Часть 3. Переходы производства

3.1 Пределы империализма

Мир уже практически полностью раздроблен на части, и оставшееся делится, расхищается и превращается в колонии. Подумайте о звездах, о бесчисленных недоступных мирах, мерцающих ночью над головой. Если бы я мог, я аннексировал бы все планеты, и об этом я часто размышляю. Меня повергает в грусть наблюдение за ними, такими чистыми и все еще такими далекими.

Сесиль Роде

На протяжении большей части двадцатого столетия критика империализма была одной из арен наиболее активных и упорных сражений марксистской теории[334]. Многие из выработанных положений сегодня, конечно же, устарели и обстановка, в которой они были применимы, кардинально изменилась. Это не означает, однако, что они не могут быть для нас полезны. Критический анализ империализма помогает нам понять переход от империализма к Империи, поскольку в некоторых отношениях этот переход был им предугадан.

Одно из центральных положений марксистской традиции изучения империализма состоит в том, что между капитализмом и экспансией наличествует сущностная связь и что капиталистическая экспансия неизбежно принимает политическую форму империализма. Сам Маркс очень мало писал об империализме, однако его исследования капиталистической экспансии являются основополагающими для всей традиции критического анализа. Маркс ясно показал, что капитал постоянно изменяет границы между внутренним и внешним. На самом деле, капитал обращается не в границах определенной территории с ее населением, но постоянно выходит за эти пределы и ассимилирует новые пространства: "тенденция к созданию мирового рынка дана непосредственно в самом понятии капитала. Всякий предел выступает как подлежащее преодолению ограничение"[335]. Столь беспокойный характер определяет постоянное наличие потенциала кризиса, свойственного самой сущности капитала: непрерывное расширение является всегда недостаточной, но тем не менее необходимой попыткой удовлетворить его неутолимую жажду. Мы далеки от предположения, что этот кризис и эти препятствия неизбежно приведут капитал к гибели. Напротив, как и в целом для периода современности, для капитала кризис — нормальное состояние, являющееся не признаком его конца, но направлением и способом функционирования. Создание капиталом системы империализма и последующее стремление выйти за ее границы также предстает как сложная игра ограничений и препятствий.

Потребность во внешнем

Маркс, анализируя постоянную потребность капитала в экспансии, прежде всего обращает внимание на процесс реализации и, таким образом, на неравное количественное соотношение между рабочим как производителем и рабочим как потребителем товаров[336]. Проблема реализации — один из факторов, побуждающих капитал к преодолению границ и определяющих тенденцию формирования мирового рынка. Чтобы разобраться с этой проблемой, мы должны начать с эксплуатации. "Прежде всего, — мы читаем в Grundrisse, — капитал принуждает рабочих к прибавочному труду сверх необходимого. Только таким путем капитал увеличивает свою стоимость и создает прибавочную стоимость" (с. 406) Заработная плата рабочего (соответствующая необходимому труду) должна быть меньше произведенной рабочим стоимости. Однако для реализации прибавочной стоимости необходим соответствующий рынок. Так как каждый рабочий вынужден производить большую стоимость, чем он (или она) потребляет, рабочий как потребитель никогда не создаст достаточный спрос на прибавочную стоимость. Таким образом, в замкнутой системе капиталистические производство и обмен поставлены перед рядом ограничений: "…капитал делает необходимое рабочее время пределом для меновой стоимости живой рабочей силы; прибавочное рабочее время — пределом для необходимого рабочего времени; а прибавочную стоимость — пределом для прибавочного рабочего времени" (сс. 407–408). Существование подобных пределов вытекает из наличия общего ограничения, определенного неравным соотношением между рабочим как производителем и рабочим как потребителем.

Безусловно, капиталистический класс (наряду с другими классами, совместно с ним участвующими в присвоении прибыли) потребляет некоторое количество избыточной стоимости, но не полностью, так как это сделало бы невозможным реинвестирование прибавочной стоимости. Вместо того, чтобы потреблять всю прибавочную стоимость, капиталисты вынуждены практиковать воздержание, иными словами, они должны осуществлять накопление[337]. Капитал по своей природе требует, чтобы капиталисты отказывались от удовольствий и, насколько возможно, удерживались от "растраты" прибавочной стоимости на собственное потребление.

Подобное предлагаемое культурой объяснение капиталистической морали и умеренности, однако, является всего лишь свидетельством реальных экономических ограничений, внутренне присущих капиталистическому производству. С одной стороны, чтобы появилась прибыль, рабочие должны производить большую стоимость, чем они потребляют. С другой стороны, чтобы происходило накопление, капиталистический класс и зависимые от него лица не должны потреблять прибавочную стоимость полностью. Если рабочий класс вместе с капиталистическим классом и зависимыми от него лицами не в состоянии создать соответствующий рынок и купить все произведенные товары, то, несмотря на существование эксплуатации и извлечение прибавочной стоимости, последняя не может быть реализована[338].

Далее Маркс указывает, что подобные ограничения усугубляются по мере того, как труд становится все более производительным. С увеличением производительности труда и соответствующим ростом структуры капитала переменный капитал, то есть зарплата рабочих, начинает составлять все меньшую часть общей стоимости товаров. Это означает, что способность рабочих потреблять неуклонно уменьшается в сравнении с объемом произведенных товаров, "но чем больше развивается производительная сила, тем более приходит она в противоречие с узким основанием, на котором покоятся отношения потребления"[339]. Получение отдачи от капитала, таким образом, блокируется проблемой "узости базиса" способности общества к потреблению. Мы должны отметить, что подобные препятствия не имеют ничего общего с абсолютной способностью населения производить или его абсолютной способностью потреблять (несомненно, пролетариат хочет и может потреблять больше), это, скорее, относится к относительной способности населения потреблять в рамках капиталистических отношений производства и воспроизводства.

Для того, чтобы реализовать прибавочную стоимость, созданную в процессе производства и чтобы избежать обесценивания по причине перепроизводства, капитал вынужден, как доказывает Маркс, осуществлять экспансию, "поэтому условием производства, основанного на капитале, является создание все расширяющегося крута обращения, все равно, расширяется ли этот круг непосредственного, или же в большем количестве его пунктов создаются пункты производства" (с. 388). Расширение сферы обращения может быть достигнуто путем интенсификации уже существующих капиталистических рынков за счет возникновения новых потребностей и запросов; однако количество заработанных денег, которые могут потратить рабочие, а также капиталистическая потребность накопления накладывают жесткие ограничения на подобное расширение. Как альтернатива, дополнительные потребители могут быть созданы вовлечением новых групп населения в капиталистические отношения, что, однако, не может стабилизировать в основе своей неравное соотношение спроса и предложения между произведенной стоимостью и той, которая может быть потреблена пролетарским населением и капиталистами, включенными в систему[340]. Напротив, новые пролетарии никогда не создадут соответствующий рынок для произведенной ими стоимости, и, таким образом, они обречены постоянно воссоздавать одну и ту же проблему, но уже в более широком масштабе[341]. Для капитала единственным реальным решением проблемы является устремленность вовне и открытие новых некапиталистических рынков для обмена товарами и реализации их стоимости. Расширение сферы обращения за пределы капиталистических владений позволяет вытеснять дестабилизирующее неравенство.

Роза Люксембург развивала проведенный Марксом анализ проблемы реализации, однако она изменила его общее направление. В качестве свидетельства зависимости капитала от того, что располагается за пределами его влияния, Люксембург делает упор на том факте, что "существование некапиталистических покупателей… является прямым условием" того, чтобы капитал имел возможность реализовать прибавочную стоимость. Капитализм- это "первая хозяйственная форма, которая без других хозяйственных форм как ее среды и питательной почвы существовать не может"[342]. Капитал — это организм, который не в состоянии обеспечивать собственное существование иначе, как устремляясь за свои пределы, обескровливая окружающую его среду. Внешнее окружение ему сущностно необходимо.

Возможно, подобная потребность в постоянном расширении сферы влияния является болезнью европейского капитала, однако именно эта потребность служит также и двигателем, ведущим Европу к господству над миром в эпоху современности. "Вероятно, наибольшей заслугой Запада, ограниченного в свое время узким "мысом Азии", — полагает Фернан Бродель, — стало то, что у него возникла необходимость в целом мире, потребность пуститься в путь от своих ворот"[343]. С самого момента своего возникновения капитал стремится к тому, чтобы стать мировой властью, или, точнее, единственной мировой властью.

Ассимиляция внешнего

Капитал расширяет сферу влияния не только в силу потребностей в реализации стоимости и нахождения новых рынков сбыта, но также ради удовлетворения требованиям последующего этапа цикла ассимиляции, то есть процесса капитализации. После того, как прибавочная стоимость обращается в деньги (через интенсификацию рынков в сфере капиталистического влияния и опору на некапиталистические рынки), эта реализованная прибавочная стоимость может быть реинвестирована в производство, иными словами, снова обращена в капитал. Капитализация реализованной прибавочной стоимости требует, чтобы в ходе последующего цикла производства капиталист смог закупить дополнительные запасы постоянного капитала (сырья, оборудования и т. д.) и дополнительного переменного капитала (иными словами, рабочей силы), — что в конце концов требует еще большего расширения рынка для дальнейшего увеличения реализации стоимости.

Поиск дополнительного основного капитала (в особенности большего количества и более новых материалов) ведет капитал к определенному роду империализма, характеризующегося грабежом и кражами. Как утверждает Роза Люксембург, капитал "рыщет по всему свету, запасается средствами производства из всех уголков земли, захватывает или приобретает их независимо от степени развития их культуры или общественных форм… для производительного приложения реализованной прибавочной стоимости необходимо, чтобы капитал все более и более захватывал весь земной шар, чтобы он для своих средств производства имел качественно и количественно безграничный выбор"[344]. В процессе приобретения дополнительных средств производства капиталу приходится устанавливать отношения и находить опору в некапиталистическом окружении, однако это не приводит к ассимиляции внешнего окружения, — или, вернее, окружение не всегда становится капиталистическим. Внешний мир остается внешним миром. Так, например, золото и алмазы могут добываться в Перу или Южной Африке, а сахарный тростник вывозиться с Ямайки или Явы, и в то же время эти общества и соответствующие производства продолжают прекрасно функционировать на основе некапиталистических отношений.

Приобретение дополнительного переменного капитала, наем новой рабочей силы и формирование пролетариата, напротив, предполагают капиталистический империализм. На территории самих владений капитализма увеличение продолжительности рабочего дня уже занятых рабочих, безусловно, способно обеспечить дополнительную рабочую силу, однако у подобного роста существуют пределы. Чтобы получить в свое распоряжение остальную часть новой рабочей силы, капитал должен постоянно создавать и нанимать новых пролетариев из некапиталистических слоев и стран. Постепенная пролетаризация некапиталистических слоев населения является непрерывным возобновлением процессов первоначального накопления — и, таким образом, капитализацией некапиталистического окружения как такового. Люксембург рассматривает этот процесс как реальное историческое новшество капиталистического завоевания: "Все завоеватели стремились завладеть страной и эксплуатировать ее, но никто не был заинтересован в том, чтобы лишить народ его производительных сил и уничтожить его социальные организации"[345]. В процессе капитализации внешнее становится внутренним.

Таким образом, капитал должен не только обеспечить себе беспрепятственный товарообмен с некапиталистическими обществами или лишь присваивать себе их блага; он также должен на деле преобразовать их в капиталистические. Именно этот момент является основным у Рудольфа Гильфердинга в его определении экспорта капитала: "Под экспортом капитала мы подразумеваем вывоз стоимости, предназначенной производить за границей прибавочную стоимость"[346]. Предмет экспорта — это отношения, общественная форма, которая будет расширяться и воспроизводиться. Подобно миссионеру или вампиру, капитал прикасается к тому, что ему чуждо, и делает его своим. "Буржуазия, — пишут Маркс и Энгельс, — под страхом гибели заставляет все нации принять буржуазный способ производства; заставляет их вводить у себя так называемую цивилизацию, то есть становиться буржуа. Словом, она создает себе мир по своему образу и подобию"[347]. В экономических категориях подобная цивилизация и модернизация означает капитализацию, то есть включение в цикл международной экспансии процессов капиталистического производства и накопления. Таким путем некапиталистическое окружение (территория, социальные формы, культуры, процессы производства, рабочая сила и т. д.) попадает в формальное подчинение капиталу.

Здесь мы должны отметить, что европейский капитал на самом деле не переделывает территории некапиталистического мира по своему образу и подобию, не насаждает однородность. Действительно, когда марксистские критики империализма выявили процесс ассимиляции капиталом своего внешнего пространства, они в целом недооценили значение неравномерности развития и предполагаемых им географических различий[348]. Каждый сегмент некапиталистического окружения преобразуется по-своему, и все они оказываются органично включенными в расширяющееся тело капитала. Иными словами, различные сегменты внешнего пространства ассимилируются не на основе модели подобия, но в качестве различных органов, совместно функционирующих в едином теле.

На этом этапе наших рассуждений мы можем увидеть важнейшее противоречие капиталистической экспансии: опора капитала на то, что находится за его пределами, на некапиталистическое окружение, удовлетворяющее потребности в реализации прибавочной стоимости, вступает в конфликт с процессом ассимиляции некапиталистического окружения, удовлетворяющим потребности в капитализации этой реализованной прибавочной стоимости. Исторически два этих процесса зачастую следуют друг за другом. Территория и население первоначально вовлекаются в качестве внешнего пространства в отношения обмена и реализации, а затем втягиваются в само царство капиталистического производства. Важным моментом, впрочем, является то, что, как только часть окружения оказывается "цивилизованной", как только она органично включается в только что расширившиеся границы области капиталистического производства, она не может более оставаться внешним пространством, необходимым капиталу для реализации прибавочной стоимости. В этом смысле капитализация ставит предел реализации и наоборот; вернее, ассимиляция противоречит опоре на внешнее пространство. Мучающая капитал жажда должна быть удовлетворена новой кровью, и капитал вынужден все время продвигаться к новым рубежам.

Логично предположить, что может наступить день, когда между этими двумя моментами цикла ассимиляции — реализацией и капитализацией — возникнет непосредственный конфликт и они начнут уничтожать друг друга. В XIX столетии представлялось, что поле капиталистической экспансии (материальные ресурсы, рабочая сила и рынки сбыта) как в Европе, так и во всем мире простирается необозримо. Во времена Маркса капиталистическое производство составляло лишь малую часть мирового производства. Только немногие страны обладали существенной долей капиталистического производства (Англия, Франция и Германия), но даже и они все еще имели крупные секторы некапиталистического производства: традиционное сельское хозяйство, ремесленное производство и т. д. Люксембург, однако, отмечает, что, поскольку земля имеет пределы, логический конфликт в конце концов становится реальным противоречием: "Но чем энергичнее и основательнее заботится империализм о гибели некапиталистических культур, тем быстрее он вырывает почву из-под ног процесса накопления капитала. империализм является историческим методом для продления существования капитала, но он в то же время служит вернейшим средством, чтобы кратчайшим путем положить его существованию объективный предел"[349]. Подобная порождаемая противоречиями напряженность постоянно присутствует в развитии капитала, однако полностью проявляет себя только при достижении предела, в точке кризиса, когда капитал наталкивается на конечность территории Земли и численности человечества. Тогда великий империалист Сесиль Роде проявляет себя как образцовый капиталист. Пространство планеты замыкается, и империалистическая экспансия наталкивается на свои пределы. Роде, авантюрист по натуре, с вожделением и страстью смотрит на звезды в вышине, томимый неодолимым соблазном новых пространств, таких близких и все же таких далеких.

Даже если критика империализма и капиталистической экспансии зачастую ведется в поддающихся количественному определению строгих экономических понятиях, интересы теоретиков марксизма являются в первую очередь политическими. Это не означает, что экономические расчеты (и их критика) не должны приниматься всерьез; скорее, это значит, что экономические отношения должны рассматриваться в их реальном выражении в историческом и социальном контексте, как часть политических отношений управления и господства[350]. Первостепенной политической задачей этих авторов при изучении проблем экономической экспансии является задача выявить неотвратимость связи капитализма и империализма. Если капитализм и империализм сущностно взаимосвязаны, то логично предположить, что борьба с империализмом (а также с войной, бедностью, обнищанием и порабощением, являющимися его следствиями) должна быть непосредственно направлена также и против капитализма. Любая политическая стратегия, нацеленная на реформирование нынешней структуры капитализма с тем, чтобы сделать ее не-империалистической, представляется тщетной и наивной, поскольку сама сущность капиталистического воспроизводства и накопления с необходимостью предполагает империалистическую экспансию. Капитал не в состоянии действовать иначе, такова его природа. С пороками империализма можно справиться только уничтожив сам капитализм.

Выравнивание и подчинение

В работе Ленина об империализме главным образом обобщаются концепции других авторов с целью сделать их выводы доступными широкой публике[351]. Текст Ленина, однако, содержит ряд новых моментов, наиболее существенным из которых является критика империализма с точки зрения субъекта, что связывает ее с марксистским понятием "революционного потенциала кризисов". Ленин обеспечил нам набор инструментов, ряд механизмов для выработки антиимпериалистической субъектности.

Ленин зачастую излагает свои доводы в полемическом ключе. Его анализ империализма ведется преимущественно путем опровержения тезисов Рудольфа Гильфердинга и Карла Каутского. Однако для того, чтобы критиковать, Ленин тщательно рассматривал и иногда представлял как свое собственное мнение теоретические положения этих двух авторов. Что самое главное, Ленин принимал важнейшее положение Гильфердинга о том, что экспансия капитала, осуществляемая посредством создания методами империализма мирового рынка, ведет к росту препятствий для Ausgleichung (выравнивания) нормы прибыли в различных отраслях и секторах производства. Так или иначе, бескризисное капиталистическое развитие зависит от процесса или, по крайней мере, от тенденции выравнивания экономических условий: одинаковые цены на одинаковые товары, равная прибыль на равный капитал, равная зарплата и равная норма эксплуатации при равной работе и т. д. Гильфердинг признавал, что империализм, структурирующий нации и определяющий территории развития капитализма все более жестким образом, а также наделяющий монополии ведущих стран властными полномочиями, препятствует выравниванию нормы прибыли и, таким образом, подрывает возможность продуктивного опосредования капитализмом процессов мирового развития[352]. На самом деле, господство монополий и раздел ими мирового рынка делает процесс выравнивания практически невозможным. Только в случае вмешательства национального центрального банка или, что еще лучше, мирового центрального банка подобное противоречие, предвещающее как торговые войны, так и реальные сражения, может быть сглажено и сведено к нулю. Короче говоря, Ленин принимал предположение Гильфердинга о том, что капитал вошел в новую фазу мирового развития, характеризующуюся возникновением монополий, и что это ведет как к обострению противоречий, так и к кризису процесса выравнивания нормы прибыли. Однако он отрицает, что утопия мирового центрального банка может всерьез приниматься в расчет и что Aufhebung (снятие) кризиса мирным путем может быть когда-либо достигнуто при капитализме.

Ленин рассматривал позицию Каутского, для которого работа Гильфердинга также служит отправным моментом для размышлений, как еще более утопическую и вредную: Каутский предполагал, в действительности, что капитализм способен достичь реального политического и экономического объединения мирового рынка. За ожесточенными конфликтами периода империализма может последовать новая мирная фаза капитализма, фаза "ультраимпериализма". Магнаты капитала способны создать единый мировой трест, вытеснив соперничество и борьбу, связанную с существованием национального капитала, единством финансового капитала. Таким образом, утверждал Каутский, мы можем представить себе такое будущее, когда капитал сможет устранить кризисы и добиться разрешения противоречий, когда уже не мировой центральный банк, а силы рынка и монополии, в той или иной мере регулируемые государством, в определенной степени обеспечат выравнивание нормы прибыли в глобальном масштабе[353]. Ленин соглашался с основным тезисом Каутского, полагавшего, что тенденцией капиталистического развития является переход национального финансового капитала к сотрудничеству в мировом масштабе и, вероятно, к созданию единого мирового треста. Однако резкие возражения Ленина вызывало то обстоятельство, что у Каутского воображаемое мирное будущее выступает средством отрицания динамики настоящего; таким образом, Ленин отвергал его "глубоко реакционное стремление притупить противоречия"[354]. Вместо того, чтобы дожидаться прихода в будущем некоего мирного "ультраимпериализма", революционеры должны действовать сейчас, используя противоречия, порожденные существующей ныне империалистической организацией капитала.

Таким образом, принимая в целом аналитические положения Гильфердинга и Каутского, Ленин отвергал их политические установки. Хотя по важнейшим пунктам он соглашался с анализом Гильфердинга и его выводом о существовании тенденции формирования мирового рынка, где доминируют монополии, Ленин отрицал, что подобная система уже создана и способна опосредовать и выравнивать норму прибыли. Он отрицал это Скорее с политической, нежели с теоретической точки зрения. Ленин полагал, что капиталистическое развитие на своей монополистической стадии будет отягчено рядом противоречий и что коммунисты должны этим воспользоваться. Обязанностью рабочего движения являлось противостояние любой попытке капитализма организовать реальное выравнивание нормы прибыли, полученной от проведения политики империализма, задачей же революционной партии становилось вмешательство и углубление объективных противоречий развития. Осуществление тенденции становления "ультраимпериализма" являлось тем, чего следовало прежде всего избегать, поскольку в противном случае сила капитала чудовищно возросла бы и возможность борьбы с ним путем использования противоречий и воздействия на наиболее слабые звенья в цепи господства надолго бы исчезла. Ленин пишет (надеясь или прогнозируя): "[Не подлежит сомнению, что развитие идет в направлении к одному-единственному тресту, всемирному, поглощающему все без исключения предприятия и все без исключения государства.] Но развитие идет к этому при таких обстоятельствах, таким темпом, при таких противоречиях, конфликтах и потрясениях — отнюдь не только экономических, но и политических, национальных и пр. и пр., - что непременно раньше, чем дело дойдет до одного всемирного треста, до "ультраимпериалистического" всемирного объединения национальных финансовых капиталов, империализм неизбежно должен будет лопнуть, капитализм превратиться в свою противоположность"[355].

Логический переход Ленина от аналитических предположений к политическим установкам, безусловно, был не совсем честным приемом. Тем не менее его доводы были очень весомы с точки зрения субъектности. Как говорил Илья Бабель, мысль Ленина движется по "загадочной кривизне прямой линии", приходя от анализа сущности рабочего класса к выводу о необходимости его политической организации. Ленин осознавал, что некоторые сущностные черты империализма в то время еще не проявились, и видел в субъективных практиках рабочего класса не только возможные препятствия эволюционному разрешению кризисов реализации капитала (чему уделяет большое внимание и Роза Люксембург), но также и реальную, конкретную возможность того, что подобные практики: сопротивление, восстание, революция — способны разрушить империализм как таковой[356]. Таким образом, Ленин переносит критику империализма из теории в практику.

От империализма к Империи

Одной из наиболее заслуживающих внимания сторон ленинского анализа является критика империализма как политического понятия. Ленин в своей критике сводил воедино проблематику суверенитета эпохи современности и проблематику капиталистического развития и, соединяя различные направления критического анализа, получал возможность заглянуть по ту сторону современности. Иными словами, путем политического переосмысления понятия империализма Ленин, в большей мере, нежели любой другой марксист, был способен предвидеть переход капитала к новой фазе, фазе по ту сторону империализма, а также выявить локальность (или, на самом деле, а-локальность) возникающего имперского суверенитета.

Исследуя империализм, Ленин уделял внимание не только работам различных авторов-марксистов того времени, но также обратился к вышедшей ранее работе Джона Гобсона и к его буржуазно-популистскому варианту критики империализма[357]. Ленин очень многое почерпнул у Гобсона, что, впрочем, он с равным успехом мог перенять у немецких, французских или итальянских авторов популистских теорий империализма. В частности, Ленин взял у Гобсона мысль о том, что европейские национальные государства эпохи современности используют политику империализма для переноса за пределы собственных границ внутренних политических противоречий. Национальное государство предполагает империализм как средство разрешения или, вернее, переноса вовне классовой борьбы и ее дестабилизирующих эффектов. Сесиль Роде выражает сущность этой функции империализма еще более определенно: "Моя заветная идея есть решение социального вопроса, именно: чтобы спасти сорок миллионов жителей Соединенного Королевства от убийственной гражданской войны, мы, колониальные политики, должны завладеть новыми землями для помещения избытка населения, для приобретения новых областей сбыта товаров, производимых на фабриках и в рудниках. Империя, я всегда говорил это, есть вопрос желудка. Если вы не хотите гражданской войны, вы должны стать империалистами"[358]. С помощью империализма государство современности экспортирует классовую борьбу и гражданскую войну, чтобы сохранить порядок и суверенитет в собственном доме.

Ленин рассматривал империализм как структурную стадию эволюции современного государства. Он утверждал существование последовательного эволюционного развития современного европейского государства от ранних форм к национальному государству — и затем — к стадии империализма. На каждом этапе подобной эволюции государству приходится находить новые средства достижения согласия в обществе, и, таким образом, империалистическое государство вынуждено было отыскать путь инкорпорации масс с присущими им стихийными формами классовой борьбы в идеологические структуры государства; ему пришлось преобразовать массы в народ. Эти выводы дали политическое начало концепции гегемонии, позже занявшей центральное место в творчестве Грамши. Следовательно, Ленин трактовал империалистический популизм всего лишь как иной способ утверждения суверенитета, как разрешение кризиса современности[359].

На основе понимания империализма как главенствующего элемента суверенитета Ленин смог оценить структурные эффекты и тоталитарные последствия империалистической политики. Он ясно понимал центростремительную динамику империализма, все более ослабляющую различие между "внутренним" и "внешним" капиталистического развития. Роза Люксембург критиковала империализм с позиций "внешнего", с позиций сопротивления, способного изменить некапиталистическую потребительную стоимость масс как в господствующих, так и в зависимых странах. С точки зрения Ленина, однако, подобная позиция и стратегия не выдерживают критики. Структурные преобразования, навязанные империалистической политикой, ведут к уничтожению любой возможности существования внешнего пространства, как для господствующих, так и для зависимых стран. Критика должна вестись с позиций не извне, а изнутри кризиса суверенитета периода современности. Ленин полагал, что с началом Первой мировой войны, когда империалистическая стадия суверенитета, сформированного в эпоху современности, напрямую привела к смертельной схватке между национальными государствами, кризис достиг своей высшей точки.

Ленин признавал в итоге, что, хотя империализм и монополистическая стадия в действительности выступали выражением глобальной экспансии капитала, империалистические практики и колониальные структуры власти, реализующие этот процесс, стали препятствием для дальнейшего развития капитала. Ленин подчеркивал тот факт, отмечавшийся многими критиками империализма, что конкуренция, сущностно важная для функционирования и экспансии капитала, с неизбежностью угасает на стадии империализма по мере усиления монополий. империализм, вводя торговые привилегии и протекционистские тарифы, создавая систему национальных и колониальных территорий, постепенно устанавливает и укрепляет жесткие границы, блокирующие или направляющие в заданное русло экономические, социальные и культурные потоки. Как мы говорили ранее, привлекая терминологию из области культуры (в разделе 2.3), и как на языке экономической теории доказывает Люксембург, империализм в основе своей покоится на жестких границах и на различии между внутренним и внешним. империализм действительно надевает на капитал смирительную рубашку, или, вернее, границы, создаваемые империалистическими практиками, на определенном этапе становятся препятствиями для капиталистического развития и завершения процесса создания мирового рынка. В конечном счете капиталу приходится преодолевать империализм и разрушать границы между внутренним и внешним.

Было бы преувеличением сказать, что догадки, высказанные Лениным в ходе исследования империализма и его кризисов, приводят нас непосредственно к теории Империи. Тем не менее несомненно, что его анализ, исходящий из интересов осуществления революции, позволяет выявить важнейший нервный центр капиталистического развития или, вернее, гордиев узел, который должен быть разрублен. Хотя практические и политические предположения Ленина о грядущей мировой революции не оправдались (и скоро мы остановимся на причинах этой неудачи), преобразования, в определенной мере подобные тем, что он предвидел, были тем не менее неизбежны. Ленинский анализ кризиса империализма обладал той же силой и определенностью, что и анализ кризиса средневекового порядка у Макиавелли: реакция должна была быть революционной. В работе Ленина предполагается альтернатива: либо мировая коммунистическая революция, либо Империя, — и эти два пути по сути сходны друг с другом.

Недостающие тома капитала

Для того, чтобы понять природу перехода от империализма к Империи, — в дополнение к рассмотрению развития капитала как такового, — мы должны понять его генеалогию с позиций классовой борьбы. Подобная точка зрения на самом деле является, вероятно, основополагающей для понимания реального исторического развития. Теории перехода к империализму и его последующего преодоления, делающие упор на простой критике динамики рисков капитала, недооценивают влияние реальной движущей силы и стержня капиталистического развития: роль движений и борьбы пролетариата. Эту движущую силу очень сложно обнаружить, поскольку она скрыта идеологией государства и господствующих классов, но даже проявляясь лишь случайно или неявным образом, она тем не менее остается действенной. История обретает логику лишь благодаря субъектности, лишь тогда (как говорит Ницше), когда возникновение субъектности переводит действительные причины и цели в реальность исторического развития. Именно в этом и состоит сила пролетариата.

Мы подходим к тонкому переходу, с помощью которого субъектный характер классовой борьбы преобразует империализм в Империю. В настоящей, третьей части книги мы проследим историю экономического строя Империи с тем, чтобы определить природу классовой борьбы пролетариата, имеющую глобальное измерение, и его способность предвосхищать и опережать движение капитала к формированию мирового рынка. Нам также необходимо найти теоретическую схему, способную поддержать нас в этом начинании. Прежние исследования империализма представляются для этого недостаточными, поскольку они, подойдя к изучению субъектности, в конечном счете останавливаются у этого порога и обращаются к противоречиям собственно капиталистического развития. Нам надо найти такую теоретическую схему, где субъектность социальных движений пролетариата является основным звеном процессов глобализации и формирования глобального порядка.

В теории Маркса есть парадокс, способный многое прояснить относительно задач, стоящих перед нами. В набросках к Капиталу Маркс планировал подготовить три тома, которые так и не были написаны: первый посвятить проблемам заработной платы, второй — тематике государства и третий — мировому рынку[360]. Можно сказать, что содержание тома, касающегося тематики заработной платы, в той мере, в какой он действительно представлял собой том, посвященный наемным рабочим, частично вошло в политические и исторические труды Маркса, такие, как Восемнадцатое Брюмера, Классовая борьба во Франции и его работы, посвященные Парижской коммуне[361]. Ситуация с книгами о государстве и о мировом рынке совершенно иная. Многочисленные заметки Маркса по данным проблемам разрозненны и не создают целостной картины; не существует даже наброска этих томов. Комментарии, данные Марксом по поводу понятия государства, не столько нацелены на общую теоретическую дискуссию, сколько посвящены анализу особенностей отдельных государств: английского парламентаризма, французского бонапартизма, русского самодержавия и т. д. Узкие рамки анализа, ограниченного спецификой изучаемых государств, делают общую теорию невозможной. Структурные характеристики каждого национального государства были, по мнению Маркса, обусловлены различием нормы прибыли в отдельных национальных экономиках, а также различием режимов эксплуатации — в общем, частными, характерными для данного государства условиями процессов увеличения стоимости в разных зонах развития, на отдельных территориях национальных государств. Каждое национальное государство представляло собой лишь определенный, единственный в своем роде способ установления границы. В подобных условиях общая теория государства может иметь лишь отрывочный характер и формулируется в самых абстрактных понятиях. Сложности, встреченные Марксом при написании томов Капитала, посвященных государству и мировому рынку, были, по сути своей, взаимосвязанными: работа о государстве не могла быть написана до формирования мирового рынка.

Мысль Маркса, однако, была устремлена к тому времени, когда процессы возрастания стоимости в рамках капиталистической экономики и политические процессы управления сблизятся и сомкнутся на мировом уровне. Национальное государство в теории Маркса играет лишь преходящую роль. Процессы капиталистического развития определяют возрастание стоимости и эксплуатацию как функции одной глобальной системы производства, и каждая помеха, возникающая на ее территории, должна быть в перспективе преодолена. "Тенденция к созданию мирового рынка, — писал Маркс, — дана непосредственно в самом понятии капитала. Всякий предел выступает как подлежащее преодолению ограничение"[362]. Марксистская теория государства может быть написана только тогда, когда все подобные жесткие барьеры будут преодолены и государство и капитал на самом деле сольются. Иными словами, закат национального государства является, по существу, кульминацией взаимодействия между государством и капиталом, полной реализацией потенциала их отношений. "Капитализм окончательно побеждает, — говорит Фернан Бродель, — когда он отождествляется с государством, когда он сам — государство"[363]. Сегодня, вероятно, наконец-то стало возможно (если в этом еще есть необходимость) создать набросок двух недостающих томов Маркса; или, вернее, следуя духу его метода и обобщив его прозрения относительно государства и мирового рынка, можно попытаться написать работу, посвященную революционной критике Империи.

Исследования государства и мирового рынка становятся возможными в условиях Империи также и по другой причине: поскольку на данном этапе развития классовая борьба напрямую воздействует на организацию власти. Достигнув глобального уровня, капиталистическое развитие оказалось напрямую, без посредников, перед лицом масс. Поэтому диалектика — или, в действительности, наука о границах и их обустройстве — исчезает. Классовая борьба, подталкивающая национальное государство к уничтожению границ и, таким образом, к преодолению создаваемых ими ограничений, предполагает конституирование Империи как пространства для анализа и конфликта. Лишенная подобных препятствий, борьба приобретает открытый характер. Капитал и труд как антагонисты напрямую противостоят друг другу. А это является важнейшим условием любой политической теории коммунизма.

Циклы

От империализма к Империи и от национального государства — к политическому регулированию глобального рынка: то, чему мы являемся свидетелями, с точки зрения исторического материализма, представляется переходом истории современности в новое качество. Когда мы не способны адекватно отобразить огромное значение подобного перехода, то, не напрягая творческое воображение, весьма незатейливо иногда определяем происходящее как вхождение в постсовременность. Мы осознаем скудость подобного описания, однако временами предпочитаем его остальным, поскольку термин "постсовременность" позволяет обозначить происходящий на наших глазах исторический сдвиг[364]. Другие авторы тем не менее, похоже, недооценивают особенность нашего положения и сводят анализ к традиционным категориям циклического понимания истории. По их мнению, в настоящее время мы наблюдаем переход к очередной фазе регулярно повторяющихся циклов смены форм экономического развития и форм правления.

Нам известны многочисленные теории исторических циклов, начиная от теорий о формах правления, унаследованных нами от греко-римской античности, и заканчивая теориями циклического развития и заката цивилизаций авторов двадцатого века, таких, как Освальд Шпенглер и Хосе Ортега-и-Гассет. Без сомнения, между идеей Платона о циклической эволюции форм правления и апологией Римской Империи у Полибия или между нацистской идеологией Шпенглера и строгим историцизмом Фернана Броделя существует огромное различие. Тем не менее мы находим сам этот метод как таковой совершенно неудовлетворительным, поскольку теория циклов в любом ее варианте кажется насмешкой над тем фактом, что история есть результат человеческих действий. Теория циклов навязывает истории объективный закон, управляющий намерениями и акциями сопротивления, поражениями и победами, радостью и страданиями людей. Или, что еще хуже, такая теория заставляет человека танцевать под дудку циклических структур, подчиняя им его действия.

Джованни Арриги применил методологию больших циклов в своем глубоком и захватывающем анализе "долгого двадцатого века"[365]. Вначале автор сосредотачивается на вопросе о том, как кризис гегемонии Соединенных Штатов и процесса накопления в 1970-х гг. (свидетельствами чего выступали, например, отмена конвертируемости доллара в золото в 1971 году и поражение армии США во Вьетнаме) стал важнейшим поворотным моментом в истории мирового капитализма. Однако чтобы понять характер нынешнего переходного периода, Арриги считает необходимым сделать шаг назад и рассматривать этот кризис как один из моментов истории больших циклов капиталистического накопления. Следуя методологии Фернана Броделя, Арриги создает огромный исторический и аналитический аппарат, теорию четырех больших системных циклов капиталистического накопления, четырех "долгих веков", где Соединенные Штаты перенимают эстафету развития у Генуи, Голландии и Великобритании.

Обращение к истории позволяет Арриги показать, как все возвращается на круги своя и, в частности, как капитализм возвращается снова и снова. Следовательно, в кризисе 1970-х годов на самом деле нет ничего ноеого. То, что случилось с капиталистической системой, где сегодня ведущая роль принадлежит Соединенным Штатам, с британцами произошло сто лет назад, а ранее — с голландцами, и еще раньше — с генуэзцами. Кризис стал свидетельством переходного периода, служащего поворотным моментом на каждом очередном витке системного цикла накопления: от первой фазы материальной экспансии (инвестиций в производство) ко второй фазе финансовой экспансии (включая спекуляции). Подобный переход к финансовой экспансии, характеризующий экономику США с начала 1980-х годов, по мнению Арриги, всегда выступает знаком заката; он обозначает конец цикла. В частности он свидетельствует об окончании гегемонии Соединенных Штатов в мировой капиталистической системе, поскольку завершение каждого большого цикла всегда знаменуется географическим смещением эпицентра системных процессов капиталистического накопления. "Подобные сдвиги, — пишет он, — случались в ходе всех кризисов и всех финансовых экспансий, отмечавших переход от одного системного цикла накопления к другому"[366]. Арриги утверждает, что Соединенные Штаты передали эстафету Японии, которая и станет лидером следующего большого цикла капиталистического накопления.

Мы не будем обсуждать, насколько прав Арриги в отношении заката гегемонии Соединенных Штатов и наступления века Японии. Нас более интересует то, что в контексте аргументации Арриги с позиции теории циклов невозможно распознать момент разрыва системы, изменение парадигмы, событие. Напротив, все должно двигаться по кругу, и, таким образом, история капитализма становится вечным возвращением. В конце концов, подобный анализ, основываясь на идее циклов, скрывает реальный двигатель кризисов и процессов структурных изменений. Хотя Арриги и проводит развернутое исследование положения рабочего класса и истории рабочего движения в различных странах мира, в контексте его работы и под грузом разработанного им исторического аппарата все равно создается впечатление, что кризис 1970-х годов был всего лишь частью объективных и неотвратимых циклов капиталистического накопления, а не результатом пролетарских и антикапиталистических выступлений как в господствующих, так и в зависимых странах. Аккумулирование этих выступлений и было двигателем кризиса, они определили условия и природу капиталистической реструктуризации. Более важной проблемой, нежели какие-либо исторические дебаты по поводу кризиса 1970-х годов, представляется нам вопрос о возможности качественного сдвига в настоящее время. Мы должны обнаружить, где в транснациональных сетях производства, процессах обращения на мировом рынке и в глобальных структурах капиталистического управления обозначены возможные разрывы и сосредоточены движущие силы будущего, не обреченные повторять прошлые циклы капитализма.

3.2 Дисциплинарное регулирование

Для капиталистической демократии представляется политически невозможным организовать расходы на уровне, необходимом для решающего эксперимента, который бы подтвердил мою мысль — кроме как в условиях военного времени.

Джон Мейнард Кейнс, 29 июля 1940 г.


Традиционный империализм — эксплуатация ради прибыли, переводимой из-за границы, — не входит в наши планы.

Президент Гарри С. Трумэн, 20 января 1949 г.

Первая значительная волна марксистского теоретического анализа империализма пришлась на период Первой мировой войны. Этот период также явился началом глубоких изменений в мировой капиталистической системе. Исходя из опыта революции 1917 года в России и первой великой империалистической войны, было очевидно, что капиталистическое развитие больше не могло быть таким, как раньше. Как мы сказали, существовал ясный выбор: мировая коммунистическая революция или преобразование капиталистического империализма в Империю. Капитал должен был ответить на этот вызов, но условия повсюду в мире не очень этому способствовали. В 1920-х гг. неравномерность капиталистического развития в империалистических государствах предельно обострилась. Рост и концентрация промышленного производства, которые достигли максимума в условиях войны, продолжались быстрыми темпами в ведущих капиталистических странах, а распространение тейлоризма сделало возможным резкое повышение производительности труда. Однако рациональная организация труда не привела к рационализации рынков, а напротив, лишь увеличила царящую на них анархию. В ведущих странах твердо установленная заработная плата стала выше, чем когда бы то ни было, в соответствии с фордистской моделью. Режим высокой и твердо установленной заработной платы частично стал ответом на угрозу, вызванную Октябрьской революцией, своеобразной прививкой от распространения болезни коммунизма. Между тем колониальная экспансия продолжалась с неослабевающей силой, и бывшие германские, австрийские и турецкие владения были в качестве трофеев поделены между державами-победительницами под сомнительным прикрытием Лиги Наций.

Это сочетание факторов послужило основой великого экономического кризиса 1929 г., являвшегося одновременно и кризисом чрезмерного инвестирования со стороны капиталистов, и кризисом недостаточного потребления со стороны пролетариата в ведущих капиталистических странах[367]. Когда "черная пятница" на Уолл-Стрит официально положила начало кризису, власти столкнулись с общими проблемами капиталистической системы и необходимостью найти какое-то решение, если это все еще возможно было сделать. То, что им следовало бы предпринимать в Версале во время мирных переговоров — заниматься причинами межимпериалистической войны, а не просто наказывать проигравших[368], - сейчас приходилось делать в каждой отдельной стране. Капитализм нуждался в радикальной трансформации. Однако правительства ведущих капиталистических государств были не в состоянии справиться с этой задачей. В Великобритании и Франции реформ, по сути дела, не было, а несколько попыток приступить к ним были сорваны сопротивлением консерваторов. В Италии и Германии программа реорганизации капиталистических отношений в конечном счете вылилась в фашизм и нацизм[369]. В Японии капиталистический рост также принял форму милитаризма и империализма[370]. Только в Соединенных Штатах имели место капиталистические преобразования, выразившиеся в демократическом Новом курсе. Новый курс действительно стал отходом от существовавших прежде форм буржуазного регулирования экономического развития. Для нашего исследования значение Нового Курса измеряется не только его способностью перестроить производственные отношения и отношения власти в рамках одного ведущего капиталистического государства, но также, прежде всего, его влиянием на весь мир — влиянием, которое не было прямым или открыто выраженным, но тем не менее имело далеко идущие последствия. С Нового Курса начал свое развитие реальный процесс преодоления империализма, выхода за его пределы.

Новый курс для всего мира

В Соединенных Штатах Америки Новый курс опирался на сильную политическую субъективность, как широких масс населения, так и элиты. Развивавшиеся с начала XX века во взаимосвязи либеральное и популистское течения американского прогрессизма соединились вместе в программе действия президента Франклина Делано Рузвельта. Можно с полным основанием утверждать, что Рузвельт разрешил противоречия американского прогрессизма, сумев соединить империалистическое призвание американского государства и реформистский капитализм, представленные соответственно Теодором Рузвельтом и Вудро Вильсоном[371]. Субъективность сыграла решающую роль в трансформации американского капитализма и обновлении американского общества в процессе этих изменений. Государству отводилась роль не только посредника в конфликтах, но также и двигателя социального развития. Изменение юридической структуры государства привело в движение процедурные механизмы, сделавшие доступным реальное политическое участие и выражение своего мнения для широкого круга общественных сил. Государство начало играть центральную роль в регулировании экономики, и кейнсианство стало основой кредитно-денежной политики и регулирования трудовых отношений. За счет этих реформ американский капитализм значительно продвинулся вперед, развившись в систему с высоким уровнем заработной платы и потребления, но в то же время обладающую высоким конфликтным потенциалом. В ходе этого развития сложилась триада, составившая впоследствии основу "государства благосостояния" эпохи современности: синтез тейлоризма в сфере организации труда, фордизма в области режима заработной платы и кейнсианства в макроэкономическом регулировании жизни общества[372]. Это было не государство всеобщего благосостояния, бывшее результатом экономической и социальной политики, сочетавшей в себе социальную помощь и империалистические побуждения, как в Европе, а скорее государство, пронизывавшее своим вмешательством всю сферу общественных отношений, установившее дисциплинарный режим, сочетавшийся с широкомасштабным участием в процессе накопления. Это был капитализм, который стремился быть прозрачным и регулируемым со стороны государства, осуществлявшего либеральное планирование в экономике.

Необходимо подчеркнуть, что наша апология государству благосостояния Рузвельта носит несколько преувеличенный характер с целью доказать наш основной тезис: модель Нового курса (ставшая ответом на общий для всех ведущих капиталистических государств после Первой мировой войны кризис) являлась первым проявлением мощной субъективности, ведущей к созданию Империи. Новый Курс создал наивысшую форму дисциплинарного управления. Когда мы говорим о дисциплинарном управлении, мы ссылаемся не просто на организующие его юридические и политические формы. Прежде всего мы опираемся на то обстоятельство, что в подобной системе общество со всеми его компонентами производства и воспроизводства находится под управлением капитала и государства и что система управления развитием общества постепенно, но неуклонно выстраивается, исходя исключительно из критериев капиталистического производства. Таким образом, дисциплинарное общество является своего рода обществом-фабрикой[373]. Дисциплинарность является одновременно и формой производства, и формой правления, так что понятия дисциплинарного производства и дисциплинарного общества практически полностью совпадают. В этом новом обществе-фабрике производящие субъекты выступают как одномерные функции экономического развития. Внешние очертания, структуры и иерархии разделения общественного труда определяются все детальнее и охватывают все более широкие социальные слои, в то время как гражданское общество все больше поглощается государством: новые правила подчинения и дисциплинарный капиталистический режим распространяются по всей плоскости социального пространства[374]. Именно в тот момент, когда дисциплинарный строй достигает своего наивысшего развития и наиболее полного осуществления, он проявляется как предел социальной организации, как общество, находящееся в процессе преодоления самого себя. Конечно же, это происходит в значительной степени благодаря движущему механизму, стоящему за этим процессом, субъективной динамике сопротивления и протеста, к которой мы вернемся в следующем разделе.

Модель Нового курса в то время являлась прежде всего процессом, характерным для политической жизни США, ответом на внутренний экономический кризис, но она также стала знаменем американской армии в годы Второй мировой войны. Есть разные объяснения, почему США вступили в войну. Рузвельт всегда утверждал, что был вовлечен в войну против своей воли самой динамикой международных отношений. Кейнс и другие экономисты, напротив, полагали, что именно потребности Нового курса, столкнувшегося, как это было в 1937 году, с новым типом кризиса и подвергавшегося политическому давлению требований рабочих, вынудили американское правительство избрать путь войны. Оказавшись перед лицом борьбы, которую вели другие государства за новый передел мирового рынка, Америка не могла избежать войны, в особенности потому, что с принятием политики Нового курса американская экономика вступила в новую фазу экспансии. В любом случае, вступление США во Вторую мировую войну неразрывно связало Новый курс с кризисом европейского империализма и вывело его на сцену миропорядка как альтернативную, наследующую империализму модель. С этой точки зрения последствия реформ Нового курса ощущались по всему миру.

Сразу после окончания войны многие рассматривали Новый курс как единственный путь к возрождению всего мира (под миролюбивой опекой американской гегемонии). Как писал один американский комментатор, "только Новый Курс для всего мира, более последовательный и твердый, чем наш нерешительный Новый курс, может предотвратить наступление Третьей мировой войны"[375]. Программы экономического возрождения, инициированные после Второй мировой войны, на самом деле вынудили все ведущие капиталистические государства — и выигравших войну союзников, и страны, потерпевшие поражение, — принять экспансионистскую модель дисциплинарного общества, в соответствии с принципами Нового курса. Предшествовавшие ему европейские и японская формы государственной социальной помощи и развития корпоративного государства (и в либеральном, и в национал-социалистическом вариантах) были, таким образом, значительно видоизменены. Появилось "социальное государство", а в действительности глобальное дисциплинарное государство, которое более широко и глубоко учитывало жизненные циклы населения, организуя производство и воспроизводство в соответствии с условиями коллективного соглашения, закрепленного стабильной кредитно-денежной политикой. По мере установления американской гегемонии доллар занял господствующее положение. Распространение доллара (за счет принятия Плана Маршалла в Европе и экономического возрождения в Японии) было неизбежным шагом на пути послевоенного восстановления; установление гегемонии доллара (основанной на Бреттонвудских соглашениях) было тесно связано со стабильностью всех прочих эквивалентов стоимости; а американское военное могущество определяло в отношении каждой из ведущих или второстепенных капиталистических стран предел отпущенного им суверенитета. Вплоть до 1960-х гт. эта модель совершенствовалась и расширяла сферу своего охвата. Это был Золотой век преобразований мирового капитализма в соответствии с политикой Нового курса[376].

Деколонизация, децентрация и дисциплина

В результате реализации программы экономических и социальных реформ, осуществлявшихся в условиях американской гегемонии, империалистическая политика ведущих капиталистических государств в послевоенный период претерпела изменения. Новая ситуация на мировой арене определялась и формировалась главным образом тремя механизмами, или аппаратами: 1) процессом деколонизации, который постепенно создал новую иерархию мирового рынка во главе с Соединенными Штатами; 2) последовательной децентрализацией производства; и 3) построением системы международных отношений, которая распространила по всему миру дисциплинарный режим производства и дисциплинарное общество с их последующими видоизменениями. Каждый из этих трех аспектов означает шаг в эволюции от империализма к Империи.

Деколонизация, первый механизм, безусловно, была жестокой и мучительной. Мы уже касались этого вкратце в Разделе 2.3 и рассмотрели решающие моменты этого процесса с точки зрения борющихся колонизированных народов. В этом разделе нам предстоит взглянуть на историю процесса деколонизации с позиций господствующих держав. Колониальные владения разгромленных Германии; Италии и Японии, конечно же, полностью исчезли или были поглощены другими государствами. К этому времени, однако, и реализация колониальных проектов государств-победителей (Великобритании, Франции, Бельгии и Голландии) остановилась[377]. Наряду с ростом освободительного движения в колониях, блокированию этих проектов способствовало биполярное разделение мира между США и Советским Союзом. Антиколониальные движения также немедленно попали в железные тиски "холодной войны", и хотя они направляли свои усилия прежде всего на борьбу за независимость, одновременно они были вынуждены вести переговоры с обоими враждующими лагерями[378]. Слова президента Трумэна, сказанные им во время кризиса в Греции в 1947 году, оставались справедливыми относительно антиколониального и постколониального движения на всем протяжении "холодной войны": "В нынешний момент всемирной истории практически каждый народ должен выбирать между альтернативными путями развития"[379].

Таким образом, последовательный ход процесса деколонизации был нарушен необходимостью выбора глобального противника и равнения на одну из двух моделей миропорядка. США, которые в целом поддерживали процесс деколонизации, были вынуждены в условиях "холодной войны" и поражения старых империалистических государств взять на себя ведущую роль защитника капитализма во всем мире и, следовательно, принять сомнительное наследство прежних колонизаторов. Таким образом, и со стороны борцов с колониализмом, и со стороны Америки процесс деколонизации искажался и направлялся в сторону от своего первоначального пути развития. США унаследовали мировой порядок, формы правления которого находились в противоречии с их собственным конституционным проектом, их имперской формой суверенитета. Вьетнамская война стала последним эпизодом принятия Америкой сомнительного наследства старых империалистических одеяний, она несла риск заблокировать любую возможность появления имперского "нового фронтира" (см. Раздел 2.5). Эта фаза была последним препятствием на пути развития нового имперского устройства, должного в конечном счете быть созданным на руинах традиционного империализма. После Вьетнамской войны шаг за шагом формировался новый мировой рынок — мировой рынок, разрушивший четкие границы и иерархические порядки европейского империализма. Иными словами, завершение процесса деколонизации ознаменовало создание новой мировой иерархии отношений господства — и ключи от этой системы прочно держала в своих руках Америка. Горькая и полная жестокостей история первого периода деколонизации перешла во вторую фазу, в которой господствующая сила реализовывала свою власть посредством не столько военной мощи, сколько доллара. Это был громадный шаг к созданию Империи.

Второй механизм определяется процессом децентрации производства и товарных потоков[380]. Здесь, как и в случае с деколонизацией, послевоенный период делится на две фазы. Первая, неоколониальная, состояла в продолжении существования старых иерархических империалистических порядков и в поддержании, если не в усилении, механизмов неэквивалентного обмена между зависимыми регионами и господствовавшими национальными государствами. Это была кратковременная, переходная фаза, и в течение двадцати лет ситуация коренным образом изменилась. К концу 1970-х гг. или даже к моменту окончания Вьетнамской войны транснациональные корпорации начали развивать свою деятельность практически по всему миру, в каждом уголке нашей планеты. Эти корпорации стали основной движущей силой экономического и политического преобразования постколониальных государств и зависимых регионов. В первую очередь, они способствовали передаче технологий, которые требовались для создания новой производственной базы зависимых государств. Во-вторых, они мобилизовывали рабочую силу и местные производственные мощности в этих странах; и наконец, транснациональные корпорации концентрировали финансовые потоки, которые на новой расширенной основе начали обращаться по всему миру. Эти многочисленные потоки стали сходиться в основном в США, которые, когда не управляли напрямую, гарантировали и координировали продвижение и деятельность транснациональных корпораций. Это был решающий этап становления Империи. Благодаря деятельности транснациональных корпораций процессы усреднения и выравнивания нормы прибыли были изъяты из компетенции ведущих национальных государств. Более того, формирование капиталистических интересов, связанных с новыми постколониальными государствами, отнюдь не препятствовавшими проникновению транснациональных корпораций на свою территорию, осуществлялось самими этими корпорациями и вырабатывалось под их контролем. Благодаря децентрации производственных потоков сложились новые региональные экономики и начало формироваться новое всемирное разделение труда[381]. Глобальный порядок еще не существовал, но определенный порядок уже формировался.

Наряду с процессом деколонизации и децентрации производственных потоков третий механизм заключался в распространении дисциплинарных форм производства и управления по всему миру. Этот процесс был крайне неоднозначным. В постколониальных государствах дисциплина требовала, в первую очередь, превратить масштабное участие населения в освободительном движении в вовлеченность в процесс производства. По всему миру крестьян отрывали от их полей и деревень и бросали в горнило мирового производства[382]. Идеологическая модель, исходившая от господствующих стран (в особенности от США), состояла в сочетании практики фордизма в сфере режима заработной платы, тейлоризма — в сфере организации труда и "государства благосостояния", наделенного модернизирующей, патерналистской и защитной функциями. С точки зрения капитала, идеальным вариантом этой модели была бы ситуация, когда практически каждый рабочий мира, полностью дисциплинированный, был бы взаимозаменяемым в общемировом процессе производства — глобальная фабрика-общество и фордизм в глобальном масштабе. Высокий уровень заработной платы, характерный для системы фордизма, в сочетании с государственным социальным обеспечением был представлен как компенсация рабочим за их согласие с капиталистической дисциплинарностью и работой на всемирной фабрике. Однако необходимо подчеркнуть, что эти специфические производственные отношения, которые развивались в господствующих странах, никогда не были реализованы в тех же формах в подчиненных регионах мировой экономики. Система высокой заработной платы, отличающая фордизм, и широкая социальная поддержка, характеризующая "государство благосостояния", были реализованы лишь частично и для ограниченной части населения в капиталистических странах зависимого пути развития. В действительности их и не предполагалось реализовать: обещания этих благ были в большей степени идеологической приманкой, призванной обеспечить достаточный консенсус в обществе для осуществления планов модернизации страны. Подлинным содержанием усилий, подлинной отправной точкой на пути к современности было распространение дисциплинарного порядка на все сферы общественного производства и воспроизводства, что и оказалось на деле достигнуто.

Лидеры социалистических государств соглашались по существу с этим дисциплинарным проектом. Известный энтузиазм Ленина в отношении тейлоризма был позднее превзойден модернизационными проектами Мао Цзедуна[383]. Официальный социалистический взгляд на пути деколонизации также соответствовал внутренней логике, диктуемой капиталистическими транснациональными корпорациями и международными организациями: каждое постколониальное правительство должно создать рабочую силу, адекватную требованиям дисциплинарного режима. Многие экономисты, придерживавшиеся социалистических взглядов (особенно те из них, кто отвечал за экономическое планирование в недавно освободившихся от колониализма странах), утверждали, что индустриализация являлась неизбежным путем развития последних[384], и перечисляли преимущества распространения "периферийных фордистских" экономик[385]. В действительности эти преимущества были мнимыми, и иллюзии по их поводу сохранялись недолго, но это не могло значительно изменить направление движения бывших колониальных стран по пути модернизации и насаждения норм дисциплинарного общества. Казалось, что это был единственный путь, открытый для них[386]. Дисциплинарность господствовала повсюду в мире.

Эти три механизма — деколонизация, децентрация производства и дисциплинарность — характеризуют имперскую власть Нового курса и показывают, насколько далеко он вышел за пределы традиционной практики империализма. Безусловно, создатели политики Нового курса в США в 1930-х гг. никогда не предполагали такого широкого применения своих идей, но уже в 1940-е гг., в ходе войны, мировые лидеры начали понимать роль и силу этой политики в установлении глобального экономического и политического порядка. Ко времени инаугурации президента Гарри Трумэна последний осознал, что традиционному империализму в европейском духе в конечном счете нет места в планах его администрации. Новая эпоха предлагала новые решения.

Вхождение в современность и уход из нее

Холодная война была определяющим фактором на мировой арене в период деколонизации и децентрализации, но, с точки зрения сегодняшнего дня, складывается впечатление, что ее роль была вторичной. Хотя тотальное противостояние холодной войны сдерживало и реализацию американской имперской парадигмы, и сталинского проекта социалистической модернизации, на самом деле это были лишь незначительные компоненты общего процесса. Подлинно значимым элементом, влияние которого во многом превосходит историю холодной войны, было величайшее преобразование бывших колониальных стран Третьего мира, протекавшее под видом модернизации и развития. В конечном счете этот процесс был относительно независимым от динамики и ограничений холодной войны, и можно с уверенностью утверждать postfactum, что в странах Третьего мира соперничество между двумя мировыми блоками только ускорило процесс освобождения.

Безусловно, справедливо утверждение, что в странах Третьего мира элиты, возглавлявшие антиколониальную и антиимпериалистическую борьбу, были идеологически связаны с одной или другой стороной в холодной войне, и в любом случае они определяли массовое стремление к освобождению в терминах модернизации и развития. Однако для нас, стоящих на переднем крае современности, нетрудно осознать трагическое отсутствие какой бы то ни было перспективы в переходе от освобождения к модернизации. Миф о современности — и, следовательно, о суверенитете, нации, дисциплинарной модели и т. д. — был, в сущности, исключительно идеологией элит, но это далеко не самый важный фактор в этом процессе.

Революционные освободительные движения, предопределенные настроениями масс, на самом деле вышли за рамки идеологии модернизации и явили в этом процессе новое, необычайно мощное производство субъективности. Эта субъективность не умещалась ни в рамки биполярных отношений между США и СССР, ни в рамки двух противостоящих систем, которые просто воспроизводили формы господства, характерные для периода современности. Когда Неру, Сукарно и Чжоу Эньлай встретились на Бандунгской конференции 1955 г. или когда в 1960-е гг. образовалось движение неприсоединения, участники этих событий стремились не столько заявить о крайней нищете своих народов или выразить надежду на повторение славного пути современности, сколько продемонстрировать колоссальный потенциал освобождения, созданный населением угнетенных стран[387]. Этот аспект движения неприсоединения стал первым проявлением всеобщего стремления к освобождению.

Вопрос о том, что делать после освобождения, чтобы не попасть в зависимость от одного или другого лагеря участников холодной войны, оставался неразрешенным. В противоположность этому, совершенно очевидными и полными неиспользованного потенциала были силы субъективности, тяготевшие к выходу за пределы современности. Утопический образ Советской и Китайской революций как альтернативных путей развития исчез, когда стало ясно, что они не могут продвигаться дальше, когда они не смогли найти путь выхода за пределы современности. Американская модель развития казалась столь же недоступной, поскольку в послевоенный период США выступали больше как полицейская сила в духе старого империализма, а не как провозвестник новой надежды. Борьба угнетенных народов за освобождение оставалась взрывоопасной и необузданной смесью. К концу 1960-х гг. освободительные выступления, влияние которых ощущалось в каждом уголке мира, набрали силу, мобильность и гибкость проявления, что, по сути, направило корабль капиталистической модернизации (и в его либеральном, и в социалистическом вариантах) в открытое море, где он потерял ориентиры. За фасадом биполярного раздела мира между США и СССР можно было различить одну-единственную дисциплинарную модель, против которой боролись многочисленные движения, — в формах, достаточно неопределенных и затемняющих их смысл, но тем не менее реальных. Эта необычайно мощная и новая субъективность взывала к смене парадигмы развития и делала такую смену необходимой.

В этот момент стала очевидной неадекватность теории и практики суверенитета времен современности. К 1960-м и 1970-м годам, несмотря на то, что модель дисциплинарной модернизации восторжествовала по всему миру, а политика "государства благосостояния", внедренная ведущими странами, приобрела неодолимую притягательность и была наивно провозглашена лидерами зависимых стран, — даже в этом новом мире, пронизанном единой сетью средств массовой информации и транспорта, механизмы суверенитета эпохи современности более не подходили для того, чтобы справиться с проявлением сил новой субъективности. Здесь необходимо отметить, что по мере того, как выработанная современностью парадигма суверенитета теряла свою эффективность, классические теории империализма и антиимпериализма также утратили всю объяснительную силу, которой они обладали. В целом эти теории рассматривали пути преодоления империализма как процесс, развивающийся параллельно с парадигмой модернизации и обретения суверенитета в его современном понимании. Но в действительности имел место обратный процесс. Обретшие массовость субъективности — население в целом, угнетенные классы, — вступив на путь модернизации, начали видоизменять и преодолевать его. В тот самый момент, когда освободительные движения были включены в мировой рынок и заняли на нем подчиненное положение, они осознали неприятный и трагический для них основной принцип суверенитета периода современности. Эксплуатация и господство не могли больше существовать в том виде, в котором они существовали в эпоху современности. Когда эти новые и огромные по своим силам субъективности появились на свет благодаря деколонизации и столкнулись с миром современности, они осознали, что главной задачей является не вхождение в современность, а выход за ее пределы.

К новой парадигме глобального развития

Происходила смена парадигмы мирового экономического и политического порядка. Важным элементом этого процесса было то, что мировой рынок как структура иерархии и управления обрел большее значение во всех сферах и регионах, где раньше действовали старые империалистические государства. Мировой рынок занял положение главного узла в аппарате, призванном регулировать глобальные сети обращения. Это объединение произошло сначала только на формальном уровне. Процессы, зародившиеся на конфликтном пространстве освободительных движений и охватывающие все новые сферы капиталистического обращения, не были безусловно и изначально способны вписаться в новую структуру мирового рынка. Интеграция происходила неравномерно и с различной скоростью. В разных регионах и даже в рамках одного и того же региона сосуществовали разные формы организации труда и производства, а также различные системы общественного воспроизводства. То, что могло показаться упорядоченной центральной осью перестройки структуры мирового производства, на самом деле было раздроблено на тысячу отдельных фрагментов, и объединительный процесс повсюду протекал изолированно. Будучи далеко не одномерным, процесс преобразования и объединения контроля над производством являлся, по сути, стремительным развитием бесчисленных вариантов производственных систем. Процесс консолидации мирового рынка парадоксальным образом развивался за счет многообразия и диверсификации, но, несмотря на это, он был реальным.

Тенденция к консолидации мирового рынка имела несколько важных последствий. С одной стороны, широкий перенос из господствующих регионов мира дисциплинарной модели организации труда и всего общества породил в остальных его частях странный эффект сходства, одновременно и приближающий остальной мир к ведущим странам, и изолирующий его от них в своеобразном гетто. То есть освободительные движения оказывались "победителями", но тем не менее попавшими в гетто мирового рынка — гигантское гетто с неопределенными границами, город трущоб, фавелу[388]. С другой стороны, большое количество людей на себе ощутили освобождение в сфере оплаты труда, являвшееся результатом этих процессов. Освобождение в сфере оплаты труда означало включение значительных масс трудящихся в сферу действия дисциплинарного режима капиталистического производства, характерного для современности, будь то на фабрике, в поле или на каком-то ином участке общественного производства, и, следовательно, эти люди были освобождены от того полузависимого состояния, которое поддерживал империализм. Переход к системе фиксированной заработной платы мог (и так было на самом деле) сопровождаться кровопролитием; он мог порождать (и порождал в действительности) системы жестокого подавления; но даже в лачугах новых городов трущоб и фавелах система твердо установленной заработной платы определила появление новых потребностей, устремлений и требований. Например, крестьяне, ставшие наемными сельскохозяйственными рабочими и подчиненные дисциплине новой организации труда, во многих случаях страдали от плохих условий жизни, и нельзя утверждать, что они были более свободны, чем традиционные сельскохозяйственные труженики, подчиненные власти земельных собственников, но они были в то же время воодушевлены новым стремлением к освобождению. Когда в рамках дисциплинарного строя наметилась тенденция к созданию мирового рынка рабочей силы, появилась также и возможность существования его противоположности. Появилось желание уйти от этого дисциплинарного строя, и возникла тенденция формирования не подчиненных дисциплине множества рабочих, стремящихся оставаться свободными.

Возрастающая мобильность больших групп мирового пролетариата — еще одно важное последствие проявлявшейся тенденции консолидации мирового рынка. В противоположность старым империалистическим режимам, в которых направления трудовой мобильности регулировались преимущественно отношениями вертикальной подчиненности — между колонией и метрополией, новый мировой рынок сделал доступным более широкие горизонтальные связи. Становление мирового рынка, организованного в соответствии с дисциплинарной моделью, сопровождается напряженностью, открывающей для мобильности все направления; это проникающая мобильность, являющаяся скорее ризоматической, чем древовидной. В данном случае мы заинтересованы не только в том, чтобы дать феноменологическое описание существующей ситуации, но также в том, чтобы указать возможные пути развития данной ситуации. Новая проникающая мобильность подчиненной дисциплинарным нормам рабочей силы очень значима, поскольку она указывает на подлинное и мощное стремление к свободе и на формирование нового желания, желания перемещений, которые не могут ограничиваться и контролироваться в рамках дисциплинарного режима[389]. Действительно, многие трудящиеся во всем мире вовлекались в насильственные миграции, протекавшие при ужасных обстоятельствах, которые с большой натяжкой можно назвать приносящими освобождение. Верно также, что эти миграции редко повышали стоимость рабочей силы, а чаще всего даже понижали ее, способствуя усилению конкуренции в среде рабочих. Однако эта мобильность дорого стоит капиталу — ее цена растущее желание освобождения.

Новая мобильность, появившаяся вследствие установления в глобальном масштабе капиталистической дисциплинарной парадигмы, имеет ряд макроэкономических последствий. Мобильность населения делает крайне сложным управление национальными рынками (в особенности национальными рынками труда) по отдельности. Адекватное поле для применения капиталистических методов управления более не ограничивается национальными границами или традиционными международными разграничительными линиями. Трудящиеся, бегущие из стран Третьего мира в развитые в поисках работы и достатка, способствовали разрушению границ между этими двумя мирами. Третий мир не исчез совсем в ходе объединения мирового рынка, а стал частью Первого мира, стал гетто, городом трущоб, фавелой в самом его сердце, появляясь там вновь и вновь. Первый мир, в свою очередь, перешел в Третий мир в форме бирж и банков, транснациональных корпораций и холодных небоскребов денег и управления. И экономическая, и политическая география в равной степени видоизменены таким образом, что разграничительные линии между различными зонами сами по себе стали нестабильными и подвижными. В результате весь мировой рынок все больше представляется единой взаимосвязанной сферой эффективного применения капиталистического управления и принуждения.

Это знаменовало момент, когда капиталистические режимы должны были подвергнуться реформам и видоизменению для того, чтобы обеспечить свою способность организовывать мировой рынок. Данная тенденция четко проявляется только в 1980-х гг. (а определенные формы обретает только после краха советской модели модернизации), но уже со времени появления ее основные черты были ясно различимы. Должен был быть создан новый механизм всеобъемлющего контроля глобального процесса — механизм, способный политически координировать новую динамику глобального капиталистического пространства и субъективные параметры его отдельных игроков; он должен был быть в состоянии связать имперский характер управления и проникающую мобильность управляемых. В следующем разделе мы рассмотрим историю реализации этого процесса и, таким образом, обратимся непосредственно к созданию аппарата глобального управления.

Реальное подчинение и мировой рынок

Перед тем, как двинуться дальше, общая логика нашего исследования требует более подробно рассмотреть взаимоотношения между тенденцией к созданию мирового рынка и парадигмой дисциплинарного производства и управления. Почему распространение дисциплинарных режимов по всему миру является решающим моментом рождения Империи? Мы можем дать ответ на этот вопрос, соединив принадлежащие Марксу описание фаз капиталистического подчинения общества и анализ тенденции к образованию мирового рынка. Оба процесса, в сущности, сходятся в определенной точке, иначе говоря, капиталистическое подчинение общества окончательно оформляется с созданием мирового рынка.

Ранее мы видели, что практика империализма предполагала превращение капиталом внешнего пространства во внутреннее, являясь, следовательно, процессом формального подчинения труда капиталу. Маркс использует термин "формальное подчинение" для обозначения процессов, при помощи которых капитал объединяет в рамках своих производственных отношений трудовую практику, возникшую вне его собственной области[390]. Таким образом, процессы формального подчинения, по сути, связаны с расширением области капиталистического производства и капиталистических рынков. В определенный момент, когда капиталистическая экспансия достигает своего предела, процессы формального подчинения более не могут играть главную роль. Процессы реального подчинения труда капиталу не зависят от существования внешнего пространства и не включают в себя описанную выше экспансию. Благодаря процессам реального подчинения, интеграция труда и капитала под началом последнего становится скорее интенсивной, нежели экстенсивной, а развитие общества еще в большей степени определяется капиталом. Конечно же, процессы реального подчинения могут развиваться и без наличия мирового рынка, но полностью выстроенный мировой рынок без этих процессов существовать не может. Другими словами, построение мирового рынка и общее выравнивание или, по крайней мере, управление нормами прибыли в мировом масштабе не могут быть просто результатом действия финансовых факторов или кредитно-денежной политики, но могут быть достигнуты только путем преобразования общественных и производственных отношений. Дисциплина является центральным механизмом такого преобразования. Когда формируется новая общественная реальность, которая объединяет в единый процесс развитие капитала и пролетаризацию населения, политическая форма управления должна быть сама по себе изменена и выражена в виде и форме, соответствующим этому процессу, — в виде мирового дисциплинарного квазигосударства.

Догадки Маркса относительно процессов реального подчинения не могут в полной мере помочь нам. Переход от формального подчинения к реальному требует объяснения через активную деятельность субъектов. Другими словами, доведенная до предела дисциплинарность, возникающая вследствие распространения в глобальном масштабе тейлоризации трудовых процессов, не может в действительности определить потребность в новой форме управления, кроме как через самовыражение активных социальных субъектов. Глобализация рынков, далеко не будучи просто страшным порождением капиталистического предпринимательства, была, по сути, результатом реализации желаний и потребностей рабочей силы тейлористского, фордистского и дисциплинарного типа во всем мире. В этом отношении процессы формального подчинения предвосхитили и довели до зрелого состояния реальное подчинение не потому, что последнее было их порождением (во что, похоже, верил сам Маркс), а потому, что в формальном подчинении были заложены условия для освобождения и борьбы, которую только реальное подчинение и могло контролировать. Активность наделенных желанием субъектов подстегивала ход этого процесса и явственно показывала, что пути назад уже не было. В ответ на эти действия и в господствующих, и в зависимых странах должна была быть установлена новая форма контроля — для того, чтобы управлять тем, что более не поддавалось контролю средствами дисциплинарной системы.

Первоначальное накопление

Как раз в то время, когда пролетариат, казалось бы, исчезает с мировой арены, он становится главным действующим лицом труда. Это утверждение в действительности не столь парадоксально, как это может показаться. То, что действительно исчезло, так это господствующее положение промышленного рабочего класса, который, при этом, не исчез и даже не уменьшился количественно — он просто утратил свое лидирующее положение и переместился географически. Мы, однако, понимаем под "пролетариатом" не только промышленный рабочий класс, но и включаем сюда всех тех, кто находится в зависимом положении, подвергается эксплуатации и трудится под властью капитала. С этой точки зрения по мере того, как капитал распространяет на весь мир сферу своих производственных отношений, все формы труда оказываются пролетаризованными. В любом обществе, повсюду в мире пролетариат во все большей мере становится олицетворением общественного труда.

Маркс описывал процесс пролетаризации с точки зрения первоначального накопления — накопления исходного или предварительного, необходимого для возникновения капиталистического производства и воспроизводства. Необходимо не только накопление богатства или собственности, но и общественное накопление, то есть появление капиталистов и пролетариев. Следовательно, необходимые для этого исторические условия включают прежде всего отделение непосредственного производителя от средств производства. Для Маркса было достаточно описать английский пример подобной социальной трансформации, поскольку Англия представляла собой "высшую точку" капиталистического развития того времени. В Англии, поясняет Маркс, пролетаризация была совершена сначала за счет огораживаний общинных земель и вытеснения крестьян с их наделов, а затем — за счет жестокого преследования бродяжничества. Таким образом, английские крестьяне были "освобождены" от всех средств к существованию и согнаны в новые фабричные города, подготовлены к наемной работе и дисциплине капиталистического производства. Главная движущая сила образования класса капиталистов, наоборот, лежала вне Англии, ее составляла торговля, — а, по существу, завоевательные войны, работорговля и колониальная система. "Сокровища, добытые за пределами Европы посредством прямого грабежа, порабощения туземцев, убийств, — писал Маркс, — притекали в метрополию и тут обращались в капитал"[391]. Небывалый приток богатства превосходил возможности старых феодальных производственных отношений. Английские капиталисты пришли к идее создания нового режима управления, который мог бы эксплуатировать эти новые богатства.

Однако было бы ошибкой считать английский опыт появления пролетариата и капиталистов показательным для всех других случаев. В течение последних трех столетий, когда капиталистические отношения в производстве и воспроизводстве распространились по всему миру, хотя первоначальное накопление и включало всегда отделение непосредственного производителя от средств производства, таким образом создавая классы пролетариев и капиталистов, процесс социальной трансформации тем не менее неизменно носил уникальный характер. В каждом отдельном случае предшествовавшие общественные и производственные отношения были различными, разным был процесс перехода, и даже сами формы складывавшихся капиталистических производственных отношений и, в особенности, отношений воспроизводства различались в соответствии со специфическими культурными и историческими отличиями.

Несмотря на эти важные различия, представляется целесообразным сгруппировать все известные эпохе современности варианты первоначального накопления в соответствии с двумя общими моделями, которые отражают взаимоотношения между богатством и господством, внутренним и внешним факторами. Во всех случаях первоначальное накопление капитала требует нового сочетания богатства и господства. Для первой модели, которую Маркс описал применительно к Англии и которая в общих чертах подходит для Европы в целом, характерно то, что богатства, необходимые для первоначального накопления, попадают в страну извне (из колоний), а господство выступает результатом внутреннего развития (благодаря эволюции производственных отношений в Англии и в Европе в целом). В соответствии со второй моделью, которая характеризует большинство процессов первоначального накопления, протекавших в период современности за пределами Европы, ситуация меняется зеркальным образом, так, что новые богатства появляются внутри страны, а господство приходит извне (как правило, в виде европейского капитала). Перестановка мест богатств и господства, внутреннего и внешнего факторов в этих двух моделях приводят к целому ряду различий в экономических, политических и социальных структурах капитала во всем мире. Многие из таких различий, вытекающих из существования двух указанных моделей, были адекватно описаны представителями теории экономической отсталости в терминах центральных и периферийных капиталистических структур[392].

С выходом за пределы современности, с переходом к постсовременности процесс первоначального накопления на самом деле продолжается. Первоначальное накопление — не такой процесс, который совершается один раз и затем существует как данность; скорее, капиталистические производственные отношения и общественные классы должны воспроизводиться непрерывно. Изменилась модель, или способ первоначального накопления. Прежде всего, сочетание внешних и внутренних факторов, определяющее две модели первоначального накопления эпохи современности, постепенно становится иным. Еще более важным было изменение природы труда и аккумулировавшихся богатств. В наши дни накапливаемое общественное богатство носит все более аматериальный характер; оно включает социальные отношения, инфраструктуру, информацию и эмоциональные связи между людьми. Соответственно и общественный труд становится все более аматериальным по своей природе; он одновременно производит и воспроизводит абсолютно все стороны общественной жизни. В то время как образ пролетариата становится главным образом труда, предмет его труда также приобретает всеобщий характер. Общественный труд порождает саму жизнь.

Следует подчеркнуть ведущую роль, которую сегодня играет накопление информации в процессе первоначального накопления и еще большего обобществления производства. С появлением новой информационной экономики для того, чтобы имело место капиталистическое производство, необходимо определенное накопление информации. Информация несет через свои каналы распространения и богатство, и управление производством, разрушая ранее существовавшие представления о внутреннем и внешнем пространствах, а также уменьшая роль временного фактора, прежде определявшего первоначальное накопление. Другими словами, информационное накопление (как и первоначальное накопление, проанализированное Марксом) разрушает или, по крайней мере, деформирует ранее существовавшие производственные отношения, но (в отличие от первоначального накопления Маркса) оно немедленно интегрирует производственные процессы, протекающие в его собственных каналах распространения, и обеспечивает в различных областях общественного производства высочайшую степень производительности. Временная последовательность развития, таким образом, предельно сжимается, поскольку все общество стремится быть интегрированным тем или иным образом в сетевую структуру информационного производства. Информационные сети изменяются в сторону одновременности общественного производства. Поэтому революция информационного накопления требует гигантского скачка в сторону большего обобществления производства. Это увеличившееся обобществление, наряду с уменьшением социального пространства и значения временного фактора, является процессом, который, без сомнения, приносит капиталу возросшую производительность, но в то же время обозначает преодоление эры господства капитала и становление нового способа производства.

3.3 Сопротивление, кризис, трансформация

Непрерывность борьбы обеспечивается просто: рабочим нужны только они сами и начальник перед ними. Но непрерывность организации является редким и сложным явлением: как только происходит ее институционализация, ее сразу же начинает использовать капитализм или рабочее движение на службе капитализма

Марио Тронти


"Новые левые" появились… из вертящихся бедер Элвиса [Пресли]

Джерри Рубин

Ранее мы определили войну во Вьетнаме как отклонение от американского конституционного проекта и стремления к Империи. В то же время война была выражением желания свободы со стороны вьетнамцев, выражением крестьянской и пролетарской субъектности — важнейшим примером сопротивления одновременно последним проявлениям империализма и международному дисциплинарному режиму. Война во Вьетнаме является подлинным поворотным моментом в истории капитализма наших дней, в том смысле, что вьетнамское сопротивление представляется символом целого ряда решительных выступлений по всему миру, которые до этого времени оставались изолированными и далекими друг от друга. Крестьянство, находящееся в зависимом от многонационального капитала положении, (пост)колониальный пролетариат, промышленный рабочий класс в ведущих капиталистических странах и новый слой пролетариата, занятого интеллектуальным трудом, во всем мире оказывались в рамках общей системы эксплуатации фабрикой-обществом приобретающего глобальный характер дисциплинарного режима. Различные выступления были направлены против одного общего врага: международного дисциплинарного порядка. Сложилось объективное единство участников борьбы, в некоторых случаях осознаваемое, в других — неосознаваемое ими. Длинная череда выступлений против дисциплинарных режимов достигла зрелых форм и заставила капитал пойти на преобразование его собственной структуры и смену парадигмы развития.

В конце 1960-х гг. международная система капиталистического производства находилась в кризисе[393]. Капиталистический кризис, как учит нас Маркс, — это ситуация, в которой происходит обесценение капитала, вынуждающее проводить глубокую реорганизацию производственных отношений в результате понижающего давления пролетариата на норму прибыли. Другими словами, капиталистический кризис не является просто результатом внутреннего развития капитала, но вызван непосредственно столкновением с пролетариатом[394]. Такое марксистское понимание кризиса позволяет пролить свет на наиболее важные черты кризиса 1960-х гг. Падение нормы прибыли и крушение отношений господства в этот период могут быть лучше всего поняты, если рассматривать их как результат пересечения и слияния выступлений пролетариата и различных сил антикапиталистической направленности против мировой системы капитализма.

В ведущих капиталистических странах в этот период наблюдались чрезвычайно интенсивные выступления рабочих, направленные в первую очередь против дисциплинарного режима капиталистического труда. Эти выступления выражались прежде всего в общем отказе от работы и особенно в отказе работать на фабриках. Они были направлены против эффективности труда и любой модели развития, основанной на повышении производительности фабричного труда. Отрицание дисциплинарного режима и утверждение сферы свободы от работы стали определяющими чертами новой формы коллективного поведения и новой жизненной установки[395]. Во-вторых, эти выступления способствовали разрушению капиталистических разделений на рынке труда. Три основные характеристики рынка труда — разделение социальных групп (по классовой, расовой, этнической или половой принадлежности), подвижность рынка рабочей силы (социальная мобильность, развитие сферы услуг, новые отношения между прямым и непрямым производительным трудом и т. д.) и иерархическая структура рынка абстрактного труда, — все они оказались под угрозой из-за растущих жесткости и общности требований рабочих. Возросшее обобществление капитала также привело к росту социальной однородности пролетариата. Его окрепший голос выразил общее требование гарантированной социальной заработной платы и очень высокого уровня благосостояния[396]. В-третьих, наконец, наступление рабочих было направлено непосредственно против капиталистического господства. Отказ работать и социальная однородность пролетариата соединились в лобовой атаке на принудительную организацию общественного производства и дисциплинарного механизма господства. Это наступление рабочих было абсолютно политическим — даже когда многие массовые выступления, в особенное-ти молодежные, казались явно аполитичными, — в той мере, в которой оно подвергало опасности и наносило удар по важнейшим политическим центрам экономической организации капитала.

Крестьянские и пролетарские выступления в зависимых странах также вынуждали реформировать местные и международные политические структуры. Десятки примеров революционной борьбы — от Китайской революции 1949 г. до войны во Вьетнаме и от Кубинской революции вплоть до многочисленных освободительных движений в Латинской Америке, Африке и арабском мире — вывели на первый план требование пролетариата о повышении заработной платы, которое различные социалистические и (или) националистические реформистские режимы вынуждены были удовлетворить и которое немедленно дестабилизировало мировую экономическую систему. Идеология модернизации, даже в тех случаях, когда она не означала "развитие", породила новые устремления, выходившие за рамки установившихся отношений производства и воспроизводства. Неожиданный рост цен на сырье, электроэнергию и некоторые виды сельскохозяйственной продукции в 1960-х и 1970-х гг. явился симптомом наличия этих новых устремлений и растущего давления пролетариата на уровень заработной платы. Последствия этих революционных выступлений имели не только количественное выражение, но также определяли качественно новое явление, характеризовавшее интенсивность кризиса. В течение более чем ста лет практика империализма ставила все формы производства во всем мире под контроль капитала, и эта тенденция только усилилась в переходный период. Эта тенденция также с необходимостью создала потенциальное, или виртуальное, единство мирового пролетариата. Это виртуальное единство никогда не реализовалось полностью как политическое единство в мировом масштабе, но тем не менее оно имело значимые последствия. Иными словами, в данном случае нам представляются наиболее важными не редкие примеры осуществленного на практике и осознанного объединения трудящихся, а объективное совпадение революционных выступлений, которые накладывались одно на другое как раз потому, что, несмотря на свои радикальные различия, все они были направлены против мирового дисциплинарного капиталистического режима. Эта увеличивающаяся частота совпадений определила то, что мы называем "накоплением революционных выступлений".

Это накопление подрывало традиционную стратегию капитала, который долгое время опирался на иерархическую структуру международного разделения труда с тем, чтобы заблокировать всякую попытку образования достижения единства трудящихся в мировом масштабе. Уже в XIX веке, когда европейский империализм еще. не потерпел сокрушительное поражение, Энгельс сожалел о том, что английский пролетариат был поставлен в положение "рабочей аристократии", поскольку его интересы оказались более связанными с существованием системы британского империализма, чем с положением многочисленных трудящихся колоний. В период заката империализма четкое международное разделение труда, безусловно, оставалось, но преимущества, которые давал национальному рабочему классу империализм, начали уменьшаться. Ставшие обычной практикой, выступления пролетариата в зависимых странах сделали невозможной применение старой империалистической стратегии переноса кризиса из метрополии на зависимые территории. Было более не реально опираться на давнишнюю тактику Сесиля Родса, заключавшуюся в том, чтобы избегать опасностей внутренней классовой борьбы в Европе путем переноса экономического давления на все еще мирные зависимые владения, управлявшиеся при помощи жестоких, но эффективных методов. Пролетариат, сформировавшийся на империалистической почве, был теперь сам организован, вооружен и опасен. Таким образом, существовала тенденция к объединению мирового или многонационального пролетариата в одном общем наступлении на дисциплинарный капиталистический режим[397]. Сопротивление и почин пролетариата зависимых стран стали символом и примером для пролетариата господствующих капиталистических государств. В силу этого сближения выступления трудящихся во всем капиталистическом мире ознаменовали конец разделения на Первый и Третий миры и возможность политической интеграции всего мирового пролетариата. Сближение этих выступлений вывело на международный уровень вопрос о преобразовании кооперации трудящихся в революционную организацию и создании подлинного политического единства.

Объективное сближение и аккумулирование выступлений протеста сделали оценку ситуации с точки зрения теории Третьего мира, которая раньше могла приносить ограниченную пользу, абсолютно бессмысленной. В нашем понимании этот подход основывается на признании того, что важнейшее противоречие и антагонизм мировой капиталистической системы заключается в противостоянии капитала Первого мира и трудящихся Третьего мира[398]. Возможность революции, таким образом, относится всецело к странам Третьего мира. Эта точка зрения прямо или косвенно высказывалась во множестве теорий зависимости, экономической отсталости и сторонниками "мир-системного" анализа[399]. Ограниченные преимущества концепции Третьего мира заключались в ее противостоянии идее Первого мира, евроцентристскому мнению о том, что нововведения и изменения всегда исходили и могли исходить только из Европы или Америки. Однако такое зеркальное противоположение одному ложному утверждению вело лишь к другому, столь же ложному утверждению. Мы считаем концепцию Третьего мира неадекватной, поскольку она игнорирует нововведения и антагонизмы труда в Первом и Втором мирах. Более того, и это имеет наибольшее значение для нас в данном случае, подобная концепция не учитывает реальное сближение движений протеста по всему миру, как в господствующих, так и в зависимых странах.

Капиталистический ответ на кризис

По мере того, как слияние выступлений протеста по всему миру подрывало капиталистические и империалистические возможности дисциплины, экономический порядок, который господствовал в мире в течение почти тридцати лет, золотой век американской гегемонии и капиталистического роста, начал постепенно угасать. Форма и содержание капиталистического регулирования международного развития на послевоенный период были директивно определены на конференции в Бреттон Вудсе, штат Нью Гемпшир, в 1944 г.[400] Бреттонвудская система была основана на трех основополагающих принципах. Ее первой особенностью являлась всеобъемлющая экономическая гегемония Соединенных Штатов Америки над всеми несоциалистическими странами. Эта гегемония обеспечивалась стратегическим выбором в пользу либерального пути развития, основанного на относительно свободной торговле и, в большей степени, на сохранении золота (около трети мировых запасов которого принадлежали США) как гарантии могущества доллара. Доллар был "столь же ценным, как и золото". Во-вторых, эта система нуждалась в соглашении о валютной стабилизации между США и остальными ведущими капиталистическими государствами (в первую очередь европейскими, а затем уже Японией), касающемся традиционных территорий европейских империалистических держав, в которых ранее господствовали английский фунт и французский франк. Преобразования в ведущих капиталистических странах могли быть, таким образом, профинансированы за счет положительного сальдо торгового баланса в США и гарантированы валютной системой, ориентированной на доллар. Наконец, Бреттонвудская система навязала установление квази-империалистических отношений между США и всеми зависимыми от них несоциалистическими странами. Экономическое развитие США, а также стабилизация и преобразования в Европе и Японии были гарантированы Америкой постольку, поскольку она в результате своих отношений с зависимыми странами накапливала империалистическую сверхприбыль.

Система американской валютной гегемонии была принципиально новым явлением, поскольку если контроль над прежними международными валютными системами (особенно британской) был сосредоточен в основном в руках частных банкиров и финансистов, то Бреттонвудская система делегировала контрольные полномочия ряду правительственных и регулирующих организаций, включая Международный Валютный Фонд, Всемирный Банк, и в конечном счете Федеральной резервной системе США[401]. Таким образом, Бреттонвудская система может рассматриваться как валютное и финансовое выражение господства модели Нового курса в мировой капиталистической экономике.

Кейнсианские и псевдоимпериалистические механизмы Бреттонвудской системы в конце концов оказались в кризисе, когда продолжавшиеся выступления трудящихся в США, Европе и Японии увеличили цену стабилизации и реформистской политики и когда антиимпериалистические и антикапиталистические выступления в зависимых странах начали препятствовать получению сверхприбылей[402]. Когда мотор империализма начал работать вхолостую и выступления трудящихся становились все более наступательными, торговый баланс США стал значительно смещаться в направлении Европы и Японии. Первая фаза кризиса — незаметно наступившая, отнюдь не бурная — началась в конце 1960-х гг. Поскольку механизмы Бреттонвудской системы сделали доллар фактически неконвертируемым, финансовое управление мировым производством и торговлей вступило в стадию, характеризовавшуюся относительно свободным обращением капитала, созданием мощного евродолларового рынка и установлением политического равноправия в США и практически всех ведущих странах[403]. Однако взрывоопасные события 1968 года в Европе, США и Японии в сочетании с победой Вьетнама в войне с США полностью подорвали временную стабилизацию. Стагфляция открыла дорогу безудержной инфляции. Отсчет второй фазы кризиса может вестись с 17 августа 1971 года, когда президент Никсон отменил обратимость доллара в золото, сделав доллар де-юре неконвертируемым, и ввел десятипроцентную пошлину на все товары, импортируемые в США из Европы[404]. Весь государственный долг США был переложен на плечи Европы. Это было сделано только благодаря экономической и политической мощи США, напомнивших, таким образом, европейским государствам об исходных условиях Бреттонвудского соглашения, о своей гегемонии как высшей точке эксплуатации и капиталистического господства.

В 1970-е гг. кризис был официально признан и приобрел структурный характер. Система политического и экономического равновесия, изобретенная в Бреттон Вудсе, пришла в полнейший беспорядок, и все, что от нее осталось, так это суровая реальность гегемонии США. Снижавшаяся эффективность механизмов Бреттонвудской системы и разложение финансовой системы фордизма в ведущих странах сделали очевидным то, что восстановление мировой капиталистической системы должно будет включать всеобъемлющее изменение экономических отношений и переход к новой парадигме в определении мирового господства. Однако подобный кризис не всегда носит исключительно негативный характер и является неприемлемым с точки зрения капитала. Маркс утверждал, что капитал на самом деле глубоко заинтересован в экономическом кризисе в силу его преобразующих возможностей. С точки зрения интересов системы в целом отдельные капиталисты консервативны. Они сосредоточивают свое внимание в первую очередь на максимизации личных прибылей в краткосрочной перспективе, даже когда это влечет разрушительные последствия для совокупного капитала в долгосрочном плане. Экономический кризис способен преодолеть подобное сопротивление, уничтожить убыточные сектора экономики, видоизменить организацию производства и обновить его технологические параметры. Иными словами, экономический кризис может способствовать трансформации, которая восстановит общий высокий уровень прибыли, таким образом эффективно отвечая на вызов, созданный выступлениями трудящихся. Общее обесценение капитала и его попытки уничтожить организацию трудящихся способствуют изменению сущности кризиса — вместо несбалансированности обращения и перепроизводства ею становится реорганизация аппарата управления, что изменяет соотношение между развитием и эксплуатацией.

Принимая во внимание интенсивность и слаженность выступлений 1960-х и 1970-х гг., перед капиталом были открыты два пути к снижению их накала и реструктуризации управления, и он испробовал каждый из этих путей по очереди. Первый путь, имевший только ограниченную эффективность, являлся репрессивным вариантом — в основе своей консервативными действиями. Репрессивная стратегия капитала была направлена на то, чтобы полностью изменить ход общественного процесса, разделить и разукрупнить рынок труда и восстановить свой контроль над всем производственным циклом. Таким образом, капитал ставил в привилегированное положение организации, обеспечивающие гарантированный уровень заработный платы ограниченному числу работающих, привязывая этот слой населения к данным структурам и усиливая разделение между ним и более маргинальными группами. Восстановление системы иерархического обособления, как внутри отдельных государств, так и в международном масштабе, было увенчано контролем над социальной мобильностью и изменчивостью. Использование технологии как средства осуществления репрессивной стратегии, включая автоматизацию и компьютеризацию производства, являлось основным оружием, применявшимся в этом процессе. Предшествовавшие фундаментальные технологические изменения в истории капиталистического производства (введение конвейерной сборки и массового выпуска продукции) влекли за собой очень крупные преобразования самого производственного процесса (тейлоризм) и значительное движение вперед в регулировании общественного цикла воспроизводства (фордизм). Однако технологические изменения 1970-х гг. с их упором на автоматизированную рационализацию производства довели эти процессы до предела, до крайней точки. Тейлористский и фордистский механизмы более не могли контролировать динамику производительных и общественных сил[405]. Подавление, осуществлявшееся через старую систему господства, возможно, и могло положить конец разрушительным проявлением кризиса и неистовству выступлений трудящихся, но оно также являлось саморазрушающим выбором, который мог задушить само капиталистическое производство.

Тогда пришло время обратиться ко второму пути, опиравшемуся на технологические нововведения, направленные теперь не только на подавление, но скорее на изменение самого состава пролетариата, и, таким образом, интегрировавшему его новые практики и формы, извлекавшему из них выгоду и господствовавшему над ними. Для того, чтобы понять возникновение второго варианта капиталистического ответа на кризис — пути, означавшего изменение парадигмы, — необходимо выйти за рамки непосредственной логики капиталистической стратегии и планирования. История различных форм капитализма всегда была историей реагирования на внешние факторы: предоставленный самому себе, капитал никогда не откажется от получения прибыли. Другими словами, капитализм претерпевает крупное изменение только тогда, когда его на это вынуждают и когда его текущее состояние престает быть прочным. Чтобы понять этот процесс с точки зрения его действующей силы, мы должны встать на позиции противоположной стороны, то есть на позиции пролетариата и остающегося некапиталистическим мира, который все больше втягивается в капиталистические отношения. Сила пролетариата накладывает ограничения на капитал и не только определяет кризис, но и диктует условия и сущность трансформации капитала. Пролетариат фактически создает общественные и производственные формы, которые капитал будет вынужден принять в будущем.

Мы можем усмотреть первый намек на эту определяющую роль пролетариата, если зададимся вопросом, как США оказались в состоянии поддерживать свою гегемонию во время кризиса. Ответ на этот вопрос по большей части заключается, как это ни парадоксально, не в исключительной одаренности американских политиков или предпринимателей, а в силе и творческом потенциале американского пролетариата. В то время как ранее, основываясь на другом подходе, мы определили вьетнамское сопротивление американской агрессии как символический эпицентр протеста, теперь, говоря об изменении парадигмы мирового капиталистического господства, мы видим, что американский пролетариат выступает как субъект, наиболее полно выражающий чаяния и потребности трудящихся во всем мире[406]. В противовес традиционному утверждению о слабости американского пролетариата вследствие его незначительного представительства в политических партиях и участия в профсоюзах, по сравнению с Европой и любыми другими частями света, мы, как ни странно, считаем его сильным именно вследствие этих причин. Сила рабочего класса сосредоточена не в институтах представительства, но в антагонизме им и автономии самих трудящихся[407]. Вот что обозначало подлинную силу американского промышленного рабочего класса. Более того, в еще большей степени, чем в промышленном рабочем классе, созидательный потенциал пролетариата и его способность к борьбе были сосредоточены среди трудящихся вне фабрик и заводов. Даже (и особенно) те, кто отказывался работать, представляли серьезную угрозу и выдвигали созидательные альтернативы[408]. Таким образом, для того, чтобы понять, почему американская гегемония сохранялась, недостаточно сослаться только на силовые методы, использовавшиеся американским капитализмом по отношению к капиталистам в других странах. Гегемония США поддерживалась антагонистической силой американского пролетариата.

Новая гегемония, которая, как казалось, осталась в руках США, тогда еще была ограничена и замкнута в рамках старых механизмов дисциплинарных преобразований. Для того, чтобы привести процесс преобразований в соответствие с характером политических и технологических изменений, требовалось изменение парадигмы. Иными словами, капитал должен был столкнуться с проявлением силы пролетариата как субъекта, с новым производством субъективности пролетариата и дать свой ответ на него. Это новое производство субъективности достигло (помимо борьбы за благосостояние, о чем мы уже упоминали) уровня, который можно было бы назвать экологической борьбой, борьбой за образ жизни, что выразилось в конечном счете в развитии аматериального труда.

Экология капитала

Мы до сих пор не достигли понимания сути второго варианта капиталистического ответа на кризис, изменения парадигмы, которое вывело капитализм за рамки логики и практики дисциплинарной модернизации. Мы должны еще раз вернуться назад и проанализировать те ограничения, которые накладывали на капитал мировой пролетариат и некапиталистическое окружение, что делало трансформацию необходимой и одновременно диктовало ее условия.

В годы Первой мировой войны многим наблюдателям, и особенно марксистским теоретикам империализма, казалось, что уже слышен похоронный звон и капитал стоит на грани неминуемого краха. В течение десятилетий капитал вел крестовый поход за распространение своего могущества, использовал значительные территории для его умножения, а теперь впервые столкнулся с тем, что дошел до границ своего возможного расширения. Как только этот предел был достигнут, империалистические державы неизбежно оказались в состоянии смертельного конфликта друг с другом. Капитал, как заметила Роза Люксембург, зависел от своей периферии, от своего некапиталистического окружения. Оно было необходимо капиталу для того, чтобы получать и капитализировать прибавочную стоимость и таким образом продолжать цикл накопления. В начале XX века выяснилось, что империалистические авантюры капиталистического накопления вскоре приведут к истощению некапиталистического окружения и капитал будет обречен на "голодную смерть". Все, что не относилось к сфере капитала, — будь то из мира человека, животных, растений или минералов — рассматривалось с точки зрения капитала и его экспансии как формы природы[409]. Таким образом, критика империалистического капитализма была проявлением экологического сознания — экологического ровно постольку, поскольку оно признавало подлинные пределы возможности природы и катастрофические последствия выхода за эти ограничения[410].

Однако когда мы пишем эту книгу в конце XX века, капитализм чудесным образом процветает, процесс накопления идет лучше, чем когда-либо. Как согласуется этот факт с подробным и тщательным анализом множества марксистских авторов начала XX века, которые указывали на империалистические конфликты как на симптомы грядущего экологического бедствия, превышающего адаптационные возможности природы? Можно высказать три предположения, которые могут приблизить нас к разгадке тайны, почему капитализм по-прежнему жизнеспособен. Во-первых, как утверждают некоторые, капитал перестал носить империалистический характер, он реформировался, повернул время вспять, возвратился к дням своей юности, к свободной конкуренции и установил щадящие, экологические отношения со своим некапиталистическим окружением. Хотя видные теоретики, от Маркса и до Розы Люксембург, не указывали на то, что подобный процесс входит в противоречие с сущностью самого капиталистического накопления, даже беглый взгляд на мировую политическую экономию наших дней должен убедить кого угодно решительно отвергнуть это объяснение. Представляется вполне очевидным, что капиталистическая экспансия продолжалась ускоренными темпами и во второй половине XX века, открывая новые территории для распространения на них капиталистического рынка и подчиняя некапиталистические производственные процессы власти капитала.

Вторая гипотеза заключается в том, что неожиданная устойчивость капитализма обеспечивается просто продолжением процессов экспансии и накопления, которые мы проанализировали ранее, и что полное истощение окружающей среды еще не наступило, а критический момент исчерпания всех сил природы и экологические бедствия еще впереди. Действительно, запасы ресурсов в странах некапиталистического окружения оказались очень велики. Хотя так называемая "Зеленая революция" и сделала частью системы капитализма значительную долю мирового некапиталистического сельского хозяйства, а другие модернизационные процессы включили новые территории и страны в цикл капиталистического накопления, по-прежнему оставались громадные (хотя, безусловно, ограниченные) объемы рабочей силы и материальных ресурсов, которые только предстояло включить в систему капиталистического производства и зоны для расширения рынков. Например, крах социалистических режимов в Советском Союзе и Восточной Европе, наряду с открытием китайской экономики в период после смерти Мао Цзедуна, предоставили мировому капиталу доступ на значительные территории некапиталистического окружения — подготовленные к включению в капиталистическую систему за годы социалистической модернизации. Даже в регионах, давно и прочно интегрировавшихся в мировую капиталистическую систему, по-прежнему остаются богатые возможности для ее дальнейшей экспансии. Иными словами, в соответствии с этой гипотезой некапиталистическое окружение остается под формальным контролем капиталистического мира, и соответственно накопление, по крайней мере частично, может по-прежнему осуществляться за счет этого формального подчинения: предрекавшие неизбежный крах капитализма не ошибались, они лишь выступили слишком рано. Тем не менее ограничения, накладываемые некапиталистической средой, реально существуют. Рано или поздно некогда обильные природные ресурсы иссякнут.

Третья гипотеза, которая может рассматриваться как дополнение ко второй, заключается в том, что капитал в наши дни продолжает накопление за счет подчинения в рамках цикла расширенного воспроизводства, но все чаще его власть распространяется не на некапиталистическое окружение, а на его собственную область — то есть подчинение перестает быть формальным, а становится реальным. Капитал теперь ориентируется не на внешнее, а на внутреннее пространство, и, таким образом, его экспансия приобретает скорее интенсивный, нежели экстенсивный характер. Этот переход основан на качественном скачке в технологической организации капиталистического производства. Предыдущие стадии промышленной революции принесли созданные промышленным способом потребительские товары, а затем созданные механическим способом станки, а теперь мы сталкиваемся с промышленным производством сырья и продуктов питания, иначе говоря, механически созданными природой и культурой[411]. Можно сказать, следуя за Фредериком Джеймисоном, что постмодернизация является экономическим процессом, возникающим, когда машинные и промышленные технологии охватывают весь мир, когда процесс модернизации завершен и когда формальное подчинение некапиталистического окружения достигает своего предела. Благодаря процессу технологической трансформации эпохи современности все в природе стало связано с капиталом или, по крайней мере, стало областью его приложения[412]. В то время как накопление в эту эпоху основано на формальном подчинении некапиталистического окружения, во времена постсовременности накопление связано с реальным подчинением в самом капиталистическом мире. Это представляется подлинным ответом капитализма на угрозу "экологического бедствия", ответом, направленным в будущее[413]. Завершение индустриализации общества и природы, то есть завершение процесса модернизации, является, однако, только предварительным условием для перехода к постмодернизации и описывает происходящую трансформацию только в смысле отрицания, как некое иное, последующее, пост-явление. В следующем разделе мы рассмотрим реальное содержание процессов постмодернизации, или информатизации производства.

Покушение на дисциплинарный режим

Для того, чтобы глубже понять вышеописанный переход, требуется рассмотреть его решающий фактор, заключающийся в изменении субъективности рабочей силы. В период кризиса, в 1960-е и 1970-е гг., рост благосостояния и универсализация дисциплины как в ведущих, так и в зависимых странах создали новое измерение свободы трудящихся масс. Иными словами, рабочие воспользовались дисциплинарной эпохой, особенно моментами ее слабости и политической дестабилизации (как, например, в период Вьетнамского кризиса) с тем, чтобы расширить общественную власть труда, увеличить стоимость рабочей силы и пересмотреть набор потребностей и стремлений, которым должны были соответствовать уровень заработной платы и общего благосостояния. Используя терминологию Маркса, можно сказать, что стоимость необходимого труда необычайно возросла, и — безусловно, самое важное с точки зрения капитала, — в то время как продолжительность необходимого рабочего времени увеличивалась, показатели прибавочного рабочего времени (следовательно, и прибыли) снижались. С точки зрения капиталиста, стоимость необходимого труда является объективным экономическим параметром — ценой рабочей силы, столь же объективной, как цена пшеницы, нефти и других товаров — но в действительности она определяется социально и является показателем силы выступлений социального протеста на протяжении длительного времени. Определение совокупности социальных потребностей, качество проведения досуга, организация семейных отношений, ожидания от жизни — все это задействовано и существенным образом представлено в стоимости воспроизводства рабочей силы. Огромный рост социальных выплат (включая одновременно уровень заработной платы и пособий) во время кризиса 1960-70-х гг. явился непосредственным результатом аккумуляции выступлений социального протеста, связанных с проблемами сфер воспроизводства, внерабочего времени, жизни вообще.

Социальные выступления не только увеличили стоимость воспроизводства и уровень социальных выплат (уменьшая тем самым уровень прибыли), но также, что более важно, привели к изменению качества и сущности самого труда. Особенно в ведущих капиталистических странах, где мера свободы, предоставленной трудящимся и завоеванной ими, была наивысшей, а отрицание дисциплинарного режима общества-фабрики сочеталось с переоценкой общественной ценности всей производительной деятельности. Дисциплинарный режим со всей очевидностью более не удовлетворял потребностям и чаяниям молодежи. Перспектива получить работу, гарантирующую постоянную и стабильную занятость восемь часов в день, пятьдесят недель в году на всю жизнь, перспектива подчиниться царящему на обществе-фабрике режиму нормализации, что было мечтой для многих из их родителей, теперь казалась смерти подобной. Массовое отрицание дисциплинарного режима, которое принимало самые различные формы, было не только выражением негативных эмоций, но и созидательным моментом, который Ницше называл переоценкой ценностей.

Различные формы общественной полемики и экспериментов так или иначе сводились к отказу принимать некую жесткую программу материального производства, характерную для дисциплинарного режима, его модель фабрики с большим количеством рабочих, его нуклеарную структуру семьи[414]. Затем эти движения проповедовали более гибкую созидательную динамику и то, что можно было бы назвать более материальными формами производства. С точки зрения традиционных "политических" групп, принимавших участие в американских общественных движениях 1960-х гг., разные формы социального экспериментирования, развившиеся в большом количестве в тот период, представляли собой отход от "настоящей" политической и экономической борьбы, но они не увидели, что эксперименты "всего лишь в сфере культуры" имели чрезвычайно глубокие политические и экономические последствия.

Концепция "выпадения" является на самом деле очень слабым объяснением того, что происходило в Хейт-Эшбери и повсюду в США в 1960-х гг. Двумя важнейшими процессами были отказ от дисциплинарного режима и экспериментирование с новыми формами производительности. Этот отказ ежедневно проявлялся в разных вариантах и в тысячах случаев. Учащийся колледжа экспериментировал с ЛСД вместо того, чтобы искать работу; девушка отказывалась выходить замуж и создавать семью; "простодушный" афро-американский рабочий выступал против неравной системы оплаты труда, при помощи любых доступных средств отказываясь работать[415]. Молодежь, отвергавшая удушающую повторяемость фабрики-общества, изобретала новые формы мобильности и гибкости, новый образ жизни. Студенческие движения способствовали приданию высокой общественной значимости знанию и интеллектуальному труду. Феминистские движения, прояснившие политическое содержание "личных" отношений и отрицавшие патриархальную дисциплину, повысили общественную ценность того, что традиционно считалось женской работой, включающей в основном деятельность, связанную с эмоциональной поддержкой и уходом и направленную на оказание услуг, необходимых для общественного воспроизводства[416]. Все многообразие этих движений и возникающая контркультура выдвигали на первый план социальную значимость кооперации и коммуникации. Массовая переоценка ценностей общественного производства и производства новых субъективностей открывали путь для глубокого изменения рабочей силы. В следующем разделе мы подробно рассмотрим, как показатели значения этих движений — мобильность, гибкость, знания, коммуникация, кооперация, эмоции и аффекты — определили трансформацию капиталистического производства в последующие десятилетия.

Различные попытки анализа "новых социальных движений" оказали очень ценную услугу, настаивая на политической значимости культурных движений в полемике с представителями узко экономического подхода, преуменьшающего их значение[417]. Однако эти исследования сами по себе являются чрезвычайно ограниченными, поскольку, как и те, против кого они выступают, они сохраняют узкое понимание экономического и культурного. Что еще более важно, они не признают мощной экономической сипы движений в области культуры, иначе говоря, возрастающей нераздельности явлений экономики и культуры. С одной стороны, капиталистические отношения развивались для того, чтобы подчинить себе все аспекты общественного производства и воспроизводства, все области жизни; но, с другой стороны, культурные связи переопределяли сущность производственных процессов и экономическую структуру стоимости. Благодаря огромным масштабам аккумуляции движений протеста, один способ производства, и прежде всего способ производства субъективности, уничтожался, и на его месте создавался новый.

Эти новые циклы производства субъективности, сфокусированные на драматических изменениях характера стоимости и труда, появились внутри дисциплинарной организации общества, а на последнем этапе были направлены против нее. Социальные движения предвосхитили осознание капиталом необходимости смены парадигмы производства и определили ее форму и содержание. Если бы не было войны во Вьетнаме, рабочих и студенческих выступлений в 1960-х гг., если бы не было 1968 года и второй фазы активизации феминизма, если бы не было целой серии антиимпериалистических выступлений, капитал был бы удовлетворен простым поддержанием принципов организации своей власти, счастлив тем, что избавлен от хлопот, связанных с необходимостью изменять парадигму производства. Это удовлетворение имело бы несколько причин: поскольку естественные границы развития вполне его устраивали; поскольку ему угрожало развитие аматериального труда; поскольку ему было известно, что проникающая мобильность и процессы смешения мировой рабочей силы содержали в себе потенциал для новых кризисов и классовых конфликтов дотоле невиданного характера. Перестройке производства от фордизма к постфордизму, от модернизации к постмодернизации предшествовало появление новой формы субъективности[418]. Этот переход от фазы совершенствования дисциплинарного строя к следующей фазе смены производственной парадигмы был инициирован снизу, пролетариатом, состав которого к тому времени изменился. Капиталу не нужно было изобретать новую парадигму (даже если бы он был способен сделать это), поскольку подлинный момент творчества уже состоялся. Задача капитала состояла в том, чтобы возглавить новую систему, которая уже была независимо от него создана и определена в рамках нового отношения к природе и труду, отношений самоуправляющегося производства.

В этот момент дисциплинарная система стала ненужной и должна была быть отвергнута. Капитал должен был завершить процесс зеркального отражения и перемены мест, вызванный новым качеством рабочей силы; он должен был приспособиться к этой системе, чтобы снова быть в состоянии управлять. Мы полагаем, что именно поэтому промышленные и политические круги, полагавшиеся в наибольшей степени и наиболее осознанно на предельно возможную модернизацию дисциплинарной модели производства (такие, как ведущие представители капитала в Японии и Восточной Азии), более всех пострадали во время этого преобразования. Только те формы существования капитала способны процветать в новом мире, которые адаптируются к новой структуре рабочей силы — аматериальной, кооперативной, коммуникативной и аффективной, а также управляют ею.

Предсмертные муки советской дисциплинарной системы

Описав в первом приближении условия и формы существования новой парадигмы, мы хотели бы кратко рассмотреть одно из огромных последствий процесса ее смещения, проявившееся в сфере субъективности, — крах Советской системы. Наше основное положение, в котором мы едины со многими исследователями Советского мира[419], заключается в том, что система вступила в полосу кризиса и погибла из-за своей структурной неспособности выйти за рамки дисциплинарного управления, как в отношении способа производства, который являлся фордистским и тейлористским в своей основе, так ив отношении формы политической власти, которая представляла собой социалистический вариант кейнсианства, будучи, таким образом, просто системой, осуществлявшей модернизацию внутри страны и проводившей империалистическую политику в отношении внешнего мира. Это отсутствие гибкости в адаптации системы управления и производственного механизма к изменениям характера рабочей силы усилило сложности трансформации системы. Неповоротливый бюрократический аппарат Советского государства, унаследованный от длительного периода ускоренной модернизации, поставил власть в СССР в нетерпимое положение, когда она должна была реагировать на новые требования и желания, выражавшиеся возникавшими по всему миру субъективностями, сначала в рамках процесса модернизации, а затем и вне его пределов.

Вызов постсовременности исходил прежде всего не от враждебных государств, а от новой субъективности рабочей силы и ее новой интеллектуальной и коммуникативной структуры. Режим, особенно в его либеральных проявлениях, был не в состоянии дать адекватный ответ на эти требования субъективности. Система могла бы продолжать, и в течение некоторого времени продолжала, функционировать на базе модели дисциплинарной модернизации, но она не могла совмещать модернизацию с новой мобильностью и созидательным потенциалом рабочей силы — важнейшими условиями, вдохнувшими жизнь в новую парадигму и ее сложные механизмы. В условиях принятия программы звездных войн, гонки ядерных вооружений и освоения космоса СССР, возможно, еще был в состоянии не отставать от своих противников в технологическом и военном отношении, но система не смогла справиться с бросившим ей вызов конфликтом, возникшим в субъективной области. Иными словами, она оказалась неконкурентоспособной прежде всего там, где разворачивалась действительная борьба за власть, не смогла ответить на вызов сравнительной эффективности экономических систем, поскольку передовые коммуникационные технологии и кибернетика эффективны лишь тогда, когда они опираются на субъективность или, что еще лучше, когда они вызываются к жизни субъективностями, участвующими в производственных процессах. Для Советского режима проблема управления силой новых субъективностей была вопросом жизни и смерти.

Таким образом, в соответствии с нашим тезисом, после драматических последних лет правления Сталина и бесплодных нововведений Хрущева брежневский режим заморозил развитие сложившегося в сфере производства гражданского общества, достигшего высокой степени зрелости и нуждавшегося, после чрезвычайной мобилизации для нужд ведения войны и роста производства, в социальном и политическом признании. В капиталистическом мире широкая пропаганда в годы холодной войны и наличие необычайно сильной идеологической машины фальсификации и дезинформации не позволили оценить реальные достижения Советского общества и скрытую в нем политическую диалектику. Идеология холодной войны именовала это общество тоталитарным, но на самом деле это было общество, характеризовавшееся яркими образцами свободы и творчества, такими же яркими, как циклы экономического развития и модернизация.

Советский Союз являлся не тоталитарным государством, а бюрократической диктатурой[420]. Только отказавшись от искаженных представлений, мы сможем проследить, как политический кризис возник в СССР и воспроизводился до тех пор, пока режим не был уничтожен.

Сопротивление бюрократической диктатуре стало причиной кризиса. Отказ советского пролетариата работать был на самом деле тем же методом борьбы, который использовал пролетариат капиталистических стран, загоняя свои правительства в цикл кризиса, реформ и реструктуризации. Такова наша общая идея: несмотря на задержки в развитии капитализма в России, колоссальные потери во Второй мировой войне, относительную культурную изоляцию, относительное исключение из мирового рынка, жестокую политику лишения свободы, голод и убийство граждан, — несмотря на все это и на колоссальные отличия от ведущих капиталистических государств, пролетариат в России и других странах Советского блока смог к 1960-70-м гг. поставить те же самые проблемы, что и пролетариат в капиталистических странах[421]. Даже в России и других странах, находившихся под советским контролем, требование повышения заработной платы и большей свободы развивалось в соответствии с ритмом модернизации. И также как и в капиталистических странах, здесь определился новый образ рабочей силы, которая теперь содержала в себе колоссальные созидательные возможности, основанные на развитии интеллектуальной мощи производства. Именно эту новую созидательную реальность, интеллектуально развитые массы с их жизненной силой, советские лидеры пытались запереть в рамках дисциплинарной военной экономики (угроза войны постоянно вызывалась в воображении) и загнать в тиски социалистической идеологии развития экономики и трудовых отношений, то есть в рамки социалистического управления капиталом, что не имело более никакого смысла. Советская бюрократия была не в состоянии создать механизм, необходимый для постсовременной мобилизации новой по своему качеству рабочей силы. Она испытывала перед ней испуг: крах других дисциплинарных режимов, изменение субъекта труда, ранее составлявшего движущую силу систем тейлоризма и фордизма, вселяли в нее страх. Это была точка, в которой кризис стал необратимым и, принимая во внимание оцепенение брежневского застоя, катастрофическим.

Нам представляется важным даже не отсутствие или нарушение индивидуальных и формальных прав и свобод трудящихся, а растрата производительной энергии масс, которые исчерпали возможности модернизации и хотели теперь освободиться от социалистического управления капиталистическим накоплением, чтобы перейти на более высокий уровень производительности. Это подавление и эта энергия были силами, которые, каждая со своей стороны, привели к тому, что советская система рассыпалась, как карточный домик. Гласность и перестройка, несомненно, представляли собой самокритику советских властей и сделали необходимым переход к демократии как условие достижения новой производительности системы, но к ним прибегли слишком поздно и слишком нерешительно, чтобы остановить кризис. Советская государственная машина остановилась, лишенная горючего, которое могли производить только новые субъекты производства. Группы интеллектуального и аматериального труда отказали режиму в своей поддержке, и их исход обрек систему на смерть: смерть от победы социалистической модернизации, от неспособности воспользоваться ее результатами и приобретениями, от полного удушья, жертвой которого стали субъекты, требовавшие перехода к постсовременности.

3.4 Постмодернизация, или информатизация производства

Постмодернизм не является понятием, которое можно определить раз и навсегда, а затем использовать с чистой совестью. Это понятие, если таковое вообще существует, прояснится только в конце, а не б начале наших дискуссий о нем.

Фредерик Джеймисон


Хорошие новости из Вашингтона заключаются в том, что все без исключения члены Конгресса поддерживают идею создания информационной супермагистрали. Плохие же новости заключаются в том, что никто понятия не имеет, что это такое.

Конгрессмен Эдвард Марки

В последнее время общим местом стало представление о том, что начиная со Средних веков происходила последовательная смена экономических парадигм развития как смена трех исторических этапов, каждый из которых определяется господствующей отраслью экономики: первая парадигма, при которой основу экономики составляли сельское хозяйство и добыча полезных ископаемых, вторая, в рамках которой преимущественное положение занимали промышленность и производство товаров народного потребления, и третья, сегодняшняя парадигма, в которой предоставление услуг и управление информацией составляют основу экономического производства[422]. Таким образом, господствующее положение в экономике переходило от первичного к вторичному, а затем к третичному сектору производства. Экономическая модернизация включает переход от первой парадигмы ко второй, от преобладания сельского хозяйства к господству промышленного производства. Модернизация означает индустриализацию. Переход от второй парадигмы к третьей, от преобладания промышленности к преобладанию сферы услуг и информации, можно было бы назвать постмодернизацией или, лучше, информатизацией экономики.

Наиболее очевидное определение, признак перехода от одной парадигмы к другой, выражается прежде всего в количественном плане, как в отношении доли населения, занятого в каждой из этих производственных сфер, так и в отношении доли общей стоимости, производимой разными секторами производства. Изменения в статистике рабочей силы в ведущих капиталистических странах в течение последнего столетия действительно указывают на решающие сдвиги[423]. Однако такой количественный взгляд может привести к серьезному недопониманию этих экономических парадигм. Количественные показатели не могут отразить как качественные изменения в ходе постепенного перехода от одной парадигмы к другой, так и иерархическую взаимосвязь различных секторов экономики в рамках каждой парадигмы. В процессе модернизации и перехода к парадигме преобладания промышленного производства происходило не только количественное снижение показателей сельскохозяйственного производства (и числа занятых сельскохозяйственных рабочих, и доли в производимой общей стоимости), но также, что более важно, само сельскохозяйственное производство видоизменялось. Когда оно оказалось под властью промышленности, даже еще оставаясь господствующим с точки зрения количественных показателей, сельскохозяйственное производство стало испытывать социальное и финансовое давление со стороны промышленности, и, более того, само оно приобрело промышленный характер. Конечно же, сельское хозяйство не исчезло; оно осталось важной составляющей частью промышленной экономики периода современности, но оно являлось теперь видоизмененным сельским хозяйством, приобретшим промышленный характер.

Количественная оценка ситуации также не позволяет увидеть иерархическую взаимосвязь национальных или региональных экономик в мировой системе, что ведет ко всевозможным историческим ошибкам, к проведению аналогий там, где их нет. Например, с точки зрения количественного подхода можно рассматривать некоторые общества XX века, в которых большая часть рабочей силы была занята в сельском хозяйстве или добывающей промышленности и большая часть стоимости производилась именно в этих областях (как, например, в Индии или Нигерии), как аналогичные обществам, существовавшим некогда в прошлом с такой же долей занятых и такой же частью стоимости, создаваемой в этих областях производства (Франция или Англия). Эта историческая иллюзия сводит аналогию к временной последовательности так, что некая экономическая система рассматривается как занимающая то же положение или стадию в общей последовательности развития, что занимала другая в предшествующий период, как будто обе они развиваются по одному пути, двигаясь вслед друг другу. С качественной точки зрения, то есть исходя из их положения в мировой системе власти, экономики этих обществ абсолютно несопоставимы. В примере, относящемся к ранним этапам истории (Франция или Великобритания в прошлом), сельское хозяйство было господствующей сферой в экономике, а в примере из более поздних времен (Индия или Нигерия в XX веке) — сферой, подчиненной промышленному производству в рамках мировой системы. Две экономические системы находятся не на одном пути развития, а в абсолютно различных и даже противоположных ситуациях — господства и подчинения. При столь различном с точки зрения иерархии положении абсолютно разными являются и подавляющее большинство экономических факторов — отношения обмена, соотношение кредитных и долговых обязательств и т. д.[424] Для того, чтобы рассматриваемые экономики XX века заняли такое же положение, что и экономики Англии и Франции в прошлом, им пришлось бы изменить соотношение сил и занять господствующее место в нынешней экономической системе, как, например, в свое время сделала Европа в рамках средневековой экономики Средиземноморья. Иными словами, исторические изменения должны найти свое отражение в соотношении сил в экономической сфере.

Иллюзии развития

Дискурс экономического развития, внедренный в рамках американской гегемонии в соответствии с моделью Нового курса в послевоенный период, использует подобные ложные исторические аналогии для обоснования экономической политики. Этот дискурс предполагает, что экономическая история всех стран мира следует одному единственному пути развития, каждая в разное время и с разной скоростью. Страны, в которых уровень производства в настоящее время отстает от ведущих государств и которые соответственно считаются развивающимися, при условии, что они продолжат следовать по выбранному пути за развитыми государствами и будут повторять их экономическую политику и стратегию, — со временем достигнут такого же уровня (той же стадии) развития. Вместе с тем подобная теория развития не учитывает, что экономики так называемых развитых стран определяются не только некими количественными характеристиками или внутренней структурой, но и, что намного важнее, их господствующим положением в мировой системе.

Критика теории развития, исходящая от сторонников теорий экономической отсталости и теорий зависимости, сформулированных в первую очередь в контексте анализа ситуации в Латинской Америке и Африке в 1960-х гг., была полезна и важна как раз потому, что она подчеркивала, что эволюция национальной или региональной экономической системы зависит в значительной мере от места данной системы в иерархии и раскладе сил мировой системы капитализма[425]. Ведущие регионы продолжат свое развитие, а зависимые сохранят свое отставание как взаимоподдерживающие полюсы мирового баланса сил. Утверждение о том, что зависимые экономики отстают, не означает, что они не изменяются или не растут; оно означает, что они остаются в подчиненном положении в мировой системе и, значит, никогда не достигнут обещанного им положения ведущих, развитых экономик. В некоторых случаях отдельные страны или регионы могут оказаться способны изменить свое положение в мировой иерархии, но суть в том, что, какую бы позицию ни занимали отдельные государства, иерархическая взаимосвязь остается определяющим фактором[426].

Однако сами сторонники теории экономической отсталости также придерживаются иллюзии экономического развития[427]. Схематично обобщая их взгляды, заметим, что их логика основана на двух справедливых в историческом отношении утверждениях, но из них делается ошибочный вывод. Во-первых, сторонники этой теории утверждают, что именно распространение колониальных режимов и (или) других форм империалистического господства породило экономическое отставание зависимых экономик, которое было сохранено вследствие их интеграции в мировую систему ведущих капиталистических государств, частичного соединения с ними и вытекающей из этого реальной и остающейся актуальной в наши дни зависимости от них. Во-вторых, они утверждают, что сами ведущие экономики первоначально создали свои полностью внутренне интегрированные и независимые структуры, будучи относительно изолированными друг от друга, лишь ограниченно взаимодействуя с другими экономиками и испытывая незначительное влияние мировых процессов[428].

Однако из этих двух более или менее исторически приемлемых утверждений они впоследствии делают необоснованный вывод: раз ведущие экономики достигли предельной целостности в условиях относительной изоляции, а отстающие стали расчлененными и зависимыми из-за своей интеграции в мировую систему, то достижение последними относительной изоляции обеспечит их развитие и достижение внутренней целостности. Иными словами, в качестве альтернативы "ложному развитию", которое проповедуют экономисты ведущих капиталистических государств, сторонники теории экономической отсталости предлагают "подлинное развитие", предполагающее выход экономики из системы связей, ставящих ее в положение зависимости, и относительно изолированное развитие как автономной экономической структуры. Поскольку именно так развивались господствующие ныне экономики, это, вероятно, и есть верный путь к преодолению экономической отсталости. Однако данный силлогизм требует признать, что законы экономического развития могут преодолеть различия исторического пути государств.

Альтернативное представление о развитии основывается парадоксальным образом на историческом заблуждении, являющемся принципиальным для господствующей теории развития, против которой оно направлено. Тенденции развития мирового рынка должны отвергнуть любое представление о том, что какая-нибудь страна или регион могут изолировать или отделить себя от глобальных сетей власти с тем, чтобы воссоздать условия прошлого и развиваться так, как некогда развивались ведущие капиталистические страны. Даже господствующие государства сегодня зависят от мировой системы; взаимодействия в рамках мирового рынка привели к возрастающей утрате целостности экономик всех стран. Более того, любая попытка изоляции или отделения приведет только к установлению более жестокой формы господства глобальной системы, бессилию и нищете.

Информатизация

Процессы модернизации и индустриализации видоизменили и дали новые определения всем элементам общественного устройства. Когда сельское хозяйство было модернизировано до уровня промышленного производства, ферма постепенно превратилась в фабрику, с характерными для нее дисциплиной, технологией, уровнем заработной платы и т. д. Сельское хозяйство по степени модернизации сравнялось с промышленностью. Более того, само общество постепенно было индустриализировано вплоть до изменения отношений между людьми и природы человека. Общество стало подобно фабрике. В начале XX века Роберт Музиль великолепно выразил мысль об изменении человечества в процессе перехода от идиллии сельскохозяйственного мира к социальной фабрике: "Было время, когда люди росли естественным образом в дружественных для них условиях, и это был очень надежный путь стать самим собой. Но в наши дни, когда все в мире взбудоражено, когда все отделяется от почвы, на которой выросло, даже когда это касается сотворения души, человек вынужден был, и это происходило в действительности, заменить традиционное ремесло определенными знаниями, приходящими вместе с машинным производством и фабрикой"[429]. Способ стать человеком и сама природа человека решительным образом изменились в рамках перехода, определявшегося модернизацией.

Однако в наше время модернизация закончилась. Иными словами, промышленное производство более не господствует над другими формами экономической жизни и социальными явлениями. Показателем подобного сдвига являются количественные изменения в найме рабочей силы. В то время как процесс модернизации был отмечен миграцией рабочей силы из сельского хозяйства и добывающих отраслей (первичный сектор производства) в промышленность (вторичный сектор производства), процесс постмодернизации, или информатизации, проявился через отток рабочей силы из промышленности в сферу услуг (третичный сектор производства) — сдвиг, произошедший в ведущих капиталистических странах и особенно в США с начала 1970-х гг. Сфера услуг охватывает широкую область деятельности от медицинского обслуживания, образования и финансов до сферы транспорта, развлечений и рекламной индустрии. Содержание работы часто меняется, и от работника требуется способность к переобучению. Еще более важно то, что сфера услуг характеризуется первостепенным значением знаний, информации, эмоций и коммуникаций. В этом отношении многие называют постиндустриальную экономику информационной экономикой.

Утверждение, что модернизация завершилась и что мировая экономика сегодня находится в стадии постмодернизации, движется в сторону информационной экономики, не означает, что промышленное производство исчезнет или перестанет играть важную роль даже в наиболее развитых регионах планеты. Так же как процессы индустриализации трансформировали сельское хозяйство и повысили его продуктивность, так и информационная революция меняет промышленное производство, изменяя и обновляя производственный процесс. Новый императив управления теперь звучит так: "Относись к производству как к услуге"[430]. На самом деле, по мере трансформации промышленности разделение на сферу производства и сферу услуг начинает размываться[431]. Так же, как в процессе модернизации все области производства стремились к тому, чтобы приобрести промышленный характер, так в процессе постмодернизации все производство тяготеет к производству услуг, к тому, чтобы стать информационным.

Безусловно, не все страны, даже среди ведущих капиталистических государств, приступили к осуществлению проекта постмодернизации одним и тем же путем. На основе изменения статистики занятости в странах "большой семерки" с 1970 г. Мануэль Кастельс и Юко Аояма выделили две основные модели или два пути информатизации[432]. Обе модели включают рост занятости в постиндустриальной сфере услуг, но делают упор на разных видах услуг и различных отношениях между сектором услуг и производственной сферой. Первый путь тяготеет к модели экономики услуг и представлен США, Великобританией и Канадой в качестве лидеров. Эта модель предполагает резкое уменьшение числа рабочих мест в промышленности и соответствующий рост в сфере услуг. В особенности надо отметить, что финансовые услуги, связанные с управлением капиталом, становятся доминирующими по отношению к другим секторам услуг. Во второй модели, инфо-индустриальной, типичными представителями которой являются Япония и Германия, число занятых в промышленности сокращается медленнее, чем в первой модели, и, что более важно, процесс информатизации тесно связан и служит для укрепления мощи существующего промышленного производства. Сектор услуг, напрямую связанный с промышленным производством, сохраняет в рамках данной модели более высокую значимость в сравнении с другими видами услуг. Эти две модели представляют собой две стратегии управления и получения преимущества при экономическом переходе, но необходимо прояснить, что они обе последовательно движутся в направлении информатизации экономики и увеличивающегося значения производственных потоков и сетей.

Хотя зависимые страны и регионы мира не в состоянии реализовывать подобные стратегии, процессы постмодернизации тем не менее вносят необратимые изменения и в их развитие. То обстоятельство, что информатизация и сдвиг в сторону сферы услуг имели место прежде всего в господствующих капиталистических странах, а не где-то еще, не должно возвращать нас к объяснению нынешней мировой экономической ситуации с точки зрения линейных стадий развития. Справедливо утверждение, что, когда промышленное производство сократилось в ведущих странах, оно было успешно перенесено в зависимые государства, например из США и Японии в Мексику и Малайзию. Подобные географические сдвиги и перемещения могут заставить кого-то поверить, что в глобальном масштабе сложилась новая организация стадий экономического развития, в которой ведущие страны являются информационными экономиками сферы услуг, непосредственно зависящие от них страны — индустриальными экономиками, а зависимые государства низшего эшелона — аграрными экономиками. С позиций стадиальной концепции развития, например, можно предположить, взглянув на сегодняшний экспорт промышленного производства, что автомобильный завод, построенный корпорацией "Форд" в Бразилии в 1990-х гг., сравним с заводом Форда в Детройте, построенным в 1930-х гг., поскольку оба эти производственные предприятия относятся к одной стадии промышленного развития.

Однако при более внимательном рассмотрении мы видим, что эти два завода сравнивать нельзя, и различия между ними крайне важны. Прежде всего два предприятия отличаются друг от друга с точки зрения технологии и производственной практики. Когда основной капитал экспортируется, он, как правило, экспортируется на условиях обеспечения самой высокой степени своей производительности. Таким образом, завод Форда в Бразилии 1990-х гг. не строился с применением технологий завода Форда в Детройте 1930-х гг., а базировался на наиболее передовых и наиболее производительных из доступных компьютерных и информационных технологий. Сама технологическая инфраструктура завода делает его принадлежащим к информационной экономике. Во-вторых, и это, вероятно, наиболее важное замечание, два предприятия находятся в разных отношениях господства — подчинения в рамках мировой экономики в целом. Автомобильный завод в Детройте в 1930-х гг. был вершиной мировой экономики, находившейся в господствующем положении и дававшей наибольшее производство стоимости; в 1990-х гг. автомобильный завод, расположенный в Сан-Паулу, Кентукки или Владивостоке, занимает подчиненное положение в мировой экономике — подчиненное по отношению к производству услуг с высокой долей добавленной стоимости. В наши дни вся экономическая деятельность постепенно подпадает под контроль информационной экономики и под ее воздействием претерпевает качественное изменение. Географические различия в мировой экономике являются не признаками сосуществования различных стадий развития, а разделительными границами новой глобальной иерархии производства.

С точки зрения зависимых регионов становится все более очевидно, что модернизация более не является ключом к экономическому прогрессу и конкуренции. Зависимые территории низшего эшелона, такие, как Экваториальная Африка, практически исключены из системы потоков капитала и передачи новых технологий и, таким образом, оказываются на грани голода[433]. Конкурентная борьба за места в среднем эшелоне мировой иерархии ведется не посредством индустриализации, а посредством информатизации производства. Крупные страны с диверсифицированной экономикой, такие, как Индия и Бразилия, могут одновременно поддерживать все уровни производственных процессов: основанное на информации производство услуг, промышленное производство товаров, а также традиционные ремесла, сельское хозяйство и горнодобывающую промышленность. Между этими формами производства не обязательно должна существовать историческая преемственность, они перемешиваются и сосуществуют. Все формы производства существуют в рамках сетевых структур мирового рынка и подчинены информатизированному производству.

Начатая в 1950-х гг. трансформация экономики Италии ясно показывает, что относительно отсталые экономики не просто проходят те же стадии, что и развитые страны, но эволюционируют посредством создания альтернативных и смешанных моделей. После Второй мировой войны Италия все еще была в основном крестьянской страной, но в 1950-е и 1960-е гг. она пережила бурную, хотя и незавершенную модернизацию и индустриализацию, первое экономическое чудо. Затем в 1970-е и 1980-е гг., когда процессы индустриализации все еще не были завершены, итальянская экономика претерпела еще одну трансформацию, процесс постмодернизации, и совершила, таким образом, второе экономическое чудо. Эти два итальянских экономических чуда не были на самом деле скачками вперед, которые позволили бы Италии достичь уровня ведущих мировых экономик, скорее, они представляли собой сочетание различных незавершенных экономических форм. Наиболее важным в данном примере, что позволяет считать развитие Италии общей моделью для всех остальных отстающих экономик, является то обстоятельство, что итальянская экономика не завершила одну стадию преобразований (индустриализация) перед тем, как приступить к следующей (информатизация). Как отмечают сейчас два экономиста, трансформация итальянской экономики обнаруживает "интересный переход от прото-индустриальной фазы к прото-информационной"[434]. Во многих регионах еще сохраняется традиционное крестьянство наряду с элементами индустриализации и частичной информатизации. Таким образом, разные стадии развития представлены одновременно, сливаясь в некий гибрид, смешанную экономику, которая различается не характером, а степенью смешения в разных точках мира.

Как и модернизация в предшествующую эпоху, постмодернизация, или информатизация, в наши дни означает новый способ стать человеком. Там, где речь идет о сотворении души, как сказал бы Музиль, традиционные станочные методы следует заменить киберинтеллектом, знаниями информационных и коммуникативных технологий. Необходимо создать то, что Пьер Леви называет антропологией киберпространства[435]. Эта смена метафор дает нам первое представление о происходящей трансформации, но необходим более пристальный взгляд, чтобы четко различить изменения в нашем понимании человеческого и в самом человечестве, которые происходят при переходе к информационной экономике.

Социология аматериального труда

Переход к информационной экономике неизбежно включает изменение в качестве и природе труда. Это наиболее прямое социологическое и антропологическое последствие перехода от одной экономической парадигмы к другой. В наши дни информация и коммуникации играют определяющую роль в производственных процессах.

Первый аспект этой трансформации определяется многими исследователями как изменение фабричного труда — автомобильная промышленность является здесь наиболее часто приводимым примером перехода от фордистской модели к тойотистской[436]. Важнейшее структурное различие между этими моделями заключается в системе связи между производством и потреблением продукции, то есть в обмене информацией между производством и рынком. Фордистская модель породила относительно "безмолвные" отношения между производством и потреблением. Массовое производство стандартизованной продукции в фордистскую эпоху могло рассчитывать на адекватную потребность в ней и, таким образом, в незначительной степени нуждалось в том, чтобы "прислушиваться" к рынку. Обратный поток информации — от потребления к производству — действительно позволял изменениям на рынке стимулировать перемены в организации производства, но эта схема сообщения была ограниченной (из-за жестких и изолированных друг от друга каналов планирования и проведения конструкторских работ) и медленно действующей (из-за негибкости технологий и процедур массового производства).

Тойотизм переворачивает фордистскую структуру связи между производством и потреблением. В идеале, в соответствии с этой моделью, производственное планирование непосредственно и постоянно находится во взаимосвязи с рынками. На заводах не скапливаются излишки, а товары производятся только по мере необходимости, в соответствии с сегодняшним спросом на рынках. Таким образом, данная модель включает не только более высокую скорость обратной связи (рынок — производство), но и инверсию взаимосвязи, поскольку, по крайней мере теоретически, решение о производстве товара принимается после и как реакция на решение рынка. В предельных случаях товар не производится до тех пор, пока потребитель не выбрал и не оплатил его. Однако в общем плане было бы более корректным рассматривать эту модель как стремящуюся к непрерывной взаимосвязи или быстрой коммуникации между производством и потреблением. Такая промышленная среда составляет первый уровень, позволяющий говорить, что коммуникации и информация стали играть центральную роль в производстве. Можно сказать, что инструментальное действие и коммуникативное действие тесно переплелись в процессе информатизированного промышленного производства; но тут же стоит добавить, что понимание коммуникации просто как передачи информации о состоянии рынков является обедненным[437].

Сфера услуг в экономике рождает более сложную модель производственных коммуникаций. В самом деле, большая часть услуг основана на постоянном обмене информацией и знаниями. Поскольку производство услуг не создает материальных товаров длительного пользования, мы определяем труд, занятый в таком производстве, как аматериальный труд — труд, производящий аматериальные блага, такие, как услуга, продукт культуры, знание или коммуникация[438]. Одна сторона аматериального труда может быть описана по аналогии с работой компьютера. Возрастающее повсеместное использование компьютеров постепенно привело к изменению трудовой практики и трудовых отношений, наряду с изменением и всей общественной практики и социальных отношений. Знакомство и владение компьютерными технологиями становится все более общим и основным условием трудовой квалификации в ведущих странах. Даже когда непосредственный контакт с компьютерами не имеет места, использование различных символов и информации в соответствии с принципами работы компьютера чрезвычайно распространено. В предыдущую эпоху рабочие учились действовать подобно машинам как на фабрике, так и вне ее стен. Люди даже стали (благодаря фотографиям Майбриджа, например) воспринимать человеческую деятельность вообще как нечто механическое. В наши дни мы все больше мыслим подобно компьютерам, на фоне все возрастающей роли коммуникационных технологий и их специфической модели взаимодействия в трудовой деятельности. Одной из новаторских особенностей компьютера является его способность постоянно изменять свое функционирование по мере использования. Даже самые элементарные формы искусственного интеллекта позволяют компьютеру расширять и совершенствовать свои возможности, основываясь на взаимодействии с пользователем и окружением. Такая же постоянная взаимосвязь характеризует в наши дни широкий спектр форм производственной деятельности, как включающих непосредственно использование компьютеров, так и не предполагающих такое использование. Компьютер и коммуникационная революция в производстве преобразовали трудовую деятельность таким образом, что она тяготеет к модели, характерной для информации и коммуникационных технологий[439]. Различные устройства, основанные на принципах кибернетики и взаимодействия с пользователем, становятся искусственно созданной частью нашего тела и разума, линзой, через которую мы по-новому воспринимаем наше тело и разум. Антропология киберпространства является подлинным признанием новых условий существования человека.

Роберт Райх называет такой вид аматериального труда, связанного с компьютерами и коммуникациями, "символически-аналитическими услугами" — задачами, включающими "принятие решений, определение целей и стратегическое управление"[440]. Утверждается, что такой вид труда создает максимально высокую долю добавленной стоимости, и поэтому Райх считает его ключевым для конкуренции в условиях новой мировой экономики. Однако он признает, что рост этой основанной на знании креативно-символической деятельности приводит к соответствующему росту не создающих большой доли добавленной стоимости и не требующих высокой квалификации занятий по рутинному преобразованию символов, таких, как ввод данных в компьютер и электронная обработка текстов. Так постепенно возникает основное разделение труда в рамках аматериального производства.

Следует заметить, что одним из последствий информатизации производства и возникновения аматериального труда стала гомогенизация трудовой деятельности. С точки зрения Маркса, в XIX веке конкретные формы трудовой деятельности носили принципиально гетерогенный характер: швейное и текстильное производства включали несопоставимые между собой конкретные операции. Только абстрагированные от своих конкретных форм, различные виды трудовой деятельности могли рассматриваться вместе и в сопоставлении друг с другом, являясь уже не швейным и текстильным производством, а использованием рабочей силы вообще, абстрактным трудом[441]. Однако по мере компьютеризации производства гетерогенность отдельных форм трудовой деятельности снижалась, а рабочий все дальше отдалялся от объекта своего труда. Трудовая деятельность на компьютеризованном швейном производстве и на компьютеризованном текстильном производстве может включать одни и те же конкретные операции — преобразование символов и информации. Безусловно, орудия труда всегда до известной степени отделяли труд от его объекта. Однако раньше они были сравнительно жестко связаны с определенными задачами или определенными группами задач; различные орудия труда соответствовали разным видам деятельности — инструменты портного, принадлежности суконщика, или позднее, швейная машина и электрический ткацкий станок. Компьютер же является универсальным устройством, или основным инструментом, посредством которого могут выполняться все виды деятельности. Таким образом, благодаря компьютеризации производства всякий труд приобретает значение абстрактного труда.

Однако модель компьютера описывает лишь одну сторону коммуникационного и аматериального труда, принимающего участие в производстве услуг. Другой стороной аматериального труда является аффективный труд, связанный с взаимодействием между людьми. Здравоохранение, например, основано преимущественно на аффективном труде и заботе о больных, а индустрия развлечений нацелена на то, чтобы вызвать эмоции и манипулировать ими. Даже если труд воздействует на тело или эмоции, он аматериален в том смысле, что его продукт неосязаем: чувство облегчения, здоровье, удовлетворение, волнение или страсть. Для характеристики такого труда часто используют термин "услуги, которые один человек предоставляет другому", то есть услуги, традиционно предоставляемые родственниками или соседями, но действительно важным здесь является то, что они связаны с производством аффектов и манипулированием эмоциями. Аффективные производство, обмен и коммуникация связаны с взаимодействием между людьми, причем оно может быть как реальным, так и виртуальным, как в индустрии развлечений.

Вторая сторона аматериального труда, его аффективный аспект, выходит за рамки модели обмена знаниями и коммуникаций, характерной для компьютера. Аффективный труд поддается лучшему пониманию, если исходить из того, что в феминистском анализе "женской работы" называется "телесным трудом"[442]. Труд, связанный с уходом за больными, относится, без сомнения, к сфере материального, соматического, но создаваемые им аффекты тем не менее аматериальны. Аффективный труд создает социальные связи, формы сообщества, биовласть. В данном случае вновь становится очевидным, что инструментальное действие экономического производства связано с коммуникативным действием человеческих взаимоотношений; в данном случае, однако, коммуникативный аспект не был обеднен, а наоборот, производство обогащается за счет сложности взаимодействий между людьми.

Резюмируя, можно выделить три типа аматериального труда, которые возводят сферу услуг на вершину информационной экономики. Первый связан с промышленным производством, которое приобрело информационный характер и включило в себя коммуникационные технологии, что привело к изменению самого производства. Производство рассматривается как услуга, и материальный труд по выпуску товаров длительного пользования соединяется с аматериальным трудом и тяготеет к нему по своему характеру. Второй тип аматериального труда связан с решением аналити-чески-символических задач, которые распадаются на творческую и интеллектуальную деятельность, с одной стороны, и рутинные операции над символами — с другой. Наконец, третий тип аматериального труда включает порождение аффектов и манипулирование ими, он предполагает взаимодействие (реальное или виртуальное) между людьми, а также телесный труд. Таковы три типа трудовой деятельности, способствующие развитию процессов постмодернизации в мировой экономике.

Перед тем, как двигаться дальше, следует отметить, что в каждой из трех форм аматериального труда кооперация является неотъемлемой частью самого труда. Иными словами, этот аспект аматериального труда не привносится или создается извне, как это было с ранними формами труда, но кооперация всецело присуща трудовой деятельности как таковой[443]. Это обстоятельство ставит под сомнение старое определение (свойственное классической и марксистской политической экономии), в соответствии с которым рабочая сила рассматривается как "переменный капитал", то есть как сила, которая задействуется и объединяется только благодаря капиталу, поскольку способность рабочей силы к кооперации (особенно в аматериальном производстве) дает труду возможность самому повышать свою стоимость. Разум и тело отдельного индивида по-прежнему нуждаются в наличии таких же других, чтобы производить стоимость, но эти другие не обязательно появляются благодаря капиталу и его возможностям руководить производством. В наши дни производительный труд, богатство и создание общественных излишков принимают форму кооперативного взаимодействия за счет лингвистических, коммуникационных и аффективных связей. Таким образом, в выражении своих собственных созидательных возможностей аматериальный труд несет в себе потенциал некого стихийного и изначального коммунизма.

Сетевое производство

Непосредственным географическим последствием перехода от индустриальной к информационной экономике является резкая децентрализация производства. Процессы модернизации и переход к индустриальной парадигме привели к значительной концентрации производительных сил и массовым миграциям рабочей силы в промышленные центры, такие, как Манчестер, Осака и Детройт. Эффективность массового промышленного производства зависела от концентрации и близости элементов, позволявших создать производственный комплекс, упростить транспортировку продукции и коммуникации. Однако информатизация промышленности и растущее преобладание сферы услуг сделали подобную концентрацию производства более не нужной. Размер и эффективность более не связаны между собой напрямую; на самом деле, значительный размер во многих случаях стал помехой. Успехи в области телекоммуникаций и информационных технологий сделали возможной детерриториализацию производства, что привело к рассредоточению массового производства и исчезновению фабричных городов. Коммуникация и контроль за производством могут эффективно осуществляться на расстоянии, а в некоторых случаях продукция аматериального производства может доставляться по всему миру с минимальными задержками и затратами. Различные производственные мощности способны скоординированно и одновременно работать на выпуск одного изделия таким образом, что заводы могут находиться в разных местах. В некоторых секторах экономики само производственное помещение исчезает, т. к. работники взаимодействуют исключительно при помощи новых информационных технологий[444].

В процессе перехода к информационной экономике конвейер был заменен сетью как организационной моделью производства, преобразующей формы кооперации и коммуникации как на каждом конкретном пред приятии, так и между ними. На массовой фабрике схема кооперации при выпуске продукции определялась в первую очередь размещением рабочих в цеху. Каждый рабочий взаимодействовал со своими соседями, и взаимосвязь ограничивалась физическим соседством одного рабочего с другим. Кооперация между разными производствами также требовала физического соседства, как для координации производственных циклов, так и для минимизации издержек транспортировки и времени выпуска продукции. Например, расстояние между угольной шахтой и сталелитейным производством и эффективность каналов транспортировки и коммуникации между ними являлись важными факторами общей эффективности сталелитейного производства. Аналогично, для автомобильной промышленности эффективность каналов коммуникации и транспортировки между поставщиками комплектующих являлась определяющей для эффективности всей системы в целом. При переходе же к информационно ориентированному производству и сетевому принципу организации производственная кооперация и эффективность более не зависят в такой степени от централизации и территориальной близости. Информационные технологии способствуют тому, что расстояния становятся менее значимыми. Рабочие, вовлеченные в общий производственный процесс, могут легко связываться и взаимодействовать друг с другом, находясь в разных местах и не думая о расстояниях. Фактически сетевой принцип производственной кооперации не требует наличия какого-то территориального или физического центра.

Тенденция к детерриториализации производства еще более заметна в области аматериального труда, включающего обработку знаний и информации. Производственные процессы могут протекать в форме, почти сходной с функционированием коммуникационных сетей, для которых расположение и расстояние имеют крайне ограниченное значение. Рабочие могут даже оставаться дома и просто подключаться к сети. Труд в системе информационного производства (как услуг, так и товаров длительного пользования) основывается на том, что можно было бы назвать абстрактной кооперацией. Такой труд придает еще большее значение передаче знаний и информации между трудящимися, но эти взаимодействующие работники не собираются вместе и могут быть даже в определенной степени неизвестны друг другу или же известны только благодаря той производственной информации, которую они передают. Цепь кооперации объединяется в сеть и превращается в товар на абстрактном уровне. Таким образом, в пространственном аспекте производственные мощности могут детерриториализовываться и тяготеть к виртуальному существованию, как своеобразные точки координат в сети коммуникаций. В противоположность прежней вертикально организованной индустриально-корпоративной модели, в наши дни производство стремится к тому, чтобы быть организованным как горизонтально интегрированное сетевое предприятие[445].

Информационные сети также освобождают производство от территориальных ограничений в том отношении, что они стремятся установить прямой контакт между производителем и потребителем, невзирая на разделяющее их расстояние. Один из основателей корпорации "Майкрософт" Билл Гёйтс доводит эту тенденцию до логического предела, предсказывая, что в будущем сети полностью преодолеют все преграды, стоящие на пути обращения товаров, и это сделает возможным возникновение идеального, "свободного от трений" капитализма: "Информационная супермагистраль расширит электронное рыночное пространство и сделает его главным посредником, всеобщим маклером"[446]. Если бы предсказания Гейтса сбылись, сети свели бы на "нет" значение расстояния и сделали бы трансакции мгновенными. Производство и потребление стали бы тогда постоянной данностью друг для друга, невзирая на то, где они находятся в реальном географическом пространстве.

Эти тенденции к детерриториализации производства и возрастающей мобильности капитала не являются абсолютными, существуют также весомые встречные тенденции, но в той мере, в какой эти две тенденции все-таки проявляются, они ослабляют положение трудящихся. В эпоху фор-дистской организации массового промышленного производства капитал был привязан к специфической территории и, следовательно, вынужден был вступать в договорные отношения с ограниченным числом трудящихся. Информатизация производства и возрастающая роль аматериального производства способствовали освобождению капитала от территориальных ограничений и необходимости договариваться. Капитал может отказаться от переговоров с данным местным населением, переместившись в другую точку мировой сети — или просто использовать возможность такого перемещения как козырь на переговорах. Таким образом, все трудящиеся, которые добились ранее определенной стабильности и возможности определять условия договора, оказались в ситуации все более неустойчивой занятости. Поскольку возможности рабочей силы склонять капитал к уступкам уменьшились, сетевое производство смогло поставить себе на службу различные старые формы негарантированного труда, такие, как внештатная работа, работа на дому, частичная занятость и сдельная оплата[447].

Децентрализация и пространственное рассредоточение производственных процессов в глобальном масштабе, характерные для постмодернизации, или информатизации экономики, вызывают соответствующую централизацию контроля над производством. Центробежные процессы в производстве сбалансированы центростремительной тенденцией в управлении. С точки зрения локальной перспективы компьютерные сети и техника связи, включенные в систему производства, позволяют более широко вести наблюдение за рабочими из главного, территориально удаленного центра. В виртуальном паноптикуме сетевого производства контроль за трудовой деятельностью, в принципе, может быть индивидуальным и постоянным. Однако централизация управления предстает еще более четко в общей перспективе. Географическое рассредоточение производства породило потребность в чрезвычайно централизованных управлении и планировании, а также в централизации специальных услуг, требующихся производству, особенно финансовых[448]. Финансовые и посреднические услуги, сосредоточенные в нескольких ключевых городах (таких, как Нью-Йорк, Лондон и Токио), организуют и направляют всемирные сети производства. Таким образом, как и массовый демографический сдвиг, закат и опустошение старых промышленных городов шли рука об руку с ростом новых глобальных центров, подлинных городов контроля.

Информационные супермагистрали

Структура и управление сетями коммуникаций являются необходимыми условиями для производства в информационной экономике. Всемирные сети должны создаваться и контролироваться таким образом, чтобы гарантировать порядок и получение прибыли. Не удивительно, что правительство США рассматривает создание и регулирование всемирной информационной инфраструктуры как один из важнейших своих приоритетов и что сети коммуникации стали главной областью слияний и конкуренции для транснациональных корпораций.

Советник Федеральной комиссии по связи Питер Коуи приводит интересную аналогию для роли, которую эти сети играют в новой парадигме производства и власти. Создание новой информационной инфраструктуры, говорит он, рождает условия для глобального производства и управления так же, как строительство дорог обеспечивало их для Римской Империи[449]. Широкое распространение римского инженерного искусства и технологии было одновременно и наиболее долговечным даром имперским владениям, и важнейшим условием для осуществления контроля над ними. Тем не менее римские дороги не играли главную роль в производственных процессах в Империи, а только упрощали обращение товаров и технологий. Возможно, более удачной аналогией для всемирной информационной инфрастуктуры могло бы быть строительство железных дорог для расширения сферы интересов империалистических экономик XIX и XX века. В ведущих странах железные дороги консолидировали индустриальную экономику, а железнодорожное строительство на колонизированных и экономически зависимых территориях открывало их для проникновения капиталистических компаний, способствуя включению этих территорий в империалистические экономические системы. Однако, как и римские дороги, железные дороги играли только внешнюю роль в империалистическом и промышленном производстве, доводя линии коммуникаций и каналы транспортировки до новых залежей сырья, рынков и рабочей силы. Новизна информационной инфраструктуры заключается в том, что она является составной частью новых производственных процессов и полностью им имманентна. Завершающей точкой производства, информации и коммуникации является сегодня сама производимая продукция; сеть выступает одновременно и областью производства, и сферой обращения.

С точки зрения политической организации всемирная информационная инфраструктура может быть охарактеризована как сочетание демократического и олигополистического механизмов, которые функционируют в соответствии с разными моделями сетевых систем. Демократическая инфраструктура представляет собой горизонтально выстроенную и детерриториализованную модель. Интернет, который начинался как проект Управления перспективных исследований Министерства обороны США, а в наши дни распространился по всему миру, является основным примером демократической сетевой структуры. Неопределенное и потенциально неограниченное число взаимосвязанных узлов не объединены с каким-либо главным контрольным центром; все узлы, независимо от их местонахождения, связываются с другими узлами через бесчисленное множество всевозможных каналов и переключений. Интернет, таким образом, напоминает структуру телефонных сетей и в действительности включает их как собственные средства коммуникации так же, как он опирается на компьютерные технологии для создания коммуникативных узлов. Развитие сотовой связи и переносных компьютеров, делая гораздо более подвижными новые узлы коммуникаций в сети, усилило процессы детерриториализации. По исходному замыслу структура Интернета была предназначена для того, чтобы противостоять военному нападению. Поскольку у нее нет центра и практически каждая часть может функционировать как автономное целое, сеть сможет продолжать работать, даже когда часть ее уничтожена. Децентрализация, тот же элемент замысла, который обеспечивает выживание, делает контроль за сетью крайне затруднительным. Поскольку ни один узел сети не является необходимым для сообщения между другими, ему трудно регулировать или запрещать это сообщение. Это демократическая модель названа Делезом и Гваттари ризомой, корневой системой, неиерархической и нецентрализованной сетевой структурой[450].

Олигополистическая сетевая модель представлена в системах телевещания. В соответствии с этой моделью, на телевидении или радио, например, существует единственный и в значительной мере стационарный передающий центр, но точки приема сигнала потенциально бесконечны и территориально не ограничены, хотя такие образцы телевидения, как кабельные телевизионные сети, в определенной степени ограничивают эти каналы. Вещательная сеть характеризуется централизованным производством продукции, массовым распространением и односторонней связью.

Вся индустрия культуры — от распространения газет и книг до фильмов и видеокассет — традиционно развивалась в соответствии с этой моделью. Сравнительно небольшое число корпораций (а в некоторых регионах один единственный предприниматель, как Руперт Мердок, Сильвио Берлускони или Тед Тернер) могут контролировать все эти сети. Олигополистическая модель подобна не ризоме, а дереву, все ветви которого отходят от центрального ствола.

Сети новой информационной инфраструктуры являются гибридом двух вышеописанных моделей. Как в предыдущую эпоху Ленин и другие критики империализма отмечали объединение международных корпораций в квазимонополии (контролировавшие железные дороги, банки, электроэнергетику и т. п.), в наши дни мы являемся свидетелями конкуренции между транснациональными корпорациями за создание и объединение квазимонополий в новой информационной инфраструктуре. Различные телекоммуникационные корпорации, производители компьютерной техники и программного обеспечения, а также корпорации, занимающиеся новостным бизнесом и развлечениями, сливаются и расширяют свою деятельность, добиваясь раздела и контроля над все новыми областями производственной инфраструктуры. Безусловно, останутся демократические звенья или стороны консолидированной мировой паутины, которые смогут противостоять попыткам контроля благодаря децентрализованной структуре взаимодействия в сети. Однако уже происходит процесс массированной централизации контроля (де-факто и де-юре) за сетью посредством объединения основных элементов информационной и коммуникационной властной структуры: Голливуд, Microsoft, IBM, AT amp;T и т. д. Новые коммуникационные технологии, которые несли надежду на новую демократию и социальное равенство, породили, на самом деле, новые формы неравенства и исключения из общественной жизни, как в ведущих странах, так, в особенности, за их пределами[451].

Общественная собственность[452]

На протяжении всей эпохи современности существовало постоянное стремление приватизировать общественную собственность. В Европе обширные общинные земли, образовавшиеся с распадом Римской Империи и распространением христианства, со временем перешли в частные руки в ходе капиталистического первоначального накопления. По всему миру от обширных общественных владений остались только легенды: лес Робин Гуда, Великие Равнины американских индейцев, степи кочевых племен и т. д. В ходе становления индустриального общества, формирование и распад общественных владений развивались по еще более крутой спирали. Справедливо утверждение, что, когда это было вызвано потребностями накопления (чтобы стимулировать ускорение или скачок в развитии, сконцентрировать и мобилизовать средства производства, вести войну и т. д.), доля общественной собственности увеличивалась за счет принудительного отчуждения значительных секторов гражданского общества и передачи богатств и собственности в коллективное пользование. Однако эта общественная собственность вскоре вновь переходила в частные руки. В ходе каждого такого процесса коллективное владение, считавшееся естественным, превращалось за общественный счет во вторую или третью природу, действовавшую в конечном счете в интересах частной выгоды. Вторая, отличная от исходной природа создавалась, например, при перегораживании великих западных рек Северной Америки и обеспечении водой засушливых равнин, а затем это новое богатство перешло в руки сельскохозяйственных магнатов. Капитализм приводит в движение постоянно повторяющийся процесс частного присвоения общественных благ: экспроприации того, что принадлежит всем.

Взлет и падение государства всеобщего благосостояния в ХХ веке является следующим витком спирали общественного и частного присвоения собственности. Кризис государства благосостояния означал, в первую очередь, что структуры социальной помощи и распределения, которые были созданы на общественные средства, приватизируются и экспроприируются ради частной выгоды. Нынешняя неолиберальная тенденция приватизации энергетики и услуг связи является еще одним витком спирали. Он заключается в передаче частным компаниям энергетических мощностей и коммуникационных сетей, созданных за счет колоссальных вложений общественных средств. Тем не менее рыночные механизмы и неолиберализм выживают и после этих попыток частного присвоения природы второй, третьей и п-ой степени. Общественное достояние, равно как и простой народ, которые раньше рассматривались как основа понятия общественности, экспроприированы для частных нужд, и никто не может с этим ничего поделать. Таким образом, общественное, общественность исчезли, приватизированы, даже как понятия. Иначе говоря, имманентная взаимосвязь общественного и общественности заменена трансцендентной властью частной собственности.

Мы не собираемся особо сожалеть по поводу разрушения и экспроприации, которые несет капитализм по всему миру, даже несмотря на то, что сопротивление его могуществу (и особенно сопротивление экспроприации государства благосостояния) является, безусловно, в высшей степени этической и важной задачей. Вместо этого мы задаемся вопросом, что означают общественное и общественность в наши дни, в разгар постсовременности, информационной революции и вытекающих из них изменений способа производства. На самом деле, мы полагаем, что в наши дни все мы составляем наиболее полную и глубокую общность, которая когда-либо существовала за всю историю капитализма. Очевидно, что все мы являемся частью производственного мира, состоящего из коммуникаций и социальных сетей, взаимосвязанных процессов и общих языков. Наша экономическая и социальная реальность определяется производимыми и потребляемыми материальными объектами в меньшей степени, чем со-производимыми услугами и отношениями. Производить все в большей степени означает создавать кооперацию и коммуникативно связанные общности.

Сам концепт частной собственности, понимаемый как исключительное право использовать некое благо и распоряжаться всем достоянием, проистекающим из владения этим благом, в новой ситуации становится все более бессмысленным. Остается все меньше и меньше благ, которыми можно владеть и пользоваться исключительно в этом смысле; производит общество как целое, и в процессе своего производства оно воспроизводится и изменяется. Таким образом, основание классического представления о частной собственности, характерного для современности, в определенной степени разрушается самим способом производства, отличающим постсовременность.

Тем не менее можно возразить, что новые социальные условия производства ни в коей мере не ослабили юридическое и политическое обеспечение частной собственности. Кризис понятия частной собственности не является таковым в практической сфере, напротив, как тенденция режим частной экспроприации благ действует повсюду. Это возражение было бы существенным, если бы не то обстоятельство, что в смысле своего значения на лексическом уровне и в плане взаимодействия друг с другом (в контексте лингвистического и кооперативного производства) труд и общественная собственность переплетаются. Частная собственность же, несмотря на свою юридическую значимость, не может не становиться все более абстрактным и трансцендентальным концептом и, следовательно, все более оторванной от реальности.

На этой почве рождается новое понимание "общественного достояния". Делез и Гваттари в работе Что такое философия? утверждают, что в современную эпоху, в контексте коммуникативного и интерактивного производства, создание того или иного концепта есть не просто эпистемологическая операция, но также и онтологическое действие. Создание концептов и того, что эти авторы называют "общими именами", действительно сочетает в себе знания и действия масс, заставляя их работать совместно. Создание концептов означает воплощение в реальность проекта сообщества. Не существует другого способа выработать тот или иной концепт, кроме как работать сообща. Эта общность, с точки зрения феноменологии производства, эпистемологии концепта и, наконец, практики, является проектом, в котором массы всецело воплощают себя. Общественное достояние является воплощением, производством и освобождением для масс. Руссо говорил, что первый человек, который захотел получить частицу природы в свое личное владение и превратил это владение в трансцендентную форму частной собственности, был изобретателем зла. Добро и благо, напротив, это то, что является общим.

3.5 Смешанное устройство

Одной из замечательных особенностей информационной супермагистрали является то, что достичь виртуальной справедливости гораздо проще, чем подлинной… В виртуальном мире все мы созданы равными.

Билл Гейтс

Сдвиг производственной парадигмы в сторону сетевой модели распространил растущую мощь транснациональных корпораций за традиционные границы национальных государств и поставил ее над ними. Новизна этой ситуации может быть осознана с точки зрения длительной борьбы за власть между капиталистами и государством. Велика опасность неверного толкования истории этого конфликта. Необходимо уяснить, и это представляется наиболее важным, что несмотря на неизменный антагонизм между капиталистами и государством, их взаимоотношения являются действительно конфликтными, только если смотреть на них с позиций каждого капиталиста в отдельности.

Маркс и Энгельс характеризуют государство как комитет, управляющий общими делами капиталистов; под этим они имеют в виду, что, хотя действия государства временами противоречат непосредственным интересам отдельных капиталистов, в долгосрочной перспективе они всегда выражают интересы совокупного капиталиста, то есть коллективного субъекта общественного капитала как целого[453]. Продолжая свои рассуждения, Маркс и Энгельс утверждают, что конкуренция между капиталистами, какой бы свободной она ни была, не гарантирует общественное благо для совокупного капиталиста, поскольку сиюминутная эгоистическая погоня за прибылью отдельных капиталистов в основе своей близорука. Государство необходимо из соображений благоразумия, чтобы согласовывать интересы отдельных капиталистов, возвышая их до уровня совокупного интереса всего капитала. Таким образом, капиталисты будут всегда бороться с властью государства, даже когда государство действует в их общих интересах. Этот конфликт является поистине счастливым, благотворным примером диалектики с точки зрения общественного капитала как целого.

Диалектическая взаимосвязь между государством и капиталом принимала различные формы на разных этапах капиталистического развития. Краткая и весьма грубая периодизация позволит выявить, по крайней мере, основные характерные черты этой динамики. В XVIII и XIX столетиях, когда капитализм установился в Европе в полной мере, государство управляло делами всего общественного капитала, но использовало при этом относительно ненавязчивые формы вмешательства. При ретроспективном взгляде этот период стали рассматривать (с определенной долей искажения) как золотой век европейского капитализма, характеризовавшийся режимом свободной торговли между относительно небольшим числом капиталистов. За рамками европейских национальных государств в этот период, до того, как была полностью выстроена система могущественной колониальной администрации, европейский капитал встречал еще меньше преград. В значительной мере капиталистические компании действовали как полновластные хозяева на колонизированных или близких к этому статусу территориях, устанавливая свою собственную монополию на применение силы, собственную полицию, собственные суды. Голландская Ост-Индская компания, например, управляла эксплуатируемыми ею территориями на острове Ява до конца XVIII века, располагая своей собственной структурой суверенного господства. Даже после того, как компания была ликвидирована в i8oo году, капитал управлял территорией относительно свободно от государственного участия или контроля[454]. Ситуация была практически такой же для капиталистов, действовавших в британских колониях в Южной Азии и Африке. Суверенный статус Британской Ост-Индской компании сохранялся до тех пор, пока в 1858 г. Ост-Индский акт не передал компанию под власть королевы, а на юге Африки капиталистические авантюристы и предприниматели свободно хозяйничали, по крайней мере, до конца XIX века[455]. Таким образом, этот период характеризовался относительно низкой потребностью в государственном вмешательстве внутри страны и за границей: в европейских государствах регулирование деятельности капиталистов (ради их общих интересов) проходило без значительных конфликтов, а в колониях они обладали практически суверенным статусом.

Взаимоотношения государства и капитала постепенно изменились в XIX — начале XX века, когда экономические кризисы стали все больше угрожать развитию капитала. В Европе и США корпорации, тресты и картели достигли в своем развитии уровня, позволявшего установить квазимонополии в отдельных отраслях и секторах промышленности и выйти далеко за национальные границы. Монополистическая стадия представляла непосредственную угрозу для капитализма, поскольку она ослабляла конкуренцию между капиталистами, являющуюся основой всей капиталиста-ческой системы[456]. Образование монополий и квазимонополий также подрывало способность государства регулировать развитие экономики, и, следовательно, гигантские корпорации получали возможность ставить свои частные интересы выше интересов совокупного капиталиста. Следствием этого стали ожесточенные столкновения, в ходе которых государство пыталось установить контроль над корпорациями, вводя антитрестовское законодательство, повышая налоги и тарифы и расширяя государственное регулирование промышленности. В колониях неконтролируемые действия компаний, пользовавшихся суверенными правами, и капиталистов авантюристического толка также вели к кризису. Например, в Индии восстание 1857 г., направленное против господства Ост-Индской компании, изменило отношение британского правительства к многочисленным бедствиям, к которым приводили действия колониальных капиталистов, оставленных без контроля. Акт об управлении Индией, принятый английским парламентом в следующем году, являлся непосредственной реакцией на угрозу кризиса. Европейские державы постепенно создали четко выстроенные и хорошо действующие органы управления в колониях, эффективно восстанавливая экономическую и социальную активность на основе юрисдикции национальных государств, защищая тем самым интересы общественного капитала в целом от кризисов. В метрополиях и колониях национальные государства вынуждены были энергично вмешиваться для защиты интересов общественного капитала в целом от посягательств капиталистов, каждый из которых исходил из соображений собственной выгоды.

В наши дни достигла зрелости третья фаза взаимоотношений государства и капитала, когда транснациональные корпорации преодолевают юрисдикцию и полномочия национальных государств. Может показаться, что вековое диалектическое противостояние закончилось: государство потерпело поражение, а корпорации правят миром! В последние годы появилось большое количество работ исследователей, придерживающихся левой ориентации, в которых этот феномен рассматривается в апокалиптическом ключе, как представляющий опасность для человечества, оказавшегося в руках ничем не сдерживаемых корпораций, и которые тоскуют по временам, когда национальные государства выступали в роли защитников[457]. Соответственно, сторонники капитала приветствуют новую эру дерегулирования и свободной торговли. Однако если бы все было так в действительности, если бы государство на самом деле перестало управлять делами совокупного капитала, и благотворный диалектический конфликт государства и капитала действительно был бы преодолен, тогда капиталистам следовало бы больше всех опасаться за свое будущее! Без государства общественный капитал не имеет средств для выработки и реализации своих коллективных интересов.

Нынешняя фаза развития капитализма не может быть адекватно охарактеризована как победа капиталистических корпораций над государством. Хотя транснациональные корпорации и всемирные сети производства и обращения подорвали могущество национальных государств, функции государства и различные элементы его устройства фактически перешли на другие уровни и в другие области. Необходимо более детально рассмотреть, как изменились взаимоотношения между государством и капиталом. Прежде всего, следует признать наличие кризиса политических отношений на национальном уровне. По мере того, как концепция национального суверенитета теряет свою эффективность, то же происходит и с так называемой автономией политического[458]. Сегодня представление о политике как о самостоятельной области выработки консенсуса и сфере посредничества между конфликтующими социальными силами имеет крайне ограниченное распространение. Консенсус в большей мере определяется экономическими факторами, такими как равновесие торгового баланса и игра на колебаниях курсов валют. Контроль за этими процессами не принадлежит политическим силам, которые традиционно рассматривались как носители суверенитета, а консенсус не достигается при помощи традиционных политических механизмов. Государственное управление и политика полностью интегрируются в систему транснационального господства. Контроль осуществляется посредством ряда международных органов и структур. Это в полной мере относится и к механизмам политического посредничества, которые на практике действуют как механизмы бюрократического посредничества и социологии управления, а не как традиционные политические способы опосредования конфликтов и сглаживания классовых противоречий. Политика не исчезает; исчезает всякое представление об ее автономии.

Закат автономии политического свидетельствует также и об исчезновении независимого пространства, в котором могла бы зародиться революция в рамках данного национального политического режима или в котором социальное пространство могло бы быть преобразовано при помощи государства. Традиционные идеи контрвласти и сопротивления суверенитету государства современности становятся все менее и менее реалистичными. Эта ситуация в некотором смысле напоминает ту, в которой оказался Макиавелли в другую эпоху: трагическое и ужасающее поражение "гуманистической" революции, которое она потерпела, столкнувшись с княжеской властью, а точнее говоря, с государством начала современности. Макиавелли понимал, что действия отдельных героических личностей (вроде тех, что описывал Плутарх) более не могли поколебать новый суверенитет княжеской власти. Требовалось найти новую форму сопротивления, которая была бы адекватна новому измерению суверенитета. В наши дни мы видим, что традиционные формы сопротивления, такие как институционализированные организации трудящихся, развивавшиеся на протяжении большей части XIX–XX веков, начинают терять свое могущество. Сегодня необходимо найти новые формы сопротивления.

Наконец, упадок таких традиционных сфер, как политическая деятельность и массовое сопротивление, дополняется трансформацией демократического государства, заключающейся в том, что его функции становятся составной частью действующих на глобальном уровне механизмов управления транснациональных корпораций. Демократическая модель государственно регулируемой эксплуатации функционировала на национальном уровне в ведущих странах столь длительное время, потому что она была способна сдерживать растущий конфликтный потенциал динамическим образом, иными словами, поскольку она сохраняла потенциал для развития наряду с утопией государственного планирования, и, наконец, потому что классовая борьба в каждой из стран порождала определенный дуализм власти, на котором и основывались структуры унитарного государства. Когда эти условия исчезли, как в действительности, так и на уровне идеологии, демократические национальные капиталистические государства саморазрушились. Единая система управления разрушалась и преобразовывалась в целый ряд отдельных структур (банков, международных агентств по планированию и т. д., в дополнение к традиционным независимым от правительства институтам), легитимность которых все в большей степени исходит от власти на наднациональном уровне.

Однако признание факта роста транснациональных корпораций и выхода их за рамки юрисдикции национальных государств не должно приводить нас к выводу о том, что конституционные механизмы и органы как таковые пришли в упадок, что относительно свободные от контроля государства транснациональные корпорации свободно конкурируют между собой и регулируют свою деятельность. Просто конституирующие функции перешли к другому уровню. Признавая упадок традиционной конституирующей системы на национальном уровне, необходимо проследить, как власть конституируется на наднациональном уровне, иными словами, как начинает складываться Империя.

Пирамида мирового устройства

На первый взгляд и с точки зрения эмпирического наблюдения рамки нового мирового устройства представляются неорганизованным и даже хаотическим сочетанием контролирующих и представительных организаций. Эти элементы глобального устройства рассредоточены в широком спектре институтов (в национальных государствах, в объединениях государств и во всевозможных международных организациях); они делятся по своим функциям и содержанию (политические и финансовые структуры, органы здравоохранения и образования), и все они вовлечены в различные сферы производственной деятельности. Однако при более внимательном рассмотрении эта беспорядочная группа организаций имеет определенные точки соприкосновения. В большей степени, чем элементы прямого управления, некие общие матрицы разграничивают накладывающиеся друг на друга области в общем беспорядке всемирной правовой системы и политической жизни. Анализируя конфигурацию власти в глобальном масштабе, ее различные формы и органы, мы ясно различаем пирамидальную структуру, состоящую из трех последовательно расширяющихся ярусов, каждый из которых делится, в свою очередь, на несколько уровней.

На вершине пирамиды находится единственная сверхдержава, США, удерживающая гегемонию в использовании силы в глобальном масштабе, — сверхдержава, которая может действовать самостоятельно, но предпочитает выступать совместно с другими государствами в рамках Организации Объединенных Наций. Этот уникальный статус был обретен Америкой с окончанием холодной войны и был впервые подтвержден ею в ходе войны в Персидском заливе. На втором уровне, составляющем все еще первый ярус постепенно расширяющейся пирамиды, несколько национальных государств контролируют важнейшие рычаги мировой финансовой системы и имеют, таким образом, возможность управлять процессами глобального обмена. Эти государства объединены в ряд организаций — Большая Семерка (G7), Парижский и Лондонский клубы, Давосский экономический форум и т. д. Наконец, на третьем уровне первого яруса находятся разнородные объединения (с участием примерно того же круга государств, что доминируют в военной и финансовой областях), обладающие властью в вопросах культуры и биополитики в глобальном масштабе.

Ниже первого и главного яруса единой системы мирового господства располагается второй ярус, власть в котором не собрана воедино, а распределяется по всему миру и упор делается не столько на организационное единство, сколько на согласованность действий. Структура этого яруса определяется в основном сетевыми структурами, созданными транснациональными корпорациями на мировом рынке: это сети движения капитала, технологий, миграций населения и т. п. Эти производственные структуры, формирующие и питающие рынки, пронизывают весь мир благодаря защите и гарантиям со стороны центральной власти, составляющей первый уровень глобальной системы. Если воспользоваться свойственным эпохе Просвещения представлением о том, что ощущения возникают в тот момент, когда к лицу неодушевленной статуи подносится роза, то можно сказать, что транснациональные корпорации наполняют жизнью жесткую структуру центральной власти. В самом деле, посредством перераспределения в глобальном масштабе капитала, технологий, товаров и населения транснациональные гиганты создают развитые сети коммуникации и обеспечивают удовлетворение потребностей. Единственный и неоспоримый центр управления миром тем самым сочленяется с транснациональными корпорациями и организацией рынков. Мировой рынок одновременно и унифицирует те или иные территории, и делает их различными, изменяя географию земного шара. На втором ярусе, на уровне, часто подчиненном власти транснациональных корпораций, располагается основная масса суверенных национальных государств, объединенных в региональные организации по территориальному признаку. Эти государства выполняют различные функции, такие как политическое опосредование с оглядкой на интересы ведущих мировых держав, хозяйственная деятельность с учетом интересов транснациональных корпораций и перераспределение доходов в соответствии с биополитическими потребностями на своей ограниченной территории. Национальные государства являются своеобразными фильтрами в системе мирового обращения; через них как через регуляторы распространяется мировое господство, иными словами, они контролируют и регулируют перемещение богатств к центру мировой власти и в обратном направлении, а также насаждают дисциплину среди собственного населения, насколько это еще возможно.

Третий, наиболее широкий ярус пирамиды состоит из различных групп, представляющих интересы населения в системе мировой власти. Массы не могут быть включены в ее структуру напрямую, но должны пройти через своего рода фильтры, созданные механизмами представительства. Какие же группы или организации выполняют функцию сдерживания и/или легитимации, свойственную народному представительству, в мировой структуре власти? Кто представляет Народ в системе мирового устройства? Или, что еще важнее, какие силы и процессы превращают массы в Народ, который затем может быть представлен в системе мирового устройства? Во многих случаях эту роль принимают на себя национальные государства, особенно когда речь идет о зависимых или малых государствах. Например, в рамках Генеральной Ассамблеи ООН малые государства, численно составляющие большинство, но по своему влиянию являющиеся абсолютным меньшинством, выступают, по крайней мере, как символический противовес и одновременно средство легитимации политики ведущих держав. В этом смысле все население мира представлено на заседаниях Генеральной Ассамблеи и на всех остальных общемировых форумах. Таким образом, поскольку сами национальные государства (как более или менее демократические, так и авторитарные) выступают как выразители воли Народа, их представительство в глобальном масштабе может претендовать лишь на опосредованное выражение воли народа через два уровня: государство представляет Народ, который, в свою очередь, представляет массы.

Однако не только национальные государства формируют и представляют Народ в новой глобальной системе. На третьем ярусе пирамиды Народ (в глобальном масштабе) более четко и непосредственно представлен не правительствами, а целым рядом организаций, являющихся хотя бы относительно независимыми от государства и капитала. Нередко эти организации рассматриваются как части глобального гражданского общества, облекающие потребности и желания масс в формы, способные быть представленными в функционирующей системе глобальной власти. В этом новом образовании глобального масштаба можно по-прежнему найти традиционные компоненты гражданского общества, такие как средства массовой информации и религиозные институты. Средства массовой информации в течение длительного времени называют себя голосом и даже совестью Народа в противовес государственной власти и частным интересам капитала. Они рассматриваются как дополнительный элемент системы сдержек и противовесов действиям правительства, предлагая объективный и независимый взгляд на все, что Народ хочет или должен знать. Однако уже давно очевидно, что на самом деле СМИ часто не так уж независимы, с одной стороны, от капитала и, с другой — от государства[459]. Религиозные организации имеют еще более давнюю историю в качестве неправительственных институтов, представляющих Народ. Рост религиозного фундаментализма (как исламского, так и христианского) в той мере, в которой он выражает интересы Народа в противовес государству, должен, вероятно, рассматриваться как один из компонентов нового глобального гражданского общества, однако когда религиозные организации выступают против государства, они сами нередко становятся государствами.

Новейшая и, пожалуй, ведущая сила глобального гражданского общества представлена неправительственными организациями (НПО)[460]. Термин "неправительственные организации" не получил строгого определения. В данном случае под НПО мы понимаем всякую организацию, претендующую на то, что она представляет Народ и действует в его интересах, функционирующую при этом отдельно от (а часто и направленную против) государственных структур. Многие исследователи рассматривают НПО как синоним "организаций народа", поскольку интересы народа определяются как отличные от интересов государства[461]. Эти организации действуют на местном, национальном и наднациональном уровнях. Таким образом, термин НПО объединяет чрезвычайно широкий круг разнородных организаций: в начале 1990-х гг. в мире насчитывалось более 18000 неправительственных организаций. Некоторые из них играют традиционную роль профсоюзов (как, например, Ассоциация женщин-предпринимателей г. Ахмедабада, Индия); другие наследуют миссионерской традиции религиозных сект (Организация католической помощи); а третьи стремятся выражать интересы групп населения, не представленных государством (Всемирный Совет аборигенных народов). Было бы абсолютно бесполезным пытаться охарактеризовать деятельность всех этих многочисленных и разных по своей природе организаций с помощью одного единственного определения[462].

Некоторые критики утверждают, что поскольку НПО независимы от государственной власти и часто находятся с ней в конфликте, их деятельность соответствует неолиберальной модели мирового капитала и служит ей. Они заявляют, что в то время, как капитал посягает на властные полномочия государства сверху, НПО делают то же самое, действуя на основе "параллельной стратегии" "снизу", и представляют собой "общественное лицо" неолиберализма[463]. То, что действия многих НПО способствуют продвижению неолиберального проекта мирового капитала, действительно справедливо, но следует подчеркнуть, что это не относится к деятельности всех НПО. Тот факт, что эти организации являются неправительственными или даже находятся в оппозиции к властям, сам по себе не сближает их с интересами капитала. Существует много способов оставаться вне государственной структуры и находиться к ней в оппозиции, и неолиберальная модель является лишь одним из них.

Для нашего анализа и в контексте Империи наибольший интерес имеет последняя из перечисленных нами форм НПО — та, что представляет наименее защищенные слои населения, которые не могут представлять себя сами. Такие НПО, которые часто называются в более широком плане гуманитарными организациями, являются, на самом деле, одним из самых влиятельных и заметных элементов нового мирового порядка. Их функция заключается не в защите частных интересов какой-либо ограниченной группы, а в том, чтобы напрямую представлять интересы, общие для людей во всем мире. Организации, борющиеся за права человека ("Международная Амнистия" и "Америкас Уотч"), группы сторонников мира ("Свидетель Мира" и "Шанти Сена"), а также организации, занимающиеся оказанием медицинской помощи и борьбой с голодом ("Оксфам" и "Врачи без границ"), — все они защищают человеческую жизнь от пыток, голода, убийств, незаконного содержания под стражей и политических расправ. Их политическая деятельность основана на универсальном моральном принципе — страдающие имеют право на жизнь. В этом отношении, может быть, не совсем верно говорить, что эти НПО выражают интересы тех, кто не в состоянии сам себя представлять (воюющие народы, голодающее население и т. п.), или что они выражают интересы Народа всего мира как единого целого. Они идут гораздо дальше. Они выражают жизненную силу, составляющую основу Народа, и, таким образом, эти НПО превращают политику в решение вопроса об основах жизни, о жизни во всей ее всеобщности. Эти НПО пронизывают всю почву биовласти; они являются тончайшими каналами сегодняшней сетевой структуры управления, иначе говоря (пользуясь предложенной нами метафорой), они являются широким основанием мировой пирамиды. На этом широком, наиболее общем уровне деятельность НПО совпадает с действиями Империи "по ту сторону политики", в области биовласти, отвечая на запросы самой жизни.

Полибий[464] и управление Империей

Если отойти от эмпирического описания, можно легко заметить, что возникшее трехчастное деление функций и элементов позволяет непосредственно перейти к рассмотрению проблематики Империи. Иными словами, наблюдаемая нами сегодня ситуация напоминает теоретическое описание Империи как высшей формы государственного правления, данное Полибием применительно к Риму и донесенное до нас европейской традицией[465]. Для Полибия Римская Империя была вершиной политического развития, поскольку она объединила три "правильные" формы государственной власти: монархию, аристократию и демократию, — воплотившиеся соответственно в фигуре императора, Сенате и комициях[466]. Империя удерживала эти формы от скатывания в порочный круг разложения, когда монархия становится тиранией, аристократия — олигархией, а демократия — охлократией или анархией.

Согласно Полибию, монархия укрепляет единство и преемственность власти. Она является основой и важнейшей составной частью имперской власти. Аристократия рождает справедливость, чувство меры и добродетель, а также распространяет их на все сферы общественной жизни. Наконец, демократия организует массы в соответствии с правилами представительства таким образом, что образующийся при этом Народ способен находиться под управлением государственной власти, а та, в свою очередь, вынуждена удовлетворять его потребности. Демократия гарантирует дисциплину и перераспределение благ в обществе. Империя, образующаяся в наши дни, также — с учетом реалий времени — основывается на функциональном равновесии трех этих форм государственной власти: монархического единства высшей власти и ее монополии на применение силы в глобальном масштабе; функции аристократии выполняют транснациональные корпорации и отдельные государства; демократические, представительные комиции представлены опять-таки государствами и различными видами НПО, объединениями СМИ и другими "народными" образованиями. Можно сказать, что формирующийся имперский строй соединяет три традиционные правильные формы государственной власти в сочетании, которое может быть формально сопоставлено с моделью Полибия, хотя его содержание решительно отличается от социально-политической структуры Римской Империи.

Представляется возможным оценить, в каких областях наша сегодняшняя ситуация близка модели устройства Империи Полибия, а в каких, наоборот, далека, проследив, как эта модель интерпретировалась в истории европейской политической мысли. Основное направление интерпретации дошло до наших дней через работы Макиавелли и других авторов эпохи Возрождения в Италии. Традиция, заложенная Макиавелли, была дополнена в ходе дискуссий, предшествовавших и последовавших за Английской революцией, и, наконец, она достигла своего наивысшего развития в трудах отцов-основателей и при выработке Конституции США[467]. Основным новшеством, проявившимся в ходе развития этой традиции, явилось преобразование классической трехчастной модели Полибия в трехфункционапьную модель конституционного устройства. Во все еще средневековом, протобуржуазном обществе, каким являлась Флоренция во времена Макиавелли или даже предреволюционная Англия, модель Полибия рассматривалась как нечто, соединяющее три различные классовые общности: монархии принадлежали право на использование силы и объединительная функция, аристократии — земля и армия, а буржуазии — город и деньги. Если государство развивалось правильно, любой возможный конфликт между этими социальными силами должен был разрешаться в интересах всех. Однако в политической мысли современности, от Монтескье до авторов Федералиста, это объединение трансформировалось в модель, описывающую не социальные общности, а их функции[468]. Социальные группы и классы рассматривались как наделенные определенными функциями: исполнительной, судебной и представительной. Эти функции были абстрагированы от своих коллективных носителей, или классов, и рассматривались как чисто юридические понятия. Впоследствии сформировалось представление о системе равновесия этих функций, которая по форме была той же, что ранее обеспечивала компромисс классов. Это было равновесие сдержек и противовесов, силы и контрсилы, постоянно воспроизводившее единство государства и связь отдельных его частей[469].

Мы полагаем, что в некотором отношении исходная античная модель устройства Империи, предложенная Полибием, ближе к сегодняшней действительности, чем ее вариант, видоизмененный либеральной традицией эпохи современности. В наши дни мы вновь переживаем период зарождения и концентрации власти, функции которой определяются в большей степени с точки зрения взаимоотношений различных групп и осязаемой, материальной силы, чем с позиций возможного равновесия и формализации всей системы. На данном этапе конституирования Империи требования, характерные для конституционализма (такие как разделение властей и формальная законность всех действий), не имеют первоочередного значения (см. Раздел 1.1).

Можно даже утверждать, что наш опыт конституирования Империи, находящейся в процессе становления, в большей мере заключается в развитии и сосуществовании не столько "правильных" форм государственной власти, как это утверждает традиция, сколько "неправильных". Все элементы этого смешанного устройства проявляются первоначально как будто сквозь искажающую линзу. Монархия вместо того, чтобы утверждать легитимность власти и являться непременным условием ее единства, представлена в форме полицейской силы, действующей в глобальном масштабе, то есть как форма тирании. Транснациональная аристократия, похоже, предпочитает финансовые спекуляции предпринимательским добродетелям и является, таким образом, паразитической олигархией. Наконец, демократические силы, которые в этой системе должны играть роль активного и открытого элемента имперской машины, проявляются в большей степени как замкнутые группы, корпорации, носители суеверий и фундаментализма разного толка, являющиеся выразителем консервативного, если не откровенно реакционного духа[470]. Как на уровне отдельных стран, так и на международной арене ограниченная сфера имперской "демократии" представлена Народом (организованными группами частных интересов, защищающими установленные привилегии и собственность), а не массами (всеобщностью свободных производительных практик).

Гибридное устройство

Однако Империя, возникающая в наши дни, не является возвратом к античной модели Полибия, даже в ее негативной, "неправильной" форме. Сегодняшняя ситуация может быть лучше понята в терминах постмодернизации, то есть эволюции, выводящей по ту сторону либеральной модели смешанного устройства, созданной в период современности. Система юридической формализации, механизм конституционных гарантий и общая структура равновесия трансформируются в соответствии с двумя основными направлениями перехода от современности к постсовременности.

Первое направление трансформации затрагивает природу смешанного характера государственного устройства — происходит переход от модели смешения самостоятельных социальных общностей или функций, характерной для античности и современности, к процессу смешения, гибридизации функций управления текущей ситуацией. Процессы реального подчинения — подчинения труда капиталу и поглощения всего мира Империей — вынуждают различные ипостаси власти уничтожить пространственное измерение и преодолеть некоторую дистанцию, которые определяли ранее их взаимоотношения, и соединяют эти ипостаси в новых, гибридных формах. Такое изменение пространственных взаимоотношений преобразует и сами процессы осуществления власти. Прежде всего, имперская монархия эпохи постмодернизации правит единым мировым рынком, и, таким образом, она призвана гарантировать обращение товаров, технологий и рабочей силы — обеспечивать на деле общее функционирование рынка. Однако процесс глобализации монархической власти имеет смысл, только если рассматривать его как цепь процессов гибридизации монархии с другими формами власти. Имперская монархия не пребывает в каком-то одном, поддающемся обособлению центре — у нашей постсовременной Империи нет своего Рима. Само монархическое начало в его социальном воплощении многообразно и пространственно рассредоточено. Процесс гибридизации предстает еще более четко на примере развития "аристократической функции", в особенности, развития сетевой производственной структуры и рынков. В действительности, аристократическая функция сложным образом переплетается с монархической функцией. В условиях постмодернизации перед аристократией стоит задача не только установить вертикальные связи между центром и периферией для производства и реализации товаров, но также постоянно сводить друг с другом огромное число производителей и потребителей, как на рынках, так и вне их. Первоначально остававшиеся несколько в стороне взаимоотношения между производством и потреблением становятся все важнее по мере того, как выпуск продукции все больше определяется сферой аматериальных услуг, производимых в сетевых структурах. На этом этапе гибридизация становится основным и определяющим элементом формирования циклов производства и обращения[471]. Наконец, демократические функции в Империи определяются той же цепью монархических и аристократических гибридизаций, в определенной мере изменяя их взаимоотношения и рождая новые отношения силы. На всех трех уровнях, монархическом, аристократическом и демократическом, все то, что ранее рассматривалось как смешанное, являясь на самом деле органическим соединением функций, которые при этом оставались независимыми и четко отличающимися друг от друга, в наши дни тяготеет к гибридизации самих этих функций. Таким образом, можно определить это первое направление трансформации государственной власти как переход от смешанного к гибридному устройству.

Второе направление структурной трансформации, характеризующееся как новым качеством самого общественного устройства, так и изменением его теоретической составляющей, проявляется в том, что на нынешнем этапе господство во все более значительной мере осуществляется над темпоральными измерениями общества, а значит, над его субъективным измерением. Необходимо понять, каким образом монархический элемент выступает и как единое мировое правительство, контролирующее обращение благ, и как механизм организации коллективного общественного труда, создающий условия его воспроизводства[472]. Аристократический элемент устанавливает свою иерархическую власть и функции управления транснациональной системой производства и обращения не только при помощи традиционных финансовых инструментов, но в большей степени за счет средств и динамики кооперации самих общественных сил. Процессы социальной кооперации конституируются именно в рамках аристократической функции. Наконец, хотя и монархическая, и аристократическая функции опираются на субъективное и производственное измерения нового гибридного устройства, ключевую роль в происходящей трансформации играет демократический элемент, который в своем нынешнем темпоральном измерении вынужден в конечном счете обращаться к массам. Вместе с тем, не следует забывать о том, что в новой Империи изменяется смысл понятия "демократия", в рамках которого массы оказываются подчинены гибким и изменяющимся аппаратам контроля. Именно здесь, в сфере управления происходит важнейший качественный скачок: переход от дисциплинарной парадигмы к парадигме контроля[473]. Власть осуществляется непосредственно над поведением производящих и кооперирующих субъектов; различные институты создаются и постоянно видоизменяются в соответствии с ритмом этого поведения; топография власти больше не связана с пространственными отношениями, а определяется, в первую очередь, темпоральными перемещениями субъектов. В данном случае мы вновь сталкиваемся с а-локальностью власти, о которой мы писали ранее, когда рассматривали вопросы суверенитета. А-локальность — это пространство, где находят осуществление гибридные контрольные функции имперской системы.

В этой имперской а-локальности, в гибридном пространстве, созданном процессом конституирования, наблюдается постоянное и ничем не ограниченное движение субъектов. Наша проблематика в данном случае остается, в целом, той же, что и применительно к смешанному устройству, но она также интенсивно дополняется различными перестановками, модуляциями и гибридизациями, являющимися частью перехода к постсовременности. В этом пространстве приобретает определенную форму восхождение от социального к политическому и юридическому, всегда составляющее сущность всякого конститутивного процесса; здесь возникают взаимоотношения социальных и политических сил, требующих в этом процессе формального признания, и, наконец, здесь различные функции (монархическая, аристократическая и демократическая) выступают мерой силы формирующих их субъектов, пытаясь заполучить контроль над отдельными фазами процесса их становления.

Борьба за принципы устройства Империи

Конечной задачей нашего анализа процессов конституирования Империи и выявления ее обликов является нахождение той почвы, на которой могли бы зародиться силы сопротивления ей и сформироваться альтернативные варианты развития. В Империи, как и в государствах древности и современности, сами принципы устройства являются предметом борьбы, но в наши дни сущность предмета борьбы и сама ее природа совершенно неясны. Общие контуры современного имперского строя могут быть представлены в виде ризомы, разветвленной корневой системы, универсальной сети коммуникаций, все точки или узлы которой связаны между собой. Парадоксальным образом такая сетевая структура представляется одновременно и совершенно открытой, и совершенно закрытой для направленных против нее выступлений и для вмешательства в процессы ее функционирования. С одной стороны, сеть формально допускает, чтобы все возможные составляющие цепи взаимоотношений были бы в ней одновременно представлены, но, с другой стороны, сама эта сеть в действительности выступает как а-локальность. Таким образом, столкновения вокруг принципов устройства Империи будут разворачиваться в этом неопределенном и зыбком пространстве.

Эти столкновения будут определяться тремя ключевыми переменными, лежащими в пространстве между общим и сингулярным, единичным, между аксиоматикой господства и самоопределением субъекта, а также между производством субъективности властью и автономным характером сопротивления самих субъектов. Первая переменная касается обеспечения функционирования сети и ее общей управляемости таким образом, что (в положительном аспекте) сеть может функционировать всегда и (в отрицательном аспекте) ее работа не может быть направлена против тех, кому принадлежит власть[474]. Вторая переменная затрагивает вопрос о том, кто распределяет услуги в рамках сетевой инфраструктуры, и кто заинтересован, чтобы эти услуги справедливо оплачивались; и, таким образом, сеть была способна поддерживать в стабильном состоянии и воспроизводить экономическую систему капитализма и одновременно производить свойственное этой системе социальное и политическое деление общества[475]. Наконец, третья переменная касается самой сети. Она связана с механизмами, производящими различия между субъектами, а также с теми каналами, посредством которых эти различия реализуются в рамках общей системы.

В соответствии с тремя названными аспектами, каждая субъективность должна стать субъектом, занять подчиненное положение в рамках общей сети контроля (в значении, характерном для раннего этапа современности: субъект — subdictus — подданный суверенной власти), и, в то же время, каждый должен быть независимым участником процесса производства и потребления в рамках сетевой структуры. Возможна ли подобная двойственность? Может ли система одновременно обеспечивать политическое подчинение и субъективность производителя/потребителя? Вероятно, не может. На самом деле, главным условием существования всеобщей сетевой структуры, служащей основанием всего данного строя, является то, что она носит гибридный характер, то есть в нашем случае, что политический субъект непостоянен и пассивен, а производящий и потребляющий агент реален и активен. Это означает, что, далеко не будучи простым повторением традиционного равновесия, образование нового смешанного устройства ведет к фундаментальному дисбалансу его составных частей, а следовательно, и к новой социальной динамике, освобождающей производящего и потребляющего субъекта от механизмов политического подчинения (по крайней мере, она делает последнее весьма формальным). В области производства и регулирования субъективности и возникает, как представляется, важнейшее пространство борьбы.

Вытекает ли эта ситуация непосредственно из капиталистической трансформации способа производства, появления постмодернистских тенденций в развитии культуры и процессов политического конституирования Империи? Пока мы не можем сделать такой вывод. Тем не менее, очевидно, что в новой ситуации стратегия сбалансированного и регулируемого участия, которая всегда была характерна для имперской и либеральной смешанной формы политического устройства, столкнулась со значительными затруднениями и решительным выражением своей автономии со стороны вовлеченных в анализируемый нами процесс субъектов — участников производства, будь то индивиды или коллективная рабочая сила. Представляется, что именно в области производства и регулирования субъективности и в разделении понятий политического и экономического субъекта мы можем обнаружить основу для будущих выступлений протеста, в которых заново будут поставлены вопросы принципов организации власти и равновесия сил — подлинной кризисной ситуации, а возможно даже и революции.

Спектакль политического устройства

Однако пространство, открытое для борьбы, которое, казалось бы, появляется, моментально исчезает, когда мы обращаемся к новым механизмам, посредством которых осуществляется управление гибридными сетями участия[476]. На самом деле различные функции и органы гибридного строя соединяет то, что Ги Дебор назвал спектаклем, интегрированный и одновременно рассредоточенный аппарат образов и идей, производящий и регулирующий общественный дискурс и общественное мнение[477]. В обществе спектакля то, что раньше составляло сферу публичного, открытое пространство политического взаимодействия и участия, полностью исчезает. Спектакль уничтожает любую форму коллективной социальности, помещая, образно выражаясь, каждого индивида в его собственный автомобиль, перед его собственным телеэкраном и в то же время навязывая новую массовую социальность, единообразие действий и мыслей. В этом пространстве спектакля традиционные формы борьбы за принципы политического устройства становятся невозможными.

Распространенное убеждение, что средства массовой информации (и особенно телевидение) уничтожили политику, ложно лишь настолько, насколько оно основано на идеализированном представлении о том, что представляли собой демократический политический дискурс, обмен и участие в период, предшествовавший веку СМИ. Отличие манипулирования политикой при помощи СМИ в наше время от прежней ситуации является отличием не по существу, а по степени. Иными словами, в прошлом, без сомнения, существовали многочисленные способы формирования общественного мнения и общественного восприятия, но сегодняшние СМИ предоставляют несоизмеримо большие возможности для этого. Как отмечает Дебор, в обществе спектакля существует только то, что показывается, и ведущие СМИ имеют почти что монопольное право решать, что показывать людям. Этот закон спектакля господствует в сфере движимой СМИ электоральной политики; искусство манипулирования, появившееся первоначально в США, сегодня распространилось по всему миру. В электоральном дискурсе внимание практически полностью сосредоточено на том, как выглядят кандидаты, на определении наиболее удачного времени для выступлений и создании имиджа. Ведущие вещательные сети устраивают своего рода спектакль на "малой сцене", который отражается (и, несомненно, в определенной мере формирует) спектакль, устраиваемый кандидатами и политическими партиями, которые они представляют. Даже прозвучавший не так давно известный призыв обращать внимание не на имидж, а на основные положения программы и сущность избирательной кампании, сегодня кажется безнадежно наивным. Соответственно утверждения, что политики действуют подобно звездам шоу-бизнеса, а политические кампании развиваются по логике рекламных акций, — казавшиеся радикальными и скандальными тридцать лет назад, — сегодня считаются не требующими доказательств. Политический дискурс является продвижением определенного товара, а участие в политической жизни сведено к выбору между имиджами, выступающими в роли потребительских товаров.

Говоря, что спектакль включает манипулирование общественным мнением и политическими процессами при помощи СМИ, мы не утверждаем, что где-то за занавесом прячется маленький человечек, великий Волшебник Страны Оз, контролирующий все, что показывают, о чем думают и что делают. Не существует какой-то точки, из которой управляют спектаклем. Вместе с тем, спектакль развивается так, как будто эта точка существует. По словам Дебора, спектакль является одновременно диффузно рассеянным и интегрированным. Таким образом, многочисленные теории мирового заговора, образованного правительствами или какими-либо иными силами, распространившиеся в последние десятилетия, можно признать одновременно и истинными, и ложными. Как блестяще показал Фредерик Джеймисон на взятом из сегодняшнего дня материале кино, теории заговора являются грубым, но эффективным средством постижения механизмов функционирования подобной тотальности[478]. Политический спектакль разыгрывается таким образом, как будто СМИ, вооруженные силы, правительство, транснациональные корпорации, мировые финансовые институты и т. д. сознательно и открыто направляются из единого центра власти, хотя в действительности это не так.

Общество в этих условиях управляется при помощи старого испытанного средства. Еще Томас Гоббс отмечал, что для эффективного господства "страсть, на которую можно положиться, — это страх"[479]. По Гоббсу, страх скрепляет и обеспечивает общественный порядок, а в наше время страх является основным механизмом контроля в обществе, живущем по законам спектакля[480]. Хотя, на первый взгляд, кажется, что это общество основано на желании и удовольствии (желании получать блага и удовольствии от потребления), на самом деле, оно функционирует за счет распространения страха, иначе говоря, спектакль рождает формы желания и удовольствия, тесно связанные со страхом. В терминологии европейской философии раннего этапа современности распространение страха называлось суеверием. В самом деле, политика страха всегда осуществлялась посредством различных суеверий. Изменились только формы и механизмы суеверий, сеющие страх.

Безусловно, спектакль страха, объединяющий характерный для постсовременности гибридный строй и манипулирование общественным мнением и политикой при помощи СМИ, лишает почвы любые формы борьбы за принципы имперского устройства. Создается впечатление, что просто-напросто не остается места, силы для какого бы то ни было сопротивления, существует только суровая машина власти. Осознание власти спектакля и невозможности традиционных форм сопротивления представляется важным моментом, однако история на этом не заканчивается. По мере упадка прежних сфер и форм борьбы появляются новые, более значимые и действенные. Спектакль имперского порядка не поставлен раз и навсегда, на самом деле он открывает реальные возможности для решительного изменения сюжета и содержит новый революционный потенциал.

3.6 Капиталистический суверенитет, или управление обществом контроля

До тех пор, пока общество основано на деньгах, нам всегда будет их не хватать.

Листовка, парижская забастовка, декабрь 1995 г.


Разрушение капиталистического способа производства изнутри и, следовательно, ликвидация заложенного в нем противоречия, само по себе означает prima facie переход к новому способу производства.

Карл Маркс

Соединение капитала и суверенитета может показаться весьма противоречивым. Суверенитет эпохи современности по сути своей основывается на трансценденции суверена — будь то Государь, государство, нация или даже Народ, — над обществом. Гоббс предложил осязаемую метафору суверенитета, утвердившуюся во всей общественно-политической мысли современности, — Левиафана, возвышающегося над обществом и массами. Суверен выступает как своего рода актив или резервный капитал власти, призванный разрешить или отсрочить кризис современности. Более того, свойственный современности суверенитет, как мы подробно рассмотрели, осуществляется посредством установления и сохранения четких границ между территориями, населением, различными социальными функциями и т. д. Таким образом, суверенитет является также добавочным регулятором социальных потоков и функций. Иными словами, суверенитет осуществляется посредством нанесения на социальное поле разделительных полос.

Капитал, напротив, действует на плане имманенции, посредством промежуточных звеньев и сети отношений господства, не опираясь на какой-либо всеобщий центр власти. В исторической перспективе капитал стремится к уничтожению традиционных социальных барьеров, распространяясь на новые территории и вовлекая в этот процесс все новые и новые слои населения. Пользуясь терминологией Делеза и Гваттари, капитал функционирует посредством общего дерегулирования потоков, всеобъемлющей детерриториализации, вновь соединяя затем эти дерегулированные и детерриториализованные потоки[481]. Функционирование капитала можно охарактеризовать как детерриториализующее и имманентное с точки зрения трех аспектов, о которых писал еще Маркс. Во-первых, в процессе первоначального накопления капитал отрывает различные группы населения от их определенным образом установленных и закрепленных мест проживания и приводит их в движение. Он устраняет сословия и создает "свободный пролетариат". Традиционные культуры и формы социальной организации уничтожаются в ходе этого неустанного шествия капитала по миру с тем, чтобы создать сети и пути распространения для одной единственной культурной и экономической системы производства и обращения. Во-вторых, капитал соединяет все формы стоимости, сводит их на одном, общем плане и приравнивает их к деньгам, всеобщему эквиваленту стоимости. Капитал стремится свести все прежние разновидности статуса, чины и привилегии к денежным отношениям, то есть к количественным и соизмеримым экономическим параметрам. В-третьих, законы функционирования капитала не являются чем-то изолированным и жестко установленным, стоящим над непосредственной деятельностью капитала и с высоты своего положения направляющим его, напротив, это исторически изменяющиеся законы, имманентные самому функционированию капитала: законы определения величины прибыли, нормы эксплуатации, реализации прибавочного продукта и т. д.

Таким образом, капитал нуждается не в трансцендентной власти, а в механизмах контроля, расположенных в плане имманенции. В процессе общественного развития капитала механизмы суверенитета, свойственного современности, — процессы регулирования, сверхрегулирования и дерегулирования, утвердившие трансцендентный порядок на ограниченном и сегментированном общественном пространстве, — постепенно заменяются аксиоматикой: совокупностью уравнений и отношений, определяющих значение социальных переменных и коэффициентов непосредственно и одинаковым образом для всего социального пространства, невзирая на прежние устоявшиеся определения и термины[482]. Основная особенность этой аксиоматики заключается в том, что отношения здесь первичны, тогда как обозначающие их термины — вторичны. Другими словами, в данной системе постулаты "не являются суждениями, которые могут оказаться истинными или ложными, поскольку они содержат относительно неопределенные переменные. Только когда мы присваиваем этим переменным конкретные значения, иначе говоря, заменяем их некими константами, — только тогда постулаты становятся верными или ложными суждениями, в соответствии с выбранными константами"[483]. Капитал как раз и действует на основе подобной аксиоматики пропозициональных функций. Придание деньгам функции всеобщего эквивалента стоимости объединяет разрозненные элементы в поддающуюся количественной оценке и сравнению систему, а постоянно действующие законы, или уравнения капитала, определяют использование этих элементов и их изменение по отношению к константам, заменяющим переменные. В той же мере, в какой аксиоматика отвергает любые термины и определения, предшествовавшие отношениям логической дедукции, капитал разрушает барьеры, существовавшие в докапиталистическом обществе, — и даже границы государств отходят на второй план по мере того, как капитал воплощает себя на мировом рынке. Капитал стремится создать однородное пространство, определяемое нерегулируемостью потоков, гибкостью, постоянной изменчивостью и тенденцией к выравниванию[484].

Таким образом, трансцендентный характер суверенитета эпохи современности вступает в конфликт с имманентностью капитала. Исторически капитал опирался на суверенитет и поддержку таких его структурных компонентов, как право и сила, но эти же структуры всегда противоречили в принципе и мешали на практике функционированию капитала, препятствуя, в конечном счете, его развитию. Вся история современности, насколько мы ее прослеживаем, может рассматриваться как эволюция попыток опосредования и разрешения этого противоречия. Исторический процесс опосредования не был взаимодействием равных сторон, а представлял собой однонаправленное движение от трансценденции суверенитета к плану имманенции капитала. В своем исследовании практики управления в европейских государствах в период между XVII и XVIII веками этот процесс рассмотрел Фуко, писавший о переходе от понятия "суверенитета" (абсолютной формы суверенитета, выраженной в воле и личности Государя) к "власти правительства" (форме суверенитета, характеризуемой децентрализацией экономики власти и управления движением товаров и населения)[485]. Этот переход от одной формы суверенитета к другой, как важно отметить, совпадает с ранней стадией развития и экспансии капитала. Каждая форма суверенитета периода современности в конкретных исторических условиях обеспечивала функционирование капитала в конкретный исторический период, но в то же время создавала препятствия на пути его развития, которые необходимо было преодолеть. Эти развивавшиеся во времени взаимоотношения являются, вероятно, наиболее значимыми для любой теории капиталистического государства.

В определенный исторический период гражданское общество выступало посредником между имманентными силами капитала и трансцендентной властью характерного для современности суверенитета. Гегель заимствовал термин "гражданское общество" из работ английских экономистов, понимая его как посредника между эгоистическими стремлениями множества экономически активных индивидов и объединенным интересом государства. Гражданское общество опосредует взаимоотношения (имманентного) Множества и (трансцендентного) Единого. Институты гражданского общества выполняли функцию пропускных каналов, по которым перемещались социальные и экономические силы, собирая послед-

ние в нерушимое единство и вновь расходясь в стороны, подобно ирригационной системе, распределяя силу этого единства по всему имманентному социальному пространству. Иными словами, негосударственные институты организовывали капиталистическое общество под началом государства и распространяли власть последнего на все общество. В рамках нашей концепции, можно утверждать, что гражданское общество было той сферой, где суверенитет государства эпохи современности становился имманентным капиталистическому обществу, а оно, в свою очередь, приобрело трансцендентные черты, сблизившись с государством.

Однако в наше время гражданское общество больше не может быть адекватным посредником между капиталом и суверенитетом. Составляющие его структуры и институты постепенно исчезают. Как мы уже доказывали, это исчезновение становится очевидным с точки зрения ослабления диалектических отношений между капиталистическим государством и рабочей силой, то есть упадка влияния и роли профсоюзов, упадка практики коллективного договора в трудовом найме и упадка представительства трудящихся как реальной политической силы[486]. Исчезновение гражданского общества также очевидно по сопутствующему переходу от дисциплинарного общества к обществу контроля (см. Раздел 2.6). В наши дни социальные институты, составлявшие основу дисциплинарного общества (школа, семья, учреждения здравоохранения, фабрика), в значительной мере совпадающие или тесно связанные с институтами гражданского общества, повсеместно находятся в кризисе. По мере их разрушения, субъектно ориентированная логика, которая раньше господствовала в них, выходит наружу и заполняет все социальное пространство. Разрушение этих институтов, исчезновение гражданского общества и упадок дисциплинарного режима влечет за собой стирание разделительных линий, покрывавших социальное пространство эпохи современности. На их место приходит сетевая структура общества контроля[487].

По отношению к дисциплинарной модели общественного устройства и гражданскому обществу, общество контроля представляет собой еще один шаг вперед к плану имманенции. Дисциплинарные институты, границы эффективного действия их логики и производимые ими разграничения социального пространства выступали как вертикали или трансценденции по отношению к плану социального. Следует при этом с осторожностью подходить к определению того, где кроется эта трансцендентность дисциплинарного общества. Фуко настаивал на том, и это было основой основ его исследования, что подчинение дисциплине абсолютно имманентно находящимся под ее властью субъектам. Другими словами, дисциплина не является голосом извне, диктующим сверху, что нам делать, обязывающим нас, как сказал бы Гоббс, а представляет собой род внутреннего принуждения, неотделимого от нашей воли, имманентного и неразрывно связанного

с нашей субъективностью. Однако институты, являющиеся условием возможности дисциплинарной модели и определяющие в пространственном отношении зоны ее эффективности, все же в некоторой мере отделены от общественных сил, которые она порождает и которым придает определенную форму. Эти институты в действительности относятся к области суверенитета, а точнее, к области посредничества между обществом и суверенитетом. Стены тюрьмы одновременно делают возможной и ограничивают логику карцера, то есть принуждение к дисциплине посредством наказания. Они дифференцируют социальное пространство.

Фуко с необыкновенной проницательностью описывает дистанцию между трансцендентностью стен этих институтов и имманентностью дисциплины, используя концепции диспозитива (dispositif) и диаграммы, выражающие несколько последовательных уровней абстракции[488]. Несколько упрощая терминологию, можно сказать, что диспозитив (термин, использованный Фуко, можно также перевести как "механизм", "аппарат" и даже "развертывание") является общей стратегией, лежащей в основе имманентного и повседневного проявления дисциплины. Логика карцера, например, является унифицированным диспозитивом, посредством которого, в конечном счете, обеспечивается надзор и поддержание режима в тюрьме, — ив этом смысле она абстрагирована и отлична от множества прочих тюремных практик. На следующем уровне абстракции диаграмма обеспечивает развертывание дисциплинарного диспозитива. Например, отвечающая идее карцера архитектура паноптикума, позволяя надзирать за всеми заключенными из одной центральной точки, из точки власти, является диаграммой, или виртуальным замыслом, который может быть актуализирован в различных дисциплинарных диспозитивах. Наконец, сами институты выступают как отдельные и реальные социальные формы воплощения диаграммы. Тюрьма (ее стены, администрация, надзиратели, правила внутреннего распорядка и т. д.) не управляет заключенными подобно тому, как суверен управлял своими подданными. Она создает пространство, в котором заключенные, вследствие действия диспозитивов карцера и повседневных практик, сами подчиняются дисциплине. Было бы точнее сказать, следовательно, что дисциплинарное учреждение само по себе не является носителем господства, а ключевым элементом осуществления господства в дисциплинарном обществе выступает его абстрагирование и трансцендирование по отношению к социальному пространству производства субъективностей. Суверенитет становится виртуальным (но от этого не менее реальным), и актуализируется везде и повсюду через проявления дисциплины.

В наши дни крушение стен институтов и выравнивание социального пространства являются признаками превращения этих вертикалей в горизонтальные плоскости сфер контроля. Вместе с тем, переход к обществу контроля ни в коей мере не означает исчезновения дисциплины. В действительности, имманентное присутствие дисциплины — в форме само-дисциплинирования субъектов, еле заметного, но постоянного отпечатка дисциплинарной логики на самих субъектах, — еще более расширяется в рамках контроля. Изменения, произошедшие с распадом прежних институтов, состоят в том, что дисциплинарные диспозитивы стали менее ограниченными и менее четко локализованными пространственно на социальном поле. Дисциплина в карцере, дисциплина в школе и на фабрике тесно переплелись в гибридном производстве субъективности. В процессе перехода к обществу контроля элементы трансценденции, свойственные дисциплинарному обществу, ослабли, а его имманентный аспект, напротив, стал более заметным и приобрел всеобщий характер.

Имманентное производство субъективности в рамках общества контроля сочетается с аксиоматической логикой капитала, и их сходство свидетельствует о новой, более полной совместимости суверенитета и капитала. Производство субъективности в рамках гражданского и дисциплинарного общества на определенном этапе способствовало упрочению власти капитала и облегчало его экспансию. Общественные институты современности породили значительно более подвижные и гибкие социальные идентичности, чем предшествовавшие им образы субъектов. Субъективности, производимые в рамках институтов, созданных в эпоху современности, были подобны стандартизованным деталям машины, выпускавшимся на предприятии массового производства: заключенный, мать, рабочий, учащийся и т. п. Каждая деталь играла точно определенную роль в общем механизме, но она носила стандартизованный характер, производилась в массовом порядке и могла, таким образом, быть заменена на любую аналогичную деталь. Однако на определенном этапе развития устойчивость этих стандартизованных деталей, идентичностей, производимых социальными институтами, стала препятствием на пути дальнейшего поступатель-ното развития к большей мобильности и гибкости. Переход к обществу контроля подразумевает производство субъективностей без четкой социальной идентификации, гибридных и изменчивых. По мере того, как стены, очерчивавшие и разделявшие в период современности сферы действия различных институтов, постепенно исчезают, субъективности начинают производиться одновременно несколькими институтами, сочетание которых и степень участия в этом процессе различны. Конечно, в дисциплинарном обществе идентичность индивида не была одномерной, индивид мог быть матерью или отцом дома, рабочим на фабрике, учеником в школе, заключенным в тюрьме или пациентом в психиатрической лечебнице. В обществе контроля все эти различия времени и местонахождения утрачивают свою определенность и разграниченность. Гибридная субъективность, производимая в обществе контроля, не выступает как идентичность заключенного, пациента психиатрической клиники или рабочего, но конституируется каждой из присущих им логик. Гибридная субъективность — это рабочий вне фабрики, ученик вне школы, заключенный вне тюрьмы, пациент вне стен клиники, — все это одновременно. Гибридная субъективность не принадлежит ни одной из этих идентичностей, и одновременно принадлежит им всем — вне рамок общественных институтов, но еще более строго подчиняясь их дисциплинарной логике[489]. Так же, как и имперский суверенитет, субъекты в обществе контроля имеют смешанную структуру.

"Выровненный" мир

В процессе перехода суверенитета к плану имманенции, разрушение границ происходило как на национальном, так и на глобальном уровне. Исчезновение гражданского общества и общий кризис институтов дисциплинарной модели совпали с упадком национальных государств как барьеров, оформлявших и организовывавших обособленные звенья мировой системы управления. Формирование стирающего национальные границы глобального общества контроля развивается параллельно с образованием мирового рынка и реального подчинения глобального общества капиталу.

В XIX — начале XX века империализм способствовал выживанию и распространению капитализма (см. Раздел 2.1). Разделение мира на сферы влияния ведущими капиталистическими государствами, создание колониальной администрации, предоставление торговых привилегий и введение тарифов, создание монополий и картелей, раздел регионов добычи полезных ископаемых и промышленного производства — все это способствовало глобальной экспансии капитала. империализм являлся системой, призванной удовлетворять потребности и защищать интересы капитала, находящегося в фазе завоевания всего мира. И, тем не менее, как отмечают большинство критиков империалистической стадии развития (стоящие на коммунистических, социалистических и капиталистических позициях), империализм по определению вступал в конфликт с капиталом. Это было подобно лечению, угрожавшему жизни пациента. Хотя империализм обеспечивал для капитала пути и средства захвата новых территорий и распространения капиталистического способа производства, он, в то же время, создавал и укреплял в мире жесткие границы между его различными пространствами, поддерживал строгое деление на внутреннее и внешнее, препятствовавшее свободному перемещению капитала, рабочей силы и товаров — таким образом, мешая завершению процесса образования мирового рынка.

империализм является действующей в глобальном масштабе машиной, направляющей, регулирующей и территориализующей капитал, блокирующей одни направления его распространения и стимулирующей другие. Мировой рынок, напротив, нуждается в выровненном пространстве, для движения свободных, нерегулированных и детерриториализованных потоков капитала. Этот конфликт между свойственными империализму разграничениями и выровненным пространством мирового рынка вновь делает актуальным пророчество Розы Люксембург о крахе капитализма: "империализм является историческим методом для продления существования капитала, но он в то же время служит вернейшим средством, чтобы кратчайшим путем положить его существованию объективный предел"[490]. Система международных отношений и сегментация мира эпохи империализма действительно способствовали развитию капитализма, но одновременно они оказались препятствием для детерриториализующих потоков капитала и выровненного пространства капиталистического развития, и поэтому они должны были уйти в прошлое. Роза Люксембург была, по существу, права: империализм означал бы смерть для капитала, если бы он не был преодолен. Окончательное становление мирового рынка неизбежно ознаменовало конец империализма.

Уменьшение влияния национальных государств и исчезновение связанной с ними системы международных отношений сделали бессмысленным использование термина "Третий мир". История его появления крайне проста. Этот термин возник в качестве дополнения к биполярному разделению мира в годы холодной войны на ведущие капиталистические государства и ведущие страны социалистического лагеря таким образом, что под Третьим миром понималось все, не относившееся к этому основному конфликту, — граница или свободное пространство, за контроль над которым первые два мира должны были конкурировать. Поскольку холодная война закончилась, для такого деления больше нет оснований. Это верно, однако за лаконичным завершением этой простой истории не умещается подлинная история, связанная с данным термином, его использованием и оказанным им влиянием.

По крайней мере с начала 1970-х гг. многие исследователи утверждали, что Третий мир никогда не существовал в том смысле, что вышеописанная концепция стремится представить в качестве однородного целого ряд совершенно разных государств, не замечая или просто игнорируя значительные социальные, экономические и культурные различия таких стран, как, например, Парагвай и Пакистан или Марокко и Мозамбик. Вместе с тем, признавая очевидную разнородность этих государств, мы не должны забывать, что с точки зрения капитала в период осуществления им глобальной экспансии подобная постулирующая единство и гомогенность концепция имела некоторый смысл. Так, очевидно, что Роза Люксембург рассуждает с позиций капитала, разделяя мир на пространство капитализма и некапиталистическое окружение. Без сомнения, разные части этого окружения кардинально отличаются друг от друга, но, с точки зрения капитала, все они составляют единое целое — потенциальную область для расширенного накопления и последующего подчинения капиталу. В годы холодной войны, когда территория Второго мира была прочно закрыта для проникновения, Третий мир был для ведущих капиталистических государств открытым пространством, полным возможностей. Различные формы культурной, социальной и экономической жизни потенциально могли быть формально подчинены динамике капиталистического производства и капиталистических рынков. С точки зрения этого потенциального подчинения, несмотря на реально существовавшие значительные различия между государствами, Третий мир действительно существовал.

Столь же логичным представляется и выделение Самиром Амином, Иммануилом Валлерстайном и другими исследователями в рамках общей системы капитализма центральных, периферийных и полупериферийных государств[491]. Центр, периферия и полупериферия выделяются, исходя из различных форм социальной, политической и бюрократической практики, различных производственных процессов и разных типов накопления. (Новейшая концепция деления на Север и Юг в этом отношении отличается незначительно). Как и концепция Первого-Второго-Третьего миров, разделение капиталистического мира на центр, периферию и полупериферию сглаживает и заслоняет подлинные различия между народами и культурами, но делает это с целью подчеркнуть будущее единство политических, социальных и экономических форм, формирующееся в ходе характерных для империализма и протекавших в течение длительного времени процессов формального подчинения. Иными словами, такие понятия, как Третий мир, Юг, периферия, сглаживают реальные различия между странами, чтобы подчеркнуть процессы унификации, характерные для капиталистического развития и, что еще более важно, они указывают на возможность потенциального единства интернационала оппозиции, потенциального объединения антикапиталистических сил и стран.

Географические границы между странами или даже между центральными и периферийными, северными и южными группами государств более не являются определяющими в структуре мирового разделения и распределения производства, накопления и социальных форм. Благодаря децентрализации производства и консолидации мирового рынка, распределение и перемещение капитала и рабочей силы в мировом масштабе приобрели такой размах и такие формы, что более не представляется возможным определить ту или иную значительную географическую область как центр или периферию, Север или Юг. В таких географических регионах, как Южный Конус[492] или Юго-Восточная Азия, все уровни развития производства могут существовать одновременно и рядом — от высочайшего уровня развития технологии, производительности труда и накопления вплоть до самых неразвитых форм; при этом сложный социальный механизм обеспечивает их различие и взаимодействие. В крупнейших городах труд также представлен самыми различными формами, от вершин капиталистического производства до его дна: подпольные мастерские, использующие труд нелегальных эмигрантов в Нью-Йорке и Париже, могут соперничать с аналогичными предприятиями в Гонконге или Маниле. Если Первый и Третий мир, центр и периферия, Север и Юг когда-то и были разделены национальными границами, то в наши дни они с легкостью проникают друг в друга, устанавливая неравные отношения и барьеры в многочисленных новых областях. Было бы неверным утверждать, что с точки зрения капиталистического производства и обращения США и Бразилия, Англия и Индия являются ныне одинаковыми территориями, но эти государства различаются не по своей сущности, а лишь по степени развития. Разные нации и регионы включают в себя в разной пропорции то, что раньше рассматривалось как элементы Первого и Третьего мира, центра и периферии, Севера и Юга. География неравномерности развития, а также линии разделения и элементы иерархии теперь определяются не стабильными национальными или межнациональными границами, а подвижными внутри- и наднациональными барьерами.

С определенной долей правоты можно возразить, что голоса, доминирующие в новом глобальном порядке, настойчиво объявляют национальные государства "умершими" только в тех случаях, когда понятие "нация" становится революционным оружием угнетенных, когда его берет в свои руки "весь мир голодных и рабов". После победы национально-освободительных движений и образования потенциально дестабилизирующих, опасных для ведущих государств международных объединений, утвердившихся за десятилетия, прошедшие после Бандунгской конференции, что может более всего подорвать влияние национализма и интернационализма в странах Третьего мира, чем лишение их главной опоры — национального государства! Иными словами, в соответствии с данной точкой зрения, которая дает одну из весьма правдивых версий этой сложной истории, национальное государство, являвшееся гарантом международного порядка и основой империалистической экспансии и суверенитета, стало в результате роста и объединения антиимпериалистических сил элементом, в наибольшей степени угрожающим этому порядку. Таким образом, империализм в ответ вынужден был отказаться от преимуществ своего собственного оружия и уничтожить его, пока оно не было использовано против него самого.

Мы полагаем, что было бы величайшей ошибкой испытывать какую-либо ностальгию по временам существования национальных государств или вновь проводить политику, основанную на принципе нации. Во-первых, подобные попытки не имеют смысла, т. к. упадок национального государства — это не просто следствие определенной идеологической установки, которую можно изменить усилием политической воли, это структурный и необратимый процесс. Нация являлась не просто явлением культуры, неким чувством принадлежности и сопричастности к историческому наследию, а, прежде всего, экономико-правовым образованием. Снижающаяся эффективность этого образования ясно прослеживается через эволюцию ряда международных экономико-правовых институтов, таких как ГАТТ (Генеральное соглашение о таможенных тарифах и торговле)[493], Всемирная торговая организация, Всемирный банк и Международный валютный фонд. Глобализация производства и обращения, подкрепленная ростом наднациональных правовых институтов, снижает эффективность правовых структур, действующих на национальном уровне. Во-вторых, что еще более важно, даже если бы идея нации все еще оставалась эффективным оружием, она содержит в себе целый ряд репрессивных идеологий и структур (как мы доказывали в Разделе 2.2), и поэтому любая ориентированная на нее стратегия должна быть отвергнута.

Новая сегментация

Общее выравнивание или сглаживание социального пространства, как в отношении угасания гражданского общества, так и с точки зрения стирания национальных границ, не подразумевают исчезновения социального неравенства и сегментации. Напротив, они становятся в значительной степени более жесткими, но принимают при этом иную форму. Можно сказать, что центр и периферия, Север и Юг более не определяют сущность международного порядка, смещаясь ближе друг к другу. Для Империи характерно тесное сосуществование совершенно разных типов населения, рождающее ситуацию постоянной социальной угрозы и требующее наличия мощных аппаратов общества контроля, способных обеспечить разделение и гарантировать управление новой структурой социального пространства.

Особенности городской архитектуры в мировых мегаполисах иллюстрируют один из аспектов этой новой сегментации. Где разрыв между богатством и бедностью увеличился, а физическое расстояние между богатыми и бедными, наоборот, сократилось, как это произошло в таких мировых центрах, как Лос-Анджелес, Сан-Паулу и Сингапур, там требуется принимать действенные меры для разделения. Лос-Анджелес, вероятно, является лидером в том, что Майк Дэвис называет "крепостной архитектурой", когда не только частные дома, но и деловые центры, а также правительственные здания располагают открытым и доступным пространством внутри за счет создания закрытого и непроницаемого внешнего периметра[494]. Эта тенденция в проектировании городов и архитектуре выразила в конкретной, осязаемой форме то, что мы назвали ранее исчезновением внешнего или разрушением публичного пространства, ранее служившего местом свободного и незапрограммированного заранее социального взаимодействия.

Этот анализ архитектурных тенденций является только кратким вступлением к проблематике нового разделения и сегментации, происходящих в обществе. Новые разделительные линии в наибольшей степени определяются политикой в сфере трудовых отношений. Компьютерная и информационная революция, позволившая соединить в режиме реального времени различные группы рабочей силы по всему миру, привела к ожесточенной и неограниченной конкуренции между работниками. Информационные технологии были использованы для того, чтобы ослабить структурное сопротивление рабочей силы, как с точки зрения устойчивости системы заработной платы, так и в отношении культурных и географических различий. Таким образом, капитал смог навязать рабочей силе темпоральную гибкость и пространственную мобильность. Следует со всей определенностью сказать, что процесс ослабления сопротивления и стойкости рабочей силы стал в высшей степени политическим процессом, направленным на достижение формы управления, обеспечивающей максимизацию экономической прибыли. Вот где теория имперского административного действия становится для нас основной.

Имперская политика в области трудовых отношений направлена, в первую очередь, на снижение стоимости труда. Это по сути напоминает процесс первоначального накопления, процесс повторной пролетаризации масс. Регулирование продолжительности рабочего дня, являвшееся подлинной основой социалистической политики последних двух столетий, было полностью уничтожено. Рабочий день в наши дни часто продолжается двенадцать, четырнадцать, шестнадцать часов, без выходных и отпусков; к работе в равной степени привлекаются мужчины, женщины и дети, а также старики и инвалиды. У Империи найдется работа для каждого! Чем менее регулируемым является режим эксплуатации, тем больше появляется работы. На этой основе рождается новая сегментация рабочих мест. Она определяется (говоря экономическим языком) различными уровнями производительности, но для описания сути перемен достаточно сказать, что работы становится больше, а заработная плата снижается. Подобно тому, как бич Божий проходит по обществу (так Гегель описал введение варварских законов Аттилой, вождем гуннов), новые нормы производительности дифференцируют и сегментируют рабочую силу. В мире по-прежнему есть регионы, где нищета способствует воспроизводству рабочей силы с минимальными затратами, в крупных городах по прежнему есть районы, где различия в потреблении заставляют бедняков продавать свой труд задешево, подчиняясь еще более жестокому, чем раньше, режиму капиталистической эксплуатации.

Движение финансовых потоков в той или иной мере подчинено тем же утверждаемым в глобальном масштабе правилам, что и гибкая организация рабочей силы. С одной стороны, спекулятивный и финансовый капитал стремится туда, где стоимость рабочей силы является наименьшей, а административное давление, гарантирующее возможность ее эксплуатации, — наибольшим. С другой стороны, страны, в которых сохраняются жесткие структуры организации труда, препятствующие ее полной гибкости и мобильности, подвергаются наказанию, мучениям и, в конце концов, уничтожаются мировыми финансовыми механизмами. Фондовый рынок падает, когда уровень безработицы снижается, то есть фактически когда число рабочих, которые не являются абсолютно мобильными и готовыми к любым изменениям, растет. То же самое происходит, когда социальная политика в том или ином государстве не в полной мере соответствует имперской установке на гибкость и мобильность — или лучше сказать, когда отдельные элементы государства благосостояния сохраняются как свидетельство стойкости национального государства. Финансовая политика обеспечивает проведение в жизнь сегментации, диктуемой политикой в сфере трудовых отношений

Страх перед насилием, бедность и безработица являются, в конечном счете, главной силой, устанавливающей и поддерживающей эту новую сегментацию. В основе различных новых форм сегментации лежит политика коммуникации. Как мы отмечали выше, сутью информации, передающейся посредством системы коммуникаций, является страх. Постоянный страх нищеты и боязнь будущего заставляют бедных бороться за получение работы и поддерживают разногласия в среде мирового пролетариата. Страх является важнейшим залогом новой сегментации общества.

Административная система Империи

Описав, как традиционные социальные барьеры уничтожаются в процессе образования Империи, и как одновременно создается новая сегментация, мы должны рассмотреть административные образования, при помощи которых развиваются эти процессы. Нетрудно заметить, что данные процессы противоречивы. Когда власть приобретает имманентный характер, а суверенитет трансформируется в идею полномочий правительства, функции управления и режим контроля должны развиваться в направлении, сглаживающем различия. Однако в ходе этого процесса различия, наоборот, углубляются таким образом, что имперская интеграция рождает новые механизмы разделения и сегментации разных слоев населения. Проблема имперской администрации состоит, следовательно, в том, чтобы управлять этим процессом интеграции и, соответственно, усмирять, мобилизовывать и контролировать разделенные и сегментированные общественные силы.

Однако постановка проблема требует дальнейшего уточнения. На самом деле сегментация масс во все времена была условием политического администрирования. Отличие настоящего момента заключается в том, что если в режимах национального суверенитета в эпоху современности административная система действовала в направлении линейной интеграции конфликтов и создания слаженно действующего аппарата, способного их подавить, то есть в направлении рациональной нормализации общественной жизни, как для решения административной задачи достижения равновесия, так и для проведения административных реформ, то в контексте Империи административная система становится фрактальной и стремится разрешать конфликты не путем принуждения, создавая слаженно действующий аппарат, а посредством контроля различий. Понять сущность административной системы Империи, отправляясь от того, как определял административную систему Гегель, уже невозможно, поскольку определение Гегеля основывается на опосредующих механизмах буржуазного общества, составляющих пространственный центр общественной жизни. Но она в равной степени не может быть познана и исходя из определения

Вебера, основанного на принципе рациональности, на постоянном темпоральном опосредовании и зарождающемся принципе легитимности. Первый принцип имперской административной системы заключается в том, что управление политическими целями отделено от управления предназначенными для их реализации бюрократическими средствами. Таким образом, новая парадигма не только отличается, но и противопоставлена прежней, характерной для эпохи современности, модели системы государственного управления, которая постоянно стремилась к согласованности политических целей и бюрократических средств. Режиму Империи свойственно то, что бюрократия (и административные средства в целом) рассматриваются не в соответствии с линейной логикой соразмерности целям, а на основе дифференциальной и множественной инструментальной логики. Для административной системой Империи проблемой является не ее единство, а инструментальная многофункциональность. Если для процесса легитимации и для административной системы государства в период современности решающее значение имели универсальность и равнозначность административных действий, то для имперского режима основополагающими являются сингулярность и адекватность действий специфическим целям.

Из этого первого принципа вытекает следствие, кажущееся парадоксальным. Ровно в той мере, в какой происходит сингуляризация административной системы, и она более не является всего лишь исполнителем решений, принятых централизованными политическими и совещательными органами, административная система становится все более автономной и все более тесно связанной с различными социальными группами: представляющими интересы труда и капитала, этническими и религиозными, легальными и криминальными и т. д. Вместо того, чтобы способствовать социальной интеграции, имперская административная система действует как механизм рассеивания и дифференциации. Это второй принцип административной системы Империи. Административная система, следовательно, будет тяготеть к выработке особых процедур, позволяющих режиму напрямую взаимодействовать с отдельными социальными сингулярностями, и система будет тем эффективнее, чем более непосредственной окажется связь с различными составляющими социальной реальности. Таким образом, деятельность административной системы во все возрастающей мере замыкается на самой себе и, в конечном счете, оказывается ограниченной только теми особыми проблемами, которая она должна решить. Становится все более и более затруднительным обнаружить единые принципы действия административной системы во всех частях и структурах имперского режима. Короче говоря, традиционно применяемое к административной системе требование всеобщности, равного отношения ко всем, заменяется дифференциацией и сингуляризацией, когда каждая ситуация оценивается по-своему.

Несмотря на то, что ныне выделить последовательную и всеобъемлющую логику управления, подобную существовавшей в системах суверенитета эпохи современности, представляется затруднительным, это не означает, что имперский аппарат не является единым. Автономия и единство действий административной системы обеспечиваются иными способами, не похожими ни на нормативную дедукцию континентальной юридической системы, ни на процедурный формализм англо-саксонского права. Скорее, они обеспечиваются за счет применения той же структурной логики, что задействована в процессе создания Империи: полицейской и военной логики (подавление потенциально разрушительных сил ради обеспечения мира в Империи), экономической логики (навязывания рынка, подчиненного, в свою очередь, финансовой системе Империи), а также идеологической и коммуникативной логики. Единственным источником обеспечения автономии и легитимности действий административной системы Империи является следование нормам дифференциации, диктуемым этой логикой. Однако такая легитимация не является непосредственной. Административная система не ориентирована в стратегическом отношении на практическую реализацию различных аспектов имперской логики. Она подчинена решению этой задачи постольку, поскольку эти различные аспекты выступают как движущая сила мощных военных, экономических и коммуникативных средств, придающих легитимность самой административной системе. Административные действия, таким образом, принципиально не носят стратегического характера и обретают легитимность различными непрямыми способами. Таков третий принцип деятельности имперской административной системы.

Охарактеризовав эти три "негативных" принципа имперской административной системы — ее инструментальный характер, процедурную автономию и гетерогенность — необходимо поставить вопрос, что позволяет ей функционировать, не порождая при этом все время острого общественного антагонизма. Какая сила придает этой разрозненной системе контроля, неравенства и разделения значительную меру согласия и легитимности? Ответ на этот вопрос связан с четвертым, "позитивным", принципом имперской административной системы. Цементирующим средством и важнейшим достоинством административной системы Империи является ее эффективность на локальном уровне.

Для того, чтобы понять, как этот четвертый принцип поддерживает всю административную систему в целом, рассмотрим характер административных взаимоотношений, существовавших между феодальными территориальными единицами и королевской властью в Европе в средние века или между мафией и государством в период современности. В обоих случаях процедурная автономия, дифференцированное применение властных полномочий и связи на местном уровне с различными группами населения, наряду со специфическим и ограниченным применением легитимного насилия, в целом не противоречат принципу слаженно действующего и единого управления. Эти системы распределения административных полномочий сочетались с локальным эффективным использованием военной, финансовой и идеологической мощи. В средневековой Европе вассал должен был предоставлять воинов и денежные средства, когда король в них нуждался (в условиях, когда идеология и коммуникации в значительной степени контролировались церковью). В структуре мафии административная автономия большой семьи и применение насилия (сходное с полицейским) в определенном социальном пространстве гарантируют приверженность основным принципам капиталистической системы и поддерживают "правящий политический класс". Как в случае средневековой организации или в системе мафии, автономия обособленных административных образований не вступает в противоречие с имперской административной системой — напротив, она содействует увеличению ее общей эффективности.

Местная автономия является основополагающим условием, sine qua поп, развития имперского режима. Принимая во внимание мобильность населения Империи, обеспечение принципа легитимности административной системы было бы невозможно, если бы ее автономия не отражала динамизм процессов перемещения масс. Было бы также невозможно управлять различными сегментами населения посредством процессов, делающих их более мобильными и более гибкими в пространстве гибридных форм культуры и многонациональных гетто, если административная система также не была бы гибкой и способной к постоянному реформированию и дифференциации. Согласие с имперским режимом вытекает не из трансценденталий справедливого правления, как это было в правовых государствах современности, а благодаря эффективности этого режима на локальном уровне.

Мы рассмотрели только самые общие черты имперской административной системы. Ее определение, основанное только на автономной локальной эффективности ее действий, не может само по себе уберечь эту систему от возможных угроз, мятежей, попыток ее уничтожения и даже от обычных конфликтов между отдельными ее элементами. Однако подобная постановка вопроса позволяет перейти к проблеме "монарших привилегий" имперского правительства — поскольку мы определили, что урегулирование конфликтов и обращение к применению легитимного насилия осуществляется за счет саморегулирования (производства, денежного обращения и коммуникаций) и внутренних возможностей Империи. Вопрос об административной системе, таким образом, становится вопросом о власти.

Командная система Империи

В то время, как политические режимы современности стремились соединить административную и командную системы, сделать их неразличимыми, имперская командная система отделена от административной. И в имперской системе, и в системе периода современности внутренние противоречия в сочетании с рисками и возможными отклонениями в работе децентрализованной административной системы требуют гарантии верховного управления. Авторы, стоявшие у истоков теории правовых основ государства эпохи современности, видели эти основы в том, что изначально верховная власть была создана в силу призыва к ее необходимости, но теория имперской командной системы не нуждается в подобных мифах для объяснения своего происхождения. Она появилась не благодаря призыву масс, находящихся в состоянии борьбы всех против всех и нуждающихся в верховной власти, способной установить мир (как у Гоббса), и не в ответ на обращение торгового сословия, стремящегося обеспечить безопасность своих сделок (как у Локка и Юма). Появление имперской командной системы является результатом социального взрыва, который разрушил все прежние отношения, составлявшие сущность суверенитета.

Имперская власть осуществляется не средствами дисциплинарного воздействия, как в государстве времен современности, а при помощи инструментов биополитического контроля. Их основой и объектом приложения являются производящие массы, которые невозможно унифицировать и нормализовать, но управлять которыми все равно необходимо, даже признав за ними автономию. Понятие Народа более не выступает в качестве организованного субъекта командной системы, и, следовательно, идентичность Народа заменяется мобильностью, гибкостью, постоянной дифференциацией масс. Этот сдвиг демистифицирует и уничтожает двигавшуюся в период современности по замкнутому кругу идею легитимности власти, в соответствии с которой власть создает из масс единый субъект, а он, в свою очередь, легитимирует создавшую его власть. Эта софистическая тавтология более не действует.

Управление массами осуществляется при помощи инструментов пост-современной капиталистической системы и в рамках социальных отношений реального подчинения. Это управление может осуществляться только в соответствии с внутренними разграничительными линиями в сфере производства, обмена и культуры — иными словами, в биополитическом контексте бытия масс. В контексте детерриториализованной автономии это биополитическое существование масс потенциально может трансформироваться в автономную массу производительности интеллекта, в абсолютную демократическую власть, как сказал бы Спиноза. Если бы это произошло, господство капитализма в области производства, обмена и коммуникаций было бы уничтожено. Предотвращение подобного развития событий является первоочередной и важнейшей задачей имперского правительства. Вместе с тем необходимо учитывать, что существование Империи зависит от сил, представляющих эту угрозу, автономных сил производственной кооперации. Эти силы необходимо контролировать, но их нельзя уничтожать.

Гарантии, которые Империя предоставляет глобализированному капиталу, не предполагает управление населением на микрополитическом и/или микроадминистративном уровне. Аппарат командной системы не имеет доступа к локальным пространствам и к установленному темпоральному порядку жизни, которыми занимается административная система; он не может управлять сингулярностями и их действиями. Имперская командная система обеспечивает для мирового капиталистического развития общее равновесие глобальной системы, которое она постоянно стремится развивать и оберегать.

Имперский контроль осуществляется при помощи трех глобальных и абсолютных средств: ядерной бомбы, денег и эфира. Защитные возможности термоядерного оружия, сосредоточенные на вершине пирамиды Империи, представляют собой постоянную угрозу уничтожения самой жизни на Земле. Это есть средство абсолютного насилия, открывающее новую метафизическую перспективу, полностью меняющее наше представление о том, каким образом суверенное государство обладает монополией на легитимное использование физического насилия. Раньше, во времена современности, эта монополия обретала легитимность или в силу необходимости изъятия оружия у жестокой и неорганизованной толпы, беспорядочной массы индивидов, пытавшихся уничтожить друг друга, или как орудие защиты от врагов, то есть от других народов, организованных в государства. Оба эти способа легитимации были ориентированы, в конечном счете, на выживание людей. В наши дни они становятся неэффективными. Экспроприация средств насилия у предположительно склонного к самоуничтожению населения приобретает форму административных и силовых действий, направленных лишь на сохранение сегментации различных производственных сфер. Второй способ легитимации также становится малоэффективным, поскольку ядерная война между государствами становится все менее и менее вероятной. Развитие ядерных технологий и их концентрация в руках Империи ограничили суверенитет большинства стран мира таким образом, что они лишились возможности самостоятельно решать вопросы войны и мира, являвшейся главным элементом традиционной концепции суверенитета. Более того, устрашающая сила ядерной бомбы, находящейся в руках Империи, свела военное противоборство к уровню ограниченного конфликта, гражданской войны и т. д. Она передала любой военный конфликт в исключительную компетенцию административной и полицейской власти. Ни в одном другом измерении переход от современности к постсовременности и от суверенитета государства эпохи современности к Империи не представляется столь очевидным, как с точки зрения роли ядерного оружия. Империя, в конечном счете, определяется здесь как "а-локальность" жизни или, иными словами, как носитель абсолютной разрушительной силы. Империя, таким образом, является высшей формой биовласти в том смысле, что она представляет собой абсолютную противоположность силы жизни.

Деньги являются вторым глобальном средством абсолютного контроля. Создание мирового рынка заключалось, прежде всего, в уничтожении национальных рынков посредством финансовых инструментов, в отказе от национальных и/или региональных систем валютного регулирования и подчинении этих рынков интересам финансовой власти. По мере того, как национальные финансовые системы утрачивают последние черты самостоятельности, сквозь них постепенно проступают контуры новой унилатеральной финансовой ретерриториализации, сосредоточенной вокруг политических и финансовых центров Империи, глобальных мегаполисов. Этот процесс не является созданием единого кредитно-денежного режима на базе отдельных новых центров производства, новых сфер обращения и создания стоимости, а напротив, в его основании лежат исключительно политические потребности Империи. Деньги выполняют в Империи функцию универсального арбитра, но, как и в случае с имперской ядерной мощью, этот арбитр не имеет ни определенного местоположения, ни трансцендентного статуса. В такой же степени, как угроза применения ядерного оружия служит оправданием тому, что власть приобретает всеобщую форму полицейской власти, деньги постоянно действуют в качестве верховного судьи в отношении производственных функций, а также вопросов меры стоимости и распределения богатств, лежащих в основе мирового рынка. Финансовые инструменты являются основным средством контроля на мировом рынке[495].

Эфир является третьим и последним из важнейших средств имперского контроля. Управление коммуникацией, структурирование системы образования и регулирование сферы культуры предстают сегодня, более чем когда бы то ни было ранее, независимыми друг от друга областями деятельности. Однако всех их поглощает эфир. Нынешние системы коммуникации не подчиняются суверенитету, напротив, суверенитет, как кажется, подчинен им — суверенитет выражается посредством систем коммуникации. В этой области парадоксы, порождающие разложение территориального и/или национального суверенитета, проявляются с наибольшей четкостью. Возможности детерриториализации, которыми обладает коммуникация, уникальны: коммуникация не просто ограничивает и ослабляет суверенитет эпохи современности с его привязкой к определенной территории; она подрывает саму возможность связи порядка и пространства. Она навязывает постоянное и неограниченное обращение знаков. Детерриториализация является основной действующей силой, а обращение знаков — формой проявления социальной коммуникации. В этом отношении и в этом эфире языки становятся функциями обращения и служат для разрушения любых форм суверенитета. Образование и культура также вынуждены подчиниться законам попавшего в замкнутый круг общества спектакля. Здесь мы достигаем высшей точки процесса разрушения связи между порядком и пространством. И здесь мы способны воспринимать эту связь только как существующую в ином пространстве, которое в принципе не может выражено функциями суверенитета.

Пространство коммуникации полностью детерриториализовано. Оно совершенно отлично от тех остаточных пространств, что мы рассматривали в связи с монополией на физическое насилие и определением денег как верховного судьи в вопросах меры. В данном случае речь идет не об остатке, а о метаморфозе — метаморфозе всех элементов политической экономии и теории государства. Коммуникация является формой капиталистического производства, где капитал добивается полного подчинения общества своему режиму в глобальном масштабе, уничтожая все альтернативные пути развития. Даже если альтернатива когда-нибудь и будет предложена, она должна будет родиться в рамках общества реального подчинения и обнаружить все его основные противоречия.

Три вышеописанные способа контроля вновь заставляют нас вспомнить о трех ярусах имперской пирамиды власти. Ядерная бомба соответствует монархической власти, деньги — аристократической, а эфир — демократической. Может сложиться впечатление, что каждым из этих механизмов управляют США. Может показаться, что Америка подобна новому Риму, или нескольким новым Римам: Вашингтон контролирует ядерное оружие, Нью-Йорк — деньги, а Лос-Анджелес — эфир. Однако любая подобная концепция, связывающая пространство Империи с определенной территорией, неизбежно наталкивается на гибкость, мобильность и детерриториализацию — свойства, лежащие в основе имперского аппарата. Возможно, монополия на применение насилия и управление денежными потоками и могут отчасти быть представлены в территориальном измерении, но применительно к коммуникации это невозможно. А ведь именно коммуникация является центральным элементом, обеспечивающим производственные отношения, направляющим капиталистическое развитие, а также изменяющим производительные силы. Подобная динамика порождает в высшей степени незавершенную ситуацию: централизованный локус власти вступает в противоборство с властью субъектов производства, властью всех тех, кто участвует в интерактивном производстве коммуникации. Здесь, в этой постоянно меняющейся сфере имперского господства над новыми формами производства, коммуникации чаще всего, подобно капиллярным сосудам, распылены по всему социальному пространству.

Большого правительства больше нет!

"Большого правительства больше нет", — раздается боевой клич консерваторов и неолибералов на всем пространстве Империи. Контролируемый республиканцами Конгресс США под руководством Ньюта Гингрича всеми силами пытался опровергнуть идею большого правительства, называя ее "тоталитарной" и "фашистской" (эта сессия Конгресса, претендовавшая на то, чтобы носить имперский характер, на деле напоминала балаган). Складывалось впечатление, что вернулись назад времена резких обличительных речей Генри Форда, направленных против президента Франклина Д. Рузвельта! Или, скорее, далеко не столь славное время первого правительства Маргарет Тэтчер, когда она неистово и с чисто английским чувством юмора пыталась распродать общественную собственность, являвшуюся достоянием всей нации, — от телекоммуникационных компаний до системы водоснабжения, от железных дорог и нефтяных компаний до университетов и больниц. Однако в США представители наиболее алчного консервативного крыла зашли слишком далеко, и это, в конце концов, стало ясно всем. Основным моментом, и одновременно жестокой иронией, являлось то обстоятельство, что они предприняли атаку на большое правительство как раз тогда, когда для развития постсовременной информационной революции такая структура управления была больше всего необходима, чтобы создавать информационные супермагистрали, контролировать равновесие на биржах на фоне массированных спекуляций, поддерживать валютные курсы, осуществлять вложения государственных средств в военно-промышленный комплекс с целью способствовать изменению способа производства, реформировать систему образования и приспособить ее к новым производственным отношениям и т. д. Именно в это время, после распада Советского Союза, имперские задачи, стоявшие перед американским правительством, имели первостепенную важность, и большое правительство было нужнее всего.

Когда сторонники глобализации капитала выступают против большого правительства, они проявляют не только лицемерие, но и неблагодарность. Что стало бы с капиталом, если бы он не использовал большое правительство и не вынуждал бы его веками работать исключительно в своих интересах? Где бы оказался сегодня имперский капитал, если бы правительство не было бы сильным настолько, чтобы располагать правом жизни и смерти в отношении всего населения Земли? Что стало бы с капиталом, если бы не большое правительство, способное печатать деньги, тем самым производя и воспроизводя мировой порядок, гарантирующий капиталу власть и богатство? Или мог бы капитал обойтись без коммуникационных сетей, при помощи которых отчуждается результат кооперации трудящихся масс? Каждое утро, просыпаясь, капиталисты и их сторонники по всему миру вместо того, чтобы читать очередные выпады против большого правительства на страницах Уолл Стрит Джорнэл, должны опускаться на колени и благословлять его!

В наши дни, когда наиболее радикальные консервативно настроенные противники большого правительства упали духом под тяжестью противоречивости своей позиции, пришел наш черед подобрать лозунги, брошенные ими наземь. Настала наша очередь заявить: "Большого правительства больше нет!" Почему этот лозунг должен быть исключительной собственностью консерваторов? Безусловно, закалившись в классовой борьбе, мы хорошо знаем, что большое правительство может являться инструментом перераспределения социальных благ, и что под напором выступлений рабочего класса оно принимало участие в борьбе за равенство и демократию. Но эти времена прошли. В условиях имперской постсовременности большое правительство стало просто деспотическим средством господства и тоталитарного производства субъективности. Оно дирижирует огромным оркестром субъектов, сведенных до положения товара. И это, следовательно, определяет пределы его желания: таковы на деле разграничительные линии, в соответствии с которыми в этой биополитической Империи устанавливается новое разделение труда в мировом масштабе, в интересах воспроизводства способности власти эксплуатировать и подчинять население. Мы же, напротив, боремся, поскольку желание не имеет предела, и (поскольку желание жить и желание производить суть одно и тоже) потому, что жизнь может постоянно, свободно и в одинаковой степени принадлежать всем и воспроизводиться.

Можно возразить, что эта производственная биополитическая вселенная все же нуждается в определенном управлении, и что, реалистично мысля, надо стремиться не уничтожить большое правительство, а контролировать его. Необходимо развеять подобные иллюзии, отравлявшие социалистические и коммунистические традиции в течение столь долгого времени! С точки зрения масс и их стремления к автономному самоуправлению, необходимо положить конец бесконечному повторению того, о чем 150 лет назад с горечью писал Маркс, отмечая, что все революции только укрепляли государство вместо того, чтобы его разрушить. Это стало особенно заметно в наш век, когда великий компромисс (в его либеральной, социалистической и фашистской формах) между большим государством, крупным бизнесом и сильными профсоюзами заставил государство породить чудовищные явления: концентрационные лагеря, гулаги, гетто и т. п.

"Вы просто сборище анархистов", — воскликнул бы, увидев нас, Платон. Но это не так. Мы были бы анархистами (подобно Фрасимаху и Калликлу, бессмертным собеседникам Платона), если бы не рассуждали с позиций материальности, заключенной в сетях производственной кооперации, иными словами, с позиций человечности, создаваемой системой производства, конституированной "общим именем" свободы. Мы не анархисты, а коммунисты, видевшие, сколько репрессий и разрушений принесли человечеству либеральные и социалистические большие правительства. Сейчас мы видим, как Империя стремится создать это все вновь, как раз тогда, когда сама природа производственной кооперации позволяет трудящимся самим стать правительством.

Загрузка...