Часть II «Я» и другие

Глава 9 Оттенки «я»

В первой части книги мы выясняли, из чего складывается и как выстраивается наше «я», разбирая, почему наше представление о себе – это конфабуляция, проистекающая из экзистенциальной потребности нанизать на одну нить все рассеянные во времени версии нашей личности. Однако «я» распределяется не только во времени. Оно расширяется и сжимается в зависимости от социальных требований. Человек – общественный вид, поэтому у каждого из нас есть разные версии себя для работы, дома, друзей и родных. Эти грани личности не просто отражение разных наших сторон. Выше я уже упоминал косплей, задаваясь вопросом: какую из ипостасей косплеера полагать подлинной – игровую или ту, в которой он предстает на работе? Мы уже знаем, что диссоциация – это нормальная составляющая человеческого опыта, поэтому можно без всякого преувеличения предположить, что наше восприятие себя диктуется социальным контекстом, возможно, до степени превращения в совершенно другого человека, если того потребуют обстоятельства. Таким образом, единое «я» – иллюзия не только непрерывности во времени, но и неизменности в пространстве (точнее, в кругах, в которых мы вращаемся), позволяющая нам считать себя одним и тем же человеком, независимо от того, с кем мы взаимодействуем. Однако иллюзия эта слегка трещит по швам, и, если присмотреться к этим трещинам, мы, возможно, кое-что выясним насчет изменчивости «я».

Если «я» гораздо более подвижно, чем мы себе представляем, причина тому – давящая на нас испокон веков эволюционная необходимость уживаться друг с другом. Во второй части мы подробнее рассмотрим, как ограничения, которые накладывает на нас принадлежность к обществу, приводят к обмену идеями. Примерно так же, как при восприятии и усвоении историй из книг и фильмов, эта непосредственная и свободная циркуляция идей между людьми еще больше размывает границы между мыслями, рожденными в нашем собственном сознании и почерпнутыми у других. В такой круговерти, свойственной исключительно человеку, источник мыслей довольно быстро теряет четкость и становится неразличим.

Многие животные высоко социальны, но только у человека выработалась в ходе эволюции способность думать о том, что думают другие, и это она позволяет нам с такой легкостью встраивать чужие идеи в свои собственные. Ученые называют эту способность моделью психического состояния (МПС). Как мы еще увидим, МПС очень мощное эволюционное приспособление, поскольку оно дает людям возможность сотрудничать. Но у него есть побочный эффект в виде замешивания личных мыслей в общий котел, из которого они потом раздаются другим членам сообщества. Можно сказать, что наш мозг в своем развитии двигался к тому, чтобы легко воспринимать чужое мнение.

Эволюции виртуозно удается отбирать оптимальные стратегии. Согласно закону больших чисел, у группы вероятность вынести точное суждение выше, чем у любого индивида. Таким образом, в большинстве ситуаций лучше поступать как все, чем пытаться идти против потока. И если в среднем получается, что оптимальный (превосходящий предполагаемый любой другой стратегией) вариант действия предполагает следование за толпой, это побуждение глубоко внедряется эволюционными силами в функционирование нашего мозга.

Закоренелых индивидуалистов данная мысль может обескуражить. Мне же кажется полезным рассматривать склонность человека к групповому мышлению как достоинство, а не как недостаток. Это сродни совету финансовых консультантов инвестировать в индексные фонды, а не в паевые фонды активного управления. Сколько раз мы наблюдали, как летающие в заоблачных высях управляющие фондами, добившись космических показателей доходности, рано или поздно возвращаются к средней планке. Чем дальше, тем труднее становится обеспечивать все более высокую прибыль – проще инвестировать в общий рынок. Наш мозг это инстинктивно чувствует. Но в это инстинктивное знание вмешивается индивидуалистический нарратив, который мы выстраиваем в голове. Герой должен перестать прятаться в толпе и отправиться в собственное путешествие, проторять собственные тропы, сражать чудовищ, чтобы в итоге вернуться с новыми знаниями и с опытом, которым он поделится с сообществом.

Это не более чем мотивирующий миф. Безусловно полезный, но все-таки миф.

У нашего мозга была еще одна причина развиваться в направлении сходства, а не различия с другими. Единомыслие облегчает сотрудничество. Способность посмотреть чужими глазами – один из устоев общества, причем настолько важный, что неумение или нежелание увидеть чужую точку зрения грозит этому обществу дестабилизацией.

Проблему места индивида в обществе затрагивал франко-швейцарский философ Жан-Жак Руссо в знаменитом трактате «Рассуждение о неравенстве», опубликованном в 1755 г. Описывая естественное состояние человека как схожее с состоянием других животных, то есть как заботу исключительно о личном самосохранении (фр. amour de soi même означает «себялюбие»), Руссо изображал естественного человека дикарем. Но, когда этот естественный человек сталкивается с другими такими же естественными людьми, начинаются сложности. Рано или поздно естественный человек включает в сферу личных интересов среду своего обитания. Он столбит участок земли и говорит: «Это мое». Руссо утверждал, что этот поступок знаменовал собой возникновение общества и человеческой цивилизации, кодифицируя классовое неравенство – раскол на имущих (владеющих землей) и неимущих. По мнению Руссо, это деление обязывает имущих создать общество, не ущемляющее свободу тех, кто не столь обеспечен. Мыслитель называет это общественным договором. Труды Руссо появились в поворотный момент эпохи Просвещения. Его сочинения вместе с работами Джона Локка и Томаса Гоббса легли в основу Декларации независимости и питали идеи Американской революции. Король Георг, по сути, нарушил общественный договор с колониями. Единственной альтернативой было сформировать новое правительство, выражавшее волю народа.

О взаимодействии в обществе на микроуровне, то есть поведении индивидов по отношению друг к другу, Руссо тоже нашлось что сказать. Конфликт между личными интересами и общественным благом точно передает так называемая дилемма охоты на оленей. Первобытного человека заботило в первую очередь собственное благополучие, а другие люди его не волновали, но постепенно он осознавал, что другие относятся к нему так же и ведут себя соответственно. Из этого он сделал вывод, что и думают они, вероятно, так же, а значит, все только выиграют, если будут подчиняться единым для всех правилам, способствующим повышению благополучия каждого{75}. Он разбирался, когда допустимо положиться на помощь окружающих, а когда конфликт интересов может привести к неприятностям. Эту идею Руссо иллюстрировал на простом примере охоты на оленей. Оленья туша – это много мяса, больше, чем может съесть один человек. Но олени – животные осторожные, превосходно умеющие ускользать от охотника. Поэтому охотиться на них лучше сообща. Если двое охотников встанут в засаде поодаль друг от друга, вероятность успеха резко возрастет. А добычу можно будет разделить. Как писал Руссо, «каждый понимал, что для этого он обязан оставаться на своем посту…». Однако приходилось учесть и свойственную человеку эгоистичность: «…но если вблизи кого-либо из охотников пробегал заяц, то не приходилось сомневаться, что этот охотник без зазрения совести пустится за ним вдогонку»[8]. Добыв себе зайца, охотник в примере Руссо уже не вернется на пост, то есть бросит и его, и своих товарищей.

Пример Руссо довольно абстрактный, он не сравнивает вероятность поимки оленей и зайцев и не указывает число участвующих охотников. Главное в этом примере – что часть туши добытого оленя в любом случае ценнее, чем заяц. Поэтому погоня за зайцем, хоть и заманчива и обещает немедленное вознаграждение, не выгодна никому. Современник Руссо, шотландский философ Дэвид Юм, проиллюстрировал аналогичную идею примером с лодкой{76}. Двое человек сидят в гребной шлюпке, каждый гребет со своего борта. Если грести будут оба, они доберутся до места назначения. Если грести будет только один, шлюпка будет выписывать круги и никто никуда не доберется. Кроме того, гребущий тратит силы, поэтому во втором случае результат будет даже хуже, чем при отказе обоих грести.

В охоте на оленей личные интересы полностью совпадают с общественными. (В отличие от другого, гораздо более известного классического мысленного эксперимента под названием «дилемма заключенного», где личные интересы и общее благо полностью противоречат друг другу.) Что будет наилучшим для одного, будет наилучшим для всех. Тем не менее участники оленьей охоты не всегда выбирают сотрудничество. Наилучший вариант действий зависит от того, как поступит второй человек: либо они сообща выслеживают оленя, либо сообща ловят зайца. В теории игр такой оптимальный вариант называют равновесием, поскольку любой из участников, решивший изменить взятый обоими курс на один из этих результатов, сделает только хуже. Но договориться на оленьей охоте трудновато. Даже если все сойдутся на одном из двух вариантов, никто из участников не может знать наверняка, что остальные поступят по договоренности. Эта неуверенность в том, как в действительности поступит другой, именуется стратегической неопределенностью. Недоверие друг к другу побуждает участников пренебречь оптимальным вариантом – «журавлем в небе» – ради «синицы в руках». (В данном случае оленем ради зайца.)

Но у вас, наверное, уже на языке вопрос: какое отношение все это имеет к иллюзии «я»?

Дилемма охоты на оленей возникает в современной жизни регулярно, как в капле воды отражая нашу манеру просчитывать риски и показывая, по-разному ли мы рассуждаем (и можем ли потому расцениваться как разные личности), когда ориентируемся только на себя и когда думаем о других.

Оленьей охотой можно считать любую деятельность, предполагающую совместную работу. Чтобы насладиться ее плодами, каждый участник должен поспособствовать общему благу. В увеличенном масштабе неспособность к совместным действиям приводит к «трагедии общин». Изначальный пример, породивший этот термин, касается английских крестьян-скотоводов, позволяющих стадам, как повелось исстари, пастись на общинной земле. Если кто-то из крестьян увеличит свое стадо, он сможет зарабатывать больше. Но если стадо увеличит каждый, земля быстро истощится и все пострадают. Трагедия, таким образом, заключается в уничтожении общего блага в угоду отдельному человеку. Именно этой динамикой обусловлена величайшая угроза человечеству – глобальное потепление.

Заимствованный из теории игр инструментарий для математического анализа охоты на оленей помогает нам понять, почему игроки могут предпочесть одну стратегию другой. В простейшей своей форме охота на оленей – это игра с двумя участниками. Каждый должен выбрать – охотиться на зайцев или на оленей, а выигрыш будет определяться совокупностью действий обоих. Не важно, разрешено ли игрокам общаться друг с другом, поскольку иногда люди обманывают. Главное здесь не слова, а поступки. Согласно теории игр, равновесие при охоте на оленей возможно только в двух случаях: либо оба участника выслеживают оленей, либо оба гонятся за зайцами. Олень – это максимально выигрышный результат, поэтому такое равновесие называется доминирующим по выигрышу. Результат в виде зайца, хотя и дает меньший выигрыш, все же минимизирует риск вернуться с пустыми руками. Это равновесие называется доминирующим по риску.

С чем останутся игроки в итоге, зависит от двух факторов: ценности оленей по сравнению с зайцами и терпимости каждого из участников к неопределенности. Если олень намного ценнее зайца, то участники смирятся с непредсказуемостью действий друг друга. Если же олень лишь чуть ценнее, риск себя не оправдывает.

Экономисты спорят, считать ли стратегическую неопределенность проявлением общего отношения человека к риску или следствием склонности доверять другим. Есть еще и третий вариант: когда мы оказываемся в обстоятельствах, требующих координации действий с другими, мы перевоплощаемся, изменяя свое восприятие так, чтобы проникнуть в их мысли. Если бы мы могли изучить, что происходит в мозге человека во время принятия социальных решений, мы бы лучше представляли себе, какой механизм важнее для координации действий и до какой степени человек меняется, подстраиваясь под те или иные обстоятельства.

В 2012 г. моя лаборатория задалась целью узнать больше о том, как меняется отношение человека к риску при взаимодействии с другими людьми. Мы хотели с помощью фМРТ и игры в оленью охоту прикинуть разницу между простым отношением к риску и неопределенностью, связанной с необходимостью думать о том, как думают другие. Вроде бы очевидно: если двум людям нужно решить задачу оленьей охоты и не угодить в ловушку результата, доминирующего по риску, им придется думать друг о друге. Да, разумеется, можно и не думать, но тогда на оленью охоту вас больше не возьмут, гоняйтесь себе дальше за своими зайцами.

Проникновение в чужое сознание называется ментализацией. Это не то же самое, что эстрадные фокусы с чтением мыслей и ясновидением, хотя профессионалы, работающие в этом жанре, действительно хорошие психологи и видят людей почти насквозь. Ментализация – это способность, присущая в той или иной степени каждому из нас и позволяющая нам взглянуть на происходящее глазами другого человека. Та самая модель психического состояния, МПС{77}. Но, чтобы воспользоваться этой способностью, у нас должна быть модель чужого разума. А поскольку в распоряжении у человека имеется только его собственный, мы отталкиваемся от того, что и чужой устроен так же, как наш.

Учитывая сложность ментализации, можно не удивляться, что в выстраивание модели психического состояния вовлечены разные области мозга. И хотя ряд ученых отстаивает гипотезу, что в мозге есть отдельная, специализированная нейронная сеть для МПС, мне ближе теория модульной работы этих областей{78}. Большинство из них, особенно корковые, и так регулярно перепрофилируются под многочисленные когнитивные функции. МПС в этом отношении ничем не отличается. Собственно, МПС такая же функция предсказания, как и те, о которых мы говорили в первой части. Единственное ее отличие заключается в том, что предсказать мы пытаемся чужие мысли. И поскольку мы никогда по-настоящему не узнаем, что именно думает другой человек, наша модель чужого психического состояния – чистая симуляция. Она позволяет вам вжиться в образ другого человека, как в образ героя при чтении книги. Конечно, для такой глубокой симуляции необходимо подключить множество нейронных сетей. Вам понадобятся и сенсомоторные области, чтобы симулировать физические ощущения и действия, и такие структуры, как миндалина и островок, чтобы симулировать внутреннее состояние, проникнуться чужими чувствами и эмоциями.

Разные области мозга подключаются и тогда, когда мы ищем объяснение действиям другого человека. Допустим, вы увидели, что в банк заходит человек в маске. Что вы подумаете о нем и его намерениях? В доковидную эпоху вы, скорее всего, решили бы, что это грабитель, не желающий, чтобы его опознали. Но после марта 2020 г. у нас появился и другой вариант: человек таким образом спасается от смертельного вируса. Такого рода причинно-следственный анализ опирается на моделирование психического состояния конкретного человека. Но какие варианты его МПС первыми придут вам в голову, зависит от вашего собственного опыта и предубеждений – иными словами, от вашего личного нарратива. Именно так работает МПС. Чтобы смоделировать чужое психическое состояние, вы обращаетесь к собственным.

В таком случае вполне логично надеяться, что МПС поможет нам на оленьей охоте избежать ловушки результата, доминирующего по риску. Ведь, мысленно поставив себя на место другого охотника, мы вроде бы должны осознать взаимную выгоду сотрудничества. Однако в действительности логика нередко оказывается иной. Участник игры в оленью охоту может рассматривать партнера просто как случайный фактор. И в этом случае чужое психическое состояние моделировать незачем. Можно просто учесть вероятность выбора напарником охоты на оленей или на зайцев и принять решение в зависимости от относительного выигрыша и вашей готовности к риску. Для носителя такого мировоззрения другие люди – что-то вроде автоматов, к действиям которых нужно относиться как к воле случая.

Поскольку совершаемый игроком выбор сам по себе ничего не говорит о том, моделировал ли этот человек чужое психическое состояние, мы в своем исследовании решили проверить, покажет ли фМРТ разницу между двумя стратегиями (с выстраиванием МПС и без выстраивания). Мы надеялись, что МПС проявится в форме активации областей мозга, связанных с теми функциями, о которых я говорил выше. Если же испытуемый будет воспринимать другого игрока как элемент лотереи, активируются только те мозговые структуры, которые связаны с риском и вознаграждением.

Мы организовали для участников эксперимента серию игр, аналогичных оленьей охоте, во время которых сканировали головной мозг испытуемых в томографе{79}. В каких-то играх в напарники, как на реальной охоте, испытуемому доставался человек. В каких-то мы заменяли напарника лотереей с тем же шансом на выигрыш. Если у испытуемого паттерны активации областей мозга при этих двух условиях выглядели одинаково, можно было предположить, что он превращает оленью охоту в простую азартную игру. Если же активация различалась, значит, во время оленьей охоты у испытуемого включались другие процессы.

Первое, что мы заметили, – разницу в количестве предпочтений, доминирующих по выигрышу (поимка оленя). В лотерейных играх участники выбирали доминирующий по выигрышу результат в 43 % случаев. В оленьей охоте его доля вырастала до 73 %. То есть одного осознания, что вы играете против человека, хватало, чтобы повысить количество сотруднических предпочтений почти вдвое, а значит, как мы и подозревали, оленья охота пробуждает другие когнитивные процессы.

Эти поведенческие данные четко показывали, что в оленьей охоте присутствует некий процесс социального взаимодействия. Объяснений полученным результатам у нас нашлось два. Возможно, ключевые когнитивные процессы у оленьей охоты и лотереи в основе своей одинаковы, но наличие в первой другого человека, напарника, склоняет испытуемого к тому, чтобы сделать выбор в пользу варианта, доминирующего по выигрышу. Сперва мы выяснили по результатам нейровизуализации, какие нейронные сети участвуют в выборе варианта, доминирующего по выигрышу, вне зависимости от того, происходило это при игре в оленью охоту или в лотерее. Анализ выявил широкую полосу активности, тянущуюся от затылочной коры через макушку к теменной доле, то есть охватывающую области, участвующие, насколько нам известно, в зрительном внимании. Самое простое объяснение, которое мы смогли предложить, было следующее: выбор варианта, доминирующего по выигрышу, требовал пристально изучить сравнительную ценность добычи, и необходимость эта возникала как при оленьей охоте с напарником, так и в обезличенной лотерее.

Затем мы вплотную занялись изучением вариантов, доминирующих по выигрышу. В этих предпочтениях мы обнаружили заметную разницу в зависимости от того, относился выбор к оленьей охоте или к лотерее. У игравших в оленью охоту значительно большую активность проявляла зона под названием «клин». Он скрывается во внутренних складках мозга, располагаясь вдоль средней линии затылочной коры, и представляет собой часть зрительной системы, особенно чувствительную к социальной информации, в том числе к задачам, требующим выстраивания МПС{80}. Эта дополнительная активность, обозначившаяся при оленьей охоте, распространялась и на соседнюю область – веретенообразную извилину, ключевой элемент системы распознавания лиц. Оленья охота не просто соотносилась с активностью в клине и веретенообразной извилине, мы наблюдали у охотников на оленя сильную корреляцию между ростом активности и ростом предпочтения вариантов, доминирующих по выигрышу.

Важно отметить, что напарник, с которым испытуемый играл в оленьей охоте, оставался для него невидимым. На самом деле он просто отсутствовал физически: выбор вариантов для напарника мы брали из решений предыдущих участников эксперимента. Испытуемым об этом условии сообщалось заранее, никакого обмана с нашей стороны не допускалось. Так почему же повышалась активность в областях, связанных с распознаванием лиц и выстраиванием МПС?

Экономное объяснение будет заключаться в том, что испытуемые ментализировали своих фантомных напарников. Этот тип ментализации предполагает два этапа: вообразить присутствие другого человека, а затем представить, как бы он поступил. Мы уже знаем, что зрительное воображение перепрофилирует сети зрительного восприятия. Когда вы закрываете глаза и представляете закат, вы активируете зрительную кору, хотя входящих данных от глаз к ней не поступает. Именно так и происходило, когда испытуемые пытались представить своего напарника по оленьей охоте. И если считать степень активации соответствующих областей показателем того, насколько старательно испытуемый представлял себе своего партнера, то очевидно, что такая старательность коррелировала с частотой выбора варианта, доминирующего по выигрышу. Это означало, что преуспевающие в ментализации сотрудничали чаще.

Возвращаясь к примеру Руссо, замечу: теперь мы без труда поймем, как мог вестись эволюционный отбор в пользу ментализации. Когда первобытный человек осознал, что соседи тоже о чем-то думают (в том числе и о нем), все изменилось. Те, кто сумел использовать это осознание для совместной работы, стали жить лучше, а несумевшим оставалось перебиваться зайцами, добытыми в одиночку. Модели эволюции позволяют предположить, что в любой популяции найдутся как способные, так и не способные к сотрудничеству. Если все будут ловить зайцев, те немногие, кто объединится для охоты на оленей, получат существенное преимущество. Если же все будут охотиться на оленей, даже закоренелому единоличнику все равно перепадет что-то от общего благосостояния. Популяция будет колебаться между двумя крайностями, пока не выработает так называемую эволюционно стабильную стратегию.

В современном обществе сотрудничество приветствуется. Настолько, что мы создали политические, экономические и религиозные институты, призванные обуздывать индивидуалистические поползновения. Такие институты с их кодексами правил и законов – единственный испытанный способ избежать трагедии ресурсов общего пользования и сберечь общественное достояние. В следующих главах мы рассмотрим, как эти правила приобретают статус священных.

Как рассуждал Руссо, выгоды принадлежности к обществу можно обрести, только поступившись индивидуальностью. Ментализация и МПС – мощные когнитивные функции, настолько туго вплетенные в ткань человеческого мозга, что ни одну нашу мысль в действительности не удастся признать исключительно нашей. В любой социальной ситуации нам приходится постоянно переключаться между собственными мыслями и тем, что (в нашем понимании) думают другие. Можно зайти еще дальше и смоделировать их представление о нас, то есть подумать о том, что думает о нас другой человек. Таким образом, в любых социальных обстоятельствах у нас в голове будет несколько версий самовосприятия: собственная и те, которые, как нам кажется, складываются у окружающих. И все это из-за способности человека думать о том, что думают остальные.

И здесь мы возвращаемся к вопросу, заданному в самом начале: кто вы? Как мы уже поняли, с нашими перцептивными процессами единственный правильный ответ на этот вопрос невозможен. Понятие единственного «я» само по себе не что иное, как нарративный конструкт. У нас есть прошлые «я», будущие «я», варианты чужих представлений о нас и все оттенки «я», проявляющиеся в обществе. В следующих двух главах мы посмотрим, как далеко простирается эта многоликость, и копнем поглубже, чтобы узнать, есть ли у нашего «я» некое неизменное ядро.

Глава 10 Эволюция группового мышления

Я уже высказал в предыдущей главе предположение, что моделирование чужого психического состояния дает эволюционное преимущество, ради которого приходится поступаться индивидуализмом. Однако способность ментализировать или строить модель психического состояния у нас не врожденная. Этот навык вырабатывается в раннем детстве. Примерно года в четыре к ребенку приходит осознание, что окружающие не читают его мысли. Если для взрослого отделять внутренний мир от внешнего естественно и привычно, то для ребенка наличие собственного, недоступного другим внутреннего мира – революционное открытие. Понимание, что наши мысли только наши, – важная веха на пути к полноценному сознанию.

Это открытие ведет к разворачиванию целого комплекса когнитивных процессов. Сперва ребенок узнаёт, что донести свои мысли до окружающих можно, только озвучив их, а затем начинает усваивать, что не всё приходящее на ум стоит выбалтывать. Некоторые мысли можно оставить при себе. Отсюда уже рукой подать до озарения, что высказывания не обязаны в точности повторять мысли. И вот когда до нас доходит, что наши мысли сокровенны, мы обретаем силу. Мы видим, что от нас, и только от нас зависит, чем делиться с другими. В общем-то наши мысли и есть последняя граница приватности; технологии (пока) не в состоянии прочитать их, чтобы скармливать какому-нибудь алгоритму и продавать нам еще больше того, чего мы в глубине души жаждем. Мы крепко держимся за представление, согласно которому наши мысли принадлежат только нам.

Увы, это представление тоже иллюзия. Как возникают мысли? Они ведь не рождаются из ниоткуда в недрах нашей головы. Наоборот. В этой главе мы откинем штору, за которой скрывается Волшебник страны Оз нашего мозга, и выставим на всеобщее обозрение убийственную банальность наших мыслей. А еще увидим, как легко наш мозг усваивает чужое мнение – настолько легко и охотно, что мы принимаем его за собственное.

То, как люди влияют на картину мыслей друг друга, изучает социальная психология, и эта область науки относительно молодая. Вскоре после окончания Второй мировой войны, когда еще не остыла память о Нюрнбергском процессе, началось коллективное самокопание в поисках ответа на вопрос: почему столько немцев поддерживали нацистскую идеологию геноцида? Они просто выполняли приказы и боялись восстать? Или коллективная психология войны каким-то образом меняет мировоззрение? Вопросы не в бровь, а в глаз, и касаются они как раз принадлежности личного нарратива.

Ответить на них в послевоенное десятилетие взялся работавший в 1950-х гг. в Суортмор-колледже (штат Пенсильвания) психолог Соломон Аш. Он провел серию хитроумных экспериментов, призванных показать, насколько наше восприятие подвержено влиянию чужого мнения. В самом известном эксперименте Аша участников запускали группами по восемь человек в аудиторию, где им предстояло пройти проверку остроты зрения. Задание, которое предлагал Аш этим молодым мужчинам, гордящимся независимостью своих суждений, было наипростейшим. Им будут по очереди показывать карты с нанесенными четырьмя линиями, объяснял Аш. Самая крайняя слева линия – эталон. Все, что нужно сделать, – выбрать из оставшихся трех линий совпадающую с эталонной. Для окончательной иллюстрации Аш устраивал пробную попытку, во время которой, чтобы сэкономить время, опрашивал всех восьмерых участников по очереди, предъявляя им один и тот же набор карт{81}.

В действительности в каждом раунде эксперимента в лаборатории находился только один реальный испытуемый. Остальные семеро участников были подсадными утками, получившими от Аша инструкцию давать неверный ответ для 12 карт из 18. Аша интересовало, как поступит единственный настоящий испытуемый. Даст такой же ответ, как остальные, даже если будет очевидно, что этот ответ ошибочный? Или выступит против всех и даст правильный?

Проходя тест в одиночку, без группы мнимых участников с их неверными ответами, 95 % испытуемых справлялись с заданием безупречно. Сохранить такую же точность в присутствии группы удавалось только четверти испытуемым. Остальные примерно в трети случаев поддавались давлению коллектива.

Как выяснил Аш уже после эксперимента, большинство испытуемых понимали, что дают неверный ответ, хотя обычно недооценивали частоту, с которой шли на поводу у группы. Кто-то воспринимал общее мнение как указание на ошибку собственного восприятия. Кто-то даже виду не подавал, что в принципе замечает ошибочность ответа. В этом смысле эксперимент Аша не отвечал на вопрос, почему люди поддаются групповому влиянию, однако демонстрировал, с какой легкостью эти, возможно, будущие руководители превращаются в послушных овец.

По мнению Аша, испытуемые понимали, что делают. Все-таки задание было разработано так, чтобы правильный ответ не вызывал сомнений. Но при ощутимом давлении общества большинство испытуемых поддавалось нажиму, поскольку каждый из таких людей опасался оказаться белой вороной. А ведь это был всего-навсего эксперимент в лабораторных условиях, не грозивший испытуемому ничем, кроме нелестного мнения остальных. Нетрудно вообразить, на что в подобном случае окажутся способны люди, для которых цена противопоставления себя обществу будет выше. Надо ли говорить, что ради сохранения связности личного нарратива испытуемым пришлось проделать некие когнитивные кульбиты, – человек вынужден был сплести хоть какое-то объяснение своим действиям.

Опрос, проведенный Ашем после эксперимента, немного проясняет мотивацию «соглашателей». Многие из испытуемых начинали подозревать, что собственные глаза их обманывают. Кроме того, некоторые утверждали, что меняли восприятие, подгоняя увиденное под ответы остальных. Получается, что в этом случае они переворачивали байесовское уравнение, приводя восприятие в соответствие с априорными представлениями.

К началу XXI в. социальная психология практически утратила интерес к экспериментам Аша. Они успешно воспроизводились, и большинство исследователей соглашались с объяснением Аша, что основная масса людей все же свое восприятие не меняет. Но даже Аш упоминал отдельных испытуемых, которые, по их словам, совершенно не понимали, что дают неправильный ответ. Может быть, они просто не хотели признавать свою ведо́мость, однако зачастую такие отклонения от общей картины наталкивают на интересные открытия.

Именно поэтому в 2004 г. я воспроизвел эксперимент Аша. Однако мы использовали не простые поведенческие оценки, а фМРТ, чтобы определить, что происходит непосредственно в процессе восприятия{82}. В четвертой главе говорилось о том, что восприятие формируется предшествующим опытом. Кроме того, как мы помним, шаблонами для личного нарратива служат истории. И поскольку истории мы узнаём от других людей, не исключено, рассуждал я, что чужое мнение коренным образом меняет наше восприятие мира. Если так, то фМРТ должна уловить изменения в перцептивных областях мозга, отвечающих за восприятие. Если же конформное, соглашательское, поведение возникает на уровне индивидуального принятия решений, мы увидим изменения в областях, отвечающих за решения.

Следуя сценарию Аша, мы пригласили на роли подставных участников эксперимента профессиональных актеров. Когда в лабораторию МРТ заходил настоящий испытуемый, он видел еще четырех человек. Чтобы все выглядело правдоподобно, актеры прибывали не одновременно, а кто-то раньше настоящего испытуемого, кто-то позднее. Задание мы объясняли всей группе сразу, оно было почти таким же простым, как у Аша. Только вместо линий мы выводили на монитор пары геометрических фигурок, наподобие тех, что используются в игре «Тетрис». Участникам надо было определить, совпадают фигурки в паре по форме или нет. В половине раундов каждый давал ответ в одиночку, в другой половине все видели ответы остальных. После этого настоящий испытуемый отправлялся выполнять задание в томографе, не зная, что актеры, согласно полученному инструктажу, давали в половине случаев неверные ответы.

Хотя задание было, как я сказал, чуть сложнее, чем у Аша, самостоятельно участники справлялись вполне прилично, верно отвечая в 86 % попыток. Однако, когда имитаторы отвечали неправильно, доля правильных ответов у испытуемых снижалась до 59 %, что статистически не превышало обычную случайность. При опросе испытуемых по окончании эксперимента они объясняли свои ответы по-разному. На кого-то группа не влияла совсем, кто-то, наоборот, демонстрировал почти стопроцентную внушаемость. Большинство, однако, располагалось где-то посередине между этими крайностями. Такие испытуемые вообще смутно помнили, что они в каких-то случаях повторяли вслед за остальными, а в каких-то нет.

Когда участники выполняли задание поодиночке, мы наблюдали значительную активность в теменных долях мозга. Такого эффекта следовало ожидать, поскольку эти области получают данные от зрительной коры и в создании мысленных образов играют центральную роль. Теменная кора особенно активна при выполнении заданий на воображаемое поворачивание фигур, а эксперимент требовал от участников именно этого: мысленно выстраивать образы и сравнивать их с теми, которые поступали от органов зрения.

В тех же случаях, когда испытуемый видел ответы других участников, происходило следующее. Во-первых, информация извне вызывала снижение активности в довольно больших участках нейронной сети теменных долей, отвечающей за мысленное поворачивание. Это снижение активности позволяло предположить, что видимые ответы членов группы снимали часть нагрузки с теменных долей. Это имело бы смысл, если бы испытуемый соглашался со всеми ответами остальных и не пытался мысленно поворачивать фигуры сам. Во-вторых, рассортировав попытки в зависимости от того, поддавался испытуемый мнению группы или нет, мы обнаружили, что при противостоянии группе у испытуемого усиливалась нейронная активность в миндалине. Обособленная от коры, эта структура часто активируется в ситуации эмоционального возбуждения. Отстаивание своего мнения связано со стрессом. В большинстве случаев испытуемые никакого эмоционального подъема не помнили и, судя по всему, какого-либо стресса в момент проявления нонконформизма за собой не замечали. Подозреваю, что в этой ситуации мозг пытался переключить восприятие на то, что утверждали остальные участники, просто чтобы всполошившаяся миндалина перестала докучать.

Наш эксперимент на конформность нельзя назвать идеальным. Как издавна водится у экспериментальных психологов, мы обманывали испытуемых. И никакого вознаграждения за правильные ответы они не получали, так что весомого стимула выдавать свои истинные мысли у них не было. Чтобы преодолеть этот недостаток, нам требовалось разработать эксперимент, мотивирующий участников давать при выполнении задания наилучший, самый честный ответ. Простейший способ этого добиться – платить по количеству правильных ответов. В 2008 г. мы скооперировались с Чарльзом Нуссаиром и Моникой Капра, специалистами в экспериментальной экономике из Университета Эмори. Оба мастерски разрабатывали эксперименты, позволяющие, не прибегая к обману, выявить подлинные предпочтения участников. На этот раз вместо эксперимента на конформность по образцу проведенного Ашем мы решили исследовать подверженность людей экспертному мнению – другой форме общественного влияния.

Аш первым предложил концепцию группового мышления, но гораздо большую известность (правда, печальную) обрел его ученик Стэнли Милгрэм благодаря своим экспериментам с использованием электрошока, проверяющим подчинение людей руководству. Милгрэм наглядно продемонстрировал готовность человека бить своего ближнего потенциально смертельными разрядами электрического тока, если так прикажет начальство{83}. И хотя крики боли от ударов током имитировали актеры, социальная психология как область науки осудила подход Милгрэма из-за обмана недопустимой степени и душевных мук, которые испытывали участники{84}. Мы с Чарльзом и Моникой не собирались воспроизводить эксперименты Милгрэма, однако ключевая идея у нас была аналогичной: проверить, будет ли облаченная в белый халат или облеченная властью фигура оказывать чрезмерное влияние на восприятие.

Нацелились мы на самую насущную проблему всех экономических парадигм – финансовые решения. А точнее, на рискованные финансовые решения. В переводе с профессионального экономического сленга это выбор с неопределенным результатом. Лотерея, например, – рискованное решение. Ознакомившись с информацией на обороте билета, мы прикидываем свои шансы, а затем думаем, исходя из размеров главного выигрыша и цены билета, стоит ли игра свеч. Математическая формула проста: ожидаемая выгода (ОВ) вычисляется умножением главного выигрыша на вероятность его получить. Допустим, билет стоит один доллар. Если ОВ больше доллара, есть смысл покупать билет. Однако большинство людей обращаются с деньгами иначе. В решении учитывается и вероятность. И если человек оценивает денежную ценность необъективно, он оперирует вероятностями еще хуже, норовя переоценить шансы на маловероятный выигрыш и недооценить относительно надежный{85}.

Эту склонность, которую экономисты называют избеганием риска, мы и задались целью исследовать в эксперименте с использованием фМРТ. Находящимся в томографе испытуемым выдавалась серия лотерейных билетов. Чтобы гарантировать правдивые ответы, мы сообщали участникам, что после эксперимента одну из попыток выберут наугад как «зачетную». И что, если в этой попытке испытуемый предпочел бы гарантированный выигрыш, мы выдадим деньги. А если он предпочел лотерею, ее нужно будет разыграть с помощью генератора случайных чисел{86}. Поскольку испытуемый не знал, какая попытка будет выбрана, ему приходилось каждый раз поступать так, как будто именно она «зачетная». И поскольку в случае выигрыша выплачивались живые деньги, у испытуемого был стимул действовать в собственных финансовых интересах.

Как и в предшествующем эксперименте на конформность, мы предусмотрели две ситуации для принятия решений. В одном случае участник принимал решение в одиночку, в другом его знакомили с рекомендуемым выбором эксперта. Экспертом выступал Чарльз как уважаемый профессор экономики. Он, в свою очередь, исходил в советах из консервативной стратегии, призванной максимизировать шансы выиграть хоть что-нибудь. Поэтому, когда гарантированный выигрыш превышал определенный уровень, Чарльз рекомендовал взять его, независимо от того, что сулила лотерея{87}.

Воздействие этого экспертного мнения проявлялось хоть и исподволь, но отчетливо. Сравнив решения, принятые с советами Чарльза и без них, мы увидели перемены в отношении испытуемых к вероятности. Начиная придерживаться стратегии, предлагаемой экспертом, они становились более консервативными. Данные нейровизуализации подсказали нам причину этого.

Экономические решения, которые принимали испытуемые, нельзя назвать простыми. Нужно, во-первых, считать в уме, а во-вторых, прогнозировать свои ощущения от предполагаемых результатов. Этот уровень когнитивной симуляции требует активного участия теменных и лобных долей мозга. Однако, когда испытуемые следовали совету эксперта, мы отмечали снижение активности этих нейронных областей. Как и в экспериментах Аша, складывалось впечатление, что люди стремятся снять с себя умственную нагрузку, перекладывая ее на кого-нибудь другого. Когда же испытуемые действовали вопреки совету эксперта, усиливалась нейронная активность островка, который, как и миндалина, связан с возбуждением, а значит, желание поступить по-своему вызывало дискомфорт.

Эти результаты – косвенное свидетельство того, насколько проницаема граница между собой и другими. Хотя к решению никого из участников эксперимента никто не принуждал, иногда они предпочитали переложить выбор на плечи эксперта. Или, наоборот, можно сказать, впускали эксперта к себе в голову. В любом случае граница между внутренним и внешним миром выглядит довольно расплывчатой. Когда идеи постоянно возникают и исчезают, немудрено перепутать рожденные внутри с впитанными извне.

Возможно, узнав эти итоги, вы зададитесь вопросом: почему нам все-таки настолько трудно перечить толпе или эксперту? Я уже упоминал закон больших чисел, согласно которому у группы вероятность вынести верное суждение выше, чем у отдельного индивида{88}. Человечество долго развивалось в направлении общинности. И принадлежность к группе действительно дает нам, как и любому общественному виду животных, огромное преимущество. Группа обеспечивает защиту, доступ к ресурсам и, как мы только что отметили, альтернативное гипотетическое мнение. Сомневаешься – спроси друга. А лучше нескольких. Коллективный ответ будет ближе к правильному. Эту особенность отражает и убедительно подтвержденная документальными данными точность средних ответов в конкурсах вроде «Угадайте, сколько фасолин в банке» или «Сколько весит этот бык»{89}. Не исключено, что наш мозг лучше всего подготовлен именно к принятию групповых решений. Можно идти за толпой, можно выступать против, но противостояние будет включать сигналы тревоги в системе возбуждения мозга.

Согласие с большинством ощущается как правильное, и это ощущение тоже, скорее всего, поощрялось в ходе эволюции. Если толпа обычно права, значит, нелишней будет встроенная система вознаграждения за согласие с ней. Более поздний эксперимент с использованием фМРТ, в котором тоже давались финансовые советы, выявил повышение нейронной активности в системе вознаграждения за следование этим советам{90}. Кроме того, коллективное мнение – удобный способ сжатия информации. Перекладывая принятие решения на других, человек экономит на обработке и хранении данных в собственном мозге.

Это, разумеется, очень масштабные выводы, основанные на средней реакции на происходившее с испытуемыми в ходе эксперимента. Гораздо интереснее оказался диапазон полученных нами реакций – то, что в психологии называется индивидуальными различиями. Средние показатели в результатах эксперимента позволяют описывать склонности когнитивных функций в общем и целом, но более любопытные находки скрываются в ответах на вопросы, почему кто-то тяготеет к соглашательству больше, а кто-то меньше. Поскольку личный нарратив каждого из нас основывается отчасти на мнении окружающих, индивидуальная расположенность к конформности имеет самое непосредственное отношение к нашему самовосприятию.

Подступаясь к вопросу об индивидуальных различиях, полезно проанализировать разные причины, побуждающие человека – сознательно или неосознанно – изменить восприятие, чтобы подстроиться под мнение группы. В первые годы после изначального эксперимента Аша социальная психология выявила две обобщенные мотивации соглашательства. Первая – стремление получить информацию. Оно следует из закона больших чисел и диктуется желанием повысить точность имеющихся у человека сведений за счет мнения остальных. Вторая причина обусловлена намерением вести себя социально приемлемым образом – эта мотивация называется нормативным влиянием{91}. По идее, эти два воздействия должны были бы проявляться в разных системах мозга и от их относительной силы могла бы зависеть индивидуальная предрасположенность к конформности.

В исследовании таких процессов, как конформность, у нейровизуализации есть преимущество перед традиционными поведенческими методами тестирования. В любых обстоятельствах на решении человека может сказываться как информационное влияние, так и нормативное. Но большинство людей (особенно на индивидуалистическом Западе) гордятся своей независимостью, и мало кто готов признать, что принимал решение с оглядкой на толпу. Благодаря нейровизуализации выяснить, какой из факторов повлиял на решение, можно независимо от того, честно ли прокомментирует свою мотивацию участник. Нам достаточно просто понаблюдать, какие системы мозга включаются при принятии решения{92}.

Мы начали выяснять, с учетом критических замечаний в отношении нашей гипотезы (см. прим. 12), как проявляется конформность в мозге: главным образом в виде изменений в восприятии, как позволили предположить результаты нашего предыдущего эксперимента по модели Аша, или в виде нормативного влияния, либо того и другого. Мы надеялись, что, вычислив относительный вклад разных систем мозга, мы продвинемся в объяснении индивидуальных различий. Рассудив, что взрослым такие эксперименты могли уже приесться, мы решили привлечь к делу подростков. Кто еще так близко к сердцу принимает мнение сверстников, как не они? И мы начали набирать добровольцев в возрасте от 12 до 18 лет.

Составить для них задание было несколько труднее, чем для взрослых. Упражнение на мысленное поворачивание фигур могло дать преимущество поднаторевшим в компьютерных играх или оказаться слишком сложным для самых младших. Кроме того, при наличии правильного и неправильного ответов эксперимент становился в первую очередь проверкой способности подростка проигнорировать собственное решение. Нам нужно было предложить что-то такое, где четкого правильного или неправильного ответа быть не может, однако твердое мнение у человека имеется. Довольно скоро мы остановились на музыке. Каждому из нас какие-то песни нравятся, а какие-то невыносимы, а уж подростки точно всегда придавали огромное значение музыкальным пристрастиям. Оставалось только разобраться: им нравятся определенные песни, потому что те популярны, то есть их «качество» подтверждено другими людьми, или подростки вырабатывают музыкальные предпочтения самостоятельно.

Чтобы разработать на основе этого вопроса эксперимент, нужна была музыка, которую участники еще не слышали{93}. И мы обратились к интернету. В 2006 г., когда мы начинали исследование, главным музыкальным сайтом был MySpace.com. Задуманный в 2003 г. как социальная сеть, MySpace создавался в качестве альтернативы Friendster в то время, когда Марк Цукерберг еще только начинал писать код для первой версии Facebook[9] в своей комнате гарвардского общежития. К 2006 г. MySpace был уже больше чем соцсеть. Благодаря той легкости, с которой он позволял музыкантам выкладывать их работы, он стал основной площадкой для новых исполнителей. Обычные звукозаписывающие студии навострили уши и начали отслеживать количество скачиваний, выискивая потенциальных звезд. И хотя мы не могли знать наверняка, сидят ли наши участники на MySpace, лучшего источника неизвестной музыки нам было не найти.

Просеивать MySpace в поисках нужных записей вызвалась Сара Мур, ведущий специалист-исследователь в нашей лаборатории. Понимая, что музыкальные вкусы участников эксперимента окажутся довольно разнообразными, Сара подбирала композиции в шести жанрах – рок, кантри, альтернативные течения /эмо/ инди, хип-хоп, джаз / блюз и металл. Единственное требование – у исполнителя не должно быть действующего контракта ни с какой студией. Сара уложилась в две недели, сделав в итоге срез звучавших в то время композиций. Затем она отобрала из своего улова 120 записей, по 20 на каждый жанр.

Популярность измерялась так: Сара отметила, сколько раз проигрывали каждую из композиций (диапазон составил от 876 до 1 998 147 раз), а затем перевела эти показатели в пятизвездочную шкалу. Для сравнения: у звездных студийных исполнителей количество прослушиваний доходило до 100 миллионов.

Конечно, прослушать все 120 композиций испытуемому, находящемуся в томографе, было не реально. На это ушел бы не один час. Но в большинстве популярных композиций много повторов, поэтому представление о песне можно составить даже по довольно короткому фрагменту. Мы сократили каждую композицию до 15 секунд, включавших либо припев, либо «хук» – самую цепляющую и запоминающуюся часть. В начале сессии фМРТ участники выстраивали жанры по привлекательности от 1 («самый любимый») до 6 («самый нелюбимый»). Поскольку мы намеревались посмотреть, насколько индивидуальная реакция на композицию зависит от ее популярности, мы предположили, что песню из ненавистного испытуемому жанра никакая популярность лучше для него не сделает, то есть воздействие популярности будет незначительным. Поэтому каждому участнику мы проигрывали только песни трех самых любимых жанров в его списке.

Находясь в аппарате фМРТ, испытуемый прослушивал каждый отрывок дважды. После первого прослушивания он оценивал песню по пятибалльной шкале. Затем мы проигрывали фрагмент снова, но на этот раз показывали, сколько у записи прослушиваний, и тогда подросток мог изменить собственную оценку. В качестве контрольного условия в трети попыток количество прослушиваний оставалось скрытым. В этом случае испытуемый давал повторную оценку без воздействия чужого мнения.

Сперва мы проверили, влияет ли популярность композиции на собственную оценку подростков. Когда мы скрывали количество прослушиваний, испытуемые меняли выставленную оценку в 40 % случаев. А когда количество прослушиваний было видно, доля изменений оценки возрастала до 80 %. Чтобы количественно выразить подверженность подростка общему мнению, мы ввели индекс конформности. Идея заключалась в следующем: если изначальная оценка композиции окажется ниже рейтинга популярности, конформист при повторном прослушивании ее повысит. Если же рейтинг популярности окажется ниже, у конформиста при повторном прослушивании оценка тоже должна понизиться. Как мы и предполагали, разброс по индексу конформности оказался довольно большим. Выясняя, чем обусловлены эти индивидуальные различия, мы принимали в расчет два фактора – пол и возраст. Пол, как выяснилось, здесь не так уж важен как фактор, а вот возраст имеет значение. У младших участников индекс конформности оказался выше. Это говорило о том, что у людей в раннем отрочестве музыкальные вкусы более изменчивы, или что они больше поддаются давлению сверстников, либо то и другое. Как бы то ни было, возрастной фактор указывал на подвижность предпочтений в критический период развития.

Однако мы еще не выяснили, означает ли это, что подросткам композиция действительно начинает больше или меньше нравиться в зависимости от ее популярности или что они в душе сохраняют собственное предпочтение, а оценку меняют, просто чтобы не выделяться из толпы. Как и в эксперименте, воспроизведенном по модели Аша, мы сперва изучили данные фМРТ для областей мозга, активировавшихся при прослушивании записей. Как и ожидалось, в действие вступала довольно обширная нейронная сеть, включавшая структуры, участвующие в обработке слуховой информации и концентрации внимания. И в отличие от эксперимента по модели Аша, где нужно было мысленно переворачивать геометрические фигуры, в музыкальном исследовании ключевую роль играли удовольствие и неприятие. Мы подтвердили наличие корреляции между первой оценкой привлекательности композиции и реакцией системы вознаграждения в мозге испытуемого. Когда участник оценивал композицию высоко, активность в самой сердцевине системы вознаграждения – хвостатом ядре – усиливалась, а когда оценка была низкой – ослабевала. Никаких свидетельств изменения этой реакции системы вознаграждения при несоответствии собственной оценки участника рейтингу популярности (количество прослушиваний) композиции мы не обнаружили. Значит, в среднем популярность не влияла на реальную привлекательность песни для участника.

Проанализировав затем реакцию только на те композиции, оценку которых участник менял, когда видел рейтинг популярности, мы отметили снижение активности в хвостатом ядре. Чем больше была разница между изначальной оценкой участника и количеством прослушиваний, тем резче был спад активности системы вознаграждения. Однако рассматривать корреляцию можно с двух сторон. Так, результаты говорили о росте активности хвостатого ядра, когда оценка участника совпадала с рейтингом популярности. Самую сильную реакцию системы вознаграждения мы наблюдали, когда участник, высоко оценив композицию, узнавал, что и всем остальным она нравится не меньше. Такая картина соответствует получению социального вознаграждения за согласие с группой или, напротив, избеганию душевных мук от противостояния группе.

Удовлетворенные результатами, мы опубликовали отчет об эксперименте с подростками и музыкой, и я, сочтя его на этом законченным, занялся другими проектами. Между тем продолжали копиться свидетельства того, что в системе вознаграждения мозга социальное вознаграждение объединяется с личными предпочтениями. В результате эксперимента, схожего с нашим, группа исследователей из Лондона тоже обнаружила усиление активности системы вознаграждения как реакцию на выбор песни, высоко оцениваемой другими людьми. Кроме того, были получены свидетельства, что, когда мнение испытуемого отличалось от общего, активировалась система боли в островке{94}. Такие реакции не ограничивались сферой эмоциональной оценки музыки. Аналогичное проявление социальной конформности наблюдалось и в тех случаях, когда участникам предлагалось оценить внешнюю привлекательность лиц, а потом посмотреть, как восприняли эти же лица другие люди{95}. Судя по результатам исследований, реакция на такой фактор, как популярность в обществе, возникала в мозговых структурах вознаграждения и боли при широком диапазоне решений – от простейших покупок до цен на вина и акции{96}.

Три года спустя мы с дочками смотрели American Idol. Шел уже восьмой сезон шоу, но прежде оно меня как-то не особо интересовало, зато нравилось девочкам, девятилетней и десятилетней на тот момент. На протяжении всего сезона основная борьба велась между Крисом Алленом и Адамом Ламбертом, и теперь соперничество продолжалось в полуфинале. Я слушал вполуха и в основном просто радовался за девочек, которые так увлеченно смотрели, но, когда Крис Аллен запел что-то знакомое, я весь обратился в слух. Это была композиция Apologize группы OneRepublic. Я и не подозревал, что песня и группа так раскрутились. Дождавшись, пока Аллен допоет, я сказал девочкам, что эту песню я знаю. Ответом мне был саркастический взгляд, говоривший: «А что, кто-то не знает?» Apologize мы включали своим испытуемым за три с лишним года до того, как Аллен выступил с ней на American Idol.

Этот случай заставил меня задуматься: может быть, активность мозга подростков, участвовавших в нашем эксперименте несколькими годами ранее, уже тогда указывала на будущий успех песни? Что сталось за это время с другими исполнителями, которых мы отобрали для исследования? Сколько еще таких OneRepublic выбилось в звезды?

Маркетинговые кампании уже давно не обходятся без фокус-групп. Такая группа людей представляет целевую аудиторию, у которой запрашивается мнение о каком-либо продукте. Мнение может высказываться в ходе неструктурированной дискуссии, в опросе, в сравнении двух продуктов, при котором участник фокус-группы отдает предпочтение одному. Я же наткнулся на что-то принципиально другое. Мы разрабатывали музыкальный эксперимент с целью исследовать нейрональные основы конформности, а в результате я, ничего подобного изначально не предполагая, создал нейронную фокус-группу. Если тогда, в 2006 г., мы получили срез подростковой целевой аудитории, теоретически не исключено, что мозговые реакции на предъявляемые композиции у наших испытуемых отражали предпочтения более широкого круга их сверстников – потребителей музыки. И если так, то реакция мозга нашей нейрофокусной группы могла коррелировать с показателями музыкальных продаж.

Между экспериментом, в ходе которого мы собирали данные о реакциях мозга, и исполнением Apologize на шоу American Idol прошло, как я сказал, три года. Период более чем достаточный, чтобы сравнить данные продаж. За это время многие группы исчезли, а многие композиции, которые мы брали для эксперимента, не фигурировали в базах продаж. Оно и понятно: наверное, не случайно на этих исполнителей тогда не вышли никакие студии – их песни были откровенно бездарны.

Однако данные о продажах 87 из 120 наших выбранных композиций все же нашлись, и этого вполне хватало, чтобы установить, коррелируют ли продажи с реакцией, выявленной при помощи фМРТ. Задача была волнующая – ведь мы собирались проверить наличие корреляции продаж с реакцией мозговых структур, зафиксированной еще тогда, когда этих продаж и в помине не было. Мы словно возвращались в день эксперимента, чтобы оттуда заглянуть в будущее, задаваясь вопросом: удастся ли предсказать грядущий спрос на основании данных сканера?

Прежде чем погрузиться в изучение данных фМРТ, мы проверили, могли ли сами участники предсказать успех песни в своем рейтинге привлекательности. Нет, такой корреляции не обнаружилось. Иными словами, по одним только оценкам привлекательности судить о будущем коммерческом успехе было бесполезно. А вот поиск корреляций в мозге себя оправдал. Активность в прилежащем ядре – еще одном центре системы вознаграждения – действительно коррелировала с продажами{97}. Дальнейший анализ показал, что эта зависимость обусловлена координацией активности между прилежащим ядром и складками фронтальной коры с изнанки мозга, сразу над глазными яблоками.

Как ни радовались мы, глядя на эти данные, само обнаружение корреляции еще не означало, что мы могли бы предсказать будущий хит. По стандартам музыкальной отрасли, хит – это золотой диск, то есть альбом, проданный 500 000 раз (а если это сингл, то 1 000 000 раз). Этот порог преодолели только три песни из нашей подборки, включая Apologize. Вычленить именно эти три песни из отобранных 120 было невозможно, но если немного смягчить определение хита, то какие-то закономерности начинали вырисовываться. Что, если считать хитом песню, достигшую показателя 100 000 продаж? А если снизить предел до 10 000? Золотой серединой для нашей подборки оказалась планка в 30 000. На этом уровне мозг подростков позволял с 95-процентной точностью спрогнозировать, какие песни будут продаваться и дальше, а также предсказать и 80 % песен, интерес к которым пропадет.

Вы можете спросить, нельзя ли это спрогнозировать без нейровизуализации. В то время Google и другие подобные ресурсы еще не достигли того уровня интеллектуального анализа данных, на котором они находятся сейчас. Как показали ранние исследования, объем продаж для фильмов и компьютерных игр можно предсказать по частоте поисковых запросов, но для музыки такой метод не очень подходит{98}. Может быть, у музыки есть какая-то отличительная особенность, затрудняющая подобные прогнозы. Но, скорее всего, дело просто в объеме доступных песен, который на несколько порядков больше объема фильмов и игр, выпускаемых каждый год. Если так, то наши результаты впечатляют еще больше.

Мне по-прежнему кажется потрясающим, что, заглянув в мозг крохотной группы потребителей музыки, можно найти какие-то указания на будущую популярность песни. Результаты исследований позволяют предположить, что мы мыслим гораздо более сходно, чем нам кажется. Нам нравится думать, что мы неповторимы. В западном обществе индивидуальность играет центральную роль в личном (героическом) нарративе. Мы считаем мысли своими, и только своими. Это определенно не так. Между 32 подростковыми мозгами и мозгами остального населения страны оказалось достаточно общего, чтобы в какой-то мере спрогнозировать коммерческий успех музыкальных композиций. Это означает как минимум, что мы выдаем одни и те же, до оторопи похожие, реакции на популярные медиа.

Вы можете возразить, что в этом открытии ничего такого неожиданного нет. В конце концов, наши музыкальные предпочтения и финансовые решения диктуются общественными ожиданиями и культурным обусловливанием. Однако не исключено, что эти общие реакции коренятся еще глубже. В следующей главе мы посмотрим, распространяется ли воздействие социальной конформности на более серьезные материи, такие как религия, политическая принадлежность, и даже на внутренний стержень – опору нашей идентичности.

Глава 11 Нравственный стержень

Теперь у нас есть масса свидетельств того, что граница между нашими собственными мыслями и чужими гораздо более проницаема, чем мы осознаём. И поскольку мы в обществе живем не одни, то постоянно разрываемся между тянущими нас в разные стороны личными интересами и общественным благом. Даже если эти интересы совпадают, как в оленьей охоте, работать вместе бывает нелегко. Отчасти нам помогает в сотрудничестве способность поставить себя на место другого человека: те, кому лучше дается ментализация, сотрудничают явно больше (по крайней мере, в ситуациях вроде оленьей охоты).

Ментализация не единственный результат формирования нашего мозга обществом. Исторически принадлежность к группе была вопросом жизни и смерти, а потому эволюционный отбор сильно благоприятствовал тем, кто умел работать в команде. Иными словами, в определенной степени наша способность к сотрудничеству – биологически заложенный инстинкт. При этом общество скрепляется и культурной передачей кодексов поведения, внушающей его участникам комплекс нравственных принципов и требующей поступаться индивидуальными эгоистическими интересами ради общего блага. Я уже упоминал, как важны первые услышанные истории для развития нравственных представлений ребенка, которые в свою очередь образуют стержень его личного нарратива. В этой главе мы разберем более подробно, как под влиянием общества продолжает формироваться наше самовосприятие.

Личность и общество существуют в непреходящем фундаментальном конфликте. Специалист по возрастной психологии Эрик Эриксон обозначил его на пятой из перечисляемых им стадий психосоциального развития как конфликт между идентичностью и смешением ролей{99}. Это такой период существования, когда человек задается вопросом, кто он и какова его роль в жизни. И хотя наивысшего накала этот конфликт достигает в подростковом возрасте, он продолжает тлеть и время от времени разгораться до конца наших дней. Когда меняются обстоятельства, мы переходим на другую работу, встречаем новых людей или расстаемся с кем-то, вполне естественно возвращаться к вопросу о том, кто мы, собственно, такие. А точнее, кем мы себе представляемся.

Нравственные принципы и священные ценности составляют львиную долю нашего представления о себе. Поскольку закладываются они в раннем детстве, то зачастую образуют те самые устои, на которые надстраиваются остальные компоненты нашей идентичности. Эти другие составляющие – в том числе наш род занятий и личные отношения – тоже важны, однако они достраиваются и нарастают годами. Когда жизнь идет гладко, большинству просто незачем копаться в себе. А вот когда мир переворачивается, все летит кувырком и идет вразнос, хочешь не хочешь приходится заглянуть внутрь, хотя бы чтобы просто перепроверить, кто мы есть. Вы идентифицируете себя с точки зрения своей работы? Своих достижений? Своего спутника жизни? Детей? Или воспринимаете себя через призму своих основополагающих ценностей? Очень отрезвляет приходящее ко многим в критических обстоятельствах осознание, что вас могут лишить чего угодно, кроме нравственных ценностей.

Многие, несомненно, подтвердят, что именно моральные принципы и священные ценности определяют суть их идентичности. Возьмем, например, «золотое правило», которое обычно формулируют в виде максимы «Поступай с другими так, как хотел бы, чтобы поступали с тобой». Если бы мне нужно было выдать детям одно-единственное правило на все случаи жизни, я бы выбрал это. Великолепная стратегия почти для всех жизненных перипетий. Она требует определенной степени ментализации и за счет постоянного использования формирует необходимый человеку навык эмпатии и внимания к другим. Но, обучая детей этому «золотому правилу», родители часто преподносят его как заповедь. Первое в истории упоминание «золотого правила», относящееся к Древнему Египту примерно II тыс. до н. э., формулировалось именно так. Оно встречается в исторических источниках настолько часто, что поневоле начинаешь недоумевать, зачем наши предки вдалбливали его нам так настойчиво. Причина в том, что при всей его пользе применять его крайне трудно. Как пишет социальный психолог Джонатан Хайдт, «нравственные системы – это взаимосвязанные наборы ценностей, добродетелей, норм ‹…› и развившихся в ходе эволюции психологических механизмов, которые сообща обуздывают эгоизм и делают возможным координированное существование в социуме»{100}. «Золотое правило» напоминает заповедь, потому что это и есть заповедь. Без него общество поверглось бы в хаос.

«Золотое правило» – образцовый пример присущего священным ценностям парадокса. Хотя мы идентифицируем себя с этими ценностями как с основой нашего самовосприятия, очевидно, что и они не берутся из ниоткуда. Священные ценности внушаются нам родителями и обществом в целом, становясь очередным компонентом иллюзии «я». Универсальность многих священных ценностей свидетельствует о том, насколько проницаемо наше представление о себе, насколько легко мы впитываем то, что внушают нам облеченные властью и авторитетом деятели якобы ради общего блага. Но, как мы видели в предыдущей главе, склонность усваивать священные ценности у людей варьируется. Кто-то непоколебимо тверд в своих принципах, порой до невыносимости, тогда как другие могут представать беспринципными и себялюбивыми. От вашего места в этом спектре зависит, насколько восприимчивым окажется ваш личный нарратив.

Священные ценности кажутся самодостаточными, однако и они служат сильно сжатой репрезентацией сложного нарратива. Эти нарративы проистекают из историй, которые мы впитываем в процессе взросления. При мысли о священных ценностях я вспоминаю десять заповедей – те самые, высеченные на скрижалях. И хотя в Ветхом Завете они подаются как незыблемый монолит, будет ли человек считать их священными, зависит от того, насколько тесно он взаимодействует с ними и с культурой, к которой они принадлежат. Самые значимые священные постулаты обычно касаются вреда, причиняемого другим («Не убий», «Не прелюбодействуй»). Менее весомые сводятся к вопросам более обыденным, материальным: в зависимости от веры употреблять в пищу только кошерное или халяльное, оказывать финансовую поддержку христианским предприятиям или инвестировать в социально ответственные паевые фонды.

Хотя священные ценности играют важную роль в наших представлениях о себе, они адски трудно поддаются изучению. Нельзя просто спросить человека, что для него свято, и ожидать точного и четкого ответа. Все дело в том, что говорить об этих священных ценностях – по крайней мере честно – люди обычно не любят. Многие декларируют приверженность основным заповедям, но при этом совершают поступки, идущие вразрез с тем, во что они будто бы веруют. Десять заповедей существуют до сих пор, потому что запрещаемое ими – это именно те поступки, на которые толкают человека эгоизм и своекорыстные интересы, а потакание им способно дестабилизировать общество.

Если непосредственно исследовать священные ценности не получается, может быть, удастся окольными путями выяснить, что именно люди считают основой своей идентичности. Для нас таким окольным путем, позволяющим проникнуть в человеческую душу, стала нейровизуализация. Обращаясь к одному из подразделов этики под названием «Теория добродетелей», мы заключаем, что репрезентация священных ценностей в мозге может принимать две кардинально разные формы{101}. Так, философы-утилитаристы Джон Стюарт Милль и Иеремия Бентам полагали, что в нравственных решениях нужно руководствоваться принципом наибольшего блага для наибольшего количества людей{102}. В таком случае анализ священной ценности с точки зрения издержек и выгоды («Если я это сделаю / не сделаю, я попаду в ад») проявится при нейровизуализации в форме активности структур мозга, связанных с вознаграждением и наказанием. Альтернативой ему выступает деонтологическая этика Иммануила Канта, считавшего, что священная ценность не подлежит обсуждению{103}. Это догма. Если так, то соответствующая нейронная активность проявится в областях, связанных с обработкой правил и законов. То, как в мозге человека представлены его личные фундаментальные ценности – в виде подсчета издержек и выгод или в виде незыблемого правила («Всегда тормозить перед знаком „Стоп“»), – принципиально важно для понимания его натуры. Эта разница не делает человека более (или менее) нравственным, она просто определяет, как ему обрабатывать определенный тип информации. Еще отчетливее значимость этих различий станет видна в следующей части книги, когда речь пойдет о переписывании личных нарративов.

Хотя изначально я никак не связывал исследования нашей лаборатории со священными ценностями, утилитаристский вариант репрезентации в мозге мы, по сути, уже отработали, когда изучали процессы, участвующие в принятии экономических решений. А вот о том, как выглядит деонтологический вариант репрезентации, мы пока действительно ничего не знали. Поэтому я обратился к Скотту Атрану, едва ли не лучше всех в мире разбирающемуся в том, как нарушение священных ценностей способно привести к терактам. Познакомился я с ним в 2007 г. на научной конференции, финансировавшейся агентствами Министерства обороны. Атран выступал тогда с докладом о том, как он вычислял террористическую группировку, организовавшую теракты в Мадриде 11 марта 2004 г. Как же он это делал? Опрашивая знакомых, жен и родных непосредственных исполнителей.

Атран пришел к выводу, что бомбисты были самыми обычными людьми. Никаких патологий, никакого безумия. Такие же, как множество других молодых марокканцев или тунисцев, ищущих, но никак не находящих лучшей доли. Их знакомство – чистая случайность. Их роднила любовь к футболу и ненависть к Западу за то, что он лишает их будущего. И хотя недовольство их имело экономическую подоплеку, они превратили ее в священную, увязав с принадлежностью к своей группировке. Террористический настрой создавала динамика малой группы, все больше сплачивавшая ее членов вокруг общей для всех темы – унижения. Но на чем же основывалось превращение простого недовольства в идею, за которую люди оказались готовы убивать и гибнуть? Чтобы ответить на этот вопрос, нам нужно было выяснить, какой стороной священной медали – утилитаристской или деонтологической – человек пользовался. И в этом, мы надеялись, нам поможет нейровизуализация.

Атран общался в непринужденной, никого не осуждающей манере, поэтому к нему тянулись. Ему изливали душу и открывали сокровенное, как бармену. Эта способность в свое время спасала ему жизнь, когда он опрашивал людей в самых что ни на есть горячих точках – Афганистане, Сирии, на востоке Турции, в Индонезии. Однако о том, чтобы воспроизвести такое взаимодействие в томографе, не могло быть и речи. Аппарат МРТ предполагает стерильную клиническую обстановку. Многие говорят, что ощущают себя в тоннеле томографа как в гробу. Кроме того, добыть полезные данные в процессе разговора невозможно, поскольку говорящий слишком много двигает головой. Поведенческий эксперимент тоже отпадал: в отличие от большинства простых решений, которые можно исследовать в аппарате МРТ (финансовый выбор, например), решения, диктуемые священными ценностями, обычно не имеют наблюдаемой поведенческой составляющей.

Нам нужно было добраться до священных ценностей каким-то способом, не требующим физического проявления. Если человек утверждает, что Иисус – сын Божий, каким действием он может подтвердить, что свято в это верит? Никаким. И тем не менее мы с Атраном чувствовали, что в активности мозга должны обнаружиться некие признаки, позволяющие отличить истинно верующего от притворщика. Среди вопросов, которые Атран задавал в своих беседах, был один призванный выяснить, при каком условии человек смог бы поступиться священными ценностями. Например, шаббат – это святое, но, если в субботу ваша мать окажется при смерти, вызовете ли вы такси, чтобы доехать до больницы? Большинство сделали бы исключение из правил, признавая, что долг перед близкими, особенно в чрезвычайных обстоятельствах, тоже священен. Этот пример показывает, что выбирать между священными ценностями хоть и тяжело, но допустимо. А вот променять священную ценность на что-либо несвященное, например посмотреть в субботу игру Yankees, не выйдет, каким бы заядлым болельщиком вы ни были. Метод Атрана позволял зондировать такого рода гипотетические компромиссы: о священных для человека ценностях можно было судить по ответам, не требуя демонстрации.

В томографе, повторю, такие беседы невозможны, однако мы нашли альтернативу, вызывая у испытуемого аналогичный отклик более простым способом. Мы предъявляли участникам эксперимента утверждение, побуждавшее их обозначить свою позицию в отношении тех или иных священных ценностей. Например, вы показываете христианину, верующему, что Иисус – сын Божий, фразу «Иисус был сыном Господа». Если человек свято в этом убежден, то он отождествится с этим утверждением, ему, возможно, даже станет тепло на душе. Теперь представим, что мы предъявим прямо противоположное утверждение: «Иисус не был сыном Господа». Истово верующий христианин может счесть это оскорбительным, и такая реакция проявится в нейрональной активности, связанной с отторжением. У агностика же реакция и на первое, и на второе утверждения, скорее всего, будет слабо выраженной. Если ценность не священна, она ничем не отзовется и ничем не оскорбит.

На этом подходе и строился наш план. Предполагалось, что мы будем просто предъявлять участникам утверждения, сформулированные во втором лице. Какие-то из этих утверждений будут цепко сопряжены со священными ценностями – по крайней мере с теми, которые мы полагали священными, – а в каких-то не будет ни капли отсылки к сакральному. Несвященные ценности по-научному называются предпочтениями, к ним относятся все наши «кто/что вам больше нравится» – кошки или собаки, кофе или чай, Coca Cola или Pepsy, Microsoft или Apple. Предпочтения, предполагали мы, на активности мозга почти не скажутся. Фразы, связанные с предпочтениями, спровоцируют разве что оживление в системе вознаграждения, поскольку человек будет взвешивать выгоды и возможные издержки.

Если для утилитаристских решений взвешивание выгод и издержек ключевая составляющая, то для решений деонтологических (основанных на вере) такое соизмерение неприемлемо. Мы надеялись, что, когда респондент будет рассматривать предъявленную ему фразу, увидим разницу между этими двумя типами решений, наблюдая деятельность системы вознаграждения и систем, отвечающих за обработку правил.

Мне этот план казался замечательным, но Моника Капра, преподаватель экономического факультета, с которой мы сотрудничали уже давно (в том числе, как вы помните, при разработке эксперимента, посвященного влиянию экспертного мнения, о котором я рассказывал в десятой главе), моих восторгов не разделяла. Ее не устраивало отсутствие мерила. Мы действительно считаем, что о степени сакральности тех или иных ценностей для человека можно судить по одной только активности мозга? Замечание Моники заставило меня задуматься. Нам нужен был какой-то независимый критерий для оценки того, насколько действительно священны те или иные ценности для человека.

До этого Моника рассказывала мне о таком экономическом понятии, как совместимость стимулов. В двух словах, оно предполагает, что, прежде чем выяснять предпочтения, нужно убедиться в наличии у людей стимула реагировать искренне, иначе им ничего не стоит выдумать что угодно. Для простых предпочтений нередко достаточно использовать механизм аукциона: предпочтения будут выявляться по цене, которую испытуемый готов заплатить за предлагаемое. Аукционы бывают разных типов, но экспериментальным экономистам особенно полюбился основанный на механизме Беккера – ДеГрута – Маршака (БДМ){104}. Участник такого аукциона делает ставку в диапазоне, допустим, от 1 до 100 долларов. Затем в случайном порядке выбирается число от 1 до 100, означающее цену. Если ставка оказывается выше выпавшего числа, участник выплачивает выпавшую цену и получает лот. Аукционы БДМ считаются обладающими совместимостью стимулов, поскольку, в отличие от аукционов на eBay, участнику нет смысла ставить больше, чем он готов заплатить. При этом слишком низкая ставка снижает вероятность получить лот. Соответственно, оптимальная стратегия – ставить ровно столько, насколько желаемая вещь вам дорога.

Это очень хорошая стратегия – для материальных объектов. С тем, что для людей священно, было труднее: эти вещи по определению бесценны. Предположим, рассуждал я, мы даем участнику анкету в формате «вынужденного выбора»: «Вы верите в Бога» vs «Вы не верите в Бога»; «Вы предпочитаете Apple» vs «Вы предпочитаете Microsoft». В конце опроса отвечавший подписывал бы документ, заверяющий его выбор. Таким образом мы бы проводили ревизию его нравственных ценностей. Как совершенно правильно заметила Моника, эта анкета все равно не обязывала бы участника действительно исповедовать эти ценности и придерживаться именно этих предпочтений. Но даже в этом случае, доказывал я, подписаться под чем-то идущим вразрез с убеждениями – составляющими нашего представления о себе – значило бы чем-то поступиться. Анкета виделась мне способом проверить стойкость убеждений участника, которая должна была послужить нам косвенным указанием на его священные ценности. То есть теоретически приверженность священным ценностям должна была бы быть более устойчивой, чем обыденным мирским предпочтениям.

Анкетой мы не ограничились. Чтобы составить шкалу приверженности, предполагалось сначала провести аукцион по модели БДМ, протестировав важность ценностей каждого из участников эксперимента. После того как человек выбрал бы свои варианты ответов на вопросы анкеты, но до того, как он заверил их своей подписью, мы бы предлагали ему деньги за возможность изменить любые из его ответов. Если бы какой-то ответ он не пожелал «продавать», ему разрешалось бы вообще исключить эту ценность из аукциона. Затем всем участникам предлагалось сделать ставки, и мы броском двух десятигранных игральных костей определяли бы случайно выпавшую таким образом стоимость объекта в диапазоне от 1 доллара до 100. Согласие сделать ставку говорило бы о готовности человека обменять ценность на деньги, а значит, эта ценность, по нашим меркам, священной быть не могла бы. Исключение ценности из аукциона, напротив, означало бы, что для участника она незыблема.

Однако Моника по-прежнему была полна скептицизма. Что помешало бы участнику выставить все ценности на аукцион и взять деньги, даже если во что-то из предъявляемого он и вправду истово верил бы? Тогда я предложил следующее: использовать для анкеты утверждения, под которыми не подписался бы никто ни за какие деньги.

Мы привлекли к этой работе других сотрудников нашей лаборатории. Вот тут я здорово просчитался: на собраниях бойкая обычно группа непривычно затихала, никто не хотел делиться священным для них и еще меньше – кощунствовать, противореча сакральным понятиям. Народ у нас подобрался разнообразный по составу. Так, из восьми штатных сотрудников (мужчин и женщин среди них поровну) двое причисляли себя к представителям квир-культуры. Различались коллеги и по этническому происхождению. Один относил себя к темнокожим, одна к латиноамериканцам, еще некоторые – к иудеям. Но бесконечно играть в молчанку мы не могли, надо было как-то приспосабливаться, обсуждать священное и выяснять, какие утверждения способны кого-либо обидеть.

На это ушли недели, тем не менее постепенно все достаточно притерлись друг к другу, чтобы в открытую обсуждать темы, на публике остававшиеся запретными. Болевые точки выявились быстро – священность права на жизнь, расовые проблемы, секс, политика и религия. И хотя дело было в довольно уже далеком 2010 г., набор скользких тем с тех пор практически не изменился. Вот пример утверждений, которые, на наш взгляд, с большой долей вероятности могли затронуть священные ценности. Конечно, противоположные мы тоже намеревались предъявлять участникам, но, поскольку в основном они обидные, отдаю формулировки на откуп вашему воображению{105}.

● Вам не нравится причинять вред или боль животным.

● Вы считаете изнасилование в браке преступлением.

● Использовать ядерное оружие против гражданского населения недопустимо.

● Вы бы не стали изменять супругу/супруге, даже если измена точно не раскрылась бы.

● У вас нет желания убивать ни в чем не повинного человека.

● Вы считаете, что продавать ребенка недопустимо.

Утверждения, затрагивающие несвященные ценности (предпочтения), придумывать было проще. Получалось примерно так:

● Вы любите Pepsi.

● Вы собачник.

● У вас есть любимый цвет драже M&M.

● Вы любите смотреть футбольные матчи больше, чем баскетбольные.

Во всех этих утверждениях не просто декларировались те или иные личные ценности, они тянули за собой историю, или, если не так высокопарно, груз прошлого опыта. Особенно когда речь касалась священных ценностей. Каждое утверждение сжимало пространный культурный, религиозный и личный нарратив в одну фразу. Прежде чем тратить время и финансы на эксперимент с использованием нейровизуализации, мы протестировали утверждения в онлайн-опросе группы из 391 участника. Организовал это тестирование коллега Атрана Джереми Гинджес из нью-йоркской Новой школы. Целью было выяснить долю выбирающих каждое утверждение из пары противоположных и узнать, за какие деньги люди гипотетически готовы были бы изменить свой ответ. Результаты подтвердили, что мы охватили широкий диапазон ценностей, от совершенно обыденных до глубоко священных.

Убедившись, что список ценностей у нас получился внушительный, мы перешли к этапу нейровизуализации. Добровольцев для эксперимента приглашали отовсюду – можно было бы, конечно, ограничиться студентами, благо за ними далеко ходить не надо, но тогда выборка вышла бы слишком узкой. Учащиеся университета в основном люди светские и священные ценности исповедуют с меньшей вероятностью. Однако дело было в Джорджии, и мы подозревали, что религиозные приверженцы многих священных ценностей отыщутся в окрестностях в два счета. В конце концов мы сформировали группу для эксперимента фМРТ из 43 человек. 74 % участников верили в Бога, но лишь 60 % считали религию важной составляющей своей идентичности. 74 % называли себя демократами. 63 % выступали за однополые браки (дело было до процесса «Обергефелл против Ходжеса» 2015 г., завершившегося постановлением Верховного суда США о признании законности браков, заключенных между представителями одного пола).

Формат аукциона не позволял точно выяснить, в какой мере конкретная ценность была священна для респондента, тем не менее в целом достоверное представление о приверженности ей все же обнаруживалось. Мы разделили результаты каждого участника на две категории – утверждения со ставками и без оных. Для удобства мы условно классифицировали выбранное утверждение вместе с его противоположностью как священное или несвященное. Затем проанализировали реакцию мозга во время фазы пассивного чтения, сравнивая отклик на священные утверждения с откликом на несвященные. Обратите внимание, что при первом знакомстве с утверждениями испытуемый еще не знал, что будет делать ставки, поэтому подстраховать свои реакции не мог.

Нейровизуализация выявила активность в нейронных сетях трех областей: левой префронтальной коры; височно-теменного узла (область в дальней части мозга на границе между височной, теменной и затылочной долями) и правой миндалины. Префронтальный участок располагается рядом с зонами, обычно связанными с языком и речью, но заметно вовлеченными и в обработку правил{106}. У височно-теменного узла причастность к формированию нравственных суждений тоже отмечалась и прежде{107}. В совокупности участие этих двух областей говорило о том, что испытуемые обрабатывали священные утверждения как незыблемые правила, а не как решения, требующие взвешивания. Это подтвердилось, когда мы прямо спросили выбиравших, как именно они действовали – на основании этических представлений или после взвешивания издержек и выгод.

Миндалина, в отличие от двух упомянутых областей, активировалась только при реакции на священные ценности, противоположные тем, которые выбирал участник. И разумеется, на самые обидные замечания. Миндалина – область, регулирующая эмоции, она часто активируется в обстоятельствах сильного возбуждения. Нарушение священных ценностей вызывает острую эмоциональную реакцию – от явного отторжения до стыда. Таким образом, активация миндалины подтверждала то, что уже узнал Атран в ходе своих бесед с людьми в разных уголках мира. Тем не менее нас утешало, что на каком-то уровне мы можем в лабораторных условиях продублировать реакции этих типов. Кроме того, поскольку реакции мозга вызывались простым чтением фраз, не требовалось ставить человека перед выбором или даже ждать какого-либо видимого отклика. Это было самое настоящее окно в душу, или, по крайней мере, окошечко с прейскурантом.

Мы задумались, что еще может указывать на незыблемость личных ценностей. Проверили корреляции с личностными характеристиками. Мимо. И даже у стойкости религиозных убеждений никаких коррелятов с реакциями мозга не выявилось. Зато мы обнаружили, что реакция префронтальной коры на священные ценности находится в зависимости с уровнем вовлеченности участника в общественную деятельность, подразумевавшую любое организованное добровольное объединение, будь то спортивная команда, политические или религиозные сообщества, клубы и т. д. Чем теснее участник был связан с групповой организацией, тем больше его мозг реагировал на священные ценности.

Вполне возможно, что обладатели сильных личных ценностей склонны более активно участвовать в общественных начинаниях. А может быть, активное участие в деятельности группы взращивает у человека расположенность к единению с другими, а следовательно, и к групповому мышлению. Сама принадлежность к организованному сообществу – религиозному, спортивному, политическому или хотя бы объединяющему книголюбов – требует учитывать чужое мнение. Группа заставляет индивида приводить свои ценности и взгляды в соответствие (хотя бы частичное) с социальной нормой.

Удивляет и несколько пугает здесь то, что даже принадлежность к совершенно светской группе способна подпитывать конформистские процессы в мозге, доводя убеждения до накала, свойственного священным принципам. В этом случае человек фактически оказывается более догматичным, чем мог бы быть вне группы. Как выяснил Атран, мадридские террористы не только ходили вместе в мечеть, но и вместе играли в футбол. Нам придется признать совершенно немнимую вероятность того, что активное участие в жизни общества, требующее взаимодействия с рядом групп, может исподволь вести к закоснению, при котором ценности становятся незыблемыми, то есть, по сути, сакральными.

Наглядным примером может послужить поляризация убеждений в США. Республиканцы и демократы сплачивались вокруг определенных наборов священных представлений, отличающихся друг от друга. Демократы ратуют за право на аборт, ограничение свободной продажи оружия и всеобщий доступ к услугам здравоохранения. Республиканцы выступают против абортов, за Вторую поправку и низкие налоги. Это по определению взаимоисключающие священные ценности. Они вынуждают человека принять либо ту сторону, либо другую. Стоит ли удивляться, что многие выбирают не выбирать?

Отталкиваясь от опыта, полученного при нашем исследовании воздействия популярности композиции на музыкальные предпочтения, мы задались вопросом: как сказывается тот же параметр в сфере нравственных ценностей? Предположим, вы верите в Бога. Это глубокое внутреннее убеждение, которое вы считаете одной из стержневых составляющих своей идентичности. А теперь представим, что вы оказались в компании атеистов. Заходит разговор о религии, все дружно выражают абсолютную уверенность в том, что никакого Бога нет, и вам тоже что-то нужно сказать; все смотрят и ждут. Что вы сделаете? (Если вы атеист, представьте себя в компании верующих.)

Если это действительно одна из ваших стержневых ценностей, вы, скорее всего, полагаете, что будете твердо стоять на своем и выскажетесь в соответствии со своими убеждениями. Уверены? Может быть, вы немного подстрахуетесь и скажете, что верите в Бога, но все же не готовы ничего утверждать наверняка. А если вы атеист, может быть, вы, страхуясь, назовете себя агностиком. Именно такую ситуацию мы и намеревались смоделировать в нашем очередном эксперименте.

Мы использовали тот же набор вопросов, что и в исследовании, связанном со священными ценностями, но с небольшим дополнением{108}. Как и в тот раз, испытуемому в томографе предъявлялся ряд утверждений. На первом этапе человек просто читал их, затем наступал второй этап – выбора. А на третьем, дополнительном, этапе мы показывали испытуемому его ответы, а рядом вертикальную шкалу, на которой отмечалось, сколько еще участников разделяют с ним ту или иную ценность. Затем задавался вопрос: существует ли на свете такая денежная сумма, ради которой испытуемый изменил бы свою позицию (ответ предполагался в формате «да/нет»)? После этого он покидал томограф и, как в предшествующем эксперименте, делал ставки на аукционе.

В этом исследовании приняли участие 72 человека – это, по любым стандартам, довольно много для эксперимента с использованием нейровизуализации. Сперва мы подсчитали воздействие шкалы популярности. Для этого мы выясняли, существует ли корреляция между высотой столбика шкалы и ставками, которые делали участники на аукционе (при этом мы учитывали среднюю величину ставки). Таким образом мы измерили чувствительность каждого испытуемого к информации на шкале популярности. Этот параметр мы назвали показателем конформности.

Нейровизуализация вновь выявила реакцию на священные ценности все в той же области левой лобной доли. Но интересно, что степень активации находилась в обратной зависимости от показателя конформности. То есть для участников с низким показателем конформности (означавшим, что на их ставку общественное мнение не влияет) была характерна самая высокая активность в этой области фронтальной коры. У обладателей высоких показателей конформности активность обозначенной области была, напротив, самой низкой. Эти результаты позволяют предположить, что активность левой лобной доли можно расценивать как маркер деонтологической стойкости – нежелания отказываться от своих ценностей под воздействием противоположного мнения. Назовем это нравственным стержнем.

Когда наши с Атраном эксперименты на тему священных ценностей завершились, я был уверен, что основной принцип разделения механизмов принятия решений в мозге мы выяснили. Утилитарными подсчетами ведают системы вознаграждения, священные ценности – прерогатива систем обработки правил. И я по-прежнему полагаю, что по большому счету все так и есть.

Но со временем я стал осознавать, что священные ценности все же намного сложнее, чем обычные правила. Они охватывают целые идеологии, будь то сфера политики или религии. Священные ценности относятся к самым туго сплетенным нарративам в нашем мозге. Возьмем, например, раскол по отношению к абортам. Сказать «Я за аборты» или «Я против» ничего не стоит. Но в действительности для большинства людей это отношение представляет собой целый спектр нюансов и обстоятельств, при которых люди сочтут аборт приемлемым или недопустимым. Разумеется, такой подход требует времени и вдумчивого размышления, которое будет включать взвешивание последствий для матери и ребенка, учет религиозной принадлежности субъектов и местных социальных норм. Называя себя сторонником или противником данной меры, мы значительно упрощаем картину.

Священные ценности глубже и объемнее, чем кажется. За ними стоят нарративы, складывавшиеся тысячелетиями. Кроме того, их предназначение – обуздывать возникающие у нас временами эгоистичные порывы, чтобы мы могли относительно гармонично сосуществовать друг с другом в обществе. И наконец, как бы контринтуитивно это ни выглядело на фоне нынешних политических расколов, они напоминают нам о том, сколько между нами всеми сходства.

Из этого следует, что эволюция приспособила нас к совместному существованию с другими людьми, а это, в свою очередь, означает, что назвать по-настоящему своими мы можем очень немногие мысли. Безусловно, трудиться сообща обычно лучше, чем барахтаться в одиночку. Проблема, как правило, в том, чтобы соразмерять личные интересы с благом для общества. Способность поставить себя на место другого человека и воспринимать чужое мнение как собственное мы получили в ходе эволюции, чтобы работать сообща.

Читая обо всем этом заложенном в нашей внутренней прошивке постоянном влиянии, вы, наверное, уже задаетесь вопросом: что же в таком случае считать нашим подлинным «я» (и сохраняется ли такое «я» в принципе)? И вместе с тем, надеюсь, вы приходите к пониманию, что такой вопрос в своей фокусировке на личном упускает основное. Единственный способ как-то подобраться к ответу – расширить определение «я». Каждый из нас – нечто большее, чем содержимое физической оболочки. И я не имею в виду нечто эфемерное вроде души. Я имею в виду, что сама концепция нашего «я» потеряет смысл, если мы не включим в нее весь опыт взаимодействия с другими людьми и миром как таковым. В этой модели «я» наша физическая суть помещается в центре целой сети разнообразных связей, распространяющихся вширь, словно корни дерева, и касающихся всего, что нас окружает.

Таким образом, добродетельный человек – это нечто большее, чем его собственный эгоцентрический нарратив. Даже если его канон – «Путешествие героя». Вернувшись домой, герой обогащает общество добытыми в приключениях знаниями и навыками. Такой человек признает необходимость компромисса и взаимообмена между собственным нарративом и нормами общества. Конечно, всегда останутся люди, которым на чужое мнение плевать. Иногда это во благо – если бунтарь-первопроходец изобретает новые технологии, – но в остальных случаях такое поведение отдает асоциальностью и социопатией. В следующей главе мы присмотримся пристальнее к мозгу подобного человека – нарушающего самую основополагающую из священных ценностей.

Глава 12 Банальность мозга

Как мы уже выяснили, значительная доля происходящего в нашей голове запрограммирована культурой и впаяна в мозг в качестве личных нравственных ориентиров. Строго говоря, наши мысли не совсем наши, поскольку мы делим их со всеми остальными.

Точнее, почти со всеми. В любом обществе встречаются исключения, которым культурные и нравственные нормы побоку, – нелюдимые индивидуалисты, правонарушители, социопаты. Когда мы со Скоттом Атраном начинали мозговой штурм на тему священных ценностей, заглянуть с помощью технологий нейровизуализации в сознание террориста не представлялось возможным по причинам логистическим и юридическим. Опыт Атрана показывал, что большинство террористов психологически нормальные люди с доведенными до крайности убеждениями, а значит, уверял Атран, мозг террориста ничем не будет отличаться от любого другого. Однако задолго до знакомства с Атраном мне представился случай проверить эту гипотезу. Любые обнаруженные отличия могли бы что-то подсказать тем, кто хочет вырваться (без ущерба для других, конечно) за рамки, в которые загоняет нас общество.

За те два с лишним десятилетия, что я изучаю человеческий мозг, в наших аппаратах МРТ перебывало, наверное, больше тысячи испытуемых. Я помню, как сам впервые улегся в тоннель томографа – просто проверить на себе, что предстоит ощутить будущим участникам экспериментов. Помню, как мы в первый раз соединили два аппарата, чтобы одновременно сканировать мозг двух участников в ходе их игры друг против друга. Помню, как приучил свою собаку смирно лежать в томографе; не забыть тот восторг и гордость, когда мы сделали первые снимки мозга собаки, находящейся в аппарате без седации и пристегивания. Однако, если не считать этих ярких моментов, никаких личных подробностей, касающихся более тысячи мужчин и женщин, которые прошли через наши аппараты, я не помню.

За исключением одного. Этого я не забуду никогда.

Демографически он ничем не отличался от массы других добровольных участников исследований. Мужчина лет двадцати, рост и вес средние. Говорил с акцентом, который я к тому времени уже опознавал как типичный для штата Джорджия – такой слегка сельский говор, явно бытовавший в семье поколениями, возможно, еще до начала войны между Севером и Югом. У большинства студентов из Джорджии акцент за несколько лет учебы смягчался – это неизбежно, когда вращаешься в мультикультурных университетских кругах, слыша акценты со всего мира. Но тот участник был не из студентов.

Оранжевая роба говорила сама за себя. А также кандалы на ногах и наручники. И наконец, большинству добровольцев не требовались сопровождающие в лице двух вооруженных помощников шерифа.

В предыдущей главе мы рассматривали священные ценности и их репрезентацию в мозге – как незыблемых правил и при этом сильно сжатых нарративов. Одно дело – изучать такие нравственные установки абстрактно, и совершенно другое – устраивать своей системе ценностей проверку суровой реальностью. Большинство людей никогда не оказываются в обстоятельствах, когда на одной чаше весов находится жизнь другого человека, не говоря уже о ситуации, когда предполагается кого-то убить. Собственно, неприкосновенность человеческой жизни – это почти универсальная священная ценность.

Более того, убийства совершаются не так уж часто. По данным центров контроля и профилактики заболеваний США, в 2018 г. в стране был отмечен 19 141 смертный случай, официально признанный убийством{109}. Это 6 смертей в год на каждые 100 000 человек. Для сравнения: сердечные заболевания уносят в год 200 жизней на каждые 100 000 человек; аварии и катастрофы – 52 жизни на 100 000 человек, самоубийства – 14 жизней на 100 000 человек. Конечно, нужно учесть еще такие факторы, как возраст и социально-экономическое положение человека, но суть от этого не изменится: у нас ничтожно мала вероятность столкнуться не только с убийством, но и с убийцей. Я уж точно никак не предполагал, что такое столкновение произойдет.

В начале 2002 г. ко мне обратился адвокат по уголовным делам, узнавший о нашей недавней работе с применением фМРТ. Дэниелу Саммеру поручили защищать обвиняемого в убийстве (этим обвинения не исчерпывались). Надо учесть, что из-за обстоятельств преступления и того факта, что оно было совершено в Джорджии, подзащитному Саммера в случае вынесения обвинительного приговора грозила смертная казнь. Однако Саммер был убежден, что с его подзащитным что-то не то и у него какое-то ненормальное восприятие информации. Я предложил провести нейропсихологическое исследование, в ходе которого этому человеку будет предложен ряд когнитивных и личностных тестов – стандартная практика для выявления возможных нарушений процессов обработки информации. Но Саммер сказал, что все это подзащитный уже прошел и результаты оказались в пределах нормы.

Я понимал, что сейчас последует просьба. И она последовала. Саммера интересовало, можно ли с помощью фМРТ выяснить, нет ли у подзащитного каких-либо мозговых нарушений. Может быть, нейровизуализация выявит то, что не обнаружили нейропсихологические тесты?

В принципе, такая вероятность была. В конце концов, нейровизуализация в той или иной форме использовалась в криминалистике уже несколько десятилетий, особенно после расследования трагедии 1966 г., когда «Техасский снайпер» Чарльз Уитмен расстрелял 17 человек с 27-го этажа башни Техасского университета в Остине и был затем убит полицейскими при задержании. При вскрытии у стрелка обнаружили небольшую опухоль мозга. Джон Конналли, который в то время был губернатором Техаса, собрал экспертную комиссию с целью установить возможную связь между опухолью и стрельбой. Был ли поступок Уитмена вызван новообразованием, эксперты так и не определили, однако, учитывая близость опухоли к миндалине, комиссия сочла, что опухоль могла привести к потере контроля над эмоциями и действиями. С тех пор сообразительные адвокаты стараются заглянуть в мозг подзащитного в поисках какой-нибудь аномалии. Эта практика заставляет задаваться интересными вопросами о виновности и сомнительном оправдании типа «Это не я, это мозг меня заставляет».

В наше время МРТ головного мозга стала стандартной процедурой при рассмотрении любого дела о жестоком убийстве, караемом смертной казнью[10]. Насколько результаты нейровизуализации влияют на судей и присяжных, не очень понятно. Скотт Лилиенфелд, мой покойный коллега по Университету Эмори, доказывал, что влияют: снимки мозга выглядят более авторитетно и высоконаучно, чем психологические анкеты, и потому создают предубежденность. Но тогда, в 2002 г., такая процедура стандартной еще не была. Собственно, я не знал никого из коллег, кого бы пригласили в качестве эксперта на слушания по делу об убийстве. Надо ли говорить, что за возможность просканировать мозг предполагаемого убийцы я ухватился не раздумывая.

Нигде и никогда я не рассказывал открыто о том, что было дальше, и о самом этом случае упоминал только ближайшим друзьям. В ходе просмотра своих прошлых записей я решил связаться с Саммером и спросить, что он думает сейчас, 20 лет спустя, о том нашем взаимодействии. Но, к сожалению, выяснилось, что в 2016 г. Саммер скончался от бокового амиотрофического склероза. Ему было всего 56 лет.

Я тогда сразу предупредил Саммера, что с выстраиванием защиты на невменяемости я ему не помогу. В 2002 г. ничто не указывало на то, что МРТ или фМРТ могли бы надежно подтвердить вменяемость или невменяемость (это юридическое понятие, а не научное). Саммер заверил меня, что такой цели у него нет. Он просто искал смягчающие обстоятельства, чтобы спасти подзащитного от высшей меры наказания. На это я готов был подписаться. Я был и остаюсь противником смертной казни.

Я не знал тогда, что в юридических кругах Саммер прославился своей находчивостью, мастерски привлекая достижения биологии для защиты клиентов – особенно тех, которым грозила высшая мера. В 1995 г. Саммер выхлопотал генетическое тестирование для Стивена Мобли, убившего в 1991 г. при ограблении пиццерии Domino's ее сотрудника Джона Коллинза. Мобли признался, что застрелил Коллинза в затылок, не вняв мольбам о пощаде{110}. Задачей Саммера как назначенного судом адвоката заключалась в том, чтобы спасти Мобли от электрического стула, сославшись на смягчающие обстоятельства. Их было негусто. Мобли был белым, на момент совершения преступления ему исполнилось 25 лет. Семья относительно обеспеченная. Жестокому обращению не подвергался. Несмотря на это, большую часть своей жизни Мобли был ходячей проблемой – он мошенничал, обманывал, крал и в конце концов пошел на вооруженное ограбление. В ожидании суда по делу об убийстве Коллинза Мобли сделал себе на спине татуировку Domino.

Но когда Саммер выяснил, что среди родственников Мобли были как прожженные негодяи, так и успешные бизнесмены, он ухватился за свежую научную статью об обусловленности агрессивного поведения членов одной голландской семьи мутацией гена моноаминоксидазы А (МАО-А){111}. Что, если аналогичная аномалия имеется и у подзащитного? Она послужит достаточно весомым смягчающим обстоятельством, и смертной казни, возможно, удастся избежать. Саммеру даже вызывался помочь один из соавторов голландского исследования, но Верховный суд штата не внял доводам защитника и отклонил ходатайство о генетическом тестировании{112}. В 2005 г. Мобли казнили.

Ничего этого я не знал, когда познакомился с Саммером. Изменилось бы что-либо, если бы знал? Наверное, нет, но, готовясь защищать Алана Джонса (имя и фамилия изменены), Саммер действовал по той же схеме, которую разрабатывал для Мобли. Только теперь он делал ставку не на генетику, а на нейровизуализацию. И подозреваю, усвоив урок, полученный в деле Мобли, на этот раз он не собирался просить у суда разрешение на тестирование. Он намеревался провести его по собственной инициативе, а дальше, мол, пусть суд решает, что делать с результатами.

Фактическая сторона дела Джонса до оторопи напоминала дело Мобли. Мрачным декабрьским вечером Джонс с двумя приятелями вломился к соседям. Злоумышленники планировали только кражу и не ожидали, что хозяин окажется дома. Но он оказался, и Джонс его застрелил. Затем, осознав, что наделал, попытался скрыть следы преступления – сжечь тело и дом.

В первую нашу встречу Саммер выложил мне на рабочий стол стопку полароидных снимков с места преступления. Я упрекнул его в попытке надавить на меня, но, прежде чем Саммер, извинившись, собрал карточки, я все-таки увидел краем глаза обугленные останки. Саммер думал показать эти снимки Джонсу во время сканирования его мозга с помощью МРТ. Он хотел выяснить, будет ли отмечаться какая-либо аномалия в реакции мозговых структур Джонса на картинку со сценой преступления. Я объяснил, что нет никаких стандартных реакций на подобные изображения. Что будет означать отсутствие какой-либо реакции? Что Джонс уже бывал на месте преступления? Альтернативный вариант – сильный эмоциональный отклик, характеризующийся всплеском активности миндалины и гиппокампа, – может говорить об узнавании или отражать шок и отвращение, характерные для обычного человека. Научной базы для оценки не существовало.

В 2002 г. прецедентов использования фМРТ в судопроизводстве еще не было, поэтому мы метили в первопроходцы. Признаю, меня это во многом и подкупало. Мне очень хотелось попробовать себя в качестве эксперта-свидетеля. Но результаты тестирования, не имеющие научного обоснования, в суде рассматриваться не будут. Допустимость использования тех или иных данных в качестве доказательств регламентируется сложившейся судебной практикой – наш подход к применению фМРТ, в частности, ориентировался на два официальных документа. Первый касался допустимости представления в суде самого научного свидетельства. В деле «Фрай против Соединенных Штатов» (1923 г.) предлагалось воспользоваться прообразом детектора лжи: эксперт доказывал, что по кровяному давлению можно судить о том, врет человек или говорит правду. Для того времени идея была новаторская, и суд этот метод отклонил, постановив, что научные свидетельства должны рассматриваться в качестве доказательства только в случае полного одобрения практикующими специалистами в соответствующей области. Отчасти именно из-за постановления по делу Фрая проверка на полиграфе не рассматривалась и не рассматривается как доказательство, поскольку большинство специалистов не считает ее надежным свидетельством искренности или лжи. В современной практике постановление по делу Фрая трактуется как означающее, что основание для научного свидетельства должно иметь как минимум публикацию в рецензируемом журнале. Для демонстрации «полного одобрения» этого все равно могло оказаться недостаточно, однако, так или иначе, нам с Саммером в любом случае можно опираться только на опубликованные материалы. Реакция мозга на снимки места преступления явно не соответствовала стандарту Фрая.

В 1993 г. Верховный суд распространил этот стандарт не только на сами свидетельства, но и на экспертное мнение о них. При рассмотрении дела «Доберт против Merrell Dow Pharmaceuticals» суд установил ряд критериев, которыми обязаны руководствоваться судьи. В частности, научное свидетельство должно быть получено путем правильного применения научной методологии. Иными словами, анализ ДНК примут к рассмотрению, только если эксперт позаботится о том, чтобы не допустить перекрестного загрязнения объектов исследования. Критерии, добавленные к Федеральным правилам доказывания[11], периодически пересматриваются и уточняются для большей четкости. В 2002 г. преимущественную силу получил стандарт Доберта, который сводится, по сути, к трем следующим правилам: (1) свидетельские показания должны основываться на данных; (2) свидетельские показания должны быть получены с помощью надежных принципов и методов; (3) свидетель должен применять принципы и методы надлежащим образом.

Мы засели в переговорной и принялись препарировать три этих критерия из стандарта Доберта. С первым проблем не предвиделось. В 2002 г. фМРТ надежно зарекомендовала себя как технология измерения гемодинамических реакций в качестве коррелята нейрональной активности. Засада ожидала нас в пункте втором. Нам требовался тест фМРТ, утвержденный как метод исследования определенного когнитивного процесса, нарушение которого в мозге Джонса можно было бы убедительно продемонстрировать. Саммер полагал, что у его подзащитного какое-то нарушение процессов обработки информации, повлиявшее на его решения той роковой ночью. Но наличие оружия у грабителя указывало на предумышленность и преднамеренность преступных действий, поэтому преподносить поступок Джонса как импульсивный было бессмысленно.

Во мне боролись противоположные и незыблемые для меня принципы. Мне трудно было принять точку зрения Саммера. Роль Джонса в совершенном преступлении сомнений не вызывала. Он отнял жизнь у ни в чем не повинного человека, и в качестве расплаты государство намеревалось потребовать его собственную жизнь. Классическое «око за око». Но эти священные ценности – «Не убий» и «Око за око» – противоречат друг другу. Как нарратив каждая содержит тысячелетний багаж историй, явно слишком сложных для разъяснения и потому требующих сжимать их до простого правила.

Как разрешить этот конфликт нарративов, я не понимал. Кроме того, я находился на территории Саммера – юридической, которая очень сильно отличалась от научной. Я привык к оттенкам, полутонам и вариативности толкования полученных ответов. В юриспруденции же признавалось либо черное, либо белое. Либо виновен, либо невиновен. В душе я так и не смог примириться с принципом эквивалентного воздаяния. Убийство – это неправильно, а значит, убийством убийцы кармическое уравнение не решить. И если окажется, что у Джонса действительно что-то нарушилось в мозге, он все же будет не совсем виноват, рассуждал я.

Мы набросали список когнитивных процессов, которые могли происходить в мозге Джонса в момент совершения преступления. Страх, само собой. Страх самого Джонса, что его поймают, но вдобавок к тому страх жертвы. Может быть, Джонс не распознавал ужас, написанный на лице соседа? В психиатрии и психологии для этого есть отдельный термин – алекситимия, эмоциональная слепота, неспособность распознавать эмоции, как собственные, так и выражаемые другими. К счастью, у нас был обширный массив опубликованных результатов исследования структур мозга, связанных с распознаванием эмоций, особенно по выражению лица.

Современная наука о мимике берет начало в трудах Чарльза Дарвина, полагавшего, что выражение эмоций у человека имеет биологические основы, обнаруживаемые и у животных{113}. Соответственно, считалось, что эмоции, как продукт эволюции, одинаковы у всех людей. И хотя сами эмоции субъективны и скрыты от сторонних глаз, их проявления, наоборот, демонстративны. О том, почему у представителей нашего вида все «написано на лице», ученые спорят до сих пор, но наша способность распознавать выражение радости, страха и отвращения независимо от культурной принадлежности согласуется с теорией Дарвина{114}. В 1960–1970-х гг. профессор психиатрии Калифорнийского университета в Сан-Франциско Пол Экман проторил новую тропу в исследовании мимического выражения эмоциональных реакций. Скомплектовав стандартизированный набор из 18 черно-белых снимков лиц актеров, изображающих разные эмоции, он показывал их представителям разных культур и возрастных категорий. В 10 культурах – от США до Греции, Италии, Японии и Суматры – его научная группа обнаружила высокий уровень единодушия при распознавании радости, удивления, грусти, страха, отвращения и злости{115}.

К 2002 г. экмановским набором снимков стали пользоваться и при исследованиях с помощью фМРТ. В результате было сделано два ключевых открытия. Во-первых, у ряда участков зрительной системы обнаружилась высокая избирательность по отношению к лицам{116}. Эти области, расположенные ближе к затылочной части мозга, почти сразу за тем участком, где зрительная информация попадает в кору, реагировали преимущественно на лица, отдавая им приоритет перед прочими объектами и пейзажами. По-видимому, эти области занимаются «грубой» обработкой, извлекая из потока данных общую конфигурацию, указывающую на присутствие лица. Зачастую, чтобы вызвать отклик этих «лицевых» областей, хватало абстрактной схемы лица, состоявшей из трех закрашенных кругов, сгруппированных в перевернутый треугольник. Второе открытие состояло в том, что эмоциональное содержимое мимических выражений обрабатывается, судя по всему, в каких-то других областях. Основной кандидатурой на роль центра этой обработки у исследователей стала миндалина – структура, участвующая в том числе в возникновении возбуждения и формировании памяти. Изображения сердитых или испуганных лиц вызывали в миндалине активность – в отличие от лиц нейтральных по выражению и радостных. Авторы недавно опубликованной научной статьи предположили, что реакцию миндалины могут вызывать даже изображения лиц, проходящие ниже порога сознательного восприятия. Сердитое лицо, мелькнувшее на молниеносные 30 миллисекунд, в сознании отметиться не успеет, но миндалину встрепенуться заставит{117}.

Поскольку результаты исследования реакций на эти наборы выражения эмоций (как с помощью МРТ, так и без помощи) публиковались в авторитетных источниках, критериям постановления по делу Доберта, касающимся надежности и допустимости, наш предполагаемый тест соответствовал. Мы решили продемонстрировать подзащитному Саммера изображения лиц, выражающих разные эмоции. Предъявлять их мы намеревались и в обычном темпе, чтобы получить исходные параметры системы обработки лиц в мозге Джонса, и в подпороговом режиме, чтобы изолировать реакцию миндалины от возможных сознательных попыток испытуемого проявить ожидаемый отклик. Это было важно, поскольку эксперт со стороны обвинения мог возразить, что выдать ожидаемую реакцию на сердитое или испуганное лицо способен любой. С изображением, мелькнувшим настолько быстро, что человек о нем даже не подозревает, такой фокус не пройдет.

Не исключался, конечно, и другой вариант – что Джонс вполне распознаёт эмоции, но плохо контролирует собственные порывы. Поэтому мы запланировали еще один тест. Психологи описывают самоконтроль по-разному, но основная идея заключается в подавлении порыва, который человек осознает как недопустимый. Это может быть что-то совершенно простое и невинное, как в детской игре «Саймон говорит», где главная задача участника не попасться на удочку ведущего и не выполнить по инерции команду, не предваренную, в отличие от остальных, ключевой фразой «Саймон говорит». Противоположный край спектра – рассчитывать при защите на «состояния аффекта», то есть порыв настолько непреодолимый, что сдержать его не удается. Факта аффективного поведения недостаточно для признания подзащитного невменяемым, поскольку для этого требуется продемонстрировать неспособность отличать допустимое от недопустимого в принципе. Однако на состояние аффекта часто ссылаются как на доказательство неполной дееспособности человека, а это своего рода смягчающее обстоятельство, позволяющее ходатайствовать о менее суровом наказании. Между прочим, адвокаты Лорены Боббитт, отрезавшей пенис супругу, который много лет над ней издевался, доказали, что она действовала в состоянии аффекта. Ее признали невиновной.

По мнению Саммера, что-то подобное могло происходить и в мозге Джонса. И теперь нам предстояло выяснить с помощью МРТ, имелась ли у Джонса биологическая предрасположенность к недостаточному самоконтролю. К тому времени было уже доподлинно установлено, что ключевую роль в обуздании порывов играют лобные доли. Классическое свидетельство значимости этих областей мозга для самоконтроля – пример Финеаса Гейджа, у которого в 1848 г. в результате несчастного случая при строительстве железной дороги вышибло металлическим стержнем часть лобных долей. Однако у Джонса никаких настолько очевидных нарушений в мозге не наблюдалось. Самое большее, на что можно было рассчитывать, – функциональная недостаточность, то есть анатомически у него все в полном порядке, но при стрессе начинаются сбои.

Возможно, это смахивает на подгонку данных под желаемые результаты, вот только подгонять нам было практически нечего. Между тем в одном из немногочисленных опубликованных исследований мозга убийц действительно отмечалось снижение активности в префронтальных долях{118}. Самый простой способ проверить самоконтроль в префронтальных долях – задание Go / No-Go (действовать/воздержаться). Начинается оно с визуального обратного отсчета: на экране возникают уменьшающиеся ряды звездочек (от пяти до одной), а затем появляется буква – либо Х, либо А. Джонс должен был нажимать кнопку при виде Х и не нажимать при виде А. У игроков, как и в «Саймон говорит», вырабатывают инерцию, поэтому Х выпадает чаще А, чтобы участник привык нажимать на кнопку. Затем, когда неожиданно появляется А, он должен резко затормозить и подавить автоматический порыв. У нейротипичного человека при успешной попытке подавить порыв активируется передняя поясная кора (ППК) – участок префронтальной коры{119}. Если самоконтроль у Джонса снижен, мы увидим более слабую реакцию ППК.

Все было распланировано. Оставался пустяк – поместить испытуемого в томограф.

Джонс оказался совсем не таким, каким я его себе представлял. Если бы не тюремный комбинезон и конвой, он мог бы сойти за студента. Он удивил меня непривычной почтительностью и неизменным «сэр» в конце каждой фразы. Слушался с полуслова и, кажется, немного робел перед всеми этими высокими технологиями. Как это стыковалось с нарративом безжалостного убийцы, спалившего труп жертвы? У меня не стыковалось никак.

Для процедуры МРТ я попросил охрану снять с заключенного кандалы. Охранники не возражали – наверное, уже квалифицировали его как не собирающегося бежать. Но когда один из них двинулся следом за Джонсом в процедурную, где стоял томограф, я его остановил: у него был при себе пистолет, а металлических предметов рядом с томографом быть не должно. Охранник растерялся. Не волнуйтесь, сказал я, там нет других выходов. Тогда он остался с нами в комнате управления, а его напарник встал у дверей в лабораторию, чтобы мимо него точно никто не прошел ни внутрь, ни наружу.

На самой процедуре ничего интересного не происходило. Первичные структурные снимки соответствовали норме – никакой асимметрии, никаких опухолей, как было в случае Чарльза Уитмена. В задании на распознавание эмоций Джонсу ничего делать не надо было – только смотреть картинки на экране, пока мы считывали реакцию мозга. Даже тест Go / No-Go, требовавший бдительности, прошел как по маслу. Если в мозге и имелись какие-то нарушения, их, скорее всего, выявил бы именно этот тест. Десять лет спустя в первом масштабном исследовании с участием заключенных у преступников действительно обнаружилась сниженная реакция ППК, и чем слабее она была, тем выше у такого индивида оказывалась вероятность повторного ареста в течение следующих четырех лет{120}.

Во время задания на сознательное распознавание эмоций мы отметили у Джонса сильный отклик в веретенообразной лицевой области (ВЛО), подтверждающий, что он смотрит внимательно и что базовые зрительные сети у него сохранны в той степени, которая позволяет воспринимать лица. Иными словами, прозопагнозии – неузнавания лиц, вызываемого нарушениями в ВЛО, – у него нет. Это нас не удивило. Удивила реакция на подпороговое задание. Миндалина Джонса явно реагировала на изображения испуганных лиц сильнее, чем на изображения радостных, – точь-в-точь как это описывалось в научной литературе. Собственно, сила реакции почти идеально совпадала со средними показателями в группе нормотипичных испытуемых. Результаты теста Go / No-Go такой информативностью не баловали. Передняя поясная кора, полностью противореча сообщаемому в публикациях, выдала отрицательную реакцию и на действие, и на бездействие. При этом другие интересовавшие нас области префронтальной коры положительную реакцию выдали, причем более сильную при бездействии. Почти полное отсутствие у Джонса ошибок в этом тесте вполне соотносилось с более высокой активностью упомянутых областей при бездействии, означая, что подавить двигательную реакцию он при необходимости способен.

Я позвонил Саммеру и доложил о результатах. Мы не нашли ничего, что могло бы помочь его подзащитному. У Джонса оказался абсолютно нормальный, среднестатистический мозг. Никаких нарушений, ни структурных, ни функциональных, в нем не обнаружилось. Саммер поблагодарил меня за участие, и на этом наше сотрудничество закончилось. Спасти Джонса от электрического стула ему все-таки удалось, хотя и без помощи результатов МРТ. Джонс отбывает пожизненное наказание без права на условно-досрочное освобождение. Его содержат в глухом углу Джорджии, в тюрьме для особо опасных преступников, которая часто фигурирует в репортажах о неисправных замках в камерах и стычках между заключенными.

Нейронаука и юриспруденция тем временем то сближаются, то отдаляются. Сейчас у юристов вошло в привычку представлять результаты МРТ-сканирования мозга на слушаниях по делам об убийстве, караемом смертной казнью, – не столько потому, что эту практику единодушно сочли полезной, сколько потому, что сторона защиты и судьи пытаются застраховаться от аннуляции судебного процесса, если впоследствии окажется, что такие свидетельства могли бы помочь делу. Абсолютная нормальность мозга Джонса перекликалась с изложенной Ханной Арендт концепцией о банальности зла{121}. Мозг Джонса не имел никаких заметных отличий от мозга любого из студентов, добровольно участвовавших в наших экспериментах.

Банальность мозга напоминает нам, что не стоит чересчур усердствовать в выискивании биологических объяснений поступков, которые совершают люди. Я не сомневаюсь, что где-то в мозге Джонса по-прежнему хранятся события той декабрьской ночи 1999 г. Но, как мы уже неоднократно убеждались, хранилище данных в нашем мозге сильно сжимает информацию. Извлечь сведения о случившемся и о том, что было тогда у убийцы на уме, – то есть установить тот самый преступный умысел – это примерно как восстанавливать фильм по синопсису.

Может быть, автобиографические воспоминания от первого лица хранятся в более подробном виде, чем от третьего. Но даже в этом случае их все равно придется распаковать, прежде чем можно будет исследовать с помощью таких технологий, как МРТ. Мы не просили Джонса вспомнить, что предшествовало совершению преступления. В этом не было смысла. У нас не было – и до сих пор нет – эталона того, как это выглядело бы в мозге. Технологии, конечно, шагнули вперед за прошедшие 20 лет, главным образом в применении искусственного интеллекта к задачам обработки больших массивов данных (таких, как расшифровка мозга), так что, возможно, мы еще распутаем базисную функцию хранения убийства в мозге. Но я подозреваю, что такие воспоминания придется сначала отделять от личного нарратива, в который они впечатаны.

Поначалу я надеялся, что в мозге Джонса все-таки обнаружатся какие-нибудь отклонения. Мою надежду подпитывало не только желание помочь в спасении человека от казни, но и накрепко впаянная в мои нравственные ориентиры идея, что человек, совершающий убийство, должен чем-то отличаться от остальной массы достойных членов общества. Однако неудобная правда состоит в том, что общего между нами больше, чем различий. Наша неспособность извлечь из хранилища нечто настолько ужасное, как убийство себе подобного, говорит о банальности мозга как органа. Историю нашей жизни определяет не физическая структура мозга, а его содержимое. Да, мы не пытались размотать клубок событий той ночи 1999 г., однако соответствие норме выявленных у Джонса механизмов распознавания эмоциональной мимики и самоконтроля говорило о том, что возможные отличия мозга убийцы от обычного, если они и существуют, должны быть очень тонкими. Убийцы тоже отдельные личности, поэтому глупо было бы ожидать, что все они одинаковы. Кто-то, как Джонс, может быть в основе своей нормальным, но принимающим неправильные решения. Учитывая наши с Атраном выводы насчет священных ценностей, я подозреваю, что в случае Джонса проблема заключалась в нарушении деонтологического способа принятия решений.

И этого объяснения вытекает и то, что способность убивать распространена гораздо шире, чем мы хотели бы признать. Я упоминал некоторые из тормозов, которые сдерживают подобные порывы: «золотое правило», десять заповедей, модель психического состояния, эмпатия. Правила приемлемого поведения в разных сообществах могут отличаться. Ныне в большинстве из них убийство считается недопустимым – если не считать особых обстоятельств, таких как войны или определенные действия полиции. Таким образом, мы возвращаемся к идее, что значительная часть воспринимаемого нами как основы собственной личностной идентичности в действительности представляет собой правила и законы того социума, к которому мы принадлежим. Возможно, иллюзия нашего «я» – это еще и коллективная иллюзия. В следующей главе мы увидим, как общество формирует представление не только о том, что приемлемо делать, но и о том, что приемлемо думать.

Глава 13 Человек с половиной мозга

В этой части книги мы разбираем устройство общих нарративов, или, как я это назвал бы, общепринятую версию действительности. Мы рассмотрели, как чужие нарративы просачиваются к нам в мозг, постоянно подгоняя наши личные нарративы под версию, которая считается приемлемой. Можно именовать это конформностью нарратива, или, менее обтекаемо, действительностью, соответствующей общей иллюзии. Поскольку мозг хранит воспоминания в сжатом формате, точная информация неизбежно выбрасывается. Остается приблизительная (фиктивная, вымышленная) репрезентация событий. Кроме того, поскольку один человек сожмет происходящее не так, как другой, воспоминания двух людей, переживших одно и то же событие, могут сильно отличаться. Это очень четко видно, когда мы о чем-то рассказываем друг другу. Муж ударяется в воспоминания, жена поправляет его рассказ, говоря, что все было несколько иначе. Если у них здоровые отношения, которым подобные разногласия нипочем, супруги будут корректировать версии друг друга, пока не придут к общей.

Именно так – выстраивая общую картину мира – мы определяем действительность.

Объективные показатели – такие, как полученные с помощью камер и научных приборов, – эту картину не меняют. Интерпретация этих данных все равно зависит от того, как они отфильтруются в мозге конкретного человека. Вот почему не всегда помогают записи с нагрудных регистраторов, которые носят полицейские: зафиксированное всегда можно истолковать по-разному.

Теперь нам придется как-то свыкнуться с обескураживающим выводом, что наши мысли на самом деле не наши. Даже нашим собственным воспоминаниям доверия нет. Это просто нарезка самых ярких моментов, заполнение пробелов между которыми чревато конфабуляцией. Чересчур часто эти пробелы ликвидируются за счет того, что мы где-либо вычитали или услышали от других. Выходит, таким образом, что действительность – это просто общая иллюзия? В какой-то степени да. Но разница между полезной иллюзией, увязывающей наше самовосприятие в единую идентичность, и чем-то более экстремальным не всегда четко видна. Немалая часть человечества держит свои версии личного нарратива при себе и не делится ими ни с кем. Можно сказать, что они рассказывают истории, ведущие их по непроторенной дороге. И хотя путешествия эти могут быть весьма экстремальными, наблюдать за изменчивостью и гибкостью, с которыми их мозг создает личный нарратив, довольно любопытно. В этих историях могут содержаться подсказки к тому, как изменить представление о себе.

Делюзии – признак серьезного нарушения функций мозга. Если они вызваны опознаваемым соматическим процессом, то это органические делюзии. Способностью рождать странные идеи, а иногда и галлюцинации хорошо известны медицинские препараты – особенно успокоительные средства, анестетики и опиоиды. (Психоделики[12], такие как ЛСД или псилоцибин, изменяют восприятие, но делюзий обычно не вызывают.) Делюзии могут возникать и при определенных расстройствах. При существенной степени деградации мозга делюзии начинают одолевать страдающих болезнями Альцгеймера и Паркинсона. Аутоиммунные заболевания, такие как волчанка, могут вызывать делюзии при воспалении мозга.

Иногда никакой причины, идентифицируемой медицинскими методами, не обнаруживается. Если все органические причины исключены, делюзию относят к функциональным, то есть психиатрическим, разновидностям. Такие делюзии возникают в основном при трех состояниях – депрессии, мании или шизофрении. Собственно, по отношениям с болезнью, которую мы называем шизофренией («расщепление ума» в переводе с латыни), можно проследить всю историю психиатрии. Сейчас под шизофренией понимают комплекс психических симптомов, проявляющийся как отрыв от действительности. Шаблонный образ больного шизофренией – всклокоченный бездомный, воняющий мочой, разговаривающий сам с собой и уверяющий, что его преследуют невидимые враги из ЦРУ. Но у шизофрении, как у любого заболевания, спектр проявлений невероятно широк, и тяжесть их может быть разной. Да, связь с реальностью у страдающих шизофренией и в самом деле может быть очень зыбкой, а при самой тяжелой форме проявления симптомов больной существует в собственном нарративе, который для окружающих вообще никак с реальностью не соотносится. Шизофрения демонстрирует нам, насколько личный нарратив определяется общей действительностью или тем, что мы называем культурой. Именно в таких случаях, когда личный нарратив, как говорится, слетает с катушек, мы ясно видим, что по-настоящему собственного нарратива нет ни у кого. Когда чей-то нарратив слишком отклоняется от нормы, человека записывают в сумасшедшие.

Особенность делюзий в том, что их просто адски трудно отделить от их носителя. На первом году интернатуры в психиатрии об этом узнаёшь на собственном горьком опыте. Все интерны-первогодки проходят стадию попыток развеять морок странных представлений пациента, обычно уже давно страдающего шизофренией, сопоставляя его картину мира с реальностью. Но без медикаментозной поддержки выстроенная система представлений не рушится даже под натиском фактов.

На втором году моей интернатуры в Западном психиатрическом институте и клинике (ЗППиК) в Питтсбурге мне достался пациент, которого назовем сейчас Барри. ЗПИиК тогда лидировал в области исследований и лечения психиатрических заболеваний. Само здание возвышалось над Оклендским районом Питтсбурга, согревая всю округу теплом оранжевых кирпичных стен. Каждый из 13 этажей отводился под то или иное психиатрическое отделение. На первом этаже, рядом с главным вестибюлем, находился психиатрический приемный покой. Среди отделений имелись и педиатрическое, и гериатрическое, и отделение аффективных расстройств. На последнем этаже помещалось отделение расстройств пищевого поведения.

Было и отделение шизофрении. Формально это было общее взрослое отделение, но поскольку буйные пациенты могут подвергать опасности себя и других, их содержали вместе, чтобы не разводить всех требующих особого присмотра по разным локациям. У большинства пациентов была диагностирована та или иная форма шизофрении. Официальный диагноз в данном случае – очень серьезное дело. Шизофрения принадлежит к тем жутким заболеваниям, от которых нельзя вылечить. Диагноз остается с человеком пожизненно. И прогнозы неутешительны. Хотя шизофренией страдает менее одного процента населения, это хроническое заболевание часто не позволяет больному удерживаться на постоянной работе и потому ложится тяжелым бременем и на него самого, и на систему социальной защиты. Среди больных шизофренией гораздо чаще встречаются самоубийцы, и они страдают от соматических заболеваний примерно в три раза больше остального населения. Поскольку шизофрения мешает надлежащим образом лечить человека от сердечных расстройств, диабета и рака, люди, страдающие этим заболеванием, нередко не доживают до преклонных лет.

Заболевание, вне всякого сомнения, серьезное – и вдобавок к этому сильно стигматизированное, поэтому, прежде чем заговаривать о вероятном диагнозе на букву Ш, мы старались убедиться, что симптомы полностью соответствуют критериям. «Диагностическое и статистическое руководство по психическим расстройствам» (DSM) было нашей библией. Конечно, идеальным данный метод диагностики назвать нельзя, и пациент, чтобы получить подтверждение, должен был продемонстрировать определенное количество симптомов. Во времена моей учебы DSM как раз переходило от 3-й редакции к 4-й. Чтобы определить человеку шизофрению, у него должны были не менее месяца наблюдать два или более из следующих симптомокомплексов: бредовые иллюзии, галлюцинации, бессвязная речь, кататоническое или дезорганизованное поведение, а кроме того, так называемые отрицательные симптомы, включающие нарушение беглости речи и уменьшение ее объема, вкупе с притуплением эмоций. Однако, если делюзии были очень сильными или галлюцинации включали в себя внутренний голос, без умолку комментирующий происходящее, дополнительные симптомы можно было не искать. Помимо основных проявлений, которые, повторю, для постановки диагноза должны были наблюдаться не меньше месяца, существовали и второстепенные, называемые продромальными (поскольку они предшествуют развитию полномасштабного психоза), – они должны были присутствовать не менее полугода. Учитывая, что такие симптомы могут быть вызваны и медицинскими препаратами, для окончательного диагноза человек должен какое-то время воздерживаться от приема лекарств.

Хотя симптомы могут показаться вполне очевидными, длительность их проявления обычно не настолько однозначна. А ключ именно в длительности. Но психические больные не очень хорошие летописцы – и это неудивительно. Учитывая их зыбкую связь с реальностью, хронология их собственной жизни может оказаться сильно запутанной.

Барри диагностировали «неуточненное психотическое расстройство». Это означало, что у него наблюдались некоторые симптомы шизофрении, но они не удовлетворяли критериям длительности. Ему было всего двадцать – примерно в этом возрасте обычно и случается первый психотический эпизод шизофрении, однако никто из лечащих Барри врачей не готов был вынести этот приговор.

Барри был тихим, замкнутым, но, в отличие от многих других пациентов, никогда не ходил неопрятным. Всегда чисто выбрит, темные волосы подстрижены коротко, почти под ноль. Когда я представился, он посмотрел на меня с лукавой улыбкой. А на мой вопрос, от чего он лечится в больнице, пожал плечами.

Я знал его историю, но хотел услышать ее в изложении самого Барри. Он учился на втором курсе в престижном колледже, однако завалил семестр и вернулся домой. Согласно записям в медкарте, им овладела довольно специфическая бредовая иллюзия: Барри уверился, что у него лишь половина мозга. Со временем он уже не мог думать ни о чем другом и перестал ходить на занятия. Никаких внутренних голосов он не слышал и других симптомов шизофрении не проявлял. Наркотики не принимал, кровь и моча чисты, как у младенца.

Я спросил Барри, что случилось с его мозгом.

Он пожал плечами.

Откуда он знает, что там только половина?

Он чувствует.

«Если бы у вас осталась только половина мозга, – начал объяснять я, – вы были бы наполовину парализованы». Это была тактическая ошибка. Прежде чем пытаться развеять его заблуждение, нужно было наладить хотя бы какой-то контакт.

Барри замотал головой. «Куча людей живут с половиной мозга, – заявил он. – Оставшаяся половина преспокойно берет на себя функции первой».

Формально он был прав, но такое явление обычно наблюдается у детей.

Барри был записан на МРТ. «Вот там мы всё и увидим», – сказал я.

Он лишь кивнул с безразличным видом.

Я не знал, что и думать. Этой короткой беседы мне хватило, чтобы почувствовать: развеять эту делюзию не получится. Я знал, что покажет МРТ. Утратить половину мозга – без заметного нарушения жизненно важных функций – Барри никак не мог.

В седьмой главе мы уже видели, какую власть обретают над человеком суеверия и насколько они способны подчинять себе его поступки. Есть ли в таком случае принципиальная разница между суеверием и верой в то, что у вас осталась лишь половина мозга? Оба убеждения диктуют человеку, что делать. Однако в случае Барри это привело к уходу из колледжа. В психиатрии такой случай называют значительным нарушением, и именно из-за него Барри, надо полагать, и оказался в больнице. Суеверия обычно не лишают человека трудоспособности. В «Диагностическом и статистическом руководстве» особое значение придавалось бредовости делюзий: при наличии достаточно необычных делюзий никаких других симптомов для диагностирования шизофрении уже не требовалось.

Но странность – характеристика сама по себе субъективная. Психиатры до сих пор не могут прийти к единому мнению: либо делюзии в корне отличаются от тех заурядных пунктиков, которые бывают у большинства людей, либо делюзии – просто дальний конец спектра убеждений, возможно характеризующийся предельной необычностью или непрошибаемостью никакими доводами. От того, куда вырулит эта полемика, зависит, как будут диагностировать шизофрению. А еще эти версии сообщают нам кое-что важное о природе личных нарративов, которые, как я пытаюсь доказать, можно считать разновидностью делюзии.

Давайте для начала рассмотрим первую версию (психотические бредовые делюзии коренным образом отличаются от наших обычных заскоков), поскольку это представление о душевных заболеваниях распространено шире. Оно связано с ранними попытками объяснения природы шизофрении. В конце XIX в. психиатры поняли, что психоз бывает двух разных видов. В первом случае он то обостряется, то ослабевает, а между психотическими эпизодами человек зачастую как будто полностью выздоравливает. У страдающих психозом другого вида улучшение не наступало никогда. Отдельные наименования каждой из этих двух разновидностей дал немецкий психиатр Эмиль Крепелин: первую он назвал маниакально-депрессивным психозом (сейчас мы зовем ее биполярным расстройством), а вторую – преждевременным слабоумием (dementia praecox). В 1908 г. швейцарский психиатр Эйген Блейлер переименовал психоз второго вида в шизофрению.

В начале XX в. психиатрия переживала период стремительного развития. Врачи не только пытались лечить страдающих психическими расстройствами, но и бурно дискутировали по поводу феноменологии самих болезней. Хотя Крепелин совершенно верно определил принципиальную разницу между биполярным расстройством и шизофренией, на практике различить их было не так-то просто. Учитывая, что первое предполагало периоды нормальности, зачастую разобраться можно было, только подержав душевнобольного в клинике. Если в конце концов у пациента наступало просветление, он возвращался к обычной жизни. Если же нет – бывало, что люди оставались в больнице до конца своих дней.

К 1920 г. группа психиатров из Мюнхена занялась каталогизацией шизофренических симптомов. Карл Ясперс и Курт Шнайдер намеревались таким образом повысить точность диагностики – и впоследствии этот подход был принят при составлении «Диагностического и статистического руководства». По поводу психотических расстройств они решили, что бредовость делюзий должна определяться не содержанием бреда, а его характером. Если чему-то совершенно обыденному, что прежде воспринималось нормально, человек начинает придавать чересчур серьезное значение, это особенно тревожный признак с точки зрения возможного развития шизофрении. Позже Шнайдер включил этот тип делюзий в список симптомов первого ранга для данного заболевания. Кроме делюзий там фигурировали слуховые галлюцинации, принимающие форму голосов в голове (особенно ругающих больного или неотвязно комментирующих происходящее). Еще в число симптомов первого ранга входило убеждение больного, что его мысли внушаются ему извне (так называемое вкладывание мыслей) или, напротив, что его мысли слышны окружающим (синдром открытости мыслей).

Феноменология Ясперса и Шнайдера используется до сих пор, хотя симптомы первого ранга сейчас отмечаются как распространенные и при биполярном расстройстве. Немаловажно, что психиатры XX в. не включали в свою систему содержание делюзий. Между тем заявления моего пациента Барри, что у него осталась только половина головного мозга, относились именно к таким тревожным симптомам первого ранга. Я подозревал, что все началось с заурядного недомогания – например, мигренозной головной боли, которая часто бывает односторонней, – а на его почве разрослась фантазия исчезновения половины мозга. По мнению Ясперса, порождает подобные делюзии не расстройство восприятия, а скорее трансформация смысла{122}. Если бы дело было в восприятии, Барри можно было бы разубедить, предъявив доказательства, опровергающие сложившуюся у него картину.

Разумеется, МРТ показало, что с мозгом у Барри все нормально. И разумеется, его убежденность это ничуть не поколебало. Справиться с ней помогли только время и медикаменты. Мы назначили ему курс нового тогда нейролептика под названием «рисперидон». Как большинство остальных антипсихотических средств, рисперидон блокирует рецепторы нейромедиатора дофамина в мозге. За счет чего удается таким образом купировать симптомы психотических состояний, остается загадкой, но с тех пор, как выяснилось, что хлорпромазин (такой же блокатор дофамина) справляется с проявлениями шизофрении, концептуализация этой болезни сосредоточилась на дофамине. Этот нейромедиатор и психическое заболевание связаны настолько тесно, что дофаминовая гипотеза шизофрении живет и здравствует до сих пор, хотя и в несколько модифицированном виде{123}. Несколько десятилетий считалось, что положительные симптомы психоза, обозначенные Ясперсом и Шнайдером, вызываются избытком дофамина. Гипотеза эта основывалась исключительно на подмеченной способности препаратов – блокаторов дофамина смягчать проявления шизофрении.

Однако неоднократные исследования с использованием методов нейровизуализации и генетический анализ никак эту гипотезу не подтвердили. Шизофрения определенно представляет собой болезнь головного мозга, распределенную на множество разных систем. Еще одна нейромедиаторная система, предположительно связанная с проявлением симптомов шизофрении, – система NMDA (N-метил-D-аспартат) рецепторов к глутамату[13], которые могут блокироваться такими препаратами, как фенциклидин и кетамин, и нередко вызывает галлюцинации и паранойяльный бред. Немаловажную роль играет и серотониновая система, поскольку именно на нее воздействуют психоделические вещества вроде ЛСД и псилоцибина. Постепенно копятся свидетельства терапевтического воздействия психоделических препаратов и констатируется их потенциальная способность катализировать изменение психики.

Блокировка дофаминовой системы не развеяла делюзию Барри моментально. Но за несколько недель он постепенно перестал о ней упоминать. Он по-прежнему считал, что у него только половина мозга. Я знал, потому что каждый день об этом спрашивал. Но со временем эта убежденность отошла на задний план, и Барри перестал руководствоваться в своих действиях преимущественно ею. К выписке он уже сходил в повседневных разговорах за нормального. Я не мог сказать, когда вдруг всплывет в беседе его странное убеждение – через пять минут общения, через час, или оно и вправду ушло в тень настолько, что Барри теперь хватало ума и самообладания его не выдавать. Обнимаясь с ним на прощание, я думал с беспокойством, сможет ли он вернуться в колледж и, если сможет, не вытолкнет ли стресс эту иллюзию обратно на первый план, позволив ей снова подчинить себе жизнь Барри.

История Барри – хорошая иллюстрация второй точки зрения на психоз, предполагающей, что делюзии могут существовать только на фоне целого континуума убеждений. Если посмотреть беспристрастно, делюзия Барри не более странная, чем многое во что верят люди. Сестра Бонифация Дирда уверовала, что ее излечил дух отца Хуниперо Серры. И не только уверовала сама, но и убедила в этом верхушку католической церкви. Когда в 1990-х гг. я был студентом-медиком в Сан-Диего, чуть дальше по моей улице стоял неприметный дом типа фермерского, известный в округе тем, что там собирались приверженцы какого-то культа. Я даже не помнил его название («Небесные врата»), пока сектанты не совершили коллективное самоубийство в надежде попасть на инопланетный корабль, который, как они верили, скрывается за кометой Хейла – Боппа. Уцелевшие бывшие члены секты до сих пор ведут сайт в интернете{124}. Были или нет 39 погибших сектантов психически больными? Если да, то придется признать наличие психоза и у всех адептов Церкви сайентологии – их вероучение еще чуднее, чем у «Небесных врат».

Судя по случайным выборкам, спорадические симптомы психоза, как и суеверия, встречаются среди населения довольно часто. Национальное исследование коморбидной патологии, проведенное в Соединенных Штатах в 1990–1992 гг. среди 5877 человек, а затем повторно в 2001–2002 гг., было призвано определить уровень распространения ряда симптомов психических заболеваний. Примерно 28 % взрослых участников ответили утвердительно по крайней мере в одном пункте опросника для выявления симптомов психоза. Первое место по количеству положительных ответов (12,9 %) занял вопрос: «Вам когда-нибудь казалось, что за вами следят или шпионят?» Второе место – «Вам доводилось когда-нибудь видеть/слышать то, чего не видели или не слышали в тот момент другие?» По итогам дальнейших клинических бесед, которые психиатры проводили с ответившими утвердительно, доля случаев, когда симптомы могли бы потянуть на постановку диагноза, снизилась примерно до 1 %{125}. Как показал более подробный анализ, участников можно располагать группами на шкале тяжести заболевания в примерном соответствии с количеством симптомов, схожих с психотическими, которые они подтвердили при опросе{126}. И когда аналогичные опросники используются для постановки диагноза, то истово верующего зачастую бывает не отличить по ответам от госпитализированных психических больных{127}.

С диапазоном представленности психотических симптомов среди широких слоев населения вполне согласуется и отмечаемое воздействие медицинских препаратов на истовость религиозных или духовных убеждений. Блокаторы дофамина их ослабляют, ингибиторы глутаматных NMDA и серотониновых рецепторов усиливают. Это означает, что склонность к делюзиям не данность, а континуум{128}, из чего в свою очередь следуют два глобальных вывода. Во-первых, даже если у больного выявлена шизофрения или какое-то из диагностически схожих с ней расстройств, такой факт не обязательно предполагает пожизненный приговор. Как и многие хронические заболевания, шизофрения может обостряться и утихать, вмещая между обострениями периоды относительной нормальности. Разумеется, для этого необходимо держать болезнь под строгим контролем, в том числе и медикаментозным, как сердечную недостаточность или диабет. Во-вторых, если психические заболевания – это континуум, получается, что немалая доля населения, как минимум 28 %, обитает в сумеречной зоне странных убеждений.

Такое положение позволяет нам заключить, что наши взаимоотношения с действительностью определяются – по крайней мере внешне – нашим окружением (и его представлениями о нашей психической адекватности). Чтобы описывать совместно переживаемые события и обсуждать их, необходимо хотя бы в каком-то приближении договориться насчет общепринятых основных правил. В математике их называют аксиомами – истинами, которые считаются очевидными и не подлежат доказательству. Выше мы говорили о том, как эти основополагающие правила, или базисные функции, закладываются историями, которые мы слышим в детстве.

Воздействие других людей на наше восприятие мира невозможно отрицать, однако этот мир состоит не только из других людей, он включает и нас самих. Хватает ли у кого-то смелости открыться перед окружающими целиком и полностью, делясь с ними своим подлинным представлением о себе? Не вполне. Если бы мы и вправду выбалтывали всё, что приходит в голову, очень скоро записали бы друг друга в сумасшедшие. Загляните в себя поглубже – там, возможно, воздвигается настолько высоченный пьедестал, что психиатр заподозрил бы у вас манию величия или проявления нарциссизма в крайней степени. А может быть, наоборот, там скрывается лютая ненависть к себе. Или, что еще вероятнее, там найдется и то и другое – в вечном неослабевающем конфликте. Только неимоверными усилиями лобных долей мы не выплескиваем все это на окружающих. Именно поэтому срабатывают блокаторы дофамина: они помогают нам удержать джинна (или демонов) в бутылке. Никому нет дела до того, что вы считаете себя воплощением Христа, пока вы не начинаете откровенничать об этом с окружающими.

Это осознание может помочь нам освободиться. В третьей части этой книги мы будем говорить о способах изменения нашего личного нарратива. Если признать, что нарративы не более чем вымысел, перед вами развернется широкая палитра альтернативных историй. О диапазоне того, что люди рассказывают сами себе, можно судить по иллюзиям больных шизофренией, – конечно, их зачастую не принимает общество, но это предсказуемо, когда наши представления расходятся с представлениями большинства. Противопоставляющий себя остальным делает это на свой страх и риск – однако, как говорится, кто не рискует, тот не пьет шампанского. Наградой для человека может быть просто удовлетворение от того, что он остался верен себе и не оглядывался на мнение окружающих. Предприниматель может добиться и вполне материального вознаграждения в виде финансового успеха, но для этого ему придется убедить в своем ви́дении множество других людей{129}. Общество в целом тоже выигрывает, обретая многоликость, разносторонность и богатое разнообразие взглядов. Альтернатива – навязанное единообразие – это тупик, отсекающий путь к любым нововведениям. Поэтому, проникаясь духом разнообразия, давайте посмотрим, как освободиться от некоторых шаблонов и базисных функций, живущих в нашем мозге с детства, и начать творить свое новое «я».

Загрузка...