12. Анонимная традиция или свидетельство конкретных очевидцев?

Идентифицируемые авторитетные личности, положившие начало преданию·Цепочки учителей / учеников, по которым передавалось предание·Иерусалимская церковь основана очевидцами • Об анонимности Евангелий •·О чем говорят заглавия Евангелий·Коммуникации в раннехристианском движенииОдна из причин написания Евангелий·Память общины и отдельных людей


Общины или конкретные люди?

Важнейший вопрос всей нашей книги — роль индивидуальных авторов и носителей традиции об Иисусе. Мы предполагаем, что предания об Иисусе были изначально сформулированы известными по именам очевидцами, от чьих имен впоследствии передавались, и что эти очевидцы на протяжении всей своей жизни оставались активными и авторитетными гарантами достоверности этих преданий. В тех христианских общинах, где очевидцев не было, роль хранителей традиции исполняли, по–видимому, признанные учителя, получившие предания либо непосредственно от очевидцев, либо через одного–двух известных и авторитетных посредников.

Эта картина очень отличается и от модели критиков форм, для которых традиция от начала и до конца принадлежала общине, то есть коллективу, и от модели Бейли, которую принял и развил Джеймс Данн. Данн отводит очевидцам важную роль в формировании традиции об Иисусе, однако подчеркивает, что уже во время служения Иисуса предания о нем стали содержанием «общей памяти» учеников. Формирование традиции, заявляет он, «процесс общинный — не в последнюю очередь благодаря тому, что именно традиция зачастую формирует общину как таковую»[775]. Здесь точка зрения Данна вполне совпадает с тем вниманием, которое уделяли Sitz im Lehen как социологическому понятию критики форм. Именно община формирует и структурирует предания об Иисусе в соответствии с их местом и функциями в своей жизни. Традицию, пишет Данн, «следует отличать от индивидуальной памяти, хотя ее можно назвать корпоративной памятью, дающей сообществу понимание своей отличительности и общности»[776].

Здесь нужно указать на перекличку с дюркгеймовской социологической категорией «коллективной памяти» (развитой, прежде всего, Морисом Хальбваксом[777]), оказавшей значительное влияние на общественные науки, историю культуры и устную историю. Некоторые теоретики этого направления совершенно растворяют индивидуальную память в памяти коллективной, общественной и культурной; другие работают над описанием их тесных взаимосвязей[778]. Данн, очевидно, склоняется ко второму варианту, когда, подчеркнув значение общих воспоминаний в первичных группах учеников, затем пишет:


Не забудем и о роли очевидцев — прежде всего апостолов, но и других авторитетных носителей традиции об Иисусе… Эти свидетельства до–Павлова и ранне–Павлова периода указывают на большое влияние этих фигур… и на всеобщую заботу об основательности и достоверности авторитетной традиции в каждом конкретном случае. Уделяя особое внимание общинному характеру процесса формирования традиции, не следует отказываться и от более традиционного акцента на конкретных авторитетных фигурах, почитаемых за их связь с Иисусом в дни его служения[779].


Однако эта попытка до некоторой степени восстановить в правах конкретные авторитетные фигуры не меняет общего представления Данна о соотношении устной традиции с письменными Евангелиями:


Почти самоочевидно, что синоптики собирали и упорядочивали уже циркулирующую традицию об Иисусе — то есть традицию, хорошо известную различным церквам на протяжении, по крайней мере, нескольких лет, если не десятилетий. Где еще евангелисты могли отыскать эту традицию? Упакованной и сложенной на хранение в чулане у какого–нибудь наставника? В угасающей памяти какого–нибудь старика–апостола, которому впервые представился случай рассказать о своих воспоминаниях? Едва ли![780]


Очень странно — и ясно указывает на господство концепций критики форм даже в уме ученого, готового не соглашаться с критиками форм в других вопросах, — что Данн способен представить себе прямую связь между очевидцами и Евангелиями лишь в виде абсурдной картины: «старик–апостол», не излагавший своих воспоминаний до тех пор, пока автор Евангелия не постучался к нему в дверь! Данну прекрасно известно, что, например, предание Папия о соотношении проповеди Петра с Евангелием от Марка ничего подобного не предполагает; по словам Папия, Марк был единственным посредником между своими читателями и той проповедью, которую Петр вел в течение всей жизни — будучи, возможно, самым активным из очевидцев, посвятивших жизнь созданию церкви и служению ей.

Очевидно, Данн не готов принимать всерьез роль очевидцев после того, как их свидетельства влились в устную традицию — коллективную память — различных христианских общин[781]. Однако альтернатива господствующему взгляду, разделяемому Данном, вовсе не сводится к той абсурдной гипотезе, которую он справедливо высмеивает. Альтернатива состоит в том, что предания, передаваемые в церквах, прямо основывались на воспоминаниях очевидцев и обращались к очевидцам как к авторитетным гарантам своей подлинности. Разумеется, авторы синоптических Евангелий были знакомы с устными преданиями, которые, без сомнения, часто повторялись в любой известной им христианской общине (и совсем не обязательно, что каждое предание рассказывал лишь один человек); однако, скорее всего, слышали они и самих очевидцев, излагавших свои предания в самых разных обстоятельствах — как в тех же общинах, так и в иных местах и в иной обстановке. Они знали, что предания, передаваемые в тех общинах, где членов–очевидцев нет, также восходят к очевидцам как к авторитетным источникам. Разумеется, авторы Евангелий не довольствовались записью преданий в том виде, как они передавались в церкви. Они стремились, по возможности, приблизиться к источнику — особенно если (что очевидно в случае Луки) считали свой труд историографическим и имели представление о методах и стандартах, используемых античными историками.

Обсуждая далее априорную возможность этого, необходимо, прежде всего, прояснить, почему мы не соглашаемся с моделью неформальной контролируемой традиции, предлагаемой Данном, и вместо этого предполагаем особый тип формальной контролируемой традиции. Мы уже показали, что передача преданий об Иисусе контролировалась путем заучивания и, возможно, также записи, хотя последнее, видимо, не имело самостоятельного значения. Но как осуществлялся этот контроль? Здесь мы расходимся с неформальной моделью Бейли, предполагающей, что за сохранением традиции в желательном для общины виде следит вся община. Разумеется, сохранение устной информации может и даже должно основываться на заучивании (до некоторой степени и в некоторых отношениях — подробнее мы говорили об этом ранее); однако, согласно модели Бейли, за правильный ход этого процесса отвечает община в целом. Напротив, формальная контролируемая модель, по типологии Бейли, вводит в процесс контроля институциональный (или как минимум полуинституциональный) элемент: «Имеется четко идентифицируемый учитель, четко идентифицируемый ученик и четко идентифицируемый объем традиционного материала, передаваемый от одного к другому»[782]. Мы уже установили, что традиция преданий о речениях и жизни Иисуса передавалась в раннехристианском движении «изолированно», как таковая, в ходе формального процесса передачи. «Четко идентифицируемыми учителями» были, в первую очередь, очевидцы, а их «четко идентифицируемыми учениками» — наставники общин, обладавшие авторитетом как хранители традиции именно потому, что получили ее от очевидцев. Они передавали традицию как свидетельство очевидцев, во многих случаях сохраняя и имена тех очевидцев, от которых ее получили.

К вопросу о «коллективной памяти» мы вернемся позже. Сейчас же речь о том, что, как бы ни был важен фактор коллективной памяти в раннехристианском движении, он не мешал первым христианам относиться к преданиям об Иисусе как к свидетельствам конкретных очевидцев. Здесь полезно будет вернуться к отправной точке наших рассуждений в главе 2 — к тому, что писал об очевидцах Папий:


Не поколеблюсь изложить для тебя (ед. ч.) в должном порядке все, что в прошлом старательно разузнал от старцев, что тщательно записал, за достоверность чего ручаюсь. Ибо, в отличие от большинства людей, не тем я радовался, кто много и красно говорил, но тем, кто учил истине. И не тем радовался я, кто передавал чьи–либо чужие заповеди, но тем, кто помнил заповеди, данные Господом для верных его и исходящие от самой истины. Так что, если случалось мне встретить кого–либо, посещавшего старцев, я расспрашивал его о словах старцев — [то есть о том], что сказал (еipen), [по словам старцев], Андрей, что Петр, или Филипп, или Фома, или Иаков, или Иоанн, или Матфей, или любой другой из учеников Господних, и что говорили (legousin) Аристион и Иоанн Старший, ученики Господни. Ибо не думаю, что из книг можно почерпнуть столько сведений, сколько дает живой и пребывающий голос[783]

(Евсевий, Церковная история, 3.39.3–4)[784].


Можно заметить, что Папий не проявляет никакого интереса к анонимным общинным преданиям — его интересуют предания, формируемые и передаваемые конкретными людьми: учениками старцев (то есть теми, кто слушал учение старцев, а затем побывал в Иераполе), старцами (конкретными учителями азиатских церквей, несомненно, известными Папию по именам) и учениками Иисусовыми (Двенадцатью и как минимум некоторыми другими). Несомненно, он опирался на предания об Иисусе, имевшие хождение в его собственной иерапольской общине — однако, насколько мы можем судить по этому и другим фрагментам, едва ли интересовался анонимной коллективной традицией даже той общины, к которой сам принадлежал. Возможно, местные предания об Иисусе были известны ему как свидетельства определенных очевидцев. Мы помним, что в Иераполе обосновались Филипп благовестник и его дочери–пророчицы: с последними Папий, очевидно, был знаком, поскольку записывал их рассказы. Что бы ни происходило с преданиями об Иисусе в общине Папия на ранней стадии ее истории — с появлением в церкви Филиппа и его дочерей верующие получили весь корпус преданий от людей, хорошо знавших, по крайней мере, многих очевидцев. Поэтому нет оснований полагать, что те предания, которые Папий услышал от своих земляков, отстояли от конкретных очевидцев дальше, чем те, что он собирал у проезжающих. Наконец, вспомним и то, что хотя пишет Папий позже, но то время, о котором он пишет — это время трудов Матфея, Луки и Иоанна. Таким образом, его заботу о прослеживании судьбы преданий вплоть до конкретных свидетелей нельзя считать поздним апологетическим приемом. Скорее всего, примерно так же относились к преданиям об Иисусе авторы Евангелий.

Помимо всего прочего, указание Папия на цепочку конкретных учителей, через которых предание восходит к конкретным очевидцам, типично для святоотеческой литературы. Особенно интересен в этом отношении отрывок из Иринеева «Послания к Флорину» (который мы частично цитировали выше, в главе 2), поскольку Ириней, как и Папий, говорит здесь о своем личном опыте. В 190–х годах Ириней упрекает валентинианина Флорина за его взгляды:


Эти мнения, Флорин, мягко говоря, созданы мыслью нездоровой. Эти мнения не согласны с Церковью; они ввергают в величайшее нечестие тех, кто их принял. Эти мнения никогда не осмеливались провозглашать даже еретики, стоящие вне Церкви. Этих мнений не сообщали тебе пресвитеры, наши предшественники, ученики апостольские. Я еще мальчиком видел тебя в Нижней Асии у Поликарпа: ты блистал при дворе и старался отличиться. Я помню тогдашние события лучше недавних (узнанное в детстве срастается с душой). Я могу показать, где сидел и разговаривал блаженный Поликарп, могу рассказать о его уходах и приходах, особенностях его жизни, его внешнем виде, о беседах, какие он вел с народом, о том, как он говорил о своих встречах с Иоанном и с теми остальными, кто своими глазами видел Господа, о том, как припоминал он слова их, что он слышал от них о Господе, о чудесах Его и Его учении. Поликарп и возвещал то, что принял от видевших (autoptôn) Слово жизни, это согласно с Писанием. По милости Божией ко мне, я тогда внимательно это слушал и записывал не на бумаге, а в сердце

(по: Евсевий, Церковная история, 5.20.4–7)[785].


Некоторые ученые сомневаются в том, что живые воспоминания Иринея о своих детских годах вполне заслуживают доверия. Однако относительно ясности юношеских воспоминаний в зрелые годы жизни он прав [хотя, быть может, это общее место — нечто подобное писал и Сенека Старший (Controversiae, Предисловие 3–4)]. Сцены, которые описывает Ириней, пожалуй, действительно могли ярко запечатлеться в памяти. Поскольку он обращается к собственным воспоминаниям Флорина, сидевшего у ног Поликарпа, то едва ли преувеличивает сознательно. Однако здесь важнее прямое описание того, как, по мнению Иринея, должна выглядеть цепь передачи традиции: идет ссылка на общину лишь как на получателей традиции, но не как на тех, кто ее передает. В этом отношении сообщение Иринея очень похоже на сообщение Иосифа Флавия (Иудейские древности, 13.297) о преданиях фарисеев, которое мы цитировали в главе 11. Там предания также излагались народу в ходе публичных поучений — однако предания передавались по цепочке через конкретных и авторитетных личностей.

Важно понять: та модель передачи преданий об Иисусе, которую мы предлагаем, не отражает реалий современного западного индивиду ализма[786]. Папий и Ириней не были индивидуалистами на современный лад! Независимо от того, верно ли они описывали передачу преданий об Иисусе — они использовали при этом обычную античную модель, ту же, что и Иосиф Флавий в своем рассказе о фарисеях. Идея передачи традиции от учителя к конкретным ученикам была во II веке общим местом. Ее использует не только Ириней (не только здесь, но и в других своих произведениях[787]) — его оппоненты–гностики также ссылались на собственные «цепочки» известных по именам людей, через которых дошло до них эзотерическое учение Иисуса. Иаков (Второй Апокалипсис Иакова, 36:15–25) якобы передал то, что открыл ему Иисус, Аддаю, а тот записал и передал другим. Василид якобы получил свое учение от Главкия, ученика Петра, а Валентин — от Февды, ученика Павла (Климент Александрийский, Строматы, 7.106.4). И среди православных Климент Александрийский верил, что воскресший Иисус «передал предание знания Иакову Праведному, Иоанну и Петру, те — другим апостолам, а другие апостолы — семидесяти ученикам, одним из которых был Варнава» (по: Евсевий, Церковная история, 2.1.4).

Разумеется, во всех этих случаях для таких утверждений имеются настоятельные апологетические причины. Авторы говорят о надежности и достоверности традиции — и ссылка на конкретных посредников при этом, безусловно, убедительнее ссылки на коллективную память. Апологетический интерес ясно просматривается в процитированном отрывке из Иринеева Послания к Флорину. Однако нет сомнения, что такая модель передачи традиции существовала независимо от апологетических забот как ортодоксальных христиан, так и гностиков. Как мы уже отмечали, обсуждая рассказ Иосифа о фарисеях, эта модель широко использовалась в эллинистических философских школах; прослеживается она и в перечислении последовательности фарисейских учителей в Пирке Авот. В последнем случае, возможно, имеются некие апологетические соображения — но явно не доминирующие[788]. Наконец, несмотря на попытки некоторых ученых усмотреть апологетические заботы у Папия, ни в одном из сохранившихся фрагментов его труда нет указаний на какие–либо споры или доктринальную полемику. Идея цепочки учителей/ учеников — обычное представление о формальной передаче традиции в Древнем мире. Если христианское движение новозаветного периода стремилось к такой формальной передаче (а из рассмотренных выше свидетельств у Павла мы знаем, что так оно и было), то естественно ожидать, что предания об Иисусе связывались с определенными, известными по именам фигурами из числа учеников Иисуса, и передавались наставниками с сохранением ссылок на эти источники.

Нигде в раннехристианской литературе мы не встречаем атрибуции того или иного предания общине как его источнику — только как реципиенту. Что бы ни говорили критики форм об «анонимном и коллективном» раннехристианском движении — новозаветные писания полны заметных фигур, называемых по именам. Как пишет Мартин Хенгель: «Несмотря на коллективный характер древнейшей общины, в ней ярко выделяются индивидуальные фигуры. Именно они, а не анонимный коллектив, оказали решающее влияние на развитие богословия»[789]. Множество имен и лиц в Новом Завете ясно показывает, что критики форм провели какую–то странную деперсонализацию раннего христианства — до сих пор оказывающую бессознательное влияние на умы ученых–новозаветников[790].

Особый интерес представляет множество членов Иерусалимской церкви, появляющихся в источниках, поскольку естественно ожидать, что членами именно этой церкви стали многие очевидцы. Из тех, кто появляется в Деяниях, как очевидцы известны следующие: Петр (гл. 1–15), Иаков (12:2) и Иоанн (3:1–4:31; 8:14–25), сыновья Зеведеевы, а также другие члены группы Двенадцати (1:13), Матфий (1:23–26), Иаков, брат Господень (12:17; 15:13–21; 21:18–25), и другие его братья (1:14 — без имен)[791], Варнава (4:36–37; 9:27; 11:22–26, 30; 12:25–15:39), Иосиф Варсава (1:23), Мария, мать Иисуса (1:14)[792], Мнасон (12:16)[793] и Сила (15:22–18:5; = Сильван у Павла)[794]. Перечислим и других членов Иерусалимской церкви, упомянутых в Деяниях, но не идентифицированных как очевидцы, хотя они вполне могли таковыми быть: Агав (11:28; 21:10–11), Анания и Сапфира (5:1–10), Иоанн Марк (12:12, 25; 13:5, 13; 15:37–39), Иуда Варсава (15:22–34), Мария, мать Иоанна Марка (12:12), Стефан (6:5–8:1), Филипп благовестник (6:5–6; 8:4–40; 21:8–9) и другие Семь (6:5), дочери Филиппа (21:9), Рода (12:13–15). Читатели, склонные сомневаться в свидетельствах Деяний, могут отметить для себя тех членов Иерусалимской церкви, которых упоминает в своих посланиях Павел. Он называет следующих очевидцев: Петра (1 Кор 1:12; 3:22; 9:5; 15:5, Гал 1:18; 2:9, 11–14), Иоанна, сына Зеведеева (Гал 2:9), остальных из Двенадцати (1 Кор 15:5), Иакова, брата Господня (1 Кор 15:7, Гал 1:19; 2:9, 12) и других его братьев (1 Кор 9:5), Варнаву (1 Кор 9:6, Гал 2:1, 13, Кол 4:10), Андроника и Юнию (Рим 16:7)[795], Сильвана (2 Кор 1:19, 1 Фес 1:1, 2 Фес 1:1). Упоминается также Марк (Кол 4:10, Фил 24), но не как свидетель.

Слабость моделей Бейли и Данна в том, что они сосредоточиваются на передаче преданий об Иисусе в палестинских иудейских селениях, игнорируя Иерусалимскую церковь. Несомненно, еще во время служения Иисуса у него возникали последователи в деревнях. Однако после Воскресения именно Иерусалимская церковь, под водительством двенадцати апостолов, а затем Иакова, брата Господня, стала церковью–матерью для всего христианского движения. Учитывая значение Иерусалима как буквального и символического центра иудейского мира, это было вполне объяснимо и отвечало эсхатологическому самосознанию христианской общины, считавшей Иерусалим тем местом, откуда слово Господне дойдет до всех концов земли и куда придут, вместе с искупленным Израилем, все народы (см. особенно Ис 2:2–3). Авторитет этой церкви широко признавался повсюду в движении[796]; поразительно ярко это проявляется в том, что Павел, возможно, самый независимый от Иерусалима среди христианских лидеров первого поколения, тем не менее по–своему признавал его центральную роль (Гал 2:1–10, Рим 15:19). Это признание выражалось, например, в сборе средств для Иерусалимской общины (см. Рим 15:25–27)[797]. Хотя изображение жизни раннехристианской общины, данное Лукой в первой половине Деяний, несомненно, в чем–то схематично — ту роль, которую он приписывает Иерусалиму, роль центра растущего движения, к которому другие общины обращаются за руководством — не следует отвергать как простое выражение его богословской тенденциозности, как поступают некоторые ученые, привыкшие не доверять Деяниям. Она вполне соответствует всему, что мы знаем об иудаизме I века, и подтверждается другими свидетельствами.

Как только мы признаем центральное значение Иерусалимской церкви в жизни христианского движения по всей Палестине и в Рассеянии, становится очевидно, что она должна была занимать ключевое место и в формировании и передаче преданий об Иисусе[798] — особенно в первые годы, когда там находилось большинство лидеров Церкви — учеников Иисуса, а также многие другие очевидцы, которые, быть может, не занимали первых мест, однако их свидетельство о словах Иисуса и событиях его истории также ценилось. В этом контексте вполне понятна роль Двенадцати как корпуса официальных очевидцев, как изображает ее Лука в Деяниях и намеки на которую мы встречаем в евангельских списках Двенадцати (см. выше, главы 5–6). Можно предположить, что предания об Иисусе тщательно собирались и формировались: при этом в их число включались и свидетельства других очевидцев, однако обязательно освященные авторитетом Двенадцати. Легко представить себе и особую роль Петра, лидера Двенадцати, как официального «репродуктора» этой традиции (см. главы 6–7) — и, следовательно, апостола, к которому пошел учиться Павел (Гал 1:18–19). Нет причин полагать, что эта традиция была единственным каналом передачи свидетельств об Иисусе, как в самом Иерусалиме, так и во всем христианском движении. Однако, несомненно, она обладала особой репутацией.


Анонимные Евангелия?

Представление, что предания об Иисусе циркулировали в древней церкви анонимно и что, следовательно, в конечном счете анонимны и Евангелия, где эти предания были собраны и записаны, — было очень широко распространено в научной мысли XX столетия. Его пропагандировали критики форм как естественный вывод из своей модели, основанной на теории фольклора, анонимно передающегося из уст в уста. Евангелия, полагали они — такая же народная литература, следовательно, тоже анонимная. В главе 10 мы уже видели, что подобное применение фольклорной модели себя не оправдало — в числе прочего, потому, что есть большая разница между фольклорными преданиями, передающимися на протяжении столетий, и тем кратким временным промежутком — менее одного поколения — который отделяет служение Иисуса от написания Евангелий. Однако идея анонимности не только преданий, но и самих Евангелий оказалась очень живучей. Перечислим три причины, заставляющие отвергнуть эту идею в отношении и преданий, и Евангелий:


(1) В трех случаях — у Луки, Иоанна и Матфея — из самого Евангелия ясно видно, что оно не задумывалось как анонимное. Все четыре Евангелия анонимны формально — имя автора не появляется в самой книге, а только в заглавии (что мы обсудим позже). Однако это не означает, что анонимными они сделаны сознательно. Многие античные книги анонимны в том же формальном смысле — часто имя автора не встречается даже в заглавии. Например, так обстоит дело с Лукиановым «Жизнеописанием Демонакса» (Demônactos bios), по своему жанру сравнимым с Евангелиями. Однако Лукиан говорит о себе в первом лице и явно полагает, что его личность не неизвестна читателям. Такие книги, по–видимому, сначала циркулировали в основном среди друзей и знакомых автора, знавших, кто он, из устного контекста, которым сопровождалось первое чтение книги. Когда делались копии для других читателей — вместе с ними передавались и сведения об авторстве, и имя автора вместе с сокращенным названием записывалось на обратной стороне свитка или на ярлычке, прикрепленном к свитку. Мы утверждаем, что Евангелия не были анонимными в том смысле, что изначально они не позиционировались как книги, не имеющие авторов.

Самый очевидный случай — Лука: он посвящает свою книгу Феофилу, возможно, своему патрону (Лк 1:3)[799]. Немыслимо считать анонимным труд, начинающийся с посвящения конкретному человеку[800]. Имя автора могло фигурировать в оригинальном заглавии, однако, несомненно, адресату посвящения и другим первым читателям и без того было известно, поскольку именно адресату посвящения автор преподносил свою книгу. Разумеется, все это само по себе не гарантирует, что автором был Лука — отождествление его с Лукой могло быть поздним и ошибочным. Однако сейчас мы не стремимся установить реальных авторов каждого Евангелия; наша цель — опровергнуть идею, что Евангелия позиционировались и распространялись как анонимные работы, чье содержание исходило якобы от общины, а не от конкретных авторов.

В случае Евангелия от Иоанна стих 21:23 показывает, что Любимый Ученик — тут же определяемый как автор (21:24)[801] — конкретная фигура, человек, о котором могли ходить разговоры, по крайней мере, в некоторых кругах. Хотя в самом Евангелии он остается анонимным — первые читатели, несомненно, знали, о ком речь.

Случай Матфея сложнее. Здесь необходимо соединить два факта, связанных с этим Евангелием. Один из них — то, что фигура Матфея, который в других Евангелиях появляется только как имя в списках Двенадцати у Марка и Луки, в Евангелии от Матфея обрисована более ярко. В списке Двенадцати в этом Евангелии он назван «мытарем» (10:3); в рассказе о мытаре, у Марка и Луки носящем имя Левия, мытарь назван Матфеем (9:9). Такой определенный, хотя и небольшой акцент на личности Матфея в этом Евангелии следует рассматривать в связи с другим фактом: заголовком Евангелия («по Матфею»), который, хотя и не указывает прямо на его авторство, определенно говорит, что Матфей был для данного Евангелия источником. Заглавия Евангелий нам приходится рассматривать вкратце — однако здесь достаточно принять в рассмотрение заглавие Евангелия от Матфея просто как свидетельство, относящееся к ранней эпохе передачи Евангелий. Едва ли это Евангелие начали ассоциировать с Матфеем лишь на основании 9:9 и 10:3. Такие упоминания не настолько ярки и заметны, чтобы навести читателей на мысль о Матфее как авторе Евангелия. Намного более вероятно, что сам автор ответствен как за них, так и за атрибуцию Евангелия Матфею, которая, возможно, присутствовала в заглавии с самого начала. Поскольку маловероятно, что именно апостол Матфей был автором Евангелия в том виде, как оно нам известно (об этом см. в конце главы 5), эта атрибуция может быть либо псевдоэпиграфичной, либо отражать реальную роль Матфея в создании этого Евангелия, хоть он и не был его непосредственным автором. В любом случае, Евангелие от Матфея никогда не позиционировалось как анонимное творение общины. (Использование псевдонима не тождественно анонимности. Псевдоэпиграфические сочинения создавались в русле литературной традиции, предполагающей, что у книги должен быть автор.)

(2) Во–вторых, рассмотрим традиционные заглавия Евангелий. На протяжении всей ранней рукописной традиции, начиная с 200 года, Евангелия носят единообразные заглавия: «Евангелие по…» (euangelion kata…) — кроме Ватиканского и Синайского кодексов, в которых это же заглавие дается в сокращенной форме: «По…». Мартин Хенгель убедительно показывает не только то, что более пространная форма является и более ранней, но и то, что означает она не «запись Благой вести согласно традиции, восходящей к Марку», но «Благая весте (одна–единственная), записанная согласно сообщению Марка». Обычный для имени автора родительный падеж заменяется здесь очень необычной формой «по…» (kata), дабы «выразить тот факт, что Благая весть излагается здесь согласно версии того или иного евангелиста»[802]. Каждое такое заглавие предполагает существование других евангельских писаний (не обязательно всех трех), от которых следует отличать это Евангелие[803]. Христианской общине, в которой было известно лишь одно Евангелие, не требовалось бы так его называть. Такое заглавие мог дать своей работе и сам автор, знавший о том, что в церковных общинах циркулируют и другие Евангелия. (В I веке н. э. авторы обычно сами давали заглавия своим книгам, однако эта практика не была всеобщей[804].)

Независимо от того, восходят ли эти наименования к самим авторам — ясно, что необходимость отличать одно Евангелие от другого возникла у христианской общины, как только списки более чем одного Евангелия оказались у нее в библиотеке и их начали читать на богослужении. Для первой цели необходима была внешняя идентификация книг, стоящих, к примеру, бок о бок на одной полке. Для этой цели либо на внешней стороне папируса, либо на папирусном или пергаменном ярлычке, прикрепленном к лежащему на полке свитку, помещалось краткое заглавие вместе с именем автора[805]. В случае с кодексами «название писалось на всех возможных поверхностях — на передней и задней сторонках обложки и на корешке»[806]. Как видим, и в этом смысле Евангелия не могли распространяться в церкви анонимно. Вместе с первым списком Евангелия церковь получала (по крайней мере, в устной форме) и информацию о его авторстве, которую затем использовала для идентификации рукописи и возможности отличать ее от других.

По мнению Хенгеля, поскольку Евангелия должны были быть озаглавлены на очень ранней стадии своего распространения, можно с уверенностью сказать, что заглавия, известные нам по самым ранним манускриптам (от 200 года и далее), — «оригинальные»[807]. В пользу этого говорит тот факт, что нам неизвестны какие–либо иные заглавия Евангелий. И необычная форма названий, и их повсеместное использование свидетельствуют об очень раннем происхождении. После того как Евангелия распространились повсюду, было бы гораздо труднее заменить их устоявшиеся первоначальные названия какими–либо новыми. Хельмут Кестер, полагающий, что словом «Евангелия» эти книги впервые назвал Маркион, отвергает мнение Хенгеля, что полная форма «Евангелие по…» могла использоваться уже в начале II века, хотя и не отрицает возможности ранней атрибуции Евангелий их авторам[808]. Однако Грэм Стентон поддерживает Хенгеля, указывая на раннее появление слова «евангелие» (euangelion) в значении «книга»[809].

Независимо от того, является ли название «Евангелие по…» изначальной формой, под которой Евангелия стали известны в церкви — весьма вероятно, что атрибуция Евангелий Матфею, Марку, Луке и Иоанну восходит именно к этим временам, поскольку читателям необходимо было как–то отличать одно Евангелие от другого. И ни на какой альтернативный способ идентификации наши данные не указывают. Повсеместная распространенность этой атрибуции и то, что она никогда не оспаривалась, заставляет предположить, что Евангелия появились в церкви именно под этими именами.

(3) Эти два аргумента показывают нам, что, как только Евангелия появились в церкви — у них уже имелись имена авторов, хотя и не входившие в текст Евангелий. Следующий наш вопрос об анонимности связан с содержанием Евангелий: как евангелисты сообщали сохраненные ими предания — как связанные с именами конкретных очевидцев или же как анонимную традицию общины, не требующую каких–либо имен?[810] Что ж, подведем итоги свидетельствам, рассмотренным нами в главах 3–8: (а) Имена второстепенных персонажей упоминаются в Евангелиях, как правило, с целью показать, что данное предание исходит от этого очевидца; (б) Тщательное воспроизведение списка Двенадцати во всех трех синоптических Евангелиях связано с тем, что двенадцать апостолов представляли собой официальный корпус очевидцев, формировавших предания, от которых зависят все три синоптических Евангелия; (в) В трех Евангелиях — от Марка, от Луки и от Иоанна — для указания на основного очевидца–источника данного Евангелия используется литературный прием, называемый inclusio очевидца. У Марка этот прием указывает на Петра (что означает, что Марк основывался на традиции Двенадцати, изложенной и дополненной Петром).

Лука также упоминает Петра как основного источника–очевидца, однако при помощи вторичного использования того же приема подчеркивает, что важными свидетельницами являются и женщины–ученицы Иисуса. Иоанн в своем Евангелии играет с приемом Марка, показывая, что Любимый Ученик столь же важный, в некоторых отношениях, быть может, даже более важный свидетель, чем Петр. (В главе 14 мы рассмотрим другие приемы, которыми Евангелие от Иоанна указывает на Любимого Ученика не только как на основного очевидца, но и как на своего автора.)


Все перечисленное говорит не только о том, что евангельские предания основаны на рассказах очевидцев, но и — это очень важно! — о том, что указания на очевидцев имеются в самих Евангелиях. Признав, что Евангелия указывают свои источники, мы увидим, что они передают предания не от имени анонимного коллектива, а от имени конкретных свидетелей, несущих за эти предания ответственность.


Контроль над традицией: Евангелия и очевидцы

В предыдущей главе мы обсуждали заучивание наизусть как средство контроля над традицией — то есть сохранения ее в более или менее неизменном виде. Но чьи воспоминания сохранялись таким образом? Верно ли, что в процессе передачи свидетельство очевидцев вливалось в анонимный корпус преданий об Иисусе, принадлежащий общине в целом — корпус преданий, который община приписывала собственной коллективной памяти, а не конкретным очевидцам? До сих пор мы исходили из того, что дело обстояло иначе. Если авторы Евангелий знали записываемые ими предания как свидетельства Двенадцати, или других групп учеников, или отдельных учеников, также известных по именам, — естественно предположить, что под этими же именами передавались они в устной традиции церквей. Как мы видели в главе 2, по всей видимости, сведениями об источниках преданий обладал Папий в конце I века — то есть во время написания Евангелий. На всем протяжении процесса, от основания христианской общины до того момента, видимо, в начале II века, когда письменные Евангелия начинали заменять для нее корпус устных преданий об Иисусе — община, по–видимому, воспринимала предания об Иисусе, устные или письменные, как исходящие от конкретных очевидцев.

Как мы уже выяснили в предыдущих главах, преимущественно устные сообщества умеют сохранять и воспроизводить свои предания почти в неизменном виде, если характер и функции преданий этого требуют. Есть у них и методы, позволяющие проверять точность воспроизведения. Ян Венсайна пишет:


Там, где… исполнители стремятся придерживаться изначального смысла текста так строго, как только возможно, не допуская пропусков и искажений, тексты могут почти не изменяться. В некоторых случаях над точным исполнением преданий устанавливается официальный надзор: исполнителей, верно или неверно исполняющих предания, ждут награды или наказания… В Полинезии ритуальное наказание может постичь того, кто не воспроизвел текст слово в слово. Если присутствующие заметят ошибку — церемония прекращается. В Новой Зеландии верили, что исполнитель, допустивший хоть одну ошибку, может тут же упасть замертво. Такая же вера в божественную кару существует и на Гавайях. Подобные… верования приводили к впечатляющим результатам. Записанный на Гавайях гимн из 618 строк оказался совершенно идентичен версии, записанной на соседнем острове Оаху… Иногда существовали специальные контролеры, призванные следить за точностью исполнения. В Руанде контролерами за исполнением эзотерических священных текстов убвииру становились другие исполнители[811].


Можно предположить, что в раннехристианском движении такую же роль контролеров выполняли авторитетные хранители традиции — и первое место среди них, разумеется, должны были занимать очевидцы. Напомним, как напоминали уже не раз, что Венсайна и другие исследователи устной традиции описывают процесс передачи текстов на протяжении нескольких поколений — а в случае древней церкви до написания Евангелий мы имеем дело с сохранением свидетельства очевидцев во время их жизни. Кто же, если не они, мог контролировать верное исполнение преданий?

В пользу такой роли очевидцев следует отметить, что раннехристианское сообщество, хотя и покрывало обширные географические пространства, представляло собой сеть тесных коммуникаций: церкви постоянно общались между собой, их лидеры часто совершали длительные путешествия. Подробные свидетельства этого я приводил в другом месте[812]. Контакт с очевидцами, непосредственный или через вторые руки, вовсе не был чем–то необычным. (Община, которой адресовано Послание к Евреям, очевидно, получила свои евангельские предания непосредственно от очевидцев: см. 2:3–4.) Многие иудео–христиане из самых разных мест, несомненно, сохраняли традицию проводить праздники в Иерусалиме, где имели возможность слушать предания из уст самих Двенадцати, некоторые из которых продолжали жить в Иерусалиме. Такие важные очевидцы, как Петр или Фома, могли иметь своих учеников (как Марк в случае Петра), достаточно хорошо знавших предания об Иисусе в изложении своего учителя, чтобы во время своих путешествий самим распространять эти предания, а также следить за верностью их изложения другими. Именно эта ситуация описана в отрывке из Пролога Папия, с которого мы начали свое исследование в главе 2.

Здесь стоит обратиться к ссылкам Павла на очевидцев в его «керигматической сумме» (кратком изложении евангельской истории) в 1 Кор 15:3–8. В этом фрагменте мы встречаемся с наиболее ранним образцом жанра, очень распространенного в позднейший период, — краткого изложения евангельской истории в нескольких предложениях. Известно, что это был довольно гибкий жанр — количество упоминаемых событий варьировалось, иногда опускались одни и включались другие[813]. В Первом послании к Коринфянам цель Павла очевидна из того, что он начинает со смерти Иисуса, а затем подробно перечисляет его явления по Воскресении. В стихе 8 рассматриваемого фрагмента, а также во второй половине стиха 6 он добавляет и ссылку на самого себя. Однако попытка точно определить предание, которое цитирует Павел, и степень изменений, которые он в него вносит, не отвечает природе этого жанра. Для нашей нынешней цели достаточно сказать, что Павел, по его собственным словам, получил это предание — очевидно, от Иерусалимской церкви — и передал его Коринфской церкви при ее основании:


Ибо я первоначально преподал вам, что и сам принял, то есть, что Христос умер за грехи наши, по Писанию, и что Он погребен был, и что воскрес в третий день, по Писанию, и что явился Кифе, потом двенадцати; потом явился более нежели пятистам братий в одно время, из которых большая часть доныне в живых, а некоторые и почили; потом явился Иакову, также всем Апостолам; а после всех явился и мне, как некоему извергу

(1 Кор 15:3~8).


Список явлений по Воскресении, очевидно, имеет целью систематизировать свидетельства очевидцев. Летали его совпадают с деталями керигматической суммы в Деяниях, где Петр говорит о членах группы Двенадцати как об очевидцах явления воскресшего Иисуса (Деян 2:32; 3:15; 10:40–41); Павел у Луки также упоминает в числе очевидцев Воскресения не себя, а тех, кто были учениками Иисуса (13:31). Нет сомнения, что в своей собственной «керигматической сумме» в 1 Кор 15 Павел цитирует свидетельство очевидцев, присутствовавших при явлениях по Воскресении, в том числе видных членов Иерусалимской церкви: Петра (Кифы), Двенадцати, Иакова, брата Иисусова. Это единственный у Павла случай ссылки на Двенадцать как таковых. В Павловом понимании апостольства — для него «апостолами» были все, кого воскресший Иисус послал на проповедь[814] — «все апостолы» являются более широкой категорией, чем Двенадцать. Для Павла само собой разумеется, что большая часть этих людей сейчас, когда он пишет, еще живы; однако он говорит об этом впрямую в знаменательной ремарке о более чем пятистах очевидцах (информация, которая нигде более не встречается): «Из которых многие живы, а некоторые умерли [буквально: усопли]»[815]. Эта подробность — которую Павел, очевидно, добавил к традиционной форме предания — служит целям аутентификации: если кто–то хочет проверить эту традицию — к его услугам множество живых очевидцев, с которыми он может встретиться и выслушать их[816]. Таким образом, Павел считает само собой разумеющейся активную роль очевидцев в современности — причем имеет в виду не только таких видных лиц, как двенадцать апостолов и Иаков, но и большое количество второстепенных очевидцев.

Одна из причин, по которой были написаны Евангелия — желание сохранить эту роль очевидцев и доступ к их свидетельствам после их смерти[817]. Многие современные авторы выступают против гипотезы, что письменные Евангелия немедленно заменили собой устную традицию о речениях и деяниях Иисуса. Эта точка зрения основана, в первую очередь, на свидетельстве Папия о предпочтении устных источников, причем ошибочно полагается, что это предпочтение относится ко времени, когда писал Папий (то есть к началу II века), а не к тому времени, когда очевидцы были еще живы (как мы уже писали в главе 2). Возможно, вопрос о продолжении существования устной традиции после написания Евангелий действительно нуждается в пересмотре — вполне может быть, что устная традиция не умерла немедленно. Евангелия существовали в преимущественно устном контексте и использовались по отношению к устным материалам так, как обычно используются письменные тексты в устных сообществах — а не как полная замена устных текстов[818]. Иными словами, когда из–за смерти очевидцев их роль осталась вакантной — их начали заменять Евангелия. Очевидцы взаимодействовали с устной традицией, влияли на нее, несомненно, в какой–то степени сами переходили в устную традицию — но в то же время выступали гарантом устной традиции, как очевидцы, когда были живы, и механизмом контроля над традицией, поскольку позволяли сверять традицию с показаниями очевидцев, теперь записанными в книгах.

Критики форм видели в Евангелиях народную литературу, более или менее тесно связанную с устными преданиями, анонимно сложившимися и анонимно циркулирующими в общинах. Мы же утверждаем, что Евангелия связаны со свидетельствами очевидцев не долгим периодом анонимной передачи, но во многих случаях — непосредственным доступом к очевидцам, а в других случаях — всего лишь одним посредником. Впрочем, нельзя игнорировать ценные наблюдения приверженцев методов литературной критики и критики редакций над тем, как авторы Евангелий редактировали полученные предания — как в богословском, так и в литературном отношении. Критика редакций часто доходила до преувеличений: сейчас мы знаем, что многие мелкие вербальные и сюжетные расхождения у синоптиков не обязательно заключают в себе некие тонкие смысловые различия — чаще это просто варианты исполнения, обычные для устных преданий. И все же нельзя не удивляться тому искусству, с которым евангелисты соткали из известных им преданий единое целое, несущее в себе ясную и четкую концепцию Иисуса и христианской веры. Маловероятно, чтобы этот единый сюжет, скрепленный едиными идеями и концепциями, существовал в более или менее развитой форме уже в свидетельствах очевидцев (за исключением очевидца, писавшего Четвертое Евангелие, как мы увидим в главах 14–17). Именно авторы Евангелий создали из разрозненных воспоминаний очевидцев жизнеописания (bioi) Иисуса.

Для того, чтобы отдать должное и точному сохранению в Евангелиях свидетельств очевидцев, на которых указывают сами Евангелия, и в то же время — творческой работе их истинных авторов–евангелистов, необходима адекватная модель работы античного историографа, напоминающей современную устную историю. Самуэль Бирског описывает ее так:


Древние историографы использовали свидетельские показания прямо и / или косвенно, присутствуя при описываемых событиях сами и /или разыскивая и расспрашивая других очевидцев… Во многом они действовали как историки, опирающиеся на устные источники, чтобы услышать живые голоса очевидцев. Сообщения очевидцев становились важнейшей частью их сочинений. Рассказы очевидцев — как самих историков, так и других лиц — выслушивались и записывались[819].


Тесная связь со свидетельствами очевидцев в Евангелиях отвечает высочайшим стандартам античной историографической практики. Эти стандарты предполагали, что лучшая история — история новейшая, написанная, пока еще живы очевидцы. Следовательно, Евангелия были написаны в период от смерти Петра до смерти Любимого Ученика, пока очевидцы постепенно уходили из жизни.


Память индивидуальная и коллективная

Критики форм полагали, что евангельские предания помнила «община». Интересно отметить, что писали они в то же время, когда французский социолог Морис Хальбвакс ввел в социологию понятие «коллективной памяти»[820]. Но, хотя эта концепция имеет самое прямое отношение к модели устной истории, которую использовали критики форм — они, по–видимому, не только не испытали ее влияния, но и не уделили ей серьезного внимания[821].

Труды Хальбвакса, в которых подчеркивалась социальная сторона индивидуальной памяти, приводящая к возникновению памяти коллективной, оказали значительное влияние на антропологию, социологию, историю культуры и устную историю[822]. В результате в этих дисциплинах коллективная память начала заслонять индивидуальную, в то время как психологические исследования памяти, которых мы коснемся в следующей главе, начали чрезмерно сосредоточиваться на индивидуальной памяти, без учета ее социальных аспектов. В последнее время с обеих сторон появляются попытки выправить этот крен и вернуть равновесие[823]. Так, антрополог Джеймс Фентресс и историк Средневековья Крис Уикхем совместно написали книгу о коллективной памяти, в предисловии к которой формулируют свою задачу так:


…Важная проблема, встающая перед каждым, кто хочет следовать за Хальбваксом в этой области: как разработать такую концепцию памяти, которая, полностью отдавая должное коллективной стороне сознательной жизни человека, не превращала бы индивидуума в какой–то автомат, пассивно повинующийся воле коллектива?[824]


Барбара Мисталь, также критикуя тенденцию к социальному детерминизму в работе Хальбвакса, тоже ищет некую золотую середину между социальным детерминизмом и чрезмерным индивидуализмом, игнорирующим социальное измерение. Она предлагает «интерсубъектный» подход, в котором запоминание, хотя и складывается сообразно культурным формам и ограничивается социальным контекстом, является индивидуальным психическим актом. Запоминают отдельные люди — однако они же постоянно контактируют с миром, пронизанным коллективными традициями и коллективными ожиданиями[825]. Память «интерсубъектна»: «запоминает индивидуум; однако запоминание — не просто индивидуальный акт»[826].

Для наших целей важно провести некоторые разграничения, которые в подобных дискуссиях обычно не делают. Одно из них — различие между личной или «живой» памятью, когда в процессе воспоминания человек вновь «переживает» запомнившиеся ему события, и, с другой стороны, запоминанием информации. Вполне возможно запомнить и впоследствии воспроизводить в памяти информацию, в том числе о собственном прошлом, без переживания этой памяти как личной. Например, можно узнать (из собственного дневника или со слов других людей), что сорок лет назад ты побывал на свадьбе такого–то знакомого — однако ничего об этом не помнить. Это информационная память, отличная от непосредственного воспоминания. Воспоминание возможно лишь для человека, участвовавшего во вспоминаемом событии (хотя бывают и случаи ложных воспоминаний, когда люди «помнят» переживание и восприятие событий, при которых они на самом деле не присутствовали). Когда такое воспоминание передается другим — оно перестает быть личным воспоминанием и превращается в информацию о том, что произошло с человеком, пережившим такое–то событие и его запомнившим.

Большая часть того, что именуется «коллективной», «социальной» или «культурной» памятью — не что иное, как общая информация о прошлом. Именно это имеется в виду, когда говорят, например, что какая–то большая социальная группа «помнит» некое значительное событие прошлого: хотя, если это событие произошло более или менее недавно, конкретные члены сообщества могут иметь о нем личные воспоминания и даже обогащать коллективную память своими личными свидетельствами. Таким образом, индивидуальная память, разделенная с другими, является первичным источником памяти коллективной и, более того, может подпитывать собой последнюю на любой из более поздних стадий — пока индивиды, о которых идет речь, живы и активно вспоминают свое прошлое. Вследствие такой связи между индивидуальной и коллективной памятью большинство специалистов, изучающих коллективную память, если вообще передают личные воспоминания, то присоединяют их к коллективной памяти[827]. Так, например, Мисталь, подчеркивая, что вспоминает именно индивид, не имеет в виду ни его собственные воспоминания, ни даже то, что индивид каким–либо образом заинтересован в различении собственных воспоминаний и общего знания о прошлом, почерпнутого из любых других источников. Как правило, она говорит о таком знании прошлого, которое не предполагает личных воспоминаний. В сущности, «память» для нее равнозначна традиции[828]. Припомнив проведенное Яном Венсайной различие между устной историей и устной традицией (см. главу 2), мы можем сказать, что в фокусе устной истории находятся личные воспоминания, в то время как устная традиция работает с коллективной памятью группы, прошедшей через поколения. Личное воспоминание имеет временной лимит — оно существует, лишь пока живет его носитель, — но у коллективной памяти такого лимита нет.

Чтобы двигаться дальше, выделим три категории: (1) социальный аспект личных воспоминаний; (2) общие воспоминания группы; и (3) коллективная память. Первая категория достаточно важна — она позволяет избежать чрезмерно индивидуалистического понимания личной памяти; однако не следует смешивать ее с остальными. Даже свои личные воспоминания индивидуум хранит как член определенной группы; ученые, прилагающие к античному миру концепции средиземноморской антропологии, утверждают, что для античности это намного более верно, чем для современного западного индивидуализма. Однако даже если говорить о современной культуре — права Мисталь: «Личное воспоминание существует в социальном контексте: оно основано на социальных сигналах, используется в социальных целях, управляется социальными нормами и образцами и, таким образом, содержит в себе немало социального»[829].

Этой темы мы еще коснемся в следующей главе. Сейчас же важно отметить, что социальное измерение личных воспоминаний вовсе не противоречит личному чувству «собственности» на воспоминание о том или ином пережитом событии. В рассказе о таком воспоминании — как правило, в единственном числе первого лица — социальное измерение может вовсе не присутствовать. Кроме того, не следует думать, что социальное измерение есть только у памяти. Люди зависят от общих культурных ресурсов во всех аспектах своего мышления и должны отвечать культурным ожиданиям во всех формах общения с окружающими.

Таким образом, социальное измерение личных воспоминаний не требует «растворения» личной памяти в памяти коллективной. Не требует оно и подчинения личной памяти коллективной как некоей высшей форме. Однако (2) существует форма памяти, связанная с тем, что группа людей, пережив вместе какое–либо событие, сохраняет и общие воспоминания о нем. Групповые воспоминания такого рода есть у каждой семьи. Фонд общей памяти группы создается из своего рода смешения индивидуальных воспоминаний. Однако у индивидуумов сохраняются собственные воспоминания: личные точки зрения на события, пережитые всей группой, а также воспоминания о том, чего остальные члены группы не помнят[830].

Именно о таком типе групповой памяти говорит Джеймс Данн, когда весьма логично предполагает, что уже во время служения Иисуса у его учеников начали формироваться общие воспоминания о нем[831]. Можно предположить, что это происходило одновременно с несколькими группами учеников. Такой неформальный обмен воспоминаниями предшествовал более официальному формированию корпуса преданий, произошедшему в какой–то достаточно ранний момент истории Иерусалимской церкви. Основным источником этих преданий стали воспоминания Двенадцати; но, возможно, в них были включены и свидетельства других людей — например, учениц, помнивших события смерти и погребения Иисуса, а также обретения пустой гробницы, при которых другие ученики не присутствовали. Так от общих воспоминаний сообщество перешло к собиранию воспоминаний — не только от Двенадцати, но и от других очевидцев. Это был шаг и в сторону третьей категории — коллективной памяти. Однако ни обмен воспоминаниями среди учеников, ни собирание и упорядочивание воспоминаний Двенадцати не уничтожили и не устранили личных воспоминаний каждого очевидца в отдельности.

(3) Термином «коллективная память» я обозначаю предания группы о событиях, о которых далеко не у всех членов группы имеются личные воспоминания. В период, когда очевидцы жизни Иисуса были еще живы и доступны, набор индивидуальных и общих воспоминаний должен был превратиться в такую чисто коллективную память. Группы христиан, не бывшие очевидцами, принимали свидетельства очевидцев, приходившие к ним как непосредственно от очевидцев, так и в виде общих воспоминаний группы (Двенадцати), как свою общинную традицию[832]. Мы уже обсуждали причины предположений, что элементы этой традиции продолжали приписываться очевидцам, из воспоминаний которых они сложились. Общины принимали их не просто как анонимную традицию, которую теперь можно сделать своей — они знали, что эти предания принадлежат очевидцам, от которых они пошли. Термин «коллективная память» не должен заслонять этого факта.

В Евангелиях личные и общие воспоминания очевидцев приобрели письменную форму — однако, как мы уже видели, указания на очевидцев–источников того или иного предания были включены в повествование. Эти записанные предания сформировали коллективную память церкви об Иисусе. Тот факт, что именно четыре канонических Евангелия, после периода жарких споров о том, какие евангелия следует считать достоверными, стали постоянными источниками коллективной памяти церкви об Иисусе, означал, что эта коллективная память сохранила некое сознание своего происхождения от личных воспоминаний очевидцев. Сама церковь не «помнила» Иисуса в том же смысле, в каком помнил его, например, Петр — ее память об Иисусе была «вторичной» и не имела бы никакой реальности, не будь она укоренена в личных воспоминаниях Петра и прочих.

Проведенные нами разграничения должны предостеречь нас от бездумного применения к преданиям об Иисусе в новозаветный период всего того, что говорят о коллективной памяти социологи и историки. Последнее во многих случаях относится более или менее ко всему, что знают сообщества о своем коллективном прошлом[833], независимо от того, играют ли какую–то роль здесь личные воспоминания. Акцент при этом ставится на том, как сообщество осмысливает свое коллективное прошлое и использует воспоминания о нем в настоящем. Использование понятия коллективной памяти в истории культуры и других подобных дисциплинах, как правило, не предполагает интереса к личным воспоминаниям как источникам коллективной памяти. Если же о них вообще вспоминают — как правило, социальное измерение индивидуальной памяти используется для того, чтобы стереть разницу между ней и коллективной памятью[834]. Мы уже показали, что это неверно. Существует реальное и существенное различие между, с одной стороны, личными воспоминаниями, на которые оказывает влияние социальный контекст — и, с другой — той коллективной памятью, которая составляет собственность всей социальной группы и представляет собой информацию о ее коллективном прошлом. Личные воспоминания могут помочь в формировании коллективной памяти, но от этого не становятся ей тождественны. В определенных обстоятельствах (как в древнейшем христианском движении) личные воспоминания могут сохранять решающее значение именно как личные воспоминания. Тот факт, что их носители принадлежат к определенной группе, а их воспоминания встроены в определенный социальный контекст, не преуменьшает значимости их самих как индивидуумов, а их воспоминаний — как уникального личного опыта, именно по этой причине высоко ценимого группой.

Есть и другая область, в которой дискуссия о коллективной памяти прямо связана с нашим исследованием передачи преданий об Иисусе. Еще одно наследие Дюркгейма и Хальбвакса, помимо тенденции растворять индивидуальную память в коллективной — тесно связанная с ней склонность отождествлять воспоминания как таковые с их функциями в жизни сообщества. И снова мы видим поразительное сходство с критикой форм и ее влиянием на новозаветные исследования на протяжении всего XX века[835]. Мисталь называет эту тенденцию «презентистским» подходом к коллективной памяти, определяя его как убежденность в том, что «настоящее формирует прошлое согласно своей доминирующей идеологии»[836]. При этом память оказывается на службе групповой идентичности: предполагается, что прошлое изобретается в форме новых преданий или ритуалов, дабы создать или поддержать групповую идентичность. Когда внимание переносится на то, кто же контролирует и навязывает сообществу такие вымышленные воспоминания, социальная память начинает восприниматься как идеология, обслуживающая интересы власти. По мнению Мисталь, память при этом превращается в «пленницу политического редукционизма и функционализма»[837]. Полной идентификации социальной памяти с политической идеологией можно избежать с помощью того, что она называет «народническим» подходом к социальной памяти. Этот подход, основанный на идеях Мишеля Фуко о народной памяти и обратной памяти, показывает, что социальная память может конструироваться не только «сверху вниз», но и «снизу вверх» («обратно»). Группа устных историков, называющих себя «группой народной памяти», критикует даже Фуко за его недооценку независимости народных воспоминаний и их способности сопротивляться доминирующей идеологии — и посвящает себя исследованию альтернативных традиций[838].

Наконец, Мисталь описывает подход «динамики памяти», важный тем, что он противостоит тенденции растворять память о прошлом в ее функциях в настоящем[839]. Социальная память предстает здесь как постоянный процесс «торга» с прошлым, показывающий, что существуют «пределы возможности для лиц, действующих в настоящем, переделывать прошлое сообразно своим интересам». Прошлое — не просто современный конструкт: оно «отчаянно сопротивляется попыткам себя пересмотреть». Каждый рассказ о прошлом — новая попытка понять взаимоотношения прошлого и настоящего. Эти взаимоотношения постоянно меняются, вместе с ними течет и развивается социальная память; однако этот процесс не ограничивается «выдумыванием» прошлого — он заключается в постоянном взаимодействии прошлого и социальной памяти[840]. Такой подход к коллективной памяти в исторической науке представляет собой близкую параллель с критикой Венсайны выдвинутого антропологом Джеком Гуди принципа полного гомеостаза (конгруэнтности) между устными преданиями и их использованием в устных сообществах. Мы уже упоминали об этом в главе 10, говоря о причинах сомневаться в правильности подхода критики форм к евангельским преданиям. Венсайна настаивает, что «между содержанием [устной традиции] и актуальными проблемами существует некоторая взаимосвязь — но отнюдь не тотальная», и отмечает, что «присутствие в различных традициях архаизмов опровергает теорию гомеостаза»[841]. Иными словами, социальная память или устная традиция, конечно, связана с настоящим — однако это сложная и изменчивая взаимосвязь. Прошлое с настоящим ведут своего рода торг, полный компромиссов и взаимных уступок: прошлое в этой борьбе — голос, который хочет быть услышанным. Его нельзя просто выдумать по своему усмотрению.

Одна из ролей очевидцев в раннем христианстве состояла в том, чтобы дать этому голосу прозвучать в социальном контексте, где сообщество активно стремилось расслышать голос собственного прошлого — не ради прошлого как такового, но для того, чтобы понять взаимоотношения настоящего с теми решающими событиями, которые не только создали групповую идентичность этого сообщества, но и принесли спасение миру. Разумеется, некое взаимовлияние памяти о прошлом и актуальных событий имело место уже в свидетельствах очевидцев — однако в ограниченном масштабе, учитывая «изолированный» характер евангельских преданий (см. главу 11). Во многом именно очевидцы представляли собой начало, сопротивляющееся «подгонке» коллективной памяти под актуальные нужды. Коллективная память или традиция в процессе своего развития осознала это сопротивление и признала его как неотъемлемую часть своего самосознания. Когда предания об Иисусе полностью перешли к общине и атрибуция преданий облегчила общине изобретение новых традиций, о котором говорили критики форм — предания продолжали атрибутироваться очевидцам, и это охраняло их неизменность. Индивидуальные воспоминания не теряли своей сути, растворяясь в коллективной памяти, — напротив, именно в коллективной памяти они сохраняли свою идентичность. Введение свидетельств очевидцев в Евангелия сохранило эту идентичность на тысячелетия. Вновь и вновь христиане открывают взаимосвязь истории Иисуса с текущими обстоятельствами своей жизни — вновь и вновь прошлое встречается с настоящим. И в самих Евангелиях происходит эта встреча — встреча евангелистов с Иисусом, увиденным глазами очевидцев.

Загрузка...