Введение. Res Publica в имперском государстве

ГОСУДАРСТВО, ЛИБЕРАЛИЗМ И РЕФОРМЫ: РОССИЯ В ЕВРОПЕЙСКОМ КОНТЕКСТЕ

Европейский долгий XIX век (1789–1914) был богат смелыми нововведениями и большими разочарованиями. Рост национализма, «социальный вопрос», феминизм, новые модели государственного управления и экономической политики сопровождались крушением устоявшихся идей. Одной из них был индивидуализм, который Энтони Арбластер определил как «метафизическую и онтологическую основу» классического либерализма[1]. Индивидуализм и его следствие – принцип неотчуждаемой частной собственности рассматривались как величайшие концептуальные достижения постреволюционной Европы. И все же к концу столетия эта доктрина, бывшая когда-то жемчужиной в короне либерализма, подверглась критике и была в конце концов дискредитирована, уступив место идеям, ориентированным на государство, местные сообщества и социальные программы. Этот идеологический поворот отражал глубокую трансформацию государства и одновременно способствовал ей. Появившееся в результате новое государство знакомо нам намного лучше, чем «государство как сторожевой пес» – идеал, популяризированный либералами начала XIX века. В противоположность этому идеалу на протяжении XIX века правительственная власть постоянно усиливалась за счет рационализации государственного аппарата, профессионализации бюрократии и растущей роли экспертов и технократов. Государство также взяло на себя новые функции в области социального обеспечения, экономического регулирования и культурного руководства, при этом передавая многие из своих задач в ведение общественных организаций. В результате правительство стало более видимым и прозрачным, но также и более агрессивным[2].

От упадка индивидуализма выиграло, конечно, не только государство: одним из наиболее важных и заметных последствий был рост «общественного» достояния за счет частной собственности. Многие объекты и ресурсы, составлявшие ранее основную массу частных богатств Старого режима и постреволюционной Европы, перешли под контроль государственных служб или общественных организаций. Частная собственность на важные для общества объекты была ограничена множеством условий, которые вырабатывались экспертами на основе «научно» установленных принципов и передавались под контроль правительства. Во второй половине XIX века наблюдалось развитие трастовых фондов, во владение которых перешли бывшие частные поместья, теперь охраняемые как исторические памятники. Действуя от имени народа, государство ввело новые правила, ограничивавшие использование частновладельческих лесов; богатые землевладельцы не могли охотиться в своих собственных поместьях на те виды животных, которые государство взяло под охрану. Частные владельцы должны были смириться с тем, что их имущество отчуждалось для строительства «публичных» пространств – новых улиц, проспектов и площадей, а также железных дорог и других важных для общества средств сообщения. Либералы, однако, не воспринимали эту растущую экспансию как угрозу частным свободам: неотчуждаемая частная собственность уже не выступала главным и безусловным признаком личной свободы, тогда как возможность создавать пространства для общественной жизни стала рассматриваться как необходимое условие коллективной свободы. Кульминацией этого процесса была впечатляющая мобилизация материальных и человеческих ресурсов во время Первой мировой войны, когда произошла временная национализация ресурсов и ограничение свободного рынка. Трудно представить себе, как вовлеченные в тотальную войну государства, прежде всего Британия и Франция, смогли бы убедить граждан отказаться от своих свобод и пожертвовать своим имуществом, если бы неолиберальная и терпимая по отношению к государственному вмешательству идеология не достигла такого протрясающего прогресса в десятилетия, предшествовавшие конфликту. Отказ от своего имущества в пользу военных нужд стал рассматриваться как «необходимая составляющая республиканских ценностей», он представал в той же мере частью военных усилий, что и воинская мобилизация[3]. Национализм сам по себе не смог бы удержать от перерастания того громадного напряжения, которое было создано войной, в социальный конфликт. Идея общего дела, возвышающегося над частным благосостоянием, также оказала влияние, по крайней мере косвенно, на успех мобилизации.

В этой книге рассматривается развитие публичной сферы в Российской империи. Исследование меняющихся границ собственности в области понятий и реальной законодательной практики в России со времен Екатерины Великой до Первой мировой войны и революции 1917 года выявляет рождение новой модели общества и новых практик обращения с «общими вещами» – реками, лесами, историческими памятниками, предметами искусства и литературными шедеврами. Главным объектом моего исследования является нечто, что никогда не было институализировано в российских законах, но тем не менее существовало в воображении людей, в риторике и политике – понятие «общественной собственности», res publica – мир вещей, которыми владеет общество, но управляет, от имени того же общества, государство. Эти представления в основных чертах напоминают неолиберальные идеи в Британии, социальную философию солидаризма во Франции и правовые концепции в юриспруденции и социологии в Германии и Австрии рубежа XIX – ХХ веков.

Российские сторонники идеи res publica принадлежали к разным идеологическим и политическим направлениям, профессиональным сообществам и культурным кругам; некоторые из них упорно отказывались отнести себя к какой-то определенной политической партии или течению из‐за желания держаться вне политики. Это желание выдавало их неприятие закостенелости политических ярлыков, что часто отмечают современные историки[4]. Однако в этой книге я определяю это мировоззрение и проект res publica как либеральные, с важной оговоркой, что термин «либерализм» я понимаю широко, подразумевая в том числе и «социальный» либерализм конца XIX – начала ХХ века. Критически важное различие между классическим либерализмом и новым либерализмом рубежа веков заключалось в специфическом отношении к государству, частной собственности и соотношению индивидуальных и общественных ценностей. Основа либеральной идеологии осталась неизменной: либерализм сохранял твердую приверженность идеям свободы и ограничения прав государства, при соответствующем увеличении его функций и обязательств. Российские либеральные мыслители также остались верны идее частной собственности, хотя их понимание собственности существенно отличалось от начала XIX века. Эти мыслители стремились уже не к укреплению частной собственности, которая (по сравнению с другими гражданскими правами) в России была уже довольно хорошо защищена, но скорее – к переосмыслению собственности, преобразованию самой ее идеи. По их мнению, понятие собственности необходимо было изменить так, чтобы оно отражало не только частную или личную, но также общественную ответственность и обязательства владельца. Согласно этому новому представлению о собственности, общество рассматривалось как субъект права – это было по своей сути либеральное, хотя и не индивидуалистическое видение.

Либеральная идея общественного достояния оказалась очень привлекательной и многогранной, она получила поддержку со стороны многих нелиберальных умеренных политиков и технократов в российском правительстве. Однако намного меньше было достигнуто в практической политике и реформировании законодательства, которые требовали глубокой трансформации государства. Российским либерально настроенным интеллектуалам не довелось увидеть полного воплощения своих идей в политической практике, но тем не менее они пытались применить их в своей профессиональной деятельности как инженеры, эксперты лесного хозяйства, юристы, литературные критики и архитекторы. Незаконченность процесса создания общественной собственности в России не может рассматриваться как полный провал или как еще один признак российской исключительности. По крайней мере, эта «инаковость» проявила себя по-разному в развитии российской либеральной идеологии, в практиках имущественных отношений и в трансформации государственных институтов. Эта книга стремится объяснить причины российской специфики и выявляет точки сближения с европейскими тенденциями.

Кто-то может удивиться: почему, вместо того чтобы обратиться к извечной проблеме российской истории и современной политики – слабости частной собственности, я исследую развитие идей и институтов, которые были противоположны и даже враждебны праву частной собственности. Разве частная собственность не была тем жизненно важным, но трагически отсутствующим звеном, необходимым для экономического роста и политического развития России? Эта книга объясняет, что одержимость проблемой частной собственности приводит к тому, что упускается сложность альтернативных режимов владения, развивавшихся параллельно с частной собственностью. Я показываю, почему в России частная собственность – сверхразвитая в одних аспектах и действительно недоразвитая и слабая в других – оказалась не всегда наиболее справедливой и наиболее эффективной формой владения и управления вещами. Эта книга утверждает, что собственность может приобретать разные формы и значения и что исторический анализ должен сконцентрироваться на том, как эти формы проявляются и как эти значения изменяются под воздействием культурных, экономических и социальных перемен.

Исследование того, как формировался институт общественного достояния в имперской России, продолжает наметившиеся недавно в историографии тенденции, но в то же время предлагает важные уточнения. Не будет преувеличением сказать, что современная историография склонна к разрушению представления о частной собственности как фундаменте индустриального общества и основополагающем институте Нового времени (modernity). Недавние исторические исследования опровергли историю триумфального шествия частной собственности, вместо этого они описывают многослойную систему владения и пользования землей и другими ресурсами, критикуя попытки правительства упростить эти отношения и втиснуть их в узкую схему частного владения[5]. Частная собственность в современной историографии стала связываться с государственным принуждением, нормативными правилами (в противоположность гибким обычаям) и с колониализмом и его стремлением к единообразию. Таким образом, в современных исследованиях развитие частной собственности парадоксально выступает не как символ свободы и следствие либерализации, но как результат агрессивного стремления государства улучшить «условия человеческого существования»[6]. Мало кто из историков стремится сейчас продемонстрировать триумф частной собственности в современном мире, и те немногие исследования, которые преследуют подобные цели, основывают свое историческое оправдание частной собственности на доказательстве от противного – указывая на провал первых социалистических экспериментов или банкротство советской модели[7]. Современные авторы чаще отмечают сложность форм собственности, ее относительную политическую и социальную ценность и предлагают применять метод антропологических исследований, микроистории и экономического анализа, чтобы воссоздать и объяснить эволюцию отношений собственности[8]. В современной исторической науке собственность описывается как «парадоксальное» явление, которое не поддается простым объяснениям[9].

Сама современная историография собственности – примечательное явление, во многом отражающее нынешние представления о социальном порядке, благосостоянии и добродетели. Мое исследование зарождавшегося в России института общественного достояния не противопоставляет «эгоистическую» частную собственность «добродетельной» общественной или «либеральную» частную собственность «авторитарной» общественной. Вместо этого я пытаюсь ответить на вопросы, почему принцип частной собственности, установившийся в определенных сферах экономики и социальных отношений, уступил место другим формам, а также какие обстоятельства и процессы вели к изменениям в понимании прав собственности и в практике их применения и какими были последствия этих реформ.

Эти вопросы особенно важны для историографии имперской России. Как ни странно, история собственности в имперской России никогда не рассматривалась как часть глобальной, европейской или компаративистской истории этого института и оставалась невосприимчива к релятивистскому (и порой даже открыто враждебному частной собственности) духу недавних работ. Начиная с влиятельной книги Ричарда Пайпса[10], в которой частная собственность напрямую связана с политической свободой, а российское самодержавие критикуется за то, что оно препятствовало развитию того и другого, большинство историков, даже когда они спорили с Пайпсом, все равно оставались в рамках парадигмы «частной собственности», которая была противоположна идеям, доминирующим в европейской и американской историографии последних десятилетий. Господство такого представления в российской историографии понятно, если учитывать, что в Советском Союзе отсутствовали и свобода, и частная собственность. Кроме того, исследование частной собственности помогает многим историкам доказать «нормальность» развития России и преодолеть парадигму «особого пути».

О собственности в имперской России написано большое количество важных и интересных работ. Мартина Винклер[11] и Дмитрий Тимофеев[12] показали приверженность российских интеллектуалов и политиков идее частной собственности в конце XVIII – начале XIX века. Ричард Уортман предложил тонкий анализ причин, по которым к концу XIX столетия российские мыслители потеряли интерес к идее частной собственности и не могли связать ее с гражданскими правами[13]. Мишель Маррезе, Ли Фэрроу и Уильям Вагнер проследили развитие права семейной собственности со времен Петра Великого до начала ХХ века[14]. В многочисленных исследованиях об аграрных реформах проанализированы общественные дискуссии о достоинствах и недостатках общинного и частного землевладения и правительственные попытки регламентировать крестьянское землепользование. Эрик Лор исследовал воздействие Первой мировой войны и национализма на права собственности в своей книге о кампании против «немецкого засилья» в России[15]. Эти и другие работы создают контекст моего исследования. Однако моя книга переносит внимание с вопроса о том, существовала ли частная собственность в России, на более продуктивную дискуссию о том, как и почему появилась частная собственность на определенные ресурсы, вещи и капитал (материальный и нематериальный) и почему частная собственность может в разных контекстах выступать как подходящая или не подходящая форма владения. Другими словами, ключевые вопросы, на которых я фокусируюсь, это – границы частной собственности и различные пути, ведущие к установлению или не установлению ее как социального института; условия эффективного функционирования этого института; направления, по которым формы собственности, в том числе частная, изменялись с течением времени. Чтобы ответить на эти вопросы, мое исследование охватывает ряд проблем, связанных с историей российского либерализма и правовой мысли, культуры и практики владения, государственного реформаторства и борьбы за установление власти над ресурсами и людьми.

Насколько уместно вообще ставить такие вопросы по отношению к России и нет ли в этом опасности перенесения на российскую историю выводов, которые были получены в результате исследования европейской политики XIX века? Европейские либералы, может кто-то сказать, были избалованы своей относительной свободой и в высшей степени индивидуалистической культурой, и поэтому они могли настаивать на большем внимании к общественным интересам. Но в России не было свободы, и индивидуализм здесь был менее развит. Зачем нам нужно искать в России условия, характерные для Европы?[16]

Сравнение российского правового и интеллектуального развития с различными европейскими тенденциями будет выглядеть менее проблематичным, если мы откажемся от предпосылки о последовательности реформ (сначала конституционализм, частная собственность и свободы, а потом общественные интересы и социальная политика). Задачи преобразования российской политической системы были схожи с теми, которые стояли перед европейскими странами десятилетиями и даже столетиями ранее, но они накладывались в России на современные проблемы, над разрешением которых другие страны бились в то же самое время[17]. Если мы отбросим линейное представление о развитии, то российский либерализм не будет выглядеть таким большим отступлением от европейской традиции, как может показаться на первый взгляд. Европейский либерализм был довольно многоликим, так что на самом деле нет никакой нормы, относительно которой можно было бы регистрировать отклонения. Кроме того, несмотря на старания российского правительства остановить приток в страну радикальных политических идей, образованная элита имела свободный доступ к европейской культуре и охотно потребляла европейский интеллектуальный импорт. В результате российская общественная мысль переживала те же кризисы, что и европейская, и сталкивалась со схожими проблемами.

В то же время важно признавать и российские особенности. Историки российской политической мысли зачастую затрудняются точно определить своеобразное политическое мировоззрение российских мыслителей[18], которые всерьез стремились объединить такие концепты, как личная свобода и коммунитаризм, производя идеи, казавшиеся европейским либералам оксюмороном. Британско-французское классическое либеральное мировоззрение в России конкурировало с камералистскими теориями, пришедшими из Германии, и, как результат, российская общественная мысль так и не смогла вполне освоить идею правового индивидуализма и всегда была подвержена популистским влияниям. Одно из основных различий между российским либерализмом до начала ХХ века и либерализмом во Франции и Британии заключается в том, что российская версия менее отчуждена от государства, о чем свидетельствует и существование «либеральных бюрократов» в правительстве, которые были главными агентами «либеральных реформ» в середине XIX века. Германский умеренный либерализм, с его стремлением примирить общество и государство, вызывал намного большую симпатию у многих российских либеральных интеллектуалов. Приверженные идее трансформировать государство без потрясения основных принципов самодержавия, они сконцентрировали свои усилия на неполитических реформах, которые, как они надеялись, повысят эффективность управления и восстановят социальный мир. Государственническо-либеральный дух «законного управления» глубоко проник в царскую бюрократию, продолжая жить даже после эры Великих реформ[19]. В то же время профессионализация государственного управления вела к укреплению позиций технократов, взгляды которых, как показал Питер Холквист, трудно определить как либеральные или консервативные[20]. Они руководствовались идеологией государственной эффективности, которую разделяли с различными либеральными экспертами в среде так называемых свободных профессий.

Мой анализ реформ в области прав собственности (планировавшихся и проведенных), таким образом, объединяет два историографических нарратива, которые редко пересекаются – нарратив истории российского государства, с одной стороны, и нарратив либерализма и профессиональной экспертизы, с другой. Как я доказываю, развитие государства в России должно быть представлено в едином контексте с трансформацией либеральной идеологии и профессионального знания, которые играли такую заметную роль в политической истории Европы в XIX веке. Государство представляло собой, вероятно, самый неоднозначный элемент в реформистской повестке дня: либералы и эксперты хотели, чтобы государство было сильным, но в то же время с ограниченной способностью вмешательства; чтобы оно было большим, но эффективным. Реальность, однако, оказалась далека от идеала. В реальности российское самодержавие ограничивало государственное вмешательство в новые сферы деятельности и мешало бюрократии взять на себя модерные задачи и функции. Несмотря на интервенционизм и фиксацию на идее тотальной опеки, особенно в деревне, российское государство оставалось нерадивым попечителем для своих граждан. К концу XIX века государство несколько изменило курс и начало разрабатывать множество проектов социальных реформ. После 1905 года оно даже пошло настолько далеко, что в целях политического выживания сделало ставку на мобилизацию крестьян[21], стремясь освободить их от опеки общины и местного дворянства и предоставить им всемерную государственную поддержку. И все же ко времени своего падения в 1917 году самодержавие, похоже, провалилось по всем пунктам. Многим современникам государство одновременно представлялось назойливо всепроникающим и безнадежно бессильным.

Создание института публичной собственности было нацелено на эту проблему: трансформируя государство и делая его одновременно и больше и эффективнее и в то же время изменяя его роль, сторонники реформы прав собственности стремились создать материальное основание для сильного и независимого общества. По мнению российских либеральных реформаторов, государство должно было функционировать скорее как менеджер, нежели собственник страны и ее ресурсов – оно должно было быть в большей степени поставщиком услуг для общества, чем воплощением власти. Центральным требованием этой повестки было создание «общественного достояния». Учитывая самодержавный контекст, с которым имели дело сторонники этого института, эта идея имела громадное политическое значение. Вместо того чтобы свергать или игнорировать самодержавие, они могли использовать идею общественного достояния, чтобы изменить государство изнутри. Неудивительно, что та часть их повестки, которая касалась государства, не сработала. Провал мобилизации ресурсов страны во время Первой мировой войны показал всю политическую и управленческую слабость самодержавного порядка.

Был еще один момент, в котором сходились российский и европейский либерализм рубежа веков: постепенная профессионализация. В конце XIX века задача проведения реформ привлекала многих представителей элитных профессий – инженеров, юристов и ученых – чьи взгляды на то, каким должно быть общество, стали играть существенную роль в формировании либеральной программы реформ[22]. Поскольку политическая деятельность была ограничена, профессионалы пытались провести прогрессивную программу в сфере своей экспертной компетенции – это объясняет, почему среди российских либералов преобладали эксперты[23]. Под воздействием новых социальных теорий российские либералы этого времени поворачивались от либерального индивидуализма к социальному, так же как и их собратья в Европе, хотя в России этот поворот ощущался как менее резкий. Действительно, социальный либерализм в России просто добавил еще один пласт задач в программу либеральных политиков рубежа веков, побуждая стремиться не только к конституционной реформе и гражданским свободам по европейскому образцу, но также и к государственной модернизации и социальной трансформации.

В данной книге утверждается, что поворот от индивидуалистического видения социального порядка к моделям, более чутким к социальным проблемам и более благожелательным по отношению к государству, произошел благодаря этим реформаторски настроенным экспертам. Как показал Дэниэл Биэр в своем исследовании социальных наук в России рубежа веков, либералы разделяли мнение, что обществу, как глине или рукотворному объекту, можно придать любую форму[24]. Такое представление об обществе предполагало подчинение индивидуальных прав «правам абстрактного… сообщества»[25]. Мое исследование выявило, что у различного рода экспертов – инженеров, специалистов лесного хозяйства, историков искусства и литературных критиков – представления об идеальном общественном порядке были очень схожи, результатом чего стала новая программа либеральных реформ, сместившая акцент с индивидуальной свободы личности на свободу и права общества. Субъектом прав, включая и право собственности, наряду с индивидом стало общество, или «публика».

СОБСТВЕННОСТЬ И СОЦИАЛЬНЫЙ ПОРЯДОК

Идея создания общественного достояния дает замечательный пример представлений о том, что реформа прав собственности может трансформировать весь социальный порядок, включая такие основополагающие понятия, как личная свобода, общественные интересы, государственная власть и отношения общества и государства. Однако Россия не была уникальной в этом смысле: двойственная природа собственности как важного атрибута личности и одновременно как института социального порядка давно подпитывала дискуссии среди экономистов, философов и политических теоретиков. Противоречия были очевидны с самого начала. С самого ее зарождения модерная идея собственности была тесно связана с представлением о личной свободе; в то же время никакая другая свобода не была так жестко ограничена правилами и социальными обязательствами по отношению к обществу и государству. Дилемма собственности и нищеты, этическая неоднозначность владения и несовместимость свободы частных собственников и общественных интересов – все эти базовые характеристики собственности казались непримиримыми. Как следствие, большая часть энергии, шедшей на осмысление собственности, была направлена на попытки уравновесить абсолютное право собственности и требования социальной справедливости и общественных интересов. Все это вело к различным как утопическим, так и прагматическим программам реформирования социального порядка.

Результат дискуссий о собственности в Европе хорошо известен: золотой век классического либерализма еще не закончился, когда появились первые проекты отмены частной собственности. На самом деле доктрина об абсолютном благе частной собственности была атакована со всех сторон: социалисты хотели справедливости, традиционалисты выступали за сохранение коммунальных институций[26], а правительственные чиновники и ученые, экспериментировавшие с введением частной собственности в колониальных владениях, высказывали сомнения в универсальной применимости этого института. Кончина классического либерализма, который столкнулся с новой реальностью массовой политики, демократии и национализма, продвинула на новую стадию развития теорию, право и практику собственности. Новый либерализм конца XIX века, таким образом, предлагал такое представление о собственности, которое было совместимо с идеей общего блага. Право собственности никогда не было абсолютным, даже когда большинство склонно было так думать, но масштабы наложенных на него ограничений лишь росли по мере того, как расширялось общественное достояние за счет частных владельцев.

Трансформация государства и профессиональной экспертизы также сыграли свою роль в развитии собственности[27], и этот процесс не был ни прямым, ни последовательным. Усиливая охрану частной собственности, государство одновременно вводило множество механизмов, позволявших ее контролировать. Частная собственность должна была быть инвентаризирована, зарегистрирована и обложена налогом, и эти функции государство способно было осуществлять со все большей точностью. Эта увеличившаяся «прозрачность»[28] собственности была двойственной: она позволяла частному собственнику обратиться за помощью к государству, когда другой индивид оспаривал его/ее права, но также сделала частную собственность менее приватной. Крупнейшие частные и общественные предприятия требовали ее экспроприации, и хотя тщательно детализированные законы об экспроприации предоставляли намного большую защиту для частных владельцев, чем старая практика конфискаций, масштабы государственного вмешательства неумолимо росли. В XIX столетии эксперты-профессионалы открыли новые методы управления и сохранения «общественно значимых» и исчерпаемых природных ресурсов. Поскольку преуспеть в выполнении этих задач можно было только с помощью государства или общественных организаций, они продолжили расширять сферу общественного достояния. Институт частной собственности по-прежнему функционировал, но более не рассматривался в качестве наиболее эффективной формы обладания.

Развитие частной собственности в России проходило в чрезвычайно сжатые сроки: и взлет ее, и падение были стремительными и интенсивными. В России XVIII века государство было главным проводником реформ, поэтому характерно, что Екатерина II была первой, кто ввел и популяризировал понятие собственности. Именно императрица сделала больше всего, чтобы подчеркнуть связь между свободой и собственностью, хотя, как мы увидим, она не всегда была последовательна. Как я покажу в следующих главах, понятие собственности было первоначально истолковано в России с сильным акцентом на индивидуализм и социальное значение собственности было выражено слабо. В то же время, хотя императрица, несомненно, была первооткрывателем этого ключевого «либерального» института, ее представления о собственности были довольно ограниченными и консервативными. Так, при всем их духе «индивидуализма», екатерининские реформы собственности подчеркнули, что право собственности является даром монарха дворянам, и, следовательно, привели к усилению подчиненности знатных землевладельцев по отношению к трону. В этом и заключался искусный замысел императрицы, талантливого социального инженера и политика.

Вызовы екатерининскому индивидуалистическому понятию частной собственности появились сразу с нескольких сторон. Первые признаки разрушения этого понятия были заметны уже через несколько десятилетий после ее реформ. В конце 1820‐х и в 1830‐е годы европейские идеи рационализации использования природных ресурсов добрались до России, подстегнув дебаты об обязанностях владельцев лесов по отношению к обществу – воображаемому коллективу людей, населяющих страну, в число которых входят как ныне живущие, так и будущие поколения. В то же время подталкиваемое мольбами русских писателей и художников правительство разработало законы о литературной собственности и столкнулось с проблемой посредничества между частными (экономическими) и общественными (культурными) интересами при использовании литературных трудов. Первый закон об авторском праве (1828) определял писателя и «публику» (аудиторию) как две стороны культурного обмена, и каждая сторона могла претендовать на долю конечного продукта – литературного произведения, которое рассматривалось как выражение и индивидуального творчества, и национального культурного развития. С середины XIX века процесс пересмотра старых отношений собственности и поиск нового соотношения между частными и общественными интересами вели нередко к столкновениям интересов частных владельцев и общества по вопросам защиты окружающей среды (лесов и водных ресурсов), экономического использования природных ресурсов (рек и минералов), охраны исторических объектов и собственности на произведения искусства. В результате многое из того, что оставалось в области частного владения в конце XVIII века, стало рассматриваться в качестве общественного достояния. Значение частной собственности, таким образом, изменилось: по сравнению с ее изначальным пониманием как «абсолютного» владения и эксклюзивного права (хотя на практике она никогда не была ни абсолютной, ни эксклюзивной) она стала намного более ограниченной, ослабленной множеством обязательств и скованной интересами общества.

Сопоставление, с одной стороны, приверженности Екатерины идее частной собственности и, с другой – стремление либералов рубежа веков найти альтернативу этой идее свидетельствует о том, что индивидуализм не является эксклюзивной характеристикой либеральной идеологии. Более того, поскольку и Екатерина, и позднейшие интеллектуалы осмысляли частную собственность под влиянием Запада, двойственное восприятие индивидуализма не является особенной чертой России. На самом деле существовало множество различных «индивидуализмов» (консервативно-романтический и либеральный), и, следовательно, были также и разные версии частной собственности, которые наполнялись разнообразными социальными и культурными значениями. Таким образом, было бы ошибкой предполагать, что все либералы видят частную собственность как абсолютное благо, так же и слишком большим упрощением было бы утверждать, что противники либералов считают частную собственность абсолютным злом. Представления о собственности исторически были разнообразны и изменчивы, и основная цель этой книги – проследить причины, обстоятельства и движущие силы, стоявшие за этими переменами в России.

В этой книге меня более всего интересует не сама история о постепенном ограничении индивидуальной свободы на владение вещами, а появление «общества» как носителя прав и свобод – и в практическом аспекте, и в риторике и представлениях. Установление общественного достояния требовало одновременно и ограничения индивидуальных прав собственности, и реформирования государства; оно продемонстрировало, что модель абсолютной частной собственности, поддержанная монархическим государством на основании неписаного договора о лояльности и не оставлявшая места для общества, была по сути антилиберальной. Российские либералы, выступавшие с этими идеями, были не одиноки: Эмиль Дюркгейм указывал в 1899 году, что «индивидуализм развивался в истории такими же темпами, как и этатизм»[29]. Леон Дюги развил эту идею, утверждая, что государство должно рассматриваться не как квинтэссенция общественной власти, но как инстанция, предоставляющая общественные услуги, как «непосредственное осуществление общественного интереса»[30]. Не удивительно, что работы Дюркгейма и Дюги и концепция возвращения «общества» в качестве субъекта права и политики стали невероятно популярны в России.

Российские либералы, однако, пошли еще дальше в своей критике индивидуализма и государства, утверждая, что государство в своей тогдашней форме являлось препятствием для формирования нации и разрушало общественную солидарность. Вместо двухмерной модели (индивид/государство) они развили концепцию трехмерной формы управления (индивид/общество/государство) и обличали беспредельный индивидуализм как отклонение от подлинного (локковского) либерализма, равно как критиковали чрезмерное государственное вмешательство. Павел Николаевич Милюков, лидер главной российской либеральной партии – Конституционно-демократической, выразил эту идею четко в статье о свободе слова (1905)[31]. Он видел свободу намного более ограниченной и согласованной с общественными интересами, чем то было в либеральных построениях начала XIX века. Согласно Милюкову, как неумеренный индивидуализм, так и чрезмерный государственный контроль (или цензура в случае печати) разрывали ткань общества, разрушая социальные и культурные связи как между индивидами, так и между сменяющими друг друга поколениями.

В то же время стоит отметить, что защитники этого нового представления о собственности не думали, что они подрывают или умаляют ценность самой индивидуальной свободы. Богдан Александрович Кистяковский в эссе «В защиту права» (1909) высказал знаменитую мысль, что свобода и порядок – две стороны права, и сетовал на отсутствие «идеала правовой личности» в российской традиции, несмотря на одержимость российской интеллигенции личностным началом[32]. Кистяковский и другие мыслители, по всей видимости, предлагали альтернативную концепцию личности как комбинации внутренней духовной свободы, гражданской зрелости и самодисциплины[33]. Приветствуя возрождение идеалистического взгляда на личность, российские либералы осуждали индивидуализм как его крайнее и извращенное воплощение[34]. Иначе говоря, как пишет Майкл Фриден о философии права британских либералов конца XIX века, «индивидуальность… заменила индивидуализм»[35].

Конечно, и до Кистяковского и Милюкова многие российские философы осуждали частную собственность и индивидуализм, среди них наиболее известными были славянофилы и народники. Однако те либералы, чьи идеи я здесь анализирую, предлагали иной взгляд: они старались не устранить, а преобразовать частную собственность, удалив из этого понятия индивидуалистические черты. Каким образом? Как они представляли себе частную собственность без индивидуализма и каковы были политические и культурные последствия такого видения? С точки зрения классической либеральной доктрины гипотеза о том, что можно отделить идею частной собственности от индивидуализма, кажется невозможной, поскольку собственность считалась главным качеством индивида и основным символом гражданственности[36]. C XVII века понятие собственности стало главной основой гражданской добродетели, что давало мощное обоснование для этого института и было полезным средством для примирения моральных требований с материальными интересами[37].

К концу XIX века, однако, кажущиеся простыми отношения между добродетелью и собственностью были поставлены под вопрос, и для некоторых критиков тот факт, что кто-то владел собственностью, был недостаточным для суждения о том, хороший ли он/она гражданин[38]. Для этих критиков собственность не была тем, что в раннемодерной философии «квалифицировало индивида для гражданства»[39]. Наоборот, чтобы быть владельцем, нужны особые характеристики: обладание знаниями (иногда требуются специальные знания в определенной области или способность нанять профессионала для управления собственностью), чувство гражданской ответственности, признание того, что существует более важный, общественный интерес и готовность при необходимости уступить этому интересу.

Противоположный взгляд – что собственность сама по себе может создать хорошего гражданина – продолжал присутствовать в правительственной программе реформ. Это было заметно в утопической идее П. А. Столыпина создать новый социальный и политический порядок посредством индивидуализации крестьянского землевладения[40]. Тем не менее, как показал Янни Коцонис, российские реформаторы позднеимперской эры, многие из которых были технократами на службе государства, сомневались, что крестьяне были достаточно развиты, чтобы выступить в качестве землевладельцев, и в конце концов понизили статус собственности крестьян с «частной собственности» до эвфемистической «индивидуальной собственности»[41]. Как показывает мое исследование, сторонники реформирования собственности оспаривали мнение о пользе, присущей частному владению, и предлагали ввести обширный контроль со стороны экспертов над проявлениями власти собственников всех категорий (в случаях, касающихся владения общественно важными вещами). Позднее большевики, отринув присущие либералам рубежа веков сомнения относительно всемогущества института частной собственности, пошли еще дальше и, таким образом, по иронии, унаследовали веру ранних, классических либералов в преобразующую силу собственности. По их представлениям, эффект отречения от частной собственности должен был быть настолько мощным, чтобы изменить не только политический порядок, но и самих людей.

«Реформа собственности» в дореволюционной России понималась широко: не просто как набор новых законов, но также как изменение практик определения ценностей – как в общественной, так и в частной жизни. Другими словами, сторонники введения института публичной собственности стремились изменить отношение к определенным категориям вещей со стороны собственников, законодателей и широкой публики. Неудивительно поэтому, что собственность сама по себе оказалась в центре обсуждения того, что формирует социальность, публику. Речь шла не о владении собственностью вообще, а скорее о владении вещами, которым придается общественное значение, как, например, природные ресурсы, исторические памятники и идеи.

Согласно антропологическим исследованиям отношений собственности, операции с материальными и нематериальными объектами владения происходят на двух уровнях: на первом доминируют краткосрочные операции в рамках рыночного обмена, на втором – долгосрочный порядок производства общественных ценностей[42]. В операциях с собственностью на низовом уровне лес служил источником материального богатства, измеряемого в кубометрах древесины; поместья аристократов XVIII века в качестве недвижимости измерялись в десятинах и оценивались в рублях, а литературные произведения рассматривались как объекты торговли между издателями и писателями. В то же время, выступая в роли символа нравственных ценностей, леса ассоциировались с уникальной российской природой, а семейные поместья или литературные произведения становились сокровищами национальной культуры, носителями культурной памяти и средствами нациестроительства. Общество, или «публика», как субъект прав собственности рассматривалось в качестве главного участника обмена на уровне культурных ценностей.

Как показано в этой книге, появление нового представления об отношениях собственности было первоначально вызвано концептуализацией абстрактных сущностей, таких как «природа», «исторические памятники», «искусство» и «литература». Прикрепление одного из этих ярлыков к объекту собственности означало возвышение его с уровня приземленных экономических операций до общественной сферы, к которой неприменимы обычные экономические законы. Преходящий статус частной собственности казался второстепенным, даже незначительным по сравнению с «вечной» общественной собственностью нескольких поколений, чьи права на обладание общими вещами соединяли прошлое и будущее.

Рассмотрение с этой точки зрения политики имперской России в вопросе о собственности позволяет включить в повествование о реформах новых действующих лиц – экспертов лесного хозяйства, инженеров, экономистов, литературных критиков, искусствоведов, архитекторов. Все они утверждали свой авторитет творцов «общественного мнения», определяющих ценность вещей и тем самым создающих само общественное достояние[43]. Выбор экспертами необходимых критериев для определения – что является историческим памятником, например – приводил к серьезным последствиям, поскольку именно экспертиза решала, подлежал ли тот или иной объект общественному владению или годился для частного присвоения. Когда российские историки искусства в начале 1890‐х решили, что многие древние иконы – предметы искусства, они столкнулись с ожесточенным сопротивлением со стороны их номинального владельца, Православной церкви, которая не соглашалась с требованиями искусствоведов перенести иконы из церквей в публичные музеи. Литературные критики, пытаясь составить план реформы законодательства об авторском праве, обсуждали, как определять литературное произведение. По их мнению, если письмо умершего писателя считается предметом литературы, то публика должна иметь право прочитать его, невзирая на соображения о собственности и нравственные интересы семьи писателя. Схожим образом, специалисты по лесам и водным ресурсам и многие другие эксперты обсуждали, какого рода природные ресурсы (и какие виды животных) должны быть взяты под охрану общества и, следовательно, подняты до статуса «общественных вещей»[44].

Дилемма «частный интерес/общественная собственность» не оставалась только в сфере политических дебатов и юридических соображений. Очень многие люди столкнулись с этим выбором на своем личном опыте. Истории Павла Михайловича Третьякова, основателя знаменитой коллекции картин в Москве, его соратника Ильи Семеновича Остроухова и Прасковьи Сергеевны Уваровой, возглавлявшей Московское археологическое общество, – людей, нашедших разные способы уравновесить свои личные интересы в области коллекционирования и интересы защиты национального искусства, принадлежащего «обществу», – представляют примеры того, как идеология общественного достояния влияла на жизнь людей.

Споры о том, как лучше охранять исторические памятники, даже приводили к судебным разбирательствам – таким, как дела страстного коллекционера-любителя древнерусского искусства княгини Марии Клавдиевны Тенишевой или реставратора икон Евгения Ивановича Брягина, попавшего в итоге в тюрьму. В литературной области конфликт коренился в противоречии между по существу частной, интимной природой творчества и тем фактом, что продукт этого глубоко личного опыта приобретал ценность только после публикации. Попытки Александра Сергеевича Пушкина защитить свои произведения от плагиата и незаконного воспроизведения отражает его желание не только обеспечить свой доход, но и огородить свою частную литературную жизнь от публики. Несколькими десятилетиями позже Лев Николаевич Толстой осудил приватизацию литературных произведений, однако его попытка сделать публику своим законным наследником и владельцем его литературной собственности не увенчалась успехом. Эта неудача углубила сомнения в том, что общество может стать законным субъектом собственности в самодержавном государстве. Похожий вопрос – о том, кто становится владельцем природных ресурсов после их национализации – встал, когда группы предпринимателей инициировали (почти одновременно) кампанию против частных владельцев рек и природных ископаемых. Опыт инженеров, боровшихся с сопротивлением земельных аристократов (среди них знаменитые Воронцовы-Дашковы), и истории о крестьянах, которые оказались владельцами угольных залежей в Донецком бассейне, также отражают человеческое измерение моей темы.

Идея создания общественного достояния затрагивалась в различных проектах политических, социальных и культурных преобразований. Для большинства экспертов работа над этими вопросами представляла собой путь к власти, поскольку предполагаемое общественное достояние должно было управляться элитой профессионалов – то есть такими, как они. Знание как власть в модерном государстве, предмет многих исследований, занимает заметное место и в моем рассказе, хотя оно предстает здесь немного в другом ракурсе. Некоторые сторонники общественного достояния считали необходимым проведение программы культурных преобразований, веря, что обобществление вещей в конечном счете создаст массу образованных людей, восприимчивых к либеральным политическим идеям. Можно интерпретировать эту идею как попытку построения чаемого «гражданского общества» посредством обеспечения его общим материальным фундаментом, предметом общей заботы и совместного пользования. В то же время защитники общественной собственности имели более прозаические интересы, стремясь укрепить свой статус. Хотя идея общественной собственности оставалась политически неприемлемой и чужеродной для самодержавия, ее все же пытались использовать некоторые технократы в правительстве. Например, идея о водах как res publica служила главным обоснованием для установления государственного контроля над водными ресурсами на Кавказе и в Центральной Азии. Однако авторы этих первых российских законов об использовании водных ресурсов «творчески переработали» либеральную концепцию общественной собственности для нужд колониального управления, заменив понятие «общественная» на «государственная».

Контуры нового порядка в области собственности оставались размытыми: некоторые, как, например, эксперты по лесному хозяйству, выражали свою безусловную веру в (реформированное) государство как в наилучшего управляющего общественных ресурсов; другие сохраняли крайне скептическое отношение и настаивали на полном устранении государственных институций из управления общественным достоянием. Общим для этих проектов государственных реформ было стремление преобразовать огромную и плохо управляемую сферу государственной собственности – сферу безраздельного контроля царской бюрократии – в современное общественное достояние, управляемое или общественными институциями, или государственными службами от имени общества. Другими словами, эти реформаторы стремились к деиндивидуализации государства, к тому, чтобы оно было лишено статуса частного владельца.

Разнообразие мнений о том, как институциализировать общественное достояние, происходило из внутреннего противоречия, присущего замыслу: самодержавный режим отказывался признать общество как политическую или юридическую сущность, имеющую представительство. В таком случае, кто выступал бы от лица этой неинституционализированной публики? Кто управлял бы общественными ресурсами от имени народа? В отсутствие институтов, представляющих общество и наделенных его доверием, эти вопросы приобретали особую политическую значимость. Конституционная реформа 1906 года не изменила ситуацию: правительство продолжало отрицать существование общества как носителя суверенитета вне государства, тогда как сторонники общественной собственности, в свою очередь, отказались признать Думу политическим воплощением общества.

В Европе идея общественного достояния редко приобретала такое отчетливо политическое значение. Как показала Кэрол Роуз, наличие «настоящей общественной собственности», отличной как от чисто частной собственности, так и от общественной собственности, подконтрольной правительству, присутствовало в британском общем праве со Средних веков. Установление либерального экономического порядка в Англии и Соединенных Штатах не принесло изменений в сферу общих вещей, «находившихся в коллективном „владении“ и „управлявшихся“ всем обществом»: дороги, улицы, реки и места общего отдыха сохранили свой статус, освященный традицией. Суды стали признавать право собственности «неорганизованного общества», несмотря на первоначальные трудности с разработкой защиты интересов невидимого владельца[45]. Более важно, что конституционный образ правления сделал различие между «обществом» и «государством» если не полностью бессмысленным, то по крайней мере не имеющим политического значения. В континентальной Европе процесс формирования общественного достояния, отдельного как от частного, так и от государственного владения, был ускорен Французской революцией, провозгласившей народный суверенитет, который подкреплялся властью народа распоряжаться общественными вещами. На римскую res publica ссылались как на источник этой юридической модели, придавая ей таким образом более законный и универсальный вид. К концу столетия почти все европейские своды законов признавали существование публичной собственности, которая продолжала развиваться и охватывать многие объекты, считавшиеся ранее частными.

В России же многие из этих условий развития общественного достояния отсутствовали: предметы общественного интереса оставались в составе частных землевладений, а распространившиеся в континентальной Европе революционные изменения в гражданских законах не оказали большого влияния на практику российского самодержавия. Однако влияние идеи публичной собственности тем не менее сказывалось. Как надеялись сторонники этой идеи, образование общественного достояния заменит отсутствующий элемент – народный суверенитет, таким образом создавая материальное основание для появления гражданского общества и помогая усилить соединительные связи в обществе, разделенном на множество сословных и культурных сегментов. Кэрол Роуз напоминает современным юристам и политикам, что «главный урок, выведенный из доктрин девятнадцатого века» заключается в том, что общие вещи важны для формирования общественности; без публичной собственности общество превращается в бесформенную толпу[46]. Российские интеллектуалы, боровшиеся за право общества владеть общими вещами, придерживались сходной и даже более амбициозной программы. Они исходили из того, что можно создать нацию, дав ей материальное основание в виде общих вещей. В результате эта программа предлагала альтернативу радикальным политическим доктринам, которые в конечном итоге стали главенствующими в Российской революции. Идея общественного достояния была нацелена на исправление социальной несправедливости, выросшей на почве частной собственности, но без полного уничтожения этой собственности. Напротив, частная собственность была необходима для создания новой системы, предполагающей разнообразие форм собственности.

Структура этой книги отражает сложность рассматриваемой проблемы. Я начинаю с вводной главы, которая содержит общую картину развития идеи собственности в России от Петра Великого до Великих реформ. В этой главе я фокусируюсь на проблемах согласования частных интересов с нуждами государства и общества и прослеживаю, как в 1820–1840‐х годах идея общественности проникла в дискурс о собственности. Эта глава также дает в качестве примера описание первого столкновения между либеральной теорией собственности и идеей защиты природы.

Основной текст книги разделен на три части: первая посвящена природным ресурсам, вторая – историческим и художественным памятникам, а третья – авторскому праву. Каждая часть состоит из глав, в которых рассматриваются или различные объекты, вызывавшие споры (леса, воды, полезные ископаемые, иконы, археологические находки), или особые проблемы, такие как создание публичных пространств как мест охраны национального наследия, право наследников писателей контролировать судьбу своего наследства и проблема защиты авторских прав иностранцев. Эта структура, ориентированная на объекты и проблемы, представляет читателю различных участников дебатов и показывает, как одна и та же идея появилась независимо (и одновременно) в различных сферах. Предупреждая возражения против сравнения таких, казалось бы, далеких друг от друга сфер, как горное дело, лесоводство, охрана памятников и издательское дело, я подчеркну, что идея общественного достояния пронизывала все эти области. Читатель увидит поразительную схожесть в вопросах, поднятых в дискуссиях о сохранении лесов и икон, в обсуждении «горной свободы» и «свободы перевода». Мы, конечно, редко найдем между этими отдаленными сферами личные связи, подобные тем, что описаны в книге Карла Шорске «Вена на рубеже веков», образцовом историческом анализе перемен, синхронно происходивших в разных областях культуры и политики. В конце концов, специалисты по лесному хозяйству вряд ли могли встретиться в кафе с литературными критиками. Они принадлежали к разным группам раздробленной российской элиты. Однако созвучие их идей или, как пишет Шорске, «всеобщая и достаточно неожиданная трансформация идей и ценностей»[47], синхронность перемен во взглядах на собственность в различных областях предполагает существование общего направления и единого интереса в формировании общественного достояния.

Книга завершается коротким эпилогом, в котором я заглядываю в историю права собственности и судьбу идеи общественной собственности в советский период. Характерно, что идея общественного достояния была отвергнута в 1917 году и затем пережила короткое возрождение в 1920‐х. В конечном итоге она оказалась несовместимой с социалистическим строем. Однако дореволюционные проекты создания общественного достояния в значительной степени предвосхитили реформы, проведенные большевистским государством позднее, включая экспроприацию общественно важных ресурсов. Идея коллективной свободы общества оказалась противоречивой и амбивалентной, способной вызывать противоположные интерпретации: одну – либеральную, а другую – тоталитарную.

Загрузка...