Каждый год я веду углубленный курс по нейровизуализации, в ходе которого студенты учатся разрабатывать и проводить эксперимент с использованием функциональной магнитно-резонансной томографии (фМРТ). Это практический курс, поэтому на одном из занятий они диагностируют друг друга, по очереди ложась в аппарат фМРТ. И меня не перестает завораживать их реакция на сканы собственного мозга – эта занятная смесь возбуждения и разочарования. В первую секунду у человека вполне объяснимо захватывает дух, но потом восторг неизбежно сменяется отторжением, отказом от комка извилин, который и делает нас нами. Как в тот момент, когда Тотошка отдергивает штору, за которой скрывается Волшебник страны Оз, и у нас мелькает недоуменное: «И всего-то?»
Мозг для нас в буквальном смысле непостижим. Его нельзя увидеть изнутри, его нельзя прощупать. Мозг интерпретирует чувственные данные, поступающие отовсюду, кроме него самого. Если у вас болит живот, вы остро и мучительно ощущаете происходящее внутри организма. Живот можно помять или потыкать, расположенные в нем органы можно пощупать снаружи или даже изнутри. Но мозг ни осязанию, ни ощущению недоступен. Он не чувствует ничего. Так что какая-нибудь селезенка нам, пожалуй, роднее и ближе, чем мозг.
Как и Волшебник страны Оз, мозг, судя по всему, создает симулякр – низкоточную симуляцию, – но не свою собственную, а всех остальных частей организма, кроме себя. И именно эту конструкцию мы воспринимаем как свое «я».
Иными словами, вы – симуляция.
«Стоп! – скажете вы. – Минуточку! Да, я не могу пощупать мозг, но он связан с остальным организмом, а организм у меня уж точно реален!» Это правда. Мы можем пощупать руки и ноги. Мы ощущаем кожей ласковые солнечные лучи. Вкус шоколада на языке. Мы шевелимся, двигаемся. Какая же это симуляция? Если вы разобьете стекло в двери, посыплются осколки, это физический факт. Все присутствующие подтвердят. Мы видим друг друга и совместно взаимодействуем с окружающей средой, а значит, наше существование обладает какой-никакой физической реальностью.
Однако и физическая реальность тут мало чем поможет. Два человека, смотрящие на один и тот же объект, могут сильно разойтись во мнении о том, что именно они видят. Особенно остро эта разница восприятия проявляется в субъективной оценке – впечатлениях от искусства, музыки, кулинарии. И я сейчас не о том, что одному человеку что-то понравится, а другому не понравится. Каждому из нас случалось сравнивать свое восприятие с чужим и обнаруживать, что вы увидели и услышали одно и то же совершенно по-разному. Отчасти это связано с нашей телесностью. Два свидетеля одного и того же события смотрят на него разными глазами – поскольку каждый из них находится в своем теле, – а значит, у каждого будет своя наблюдательная позиция, своя точка зрения, так или иначе отличающаяся от чужой. В основном эти исходные различия дают незначительную разницу в восприятии. Но не всегда. Состояние сильного возбуждения – например, при автомобильной аварии или в ситуациях, связанных с физическим насилием, – как известно, ощутимо влияет и на восприятие, и на память. Вот почему свидетельские показания бывают такими ненадежными, а потому так важно искать дополнительные свидетельства, чтобы установить истину, если она вообще существует.
В проблемы разницы восприятия мы углубимся в следующих главах, а сейчас сосредоточимся на вас. Точнее, на том, как вы воспринимаете себя и как это определяет ваше представление о себе.
Скорее всего, вы считаете восприятие себя само собой разумеющимся. Самый простой пример: вы знаете, как выглядите. Для этого, если у вас нет проблем со зрением, вам достаточно встать перед зеркалом, и мысленный портрет готов. И хотя этот портрет кажется абсолютно объективным, на самом деле так вас воспринимает только один человек – вы сами. Больше никто в целом мире так вас не видит. Происходит это потому, что образ в нашем восприятии представляет собой зеркальное отражение образа, возникающего при взгляде на нас у всех остальных. И различие между ними не такое уж незаметное, поскольку ни один человек не симметричен. Мы зачесываем волосы влево или вправо. Когда мы говорим или улыбаемся, один уголок губ может приподниматься выше другого. А может быть, у вас, как и у меня, гетерохромия – глаза разного цвета. Фотография, в отличие от изображения в зеркале, запечатлевает нас именно так, как нас видят окружающие. Именно поэтому нам порой кажется, что на снимке будто не мы, а кто-то другой.
Еще отчетливее это искаженное восприятие себя проявляется, когда мы слышим в записи свой голос. Обычно на аудио он кажется нам гнусавым. Не хочу вас расстраивать, но именно так он в действительности и звучит. Как и отражение в зеркале, голос, звучащий в наших ушах при живой речи, – это наше искаженное своеобразное восприятие. Если весь остальной мир слышит ваш голос как звуковые волны, распространяющиеся в воздухе, то вы слышите дополнительный звук, исходящий из вашего рта и отдающийся вибрацией в костях черепа. Он глубокий и четкий, поскольку такие твердые вещества, как кость, более хорошие проводники, чем воздух. В голове мы все слышим свой голос по-дикторски идеальным.
Эти искажения в восприятии себя распознаются сразу. И тем не менее большинство из нас продолжает верить, что голос у нас именно такой, какой звучит в ушах, а лицо – такое, какое мы видим в зеркале. Почему так обстоит дело? Каждый из нас выстраивает образ, который существует у нас в голове – и только там. Или, как я предпочитаю говорить, наш мозг симулирует то, как мы выглядим и как звучит наш голос. Но конечный результат всегда зависит от исходного материала. Когда мозгу поставляют только зеркальные отражения и смикшированные костной проводимостью звуки, создаваемая им модель самого себя и своего обладателя будет соответствующей.
Отражение и голос – примеры искажений непосредственных, формирующих наше восприятие себя в конкретный момент. Однако, как я уже отмечал во введении, нынешнее «я» – это химера. Нервным импульсам от разных частей тела требуется разное время, чтобы добраться до мозга. А значит, само представление о нашей физической целостности – это уже конструкт разума.
Возьмем другой пример. Снимите обувь и посмотрите на большой палец ноги. Наши бытовые расстояния свет преодолевает мгновенно, поэтому фотоны, которые, отразившись от вашей ступни, устремляются к сетчатке глаза, дают вам моментальную картину большого пальца. (На самом деле нужно добавить еще 10–20 миллисекунд, за которые сигнал достигнет зрительной коры, но сейчас мы ради удобства ими пренебрежем.) А теперь зайдите в ванную и подставьте большой палец под горячую воду. Нервные волокна, передающие импульсы жара и боли, относятся к самым тонким из периферических нервов, а это значит, что они проводят электричество медленно, со скоростью около метра в секунду. То есть о том, что вашему большому пальцу горячо, мозг узнает только секунды через две[1]. А поток горячей воды вы увидите моментально. Как же мозг интегрирует эти сигналы – моментальный и относящийся к событию двухсекундной давности? Со временем мозг привык к тому, что сигналы от большого пальца ноги поступают с отсрочкой. Если все идет нормально, мозг строит прогнозы о том, что почувствует большой палец через две секунды, и совмещает этот прогноз с тем, что сообщают вам глаза. В основной массе случаев прием работает великолепно. И только когда произойдет что-то неожиданное – например, вы ушибете большой палец ноги, – система рассинхронизируется. Вы увидите момент удара и вполне успеете сморщиться, понимая, как сейчас станет больно, еще до того, как импульс боли достигнет мозга. Нынешнее «я» – такое вроде бы собранное и цельное – размазано во времени на несколько секунд. Видимость синхронности существования нашего тела обеспечивают только когнитивные процессы и предиктивное кодирование.
Но вообще-то нынешнее «я» не так уж и важно. Давайте посмотрим правде в глаза: нашему сознанию трудно сосредоточиваться на настоящем, которое само по себе постоянно уплывает в прошлое, тогда как наше внимание мечется между тем, что было, и тем, что будет. Нынешнее «я» – это не более чем двухсекундная перемычка между «я» прошлым и «я» будущим.
Поэтому лучше присмотримся повнимательнее к нашему прошлому «я». Знания о нем мы черпаем из двух источников – внутреннего и внешнего. Внутренний источник пополняется нашими воспоминаниями. И хотя природу воспоминаний мы так пока и не разгадали, сегодня ученые знают о ней гораздо больше, чем даже лет десять назад. Говоря кратко, у нас разные типы памяти – одна память для фактов, другая для пережитого, третья для движений мышц, – и данные из всех этих потоков хранятся в мозге по-разному. Но главное, что мы повсюду носим такую информацию с собой.
Внутренним воспоминаниям противопоставлены внешние, которые в свою очередь делятся на два типа. Первый – это записи. К ним помимо письменных текстов (дневников, журналов и т. п.) относятся аудио, видео и фотографии. Запись – моментальный снимок некоего момента, и его преимущество в том, что он не меняется. Если с фотографией, запечатлевшей вас за партой в третьем классе, ничего не случится, вы всегда будете на ней одинаковым. Второй тип внешних воспоминаний – поступающие от других людей. Эти данные, в отличие от записей, меняются постоянно. Когда на встречах с друзьями и родными мы погружаемся в прошлое, нередко возникает та самая ситуация, когда слепой ведет слепого. Кто сейчас скажет, как в действительности обстояло дело на том ужине в честь Дня благодарения 10, 20 или 30 лет назад? У вашего двоюродного брата точно такая же вероятность, как у вас, ошибочно помнить события вашего общего детства. Но это не мешает нам заполнять пробелы в воспоминаниях из тех источников, которые нам доступны. В неврологии такое заполнение лакун в нашей памяти вымыслом называют конфабуляцией.
Вы уже, думаю, догадываетесь, какая здесь назревает проблема. Наша психика устроена так, что мы ощущаем воспоминания о своем прошлом «я» как свитые с нынешним «я» в один временной континуум. Иными словами, между тем вашим «я», которое сейчас читает эти строки, и каждым «я» из вашего прошлого с самого появления вас на свет существует неразрывная связь. Иначе чьи у вас тогда сейчас воспоминания?
Материальные свидетельства только усложняют дело. Ваша детская фотография естественным образом отличается от какого-нибудь недавнего снимка. Специалистам в области нейронаук давно известно, что мозг, как и остальной организм, созревает по крайней мере лет до 25, и это дает нам основания усомниться в надежности детских воспоминаний, если учесть, что физический субстрат, в котором они содержатся, успел с тех пор тоже поменяться.
Тем не менее мы убеждены в точности своих воспоминаний, особенно обретающих для нас повышенную значимость, – о рождениях, смертях, важных жизненных вехах и травмирующих событиях. Гарвардские психологи Роджер Браун и Джеймс Кулик назвали эти поворотные моменты воспоминаниями-вспышками{5}. Когда в 1970-х гг. они исследовали воспоминания людей об убийстве Кеннеди, выяснилось, что большинство способно вспомнить свои действия в момент получения известия об этом событии с необычайно высокой перцептивной точностью – оно словно отпечаталось в их мозге, как снимок, сделанный со вспышкой. То же самое касается терактов 11 сентября.
Однако некоторое время спустя ученые начали оценивать точность этих воспоминаний более придирчиво. И оказалось, что воспоминания-вспышки все-таки теряют четкость. Как показали результаты долговременного исследования воспоминаний об 11 сентября, ключевые подробности люди забывают уже через год{6}. После этого точность снижается медленнее, но и через 10 лет люди свято верят, будто помнят всё «как сейчас». Иными словами, точность уменьшается, однако уверенность в ней остается такой же большой. Поэтому, что еще хуже, корректировать такие неточные воспоминания люди вряд ли будут, зато будут снова и снова повторять запомнившееся, все глубже впечатывая его в мозг. Судя по всему, даже самые яркие и живые воспоминания о важнейших событиях в жизни содержат изрядную долю конфабуляции. В этом смысле воспоминания похожи на слепые пятна. Мозг дорисовывает недостающее с помощью симуляции.
Если в нашем прошлом «я» столько дыр, то что там с нашим будущим «я»? Будущее еще не написано, но нельзя сказать, что оно абсолютно неведомо. Например, мы довольно хорошо представляем себе, какая погода будет завтра. И если исключить форс-мажоры и катастрофы, скорее всего, вы вполне верно (в разумных пределах) предскажете свой завтрашний день. Эти краткосрочные прогнозы даются нашему мозгу великолепно. На временны́х шкалах с коротким шагом – от мига к мигу или изо дня в день – поддерживается высокий уровень непрерывности. На таких отрезках наша жизнь почти не меняется. Поэтому при всем своем несовершенстве наши системы памяти работают достаточно надежно, чтобы мы могли в начале недели планировать на выходные ужин в ресторане или концерт. Это возможно, потому что день ото дня остальной мир тоже почти не меняется.
На временны́х шкалах с более длинным шагом надежность предсказаний слабеет. Чем – в вашем представлении – вы будете заниматься через год? А через 10 лет? Я при попытке вообразить себя пусть даже через каких-нибудь 12 месяцев не могу отделаться от ощущения, что вглядываюсь в густой туман. Велика вероятность, что я и через год буду делать все то же самое, что сейчас, – преподавать, заниматься наукой, писать книги. Это одновременно успокаивает и угнетает. Успокаивает – потому что стабильность сопряжена у нас с чувством комфорта. Угнетает – потому что она обозначает неотвратимость, как у ракеты, которая в полете уже не может сменить траекторию.
Будущее таит в себе проблему, поскольку, предполагая, какими мы станем, мы способны опираться лишь на прошлый опыт. Нравится нам это или нет, мозг невольно подхватывает наше прошлое и проецирует на будущее. Будущее «я» – это чистейшая разновидность симуляции, но, как и в других приведенных мною примерах, качество симуляции зависит от входных данных. И если входными данными у нас выступают воспоминания, размытые и ненадежные, то и будущее «я» окажется вымыслом. В силу любопытной особенности наших систем памяти мы свои прошлые предсказания обычно не помним. Любая приличная искусственная нейронная сеть располагала бы встроенными механизмами самокоррекции, позволяющими учиться на своих ошибках. Человек же страдает предвзятостью подтверждения (одно из когнитивных искажений): мы помним свои оправдавшиеся предположения и благополучно забываем ошибочные. Поэтому, мало того что наше будущее «я» – вымысел, совсем не обязательно этот вымысел (прогноз предстоящих событий) со временем будет становиться вернее.
Что же тогда в сухом остатке? Как видно из уже приведенных примеров, в каждый следующий момент мы – на разных уровнях – уже не те, что были до того. Наши воспоминания неточны, и мозг заполняет вымыслом пробелы во временно́м пунктире, создавая иллюзию цельной фигуры, движущейся по непрерывному жизненному пути. Если это вас не тревожит, значит, вы достигли небывалого душевного равновесия и читать дальше вам нет смысла. Но обычно все недоумевают, как нам удается существовать с такой симуляцией. Как мы увидим в следующих главах, человек, по данным современной науки, все-таки может научиться поворачивать этот супертанкер и в какой-то мере управлять процессом создания иллюзии, которую мы называем собой. Так что у нас брезжит надежда на новый нарратив.
Но прежде чем мы примемся писать и переписывать личные нарративы, нам нужно будет покопаться в тех материалах, из которых мозг эти нарративы строит. Воспоминания, хоть и несовершенные, – это кирпичики нарратива, однако их необходимо укладывать в нужном, смыслообразующем, порядке. В следующей главе мы разберемся, как истории, которые мы слышим в детстве, становятся шаблонами для укладки воспоминаний. Поскольку эти истории и есть первые нарративы, с которыми мы встречаемся, они влияют на нас очень сильно, и это влияние сохраняется на всю жизнь.
Сколько я себя помню, этот обычай в нашей семье был неизменен: ближе к концу застолья на День благодарения, когда наступала пора переходить к пирогам, папа спрашивал: «У кого какое самое первое воспоминание в жизни?» Поначалу я этого вопроса боялся, но со временем он превратился в дежурную забаву, и мы все радостно выдумывали самые откровенные небылицы, мороча папе голову. Но если отнестись к вопросу серьезно и попытаться ответить честно, я вряд ли смогу с уверенностью назвать свое самое раннее воспоминание. Мы столько раз играли в эту игру, что я уже не различу, о чем вспомнил сам, а о чем мне рассказали.
Как ни поразительно, тот самый жизненный этап, который психологи считают едва ли не ключевым в формировании идентичности, размывается в нашей памяти сильнее всего. Нам трудно выявить источник ранних воспоминаний, поскольку их одной общей грудой сваливают в начальную главу нашей жизненной истории, которую пересказывают как семейное предание из уст в уста наши родители и старшие родственники.
В этой главе мы рассмотрим рассказанные в детстве истории как наследие, которое остается с нами на всю жизнь. С помощью историй родители объясняют детям, как устроен мир, но вместе с информационной составляющей они передают и ожидания – какими им хотелось бы видеть своих детей в дальнейшем. Родители могут сами не осознавать, почему и зачем они рассказывают эти истории, и даже не отдавать себе отчета, в каком количестве подобные истории рассказываются, но влияние их все равно огромно. Раннее детство – колыбель личного нарратива, поскольку все эти истории создают шаблон, образец, с которым мы сопоставляем в дальнейшем любые прочие истории, прежде всего историю собственной жизни.
Чтобы понять, почему эти истории обретают над нами такую власть, нам нужно будет углубиться в природу памяти как таковой и выяснить, как мы нарабатываем знания в детстве и отрочестве, когда сам мозг развивается и меняется с немыслимой скоростью. Как мы увидим, систематическое восприятие и рассказывание историй закрепляют в нашем сознании мысль, что мы совершаем путешествие, в котором нам отведена роль героя.
Но прежде чем мы с головой уйдем в науку, я должен сделать еще одно небольшое отступление, касающееся природы самого знания. К вопросу о том, как мы определяем истинность тех или иных данных, мы будем возвращаться на протяжении этой книги еще не раз, поскольку именно на него опирается весь свод наших представлений о себе.
Когда мы слышим какое-то утверждение, не располагая собственной информацией из первоисточника, вполне логично спросить утверждающего, откуда он это знает. О двух разновидностях знания первым заговорил Бертран Рассел – британский философ, математик и нобелевский лауреат. Есть то, с чем мы знакомы непосредственно, не понаслышке, – у велосипедиста, например, это умение ездить на велосипеде. Такое знание Рассел называет знанием-знакомством. И есть знание-описание, или пропозициональное знание, – например, что 2 + 2 = 4. Но как мы это знаем? Потому что так нас учили в школе и все вокруг с этим согласны. Впрочем, базовая арифметика – это тоже знание-знакомство, потому что можно посчитать на пальцах или на палочках и самостоятельно убедиться, что две палочки плюс две палочки будет четыре палочки. А утверждение, допустим, что первым президентом США был Джордж Вашингтон? Никто из нас в те времена не жил, поэтому тут остается только поверить. Это пропозициональное знание, или, проще говоря, убеждение, вера.
Убеждение – это отношение, которого человек придерживается, к тому, что считает истинным. Оно может основываться на фактах (хотя достоверность фактов тоже варьируется в зависимости от убеждений), а может не требовать доказательств, как вера в Бога. В эпистемологии – философии знания – причины, по которым мы придерживаемся того или иного убеждения, называются обоснованиями. Вы можете быть убеждены в чем-то, потому что видели это собственными глазами; потому что вывели логически; потому что вам сообщил кто-либо. Важно, что обоснование убеждения можно изложить – себе или другим – только посредством нарратива. Чем пристальнее мы изучаем природу знания, тем труднее нам отделить само знание от историй, которые мы рассказываем о том, что знаем (или думаем, что знаем). В свете этого значимость первых историй – тех самых, которые мы слышим в детстве, – увеличивается еще больше, ведь они не только образуют шаблон, с которым сопоставляются все остальные истории, – они остаются с нами на всю жизнь и определяют, что именно мы будем принимать как данность.
Теперь к вопросу моего отца на День благодарения: первое, что я помню о себе, – то, как я застрял у подножия крутого склона. Мне три года, может, четыре. Позади высится угрюмый лес, пахнет прелью и сырой землей. Я гребу руками эту землю с прелой листвой, безуспешно пытаясь вскарабкаться обратно на игровую площадку. Но вообще-то стопроцентной уверенности в достоверности этого воспоминания у меня нет, потому что я совершенно не помню, как в результате выбрался из леса. После бесчисленных Дней благодарения это воспоминание, столько раз рассказанное и пересказанное, стало больше похоже на остатки с праздничного стола – искаженную версию оригинала, в чем-то лучшую, в чем-то худшую, но точно не изначальную. И все же это воспоминание, подлинное или нет, служит ориентиром для моего прошлого «я» и играет существенную роль в истории, которую я о себе рассказываю.
Одно из самых важных и глубоких открытий в области исследования человеческого мозга заключается в том, что существуют разные виды воспоминаний. В 1980-х профессор психологии и неврологии Калифорнийского университета в Сан-Диего Ларри Сквайр изучал, как влияет на память больных, перенесших инсульт, локализация очага поражения. Как ему удалось установить, существует по меньшей мере два весьма различающихся типа систем памяти{7}. Память первого типа, которую Сквайр назвал недекларативной, включает широкий спектр воспоминаний, не требующих маркирования и языковых средств. Это простые условные рефлексы (их еще называют павловскими) и моторная память, формирующаяся, например, когда мы осваиваем велосипед или учимся играть на музыкальном инструменте. Вторая система, названная Сквайром декларативной, отвечает за две разновидности воспоминаний – знание фактов и знание событий. Фактическое знание, например имени президента США, обозначается как семантическое. Событийное знание – например, воспоминания о случаях из детства – называется эпизодическим. Как выяснил Сквайр, декларативная и недекларативная системы памяти даже базируются в разных областях мозга. Декларативной памятью заведуют медиальные отделы височных долей, где располагается гиппокамп. Повреждение гиппокампа ведет к антероградной амнезии – неспособности после травмы формировать новые воспоминания. За недекларативную память в силу большого разнообразия ее форм отвечает довольно широкий круг прочих систем мозга[2].
Множественность систем памяти – фактор настораживающий и вместе с тем имеющий далекоидущие последствия. Каждая система запечатлевает какую-то одну составляющую нашей личной истории. Если бы наш мозг был точным записывающим устройством (он таковым не является, просто аналогия удобная), разные системы памяти можно было бы сравнить с дорожками в кинофильме – разные ракурсы, диалоги, музыка, фоновые шумы, спецэффекты. В совокупности они обеспечивают полноценный насыщенный, иммерсивный чувственный опыт. А порознь дают лишь обрывочные фрагменты и нередко диссонируют друг с другом.
Продолжая аналогию с фильмом, можно сказать, что задача мозга – соединить все эти обрывки в связный бесшовный нарратив. Как и в работе над кинокартиной, единственный способ это сделать – монтаж. Когда изучение памяти только начиналось, большинство исследователей интересовало в первую очередь, где и как мозг хранит воспоминания разных типов, а тому, как эти разные по характеру воспоминания склеиваются в одно целое, внимания почти не уделяли. Теперь все иначе. Ученых все больше интересует мозг как режиссер монтажа.
Даже когда события разворачиваются в реальном времени, мозг немного запаздывает с интерпретацией. Для начала воспоминание нужно сохранить, то есть произвести кодирование. Что-то кодируется мгновенно – об этом свидетельствует наша способность вспомнить, что происходило несколькими секундами ранее. В этом состоянии воспоминание содержится в буферном хранилище. Такие данные еще только предстоит переправить в систему долговременной памяти, иначе они исчезнут навсегда. Вторая стадия хранения, которую называют консолидацией, может длиться от нескольких минут до нескольких часов, а иногда и дней. Критическую роль в консолидации воспоминаний о событиях дня играет сон. И только закрепленное воспоминание можно будет впоследствии из памяти извлечь.
Дихотомия «кодирование/извлечение» схожа с функциями «запись» и «воспроизведение» на видеокамере, однако недавние исследования позволяют предположить, что эти процессы не настолько отделены друг от друга, как нам представлялось. Разумеется, мозг не видеокамера, которая запечатлевает любое событие в высоком пространственном и временно́м разрешении. Как же мозг понимает, что именно записывать? Согласно теории «обработка, соответствующая передаче», в любой запоминающейся ситуации гиппокамп фиксирует паттерны активности вовлеченных когнитивных систем{8}. Так, например, воспоминания о взрыве «Челленджера» или теракте 11 сентября преимущественно визуальны. У видевших все это воочию – в основном на телеэкране – гиппокамп работал вовсю, увязывая россыпь зрительных образов в единую картину. Как установил ученый в области нейронаук из Техасского университета в Далласе Майкл Рагг, при извлечении этих образов из памяти гиппокамп побуждает зрительную систему проигрывать их заново. Таким образом, механизм эпизодической памяти состоит в восстановлении активности систем мозга, работавших в момент изначального получения опыта, причем в той же последовательности. Этот процесс может начаться и в случае переживания чего-то схожего с исходным событием – в этом случае он включается спонтанно, и мы «переносимся в прошлое».
Учитывая, насколько важную роль играет гиппокамп в формировании эпизодических воспоминаний, неудивительно, что недостаточно созревший мозг маленького ребенка такие воспоминания сохраняет плохо. Никто не помнит, как появился на свет. Детская амнезия – явление признанное, и причины ее начинают проясняться благодаря современным исследованиям. На биологическом уровне разные области мозга развиваются с разной скоростью. Один из способов проследить за созреванием мозга – измерять степень миелинизации каждой его области. Нейроны связаны друг с другом длинными отростками, которые называются аксонами, а миелин – это покрывающее некоторые из них, похожее на воск вещество, облегчающее и ускоряющее электрическую проводимость в нервной системе. У новорожденного ребенка уровень миелинизации мозга очень низкий, полностью формирование миелиновой оболочки в большинстве систем мозга завершается к концу подросткового периода, но темпы миелинизации у разных систем значительно различаются. Первыми, примерно годам к пяти, созревают, судя по всему, связи между гиппокампом и теми структурами, которые управляют эмоциональными процессами{9}. Примерно к этому же возрасту образует 90 % своих связей и зрительная система. Лобные доли мозга, отвечающие за сложное мышление, достигают взрослого уровня миелинизации последними, обычно к двадцати с небольшим.
Когда-то детская амнезия считалась всеобъемлющей, то есть предполагалось, что собственных воспоминаний из этого раннего периода у человека не остается вообще, но, как показали работы психолога Робин Фивуш из Университета Эмори, это не совсем так. Фивуш продемонстрировала, что уже в два с половиной года дети помнят события шестимесячной давности{10}. Два года – это, видимо, тот рубеж, до которого воспоминания действительно ни у кого не откладываются в долговременную память{11}. Однако после 2 лет начинает включаться система гиппокампа, и события, вызывающие сильное эмоциональное возбуждение (например, чья-то смерть), могут сохраниться в памяти. К четырехлетнему возрасту эта система уже функционирует практически в полную силу и основной этап детской амнезии подходит к завершению.
Сейчас мы знаем, что детская амнезия заканчивается не в одночасье. Она скорее сходит на нет по мере того, как мозг обретает свою взрослую форму. В критический период нашего развития – примерно с четырехлетнего возраста до начала подросткового – воспоминания несколько оторваны от систем, участвующих в их воспроизведении. И в довершение всего взрослый мозг, извлекающий воспоминания этого периода, физически отличается от того мозга, который их кодировал. Можно сравнить это с просмотром на современном экране c разрешением 4К запись с видеокассеты. Из этого парадокса следует, что детским воспоминаниям, которые не будут время от времени обновляться, возможно, грозит та же участь, что и устаревшим цифровым носителям. (Ну-ка, у кого завалялись дома дискеты? А дисковод найдется?)
Однако есть парадокс еще более существенный – он возникает из-за того, что взрослое нынешнее «я» физически отличается от прошлого детского «я», которое и кодировало изначально эти воспоминания. Отличается настолько, что мы вполне резонно можем усомниться в тождественности этих прошлых «я» (особенно совсем давних) нашему нынешнему «я». И если они действительно совсем не одно и то же, чьи тогда у нас воспоминания? Каким образом при всех этих различиях наши представления о себе могут выткаться в связный нарратив?
В начале 2000-х психолог из новозеландского Университета Отаго Элейн Риз приступила к своему эпохальному исследованию происхождения автобиографических воспоминаний у детей{12}. Участниками проекта стали 50 малышей с матерями – эксперимент начинался, когда ребенку исполнялось 19 месяцев. Затем ученые приходили к участникам домой примерно каждые полгода, пока ребенку не исполнялось 5 лет, документируя изменения в языковых и когнитивных способностях, но основное внимание фокусируя на появляющихся у детей воспоминаниях. Достоверность воспоминаний подтверждали матери. Первые результаты исследования были ошеломляющими. Как выяснила Риз, в этом возрастном промежутке многие дети способны вспомнить, что с ними происходило до 3 лет, а кто-то даже до двух (правда, с точностью лишь 50 %), опровергая тем самым господствовавшее представление, что воспоминания о первых трех годах жизни не сохраняются ни у кого. После двухлетнего возраста более 75 % детских воспоминаний выглядели вполне точными, но дальше наступала заминка: к пяти с половиной годам какие-то из самых ранних воспоминаний уже успевали забыться.
Через несколько лет после завершения первого этапа исследования научная группа Риз вновь проверила детей (к тому времени им уже исполнилось двенадцать). Для начала подростков просили описать самое раннее свое воспоминание, а затем обращались к событиям, которые они обсуждали во время первого этапа. И снова оказалось, что самые ранние воспоминания приходятся на тот период, когда ребенку было около двух с половиной лет, – это существенно раньше того возраста, с которого помнит себя большинство взрослых. На основании этого Риз предположила, что у подростков процесс стирания самых ранних воспоминаний еще продолжается. Это значит, что детскую амнезию точнее было бы определять как протяженный процесс, а не однократное внезапное проявление. Однако глубина извлекаемых воспоминаний у подростков варьировалась. «Возраст самого раннего воспоминания коррелировал со степенью понимания подростком жизненных событий и с его знанием семейной истории», – пишет Риз{13}