Часть 1. Кому принадлежит природа?

Забота об окружающей среде, индустриализация и политика в отношении собственности

Глава 1 Что такое собственность

В начале 1802 года, через несколько месяцев после вступления на престол Александра I, Негласный комитет – неформальное правительство, состоявшее из либеральных друзей юного императора, – собрался для обсуждения отчуждения земель в устье реки Эмбы в Астраханской губернии и судьбы рыбной монополии в этом районе Каспийского моря. В самой Эмбе было нечто таинственное: спускаясь с Мугоджарских гор Уральского хребта, эта река была знаменита своим извилистым течением, которое часто менялось и только весной во время половодья достигало Каспийского моря, в остальное время теряясь в болотах. Во время половодья, однако, Эмба была богата осетром, что превращало рыбную монополию в этом районе в доходное предприятие. Кроме того, река иногда считалась (ошибочно) границей между Европой и Азией. Вполне символично, что в 1799 году Павел I пожаловал земли и рыбную монополию в устье Эмбы графу Ивану Павловичу Кутайсову, турецкому пленному (в 1770 году десятилетним мальчиком он был захвачен российской армией во время штурма Бендер и послан как трофейный подарок Екатерине Великой), бывшему своему брадобрею и камердинеру, которого он сделал бароном и графом и назначил главой Егермейстерской конторы. Царский подарок Кутайсову был не просто актом своеволия, он был неправомерным: согласно имперским законам, морские прибрежные земли, в отличие от речных, не могли находиться в частном владении. После смерти Павла возмутительный захват общественных прав на рыбный промысел у реки Эмбы был представлен на рассмотрение Негласного комитета Александра I. После нескольких заседаний комитет выработал три варианта решения, ни один из которых не нашел существенной поддержки. Наконец, советник Александра англофил Николай Семенович Мордвинов написал по этому поводу записку, которая принесла ему репутацию бескомпромиссного либерала.

Император, писал Мордвинов, мог бы объявить пожалование своего отца незаконным: «…неограниченною волею одного государя воды сии отданы частному человеку; неограниченная воля другого государя… может их взять обратно». «Определить за них вознаграждение, большее или меньшее, или не определять никакого, зависит от его хотения. Тут не может быть вопроса ни о справедливости, ни о несправедливости», – продолжил Мордвинов, воображая таким образом, как деспотический правитель мог бы разрешить этот вопрос[48]. Однако Александр I выбрал для себя другую роль – защитника собственности и власти закона. Поэтому, писал Мордвинов далее, правительство должно признать права собственности, которые даны Кутайсову законом (то есть царской волей), каким бы произвольным и возмутительным ни было пожалование.

Закон собственности признается в России вообще непоколебимым, следовательно, и собственность графа Кутайсова должна быть неотъемлема. …на собственность частную в России правительство не больше имеет права, как и всякий частный человек. ‹…› А посему, сколько бы исключительное владение каким-либо имением ни казалось противным общему благу, не можно для сего взять его в общее употребление, ибо нет у нас закона, чтоб для общего блага лишать имений частных людей, да я и не знаю, чтоб где-нибудь был такой закон терпим и полезен: ибо никогда общее благо не зиждется на частном разорении.

Мордвинов здесь близко к тексту пересказал (без указания на источник) «Комментарии к английским законам» Уильяма Блэкстона[49]. Мордвинов настаивал на том, что надо получить согласие Кутайсова на отчуждение морского побережья и заплатить ему достойную компенсацию. Если Кутайсов нарочно потребует чрезмерно высокую плату за отчуждаемое имущество, правительство должно удовлетворить его желание. Предвидя возражения против такой несправедливости, Мордвинов утверждал, что общественная польза от охраны прав собственности превысит финансовые потери государства[50].

Правительство и царь поддержали мнение Мордвинова. Граф Кутайсов, к которому в высшем обществе относились с насмешкой и презрением, получил 150 тысяч рублей компенсации за рыбные промыслы и морское побережье, которые были объявлены открытыми для «общего употребления»; частная монополия на рыбную ловлю была осуждена как «вредная для края и всего государства»[51]. Мордвиновский меморандум о рыбной ловле на реке Эмбе – своеобразный манифест в защиту частной собственности – стал необычайно популярен: он распространялся в рукописных копиях и его читали еще десятилетия спустя. В 1859 году Александр Герцен опубликовал этот меморандум в неподцензурном издании в Лондоне среди других документов, которые он считал важнейшими для истории России, таких как проект Государственной уставной грамоты 1819 года и материалы о загадке происхождения Павла I[52]. Н. С. Мордвинов продолжил свою деятельность в качестве неофициального члена команды реформаторов Александра I[53], являясь владельцем земель и крепостных крестьян. Отмечая безнравственность владения крепостными, он относился к крепостничеству как к публичному институту. Как это часто бывало, прогрессивные принципы управления во владениях Мордвинова и его несобственническая власть над крепостными привели их в более тяжелое положение, чем патернализм менее прогрессивных дворян[54]. Такова была горькая ирония раннего российского либерализма, пытавшегося внедрить в крепостнической самодержавной России перенимавшиеся с Запада высокие идеи.

Дело об Эмбе можно интерпретировать в нескольких различных аспектах: как замечательный пример «дней Александровых прекрасного начала» и как проявление растущей популярности экономического либерализма, преданным приверженцем которого был Мордвинов. И конечно, это дело символизировало отход от традиции российского самодержавия начала XVIII века, когда каждый дворцовый переворот или просто политические перемены при дворе – когда в немилость впадали некогда влиятельные фавориты – сопровождались разделом их богатств между победителями в политических интригах. Российское самодержавие, по словам Мордвинова, решило связать себя с приверженностью принципу частной собственности и отречься от деспотических практик прошлого. Решение Негласного комитета, однако, было проявлением перемен, произошедших в идеологии российского самодержавия несколькими десятилетиями ранее, во время правления Екатерины Великой и по ее инициативе. Как российские властители пришли к идее, что уважение частной собственности является оплотом самодержавия? Что означало это уважение к собственности в контексте российского монархического строя?

ЕКАТЕРИНА II И ИЗОБРЕТЕНИЕ АБСОЛЮТНОЙ ЧАСТНОЙ СОБСТВЕННОСТИ

Хотя историки и расходятся относительно отдельных аспектов развития права собственности в допетровской и петровской России[55], большинство все же соглашается с тем, что основы модерной системы собственности были заложены в царствование Екатерины II, которая подтвердила свободу дворян от бремени обязательной службы и установила неприкосновенность частной собственности дворян как их особую монополию и привилегию[56]. Как бы ни складывалась история собственности до ее правления, Екатерина претендовала на роль создательницы права собственности в России. В целом претензии Екатерины небезосновательны: идея собственности-как-свободы и само слово «собственность» в его новом значении появились в России именно во времена ее «просвещенного» правления[57].

Иначе и быть не могло: Россия середины XVIII века была открыта идейным влияниям Европы, а идея собственности именно в этот период владела умами европейских политиков и мыслителей. Философы и экономисты всех мастей и убеждений признавали ключевую роль собственности для политического, социального и экономического благоденствия государства. Неудивительно поэтому, что российские интеллектуалы, включая саму императрицу, с готовностью восприняли и усвоили эти идеи. Однако всем известно, насколько избирательна была Екатерина в выборе моделей для заимствования (и это вызывало сомнения в искренности ее приверженности идеям Просвещения). Из богатого арсенала западных политических и социальных концепций собственности она выбрала те, которые, по ее мнению, более всего подходили к российским условиям, и даже эти идеи были подвергнуты существенной переработке.

Наиболее ярко представления Екатерины о собственности выражены в ее известном «Наказе», адресованном законодательной комиссии, созванной в 1767 году для составления нового уложения. Этот документ, представляющий собой компиляцию идей, почерпнутых из трудов европейских мыслителей, дает возможность оценить, как именно Екатерина видела институт собственности в самодержавном государстве. В «Наказе» провозглашалась важность частной собственности, а «честь, имение, жизнь и вольность граждан» связывались с правильным устройством суда и утверждалось, что «там, где никто не имеет ничего собственного», не может процветать земледелие. В другом документе – «Генерал-прокурорском наказе при Комиссии о составлении проекта нового уложения» – почти дословно процитирован фрагмент «Духа законов» Шарля Монтескьё, в котором подчеркивается неприкосновенность собственности[58]. Здесь же речь идет о том, что если «для пользы общей потребна земля, частному человеку принадлежащая», то государство должно, действуя в рамках частного, а не публичного права, компенсировать его убытки, так как права «каждого особого гражданина» равноценны правам «целого общества»[59].

Одним из самых важных нововведений наказа генерал-прокурора было появление новой терминологии. Во введении к документу впервые встречается слово «собственность», а не более абстрактные понятия, бывшие в ходу ранее и использованные в «Наказе» Уложенной комиссии – такие, как «имение», «богатство» или «свое собственное». Таким образом, Екатерина легитимизировала использование слова «собственность» для обозначения правового института и личного права, и термин вскоре прижился в российской юридической лексике[60]. Контекст, в котором термин «собственность» использовался в генерал-прокурорском наказе, подчеркивал его правовое и политическое значение, например предостерегая от смешения государственного права и гражданского. Государственное право «подтверждает вольность», а гражданское право – «собственность»[61]. В коротком меморандуме «О собственности» Екатерина впервые добавила для характеристики собственности прилагательное «личная», тогда как «Наказ» использовал выражение «имение людей частных». Стоит заметить, что, по утверждению Тома Бетелла, в английском праве выражение «частная собственность» (private property) появилось лишь в XIX веке; тогда же и российские правоведы и экономисты начали применять это понятие[62].

Труды Уложенной комиссии 1767 года, как известно, остались незавершенными[63]. Однако идея неограниченной частной собственности, появившаяся в «Наказе» и обсуждавшая в Комиссии, была успешно применена в последующем законодательстве екатерининского времени. В 1782 году императрица распространила права частной собственности дворян не только на поверхность земли, но и на другие природные ресурсы – недра, воды (реки и озера) и леса. В результате российское дворянство приобрело права, равных которым не было в континентальной Европе[64]. Однако возвышенные идеи свободы собственности были применены в социальной системе, основанной на крепостном праве, что впоследствии, при отмене крепостничества, сказалось на функционировании системы прав собственности. Екатерининские законы о собственности, особенно те, которые касались природных ресурсов, просуществовали почти без изменений до 1917 года. Исключение составляло лишь законодательство о лесе, подвергнутое пересмотру в 1888 году.

Желание Екатерины во что бы то ни стало наделить дворян собственностью на природные ресурсы может показаться странным и необоснованным. Однако свобода распоряжения богатствами земли имела важный символический смысл и, разумеется, экономическое значение. В Европе Старого порядка владение недрами, водами и лесом символизировало неприкосновенность сеньориальных привилегий, которые исчезли после Французской революции. Статус рек и лесов может поэтому служить индикатором особенностей политического режима. Россия не была исключением в этом смысле, хотя развитие права собственности здесь имело несколько иную траекторию. В то время как в континентальной Европе частное владение природными ресурсами являло собой символ феодального прошлого, в России введение частной собственности на реки, недра и леса было представлено как щедрый жест просвещенного монарха и как признание свобод дворянства. В континентальной Европе власть частных лиц над природой была либо упразднена, либо сильно ограничена в результате политических реформ (Франция) или камералистических преобразований (немецкие земли), в то время как в России этот режим сохранялся десятилетиями. Таким образом, «изобретение» частной собственности в середине XVIII века привело к «закрепощению» в частных руках природных богатств. Приватизация лесов, недр и рек создала почву для конфликта частных и публичных интересов и резко поставила мордвиновский вопрос: что более полезно для общества – охрана права частной собственности или предоставление ресурсов в общее пользование?

На двадцатилетие своего правления, 28 июня 1782 года, императрица подписала манифест, провозгласивший право собственников распоряжаться по своему усмотрению водными ресурсами и полезными ископаемыми на своих землях. Екатерина пожелала отметить свой юбилей щедрым законодательным актом, который, как она заявляла, был кульминацией ее политики либерализации в области торговли и промышленности[65]. Манифест запрещал «инако осно<вы>вать заводы, как или на своей собственной земле, или же по добровольному условию с другим», тем самым отменяя «горную свободу» – один из наиболее ярких примеров прагматичного подхода Петра I к собственности своих подданных. В 1700 году Петр провозгласил свободу поиска полезных ископаемых и на частных, и на государственных землях и объявил преступлением сокрытие найденных залежей[66]. «Горная свобода» – право разведки и добычи полезных ископаемых вне зависимости от того, кому принадлежала земля, – обладала такой силой, что на самом деле заставляла землевладельцев, даже если они не хотели этого делать, разрабатывать недра на своих землях – для собственной выгоды и государственного блага. Закон предписывал землевладельцам выполнить желание царя, «дабы Божье благословение под землею втуне не осталось»[67]. Считается, что горное законодательство, наряду с другими протекционистскими, но в то же время волюнтаристскими мерами Петра, обеспечило промышленный рост; однако оно также породило недовольство. Екатерина решила, что свобода владения была лучшим стимулом экономической деятельности, чем свобода поиска полезных ископаемых на чужой земле.

Конечно, ни отказ Екатерины от петровской «горной свободы», ни последующая критика этой екатерининской реформы не были основаны на эмпирических данных об эффективности той или иной модели. Даже сейчас мы не можем судить об экономических последствиях петровской «свободы» и екатерининской приватизации, поскольку этот вопрос недостаточно изучен. Ясно только, что манифест Екатерины приобрел новое значение в следующем столетии, когда Россия стала отставать от более технологически развитых европейских стран и потеряла свои позиции крупнейшего европейского производителя железа. Хотя структура прав собственности вряд ли была среди основных причин этого отставания, именно так стало представляться дело несколько десятилетий спустя. В конце XIX века, когда вдохновлявшая Екатерину идея, что частная собственность является главным катализатором для экономической деятельности, была отброшена наряду с верой во внутренне присущую человеку экономическую рациональность, дворянская монополия на полезные ископаемые стала подвергаться резкой критике как предполагаемая причина отсталости российской тяжелой промышленности. После освобождения крепостных крестьян в 1861 году права собственности на недра были автоматически распространены на номинальных собственников земли – крестьянские общины, которые одним росчерком пера превратились в держателей скрытых богатств. Однако, как мы увидим далее, из‐за общинной структуры землевладения и плотного бюрократического контроля крестьяне не обладали реальной властью распоряжаться своей землей и ресурсами, и подземные богатства крестьянских земель были недоступны. На самом деле крестьяне часто продавали промышленникам свои права на разработку полезных ископаемых, но из‐за ограничений, наложенных на их право распоряжаться землей, формы и методы этих сделок были нерациональны. Таким образом, внедрение частной собственности в социальную систему, основанную на крепостничестве и общинном землевладении, с экономикой, в которой не было рынка труда и свободного обращения земель и товаров, дало результаты, противоположные тем, на которые рассчитывала Екатерина. Ее закон о праве собственности на землю и недра стал миной замедленного действия, которая взорвалась только через несколько десятилетий, когда Россия вступила в период ускоренной индустриализации.

Другим непредвиденным последствием екатерининского закона 1782 года о недрах было то, что в начале XIX века он был распространен на все объекты, находившиеся под землей, включая клады и археологические памятники. Практика применения закона по отношению к памятникам, находящимся под землей, берет начало в деле, рассмотренном в Сенате в 1803 году. Тверской губернатор Иван Михайлович Ухтомский был обвинен в том, что он приказал полиции искать «вымышленный клад» (сундук с «деньгами серебром семьдесят пять тысяч») в имении помещицы Карманалеевой[68]. Дело закончилось заключением под стражу человека, распространявшего слухи о кладе, наказанием полицейских чинов, мучивших пытками двух невинных крестьян помещицы, и выговором губернатору Ухтомскому за нарушение прав собственности Карманалеевой, согласно закону 1782 года о праве собственности на землю и ее недра. Характерно, что Сенат аргументировал свое решение ссылкой на относительно недавнее законодательство о собственности.

Пятьюдесятью годами ранее усилия Ухтомского были бы вознаграждены и высоко оценены: длившаяся столетиями административная практика, хотя и не нашедшая отражения в законодательстве, предполагала, что в сферу ответственности местных властей входило расследование всех слухов о кладах, вне зависимости от того, где они были обнаружены, в царских или частных владениях. В XVII–XVIII веках преследуемые по «сыскным делам по кладам» зачастую подвергались пыткам на дыбе, но, разумеется, не могли сообщить местонахождение сокровищ[69]. В отличие от средневековой и раннемодерной Европы, где юридическая практика постоянно подтверждала королевскую привилегию на обладание кладами (даже теми, что были найдены в частной земле), ни один российский закон открыто не утверждал царскую прерогативу на владение кладами. Тем не менее эта прерогатива осуществлялась. Но при этом не было установлено, что сокрытие клада является преступлением. Указ Петра I от 1723 года был первым законом, явно выразившим эту прерогативу. Согласно ему, человек, сообщивший властям «заблаговременно без всякой утайки» о местонахождении клада, «может быть» пожалован царем[70]. Любопытно, что в этом указе клады упоминались наряду с неизвестными правительству залежами руд, которые могли содержать ценные металлы.

Сенатское постановление по делу губернатора Ухтомского, признавая право частной собственности и на материальные, и на исторические сокровища, символизировало радикальное изменение прежней практики. Клады не упоминались в законах о правах собственности, но, как это видно из указа Петра о поощрении поиска руд и кладов, считались таким же даром земных недр. Поскольку клады обычно находятся под землей, Сенат в своем решении посчитал их частной собственностью, находящейся в недрах земли[71]. Позднее, со ссылкой на манифест Екатерины 1782 года, решение по делу о мнимых кладах в Тверской губернии, ставшее законом[72], было включено в Свод законов, в статью, запрещающую всем, в том числе и правительственным властям, искать клады на частных землях[73]. Сенатское решение 1803 года оставалось единственным законом о кладах в российском законодательстве имперского периода. Парадоксальным и, как думают многие эксперты, пагубным для развития археологии последствием этого решения стало его влияние на археологические раскопки: из‐за него государство практически лишилось возможности проводить исследования в частных владениях.

Еще более очевидно екатерининский закон повлиял на использование водных путей. Щедро раздавая земли с крестьянами, лесами и озерами, Екатерина также подарила своим фаворитам огромные поместья вдоль рек, что позволило затем одному из счастливых наследников заявить в 1900 году, что екатерининская «данная» предоставила его предкам в собственность Днепр[74] (это было заявлено, чтобы предотвратить строительство гидроэлектростанции на реке). В своей щедрости Екатерина также пошла против намерений Петра I, чья политика в отношении водных путей накладывала значительные ограничения на частных землевладельцев: они должны были удалять все препятствия, в том числе водяные мельницы, рыболовные запруды и другие сооружения, которые могли мешать проходу лодок и кораблей[75]. Свобода использования водных ресурсов, провозглашенная Екатериной II, противоречила не только петровской политике централизации, но и попыткам самой Екатерины ограничить приватизацию рек в целях поддержки торговли, для чего надо было обеспечить беспрепятственное плавание речных судов. Екатерина старалась оказать поддержку купцам, жаловавшимся на произвол частных землевладельцев, которые, как утверждали купцы, не позволяли бурлакам проходить вдоль речного берега, а в случае кораблекрушения или не давали купцам высадиться на берег со своим грузом, или захватывали товары с потерпевшего крушение судна и вымогали крупные суммы за их возврат[76]. Однако политика Екатерины в отношении дворянства и особенно манифест 1782 года, напротив, внесли большую путаницу. Двойственные меры Екатерины – централизация управления ресурсами при одновременной поддержке дворянских прав собственности – воплотили в себе противоречие между централизаторскими политическими целями монархии, с одной стороны, и ее желанием поддерживать экономическое развитие, регионализм и права личности, с другой. С этого времени правительство пыталось найти способ согласовать эти противоположные интересы и представления о реках как о частном или общем имуществе.

Возможно, самым большим был разрыв между петровской политикой государственного контроля над использованием лесных ресурсов и екатерининской всеобъемлющей приватизацией лесов. Для обеспечения лесом кораблестроительных задач Петра было издано множество указов, запрещавших рубку в «заповедных» местах вдоль речных берегов и использование определенных («заповедных») пород деревьев для частных нужд[77]. На самом деле, наиболее ценные породы древесины (такие, как дуб) были собственностью государства. Петр также поставил управление лесами страны под контроль Адмиралтейства, основного потребителя древесины в империи. Екатерина II решила отменить режим, регулировавший со времен Петра лесопользование: спустя три месяца после объявления о праве собственности дворян на поверхность земли (включая реки) и ее недра, манифест Екатерины 22 сентября 1782 года отменил все ограничения, которые, по словам этого закона, приносили больше убытков подданным, чем пользы Адмиралтейству. Екатерина предоставила землевладельцам «свободу пользоваться» лесами и запретила любые посягательства на их право собственности. Действуя таким образом, она надеялась удовлетворить экономические нужды государства посредством поощрения развития рынка древесины. Манифест также выражал веру Екатерины в разум ее подданных-дворян, которые, как ей представлялось, «приложат старание их о всевозможном охранении лесов своих от напрасного истребления и о размножении растений их в собственную свою и потомства их пользу»[78]. Как едко заметил столетие спустя анонимный чиновник Министерства государственных имуществ, «в этой надежде великая императрица жестоко ошиблась»[79]. В своей лесной политике Екатерина пренебрегла камералистскими принципами своего времени, которые предписывали правителям стараться тщательно контролировать лесные ресурсы[80]. Большинство экспертов в XIX веке сходились в том, что новая политика открыла двери для массового уничтожения лесов империи. (Эмпирические данные, собранные в 1950 году, показали, однако, что результаты реформы были не столь разрушительными – лесные пространства продолжали сокращаться теми же темпами, что и до реформы[81].)

Как же объяснить страстное желание Екатерины раздать природные богатства в частные руки? В первую очередь, эти реформы преследовали весьма прагматичную цель: приватизация рек, лесов и недр означала признание неспособности государства справиться с их управлением, которое требовало значительных финансовых и прочих ресурсов, и, таким образом, реформа освобождала правительство от этого бремени. В конечном итоге попытки Петра I централизовать управление водными путями и лесами, «национализировать» необходимые для строительства флота леса и регулировать частное пользование природными ресурсами закончились ничем. Государственная власть оставалась слабой, на местном уровне почти незаметной, и, кажется, в условиях господства сельского хозяйства в экономике мало кто разделял веру царя в первостепенную важность «общего блага». Водные мельницы и мосты, снесенные по царскому указу, строились заново и продолжали мешать прохождению речных судов, а владельцы судов по-прежнему страдали от притеснений со стороны местных чиновников, откупщиков, землевладельцев и даже крестьян[82]. Так же и петровскую политику в области лесопользования невозможно было поддерживать только силой (например, установлением смертной казни за незаконную рубку деревьев в заповедных лесах), без создания совершенно новой системы управления и контроля. В дискуссиях о праве собственности, развернувшихся в конце XIX века, петровский эксперимент часто представал идеальным примером государственного регулирования во имя общего блага. Однако участники этих дебатов не заметили, что многое из предписанного петровскими указами никогда не было исполнено. Государственная монополия на природные ресурсы требовала такого механизма управления и контроля, который значительно превышал возможности страны. Неспособность государства предотвратить стихийную приватизацию ресурсов подчеркивает утопический характер петровских планов: государство претендовало на роль, которую в реальности не могло исполнять.

Екатерининская приватизация являлась признанием существующего положения вещей и решала важную проблему: государство избавлялось от активов, которые оно не могло содержать. Таким же образом Екатерина раздавала земли на новых окраинах дворянам и иностранным поселенцам[83]. Как утверждает Роберт Джонс, знаменитая реформа Петра III – дарование «свободы» от службы дворянам – представляла собой не что иное, как попытку сократить затраты на выплату жалованья[84]. Схожим образом Екатерина пыталась представить как щедрый дар приватизацию, которая на самом деле была необходимостью. Надо сказать, что и впоследствии, в конце XIX века, правительство отказывалось взяться за управление природными ресурсами, ссылаясь на неприкосновенность частной собственности. На самом же деле одной из главных причин этого отказа было отсутствие необходимых средств управления: бюрократический аппарат с трудом справлялся с существующим казенным имуществом. Долгое существование крепостного права тоже, в сущности, во многом объяснялось недостатком административных и финансовых ресурсов: приватизация публичной власти позволяла государству возложить местную власть на помещиков, сокращая государственные расходы и обязательства.

И все же в прагматическом расчете Екатерины было одно упущение: приватизация требовала структурных трансформаций и нововведений. Чтобы эта система заработала, правительство пыталось создать соответствующее институциональное основание. Спустя три года после восшествия на престол, в 1765 году, Екатерина велела провести Генеральное межевание земель. Тысячи землемеров, вооруженные мерными цепями и астролябиями, отправились фиксировать границы дворянских владений (дач). Государственная опись частных имуществ представляла собой пример камералистской политики и, как предполагалось, благожелательного вмешательства государства в частные дела. Межевание вполне соответствовало екатерининской щедрой политике в отношении дворянства: многим дворянам удалось увеличить свою собственность за счет государства[85].

Недостатком межевания было то, что оно длилось десятилетиями и в реальности затруднило проведение реформ в области прав собственности. Например, Екатерина провозгласила лесную свободу в то время, когда межевание земель только начиналось, и в результате границы между частными и государственными лесами во многих случаях так и остались не установленными. Благодаря тому что в структуре российского землевладения накладывались друг на друга многие различные виды владения и пользования, земли и леса было очень трудно разделить, упорядочить и картографировать, поэтому одна пятая всех подлежащих межеванию территорий была оставлена в «общем», или спорном, владении, и вопрос о собственности на эти земли был отложен до проведения «специального» межевания, которое началось только в 1840‐е годы[86]. Эта неопределенность наиболее пагубно сказалась на лесах: деревья на этих «общих» землях первыми падали под ударами топоров конкурирующих собственников, дворян и крестьянских обществ: общее владение, утверждал И. Гершман, было важным фактором разрушения лесов России[87].

Государственные леса также стали жертвой неопределенности в сфере прав собственности, а местные власти не смогли защитить права государственной собственности. Петр Кох, член Вольного экономического общества, писал в 1809 году, что казенные леса «сделались как бы всем принадлежащими»[88]. Дворяне рубили деревья в казенных лесах как в своих собственных[89]. Отсутствие четких границ между землями разных собственников было лишь одной из многих особенностей российской реальности, которые затрудняли развитие прав собственности на практике. Снова следует отметить, что частная собственность была введена в экономическую систему, работавшую по старым правилам и обычаям. Законодательство о собственности (и идеология права собственности) шло вперед, а механизмы, обеспечивающие применение законов, отставали, что уменьшало способность государства эффективно управлять своими ресурсами.

Похоже, однако, что идеологические и политические основания для усиления дворянских прав собственности были едва ли не более важными, чем экономические мотивы. Этим объясняется настойчивость, с которой Екатерина пыталась укоренить идеи собственности в русском обществе. Россия необычна тем, что именно императрица стала первой, кто писал о праве собственности и старался развить его политически и интеллектуально. Однако императрица не была ни философом, ни юристом. Она интуитивно схватывала основные черты современных ей просветительских доктрин, при этом часто и, возможно, намеренно не обращая внимания на разницу интерпретаций. Заимствуя из разных источников, Екатерина создавала собственную модель права собственности, которая была совместима с самодержавием и полезна ему.

Какая же из существовавших в XVIII веке моделей собственности более всего подходила для целей Екатерины? Идея абсолютного, неограниченного характера собственности, выраженная в реформах 1780‐х годов, весьма схожа с «фанатичной»[90], по выражению Элизабет Фокс-Дженовезе, защитой собственнических свобод французскими физиократами, которые, провозгласив ценности экономического индивидуализма, вместе с тем отрицали связь между собственностью и политическими правами. Как подчеркивала Фокс-Дженовезе, физиократы пытались освободить собственность от всех политических атрибутов, представляя ее как идеальную основу для иерархического социального порядка. Это видение «собственнического индивидуализма» оставляло мало места для общего блага и в этом смысле противоречило другим теориям собственности, которые интерпретировали этот институт как основу общества[91].

В то же время частная собственность являлась ключевой концепцией для доктрины естественного права, которая составляла этическую основу раннего экономического либерализма. Иштван Хонт показал, что в ранних работах Адам Смит, продолжая линию своих предшественников, Гуго Гроция, Пуфендорфа и Локка, обличал атомистическое, асоциальное ви´дение собственности физиократами как негуманное, поскольку оно превращало частную собственность в орудие государства[92]. Основная предпосылка естественного права – «каждый ограничивает свою свободу так, чтобы не стеснять свободу других»[93] – подчеркивала сущностно ограниченный характер частной собственности. В отличие от трудов физиократов, ранние работы экономических либералов фокусировались именно на вопросах справедливости, морали и добродетели[94]. В тот момент дискуссии о собственности в основном касались проблем голода и бедности, которые ставили в трудное положение защитников неограниченной свободы собственности. В России проблема бедности не представлялась настолько важной, отчасти потому что крестьяне, как предполагалось, были защищены от превратностей природы или помещиками, или государством. Таким образом, моральный аспект в дискуссиях о собственности был значительно менее важным. Частная собственность, как, вероятно, представляла ее себе Екатерина, была даром, а не социальной ответственностью; она была данной государыней привилегией, а не естественным правом.

Иную, весьма отличную от естественного права интерпретацию собственности представляли доктрины раннего европейского консерватизма. Как пишет Джерри Мюллер, ранние консерваторы проповедовали те же ценности, что и философы Просвещения – разум, частную собственность, свободу[95]. Однако смысл этих понятий был различным. Юстус Мёзер, один из самых известных консервативных мыслителей Германии XVIII века, воспевал священную собственность как символ свободы личности и индивидуализма. Однако в его теории смысл индивидуализма, как и само значение собственности, проистекали из средневекового видения социального порядка, c четко разграниченными сословиями и рангами, разделенными не только уровнем благосостояния, но и наследственными правами. «Свобода» в интерпретации Мёзера идентична чести; собственность тоже оказывается в этом смысле связана с честью, политической свободой и патерналистской властью землевладельцев. Защищая собственность, Мёзер признавал гражданскую ответственность, присущую ей, но это была не ответственность любого собственника перед всем обществом, а долг и обязанность сеньора по отношению к своим слугам и крестьянам[96].

Теория Мёзера может показаться в чем-то весьма похожей на идеи его либеральных современников и предшественников. Он считал, что собственность является основой гражданственности и, как и сторонники доктрины естественного права, рассматривал ее как воплощение общественного договора. Существенная разница, однако, заключалась в деталях и риторике. Контракт, о котором писал Мёзер, связывал правителя и дворян-собственников. Работы Мёзера, как мы увидим, создавали весьма своеобразную консервативную концепцию собственности, пронизанную романтизированными понятиями чести и личности и идеализированной привязанностью к объектам владения. В отличие от более гибкой, универсальной и абстрактной либеральной модели, Мёзер утверждал абсолютный характер собственнических прав и выступал против их ограничений.

Этот краткий обзор дискуссий XVIII века о собственности не исчерпывает всего разнообразия значений, заключенных в понятиях «свобода» и «собственность», которые Екатерина использовала часто, но без объяснений. Императрица могла позаимствовать идеи из любого источника. Мы знаем, что в своем «Наказе» она использовала фразы Шарля Монтескьё для описания пользы частной собственности для экономики. В разработке «Наказа» участвовал Семен Ефимович Десницкий, один из двух российских учеников Адама Смита, посещавших его лекции в Глазго; он до конца жизни оставался пропагандистом идей Смита[97]. Н. С. Мордвинов – автор известной записки о реке Эмбе – также начал свою карьеру при Екатерине с поездки в Англию, вернувшись оттуда поклонником британской политэкономии. Императрица, как установил Марк Раев, читала «Комментарии» Уильяма Блэкстона, хотя, возможно, и пропустила раздел о собственности[98]. Политические работы Локка, запрещенные в России, могли дойти до нее в многочисленных интерпретациях, в том числе в теоретических работах о собственности. Реконструировать все источники влияний на взгляды Екатерины по этому вопросу сложно: интеллектуальный ландшафт Европы эпохи Просвещения был очень пестр, и вряд ли получится точно определить место императрицы на этой ментальной карте. Стремясь к достижению нескольких целей одновременно – создать имидж империи как «нормального» государства, заслужить поддержку дворян и решить проблемы экономического управления, – она совмещала противоречивые элементы из разных концепций. Провозглашение свободы частной собственности было заведомо выигрышным политическим и риторическим ходом. В то же время приватизация ресурсов не несла с собой социальных рисков по причине патриархального строя российской экономики, основанной на крепостном праве.

Каковы бы ни были источники вдохновения для императрицы, очень важно подчеркнуть, что провозглашение права частной собственности в России не являлось проявлением либерального мышления, поскольку в XVIII веке (так же как, впрочем, и в XIX) идея частной собственности представляла собой «общее достояние» и «либералов», и «консерваторов». Собственность могла быть истолкована и как наследственная вотчинная привилегия, и как индивидуальное естественное право; представлялось, что она проистекала из монаршей власти или была результатом контракта между членами общества. Хотя историки относят законы о собственности на счет влияния физиократов[99], похоже, что екатерининские представления о собственности и свободе были близки к идеям Мёзера, который суммировал немецкие теории в своих рассуждениях о связи гражданских свобод с властью государства. В рамках этой доктрины, как показал Леонард Кригер, «монархическое государство было… источником и свободы, и порядка»[100]. В России XVIII века как «свобода», так и «собственность» оказывались неотделимы от власти монарха[101].

«Нету возможности понять права собственности без вольности»[102], – писала Екатерина, самодержец страны, миллионы жителей которой были привязаны или к земле, или к своим владельцам и, соответственно, лишены обеих составляющих этой формулы. Несомненно, реформы собственности являлись частью екатерининского проекта «дарования свобод»: подтверждая свободу дворян от службы, Екатерина очищала право собственности от условий и обязательств[103]. Петр I не мог бы ввести частную собственность в том смысле, в каком этот термин понимался в России конца XVIII века, поскольку все подданные императора – от самого простого крестьянина до самого величественного дворянина – были несвободны в том или ином отношении, а следовательно, никто из них не обладал неограниченным правом собственности. Пирамидальная структура российского общества XVIII века не позволяла дворянству усиливать свои права собственности в рамках крепостного права. В начале XVIII века крепостные крестьяне владели землей и зданиями (что было строго запрещено в 1730 году), а это означало, что власть собственника-дворянина была ограничена как снизу (поскольку крестьяне сохраняли контроль над некоторыми участками земли и над другими ресурсами), так и сверху (поскольку сама власть дворян над землей происходила из их обязанности служить). Укрепление частной собственности неизбежно усиливало крепостное право. В XIX веке историк Иван Беляев писал, что упразднение обязательной дворянской службы разрушило пирамидальную структуру, которая поддерживала патримониальную систему собственности[104]. С уничтожением обусловленной служением собственности на землю государство потеряло право выступать верховным собственником, тем самым позволив окончательно превратить крестьян в имущество владельцев[105]. Таким образом, свобода собственности, данная дворянам, закрепила несвободу других людей. Россия не была в этом смысле уникальна: введение частной собственности на землю обычно сопровождалось упрощением правил, стандартизацией практик, ликвидацией обычного права и другими мерами не в пользу крестьян[106].

Екатерининские реформы приноровили российские законы о собственности к европейским нормам, которые, в свою очередь, основывались на римском праве. В сущности, Екатерина романизировала русскую правовую систему, что предполагало прежде всего стандартизацию (римское право ценилось за элегантность и простоту[107]). Попытки Екатерины европеизировать русское законодательство неоднократно анализировались историками. Многие утверждали, что введение абсолютных и исключительных прав собственности чрезмерно примитивизировало сложные земельные отношения между государством, дворянами и крестьянами[108]. Как показала Валери Кивельсон, многослойная система земельных отношений в XVII веке допускала, что и крестьяне, и землевладельцы одновременно могли считаться собственниками одного и того же участка земли: «Право собственности на землю не воспринималось как единое, однозначное, необремененное, индивидуальное право. В своих показаниях крестьяне выражают свое понимание множественных, пересекающихся и параллельных уровней собственности…» По словам Кивельсон, описывая свои права на пашни и пастбища, крестьяне использовали тот же глагол «владеть», «обозначающий право собственности и контроль, который они использовали для описания отношения землевладельцев к земле»[109]. В этом смысле введение Екатериной термина «собственность», который был поставлен выше, чем просто владение (то есть факт или неписаное право физического обладания вещью), установило иерархию имущественных отношений, в которой дворяне-землевладельцы были наверху, а крестьяне внизу.

Екатерининскую реформу в этом отношении можно рассматривать как пример переименования, которое, как утверждали Юрий Лотман и Борис Успенский, составляло ключевой элемент культурных и политических преобразований XVIII – начала XIX века в России[110]. Слово «собственность» заменило собой целый ряд терминов, описывавших отношения собственности[111], и вместе с тем приобрело чрезвычайно важный смысл: собственность стала синонимом власти[112]. Можно утверждать вслед за Э. П. Томпсоном, обличавшим огораживания в Англии, что рационализация отношений собственности упростила гибкую систему обычаев. Однако у Екатерины, жившей в век Просвещения, камерализма и рационализма, вряд ли был выбор. Упрощение и унификация рассматривались как благо, а многообразие местных обычаев – как знак варварства и отсталости.

ЧАСТНАЯ СОБСТВЕННОСТЬ, ОБЩЕЕ БЛАГО И ДИЛЕММА ЭКСПРОПРИАЦИИ

Вернемся к истории о реке Эмбе и решительной защите прав собственности Н. С. Мордвиновым. Слова Мордвинова можно рассматривать как торжество екатерининских идей: ее реформы открыли пространство для дебатов о собственности и побудили российских интеллектуалов принять участие в дискуссиях. Обдумав преимущества собственности, ее историческое развитие и функционирование в обществе[113], российские авторы единогласно заключили, по словам Дениса Ивановича Фонвизина, что «вольность и собственность» составляют «величайшее благо государств и народов» и «истинное намерение всех систем законодательства»[114]. Огромная популярность экономического и правового либерализма в начале XIX века, интеллектуальная близость к Европе (особенно в первые годы правления Александра I) привели к расцвету идеи частной собственности. Провозгласив преемственность своей политики по отношению к правлению бабушки, Екатерины Великой, и устанавливая свой либеральный режим в противовес деспотизму своего отца, Павла I, Александр I расширил приносимые частной собственностью выгоды на все сословия за исключением крепостных крестьян[115]. Мордвинов, инициировавший отмену дворянской монополии на владение недвижимым имуществом[116], приветствовал манифест Александра I от 1801 года как «закон истинной народной свободы, коренное установление целого российского народа, Великую Грамоту России, нашу Magna Charta»[117]. Подтверждение и расширение прав собственности должно было способствовать развитию торговли и сельского хозяйства, экономическому освоению обширных земельных ресурсов Российской империи.

Дискуссия о правах собственности Кутайсова на реке Эмба не только показательна как триумф частной собственности, но также и как первый случай, когда провозглашенная неприкосновенность собственности вступила в противоречие с общественными интересами и правительству пришлось отчуждать частное владение, чтобы защитить интересы других (поскольку считалось, что владение морским побережьем приносит ущерб). Как выяснилось, процедур для экспроприации частной собственности не существовало. Екатерина II ввела модерное понимание собственности в российскую жизнь, однако она не определила, какими должны быть отношения между частными собственниками и обществом, и не создала механизмов для разрешения споров частных собственников с государством. Расплывчатыми оставались границы как государственной собственности, так и права государства отбирать чью-то собственность для общественных нужд. В отдельных случаях государство осмеливалось посягнуть на частную собственность, однако осознание необходимости разработать общие правила для экспроприации потребовало много времени.

Экспроприация как оборотная сторона института собственности появилась в европейской теории права и в юридической практике в то же время, что и понятие частной собственности[118]. В Средние века и при Старом порядке экспроприацию понимали как привилегию суверена представлять общее дело (res publica); в XIX веке экспроприация превратилась в средство примирения конфликтующих интересов государства, общества и индивидов. Механизмы экспроприации собственности упрощались и со временем предоставляли все большую защиту собственникам. Перед Французской революцией конфискация собственности и компенсация устанавливались по прямому указу короля или по административному решению. После революции экспроприация стала юридическим вопросом, разрешаемым в суде. Таким образом, как резюмировал в начале XX века французский юрист Анри Бертелеми, экспроприация в Европе перестала быть жертвой и стала скорее привилегией[119]. Отчуждение частной собственности, даже когда оно было оправдано общим благом и щедро компенсировалось, оставалось делом противоречивым, но невозможно представить себе, как бы развивалось железнодорожное строительство в Англии или как Жорж Осман мог бы перестроить Париж, если бы не массовые экспроприации частных владений. Как утверждал другой известный юрист, экспроприация была «одной из величайших сил современного государства»[120].

В России экспроприация полностью утвердилась в законодательстве только в 1830‐е годы, хотя возможность конфискации с компенсацией впервые возникла в 1809 году. Конечно, российские правители отчуждали имущество своих подданных и до институционализации этой практики в законе (и до появления екатерининского понятия о собственности). Обычно собственники получали компенсацию убытков. Но до начала XIX века власти рассматривали каждый случай отдельно, без вхождения в теоретические рассуждения. Случай с рыбной монополией на реке Эмбе был одним из первых примеров, когда правительство обсуждало отчуждение (наряду с вопросом о законности или незаконности владения), и права собственности были истолкованы в рамках конфликта между общественными и частными интересами. Как мы видели, Мордвинов понимал общественное богатство как сумму частных богатств, поскольку общество состояло из индивидов. Следовательно, обществу было выгодно уважение прав всех его членов. Но эту идею было невозможно реализовать на практике – осуществление неограниченной власти владельцев в отношении своей частной собственности слишком часто приносило значительный урон их соседям и экономике страны.

Среди объектов частных владений природные ресурсы, главным образом реки, вызывали более всего споров. Многочисленные споры о пользовании реками для транспортных целей и орошения привели к большим сомнениям относительно абсолютной природы власти частного собственника. В этой области екатерининский конструкт абсолютной частной собственности начал давать сбои. В 1806 году петербургский губернатор сообщил о множестве жалоб на владельцев земель вдоль берегов рек, которые чинили препятствия прохождению судов купцов, везущих товары в столицу. Сенат, рассмотрев дело, признал: «По разуму законов, праву землевладельческому должны быть назначены пределы, а посему оно уступает там, где приближается польза государства»[121]. Это заявление имело большое значение. В противоположность общим рассуждениям о священном характере частной собственности в манифестах Екатерины II и меморандуме Мордвинова решение Сената обозначило поворот в сторону более прагматичного понимания собственности. Сенат приказал Департаменту водяных коммуникаций при открытии рек для судоходства брать в расчет «общую пользу» при рассмотрении возможных убытков частных землевладельцев[122].

В начале XIX века тем не менее неотчуждаемость считалась неотъемлемой чертой частной собственности. Ограничение частной собственности ради общественных интересов представлялось ненормальным – по крайней мере, такое ограничение не могло быть институционализировано в законе. В 1809 году Михаил Михайлович Сперанский, одаренный государственный деятель, юрист и экономист, попытался впервые ввести правила экспроприации в проект гражданского уложения, который как в своих главных чертах, так и в интерпретации права частной собственности следовал наполеоновскому закону об экспроприации 1807 года. Сперанский стремился нормировать отчуждение частной собственности и установить твердые принципы для выплаты компенсаций. Его предложение было отвергнуто под тем предлогом, что, предписывая государству определенные способы ведения переговоров с землевладельцами по поводу отчуждения их собственности, правительство оскорбляет чувства своих верноподданных и, к выгоде «упорных людей», не уважающих «пользы общественной», посягает на священную частную собственность[123]. Любопытно, что французский закон об экспроприации, который Сперанский взял за основу для своего проекта, рассматривался как выполнение обещаний Декларации прав человека и гражданина (1789), которая установила и право общества отбирать чью-то собственность на общие нужды, и право граждан получать в этом случае справедливую компенсацию[124]. Тогда как в Европе институционализация экспроприации служила достижению компромисса между государством и частными интересами и на самом деле защищала частную собственность от незаконных конфискаций, в России экспроприация рассматривалась как посягательство на право частной собственности. Проект Сперанского не стал законом, а сам он впоследствии оказался в опале (одним из поводов для этого стала его франкофилия), был отправлен в ссылку и смог вернуться к своему проекту кодификации законов только в 1826 году. В 1810 году Государственному совету было все же поручено рассматривать дела об экспроприации, но в его распоряжении не было процедуры для разрешения конфликтов и установления размера компенсации за отчуждаемую собственность.

В 1821 году опять возник вопрос об экспроприации, когда Комитет министров рассматривал необходимость отчуждения мельницы на Оке[125]. Мельница мешала судоходству, и Министерство путей сообщения хотело ее снести, чтобы расширить проход по реке – типичная проблема для того времени. Владельцы мельницы, купчиха Конькова и ее сын, пытаясь сохранить мельницу, потребовали высокую цену за свою собственность. Для разрешения конфликта между Министерством путей сообщения и Коньковыми Комитет министров создал комиссию по оценке имущества. Рассматривая это дело, Комитет министров решил создать специальные правила о том, что, когда и как правительство может отчуждать для общественных нужд и как защитить права собственников в таких случаях. Однако против такой стандартизации резко выступил влиятельный тогда в процедурных вопросах министр юстиции Дмитрий Иванович Лобанов-Ростовский, который не считал возможным ограничить права, дарованные монархом. Министр юстиции осудил несговорчивых владельцев мельницы, которые, «не уважая пользы общей», назначили чрезмерную цену, но выразил надежду, что случаи изъятия частной собственности будут редки, «дабы не колебать Всемилостивейше дарованные и подтвержденные всем сословиям права»[126]. Нужды в специальном законе, как считал Лобинов-Ростовский, не было.

Из вышеизложенного, а также из риторики записки Лобанова-Ростовского ясно, что он понимал право частной собственности как контракт между правителем и подданными. Человек получал право частной собственности от монарха, который гарантировал ее неприкосновенность (здесь не было места для закона об экспроприации). Верные подданные монарха, таким образом, обещали отдать государству собственность, когда возникнет в том общественная нужда. Самым ярым оппонентом узаконения экспроприации выступил известный консервативный политический деятель адмирал Александр Семенович Шишков[127], сменивший своего врага Сперанского на посту государственного секретаря. В меморандуме, специально написанном по этому поводу, Шишков описывал систему российского государственного устройства, основанного на двух началах: самодержавии и «непоколебимости» частной собственности: «Сии два закона, столь же существенные для блага народного, сколь и противные между собою, тогда только согласуются, когда первый есть самострожайший хранитель второго, и когда второй беспрекословно подчиняет себя первому»[128]. Закон об экспроприации разрушил бы гармонию этих двух элементов: он признал бы возможность такой ситуации, когда собственник ставит свое право выше воли монарха, а монарх оказывается не в состоянии выполнить свое обещание заботиться о неприкосновенности владения.

Еще один аргумент против закона об экспроприации ярко отражает романтическо-консервативную трактовку собственности: экспроприация невозможна, так как никто не в состоянии определить ценность собственности для владельца. Бюрократическая оценка не принимает в расчет настоящую величину потерь – материальных и нематериальных:

Может ли и должен ли оценщик входить в чувствования владельца собственности? Поставит ли он в цену любовь его к родному имению, в котором, может быть, лежат драгоценные для него памятники, прах отца его, матери или детей? Поставит ли он в цену естественную привязанность его к роще, или саду, который он собственными руками своими насадил, развел и разрастил?[129]

Добровольное пожертвование собственности на общие нужды, думал Шишков, нанесло бы значительно меньший моральный урон собственнику, нежели несправедливая денежная компенсация. Более того, Шишков предостерегал о возможных злоупотреблениях экспроприациями для общественных нужд, учитывая, что область распространения этих нужд в будущем нельзя предсказать. Поэтому Шишков, так же как и Лобанов-Ростовский, считал, что дела об экспроприации должны решаться в каждом случае индивидуально, а решение об отчуждении может принимать только царь.

Эта логика защиты неприкосновенности частной собственности вполне соответствует екатерининским представлениям: в начале XIX века собственность все еще рассматривалась как недавно приобретенная привилегия дворянства, как дар монарха, а не как неотчуждаемое естественное право. В отсутствие прочих личных прав, собственность приобрела символическое значение как маркер индивидуальности, одна из ключевых характеристик личности. Для Шишкова собственность была личностной, неотчуждаемой (в том смысле, как Маргарет Рэйдин интерпретирует два типа собственности – взаимозаменяемый, или отчуждаемый, и личностный, то есть неотчуждаемый[130]). Собственность в консервативной идеологии – не абстрактное право: это, как писал другой консервативный мыслитель Адам Мюллер, часть человеческого тела, «проекция его конечностей»[131]. В точности как Юстус Мёзер, Шишков определял собственность как «особую связь между объектом и личностью (или семьей), которая включала в себя ценности, чувства и отношения немонетарного, нетоварного свойства»[132]. Сперанский, напротив, применял строго утилитарную модель, рассматривая любую собственность как имущество, не связанное с личностью. Тогда как для Сперанского собственность была абстрактным правом, для Шишкова неприкосновенность частной собственности была все еще элементом отношений между царем и народом. Риторика интимности дворянской собственности предполагала неуместность бюрократической оценки отчуждаемого владения и часто использовалась в дискуссиях об ограничении частновладельческих прав вплоть до начала XX века[133].

Позиция Шишкова и Лобанова-Ростовского получила полную поддержку сановников, в том числе и со стороны Мордвинова, имевшего репутацию убежденного либерала и защитника частной собственности[134]. Однако риторика Мордвинова апеллировала к несколько иному видению отношений между частными собственниками и государством. Он подчеркивал, что общее благо происходит из суммы частных благ всех подданных; именно власть монарха связывает частные воли людей вместе, и поэтому право частной собственности и верховная власть неотделимы друг от друга. В немонархических правлениях («вольных правительствах»), где закон, а не воля монарха защищает неприкосновенность частной собственности, условия экспроприации могут быть закреплены особым постановлением. В самодержавном государстве монарх определяет, что является общим благом, и разрешает конфликты между общими и частными интересами; соответственно, нет нужды в специальном законе об экспроприации[135].

Символично, что «первый либерал России» (как назвала Мордвинова его биограф), выступая в защиту частной собственности, связал это право не с естественным правом, а с политической властью самодержавия. Несмотря на разницу консервативной и либеральной риторик, и Шишков, и Мордвинов, в сущности, высказывались о необходимости защиты собственности для сохранения существующего социального порядка. Таким образом, частная собственность как в консервативно-романтическом, так и в либерально-утилитарном понимании служила интересам монарха и его верноподданных, укрепляя сословное неравенство.

Учитывая идеологическую силу принципа частной собственности (Шишков даже поставил его в один ряд с самодержавным принципом!), трудно было примирить неприкосновенность собственности и экспроприацию. Трудности с этим испытывали не одни только российские законодатели. Специфика российского случая заключается в представлении о несовместимости экспроприации с самодержавием и в приписывании собственности особенного нравственного значения. Что в Европе представлялось правовым механизмом, пригодным для согласования противоречий между общественными и частными интересами, в России предстало как нарушение контракта между правителем и его подданными. В упоминавшемся выше деле о мельнице Коньковых (1821) Александр I взял сторону министра юстиции, выступавшего против введения общих правил экспроприации.

Почему провалились попытки нормировать экспроприацию (а следовательно, и собственность)? Можно отметить несколько взаимосвязанных причин. Во-первых, частная собственность в России была правом, данным сверху, следовательно, это право не могло иметь такого же идеологического значения, как в неавтократической Европе, где приобретение «естественного права» было опосредовано принадлежностью к сообществу, а не честью быть подданным императора. Другой причиной была слабость определения «общественного блага». Хотя этот термин широко использовался в этот период, он имел весьма абстрактный характер. Юрий Лотман показывает в своем исследовании особенностей морали и поведения дворянского общества в начале XIX века, что дух гражданского долга и службы во имя общего блага играл важную роль в формировании идеологии декабристов[136]. Отдаленное эхо этого настроя можно услышать даже в риторике тех, кто выступал против институционализации экспроприации: верноподданные должны были отдать свое добро без торгашества и принуждения. Действительно, идеальное общественное благо было трудно соотнести с конкретным набором требований относительно навигации по рекам, строительства крепостей и железных дорог; также трудно было решить, кто мог выступать от имени общества. Соответствуют ли государственные нужды общественным? Всегда ли общественное благо совпадает с государственным интересом? Ответы на подобные вопросы зависели от того, как определять государство и общество в качестве собственников, противостоящих в экономическом смысле собственникам частным.

Какой бы узкой ни казалась проблема экспроприации, она вскрывает ряд особенностей российской системы управления и отношений между государством и подданными. С середины XIX века государство все чаще прибегало к экспроприации, установив таким образом свое право отчуждать частную собственность. В конечном итоге экспроприация стала воплощать в себе материальные и даже политические отношения между государством и подданными. Например, зачастую освобождение крестьян 1861‐го года представлялось как экспроприация государством земли и крестьян у помещиков. Во второй половине XIX века, когда активно велись дискуссии о природе публичных вещей, к экспроприации часто стали прибегать, чтобы разрубить узел противоречий между частными интересами и общественным благом. К концу XIX века экспроприация стала рассматриваться как средство наказания беспечных владельцев общественно значимых объектов (лесов и исторических памятников), как способ освободить работы умерших авторов от воли наследников, а ископаемые природные ресурсы – от контроля землевладельцев, не желающих их разрабатывать. Без экспроприации было невозможно осуществить ни один крупномасштабный технологический проект, например строительство железных дорог и ирригационных каналов.

Позже я вернусь к дискуссии об экспроприации, когда буду анализировать проблему собственности в контексте экономического развития, сохранения исторических памятников и авторского права. Сейчас мне важно отметить, что использование механизма экспроприации – не просто показатель безопасности (или уязвимости) собственности: способность эффективно применять этот механизм также показывает управленческие возможности правительства и его силу. Как бы парадоксально это ни звучало, учитывая навязчивую озабоченность историографии проблемой уязвимости частной собственности в России, российское государство зачастую очень неохотно шло на использование экспроприации. Одной из причин этого был неопределенный статус государственного имущества.

ГОСУДАРСТВЕННАЯ СОБСТВЕННОСТЬ

В своем стремлении даровать дворянам имущественные привилегии Екатерина не обозначила объемы и правовой статус государственных владений. В немалой степени причиной было то обстоятельство, что ни сама императрица, ни кто-либо из тех, кто ей служил, не знали, чем владело государство[137]

Загрузка...