КАК отмечает Джон Максвелл Кутзее, выдающийся философ и превосходный ро-_ манист, прославившийся неутомимой и точной фиксацией грехов, глупостей и заблуждений человечества,
заявление, что мир должен быть разделен на конкурирующие экономики, поскольку такова его природа, — искусственное. Конкурирующие экономики существуют потому, что мы решили: именно таким мы хотим видеть наш мир. Конкуренция — это сублимация войны. Неизбежность войны — не аксиома... Если мы хотим войны, мы выбираем войну, если хотим мира, с тем же успехом выбираем мир. Если мы хотим конкуренции, мы вольны начать конкуренцию; точно так же мы вольны стать на путь товарищеского сотрудничества [1].
Впрочем, загвоздка состоит в том, что вне зависимости от того, был наш мир сформирован решениями, принимавшимися и осуществлявшимися нашими предками, или нет, в начале XXI века он является малопригодным для мирного сосуществования, не говоря уже о людской солидарности и дружественном сотрудничестве. Он устроен таким образом, что сотрудничество и солидарность представляют собой не просто непопулярный, но и сложный и затратный вариант. Неудивительно, что люди достаточно редко находят в себе материальные и душевные силы для того, чтобы выбрать такой вариант и воплотить его в жизнь. Подавляющее большинство людей, как бы благородны и возвышенны ни были их убеждения и намерения, сталкивается с враждебными и опасными, а главное — неизбежными реалиями: вездесущей алчностью и коррумпированностью, соперничеством и всеобщим эгоизмом, а соответственно, и с реалиями, насаждающими и превозносящими взаимную подозрительность и постоянную бдительность. Ни один человек сам по себе не способен изменить эти реалии, отмахнуться от них, опровергнуть их или жить вопреки им — и поэтому у людей не остается иного выбора, кроме как следовать образцам поведения, которое, осознанно или бессознательно, целенаправленно или по умолчанию, однообразно воспроизводит мир bellum omnium contra omnes. Именно поэтому мы сплошь и рядом принимаем эти реалии (надуманные, внушаемые или воображаемые реалии, ежедневно воспроизводящиеся с нашей помощью) за «природу вещей», которую люди не в силах оспорить и изменить. Еще раз обратимся к рассуждениям Кутзее: «средний человек» сохраняет веру в то, что миром управляет необходимость, а не абстрактный моральный кодекс. Следует честно признать, что у этого «среднего человека» имеется более чем достаточно разумных оснований для того, чтобы верить в то, что неизбежное — неизбежно, и точка. Мы (вполне справедливо) заключаем, что в этом мире нам предстоит жить. Альтернативы этому миру нет, рассуждаем (ошибочно) мы дальше,— и быть не может.
Но в чем же заключается это якобы «неизбежное», которое, как считаем мы, «средние» (иначе говоря — «простые») люди, соответствует и будет соответствовать «устройству» и «природе» вещей? Иными словами, каковы же эти неявно принимаемые предпосылки, невидимо присутствующие в каждом мнении о «состоянии мира», под которыми мы обычно подписываемся и которые формируют наше понимание (или, точнее, непонимание) этого мира — но которые мы почти никогда не подвергаем серьезной проверке, изучению и испытанию фактами?
Я обозначу лишь некоторые из этих предпосылок, хотя, возможно, они в большей степени, чем все прочие ложные убеждения, несут ответственность за проклятье социального неравенства, его по видимости неудержимый рост и распространяемые им метастазы. Однако с самого начала хочу предупредить, что при чуть более пристальном изучении «неизбежное», о котором идет речь, оборачивается не более чем различными аспектами сложившегося статус-кво — тем, что на данный момент есть, а не тем, чего не могло не быть; и что эти аспекты нашего нынешнего положения, в свою очередь, основываются на недоказанных, сомнительных или откровенно ошибочных предпосылках. Да, в данный момент эти аспекты являются «реалиями» в том смысле, что они упорно сопротивляются попыткам переделать или заменить их, а точнее говоря, любым попыткам, которые предпринимаются или могут быть предприняты с использованием орудий, в настоящий момент находящихся в нашем распоряжении (как выяснили сто лет назад два великих социолога, У А. Томас и Флориан Знанецкий, если люди считают нечто истиной, то они ведут себя так, что оно становится истиной...). Однако это ни в коем случае не доказывает, что реформа или замена данных аспектов невозможна—что человек никогда не будет над ними властен. В крайнем случае отсюда следует лишь то, что для их изменения потребуется нечто большее, чем одна лишь смена умонастроений. Нам не обойтись чем-либо меньшим, нежели изменение — которое зачастую бывает весьма резким, а изначально может оказаться болезненным и неприятным — нашего образа жизни.
Из этих неявных предпосылок, имеющих репутацию «очевидных» (то есть не нуждающихся в доказательствах), для более внимательного изучения предлагаются следующие:
1. Экономический рост — единственный способ ответить на вызовы, а также, возможно, решить все те проблемы, которые будут порождаться людским сосуществованием.
2. Непрерывный рост потребления, или, точнее говоря, ускоряющийся оборот новых предметов потребления, возможно, является единственным или по крайней мере важнейшим и наиболее эффективным способом удовлетворить стремление людей к счастью.
3. Люди не равны от природы, и потому приведение возможностей, открывающихся перед людьми, в соответствие с неизбежностью этого неравенства выгодно для всех нас, в то время как попытки изменить это состояние вещей не принесут нам ничего, кроме вреда.
4. Соперничество (влекущее за собой как возвышение достойных, так и изгнание/умаление недостойных) в одно и то же время представляет собой и необходимое, и достаточное условие социальной справедливости, а также воспроизведения социального строя.
«Это же экономика, глупец!» — под таким лозунгом, автором которого был Джеймс Карвилл, на президентской кампании 1992 г. Билл Клинтон выступил против Джорджа Г. У Буша. С тех пор эта фраза успела занять весьма достойное место в мировом политическом словаре. Она прочно закрепилась в политическом языке, а также в «доксе» (то есть в сумме убеждений, на которых строятся взгляды широкой публики, но над которыми редко задумываются, не говоря уже о том, чтобы подвергать их изучению и проверке), снова и снова всплывая в речах политиков и на брифингах политтехнологов во время избирательных кампаний — как и во многих других случаях. Это выражение подразумевает — в качестве самоочевидного факта жизни, подтвержденного совместным опытом и не вызывающего никаких сомнений в своей истинности,—что общественные чаяния, симпатии и антипатии, готовность общественности поддерживать одних и отвергать других участников предвыборных баталий, а также склонность избирателей к тому, чтобы распознавать свои интересы в предвыборных программах и лозунгах, полностью или почти полностью определяются превратностями «экономического роста». Считается, что вне зависимости от всех прочих ценностей и предпочтений, которые могут разделяться избирателями, их выбор в большей степени, чем какими-либо иными соображениями, определяется наличием или отсутствием «экономического роста». Из этого вытекает, что цифры, якобы демонстрирующие темпы экономического роста, дают наиболее надежный прогноз в отношении того, кто из соперников, сражающихся за доступ к коридорам власти, победит на выборах. Те же самые ожидания нередко выражаются в другой популярной фразе — «голосуйте своим бумажником» (на американском английском) или «своим кошельком» (на британском английском), — означающей, согласно словарю Longman, естественную людскую предрасположенность «выбирать тех или то, с чьей помощью, по вашему мнению, вы получите больше всего денег».
Вполне может быть, что так оно и есть на самом деле, с учетом недавно получившего широкое распространение и сейчас уже прочно укоренившегося убеждения в том, что шансы на приличную, достойную и приятную жизнь — иными словами, такую жизнь, которую стоит прожить — зависят в первую очередь от тех факторов, которым, как считается, соответствуют официальные данные об «экономическом росте». Однако загвоздка состоит в том, что это убеждение не является врожденным и вообще в каком бы то ни было смысле «естественным»; напротив, оно сложилось сравнительно недавно. Самые крупные умы среди пионеров современной экономической науки, наоборот, считали «экономический рост» не благословением, а досадным недочетом — хотя, к счастью, лишь временным и в конечном счете преодолимым недочетом, причиной которого является все еще недостаточное предложение благ, необходимых для удовлетворения всей суммы потребностей человечества. Большинство из них полагало, что эту сумму можно вычислить — и после того, как производственные возможности общества сравняются с ней, на свет появится «стабильная» или «устойчивая» экономика, в большей степени отвечающая «естественным» склонностям людей. Например, Джон Стюарт Милль, пионер современной экономической мысли и один из самых одаренных ученых и философов XIX века [см.: 2], предсказывал неизбежный и фактически несомненный переход от экономического роста к «стационарному состоянию». В своей главной работе «Принципы политической экономии» он писал, как может прочесть каждый в нынешней версии «Википедии», что «богатство не может увеличиваться беспредельно. Прекращение роста даст нам стационарное состояние. Стационарное состояние капитала и богатства... станет весьма существенным достижением по сравнению с нашей текущей ситуацией». Кроме того,
вряд ли необходимо отмечать, что стационарное состояние капитала и численности населения не подразумевает ограничения возможностей для человеческого совершенствования. Ничуть не уменьшится простор для роста всех форм духовной культуры, для морального и социального прогресса, не меньшим окажется и простор для развития искусства жизни, и такое развитие станет куда более вероятным, когда мысли человека перестанут сосредоточиваться на борьбе за существование [4, с. 768].
Джон Мейнард Кейнс, один из самых влиятельных экономистов XX века [см.: 2], еще и в середине этого века, как можно прочесть в той же «Википедии», ожидал неизбежного наступления времени, когда общество, ранее уделявшее основное внимание средствам (экономическому росту и личному стремлению к прибыли), сможет наконец-то заняться целями (такими, как счастье и благосостояние). Он писал: «Алчность — грех, давать деньги в рост преступно, а любовь к деньгам отвратительна... Цели мы вновь поставим выше средств, а хорошее предпочтем полезному» [3, с. 67]. «Недалек тот день,—утверждал он,— когда экономические проблемы отступят туда, где им самое место — на задний план, а наши головы и сердца снова обратятся к нашим истинным проблемам — проблемам жизни и отношений между людьми, проблемам творения, поведения и религии» [18] — иными словами, тем проблемам, которые не только являются «реальными», но и намного благороднее и привлекательнее, чем потребности «чистого выживания», которыми до сего дня руководствуется экономика, или готовая сменить их приманка безудержного роста; проблемам, решение которых сможет открыть путь к подлинно здравому образу жизни и принципам людского сосуществования.
С тех пор прошло еще шестьдесят лет безудержной капиталистической погони за богатством ради самого богатства — погони, во время которой было напрочь забыто и отброшено отношение к общественному богатству как к орудию построения общества, отзывчивого к разнообразным, многогранным требованиям хорошей жизни, достойной того, чтобы быть прожитой. И вот Роберт и Эдвард Скидельски издают статью «Когда же придет пора остановиться? Деньги и хорошая жизнь» [26]. Майкл О’Лири, пересказывая эту работу в своем эссе, носящем вызывающее название «Утонувшие в приливной волне» [33], утверждает: «Мифом о том, что приливная волна якобы поднимает все лодки, в наши дни уже никого не обмануть» (увы, несколько преждевременное заключение, так как, насколько можно судить, люди по-прежнему сплошь и рядом попадаются на эту удочку вопреки надеждам авторов на отрезвляющий эффект новейших и оглушительных сведений о том, что глобальное неравенство возрастает беспрецедентными темпами). Ежегодный доклад ОЭСР «На пути к росту» за 2012 г., по мнению О’Лири, свидетельствует о том, что в официальных интерпретациях корней нынешних бед «вся вина возлагается на бедных, а все удовольствие достается богатым». Между тем Джон Эванс, генеральный секретарь Объединенного профсоюзного консультативного комитета при ОЭСР, отмечает, что
авторы доклада «На пути к росту» не сумели извлечь уроков из кризиса и по-прежнему выдвигают требование о дерегулировании рынков труда. Те политические меры, которые внесли вклад в нынешний кризис, подаются в качестве решений. Особое беспокойство вызывает то, что ОЭСР рекомендует снизить уровень защиты рабочих в то время, когда им нужно больше уверенности в завтрашнем дне.
Пусть «невидимая рука рынка», имеющая странную репутацию механизма, повышающего всеобщее благосостояние,—рука, которую государственная политика дерегулирования стремится освободить от юридических наручников, в свое время придуманных для того, чтобы ограничить ее свободу действий, — действительно невидима, но у нас едва ли есть причины сомневаться в том, кому она принадлежит и кто ею управляет. «Дерегулирование» банков и потоков капитала позволяет богатым свободно перемещаться по миру, искать и находить наиболее пригодные для эксплуатации, наиболее прибыльные сферы и становиться еще богаче — в то время как «дерегулирование» рынков труда лишает бедных такой же возможности, не говоря уже о том, чтобы остановить или хотя бы замедлить странствия владельцев капитала (называемых на биржевом жаргоне «инвесторами»), вследствие чего бедные становятся еще беднее. Помимо ущерба, которому подвергаются их доходы, их шансы на получение работы и на минимальный заработок попадают в зависимость от действий инвесторов, стремящихся к максимальной прибыли, в то время как перспектива конкуренции с другими трудящимися делает их позицию неустойчивой и становится причиной острого душевного дискомфорта, постоянного беспокойства и хронического недовольства жизнью — бедствий, которые не покидают их и не перестают их мучить даже в (недолгие) периоды относительного благополучия.
Впрочем, такое расслоение, вызываемое «политикой дерегулирования», принадлежит к числу наиболее строго охраняемых официальных секретов; в скармливаемых общественности официальных отчетах дерегулирование подается как царский путь к всеобщему благосостоянию, в то время как данные по ВНП, якобы показывающие, как возрастает и уменьшается «общее богатство» нации, и отождествляемые с благосостоянием страны, молчат о том, как распределяется это богатство. Они скрывают это вместо того, чтобы выставлять напоказ; и самой важной, в частности, является истина, не разглашаемая этой статистикой и состоящая в том, что возрастание «общего богатства» идет рука об руку с углублением социального неравенства, вместе с тем еще сильнее увеличивая и без того непреодолимый разрыв между безопасностью существования и общим благополучием верхних и нижних слоев социальной пирамиды. Напомним вдобавок, что вершина этой пирамиды год от года становится все уже и уже, в то время как остальная ее часть, включая и самое дно, неудержимо расширяется...
Собственно говоря, подавляющая доля — 90 с лишним процентов — прироста валового национального продукта в США, достигнутого после кредитного краха 2007 г., была присвоена богатейшим 1 процентом американцев. Расширение разрыва и сокращение слоя мультимиллиардеров, которым достается львиная доля плодов «экономического роста», идут, по видимости, неудержимо и непрерывно ускоряются, как недавно вычислила Джулия Коллеве. Средства, накопленные десятью богатейшими людьми мира, в настоящее время составляют 2,7 трлн долларов, что примерно соответствует богатству Франции — пятой по величине экономике мира [см.: 20]. Богатство одного из них — Аманасио Ортеги, основателя Inditex и владельца 1600 магазинов Zara, — всего за год после октября 2011 г. увеличилось еще на 18 млрд долларов, что составляет примерно 66 млн долларов в день. В соответствии с данными, авторитетно подтвержденными Британской комиссией по большим зарплатам (High Pay Commission), заработки корпоративных руководителей за последние тридцать лет выросли в этой стране в 40 раз, в то время как средний размер британской заработной платы всего лишь утроился и в настоящее время застыл на уровне в 25 900 фунтов. По мнению председателя комиссии Деборы Харгривс, «на верхних уровнях британского бизнеса сложилась кризисная ситуация, крайне пагубно сказывающаяся на нашей экономике. Положение, при котором размер окладов руководителей устанавливается за закрытыми дверями, никак не связан с достижениями компании и подпитывает крупномасштабное неравенство, свидетельствует о том, что верхние слои нашего общества охвачены серьезной болезнью». И хуже всего то, что баснословное увеличение богатства незначительной доли общества, не превышающей 0,1 процента от его численности, происходит «в пору беспрецедентно бедственного положения» оставшихся 99,9 процента.
Вышеприведенные сопоставления отражают рост неравенства среди населения отдельных национальных государств; что же касается глобального аспекта неравенства, то профессор Аня Вайсс из Университета Дуйсбург-Эссен, обобщая и экстраполируя текущие тенденции, приходит к очень похожим, если не к еще более мрачным, неприятным и даже откровенно пугающим выводам: «Реалистичная картина грядущего глобального неравенства недвусмысленна. Если все останется так, как есть, то не следует ждать серьезных стимулов к изменениям или шансов на них... В реалистичной перспективе, скорее всего, неравенство по-прежнему будет углубляться, а система национальных государств по-прежнему будет его легитимизировать» [29, р. 145, 150].
Общая картина практически не оставляет места для сомнений: при нынешнем состоянии дел экономический рост (отображаемый в статистике по «валовому национальному продукту», который определяется как рост объемов денег, переходящих из рук в руки) не предвещает большинству из нас никакого светлого будущего. Напротив, он грозит уже огромному и быстро растущему числу людей еще более глубоким и откровенным неравенством, еще меньшей уверенностью в завтрашнем дне, а также дальнейшей деградацией, разочарованиями, оскорблениями и унижениями — все более тяжелой борьбой за социальное выживание. Богатства, накапливающиеся у богатых, никак не «просачиваются» даже к тем, кто находится в непосредственной близости от них в иерархии богатства и дохода, — не говоря уже о тех, кто стоит на более низких ступенях лестницы; эта пресловутая, хотя и все более иллюзорная «лестница» вертикальной мобильности чем дальше, тем сильнее превращается в нагромождение непроницаемых решеток и непреодолимых барьеров. «Экономический рост» сигнализирует о росте изобилия для немногих избранных при резком ухудшении социального положения бесчисленного множества прочих людей и снижении их самоуважения. Вместо того чтобы доказать свою пригодность в качестве универсального решения для наиболее распространенных, серьезных и неподатливых социальных проблем, «экономический рост», каким мы его знаем благодаря нашему коллективному, все более нездоровому опыту, выглядит едва ли не главной причиной существования и нарастания этих проблем.
И тем не менее... Баснословные доходы, бонусы и привилегии, достающиеся «исполнительным руководителям» крупных корпораций, по-прежнему слишком часто оправдываются ссылкой на пресловутую «теорию просачивания»: заявление о том, что такие успешные предприниматели, как Стив Джобс или Ричард Брэнсон, создают успешные компании, тем самым увеличивая число рабочих мест, и что по причине чрезвычайной редкости людей, обладающих столь уникальными талантами, советы директоров крупных компаний должны предлагать большие оклады руководящим сотрудникам, с тем чтобы принести пользу своей стране (а вообще-то в первую и последнюю очередь только своим акционерам.); в противном случае «создатели богатства» применят свои таланты где-то еще, в ущерб для всех тех, для кого были бы выгодны хорошие результаты работы компании (читай: прибыльность в смысле выплат акционерам). Такие люди, как Стив Джобс и Ричард Брэнсон, действительно встречаются редко — чего, однако, нельзя сказать о баснословных окладах, которые ожидаются людьми, допущенными в магический круг корпоративных акул, как нечто, положенное им по праву, вне зависимости от того, к чему приводит их пребывание на капитанском посту больших компаний — к цепочке побед или к катастрофе. Прославленные имена, на которые ссылаются всякий раз, когда на щит поднимается «теория просачивания», играют роль фиговых листков для прикрытия неявной, неписаной политики коллективного страхования, которое гарантировано сверхбогатой элите вне зависимости от ее успехов в бизнесе...
И хотя в теории ожидается, что эта политика будет не только вызывать и ускорять, но и гарантировать рост общественного богатства, на практике какие-либо ее обязательства по отношению к богатым не приносят тем, чье благосостояние она призвана повышать, никакого прибытка. Истинная цель этой политики состоит в том, чтобы обеспечить привилегии, а не в том, чтобы поставить их на службу общественному благу. Она приводит к тому, что узкая группа наиболее высокооплачиваемых менеджеров оказывается ограждена от воздействия любых потрясений, которые их деятельность может принести всем тем, чей доход они ставят в зависимость от превратностей судьбы. Речь идет не о создании, а о распределении богатства; говоря более конкретно, монополия корпоративных руководителей на высокие заработки лишается какой-либо зависимости от качества работы, которое теоретически эти заработки призваны вознаграждать. В тех случаях, когда корпоративные руководители терпят неудачи в биржевую игру, те, кого они должны обеспечивать работой, лишаются ее и средств к существованию, не получая даже прожиточного минимума, но сам руководитель может спокойно дожидаться выплаты «золотого рукопожатия», гарантированного ему контрактом. Согласно резюме этой практики, приведенному в «Википедии»,
«золотое рукопожатие» предлагается только высокопоставленным руководителям крупных корпораций, и его стоимость может достигать миллионов долларов. «Золотые рукопожатия» предназначены для компенсации риска, связанного с переходом на новую работу, поскольку руководство крупными корпорациями сопряжено с высоким риском увольнения, а компании, приглашающие посторонних на столь высокие должности, могут находиться в опасной финансовой позиции. Использование «золотых парашютов» вызывает беспокойство у некоторых инвесторов, поскольку их выплата никак не связана с качеством работы руководителя. Известны примеры того, как руководители компаний наживались на продаже своих фондовых опционов, в то время как сами компании под их руководством теряли миллионы долларов, а тысячи трудящихся оставались без работы. «Золотое рукопожатие» может стать для руководителя стимулом к тому, чтобы искусственно снизить курс акций возглавляемой им компании и тем самым привести к ее продаже.
Ниже приведено несколько недавних, случайно выбранных примеров этой практики, получившей всеобщее распространение:
Уходя из компании, обеспеченные руководители обычно получают выходные пособия, величина которых может составлять миллионы долларов. Во многих случаях это пособие причитается им вне зависимости от того, достигла ли компания своих финансовых целей и вообще имела ли она прибыль... Например, Майкл Овиц, бывший президент The Walt Disney Co., получил выходное пособие в 140 млн долларов с лишним, что составляло около 10% годового чистого дохода компании. Или вспомним о 40 млн долларов, которые главный исполнительный директор Джилл Барад получила от Mattel Inc. Она была уволена, потому что акции компании упали в цене более чем на 50% [12].
Как стало вчера известно, сэр Иан Блэр, уволенный с должности главы Скотленд-Ярда, ожидает выплаты ошеломляющей компенсации величиной в 1 млн фунтов. Наградой комиссару столичной полиции за его неумелое правление станет «золотое рукопожатие» размером примерно в 295 тыс. фунтов — остаток жалованья, которое он должен был получить до истечения срока его пятилетнего контракта. Еще 100 тыс. фунтов он получит в качестве компенсации за бонусы, которые причитались бы ему, если бы он оставался во главе столичной полиции до февраля 2010 г., когда была первоначально запланирована его отставка, и за понесенные им юридические издержки. Помимо этого, сэру Иану назначена разовая пенсия в размере 672 тыс. фунтов и индексированная пенсия, составляющая 126 тыс. фунтов в год. Эту сделку один депутат парламента назвал «абсурдной», а другой — «нелепой». Три с половиной года пребывания сэра Иана на его должности были омрачены сомнениями в продуманности его решений, в его качествах как руководителя и в политкорректности избранного им стиля работы. Он был отправлен в отставку в прошлом месяце всего через несколько часов после того, как ему были предъявлены новые обвинения в недостойных поступках, на этот раз связанные с полицейскими контрактами, полученными от него близким другом [32].
Добавлю к этому, что вопреки заверениям многочисленных влиятельных экономистов, включая нобелевского лауреата 1995 г. Роберта Лукаса (который в 2003 г., всего за пару лет до впечатляющего краха экономики, завязанной на банках и кредите, объявил дерегулирование финансовых рынков «реальным решением» «ключевой проблемы предотвращения кризисов»), непомерные заработки и без того богатых людей отнюдь не реинвестируются в «реальную экономику» (то есть в тот сектор экономики, который занят производством и распределением жизненно необходимых благ), а используются для изменения номинального количества денег в пределах магического круга очень богатых людей, не заинтересованных в оказании услуг «реальной экономике» и не занимающихся этим. По словам Стюарта Лэнси,
Современная экономическая теория утверждает, что чистый рынок работает таким образом, который идет на пользу всей экономике в целом. Однако не что иное, как извращенные стимулы, подталкивали банки к тому, чтобы бесконтрольно накачивать глобальную экономику кредитами. Это привело к обогащению целого поколения финансистов, но только за счет расширения той деятельности, которая удушает «реальную экономику»... Деньги щедро направлялись на покупку компаний, частные инвестиции, сделки с собственностью и всевозможные виды спекулятивной активности и финансового и индустриального манипулирования, которые привели к накоплению состояний, но главным образом посредством перераспределения существующих, а не создания новых материальных ценностей, предприятий и рабочих мест [22, р. 141].
Из всего этого можно сделать только один вывод: «Дерегулирование и демутуализация (финансовых и кредитных учреждений) стали очередным источником дохода для элиты финансовой отрасли, обеспечив ей еще более высокие гонорары, комиссионные и бонусы» [ibid., p. 149] — в то же время еще сильнее урезав и без того скудные активы миллионов «кредитозависимых» людей, которые живут и работают в «реальной экономике» и благосостояние которых связано с ее подъемами и спадами.
«Конечная цель техники, или ее телос, — заявил Джонатан Франзен во вступительной речи, произнесенной 21 мая 2011 г. в колледже Кэньон,— состоит в том, чтобы заменить естественный мир, безразличный к нашим желаниям,— мир ураганов, проблем и разбивающихся сердец, мир, оказывающий нам сопротивление — миром, настолько отзывчивым к нашим желаниям, что фактически он станет не более чем продолжением нашего „я“». Все дело в комфорте и удобствах, глупец — вот что читалось в этой речи: главное — это комфорт, дающийся без усилий, и комфортабельное отсутствие усилий. Главное — сделать мир послушным и подстраивающимся под наши капризы и фантазии, изгнать из него все, что может упрямо и решительно стоять между желанием и реальностью. Поправка: в той мере, в какой мы называем «реальностью» все, что противостоит нашей воле, главное — положить конец реальности. Главное — жить в мире, состоящем только из желаний и потребностей — из моих и твоих, из наших; а мы — это покупатели и потребители, те, кто пользуется техникой, и те, на чье благо она работает.
Желание, которое все мы разделяем и ощущаем особенно сильно и страстно — это желание любить и быть любимыми.
Далее в речи Франзена прозвучали такие слова:
По мере того как наши рынки выясняют, чего в первую очередь желают потребители, и реагируют на эти желания, наша техника достигает чрезвычайной изощренности в выпуске продукции, соответствующей существующему в наших фантазиях идеалу эротических взаимоотношений, в которых объект нашей любви ничего не требует, моментально все дает, вызывая у нас чувство всемогущества, и не закатывает ужасных сцен, когда его заменяют еще более сексуальным объектом и прячут в ящик —
а также, добавим, выкидывают на свалку и в бездонный колодец забвения. Такие высокотехнологичные товары, как электронные устройства, запускающиеся по голосовой команде или сделанные так, что мы можем увеличить изображение на экране, просто проведя по нему двумя пальцами, во все большей степени воплощают в себе все то, что мы всегда хотели бы получить от объектов своей любви, но почти никогда не получаем в реальности — вдобавок к этому обладая бесценным свойством не надоедать нам после того, как мы потеряли к ним интерес, и не огрызаться, когда мы избавляемся от них. Электронные устройства не просто удовлетворяют наши любовные потребности; они сделаны таким образом, чтобы к ним проявляли такую же любовь, которая предлагается всем прочим объектам любви, но обычно не дозволяется ими. Электронные устройства — самые чистые объекты любви, задающие стандарты и шаблоны как начала, так и завершения романа, которые могут игнорироваться всеми прочими объектами любви — электронными и живыми, одушевленными и неодушевленными — лишь ценой того, что они могут быть наказаны и отвергнуты.
Однако, в отличие от любви к электронным устройствам, любовь человека к человеку означает преданность, согласие на риск, готовность к самопожертвованию; она означает выбор неизведанной и не нанесенной на карту, неровной и ухабистой дороги в надежде — и в решимости — разделить свою жизнь с другим. Иногда любви сопутствует безоблачное счастье, но очень редко бывает так, что ей сопутствуют комфорт и уют; не стоит самоуверенно ожидать этого, и тем более рассчитывать на это... Напротив, любовь требует крайнего напряжения всех наших навыков и воли, и даже в этом случае она сопряжена с возможностью поражения, выявления нашей неадекватности и нанесения ущерба нашей самооценке. Обладание дезинфицированным, гладким, лишенным шипов и не заключающим в себе никаких рисков электронным предметом — что угодно, но только не любовь; он дает нам гарантию против «грязи», в которой, как справедливо отмечает Франзен, «любовь неизбежно вываливает кошмар нашего эгоизма». Электронная версия любви в конечном счете не имеет к любви никакого отношения; продукция потребительских технологий ловит своих клиентов на удочку удовлетворения их нарциссизма, обещая всегда показывать нас в выгодном свете — что бы ни случилось и что бы мы ни сделали или отказались делать. Как указывает Франзен, «мы играем главные роли в своих собственных фильмах, непрерывно фотографируем себя, щелкаем по кнопке мыши, ощущая себя повелителями, и машина подтверждает это чувство... Подружиться с кем-либо означает просто включить его в наш персональный зал льстящих нам зеркал». Однако, добавляет он, «попытка нравиться всем несовместима с любовными взаимоотношениями ».
Любовь становится или угрожает стать противоядием от нарциссизма. Кроме того, она первой бросается в бой, когда речь заходит о разоблачении ложности тех претензий, на которых мы пытаемся строить свою самооценку, в то же время тщательно избегая их проверки действием. То, что действительно обещает нам стерилизованная и отмытая, поддельная электронная версия любви — гарантированную защиту нашей самооценки от тех рисков, которыми печально известна подлинная любовь.
«Электронный бум» с его баснословными прибылями, извлекаемыми из продажи устройств, все более «дружелюбных к пользователям» —уступчивых, покорных, неизменно послушных и никогда не противящихся воле хозяина,—несет на себе все признаки очередной «девственной страны», только что открытой и подлежащей эксплуатации (и обещающей бесконечную цепь дальнейших открытий). Потребительские рынки могут записать на свой счет еще одно завоевание: успешной коммодитизации и коммерциализации подверглась еще одна сфер наших проблем, тревог, желаний и борьбы—доселе оставлявшаяся на откуп низовым инициативам, кустарям и надомникам и потому не обещавшая серьезных прибылей; деятельность в этой сфере, как и во многих других сферах людских интересов и занятий, оказалась сведена к походам за покупками и перенаправлена в магазины и моллы. Однако повторим еще раз: сфера, только что открытая для эксплуатации со стороны потребительских рынков, вопреки ее двуличным обещаниям, является не сферой любви, а сферой нарциссизма.
Тем не менее день за днем с телеэкранов и из динамиков на нас льются щедрым и нескончаемым потоком одни и те же призывы. Порой они откровенны до наглости, порой хитроумно замаскированы — но всякий раз, взывая к нашим интеллектуальным способностям, эмоциям либо подсознательным желаниям, они обещают, предлагают и подсовывают нам счастье (либо приятные ощущения, мгновения радости, удовольствия и восторга: гору пожизненного счастья, дозированного и выдаваемого мало-помалу, ежедневными или ежечасными порциями в мелкой монете), скрывающееся в покупке товаров, выставленных на продажу в магазинах, в обладании ими и в получаемом от них наслаждении.
Смысл этих призывов едва ли может быть более ясным: дорога к счастью лежит через покупки; общая сумма покупательной активности нации является важнейшим и наиболее надежным показателем личного счастья. В магазинах можно найти надежное лекарство от всего неприятного и неудобного — от всех тех мелких и крупных раздражителей и помех, которые препятствуют уютному, комфортабельному и непрерывно приносящему наслаждение образу жизни. Что бы магазины ни рекламировали, демонстрировали и продавали, они излечивают все реальные и мнимые жизненные невзгоды — как те, которые уже доставляют нам неприятности, так и те, встречи с которыми мы только опасаемся.
И эти призывы обращены ко всем без разбора: к тем, кто находится и на верхних, и на нижних ступенях лестницы. Эти призывы претендуют на универсальность — на пригодность во всех жизненных ситуациях и для каждого человека. Однако на практике они раскалывают общество на совокупность добросовестных, полноценных потребителей (качество, во-обще-то проявляющееся в разной степени), и на категорию не состоявшихся потребителей — тех, кто по различным причинам, но в первую очередь из-за отсутствия соответствующих ресурсов неспособен жить в соответствии с теми стандартами, к соблюдению которых приглашают и подталкивают эти призывы, непрерывно и настойчиво твердя одно и то же и в конце концов превращаясь в заповеди, обязательные для исполнения, не допускающие сомнений и не делающие исключений. Первая группа довольна своими усилиями и склонна считать свои высокие места в потребительском рейтинге справедливой и достойной наградой за свои врожденные или с трудом приобретенные способности справиться с препятствиями на пути к счастью. Вторая группа испытывает унижение, поскольку попала в категорию неполноценных существ, оказавшись на последних местах в лиге и ожидая либо уже пережив исключение из нее. Эти люди стыдятся своих неудач и их вероятных причин: отсутствия либо нехватки таланта, трудолюбия и настойчивости — поскольку все эти недостатки отныне объявлены позорными, нетерпимыми, унизительными и достойными наказания, даже если они считаются (или потому, что они считаются) пороками преодолимыми и излечимыми. На жертв конкуренции публично возлагают вину за возникающее социальное неравенство; но что более важно — они обычно соглашаются с публичным вердиктом и сами во всем себя винят — за счет самоуважения и уверенности в своих силах. Таким образом, несправедливость усугубляется оскорблением: на открытую рану обездоленности сыплется соль порицания.
Обвинения в неспособности избежать социальной второсортности распространяются и на малейшие проявления недовольства со стороны неудачников, не говоря уже об их восстании против несправедливости неравенства как такового — так же как и на всякое сочувствие и сострадание удачливых к неудачникам. Несогласие с текущим состоянием вещей и с образом жизни, ответственным за его сохранение, отныне не рассматривается как справедливая защита утраченных или украденных (хотя и объявленных неотчуждаемыми) прав человека, требующих уважать их, соблюдать их принципы и подходить ко всем людям с одной меркой, однако, по словам Ницше, «сострадать слабым и калекам» «вреднее любого порока» [5] , и по этой причине «в пощаде и жалости» к ним и к им подобным всегда скрывалась «величайшая опасность» [6; 25, р. 204].
Подобные надуманные общественные представления играют роль чрезвычайно эффективного щита, который защищает порождаемое обществом неравенство от любых серьезных покушений на него, мобилизуя широкую общественную поддержку на их сдерживание, а порой даже на их отражение и сокращение их размаха. Однако этот щит не способен помешать зарождению и накоплению гнева и ненависти в тех, кто ежедневно созерцает зрелище сверкающих призов, якобы доступных всем нынешним и будущим потребителям (причем предполагается, что обладание этими наградами равнозначно счастливой жизни), и испытывает при этом чувство вечной исключенности и изгнания с праздника жизни. Время от времени накопившийся гнев находит себе выход в недолгих оргиях разрушения (подобных случившимся пару лет назад в Тоттенхэме бунтам тех, кто не сумел стать потребителями и кому не дали стать ими) — выражающих, однако, отчаянное желание изгоев хотя бы ненадолго попасть в потребительский рай, а вовсе не намерение поставить под вопрос и оспорить фундаментальный принцип потребительского общества: аксиому о том, что стремление к счастью равнозначно шоппингу и что счастье лежит на полках магазинов в ожидании того, когда мы найдем его там.
Утверждение о виновности жертв неравенства, дополненное и увенчанное их собственной готовностью подписаться под этим вердиктом, фактически предотвращает перерождение несогласия, замешанного на унижении, в программу альтернативного образа счастливой жизни, основанного на иной организации общества. Несогласие сталкивается с участью большинства прочих аспектов человеческой близости: сплошь и рядом оно подвергается, так сказать, «дерегулированию» и «индивидуализации». Ощущение несправедливости, которое в ином случае можно было бы использовать в деле борьбы за большее равенство, оказывается обращено на ближайшие форпосты потребительства, расщепляясь на бесчисленное количество мелких обид, не поддающихся слиянию и объединению — и растрачиваясь в спорадических актах зависти и отмщения прочим индивидуумам, оказавшимся в пределах досягаемости. Разрозненные вспышки гнева дают временный выход ядовитым эмоциям, обычно обузданным и сдерживаемым, и приносят столь же недолгое облегчение — хотя лишь для того, чтобы сделать чуть менее невыносимым покорное, смиренное подчинение отвратительным и ненавистным несправедливостям повседневного существования. Кроме того, как проницательно предупреждал несколько лет назад Ричард Рорти, «если удастся отвлечь пролов от их собственной безысходности с помощью созданных средствами массовой информации псевдособытий [...] тогда сверхбогатым будет нечего бояться» [7, с. 98].
Все разновидности социального неравенства вытекают из раскола между имущими и неимущими, как еще пять веков назад отмечал Мигель Сервантес де Сааведра. Но в разные времена предметы, к обладанию которыми наиболее страстно стремились и невозможности обладания которыми наиболее страстно старались избежать, были разными. Два века назад в Европе, всего несколько десятилетий назад во многих краях, удаленных от Европы, и вплоть до нынешнего дня в некоторых из тех мест, где еще ведутся межплеменные войны и подвизаются доморощенные спасители, главным объектом, обладание которым отличает имущих от неимущих, являлись и по-прежнему являются хлеб или рис (которого вечно не хватает). Благодаря Богу, науке, технике, а также некоторым разумным политическим начинаниям мы с этим уже не сталкиваемся — из чего, разумеется, не следует, что вековечный раскол преодолен и забыт. Напротив, вожделенные вещи, недоступность которых служит причиной наиболее яростного возмущения, в наше время многочисленны и разнообразны — а их число, так же как и искушение обладать ими, растет день ото дня. Одновременно растут гнев, унижение, злоба и обида, вызванные невозможностью обладать ими,—а также желание уничтожить то, чем мы не можем завладеть. Грабежи и поджоги магазинов питаются из того же самого источника и направлены на удовлетворение того же самого стремления.
Сейчас все мы в первую очередь именно потребители — потребители по праву и в силу возложенной на нас обязанности. На следующий день после кошмара 11 сентября Джордж У Буш, призывая американцев преодолеть шок и вернуться к нормальной жизни, не нашел лучшего рецепта, чем совет «пройтись по магазинам». Уровень нашей покупательской активности и та легкость, с какой мы избавляемся от одного предмета потребления, с тем чтобы заменить его «новым и усовершенствованным», служит важнейшим показателем нашего социального положения, играя роль очков, набранных нами в погоне за жизненным успехом. Решение всех проблем, встающих на пути, уводящем нас от бед и приближающем к довольству, мы ищем в магазинах. От колыбели до гроба нас призывают и приучают видеть в магазинах аптеки, полные лекарств, позволяющих исцелить или по крайней мере смягчить все невзгоды и несчастья, встречающиеся в нашей жизни и в жизни вообще. Тем самым магазины и шоппинг в полной мере приобретают подлинно эсхатологическое измерение. Согласно знаменитой формулировке Джорджа Ритцера, супермаркеты — это наши храмы; соответственно, можно добавить, что списки покупок — наши требники, а прогулки по моллам становятся для нас паломничеством. Источником самых ярких эмоций для нас служат спонтанные покупки и избавление от вещей, потерявших для нас привлекательность, с тем чтобы заменить их более привлекательными. Полнота потребительского наслаждения означает полноту жизни. Я покупаю — следовательно, я существую. Покупать или не покупать — такой вопрос перед нами уже не стоит.
Для неудавшихся потребителей, этой современной разновидности неимущих, недоступность шоппинга является кровоточащим и болезненным стигматом неполноценной жизни, знаком никчемности и собственного ничтожества. Речь идет не только об отсутствии удовольствия, но и об отсутствии человеческого достоинства — более того, об отсутствии смысла жизни, а в конечном счете — об отсутствии права называться человеком и каких-либо иных оснований для самоуважения и уважения со стороны прочих.
Пусть для законных членов конгрегации супермаркеты служат местами богослужения и целью ритуального паломничества. Но для тех, кто подвергнут анафеме, признан дефективным и потому отлучен от Потребительской церкви, супермаркеты становятся вражескими форпостами, провокационно расположенными в местах их ссылки. Укрепленные бастионы преграждают доступ к благам, защищающим остальных от аналогичной участи: как согласился бы сам Джордж У Буш, они преграждают обратный путь (а для молодежи, которой еще не приходилось сидеть на церковной скамье, просто путь) к «нормальной жизни». Железные решетки и шторы, камеры видеонаблюдения, охранники в форме у входа и охранники в штатском, притаившиеся внутри, лишь усиливают атмосферу войны и непрекращающихся боевых действий. Эти вооруженные и тщательно охраняемые цитадели «врага, проникшего в наши ряды», служат постоянным напоминанием о вырождении и неполноценности туземного населения, об его бедственном и унизительном положении. Бросая вызов своей высокомерной и надменной неприступностью, они словно бы кричат: «Только попробуй!». Что попробовать?
Чаще и настойчивее всего в качестве ответа на этот вопрос называется «стремление к первенству». Имеется в виду стремление обыграть и опередить своего соседа или коллегу в состязании за положение в обществе. Чье-либо первенство предполагает неравенство. Социальное неравенство представляет собой естественный ареал стремления к первенству и его питательную среду — хотя в то же время является его порождением. Игра в стремление к первенству основывается на неявном предположении о том, что ущерб, причиненный неравенством, способно возместить лишь усиление неравенства. Привлекательность этой игры заключается в обещании превратить неравенство игроков из проклятья в актив, или, точнее, превратить социальное, общее проклятье неравенства в персональный актив; с этой целью критерием вашего успеха объявляется степень неудач других людей, мерилом ваших достижений — число оставшихся позади, и вообще рост вашей ценности определяется как масштаб обесценивания всех прочих.
Несколько месяцев назад Франсуа Флао опубликовал интересное исследование, посвященное идее об общем благе и тем реалиям, на которых она основывается [17]. Этот неутомимый исследователь и интерпретатор явных и скрытых тонкостей людских взаимоотношений уже долгие годы ведет борьбу против «индивидуалистической и утилитарной» концепции человека, которая в значительной степени представляет собой прямую и косвенную предпосылку западных общественных наук; она предполагает, что индивидуумы первичны, а общество вторично, и потому общество — факт совместного существования людей — необходимо объяснять, отталкиваясь от особенностей индивидуального поведения. Флао — один из наиболее последовательных и упорных сторонников противоположной точки зрения: общество первично по отношению к индивидуумам, и по этой причине мысли и действия индивидуумов, включая сам факт индивидуальных поступков, а также «индивидуальность» саму по себе, необходимо объяснять, исходя из фундаментального факта существования в рамках общества. В книге Флао об «общем благе» сводятся воедино итоги его многолетних исследований; ее можно рассматривать как обобщение и итог всей проделанной им до сих пор работы.
Основная мысль этого нового исследования, в центре внимания которого находится текущее состояние нашего радикально «индивидуалистического» общества, сводится к тому, что идея о правах человека в настоящее время используется для того, чтобы заменить ею и устранить концепцию «хорошей политики» — притом что в реальности эта идея не может не основываться на представлении об общем благе. Существование людей и их сосуществование, в сумме составляющее жизнь социума, является общим для всех нас благом, из которого и благодаря которому проистекают все культурные и социальные блага. По этой причине в своем стремлении к счастью мы должны ставить во главу угла опыт, институты и прочие культурные и естественные реалии общей жизни — а вовсе не показатели богатства, превращающие совместное существование людей в арену конкуренции, соперничества и борьбы между отдельными индивидуумами.
В своей рецензии на книгу Флао [23] Серж Одье указывает на то, что модели конвивиальности, выдвинутые Сержем Латушем и Патриком Вивере [9], приближаясь к идее, проповедуемой Флао в качестве альтернативы современному индивидуализму, имеют за своими плечами давнюю историю — хотя по большей части они существовали на редко посещаемой обочине публичной дискуссии. Уже Брийя-Саварен в изданной в 1825 г. «Физиологии вкуса» утверждал, что «гурманство», радость «сотрапезничества», то удовольствие, которое мы получаем, сидя за одним столом и делясь друг с другом едой, напитками, шутками и весельем, входят в число важнейших уз, скрепляющих общество. Нынешнее понимание идеи конвивиальности как близости, освобожденной от воздействия единых сил бюрократии и техники и не изувеченной ими, было предложено, развито и окончательно сформулировано в работах Ивана Иллича. Этот философ австрийского происхождения, католический священник и проницательный критик современного состояния общества был автором труда «Орудия конвивиальности» (1973), в котором выразил протест против «войны за выживание», ведущейся «профессиональной элитой». Впрочем, следует добавить, что коммерческие возможности, заключающиеся в привлекательности этих моделей конвивиальности, давно обнаружены и активно эксплуатируются потребительскими рынками; подобно многим прочим социальным и этическим импульсам, они подверглись коммерциализации и, как правило, помечены теми или иными торговыми марками. Кроме того, они учитываются и в статистике по ВНП — их доля в денежных суммах, переходящих из рук в руки, стабильно растет, и конца этому не видно...
Однако главный вопрос — на который у нас до сих пор нет убедительного и эмпирически обоснованного ответа — заключается в том, способны ли радости конвивиальности заменить страсть к обогащению, удовольствие от обладания поставляемыми рынком предметами потребления и прелесть первенства, складывающиеся в идею бесконечного экономического роста, в их роли практически общепризнанного рецепта счастливой жизни. Короче говоря, может ли наше стремление к радостям конвивиальности, какими бы «естественными», «присущими нам» и «спонтанными» они ни были, реализоваться в рамках преобладающего в наши дни типа общества, избежав посредничества рынков и благодаря этому не угодив в ловушку утилитаризма ?
Подобные попытки предпринимаются. В пример можно привести «Слоуфуд» — международное (и уже приближающееся к статусу глобального) движение, основанное в 1986 г. итальянцем Карло Петрини. Заявленное в качестве альтернативы фастфуду, оно направлено на сохранение традиционной и региональной кухни и поощряет разновидности земледелия и животноводства, характерные для местных экосистем. Это движение приобрело всепланетный размах, имея более 100 тысяч последователей в 150 странах мира. Параллельно с достижением своих основных целей — обеспечения устойчивого питания и содействия мелкому локальному бизнесу — оно выдвигает собственную политическую программу, направленную против глобализации сельскохозяйственной отрасли. Его неявная задача, фактически служащая для него источником вдохновения, заключается в возрождении почти забытых радостей конвивиальности, близости и сотрудничества в процессе стремления к общим целям как альтернативы жестоким удовольствиям погони за первенством и крысиных бегов. По данным «Википедии», в настоящее время «Слоуфуд» насчитывает 1300 местных ячеек — конвивиумов, в том числе 360 в Италии (где они известны как condotte), объединяющих 35 тысяч членов. Это движение является децентрализованным: у каждого конвивиума имеется свой лидер, ответственный за содействие местным фермерам, ремеслам и вкусам путем проведения региональных мероприятий — таких как мастерские вкуса, винные дегустации и фермерские рынки. К отделениям «Слоуфуд», открытым в Швейцарии (1995), Германии (1998 ), Нью - Йорке ( 2000), Франции (2003) и Японии (2005), совсем недавно прибавились британское и чилийское.
Движение «Слоуфуд» (за которым, между прочим, в 1999 г. последовала инициатива Cittas-low, сходная с ним своими задачами и ценностями и к настоящему моменту имеющая сторонников в 14 странах мира) является лишь одним примером — достаточно мелким и представляющим собой не более чем первую, осторожную попытку прощупать почву—того, что может быть сделано ради предотвращения социальной катастрофы, которая может постигнуть планету в разгар потребительской оргии, поощряемой и подстрекаемой потребительским рынком, поставившим себе на службу стремление человека к счастью—катастрофу, которая почти наверняка выпадет на нашу долю, если мы не приложим никаких усилий к тому, чтобы облегчить или исправить положение, и не станем вмешиваться в «естественное течение дел». Последнее, если никак ему не воспрепятствовать, наверняка будет означать «усугубление асимметрии, несправедливости и неравенства как между поколениями, так и между странами», как недавно предупреждал Гаральд Вельцер в своем всеобъемлющем исследовании продолжающихся и в некоторой степени неизбежных климатических изменений, в немалой степени вызванных в том числе и нашим коллективным решением стремиться к счастью, наращивая потребление [30, р. 174ff]. Впрочем, главное — то, что «мир глобального капитализма» откровенно неадекватен для того, чтобы решать, не говоря уже о том, чтобы ставить перед собой те «долгосрочные задачи», выполнение которых необходимо для предотвращения катастрофы. Нам помогут лишь не менее чем радикальное переосмысление и пересмотр нашего образа жизни и тех ценностей, на которых он основывается. Как пишет Вельцер,
именно в кризисные времена необходимо выдвигать такие проекты или по крайней мере идеи, которые прежде никому не приходили в голову. Пусть они выглядят наивными, но в реальности это совсем не так. Кроме того, что может быть более наивным, чем надежда на то, что поезд, несущий нам крупномасштабные потрясения, изменит свою скорость и направление движения, если находящиеся в нем люди побегут в противоположную сторону? Как говорил Альберт Эйнштейн, невозможно решить проблемы с помощью тех мыслительных шаблонов, которые и привели нас к ним. Необходимо изменить курс, а для этого нужно сперва остановить поезд.
И далее:
Отдельные стратегии по борьбе с климатическими изменениями играют главным образом седативную роль. Уровень международной политики позволяет надеяться на перемены лишь в отдаленном будущем, и потому культурные действия выпадают на долю среднего уровня — уровня вашего собственного общества и демократического вопроса о том, каким люди хотят видеть свое будущее... На первый план выйдут граждане, которые не ограничатся сокращением потребления — меньше поездок на машине, больше поездок на поезде, — а будут вносить культурный вклад в изменения, которые считают полезными.
Итак — когда (если) настанет беда, не говорите, что вас не предупреждали. Впрочем, и для вас, и для меня, и для всех нас наилучшим исходом было бы не доводить дело до беды, пока это еще остается в наших совместных силах...
Нам внушили и привили веру в то, что наилучший путь к благополучию большинства — взращивать, пестовать, лелеять, поддерживать и вознаграждать способности немногих. Считается, что способности неравномерно распределяются по самой своей природе; поэтому некоторые люди предрасположены к достижениям, совершенно недоступным для других, как бы сильно те ни старались. Те, кто наделен способностями, малочисленны и встречаются редко, в то время как тех, кто обладает в лучшем случае лишь посредственными способностями, очень много; собственно, большинство из нас, представителей рода человеческого, относится к последней категории. Именно поэтому, — неустанно твердят нам,— иерархия социальных позиций и привилегий имеет вид пирамиды: чем выше находится данный уровень, тем меньше число людей, способных его достичь.
Подобные представления, облегчающие муки совести и льстящие нашему самолюбию, льстят находящимся на верхних уровнях иерархии и всячески ими поощряются. Но в качестве аргументов, позволяющих пережить разочарование и перестать корить себя за неудачи, они в каком-то смысле удобны и для тех, кто занимает нижние ступени лестницы. Кроме того, они становятся полезным предупреждением для всех тех, кто упорствует в попытках подняться выше, чем им позволяют врожденные способности. В целом эти взгляды вынуждают нас примириться со сверхъестественно, угрожающе раздутым неравенством финишных позиций, делая менее болезненными капитуляцию и признание поражения, и в то же время существенно затрудняют несогласие и сопротивление. Короче говоря, они способствуют дальнейшему бесконтрольному распространению и углублению социального неравенства. Как предположил Дэниэл Дорлинг,
социальное неравенство в богатых странах сохраняется из-за упорной веры в принципы несправедливости; людей может шокировать осознание того, насколько сомнительна идеологическая основа общества, в котором мы живем. Точно так же, как во времена рабства семейства, владевшие плантацией с рабами, не видели в этом ничего странного, и так же, как в прежние времена считалось нормальным, что женщины лишены права голоса, так и страшные несправедливости нашей эпохи многими воспринимаются как часть естественного порядка вещей [11, р. 13].
В своем фундаментальном исследовании массовой реакции на неравенство («Несправедливость: социальные основы подчинения и бунта») Баррингтон Мур-младший указывает, что в оппозиции между идеями «справедливости» и «несправедливости» первичным является именно второе, «немаркированное» понятие — в то время как его противоположность, понятие «справедливости», обычно определяется через другую половину пары [24]. В любом конкретном социальном окружении стандарты справедливости, так сказать, подсказываются, предлагаются или даже диктуются теми видами несправедливости, которые в данный момент кажутся наиболее неприятными, наиболее болезненными и наиболее раздражающими — и потому вызывающими наиболее страстное желание устранить их и ликвидировать; короче говоря, «справедливость» понимается как отсутствие конкретных «несправедливостей». Кроме того, Мур считает, что какими бы суровыми, тягостными и отвратительными ни были условия существования, они почти никогда не считаются несправедливыми — при условии, что они наблюдались и служили источником страданий достаточно долго для того, чтобы стать «нормальными» или «естественными»; тем, кто никогда не знал более благоприятных условий, в которых бы жили «такие же люди, как мы», или кто помнит такие условия все более смутно, или же кому просто не с чем сравнивать свое нынешнее бедственное положение — и потому они не видят причин для восстания, в их глазах оно является неоправданным или не имеет шансов на успех. Однако малейшее закручивание гаек, еще одно, пусть даже самое ничтожное требование, добавленное к уже имеющемуся длинному списку суровых предписаний, — иными словами, относительно скромное ухудшение условий существования — немедленно объявляется несправедливостью, взывающей к сопротивлению и ответным мерам.
Например, средневековые крестьяне, по большому счету, мирились с вопиющим различием между условиями их собственного существования и условиями, в которых жили их господа, и не возражали против выполнения общепринятых повинностей, какими бы обременительными или бесполезными они ни были на тот момент, — но любое, даже крохотное повышение господских требований или уровня угнетения могло послужить сигналом к крестьянскому восстанию в защиту «традиционных прав», ради восстановления попранного статус-кво. Также и современные рабочие, состоящие в профсоюзе, могут объявить на своем заводе забастовку в том случае, если рабочие на другом заводе, имеющие ту же профессию и ту же квалификацию, получают прибавку к зарплате, а им самим в этой прибавке отказывают — или же когда зарплата рабочих, которых они считают находящимися ниже себя в иерархии навыков, достигает уровня их собственных заработков: в обоих случаях «несправедливость», которая возмущает их и против которой они борются, представляет собой неблагоприятное изменение в иерархии статусов, которую они привыкли считать «нормальной» или «естественной», то есть речь идет об относительных лишениях.
Таким образом, ощущение «несправедливости», требующее активного сопротивления, порождается сравнением, будь то сравнение нынешнего незавидного положения с прежними условиями, успевшими закрепиться в восприятии как «нормальные», или сравнение своей позиции с позицией тех, кому «от природы» положен такой же или более низкий статус. Обычно для большинства людей «несправедливость» означает неблагоприятное отступление от «естественного» (читай: привычного) состояния дел. Это «естественное» состояние нельзя назвать ни справедливым, ни несправедливым; оно попросту является «обычным», таким, «как все было всегда», и обязано быть впредь — и точка. В конечном счете сопротивление отходу от «естественного» состояния означает защиту привычного порядка вещей.
По крайней мере, так обстояло дело в случаях, изученных Муром-младшим и исследователями феномена «относительных лишений». Все меняется, и в наши дни «естественными» точками отсчета для сравнения с текущей ситуацией не всегда становятся «такие же, как мы, люди» либо наш прежний статус и уровень жизни. Все разновидности жизни — как «высокие», так и «низкие» — выставлены напоказ; каждый может их видеть, и потому они кажутся доступными (при всей обманчивости этой заманчивой доступности) для каждого из нас — или, в крайнем случае, «предлагаются» каждому из нас. Любая разновидность жизни, какой бы отдаленной во времени и пространстве и какой бы экзотической она ни была, в принципе может быть выбрана в качестве ориентира для сравнения с нашей жизнью и в качестве критерия для ее оценки. Вдобавок к этому у документалистики, документальных драм, светской хроники и рекламы вошло в обычай не делать разницы между получателями своих посланий, рассылаемых наугад в поисках посадочных площадок и уязвимых мишеней; если не в теории, то как минимум на практике этот обычай разделяется и идеей о правах человека, упрямо отказывающейся замечать, не говоря уже о том, чтобы признавать или одобрять, статусные различия между их предполагаемыми и перспективными носителями. В силу всего этого поиск и выявление «несправедливых» видов неравенства на практике оказались «дерегулированными» и в значительной степени «индивидуализированными» в том смысле, что они отданы на откуп субъективным суждениям.
Суждения, вынесенные в индивидуальном порядке, иногда перекрываются или сочетаются, однако это становится результатом публичной конкуренции и торга между конкретными позициями, а вовсе не наличием точки зрения, опирающейся на класс или категорию. Степень согласия и социальный состав договаривающихся лагерей выявляются путем опроса общественного мнения, предполагающего (справедливо или контрфактуально) независимость респондентов и их выбора; возникает искушение предположить, что статистика, составляемая по итогам этих опросов, служит основной, а может быть, и единственной возможностью для того, чтобы всевозможные разрозненные мнения слились в «социальные факты» в дюркгеймовском смысле. Взять, например, то обстоятельство, что после обнародования результатов годичной работы Британской комиссии по большим зарплатам четыре из пяти опрошенных представителей общественности полагали, что оклады и бонусы корпоративных руководителей вышли из-под контроля, а две трети не верили в ответственное поведение компаний при установлении размера окладов и бонусов. И то и другое статистическое большинство, очевидно, считало оклады и бонусы корпоративных руководителей избыточными, несправедливыми и однозначно «неестественными». Тем не менее в то же самое время они, похоже, признавали эту аномалию «естественной»... Ни одно статистически выявленное большинство не проявляло никаких признаков единства в каком-либо ином смысле, помимо статистического, в своем противостоянии неестественным эксцессам неравенства, несмотря на то, что даже самые доверчивые из нас наверняка усомнятся в идее о том, что рост средних заработков британских корпоративных руководителей, составивший за последние 30 лет более 4000%, был вызван аналогичным ростом числа и способностей британских «природных талантов».
Выше мы уже видели, что убеждение в естественном неравенстве людских талантов, сил и способностей на протяжении столетий оставалось одним из мощнейших факторов, вносивших вклад в покорное смирение со сложившимся социальным неравенством; однако в то же самое время оно являлось достаточно эффективным препятствием к увеличению масштабов последнего — играя роль точки отсчета, позволявшей выявлять и оценивать «неестественные» (читай: избыточные) и потому несправедливые аспекты неравенства, требующие устранения. В пору расцвета социального государства оно могло даже послужить толчком к некоторому сокращению расстояния между верхними и нижними слоями социальной иерархии. Что же касается сегодняшнего социального неравенства, то оно, похоже, находит способы сохраняться и без ссылок на свою мнимую «естественность», в итоге оказываясь скорее в выигрыше, чем в проигрыше. Правда, оно нуждается в других аргументах для обоснования своей легитимности. Но взамен, выбросив из своей оправдательной речи претензию на «естественность», оно избавилось и от ее неизменного спутника — обвинения эксцессов неравенства в «неестественности» — или как минимум получило возможность заглушить такие обвинения и нейтрализовать их последствия. Помимо способности к продолжению своего существования, неравенство приобрело способность к самопроизвольному распространению и усилению. Отныне его возможности к росту ограничены одним только небом...
Один из основателей и наиболее выдающихся представителей прагматического направления в философии, Чарльз С. Пирс, определял «вещь» как все, о чем мы можем говорить и думать. Иными словами, именно мы, люди — субъекты, чувствующие и думающие существа, вооруженные сознанием и самосознанием, — делаем «вещи» существующими, превращая их в объекты наших мыслей и высказываний.
Дав такое определение, Пирс следовал по пути, проложенному признанным первопроходцем современной философии Рене Декартом, который в поисках абсолютного и бесспорного доказательства существования (то есть доказательства того, что мы не обмануты каким-либо злокозненным и коварным духом, внушившим нам идею о нашем существовании, в реальности представляющим лишь плод воображения) пришел к мысли о том, что сам акт этого поиска — за которым, по сути, стоят сомнения и размышления о том, как от них избавиться — служит вполне достаточным доказательством нашего существования. Поскольку в отсутствие сомневающегося существа будет некому сомневаться, а в отсутствие мыслящего существа будет некому мыслить, наши собственные сомнения и мысли — это все, что нам нужно (и без чего нам не обойтись), чтобы убедиться в своем собственном существовании. Именно способность к сомнению и мышлению отделяет нас, людей, от прочих существ, лишенных мыслей.
Иными словами, согласно Декарту, мы, мыслящие существа, — субъекты. Все прочее — это вещи, то есть объекты нашего мышления. Поэтому существует принципиальная разница и непреодолимая пропасть между субъектом и объектом, между мыслящим «эго» и «вещью», о которой оно думает: первое представляет собой активную, креативную сторону в их взаимоотношениях, а вторая обречена оставаться мишенью действий субъекта. Вооруженный сознанием, субъект «осмысляет» и «намеревается» (имеет «мотивы»); кроме того, он обладает «волей» к тому, чтобы действовать в соответствии с этими мотивами. Напротив, у объектов ничего этого нет. В противоположность субъектам объекты — «вещи» — безжизненны, неактивны, уступчивы, апатичны, послушны, терпеливы, выносливы, покорны и не способны на ответные действия. «Субъект» — источник воздействия; «объект» — то, на что направлено воздействие. Иммануил Кант видел «активную» сторону во взаимоотношениях между субъектом и объектом только в субъекте; вещи представляют собой объекты, которые субъект изучает и которыми распоряжается — и он же наделяет их смыслом и статусом. Бертран Рассел называл их «фактами» («сделанными», но в то же время и «сотворенными» — от латинского facere, означающего как «совершать какое-либо действие», так и «творить, создавать»).
Вещи действительно «делаются» и «творятся»; или (что для нас важнее) вещи создаются человеческим разумом — сущностью или силой, внешними по отношению к ним; именно разум придумывает вещи, производит их, наделяет их формой, дает им определение, диктует их идентичность и вкладывает в них смысл. Поскольку вещи лишены сознания, а соответственно и способности осмыслять, их смысл определяется «субъектами» — мыслящими-намеревающимися-действующими существами. Субъекты вольны наделять вещи смыслом — и они действительно делают это, определяя степень их значимости, пользы, пригодности и уместности, а в конечном счете — степень их соответствия своим целям и намерениям.
Короче говоря, пропасть между субъектом и объектом, мыслящим человеком и вещью, фактически непреодолима. Идея этой «непреодолимости», неизбежного противостояния статусов и неисправимой асимметрии в их взаимоотношениях отражает в себе общий опыт проявления власти — то есть опыт господства и покорности, командования и послушания, свободы действовать и необходимости подчиняться... Описание взаимоотношений между субъектом и объектом имеет поразительное сходство с описанием «власти», «правления» или «господства»: то, как вещи определяются, классифицируются, оцениваются и используются, диктуется реальными или мнимыми потребностями субъекта — и может быть изменено им так, как будет ему угодно. Напрашивается вывод о том, что вещи, по самой своей природе пассивные и бессловесные, существуют (где бы и когда бы это ни происходило) для того, чтобы обслуживать субъектов с присущими им активностью, восприимчивостью и способностью выносить суждения; вещи остаются «вещами» постольку, поскольку именно так обстоит дело. Они являются «вещами» не по причине каких-то своих неотъемлемых свойств, а лишь в силу своих взаимоотношений с субъектами. И именно субъекты задают эти взаимоотношения; именно они наделяют свои объекты статусом «вещей» — и удерживают их в этом статусе, не позволяя им вырваться на свободу. Для того чтобы придать объектам статус вещей, им отказывают в праве на своеволие, и в праве выбора, и в способности к своеволию и выбору — к тому, чтобы заявлять о своих предпочтениях и требовать их признания; или лишают их этого права и этой способности.
Из этих соображений должно следовать, что проблема разделения мира на субъекты и объекты в потенциале может стать источником сомнений вследствие ее однобокости; кроме того, в некоторых случаях это разделение может яростно оспариваться. А тогда, когда это происходит, данная проблема едва ли может получить определенное решение. Порой репрезентации границы между субъектами и объектами являются не более чем моментальными снимками, фиксирующими текущий и в принципе весьма непостоянный и недолгий этап в непрерывной борьбе за власть. В каждый момент этой борьбы граница между субъектом и объектом представляет собой лишь временную договоренность, приглашая к дальнейшей борьбе или к пересмотру статус-кво и отнюдь не означая окончательное завершение конфликта.
Самый очевидный и бросающийся в глаза пример, который в то же время имеет наибольшее значение в плане нашего существования среди подобных конфликтных ситуаций — это перенос модели отношений между субъектами и объектами, вытекающей из опыта взаимодействия с неодушевленными объектами, на отношения между людьми или их категориями (такими, как категория «говорящих орудий», к которой Аристотель относил рабов) и соответствующая тенденция обращаться с людьми в соответствии с правилами, разработанными и предназначенными для «вещей», то есть для сущностей, априори считающихся лишенными сознания, мотивации и воли и потому не требующих и не заслуживающих сочувствия или сострадания. Однако эта тенденция к ошибочному и незаконному переносу правил, бросающему вызов логике и морали, получила широкое распространение в нашем текучем современном, индивидуализированном потребительском обществе, демонстрируя все признаки непрерывного усиления.
Значительная, и возможно, основная часть ответственности за такое состояние дел лежит на ярких достижениях консюмеристской культуры, которая рассматривает обитаемый мир во всей его полноте как огромный ящик, полный до краев не чем иным, как объектами потенциального потребления, и тем самым оправдывает и насаждает восприятие, рассмотрение и оценку всего, что есть в мире, в соответствии со стандартами, задаваемыми практикой потребительского рынка. Эти стандарты устанавливают резко асимметричные отношения между клиентами и товарами, потребителями и предметами потребления: первые ожидают от вторых исключительно удовлетворения своих потребностей и желаний, в то время как смысл и значение вторых диктуются только той степенью, в какой они отвечают этим ожиданиям. Потребители вправе отделять желательные объекты от нежелательных и от тех, которые им неинтересны, не нужны и не имеют для них никакого значения, так же как и решать, в какой степени объекты, сочтенные желательными или в том или ином смысле «значимыми» с точки зрения потребностей и намерений потребителей, соответствуют ожиданиям и в течение какого времени эти объекты сохраняют свою предполагаемую желательность и/или значимость во всей их полноте.
«Вещи», предназначенные для потребления, остаются полезными для потребителей — в чем заключается весь их смысл существования — лишь до тех пор, пока не начнет уменьшаться приписываемая им способность приносить удовольствие, и ни мгновением дольше. Мы не приносим клятву верности товарам — «вещам»,— а покупаем их в магазине: мы не обещаем (и тем более не берем обязательство) позволять им загромождать жилое пространство после того, как они перестанут служить источником удовольствий и комфорта. Обеспечение обещанных удовольствий и комфорта — вот единственное предназначение купленных товаров; после того как удовольствия и комфорт перестанут предлагаться и обеспечиваться или после того как владельцу купленных товаров представится возможность получить в каком-либо ином месте еще больше удовлетворения или удовлетворение более высокого сорта, они могут быть и должны быть выброшены и заменены другими, что обычно и происходит.
Именно эта схема отношений между клиентом и товаром или между пользователем и пользой пристегивается к взаимодействиям между людьми и навязывается всем нам, потребителям в потребительском обществе, с раннего детства и до конца жизни. Именно в этом скрывается основная причина нынешней непрочности уз между людьми и текучести людских ассоциаций и союзов — в то время как хрупкость и непостоянство уз, в свою очередь, служат постоянным и обильным источником страха оказаться лишними, покинутыми и одинокими, преследующего сегодня многих из нас и вызывающего столько душевных тревог и несчастья. И неудивительно: модель отношений между субъектом и объектом с ее неустранимой асимметричностью, одержав победу и будучи приспособлена потребительским рынком к отношениям между клиентом и товаром, проявляет исключительную неспособность к тому, чтобы вести за собой и обслуживать сообщество людей и их взаимодействия, в которых все мы, одновременно или поочередно, играем роль субъектов и объектов. В отличие от системы «клиент — товар», отношения между людьми симметричны; обе стороны этих отношений в одно и то же время являются и «субъектами», и «объектами», и оба эти состояния, в которых они пребывают, невозможно отделить друг от друга. Обе стороны являются мотивированными агентами, источниками инициативы и творцами смысла — декорации на сцене должны быть двусторонними, потому что обе стороны становятся соавторами сценария в ходе взаимодействия, в котором каждая из них принимает активное участие, будучи одновременно и нападающим, и жертвой. Подлинные и полноценные взаимоотношения между людьми (то есть отношения, требующие реального контакта и предшествующие сотрудничеству субъекта и объекта) возможны лишь в том случае, если обе стороны взаимодействия согласятся играть и роль субъекта, и роль объекта, и нести риски, которые следуют из этого.
Да, существуют неустранимые риски, являющиеся причиной постоянного напряжения из-за неизменно присутствующей возможности конфликта между двумя субъективностями — между двумя независимыми самодействующими агентами, рассматривающими одну и ту же ситуацию с двух разных точек зрения, преследующими цели, не скоординированные заранее и едва ли когда-либо в полной мере приводящиеся во взаимное соответствие. Поэтому трения неизбежны, и протагонисты не имеют иной возможности, кроме как настроиться на неудобный и нередко мучительный переговорный процесс, на неприятные компромиссы и необходимость болезненных жертв. Ни одному из протагонистов не стоит питать серьезных надежд на получение неделимого суверенитета над ситуацией и права полностью контролировать ее развитие — все равно у него ничего не выйдет. Эти риски представляют собой цену, неотделимую от уникальных, здоровых удовольствий, которые позволяет получить обращенная лицом к людям, основанная на сотрудничестве близость. Согласие платить эту цену служит волшебным «сезамом», открывающим ворота в пещеру, полную сокровищ. Но именно поэтому не стоит удивляться, что многим людям эта цена кажется слишком высокой, а ее уплата — слишком обременительной ношей. Именно к этим людям обращено послание потребительских рынков, обещающее избавить людские взаимоотношения от того дискомфорта и неудобства, с которым они связаны (а реально — перестроить их по образцу отношений между клиентом и товаром). И эти обещания являются причиной, по которой многие из нас находят предложение заманчивым и чистосердечно принимают его, с готовностью влезая в ловушку и в то же время пребывая в блаженном неведении относительно убытков, которые несет с собой этот компромисс.
Эти убытки колоссальны, и оплачиваются они за счет расстроенных нервов и темных, смутных и неясных, неуловимых страхов — поскольку жизнь в ловушке означает пребывание в постоянной тревоге: приходится все время вынюхивать возможность или хотя бы некоторую вероятность злобных намерений и коварных планов со стороны каждого незнакомца, прохожего, соседа или сотрудника. Тем, кто попал в эту ловушку, мир предстает полным подозрения и подозрительных личностей; каждый или почти каждый его житель считается виновным до тех пор, пока не доказана его невиновность, в то время как каждое оправдание является лишь временным, действуя до следующего предупреждения, и в любой момент может быть опротестовано или немедленно отменено. Любой союз в этом мире обычно создается лишь в тактических целях, и вступление в него всегда сопровождается оговоркой о возможности его разрыва по первому требованию. Преданность чему-либо, особенно долгосрочная, в большинстве случаев оказывается нежелательной; настоятельно рекомендуются и пользуются высоким спросом непостоянство и гибкие договоренности (благодаря которым все отношения между людьми кажутся до неприятного хрупкими и, соответственно, еще более ненадежными); в целях собственной безопасности люди все сильнее полагаются на камеры видеонаблюдения и вооруженную охрану на входе, а не на добрую волю и дружелюбие.
В целом мир, угодивший в такую ловушку, негостеприимен для доверия, людской солидарности и дружеского сотрудничества. В результате девальвируются и оказываются опорочены взаимная зависимость и верность, взаимопомощь, бескорыстное сотрудничество и дружба ради самой дружбы. По этой причине мир оказывается все более холодным, чужим и непривлекательным, и мы ощущаем себя нежелательными гостями на чьей-то чужой (но чьей?!) территории, ожидая приказа об изгнании, уже отправленного или полученного. Мы чувствуем себя окруженными соперниками, конкурентами в вечной игре за первенство — игре, в которой рукопожатие уже почти ничем не отличается от наложения оков, а дружеские объятия очень легко перепутать с тюремным заключением. Отмахиваться от происходящего, ссылаясь на древность изречения «homo homini lupus est» (человек человеку волк), оскорбительно по отношению к волкам.