-- А вы, надеюсь, знаете, что этот Менделевич когда-то состоял в католическом кружке? -- не удержался и завистливо ляпнул Шкловец.
Григорий Сильвестрович укоризненно посмотрел на Шкловца и ответил, что "да", что он, разумеется, все знает, но нужно уметь прощать заблуждения молодости. Чаадаев, к слову сказать, тоже был католиком, а старец Н. уважает его как мыслителя и почитает себе равным. "За кем не водилось грешков!" -ласково добавил доктор Барски, и у постигшего Шкловца в одно мгновение рубашка и даже все кисточки цицим прилипли к спине, и дальнейшая беседа только с трудом доносилась до его слуха. Кажется, он понял.
"Старец Ножницын имеет достаточно заслуг перед миром, чтобы этот мир считался с его нобелевским выбором! -- торжественно выкрикивал доктор Барски. -- И старец Андрей Дормидонтович заверяет западную демократию, что именно "Русский Конгресс" поможет миру освободиться от вмешательства русской нации! На это старец бросит все свои миллионы! Но и наоборот..."
Но и наоборот, -- повторил Григорий Сильвестрович более спокойным голосом, -- кстати, насколько мне известно, у вас в ешиве есть много русских...
Глава четырнадцатая
ВАН-ХУВЕН
"Мартовское утро синело, голубело за окном, и, как гул моря, нарастал мерный шум базара", -- написал я и задумался. Все-таки жизнь -- загадка! Один живет семьдесят лет и не умнеет, а второй даже не рождается. За моим окном ничего не синело и не голубело. За моим окном небо становится видно, только если из него высунуться по пояс. Я точно решил, что если Борис Федорович с утра заявится ко мне пьяным, то ни в какое посольство христиан я его не поведу. Но в полдесятого вместо Бори ко мне ввалился Семен Черток. "Вставать надо пораньше, мыслитель, вот уже полиция гавкает", -- сказал он. Базарная полиция в половине десятого поздравляет израильский народ с началом торгового дня и просит не оставлять без присмотра велосипеды.
-- Слушай, писатель, такой вот к тебе интерес: есть пятьдесят килограммов хорошей денежной бумаги. Все чистенько -- без грузин. Нужен абсолютно надежный художник и свой типограф. Или хотя бы на пару месяцев типографский станок. Попроси Андрюху Р.! Тебе он не откажет.
-- Андрюха Р. вернулся из Москвы, повернулся лицом к стене и лежит. Его еще ни разу никто трезвым не видел. Судебный исполнитель у него даже собачку описал, Коку. Какой из него работник! Да и вообще, почему ты решил обратиться ко мне?
-- Знаешь, я все-таки считаю тебя писателем, хотя и очень плохим. И кончай ты из себя строить: не может у тебя не быть знакомой типографии.
-- А если я тебя продам? -- засмеялся я.
-- Ты не продашь, поленишься.
-- Слушай, Черток, уходи по-хорошему. Нет у меня никаких типографий -я писатель без типографий.
Я еле-еле успел его спровадить к приходу Бориса Федоровича. Боря был в свежей розовой рубашке, от которой пахло Машбиром, и под мышкой кулек с жуткими серыми сардельками.
-- Сарделек купил, свари! -- попросил Усвяцов.
-- Ты бы и мне чистую рубашку где-нибудь купил, -- сказал я.
-- Не было твоего размера, -- ответил Борис Федорович, -- ты давай побыстрее, дело надо делать.
"Что за культ дела существует в русском народе! -- думал я, глядя как Борис Федорович жадно заглатывает сардельки. -- Тут тебе и "дело, которому ты служишь", "дело 306", "дело пестрых". Да что там Усвяцов! Как будто у меня у самого не холодеет внизу от магического слова "надо"!"
Боря поел, и мы пошли пешком на узенькую улочку, название которой мне, хоть убей, не запомнить. В трехэтажный особнячок за золотой доской, где любят ближнего своего. Где, если ты посмотрел на женщину с вожделением, ты уже прелюбодействовал с ней в сердце своем! Нервничал Боря жутко. А внутри [ ]посольства он просто онемел: такой роскоши со швейцаром он не видел никогда в своей жизни. До самого посла Ван-Хувена нас, конечно, не допустили. Я даже не вполне уверен, что этот посол реально существует, что он не мираж в пустыне и не летучий голландец. Но зато, пока Боря озирался на роскошные хрустальные люстры, я сел на плюшевый стул -- прямо перед секретаршей в кокошнике -- и кратко изложил ей Борину трудовую биографию. Ни про каких "фраеров" и "сук" я рассказывать на всякий случай не стал, а просто объяснил ей, что Борис Федорович уроженец стольного града Казани и в прошлом известный казанский демократ, которого очень обижало притеснение русской церкви. Голландская секретарша в металлических очках понимающе мне кивнула. С другой стороны, сказал я, Борис Усвяцов всю свою сознательную жизнь боролся за религиозные права казанских евреев и получил за это два срока, один из которых ему навесили в лагере. И вот из этих двух обстоятельств его жизни она может выбрать любое, которое ближе ее конфессии.
Секретарша была чудовищно, просто невероятно худа! У меня язык не поворачивается просить на хлеб у таких худых секретарш. Сколько мне при этом не болтай про религиозные догмы. А посмотрите -- каких красавиц нам поставляет голодающая Москва! Посмотрите на секретарш в министерстве национальной абсорбции! Какие Вакх и Церера, какие московские Андромеды с каштановыми глазами, богини израильского плодородия! Попроси -- и эти дадут! А что можно выпросить у секретарши, которая худа, как фанера, сколько бы ты не прелюбодействовал с ней в сердце своем?! Институт секретарш -- очень тонкий институт! Что приключилось с тобой, Голландия! Видно, прошло время, когда державные цари числились твоими плотниками. Что за Ван-Дейков ты шлешь нам, в которых не могут поверить даже неразборчивые румынские кассирши! Отощали твои Саскии! Да и какая вера возможна при такой возмутительной худобе! Министерство национальной абсорбции -- вот во что следует верить тебе, одинокий странник! Чтобы оно абсорбировало тебя в своих виноградниках, чтобы надежно сжало тебя своими пышными бедрами!
Секретарша Ван-Хувена, видимо, работала в посольстве недавно и таких демократов, как Боря, до этого тоже не видела никогда. Удачно, что он спер эту идиотскую розовую рубашку! "Его лечили принудительно в доме для душевнобольных, КЕЙДЖИБИ", -- добавил я полушепотом. Я знал по своему опыту, что это слово действует на них безотказно. Когда секретарша звонила по телефону наверх, у нее заметно дрожали РУКИ.
Я подождал, пока вниз спустятся еще две немолодые барышни, мрачно кивнул им и вытащил свой последний козырь.
"И вот, когда из-за нас, вдоволь настрадавшись по лагерям, этот честный человек, сионист, историк, приезжает, наконец, в Израиль, -- глядите, какую встречу ему приготовили эти люди, за которых он боролся! Боря, покажи живот. Чуть-чуть. Слишком не закатывай! Какой-то сумасшедший израильтянин воткнул ему в Иерусалиме нож прямо в живот, в желудок и в кишечник, которые у него и так еле-еле функционируют после советской тюрьмы!"
И я протянул барышням заметку и цветную фотографию раненого Бориса Федоровича, вырезанную из газеты "Национальные новости".
В заметке Борис Федорович Усвяцов фигурировал как бывший узник Сиона, которого зарезали на улицах Иерусалима, но не насмерть. Голландки были потрясены до слез. Пока я все это рассказывал, Борис Федорович зачарованно глядел на христианские ценности на полках. Мне даже пришлось пнуть его ногой под столом. Вещи были дареные, ручной работы, но продать их кому-нибудь в Израиле было абсолютно невозможно.
-- Так вы говорите, что мистер Усвятсоф -- татарин, -- сказала в раздумье старшая из фрекен, -- но мы не вывозим татар! В Иерусалиме совершенно нет татар. В этом месяце мы вывозим вьетнамцев. Спросите его, согласен ли он итернироваться во Вьетнам?
-- Переводи, чего она от нас хочет, -- попросил Борис Федорович.
-- Она спрашивает, говоришь ли ты по-вьетнамски?
-- Во дает! -- возмутился Борис Федорович. -- Это же за Китаем. Я туда не полечу, на хер сдалось! Ты сказал ей, что я ученый?
-- Он говорит, что согласен только на Германию, -- сказал я твердо, -у него там невеста. Мадам Маргарита Шкловская. Мюнхен -- кажется, Фликштрассе или Флюгштрассе, номер точно четырнадцать. Адрес у него выкрали в больнице, но он помнит визуально.
Голландки посмотрели на Бориса Федоровича с нескрываемым сочувствием.
-- Немцев мы вывозим только в октябре, -- сказала одна из них. -- Снова надо звонить.
На звонки ушло минут сорок. Говорили они, в основном, по-голландски, но из их разговоров я все-таки понял, что Борю пытаются устроить в христианский кибуц в северной Галилее, где ему все будут очень рады.
-- Что он умеет делать? -- спросила меня секретарша. Я перевел ему вопрос.
Борис Федорович посмотрел на меня абсолютно бессмысленным взором.
-- Она хочет устроить тебя на время в кибуц,--добавил я.
-- На какое время? В исправительный?
-- Нет, в обычный, в христианско-социалистический.
-- Мы ему поможем, -- сказала главная фрекен, доставая из несгораемого шкафчика сто зелененьких долларов двадцатками. -- И он с сегодняшнего дня будет в наших молитвах. Скажите ему, что эти деньги только на первое время. Но пусть обязательно принесет заверенную справку, что он сионист, но при этом не еврей! А то, знаете ли, мы не имеем права помогать евреям: есть старый "указ Абрамовича".
-- От тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года! -- как эхо отозвался я и поднялся.
-- Значит, вы сами знаете! Хау найс! И конкретно подумайте, что мы можем сделать для хорошего сиониста мистера Усвятсоф.
И мы вышли с Борей на улицу. Борис Федорович чувствовал, что произвел впечатление, и был чрезвычайно собою горд.
"Ну, пошли", -- сказал он.
-- Куда еще пошли?
-- За справкой, что я не еврей!
-- Боря, Боря! Мистер Усвятсоф! -- разразился я целой тирадой. -- Ведь раббанут тебе выдал справку, что не не еврей, а еврей! Да еще какой!
Борис Федорович горестно опустил плечи и задумался.
-- Давай ту справку порвем! -- умоляюще попросил он.
-- Вот что, Боря, ты меня послушай внимательно! У меня есть точные сведения, что всех русских повезут обратно. Ты спрашиваешь, куда обратно? Обратно в Казань. Там уже едят крыс. Но даже если тебе повезет и ты окажешься в Германии, то как же ты там будешь мыкаться? Ты думаешь, что она тебя ждет?! Не смеши. Она давно утешилась с полицейским или с пожарником. Женщины не умеют ценить верность. У Киплинга об этом написана целая поэма. И смотри, в кибуце тебя тоже долго держать никто не станет. Кибуцам нужны откормленные белые шведки. А тут ты всюду фигурируешь как максимальный еврей, как еврей евреев! Даже в раббануте! И кроме того, эти бабки тебе обязательно еще пару раз кинут по сотне -- я их как облупленных знаю. И с твоим аттестатом "левита" ты рано или поздно получишь пенсию по возрасту. Да и как ты докажешь теперь, что ты "нееврей"?! Никак. Это теперь навечно.
-- Ну, а что же мне в таком разе с этими облигациями делать? -попыхтев несколько минут, спросил Усвяцов.
-- А вот на это я тебе с удовольствием отвечу: нормальный человек положил бы их в "Национальный банк" и закрыл на долгосрочную программу. И через пять лет вместо этих ста долларов у тебя будет сто тридцать, и тогда ты сможешь их пропить. Но это можно сделать прямо сейчас. И в ресторане. Тем более, что я три дня уже ничего не ел. Только не заставляй меня покупать три бутылки кубанской водки, мышиные сардельки и все эти отвратительные израильские салатики. И идти с ними в бухарский скверик.
-- Я тебя угощаю, -- по-царски выговорил Борис Федорович, -- но ты позвони сначала в милицию, спроси где Данька Шиллер!
-- На каком языке я их спрошу?
-- Ну, так попроси кого-нибудь. Я ему доллар заплачу, -- сказал он с достоинством. -- Гардеробщицу попроси!
-- Да откуда там гардеробщицы!
В полиции ни о каких "шиллерах" шестьдесят второго года рождения сведений не оказалось.
-- Ты не беспокойся, Боря, -- сказал я. -- В полиции такой же бардак, как и всюду. Скорее всего он где-нибудь запил, что же ты, Шиллера не знаешь?
-- Лучше бы он сидел, -- сказал с большим беспокойством Борис Федорович, -- ему нельзя зимой освобождаться, у него легкие слабые! Ты чего себе будешь заказывать?
Я заказал рыбу, а Борису Федоровичу принесли два грузинских шашлыка, которые оказались не шашлыками, а просто непрожаренным мясом на шампуре. И пока мой товарищ пьет водку "Кармель Мизрахи" ришон-ле-ционского разлива и
рассказывает, какие в Кишиневе он отведовал шашлыки для замминистров, я должен сказать несколько пояснительных слов о сионистском движении и о кибуцах, куда голландские девушки пытаются устроить Бориса Федоровича.
Глава пятнадцатая
РУССКАЯ МАТЬ
-- Насколько мне известно, в вашей ешиве есть настоящие русские, -повторил Григорий Сильвестрович более спокойным тоном.
"Сейчас бы взять всех троих и застрелить из какого-нибудь бесшумного пистолета, чтобы не оставлять свидетелей! А себе прострелить руку. .. -лихорадочно думал Моисей Шкловец, -- и отправить их всех на поезде малой скоростью. Но куда их отправишь? Поезд на Хайфу уходит один раз в сутки в половине четвертого и идет всего три часа абсолютно пустой. Шендерович весит килограммов сорок пять -- маленький и головастый, как Марат! А этого краснорожего "писателя" оторвать от земли и сунуть в вагон без посторонней помощи я не смогу, тем более с простреленной рукой. И полная ешива людей..."
-- А может быть и хорошо, что они есть! -- лукаво продолжал Григорий Сильвестрович. -- Что вдали от политических арен они предаются, так сказать, религиозному росту. Но пришло время послужить России и претворить свои кабинетные знания в реальную жизнь! Не нужно. Пожалуйста, не называйте пока фамилий...
"Знает, -- с тоской подумал Шкловец. -- Всех знает поименно. Наверное, и про бабушку Анну Васильевну слышал:
старая дура бегала по городу, рта было не заткнуть. Гнуснейший тип!"
А "гнуснейший тип" между тем разглагольствовал о том, как эти, так сказать, "евреи личного выбора" и "носители Божественной русской крови" могли бы успешно возглавить иерусалимское отделение "Русского конгресса" и готовить кадры для репатриации. Но все, разумеется, по своей воле и без малейшей тени насилия! И в таком духе он наплел очень много. Ясно было, что это какая-то отвратительная полувоенная организация, что доносов гость не боится, потому что на доносчиков -- Григорий Сильвестрович пристально посмотрел на притихшего Шкловца -- есть своя карающая рука!
-- А во главе иерусалимского отделения должен встать человек, который не просто готов вернуться -- этого мало! Он должен сражаться за возвращение, он должен олицетворять собою Возвращение! И, конечно, по документам он будет стопроцентным израильтянином, чтобы комар носу не подточил. И сам старец Н. обязательно хочет его видеть и рукоположить!
-- У вас водички нет кипяченой? -- неожиданно спросил он Шкловца. -Никогда не пейте сырую воду и проживете до ста лет. Или больше. Мерси.
И на несколько минут в кабинете раза Фишера воцарилась полная тишина: Григорий Сильвестрович лениво рассматривал широченные тома ковенскпх книг в золотых переплетах. Шкловец и Шендерович, не поднимая глаз, чертили что-то в своих блокнотах, а рав Фишер закрыл глаза и с ненавистью трубил в свои мохнатые ноздри: он давно уже хотел задать доктору Барски какой-то вопрос, но тянул и пока не решался произнести его вслух.
Шкловцу в эти минуты никто позавидовать не мог. Лицо его совершенно позеленело. Какое там "бесшумный пистолет" и "карающие руки"! Шкловец был в высшей степени невоенным человеком. Он ни разу в жизни не держал в руках оружия. И теперь вся жизнь пойдет кувырком! Уже сколько месяцев его жена просыпалась на рассвете и начинала причитать в постели -- она предчувствовала беду! И повод для отчаяния был: ведь Григорий Сильвестрович не ошибся -- в ешиве действительно паслось много русских.
Пашка Бельдман был русским по матери, но и у самого Шкловца мутер тоже была русская, из ткачих, правда прошедшая настоящий ковенский гиюр с посвящением. Но как же он, со своим математическим умом, додумался вытащить их вместе с бабкой в Израиль?! Руфь-моавитянка из Второго Лаврушенского переулка! Теперь вот сиди и жди, когда этот паршивый махновец Бельдман подставит тебе подножку. Уж у того-то мать никаких гиюров не проходила и спокойно себе вкалывала фельдшером в подмосковном городе Серпухове. Но Бельдмана начальник ешивы никогда в жизни тронуть не решится!
В ешиве, кстати, имелись и другие русские! Было еще ни много, ни мало пятнадцать деревенских мужиков, происходивших из-под Куйбышева, из жидовствующего села Михайловки. Они в основном проживали в религиозном районе Рамот и были жуткими запойными пьяницами. И это было не нормальное интеллигентное пьянство, как пил Володька Шнайдер или даже Аркадий Ионович, а именно какой-то страх Божий, дикое деревенское безобразие с беготней по Рамоту в кальсонах, и только вчера была пьянка с мордобоем у Кержиковых, о чем в этот день на активе ешивы уже состоялся специальный разговор. Кроме Кержиковых, пили еще Будаков и Вассерман, которого вырвало Кержиковым на постель. А из самих Кержиковых пили батя и два сына допризывника, и еще из Тель-Авива приехал племянник Николай, которого теперь звали Ашером, и он работал в Тель-Авиве на шведском самосвале. Никаких женщин вечером в доме почему-то не оказалось. Вообще женского пола среди михайловцев было очень мало. Они их тут сразу отдавали в какие-то закрытые школы, а потом замуж за пейсатых израильтян. Те даже не понимали толком, что жена у них "русия"! Видели, конечно, что белобрысенькая, но и только. Из закуски вчера были моченые яблочки и своя квашеная капуста, и еще Николай привез из Тель-Авива хорошую селедку и "Колу". А в маколете взяли пять больших бутылок "Голд стар" по 0,75 литра. И уже через час батя очень сильно напился и стал швырять в окно сохнутовские стулья, пока Николай его не осадил, сказав "дядя Гриша Кержиков, кончайте кидать, стулья дорого стоят". И Шкловцу было понятно, что никого из этих людей в руководство "Русского конгресса" рав Фишер рекомендовать не может.
Если говорить начистоту, то начальника ешивы Моисей Шкловец откровенно недолюбливал! Еще бы! Ведь вся ешива знала, что Фишер оказался на этом ответственном посту по простому недоразумению: на эту должность должны были назначить его брата. Но братья были удивительно похожи -- оба рыжие и волосатые, как Исав, и посыльный Гаона вручил назначение не тому брату! А после уже поздно было что-нибудь менять, потому что у Гаона под это назначение была выпрошена специальная броха!
И любивший перед сном пофантазировать Шкловец часто рисовал себе мысленную картину, как начальником их ешивы по ошибке назначен гой! И кроме него, Шкловца, никто об этом даже не подозревает. И, конечно, толстая раввинша Малка ни слухом не ведает, что в подвале у этого гоя Фишера, который на самом деле по матери Рыбаков, спрятано одиннадцать чудотворных икон! По ночам этот Фишер-Рыбаков тайно спускается в подвал... и в этом месте фантазии Шкловца всегда обрывались, и додумывать дальше он не решался.
"Пусть бы он сам, этот выскочка, шел руководить этим идиотским конгрессом, -- с ненавистью бормотал Шкловец, -- и так вся религиозная жизнь ешивы держится на моих плечах! Раввин называется! Ничего святого, старуху-процентщицу через дорогу переведет и -- топориком!" И словно в насмешку, когда Шкловец уже перестал сомневаться, что жертвой окажется именно он, рав Фишер встал и сказал несколько весьма уважительных слов о своих соратниках. Сказал, поклонившись в обе стороны, что без этих светлых еврейских голов он не принимает ни одного ответственного решения. Что влияние Шкловца и Шендеровича на развитие ковенской мысли беспредельно велико! Но так как для него Григорий Сильвестрович в первую очередь является "мессенджером" Великого Гаона, то он просто вынужден переговорить с гостем с глазу на глаз.
Оба соратника понуро вышли за дверь. А рав Фишер встал из-за стола, прошелся тяжелой походкой по комнате, поплотнее закрыл за активом дверь и задал Григорию Сильвестровичу довольно неприятный и вполне естественный вопрос.
Глава шестнадцатая
"ЕВРЕИ В СССР", ИЛИ КОТЛЕТЫ ПО-КИЕВСКИ
Писать нужно при солнечном свете. Шекспир писал при ярком солнечном свете. Добролюбов всегда писал босиком. У Сервантеса вообще была одна рука. Я лежу на лужайке напротив кибуцной столовой и пытаюсь сосредоточиться. Сейчас пройдет несколько минут, и в пятках накопится достаточное количество солнечной энергии, чтобы я мог описать кибуц. В кибуцах не встают по сирене. Каждый встает, когда ему нужно на работу. Моя смена с восьми. До работы нужно успеть позавтракать. Я всегда беру на завтрак редьку с майонезом. В кибуцах кормят даже лучше, чем в армии, хоть и в армии тоже кормят шикарно. В израильской армии и в советской совершенно разный подход. Русские считают, что чем хуже, тем лучше, раз солдаты уже выдержали несколько тяжелых войн, то выдержат они и еще.
В Израиле на завтрак солдаты получают крутые яйца, кофе пей сколько хочешь, девятипроцентный творог и еще кефир с бананом. А, например, в мотострелковом полку, в котором служил я, тоже было довольно большое подсобное хозяйство, но там держали в основном свиней. Если в Ленинградской области, предположим в Киришах, стоит полк в две тысячи человек, то, наверное, кормить их паштетом из гусиной печенки или клубникой со сливками никто не станет. И разводят свиней. Свинина -- главная часть солдатского пайка. Офицерам -- мясо, а солдатам -- сало! А есть его совершенно нельзя даже не потому, что в полку полно мусульман и есть евреи, а потому что это отвратительный брусок со щетиной из неопаленной гарнизонной свиньи. И кроме самого сала есть еще щи и каша, но тоже, разумеется, на сале. А если отказаться и от щей и от сала, то просто можно умереть с голоду. На флоте и в авиации кормят намного лучше; правда, у подводников совершенно нет аппетита: их там держат по полгода, не всплывая, и вылезают на свет бледные прыщавые подростки, которые не хотят есть. Ничего, даже воблу. Но одно дело -- мирное время! А как лучше воевать в средней полосе -- после анчоусов с каперсами или после горохового пюре -- это еще вопрос. Все-таки после хорошей еды человек очень расслабляется. Если, не приведи Бог, наступит война, то теория будет проверяться на практике. Но если применять эту теорию к ленинградскому сионизму, то, как ни странно, тощая секретарша Ван-Хувена, называя Бориса Федоровича хорошим сионистом, была принципиально не права. То есть я не знаю, что происходит в стольной Казани, но во всяком случае в Ленинграде хорошими сионистами становились приверженцы именно сытой теории, а плохими или липовыми -- исключительно приверженцы голодной. С той оговоркой, что наше время все-таки является мирным.
Обычно в Ленинграде сионисты встречались по субботам возле синагоги, и хорошие сионисты начинали петь "хэвэну шалом алейхем", которую придумал сам Жаботинский, а по вечерам крутили кинофильм о герое русско-японской войны Иосифе Трумпельдоре! А плохие сионисты собирались подозрительными группками, брали по паре бутылок и пиво и начинали придумывать, под каким предлогом можно заманить к себе иностранцев. И виноваты в этом отчасти были хорошие сионисты, потому что кроме своей основной сионистской деятельности, вроде празднования "пурима" и сбора денег на передачи Иде Нудель, в жизни сионистов был еще очень щекотливый момент получения посылок из Нью-Йорка с синтетическими шубами и джинсами фирмы "Врангель", правда, неходовых размеров, на такие немыслимые жопы, что хорошо сбывать их удавалось только в Ростове-на-Дону и в Ставропольском крае. И конечно, чем лучше и известнее был сионист, тем больше он получал таких фирменных посылок, и плохие сионисты испытывали естественное чувство зависти! Но если в этот день никаких иностранцев в поле зрения не было, то плохие сионисты, посовещавшись, отправлялись в "Тройку" или в финскую баню (сауну), где у сионистки Гуляевой муж работал банщиком. Надо сказать, что сама эта сионистка была очень известной в Октябрьском районе спекулянткой и ехать никуда не хотела, а ее муж, дядя Валера, который по национальности был татарином, собирался ехать в Америку. По статистике в Ленинграде какое-то невероятное количество татар. Ленинград -- это город русских татар, и ничего плохого я в этом не усматриваю! Часть из них работает дворниками и часть--банщиками. Это их наследственные профессии. От западносибирского ханства большинство банщиков оторвано довольно давно, но многие из них до сих пор придерживаются мусульманской традиции. А у Гуляевых были две общие дочки, Аллочка и Ирочка, и еще была старшая дочка Сонька от первой жены Гуляева, которой он в свое время дал татарский "гет" и отправил ее с глаз долой к родителям в татарскую деревню. Но саму Соньку он подверг ритуальному татарскому обрезанию, произведенному за некоторую мзду профессиональным моэлем Бронфманом, который обрезал, в основном, хороших сионистов, но и с татар имел некоторый дополнительный приработок. Сонька этой операции ничуточки не стеснялась и сидела потом за проституцию, а сейчас живет где-то на Малой Охте, точного адреса я не помню. Пока Сонька была в лагере под Петрозаводском, ее сын болтался в основном у какого-то старшего банщика, основателя их рода, который воспитывал его в самом татарском духе, так что дяде Валере приходилось покупать для внука на Сенном рынке свежую конину, и он ее по несколько часов варил, пока Изабелла их от этого не отучила. Потому что вкус конины действительно безобразный. И она на пятьдесят копеек дороже, чем говядина. Пятьдесят копеек для плохого сиониста, у которого нет накопительской жилки, это целых две кружки пива! А если вы пьете на Садовой, то на шесть копеек сдачи вы еще можете купить пирожок с повидлом или тушеной капустой, а с мясным фаршем за десять. Конечно, ясно, что нормальный человек не станет брать под пиво пирожок с клубничным джемом, но пирожком с капустой закусить можно прекрасно, если он не очень холодный.
Кстати, и закусывали хорошие сионисты и липовые сионисты тоже совершенно по-разному. Кое-кто из самых хороших сионистов даже служил главбухом в елисеевском гастрономе, а для
главбухов там раньше водилась и севрюга, и белуга, и колбасы разных небесных сортов. А для плохих сионистов на прилавок выбрасывали жирную краковскую колбасу или эти пирожки с капустой. И нажравшись этих пирожков, они начинали набрасываться на смуглых сефардских девушек, которые с познавательной целью приезжали в ленинградскую синагогу из Бухары и Чимкента. То есть сефардские юноши, видимо, тоже приезжали, но юноши из Чимкента никого на свете заинтересовать не могли. И если хорошие сионисты набрасывались на девушек с поучительными лекциями или предлагали почитать рукописный журнал "Евреи в СССР", то с чем на них набрасывались плохие сионисты, вы легко можете себе представить!
Бывали истории и почище! Например, у одного плохого сиониста Б. была одна очень хорошая знакомая, которая тоже читала эти рукописные журналы, но вступать с ним в интимные отношения без всякой видимой причины отказывалась. При этом она требовала, чтобы Б. взял у нее пятьдесят рублей и устроил ее в автошколу при ДОСААФ, где инструктором был его близкий приятель по фамилии Бурдейный. И вот Б. согласился за эту дамочку похлопотать, как потом оказалось, зря. Потому что в эту злосчастную осень Б. действительно был занят на работе, а после работы еще приторговывал финскими швейными машинками. Но когда чувство долга все-таки в нем перевесило и он понес эти деньги в автошколу при ДОСААФе, то по дороге, на Майорова, он встретил своего бывшего одноклассника, тоже еврея, но вообще не сиониста, просто работающего по найму в Палате мер и весов, а летом путешествующего на байдарке. И они пошли вдвоем в плавучий ресторан "Дельфин". А цены там приличные: водка около восьми рублей. А две бутылки -- это уже шестнадцать! Котлеты по-киевски, то что раньше называлось "де-валяй", -- шесть пятьдесят, и пятьдесят рублей часа за три они с этим евреем просадили. Согласитесь, что отдавать после этого свои собственные кровные деньги на банальную взятку было бы глупостью и гусарством. Даже если это хорошая знакомая.
А дамочка между тем занималась в автошколе уже около двух месяцев, хоть она оказалась на редкость бестолковой. И этот инструктор Бурдейный, который ее по блату устроил, начал открыто перед всей группой намекать, что пора бы подбросить на учебу. Но девушка попалась из очень приличной семьи, мама у нее давала частные уроки музыки, и она долго никаких намеков не понимала. А когда поняла, сразу побежала жаловаться хорошим сионистам и требовала, чтобы созвали суд чести! И те не придумали ничего лучшего, чем накляузничать в ОВИР, пусть, дескать, Б. не дают выездной визы, потому что таким жуликам не место на Святой земле! В ОВИРе обещали дать ответ через неделю, но потом сказали хорошим сионистам, чтобы они разбирались сами.
И за учебу пришлось платить еще раз, потому что честь честью, а до зимы нужно было обязательно получить водительские права и переезжать из Ленинграда в город Петах-Тикву, что значит "врата надежды". А была уже самая середина октября.
Глава семнадцатая
СГОВОР
Все-таки как по-разному можно остаться с глазу на глаз! Какой приятный момент нашей жизни, например, выпить вдвоем с человеком без претензий, который не затыкает вам рта и не разглагольствует о горнем. И какой кошмар остаться наедине с какой-нибудь сволочью, да еще наделенной светской властью, так что поневоле начинаешь поджимать хвост или сдабривать свой голос унизительной порцией меда. Но хуже всего остаться наедине с человеком, который не хороший и не плохой, вроде бы и не прямое начальство, но голос на него поднять практически невозможно и даже, пожалуй, боязно. И посоветоваться не с кем. Нет, хуже всего остаться с глазу на глаз с человеком вот такой непонятной, неведомой и очень подозрительной группы крови. Так думал рав Барух-Менахем Фишер, расхаживая взад и вперед по своему просторному кабинету и раздумывая, с какой бы стороны разгрызть этот чужеземный орешек.
Слушайте, милейший, -- произнес он наконец, взяв Григория Сильвестровича за пуговицу, -- но почему же ПРАВЕДНЫЙ не дал Вам никакого рекомендательного письма? Почему же ПРАВЕДНЫЙ не прислал мне знака?! -Голос раввина постепенно уходил вверх. -- Почему он не прислал мне лацкана кармана или пуговички? Почему же, агройсер менч, я обо всем этом слышу в первый раз? Я официальное лицо, милейший, мне доверены сердца и судьбы верующих ковенцев! Почему же я сам, господин писатель, должен принимать все на веру?!
Он нападал на Григория Сильвестровича. Он размахивал мясистыми кулаками перед самым его носом и вздымал их к потолку. Он бегал по комнате, спотыкался, как прибой, о ковровую дорожку и все сильнее мял и пинал ее на сгибах. Но через несколько минут он закашлялся, приостановился и приготовился слушать, что ему возразят.
Но Григорий Сильвестрович ничего не отвечал и загадочно ухмылялся: ему очень понравился рав Барух -- приезжий был тертым калачом! Психическая атака дородного рыжего раввина никакого впечатления на него не произвела. Слушая вполуха, доктор Барски подошел к небольшому пыльному оконцу и с интересом стал разглядывать суетящуюся магистраль знаменитого иерусалимского квартала. Что за чудо Меа-Шеарим в начале весны!
Черные ангелы-франты мчались навстречу друг другу, как стремительные эскадренные миноносцы. Парочки юных сойферов траурными бабочками порхали по узким тротуарам и, казалось, вот-вот должны были столкнуться насмерть лбами! Шли тяжелые баржи -- ангелы-кормильцы семей с массивными гормональными задами, за которыми едва поспевали нежные астеничные важенки в силиконовых матросках. Как перископы подводных лодок, всплывали на поверхность очкастые шойхеты и меламеды из окрестных ортодоксальных школ, неслись по течению красавицы-каравеллы в напудренных шотландских париках и угловатые незамужние канонерки с бледно-голубыми глазами и густыми пеньковыми косами! Что за прелесть эта весна! Но вот Григорий Сильвестрович еще раз улыбнулся своим мыслям и открыто повернулся навстречу степенному раввину.
И странное дело! Как ни различна была жизненная фабула этих людей, как ни разнились их оттепели и заморозки, бури, прибои и отливы, но любой человек, глядя в первый раз, как они стоят друг против друга на фоне портретов дер митл Ковенского Гаона и ковенских крыш со сладким дубовым дымком, подумал бы, наверное, что это два брата, два древних сказочных рыцаря Витольда, два кентавра со шпорами, два борца "сумо", которые, еще миг, и начнут толкаться массивными животами. И неизвестно, что могло бы еще померещиться прохожему, а между тем, они не состояли даже в далеком историческом родстве. И если Григорий Сильвестрович всегда выдавал себя за Иафета, то рав Фишер был несомненным Симом. Но толкаться животами насмерть ни Иафет, ни Сим почему-то не стали, а еще через минуту кабинет заполнился теплым воркующим голосом Григория Сильвестровича Барски, "толстого-барского", как называли его когда-то однокашники и друзья.
Удивительным было вот что: рав Фишер, который никому в городе в ус не дул -- да что там в городе! - тот самый рав Фишер, который, как бегемот, как слон, мог поставить на место любого всезнайку и еще утереть ему нос лихой арамейской фразой, а когда речь заходила о "краеугольном камне", то могучий ковенец всегда успевал подумать, что речь идет именно о нем, -- так вот этот рав Барух-Менахем Фишер на несколько минут вдруг абсолютно стушевался, чего с ним за всю жизнь практически никогда не случалось. Он вдруг заметил, что сидит, как проситель, на самом краешке своего великолепного кресла, но как оказался в нем, начисто не помнит! Так что приходилось думать о высших силах, в существовании которых рав Фишер и так ни капельки не сомневался.
От слов этого чугунного гостя голова рава Фишера начинала ходить ходуном. Ему самому понятно было, что Григорий Сильвестрович именно захлопотался в Европе, и в Израиль ему было вовремя не выбраться. И что портфель с письмом был украден или бесследно исчез -- в это тоже можно было поверить. Ну а уж что у ПРАВЕДНОГО идет седьмой (юбилейный) год, что Великий Гаон покоится, никого не принимает, не звонит по телефону и не отвечает на письма -- рав Фишер знал сам лучше, чем кто-либо другой. Потому что о ешивской казне сегодня можно было вспоминать, только сощурив один глаз и поморщившись. И понятно, что в юбилейный год ни о каких повторных рекомендациях от Великого Гаона и речи быть не могло!
Фишер по инерции продолжал задавать вопросы, но пора было уже давать задний ход и решать, как же из этой ситуации достойно выпутываться самому. Не поверить посланнику Великого Гаона -- значило не поверить самому ПРАВЕДНОМУ! И если этот уважаемый человек к тому же божится, что он сможет гарантировать продвижение рава Фишера вверх на ковенском престоле, то несомненно стоило и рискнуть. Волшебный голос Григория Сильвестровича еще продолжал виться в ешивских стенах, еще он продолжал старательно объяснять, как необходима будет типография "Шалома" для приближения нобелевского торжества, а рав Барух-Менахем Фишер уже отчетливо понял, что ему, увы, ничего не поделать и придется рискнуть.
"Лучшая наша сотрудница безвылазно сидит в Нью-Джерси, и если Великий Гаон хоть на один час снизойдет, если ПРАВЕДНЫЙ хоть на один миг позволит себе вернуться к земному -- все нужные свидетельства лягут, Борис Нахумович, к вам на стол! -- по-свойски, по-российски сказал доктор Барски. -- Мне же головы не сносить. И Нобель торопит!"
-- Скажите, милейший, -- перебил его, вдруг очнувшись, рав Фишер. "Нахумовича" он решил на всякий случай пропустить мимо ушей, -- о каких деньгах пойдет речь, если я решу согласиться на ваш план?
-- Вы получаете Нобелевскую премию целиком, и за русских -- по головам, плюс транспортные расходы. Оплатите его банковские долги, чтобы его раньше времени не посадили, и с премии дадите пять тысяч. Нечего его баловать! Пусть пишет. Поэт должен быть бедным!
-- Сколько же могут дать за эту премию?
-- Когда как. Когда сто тысяч, а когда и все двести.
-- Слушайте, милейший, неужели то, что пишет уважаемый Менделевич, может стоить так дорого?! -- с сомнением в голосе пробормотал рав Фишер. -Это ведь громадная сумма!
-- Да вам-то что за разница, стоит или не стоит. Это же поэзия, а не баклажаны. Раз платят -- значит стоит. А пока составим общую смету и представим ее высокому начальству.
Фишер в задумчивости покачал головой и поглубже устроился в кресле. Определенно стоило рискнуть.
-- И перестаньте вы серьезно относиться к их гиюрам! Вы же трезвый человек. Еврей не может перестать быть евреем и стать китайцем или французом! Я тоже, может быть, искренне хочу стать французом! И точно так же русский -- никогда не перестанет быть русским! Это Азия -- Восток! Вы еще с ними хлебнете. А если "Национальное бюро" усилит контроль за укрывателями?! Снизьте им на пару пунктов индекс и проводите их всех до самолета. И голова не будет болеть! Неужели же мне нужно вас учить. А о судьбе парочки дорогих вам людей мы сможем поговорить особо!
"Еее, -- протянул мысленно Фишер, -- еее!"
Да, -- повторил он вслух по-русски. -- Я согласен, милейший! Давайте сначала устроим смотр тем, о ком мы будем говорить особо.
Глава восемнадцатая
УКАЗ 512
-кедни миксйерве с ацил еигурд и ялиарзИ енаджарГ..."
,17 ежин мос
,вецубик хиксйеваккам иманелч ясеищюялвя ен ,аремон огонтимил еищюеми ен
-зИ юиротиррет ьтуникоп икорс еыннасипдерп в ынжлод
."ялиар
Глава девятнадцатая
КАНДИДАТЫ
Учебный день кончился, но -- невиданное дело -- из ешивы никто не ушел! А ведь никому не было сказано ни единого слова. Так велико было напряжение в воздухе, что никто не переглянулся, никто не спрятал улыбки! Как будто бы каждый день кто-то из постигших спускался вниз в рабочий цех! Правда, руководитель ешивы рав Фишер, открывая ежегодно эту мастерскую, говорил коротенькую речь о том, что означает для всего нееврейского мира их работа, но чтобы сам Шкловец сел за общий верстак -- такого никто из исполняющих припомнить не мог. Но вот он уселся, подлил себе в стаканчик кошерного синтетического клея и наметил первую стенку.
Сверху слышны были знакомые грузные шаги Фишера и все исполняющие сидели с насупленными и притихшими лицами. Особенного заработка сегодня быть не могло, хотя платил за эти коробочки для тфиллинов рав Фишер в принципе неплохо:
за маленькие платили по двадцать восемь агурот, а за большие, восемь на восемь, на лоб, платили даже больше. Не напрягаясь, исполняющий мог сделать штук по десять в час, а некоторые михайловцы, посноровистее, клеили и все двадцать. Если, конечно, обед был не слишком тяжелым и не начинало клонить ко сну. Сегодня на обед был суп с клецками и индюшатина с овощным гарниром, а на третье дали по хорошей груше, но настроение у исполняющих было тревожным, и никто из них не наелся. И Шкловец позвонил и велел приготовить всем чай. Раньше, в более либеральные времена, по вечерам тоже давали чай, но рав Фишер привез с собой из Америки нового машгиаха по имени Пинхас Вульф, и обстановка в ешиве сразу стала строже. "Кончать разговоры! Занятия!" -- раздавался в коридоре визгливый голос, от которого стыла кровь.
Вульф был человек поразительной учености! Впечатление от нового машгиаха усугублялось еще тем, что у постигшего Вульфа кожа была какого-то лимонного оттенка и зубы немного выдавались вперед, так что перед ним робела даже Михайловская молодежь. А ей и черт был не брат, и поднести кому-нибудь в морду они были большие мастера. Михайловцы отдавали своих парней в ешиву, чтобы их немного обуздать перед армией. Вообще мало кто из ковенцев, как говорится, шел "по военной тропе". Зато Пашка Бельдман -- ох как любил щегольнуть гранатой или парой вороненых обойм в карманах армейских брюк!
"Вот кто бы пригодился "Русскому Конгрессу"! -- рассуждал про себя Шкловец. -- Ведь если в России сейчас начнется, то Пашке будет где развернуться! А тут не его масштаб!"
После "Указа 512" крайне правый Пашка выглядел в Израиле диковато, как динозавр. Дай ему волю... да загляните сами в себя поглубже, и вы поймете, что будет, если дать Пашке волю! Сам Шкловец был совершенно иным. Он любил полежать на диване с кроссвордом, он любил Блока, он мог сделать домашнюю халву в десять раз лучше покупной! Даже обращение Шкловца в иудаизм было чудесным. Случилось так, что молодой Шкловец, тогда еще просто Миша, упал в бухарской республике с минарета! Уже сегодня постигший Шкловец мог бы легко объяснить вам, что падение с мечети -- это далеко не полет с колокольни! А раз ковенские мудрецы пишут, что в мечетях в случае опасности можно прятаться и молиться, то тем более с них можно было и падать! Но для Шкловца это падение оказалось поистине фатальным. Никто не помнит, сохранилась ли та мечеть, давно за бесценок продан Миллеру голубой многотомник Блока, а сам Миша Шкловец оценен AD VALOREM. И надо же теперь, такая напасть!
Скорее бы наверху все решали. Да -- да, а нет -- нет! Но после всех усилий, которые он угробил на этот духовный центр, он никуда отсюда не уедет! Вы слышите, никуда! Ведь добрую половину людей в этой мастерской обрезал он! Конечно, были ошибки, были! -- думал Шкловец. Может быть, сумасшедшего стоматолога из Тель-Авива обрезали зря. (А Шкловец по совместительству занимался в ешиве не самим обрезанием, а "шидухом" -уговариванием, или, скажем, сводничеством на обрезание.) И стоматолога удалось уговорить именно Шкловцу, и всего минут за пятнадцать! Люди сидели и выпивали в старой ешиве под лестницей, и Шкловец проорал вместо приветствия свое обычное "Откуда евреи?!" и "Являются ли евреи обрезанными?!" Однорукий Минкин промолчал и ничего не ответил: он любил хвастаться, что на зоне ему вшили в член три минеральных шара, и Минкин боялся во время операции их лишиться. А пьяный стоматолог, громко расхохотавшись, ответил: "Конечно, нет!", и его в таком не вполне протрезвевшем виде отвели к доктору Латкису, который практиковал напротив ешивы, быстренько собрали миньян и так стремительно обрезали, что стоматолог слез с обрезального стола, дико вытаращил глаза, оглядел всех присутствующих и обалдело перекрестился!
Было! Чего там говорить. Ответственный за обрезание Шкловец был просто в шоке. Но дело это минувшее, а сейчас его "крестники", все эти добрые люди, не представляют себе, что творится наверху, но ведь никто не ушел! Друзья сидят плечом к плечу и клеят коробочки для тфиллинов! И если сегодня все обойдется, если этот маклак Фишер не продаст его в царство тьмы, чтоб ему прожить до ста двадцати лет, не про нас будет сказано, то хотя бы раз в неделю, не реже, он, Шкловец, тоже будет спускаться вниз в мастерскую и делать эту работу ЛЕ ШЕМ ШАМАИМ наравне со всеми исполняющими. Шкловец смиренно приподнялся с табуреточки и приготовил себе картон еще на один час работы. "Гезунтер ид!" -- произнес, не глядя на него, пожилой михайловец в камзоле, который сидел с большими ножницами в углу и нарезал болотные листы картона.
А наверху дела обстояли нехорошо. Просто скверно. Уже пятнадцать михайловцев в словесных портретах представлены были пред светлые очи гостя. Уже выкопано откуда-то было несколько очаровательных русских жен, но в руководители местного отделения "Русского Конгресса" пока не подошел никто. Григорий Сильвестрович пока только недоуменно пожимал плечами и морщился.
-- Не хотите ли услышать о загадочной судьбе... -- сладким голосом спрашивал рав Фишер.
Нет, -- коротко отвечал гость, не давая раввину даже кончить, -загадочных не хотим! Загадочных всех на родину!
-- А вот есть проверенный человек, нищий-философ, адепт трех религиозных дорог! Очень большой романтик.
-- Романтиков тоже не треба! -- проговорил Григорий Сильвестрович, внимательно глядя в глаза лукавому раввину.
Скорее всего, Фишер имел в виду Габриэлова, который к этому моменту был уже предательски убит. Правда, рав Фишер знать об этом еще никаким образом не мог. Кроме того, Габриэлов даже в глазах самых ортодоксальных ковенцев все-таки не был русским, то есть Фишер все-таки тянул время и хитрил. "Какие-то у нас с вами рыночные отношения!" -- бормотал рав Фишер, доставая из картотек данные очередной жертвы. "Вы мне главный калибр показывайте! -в таком же тоне отвечал ему гость. -- Мне ни бабья, ни этих колхозничков не нужно! Вы их поскорее в "Национальное бюро" сдавайте. Для своей же пользы! А мне вы дайте современного руководителя, и желательно не Бельдмана!"
-- Чем вам Бельдман-то не угодил?! -- обиженно встрепенулся Фишер.
-- Да сами знаете! Дрянь-человек. Ненадежен, тщеславен и нагл. Настоящий гой, в худшем смысле слова! Вы бы для меня что-нибудь получше подыскали...
Что за невезучий человек был этот Пашка Бельдман! Уж, казалось бы, кто больше, чем Пашка, ненавидит всех современных гоев! (И гоек.) До сих пор не мог он спокойно смотреть в их блеклые балтийские глаза! Видно, крепко насолили они молодому рижскому журналисту! Видел бы сейчас кто-нибудь из редакции комсомольско-молодежной газеты "Циня", как устало входит их собкор Пашка в здание ковенской ешивы! Как уверенно держит он на сутулых плечах М-29, тяжелую американскую винтовку. Холодно становилось в животе у миролюбивого начальника ешивы от этих зловещих Пашкиных визитов. И вот впервые у него забрезжила надежда отделаться от этого кошмара, но Григорий Сильвестрович о Бельдмане даже не захотел слушать. И тогда подошла очередь постигшего Шкловца.
-- Леавдиль, леавдиль элеф авдолот! -- приговаривал про себя рав Барух Фишер. Ой, как неловко было ему уступать одного из лучших, из самых преданных людей этому необрезанному филистимлянину. Но не за себя, не за деньги -- за ешиву страдала его душа. Чтобы не прослыла его ешива -- "ешивой укрывателей"! Все равно этот шпион не даст теперь жить спокойно!
"Шкловец, надеюсь, хорош?" -- прошептал он.
-- Пасквилянт? Пасквилянт первый сорт! Просто чудный. Но, к сожалению, на него у меня есть другие виды.
И рав Фишер снова стал шептать себе что-то под нос и ритмично раскачиваться. Наконец он ущипнул себя за полную щеку, больно хлопнул ладонью по могучей ляжке и, как рыжий Исав, подпер волосатыми руками свой дородный ковенский живот. Будь сейчас рядом с ним жена Фишера раввинша Малка, она не задумываясь бы сообщила: "Мой Борька наверняка что-то придумал!"
-- Подходящий человек, милейший, все-таки есть! -- неуверенно воскликнул раввин. -- Его зовут профессор Мизрахи. Да, да, я понимаю ваше недоумение и ваш вопрос -- в прошлой жизни его звали профессор Иван Тараскин! -- И еще обещал туманно: -- Если господин профессор согласится уделить нам частицу своего времени, через одну неделю он будет вам представлен!
Глава двадцатая
ЧТО ЖЕ ПРОИСХОДИТ?
Была пятница. Йом-шиши. Только что прогудела пронзительная сирена. "Зорю бьют... из рук моих ветхий Данте выпадает". Иерусалим ушел на покой жрать кошерную курицу. Эти "йом-шиши" для меня -- постоянная пытка. По пятницам я чувствую себя пришельцем в этом городе, голодным подкидышем! Между мною и миром неколебимо стоит стена. И эта стена насквозь пропахла курятиной. Куриная нога -- вот что могло спасти меня от гибели! Можете не греть. Меня, как Робинзона, выбросило в страну волосатых дикарей. Своего Пятницу я назову "Йом-шиши"! Вот уже пятую неделю подряд я не выходил на встречу с "братом" Арьевым. Я вытянул из него сотню новых шекелей и теперь понимал, что пропал. С того момента, как я услышал о назначении Ивана Тараскина, я начал ко всем событиям в городе относиться лично.
"Если он, конечно, сволочь, протрезвеет, а иначе -- фиг под нос и пара папирос!" -- вот что хотел добавить, но сдержался рав Фишер. Нет, не в последнюю секунду трехчасового спора пришла Фишеру на ум эта спасительная фамилия! Крепко должен был задуматься ловкий раввин, прежде чем выбросить на невольничий рынок исторический курьез, вдребезги пропившегося бенгальца! Деньги сами шли в руки, но товар был с гнильцой! Вот уже несколько лет голова профессора Мизрахи, будущего "председателя иерусалимской ложи", была обмотана от пьяной мигрени полотенцем, украденным в арабской гостинице.
Шел март. На станции метро "Гостиный двор" сейчас торгуют мимозой с мелкими пушистыми шариками. Стоял и не ломался удушливый сатанинский хамсин. Но не голод, не жаркий ветер из аравийской пустыни разрывали на части мой мозг. Стальные обручи сковывали мне виски, и в мозжечок был вбит длинный танталовый гвоздь. Наступил момент, когда я ощутил, что я не отстаю от происходящих вокруг событий. А значит, нужно было успокоиться, сесть с сигаретой в кресло и постараться понять, что же все происходящее означает. Да! Тут пахло не просто литературной игрой! Нобелевский конкурс с насильственной припиской к разным молельным домам стал для меня прообразом будущих израильских фаланстер. Вроде маккавейского города Кирьят-Малахи, где в глухих ковенских казармах рав Фишер уже несколько месяцев прятал от людей профессора Ивана Тараскина. Решение Фишера не давало мне покоя. Фишер никогда не ошибался -- это был дипломат с невероятным чутьем. Как же он не боялся немедленной мести старца Андрея Дормидонтовича Ножницына? Убей меня, но ничем на свете спившийся профессор руководить уже не мог! Приезжего Барского нужно было держать от себя на пушечный выстрел. В струях табачного дыма мне мерещился толстый лысый преступник, делинквентный тип доктора Ламброзо. Чем больше я думал, тем меньше я доверял этому человеку. Смешно было верить, что старец Ножницын, это целомудренное сердце, приказывает варить своих противников в кипятке! Скорее всего, старец имел к "Конгрессу" только косвенное отношение, может быть, действительно помогал им деньгами и был втянут в какой-то чудовищный блеф. То есть старец был жертвой! Я напрягал память, но из стихотворений "армяшки" Менделевича не мог вспомнить ни одной целой строчки. Черт с ним, с Менделевичем! И кому могла понадобиться эта горстка безумных русских крестьян в меховых камзолах?! Зачем отвозить их обратно в Куйбышев? Гениальный старец не мог участвовать в этой чуши. Наверное, ему было доложено, что тут томятся в неволе тысячи и тысячи, а не полсотни жидовствующих колхозников и верных баб в париках!
Нет, этот Григорий Барски вел какую-то двойную игру. Я не верил, что идея издания международной газеты на трех языках может идти от старца. И здесь рука этого честолюбивого толстого интригана! Фамилия была знаменитой. Знал я одного Барского, но и в самых страшных снах этот посланник старца не мог быть моим знакомым. Да и мало ли на свете Барских? И я давно уже не Робин Гуд, чтобы разыскивать доброго старика на его даче в Висконсине и открывать ему глаза на правду. Пусть всех везут в Куйбышев, пусть вывозят из Куйбышева -- мне было все равно! Справедливости на свете существовать не могло. Интересно, что могло лежать в портфеле, который спер Габриэлов?! Я чувствовал, что толстый человек убивает всех сам. Заманивает их на стройки и сворачивает там головы. Или делает это вместе с "маккавеями". Барски мог связаться с ними через того же Пашку! Вряд ли старец даже догадывается. Почтенный старик строчит себе в Висконсине свои прекрасные книги, но он давно уже мог рехнуться от старости и нести сенильный бред. Или быть одержимым квазимессианской идеей -- самому спасти этот мир. И прежде всего нужно было расселить все народы по своим местам! Решение напрашивалось само! И начинать следовало с русских, армян и евреев.
А может быть, старец кому-нибудь мстит или просто обиделся -- все-таки он был человеком во плоти, как я, а у людей самые высокие идеи не могут ни на что не опираться и парить в воздухе. В моей таблице Менделеева зияла белая клетка: может быть, старца обидела какая-нибудь женщина, еврейка. Я бы не очень удивился. И теперь старец хочет выселить всех евреев из России, чтобы как-нибудь выкурить ее из коммунальной квартиры на Фонтанке! Ему мерещится по ночам, как она в валенках бредет к границе в Брест-Литовске и, нераскаянная, курит на чемоданах. А борьба за Нобелевского лауреата -- это царская прихоть и сведение личных счетов с тунеядцем Иосифом Б. Старца откровенно бесило, что Иосиф Б. до сих пор пишет по-русски, и чтобы тот не зарывался, старец демонстративно выдвигает на "нобелевку" не православного, не какого-нибудь Чаадаева, а настоящего, пейсатого, галахического еврея! Но своего еврея, рукотворного еврея -- турецкого барда, безо всяких пушкинских домов и петербургской спеси.
Догадки, догадки. Но все неубедительно. Неплохо про еврейку на чемодане, но тоже неубедительно. Нет в жизни ничего отвратительнее курения на пустой желудок. Я походил по квартире и снова вернулся в кресло. Этого толстого деятеля следовало изо всех сил избегать. На кой черт ему сдалась эта газета? Хоть, в общем, выдумка была неплохой: оригинальная русская газета на английском языке. Абсолютная тотальная дезинформация американцев! И нобелевский карнавал должен пройти на "ура". И если в ход пошел бедняга Тараскин, то рано или поздно этот толстый бандит доберется и до меня. А лавров тут никаких стяжать нельзя -- используют и пустят в расход. А значит, прав был Аркадий Ионович, и отсюда следовало давать деру.
Действительно, прошло еще дней десять, и как-то вечером, когда я уже приготовился ко сну, в дверь ко мне постучали. Я рванулся к выключателю, но, увы, было уже поздно.
-- К вам гости! -- просунув в дверь голову, сказала мне соседка.
Глава двадцать первая
ПРИ ДВЕРЯХ
Сейчас считается хорошим тоном писать про себя самые что ни на есть откровенные вещи. Конечно, писать их иногда стыдновато, но я и сам к этому тяготею.
Самым популярным в мире жанром становится многосерийный автобиографический репортаж. Он называется ультрасовременной прозой. Это мой идеал! На волю, наголо, на свет и наружу! Наизнанку, навыворот, настежь самые потаенные каморки моего подсознания! Ключи на стол, Синяя Борода! От прозы не должно отдавать Полинькой Сакс и Иваном Тургеневым! Нам есть чего сказать и греку, и варягу! А то надежный лагерный жанр на глазах начинает хиреть. Для спасения литературы грядущим поколениям придется создавать специализированные гомосексуальные лагеря! Как дома творчества в Комарове.
Я завидую читателям будущего острой читательской завистью. Роман о любви майора Полищука к простому зеку станет новым "Ромео и Джульеттой"!
И все-таки нужно признать, что пронзительная откровенность не обязательно должна нести затаенные гомосексуальные на
дежды. Не всех, нет, не всех еще писателей эта тема взяла за хриплое концептуальное горло! И в какой-то момент от мужчин начинаешь просто по-человечески уставать! Даже в трущобах среди деклассированного ворья, даже в духовных центрах твоего города, Давид, где пахнет технической интеллигенцией, пахнет прикладными математиками из Москвы и дезодорантом "Дипломат", где в праздники кружатся мужские хороводы, а толстых подруг обривают специальные ковенские цирюльники, даже в самой добросовестной городской хронике наступает критический момент, когда уже невозможно написать и полуглавку текста без главной героини женского пола. Или хотя бы намека, что до косвенного упоминания о ней остался один шаг, что вот-вот, при дверях, что след ее уже мелькал на твоих дорогах. Да где ж ее сыщешь?
Потому что счастлив писатель, которому хватает своего таланта, который не нуждается для баланса в задумчивом девичьем голосе, который может перед сном равнодушно помолиться, заснуть и спокойно ждать завтрашнего дня с его декалоризированным хлебом фирмы "Ангел и сыновья". Аминь!
А для меня до сих пор загадка -- почему именно я, сентиментальный реалист, избран для создания мужских хроник. Да еще в таком исторически скользком месте. Здесь нужен специальный талант -- создавать миражи в пустыне! А я здесь по ошибке. Я хотел во Флоренцию. Я болел! Выдуманная героиня из слоновой кости не в состоянии согреть мой текст. Да и кому это под силу?! Даже признанный гений граф Толстой, и тот для достоверности лепил Наташу Ростову из двух своих собственных теть.
Писательские дневники лежат бесполезным грузом. Прошлое мое -- смятый лист, я смотрю на него чужими глазами. Открываешь страницы наугад: "...кофе осталось на одну чашку. У женщины, с которой я живу, болит голова, и я решаю оставить эту чашку ей. От головы можно заваривать лавровый лист и мяту. Простой рецепт: чайная ложка заваривается на литр..." Я прекрасно помню этот рецепт. Я даже, кажется, помню этот литр, но имя той, которой, единственной, мне не вспомнить.
Или вот еще: "...рассказы о гинекологах -- сплошное преувеличение. Обычный контакт с пациентками безобиден. Я испытал возбуждение лишь единственный раз в своей практике -- при осмотре сорокавосьмилетней учительницы из Кронштадта с эластичной кистой справа. Киста подвижная, величиной с детскую головку, во время операции легко вывелась в рану. Даже
желание при абортах коснуться губами операционного поля появляется чрезвычайно редко, может быть потому, что оно обильно обработано йодом..." Я не помню человека, который своей рукой выводил эту лирику! Что за полное перерождение в течение одной жизни может испытать человек! Мне невыносимо думать теперь о кюретках, вульвэктомиях и влагалищных экстирпациях матки по Елкину. От одного вида скальпеля меня мутит. Прочь, прочь, прочь от дурного реализма!
И только героиня, которая грядет. Томительное предчувствие своей женщины. Позывные грядущего. Затуманенный взгляд и круглые татарские глаза, прохладные бедра. Веснушчатая грудь и голос, у которого нет дна. Эта женщина рядом, так близко, что кажется -- завтра, я уже протягиваю ей руку и нетерпеливо оглядываюсь. К чертовой матери и мужскую прозу, и строгий кашрут, и всех религиозных подвижников -- ни одним звуком их духовный подвиг не отзывается в моем очерствевшем сердце. Только ты, я помню твои шаги, я знаю, что ты придешь, я помню твой запах, твои пальцы. Только ты даешь мне силы побороть писательскую лень и приняться за следующие страницы иерусалимских хроник.
Глава двадцать вторая
БУФЕТЧИЦА ДРОНОВА
-- Где-то я вас видел, кажется, в Курске. Вы бывали в Курске?
Кто же не был в Курске. Надо стихи плотнее загонять в прозу. Но получается кособоко. Шла баба с тестом, упала мягким местом. "Мягким местом!" -- пронеслась мысль.
-- К вам гости, -- сказала мне соседка, и у меня засосало в груди, замутило от нехорошего предчувствия. "Лучше умереть стоя", -- пронеслась малодушная мысль, и холодное солнце зажглось у меня в груди размером в полгоризонта. Этого человека я, ой, знал. Прошлое выползло из-за соседкиной спины и грузно материализовалось на моем пороге в виде прусского солдата -я поискал глазами косичку. На глаз он весил чуть больше центнера и начал носить круглые очки. Впрочем, он и раньше едва заметно косил. И на щеке появился длинный багровый
шрам. Это был именно тот Барский, которого я знал. Двадцать лет назад его называли "беглым жандармом", ошибиться было невозможно.
-- Я к вам по делу, -- слышал я совершенно издалека.
Я закрыл глаза и прислушался, все-таки он был совсем из другой жизни, потом снова открыл глаза, и передо мной стоял Гришка. Я довольно часто встречал его в одной квартире на канале Грибоедова, где, наверное, никого уже не осталось, кроме старенького дедушки-железнодорожника, на которого была записана дача в Лисьем Носу. Я, действительно, если не хорошо знал, то много раз его видел, и то, что Гришка-жандарм стал политическим деятелем, было для меня все-таки полнейшим конфузом. Рожа, правда, стала интеллигентнее, и он был уже не просто толстым, а произошел переход количества в качество -- вся масса жира как-то застыла и перешла в спокойную величавость.
Не удивительно, что рав Фишер был пленен этим человеком:
Гришка Барский прошел хорошую школу!
Надо сказать, что люди, которые обитали в той квартире на канале, были все поголовно борцы за права человека, даже больше. И эту душевную предрасположенность к обязательной борьбе за права я до сих пор ощущаю как некий генетический дефект. День и ночь там перепечатывался самиздат. Абсолютно в высшем идейном смысле, самиздат в смысле самиздата, никто не брал за него ни копеечки, даже за бумагу, которую выносили из лесотехнической академии. Солженицын плодился там, как после грибного дождя, как перед войной; какие-то девушки с лягушачьими ртами переписывали от руки прокламации, миллион прокламаций от руки, речи каких-то политических козлов, то есть фокус был в том, чтобы чего-нибудь непременно переписать и ничего не оставить непереписанным! Особенно, если это касалось сионизма и этих туманных человеческих прав. И вот посреди всего этого генетического кошмара и высших идей, посреди старичка-железнодорожника, который пил на кухне краснодарский чай, нашелся человек, который всему, видимо, абсолютно сочувствовал, но ни в чем этом не принимал участия, потому что у него не доходили руки. Он не боролся за права человека -- он их воплощал, ценности, которым он служил, были непреходящи! Иными словами, он каждый день приводил туда каких-то новых шлюх. То есть абсолютно натуральных шлюх, РЕR SЕ. Он ухитрялся находить своих дам в кругах социально неблизких, даже далеких. Один раз он привел
туда буфетчицу Жронову, как он ее нам представил, и через две минуты, дико озираясь, отправился с нею в ванную. "Это вернейший трепак!" -- сказал вслух кто-то из сионистов. У ней следы проказы на губах, у ней татуированные знаки! После каждого такого полового акта с буфетчицами он выпивал по три с половиной литра молока и говорил: "Трепак был, но я его сбил молоком!" Там был просто рой триппера, половина его возлюбленных состояла где-нибудь на учете! И вдруг такая разительная перемена: напротив меня сидел политический деятель в изгнании доктор Барски! Представитель "Русского Конгресса". Время -- лучший лекарь!
В сеточке у Григория Сильвестровича поблескивало две бутылки голдовой водки с золотой головкой, какие-то продуктовые свертки и недавно вышедший в свет лиловый томик Менделевича.
-- Ага, вот, значит, как мы живем! -- хрипел он, протискиваясь ко мне в дверь. -- Дворец! Чукча в чуме ждет рассвета! Ну, будем знакомиться, где-то я тебя, парень, видел! Грэгори Барски. Можно к тебе?
Сейчас, когда я вспоминаю этот первый визит Григория Сильвестровича, мне кажется, что он спокойно мог принять меня за сумасшедшего.
-- Григорий... как ваше отчество... садитесь, может быть, чая фруктового, -- суетился я. Как незаметно прошли годы! Ко мне, представьте себе, является собственной персоной "жандарм", принимает за кого-то другого и еще позволяет тебя разглядывать. Усики были все те же, и тот же хрип, те же щеки призового бульдога! Но при этом видно было, что последние двадцать лет не прошли для него даром: передо мною стоит расплывшийся краснорожий фельдфебель, но вполне цивилизованный и обтесавшийся. "Привет тебе, златая чаша, подруга бдений и пиров". Я вспомнил несколько литературных девиц, которые его патронировали, и мысленно их поздравил.
-- Вы меня в свою организацию вербовать пришли? --спросил я очень осторожно. Барски посмотрел на меня оторопело и постучал рукою по лбу.
-- Меня бы самого кто завербовал, -- проворчал он. -- Я пришел предложить тебе мелкую работенку. Жрать у тебя нечего?
Я показал ему на кухонный стол.
-- Борис Федорович лопатку приволок, с утра лежит. Может, не испортилась.
-- Какой ты все-таки дрянью питаешься! Ну, дай понюхаю, -- озабоченно сказал он, -- кушать хочется, прямо мочи нет. Я и сам сейчас в опале. Давай я тебе щей сварю. Капусты нигде не завалялось? Я тоже тут кое-чего подкупил. Давай только сначала по малюсенькой.
Первую рюмку он выпил один и огляделся по сторонам. Я проследил за его взглядом. Обстановка в квартире вдруг показалась мне омерзительной.
-- Ты хочешь участвовать в концептуальном вивристическом сеансе? -поинтересовался мой гость.
-- Нет! -- решительно ответил я.
-- А ты знаешь, что это такое, в чем ты не хочешь участвовать? "Нет, нет", затвердил, как сорока. Сходи-ка к соседке, лука принеси четыре головки и еще чего-нибудь, чего даст, -- неожиданно очень плаксивым голосом попросил он. -- Можешь ей денег предложить, вот возьми три шекеля.
-- Да не возьмет она, и поздно уже, -- сказал я.
-- И черт с ней, пусть не берет. У самого денег нет. Что же так голова трещит?! С перепою или климат такой? Да, пару картошечек еще прихвати!
Когда я вернулся, он ходил по квартире с книжкой Менделевича в руках и чего-то декламировал. Обе бутылки стояли на столе откупоренные, и в квартире стало менее напряженно.
"Допустите ль разворошить ваш белопенный корсаж, груди фарфора с розовыми сосцами разъять... Хорошо, сволочь, пишет", -- одобрительно приговаривал Григорий Сильвестрович. -- Интересно, как это кушает мой друг Борис Нахумович! Они там, насколько я понимаю, никаких "сосцов" не признают.
Григорий Сильвестрович с удовольствием повозился на кухне, потом мы вместе выпили, перекусили, но разговор не очень клеился.
-- Ты знаешь, кто я? -- буркнул он наконец. -- Я художник будущего! Политика это так, побочно,--важно объяснил он. -- Ты любишь искусство?
Я не очень уверенно пожал плечами. Я не любил искусство.
-- Завтра в иерусалимском театре "Паргод" состоится вивристический сеанс,--сказал Григорий Сильвестрович.--Явка строго обязательна. Ты ведь тоже концептуалист, только сам об этом не подозреваешь. Каждый писатель -концептуалист, если он, конечно, не полный идиот и не лирический поэт. Ну, кажется, мне стало полегче! Скука дикая, ебаться совершенно не с кем. У тебя нет какой-нибудь солдаточки знакомой? Только чтоб не прыщавая. Я заметил, что у здешних девчонок плохая кожа, а я на этот счет очень чувствительный. Нет? Ну на нет и суда нет.
-- Посидите еще, -- предложил я ему, но он неторопливо обулся, надел на широкие плечи коричневый двубортный пиджак и отрицательно покачал головой.
"Все -- суета! -- вздохнул он. -- Я к тебе еще зайду".
-- Зря ты в сеансе отказался участвовать, -- крикнул он уже с лестницы.
Глава двадцать третья
СНИМИТЕ ПЛАВКИ
"Перед вами феномен!! -- прокричал со сцены Второй председатель евросекции художников Александр Окунь. -- Это -- феномен боди-арта! Захоронен дважды в крематории Донского монастыря! Любимец римского папы! Этот русский гигант теряет за сеанс двадцать два с половиной килограмма -- и это двадцать два килограмма чистого искусства!!" Дальше Окунь начал рассказывать о себе, и его слушали неплохо. Я давно не видел иерусалимское общество в сборе и с любопытством его разглядывал. В первом ряду были члены правительства и русские министры. Были одни либералы, ни одного маккавея. Во втором восседала Маргарита Семеновна из издательства "Нация", Галя и Фира из Сохнута, несколько Фантиков с "Национального радио", Азбели-Воронели и еще дюжина иерусалимских бар. Любимов сидел с Любошицами, и все очень благосклонно поглядывали на сцену. Дальше, с третьего ряда, все выглядело уже не так отвратительно, народ был попроще, и шла довольно вялая светская болтовня: "...вы слышали, Ирка укусила Мехлиса за хер? говорит, а что бы вы сделали на ее месте? если бы вы сами были с жуткой похмелюги, а тут...", и в таком роде. Столики обслуживала пара филиппинцев, выдающих себя за столичных китайцев. Они таскали железные чашечки с бараньими костями и фисташки. И на каждом блюде был голубок и маккавейский знак из редиски. За моей спиной сидели самолетчики с третьего процесса, и я из осторожности решил вообще ничего не заказывать. На сцене под фотовспышки натягивали огромный холст. Вообще разрекламирован вечер был потрясающе -- народу было множество, а главное, бегали корреспонденты из "Национальных новостей", "Национальной культуры" и "Еврейской Евы". Все -- индекс двести. Григорий Сильвестрович вышел в малиновых плавках и боксерском бандаже от возбуждения и несколько раз поклонился первому ряду. Выражение лица у него было хитрющим. Кроме всего, от пяток и до макушек он был выкрашен ядовитой синей краской. И лысина, и веки -- все, только плавки и жуткая полоска губ еще оставались малиновыми. "День зачатья я помню неточно!" -- выкрикнул доктор Барски. Зал зааплодировал. Пока грунтовали холст, показывали кинофильм, где Григорий Сильвестрович выступает в плавках и без и оттискивает на холстах голых поэтесс из "Русской мысли". Фильм делала женщина-вамп из Москвы, которая окончила ВГИК и была замужем за пожилым банкиром. В кино Григорий Сильвестрович очень много играл лицом, но по-настоящему рассмотреть его было невозможно, потому что он был очень измазан. Последняя женщина с опущенными ягодицами, которую он оттискивал, была тоже концептуальной поэтессой, и министрам очень понравилось, как он с ней работает. Вообще партийцы из первого ряда были довольно неискушенными, половина много сидела в лагерях, и настроение было праздничным. Потому что было ясно, что их тоже приобщают к искусству. Пока шел фильм, Григорий Сильвестрович давал короткие солдатские приказания своим панкам-ассистентам, золотому и оранжевому. Ассистенты были разбитными и подозрительными. Оба работали парикмахерами в "Салоне Сарни" и стояли на учете в "Министерстве национального секса". Наконец, все было готово, реостатом запилили свет, и в лучах прожектора снова вышел огромный фосфоресцирующий Григорий Сильвестрович, а за ним выпорхнули эти два отрока из пылающей огненной печи. Григорий Сильвестрович взял в руки черный эбонитовый микрофон и сказал по-французски: "Народ Израиля! Этот вечер я посвящаю тебе!" После этого ему подали огромную швабру, и Григорий Сильвестрович повернулся к залу жирной необъятной спиной и придвинул к себе ногой лохань с краской. Репортеры безостановочно снимали зал, и часть зрителей на всякий случай старательно отворачивалась. Доктор Барски приказал выложить на сцене главный холст и пригласил желающих к нему подняться, но, несмотря на приглашение, на арену никто не вышел. Григорий Сильвестрович отнесся к этому совершенно спокойно. Он начал выдавливать тюбики краски на своих парикмахеров и с оскаленным лицом по очереди оттискивал их на холсте. Было очень много разной символики, которую я понимал не до конца, но, в общем, получалось неплохо. Если в кинофильме о себе Григорий Сильвестрович имитировал половые акты других поколений, особенно когда он ложился на поэтессу из "Русской мысли" сзади и прижимался ультрамариновыми щеками к разным ее частям, то в настоящей жизни происходила настоящая мужицкая возня, даже с пыхтением. Григорий Сильвестрович ходил по телам как бригадный генерал! Как шеф-повар каннибальских батальонов! Один из парикмахеров был очень болезненного вида по фамилии Балабриков. Григорий Сильвестрович выдавил им на отдельном холсте композицию "Смерть матроса".
-- Плавки снимите! -- проорал ему из-за столика самолетчик Камянов.
"Да уж больно вы, дяденька, бойкий, боюсь оторвете!" -- как бы раздумывая, ответил ему Григорий Сильвестрович. Но это он преувеличивал, и вообще вся публика вела себя довольно смирно, так что в перерыве я не выдержал и решил уйти. Последнее, что я успел заметить: публика из последних рядов подрисовывала силуэтам глаза, а грустный толстый клоун сидя отдыхал на подмостках и курил папиросы "Галуаз", дым от них подымался синими колечками над членами Кнессета из первого ряда, над русским лобби, которое побаивалось маккавеев, над матросом Балабриковым и, наконец, над самим обнаженным маэстро. Я принял его сначала за политического спекулянта, а он оказался опасным, но не тем. И все были не тем. Половина была гениальными детьми и пускала дым от папирос "Галуаз" синими колечками. Кто в плавках, а кто хотел повыпендриваться и без. И вся жизнь тоже была концептуальным визуансом. Оставалось только потрогать чужие рисунки пальцем. И подумать, кого из великих людей ты успел застать на Земле. В лифте или в бане. Да кто теперь ходит в баню, кроме парочки психопатов и голодных философов. Что же так тихо на Земле, Господи, что же так. И до чего все опротивело.
Глава двадцать четвертая
ПОСЛЕ СЕАНСА
-- Кто там?!
-- Сто грамм.
-- Ах, это вы!
-- Ну как тебе сеанс?
-- Никак мне сеанс, -- сказал я устало, -- мне в страшном сне приснится.
-- Все говорят, что провал. Старик уже звонил из Америки -- запретил все дальнейшие выступления!
-- Ну и правильно.
Григорий Сильвестрович надулся, но промолчал. Если какой-нибудь человек обиделся, то ему нужно сказать: "Ах, ты обиделся? Поезжай кое-куда, там увидимся!" Обычно это мало помогает. Что за обидчивый народ художники и литераторы! Напишут какую-нибудь дрянь, так мало того, что это нужно выслушивать два часа, так потом ты еще должен отвечать на вопрос: "Ну, как?" Я всегда честно говорю, что говно. Но иногда все-таки говорю, что мне понравилось, но одно место меня держит. Почему-то это всех устраивает. Почему-то всем понятно, что меня именно это место должно держать. Или я говорю, что мало читаю и у меня не развит художественный вкус. Я действительно поразительно мало прочитал книг.
-- Слушай, я для чего к тебе пришел, ты не мог бы для нас в Румынию скататься? Особенно не разбогатеешь, но дорогу тебе оплатят.
Я посмотрел на него с изумлением. Люди моей культуры вообще друг на друга много смотрят. Это определенный эрзац секса. Если из советских фильмов вырезать куски, когда герои со значением смотрят, то останется на небольшой киножурнал "Новости дня". Но все-таки предложение было слишком неожиданным и, так сказать, не соответствовало степени знакомства.
-- Что же нужно делать в Румынии? У меня даже костюма нет.
-- Костюм ты купишь на месте. Возьми с собой что-нибудь из барахла и продай. И купишь себе пять костюмов. Бабы в гостиницах все скупают. Кофе возьми. Чулки капроновые очень хорошо идут.
-- Какие еще чулки? По-моему, вы бредите. Хотите аминазина?
-- Ну у тебя же все равно своих денег на жизнь нет. А я тебе смогу дать впритык, у меня все подотчетное.
-- Да не еду я еще никуда!
-- Тоже верно! -- сказал Григорий Сильвестрович и почесал себе шею. -Давай-ка лучше выпьем. Я тебе потом все расскажу, попозже.
Григорий Сильвестрович выпил и в двух словах объяснил мне мою задачу. Необходимо было довести до Румынии первую группу русских людей, возвращающихся на родину. Оплата за работу будет сдельной.
-- Как воздух нужны родословные этих "риторнантов". Старик использует их в своих "Красных судьбах"! Вот здесь мы с тобой и поработаем. Ну что ты заладил -- "высылают", "высылают"! Пока ты со мной, тебя никто не вышлет. У тебя типографии нет надежной? (Я вспомнил Сеньку Чертока.) Знаешь, сколько старец за каждого михайловца платит? Будет время -- узнаешь!
-- За что вы его все так не любите? -- с недоумением спросил я.
-- А за что его любить? Отвратительный злобный старикашка, людей в грош не ставит. По секрету тебе скажу -- хочет стать самодержцем.
-- Не верю!
-- А вот этому ты поверишь? -- Григорий Сильвестрович вытащил откуда-то из папки уголок приказа -- "по имперской канцелярии" -- резанула меня тисненая надпись. Хоть он по-своему забавный. На старости лет решил завести себе две деревни. Чтоб были девки -- просто венки плели. Где их прикажете взять! Посреди Америки!
-- А михайловцев нельзя?
-- Да привез я ему уже эти деревни. Гоняется за ними, что твой граф! Говорит, что возрастное. Да ешь ты, ешь! Приучи себя основательнее закусывать -- и жизнь сразу повернется к тебе лицом!
-- Габриэлова -- это вы замуровали?! -- не удержавшись, поинтересовался я.
-- Конечно же нет! -- Григорий Сильвестрович ответил с удивлением и зевнул. -- А следовало бы! За то, что эта сволочь у меня портфель с документами уволок! Мне старец за это, будь здоров, как задницу нагрел. Слушай, ты Белкера-Замойского знаешь в лицо?
-- В общем, да.
-- Сможешь его узнать?
-- Так же, как вас, -- ответил я, не понимая, к чему он клонит.
-- Может быть, тебе придется с ним встретиться и обмозговать кое-что. Да нет, не в Израиле! Тебе все это твой напарник сообщит. Ты же не один поедешь, у нас поодиночке не ездят. Андрей Дормидонтович тебе своего человека пришлет.
-- Слушайте, а у вас нет настоящих русских, чтобы их сопровождать? А то мне как-то не по себе!
-- А чем тебе михайловцы не нравятся? Нормальные русские, русее не бывает! Вообще-то кандидатов -- пруд пруди, но остальные "риторнанты" -- все евреи. Что за нация смешная -- на месте им не сидится!
-- А чего же вы Арьева не посылаете?! -- вдруг спохватился я.
-- Ты же его знаешь, чего спрашиваешь? -- замахал руками Барский. -Это же Юлиус Фучик какой-то, а не человек! Обязательно все испортит.
-- Френологу тебя бы хорошо показать,--добавил он неожиданно. -- Давай я тебе череп посмотрю!
Я покорно наклонил голову, и он пощупал мой затылок.
-- Ну, и что вы видите?
-- Да я и сам плохо разбираюсь, -- неохотно ответил Барский. -- Не паникуй! Поедешь, сделаешь хороший отчет -- если Андрею Дормидонтовичу понравится, считай, что твоя карьера сделана!
-- Но почему вы обратились именно ко мне?--еще раз спросил я.
-- Я ненавижу эти вопросы!! -- закричал Григорий Сильвестрович.--Почему "ко мне"? Почему?! Потому что ты в картотеке. Потому что все в картотеке!
-- В какой картотеке? -- побледнев, спросил я.
-- А-а? -- протянул он, как глухой. -- Давай еще выпьем. У тебя цель есть какая-нибудь в жизни? Что ты живешь, как монах? Ты в газете хочешь серьезной поработать?
-- Кем?! -- спросил я, внезапно очнувшись.
-- Что "кем"?! -- вскричал Барский. -- А о чем мы с тобой тут три часа толкуем? Ты что, спишь или больной?!
-- Нет, нет, я о чем-то задумался, -- извинился я.
Ты для России хочешь поработать?! -- спросил Григорий Сильвестрович и встал.
Да, для России хочу! -- ответил я совершенно искренне и тоже встал.
-- Тогда считай, что это приказ: о Румынии тебе сообщат позже. А послезавтра к девяти часам как штык быть в редакции, держи адрес. И в рванье не приходи. Этого старец не выносит. Откуда он узнает? Старец знает все. Давай с тобой еще напоследок чокнемся! Пьем, будь она неладна, за нашу газету "Иерусалимские хроники".
Глава двадцать пятая
РЫНОК МАХАНЕИ ИЕХУДА
Вот улица, на которой я живу. Она идет вдоль рынка. Тут живут в основном марокканцы и курды. Потемнело наше королевство. Вот здесь два года назад жила немка без лифчика, а напротив -- шведка с мужем, на полголовы ниже нее ростом, и мордастый миссионер из Южной Африки. Всех смыло "указом". Без лифчика уехала в Гамбург, шведы потащились еще дальше на Восток, а мордастый из Южной Африки щелкает где-то своими мягкими пальцами, и в гостиную вбегают две нескладные черные служанки. А вот здесь, на втором этаже, долго жила русская бабка-машинистка, которая не читала ни на каких языках и шлепала пальцами вслепую. Ее отдали в дом престарелых. Скоро уедет Валька, спекулянтка из Кишинева. Валька была замужем за негром, но ее черный муж с черной дочкой навсегда остались в Союзе, а она обитает напротив моих окон вместе с жирным торговцем из Карфагена. У Вальки узкий таз и очень высокая грудь. Валька очень страстная. Иногда я подолгу печатаю и слышу, как пронзительно она кричит по ночам. Тогда я откладываю свою машинку и иду куда-нибудь к черту, прогуляться.
По вечерам, чтобы не тосковать одному, я слоняюсь в базарной толчее. Скоро, очень скоро мне придется отсюда выметаться, а пока я хожу, стою с открытым ртом, смотрю, как усатые мусорщики толкают с гортанным криком длинные железные телеги с гнильем. Вчерашнее предложение смутило мой покой, и я тяну время, застываю, кружу бесцельно -- лишь бы не возвращаться в свою берлогу. Чужие люди...
Свежие питы только что из пекарни, свежие, свежие, падение, падение цен, десять на шекель, два на пять, только два на пять шекелей, ай-ай, только два, наш хозяин сошел с ума, только два на шекель, только шекель, только новенький шекель, только сегодня, два вместо трех, только два вместо трех, кто сказал "я", снижение, снижение, все на лиру, ой, все за лиру, ой, ой, ой, какой товар.
...Я закрываю глаза, плыву, не хочу шевелиться, чужие люди, крепостная стена из чужих голосов...
ай клубника, ай ягодка, "эйзе тут", последняя, последняя.
Полуголые жопы, потная, сбитая, непьющая чернь, пьющая чернь, белая чернь, черная чернь, пекут пирожки для царицы неба. Тоска! Хочется податься отсюда, но не назад и не вперед, а в другое пространство и вбок. Пропади все пропадом. Только бы не видеть этих мертвых рож. "Жизнь -- это смерть!" -справедливо сказал Адам Мицкевич. Что это за улица Данте такая, где на сорок метров две синагоги кошерных мясников и по ночам кричат в постелях страстные спекулянтки. Очень тошнит. Кажется, и жизнь пройдет, а тошнить не перестанет. Марокканский гаер шпилит на газетке в три листка. Все время тянет сыграть. Я зажился на свете. Расхлябанная сефардская песня доводит меня до слез. "Эцли аколь бесейдер". Видимо, это мой сентиментальный стиль, аромат чеснока, подгнившей клубники и неоформившихся брюнеток. Может быть, это уже пряный райский сад, я уже там? Нищий-слепец закончил вторую смену и покупает на вечер два килограмма "синеньких". "Что слышно? Скоро конец света?" "На днях! Мессия уже в пути!" Два городских вора, чокаясь, пьют у Мики. Нисим-парашютист вытаскивает на улицу узкую жаровню. Я молча слушаю этот полуарабский тарарам. Не хватает только карнавальных шлюх, но этот город сексуально абсолютно инертен. Когда моим согражданам нужна женщина, они просто идут и покупают себе фалафель. Дикое сочувствие к простым евреям подступало к самому моему дыхательному горлу. Они даже не догадывались о том, что так отчетливо уже несколько лет знал я! О том, что Время -- не циклично, оно в длину! Земля, вертясь по оси, очень сбивала всех с толку! И люди колотились взад и вперед по рынку, и только я жил совершенно вне времени. Я даже забыл, как я выгляжу в базарной толпе. Когда я разбогатею, а я чувствовал, что это время уже подходит, я все равно буду возвращаться на эти три ступени, я навсегда присягаю этой рыночной толчее! Это -- самая высокая точка города, и в известном смысле это самая высокая точка планеты! Она выше Эвереста, выше опавшего Храма, выше Ефремовой горы. Грехи моей временной родины лились на эти камни куриной кровью расплаты. Здесь пройдет зима и кончится лето. Потом наступит Судный день, и на базаре в очередной раз начнется куриный Освенцим! Все государство снова наестся жертвенного мяса, так что уже не вздохнуть, и кое-как начнет справляться с сутками ритуального голода. На этом базаре я чувствую себя в смене левитов у Храмовых ворот!
Две солдатки опалили меня запахом дешевой солдатской пудры, и я долго тащусь за ними следом, разглядывая лодыжки и проволочную линию ртов. Смотреть на них -- это не секс. Это счастье! Если Григорий Сильвестрович устроит мою карьеру, я найму себе целый взвод этих школьниц в солдатских формах! С другой стороны, на трезвую голову, мне все больше казалось, что Григорию Сильвестровичу следует немедленно отказать. Никаких солдаток из девятого "б", не выходить на еврейскую аттестацию, а просто дезертировать в Крым и оставить смену левитов на произвол судьбы. Это не стыдно. Здесь трудно долго выдержать. И с этим фактом ничего нельзя поделать: есть такие фантастические романы про будущих людей, когда по улицам уже не ступает человеческая нога, или ракеты летят по тысяче лет, а прилетят только правнуки или внуки. А остальные по дороге все время совещаются в оранжерее, но их всех неизбежно будут выкидывать в открытый космос. Вот так в Израиле. Тут нужно прожить, кто сколько сможет, а потом снова куда-то лететь или ехать. И может быть, удастся прийти в себя от этого космического кошмара. Я опять прошел кругами мимо трех листиков, и мне нестерпимо захотелось поставить деньги на кон. Высокая рыжая американка весело смотрела, как я вытаскиваю из кармана мятые бумажки. Я взглянул на нее и спросил глазами, ставить или не ставить. Она ответила:
"Гоу эхэд!" Почему бы моей женщине не оказаться рыжей ревнивой американкой?! Туманные намеки Григория Сильвестровича очень точно попали в цель.
ай, клубника, ай, клубника, ай, какая ягодка!
Под ногами лежали две черные семерки и морда, и шансы были один против двух. Какая-то давно забытая жизнь выползла из моего подсознания. Толстый тайманец передо мной спрятал в бумажник выигранную серую сотню, уголовник взмахнул коричневой рукой и снова приоткрыл атласный уголок карты. Мне показалось, что на этой карте вся моя жизнь, счастье и слезы, грудь, губы, незнакомые голоса, а что под картой -- боль и осень, и еще много крови, наперед человеку знать это не дано.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
НА АНТРЕСОЛЯХ
Открывая вторую часть своих хроник, я хочу сказать, наконец, что-нибудь позитивное. Я всю жизнь всего стеснялся. Я стеснялся своего косноязычия. Я стеснялся своих неврозов и страхов. Я стеснялся быть русским и бредил Голландией. Я стеснялся быть евреем (быть русским казалось мне недостижимым счастьем). Я стеснялся никем не быть. И вот речь моя постепенно выровнялась. Меня уже давно тошнит и от русских и от евреев. Меня коврижками не заманишь в Голландию! Все суета сует. Придворные кичатся несуществующими дворами, русские -- своей полуразваленной империей, евреи тем, ну в общем тем, чем должны кичиться евреи! Не кичись, человек! Тебе нечем гордиться. Ты мерзко прожил, и все, что ты не успел в своей жизни украсть, с собой в гроб не унесешь! И лучше не желать жены ближнего своего, ни вола его, ни осла его! Женись на разведенной. Мирись с соперником своим в пути, и если он все-таки захочет судиться с тобой из-за рубашки, отдай ему и верхнюю одежду -- пусть несет! Все равно ты не станешь в такую жару напяливать пиджак на голое тело! И помни, что если твой правый глаз смотрит на женщину с вожделением, то лучше вырвать себе правый глаз! И лучше вырвать левый! Ноrribile dictu! Слепой ведет слепого! Но только не обманывай себя! Не удерживай себя подленькой мыслью, что, вырвав оба глаза, ты никогда в жизни не сможешь прочитать свежий номер израильских газет! Во всяком случае, не удерживай себя из-за газеты "Иерусалимские хроники"! Этой газеты больше нет на свете! Есть газеты, которым судьба открыться, есть газеты, которым судьба закрыться, но есть и такие, которые никогда ни одним номером не выходили в свет, даже редкие номера их не желтеют на антресолях у коллекционеров! Лишь где-то в Висконсине, на ферме у гениального старца, валяется кучка неопубликованных материалов, да пачка смет, да вот несколько страниц хроник -- вот все, что осталось от последнего дела, которому я служил!
Глава вторая
АЛКА-ХРОМАЯ
Из неопубликованных материалов "Иерусалимских хроник"
Речь в рассказе идет о том, что герой живет в каком-то городе, кажется в Херсоне или в Одессе, и выходит как-то вечерком, духота страшная. Непонятно, какой город. Пионерский парк. Кинотеатр "Спартак" с тремя залами. Может быть, Ялта. Речка Учан-Су течет. И герой нормально так выходит из дома и не знает, куда ему податься. И встречает одну девчонку, но она жила не в их дворе, а где-то по соседству. Они были мало знакомы. Так только, переглядывались. Но он знал, что ее зовут Алка-хромая. Не блядь, но ее можно было уговорить. "Я не такая, я жду трамвая!" -- вот без этого. Она была чуть постарше, лет двадцать семь, а он после училища плавал третьим помощником на "Юрии Гагарине". Ну и так далее, и он ее пригласил. Взяли бутылочку вина Абрау-дюрсо, а у него был какой-то друг в гостинице, и как раз в эту ночь этот друг был на работе. И он им бесплатно сделал номер. Только чтобы они не задерживались и ушли в конце смены. Он только сказал: "Боря, нужен номер", и хотел бы я посмотреть, как бы этот Боря им отказал. И как-то они туда поднялись. Девчонка, эта Алка, пошла принять душ, а душ был в конце коридора, а он в это время отпер комнату и обалдел! В комнате было ровно шесть кроватей, и такие стояли станки, что непонятно, что с ними делать. Но он вообще был с художественным вкусом, после училища, и пока она мылась, он половину этих железных кроватей взгромоздил друг на друга, а вторую половину закрыл пикейными одеялами и включил торшер!
А потом приходит она. А она, кажется, даже с палочкой ходила и чуток на одну ногу прихрамывала. И дальше она там раздевается, а он пока сидел и курил в коридоре папироску за папироской. Наконец она легла, а он -- человек флотский, бжык, все с себя скинул, подошел к кровати и обмер.
Возле кровати стоял лакированный протез. И у этой Алки одна нога, а второй как не бывало. Девка такая литая, грудь -- красавица, ну все там на месте, а ноги нет. И он стоит в трусах и не знает, как теперь к ней повернуться. А до этого там ветерок в кафе, шашлычки покушали, вина выпили по стакану. И вот она лежит, на него смотрит. И все-таки медленно-медленно он к ней повернулся. А она говорит: "Ты что же, не знал? Мы же,--говорит,--с тобой в одной десятилетке учились, как же ты мог не знать!"
"Ей Богу, -- говорит, -- Алка, не знал!"
-- Раздумал ложиться?!
А он отвечает, что не раздумал, но надо покурить. И снова они выпили. "Давай, -- говорит, -- я с тобой одетый полежу".
Так лежат и пьют. Девка тактичная очень оказалась. Лежит и виду не подает. И тут у него наступает какое-то дикое возбуждение. Она сама говорит: "Погаси свет!" Такая крепкая крымская девка лежит в лифчике. "Золотой ранет". Она в лифчике почему-то легла, но он, конечно, лифчик снял. Вот такая была безумная ночь.
А часов в пять начало светать, на юге рано светает. И Алка говорит: "Сходи, -- говорит, -- принеси чего-нибудь пожевать!" А напротив было кафе для шоферов, и ужасно хотелось есть. И вот он выходит из этой паршивой гостиницы, солнце светит уже яркое, и вдруг он чувствует со всей ясностью, отчетливо-отчетливо, что нет таких сил на свете, которые заставят его вернуться в эту комнату на пятом этаже, где друг на дружке как слоны стоят пять кроватей и на шестой кровати лежит женщина с деревянной ногой. И сбежал. Сбежал -- и с концами.
Потом они куда-то уходили на "Юрии Гагарине" плавать, а еще позже он из этого города уехал и насовсем переехал в Молдавию. Работал в одной газете корреспондентом. И вот однажды поехал в командировку в какой-то маленький городок и сошел с поезда прямо на привокзальную площадь, возле которой стоял старый автобус. А вокруг сплошные яблоневые сады. И вдруг видит, что за ближайшим забором, метрах в десяти от него, стоит Алка-хромая и презрительно на него смотрит. И он подходит ближе и не знает, что сказать, хоть он и корреспондент. А она даже "здрастьте" не сказала, смотрит и говорит полушепотом: "Как же ты посмел меня тогда бросить?! Как же я, по-твоему, могла оттуда одна выйти?!"
И вроде времени уже десять лет прошло, но как вчера. Он уже даже отсидеть успел пару лет. Но он бы и из лагеря не стал выходить, знай он, что он Алку тут встретит.
Глава третья
КИКО
(До конкурса шесть месяцев)
Период душевной слабости. Нет ничего противнее, чем родиться на свет в зрелом возрасте, когда вам уже под сорок (вариант -- вообще не родиться). И у вас нет отчетливого желания стать камбоджийцем (это было бы странным) и умереть под деревянным молотком Пол-Пота. Если вы никем не желаете становиться, период душевной слабости может перерасти в личную катастрофу. Я протер очки и посмотрел на часы. Григорий Сильвестрович назначил мне встречу на час (вариант -- на два, еще вариант -- вообще ничего не назначал, на хер я ему сдался). Оставалось еще минут двадцать, но мне было ни за что не приняться. Внешне могло показаться, что я покорился чужой посторонней воле и возделывал чужой виноградник (ах, если б), но про себя я знал, что я решил тянуть и из Иерусалима не уезжать. Город мыли морской водой, город освобождался от швали. Но я решил не уезжать.
Мне необходимо было время, чтобы решить, куда ехать. (Я тоже человек.) Возвращаться в Россию я больше не мог. Я даже не пытался объяснить это словами, что, например, ты любишь корюшку, а потом взял и разлюбил, потому что она не так воняет. Или сирень не вызывает любовной дрожи. И ее вообще уже ничто не вызывает. Никто. Нечему дрожать. И не войти в поток, который любишь, дважды. Израиль я тоже не очень любил (это не то слово), но я понимал, что меня, как варварскую принцессу (забыл ее имя), отсюда гонят, и мое состояние правильнее было бы назвать активным оцепенением. Конечно, в глубине души каждый хочет дожить до смерти в каком-нибудь
стабильном месте, чтобы тебя не дергали. Если предположить, что каждый человек -- это я.
С нового года иврит стал обязательным для всех. Даже для лимитчиков. Новый эсперанто. Даже Григорий Сильвестрович, чертыхаясь, учил глаголы. Между тем, я ежедневно ходил на службу, социализировался, так что головы от работы было не поднять. Я готовил к переводу на иврит и английский пропасть художественных текстов. В конце дня приходил какой-то придурок (настоящий), который крутил резиновый жгутик, забирал листки с собой, и я их никогда уже больше не видел.
А я закутывался в плед и подолгу сидел. Можно было уйти, но я не уходил. Я был окружен идиотами, которые или ненавидели арабов, или крутили резиновые жгутики, или сами вдобавок были арабами, что ничуть не лучше. По звонку приходила женщина в фиолетовом парике и приносила кофе. Я пробовал заговорить с ней и два-три раза постучал ее по попе, но она только улыбалась, как Джоконда. С Григорием Сильвестровичем мы, кстати, пока ничего вместе не писали. "Главное писать буду я сам, -- сказал он, -- жизнь! А все остальное -- семантические знаки, вторая сигнальная система, это ты мне повставляешь, где сможешь".
Роман назывался -- "Русский романс"! То есть романа, как такового, еще не было, но было много разных смелых набросков, иногда даже сексуального характера.
-- Нужно было вас самого на премию подать, -- сказал я в шутку.
-- Да я и сам хотел, -- серьезно ответил Григорий Сильвестрович, -- но я поздно начал писать настоящую прозу.
-- Ну и это хорошо.
Больше мы пока к его роману не возвращались. Пока я укорачивал какую-то другую прозу. Приблизительно втрое. Проза при этом становилась настолько американской, что уже не каждый американец годился для этой прозы.
Постепенно я понял основную идею старца -- эту святую заразу, эту зловонную достоевщину любой цивилизованный читатель должен был стряхивать с себя, как ехидну. Нужно было переводить не прозу -- нужно было переводить русский дух! Но настоящего материала все-таки было мало.
На сегодня передо мной лежала повесть московского панкиста про Кико. Про Кико, кроме всего, было сказано, что он "яйцист". Я раньше никогда не встречал такого выражения. Я даже не совсем понимал, что оно означает. Поэтому я пытался
американизировать образ панка вслепую. Но сначала я нарисовал на полях незабудки и цветными карандашами раз за разом рисовал самого яйцистого Кико. За этим занятием меня и застал Григорий Сильвестрович.
-- Очень симпатичные рисуночки! -- сказал он, увидев моего Кико, которому я для острастки влепил половой член прямо в лоб. -- Тебя не нужно сводить к психоаналитику? Ну, как?
-- Бледновато. Про яйциста здорово, но тоже требует доработки. Я думаю, что этот Кико должен поймать где-нибудь в парадном американку и изнасиловать. Или, еще лучше, зверски избить и изнасиловать. Старый трюк. Если он хоккеист, то пусть изобьет ее клюшкой. И изнасилует клюшкой. Пошлите ему переделать. Вот тут я план набросал.
Григорий Сильвестрович нахлобучил на мясистый нос очки и, сидя на подоконнике, начал вполголоса читать.
-- Занятно,--сказал он, наконец, очень кислым голосом.-- И что же ты предлагаешь?
-- Чего мне предлагать? Все зависит от того, чего вы хотите. Если вы хотите навязать американцам свои вкусы и этого балбеса Менделевича, то наймите лучше авторов, лучших критиков, скупайте все, что появляется в России. '
-- Денег нет, -- скучным голосом сказал Григорий Сильвестрович.
-- Ну тогда не знаю, запугайте их чем-нибудь. Меня же вы запугали. Нет денег, так нечего газеты открывать!
-- Ладно, ладно, -- ласково сказал Григорий Сильвестрович, -- дай мне имена всех, кого ты хочешь видеть в списке авторов, а я всем телеграфирую запрос. Пиши всех своих Платоновых, я хочу посмотреть, как они откажутся, когда их попросит сам старче.
-- Поздно, Платонов уже того.
-- Знаешь, -- сказал Григорий Сильвестрович, изображая из себя обиженного, -- ты не умничай, я все-таки подданный Швеции. Я отстал от литературного процесса. Вписывай кого хочешь и давай мне такие материалы, чтобы за стихами Менделевича стояла очередь в сорока девяти штатах.
-- Показали бы, что у вас в предыдущих макетах!
Не нужно тебе смотреть. Вот братья из Америки вернутся, тогда и посмотришь. А пока дерзай самостоятельно.
Он вернулся к себе в кабинет, а я остался дерзать.
Глава четвертая
ИСТОРИЧЕСКИЙ РАССКАЗ
Из неопубликованных материалов "Иерусалимских хроник"
Чистосердечное признание имеет, к сожалению, две стороны.
С одной стороны, чистосердечное признание облегчает вину. Но с другой стороны, вина устанавливается согласно этому же самому чистосердечному признанию. Из чего следует, что если нет свидетельских показаний и прямых улик, то лучше чистосердечно никогда не признаваться.
Самый лучший пример -- бухаринские процессы. Так строился весь метод следствия: добиться от подследственного хотя бы самого маленького признания, чтобы потом за него можно было зацепиться.
Жанр, в котором я пишу, -- это исторический рассказ. Это, к сожалению, сюжетный рассказ. У него есть начало и конец. Это не ассоциативная проза, которой сейчас владеет каждый интеллигентный харьковчанин, обладающий некоторыми писательскими навыками. А Давидов -- это не тот Давидов. Давидов -- это бухарин, или бухарец, как вам больше нравится. Давидов собирается поехать в Америку и выучиться там на парикмахера. С Давидовым мы вместе охраняли киностудию Менахема Голана, который ставит в Израиле голливудские фильмы с участием Аиды Ведищевой и Савелия Крамарова.
Крамаров и Ведищева -- те. Но они не имеют прямого отношения к рассказу. А Голан -- это название географического места, где стоял гарнизон Иосифа Флавия. Главный город Голан назывался Гамла. Там сейчас ничего нет -одни раскопки. Но вы, наверное, помните в "Мастере и Маргарите" странные слова Иисуса, что "матери я не помню, а отец -- сириец из Гамлы". И один иерусалимский профессор защитил диссертацию об Иисусе, где он доказывает, что "Нацерет" был ошибкой, что такой город не существовал, а на самом деле Иисус происходил из голанского городка Эйн-Сарит. Голанского, а не голландского. В свое время эту область дали колену Менаше. Давидова тоже зовут Менаше. Эти подробности и география очень важны потому, что есть еще один герой моего рассказа, кацин-битахон по фамилии Гильбоа. А Гильбоа -это тоже важное историческое место, которое связано с двумя древними
историями и одной современной, произошедшей лично со мной. Гидеон там разбил как раз тех мидийцев, из которых происходил Кир, а вторая история как царь Саул потерпел там поражение от филистимлян и умирающего Саула заколол отрок-амалейк. Сейчас амалейков почти нет, но я знаю сразу двух амалейков, одного зовут Сулейман. Он окончил коммунистический университет в Рамалле и работает сторожем на водокачке. Один раз он целую ночь приставал ко мне с вопросами, как я отношусь к прибавочной стоимости. А со вторым амалейком мы вместе сидели в Енисейске. Я его и сейчас иногда встречаю в Тель-Авиве, и он мне всегда говорит, что понял для себя одну очень важную вещь, что нельзя пить с антиподами. От этого происходят все неприятности. Енисейск -- это достоевский городок, в котором все петрашевцы уже давно спились или сильно пьют. Одним словом, отрока-амалейка убил Давид, а голову Саула выставили на крепостной стене в Бейт-шеане. Голову отбили гилатцы. Отбили голову, похоронили Саула и семь дней постились. Гилатцы происходили с северо-востока Голан и юга Сирии. Но тогда эти высоты еще не назывались Голанами. Южная часть высот называлась Баш-ан. О ней упоминает пророк Амос, говоря о тучных "васанских" телках, и до сих пор есть такой дорогой "Баш-анский" сыр на "Тнуве", где работает Петька Биркенблит, но Петька ничего молочного на работе не ест, а мама ему привозит из Беэр-Шевы свиное сало, которое она покупает там у русских. Там даже можно купить воблу, а по четвергам на базаре в углу стоят бедуины, и если сказать, что ты от Джамаля, то можно себе навсегда долларов за двести купить девушку. Двести долларов было два года назад, я там давно не был. Последним там был Володька Шнайдер, который сидит сейчас в "Джамале", а до этого сидел в Беэр-Шевской тюрьме, и он в курсе дела. Но если вы захотите навести у него справки, то для этого вам нужно сначала взять его на поруки, потому что я слышал, что во вторник он ходил по рынку с русским полицейским и просил знакомых, чтобы его кто-нибудь взял на поруки. И на всякий случай передал свои координаты Шалве, тому, который говорит, что он художник, а не портной, что он Шеварднадзе брюки шил, а сейчас он торгует на рынке очками. Если у вас одинаковое зрение на оба глаза, то у него можно подобрать совершенно чистенькие очки шекелей за восемь, я не знаю, где он их берет. Еще с ним можно поговорить о футболе, но он даже не помнит чемпионского состава тбилисского "Динамо" с двумя Сичинавами, Хурцилавой и Месхи, а про остальных футболистов говорит, что знает, что в Москве "хороший шоэр был, Яшею звали". То есть я хочу еще раз повторить, что вокруг нас происходит какая-то невероятная цепь исторических тождеств, потому что фамилия начальника киностудии была Голан, кацин-битахона Гильбоа, а Давидов сторожил там уже второй месяц, когда ему в помощь прислали дежурить меня.
Мы поужинали каждый своим, и Давидов рассказал мне, что проверяющий приходит с десяти тридцати до часу тридцати, но дважды за ночь уже не приходит никогда. И мы решили, пока он не придет, не ложиться, а потом уже спокойно спать до утра. Спальных мест на этой киностудии два. Можно спать в самой сторожевой будке, на полу постелить одеяло и лечь. А есть еще место на горе в специальных фургончиках, которые прикрепляют к автомашинам. Это для актеров. Предположим, приезжает Питер 0'Тул сниматься в "Массаде", не заставишь же его спать в палатке. И Савелия Крамарова тоже уже, наверное, с Ведищевой не заставишь, и для них там есть такие фургончики, которые в ту ночь пустовали, потому что шел праздник суккот. И так мы посидели, подождали пока придет Гильбоа. А после его прихода мы бросили жребий, и Давидову выпало спать в фургончике, а мне в самой будке. Я надел пижамные штаны, которые мне в прошлом году выдали в больнице Хадаса, синенькие, постелил одеяло и лег. Это большое неудобство сторожевой работы, что приходится спать в одежде. Но когда я сплю на новом месте на полу, я сплю очень крепко. И часа через полтора я услышал, как к будке подъехала машина. И сразу встал. Так что когда Гильбоа входил ко мне в будку, то я встретил его босиком и в пижаме, но все-таки не спящим. Гильбоа сразу же спросил, где второй сторож. Но он понял, что я спал, потому что на полу было расстелено одеяло. Я сказал, что второй сторож пошел в обход. И тогда Гильбоа неожиданно стал громко орать, что он не пошел ни в какой обход, а пошел воровать колбасу, предназначенную для голливудских артистов, а я покрываю вора и пойду сидеть вместе с ним в "Джамале", где именно и сидят такие бухарские прохиндеи, как мы, которые воруют колбасу.
Про колбасу я ничего не знал. Я знал, что киностудия находится в том месте, куда филистимляне вернули украденный Ковчег Завета, пока его впоследствии не забрал отсюда Давид. Место это называлось Кириат-Иарим, а сейчас там находится арабская деревня Абугош, но это не оккупированная территория, и арабы там все свои, принадлежащие Израилю в качестве израильских граждан.
Наконец Гильбоа уселся и стал ждать, пока Давидов принесет эту гипотетическую колбасу. И ждал он около часа. А Давидов в это время спал в просторном фургоне, предназначенном для Элизабет Тейлор со всеми ее бебехами, или в крайнем случае для Аиды Ведищевой, о которой журнал "Круг" писал, что она возит за собой две тонны оборудования. Но мне сказал один знакомый парнишка, который раньше был радистом в ансамбле "Водограй", где выступает София Ротару, что Ротару возит за собой пять тонн оборудования, и поэтому он относился к Ведищевой немного свысока. Тем более, что Ведищева была даже не из столичного города, а из рязанской эстрады. А Рязань хоть и была с двенадцатого по четырнадцатый век столицей рязанского княжества, но сейчас это областной город, почти райцентр. Алеша Попович, кстати, был из Рязани. И Добрыня Рязанич, который погиб на Калке. И еще там некоторое время правил внук Мономаха Владимир Мстиславович, которого выгнали из Киева и он слонялся по разным странам, пока не осел в Рязани, -- то есть история прямо противоположная Аиде Ведищевой. А уже из Рязани его выгнал по странному совпадению тоже Давидов. Ростислав Давидов, сын князя Давида, родственника Глеба. Выгнал он его в Дрогобыч, где у меня была очень хорошая знакомая Алка Пупарева, дрогобычские ее знают. Однажды ее старший лейтенант Зельцер отвел в кино, а она была сильно пьяной и начала громко ругаться матом, так что даже старший лейтенант не выдержал и сказал: "Молчи, сука, здесь командир батальона!" Но вообще я замечаю, что в Израиле пьют больше, чем в Союзе, потому что в Союзе пол-литра -- это уже приличная доза, а в Израиле это -"так". Для опохмелки в последний день запоя. В Израиле очень много сумасшедших, и нужно много пить, потому что водка останавливает этот вирус сумасшествия. В Америке тоже очень много сумасшедших, так что даже Аида Ведищева, когда она приехала в Америку, была вынуждена запереться у себя в комнате, никуда не выходить целый год, покраситься в бледный цвет под Мерлин Монро и разучивать все ее песни. А в Союзе она была стопроцентной брюнеткой и пела в кинофильме "Кавказская пленница", где главного героя, грузина, играет бухарский еврей Этуш. Еще этот Этуш играет в каком-то фильме с Георгием Вициным турецкого пашу и вдруг неожиданно заговаривает на русском языке, а когда Вицин очень удивляется, то "паша" объясняет ему, что у него теща с Мытищ. Но вообще с бухарскими евреями у меня всегда связаны какие-нибудь недоразумения. Потому что уже в самом корне этого слова заключено противоречие. Я сам лично был свидетелем, как Борис Федорович, который довольно долго жил в Германии и основательно знал немецкий, спорил с одним человеком, как будет множественное число от слова "бух". Борис Федорович утверждал, что множественное число будет "бухим", а его собеседник доказывал, что "бухим" - это значит бухать, а множественное число будет как в "марширен" и "шпацирен" -- то есть "бухен".
И еще более удивительная история произошла со мной самим в старом городе, когда из торговых рядов вышел с ружьем один очень известный иерусалимский профессор и совершенно трезвым голосом сказал мне, что мне нашли невесту, что она тоже бухает, но будет держать меня в "ежовых рукавицах". Выговорив это, он опять ушел во тьму, похожий одновременно на ополченца и на знаменитого генерала Антона Деникина. И все это оказалось полной чепухой, то есть про "ежовые рукавицы", может быть, и да, а спиртного она в рот не берет, просто она бухарка.
Между тем, поджидая Давидова, кацин-битахон начал рыться в моих вещах, и я ему зло сказал, что сумка-то это -- моя! Тогда он начал рыться в сумке Давидова и нашел там большую связку ключей и асимоны. И еще бутерброд с колбасой, но уже откусанный. Но он все равно при виде бутерброда повеселел, выругался по-арабски и сказал, что "вот оно вещественное доказательство". И чтобы я под страхом смерти не двигался с места. Сам он выбежал на дорогу, остановил белое "субару" и уехал звонить. А я, несмотря на его приказ не двигаться с места, сбегал к Элизабет Тейлор разбудить Давидова. Крикнул ему: "Эй, ты, срочно вставай, кацин-битахон приехал!", и сразу вернулся и сел.
Через пять минут к моей будочке, практически одновременно, подкатил Гильбоа на белом "субару", а с горы начал спускаться с фонариком Давидов, делая вид, что он был на обходе, в точности повторяя ситуацию в Книге Судей, когда с гор Гильбоа спускается с горящими факелами Гидеон.
Кацин-битахон приказал Давиду тоже сидеть и с Давидовой связкой ключей побежал к столовой, пытаясь понять, какой ключ подходит к столовой с колбасой. Кацин-битахон был местный, от Менаше Голана. Обычно существуют два типа кацин-битахонов: от фирмы, где ты работаешь, которым на все наплевать, и от места. Кацин-битахон "от места" попадаются иногда невероятно склочные. И последнее увольнение Бориса Федоровича со "шмеры" было связано с кацин-битахоном Министерства иностранных дел. Борис Федорович на дежурстве ночью здорово напивался, вырубал электрические пробки и вызывал свое начальство из фирмы "Шомрей коль", а вместо них один раз явился кацин-битахон "от места", которому пьяный Борис Федорович дал по морде. И тот нажаловался начальству. Происходило это все на польском языке, потому что Борис Федорович сидел в тюрьме в Бресте и умел немного говорить по-польски. И мало того, что Бориса Федоровича выгнали, но вообще это место отняли у "Шомрей коль" -- "Сторожащие все" и отдали его сторожевой фирме "Офарим", которое значит "Рябиновка", созвучно настойке, которую Борис Федорович принципиально не пил. Хоть в последнее время он вместо водки, которую ему стало трудно пить, начал пить вина. Но так как сладкие вина были для него слишком сладкими, а кислые вина -- слишком кислыми, то он стал все вина смешивать. А закусывать эти его новоизобретения было неизвестно чем, так как у Бориса Федоровича была твердая идея, что вина нужно закусывать пирожным, а пирожного он в жизни не пробовал и очень этим гордился. Говорил: "Пирожных нам на зоне не давали!"
И Бориса Федоровича тоже уволили из шмеры "Шомерей коль" и приняли в шмеру "Офарим", и вы представляете удивление этого польского офицера охраны, когда ровно через три дня он снова увидел на рабочем месте пьяную татарскую морду Бориса Федоровича, но уже в другой форме. Потому что Борис Федорович хоть и провел вторую половину жизни иерусалимским евреем, но первую половину он все-таки был сталинградским татарином. Скорее всего крещеным, хоть и не обязательно: Борис Федорович был с тридцать второго года, а Сталинград был городом новым, городом пятилеток. Сам Царицын -- городишко крохотный, и вся эта катавасия во время гражданской войны произошла не из-за его собственной ценности, а потому что, захватив его, три белые армии -- добровольческая, армия Деникина и армия генерала Краснова -- могли бы соединиться. А красные предпочитали разбить их поодиночке. И только уже "Тракторный завод", со своими тракторами и танками, привлек в Сталинград много татар, положив начало истории Бориса Федоровича. Вообще у Бориса Федоровича все его попытки социализироваться оканчивались всегда неудачами. Второй раз его взяли работать сторожем в пекарню Бермана, но он под утро не впустил туда самого хозяина, Бермана. Сказал ему "асур". И в таком роде.
Тем временем Гильбоа вернулся к нам в будку и сказал с досадой, что ключи не подошли, но он берет откусанный бутерброд и везет его на экспертизу, потому что первая палка колбасы исчезла, вторая палка колбасы исчезла, потом двенадцать кур исчезло, и они всю колбасу посыпали такой специальной синтетической пылью от воров. А нас с Давидовым повезли разбираться в контору. По дороге Давидов признался мне шепотом, что колбаса казенная, и начал мне выговаривать, что я не доел его бутерброд из сумки, когда приехал проверяющий. Чтобы замести следы.
Все-таки он -- настоящий бухарец. Тут, вспомнив про бухаринские процессы, я сказал ему, чтобы он всюду говорил, что купил колбасу в "Машбире". Но не тут-то было.