Михаил Федотов
Иерусалимские хроники
ОГЛАВЛЕНИЕ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. АНГЛИЧАНЕ
Глава вторая. МИКРОСКОП
Глава третья. ИЗ БАКУ
Глава четвертая. СНЫ
Глава пятая. АКАДЕМИК АВЕРИНЦЕВ
Глава шестая. О ТВОРЧЕСТВЕ
Глава седьмая. МАМА ШАЙКИНА
Глава восьмая. КАПЕРСЫ
Глава девятая. ТААМОН
Глава десятая. БОРИС ФЕДОРОВИЧ
Глава одиннадцатая. БЕРИ ВЫШЕ
Глава двенадцатая. АРЬЕВ НЕ СОВРАЛ
Глава тринадцатая. КОВЕНСКАЯ ЕШИВА "ШАЛОМ"
Глава четырнадцатая. ВАН-ХУВЕН
Глава пятнадцатая. РУССКАЯ МАТЬ
Глава шестнадцатая. "ЕВРЕИ В СССР", ИЛИ КОТЛЕТЫ ПО-КИЕВСКИ
Глава семнадцатая. СГОВОР
Глава восемнадцатая. УКАЗ 512
Глава девятнадцатая. КАНДИДАТЫ
Глава двадцатая. ЧТО ЖЕ ПРОИСХОДИТ?
Глава двадцать первая. ПРИ ДВЕРЯХ
Глава двадцать вторая. БУФЕТЧИЦА ДРОНОВА
Глава двадцать третья. СНИМИТЕ ПЛАВКИ
Глава двадцать четвертая. ПОСЛЕ СЕАНСА
Глава двадцать пятая. РЫНОК МАХАНЕЙ ИЕХУДА
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. НА АНТРЕСОЛЯХ
Глава вторая. АЛКА-ХРОМАЯ
Глава третья. КИКО
Глава четвертая. ИСТОРИЧЕСКИЙ РАССКАЗ
Глава пятая. ТЕКУЧКА
Глава шестая. РОДОСЛОВНАЯ
Глава седьмая. ФОТОГРАФ
Глава восьмая. ДОКТОР ЖИВАГО
Глава девятая. ПОЧВЕННИКИ
Глава десятая. ПРЕИЗ ЗЕ ЛОРД
Глава одиннадцатая. ПОСЛЕДНЯЯ ЖЕНА ЦАРЯ ДАВИДА
Глава двенадцатая. ПЬЕМ БУРБОН
Глава тринадцатая. НА ЗЕМЛЕ
Глава четырнадцатая. НОСТАЛЬГИЯ
Глава пятнадцатая. БУХАРЕСТ
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. ЕЕ НЕТ
Глава вторая. ТИШЕ, Я -- ЛЕША
Глава третья. ИЕРУСАЛИМ НЕЗЕМНОЙ
Глава четвертая. СТАРЕЦ ХОЧЕТ ЮРУ
Глава пятая. СОЗВЕЗДИЕ БЛИЗНЕЦОВ
Глава шестая. ЛЮБОВЬ
Глава седьмая. ПИСЬМО
Глава восьмая. ПОЭТ БЕЛКЕР-ЗАМОЙСКИЙ
ЭПИЛОГ
I (Лярош Фуко)
II (Первый тур)
III (Страсти)
IV (Парад поэзии)
V (Что такое поэзия)
VI (Заключительный тур)
VII (Голосование)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая
АНГЛИЧАНЕ
Я хочу быть богатым.
Хочу, чтоб из Москвы мне звонил Евтушенко и спрашивал, какая погода в Иерусалиме. Но мне никто не звонит. У меня даже нет телефона.
Мне надоело ходить в туфлях на шурупах. Раньше рядом со мной жил лысый англичанин. Он носил пиджак с серебряными пуговицами. Перед своим отъездом он сказал мне по секрету, что нужно написать на бумаге "Я достоин богатства" -- и самому в это поверить. Я спросил, а можно не писать, а просто сказать устно. Но лысый уверял, что обязательно следует писать, а то потом можно отказаться, особенно если никто не слышал. Надо писать десять дней подряд на любой бумаге, и еще читать это вслух. И уже будет не отнекаться. Я так раньше не пробовал. Я говорил только: "Господи, ты испытал меня бедностью, теперь попробуй испытать меня богатством". Но до дела никогда реально не доходило.
Зашла "старуха под лестницей", попросила вернуть ей яйцо. Курд не должен никому насовсем давать яйца -- может пропасть ребенок. А у нее оба сына в Америке, и оба невозвращенцы. Иногда от них приходит открытка.
Иногда другая соседка, сверху, приносит перловую кашу и индюшачье жаркое. Она призналась мне, что родилась на окраине Парижа. Врет. Марокканка чистых кровей.
По вечерам я стою возле окна и слежу за темным парадным напротив. Просто так. Я пробую всматриваться в будущее. Оно в густом тумане. Пустые бесконечные будни. Иногда мне снится женщина в шали, которая зовет меня по имени. Зимой мне снится страшный голый человек, идущий по шпалам. По серому снегу. У него тяжелый волосатый зад и необъятных размеров живот. Потом сны сливаются в один. Женщина шепчет мне: "Не бойся, мы берем тебя с собой", -и я в ужасе просыпаюсь.
Иногда я пью чай в пижаме, как пассажир поезда "Москва- Владивосток". Иногда начинаются дожди и зима, и я все время что-то пишу. Так идет год за годом. Так начинался мой последний год в Израиле -- год "Иерусалимских хроник".
Аркадий Ионович от холода заболел эпидидимитом. Утром он приходил за чаем в синей пижаме с печатями. Эстер-американка обещала сшить ему бандаж для больного яичка. Она говорит, что никогда такого не шила, но попробует. Я ему говорю: "Что Вы ходите в ворованной пижаме?" Он говорит: "Это больничная пижама. Разве я не больной? Кто же тогда должен ходить в больничных пижамах?" Вчера вечером он не выдержал и украл у "Стемацких" книгу -"Главные мировые сражения Палладина". Она стоит семьдесят четыре шекеля, но там есть все сражения, начиная с греков. Пока он воровал книгу, боль прошла, но потом, когда он уже свернул с Яффо на улицу Кинг Джордж, боль вернулась. Аркадий Ионович уже несколько дней не пьет. Зато его постоялец-поляк приходит домой "попивший". Денег нет ни у меня, ни у них. Я отослал поляку соленых огурцов. У меня стоит для него трехлитровая банка. Поляк говорит, что будем есть одни огурки. До конца мира есть одни огурки. В четверг Женя Арьев приглашал в ресторан на день рождения тещи. Было человек двадцать. Поговорили о художниках. Почему художникам могут удаваться ремесленные портреты, а ремесленных стихов хороших не написать. Арьев высморкался и сказал, что такие стихи мог писать каждый второй лицеист. А я сказал, что во всем Кюхельбекере нет и строчки поэзии. Тогда он взвился и обозвал меня малокультурным человеком. "В то время как Кюхельбекер в шестнадцать лет на семи мертвых языках проживал и нес всю историю мировой культуры, вы выдавливаете из себя триста страниц и в них десять строчек рассуждений. А вот вы возьмите Гессе! А? Понимаете?! У нас же самый лучший бытописатель, вроде современного Мамлеева или Лескова, мир не строит, а описывает быт. В отличие от Аксенова, который строит новый мир, которого до него раньше не было. Правда, делает это плохо". Он прав. У меня нету склонности рассуждать. Еще Арьев сообщил мне по секрету, что он влюбился в англичанку. Я ее там видел. Выглядит как английская молочница. Но потом сверкнет глазом, оживляется, открывает рот, и видно, что в Англию стоит прокатиться за невестой. Потому что в бровях есть какая-то особенная независимость, которой во всем остальном мире не наблюдается. Но должен быть какой-то уравновешивающий эти брови боковой эффект. Типа -- нет жопы. Потому что вряд ли это какая-то особенно полноценная генерация людей. Я сказал Арьеву, что серьезного секса в Англии тоже быть не может, а вместо этого какая-нибудь возня. Потому что в спальнях не топят и дикий холод. Он обиделся. Ну и черт с ним. Приглашают тебя в ресторан, и мало того, что заставляют самого платить, так еще требуют, чтобы взяли и первое, и второе. Вот тебе и Кюхельбекер.
Глава вторая
МИКРОСКОП
Я проснулся от стука в дверь. По стуку было похоже, что еще рано и что это пьяный Аркадий Ионович. Он был полутрезв и привел с собой толстого художника из Хайфы, с которым они пили ночью в Неве-Яакове. Но их выгнали из дома, где они пили, потому что художник пугал маму. Тогда они доехали до Иерусалима на поливальной машине и пришли пешком ко мне. Я не люблю, когда ко мне приходят в семь утра опохмеляться, и я сказал с кушетки, чтоб их духа собачьего рядом с моей дверью в такую рань больше не было, что я лег в три часа и что я понимаю, что у Аркадия Ионовича нет света и живет польский граф и еще китаец Хаим, но я не могу по утрам поить чаем всех китайцев на свете. И я не хочу в доме никаких незнакомых алкоголиков и не желаю ни с кем знакомиться. Тогда Аркадий Ионович мстительно сказал, чтобы я ему вернул тридцать шекелей, которые я брал третьего дня, и они пойдут пить чай в "Таамон". Мне пришлось встать, подойти к двери и сказать, в трусах, чтобы приходили в десять. Если бы я пустил их пить чай, то день скорее всего прошел бы спокойнее.
Аркадий Ионович живет от меня за углом. У него на первом этаже из тюрьмы вернулся хозяин, и из-за этого нет воды. А газовые баллоны Шнайдер еще в прошлом году продал арабам.
Я пошел в банк, но по дороге вспомнил, что ничего Аркадию Ионовичу отдать не смогу, потому что сегодня двадцать восьмое. Это последний день платить банковскую ссуду, и денег никаких не осталось, даже минус. Возвращаться домой мне не хотелось, но я подумал, что они не придут, и ошибся. Они уже торчали под дверью. И оба еще немного вмазали. Мне, конечно, следовало по-честному сказать, что в кармане нет ни одной копейки и отдать деньги я не могу, но я застеснялся, и вместо этого начал объяснять Аркадию Ионовичу, что в таком пьяном виде ему лучше долг не забирать, потому что все пропьет. Аркадий Ионович ничего не ответил, пожал плечами и немного от меня отстранился.
И из-за его спины вылез этот толстый монстр в черном. Он взял меня за шею и начал руками душить. Это, наверное, оттого, что я не пустил их утром, или у него были свои понятия о справедливости, и он был недоволен, что не отдают тридцать шекелей. Меня никогда раньше не душили, но ничего особенного.
Он меня подушил и сказал, что если я хочу жить, чтобы сразу отдал все деньги. А потом отпустил мою шею и ударил кулаком в нос. И у меня потекла кровь. Аркадий Ионович сказал художнику, что "не надо", а я начал бить его ногами и три раза попал в печень и два раза сильно по яйцам. У него в руках была бутылка коньяка за четыре двадцать с отбитым горлышком, и мне ничего больше не пришло в голову сделать, как его побить, потому что непонятно было, что он еще выкинет. Я бил его со всей силой, но он никак не реагировал и смотрел на меня с удивлением. Я видел такое раньше только в кино. У него был очень толстый живот, и нога там увязла. Я к нему не испытывал никакой злости, но было противно, что из носа течет кровь. Когда я кончил бить, он еще подождал секунду. Потом швырнул в меня бутылкой и попал. "Ты знаешь, сука, что я с тобой сделаю? -- спросил он. -- Попишу! Распрыгался шмок! Я же сто двадцать килограммов вешу. Я же, блядь, с Арбата!" С этими словами он пошел животом вперед и больно прижал меня к лестнице.
Но как-то мы все-таки расцепились, потому что за его спиной стала орать старуха-соседка, жена кукурузника с Агриппаса. И они ушли. Толстый художник обозвал старуху пиздой и шармутой, но она успела от него запереться. Он только подергал дверь так, что ее маленький одноэтажный домик заходил ходуном.
Пора было Аркадию Ионовичу тоже отказать от дома, но у меня не получалось. Когда у него проходил запой, он оставался моим единственным нормальным собеседником. Но у него все время кто-то жил. Сначала жили Борис Федорович и Шнайдер и продали обстановку арабам. И Аркадий Ионович вынужден был их выгнать. Потом жил Мулерман, который подсматривал за проститутками. Вообще-то, он был Сипягин, но он сделал пластическую операцию на носу и взял фамилию жены. И вот сейчас жил Хаим из Харбина и еще польский граф. Он напивался и кричал по-русски: "Сейчас буду тебе стрелить по морде!" Аркадий Ионович где-то находил их перед зимой, а затем постепенно переезжал ко мне, и мы совещались, что же делать дальше.
А сейчас уже третью неделю у него жил еще и сам Шнайдер, которого выпустили из тюрьмы "Джамала" за то, что он украл в хасидской ешиве черный пиджак с долларами. Подумали на него, потому что он приходил в этот день просить у ковенцев на водку. Он там раньше учился, но Фишер его выгнал за то, что он продал арабам холодильник. У него была страсть все продавать арабам. Аркадий Ионович встретил Шнайдера во время прошлого запоя на базаре. И они пошли в бухарский садик, чтобы выпить за освобождение. Хоть это было абсолютно неудачное время освобождаться: никакого жилья у него не было, и больше одной-двух иерусалимских зим на улице ему было уже не выдержать. По утрам Шнайдер очень опухал, и у него стали болеть колени. Спать в трущобах действительно было холодно.
После тюрьмы ему полагались какие-то льготы, но нужно было много ходить по социальным отделам, стоять в очередях. А он пил каждый день, кроме тех дней, когда сидел в тюрьме, и у него не хватало терпения. На работу без постоянного жилья тоже было никуда не устроиться. Да и смысла особенного не было: он выходил по утрам на Яффо и за полчаса мог настрелять шекелей двадцать. Шнайдер всем объяснял, что он бывший офицер Советской Армии, только что освободился из тюрьмы и ему нужно два шекеля на водку. Но чтобы дали адрес -- он потом занесет. Ему все говорили, что не нужно заносить. Может быть, из двадцати -- человека три только не давали. А работать за полтора шекеля в час сторожем он не мог настроиться.
Когда они выпили за освобождение, Аркадий Ионович вежливо спросил: "Ты где жить устроился?" А Шнайдер ему ответил: "Да у тебя!" Но безо всякой издевки, не как Коровьев. Просто Аркадий Ионович несколько суток пил и домой не возвращался, а квартира у него стояла открытой. Там все равно нечего было брать после того, как все продали старьевщикам. Я один раз приладил ему замок на бронзовой цепи и еще купил старую настольную лампу, когда он целый месяц не пил, пока делал хронологическую таблицу ко второму тому истории Карамзина и дошел до сыновей Всеволода Большое Гнездо. Таблица получилась очень хорошей, не только с прямыми ветками, но и со всеми племянниками и с половцами, но он ее забыл в сорок восьмом автобусе, когда ездил поступать на курсы гостиничных работников, и на цепь больше не закрывали.
На этот раз Шнайдер вел себя очень хорошо, и его не за что было прогнать. Он даже украл Аркадию Ионовичу настоящую кожаную куртку с целой подкладкой и устроился на работу сторожем. Утром он шел на "прострел", потом покупал в Машбире хорошие продукты: колбасу, зельц, бирмингемский шоколад или копченую курицу и две бутылки водки. И его увозили на работу. У них была большая нехватка сторожей, а Шнайдер после тюрьмы очень поправился, и у него была бородка клинышком, а арабов на этот объект брать было нельзя. Из-за какой-то лаборатории, которую арабам сторожить не доверяли.
Пока что я вымел осколки стекла с лестницы и смыл коньяк двумя ведрами воды. Все равно остался очень сильный коньячный дух, так что меня стало от него мутить. Я открыл двери и окна настежь -- проветриться. И стал застирывать рубашки от крови индийским стиральным порошком "амбрелла", который мне отдала моя ученица перед отъездом в Америку. Она привезла в Израиль очень много этого порошка и за семь лет не смогла его истратить. И еще мне оставила восемнадцать пачек, но одна была неполной. А в Америку она решила его уже не брать.
Когда я застирал рубашку и пошел ее вешать, они опять стояли в дверях. Я оглянулся, ища, что было под руками. Теперь этого толстого придется убивать, за что -- непонятно, а другого выхода не было. У меня и так весь день был неприятный осадок, что я его так сильно колотил по яйцам, а он не падал. Но мои гости стояли перед дверью оба очень растроганные и смущенные. Толстого художника, оказалось, звали Беней. Он действительно оказался с Арбата. Очень там крепкие ребята, на Арбате, я этого раньше недооценивал. Беня сказал: "Слушай, мы, кажется, дрались, и ты меня так больно бил по яйцам. Нехорошо как".
И мы с ним безо всяких задних мыслей расцеловались, и я обещал через десять минут прийти к ним выпить. Но через десять минут у меня не получилось.
Я вообще не очень собирался туда идти и тянул время. Часа через два за мной пришел Аркадий Ионович снова приглашать, сказав, что ребята все обижаются. И чтоб я принес кастрюлю с горячей водой для чая. Но когда Аркадий Ионович шел от меня обратно, то с работы возвратился кукурузник с Агриппаса, довольно крепкий курд лет шестидесяти пяти, и его уже подстерегал. Он торгует на углу Агриппаса и Кинг Джордж горячей кукурузой и каштанами и возит каждый день, кроме шабата, туда и обратно тяжелую железную тележку, в которой он все это варит. Я два раза помогал ему толкать тележку домой, и она довольно увесистая. Если ее возить два раза в день, то в шестьдесят пять лет еще прекрасно чувствуешь себя мужчиной. Кукурузник встретил Аркадия Ионовича палкой с гвоздем и стал бить его за жену по голове. Аркадий Ионович сначала только защищался, но кукурузник вошел в раж и насквозь пробил гвоздем ворованную кожаную куртку, которой Аркадий Ионович очень гордился. Тогда Аркадий Ионович тоже дал ему два раза в зубы, так что кукурузник упал и побежал вызывать полицию.
У Аркадия Ионовича, когда я пришел, выпивала целая компания. Был Шнайдер, и еще кто-то спал. С толстым художником Беней мы обменялись рукопожатиями, и он меня еще немного помял.
А я стал, чтобы не молчать, противно советоваться, что делать, если ты спокойно приходишь в собственный дом и вдруг через три минуты получаешь по морде. Нужно на это отвечать или нет? Почему-то меня потянуло на психологические вопросы. Толстый со Шнайдером задумались. Аркадий Ионович был уже очень сильно пьян и все время смеялся.
-- Слушай, монах, -- сказал Шнайдер, -- тебе не нужен микроскоп? Почти новый?
Я редко ходил к ним на квартиру, чтобы Шнайдера не приваживать, но я знал, что вчера Шнайдер утащил из лаборатории, которую он сторожил, очень хороший цейсовский микроскоп и дипломатку с линзами. Кожаную куртку, в которой Аркадия Ионовича встретил кукурузник, он тоже утащил с работы, но раньше. Было довольно странно, что еще никто не хватился. Я представлял себе, что черт с ней, с курткой, но приходит кто-то утром на работу работать на цейсовском микроскопе, а его нет, его украл сторож. И человек, конечно, должен хватиться. Аркадий Ионович уже предлагал мне купить микроскоп у Шнайдера за двадцать пять шекелей, но у меня не было денег, и я решил не связываться с ворованным. Но мне тоже всегда хотелось иметь микроскоп, и я понимал, в принципе, почему Шнайдер его украл, потому что в деньгах у него большой нужды не было. Мне налили бренди, и я с ним два раза выпил и поел маслин. Про микроскоп я ничего ответить не успел -- как раз в этот момент в комнату вошли один за другим четверо полицейских. Все четверо были полные израильтяне, индекс двести. Один был поменьше ростом и в штатском. "Который Шнайдер?" -- спросил в штатском. "Ну я", -- сказал Шнайдер, не обращая на них особенного внимания. Он в этот момент открывал пачку апельсиновых вафель. Это одни из самых лучших вафель в Израиле. Если вы когда-нибудь были в Ленинграде в конце пятидесятых годов, то должны помнить, что на Финляндском вокзале продавались треугольные вафли с невероятно похожим вкусом. Они назывались "школьные". Я еще раньше замечал, что у Шнайдера очень тонкий вкус на продукты. Если он что-нибудь покупал, то это был действительно первый сорт.
"Вы арестованы,--сказал в штатском.--Где микроскоп?" Если бы не спящий китаец Хаим, то мы были бы очень похожи на сцену из экранизации "Трех мушкетеров", которую я недавно посмотрел по иорданскому каналу: граф Рошфор приходит с тремя полицейскими, а Портос, тоже килограммов под сто двадцать, бьет его скамейкой, а потом д'Артаньян с графом Рошфором сражаются на льду и ругаются по-арабски. Я вообще раньше не помнил такой сцены у Дюма, и там точно не было никаких китайцев.
"Какой микроскоп, -- сказал пьяно Шнайдер, -- я не знаю, какой микроскоп! Пузо, скажи им!" -- добавил он Портосу.
"Обыщите этих людей и весь дом!" -- сказал в штатском. Собственно, обыскивать у Аркадия Ионовича можно было только: кровати, два метра кухня и шкаф.
"Вы в шкафу посмотрите! -- нагло сказал Портос. -- Нету у него никаких микроскопов".
Полицейский открыл шкаф и вытащил оттуда несколько скомканных детских курточек. Одну я узнал: несколько дней назад она пропала у соседки с веревки.
"Скажи, Шнайдер, где цейсовский микроскоп?! -- снова сказал в штатском. -- Хевре, забирайте его".
Тогда Шнайдер сказал, что он не может ехать с полицейскими, что ему надо на работу, сторожить. Но в штатском ему ответил, чтобы он не беспокоился, что уже ничего сторожить не надо. Было слышно, как они на него орут на лестнице и заталкивают в машину. Аркадий Ионович и Портос вышли на лестницу, чтобы посмотреть, как Шнайдера увозят, но домой после этого они уже не возвращались: во двор навстречу полицейскому фургону со Шнайдером въехал еще один полицейский фургон, который вызвал кукурузник с Агриппаса. Портос сразу исчез. Он не стал дожидаться, пока машины обменяются приветствиями, спустился по лестнице и исчез.
А Аркадия Ионовича и кукурузника с Агриппаса повезли на Русское подворье разбираться. Кукурузник очень не хотел ехать, а Аркадий Ионович не хотел ехать без кукурузника, и их обоих затащили в машину силой.
Я допил бренди из чашки и съел еще несколько маслин. В комнате было темновато. Лежало несколько шабатных свечек, на которых Шнайдер пек яйца, если ему хотелось поесть горячего. За диваном, на котором все еще спал китаец, были сложены пустые бутылки с праздничными золотыми наклейками. Еще в комнате был одностворчатый шкаф "Шалом" и две железные сохнутовские кровати, еще очень хорошие. Детские вещи из шкафа полицейский бросил на пол, а сам шкаф "Шалом" стоял нараспашку, и я старался в него даже не смотреть: посреди всего мушкетерского хлама, в центре шкафа, на ворованных с веревок синтетических кофточках задумчиво стоял огромный западногерманский микроскоп с длинным беленьким тубусом. Полицейские его тоже видели. Его нельзя было не увидеть. Видимо, полицейские не знали точно, что они ищут, или им еще не приходилось в своей практике сталкиваться с кражами микроскопов.
Я машинально ел маслины и думал, что с микроскопом нужно что-то делать. Если в полицейском управлении в конце концов разберутся, как выглядит микроскоп, то мало того, что Шнайдер снова получит свои полтора года, с которых ему скостят треть за примерное поведение, но еще и Аркадий Ионович, который точно обещал, что бросит пить и станет администратором гостиницы, получит какой-нибудь условный срок, а все из-за того, что я тут сижу, ем их ворованные маслины и не могу принять мужское решение.
Я осторожно завернул микроскоп в два махровых полотенца и выглянул из квартиры на улицу. Около синагоги все еще стояла большая толпа возбужденных курдов, которым жена кукурузника что-то громко рассказывала. Я свернул в противоположную сторону и пошел переулочками кружным путем до дома. Я крался по самой стеночке, и меня, кажется, никто не заметил. Я решил спрятать его в диван, где у меня лежало ватное одеяло, которое уже наполовину сожрали мыши. Мне их было не переловить, потому что я не люблю кошек, а в мышеловку попадались только самые активные, а те, которые не попадались, очень быстро рожали новых, и они снова начинали грызть это одеяло.
Но когда я стал распеленывать микроскоп, я вдруг со всей хрустальной ясностью понял, что я ошибся и забирать его не следовало. Полицейские его точно видели. Теперь, если они увидят его фотографию, то они его вспомнят. У Аркадия Ионовича есть стопроцентное алиби: он никак не мог перепрятать микроскоп, сидя у них в полиции. И взять его мог только я или спящий китаец, которого они даже не заметили среди бутылок. Надо было нести его обратно.
Я снова завернул микроскоп в полотенца и понес его обратно, но внести его в квартиру Аркадия Ионовича было уже нельзя: еще внизу я услышал, что в его квартире кто-то громко разговаривает на иврите. Поздно.
Оставалось его зарыть. Вокруг было полно таких домов, в которых можно зарыть. Эти дома скупает городское управление: заброшенные или после пожаров, в них иногда ночевал Шнайдер, когда у Аркадия Ионовича бывали приличные гости. Шнайдер хранил там матрац, который собственно и был его единственным достоянием, и я ему даже завидовал -- сам я обязательно начинаю обрастать вещами, которые жалко выбросить. Еще у него было много мужских заграничных паспортов, которые он прятал в разные щели, я сам видел паспорт на имя Ван-Дейка, но ими совершенно нельзя было пользоваться, потому что, когда Шнайдер предъявлял паспорт и кредитную карточку в любом, даже арабском, магазине, всем сразу же становилось понятно, что это не Ван-Дейк. Сам Шнайдер очень быстро забывал, где у него хранятся паспорта. Я вообще не видел в своей жизни второго такого человека, у которого настолько бы отсутствовала память. Я нисколько не сомневался, что он уже начисто забыл, куда он спрятал этот микроскоп.
И вот в таком заброшенном дворе микроскоп можно было спрятать и забросать мусором.
Надо было мне их утром впустить. Попили бы чаю, и ничего, я бы от этого не умер. Может быть, толстый художник не стал бы гоняться за женой кукурузника, не бей я его так больно по яйцам. У него на это могла быть реакция. Очень мне надо сидеть тут и копаться, как Раскольникову, в этом мусоре! Еще я ругал себя за то, что не заступился сейчас за Аркадия Ионовича и дал его увезти живым в тюрьму. Я уговаривал себя, что у него только начался запой и в участке его полечат, но на самом деле главной причиной было то, что иногда я страшно тщеславен, и мне не хотелось, чтобы сразу все соседские курды видели, как я якшаюсь с деклассированными элементами.
Но скоро выяснилось, что я слишком драматизировал события: когда я вернулся домой, у меня на диване сидел довольный Аркадий Ионович и прямо светился от счастья. "Не будьте таким идиотом, -- сказал он, когда услышал, что я спрятал микроскоп. - Теперь, когда эти балбесы меня отпустили, подозрения снова падают на меня! Кто вас вообще просил вмешиваться? Срочно отройте его обратно и отнесите ко мне. Никто там не разговаривает. Я только что оттуда. Это Шлема Рубинфайн вернулся из сумасшедшего дома на выходные".
У нас такой район, что половина соседей откуда-нибудь вернулась.
-- Слушайте, а может быть, микроскоп отнести Зафрану? -- спросил я.
-- Он -- астроном. Зачем ему микроскоп? Смотреть на звезды?
-- Шуре еще можно отнести. Они приличные люди. Работают в патентном бюро.
-- Не надо никому ничего носить. Отнесите микроскоп на место и постарайтесь разбудить китайца. Не нужно нам лишних свидетелей. Я узнал, что на Шнайдера поступило три заявления с точным перечнем всего, что он украл. Пусть его посадят, что вам за дело? Отдохнет от питья, а я хоть смогу помыть в квартире пол. Несите, несите. И закройте его какой-нибудь тряпочкой, чтобы его кто-нибудь по ошибке не украл. Я вернусь дней через пять, когда тут все уляжется. У вас действительно нет денег? Ладно, ладно, не кричите на меня.
Аркадий Ионович ушел. А я прочитал про себя детскую считалочку, чтобы успокоиться, почему-то побрился и снова через забор полез за микроскопом.
Глава третья
ИЗ БАКУ
Дул пронизывающий ветер. Днем шел дождь со снегом, и теперь на тротуарах хлюпала грязь. Я вышел на улицу и сразу зачерпнул полный ботинок. В магазине моего хозяина горел свет, и я прошел мимо, не оборачиваясь.
Я весь день ничего не пил. Как-то все время не получалось. Ближе всего было зайти к Борису Федоровичу Усвяцову, если он в такой холод заночевал на Агриппас. У Бориса Федоровича было два места, где он сейчас мог находиться: в подвале старого Английского госпиталя или в развалинах за "Машбиром", где в разрушенном доме стояла комната с проволочной кроватью и было посветлее. С ним вместе сейчас жил Шиллер, парнишка из белорусского местечка, который сильно пил и вел полубродячий образ жизни. Я покричал снизу, но никто не откликнулся. Наверное, они спали мертвецким сном или еще не вернулись. Забрать Бориса Федоровича не могли: в зимние месяцы он мало бывал трезвым, его обыскивали прямо в машине и сразу отпускали, чтобы не возиться. Кажется, я стоял в воде. Если комнату в такой ливень залило, Борис Федорович мог увести Шиллера в госпиталь.
Я нерешительно потоптался у развалин. Мне очень хотелось в забегаловку, которая называлась "Таамон", или "щель". Я еще раз порылся в карманах.
У меня совершенно не было наличных денег, а в долг мне там давно не записывали. Я побрел наверх по Штрауса и за Национальной больницей свернул к Старому городу. В пятистах метрах оттуда собиралась небольшая компания верующих, в которую я ходил клянчить деньги, когда был трезвым.
У больницы мне кто-то свистнул. Я удивленно поднял голову. Стояла черная баба в белом халате, ловила под дождем такси. Мне почудилось на ходу, что мир кончился и я остался вдвоем на свете с этой промокшей черной медсестрой. У меня всегда мелькают такие мысли перед тем, как я захожу в церковь. Дождь идет страшный. Сейчас она уедет в такси, и в пустом мире мне ее будет уже не отыскать. Обычная американка по лимиту, только с толстыми губами и черная. Пока я добирался до церкви, проповедь кончилась. Все уже помолились. В конце службы они танцевали джигу и накладывали друг на друга руки. Происходили эти приплясы в старой пресвитерианской церкви. Внутри было неплохо, светло и стоял рояль. Дочь пастора много лет бочком играла на нем гимны. Шли прощальные службы. Паства разъезжалась. Кто мог, уезжал сам. У пастора виза была до осени, и ее уже не продлевали.
У меня ужасно замерзли ноги.
Оба ботинка протекали: в левом особенных дыр не было, но подошва стала совсем тонкой, я прожег ее на керосиновом тануре. Самое время было снять ботинки и посушить ноги, но я никак не мог решиться. Пастор ничего бы не сказал, но я знал, как ему неприятно это видеть.
Пока я грелся, народу в церкви осталось очень мало. Пастор озабоченно подбежал ко мне и выслушал внимательно, но денег не дал. "Почему вы не работаете? -- спросил он, покачав головой. -- Вас же ни одна страна не примет!"
Я ему уже сто раз объяснял, почему я не работаю. Он мог бы уже и запомнить. Я уже сам запомнил. Я промолчал. Ничего не ответил, только постарался подальше вытащить палец из ботинка, чтобы его разжалобить.
-- У меня для вас сюрприз, -- сообщил мне пастор, -- вас ждет один русский верующий. Он говорит... слушайте, мне даже неловко повторять.
-- Верующий? -- переспросил я с сомнением.
-- Русский еврей! Он жалуется, что за ним гоняется наемный убийца. Можете себе такое вообразить? Вы не могли бы оказать ему духовную поддержку? -- пастор повел меня по проходу между скамьями. -- Я плохо понимаю, чего он хочет. "Наверное, он тоже хочет денег, -- прошипел я по-русски, -- на хер ему духовная поддержка". Пастор оглянулся на меня подозрительно.
На одной из задних лавок сидел мрачный человек. Но сначала я разглядел клеенчатую сумку и довольно приличный чемоданчик, а потом уже небритого монстра в кожаной кепке и потертом пальто. Конец света! Я решил, что нахожусь на вокзале в Бологом. Не хватало только портрета Хрущева с бородавкой.
"Ты что так поздно?" -- спросил он с сильным кавказским акцентом. С таким сильным, что я даже замялся. "Я вас не помню, мы точно ли знакомы?" Он недовольно пожал плечами: "Я так, -- хмыкнул он, -- я кавказский человек. Да ладно ты, садись".
-- Вы обязательно должны ему помочь! Я думаю, что вы поймете друг друга. Он говорит, что в прошлом году его тайно крестили, -- тараторил пастор, -- поверьте, я глубоко озабочен его судьбой. И ничего не в состоянии понять. Может быть, он не совсем здоров. Вызовите хорошего врача!
"Ага, разбежался!" -- злобно подумал я.
-- Обязательно надо денег, -- пробормотал мне грузин, -- этот мудак ничего не дал. Тебе тоже не дал?
На руке грузина была намотана тряпочка. Не бинт, а домашняя тряпочка с желтыми кофейными краями или йодом. Пастор не отходил. Делал вежливые щеки и ждал, чем вся эта история кончится.
Пасторша с высоким блестящим лбом и красивыми чуть навыкате глазами начала грустно, по одной, выключать люстры в главной зале. Потолки были необыкновенно высокими. Как в настоящей церкви. Они меня раньше приглашали к себе обедать -- хрусталь, печеный картофель, ванильное мороженое, и в этом духе. Я ходил даже не подкормиться, а из любопытства. Пастор был еще довольно энергичным миссионером и все время шутил. Пасторы спят со своими женами только в миссионерских позах. Черт знает что приходит в голову, когда думаешь о красивых пасторшах.
"Я из Баку, -- сказал мне грузин, -- в плохую историю попал". Он почмокал. Потом сморщил нос и внимательно на меня взглянул. Казалось, что он прикидывает мне цену.
-- Слушай, -- прибавил он светски, -- у тебя нельзя пожить? Я тебе нормально заплачу. Домой нельзя прийти -- зарежут. Мамой клянусь.
"Сволочь пастор, -- подумал я, -- денег не дал ни копейки и подсунул мне сумасшедшего грузина!"
-- Какой у вас индекс? -- на всякий случай спросил я.
-- Девятнадцать, -- неохотно сказал грузин. Я начал разглядывать громадные армейские ботинки на его ногах и соображал, что ему ответить. Девятнадцать -- это самый низкий индекс, который дают еврею, но все-таки с ним не высылают. Нужно набраться смелости, пока еще не поздно, и сказать, что со мной пожить нельзя! Я вообще не желаю, чтоб мне подсовывали таких типов! С одним зубом! Меня всегда раздражали люди, которые хотели со мной пожить. Потом его будет не выгнать. И он пах. Собственно, все симпатичные люди, которых я встречал за свою жизнь, не пахли. Или я мог в конце концов привыкнуть. А он пах так, что мне не привыкнуть.
-- Понимаете, -- я старался говорить с ним самым задушевным голосом, -я принять вас не смогу. Я никого не могу к себе брать, я в этом году не аттестован. И еще я очень занят. Но я постараюсь устроить вас жить у одного своего знакомого. Вас никто не зарежет, не волнуйтесь. Приходите к нему завтра, я постараюсь договориться. Без удобств, но не выгонят.
-- А сегодня? -- спросил он очень угрюмо. -- Я не могу возвращаться домой за вещами! И у меня кот. -- Он показал глазами на черную сумку.
Пастор лобызался у дверей с последней английской парой. В день четвертый они навсегда отбывали в Лондон.
-- На сегодня попроситесь к пастору, -- сказал я мстительно, -скажите, что точно знаете, что у него тут пустует комната в подвале. А насчет кота я спрошу.
Я оставил ему адрес и вышел из церкви, не прощаясь.
Дождь совсем кончился. Вода лилась по улицам откуда-то потоками. Целые реки спускались вниз по Яффо. Я поднялся по темным улицам прямо к рынку. На улицах не было ни единой души. Мне очень хотелось есть. У входа на крытый рынок несколько замерзших лимитных арабов разгружали грузовик с огурцами. Я взял один. Потер его носовым платком. И рассеянно прошел по пустому рынку. Я думал только о еде. О том, чтобы где-нибудь основательно нажраться. Кое-где еще работали ресторанчики и из полуоткрытых дверей доносился пронзительный запах паленого.
По пути еще следовало зайти к Аркадию Ионовичу и предупредить его о новом постояльце. Моего соседа опять где-то носило. На курсы его уже почти взяли, но необходимо было принести справку из полиции, а за последние месяцы Аркадий Ионович был там раз двенадцать. Он очень хорошо аттестовался в "Национальном бюро" и теперь везде сорил липовыми чеками - из какой-то своей старой чековой книжки. Даже в магазине Миллера он не удержался и расплатился таким чеком. Он купил там пленку Вилли Токарева на одной стороне, а на другой было записано всего три песни, и одна из них, про "Поручик Голицын, готовьте патроны", вообще начиналась с середины. Но на пленке был штемпель "нееврейская тематика", и Миллер просил за нее девять долларов. И был страшно недоволен, что ему подсунули чек без покрытия.
Кроме того, требовалась справка от врача из Национальной поликлиники и просили сбрить бороду. Я думаю, что справку от врача Аркадий Ионович в принципе достать тоже мог, потому что с молодости был невероятно физически выносливым. В последние годы он мог запросто выпить до двух литров финской водки в день, но, конечно, после национального указа финская водка подорожала в семь раз, и на два литра в день никаких денег хватить не могло. И так он пил в течение пяти дней, иногда даже шести, но на шестой день наступал приступ язвы и его начинало сильно рвать с кровью. Но вот сбривать бороду Аркадий Ионович не хотел ни за что на свете. Тем более, что из-за этой бороды его чуть не взяли швейцаром в американский дом, где жило несколько миллионеров. И американцы не хотели, чтобы к ним в дом шлялись посторонние, не американцы. Аркадий Ионович познакомился с одним из миллионеров, когда вместе со Шнайдером просил на улице Кинг Джордж Пятый на финскую водку -- тот дал ровно шекель пятьдесят и визитную карточку и обещал взять па работу швейцаром, но пока тянул.
Я поднялся по крутой наружной лестнице и тихо постучался. Замка на дверях не было, но долго никто не открывал. Я прислушался, потом несколько раз ударил в дверь кулаком. Наконец Аркадий Ионович, близоруко щурясь, открыл мне на цепочку.
"Кто это? -- проворчал он. -- Ночь уже. Я только что заснул".
Я коротко рассказал ему про грузина.
"Почему вы сами не берете? -- спросил он ядовито. -- Знаю, чем вы заняты. Вы совершенно не способны совершать бескорыстные поступки. Какой у него индекс?"
-- Девятнадцать, -- пробормотал я. Он присвистнул: "Как же его фамилия?"
-- Рафаэлов или Габриэлов, -- с трудом я заставил себя вспомнить.
-- Конечно, я его знаю, -- оживился Аркадий Ионович. Он не был пьяным, но от него все-таки сильно несло водкой. - Нищий Габриэлов из Баку! Борин коллега! Где вы его выкопали?
-- Его должны зарезать, -- сказал я нервно, -- я вас в первый и последний раз прошу о таком одолжении. Хотите, я у вас заберу графа? И следующего тоже возьму я. Серьезно. Там такие ручьи на улице -- у меня полное пальто воды. Спрячьте его на неделю! Ну что мне, на колени перед вами вставать?
-- Да кончайте вы свою истерику, -- сказал Аркадий Ионович, -- знаю я, какой он христианин. Он мне тут за неделю все загадит. Он мусульман! На свой куйрам-байран лупит себя по чем свет стоит. Настоящий дикий мусульман. Шляется в мечети просить деньги. Немудрено, что его хотят зарезать. Он целый месяц жил в ешиве у Фишера. Фишер еле от него избавился. Сказал, что он не может держать у себя крещеных мусульман. Но с котами я не возьму. Это я вас предупреждаю. У меня искривлена носовая перегородка. От котов я начинаю задыхаться.
Все-таки мне удалось договориться, что грузин придет к нему утром. Перед сном я выпил рюмку водки, чтобы уснуть. Катастрофически не было денег. Утром попытаюсь продать хозяину стерео. Новое оно стоило четыреста, но я готов был отдать в счет квартирной платы. Все думают, что мой хозяин бухар. Его фамилия Магзумов. Он не бухар. Отец был бухар. И он сильно пьет. Тут все пьют. По утрам он оставляет в лавке старого деда, а сам пьет, шляется по жильцам и собирает с них деньги. Его дед тоже Магзумов. Тоже бухар. Тут все бухары.
Глава четвертая
СНЫ
Жизнь надо поскорее заспать. Проспать ее, закрывшись с головой одеялом, чтобы ничего не слышать. Выползать на свет только по необходимости. Но припрется нищий Габриэлов и будет, сволочь, будить. Пить с ним невозможно. С Аркадием Ионовичем тоже вместе пить нельзя. У нас не совпадают глобальные цели. Мне часто надо выпить только каплю, самую малость. Только чтоб началось. Если есть женщина, то для прозы вообще можно не пить. Трезвым я ничего написать не могу. Даже хроники, а уж ниже рангом прозы не бывает. А что еще сегодня можно писать? От быта всех тошнит. Бабы? Какие, к черту, бабы. Об убийстве пишут романтики. Есть две главные разновидности: убийство из ревности и есть еще убийство из жадности. Так вот -- бульк -- и утопить кого-то, потому что ты хочешь повысить свой жизненный уровень. Но если я попытаюсь описать убийство из ревности, то у меня тоже получается суховато. Потому что мне не мерещатся летучие мыши, и половой аппарат в моей картине мира мало отличается от органов слуха. Про половой аппарат ни для кого уже нет никаких тайн. Ну кого сейчас может заинтересовать факт, что двое взрослых людей ложатся вместе в постель. Об этом хочется знать как можно меньше. Хорошо утром пить анисовую водку с теплой булочкой и потом снова спать. Когда я сплю, меня не преследуют убийства из ревности. Мне снятся русые волосы до попы. Соболиным крылом. Руки в вязаных варежках. Женщина в двадцать лет по имени Катерина. Черт ее знает, как ее теперь зовут. Отличница с химфака. Еврейский индекс -- ноль. Мне снятся удивительно пошлые сны. У меня такой художественный вкус. Мне может присниться Алла Пугачева и еще какая-нибудь чушь, что зимой она ходит без шерстяных рейтуз и от мороза у нее краснеют бедра. Но все-таки чаще всего я понимаю, что это все та же малохольная женщина, которую я любил. И сон всегда не стопроцентный, а с каким-нибудь дефектом. То есть, если в постели, то у нее никогда не туманятся глаза и она раздраженно на меня смотрит. Или снится Алушта. Я приезжал к ней в Алушту. Почему-то за этим все ездят в Алушту. Она была не одна. И с сомнением сказала мне, что, в принципе, не очень увлечена, но ей неловко без видимой причины все бросить. И я в тот же день уехал. Просто повернулся и сел в троллейбус. Пошлялся по Симферополю. Страшная гадость. Посмотрел итальянский фильм "Полицейские и воры", как воруют колбасу. Я тогда очень старался писать, и у меня ничего не выходило. Вроде того, что лежишь в семнадцать лет с кем-нибудь в постели, и то, чего ты ждешь, все равно ничем не ускорить. А если так ждать прозу, то даже из кресла лишний раз подняться страшно. Чтобы ее не спугнуть. Тогда Катерина сказала: "Кажется, ты все-таки пишешь. Но постарайся как можно дольше ничего не писать. Когда-нибудь потом, когда пройдет несколько лет и мы с тобой все начнем сначала". И еще несколько раз мы пытались все начать сначала. Я даже сейчас иногда думаю, что все еще впереди -- хоть она совсем никуда не собирается уезжать из России и завела ребенка от какого-то постороннего человека. Я вообще не понимаю сегодня, есть ли у нее плоть. Помню, как она пахнет. Как пахнут кончики волос. Но она потемнела и стала носить короткую стрижку. И запах мог исчезнуть. Ей уже тридцать пять лет. Это не такой преклонный возраст, но я думаю, что у меня разорвется сердце, если я увижу у нее коронки или седые волосы. В дверь давно стучали.
Черт подери, просыпаешься из такого глубока, и кто-то барабанит по голове.
Я боролся с собой, чтобы не открывать. Надо дисциплинировать себя. Ни с кем не разговаривать и записывать все подряд, как Ксенофонт. Что рано утром встал и купил у Мордехая булку с жесткой корочкой за двадцать пять агурот. В комнате было уже совсем светло. Значит, уже был полдень. Я встал и подмел комнату. Я совсем ничего не могу записать в грязной комнате. В голову лезли сонные мысли, что какая-то девушка сидит печальная на другом конце зала и говорит по телефону. А я вдруг думаю, что это "она", и провожу по плечу ладонью. И она меня узнает по прикосновению кожи. Но я не успел довспоминать, потому что снова пришел хозяин. Я различаю его стук. Но я снова не стал открывать. Посмотрел в окно, как он спускается по лестнице в магазин, взял стерео и пошел за ним следом.
-- Почему на дверь не вывешиваешь свой индекс? -- спросил Магзумов. Я махнул рукой.
-- До конца года должен выехать. Когда собираешься платить?
Я пододвинул к нему стерео.
"Сколько ты за него хочешь?" - спросил он. "Месяц хочу прожить, но чтобы ты меня не трогал. Чтобы я тебя даже не видел. Потом я или заплачу за полгода вперед, или уеду". "А если "не уеду?"" -- спросил Магзумов. "Если не уеду, то снова будем разговаривать". Он недовольно пожал плечами, но приемник все-таки спрятал. Сказал, что подумает и даст мне знать. Лучше, чем хозяину, этот приемник зимой было не продать. Зимой ни у кого нет денег.
День был неплохой. Немного потеплело. Было облачно, но несколько раз солнце показывалось, и снег почти стаял. Все же я его потрогал. Как-то мне психологически важно подержать в руках снег. Дождемся еще, будет много снега, хватит на всех. Я вернулся домой н снова лег. Но скоро пришел этот человек из Баку. Я не сразу ему открыл, но еще с лестницы почувствовал сильный запах лосьона "Афтершейв". Я прошел на кухню и почистил зубы холодной водой. Этот тип стоял на лестнице и невозможно было греть воду. Я надел байковую рубашку и брюки, а пижаму спрятал в шкаф. И после этого спросил: "Кто это?" Он сказал: "Свои", и я открыл дверь. Нищий со вчерашнего дня побрился и выглядел, как хозяйский масляный кот с одним зубом.
"У тебя неплохо, -- сказал он и осмотрелся. -- Не продаешь?" -- спросил он про картину в углу. У меня есть одна хорошая картина, но продавать ее нельзя, и разрешения на вывоз тоже никогда не получить. Перед отъездом придется подарить ее Арьеву.
"Я для вас обо всем договорился, -- произнес я вслух, -- есть комната. Остается только принести туда матрац, и можно будет жить, пока не будет тепло". "А когда будет тепло? -- сказал нищий. -- Это философский вопрос". "Хотите чаю?" "Не откажусь", -- он наклонил голову набок. Я согрел ему чай. "Хороший чай, -- сказал нищий, -- где покупал?" Он начал меня уже очень сильно раздражать. Как раз сейчас, когда стабильная полоса жизни подходила к концу и я обязан был что-нибудь успеть сделать, мне не хотелось больше тратить на людей ни одной секунды. И голодать. То есть -- не есть. То есть есть, только если где-нибудь случайно перепадет. Мне не хотелось этой рабской зависимости от еды. Мимо забегаловок спокойно не пройти. Дома кроме чая было шаром покати. Мыши среди бела дня грызли в шкафу туфли. Оставался батон в целлофане, который не пах, и несколько ложек коричневого сахара. Но мне было совершенно все равно. Я понял универсальную формулу, почему наступает момент, когда писатели перестают писать. Я знаю ее и сейчас.
Мне нужно было еще раз спуститься вниз посмотреть почту, но я не хотел оставлять Габриэлова одного, потому что знал, что он станет копаться в бумагах. Я сделал на кухне стоя еще два глотка чая с жасмином и повел его к Аркадию Ионовичу. "Пойдемте, здесь недалеко". Я его совсем не боялся, но чувствовал себя перед ним совсем беспомощным. Хорошо, что удалось скинуть его Аркадию Ионовичу. Но тот очень злопамятен, теперь и от него житья не будет. Я сердился даже не на грузина, а на пастора: нагрузит тебя таким монстром, и теперь тот до весны будет хитро на тебя посматривать и понимать, что никто не возьмет на себя грех выгнать его зимой на улицу. И зима, как на беду, холодная, с мокрым снегом, и нищим подавали очень плохо. Я старался совсем с ним не разговаривать. Шел впереди по узким курдским улочкам. Вот здесь я тоже раньше жил. Все квартиры были самодельными и убогими. Все на слом. Жизнь на слом.
Около дома Аркадия Ионовича я остановился и прислушался: мне не хотелось, чтобы его хозяин раньше времени заметил Габриэлова. Хозяин-марокканец торговал в нашем районе наркотиками и боялся осведомителей. Он прятал наркотики в кустах за синей помойкой. Но в доме было тихо. Я постучался и сразу ушел. Пусть сами разбираются. Я им тоже не нянька.
Глава пятая
АКАДЕМИК АВЕРИНЦЕВ
За дверью стояли два человека, Я тихонько сказал: "Я болен. Ани холе". По голосу я узнал Аркадия Ионовича. Я понимал, что сейчас его морда вытягивается до лошадиных размеров. Через секунду он проорал из-за двери: "По-хорошему открывай. Холе! Я тебе дам, сука, "холе". Привел ко мне с котом".
-- Я правда не могу открыть, -- сказал я через дверь и посмотрел в замочную скважину. Аркадия Ионовича было не узнать. Я не успел рассмотреть его третьего дня. Наверное, он всю неделю пил, потому что его лицо опухло и стало несимметричным. За ним следом лез Габриэлов с котом в лиловом портфеле. Взгляд у Габриэлова был совершенно безумным. "В чем дело, Миша, перестаньте дурить! Я же предупреждал вас, что не смогу взять с котом!" -"Я -- кавказский человек!" -- огрызнулся Габриэлов враждебно. "Да молчи ты, кавказский человек. Миша, может вы сами возьмете кошечку? Хороший очень кот. Он говорит, что кот знает четыре языка. Как академик Аверинцев. Даже азербайджанский знает. На кой черт ему тут азербайджанский?!"
Я снова посмотрел в скважину: из-под молнии выглядывала вялая черненькая кошечка, наверное, с полгодика. На шее у нее болталась не ленточка, а такая болотная веревочка, которыми затягивают бандероли.
--И вы знаете, что самое неприятное? Он всерьез собирается этого кота убить, зашибить его дверью. -Придется убить, -- печально сказал с лестницы Габриэлов, -- ей не выдержать зимы. Ее сожрут. Домашняя кошечка. Четыре языка знает.
-- Но он согласен под залог. Если вы заплатите двадцать пять новых шекелей, то он согласится кота отпустить. Тогда он уже не будет так переживать, что кота сожрали. Он очень тонко устроен. Он -- кавказский человек.
-- У меня столько нет, -- сказал я с досадой. -- Я могу вам дать равно половину залога. И ни копейкой больше. Сходите к Арьеву на плац-Давидку, он додаст.
Я просунул в щель двенадцать новых шекелей, а мелочь подбил под дверь ногой. "Одной по сто не хватает", -- сказал Аркадий Ионович.
Пошарьте чем-нибудь под дверью.
Я понимал, что Габриэлов этих денег даже не нюхнет. Но мне хотелось откупиться от Аркадия Ионовича, чтобы он не корил меня весь год удавленным котом. В щель было видно, как мои гости внимательно пересчитывают деньги, потом, к моему удивлению, Габриэлов уложил их в карман демисезонного пальто.
-- Вам не удастся купить билет за одну сраную кошку, - засмеялся Аркадий Ионович.
-- Нечего столько болтать, -- злобно ответил Габриэлов, - туда можно ехать морем.
Я заметил, что за одни сутки Габриэлов приобрел над Аркадием Ионовичем непонятную власть.
-- Вы же профессиональный нищий, -- равнодушно буркнул Аркадий Ионович, -- на черный день. . .
Дальше я не расслышал. И они ушли к Арьеву. Аркадий Ионович обязательно хотел пройти через бухарский скверик, где выпивал Боря Усвяцов с компанией ешивских знакомых, и им, конечно, должна была очень понравиться эта процессия с котом. Тем более, что Габриэлов шел в дымчатых очках, которые он где-то утащил, и с портфелем! Но Габриэлов упорно сторонился русских.
По дороге они зашли в несколько парикмахерских, пытаясь продать кота. Все-таки двадцать пять шекелей было очень дорого. Пока соглашались взять только две девушки-аргентинки, но у них не было денег, а бесплатно Габриэлов отдавать кота не хотел. Арьеву они позвонили снизу и сказали, что они от Михаила Васильевича.
Женя Арьев -- поэт, но по утрам он служит. Он не праздный поэт. От службы у Жени болит печень. Про это он и пишет. Он пишет стоя. Застынет у витрины и может простоять целый час. Но он ничего не видит и не слышит: он представляет себя на улице Лермонтовской. -- Вам чего? -- тоскливо спросил он в трубку.
-- Мы вам привезли кота,-- сказал Аркадий Ионович.
Какого кота? -- нервно спросил Женя.
Хорошего, породистого кота, -- сказал Аркадий Ионович, чтобы его успокоить, -- просто замечательная кошечка. Мы вас ждем на втором этаже около "информации".
-- А нельзя ли нам с вами все обсудить по телефону? -- пролепетал Женя.
-- Нет, -- жестко отрезал Аркадий Ионович, -- если вы не можете спуститься, то мы к вам поднимемся сами.
-- Да я спускаюсь, спускаюсь уже, -- обреченно выдавил из себя Арьев.
Пока Женя не спустился вниз, они бродили по видовой площадке вокруг большого фикуса. Габриэлов хотел выпустить кота прогуляться на веревочке, но Аркадий Ионович сказал, что в портфеле кот выглядит солиднее.
Ждать им пришлось минут десять. Увидев их, Арьев сразу все понял и запаниковал. Больше всего он боялся, что они могут явиться к нему в офис. С ним в комнате сидело несколько толстых румынок из "Национальной службы", которые давно были уверены, что у Арьева именно такие друзья. Или Аркадий Ионович с Габриэловым по пути сволокли бы чего-нибудь со столов, и румынки всегда теперь будут думать на него.
Габриэлов сразу же стал доставать из портфеля кота. -- Ну, будете брать? -- любезно предложил Аркадий Ионович. -- Решайте. Двадцать пять новых шекелей. Ровно. "Бидиюк". Иначе этот товарищ, которому принадлежит кот, грозится задавить кота дверью. Ну что вы побледнели?
-- Так убивают котов, -- как эхо отозвался Габриэлов. -- Да что это с вами? -- повторил с удивлением Аркадий Ионович, вглядываясь в Арьева.
С Женей действительно творилось что-то невероятное. Какая все-таки тонкая организация эти поэты! Я отныне просто зарекся засылать к ним своих товарищей. Потому что -- тьфу -- любые ничтожные происшествия вдруг неузнаваемо коверкают их жизнь. Неожиданно на службу к поэту являются два полутрезвых хмыря с котом на веревочке. И вот вся жизнь, которую поэт тщательно планирует с утра, отвратительно катится неизвестно куда. Он вдруг забывает про пенсионный фонд, заработанный каторжным трудом, он забывает про свой еврейский индекс, забывает про любовницу-англичанку, которая привыкла шляться по филармониям, а это тоже влетает в копеечку, он забывает про все на свете! И дело не в деньгах. Арьев выгнулся, заметался и раздул ноздри. Поэт-концептуалист, Арьев не мог являться к себе в контору с котом! Но и дать этим хамам задавить дверью кошку -- нет, это тоже было выше его сил. Казалось, что выхода нет!
"Подождите меня здесь, -- рассеянно сказал он своим гостям, -- я сейчас!" Какое там "сейчас!". Ни то, ни другое, ни третье! Наверх, к себе в контору, Арьев решил никогда больше не подниматься. Он просто вышел на улицу, поежился от холодного ветра и побрел куда-то по улице, обдумывая про себя определенный план. Дело в том, что совсем накануне Арьеву предложили заведовать отделом в некотором таинственном издании, и хоть он невероятно кипятился и кричал, что его перо непродажно, но потом что-то его отвлекло, он затих, и к этой непродажности уже не возвращался.
Глава шестая
О ТВОРЧЕСТВЕ
Мое перо продажно. Для того, чтобы обладать этим качеством, оно должно быть: а) достаточно профессиональным и б) при этом быть недостаточно благородным. Оба эти пункта мне по плечу. Если уж честно выбирать, где зарабатывать себе на жизнь, то я бы выбрал порнографический журнал. У меня есть много собственных разработок создания общепорнографического фона.
"Иду ночью по Москве -- встречаю Евтуха. Говорит, еле ноги волочу -- за ночь пяток целок трахнул".
"Каких только людей пизда не нашлепает" (наблюдение) кавычки закрыть запятая ..а.п. мюллер болд кавычки открываются болт быт иностранных художников в россии медиум 1927 года цена 15 шекелей болд русский казанова цена четыре и пять десятых шекеля кавычки закрыть". Это фон.
Сегодня на русском языке такого журнала нет. Последний порнографический журнал издавался в Реховоте, и его набирала одна пожилая наборщица, которая раньше была корректором в издательстве "Просвещение". И поэтому очень этой работы стеснялась и умерла от удара, когда ее за этим занятием застал кто-то из знакомых. Это красивая и мужественная смерть, и хоть она и произошла в Реховоте, но по сути своей она, конечно, достойна Иерусалимских хроник. Спи, товарищ! Сам я тоже долгое время вел уголок спортсмена в одном известном религиозном журнале, пока не был изгнан с позором, борясь за свободное слово. Последний спортивный репортаж редакция вернула мне по почте. Мне удалось сохранить его для хроник:
"Во дворе "Апраксиного двора", где располагался магазин автомобилей, и ювелирка, и еще куча всяких складов, стояло два ларька, известных любому приличному спортсмену. Это прямо напротив здания финансово-экономического института, где разбит садик с бюстом Кваренги. Так вот прямо за спиной Кваренги, на Садовой, есть маленькая площадка между галереями, а в том месте стоял еще третий ларек, где пиво всегда продавалось с подогревом, и место это, по счастью, известно не всем. И чтобы объяснить значение этого подогрева, мне нужно начать издалека. Новгород в это время собирался стать крупным футбольным центром, и для этого решили создать команду из бывших звезд, и туда ушел, в частности, мастер спорта международного класса СССР Василий Данилов. Звание свое он получил за чемпионат мира в Англии, где он прилично отыграл все игры, кроме самой второстепенной игры с Кореей. Но судьба повернулась так, что спустя всего год Вася Данилов, обласканный публикой, еще на вершине своей футбольной славы, с треском вылетел из "Зенита" за беспробудное пьянство. Надо сказать, что в шестьдесят седьмом году за команду "Зенит" играло какое-то невероятное количество футболистов -- тридцать восемь человек, и все эти тридцать восемь человек, целых три с половиной состава, -- все очень сильно пили, кроме рыжего Бурчалкина, который в шестьдесят седьмом году не пил, потому что мучился от язвы луковицы двенадцатиперстной кишки. И, конечно, когда в Новгороде создали команду "Электрон", то туда сразу немедленно сослали самых пьющих зенитовцев: взяли Маркова, Кроткова, взяли Гусева, но другого, который раньше играл за "Карпаты", и, наконец, взяли Данилова вместе с приличным нападающим Колей Рязановым, ленинградцы его все должны знать. И в этой задрипанной команде "Электрон" в один момент оказалась масса игроков невиданного для Новгорода высокого класса. Но как иллюстрация выражения, что не место красит человека, новгородский "Электрон" занял таким обновленным составом во второй северо-западной зоне двенадцатое место всего при восемнадцати командах! То есть зенитовцы за очень короткий срок так разложили новгородскую команду, что скоро на поле нельзя было уже понять, какие из них зенитовцы, а какие не зенитовцы. Надо еще сказать, что в Новгороде и в доперестроечный период пить по утрам было совершенно нечего. И вот, к огромному удивлению ленинградских болельщиков, где-то за месяц до расформирования новгородской команды, около третьего ларька (где пиво, если вы запомнили, продавалось всегда только с подогревом) остановилось такси с потертым новгородским номером, и из него вышли собственной персоной мастер спорта международного класса Василий Данилов и просто мастер спорта Рязанов. Новгородцы, к чести своей, взяли только подогретое пиво, потому что водка у них была своя, сообщили, что сегодняшняя тренировка у них только в четыре, а до этого еще куча времени погулять и пообщаться с приличной публикой.
Вы, как люди интеллигентные, видимо, считаете, что у пивных ларьков стоят работяги и всякая шваль, а это совершенно не так. Допустим, какой-нибудь тоже интеллигентный человек просыпается в девять часов утра, потому что он нигде временно не работает. Абстиненция просто ужасная! И просыпается он, заметьте, не в Париже, куда он от трудностей не сбежал и сбегать не собирается! А на Фонтанке кафе не работают, рестораны еще закрыты, и остается только взять в магазине бутылку и идти к пивному ларьку. Тем более, что меньше маленькой в магазине не продают, а маленькой для похмелки на одного человека многовато. А у ларька вы всегда найдете понимающего вас человека, которому можно предложить половину маленькой, а он за это возьмет вам две кружки пива и два пирожка с мясом, и это будет всего чуть меньше половины, или за половину маленькой можно взять "Беломор", а один из пирожков не брать, но если брать две кружки пива и "Беломор" без пирожков, то тогда остро встает проблема закуски..."
Скрипи, скрипи, продажное перо!
Глава седьмая
МАМА ШАЙКИНА
Напрасно прождав Арьева у окошечка "информация", Аркадий Ионович и Габриэлов помянули недобрым словом человеческую необязательность и уселись под часами около "Национального банка", чтобы посовещаться. Интеллигентного кота решено было выпустить на волю. Кроме того, Аркадию Ионовичу до смерти хотелось опохмелиться. И он предложил Габриэлову выдать ему из кошачьего залога несколько шекелей на "Таамон", обещая за это навсегда отправить Габриэлова за границу, заручившись для этого поддержкой ковенской ешивы Шалом. На это Габриэлов резонно отвечал, что ковенцы уже один раз, слава Всевышнему, вывозили его в Западный Берлин, откуда его вернули обратно с полицией. Но попытать счастье еще раз было можно, тем более, что религиозный статус Габриэлова на сегодняшний день все еще оставался спорным. По дороге в "Таамон" Аркадий Ионович и шедший в дымчатых очках Габриэлов неожиданно встретили доктора Мостового, недавно принятого в ковенскую ешиву рядовым студентом. Этому московскому доктору нужно было подписать банковскую ссуду на электротовары себе и теще, и он бродил по всему городу с документами и искал двух необходимых гарантов. Мостовой, волнуясь, попросил Аркадия Ионовича подписать ему документы или привести какого-нибудь надежного кадра. Кроме того, он сказал, что деньги за электротовары они с тещей обязательно вернут, и с него, с доктора Мостового, за это причитается. И поклялся в этом своей новенькой серебряной ермолкой. Услышав про "причитается", Аркадий Ионович сказал, что надежный гарант сейчас прибудет. Дело в том, что у самого Аркадия Ионовича существовала только половина паспорта с фотографией, но без адреса, и в гаранты он не годился. А у Габриэлова, наоборот, документов было много, и частью из них в самое ближайшее время он собирался воспользоваться, но все они были не на его имя и для Израиля совершенно не подходили.
-- Как же вы ходите без документов на военные сборы? -- спросил изумленный доктор. Еще в Союзе доктор читал в специальной сохнутовской брошюре, что служба резервиста -- это почетный долг каждого израильтянина. Но Аркадий Ионович спокойно объяснил восторженному доктору, что для ковенца такая позиция является ложной, и, может быть, ему правильнее перебраться в военизированную ешиву маккавеев. Но за "гаранта" все равно причитается десять шекелей.
Они стояли на углу улиц царя Агриппы и короля Георга Пятого, где торгует с тележки курд-кукурузник, с которым у Аркадия Ионовича шла непрерывная война, и он специально водил сюда полупьяные компании, чтобы кукурузника подразнить. И вот, оставив своих спутников между кукурузной тележкой и порнографическим кинотеатром "Райский сад" (доктор Мостовой по-честному на фотографии из фильмов старался не смотреть, хоть практически все органы, относящиеся к райскому саду, на фотографиях были заклеены звездочками), Аркадий Ионович побежал в бухарский скверик за Борей Усвяцовым.
Надо сказать, что предложение Бориса Федоровича в электротоварные гаранты было не просто пьяным хулиганством, но еще и провокацией. В последние месяцы Боря почти не трезвел, голова его была обмотана кухонным полотенцем, и ни в какой банк его было уже не завести. Но в Аркадии Ионовиче сидел какой-то злой дух, которому нравилось всех стравливать, и через минут десять он сдал ослабевшего Бориса Федоровича довольному доктору, получил за него десять серебряных шекелей, а сам, вместе с нищим Габриэловым, отправился в Меа-Шеарим, прямиком в ковенскую ешиву. Как часто я мечтал оказаться на их месте! Что может быть прекрасней, чем сесть после трудового дня за толстую книжку! Знание -- это бездонный океан, и вот ты подсаживаешься к нему с краю, достаешь из-за голенища свою крохотную десертную ложечку и тоже со вкусом начинаешь хлебать. Как часто мечтал я выучить какой-нибудь мертвый язык, который кроме меня не будет знать совершенно никто на свете! Так что приезжает в Иерусалим какая-нибудь делегация писателей изо всех стран мира, и все спрашивают, кто знает такой язык? А я скромно молчу и чуть слышно говорю -- "я". Или возвращаться домой к длинному столу, за которым ждут меня притихшие домочадцы, и рука жены зависла над фарфоровой супницей, и золотистые волосы моей красавицы стыдливо убраны под косынку, и детки счастливо болтают под столом ножками в белоснежных гольфиках! Не отворачивайся от меня, ковенская ешива "Шалом", отопри для меня свои стальные двери! Но -- молчание: ни дыхания, ни звука в ответ! Ковенская ешива не принимает чужих! Она умеет различать коварные и пустые сердца!
В само здание ешивы Аркадий Ионович вошел один, Габриэлов по старой памяти подниматься туда не стал. Он снова напялил на себя темные очки и остался дожидаться своего приятеля в подворотне соседнего дома. И Аркадий Ионович, разумеется, о нем совершенно забыл, а когда к вечеру спохватился и спустился вниз, то в назначенной подворотне грузина Габриэлова не оказалось. Аркадий Ионович почувствовал себя виноватым и немного расстроился, но не сильно. Собственно, он задержался в ешиве не по своей вине и даже не выпил там ни одного глоточка вина, хотя в ешиве был полупраздничный день и все были немного навеселе, потому что исполняющий второй категории Шайкин в этот день выдавал замуж маму. А Аркадий Ионович давно не показывался в ешиве и о замужестве этой мамы просто начисто забыл. Вообще-то у него была феноменальная память. Он до сих пор числился ковенским студентом и Талмуд знал, как "Отче наш", так что вся ешива натурально давалась диву. И когда наведывались проверяющие от главного ковенского гаона, то за Аркадием Ионовичем домой неизменно являлись целые делегации. А все руководство ешивы -- и Шкловец, и Шендерович, и даже сам рав Фишер - считали, что если Аркадия Ионовича вылечить от пьянства (если бы знать как!) и он перестанет якшаться со всякой сволочью, то он имеет шанс вырасти в какого-то невероятного гаона!
И, конечно, в такой день Аркадий Ионович перебросился парой фраз со всеми шаломовцами, поздравил от себя лично маму Шайкина, которая выходила замуж за богатого ковенца с Западной Украины, владельца небольшой фабрики варенья. И пока все это происходило, пока шло веселье с вином, до которого Аркадий Ионович был небольшой охотник, потому что от вина у него сразу сильно начинал болеть желудок, все начальство, перед которым нужно было ходатайствовать за нищего Габриэлова, разбрелось.
Аркадий Ионович отложил свою просьбу на следующий день, а сам, найдя подворотню пустой, с довольной улыбкой, не торопясь вернулся домой.
Дома у Аркадия Ионовича Габриэлова из Баку тоже не оказалось. Вечером того же дня тело Габриэлова было обнаружено на строительной площадке мормонского университета и было отправлено в холодильник морга. Обстоятельства смерти Габриэлова остались невыясненными.
Глава восьмая
КАПЕРСЫ
Город, в котором я живу, -- небольшой. Его можно представить себе как гигантскую букву "А" или громадный циркуль с перекладиной, насаженные на кол. Это пять-шесть улиц, на которых происходит действие. Кол -- это улица царя Агриппы, внука Ирода Великого; перекладиной служит улица английского короля Георга Пятого; и еще две ножки циркуля -- Яффская дорога, ведущая в Яффо, и пешеходная улица Бен-Иегуда, переходящая в улицу Бецальэль ("в тени Бога"). На ней, в этой тени, стоит Национальная Академия художеств, национальный рыбный ресторанчик и трехэтажный Дом Нации, в котором однажды до глубокой ночи пела Людмила Гурченко. Во всех остальных местах люди только спят. Яффская дорога идет от автобусного вокзала, но это приличный вокзал, на котором нет постоянных шлюх, и на ночь его запирают от них на ключ, потом стоит заброшенный англичанами госпиталь с гигантскими платанами, базар, на котором живет автор (на манер "Последнего дня Помпеи", где художник Брюллов тоже изобразил себя в помпейской толпе с ящиком красок, которые он куда-то растерянно прет на голове). Дальше идет Плац-Давидка, там до печальной истории с котом работал чиновником мой друг Женя Арьев, а Миллер содержит свой магазин русской книги национального содержания. Посреди улицы Бен-Иегуда -- того самого типа, который не давал своему парнишке даже раскрыть рта, пока он первым в мире снова не заговорит на иврите, -- теперь посреди улицы этого Бен-Иегуды, благодарно раскрыв рот, сидит за столиком с высоким бокалом национального пива "Маккаби" русско-ивритский поэт Мишка Менделевич, а в ста метрах от него стоит пятиэтажный "Машбир", где Борис Федорович Усвяцов ворует кошерную индюшачью колбасу, которую делают из перьев и ног, и от нее пучит и сильная отрыжка. Еще повыше -- "Городская башня", с которой видно и последний день Помпеи, и Менделевича, и этот рыбный ресторанчик "У Бени", где готовят в основном из рыбы Святого Петра, она же "Амнон Ха-Галиль", невероятно костлявой рыбы, похожей на отощавшего подлещика. Но если вы никогда в жизни не пробовали нормальной рыбы, то вам, может быть, и понравится. Амнон -- это сын царя Давида, который изнасиловал свою сестрицу Тамар, когда она из сострадания принесла ему в постель две лепешки. И почему-то по этому поводу так назвали эту костлявую рыбу. Амнона через пару лет убил другой брат Тамар -- Авессалом, мстительный и малоприятный тип, но царь Давид на свою голову его простил. И тогда Авессалом составил против царя заговор, а его первый советник Ахитофел уговорил его еще переспать с любовницами отца на глазах всего Израиля, чтобы, как говорится, "обратного пути не было". Советник был из города Гило, там же он и удавился. Это довольно склочный город. Там давно уже каждый третий русский.
А вот на улице Кинг Джордж Фифс стоит знаменитое Национальное Бюро, которое привозит сюда евреев по принципу "ниппеля", ресторан "Таамон", о котором я ничего плохого сказать не могу, и Шмулик Пушкин из Москвы держит лавочку, где торгует всякой всячиной -- американскими сигаретами, солдатскими сардинками и чем-то еще. Шмулик тоже живет в Гило с папой и с мамой. Напившись, он начинает жаловаться, что еще в Москве у него была знакомая девушка из медицинского института, на которой он так и не женился, потому что у нее кривые ноги.
Но самая главная улица, разумеется, царя Агриппы, внука Ирода Великого. Она тянется от порнографического кинотеатра "Райский сад" до солдатского ресторана "Мамочка!". И это основной дневной маршрут Бориса Федоровича, Шиллера и Шнайдера. Их всегда можно там застать, если они на свободе и к ним есть какое-нибудь поручение. Борис Федорович здоровается по утрам с курдом-кукурузником и покупает у него парочку горячих початков. Дальше они где-нибудь за час добираются до мастерской Каца. Каца, который писал маслом портреты трех американских президентов и вообще считается крупным американским живописцем. За пять минут по часам он может написать вам очень большую картину. Там же на углу стоит слесарная мастерская, где подрабатывает сварщиком темный каббалист Яхи, которому за большие деньги предлагают перейти в мусульманство, и с ним тоже всегда можно выпить. И выше по улице царя Агриппаса, внука Ирода Великого, есть еще целых три места, в которые Бориса Федоровича пускают, если он показывает наличные деньги: во-первых, это "Кумзиц", где по пятницам собирается приличная сионистская компания, и Мишку Менделевича туда приглашают бесплатно поесть и почитать свежие стихи, во-вторых, "Нисим-парашютист", у которого железный сортир, как в самолете, и есть еще лысый Мики, который тоже пьет и многим записывает в долг, но русских он справедливо недолюбливает. Меню у всех приблизительно одинаковое -- хумус, меурав и кебабы (восточная кухня -- "мизрахи"!). И Менделевич всегда негодует, что на этих поэтических пятницах просто нечего жрать. Действительно, в Ленинграде, например, на Витебском вокзале все эти пупки и шмупки и легкие при всем желании даже в царское время нельзя было сыскать. Там тебе всегда приносили буженину, холодную водку и пиво. А к буженине обязательно был зеленый горошек, и все это еще с майонезом. Потом на горячее уже несли эскалоп. Два куска эскалопа с жареной картошкой и сухариками, и с похмелья вам больше не съесть. И кроме того, вокруг всегда очень солидная публика, майоры, подполковники, военная интеллигенция, потому что вокруг девять военных академий. Там и военно-медицинская, и артиллерийская, и инженерная, и высшая школа МВД. Даже обстановка в ресторане сохранилась от царскосельского вокзала -- пальмы стоят в бочках, роскошные зеркала, официантки -- сплошь блондинки, и тяжелые бархатные занавески. И на десятку вдвоем всегда можно было пообедать. В меню даже каждый день был суп, но его мало кто заказывал. Это, может быть, в средневековье водку закусывали щами, и то только крестьяне, а сейчас традиция изменилась. И в Ленинград на Загородный проспект за этим супом вы тоже не потащитесь, а спокойно выпьете себе напротив "Нисима-парашютиста" в бухарском скверике, но, конечно, начиная с весны. Зимой там пить сыровато.
И есть еще в Иерусалиме мелкие улочки типа царицы Шломцион, где находится Национальное страхование и Борису Федоровичу обещают дать солидную пенсию, как бывшему узнику Сиона, за которого он себя выдает, и улицы двух знаменитых еврейских учителей Гилеля и Шамая, где бывшие румыны содержат некошерный магазин деликатесов и магазин сексуальных принадлежностей, если кому нужно. Если вас там не знают в лицо, то вы вполне можете отовариться на пустой чек и подписать его именем любого из двух глав легендарного синедриона -- Гилелем или Шамаем -- на выбор. И это будет отличным примером спорности гилелевского принципа "прозбул", выводящегося из греческого "прос ваиле", по которому долги, обеспеченные судебным постановлением до юбилейного года, отпущению не подлежат, ибо они как бы уже взысканы и находятся "у брата твоего" только номинально. Есть еще один неплохой некошерный магазин на шоссе Иерусалим -- Рамалла, на повороте в Неве-Яков. Хозяин там -- подозрительный араб, и у него тоже в основном покупают русские, поэтому чеки он наотрез не принимает, но ассортимент у него неплохой. Есть свиной паштет "Синьора", венгерская колбаса твердого копчения "Герцель", есть сыр "Пармезан", любимый сыр пирата Бена Гана, икра есть всякая, но в основном искусственная, пропитанная немецкой пищевой краской. Еще есть каперсы национальной фасовки, довольно недорогие. Каперсы -- это маринованные нераспустившиеся бутоны с каких-то кустов, которые принято засовывать в анчоусы. Анчоусы Борис Федорович Усвяцов любит прямо до дрожи! Когда он их ест, он весь изгибается дугой и выставляет вбок короткий мизинец. Но он не верит, что каперсы тоже можно есть. Он говорит: "Какие каперсы? А я выковыриваю их, думаю, что это просто грязь!" Каперсами Бориса Федоровича угощал зубной врач-психопат из Тель-Авива, который сразу схватил Борю за половой член. Борис Федорович изумился, но это ему польстило. "Ты кого ко мне привез? -- сказал он. -- Ведь я же пожилой человек!"
Глава девятая
ТААМОН
Я сидел уже второй час в дешевом ресторанчике на улице Короля Георга Пятого и размышлял о жизни и смерти. Прежде всего я думаю, что смерть Габриэлова я мог предвидеть. И спрашиваю себя: взял бы я Габриэлова к себе, если бы я знал, что ему суждено так трагически погибнуть. И отвечаю себе, что "нет". Поразительная черствость, которой я не нахожу объяснений.
Если разобраться, то в Иерусалиме вообще очень мало людей, которых я взял бы к себе, если бы я даже знал, что их к завтрашнему утру замуруют в стену мормонского университета. Бориса Федоровича я бы взял, потому что я считаю себя его биографом, и кроме того он является моим народом, от которого я отторгнут. Но, конечно, это будет беспробудная пьянка, и я никогда больше не напишу ни единой строки.
Арьева с его печенью я бы тоже, пожалуй, неохотно, но взял, а вот Юру Милославского -- точно нет, хоть он уже три года сидел в православном монастыре и из-за монастырских стен безнадежно боролся с "Указом 512". И еще издателя Евгения Бараса (запомните эту фамилию), сволочь Аллу Русинек и профессора Димку Сигала, которого печатают в "Русской мысли", я бы не взял ни за что! Характерно, что все они как один из Москвы, и этот список москвичей можно еще продолжить!
Днем Арьев оставил мне записку, но в зале "Таамона" его не было. И вот я сидел и пытался вызвать в себе угрызения совести. Тогда, после кладбища, где мы были втроем: пьяный Усвяцов, я, Аркадий Ионович да еще шайка кладбищенских хасидов -- мы выпили с Аркадием Ионовичем и невесело помянули покойничка.
Ебена мать! -- задумчиво проговорил Аркадий Ионович. -- Говорил же я ему, бери с собой Шиллера, он тоже рвется за границу, и отваливайте через морские ворота или через Египет. Так нет! Боря, кстати: где Шиллер?
Может, сел? -- заплакал в ответ Борис Федорович. -- Какой, к черту, сел! Он только освободился.
Теперь Аркадий Ионович тоже исчез: мы подходили к его дверям каждый день, и Боря караулил его на автобусных станциях, но безрезультатно. В городе происходили чудеса.
Я не заметил, как меня развезло. Я сел спиною к выходу, чтобы меня не видели с улицы, положил руки на голову и постарался на несколько минут заснуть. Из знакомых в зале был Розенфельд, но он мне едва кивнул. Кто-то обещал Розенфельду новую ссуду на ресторан, и он снова стал немного важничать.
У Розенфельда была масса идей. Он был уверен, что русской интеллигенции в Святом городе обязательно нужен свой ресторан. Когда-то единственным оплотом русской культуры был книжный магазин Миллера. И вот там-то Розенфельд для начала открыл свое питейное заведение с русской кухней. Миллер с утра крутил русские пластинки, и сам Розенфельд, который к концу рабочего дня был уже сильно пьян, довольно хорошо пел блатные песни. Но продолжалось все это недолго: в результате этой затеи сам хозяин Миллер тоже совершенно не протрезвлялся. Вдобавок религиозный поэт Бориска (Барух) Камянов, окна которого выходили прямо на кухню Розенфельда, регулярно доносил в Национальное бюро, что в конце пятницы, когда во всем святом городе уже торжественно наступает шабат, в магазине Миллера продолжается безудержная пьянка. И бизнес закрыли. Миллер переехал на новое место, уже без еды, а Розенфельд открыл ресторан "Алые паруса". Но потом Розенфельда каким-то отвратительным образом подвели Галя и Фира, две очень толстые бабы из "Национального бюро" , которые зря пообещали ему большие ссуды, тут же его предал кто-то из соратников, одним словом, эти "Алые паруса" простояли не больше трех месяцев.
Открывая свой ресторан, Розенфельд говорил, что он преследует сразу три цели: сплочение рядов русских интеллектуалов, возрождение сионистской идеи, сильно уже дискредитированной Галей и Фирой, и, наконец, лично он считает, что открытие русского ресторана должно приблизить приход Мессии. Полных израильтян, индекс двести, Розенфельд пускал не дальше первого зала. А во втором зале у него стояли два главных столика: первый по важности для него самого и его ближайшей свиты, которая его впоследствии и предала, а второй -- для просто хороших знакомых, к которым он подходил в конце дня с гитарой и неизменно исполнял "Перепетую". Интеллектуалы действительно заходили и пили, но преимущественно в долг, приход Мессии затягивался, и "Алые паруса" приказали долго жить.
Как Розенфельд и опасался, большинство русских после этого стали пить по домам. Но существенная часть перекочевала в "щель", и он их тут караулил и некоторых даже поил на свои деньги, чтобы не растерять клиентуру. Это была страшная дыра.
Постоянный состав "Таамона" можно было разделить на три категории: на алкоголиков, на гомосексуалистов и на проституток. Причем проституция была представлена слабее всего. По-настоящему художественных натур тоже было мало. Правда, на стенах висели разные местные шедевры, и Миша Гробман подарил им бесплатно одну из своих довольно страшных рыб.
Пару раз приезжие барды устраивали тут свои концерты, и тогда по пригласительным билетам сюда набегало человек по двадцать университетских дам, они заказывали себе кофе с пирожными, за которыми приходилось посылать в соседнее кафе. Но в целом "Таамон" был демократичным и пристойным местом. Там даже бегал негр-официант, который умел говорить на идиш.
Я затянулся ментоловой сигаретой и совсем не ощутил вкуса ментола.
Я понял, что допился уже до такой степени, что организм перестал воспринимать ментол! И даже вспотел от напряжения. Я поднял голову от коньячной лужи на столе и все вспомнил.
Прямо передо мной за столиком сидел милый норвежец Бьорн со своей конопатой полькой. У него кончался срок визы, и он не хотел брать ее с собой в Норвегию, потому что она была кошатницей, а он не мог заснуть, когда на нем сидят кошки.
Слева зашуршал газетой израильский поэт-коммунист, ужасный дебил. А сзади какие-то люди говорили вполголоса по-русски: "Что это за ресторан такой? девок нельзя склеить... сидят три пришмандовки... начали вывозить вьетнамцев-лодочников... слышали анекдот? Трое евреев встречаются в Монте-Карло... миллионер приехал... русский из Конгресса... фанатик... зовет всех в Россию... сулит золотые горы..."
"Россию", "Россию" -- я не оборачивался. Я снова прикурил ментоловую сигарету и ясно все вспомнил. Я вспомнил, как ночью тебя вдруг подхватывает волна и ты можешь писать историческую прозу, а не только впитывать фольклор про Монте-Карло. Только нужно больше работать, меньше встречаться с русскими и постараться не пить каждый день.
Глава десятая
БОРИС ФЕДОРОВИЧ
Писатель, которому я завидую, прежде всего нормально питался. Он жил на маленьком уютном островке греческого архипелага, спал в теплой постели и жрал шашлык из молодой баранины. Это Плутарх. А тут зябко жить и зябко писать. Бумаги даже нормальной не купить -- пишешь черт знает на чем.
Когда я говорю, что завидую Плутарху, я имею в виду главные принципы, которые он ввел. Во-первых, это принцип парных биографий, связывающий судьбы в каждой паре вечной связью. Но еще существеннее другое: Плутарх был первым, кто начал создавать историографию на сравнении сынов Хама и Иафета.
Идея эта в некотором смысле условна. Сейчас вообще тяжело проследить абсолютно чистые линии, но и во времена Плутарха на многое приходилось закрывать глаза. То есть у меня нет никакого сомнения в том, что исходно Борис Федорович является татарином, сыном Сина, а следовательно, типичным Хамом. И наоборот, Григорий Сильвестрович Барски, который еще не появлялся на страницах моих хроник, является Иафетом, хотя сомнительным. Но парадокс в том, что Борис Федорович Усвяцов -- один из немногих в Израиле людей, кто удостоен звания полного еврея: он -- коэн, левит, исраэль, о чем существует справка, подписанная раввинской "тройкой". И решение это уже при всем желании люди изменить не в праве!
То есть "исраэль" -- это еврейский плебс, ничего диковинного в этом нет. "Левит" -- это племя Левино, право нести службу в скинии откровения и заведовать всеми песнопениями в Храме -- для ковенца это готовая карьера. Но быть "коэном" -- значит иметь права, недоступные простым смертным: это значит иметь доступ к жертвеннику, значит быть в Святая Святых за завесою! Все эти права у Бори есть! И то, что эти права раввинская "тройка" вручила спившемуся алкашу и вору, говорит лишь о том, насколько тщетны наши усилия на Земле. Хоть, несомненно, Борис Федорович Усвяцов сам является жертвой, и в Израиль оба раза попал именно из-за несчастной любви!
Первый раз он приехал с женой Раей, которую он подцепил в Бердичеве, где после очередной отсидки работал в автоколонне. Они познакомились в "пионерском" садике, и хоть, как он рассказывает, "она и не была целкой, но потом заплакала", а Борис Федорович ударил себя в грудь и сказал, что "я не такой, я женюсь". Посему вы сразу можете понять, что Борис Федорович человек благородный и романтик. И так он стал "исраэлем" де факто!
Но уже через несколько лет разъяренные ковенцы посягнули на его звание. За то, что Борис Федорович помог Шнайдеру продать арабам и пропить ешивский холодильник, ковенцы отправили его за казенный счет в город Мюнхен. И там он, опять как честный человек, решил жениться на фрау Маргарите Шкловской, но его удостоверение личности израильтянина на беду оказалось просроченным! А когда он на деньги невесты захотел вернуться в Израиль и все поправить, в аэропорту он был арестован немецкой полицией и отправлен навсегда восвояси. Я не знаю более страшной истории крушения любящих сердец!
Но вообще немецкие тюрьмы Борис Федорович хвалит, говорит, что жрачка там очень хорошая, телевизор цветной, восемь каналов, работать не нужно, и иногда он даже покупал себе яблочное вино. А в Израиле кормили несравненно хуже, и в основном курицей, в камере было невероятное количество людей, а телевизор был только типа в "ленинской комнате". Дольше всего, конечно, Боря Усвяцов сидел в Союзе! В конце сорок третьего года его взял к себе вор в законе, и сорок третий, сорок четвертый и сорок пятый годы он уже гастролировал со своим шефом и разными тоже Райками и Ритками по украинским вокзалам и рынкам. И его взяли с поличным на рынке в Днепропетровске и дали первый трояк. А добавки до двенадцати лет Боря начал получать уже в лагерях. Так что освободился он только в двадцать восемь лет, но зато на воле ему все ужасно нравилось!
В Иерусалиме он тоже по привычке попробовал себя на автобусном вокзале, но его несколько раз очень сильно избили, а потом посадили в Аккскую тюрьму, где он и сошелся с Володькой Шнайдером. А в Беер-Шевской тюрьме они уже сидели за голландские "визы", которые они предъявили в Машбире: там половина кассирш румынки, и у них дурацкая манера: чуть что -- вызывать полицию. Вообще в Израиле жизнь Бориса Федоровича сложилась не очень легко, потому что наличных денег он воровал мало, а ворованные чеки у него принимать отказывались. Промышлял он в основном на улице Агриппы (внука Ирода Великого) -- от "Райского сада" до "Мамочки" -- и поэтому повсюду примелькался. Иерусалим -- небольшой город, здесь трудно воровать на улице, здесь люди знают друг друга в лицо.
Но вот после Мюнхена Борис Федорович жил у кантора Дунаевского, который плевал в мэра, и отсюда начинается цепь его чудесных превращений в еврея.
У Дунаевского был сосед, пытавшийся лишить его звания ответственного квартиросъемщика в довольно задрипанной квартире -полуамериканец-полуиндеец, прошедший "гиюр" (мистическое посвящение в евреи). И когда они чего-то не поделили на кухне, Борис Федорович отбил горлышко от бутылки водки и отчаянно полез драться. А этот цивилизованный индеец никогда раньше не видел таких страшных татарских рож, очень растерялся и всадил ему прямо в брюхо столовый нож. И вы бы растерялись!
Уже когда Бориса Федоровича выпустили из больницы и состоялся суд, идиотка-адвокатесса спросила потерпевшего, выпивает ли он, Борис Федорович степенно откашлялся и сказал: "Конечно". А на вопрос суда, каждый ли день он пьет, Борис Федорович, подумав, сказал: "У меня бывают перерывы по два дня!", -- а потом важно добавил: "И даже по три!" Потом вызвали свидетеля Дунаевского, и тот, с презрением глядя на индейца, сообщил, что Борис Федорович выпивает "как правоверный еврей по субботам", и это тоже было только частичной правдой. Потому что по субботам, конечно, Борис Федорович тоже пил, но тогда он вовсе не был никаким евреем, а еще был татарином.
Евреем же он стал, разводясь в раббануте со своей женой из "пионерского скверика". Фактически в раббануте должны были слушаться целых два дела: по установлению национальности супругов и непосредственно по разводу. Свидетелем у него проходил рав Бильдер в серой шляпе, который раньше был правой рукой академика Чеботарева по математике в самой Казани, откуда у Бори Усвяцова все кровные родственники. То есть свидетель был на редкость солидным. Рав Бильдер специально шныряет целыми днями около раббанута, чтоб совершать хорошие дела, а остальных свидетелей раввинам искать было лень.
И Борис Федорович все как требуется сообщил: что мамаша у него всю жизнь была еврейка, зажигала перед субботой свечи, а главное, надо было правильно сказать, как зовут его жену Раю или как ее называют какие-нибудь два еврея. И именно так ее называли два хайфских еврея, с которыми она в это время проживала и которые регулярно спускали Бориса Федоровича с лестницы, когда он, напившись, приезжал к ней просить на лечение предательской индейской раны в живот. И в конце процесса требовался совершеннейший пустяк, чтобы Борис Федорович произнес присягу, что он отпускает свою жену Раю, мне пришлось стоять рядом и диктовать ему, но когда мы дошли до формулы -- ХИ МИГУРЕШЕТ МИМЕНИ -- она изгнана от меня, -- произошло вмешательство провидения, и больше ничем то, что случилось, я объяснить не могу: Борис Федорович неожиданно для всех присутствующих произнести эти магические слова не смог! После того, как двенадцать раз подряд он вместо "МИМЕНИ" произнес "МЕНЕМЕ", делая всю процедуру недействительной, раввинская тройка махнула рукой и стала выписывать свидетельство о разводе. Сидели три представительных ковенских даяна с поседевшими смоляными бородами и в круглых добролюбовских очках и тревожно о чем-то переговаривались. Но из-за этих "менеме" они были так утомлены, что у них просто не хватило сил выяснить, кто же Борис Федорович -- коэн, левит или просто исраэль. И основные строки -- "ненужное обязательно зачернуть" -- остались нетронутыми! То есть Борис Федорович формально выполнил все нужные пункты и, к безумному ужасу ковенцев, получил официальный диплом полного еврея, хоть чем он при этом может заведовать в Храме, осталось совершенно неясным. Песню он знает вообще только одну: "Я не умру, так с горя поседею", но поет ее скверно и после нее сразу засыпает. При этом по званию он теперь на две головы выше ешиботника Шкловца, который хоть и стал "исраэль", но во всех документах было сказано, что Шкловец всего лишь "перешел в еврейство", и не обратить на это внимания, конечно, было невозможно.
Впрочем, Борис Федорович - человек относительно культурный: он часто упоминает имя "специона африканского" -- вообще очень интересуется пуническими войнами, особенно битвой при Заме. И очень подробно знаком с театром военных действий Второй мировой войны -- даже может довольно точно вычертить дислокацию австралийских войск на Крите по пятитомнику Черчиля. Поэтому звание, присвоенное ему раббанутом, не такое уж незаслуженное. Но теперь, когда в бухарском скверике ребята справляют "каббалат шабат" -сретение субботы -- Борису Федоровичу ковенцы часто выговаривают, что он отказывается читать "броху", и он этим сильно недоволен. А когда степенный ешиботник Венька Бен-Йосеф заявляет ему резонно, что "тебе же звание присвоено!", Борис Федорович злится, начинает топать ногами и сердито кричит: "Я этот диплом порву!"
Вообще у него начал портиться характер: напьется и начинает допытываться, помню ли я Володьку Шестопалова, или злится на Глинку, что никакого Сусанина на свете не существовало и Глинка его просто придумал из головы.
Про то, что Сусанин выдуман, я впервые услышал именно от Бориса Федоровича. А Володьку Шестопалова я не знаю.
Глава одиннадцатая
БЕРИ ВЫШЕ
В "Таамоне" никого не было. Негр растолкал меня и сказал, что они закрываются. Может быть, Женя меня не заметил или просто не захотел меня будить. Хмель прошел. Я попросил негра в последний раз записать мне на счет и вышел на улицу. Запахло весной. Вот и еще одну зиму я здесь провел. Скоро уже пальцев не хватит считать эти зимы. Я услышал, что меня кто-то тихо окликает. Я подошел поближе. "Идите к Боре в госпиталь, -- зашептал Арьев, -- я буду там вас ждать!" Он совершенно уже рехнулся, при встрече со мной пока еще не нужны такие предосторожности. И я не собираю коробочки из-под фруктового йогурта, как покойный Габриэлов. Но жизнь на дне очень затягивает, и за средний класс меня принять уже нельзя.
Я пролез под колючую проволоку и стал ждать. Через несколько минут в воротах госпиталя возник черный силуэт. Мы спустились по винтовой лестнице в подвал, и я зажег толстую субботнюю свечу. Боря спал. Шиллера в подвале не было, но в углу за его матрацем стояла початая бутылка арака.
Пока я оглядывался, Женя вел со мной шепотом невероятно возвышенный разговор. Что пришли добрые люди с котом, и он струсил и сбежал с работы, но теперь он им благодарен. Иначе он никогда бы не решился начать новую жизнь. И мне он благодарен. Женя всегда немного плывет, и в разговорах его постоянно приходится одергивать. "Вы не могли бы зайти ко мне в офис и забрать оттуда мои вещи, -- прошептал он, -- я приготовил записку!"
-- Давайте я сделаю костерок, -- сказал я громким голосом, но Борис Федорович даже не шелохнулся, -- у них тут дрова запасены. Пожрать вы с собой ничего не захватили?
-- Что мне, с собой бутерброды таскать?! -- недовольно отозвался Арьев.
Не сердитесь, вот у Бори есть редиска. Он уже ничего толком не может украсть, кроме редисок. Докладывайте, что с вами стряслось. С женой опять не заладилось?
Перестаньте строить из себя Смердякова, -- прошипел он.
А вы перестаньте шептаться! Чего вы меня сюда ползком заставили добираться? Поговорить о качестве прозы?
Я дал подписку о неразглашении.
Ох, ни хуя себе! О неразглашении чего?!
Большего я вам пока сказать не могу.
-- Женя, вы удивительный болтун. Вы уже почти все сказали.
Не ловите меня на слове!
Вы поступили работать в КГБ?
-- Бери выше!
-- Выше я не знаю. Ваше здоровье!
-- Крепкая, зараза. Знаете, чувствую себя обновленным человеком!
Мы пили арак из горлышка и закусывали редиской, Арьев сообщал мне прямо поразительные вещи! Этот трепетный человек, этот эстет с больной печенкой вдруг устроился в какое-то тайное русское общество, ля ренессанс рюс!
-- Ну хорошо, русский союз, Молодая Россия, но при чем тут вы? -недоуменно выспрашивал я. -- У вас еврейский индекс пятьдесят четыре?
Индекс липовый. И они об этом знают. Я -- русский, хорошо бы вам это запомнить! -- упрямо отвечал мой собеседник.
-- Хорошо, хорошо, я не против, я тоже русский.
Борис Федорович Усвяцов перевернулся во сне и что-то промычал.
Мы еще выпили, и Арьев продолжал болтать о русских реформах. "Зашевелились! Они думают теперь колонизировать Аляску. Но старец сказал свое решительное "нет!", пусть гады возвращаются! Этих туда, а тех -- сюда! И знаете, кто их повернет? Пресса! Их повернет наш печатный орган. Эта газета изменит судьбы мира!"
Женя был страшно взвинчен. Он размахивал своими нелепыми руками, и на мрачных госпитальных стенах от костра отражались длинные тревожные тени.
-- Вы имеете хоть отдаленное представление о том, как делается газета?
Я закончил с отличием тартуский филфак!
Мы все тут что-нибудь закончили, -- сказал я.
-- Понимаете, -- пьяным голосом орал Арьев, -- Министерство Интеграции хочет купить старика -- и израильтян можно по-человечески понять, евреев сюда пока больше везти нельзя. Тогда самим нечего будет жрать. Конечно, живы сионистские идеалы, но людей нельзя селить в юртах! Они все-таки не монголы! И зря старец не готов ни к каким компромиссам! Но он неподкупен. Чист как кристалл. А претворять его идеи за гроши приходится нам, рядовым работникам "Конгресса"! Только вы никому не говорите, что я с вами делюсь, -- это в ваших же интересах. Они вас раздавят!
-- Меня уже некуда дальше давить. Так это и есть "Русский конгресс"? Я уже имел счастье слышать.
Женя картинно развел руками: "Через пять лет в России не останется ни одного еврея! "Национальный обмен" -- вот главная идея старика! Помочь всем угнетенным нациям вернуться в точки исхода. И вернуть России всех генетически русских!"
-- Бред! Каких русских?! Разве что вы сами и пять придурков в Аргентине. Но я не видел еще ни одного человека, который готов вернуться в Новую Москву. И как вам удастся их отловить? Или вы их клиппируете, как аистов?!
Женя посмотрел на меня внимательно, но сдержался и ничего не сказал. Я понял, что он чего-то не договаривает.
-- Слушайте, Арьев, шепните мне по-честному, вы же не поддерживали "Указ 512"?! Зачем же вы с ними сотрудничаете? Вы плохо кончите.
Может быть и так, -- сказал он, на секунду очнувшись, -- терять мне все равно нечего. Вам никогда не приходилось служить в национальном офисе? Сидеть там с половины восьмого до трех и молиться на свой индекс?! Единственная отдушина -- это читать в сортирах детективы. А тут запахло свободой и жизнью. И все-таки делаем настоящее дело! Скоро в Израиле появится свой Нобелевский лауреат!
-- В какой области?
При чем тут области? В литературной области! В изящной словесности.
Я только изумленно присвистнул.
А кого вы собираетесь отрядить в Нобелевские лауреаты? Ирину Левинзон?! Или, может быть, Гришку Вассермана?
Это еще кто? Поэт? Сколько их развелось! -- Женя неодобрительно раздул ноздри. -- Нет, скорее всего, выдвинут Мишку Менделевича.
-- "Армяшку"? -- опешил я.
-- Да вы читали его дремы о русском корне? Старец был потрясен!
-- Я не читаю по-турецки.
-- И зря! Впрочем, есть переводы. Я впервые кому-то позавидовал -талантище! Даром что бакинец.
-- Слушайте, может быть, вы и сами надумали вернуться? -- спросил я с любопытством.
Арьев деланно засмеялся: "А почему бы и нет? Все куда-нибудь возвращаются. Все равно скоро подохнем. Если вы захотите, я скоро смогу начать вас печатать. Да не стройте из себя девственницу! Раз пишете, значит желаете видеть себя напечатанным. Если старцу Ножницыну подойдет, я смогу брать у вас по одному материалу в номер. Тема не имеет значения".
-- У вас что, ежемесячник? -- как можно вежливее спросил я.
А черт его знает, я еще сам не разобрался. Говорят, что это будет не простая газета, а, так сказать, для вождей. Вроде предостережения.
-- Кто же это вам говорил?
-- Кто надо, тот и говорил. Начальство говорило. В общем, ждите меня здесь по четвергам, и пока никому ни слова. В это же время, и приготовьте какой-нибудь стоящий материал. Этот упырь пусть тут пока валяется, а второго юродивого мы отсюда перевели.
Я решил, что ослышался, и промолчал.
-- У вас нет с собой немного денег? -- спросил я. -- В виде аванса.
С деньгами сложность. Я же сказал вам, что текст должен понравиться старцу. Сколько вам нужно?
Дайте сто шекелей. Или знаете, дайте сразу сто двадцать. Если рассказ не подойдет, то я вам верну.
Брат! Ты сделаешь так, чтобы рассказ подошел! -- жестко отрезал Арьев и стал подниматься к выходу.
-- Я постараюсь, "брат", -- сказал я ему вдогонку. И вдруг увидел, что Борис Федорович не спит и пристально из темноты на меня смотрит.
- Продался христопродавцу? -- торжественно спросил он.
- Продался, продался, -- ответил я недовольно.
- Если эта гнида что-нибудь сделает с Шиллером, я ему пасть порву.
- Конечно, Боря, порвешь, -- сказал я устало, - но лучше тебе самому отсюда убираться.
Он зло засопел, потом пробурчал:
-- Возраст уже не тот -- мне хата нужна с плитой. Веди меня к христианам -- пусть везут в Европу, я согласен.
Хорошо. В следующий понедельник пойдем, в Йом-шени. Только не пей с утра - Ван-Хувен этого сильно не любит.
Глава двенадцатая
АРЬЕВ НЕ СОВРАЛ
Держа деньги в руках, я поплелся домой. Теплый ветерок из спящей кондитерской потрепал меня по лицу. Где-то в конце мира, на краю бездны, брести к себе в бревенчатый сарай, думал я. Вот то, чего ты хотел. И добился. Ты свободен. Ты на хуй никому не нужен. Кроме Бориса Федоровича и этих джигитов, которым ты должен за квартиру. И самый близкий тебе человек Арьев все время мелет чепуху про дружбу, про нехватку чуткого собеседника и пугается теней от костра. А теперь еще вступает в эту таинственную русскую лигу, и до него уже не достучаться. Но даже Боре Усвяцову помочь я не в состоянии. В христианское посольство я его, конечно, отвести смогу. Тут есть такие придурки. Раз в год они нагоняют сюда баб в передничках, и те маршируют по улицам и скандируют, как они любят евреев. Но Боре там ничего не отколется -- у него слишком высокий еврейский индекс.
Я носком открыл дверь своей парадной и неожиданно на чем-то поскользнулся. Тогда я включил свет. Вся лестница была усеяна бумагами, более того, я сразу понял, что это мои собственные папки. "Маккавеи!" -ужас промелькнул у меня мозгу. Уже несколько месяцев я не подтверждал свой индекс, но пока это могло ограничиться простым штрафом. Я побежал наверх.
В комнате творилось что-то невообразимое. Все было вверх дном, диван вспорот, перевернуты полки, разодраны картонные ящики, в которых я держал старые письма. Нашли где искать! Я тихонечко выругался и начал сносить вещи обратно к себе в квартиру. Соседи спали. Раскладывать книги по полкам я поленился -- притащил все, бросил на пол и, обессиленный, опустился на стул. Меня уже второй раз пытались ограбить, но у меня совершенно нечего взять. Письма все смяты, фотографии сорваны со стен.
За один день у меня было слишком много впечатлений. Еще этого мудака Арьева подменили. Я видел много людей, которым начинает сниться нечисть, и сейчас это был кандидат номер один на психдиспансер.
На следующее утро я спустился в мясную лавку к хозяину и постучался к соседкам. Тайная полиция "маккавеев" всегда предупреждает соседей, но на этот раз никто ничего не слышал. Но прошло несколько дней, и ко мне в дверь кто-то осторожно постучался. "Нет никого? -- чуть слышно прохрипел Аркадий Ионович (а это был он). -- Закрой на всякий случай ставни, никто не знает, что я в городе".
Выглядел он встревоженным, и ему хотелось чем-то со мной поделиться. Я пошел ставить чайник, и когда вернулся в комнату, он уже извертелся на табурете.
-- Послушай, -- сказал он, -- я немедленно отсюда уезжаю. Денег -- ни гроша. На тебя вся надежда.
Меня поразило и то, что он впервые обратился ко мне на "ты", и то, что его лицо было как-то необычно вдавлено и перекошено по оси.
-- Пора вам тоже завязать с питьем, -- посоветовал я, -- кажется, что по вам проехал танк.
-- Молчи, у меня нет времени, -- прошипел он, -- ты был у меня дома? Такой, блядь, погром устроили, будьте нате! Но это еще не все. Я тебе сейчас порасскажу такое, что у тебя волосы встанут дыбом. Верные сведения. Плесни мне еще чая. Но проболтаешься -- пеняй на себя!
-- Вы все с ума посходили! -- сказал я, чтобы что-нибудь сказать. Я налил ему чая в большую кружку в горошек и слушал, не прерывая, пока он передавал мне сведения о списке жертв, о профессоре Тараскине и, наконец, о "Конгрессе".
-- Ну как тебе? -- спросил он наконец, глядя на меня и пытаясь понять, какие из его ужасных историй мне уже известны.
-- Знаете, меня тоже громили, -- сказал я, -- но я решил, что это "маккавеи".
-- Да кому ты нужен! Разумеется, это "Конгресс"! Они всюду ищут вещи Габриэлова.
"О Господи, если это так, -- подумал я, -- то значит "брату Арьеву" поручили выманить меня из квартиры. Вот тебе и "нехватка чуткого собеседника!".
- Как фамилия этого эмиссара? -- спросил я вслух.
Барски. Грегори Барски. Прилетел из Стокгольма.
-- Еврей?
- Черт его знает! Кто их сейчас разберет? С виду довольно гладкий.
- Фамилия знакомая. И вы действительно уверены, что они упоминали мое имя?
Аркадий Ионович вместо ответа покачал головой.
- Я уезжаю, -- сказал он, -- а ты как знаешь. Я тут больше не останусь ни дня. Всем заправляет старец Н. Скажет в Висконсине слово -- и тебя тут сварят в кипятке.
- Не преувеличивайте! Не может быть, чушь какая-то.
- Еще как сварят. Ты -- младенец. Ты бы видел, как они отделали Габриэлова! Теперь на очереди Шиллер, но сами хороши! -- грустно усмехнулся он. -- Уволокли у этого шведа портфель на вокзале из-под самого носа.
-- Столько лет спокойно жили, а теперь начинается какой-то бред. И зачем им понадобился Тараскин?
-- Они ищут бывших журналистов, а Тараскин еще почище -- он работал в "Вопросах философии". Теперь его стерегут два михайловца, ходят за ним по пятам: Леха и его батяня. Я их видел сегодня на улице. Профессор в чистом костюме -- заговаривается, но совершенно трезвый. Им сняли контору в Рехавии.
- Как же ему удается не пить?!
- Попьешь тут! Ампулу вшили в одно место: нос блестит, глаза выпучены, а пить боится. Используют его -- и в расход.
- Да откуда вы все знаете?
- Знаю!
- И газета тоже при них?
Газеты фактически еще никакой нет. Иначе им не нужен был бы Тараскин. Старец дал приказ открыть газету, и теперь они роют землю, ищут толкового редактора. Управляет всем этот толстый боров. Остальные все пешки. Страшный человек. Ловит гири на шею.
- Какие гири?
- Какие-то гири. Настоящий людоед! Куинбус Флестрин. Тоже называет себя писателем. Можешь обменяться с ним опытом.
- А что это за история с Нобелевским лауреатом?
- Ах, ты и это слышал! Можно сдохнуть. "Армяшка" носится по Бен-Иегуде и всем докладывает, что он пишет лучше Бродского.
- Но вы смотрите, они и Фишера окрутили!
- Это как раз не удивительно -- Фишер чует деньги. Сам этот Барски без гроша, но старец Н. сидит на бочке с золотом! Нам-то от этого не легче -надвигается чума. Я вожу их за нос и пока ничего не подписал. Мне просто страшно. Зря ты меня не слушаешь: надо уезжать!
- Да плевать я на них хотел.
Аркадий Ионович вздохнул. Допил остатки чая. Взял двадцать шекелей и пакетик с бутербродом, который я ему завернул, и на цыпочках вышел.
Барски без гроша, но старец Н. сидит на бочке с золотом! Нам-то от этого не легче -- надвигается чума. Я вожу их за нос и пока ничего не подписал. Мне просто страшно. Зря ты меня не слушаешь: надо уезжать!
-- Да плевать я на них хотел.
Аркадий Ионович вздохнул. Допил остатки чая. Взял двадцать шекелей и пакетик с бутербродом, который я ему завернул, и на цыпочках вышел.
Глава тринадцатая
КОВЕНСКАЯ ЕШИВА "ШАЛОМ"
Встреча, о которой мне рассказывал Аркадий Ионович, меня, надо признаться, ошарашила. Теперь я уже точно выяснил, что через двое суток после эпопеи с котом Григорий Сильвестрович Барски позвонил в ковенскую ешиву "Шалом" и представился.
Он сказал, что находится в Святом городе со специальной миссией, являясь посланником "Русского Конгресса". И что не далее как этой осенью был удостоен аудиенции у Верховного ковенского Гаона! И Гаон настоял на том, чтобы, находясь в Иерусалиме, Григорий Сильвестрович обязательно заручился поддержкой ковенцев, и прочее, и прочее, и прочее. По этому поводу он и звонит.
Надо отметить, что финансовое положение ковенской ешивы было к этому моменту весьма нестабильным. На бедность, конечно, никто не жаловался, деньги вкладывались неплохо. Но с другой стороны, время было смутным, правильнее сейчас было покупать недвижимость, но коль скоро ты этим занимаешься, банковские платежи даже в Святом городе пока все-таки оставались несвятыми.
А поступления от Великого Гаона были, разумеется, как солнечный свет или как воды Мерава, но если бы им быть еще чуточку пообильнее! Кроме того, с ковенцами соперничали два других русских духовных центра: дела и у сатмарцев и у любавичских хасидов шли замечательно, и отвоевывать у них сердца новых эмигрантов тоже стоило пару копеек.
И когда Григорий Сильвестрович сказал по телефону, что Фишера в Нью-Джерси по-прежнему помнят и ценят, его пригласили в ешиву незамедлительно.
Впечатление на ковенцев Григорий Сильвестрович произвел смешанное. Что может быть общего у постигшего еврея с, извините меня, представителем "Гойского Конгресса", с настоящим русским хамом с бритым затылком и маленькими голубенькими глазками! (Не при Моисее Шкловце будет сказано: в блестящих комментариях Раши есть четкое указание, что "при прозелите, и даже при его правнуках до десятого колена, не следует дурно отзываться о неевреях!") И затылок, конечно, затылком, но что-то в глубине души подсказывало раву Фишеру, что гость этот подозрительно свой. То есть такой хват, что правильнее будет держать глаза и уши открытыми, а у человека, может оказаться, есть что сказать. Даже если допустить, что болтовня Аркадия Ионовича являлась правдой, что Барски был в опале и старец Ножницын не ставил его ни в грош, то это в жизни никому в голову прийти не могло. Он говорил о старце свободно, с большим уважением, но без тени подобострастия. Себя же Барски определил скромным литератором и художником боди арта, ну и, кроме того, безымянным солдатом "Русского Конгресса", маленьким винтиком большой машины, которую ведет старец.
Еще он сказал, что четко понимает свою ответственность перед Россией и перед российским еврейством, возвращающимся на историческую родину. И "Русский Конгресс" готов протянуть возвращающемуся еврейству руку материальной помощи. Если потребуется.
Главный упор доктор Барски делал на "последнем национальном обмене" и на русской крови, которую по заданию старца он повсюду разыскивал. Чего бы она ни стоила.
"Старец считает, что русские -- это в каком-то смысле евреи будущего! -- произнес высокопарно Григорий Сильвестрович, глядя прямо в глаза шаломовцам. -- Но в отрыве от Святой России русские становятся мировой заразой! И русская кровь, разбрызганная по планете, должна вернуться к своим истокам!"
В общем, в словах гостя не было никакого миссионерства, никаких "крещений Руси" -- то есть ничего опасного или оскорбительного для ковенского уха, кроме, может быть, слабого экуменистического душка.
Еще он сказал, что для него большая честь познакомиться с Бецалелем Шендеровичем, у которого в издательстве "Шалом" только что вышел потрясающий трактат. Шендерович смущенно зарделся. Трактат был о добровольности отделения майсера и трумы -- о тех мирных жертвах, которые ковенские жены выносили в целлофановых пакетиках к помойкам, и доктор Барски сделал по поводу текста несколько грубоватых, но точных замечаний. И о еврейских нотаблях он слышал, и о системе сфирот он, разумеется, знал, и на Седьмой авеню побывать успел, то есть видно было, что подготовку прибывший прошел самую основательную.
О старце Ножницыне гость еще добавил успокаивающе, что Андрей Дормидонтович искренне ненавидит, когда евреи крестятся в православие -топает ногами, плюется и кричит, что у каждой исторической нации имеется собственный путь. И для России опасны не сотни тысяч простых еврейских тружеников, которые с уважением относятся к традициям своих отцов, а опасны несколько сотен неоварягов, которые сидят где-то под видом русских математиков, мешают всем жить и мутят воду. Но и русские, которые не готовы вернуться в Россию, играют аналогичную позорную роль.
Рав Фишер, слыша такие слова, только благословил судьбу, что на совещание не был приглашен Пашка Бельдман, который все эти песни про русскую кровь ненавидел, а Фишер его, к сожалению, откровенно побаивался. Говаривали, что Пашка уже принял клятву "маккавеев", а кроме того, он что-то знает о коммерческих делах рава Баруха-Менахема Фишера, чего посторонним знать вовсе не следует, и держит этим начальника ешивы в своих руках. Эффект речей доктора Барски был неожиданным. Шкловец и Шендерович делали вид, что они не понимают ничего, ну буквально ни единого слова! А Фишер сидел, развалившись в кресле, и довольно безучастно слушал. Видно было, что ему не терпится остаться с гостем наедине. И каждый раз, когда Шендерович или Шкловец открывали рот, чтобы сделать замечание, Фишер очень недовольно и болезненно морщился.
Наконец, Григорий Сильвестрович приостановил свой рассказ и подвел черту. "Вы спросите, чего же я, собственно, ищу?! Я вижу, что вы хотите реального и четкого ответа! Я вам отвечу. Более того, мой ответ уже утрясен с Великим Гаоном! -- сказал Григорий Сильвестрович, подняв руки к небу. -Мне нужен Нобелевский лауреат от вашей ешивы!"
Шендерович и Шкловец только разинули рты. Даже рав Фишер не удержался и озадаченно крякнул. И в этот момент доктор Барски приоткрыл, наконец, свои карты.
Он напомнил, что следующий год по инициативе ЮНЕСКО объявлен годом экуменизма. И Нобелевский комитет, в связи с этим, полностью меняет на год порядок выдвижения кандидатов: обязательным будет проведение региональных литературных конкурсов, и все до последнего кандидаты будут представляться различными религиозными институтами. И вот старец Андрей Дормидонтович Н., у которого вообще-то нету времени следить за сиюминутными литературными событиями, тем не менее, сумел гениально предвидеть, что победитель следующего конкурса, во-первых, должен проживать в Иерусалиме и, во-вторых, иметь еврейское происхождение. А задача Григория Сильвестровича -как-нибудь его разыскать и взять эту поэтическую душу под опеку своей газеты. Да, да! Речь шла именно о поэте Михаиле Менделевиче, авторе "Поэтических дрем"! О Менделевиче, который умел слагать стихи на узбекском, на турецком, на русском, на иврите, но и не только! И, несомненно, являлся поэтом самого всемирного масштаба и мощи. Неважно, что последнюю пару лет он уже не числится студентом ковенской ешивы: старец имел наслаждение прочитать блестящие переводы из Иегуды Галеви, которые по заказу издательства "Шалом" Менделевич создал прошлой осенью. И нобелевское выдвижение от ешивы можно было оформлять практически безо всяких натяжек. А работа по подготовке к иерусалимскому региональному конкурсу уже кипела! Главный конкурент Менделевича -- поэт-трибун Ури Белкер-Замойский, например, шел от ортодоксальных иерусалимских церквей, и его так интенсивно поддерживала Москва, что Андрей Дормидонтович по-настоящему бил тревогу.