонесение» на своих друзей, в т. ч. привлеченных «к ответственности». Он пережил обыск, допросы и «профилактические беседы» и в конечном итоге был исключен из партии, уволен с работы, отстранен от журналистской деятельности и навсегда лишен возможности работать по профессии. До конца жизни он зарабатывал себе на хлеб, числясь экономистом в отделе труда на ленинградской фабрике «Красный треугольник». В те годы он и начал собирать фотогалерею русских писателей ХХ века, и это новое увлечение стало для него смыслом жизни; он прекрасно фотографировал сам, а также умело переснимал фотографии литераторов начала века, главным образом из личных архивов. Именно стараниями Балцвиника были составлены свод фотографий Бориса Пастернака (он много переснимал тогда у Евгения Борисовича, сына поэта) и фотоальбом «Марина Цветаева», выпущенный Карлом и Эллендеей Проффер в небезызвестном издательстве «Ардис» (США) – именно этот альбом и был изъят в ходе обыска у Азадовского.
Цветаевский альбом имел большой успех и выдержал впоследствии еще два издания. Однако хранить его у себя было небезопасно; в своих воспоминаниях Ирма Кудрова, автор текста к этому фотоальбому, признается: «Помню, когда мне передали с оказией экземпляр долгожданного альбома (первого издания), я даже не решилась держать его дома – и отдала его на хранение моему другу Эльге Львовне Линецкой. А она, кажется, передала его еще кому-то…»
У Азадовского же хранился другой экземпляр, который в действительности предназначался Михаилу Балцвинику, но опоздал всего ненамного… Передать этот альбом уже не пришлось – 14 апреля 1980 года Михаил в состоянии тяжелейшей депрессии покончил с собой, выпив дозу лекарств, несовместимую с жизнью. Как написал его друг Сергей Дедюлин в парижской «Русской мысли», «в ночь с 13 на 14 апреля 1980, находясь один в своей квартире, М.А. выбрал для себя путь, показавшийся ему единственно возможным выходом». Нужно сказать, что, кроме труднейших личных обстоятельств, сыграла роль и общая давящая атмосфера той поры. Кроме того, совсем незадолго до смерти Балцвиник был вызван в Большой дом для очередной «профилактической беседы».
В тот роковой год он написал такое стихотворение:
Есть минуты такого отчаяния
И такого безумия дни,
Что становится болью дыхание, —
О, проклятое существование,
Разорвись, уничтожься, усни!
Есть недели такой безнадежности
И такой напряженности страх,
Что и память о страсти и нежности —
Генерация мук безутешности,
И проклятьем скрипит на зубах.
Есть часы беспредельного ужаса
И такого кошмара порог,
За которым бессмысленны мужество,
Доброты и надежды содружество, —
И уходит земля из-под ног.
Есть такая тоска безысходности
И последняя горечь и дрожь,
От которых – мечта о бесплотности
И уверенность в непригодности, —
Мое сердце, Господь, уничтожь!
Пусть беспомощен в жизни и в горе я,
Но, о Боже, прости и даруй
Растворение фантасмагории:
Вознесение в дым крематория
И покой флегетоновых струй.
И в том же номере «Русской мысли», вышедшем 29 января 1981 года, было напечатано стихотворение без названия, посвященное «К.М.А.». К сожалению, К.М.А. не мог видеть этого номера, поскольку томился в Крестах, хотя стихотворение он знал – Миша Балцвиник написал его 27 февраля 1980 года, незадолго до смерти.
Поблеклый снег и сажевая грязь
Уже настолько в душу нашу въелись,
Что озабочен – как бы не упасть —
Не замечаешь мартовскую прелесть
И, нахлобучив шапку и кашне,
Которое теперь прозвали шарфом,
Идешь по Петроградской стороне,
Грузовикам внимая, словно арфам.
А граждане врываются в хозмаг,
И деловито трусит даже моська,
И ты уже не бродишь просто так —
Стоишь в очередях, скупаешь брак,
Таща портфель взамен былой авоськи.
А в нем – стихи о том, что даже тень
О дикие колосья поистерлась…
Но день высок, как всякий Божий день,
И высь зеленоватая простерлась
Над воздухом, в котором океан,
А, впрочем, извиняюсь, нынче это —
Названье магазина, что нам дан
Для обличенья нашего скелета,
Чтоб с поздней аффектацией поэта,
Прозрев, завыть: «Карету мне, карету!»
И все-таки есть в воздухе микроб,
А может, звать его гидроионом,
Который сохранит вас удивленным,
Чтоб выстоять и не подохнуть чтоб
Среди туземцев, матерных стоустно,
На улице, уродливой, как гроб,
С пивным ларьком и квашеной капустой.
А в городе господствует вода,
И млеют легкие в предчувствьи ледохода,
Уныло верховодит суета,
В контрасте с ней задумчива природа.
Жизнь продолжается, не ведая невроза,
Пушистым облачком взрывается мимоза,
И ясно, как бессмысленны слова,
Когда вот-вот появится трава,
Что истиннее фраз полуживых,
Где куча прегрешений против вкуса,
Где нет императива Иисуса
И даже боли, диктовавшей их,
И где хозяйствуют, приличия отбросив,
Отчаянье, безвыходность, Иосиф.
Вдова Балцвиника, согласно предсмертной записке ее покойного мужа, передала всю коллекцию фотографий – две с половиной тысячи отпечатков и негативы – Константину Азадовскому. Когда после его ареста по городу поползли разного рода фантастические слухи, то распространилась, в частности, и такая версия: иностранцы якобы предлагали ему деньги за это замечательное иконографическое собрание и, если бы не вмешались ленинградские органы, оно могло бы отправиться на Запад. Но Азадовский вовсе не собирался этого делать и позднее, уже в 1990-е годы, передал все собрание в Музей Анны Ахматовой в Фонтанном доме, где оно и хранится поныне.
Из огромного количества фотографий оперативники отобрали 20 отпечатков. Вот их список согласно протоколу обыска:
1. Фотокопия свидетельства о рождении Н.С. Гумилева.
2. Фотография Н.С. Гумилева.
3. Фотография Н.А. Клюева 1933 г.
4. Фотография Б.Л. Пастернака с дарственной надписью М.И. Цветаевой.
5. Фотография трупа С.А. Есенина.
6. Фотография Есенина, Клюева и Вс. Иванова.
7. Фотография Есенина с двумя неизвестными лицами.
8. Фотография Клюева у гроба Есенина.
9. Фотография Н.А. Клюева.
10. Фотография Клюева с неизвестным.
11. Фотография Клюева и А.Н. Яр-Кравченко.
12. Фотография Есенина в гробу.
13. Фотография А. Блока в гробу.
14. Фотография трупа Есенина.
15. Фотография Клюева с дарственной надписью.
16. Фотография Н.А. Клюева.
17. Фотография Н.А. Клюева с подписью «Клюев 1928».
18. Фотография М.И. Цветаевой и ее мужа, С.Я. Ефрона 1911 г.
19. Фотография трупа В.В. Маяковского.
20. Фотография И. Северянина.
Критерии, определившие отбор и изъятие фотографий, видны невооруженным глазом: здесь преимущественно поэты, кончившие свои дни либо в петле, либо от большевистской пули. Зачем изымались именно эти фотографии? Вероятно, когда еще не был окончательно решен вопрос об уголовной статье, которая станет обвинительной для Азадовского, сохранялась вероятность применения статьи 190-1 УК – «Распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй». Кроме того, впоследствии вдова М. Балцвиника расскажет, как в 1981 году сотрудники КГБ СССР приходили к ней и настойчиво требовали показаний относительно этих фотографий: дескать, что они незаконно попали к Азадовскому. Казненные или добровольно ушедшие из жизни поэты вполне могли в этом случае пополнить «доказательную базу».
В связи с фотографиями можно сказать и о том, что следственные органы, уже безотносительно к Азадовскому, испытывали большое любопытство к «обществу мертвых поэтов». Через несколько лет выяснится, что некоторые из фотографий были скопированы («для себя») сотрудником научно-технической лаборатории угрозыска, а также ходили по рукам среди милицейского руководства – всем было любопытно увидеть Есенина в петле… И однажды, отправившись в очередной раз «по начальству», фотографии не вернулись к следователю. И хотя Каменко, объясняя пропажу, будет пенять на «неисправность сейфа», истинная причина – нездоровый интерес начальства к покойникам.
Особое внимание следствие уделило оборотной стороне фотографий. Дело в том, что на нескольких имелись архивные штампы с указанием номеров фонда и описи. Ленинградским юристам, далеким от работы в архивохранилищах, это показалось подозрительным, и кому-то из них пришла в голову счастливая мысль – попытаться вменить Азадовскому кражу из госархива. Только после экспертизы, проведенной в Музее ИРЛИ, стало очевидно, что применить еще одну уголовную статью не получится. Органы ведь не знали, что по правилам копирования документов, находящихся на государственном хранении, на любой официально выданной копии в обязательном порядке ставился (и ставится – согласно нормам, действующим поныне) штамп архива, а также указание на единицу хранения (фонд – опись – дело), с которой сделана копия.
Впрочем, среди изъятых фотографий была одна, не имевшая ни малейшего отношения к русской поэзии. В протокол обыска она попала из-за своего вызывающего содержания; на ней, как выскажется впоследствии экспертиза Главлита, были изображены «главари фашизма, диссидент-антисоветчик Солженицын и другие одиозные личности».
Как можно видеть, набор изъятого при обыске по делу о наркотиках отличался сильным уклоном в сторону изобразительных материалов и печатного слова. Было ли это случайностью? Нельзя в этой связи не упомянуть об одном поразительном совпадении – и по хронологии, и по существу. 16 апреля 1980 года тот же капитан Арцибушев, чья специализация, как мы знаем, заключалась в расследовании преступлений, связанных с наркотиками, руководил обыском по другому аналогичному делу – у ленинградского поэта Льва Друскина (1921–1990), инвалида-колясочника. Ровно так же, как и в случае с Азадовским, повод для обыска был создан искусственно, и ровно так же изымалась литература «антисоветского содержания». Приведем пространный фрагмент из «Спасенной книги» Льва Друскина:
…Их было пятеро.
Интересное получилось зрелище. По одной стенке лежу я, по другой нa дивaне лежит Лиля со сломaнной ногой, a посредине – если учесть рaзмеры комнaты – целaя толпa.
– Арестовaн вaш знaкомый.
– Кто?
– Полушкин.
Я (недоуменно):
– Впервые слышу эту фaмилию.
И неожидaнный вопрос:
– В больнице Урицкого лежaли?
– Ну, лежaл.
– Полушкин сaнитaр. Арестовaн зa крaжу нaркотиков.
– Дa я-то тут при чем?
– Сейчaс поймете. Вот ордер нa обыск.
Читaю и не верю глaзaм: «В квaртире Друскинa имеется много импортных лекaрств, в том числе и нaркотиков».
– Тaк вы что, нaркотики собирaетесь искaть? – удивился я.
Он подтверждaет. Пожимaю плечaми:
– Ищите.
Нaчaльник группы инспектор Арцибушев рaспоряжaется <…>
Предстaвление нaчaлось. Искaли небрежно – скорее не искaли, a притворялись. Зaглядывaли в цветочные вaзы, вывернули косметическую сумочку, рaзвинтили губную помaду. Один из обыскивaвших подошел к подоконнику, покопaлся для видa в коробке с лекaрствaми, явно ничего в них не понимaя, и притронулся к пaпкaм. Сердце у меня екнуло.
– Это мои рукописи, – скaзaл я резко.
Он послушно отошел.
Тaк они потоптaлись минут двaдцaть. Арцибушев лениво нaблюдaл зa обыском.
– Нaркотиков не обнaружено, – констaтировaл он. И оживившись:
– А теперь нaдо поискaть в книгaх – нет ли тaм нaркотических блaнков?
– Ах вот что, – протянулa Лиля, – книги…
Сгрудились у шкaфa, вынули томик, другой. Стaл обнaжaться второй ряд.
Нaигрaнно-изумленный возглaс:
– Ой, дa тут зaгрaничные издaния!
И к Арцибушеву:
– Что будем делaть?
– Это не по нaшей чaсти. Нaдо позвонить.
Позвонили.
– Мы нa Бронницкой по нaркотикaм. Обнaружены нехорошие книги.
«Континент»? Нет… кaжется, нет. Почитaть нaзвaния? «Зияющие высоты». – (Ох, недaром я не люблю эту книгу – подвелa, проклятaя!) – Брaть все подряд, потом рaзберетесь? Хорошо.
Лиля селa в коляску, подъехaлa к шкaфу:
– Чего уж тaм – все рaвно попaлись: не взяли бы лишнего.
Они время от времени бaлдели, не могли рaзобрaть «Ахмaтовa феэргешнaя и нaшa – почему ту брaть, a эту нa место?» Лиля еле отбилa «Москву 37-го» [Лиона Фейхтвангера. – П.Д.].
– Дa вы что? Советское издaние. Не отдaм. Колебaлись: про 37-й год – кaк можно? Но все-тaки отступили.
Зaто конфисковaли переписку Цветaевой с Тесковой.
– Это же издaно в брaтской Чехословaкии, – убеждaлa Лиля, – без этой переписки не обходится ни один диссертaнт.
Кaкое тaм. Нaпечaтaно зa рубежом. И книжкa полетелa в общую кучу.
Не шaрили ни нa стеллaжaх, ни в клaдовке, ни нa aнтресолях: зaрaнее знaли, где нaходится добычa.
– Что же вы блaнков не ищете? – нaпоминaли мы. Они только отмaхивaлись.
– Господи, книг-то кaк жaлко! – шептaлa Аллa [соседка, приглашенная понятой].
Еще бы не жaлко! Книги появлялись из шкaфa – преступные, aрестовaнные, униженные этим грубым сыском: Цветaевa, Мaндельштaм, Короленко, Нaбоков – весь русский Нaбоков!
А это что? Ну, конечно, – Библия, Евaнгелие… и фaксимильные – «Огненный столп», «Белaя стaя», «Тяжелaя лирa».
Художественных aльбомов не брaли. Не тронули и Эмили Дикинсон – очевидно, спутaли с Диккенсом.
Особенно стaрaлся один – низенький, коренaстый, со стертым, незaпоминaющимся, но очень противным лицом. <…>
– Поднимите подушку.
– Сaми поднимaйте! – вспыхивaю я.
Поднял, бесстыдник.
– Одеяло откинуть?
Не отвечaя нa издевку, он нaпрaвляется к пиaнино, снимaет крышку.
– Осторожно – взорвется!
И сновa взгляд, полный ненaвисти.
Кaкое-то нaвaждение! Кaк в дурном сне, ходят по комнaте чужие люди, роются в вещaх, в мозгу, в моей прошлой и будущей жизни. А я нaблюдaю будто со стороны – вот кaк это бывaет.
Шел третий чaс обыскa. Арцибушев пристроился к столу состaвлять протокол. Ему диктовaли список изъятой литерaтуры, спотыкaясь нa кaждой фaмилии: Мендельштaмп, Mаерaнгов…
Зaполненные листки склaдывaли нa телевизор. Их было несколько, a в них, вырaжaясь по кaгебешному, содержaлось 128 пунктов.
И вдруг послышaлся горестный возглaс милиционерa. Окaзывaется, нaш кот Иржик прыгнул нa телевизор и стaл точить когти об эти листки. Протокол был жестоко изорвaн, покрыт мелкими треугольными дырочкaми.
– Один мужчинa в доме! – скaзaлa Лиля.
Трудно себе предстaвить, кaк рaсстроился Арцибушев. Он долго советовaлся со своими: кaк быть – состaвлять все зaново или можно подклеить. Устaли кaк собaки, сошлись нa втором, но очень опaсaлись выволочки.
Кaк мы их презирaли! Это было, пожaлуй, основное чувство, которое мы испытывaли.
Нaконец прозвучaли долгождaнные словa:
– Обыск окончен.
Прозвучaли для нaс, но не для коренaстого. Он продолжaл перетряхивaть коллекционных aмерикaнских кукол.
– Полюбуйтесь, – съязвилa Лиля, – прямо горит человек нa рaботе.
Все грохнули.
Возмездие нaступило срaзу. Коренaстый подошел к дивaну и ткнул пaльцем в мaленькую полочку, зaбитую журнaлaми и гaзетaми.
– А тaм у вaс что – книгa?
– Книгa, – вздохнулa Лиля, – могли бы и не зaметить. – И вытaщилa свежий беленький «Континент».
Когдa я подписывaл протокол, меня спросили:
– Вы к нaм претензий не имеете?
– Нет. А вы к нaм?
И услышaл:
– Нет, что вы. Вы же пострaдaвшaя сторонa.
Нaдо же! Никaк жaлеют?
Явился еще один мужик – с тремя мешкaми.
– Видите, до чего нaс довели? Обa слегли в постель.
Он принял реплику всерьез и виновaто ответил:
– У них рaботa тaкaя.
Трех мешков не понaдобилось. Добычa уместилaсь в одном, не зaполнилa и половины. Вероятно, улов окaзaлся горaздо меньше ожидaемого…
Тем все и кончилось. С этого все и нaчaлось.
Действительно, с этим обыском для Друскина кончилась одна жизнь – в СССР и началась другая – на Западе. 10 июля 1980 года его «за действия, несовместимые с требованиями устава СП СССР, выразившиеся в получении из-за рубежа и распространении антисоветских изданий, в двуличии, в клевете на советское государство и советских литераторов» исключили из Союза писателей, а 12 декабря 1980 года вместе с женой, собакой и котом выдворили из Советского Союза. Приземлившись в Вене, Друскины вскоре поселились в западногерманском Тюбингене. При этом для Друскиных не было секретом, что их дело расследуется КГБ, а ведет его непосредственно Павел Константинович Кошелев, который впоследствии станет подполковником госбезопасности, «руководителем отдела по борьбе с идеологическими диверсиями» УКГБ по Ленинградской области. Так что вопрос о том, кто стоял за этим обыском, формально проводившимся Арцибушевым с целью поиска наркотиков, остается открытым.
Отъезд Друскиных в год Олимпиады вполне отражает то, что происходило в действительности: одних людей выдавливали из страны, а других, кого нельзя выдавить, отправляли в ссылку. Так 12 января 1980 года был задержан и отправлен в Горький академик Сахаров – с его уровнем секретности не могло быть и речи о выезде на Запад. Да и Константину Марковичу не приходилось, по-видимому, рассчитывать на такую поблажку.
Учитывая то положение, которое занимал Константин Азадовский на небосклоне ленинградской интеллигенции, его арест не мог пройти незамеченным. А казавшееся абсурдным обвинение еще более привлекло внимание к этому факту. Когда слух об аресте распространился, друзья и коллеги стали обдумывать будущие действия. С одной стороны, чтобы придать этому делу гласность, с другой – указать на политическую подоплеку. Их спонтанные действия не оказались напрасными: дело о хранении 5 граммов анаши быстро получило диссидентскую окраску (хотя, повторимся, де-факто Азадовский, конечно, не принадлежал к диссидентам – он был всего лишь свободно мыслящим человеком и ученым).
«Защита Азадовского» как совокупность усилий ученых и писателей во многих странах будет разворачиваться несколько позднее; поначалу же вся активность оказывается делом его ближайших друзей. Собственно, именно арест сформировал «инициативную группу», сложившуюся легко и естественно. Если бы Азадовский прикидывал заранее, кто не отвернется от него в подобной ситуации, то перечень этих людей был бы, вероятно, иным. К счастью, большинство друзей и знакомых Кости и Светланы оказались на высоте – не отдалились от них, более того – помогали матери, составляли письма, собирали подписи…
Логика действий была проста; ее формулирует в своих воспоминаниях Генриетта Яновская:
Адвокат Кости Зоя Николаевна Топорова и люди, имевшие какое-то отношение к диссидентству, мне четко объяснили план наших действий: вокруг Кости, если мы его хотим спасти, постоянно должен быть шум, тогда ему ничего не сделают. Все время надо двигаться, как в мороз, чтобы не замерзнуть.
Сегодня трудно сказать, как было бы правильней поступить. Другой вариант, тоже вполне резонный, – полностью затаиться, дождаться хотя бы суда, чтобы не нагнетать ситуацию вокруг арестованных. Тогда, мол, и суд не будет рассматривать дело как политическое. С другой стороны, начало милицейского расследования было настолько резвым, что нельзя было предугадать, не отыщется ли что-то еще, и притом посерьезней, в процессе следствия.
Чтобы представить себе число добровольцев, вступивших в это «сопротивление», дадим алфавитный перечень тех, чья помощь Светлане и Константину запечатлена в документах или письмах к ним обоим «с воли». Эти люди содействовали Азадовским в различной степени: кто-то откликнулся сразу же, кто-то присоединился позднее, но, что важно, все они, находясь в той же системе координат и хорошо понимая риски, сопряженные с такого рода афронтом в Стране Советов, не испугались, не дрогнули. Собственно, доказали свою дружбу и нравственную зрелость в тот критический момент. Вот их имена и фамилии:
Анатолий Белкин, Алла Белкина, Николай Браун, Татьяна Буренко, Зигрида Ванаг, Кама Гинкас, Яков Гордин, Сергей Гречишкин (1948–2009), Вадим Жук, Людмила Жумаева, Лидия Капралова, Нина Катерли, Юрий Клейнер, Альбин Конечный, Владислав Косминский (1936–2014), Елена Кричевская, Ксения Кумпан, Александр Лавров, Ася Латышева, Георгий Левинтон, Дженевра Луковская, Татьяна Никольская, Татьяна Павлова, Александр Парнис, Борис Ротенштейн, Юрий Русаков (1926–1995), Алла Русакова (1923–2013), Ольга Саваренская (1948–2000), Валентина Санникова (1945–2013), Игорь Смирнов, Николай Сулханянц, Мариэтта Турьян, Борис Филановский, Юрий Цехновицер (1928–1993), Татьяна Черниговская, Бэлла Ефимовна (1921–1999) и Кирилл Васильевич (1919–2007) Чистовы, Марина Шустерман, Лев Щеглов, Генриетта Яновская…
Этот список был бы намного длинней, если бы мы включили в него имена и фамилии всех, кто навещал Лидию Владимировну и заботился о ней, проявлял к ней внимание, посылал Азадовскому – через общих знакомых – приветствия и слова поддержки, а также – имена и фамилии граждан других государств. Но мы оставили в нем только соотечественников, – тех, кто, пренебрегая опасностью, использовал все свои возможности – творческие, финансовые, интеллектуальные, даже служебные, – чтобы придать общественный резонанс «делу Азадовского». Так стал именоваться тот снежный ком, который разрастался вокруг их ареста. Немало усилий для освобождения сына приложила и Лидия Владимировна, принявшая, насколько ей позволяли здоровье и возраст, энергичное участие в «сопротивлении».
В этой группе были свои «активисты» (Зигрида Ванаг, Александр Лавров, Генриетта Яновская и др.). Именно этой небольшой группой лиц было составлено несколько информативных документов, переданных затем в Москву. И вот в номере «Хроники текущих событий» от 31 декабря 1980 года – спустя всего 10 дней – появилось сообщение об аресте Светланы и Константина.
А в январе 1981 года, когда стало понятно, что не произошло никакой «ошибки» и что ни Костю, ни Свету уже не выпустят, они составили и переправили на Запад, прежде всего на Радио «Свобода» (Radio Free Europe / Radio Liberty), своего рода Curriculum Vitae Константина Азадовского. Он был использован для новостных передач «Голоса Америки», Би-би-си, «Немецкой волны», пересказан в иностранной прессе и тогда же размножен в «Материалах Самиздата», печатавшихся в Мюнхене. Приводим этот текст:
К.М. Азадовский – арестован утром 19 дек. 1980 после проведенного у него в квартире обыска по ст. 224 ч. 3 Угол. кодекса PCФСР (хранение наркотиков без цели сбыта). Накануне вечером, у подъезда его дома была арестована его гражданская жена Светлана Ивановна Лепилина, у которой при задержании были обнаружены наркотики (сведения эти были получены Азадовским, видимо, со слов лиц, производивших обыск). К.М.А. заявил во время обыска (по свидетельству присутствовавшей при обыске его матери, Л.В. Брун), что наркотики были подброшены ему бригадой, производившей обыск (обнаружены 5 гр. наркотического вещества, по протоколу – кокаина; следователь, однако, говорил о гашише, анаше). Обнаруженные наркотики были единственным веским основанием для ареста. Согласно протоколу, у К.М.А. были изъяты также некоторые книги зарубежных издательств (на русском и иностранном языках: роман Замятина «Мы» в немецком переводе, книги издательства «Ардис» – сборник произведений Б. Пильняка, Письма З. Гиппиус к Н. Берберовой и В. Ходасевичу, фотоальбом М. Цветаевой, сборник стихов И. Бурихина и т. п.), фотографии русских поэтов (Маяковский, Клюев, Есенин, Блок, Цветаева и др.), купюра в 5 западногерманских марок. Во время обыска наркотики практически не искали: осталась неосмотренной комната матери, а также стоявший во дворе автомобиль К.М.А., не была полностью обследована и его собственная комната. К.М.А. в последние 5 лет, до ареста, был заведующим кафедрой иностранных языков Ленинградского художественно-промышленного училища им. В. Мухиной. С 1959 по 1980 г. им выпущено в свет около 90 печатных работ. Он выступает как переводчик с западноевропейских языков (немецкий, испанский, английский, французский) – переводы стихов, прозы, драматургии. Наиболее значительные работы в этой области: переводы романа В. Кёппена «Голуби в траве» (вышел двумя изданиями), его же новеллы «Юность», драмы Эдена фон Хорвата «Туда-сюда», стихотворений Фр. Геббеля, П. Целана, Р. Альберти, Р. Дарио, М. Эрнандеса, Р. – Г. Каду, стихотворений, статей и писем Р.М. Рильке. В переводе K.М.A. была издана пьеса Шейлы Дилени «Вкус меда» и поставлена на сцене Ленинградского Малого драматического театра (постановка пользовалась успехом и оставалась в репертуаре театра 6 лет). В 1971 г. К.М.А. защитил кандидатскую диссертацию «Ф. Грильпарцер – национальный драматург Австрии (истоки и философско-эстетическая проблематика творчества)». Творчеству Грильпарцера посвящены несколько его статей. Основные направления литературоведческой деятельности K.М.A. – история немецкой литературы, история русской литературы конца ХIХ – начала XX вв., взаимосвязи русской и немецкой литератур. К.М.А. – крупнейший в СССР исследователь творчества Рильке, ему принадлежит ряд исследований и публикаций на тему «Рильке и Россия» (в том числе статьи: Рильке и Горький, Рильке и Л.Н. Толстой, Русские встречи Рильке, Рильке и А.Н. Бенуа: переписка и др.). Неизвестные ранее материалы и, прежде всего, письма Рильке, собранные по архивным источникам СССР, объединены в подготовленной К.М.Л. книге «Рильке в России» – договор на ее издание был заключен с издательством «Insel». В 1980 г. вышла в итальянском переводе неизданная переписка Рильке, М. Цветаевой и Б. Пастернака, подготовленная К.М.А. совместно с Е.В. Пастернак и Е.Б. Пастернаком. Намечены к изданию французский перевод этой книги и ее двуязычное издание в ФРГ. Обе книги были представлены для издания официальным путем через ВААП (Всесоюзное агентство по охране авторских прав). К.М.А. обнаружены и опубликованы также письма С. Цвейга, новые документы, характеризующие русские связи Т. Манна. Совместно с В. Дудкиным им написано обширное исследование «Достоевский в Германии» (1846–1921), опубликованное в 86-м томе «Литературного наследства» («Ф.М. Достоевский. Новые материалы и исследования»). Совместно с Д.Е. Максимовым – столь же фундаментальное исследование «Брюсов и “Весы” (из истории издания)» («Литературное наследство», т. 85. «В. Брюсов»). K.М.A. – наиболее авторитетный в СССР исследователь творчества Н.А. Клюева и так называемой «новокрестьянской поэзии» начала XX в. Им выявлены и опубликованы неизвестные стихотворения и статьи Клюева, напечатаны объемистые статьи, основанные на никогда не вводившихся в исследовательский обиход материалах провинциальных архивов: «Раннее творчество Н.А. Клюева», «Есенин и Клюев в 1915 г.». В 1981 г. должны были выйти в свет большие публикации К.М.А. в томах «Литературного наследства», подготовленных к юбилею А. Блока («Александр Блок. Новые материалы и исследования»): «Письма Н.А. Клюева к Блоку» (публикация с большой вступительной статьей и комментарием, около 10 печатных листов), «Блок в дневниках Ф.Ф. Фидлера», «Воспоминания Иоганнеса фон Гюнтера о Блоке» (перевод фрагментов из книги Гюнтера, со статьей и комментариями).
В последние годы исследовательские и архивные разыскания K.М.A. снискали большую популярность. С докладами и сообщениями о выявленных им рукописных материалах Рильке, Цветаевой, Клюева и др. он неоднократно выступал в Ленинградском Доме писателей им. Маяковского, на научных конференциях в Москве (Блоковская юбилейная конференция в Центральном государственном архиве литературы и искусства), Тарту (Всесоюзная Блоковская конференция) и др. Секция переводчиков Ленинградского отделения Союза писателей ходатайствовала о принятии К.М.А. в члены Союза писателей, рекомендовали его акад. Д.С. Лихачев, проф. В.Г. Адмони, известная переводчица Р.Я. Райт-Ковалева. Голосованием Приемной комиссии кандидатура К.М.А. была отведена (7 против 4), возможно, в предвидении последующего ареста.
Статьи, переводы, публикации К.М.А. печатались в наиболее авторитетных и ведущих советских изданиях («Литературное наследство»; журналы «Русская литература», «Вопросы литературы», «Новый мир», «Звезда»; «Литературная газета»; переводы печатались в серии «Библиотека всемирной литературы»).
К.М.А. оказался душеприказчиком и наследником коллекции фотографий погибшего М.А. Балцвиника, выдающегося коллекционера. Известны попытки следствия выявить какие-то операции, которые можно было бы инкриминировать К.М.А. в связи с этой коллекцией.
Репутация К.М.А. в какой-то степени подкрепляется и тем, что он – сын одного из крупнейших советских филологов, М.К. Азадовского, одного из создателей советской фольклористики, исследователя жизни и творчества декабристов, многих писателей XIX в., в частности – литературы Сибири. В 1969 г. К.М.А. привлекался свидетелем по делу Е. Славинского, обвиненного в распространении наркотиков (точнее – т. к. доказать какую-то корысть в его действиях следствию не удалось – в притонодержательстве); за отказ от дачи удобных следствию показаний К.М.А. был исключен из аспирантуры Ленинградского Педагогического института им. Герцена и вынужден несколько лет преподавать в г. Петрозаводске.
Ровно таким же образом на рубеже января – февраля в «Материалах Самиздата» появился еще один релиз, в котором содержалась сводка версий относительно причин уголовного преследования:
Для оценки случившегося следует учитывать ряд обстоятельств, о которых ниже.
Отец К.М. Азадовского, выдающийся русский фольклорист Марк Константинович Азадовский, был одной из жертв борьбы с «космополитизмом» наряду с другими профессорами Ленинградского Университета (1949 г.). Сам К.М. Азадовский также был уже однажды подвергнут административным гонениям: в 1969 г. он был привлечен в качестве свидетеля по делу Ефима Славинского, имевшему явную политическую подоплеку (КГБ стремилось пресечь обильные контакты Славинского с иностранцами), но оформленному как уголовный процесс (Славинский обвинялся в хранении и распространении наркотиков); бескомпромиссное поведение Азадовского на этом процессе привело к тому, что он был лишен возможности работать по специальности в Ленинграде после окончания аспирантуры Педагогического института им. Герцена и был вынужден долгое время жить в Петрозаводске. Заведуя кафедрой в училище им. Мухиной, Азадовский добился (через суд) увольнения с работы сотрудника той же кафедры некоего Равича ввиду нарушения им трудовой дисциплины; Равич угрожал Азадовскому использовать в целях мести свои связи с КГБ. В 1979 г. Азадовский с немалыми трудностями добился того, чтобы суд наказал некоего Ткачева, оскорбившего действием Лепилину и самого Азадовского; и в этом случае Ткачев угрожал Азадовскому местью, для которой он намеревался использовать служебное положение своего родственника, капитана ленинградской милиции. По мнению ленинградской интеллигенции, арест Азадовского был произведен в качестве меры по запугиванию всех лиц, которых КГБ подозревает как носителей неофициальной идеологии. Азадовский был выбран на эту роль, вероятнее всего, по следующим причинам: 1) он хорошо известен самым разным группам интеллигенции (писательская среда, академические круги и т. д.) как в Ленинграде, так и в Москве; 2) он хорошо известен на Западе, и поэтому процесс над ним позволяет КГБ проследить за тем, как Запад будет реагировать на наглую провокацию; 3) то обстоятельство, что Азадовский имеет личных врагов и что он уже выступал однажды в роли свидетеля на уголовном процессе, дает КГБ удобную возможность остаться в тени, не привлекая к себе общественного внимания. Достаточно ясно, что само стремление КГБ запугать интеллигенцию является откликом на события в Польше. Весьма возможно, что дело Азадовского призвано возродить память о гонениях на «космополитов», имевших место в 1949 г.
Нам представляется важным сопроводить этот текст комментарием о «событиях в Польше». Осенью 1980 года в Польше в результате массовых забастовок рабочими был создан независимый всенародный профсоюз «Солидарность», лидером которого стал Лех Валенса. Довольно быстро рабочими стали выдвигаться и политические требования, а экономический кризис усугублял критическую ситуацию, парализовавшую всю страну. Напряжение нарастало в течение всего 1981 года, и в декабре деятельность «Солидарности» была подавлена Войцехом Ярузельским, который ввел военное положение и интернировал несколько тысяч активистов. Этот процесс противостояния власти и общества в Польше, неуклонно нараставший и не закончившийся в 1981 году, привлек к себе внимание всего мира. И именно события в Польше, вернее, страх перед ними вызвали к жизни волну репрессий в СССР, особенно в 1981–1982 годах.
Вернемся к «сопротивлению».
Благодаря усилиям А.В. Лаврова и С.С. Гречишкина, молодых историков литературы, научных сотрудников Пушкинского Дома, появилось на свет «письмо докторов наук»: шесть маститых ленинградских филологов просили прокурора Ленинграда С.Е. Соловьева отпустить Азадовского из-под стражи до суда. Письмо подписали Б.Я. Бухштаб, Л.Я. Гинзбург, Б.Ф. Егоров, Д.Е. Максимов, В.А. Мануйлов, И.Г. Ямпольский. Обстоятельства возникновения этого письма были изложены впоследствии А.В. Лавровым в статье, посвященной Д.Е. Максимову:
Подвластность господствовавшей идеологической атмосфере – и прежде отнюдь не полная и не безраздельная – к тому времени, когда мне довелось близко узнать Дмитрия Евгеньевича, была им всецело преодолена. Смрад «развитого социализма» он воспринимал совершенно однозначно – с отвращением, от года к году выражая свои эмоции все более прямо и откровенно. С большим воодушевлением реагировал он незадолго до кончины на первые проблески свободы, замаячившей в начале горбачевского правления, досадуя лишь, что не суждено ему на девятом десятке лет этой свободой воспользоваться. По натуре требовательный к себе и другим, обостренно переживавший порой даже незначительные нюансы в своих взаимоотношениях с людьми, он с резкой нетерпимостью реагировал на все те многоразличные проявления подлости и безнравственности, которыми была перенасыщена окружающая социальная среда.
После того как в декабре 1980 г. был арестован (по сфабрикованному «компетентными органами» обвинению) К.М. Азадовский, его соавтор по работе о Брюсове и «Весах», Дмитрий Евгеньевич был первым, кто поставил свою подпись на сочиненном Сергеем Гречишкиным и мною письме от имени ленинградских профессоров в его защиту; от Дмитрия Евгеньевича я уже отправился по цепочке за автографами к Лидии Яковлевне Гинзбург, Борису Яковлевичу Бухштабу, Виктору Андрониковичу Мануйлову, другим достойным людям.
Для человека, имевшего за плечами десятилетия жизни в условиях государственного террора, побывавшего в тюрьме и в ссылке, это был значимый поступок. Изменить что-либо в заранее предрешенной бандитской расправе над невинным человеком такое письмо, конечно, не могло, но все же оно оказалось веским аргументом для адвокатов…
Итак, 11 февраля 1981 года «письмо профессоров» поступило в Прокуратуру г. Ленинграда. Приводим текст этого письма:
Глубокоуважаемый Сергей Ефимович!
Обращаемся к Вам в связи с делом Константина Марковича Азадовского, арестованного 19 декабря 1980 г. по ст. 224, ч. 3 Уголовного кодекса РСФСР (хранение наркотического вещества «анаша» в количестве 5 граммов).
К.М. Азадовский – заведующий кафедрой иностранных языков в Высшем художественно-промышленном училище им. В. Мухиной, доцент, кандидат филологических наук, известный литературовед и переводчик. Мы знаем К.М. Азадовского как высококвалифицированного специалиста, одного из авторитетнейших знатоков истории русской литературы начала ХХ века и взаимосвязей русской литературы и зарубежных литератур, автора нескольких десятков фундаментальных статей и публикаций, талантливого переводчика со многих западноевропейских языков и языков народов СССР. Его творческая деятельность снискала известность у широкой читательской аудитории, К.М. Азадовским обнаружены и опубликованы не выявленные ранее письма классиков австрийской литературы Райнера Мария Рильке и Стефана Цвейга, произведения выдающихся русских поэтов начала ХХ века – М. Цветаевой, Б. Пастернака, Н. Клюева. К.М. Азадовскому принадлежат капитальные труды, посвященные жизни и творчеству Ф.М. Достоевского, М. Горького, А.А. Блока, В.Я. Брюсова, С.А. Есенина; они получили заслуженное признание у исследователей этих классиков отечественной литературы. Работы К.М. Азадовского печатались в таких авторитетных советских изданиях, как «Литературное наследство», журналы «Новый мир», «Звезда», «Вопросы литературы», «Русская литература», «Литературная газета». При его ближайшем участии подготовлено первое на русском языке научное издание сказок братьев Гримм для академической серии «Литературные памятники».
Покойный отец К.М. Азадовского – Марк Константинович Азадовский – профессор, ученый с мировым именем, один из создателей современной фольклористики, внесший выдающийся вклад в советскую историко-литературную науку. Его вдова и мать К.М. Азадовского Лидия Владимировна Брун (1904 г. рождения) – ученый-библиограф, в настоящее время серьезно больна (она не в состоянии самостоятельно выходить из дома) и нуждается в постоянном уходе сына, единственного близкого родственника.
Принимая во внимание вышеизложенное, убедительно просим Вас разобраться по существу в деле К.М. Азадовского и изменить ему меру пресечении до момента судебного разбирательства.
Еще ранее, 6 января 1981 года, отдельное письмо прокурору города направил академик Михаил Павлович Алексеев – председатель Пушкинской комиссии АН СССР и председатель Международного комитета славистов. Несмотря на высокое положение в советской научной иерархии, сделать такой воистину ответственный шаг было для него непросто. В том, что академик решился на это, сказались несколько обстоятельств. Вероятно, уговоры А.В. Лаврова, который был в тот момент его референтом в Пушкинском Доме. Но прежде всего, по-видимому, те личные воспоминания, которые связывали Михаила Павловича с отцом Кости. Ведь именно Азадовский-старший в 1927 году пригласил М.П. Алексеева, тогда работавшего в Одесской публичной библиотеке, в Иркутский университет, где он вскоре стал профессором, а в 1933 году – опять же при посредничестве М.К. Азадовского – Алексеев перебрался в Ленинград. То есть можно без преувеличения сказать, что своей блестящей карьерой будущий академик был в немалой степени обязан именно Азадовскому-отцу.
К тому же перед глазами М.П. Алексеева, да и многих, кто помнил кампанию по борьбе с космополитизмом 1949 года и ее последствия, стоял немым укором Марк Константинович – затравленный, больной, несчастный, умерший с чувством напрасно прожитой жизни. Тогда Михаил Павлович проявил малодушие, хотя занимаемые им должности (в том числе декана филологического факультета ЛГУ), казалось бы, позволяли ему даже в то жестокое время протянуть своему другу руку помощи. И вот в начале 1981 года у М.П. Алексеева появилась возможность – спустя тридцать лет! – хоть как-то оправдаться перед семьей своего бывшего благодетеля. И Михаил Павлович пишет отдельное письмо на официальном бланке Международного комитета славистов. Изложив подготовленные А.В. Лавровым тезисы, он добавляет еще один абзац, который красноречиво свидетельствует о его нравственном поступке:
Я знаю К.М. Азадовского как серьезного ученого и педагога, выпустившего в свет около сотни печатных работ, многие из которых стали значительным вкладом в филологическую науку, и ручаюсь за его надлежащее поведение во время следствия и судебного разбирательства. С семьей Азадовских я поддерживаю отношения в течение многих десятилетий, а с М.К. Азадовским меня связывали долгие отношения личной дружбы и научного сотрудничества.
И, наконец, еще одно письмо в защиту Азадовского написали сотрудники кафедры иностранных языков ЛВХПУ, которой он руководил до ареста. При этом, что крайне важно как свидетельство общественной реакции на обвинения, предъявленные Азадовскому, – это письмо подписали все (!) члены кафедры. Кстати сказать, Азадовский был не самым покладистым завкафедрой; однако чувство вопиющей несправедливости сплотило тогда всех его сослуживцев. Письмо было адресовано опять-таки прокурору Ленинграда С.Е. Соловьеву, а копия направлена следователю Е.Э. Каменко:
Мы, сотрудники кафедры иностранных языков ЛВХПУ им. Мухиной, обращаемся к Вам по следующему вопросу. Мы работали длительное время под руководством заведующего кафедрой доцента К.М. Азадовского. 19 декабря 1980 г. он был арестован Куйбышевским РУВД и сейчас содержится под стражей.
В общении с К.М. Азадовским у нас сложилось определенное мнение о нашем руководителе как о человеке идеологически и морально выдержанном. Руководя кафедрой, Константин Маркович смог создать спокойную, деловую обстановку, творческую атмосферу работы. Его профессиональные качества обеспечили ему неизменное уважение со стороны сотрудников.
Зная Константина Марковича Азадовского как ученого высокой квалификации, как умелого руководителя и тяжело переживая его арест, мы просим Вас принять во внимание то высокое мнение о нем, которое сложилось в руководимом им коллективе, как смягчающее обстоятельство при рассмотрении его дела.
Мы знаем также о тяжелом положении в семье Азадовского в связи с его арестом (он является единственным кормильцем 76-летней больной матери, нуждающейся в постоянном уходе). Поэтому мы просим Вас выяснить вопрос о степени его виновности и о необходимости содержания его под стражей.
Все эти обстоятельства заставили нас просить Вас, товарищ Соловьев, взять под личный контроль дело К.М. Азадовского.
Несмотря на все эти обращения, никаких послаблений в отношении Азадовского не последовало и уголовное дело особых изменений не претерпело, если, конечно, не учитывать того странного с юридической точки зрения казуса, что обвинение, предъявленное Азадовскому, неожиданно отделилось от уголовного дела Светланы и образовало отдельное делопроизводство. 17 января 1981 года начальник следственного отдела Сапунов утвердил следующий документ:
следователь СО Куйбышевского р-на л-т милиции Каменко, рассмотрев материалы уголовного дела № 10196, установил: 18 декабря 1980 г. гр. Лепилина была задержана во дворе дома 10 по ул. Восстания, и у нее в сумке было обнаружено наркотическое вещество – анаша, которое она незаконно хранила при себе. В указанном доме проживает знакомый Лепилиной гр. К.М. Азадовский, и в связи с этим 19 декабря 1980 г. в квартире по месту его жительства был произведен обыск, в ходе которого на полке с книгами было обнаружено наркотическое вещество – анаша, которое Азадовский незаконно хранил. Таким образом в действиях Азадовского усматриваются признаки преступления, предусмотренного ст. 224 УК РСФСР.
Принимая во внимание, что в ходе следствия не было установлено сговора между Азадовским и Лепилиной на хранение, приобретение или сбыт наркотических веществ и совершенные ими преступления никак не связаны между собой, руководствуясь ст. 26 УПК РСФСР, постановил: Материалы в отношении Азадовского Константина Марковича из уголовного дела 10196 выделить в отдельное производство.
Теперь нетрудно понять, как сооружалась конструкция, получившая название «дело Азадовского», и зачем понадобилось задержание Светланы. Весь этот спектакль был разыгран исключительно для того, чтобы войти в квартиру Азадовского. А когда оба были «изолированы», их дела развели, избавившись тем самым от массы ненужных и даже рискованных для следствия процедур. Ведь если бы дело не разделилось надвое, возникала бы необходимость следственных действий – очных ставок как минимум. А поскольку такое важное процессуальное решение, как разделение одного уголовного дела на два, было принято следователем без каких-либо следственных действий в отношении арестованных, то представляется, что он пошел по наиболее простому и легкому пути – меньше доказательств, меньше публичности и выше вероятность того, что на суде не будет сюрпризов. Возможно, следователь Каменко и не слишком задавался этими вопросами, а попросту выполнил распоряжение начальства.
Прокуратура города тем временем аккуратно – «в установленные законом сроки» – отвечала на письма. Так, ответ на «письмо докторов наук», подписанный начальником отдела по надзору за следствием В.Н. Тульчинской, был направлен 26 февраля матери обвиняемого:
Письмо группы профессоров, докторов филологических наук, в том числе Егорова, Гинзбург и др. (обратный адрес указан Ваш), с просьбой изменить Азадовскому К.М. меру пресечения до момента судебного разбирательства, поступившее в прокуратуру Ленинграда 11.02.1981 года, рассмотрено.
Сообщаю, что в ходе предварительного следствия оснований для изменения меры пресечения Вашему сыну Азадовскому К.М. не имелось. В настоящее время уголовное дело в отношении Азадовского К. М. закончено и направлено для рассмотрения в Куйбышевский районный народный суд.
Все эти письма оказались впоследствии на Западе и, появившись в «Материалах Самиздата», получили огласку. Встает вопрос: сильно ли рисковали люди, подавшие свой голос в защиту, а главное, непосредственно занимавшиеся написанием писем и сбором подписей?
Виктор Топоров, наблюдатель и первое время участник тех событий, позднее рассказал о том, как это происходило:
В деле Азадовского с самого начала была какая-то странность, граничащая с абсурдом. КГБ несомненно приложил руку к этой истории, но было ли это продуманной операцией или всего лишь частной инициативой одного из штатных сотрудников, имеющей личную подоплеку?..
Компания, в которую мы оба входили, была безобидна даже по сравнению с сопредельными и периферийными. Там был самиздат, «эмнести», сборники «Память» и «Хроника текущих событий», – а у нас Костин «Филька» (Рильке), Лаврушкин (и гречишкинский) Андрей Белый, мои переводы и эпиграммы…
…Нас словно бы не замечали – а значит, замечать не хотели. Штаб «борцов за Азадовского» расположился по адресу: Апраксин переулок, 19/21, где на втором этаже с соседями-матерщинниками жили мы с матерью, а прямо над нами – на третьем – Кама Гинкас с Гетой Яновской. (Через площадку от меня жила Светлана Крючкова, но она к этой истории отношения не имеет…)
В нашем штабе одна за другой составлялись и редактировались бумаги, скапливалась и складировалась информация, отдыхала за чашкой кофе рыскавшая без устали по городу, несмотря на столь же глубокую, как у Светы Крючковой, беременность, Зигрида Цехновицер. Только Яша Гордин действовал наособицу… Даже моя заскучавшая на пенсии мать почувствовала себя вновь на важной политической службе.
Однако это только один взгляд. В действительности история с Азадовскими воспринималась в том кругу болезненно и, разумеется, драматически. Кажущаяся легкость происходящего, как это описывает Топоров («…отдыхала за чашкой кофе…» и пр.), дорого стоила Зигриде Ванаг, жене Ю.О. Цехновицера: она потеряла ребенка незадолго до родов. Но и это было еще не все. Некоторых ожидали неприятности по службе.
Приведем письмо С.С. Гречишкина (1948–2009), еще одного участника «сопротивления», которое он написал К.М. Азадовскому спустя более чем десятилетие – 6 января 1992 года:
…Я набрался смелости известить Вас (может быть, просто напомнить) о некоторых обстоятельствах, возникших после Вашего неправедного ареста, в Институте русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР, где я имел честь тогда служить.
Узнав о Вашем аресте, меня немедленно вызвал к себе тогдашний директор Института А.Н. Иезуитов (Ваши научные интересы, Константин Маркович, лежат в иной сфере, однако, я осмелюсь освежить в Вашей памяти хотя бы начальные вехи творческого пути Андрея Николаевича: «В.И. Ленин и вопросы реализма» (1974, докторская диссертация), «Живое оружие. Принцип партийности литературы в трудах В.И. Ленина» (Л., 1973), «Социалистический реализм в теоретическом освещении» (Л., 1975) и т. д. и т. п.). Разговаривал со мной маститый теоретик литературы весьма неласково, запугивал, однако чувствовалось, что он рад Вашему аресту, возбужденно доволен.
Меня поразило, что Иезуитов узнал о моем визите к Вашему следователю (имевшему место за день до разговора с директором ИРЛИ), к которому я пришел без повестки с целью дать (увы, приходится прибегать к языку неподражаемых отечественных протоколов) «положительную характеристику» Вашей «личности». В конце разговора бдительный начальник заявил безапелляционно, что вскорости после Вашего ареста арестуют А.В. Лаврова и меня.
В тот же день Иезуитов вызвал на «ковер» К.Д. Муратову (главного редактора 4-го тома академической «Истории русской литературы», для которого предназначалась Ваша статья о новокрестьянской поэзии, утвержденная к печати). Иезуитов категорически потребовал изъять из машинописи тома Вашу статью и срочно заказать статью по сходной проблематике другому лицу (А.И. Михайлову из сектора советской литературы). Ксения Дмитриевна (кстати, она и многие другие пушкинодомские ученые – назову лишь М.П. Алексеева, Д.С. Лихачева, А.М. Панченко, Г.В. Маркелова, В.А. Туниманова, Л.И. Емельянова – вела (вели) себя безупречно в истории Вашего ареста и заключения) предложила оставить в томе Вашу статью, но временно объявить в качестве авторских фамилии мою и Лаврова с тем, чтобы потом в корректуре заменить их Вашей. Директор злорадно отказал, сказав (ручаюсь за точность цитаты, разговор с К.Д. Муратовой вечером того же дня я отчетливо помню): «Азадовский уже “полетел”, за ним “полетят” Гречишкин и Лавров…»
Вам известно, конечно, Константин Маркович, что покойный академик М.П. Алексеев обратился в те дни с письмом к прокурору города Соловьеву с ходатайством об изменении Вам меры пресечения (вместо содержания под стражей до суда – подписка о невыезде), в котором (помимо высокой оценки Вашей научной деятельности) ручался честью, что (при изменении меры пресечения) Вы не скроетесь от следствия и суда. Так вот, знаете ли Вы, что после того, как это письмо ушло в прокуратуру (кстати, как узнал Иезуитов об отправке письма и о его содержании?), товарищ директор вызвал Михаила Павловича, угрожал (да, да), в хамской форме требовал отказаться от любой помощи Вам и т. д. Аналогичный разговор состоялся у Иезуитова с академиком Д.С. Лихачевым.
Вот, пожалуй, и все, что я намеревался сообщить Вам. Эти сведения Вам подтвердят А.В. Лавров, К.Д. Муратова и Д.С. Лихачев.
После прочтения этого текста может возникнуть вопрос: почему среди подписавших письма не было академика Д.С. Лихачева? Ведь он в 1980 году рекомендовал Азадовского в члены Союза писателей и относился к нему с явной симпатией. В качестве ответа приведем строки из воспоминаний А.В. Лаврова:
В январе 1981 года мы с моим другом и соавтором Сергеем Гречишкиным собирали письма в защиту нашего общего друга, известного литературоведа и переводчика Константина Азадовского, ставшего жертвой провокации со стороны «доблестных органов» и арестованного (ныне реабилитированного). Первое письмо отправил по инстанциям, перечислив все свои высокие титулы, М.П. Алексеев (и получил в ответ хамскую отписку с обращением «тов. Алексееву М.П.»), еще одно письмо пошло за подписями нескольких известных ленинградских профессоров. С аналогичной просьбой обратились мы и к Дмитрию Сергеевичу, но он отказался – и отнюдь не из соображений осторожности: «Письмо за моей подписью только ухудшит в данном случае ситуацию. Для них мое имя в одном может сыграть свою роль – убедить дополнительно в том, что они правильно поступили».
Столь пессимистичный взгляд Д.С. Лихачева, действительно в те годы не имевшего никакого кредита у власти, объясняется ситуацией, сложившейся тогда вокруг его собственного зятя: в тот же период времени и в тех же Крестах сидел доктор физико-математических наук, ученый-океанолог, директор ленинградского филиала Института океанологии АН СССР Сергей Сергеевич Зилитинкевич, муж его дочери Людмилы. Никакие попытки, которые предпринимал Д.С. Лихачев для спасения зятя, не помогли облегчить его участь; сам Дмитрий Сергеевич позднее писал, что его усилия даже повредили. Зилитинкевич несколько лет провел в Крестах (где они и познакомились с Азадовским, оказавшись на короткое время в одной камере) и получил восемь лет заключения, которые отбывал сначала в колонии, а затем на «химии» в г. Выкса Горьковской области.
Итак, 22 декабря 1980 года в переулок Крылова приехал автозак, и Азадовского отправили в Следственный изолятор № 1 г. Ленинграда, традиционно и по сей день именуемый Кресты. Здесь он попал в совершенно иной мир – незнакомый, чуждый и, разумеется, опасный. В этой городской тюрьме, построенной еще в конце XIX столетия, большинство некогда одиночных камер было приспособлено в советское время для четырех человек; в действительности плотность заселения их была вдвое, втрое, а то и вчетверо больше. В камере 447, куда доставили Азадовского, находилось в тот момент 6 человек. Пресловутой «параши» уже не было – в 1970-е годы тюрьму оснастили современной сантехникой: в каждой камере стоял унитаз.
Это был так называемый следственный корпус – в нем содержались «первоходки», то есть дожидающиеся первого в своей жизни судебного процесса в качестве обвиняемых. И хотя каждый, кто попадал в советскую тюрьму, знал о существовании оправдательного приговора, реальность была иной: вся система советского уголовного судопроизводства практически исключала оправдание. Даже если обвиняемый совершенно точно невиновен, но уже «закрыт» и дожидается суда в СИЗО, то ему дадут или условный срок, или ровно такой, какой он уже отсидел, отпустив его лишь из зала суда после оглашения приговора. Ничто не должно было дискредитировать советскую судебную систему.
Водворение Азадовского в тюремную камеру происходило рутинным образом: «шмон», сдача под опись личных вещей, душ, получение матраса с подушкой (ясное дело, без белья) и путь по галереям Крестов с этажа на этаж в сопровождении конвойного от приемника до будущего местожительства. В камере были в основном молодые пацаны – лет от 18 до 20, но были и люди постарше (об одном из них речь пойдет далее). В этой камере Азадовский проведет два с половиной месяца, ничего не зная ни о судьбе Светланы, ни о здоровье матери. Его ни разу не вызовут на допрос, словно забыв о его существовании. Каждый день он ждал, что его пригласят к следователю или адвокату – ведь других сокамерников «дергали» чуть ли не ежедневно. Но увы! И в этом информационном вакууме он находился почти два месяца.
О своем тюремном быте Азадовский вспоминал впоследствии редко и нехотя, и об этом периоде его тюремно-лагерной эпопеи мы располагаем очень скудными сведениями. Однако в 1993 году, когда петербургские литераторы делились мнениями (а некоторые – воспоминаниями) по случаю 100-летия Крестов, он все-таки высказался в одном интервью:
Первое впечатление – это ужас! Ужас наводит все: обстановка, голые выкрашенные стены, водопроводные трубы, грязь. В этих условиях каждый штрих, каждая деталь вызывает у «новичка» только одно чувство – чувство ужаса.
…Нельзя требовать от человека, чтобы он мог противостоять совершенно ненормальным, аморальным условиям и нести ношу, которая явно не предназначена для среднего нормального человека. Есть люди с ранимой психикой, есть люди очень восприимчивые, есть люди физически слабые. В конце концов, как мы знаем, например, из романа Д. Оруэлла, есть средство сломать любого человека. Нужно просто найти эти средства. Я много видел людей, которые ломались в тюрьме, ломались на зоне. Они причиняли вред другим людям. И они заслуживают осуждения. Но все-таки надо прежде всего задать вопрос себе самому: а мог бы я не дрогнуть или не сломаться, если бы мне сказали: «Не подпишешь – будешь сидеть еще 5 лет». Смог бы я не сломаться, если бы меня там начали избивать?.. К счастью, я сам не попадал в такие экстремальные ситуации.
…Всего в Крестах, кажется, около тысячи камер. И в каждой камере 4 спальных места – 4 «шконки». Значит, в Крестах должно бы находиться 4 тысячи человек. Так вот, в тех камерах, в которых мне удалось побывать, число людей колебалось от 10 до 16. Наверное, это представить себе трудно. Этого я не видел ни в каких фильмах и не читал ни в каких книгах. Сразу возникает вопрос: как спать, как попасть на спальное место, лечь на матрац, положить голову на подушку и накрыться шерстяным одеялом. Тут целая наука, точнее, иерархия. Входящий в камеру, особенно входящий впервые, никогда не попадает на привилегированное место, на «шконку». Путь «наверх» начинается с места на полу, под «шконкой». Когда я оказался в камере, мне сразу объяснили, где мое место – место новичка-первоходки. Потом началось мое «восхождение». Кто-то уходил на суд или на этап, можно было передвинуться, завязывались какие-то отношения – я стал вписываться в эту систему. Но первые дни – это как раз были рождественские праздники 80-го года – я провел под «шконкой» и говорил себе: для такого человека, как ты, здесь, вероятно, и место в этой стране.
Позиция Азадовского, занятая им при первом допросе 19 декабря 1980 года, оставалась неизменной: он полностью отрицал какую-либо причастность к наркотику и продолжал обвинять милиционера Хлюпина, подложившего, по его убеждению, пакет с анашой. Все сокамерники были в курсе его ситуации, а потому, вероятно, оперативники, хорошо осведомленные о разговорах в камере, понимали, что вызывать Азадовского на допрос не имеет никакого смысла.
Именно в Кресты к нему пришел адвокат. Это был не обязательный адвокат, какой полагается каждому арестованному и каких на жаргоне именуют «положняковый», а не без труда найденный друзьями. Им оказался маститый ленинградский адвокат Семен Александрович Хейфец (1925–2012), который позднее, уже в 1990-е годы, слыл легендарным, а под закат жизни почитался в адвокатском сообществе едва ли не наравне с А.Ф. Кони: был награжден званием «Почетный адвокат России» и стал обладателем золотой медали имени Ф.Н. Плевако – высшей награды российской адвокатуры.
Но в тот момент Азадовский не слишком мог оценить талант Хейфеца – он имел с ним только одну-единственную (да, именно так: первую и последнюю) встречу 18 февраля 1981 года – при закрытии уголовного дела. Хейфец, который пришел на встречу со своей помощницей (Аллой Казакиной, выпускницей юрфака), был немногословен; никаких сведений с воли от него получить не удалось. Но составленные им ходатайства – они касались в основном истребования необходимых для суда материалов – были вполне профессиональными.
У других заключенных свидания с адвокатами происходили часто, и товарищи по нарам возвращались всегда со свежими сведениями, а то и сигаретами или жевательной резинкой. К Азадовскому же, судя по всему, адвокатов просто не допускали, тем самым лишив его права на защиту. Но и долгожданная встреча с защитником обернулась для него горьким разочарованием. Хейфец ничего не сообщил ему о Светлане, лишь его помощница вскользь упомянула, что та полностью признала вину. И еще одну фразу, что-то вроде: «Пытается и Вас выгородить, дала показания…» Это совпадало с тем, что Азадовский слышал от Арцибушева 19 декабря. Кроме того, он только теперь узнал, что его уголовное дело выделено в отдельное производство, что вообще не поддавалось никакому разумению.
Ни Хейфец, ни его помощница не сообщили Азадовскому самого главного, о чем они сами наверняка знали: что суд над Светланой уже назначен и что он состоится на следующий день – 19 февраля.
Конечно, Азадовский был не первым советским узником, попавшим в ситуацию полного неведения. Он, однако, не до конца понимал, что отсутствие вызовов на допросы и встреч с адвокатом – давно отработанная тактика: следователь, если ему это нужно, стремится лишить подследственного каких бы то ни было соприкосновений с «волей». Об этом свидетельствует Владимир Буковский:
Главное оружие следователя – юридическая неграмотность советского человека. С самого дня ареста и до конца следствия гражданин Н. полностью изолирован от внешнего мира, адвоката увидит, только когда дело уже окончено. Кодексов ему не дают, да и что он поймет в кодексах? Вот и разберись: о чем говорить, о чем не говорить, на что он имеет право, а на что – нет?
Следует сказать, что согласие адвоката Хейфеца защищать Азадовского порадовало далеко не всех. Особенно недоверчиво были настроены те, кто понимал суть процессов такого рода и что-то знал о них, хотя бы из собственного опыта. Ведь Хейфец был не только известным адвокатом, но и адвокатом с так называемым допуском, и с его именем связывались дела, в которых он не слишком помог своим подзащитным.
Об этой системе «допусков» пишет адвокат Дина Каминская (1919–2006), защищавшая в свое время таких именитых «врагов советского государства», как Владимир Буковский (1967), Юрий Галансков (1967–1968), Анатолий Марченко (1968), а потом лишенная статуса адвоката и вынужденная в 1977 году эмигрировать:
По действующим законам все адвокаты могут вести во всех существующих в стране судах любые уголовные и гражданские дела. Однако в действительности права адвокатов и подсудимых нарушаются самим государством. Я имею в виду систему допуска.
Суть этой системы заключается в том, что по делам, расследование по которым производилось КГБ (это почти все политические дела, а также дела о незаконных валютных операциях, связанных с иностранцами, и некоторые другие), допускаются только те адвокаты, которые получают специальное на то разрешение.
Напрасно специалисты по советскому праву стали бы искать в законах СССР какое-либо указание или намек на систему допуска.
И уголовно-процессуальный кодекс, и «Положение об адвокатуре» исходят из полного равенства всех членов коллегии. Ни опыт, ни способности не дают никаких преимуществ ни в праве на выступление в любых судах и по любым делам, ни в размере гонорара. Фактически же неравенство существует. И это неравенство определяется лишь степенью политического доверия адвокату. Формальным показателем этого доверия является наличие «допуска».
Президиум коллегии, по согласованию с КГБ, определяет число адвокатов, которым такой допуск предоставляется. (В Москве его имело примерно 10 % от общего числа адвокатов, то есть 100–120 человек.)
Допуск всегда дается всем членам президиума коллегии, всем заведующим и всем секретарям партийных организаций юридических консультаций. Кроме того, от каждой консультации допуск получали 3–4 рядовых адвоката, чаще всего члены партии. Я в течение нескольких лет тоже имела такой допуск. (Наверное, я была не единственная, но вспомнить, кто еще из беспартийных имел допуск, не могу.)
Надо подчеркнуть, что нельзя ставить знак равенства между допуском адвоката по делам, расследуемым КГБ, и обычной формой получения допуска к секретной документации, которая существует для всех граждан Советского Союза, работающих на секретных предприятиях. Это неравнозначно потому, что большинство тех дел, по которым адвокату требуется допуск, не содержит никаких секретных сведений и документов и часто дела эти даже слушаются в открытых судебных заседаниях.
Государство, которое строго контролирует любое публичное высказывание, имеющее идеологический или политический характер, не могло дать согласие на неконтролируемое использование судебной трибуны адвокатом, не прошедшим дополнительной проверки на политическое послушание. Я довольно быстро была лишена допуска. Не за разглашение каких-то секретных сведений, которых, кстати, ни в одном деле, рассматривавшемся с моим участием, вообще не было. Я лишена была допуска по той причине, что не выдержала этого экзамена на политическое послушание.
О том, какой шлейф тянулся за Семеном Александровичем, можно понять из фрагмента записок его однофамильца – Михаила Рувимовича Хейфеца, арестованного в 1974 году и обвиненного по статье 70 УК РСФСР за предисловие к самиздатскому собранию сочинений Иосифа Бродского, изготовление копий эссе Андрея Амальрика «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» и тому подобные вещи. Он был осужден на 4 года ИТЛ и 2 года ссылки и после освобождения в 1980 году уехал в Израиль. В своей книге воспоминаний он делает отступление о «еврейских» профессиях, совсем не лишнее в контексте нашего повествования:
Или возьмем другую «еврейскую» работу: адвокаты с «допуском» к особо важным делам, то есть делам, которые ведет КГБ. Моя жена со смешком рассказывала после суда: «Знаешь, Мишка, я хотела нанять тебе русского адвоката – ну, чтобы не создавалось впечатления, что свой своего покрывает, – ни одного русского не нашла». Так вот, в лагере этих адвокатов зовут «карманными»: они находятся в кармане у КГБ – из одного кармана оно вынимает тебе прокурора, из другого адвоката. Адвокаты, важнейшие помощники следствия на процессе, используются КГБ для выполнения таких тонких дел, которые собственным дуболомам из аппарата не под силу. Именно такую роль, «подстилки КГБ», например, сыграл – увы! – мой однофамилец адвокат Хейфец на процессе моего товарища В. Марамзина, склонив его к «чистосердечному раскаянию» и «отпору Западу» – сами следователи не могли бы сделать это лучше. Но Хейфец из лучших: за политические услуги, оказанные обвинению, он умеет выбить значительное снижение срока заключения, остальные не требуют и этого, радуясь лишь похвале презирающих их кагебистских шефов…
Владимир Марамзин был арестован, как и Михаил Хейфец, в 1974 году за составление машинописного собрания сочинений Иосифа Бродского, а также за распространение запрещенной литературы – книг М. Джиласа, А. Солженицына и др. На суде в феврале 1975 года он признал свою вину и написал покаянное письмо, переданное через МИД СССР во Францию и опубликованное в газете «Le Monde», а по-русски – в «Ленинградской правде» от 21 февраля. В результате такого беспрецедентного раскаяния он получил 5 лет лишения свободы условно, с разрешением выехать во Францию (куда и прибыл в том же году). Обосновавшись в Париже, Марамзин много сделал для правозащитного движения (рассказ о его помощи Азадовскому, с которым он был знаком лично, впереди).
Что касается такого «раскаяния», которое в общем-то можно назвать сделкой со следствием, то вряд ли найдется человек, который осмелится сказать что-либо порицающее в адрес Марамзина. Тот, кто уже находится в узилище и кому грозит длительный срок, имеет, нам кажется, право сделать выбор в пользу свободы, избежав таким образом нескольких лет заключения. Нужно понимать состояние этого человека, по сути находящегося на дыбе. А поскольку в 1970-е годы советская власть стала проявлять гуманность и попросту высылала диссидентов за границу, то не будем упрекать тех немногих счастливчиков, которым удалось этим воспользоваться.
Проблема в том, что намного чаще такие сделки заканчивались не освобождением в зале суда с последующей отправкой в Париж или Вену, а реальным сроком, который потом еще и «накручивался» в тюрьме или на зоне. Когда же обвинение выступает со статьей, подразумевающей в качестве наказания высшую меру, то покаяние может и не повлечь за собой реальных последствий – человек в этом случае кается без всяких надежд на освобождение, только ради сохранения жизни. Вспомним дело ленинградского распорядителя Фонда Солженицына В.Т. Репина, арестованного в 1981 году; он дал обширные признательные показания и был приговорен к двум годам заключения и трем высылки, хотя поначалу ему грозило наказание вплоть до высшей меры. Об этом деле сообщает ленинградец Валерий Ронкин (1936–2010), бывший политзаключенный:
Я очень боялся за судьбу Вени [Иофе] и других людей, которых называл Репин. Тогда я еще не знал, что Репина чуть ли не год пугали расстрелом, арестом жены и помещением ребенка, родившегося уже после его ареста, в детский дом. Жаль хорошего парня, которого изломала система.
Адвокат Хейфец был участником громких политических процессов как задолго до 1981 года (например, нашумевшее «самолетное дело» – о попытке захвата самолета 15 июня 1970 года группой отказников-евреев), так и позже, однако его бывшие подзащитные отзывались впоследствии о его «помощи» на удивление единодушно. Когда в 1983 году за хранение запрещенной литературы был арестован очередной ленинградский «политический» – филолог М.Б. Мейлах, то и ему по счастливой случайности достался тот же самый защитник, о котором он спустя несколько лет напишет: «Появился адвокат Хейфец (о котором нельзя даже было сказать “адвокат – нанятая совесть”, так как совести он не имел)». Относительно пользы, которую этот адвокат мог оказать, М.Б. Мейлах делает такую ремарку: «Совершенно бесполезный адвокат, по моим представлениям, годный лишь служить почтальоном». Здесь еще раз отметим: Хейфец в деле Азадовского на себя не взял даже скромной роли почтальона.
В любом случае парижская «Русская мысль», в которой к тому времени уже активно сотрудничал упоминавшийся выше В. Марамзин, никоим образом не могла знать, как и почему Хейфец вошел в дело Азадовского. Однако вывод газетой был сделан следующий: «Факт назначения С. Хейфеца адвокатом Азадовского еще раз указывает, что реально этим делом занимаются органы госбезопасности».
Вернувшись в камеру после встречи с Хейфецем, Азадовский стал обдумывать ситуацию. Как узнать, что происходит со Светой? Что значит «дала показания»? Пытается выгородить? Это могло означать лишь одно: Светлана, все обдумав и взвесив, пытается взять на себя еще и те эпизоды, которые следствие инкриминирует ему. Цель – снять с него обвинение, поставить суд перед необходимостью его освободить.
Но так ли это? Как узнать правду? Можно ли связаться со Светой – она ведь находится совсем близко, на женской половине Крестов. Эти мысли неотступно сверлили мозг, угнетали его и мучили. Что придумать?
Найти выход ему помог один из сокамерников.
Он был посажен то ли за кражу, то ли за мошенничество и проходил, сколько можно было понять из его глухих проговорок, по ведомству БХСС (Главного управления по борьбе с хищениями социалистической собственности МВД). На вид он был чистый аферист – обаятельный еврей, умный, острый на язык… Звали его Вадим Розенберг (но в камере называли Фимой); его слова и мнения были, как правило, дельными, в отличие от детского лепета остальных сокамерников. И довольно быстро в том мире, в котором, как известно, не верят – не боятся – не просят, у Азадовского появился товарищ. Фима действительно старался помочь ему морально, участливо выслушивал, подсказывал, давал советы. В сущности, он оказался в тот период единственным собеседником Азадовского, с остальными было просто не о чем говорить. (В ретроспективной оценке это обстоятельство также представляется частью общего замысла, который реализовывался в отношении Азадовского.)
Конечно, в глубине души он не слишком доверял Фиме и совершенно не откровенничал с ним: не делился своими мыслями по делу, не называл имен, не сообщал фактов… Но Фима и не настаивал, понимая обстоятельства, однако всячески подчеркивал, что готов помочь. А коммуникативные таланты у него были блестящими – в этом Константин мог не раз убедиться. Розенберг запросто общался с теми, кто является в тюрьме посредником между заключенными и внешним миром: с «баландёрами» (осужденными, раздающими еду) и «контролерами» (надзирателями); именно через них и осуществляется обычно отправка и доставка «маляв». Азадовский не раз видел, сколь успешно Фима оказывал содействие своим сокамерникм – «малявы» уходили по адресу, затем приходил ответ… Что это также могло быть оперативной «игрой», ему вовсе не приходило в голову.
Что беспокоило Азадовского намного серьезней, так это «дружеские» поползновения Фимы иного рода. В своей жалобе в ЦК КПСС от 15 февраля 1982 года он писал: «Я был помещен в камеру с намеренно подобранными в ней заключенными, и один из них, В.Г. Розенберг, постоянно и целенаправленно провоцировал меня на действия, наказуемые по ст. 121 УК». Статья эта карала за мужеложество, притом срок по ней был до 5 лет. Другими словами – мы можем это утверждать определенно, – ленинградские органы, желая вменить Азадовскому еще какую-либо статью (история с фотографиями – одна из таких попыток), прощупывали его на предмет гомосексуальных наклонностей, с тем чтобы в случае положительного эффекта спровоцировать его на какие-либо действия, а затем осудить еще и по 121-й статье, которая, как известно, не обещает осужденному легкой жизни в ГУЛАГе. Ленинградец Л.С. Клейн, который был 5 марта 1981 года арестован формально именно по этой статье, писал впоследствии: «Коллеги арестованного [Азадовского] были уверены, что наркотики ему подброшены при обыске. Заодно многих его приятелей пытались обвинить на допросах в гомосексуальных сношениях с ним». То есть в данном случае Розенберг совершенно точно участвовал в провокации.
Однако Азадовского заботила Светлана. Фиму постоянно вызывали, как он говорил, «на допросы», с которых он возвращался и сообщал Азадовскому детали, живо его волновавшие. Главным образом о Светлане. Однажды, ссылаясь на случайный разговор со знакомой контролершей, сказал, что Светлана сошла с ума. В другой раз сказал, что его вызывали не по его собственному делу, что следователь расспрашивал его о сокамерниках, в том числе об Азадовском. При этом он стал расспрашивать Азадовского: что же такое он все-таки натворил, если дело у него по 224-3, а вопросы задаются такие, что тянет, похоже, на 70-ю. Азадовский старался понять, что в этих словах правда, а что говорится для того, чтобы сбить его с толку. А однажды в начале марта (следствие по делу Азадовского уже подходило к концу) Розенберг даже признался, что его «прижали к стенке» и заставили подписать какие-то показания.
Наряду с терзаниями о судьбе матери и Светланы Азадовский каждый день задавался вопросом об истинных истоках своего уголовного дела. Диссидентскую линию он отметал изначально – он не участвовал ни в каких диссидентских акциях. А потому хотелось понять, почему именно он стал жертвой. И сколько он ни искал ответа на этот вопрос, не мог найти в своих действиях ничего такого, что тянуло бы на «уголовное дело». Оставалось, собственно, только два варианта. И оба – в высшей степени бытовые. Мы приведем их (в сокращении) по тексту жалобы Азадовского в ЦК КПСС, отправленной уже весной 1982 года из колымского лагеря:
1. Осенью 1978 г. из ЛВХПУ им. В.И. Мухиной был по моей инициативе уволен за пьянство и прогулы М.М. Равич, преподаватель кафедры, которой я руководил. Увольнение Равича протекало крайне болезненно, в нервной обстановке, ибо на защиту пьяницы и прогульщика выступили его друзья – А.А. Соловьев, бывший секретарь Училища (ныне инструктор Отдела культуры в Ленинградском обкоме КПСС), и сменивший его на посту секретаря партбюро В.Я. Бобов. И тот, и другой активно воздействовали на ректорат и общественные организации Училища, пытаясь спасти Равича от увольнения. Ситуация усложнилась тем, что и сам Соловьев был в свое время уличен мною в серьезном проступке – незаконной выдаче М.М. Равичу служебной характеристики для поездки в Польшу. Тем не менее администрация Училища приняла, в конце концов, решение уволить Равича. Народный суд Дзержинского р-она г. Ленинграда, куда обратился Равич с заявлением о восстановлении его на работе, поддержал решение администрации и вынес ряд частных определений в адрес руководителей Училища… Тогда же – и в Училище, и в своем выступлении на суде – я со всей остротой ставил вопрос о привлечении Равича не только к административной, но и к уголовной ответственности. В течение ряда лет Равич систематически присваивал себе общественные деньги, используя в частности свои ежегодные командировки в совхоз в качестве руководителя студентов на с/х работах… После увольнения Равича и он сам, и его друзья и знакомые не раз открыто высказывали угрозы в мой адрес. В январе 1980 г., явившись на кафедру в пьяном виде, Равич заявил, что «будет мстить мне всю жизнь», «припомнит мне дело Славинского» и т. п. Равич между прочим сказал тогда, что мне осталось работать в Училище совсем недолго и что он «вместе с Соловьевым», имеющим личные связи в органах КГБ, меня «посадит».
2. Тогда же, осенью 1978 г., пришлось и мне самому обратиться за помощью в Прокуратуру и Народный суд. 5 ноября 1978 г. против меня и Лепилиной было совершено преступление. Гр. А.А. Ткачев, сосед Лепилиной по квартире, будучи пьяным, взломал торцевым ключом дверь в комнату Лепилиной и, грубо оскорбляя ее, намеревался избить. Ткачев переломал в квартире мебель, порвал одежду на знакомом Лепилиной, С. Молчанове, пытавшемся сдержать хулигана, и т. д. Когда вызванный Лепилиной по телефону, я приехал к ней, Ткачев нанес мне сильный удар по голове, после чего я вынужден был обратиться в травматологический пункт. Однако заявление, поданное Лепилиной и мной на имя Начальника РУВД Дзержинского р-она г. Ленинграда, не повлекло за собой ожидаемого результата. Дело о преступлении, совершенном Ткачевым, было закрыто после недолгого и чисто формального расследования. Инициатором закрытия дела оказался знакомый Ткачева, сотрудник ГУВД Ленгорисполкомов, майор Баду М.Г…Возмущенный вмешательством Баду в дело, которое не было ему поручено, я обратился с жалобой в Прокуратуру г. Ленинграда… Дзержинский районный суд (судья Гусаров), всячески стремясь смягчить меру наказания, приговорил Ткачева к одному году (условно) с удержанием 20 % заработка… Я вновь обратился с жалобой в Прокуратуру г. Ленинграда и настойчиво просил лишить майора Баду возможности воздействовать на органы правосудия… В апреле 1979 г. меня вызывал к себе прокурор Прокофьев, который между прочим заявил мне, что я «слишком много жалуюсь» и буду за это «нести ответственность»… После осуждения Ткачева его мать, З.И. Ткачева, тесно связанная с милицией Дзержинского района… установила за Лепилиной настоящую слежку, донимала ее в квартире грубыми обвинениями и угрозами, писала на нее и меня клеветнические заявления в различные инстанции…
Итак, «бытовуха» (во втором случае – коммунального извода). И как после этих «битв конца семидесятых», в которые он невольно оказался втянутым, Азадовскому было думать о какой-то политической подоплеке дела? Он был совершенно уверен, что не было и нет никакой «политики», а есть только месть. Сработали личные связи его недоброжелателей: Ткачев – Баду, с одной стороны; Равич – Соловьев – Бобов и их знакомые в партийных и правоохранительных органах, с другой.
Получалась, однако, очень уж громоздкая и нелепая комбинация: Светлане подложили наркотики и взяли с поличным; ему подбросили наркотики при обыске и на этом основании арестовали; привлечено множество людей, целый милицейский отдел; скоро будет суд, и они оба наверняка получат реальные сроки. И все это из-за увольнения преподавателя или пьяных домогательств соседа? Учитывая реалии российско-советской жизни, куда проще было бы дать назойливому правдолюбу в парадной все того же дома 10 по улице Восстания металлической трубой по голове; минимум усилий – максимум эффекта.
Это несоответствие сознавал и сам Азадовский; но по природной своей мнительности, развившейся у него, должно быть, после событий 1969 года, а также по врожденной привычке доверять только фактам он оставался в плену своих мыслей о заговорах коммунального толка, не выходил за рамки причинно-следственных категорий. Ведь он совершенно точно знал, что никаких политических дел за ним не числится…
Кроме собственной судьбы, которая не могла не беспокоить Азадовского, у него в Крестах (да и все дальнейшее время – вплоть до самого освобождения) были две незаживающие раны: Светлана, за судьбу и душевное состояние которой он не переставал тревожиться, и мать, которая была обречена на гибель, окажись она в полном одиночестве. Больная, убитая горем женщина 75 лет находилась уже в том положении, когда заботиться о себе самой становится трудно, а кроме сына и Светланы у нее никого не было.
Если относительно матери все было предельно ясно, то мысли о Светлане метались и теснили друг друга. С одной стороны, он был уверен в том, что Светлана не употребляла наркотики, с другой стороны, их все-таки у нее нашли. Он знал из постановления на собственный арест, что Светлану задержали с наркотиками во дворе его дома. При этом если у него самого наркотики «нашли» при обыске и он о них даже не подозревал, то у Светланы их нашли при себе, то есть она в этом как-то замешана. Что Светлана не могла их употреблять, покупать или продавать, он был уверен, но тогда что все это могло означать? Тем более и Арцибушев, и помощница Хейфеца сказали ему, что она во всем «призналась» и «дала показания». Он терялся в догадках.
Как у нее оказались наркотики? Где именно ее задержали, во дворе или уже на лестнице? Что такого она могла сказать на допросе, что к нему на утро явились с обыском?
Постепенно поступающие через баландёров и тюремную почту крохи сведений о Светлане, в чем ему энергично помогал Розенберг, начали обретать ясные очертания: он узнал, что Светлана настолько морально сломлена ситуацией, что стоит на грани помешательства. Что она дала исчерпывающие признательные показания: дескать, втайне от Кости прятала наркотики у него дома.
Последнее обстоятельство было для Азадовского страшным ударом – ведь он был с самого начала уверен, что наркотики подброшены при обыске; но тут выяснялось, что он арестован по глупости и неосмотрительности его жены, влипшей в какую-то странную историю. Зачем? Как она могла так поступить?
Но если рассматривать их как подельников, а Светлана берет всю вину на себя, то суду поневоле придется его оправдать. Но так ли это? Как в этом убедиться? Нужно любой ценой добиваться очной ставки. И вечером того самого дня, когда к нему приходил Хейфец, он подал в «кормушку», через которую заключенные обычно и подавали письменные прошения, заявление в следственный отдел Куйбышевского РУВД:
Сегодня, 18 февраля 1981 г., в момент закрытия уголовного дела, возбужденного против меня по ст. 224 ч. 3, мне стало известно о показаниях моей знакомой, Лепилиной Светланы Ивановны, также находящейся в настоящее время в следственном изоляторе.
Лепилина показывает, что обнаруженное у меня во время обыска наркотическое вещество было спрятано ею у меня в квартире без моего ведома. Кроме того, осенью 1980 г. Лепилина неоднократно надевала и носила принадлежащую мне пальто-дубленку, в кармане которой найдено 0,2 гр. анаши.
В связи с тем, что показания Лепилиной существенно меняют картину дела, прошу произвести мне очную ставку с Лепилиной.
Азадовскому порой казалось, что он все же улавливает логику происходящего. Светлана, признав вину за найденный у нее пакетик с анашой, пошла дальше – созналась и в том, что ей принадлежит наркотик, обнаруженный в его квартире, а также крупицы анаши в карманах его дубленки. Без сомнений, Светлана пытается его выгородить. Она делает это потому, что знает: ей в любом случае не избежать обвинительного приговора – ведь наркотик был обнаружен при ней, ее взяли, как говорится, «с поличным». И еще, вероятно, потому, что приняла решение: один из них должен выйти на свободу, чтобы действовать и помогать беспомощной Лидии Владимировне. Таков был ход его размышлений.
По сути, признательные показания Светланы полностью разрушали предъявленное ему обвинение. Ведь Светлана наверняка признала, что использовала его квартиру как тайник без его ведома. В этом случае следствию и суду ничего не остается, как выпустить его на свободу. Но тут уже вступали в игру другие чувства: имеет ли он право выйти на свободу такой ценой?
Так он рассуждал, шагая по камере и терзаясь все новыми вопросами. Неясность еще более усилилась, когда Фима Розенберг, вернувшись с очередного допроса, сообщил ему, что суд над Светланой состоялся, что она осуждена и получила полтора года. Откуда Фиме это известно? – Сообщил следователь, который в курсе «дела Азадовского».
Если Свету уже осудили и она получила полтора года, значит, она точно признала и его эпизоды, ведь за один найденный у нее пакетик ей, как ранее не судимой, имеющей работу и положительную трудовую характеристику, не дали бы так много. Значит, она признала и свою, и чужую вину… Но если так, то его должны со дня на день освободить. Почему же его так долго никуда не вызывают?
Он терялся в догадках и наконец пришел к выводу: от него просто пытаются скрыть тот факт, что Светлана признала себя виновной и по его эпизодам. Ведь иначе его обвинение полностью разваливается. Его будут судить отдельно, и все его ходатайства о вызове Светы в суд будут отклонены, потому что теперь задача органов – скрыть ее показания от суда и прокуратуры. И никакой очной ставки тоже не будет.
Для него медленно стало проясняться и то, что еще недавно казалось загадкой: почему вопреки здравому смыслу и юридической логике их уголовные дела оказались разведенными. Теперь понятно: с ними хотят расправиться поодиночке, это намного легче. Можно ли воспрепятствовать этому вопиющему беззаконию? Если да, то каким образом? Нужны какие-то свидетельства, которые никакой суд не сможет игнорировать, например письменные показания Светланы. Имея их при себе, он сможет ходатайствовать о вызове Светланы в суд.
Именно тогда и возник вариант, конечно не идеальный, но, как казалось в той ситуации, вполне удобоваримый (выбора, увы, особенно не представлялось). Ушлый Розенберг придумал следующее: надо послать Светлане записку и получить от нее показания. Но как? Поскольку у Светланы 16 февраля был день рождения, можно собрать небольшой подарок и спрятать в него записку. Передать такой сверток, сказал Фима, не составит труда – тюремная романтика всегда в почете. И заверил, что использует все свои тюремные связи, чтобы помочь сокамернику, с которым они были уже, что называется, «по корешам».
И вот, собрав небольшую посылку, удивительно скудную по меркам людей на воле, но ценную в условиях тюремного быта: кусок мыла, карандаш, несколько леденцов, – Константин пишет Светлане записку и отдает весь этот «подарок» Розенбергу. Приведем текст записки (полностью):
Тузик, роднуля! Наши дела развели, видимо, для того, чтобы снять твои показания, доказывающие мою полную невиновность. Как быть?
Меня явно хотят посадить на три года. Поэтому: не отступай от своих показаний, которые ты дала в декабре, особенно на суде. Я требую сейчас очной ставки с тобой и буду требовать твоих показаний на суде (у меня). Только твердость и последовательность твоих показаний могут спасти меня.
На вопрос, откуда я знаю о твоих показаниях, я буду отвечать: через баланду. Попросил баландеров передать тебе привет, а ты в ответ сообщила мне о своих показаниях. Было это где-то в январе.
На всякий случай, если тебе не дадут говорить в мою защиту, то мне нужно иметь на руках записку от тебя. Напиши ее в виде письма ко мне и сообщи, как и почему ты спрятала на стеллаже между окнами завернутую в фольгу анашу (4-я полка снизу) и когда ты надевала мою дубленку.
Помни, после [моего] суда эти твои показания уже не будут иметь значения. На это, видимо, у них и расчет.
Итак, мне нужно от тебя письмецо ко мне – твое признание – как документ, как свидетельство.
Мой бесконечно родной, мой добрый и несчастный Тузик. Я ежедневно и еженощно думаю о тебе. Сколько бы лет мы ни получили, где бы мы ни были – я всегда с тобой. Если освобожусь, сразу же найду тебя. Держись, роднуля. У меня все в порядке: здоров и бодр.
Ко дню рождения твоему (прошедшему) – эти мелочи.
Очень жду ответа.
(Напиши, где тебя задержали: на улице, во дворе или парадной; показала ли ты, что шла в квартиру 51?)
Понимал ли Константин, что любая записка в тюремных условиях – операция рискованная? Понимал ли он, что такой сокамерник, как Фима Розенберг, – не лучший сообщник в столь тонком деле? Понимал ли, что его записка, как и любая «малява», легко может стать добычей оперчасти?
Да, он все это понимал, но не видел других вариантов, и отсутствие альтернатив придавало ему смелости в осуществлении задуманного. Но он явно недооценивал возможных последствий в случае неудачи. Содержание записки казалось ему безобидным: он не видел в ней ничего такого, что может навредить ему, тем более Светлане – ведь суд над ней уже состоялся. К тому же просит он всего-навсего подтвердить ее собственные показания, данные ею на суде и отраженные в материалах ее дела, а также просит не менять их в будущем. Пояснения насчет фольги и дубленки – это как бы напоминания, но важные, поскольку для него оставался нерешенным вопрос, признала ли она оба эпизода из его обвинения или только один (отсюда и слова про дубленку).
Что мы можем сказать сейчас об этом замысле подследственного? Конечно, Азадовский был дезинформирован (то есть еще хуже – он был начисто лишен любой информации, кроме неясных намеков от Хейфеца и скудных сведений от сокамерника) и, кроме того, деморализован. Он пытался действовать и – совершил ошибку. Не потому даже, что отправил записку, содержание которой без труда можно истолковать не в его пользу. А потому, что сел за карточный стол с чертом, да еще возомнил, что сумеет его переиграть. Проще говоря, переоценил свои силы. Позднее, поняв, сколь наивен был этот поступок и сколь опрометчив в той сложившейся критической ситуации, он всегда вспоминал об этом эпизоде с горечью и досадой.
«Малява» осталась безответной. Зато через несколько дней его вызвал следователь, предложивший подписать обвинительное заключение. Азадовский отказался от подписи. Это было с самого начала его принципиальной позицией – не подписывать никаких бумаг, демонстрируя тем самым последовательное и неуклонное непризнание вины. При этом он понимал, что отказ от подписи не слишком играет на руку обвиняемому, настраивая против него всех причастных к делу работников следствия, суда и т. д. Впрочем, что касается приговора, то отказ от подписи не имел особенного значения: срок все равно неизбежен.
После этого следователь совершил процедуру, предусмотренную статьей 201 УПК РСФСР: в его присутствии Азадовский смог ознакомиться с материалами, собранными следствием. Прочитал характеристику из Мухинского училища, полистал бумаги, связанные с делом Славинского, увидел и свое приобщенное к делу заявление с просьбой об очной ставке со Светой. Узнал также, что все ходатайства, заявленные Хейфецем, были следователем рассмотрены и, разумеется, отклонены.
Оставалось ждать, когда будет объявлен день судебного заседания.
Однако буквально накануне суда выяснилось, что адвокат Хейфец не будет участвовать в процессе. Это было и неожиданно, и необъяснимо. Если даже не входить в причины, почему Хейфец отказался защищать Азадовского, сам факт был очень невыгодным для обвиняемого, поскольку со стороны это выглядело следующим образом: Азадовский наотрез отказывается признавать за собой какую-либо вину, а адвокат отказывается его защищать – вина подзащитного настолько для него бесспорна, что он не видит никаких способов оправдать его в глазах суда. Получалось, что даже Хейфец, опытный и известный в городе адвокат, бессилен перед собранными доказательствами (хотя формально – согласно 51-й статье УПК – «адвокат не вправе отказаться от принятой на себя защиты обвиняемого»).
На деле же произошло следующее: вскоре после своего единственного свидания с подзащитным, приблизительно в начале марта, Хейфец позвонил Зигриде Ванаг, которая заключала с ним договор, и попросил ее зайти в юридическую консультацию. И только здесь, с глазу на глаз, сообщил, что выходит из дела. Он открыто сказал, что дело это «насквозь комитетское» и что милиция там «вообще никак не участвует». Растерянная Зигрида пыталась его переубедить, но Хейфец решительно произнес: «Не могу и не буду этим заниматься». Уплаченные в качестве аванса 20 рублей консультация возвратить отказалась.
Что стояло за этим отказом? Стоит предположить, что к тому времени в ленинградском Большом доме (а возможно, и самому Хейфецу) стало известно о статье в парижской «Русской мысли» от 26 февраля. Появление Хейфеца в роли «защитника» толковалось в этой статье как свидетельство участия КГБ в деле. По-видимому, Хейфец решил (и, кстати сказать, небезосновательно), что его участие в деле Азадовского питает такого рода предположения, и почел за благо выйти из этой набиравшей обороты скандальной истории. Другими же словами, – бросил своего подзащитного за несколько дней до суда.
Для защиты Азадовского Зигрида Ванаг быстро нашла другого адвоката, ровесника Хейфеца, также достаточно известного в городе, – Савелия Михайловича Розановского, в будущем еще одного лауреата золотой медали имени Н.Ф. Плевако. Розановский явился в Кресты за день до суда. Представился, объявил об отказе Хейфеца. После чего подсудимый и адвокат обсудили некоторые детали предстоящей процедуры. Розановский, как и Хейфец, держался сдержанно, впрочем, сообщил про письмо академика Алексеева. Сказал, что не видит в действиях Азадовского никакой вины, что следствие проведено предвзято и что в этом он будет выступать на стороне своего подзащитного.
Это внушало надежду, хотя и слабую.
Чем был примечателен этот суд, состоявшийся 19 февраля 1981 года?
Это был типичный уголовный процесс над человеком, раздавленным советской правоохранительной машиной и тюремной реальностью. То есть первое время Светлана отвергала все обвинения; будучи человеком не робкого десятка, она находила в себе силы для какой-никакой, но борьбы. Но сопротивляться Системе молодая женщина, оказавшаяся в страшной, запутанной ситуации, не умела и не могла.
Как и в случае с Азадовским, доказательства вины Светланы решили усилить. Это удалось сделать благодаря обыску в ее комнатах 20 декабря 1980 года, в ходе которого к изъятым бумагам и книгам добавилось следующее: «В кармане принадлежавшей ей куртки были обнаружены крошки вещества буро-коричневого цвета, впоследствии отнесенного экспертизой к наркотическому веществу», вес крошек составил 0,06 гр. Этим обвинение стремилось доказать, что 4 грамма, изъятые при задержании, не случайность.
Поскольку из Дворца культуры имени Кирова, где Светлана работала машинисткой, следствие получило в целом положительную характеристику, то следователь Каменко позаботился и об отрицательной, получив ее 27 января 1981 года от техника жилконторы:
дана на гр. Лепилину Светлану Ивановну, 1946 г. рождения, русскую, прописанную постоянно по адресу: ул. Желябова, д. 13, кв. 60.
Проживает одна в трех комнатах в 4-х комнатной квартире. Поступали жалобы к участковому инспектору на поведение Лепилиной в быту. Длительное время не работала. Приводила в квартиру посторонних лиц, устраивала оргии до утра. Беспокоила соседей по дому. В товарищеском суде не разбиралась.
В начале февраля Светлане предъявили обвинительное заключение, а также дали уголовное дело для ознакомления. Следователь Каменко пошел даже дальше, чем можно было подумать: он разделил изъятый наркотик и обнаруженные «крупицы», представив их в деле как два эпизода. Другими словами, Светлане инкриминировалась уже не статья 224-3 («незаконное приобретение и хранение наркотических веществ без цели сбыта»), а статья 224-4 («те же действия, совершенные повторно»). И, значит, вместо максимальных трех лет лишения свободы в колонии ей теперь грозило до пяти лет.
То обстоятельство, что это не рядовой уголовный процесс, как то пыталось представить следствие, можно было понять опять же по адвокату, который согласился защищать Светлану и которому коллегия адвокатов дело согласилась доверить. Это был опять же найденный друзьями известный в городе адвокат Илья Михайлович Брейман (1929–1983).
Это был также адвокат с «допуском», а также с серьезной генеалогией политической адвокатуры: он, как и Хейфец, в 1971 году участвовал в деле сионистов – был защитником Г.И. Бутмана, одного из обвиняемых на так называемом втором ленинградском процессе («самолетное дело»), что стоило последнему приговора в 10 лет ИТК строгого режима. После 9 лет лагерей он, вместе с остальными участниками «самолетного дела», в апреле 1979 года получает «разрешение на выезд по соображениям оздоровления оперативной обстановки в стране в связи с подготовкой к Олимпийским играм в Москве». Позиция Бреймана при защите Гутмана на процессе подробно изучалась историком судебных процессов над сионистами И. Слосманом, который отмечал: «Подсудимый, несмотря на отсутствие на месте преступления, сотрудничество со следствием и правдивые показания, был на грани расстрела, и адвокат был не особенно против!»
Кроме того, адвокат Брейман участвовал в деле по обвинению членов ассоциации эстонских немцев, которые 11 февраля 1974 года вышли на демонстрацию перед зданием ЦК КПСС в Москве с требованием разрешить им выезд из СССР на родину. Это событие тогда получило значительный резонанс не только потому, что в Эстонии 17 февраля на улицы вышли триста демонстрантов, но еще и потому, что одна из участниц московских событий приковала себя и двоих сыновей к светофору (в те годы это печально известное здание не имело того внушительного «Великого китайского забора», какой был возведен вокруг него в 2011 году). Процесс над ними проходил в Эстонии и был относительно демократичен. Вот что вспоминает Вальдемар Шульц – один из подсудимых, который и получил от государства защитника Бреймана:
Суд над нами состоялся уже не в Таллине, а в Кехра, маленьком эстонском городке под Таллином. Говорят, каждую машину, въезжавшую в город, проверяли, чтобы не допустить на собрание немцев. Наших активистов, которым позволили присутствовать на суде, при входе в здание суда всячески обзывали и оплевывали. Моей дочери с трудом удалось добиться права присутствовать на заседании суда. От защиты на суде я отказался, так как знал, что приговор привезут из Москвы, но перед судом появился назначенный мне защитник Брейман, еврей по национальности. Он пошел на обман, убеждая меня и Бергманна, что его выбрали наши люди по совету Андрея Дмитриевича Сахарова и что он добьется условного наказания… Суд над нами закончился так, как мы с Бергманном и предполагали. Сроки назначили в Москве, и КГБ полностью контролировало процесс. 7 августа 1974 года по приговору суда Петр Бергманн был приговорен к трем годам тюремного заключения, я и Герхард Фаст – к двум.
Если постараться не обращать внимания на столь серьезное участие Бреймана в политических уголовных процессах 1970-х годов, то следует остановиться на его адвокатской тактике, которая, как правило, сводилась к тому, чтобы убедить своего подзащитного в необходимости признательных показаний. Как свидетельствует советская судебная практика, этот метод имел свои преимущества, особенно если обвиняемый к моменту суда уже находился в СИЗО. Поскольку заключение под стражу было уже само по себе лишним свидетельством его вины («невинного человека в тюрьму не посадят!»), то при таком состоянии дел, естественно, суд мягче относился к тем, кто готов был «сознаться», нежели к тем, кто упорствовал и не сознавался «в содеянном».
В случае со Светланой это было непросто – она никакой вины за собой не признавала; настаивала на том, что испанец Хасан, место жительства и учебы которого она сообщила следствию, вручил ей подарки и пакет с лекарством для передачи; при задержании она испугалась, и пакет у нее вывалился наружу вместе с остальными выпавшими вещами; наркотики никогда и нигде не употребляла и готова пройти все необходимые медицинские экспертизы.
Небогатые доказательства, собранные следствием, сводились, собственно, к двум фактам: сам наркотик и «крупицы» из карманов куртки. Но пакетик не исследовался на наличие отпечатков пальцев (что было уже поздно делать, да и не входило в планы милиции), а изъятие содержимого карманов куртки, как и обыск в комнатах Светланы 20 декабря, были произведены с нарушениями УПК, в отсутствии самой Светланы и даже без представителя жилконторы. То, что у нее при обыске были изъяты книги, не имело в ее уголовном деле никаких процессуальных следов – ни экспертиз, ни дополнительных постановлений следователя на этот счет.
Кроме того, в обыске, как выяснилось, принимала участие соседка Светланы, мать осужденного Ткачева. Она не только давала показания по делу и участвовала в следственных действиях в качестве понятой, но и с разрешения милиции изымала «свои» вещи – это впоследствии станет предметом особого разбирательства.
Столь ревностное усердие соседки, которая долгие годы надеялась женить своего сына на Светлане и, в общем-то, хорошо к ней относилась, имело свою вескую причину. Дело в том, что, по существующему законодательству, действовало положение статьи 306-5 Гражданского кодекса РСФСР, которая гласила:
В случае осуждения к лишению свободы, ссылке или высылке на срок выше шести месяцев, если в жилом помещении не остались проживать члены семьи осужденного, договор найма жилого помещения считается расторгнутым с момента приведения приговора в исполнение.
Иными словами, если Светлана получит приговор со сроком более шести месяцев, она останется на улице. И именно это вдохновляло Ткачеву в сложившейся ситуации. Соседка понимала, что, имея основания для улучшения жилплощади, поскольку они с сыном жили в одной комнате, после суда над Светланой – в случае, если приговор окажется более строгим, чем 6 месяцев, – сможет претендовать на освободившиеся комнаты.
Однокамерницы в Крестах быстро просветили Светлану относительно грозящей ей перспективы остаться без жилья и потерять ленинградскую прописку. Да она и сама ясно представляла себе: поскольку ее брак с Азадовским не зарегистрирован, то и вернуться ей будет некуда.
Тем не менее Светлана и далее придерживалась бы своей линии, если бы дело не взял в свои руки опытный Брейман. Действовал он вполне в том стиле, который был описан В. Буковским:
Адвокат – помощник только по уголовным делам. В политических делах, как правило, адвокат – помощник КГБ, ими же и назначенный, или, официально говоря, «допущенный». И если следствию, наседкам, свидетелям и юридической безграмотности объединенными усилиями не удалось довести гражданина Н. до раскаяния – за дело принимается адвокат. Он не только откроет кодекс, но и на случаях из своей практики покажет, что чистосердечное раскаяние есть смягчающее обстоятельство.
Так и произошло. Во-первых, Брейман начисто отмел все порывы Светланы взять на себя ответственность за наркотик, инкриминируемый Азадовскому. Хорошо понимая, что и кто стоит за этим делом, Брейман с раздражением отзывался о Константине Марковиче, «втянувшем» его подопечную в такую некрасивую историю. Во-вторых, он доходчиво объяснил Светлане, что полное отрицание вины при собранных следствием доказательствах «к хорошему не приведет». То есть суд не только не поверит Светлане, но и, возможно, будет настаивать даже не на 4-й части 224-й статьи (неоднократное хранение), а на первой (с целью сбыта или сбыт), которая предусматривает до 10 лет лишения свободы и считается тяжким преступлением со всеми вытекающими отсюда не менее тяжкими последствиями.
Если же Светлана поведет себя «правильно», то есть признает факт приобретения наркотика для собственного употребления, то и адвокату будет легче избавить ее от эпизода с найденными «крупицами», поскольку это доказательство добыто следствием с серьезным нарушением УПК. Таким образом, обвинение Светлане будет переквалифицировано на часть 3 статьи, которая предусматривает в максимальном своем виде до трех лет лишения свободы. А с учетом признания вины и того, что эта судимость – первая, она получит если не условный, то минимальный срок и тогда сможет через несколько месяцев подать на условно-досрочное освобождение; а в лучшем случае – и вообще предусмотренные той же частью «исправительные работы сроком до одного года».
И наконец, желая противопоставить показаниям соседки Ткачевой и характеристике из жилконторы хоть какой-то позитив, Брейман пригласил в качестве свидетеля защиты приятельницу Светланы – Майю Цакадзе, вокалистку модного в то время ансамбля «Поющие гитары».
После почти двух месяцев в Крестах Светлана понимала разницу между параграфами своей статьи и уж точно – между сроками заключения. И, не видя лучшего выхода, она пошла на сделку. Если на предварительном следствии она отказывалась от признательных показаний, то на суде полностью признала вину по части 3 статьи 224 УК, тем самым оговорив себя. Выступая в 1988 году на пересмотре дела Азадовского, Светлана скажет:
Когда на закрытие дела пришел адвокат Брейман, я естественно ухватилась за него, как утопающий хватается за соломинку. Я очень в него поверила, а он, готовя меня к суду, сказал: «Делать нечего, ты должна признать свою вину. Азадовскому все равно ничем не поможешь, дело его ведет КГБ, и песенка его спета». Брейман сказал мне, что если я признаю свою вину, то, может быть, получу полгода и сохраню квартиру, поэтому на суде я признала свою вину. Мои показания на суде были самооговором, впрочем, в том состоянии, в котором я тогда находилась, я могла признать что угодно и подписать что угодно. В тот момент у меня наступило полное безразличие к происходящему.
Нельзя таким образом не признать: Брейман был по-своему прав. Во всяком случае, Светлана избежала максимального срока. Грамотно составленные адвокатом ходатайства, на фоне вопиющих нарушений процессуальных норм помогли переквалифицировать обвинение и даже закончились частным определением суда в адрес следствия. Впоследствии Светлана всегда говорила о Бреймане как о человеке, который ей сочувствовал и знал, что она невиновна, однако был не в силах изменить ход событий.
Судебное заседание проходило под председательством народного судьи В.В. Лохова (в 1982 году он станет членом Ленгорсуда); прокурором выступал В.А. Позен. Приведем текст приговора, вынесенного 19 февраля 1981 года именем РСФСР Куйбышевским районным народным судом города Ленинграда:
Суд рассмотрел дело по обвинению Лепилиной Светланы Ивановны, 16.02.46 г. рождения, уроженки г. Брянска, русской, б/п, с образ. средним, вдовой, детей не имеющей, работавшей машинисткой Дворца культуры им. С.М. Кирова в Ленинграде, проживающей в Ленинграде, ул. Желябова 13 кв. 60, ранее к уголовной ответственности не привлекавшейся, под стражей содержащейся с 18.12.80 г. в совершении преступления, предусмотренного ст. 224 ч. 4 УК РСФСР, и
вину Лепилиной в незаконном приобретении и хранении наркотического вещества без цели сбыта: 18.12.80 г. около 18 часов в помещении кафе, расположенного в доме 2/5 по ул. Восстания в Ленинграде Лепилина незаконно приобрела у неустановленного лица для личного употребления 4 грамма наркотического вещества – анаши и указанное количество наркотического вещества хранила при себе с той же целью до момента ее задержания – 18 часов 20 минут 18 декабря 1980 года. Незаконно приобретенное и хранившееся у нее наркотическое вещество было изъято в момент задержания во дворе дома 10 по ул. Восстания в Ленинграде.
Лепилина вину свою признала полностью, вышеизложенное подтвердила, пояснила, что 18.12.80 г. около 18 часов получила от малознакомого иностранного гражданина для личного употребления пакет с наркотическим веществом, после чего, в 18 час. 20 минут во дворе дома 10 по ул. Восстания в Ленинграде была задержана. В момент задержания пакет с наркотическим веществом выбросила.
Кроме личного признания вина Лепилиной установлена: показаниями свидетелей Петрова О.А. и Михайловой Л.В. о том, что 18.12.80 г. около 18 часов 20 минут во дворе дома 10 по ул. Восстания в Ленинграде они принимали участие в задержании Лепилиной. В момент задержания Лепилина выбросила из сумочки пакет, который ими был подобран и при осмотре его содержимого в нем было обнаружено вещество, похожее на наркотик. Лепилина заявила, что хранившееся у нее наркотическое вещество было получено ею от иностранного гражданина по имени Хасан; материалами дела: протоколом задержания Лепилиной и изъятия у нее наркотического вещества; справкой эксперта и заключением судебно-химической экспертизы о том, что изъятое у Лепилиной при задержании вещество является кустарно-изготовленным наркотическим (веществом) – средством – гашишем, его вес 4 грамма.
Оценив собранные доказательства, суд считает виновность Лепилиной установленной, а ее действия квалифицирует по ст. 224 ч. 3 УК РСФСР, как НЕЗАКОННОЕ ПРИОБРЕТЕНИЕ И ХРАНЕНИЕ НАРКОТИЧЕСКОГО ВЕЩЕСТВА БЕЗ ЦЕЛИ СБЫТА.
Суд исключил из обвинения незаконное приобретение и хранение 0.06 гр. наркотического вещества и переквалифицировал действия Лепилиной с ч. 4 ст. 224 УК РСФСР на ч. 3 той же статьи, поскольку: следствием не представлено, а судом не добыто доказательств виновности Лепилиной по данному эпизоду, сама же Лепилина заявила, что о происхождении 0.06 гр. наркотического вещества, обнаруженных в кармане ее куртки она определенно пояснить ничего не может, может высказывать только предположения; нахождение в кармане куртки Лепилиной 0.06 гр. наркотического вещества может свидетельствовать только о том, что в данном кармане куртки прежде находилось наркотическое вещество в большем количестве и пригодное для употребления, поскольку количество обнаруженного вещества мало, форма его хранения исключает возможность его использования; кроме того, суд учитывает, что протокол обыска по месту жительства не может иметь доказательного значения по делу, поскольку данный документ не соответствует требованиям закона и выполнен с нарушением требований УПК РСФСР к данному документу.
При назначении наказания Лепилиной суд учитывает характер и степень общественной опасности совершенного ею преступления, а также данные о ее личности. Учитывая повышенную степень общественной опасности совершенного Лепилиной преступления, отрицательную характеристику с места жительства, компрометирующие ее данные, содержащиеся в характеристике с места работы Лепилиной, суд считает необходимым назначить ей наказание только в виде лишения свободы, однако не на максимальный срок, поскольку суд считает возможным учесть то, что к уголовной ответственности Лепилина привлекается впервые, вину свою в содеянном признала, по месту работы в большей части характеризуется положительно.
С учетом характера содеянного и данных о личности Лепилиной в совокупности суд не считает возможным применить к ней ст. 24–2 УК РСФСР. Руководствуясь ст. ст. 300–303 УПК РСФСР, суд
Лепилину Светлану Ивановну признать виновной по ст. 224 ч. 3 УК РСФСР и назначить ей наказание по данной статье в виде лишения свободы сроком на ОДИН год ШЕСТЬ месяцев с отбыванием наказания в исправительно-трудовой колонии Общего режима. Срок наказания Лепилиной исчислять с 18 декабря 1980 года. Мерой пресечения Лепилиной оставить содержание под стражей.
Этот приговор, вынесенный в суде первой инстанции, следовало рассматривать как окончательный. Перспективы отмены или смягчения приговора во второй (кассационной) инстанции не было. Статистика ленинградской судебной практики предлагает нам следующие данные: начиная с 1980 года в Ленинграде наблюдалось серьезное увеличение масштабов преступности; только в 1980 году было зарегистрировано 28 920 уголовных преступлений, а судимость в городе в том же году возросла на 11,9 %. В условиях такого всплеска преступности особое внимание уделялось судам – оправдательных приговоров стало заметно меньше. При этом возросла и «стабильность приговоров», то есть процент неизменности приговоров по кассации. Удивительны цифры этих процентов: в 1-м квартале 1981 года по всем поступившим в Ленгорсуд кассационным жалобам на уголовные приговоры этот показатель составил 97 %, а отменен приговор был только в отношении 19 человек (1,1 % осужденных, подавших кассационную жалобу), изменен – в отношении 32 (1,9 %). Естественно, что при всей предрешенности обвинительного приговора Куйбышевского райнарсуда в отношении Светланы адвокат ей сразу сказал, чтобы она на кассацию не рассчитывала. В этом он был опять-таки прав: Светлана не могла даже надеяться, что попадет в тот самый 1 %, чей приговор может быть отменен коллегией Ленгорсуда.
Одновременно с приговором судья вынес частное определение – он не оставил без внимания многочисленные вольности при обыске в комнатах Светланы и выемке «крупиц мусора» из карманов ее куртки, что свидетельствовало «о грубых нарушениях, допущенных при производстве предварительного следствия, о ненадлежащей профессиональной подготовленности работников УУР ГУВД ЛО». Следственное управление должно было в месячный срок отчитаться о принятых мерах.
Приведенный выше приговор суда не вполне отражает то, что на самом деле происходило в зале заседания. Вопреки ожидаемому, версия следствия, изложенная инспектором уголовного розыска Владимиром Яковлевичем Матняком 1957 г.р., задерживавшим Светлану, отличалась от показаний понятых. В своем первом рапорте Матняк написал, что 18 декабря 1980 года, подходя к дому 10 по улице Восстания, «я увидел женщину, которая быстро шла по улице, оглядывалась, нервничала, и это показалось мне подозрительным». Прокурор Позен, который довольно активно вел процесс и настаивал на вине Светланы, вероятно, не совсем хорошо подготовился и не прочитал всех материалов. Интерес представляют зачитанные показания дружинников О.А. Петрова (л. 5–6) и Л.В. Михайловой (л. 7–8), которые были даны ими в день задержания Светланы:
Свидетель Петров: 18 декабря 1980 г. в составе группы городского комсомольского оперативного отряда участвовал в рейде по местам скопления наркоманов в центральной части города Ленинграда. Около 18 час. 20 мин. инспектор 15 отдела УУР ГУВД ЛО Матняк, с которым мы проводили рейд, попросил меня и члена городского оперативного отряда Михайлову Л.В. помочь ему в задержании гражданки, которую он укажет. Во дворе дома 10 (у парадного) по ул. Восстания нами была задержана гражданка, одетая в меховой короткий полушубок, темные брюки и светлую вязаную шапочку, которая впоследствии оказалась Лепилиной С.И…
Свидетель Михайлова: 18 декабря 1980 г. в составе группы комсомольского оперативного отряда участвовала в рейде по местам скопления наркоманов в районе Московского вокзала. Примерно в 18 час. 20 мин. инспектор 15 отдела УУР ГУВД Матняк, с которым мы проводили рейд, попросил нас (я была с членом оперативного отряда гр. Петровым О.А.) оказать ему помощь при задержании одной гражданки во дворе дома 10 по ул. Восстания у парадной, в которую она собиралась войти. Мы задержали гражданку, которая была одета в белую вязаную шапочку, меховой полушубок и темные брюки, которой, как выяснилось потом, оказалась гр. Лепилина…
Тем самым версия милиционеров Матняка и Арцибушева, которые настаивали на случайности задержания, терпела фиаско. Это было очевидно как для Светланы, так и для всех присутствующих в зале суда. Судья Лохов, конечно, тоже увидел это вылезшее, как шило из мешка, несоответствие. Но поскольку он уже имел признательные показания обвиняемой, то переквалифицировал дело на часть 3-ю, как и предполагал адвокат, и вынес не слишком суровый приговор. С учетом сложившихся обстоятельств Светлана (да и все прочие) посчитала такой приговор не самым худшим результатом; это было вдвое меньше того, что ей предрекал Арцибушев в день задержания.
На суде присутствовали, кроме Майи Цакадзе, друзья Светланы и Константина. Когда Светлану уводил конвой, она обернулась к присутствующим и громко сказала: «Не верьте ничему, что здесь происходит».
В том же месяце в самиздате появился релиз судебного заседания. Несмотря на многие неточности, поскольку авторы черпали информацию со слов, произнесенных в зале суда, то есть прокурора и судьи (например, что Лепилина специально выбросила пакетик, тогда как в действительности он выпал вместе с остальными вещами, когда милиционеры схватили ее с двух сторон), он представляется нам более интересным, нежели текст приговора:
Относительно суда над Светланой Ивановной Лепилиной, гражданской женой Константина Марковича Азадовского.
Суд над С.И.Л., арестованной 18 декабря 1980 г. возле дома К.М. Азадовского, состоялся 19 февраля 1981 г. в Ленинграде. Приговор суда: 1,6 года лагерей общего режима. В качестве свидетелей на суде присутствовали двое дружинников, участвовавших в задержании подсудимой, и вызванная адвокатом подруга С.И.Л., долгое время проживавшая совместно с ней. На суде обсуждались следующие два эпизода.
1) 20 декабря 1980 (т. е. уже после задержания С.И.Л.) в ее комнате (комната находится в коммунальной квартире) был произведен обыск. В кармане куртки, принадлежавшей С.И.Л., были обнаружены при обыске следы марихуаны (анаши) – 0,06 гр. По этому поводу прокурор объявил, что доказательств приобретения анаши у него не имеется, и поэтому он сам вместо предварительного обвинения по статье 224, ч. 4, Уголовного кодекса РСФСР (неоднократное хранение наркотиков) выдвигает обвинение по статье 224, ч. 3 (однократное хранение наркотиков без цели сбыта). Адвокат указал на то, что данный эпизод вообще нельзя учитывать процессуально, ввиду грубых нарушений закона при составлении протокола обыска. К этим ошибкам относятся: 1) подписи понятых не совпадают с теми фамилиями понятых, которые значатся в протоколе обыска; свидетели-понятые отсутствуют на суде; 2) из показаний соседки С.И.Л. по квартире Петровой ясно, что она присутствовала при обыске; между тем «Петрова» – мать некоего Ткачева, находящегося в заключении за хулиганство, при котором потерпевшей была С.И.Л.; 3) сама С.И.Л. не присутствовала при обыске (в это время она находилась в камере предварительного заключения; в тюрьму она была доставлена лишь после обыска). В результате выступления адвоката данный эпизод более судом не рассматривался, а в адрес следствия было вынесено частное определение суда, в котором подчеркивалась недобросовестная работа следственных органов, протекавшая с нарушениями советского уголовного законодательства.
2) 18 декабря 1980 г. С.И.Л. получила пакет от некоего испанца, назвавшего себя Хасаном, в кафе на ул. Восстания, д. 3/5. Вскоре после получения этого пакета С.И.Л. и была задержана, причем она пыталась при задержании выбросить полученный ею пакет, в котором оказалась анаша. В обвинительном заключении сказано, что задержание было произведено на основании того, что дружинникам показалось подозрительным поведение С.И.Л. Между тем сами дружинники показали на суде, что они получили в милиции приказ задержать С.И.Л. во дворе дома, где проживает К.М.А. (при этом им было дано описание внешности С.И.Л.). Личность испанца Хасана не была установлена судом, а его дело было выделено в особое.
Возможны следующие предположения относительно обоих описанных случаев. Что касается незначительных следов марихуаны (анаши), обнаруженных в куртке, то либо анаша была подброшена милицией, либо соседкой, испытывавшей чувство мести к обвиняемой, либо упоминавшимся Хасаном, которому С.И.Л. давала носить эту куртку (они встречались во Дворце культуры им. Кирова, где С.И.Л. работала машинисткой, а Хасан был зрителем представлений самодеятельного театра). Что касается эпизода с пакетом, то С.И.Л. заявила после суда на свидании с сестрой, что Хасан дал ей этот пакет, сказав, что там – лекарство, которое нужно передать по такому-то адресу. На следствии С.И.Л. подверглась давлению со стороны следственных органов. Ей было сказано, что если она будет придерживаться той версии, которую она впоследствии изложила сестре, то ей грозит тюремное заключение сроком до 10 лет (по статье 224, ч. 1). Ей было предложено, чтобы она признала, будто она взяла этот пакет для своих собственных нужд (что она в конце концов и признала). Несколько странной при этом выглядит попытка С.И.Л. выбросить пакет при задержании, однако естественно предположить, что С.И.Л. почувствовала что-то неладное, какую-то опасность, заключенную в неизвестном ей пакете, и постаралась избавиться от этой опасности (тем более, что уже в течение полутора месяцев до этого Азадовский и она обсуждали вопрос о том, что КГБ начал проявлять повышенный интерес к личности Азадовского). Суду не удалось доказать, что С.И.Л. направлялась к Азадовскому. С.И.Л. придерживалась версии, что она вошла в проходной двор, чтобы затем выйти из него и попасть в магазин на ул. Жуковского. Между тем сам Азадовский (со слов его адвоката) продолжает решительно отрицать свою «вину». Возможно, что суд над ним состоится в течение двух первых недель марта 1981 г.
Суд над С.И.Л. проходил с грубыми нарушениями процессуального кодекса. Так, прокурор утверждал, что наркотики не случайно оказались у Лепилиной, «доказывая» это ссылкой на поставленный им же самим под сомнение эпизод с курткой (в обвинительном заключении значится: «коричневая куртка бежевого цвета»), а также ссылкой на дружбу С.И.Л. с Хасаном (который вообще остался неопознанным) и Азадовским (суда над которым еще не было!). Для С.И.Л. остается возможность подать кассацию в Городской суд. Всякая гласность относительно произошедшего с ней, безусловно, может оказать воздействие на решение Городского суда.
Надежда на гласность была, разумеется, иллюзорной. Как мы указали выше, вероятность изменения решения в кассационной инстанции была равна 1 %. И действительно, 6 марта 1981 года Коллегия по уголовным делам Ленинградского городского суда оставила приговор без изменения. А Светлана Ивановна Лепилина была этапирована в исправительную колонию УС 20/2 общего режима в поселок Ульяновка Тосненского района Ленинградской области.