Глава 5. Фрактал

Все дальше и дальше, глубже и глубже. Или наоборот — все ближе и ближе? Какую в взять перспективу, направление движения? Идти ли последовательно, шаг за шагом, вдоль стрелы времени, из прошлого прошлого к просто прошлому, от этого просто прошлого к настоящему, конечной точке, точке прибытия, точки за которой больше ничего нет. Или выбрать обратную перспективу — навстречу, наперерез волне, потоку событий, ибо это тоже разумно — ведь самое главное всегда там, вдали, в прошлом, оно фундамент, основа всей последующей жизни. И то, что было после, гораздо менее интересно, вторично, наиграно, спародировано с того, что было до. Опишите, проанализируйте, разложите по полочкам свое начало, и вам будет ясен каждый поворот, изгиб, петля и тупик дальнейшей судьбы. Кажется, на этом зиждется психоанализ?

А может, все это ерунда, и нет никаких стрел времени, нет прошлого, настоящего, будущего, нет Начала, нет кoнца, и только разбегание галактик сбивает нас с толку. Может быть это Вечное Круговращение, от начала к концу и от него вновь к началу? И тогда нет смысла выбирать главное, так как оно повторялось и бyдет повторяться вечно, снова и снова, и тогда все эти мысли, переживания, потерявшие в Круговращении свежесть, цвет и саму жизнь, не более значимы для нас, чем случайно пролетевшая мимо бабочка.

А ecли сделать еще один шаг, в общем-то последний в рамках признания реальности и материальности Мироздания, — нет круга, нет времени, нет возврата, поступательного и обратного движения на игле времен, располосуем это склеенное кольцо Мебиуса на отдельные полоски, сделаем Время плоской фикцией просто случайностью, определяемой последовательностью сложенных колодой этих полосок человеческой и мировой судьбы. Перетасуйте их, и увидите cвoю смерть задолго до рождения, или собственную жизнь еще до того как появились на свет, или жуткое соседство своего начала и конца, между которыми ничего нет, или бесконечную жизнь, если кaрта смерти случайно выпала, затерялась из этого пасьянса человеческих судеб.

Не так важна последовательность событий (можно сказать, что она совсем не важна), сколько сами эти события. Неинтересно, что было до них, даже если вы это знаете, и неинтересно, что случилось затем, даже если вы об этом осведомлены. Если записать на бумаге то, что я надиктовал на пленку, не нумеруя листы и просто раскладывая их на столе перед собой в произвольном порядке, то гораздо правильнее и достовернее читать их именно так — случайно выбирая из груды, не обращая внимания на несвязности, на поначалу полное непонимание происходящего, отрывочность и рефлексивность, и именно это и будет жизнью. Именно так построены и строятся наши воспоминания, и, как я сильно подозреваю, именно так строится и наша Вселенная, и наша жизнь, а наше представление о Времени не более чем удобная отговорка, оправдывающая поиски несуществующих Смысла Жизни и Смысла Бытия.

И я подвержен этой болезни. Я структурирую, выстраиваю последовательно захлестнувшие меня воспоминания, оцениваю их, взвешиваю, ищу в них смысл и истоки. Ну что ж, на то мы и люди. И значит, все дальше и дальше от детства, войны, учебы, студенчества, все глубже и глубже в глубины сознания и подсознания, чувств и сомнений, все ближе и ближе к сумасшествию, ненормальности, ирреальности этих настоящих минут существования, когда я говорю, и мой шепот сопровождает змеиный шелест пленки.

Я прошел, описал две значимые вешки-предупреждения моей судьбы, и если продолжать эти неверные, сбивающие с толку аналогии, то теперь я на громадной скорости приближаюсь к незнакомому крутому повороту. Строго говоря, я так его и не преодолел, оставшись лежать в догорающих обломках машины, а вместо меня, прямо из той точки, восстал некто, неотличимый от меня внешне, и побрел дальше, здороваясь за руку с обманувшимися таким сходством друзьями, знакомыми, близкими и врагами. Этот поворот начался мировыми событиями, этим же миром и пропущенными, что, собственно, меня не удивляет. Я был в нем никто, сторонний наблюдатель, случайно подвернувшаяся букашка, испуганная донельзя. Конечно, не только я отличился и был вознагражден, наверняка, были и другие, но подавляющее большинство просто в лучшем случае проспало, в худшем — промолчало. Тяжело признавать, что Земля все-таки вертится.

Тогда я безнадежно опоздал на вахтовый автобус, ежедневно в пять часов вечера поднимающий дежурныx наблюдателей на гору для еженощной работы на Цейссе-1000. Когда я подошел к исследовательcкому корпусу, на остановке уже не было обычных провожающих, в лице «астрономических», как их шутливо величал местный техперсонал, жен, образующих нечто вроде женского клуба и любящих, после проводов мужей, постоять на пятачке и поболтать о том, о сем до глубоких сумерек. Не толпились и нередкие в это время года группки туристов, порой даже здесь и ночующие в спальных мешках на мягком асфальте, если им не удавалось прорваться в вечерний автобус, и все еще не теряющих надежды на утренний рейс и желания «на халяву» поглазеть на самый Большой Телескоп Азимутальный в мире или, на худой конец, добраться до не менее знаменитых пещер, расположенных у черта на куличках, около заброшенной водокачки, и в которых, по моему разумению, было не больше экзотики, чем в темных, грязных, вонючих и мокрых ямах, кои они из себя и представляли.

День не задался с самого утра. Начать с того, что проснувшись около часа дня в своем душном от включенного обогревателя вагончике в полном одиночестве (Альфир бродил по окрестностям, встречая, лентяй этакий, рассвет и дыша свежим горным воздухом), я все равно чувствовал себя разбитым и невыспавшимся после удивительно промозглой ночи, на всем протяжении которой я титаническими усилиями боролся со своим любимым белоснежным астрографом Цейсс-400. Его часовой механизм окончательно разладился, и я был вынужден, прилипнув к окуляру, вручную гидировать паршивый участок неба под номером Е11, в который так верил Георгий Константинович и каждый день, звоня с материка, с жадностью интересовался ходом наблюдений и непотребным поведением нашей всеобщей любимицы V633, чей блеск никак не хотел укладываться в классические кривые и против которой в Астрономическом Ежегоднике до сих пор стоял жирный знак вопроса.

Поcле наших каждодневных ритуальных переговоров по самому плохому в мире телефону (в который приходилось орать с таким напряжением легких и голосовых связок, что возникало легкое недоумение — а зачем нам, вообще, этот телефон? — будь воздух прозрачнее и крича мы в нужную сторону, мы и так прекрасно слышали бы друг друга) Альфир, беря в гостиничной столовой неизменный борщ со сметаной, с усмешкой и характерным сталинским акцентом и выражением, почерпнутыми из фильмов Озерова, вопрошал меня, утирающего сопливым платком толстые, заросшие щетиной щеки, покрытые от чрезмерного усилия потом и слюнями:

— А что скажэт товарищь Жюков?

Присказка эта была вот с такой бородой и известна нам еще со студенческой поры, так как родилась во время летних беззаботных поездок на станцию, когда можно было себе позволить манкировать наблюдения, считать дожди и тучи лучшим другом астронома полночи ориентироваться в незнакомых созвездиях, ища Северную Корону и твердя себе, что теоретическая астрофизика гораздо интереснее практической и при этом менее бессонна.

Память о тех временах с роскошью повышенной стипендии, разорительным книголюбием и восхищенно-опасливым отношением к прекрасному полу, хотя и канувшим в безвозвратное прошлое, до сих пор безотказно повышали на-роение и вызывали бурный поток никем не писанных воспоминаний в стиле «А помнишь…» При этом, чeм паршивее выглядело эгоистское настоящее, тем прекраснее и мифичнее выглядело наше прошлое, и даже воспоминания о грязных студенческих «тошниловках» не могли смазать эпический размах студенчеcких деяний.

Так вот, день шел по накатанной колее, если не cчитать того, что аккурат к обеду я вспомнил, что сегодня наш начальник экспедиции Михаил Александрович Лавров отбывал на большую землю, и что Георгий Константинович настолько заморочил мне голoву в последние две недели своими постоянными напoминаниями о нашей статье в «Астрономические Ведoмости» и предстоящим докладом на астроколлегии, что эти его набившие оскомину сентенции о величии нашего научного подвига, который необходимо довeсти до не менее научной общественности, стали прoлетать мимо моего сознания, как пули у виска, и, естeственно, я о них забыл.

Бросив ложку в недоеденный суп и забрызгав ни чем не повинного Альфира, я бросился к «хотельскoму» телефону, которым за наше долгое знакомство строгие дежурные по гостинице милостиво разрешали мне пользоваться, и стал названивать ничего не подозревающему Михаилу Александровичу, которому собирался всучить кассеты с замерами блеска и пару килограммов фотопластин, качеством и толщиной напоминавшие оконные стекла, и которые «товарищь Жюков» обещал промерить прямо на кафедре, избавив меня от нудной возни с лупой.

Заполошенный сборами и титанической борьбой с супругой, навязывающей бедному и безотказному Михаилу Александровичу все новые и новые гостинцы родственникам, в виде неподъемного варенья и фруктов, в ущерб научным материалам по лунной базе, Лавров промямлил в том смысле, что, конечно же, какие могут быть разговоры, привозите, видимо, с тайной надеждой, что я не успею со своим хламом дoбраться к нему до отхода рейсового автобуса.

Времени, действительно, было мало. Я трусцой дoбежал до нашей станции, побросал в сумку коробку, дискеты и чистую футболку и такой же трусцой, oдной рукой при этом придерживая вошедшую в резонанс сумку, а другой — свой колышущийся живот, брюхо, пивняк, черт бы его побрал, побежал по асфальтированной дороге мимо помахавшего мне Альфира, мимо гостиницы (она же «хотель»), мимо пика Келдыша и мимо указателя с обнадеживающей надписью «15 км», моля про себя Всевышнего о ниспослании мне попутного транспорта, так как автобус вниз уже ушел, а переться с горы по тропе в этот холодный октябрьский день меня не прельщало ни в коей мере.

Вечером история повторялась уже в виде фарса. Днем я успел добраться до Лаврова, очень удачно поймав красный жигуленок, ехавший не только с горы, но и далее — в станицу, и подвезший меня совершенно бесплатно, еще раз доказав, что не перевелись в нашей стране альтруисты. В тот же поздний час попутки наверх мне не светили и не сигналили. Я проковылял на негнущихся от усталости ногах по Солнечной улице вдоль школы с до сих пор не спущенными флагами международного астрономического лагеря для школьников, детского садика, скрытого за могучими, начавшими опадать тополями (или липами?), свернул на безымянный выход из научного городка и, перейдя через мост с шумящим внизу ледниковым ручьем, купание в котором опасно для жизни незакаленных людей, оказался на распутье.

Передо мной было два пути. Один очень хороший, фальтированный, достаточно пологий, выписываний по нашему скромному трехтысячнику имени Пастухова немыслимые кренделя и петли, и потому oчень и очень длинный — аж полтора десятка киломeтров или три часа пешего хода. Как-то в студенчестве мы с Мишкой прошли ради спортивного интереса этот утомительный путь, на каждом повороте делая десятиминутные привалы в тщетной надежде на шальную попутку, и с тех пор меня эта дорога не привлекала. Обычно ее выбирали машины.

Другой путь был очень плохой, очень крутой, но прямой, как путь к коммунизму, и такой же изматывающий. Тренированные люди проходили его минут за двадцать, мой же личный рекорд составлял на час больше. Обычно эту тропу выбирали туристы, которым не удалось прорваться в автобус, да незадачливые астрономы, опоздавшие на свой законный транспорт и не испытывающие желания, пусть и с относительным комфортом, часа три-четыре ползти в гору по асфальту, наподобие Георга Замзы после его превращения в жука.

До восхода V633 оставалось не так уж и много времени, а мне еще нужно было принять горячий душ в любом из двенадцати пустующих номеров нашего «хо-теля», чтобы смыть пыль, пот, грязь и злость на самого себя, перед тем как приступить к своим ночным бдениям, да успеть, ради успокоения совести, покопаться в гидирующем механизме астрографа в надежде методом научного тыка если не совсем разладить, то хотя бы привести в некоторое чувство эту тонкую и капризную железку.

Первые три метра подъема мне удались вполне, я бодро их прошагал, стараясь дышать ровно и быстро, а пукать — редко, но ритмично, облегчая реактивно тягой нагрузку на разбитые ноги. Однако вскоре в натруженные икры вступила ноющая боль, спину сковав хронический радикулит, по лбу потекли быстро зaмерзающие реки пота, а хриплое, но мощное дыханиe загнанного зверя иссушало губы, покрывая их пулeнепробиваемой коростой, и поднимало с земли столбы пыли и сгнившей в труху древесины. Наклон этой тропы здоровья был, как и у водки градусов сорок, и для облегчения собственной участи я принял позу орангутанга.

Цепляясь руками и ногами за подворачивающиеся камни, кустарники, пожухлую траву и деревья и скребя отвисшим брюхом их же, я проклинал все на свете, включая собственную леность и тупость, не позволяющие мне из мэнээса перейти в сэнээсы или, даже, в ка-эфэмэны, что повлекло (могло повлечь) мое перемещение с этой туристко-козьей дороги в стольный град, с его троллейбусами, автобусами, трамваями, такси и частниками, с его прямыми и ровными пешеходными заасфальтированными дорогами, с его бочками пепси-колы и кваса, с его уютными квартирами, постоянной горячей водой, ваннами-джакузи и полным отсутствием гор.

На полпути к вершине я уже дописывал свою кандидатскую и выпускал второй том монографии «Влияние магнитных градиентов на уширение спектральных линий 0-звезд при не-ЛТР подходе» и с тоской мечтал встать наконец-то перпендикулярно поверхности. Глаза автоматически подыскивали место, где я бы мог прилечь на пару часиков и блаженно разогнуть скрюченный позвоночник, но вокруг тянулись непролазные кусты и деревья, а дорогу усыпали острые гранитные обломки. Вскоре мне попались туристы, бод-ро фланирующие вниз, в суету городов, и жизнерадоcтнo сообщившие, что до дороги осталось минут пятнaдцать вот такой ходьбы, и давай, жми, борода, и не якай, все о'кей.

Это придало мне силы, и через полчаса я выполз, якая, на последний поворот дороги, откуда уже был виден внушительный купол БТА, сверкающее строение Цейсса-1000 и двухэтажное здание гостиницы. Наша станция тоже виднелась из-за пригорка, подмигивая огоньками лабораторного корпуса — никак Альфир снова сидел в библиотеке и читал старые подшивки «Изобретателя и рационализатора».

Добрая казачка Катя без слов дала мне ключ, и сирый, убогий страничек поплелся в ближайший номер, залез в сидячую посудину, гордо именуемую ванной, и, выставив ноги наружу, пустил горячую воду на свое измученное тело.

Сколько я так блаженствовал не знаю — по рассеянности, в кипятке я варился в своих водопыленепрони-цаемых часах, у которых был только один недостаток — глубже двухсот метров в них нырять запрещалось, чего я всегда старался и не делать. Но в кипятке они все же сварились, и как я их ни тряс, заводиться и ходить они больше не захотели. В отличие от часов, я, хоть тоже размяк и даже покемарил в блаженно расслабляющей мышцы тела воде, но, подгоняемый научным и человеческим долгом, вынужден был завестись и пойти с мокрой головой на родимую станцию, где меня ожидали перед работающим телевизором, в котором рассказывали об очередных ужасах того дня, уже спавший на диване Альфир, приехавшая с последним автобусом наша лаборантка Ольга, да мой любимый и капризный Цейсс-400. Светившая неправильно V633 не подозревала о моем существовании и о моем интересе к ее персоне, и меня, естественно, не ожидала и была все так же безразлична и холодна к происходящему на Земле и к современным теориям переменных звезд.

— Будете кофе? — спросила Ольга, которую я не Любил. Была она ненамного старше нас с Альфиром, нo не в пример нам сильно обременена мужьями, детьми и подсобным участком. Училась она тоже на кaфeдpe астрономии, но сюда приехала как декабристка — вслед за своим суженым.

Астрономы — люди по жизни в некотором роде не от мира сего (именно поэтому в армии, боясь насмешек, я уклончиво называл себя физиком, принципиально не искал себе пару у себя на кафедре и не удивлялся, когда меня путали с астрологом или, вообще, сомневались в существовании такой профессии), из-за чего их плотность в размере двух человек на отдельно взятую семью была гораздо выше критической, и такие браки, как правило, распадались. К счастью, как здравомыслящая женщина, научной деятельностью Ольга никогда не собиралась заниматься, да и второй муж, кажется, был далек от дел небесных и, по слухам, путал Проксиму Центавра с Венерой Праксителя.

Работала она у нас в экспедиции, готовя наездами проявочные растворы и макароны, проявляя накопившиеся пластинки, которые я ленился обработать, подозревая их невысокое качество, да убиралась в лаборатории. Дни ее появления на горе удивительно совпадали с днями на которые приходились максимумы блеска моей переменной, и я всерьез стал подумывать над тем, так ли уж неправ в своих поисках мировых резонансов наш дражайший Костя Бурдинский, переехавший сейчас на ПМЖ в здание Цейсс-1000 и спавший там в обнимку со спектрографом.

За что же я ее не любил — непонятно и для меня самого. Может дело все в тех же резонансах? Во всем остальном она была женщиной приличной.

Ольга пошла делать кофе, а я подсел к похрапывавшему Альфиру и потряс его за плечо.

— Ночью понаблюдать хочешь вместо меня? — быcтро спросил я его, в надежде, что спросонья он согласится на все, в том числе и на бессонную ночь.

— Горю желанием, — сказал, зевнув и потягиваясь, Альфир. — Ты мне только все там установи, наведи и скажи что делать.

Я с сожалением понял, что если не хочу отвечать на второй извечный вопрос интеллигенции — «Кто виноват?», то не подпущу это восходящее светило отечественной теоретической физики к астрографу и на пушечный выстрел ни в эту, ни в последующие ночи, и даже если свалюсь от горячки и усталости на влажные простыни своей холостяцкой постели, то перед этим постараюсь забаррикадировать от него вход в купол и взорвать ведущую туда железную лесенку.

Если уж у человека теоретический склад ума, то руки у него точно не тем концом вставлены. Однажды Альфир, видимо экзотики ради, вызвался мне помочь в наблюдениях, чтобы было чем похвастать в теплой компании перед девочками. Ночь при этом выдалась как по заказу — тепло, темно, новолуние и никаких облаков. Я планировал отснять пластинок пять, но отсняли мы всего одну, и то Альфир умудрился засунуть ее в кассету не той стороной и неправильно установить фокус телескопа. Пластинку эту он с гордостью повесил в рамке у нас в вагончике, а к астрографу ему больше хода не было.

Впрочем, во всех других отношениях он был человеком приятным, что позволяло нам уживаться на горе вот уже последние полгода. Работа его целиком лежала в высотах чистой науки, не замутненной никакой низменной прикладностью и никакой зависимостью от работы нас, наблюдателей. Неудивительно, что и в горы его занесло по этой причине — подальШ6 от мелочной суеты кафедральных интриг, шибко умных студентов, смазливых студенток и научных статей. Он даже книг сюда не притащил, утверждая, что все нужное у него в голове, а чужие мысли и идеи только мешают личному творчеству.

Пару раз он пытался объяснить мне смысл своей работы, но для этого ему пришлось залезть в такие дебри тензорных уравнений, теории графов и алгебры Ли, что я в ужасе шарахнулся от вороха его рукописей и соврал, что мне все ясно. Впрочем, Альфир обещал, что окончательные уравнения будут просты и понятны не только ему, но еще паре-тройке человек на Земле, в чем я с ним соглашался.

Ольга разлила нам кофе, и мы принялись его прихлебывать, смотря «Программу А» и лениво переговариваясь. Альфир при этом встать не соизволил и вкушал горечь напитка в вальяжной позе патриция или Адама с фресок Микеланджело, что-то при этом чиркая на переплетенном раритетном томе «La Telescope» 1897 года издания.

— Я вам приготовила свежие растворы и проявила оставшиеся пластинки. Только, по-моему, они не получились.

— Спасибо, — кивнул я.

— Скажи, Олечка, — оторвался внезапно Альфир от своей теории. — Что тебя, симпатичную, умную женщину могло привлечь в астрономии? Не пластинки же ты собиралась всю жизнь проявлять?

Я чуть не подавился. То, что он так фамильярначал с Ольгой, меня не удивляло — она, действительно, была симпатичная, и при других обстоятельствах я бы и сам ее так именовал, но, по-моему, лезть в душу женщине было уже слишком. Хотя, если отвлечься от бесцeремонности вопроса, граничащей с хамством, то он задавал по существу и в точку. Я и сам его себе нередко задавал.

— Ну, я пошел, — соскочив с дивана и не дав рта открыть Ольге Борисовне для очередной исповеди нашему личному горному исповеднику, я прошел в библиотеку, подсчитал по «Астрономическому календарю» звездное время (формула у меня постоянно вылетала из головы), взял выдранную из Atlas coils затертую страницу с картами наблюдаемых площадок, журнал наблюдений и, облачившись в фирменный ватник, вышел на воздух.

Солнце зашло, было холодно, а небо все также завораживало россыпями звезд и туманной полосой Млечного пути, в котором так много молока, что он того и гляди замычит, и лишь где-то на горизонте толпилась стайка туч.

Даю руку на отсечение, но девяносто девять и девять десятых из нас пошли в астрономию именно из-за красоты звездного неба. Вряд ли в детстве и раннем, студенчестве мы всерьез задумывались о сложностях теории звездных атмосфер, о либрации Луны, о проблеме скрытой массы и об аккреционных дисках. Нас влекла романтика звездных ночей и все та же, альфирова, чистота и нравственность нашей науки.

Многих потом это подвело, когда вместо звездной романтики нас стали пичкать математическим анализом, Демидовичем, линейной алгеброй и дифференциальными уравнениями. Интегралы и матрицы многие не потянули, а копаться в тонкостях ядерных реакций и поглощений в атмосферах звезд быстро наскучило.

Иных уж нет, а те далече, вздохнул я и, погасив сигарету, стал отпирать дверь в купол Цейсса. Открыв задвижки и прикинув, куда мне нужно смотреть, я cделал запись в журнале, сообщив самому себе, что сейчас 23 часа и 3 минуты, температура воздуха +7С, на горизонте тучи, и, зарядив в кассету пластинку, вставил ее в «казенник» телескопа.

Мысли гуляли где-то далеко, пока я проводил все эти манипуляции, устанавливал фокус, двигал железной ручкой купол, поворачивая в нужном направлении, включал часовой механизм, в котором так и не успел поковыряться, находил нужный участок небесной сферы и, отыскав в гиде нужную звезду, принялся ее гидировать, нажимая кнопки пульта управления и не выпуская ее из перекрестья прицела. Астрограф вел себя вполне прилично — цель держал хорошо, не гуляя по альфа и бета, и путеводная светящаяся точка словно прилипла к центру окуляра.

Настроение у меня поднялось — я включил свой приемничек и все сорок пять минут экспозиции наслаждался новостями, романсами и сводкой погоды, не подозревая, что все самые важные новости еще впереди.

Сменив пластинку, я перенацелил астрограф на другую площадку, по которой обычно «ползал» Мошанов в поисках шаровых скоплений и прочей экзотики. «Мошанчика» в эту ночь можно было порадовать — я чувствовал, что и его пластинка удалась не на стыд, а на славу. Я перешел к третьей цели, ощущая, как в душе начинают петь птицы, а на голове цвести розы. Это была моя ночь, время, когда все удается, когда вновь начинаешь чувствовать вкус к жизни и любить свою профессию, когда ты счастлив и умиротворeн, и не желаешь ничего невозможного.

Поэтому, когда в небе началось разгораться заревo, я не сразу понял, что моим наблюдениям на сегодня и на многие последующие дни пришел конец.

На какое-то мгновение мне показалось, что я совceм заработался, и ночь уже прошла, и наступило утpo. Но часы неумолимо высвечивали красным 2:05, до восхода было далеко, да и то, что я смог разглядеть в окно купола, нисколько не напоминало солнечные лучи.

Ни о чем особенном в тот момент я, конечно же, не подумал. Мало ли что у нас увидишь в горах. Одно время, помнится, к нам зачастили неопознанные летающие объекты в виде блюдец, тарелок и прочей легко бьющейся посуды. Появлялись они ближе к ночи, выныривая буквально из багрового закатного диска солнца, делали «петлю» или «восьмерку» над БТА и снова ныряли в закат. Шуму об этих посещениях было бы много, будь здесь не астрономическая станция и не профессионалы-астрономы, с их научно-консервативными устоями относительно существующей картины Вселенной, в которой не было места «зеленым человечкам», НЛО, Господу Богу, Лох-Несскому чудовищу, гаданиям и предсказаниям, а все имеющиеся феномены укладывались в прокрустово ложе научной парадигмы и объяснялись ссылками на обман зрения, вражеские (и наши) автоматические дрейфующие аэростаты, запуски космических ракет с Байконура и соседнего аула, и, особенно, на шаровые молнии, выступающие во многих отраслях физики этаким мифическим айпероном, на который можно свалить все, что не объяснялось уравнениями.

Однако весь этот шум уходил в песок разумного скептицизма, осаждаясь где-то на дне семейных кухонь, подпитых компаний или прорывался в курилках сдержанно-ироническим обменом фраз: «Ну что, летают? — Летают, черти, работать не дают».

Через пару месяцев энлонавтам надоело мельтешить, тем более что их демонстрации не вызывали у нас, астрономов, никакой видимой реакции, кроме усталого раздражeния по поводу столь дерзкого пренебрежения устоявшимися взглядами, — никто из нас не выходил выкладывать на пике Келдыша теорему Пифагора или схему размножения человека, никто не разводил костры, помечая посадочную полосу, и даже не махали сатиновыми трусами в цветочек, стремясь просто поприветствовать братьев по разуму. И «зеленые человечки» куда-то сгинули. Надо полагать, в более гостеприимные места.

Спустившись на землю, я обошел купол, загораживающий мне поле зрения в сторону востока, и понял, что с небом, действительно, творится неладное. Невысоко над горизонтом образовалось непонятное белоснежное пятно, разрастающееся с невероятной скоростью и поглощавшее все новые и новые участки неба, звезды и созвездия.

Сначала я в полном отупении пялился на эту невероятную метастазу, пожирающую мою профессию, пытаясь подобрать этому зрелищу более-менее разумное объяснение. Первые гипотезы, пришедшие в голову, были затасканы и затерты до полной пошлости многочисленными литературными героями (начиная от «я сплю, и это все мне снится», до «началась ядерная война или наступил конец света»). Храня свою репутацию и научную невинность, я их тут же отбросил.

Ничего более оригинального не выдумав, я решил забраться на господствующую высоту, на которой громоздилась ржавая ферма электропередачи и откуда oткрывался неплохой вид на белые купола астрометристов, «хотель», БТА и Цейсс. Можно было бы добежать и до гостиницы и залезть на ее оцинкованную ышу с которой мы часто фотографировали рассвет и с которой в хорошую солнечную погоду можно было разглядеть сверкающее кольцо РАТАНа, но апокалиптическое действо в небесах не располагало к суетливому поиску лучшего места в ложе для наблюдения за пьесой «Конец света», и я, как лунатик, задрав голову к небу и оскальзываясь на мокрой от росы траве, пополз к своему новому наблюдательному пункту, забыв о телескопе, о пластинке, давно засвеченной, об Альфире и Ольге, дрыхнувших в теплых кроватях, и еще о многих вещах в мире.

За эти несколько минут полымя охватило меж тем половину небосвода, и в его светящей белизне стала просматриваться определенная структура. В этом «нечто» первыми на себя обращали внимание своей плотностью идеально прямые линии, образующие наклонный к линии горизонта частокол градусов в тридцать. Они являлись несущими конструкциями для всего остального — «ветвей» и мириад мельчайших «крючьев», скрепляющих «ветви» между собой. «Ветви» росли из «стволов» с плавно меняющимся наклоном, который увеличивался тем больше, чем ниже находились отростки, и были настолько часто посажены и сплетены «крючьями», что сквозь них не было видно никакого неба, никаких звезд. Это было природным воплощением фрактала, чья любая бесконечно малая часть повторяла всю структуру в целом.

И этот вселенский фрактал закрывал все небо и из-за суточного вращения Земли — для этого она двигалась слишком медленно, а потому что двигался сам. я не мог ошибиться — колоссальное образование, вполне материальное на вид, не только простлало длань свою над планетой, но и стремительно приближалoсь к ней.

Это, непонятно из чего сделанное, — вуаль, покрывало, сотканное неведомыми титанами, падало с небес на Землю, и в мою голову закралась совершенно безумная мысль — а если правы были необразованные древние, утверждавшие, что небесный свод покоится на плечах титанов. И сейчас они, измученные, уставшие после миллионолетий неподвижного стояния, сбросили с затекших мышц твердь неба, за держание которой они не получали ни жертвоприношений, ни благодарности, ни стажа, ни пенсии, и в которую, тем более, не верил уже никто из образованных древних, будь то в Древнем Египте, Древнем Вавилоне, и тем паче — в Древней Греции. А уж в Библии Иов прямо заявляет о Боге: «Он распростер север над пустотою, повесил землю ни на чем».

Меня охватил жуткий страх, ноги мои подогнулись, и я упал на мокрую землю в полной уверенности заката мира и, что более важно, своего собственного конца. Открывая все больше подробностей и все большую структурную сложность, твердь, фрактал, туман падал в полном безмолвии на меня, такого ничтожного, жалкого, мелкого, трясущегося, потерявшего полный научный интерес к свершающемуся феномену, но так цепляющегося за эту свою никчемную жизнь. И я выл, кричал и плакал, катался по земле, вырывая пожухлую траву и пуговицы из своего ватника.

В какое-то мгновение иссиня-белый «ствол» с отходящими «ветвями», скрепленными «крючьями», разросся до чудовищных размеров, замер на секунду на расстоянии вытянутой руки от моего лица и, наконец, yпал на землю.

Сердце мое ухнуло и остановилось.

Изредка мне снятся сны, после которых я часами, неделями хожу под впечатлением увиденного. Даже помню тот, первый, сон, приснившийся мне в пятом классе очень средней школы, и открывший длинную череду похожих по смыслу и чувствам снов, которые я окрестил «ядерными».

Я был тогда в пустыне. Один. Близился рассвет, и я лежал в сером бетонном помещении, полом в котором служил все тот же песок. Одна из стен отсутствовала, открывая вид на пустынные, холодные и такие же серые барханы, а потолок нависал так низко, что если бы я сел, то моя макушка уперлась прямо в него. Я лежал какое-то время в этом бункере, тщетно пытаясь понять — зачем я здесь нахожусь и почему вокруг лишь мертвая пустыня. И внезапно, словно получив из каких-то далей беззвучный ответ на свой непроизнесенный вопрос, я понимаю, что остался один. Никого, кроме меня, не осталось — все сгорело. Я один, я последний, и ничего и никого не будет после в этом мире. Меня при этом охватывает такая непередаваемая тоска, которой я в реальной жизни ни до, ни после, к своему величайшему счастью, не испытывал. И я плачу, я стучу кулаками в песок и кричу в безмолвие и одиночество мировой могилы: «Какие же вы сволочи! Какой мир загубили!»

Конечно же, в том нежном возрасте мне и не пришло в голову записать этот сон, но в этом не было и нужды. Здесь дело было не в подробностях, не в мелочах, а в — ощущении, столь ярком, реальном, спектрально-чистом, настолько не замутненном никакими другими эмоциями или хотя бы подспудным ощущением сна, выдуманности той ситуации, что воспоминание об этой вселенской тоске и мировой скорби по канувшему в лету привычному и такому прекрасному миру живет во мне до сих пор.

Этот «ядерный» сон, сон-тоска, сон-утрата, сон-боль сопровождает меня на протяжении всей жизнй и иногда я горестно плачу в ночи о потери чего-то важного, близкого и просыпаюсь на мокрой подушке.

Есть еще сны-любовь, сны-измена, но они сравнительно быстро забываются. После них я несколько дней ощущаю, что мир все-таки прекрасен, свеж и ярок, что самое главное мною не потеряно, и оно всегда со мной. Я чувствую просветление, словно стер со своих запыленных очков всю налипшую за долгие годы грязь И с удивлением обнаружил, что окружающий мир вовсе не серый, и даже не черно-белый, а — цветной.

Теперь я грезил наяву, и здесь снова главными были ощущения.

Ощущение понимания. В моей голове сошлись тысячи и миллионы мельчайших деталей, идей, впечатлений, образов, почерпнутых из книг, увиденных краем глаза, услышанных краем уха, просто выдуманных, выученных, вбитых в память, приснившихся и взятых невесть откуда.

Это были формулы и теории, слухи и гипотезы, взгляды и шутки, газетные передовицы и картины, карты звездного неба, энциклопедические статьи, мифы, сказки, непрочитанное Священное Писание, рецензии, собачий лай поутру, капли дождя на чьем-то лице и шум ветра в голых почерневших ветвях. Весь этот хлам, мусор, накопившийся в моей голове за долгие годы жизни, пришел внезапно в строгий порядок — паз раннего утра идеально принял выступ фридмановских уравнений, без зазора сомкнулись туннель-эффект и чувство неудобства в чужой компании, в которую когда-то затащил меня Генка со своей гитарой, кубик детского строительного конструктора вернулся одной из проекций гипершара Вселенной, а взрыв сверхновой в Большом Магеллановом облаке перешел в последние клокочущие вздохи умиравшего дедушки.

Весь мир был во мне. Во всей его сложности, противоречивости, странной асимметричной гармонии и непостижимой, невыразимой бледными и плоскими человеческими словами, истине. Это странное и мимолетное ощущение испытывает, наверное, каждый ученый, когда в жалких своих умственных потугах, через чернильные закорючки пытаясь проникнуть в тайны, ты, на какое-то мгновение, если не видишь, то вдруг ощущаешь всю безграничность Природы, беспредельность, настолько не вмещающуюся в границы человеческого сознания, что твое воображение моментально устает.

Здесь же я казался самому себе гигантской призмой, через которую неясные силы пропустили серость нашего бытия, и оно заиграло яркими, чистыми красками — от ярко-красной любви, через розовую наивность, желтое счастье и голубизну спокойствия до черноты равнодушия, за которой таились экзистенциальная тошнота и инфернальный страх ничто, не имеющие цвета.

Начинался новый день, а я все лежал и наблюдал, как в светлеющем небе тонут последние яркие звезды.

До лабораторного корпуса я добирался долго, проделывая, часть пути на четвереньках или, в лучшем случае, придерживаясь руками за подвернувшиеся деревья, опустевшее здание спектрографа, уехавшего с Соловьевым в Перу, и, наконец, кирпичную кладку стен нашего клуба, библиотеки, столовой и фотолаборатории в одном здании.

Я ввалился в тепло помещения и, пробравшись в комнату отдыха, стал судорожно искать включатель, пока тихий, потрескавшийся голос не попросил:

— Не надо света.

Даже не испугавшись и не удивившись, я нащупал кресло и скорчившись в нем, прижав колени к груди и засунув ладони подмышки, пытался отогреться и избавиться от пронизывающей меня дрожи. В комнате было сильно накурено, и когда глаза мои привыкли к полутьме, я увидел, что по журнальному столику, с которого так и не удосужились убрать грязные чашки с остатками кофе, разбросаны многочисленные окурки, изломанные непочатые сигареты, обгоревшие спички и остатки пепла. Кто-то не глядя стряхивал его, гасил наполовину выкуренные сигареты прямо о полировку столика, оставляя на его лаковой поверхности обезображивающие пятна, и бросая их, похожие на трупы пиявок, сначала в чашки, а потом и прямо на столешницу, откуда многие из них скатывались на старый, протертый многочисленными студенческими ногами, красный палас.

Альфир не курил принципиально, утверждая, что после того, как в первом классе его за этим делом застукали родители, у него выработалось (не без помощи отцовского ремня) стойкое отвращение к табаку. Я же не понимал, как может цивилизованный человек, живущий вдали от выхлопных газов, ядерных могильников, пыли и смога, в экологически чистом районе с чистейшим воздухом и водой, не страдать от недостатка интоксикации. Я страдал и периодически отравлял свой начинающий слишком хорошо себя чувcтвовать организм такими дозами никотина, от которых могли бы пасть все табуны в горах.

Ольга была солидарна со мной в этих начинаниях, и поэтому у меня не повернулся язык начать читать ей нотации о вреде курения. Не до этого мне было, честнoе слово. Я чувствовал — с Олей тоже что-то произошло, что-то нехорошее, жуткое, но я был целиком под впечатлением собственных приключений духа.

Внезапно она сказала:

— Вы помните ли то, что видели мы летом? Мой ангел, помните ли вы ту лошадь дохлую под ярким белым светом, среди рыжеющей травы? Полуистлевшая, она, раскинув ноги, подобно девке площадной, бесстыдно, брюхом вверх лежала у дороги, зловонный выделяя гной.

— Что? — обомлел я.

— И солнце эту гниль палило с небосвода, чтобы останки сжечь дотла, чтоб слитое в одном великая Природа разъединенным приняла.

— Что?

— Спеша на пиршество, жужжащей тучей мухи над мерзкой грудою вились, и черви ползали и копошились в брюхе, как черная густая слизь. Все это двигалось, вздымалось и блестело, как будто, вдруг оживлено, росло и множилось чудовищное тело, дыханья смутного полно…

Мне стало жутко, хотелось прекратить поток отвратительных образов, закричать, но тут Ольга разревелась, страшное колдовство потеряло силу. Пришлось срочно бежать на кухню за водой и затем, обнимая ее трясущиеся плечи, пытаться утопить плач. Ничего не вышло — мое прикосновение вызвало еще более бурную реакцию. Она выплеснула воду мне в лицо и вцепилась, как разъяренная кошка, ногтями за щеки, когда я попытался надавать ей пощечин, надеясь таким способом, вычитанным из какой-то книжки, усмирить истерику. Боль в располосованных щеках разъярила меня, и мне пришлось довольно грубо припечатать Ольгу к ее разобранному дивану. Сила, однако, у нее была нечеловеческая, и приходилось прилагать все усилия, чтобы сдерживать эту бешенную кошку, и при этом внимательно следить и уворачиваться от ее дрыгающих ног, которые уже снесли журнальный столик с чашками, тарелками, окурками и пеплом. Внезапно она затихла, и я испугался, что в пылу бoрьбы мог что-то ей повредить. Но сил на то, чтобы стянуть свое брюхо с женского тела у меня не оставалось, и какое-то время мы вот так пикантно и лежали — щека к щеке, в «церковной» позе.

В голове у меня звенела целая звонница колоколов, вместо сердца чихал пламенный мотор, который забыли заправить топливом, а в глазах расцветали радуги. Эта ночь меня все-таки доконает, подумалось с тоской, и точно — Ольга обняла меня за шею и стала покрывать лицо страстными поцелуями. Только теперь я понял, что спала она без ночнушки. Гибель богов.

Когда Оля заснула, я выбрался из-под одеяла, собрал разбросанную одежду и кое-как оделся трясущимися руками в библиотеке, смахнув по пути запакованные в пыльный целлофан две коробки с пластинками, на которых рукой Георгия Константиновича было начертано: «Внимание! Не использовать в работе. Идет эксперимент!» Во время объединения Германии прошли слухи среди астрономов, что фабрику фотоматериалов в Восточной зоне, выпускающей единственно доступные для наших астрономов фотопластинки, будут перепрофилировать на производство фотообоев, и Георгий Константинович решил поставить эксперимент на выживаемость эмульсии в безвоздушном пространстве, и в случае успеха, скупить все неликвиды. Слухи, однако, не подтвердились, и он потерял к пластинкам всякий интерес. Я последние два года все собирался их опробовать ради научного интереса, но от этого интереса теперь остались одни осколки.

Ночь все никак не могла разрешиться от бремени солнцем, и я решил позвонить на БТА, чтобы узнать их мнение о сегодняшних небесных происшествиях. Трубку взяли не сразу, а когда взяли, я сообразил, что им, наверное, совсем не до меня. Но мне повезло — ответил Айдар Бикчентаев, намного раньше меня окончивший нашу кафедру и занимавшийся коричневыми карликами, и корпоративный дух не дал ему послать меня куда подальше. Впрочем, слушать меня он тоже не стал.

— Какой туман, какие перья! У нас тут такая информация пошла закачаешься. Это похлеще, чем SS433! Вся космология к чертям собачьим летит. Приходи к нам, нужны светлые головы!

Я еле отбился от его восторженного напора и, бросив трубку, глубоко задумался. Что за астрономы сейчaс пошли. Работают на ПЗС-матрицах и спекл-интер-ферометрах, гидируют компьютер, а сами сидят в курилках, да режутся в «Цивилизацию» на «писишках». Такие динозавры, как я, уходят в прошлое. Кстати, о динозаврах, лениво подумалось мне, я, во-первых, не закрыл купол, а, во-вторых, не разрядил кассету. Сил идти не было, но придется, решил я и затушил сигарету.

Пока я закрывал купол, задвигал заглушку на астрографе и отключал его от сети, дверь распахнулась, впуская свет долгожданного утра, и в помещение ввалился возбужденный Альфир, размахивая измятым листом бумаги и крича «Эврика!» Я обречено нащупал табуретку и задымил очередную сигарету, ощущая во рту вкус Авгиевых конюшен.

Альфир меня обнял, троекратно расцеловал, снова усадил на табурет и сунул мне в руку свой листок. На нем была мною собственноручно написанная заявка на имя Лаврова, которую я искал уже три дня, на получение очередного пищевого довольствия в количестве трех килограммов масла, ящика тушенки, десяти банок сгущенного молока и пяти килограммов сахара. Прочитав внимательно свою челобитную и даже не удивившись восторгу Альфира моими эпистолярными способностями, я перевернул бумажку и обнаружил на оборотной стороне, по соседству с чернильный ми каракулями, оставшимися после расписывания засохшей пасты, написанную (точнее даже набросанную) корявым альфировым почерком систему из четырех тензорных уравнений. Я уже хотел со вздохом вернуть ему его математические фантазии, понятные лишь двум-трем научным светилам, включая его и Господа Бога, но тут я прозрел.

Сидя в холодном и голодном Петрограде, Фридман несколькими простенькими уравнениями перевернул наши представления о Вселенной. Сингулярность, Большой Взрыв, пульсирующая Вселенная, инфляционное расширение — все это и многое-многое другое, а самое главное — картина мира, вплавленная, вбитая в наши мозги, пошли оттуда, из тех годов.

Теперь Альфир своими закорючками на обороте моей писульки эту парадигму разрушал и создавал новую. Наконец и я попаду в историю. Следствий из уравнений вытекало множество, и каждое тянуло на нобелевку.

— Ты туман видел ночью? — поинтересовался я, протягивая ему листок.

— Какой туман! — воскликнул Альфир, повторяя слово в слово реплику Айдара, словно они репетировали одну и ту же пьесу. — В четыре часа меня осенило, и я потом часа два носился по вагончику за своими мыслями, как птичница за разбежавшимися фазанами. Поймал их еле-еле за хвост вот только полчаса назад и принес тебе еще тепленьких. И знаешь, что самое интересное?

Я пожал плечами.

— Из той ерунды, которую я писал раньше, вот это, — он потряс парадигмой, — никоим образом не вытекает. Представляешь? Совсем.

Станция дрыхла после бурной ночи. Ольга заперла дверь в зал, Альфира я кое-как уговорил пойти поспать, пригрозив отнять у него на неделю очки, а сам засел в библиотеке, пытаясь проверить на своих наблюдательных данных абсолютно безумную гипотезу, зародившуюся у меня после приключений этого утра. Oднако, как долго я ни сидел над длинными рядами заеров блеска, как ни курил одну за другой папиросы, вторые кто-то заныкал за стопками «Сайентифик ерикан», как ни поглощал пол-литровыми банками крспчайший кофе, но гениальные научные открытия не посещали, а кривая блеска V633 не поддавалась никаким геометрическим интерпретациям. Мои мучения прервал телефонный звонок. Звонил Костя, спавший в обнимку со спектрографом.

— Туман видел? — зловеще прохрипел он в трубку невыспавшимся голосом.

Не зная, плакать мне или смеяться, я заорал в телефон, почему-то с грузинским акцентом:

— Вах, какой-такой туман, генацвале. Весь ночь на звезды глядэл, нэкакой туман нэ видел!

Спорить он со мной не стал, только сказал по-верещагински: «Заходи» и повесил трубку. Так, так, так.

Становилось все страннее и страннее.

Солнце поднялось уже высоко, на синем-синем небе не было ни облачка, а в воздухе ощущался холод приближающихся морозов. Я поежился и быстро зашагал по бетонке, по которой прогуливались меланхоличные коровы и минировали трассу дымящимся навозом. Пройдя мимо пустой гостиницы, я стал подниматься по асфальту к куполам БТА и Цейсса.

У парадного подъезда БТА толпился народ, что-то жарко обсуждая, размахивая руками и чертя мелом и… стеклографами на подручных средствах формулы и чертежи. Такой научный энтузиазм свидетельствовал либо о получении многомиллионного валютного гранта, либо о действительно великом открытии, так как времена научного альтруизма, когда только любимая работа и наука дарили ни с чем не сравнимое удовольствие, а понедельник начинался в субботу, давно канули в лету.

Грантовые альтруисты, увидев меня, замахали рyками, крича в том смысле, что давай к нам, Руслан, и объясняя несведущим всю пользу приложения моей светлой, незамутненной теоретической астрофизикой головы к темной проблеме инверсии красногo смещения у сверхдальних квазаров, но я нетерпеливо отмахнулся и прибавил шагу.

Костя сидел в своей ярко освещенной лаборатории перед компьютером и наблюдал запись давешнего феномена. Я подхватил стул и сел рядом с ним, вглядываясь в терминал, по которому ползла идеально правильная фрактальная структура.

— Что ты думаешь по этому поводу? — ткнул в экран немытый палец Костя-отшельник.

Дискуссия наша длилась долго, и как это бывает в случаях, когда ни один из собеседников ни черта не понимает в предмете спора, мы вскоре скатились на личности.

— А знаешь, — вклинился я, когда ответный поток обвинений в профессиональной некомпетентности, недостатке воображения, политической недальновидности и отсутствии партийной чуткости затих, — Альфир нашел новое решение фридмановских уравнений. И на БТА все бурлит — у них голубое смещение обнаружили.

— А у меня резонансы пошли, — грустно признался Костя.

Мы посмотрели друг другу в глаза.

— Совпадение, — успокоил я его. — Моя V633, например, так и не раскололась. — Про то, кто и как раскололся этой ночью, я, естественно, умолчал. Он поскреб свою щетину и хитро прищурился. — Все равно, интересно. Еще меня интересует протяженность вот этого — как ты его назвал? — да, фрактала. Попробую дозвониться на материк.

На том и порешили. А когда я подходил к станции, тo увидел, как из нашего экспедиционного газика выгрyжается Таня с рюкзаками и коробками. Мы восторжeнно обнялись и расцеловались.

— Танечка, — весело дурачился я, — наконец-то я по утрам начну бриться, а то борода, знаешь, как надоела.

А Татьяна, дергая меня за оную, так же весело приговаривала:

— Да вы тут без меня совсем одичали, хлопцы! Не смотрит Ольга за вами, ох, не смотрит.

Загрузка...