Глава I Понтийские болота. Террачина. Старый знакомый. Родина Фра-Дияволо. Апельсиновая роща у Мола-ди-Гаэта. Неаполитанка. Неаполь

Многие представляют себе Понтийские болота сырой, грязной пустыней, покрытой стоячей водой, словом, крайне печальною дорогой. Напротив, они скорее похожи на роскошные долины Ломбардии и даже еще превосходят последние своей богатой растительностью; подобной не сыщешь во всей Северной Италии. Вообще трудно даже представить себе дорогу удобнее той, что пролегает через болота; это чудесная аллея, обсаженная липами, дающими густую тень. По обе же стороны ее расстилается бесконечная равнина, поросшая высокой травой и сочными болотными растениями. Ее изрезывают каналы, впивающие в себя воду из множества раскиданных по равнине болот, прудов и озер, поросших тростником и широколиственными кувшинками. Налево — если едешь из Рима — возвышаются Абруццкие горы, на которых раскинулись маленькие города; белые стены домов резко выделяются на сером фоне скал, будто горные замки. Направо же зеленая равнина простирается до самого моря, и в той стороне виднеется утес Цицелло — прежний остров Цирцеи, возле которого, согласно преданию, потерпел крушение Одиссей.

Туман мало-помалу редел и открывал зеленую равнину, на которой блестели, точно холсты, разостланные по лугам для беленья, серебристые каналы. Солнце так и палило, хотя и было только начало марта. В высокой траве бродили стада буйволов, бегали табуны лошадей; резвые кони то и дело брыкались задними ногами, так что из топкой почвы высоко летели вверх водяные брызги. Забавные позы и шаловливые прыжки животных так и просились на полотно художника. Налево от меня подымался целый столб густого черного дыма; это пастухи зажгли костер, чтобы очистить воздух возле своих хижин. Мне встретился крестьянин; желтое, болезненное лицо его составляло резкий контраст с окружающей пышной растительностью. На своем черном коне он казался просто мертвецом; в руках у него было что-то вроде копья, которым он сгонял в кучу рассыпавшихся по болоту буйволов. Некоторые из них лежали прямо в грязи, высунув из нее только безобразные морды со злыми глазами. По краям дороги попадались также трех- и четырехэтажные дома — почтовые станции; их стены тоже свидетельствовали о ядовитости болотных испарений: все они сплошь были покрыты густой плесенью. И на зданиях, как и на людях, лежал тот же отпечаток гнилости, что представляло такой резкий контраст с богатой, свежей растительностью и живительной теплотой солнца. Мое болезненное настроение заставило меня увидеть в этой картине живое изображение лживости и бренности земного счастья на земле. Да, человек почти всегда смотрит на жизнь и природу сквозь очки душевного настроения; если очки из черного стекла — все рисуется ему в черном свете, если из розового — в розовом. Приблизительно за час до «Ave Maria» я, наконец, оставил болота позади себя. Желтоватые кряжи гор становились все ближе и ближе, а как раз перед ними лежал и городок Террачина, отличающийся чудной, богатой природой. Недалеко от дороги росли три высокие пальмы, покрытые плодами; огромные фруктовые сады покрывали скаты гор, словно бесконечные зеленые ковры, усеянные миллионами золотых блесток; это были апельсины и лимоны, под тяжестью которых ветви деревьев пригибались к самой земле. Перед крестьянским домиком, стоявшим у дороги, была навалена целая груда лимонов, точно сбитых с деревьев каштанов. В ущельях росли дикие темно-красные левкои и розмарин; ими же была одета вершина скалы, где находятся великолепные развалины замка короля остготов Теодориха.

Развернувшаяся предо мною картина просто ослепила меня, и я вошел в Террачину молча, в самом созерцательном настроении духа. Тут я впервые увидал море, чудное Средиземное море. Это было само небо, только чистейшего ультрамаринового цвета; ему, казалось, не было границ. Вдали виднелись островки, напоминавшие чудеснейшие фиолетовые облачка. Увидел я вдали и Везувий, испускавший синеватые клубы дыма, стелившегося над горизонтом. Поверхность моря была недвижна и гладка, как зеркало; только у берега, где я стоял, был заметен сильный прибой; большие волны, прозрачные и чистые, как самый эфир, с шумом набегали на берег и будили эхо в горах.

Я стоял как вкопанный, не в силах оторвать взгляда от чудного зрелища. Казалось, и плоть, и кровь мои — все физическое в моем существе перешло в духовное, я как будто отделился от земли и витал в пространстве между этими двумя небесами: безграничным морем снизу и небом сверху. Слезы бежали по моим щекам.

Неподалеку от того места, где я стоял, находилось большое белое здание; морской прибой достигал до его фундамента. Нижний этаж фасада, выходившего на улицу, представлял один свод, под который ставились экипажи проезжих. Это была гостиница, самая большая и лучшая на всем пути от Рима до Неаполя.

В горах послышалось эхо от щелканья бичом; скоро к гостинице подкатила карета, запряженная четверкой лошадей. На заднем сиденье, за каретой, помещалось несколько вооруженных слуг. Внутри же, развалясь, восседал бледный, худой господин в широком пестром халате. Кучер соскочил с козел, щелкнул бичом еще раза два и запряг в карету свежих лошадей. Проезжий иностранец хотел немедленно продолжать путь, но так как он требовал конвоя, без которого небезопасно было ехать через горы, укрывавшие немало смелых последователей Фра-Диаволо и других разбойников, то ему пришлось подождать с четверть часа. Он принялся браниться, перемешивая английские слова с итальянскими, и проклинать леность народа и мытарства, выпадающие на долю путешественника; затем свернул из своего носового платка ночной колпак, напялил его на голову, развалился к углу кареты, закрыл глаза и, казалось, примирился со своею участью.

Я узнал, что это был англичанин, который в десять дней объехал всю Северную и Среднюю Италию и таким образом ознакомился со страною, в один день изучил Рим и теперь направлялся в Неаполь, чтобы побывать на Везувии и затем уехать на пароходе в Марсель, — он собирался также познакомиться с Южной Францией, но в еще более краткий срок, нежели с Италией. Наконец явились восемь вооруженных всадников, кучер защелкал бичом, и карета и всадники исчезли за воротами.

— И все-таки он, со всем своим конвоем и вооружением, далеко не так безопасен, как мои иностранцы! — сказал, похлопывая бичом, стоявший возле гостиницы невысокий, коренастый веттурино. — Эти англичане страсть любят разъезжать. И вечно в галоп! Редкостные птицы! Santa Philomena di Napoli!

— А у вас много иностранцев в карете? — спросил я.

— По одному в каждом углу! — ответил он. — Значит, четверо! А в кабриолете только один. Коли синьору хочется в Неаполь, так вы можете быть там послезавтра, когда солнышко еще будет освещать верхушки Сан-Эльмо.

Мы сговорились, и я тут же был выведен из неловкого положения, в которое ставило меня полное неимение наличных денег.

— Вы, конечно, хотите взять с меня задаток, синьор?[20] — спросил веттурино, вертя в руках монету в пять паоло.

— Нет, только позаботься для меня о хорошем столе и ночлеге! — ответил я. — Так мы едем завтра?

— Да, если это будет угодно святому Антонио и моим лошадкам! — сказал он. — Выедем мы часов около трех утра. Нам ведь придется проехать через две таможни и три раза предъявлять бумаги, завтрашний путь самый тяжелый! — С этими словами он приложился к козырьку фуражки, кивнул мне и ушел.

Мне отвели комнатку, выходившую в сад; в окна врывался свежий ветерок и доносился гул морского прибоя. Как вся эта картина ни была не похожа на Кампанью, необъятная равнина морская невольно заставила меня вспомнить огромную пустыню, в которой я жил со старой Доменикой. Теперь я очень сожалел, что редко навещал старушку, сердечно любившую меня. По правде-то сказать, она одна и любила меня искренно. Конечно, меня любили и Eccellenza и Франческа, но совсем иначе. С ними связывали меня их благодеяния, но в тех случаях, когда облагодетельствованный не может воздать благодетелю, между ними всегда образуется как бы пропасть, которая хотя и может с годами слегка прикрыться вереском признательности, все-таки никогда не зарастает совершенно. При воспоминании о Бернардо и Аннунциате я почувствовал на губах соленую влагу, но откуда она взялась — из глаз ли моих, или ее принес ветер с моря? Прибой осыпал брызгами даже стены дома.

На следующее утро, еще до зари, я сел в карету веттурино и вместе с остальными пассажирами покинул Террачину. На рассвете нас остановили у границы. Все вышли из кареты; наши паспорта подверглись проверке. Теперь только я мог разглядеть своих спутников. Один из них, белокурый, голубоглазый господин лет тридцати с небольшим, привлек мое внимание. Где-то я видел его раньше, но где именно, как ни старался, припомнить не мог. По разговору его я заключил, что он иностранец.

Проверка паспортов сильно задержала нас, и немудрено: большинство паспортов были иностранные, и солдаты не могли ничего разобрать в них. Интересовавший меня иностранец вынул в это время альбом с чистыми страницами и принялся набрасывать туда карандашом вид окружавшей нас местности: две высокие башни, ворота, через которые проходила столбовая дорога, живописные пещеры, находившиеся неподалеку, и на заднем плане маленький городок. Я подошел к художнику, и он обратил мое внимание на коз, живописно сгруппировавшихся в одной из самых больших пещер. Вдруг все они встрепенулись. Связка сухих прутьев, затыкавшая одно из меньших отверстий, служившее выходом, была вынута, и козочки попарно стали выпрыгивать оттуда, — живая картина выхода животных из Ноева ковчега! Пастушок был совсем еще маленький крестьянский мальчик в очень живописном наряде: маленькая остроконечная шляпа, обвитая шерстяной лентой, разорванные чулки, сандалии и коротенький коричневый плащ, красиво переброшенный через плечо. Козы принялись прыгать между невысокими кустами, а мальчик остановился на выступе скалы, торчавшем над пещерой, и посматривал на нас всех и на художника, который в это время срисовывал его и всю картину.

— Maledetto! — донесся до нас возглас веттурино, и затем мы увидели его самого, бежавшего к нам со всех ног. Оказалось, что в одном из паспортов «что-то неладно». Верно, в моем! И вся кровь хлынула мне в лицо. Иностранец же принялся бранить бестолковых солдат, не умеющих читать, и затем мы все трое отправились в одну из башен, где нашли шестерых солдат, чуть не лежавших на столе, на котором были разложены наши паспорта. Солдаты разбирали их по складам.

— Кого из вас зовут Фредериком? — спросил старший из солдат.

— Меня! — ответил иностранец. — Меня зовут Фредерик, а по-итальянски Федериго.

— Значит, Федериго Six?

— Да нет же! Это имя моего государя!

— А, вот что! — сказал солдат и медленно стал читать: «Frederic Six par la grace de Dieu Roi de Danemark, des Vandales, des Gothes etc…» Что? Что? — прервал он сам себя. — Разве вы вандал? Ведь это же варварский народ?

— Да! — смеясь, отвечал иностранец. — Я варвар и приехал в Италию цивилизоваться. Внизу написано и мое имя. Меня, как и моего государя, зовут Фредерик, или Федериго.

— Это англичанин! — сказал один из писцов.

— Нет! — возразил другой. — Ты вечно путаешь нации. Читай — он с севера; значит — русский!

Федериго, Дания — эти имена осветили мою память, как молнией. Да ведь это же друг моего детства, матушкин жилец, который водил меня в катакомбы, подарил мне свои прекрасные серебряные часы и рисовал мне чудесные картинки!

Паспорт оказался в порядке; солдаты вполне убедились в этом, получив от художника паоло, который он сунул им, чтобы они поскорее отпустили нас.

Выйдя из башни, я сейчас же объяснился с иностранцем. Да, я не ошибся, это был тот самый датчанин, Федериго, который квартировал у нас с матушкой. Он очень обрадовался нашей встрече и назвал меня «своим маленьким Антонио». Мы оба осыпали друг друга вопросами, нам столько надо было сообщить друг другу, и Федериго попросил моего соседа поменяться с ним местами. Усевшись рядом со мной, он еще раз пожал мне руку и затем принялся расспрашивать меня.

Я вкратце рассказал ему о моем житье-бытье с самого водворения моего в Кампанью и до поступления в аббаты, а затем, обходя молчанием последние события, прибавил:

— Теперь же я еду в Неаполь.

Федериго хорошо помнил данное мне им в последнее наше свидание слово свезти меня в Рим на денек. Не сдержал же он его потому, что вскоре получил письмо с родины, принудившее его к немедленному отъезду. Во время пребывания на родине любовь его к Италии разгоралась между тем с каждым годом все сильнее и сильнее и, наконец, заставила его опять направиться сюда.

— И вот только теперь я воистину наслаждаюсь жизнью! — прибавил он. — Я упиваюсь этим дивным воздухом и радостно приветствую каждое знакомое мне местечко! Здесь моя истинная родина, здесь все блещет красками, пластичностью форм! Италия в этом смысле — благодатный рог изобилия!

Быстро летело время в обществе Федериго; я даже не заметил долгой остановки в таможне в Фонди. Федериго был мастер ловить штрихи прекрасного во всем и был для меня вдвойне дорогим и интересным товарищем; мое наболевшее сердце нашло в нем ангела-утешителя.

— Вон лежит мой грязный Итри! — вдруг вскричал он, указывая на расстилавшийся перед нами городок. — Ты, пожалуй, не поверишь, Антонио, что у себя, на севере, где улицы так чисты, правильно расположены, я иногда просто скучал по такому вот грязному итальянскому городишке! Они так характерны, так милы сердцу художника! Эти узкие, грязные улицы, серые закопченные каменные галереи, завешанные чулками и нижними юбками, окошки — одно повыше, другое пониже, одно маленькое, другое большое, лестницы в четыре, пять аршин высоты, ведущие к дверям, на пороге которых сидит какая-нибудь матрона с веретеном, лимонные деревья, перекидывающие через стену свои большие золотые плоды, — все это так и просится на полотно! А наши образцовые улицы, где дома стоят в струнку, словно солдаты, где каждая лестница, каждый выступ сделаны по линейке, — куда они годятся!

— Вот родина Фра-Диаволо! — закричали другие пассажиры, когда мы проезжали по узкому, грязному Итри, который так нравился Федериго. Городок этот расположен высоко на скале, возвышающейся над глубокой пропастью. Главная улица была местами до того узка, что двум повозкам и не разъехаться было. В большинстве домов первые этажи были совсем без окон; вместо последних в стенах были пробиты огромные широкие ворота, через которые виднелся двор, напоминавший какой-то темный погреб. Всюду попадались грязные ребятишки и женщины, протягивавшие руки за подаянием. Женщины смеялись, а ребятишки визжали и передразнивали нас. Нечего было и думать высунуть голову из окна кареты — живо прищемил бы ее между экипажем и выступавшими вперед стенами домов. Некоторые балконы выдавались на самую середину улицы и помещались так высоко, что мы как будто проезжали по сводчатой галерее. По обе стороны виднелись только черные стены, закопченные дымом.

— Чудесный городок! — говорил Федериго, хлопая в ладоши.

— Разбойничье гнездо! — сказал веттурино, когда мы выехали за город. — Половину населения полиция перевела в другой город, а сюда переселила новых жителей, да толку не вышло. На этой почве только и растут одни плевелы. Впрочем, и этим беднягам надо ведь жить чем-нибудь!

Расположение городка на большой дороге между Римом и Неаполем в самом деле располагало к развитию в жителях хищнических наклонностей — было где устраивать засады: кругом оливковые рощи, горные пещеры, остатки каменных стен и другие руины. Федериго обратил мое внимание на одиноко возвышавшуюся в поле гигантскую гробницу, обросшую ползучими растениями. Это была могила Цицерона; здесь настиг беглеца кинжал убийцы, здесь замолкли навек красноречивые уста.

— Веттурино свезет нас в его виллу в Мола-ди-Гаэта! — сказал Федериго. — Там теперь лучшая гостиница, а вид из нее открывается такой, что поспорит с панорамой Неаполя.

Очертания гор были удивительно живописны; растительность роскошна. Теперь мы ехали по густой липовой аллее и, наконец, остановились перед упомянутой гостиницей. Официант с салфеткой в руках уже ожидал нас на широкой лестнице, уставленной статуями и цветами.

— Eccellenza, вы ли это! — воскликнул он, помогая выйти из кареты какой-то полной даме. Я посмотрел на нее: красивое, очень красивое лицо, черные как смоль волосы и огненные глаза ясно обнаруживали неаполитанку.

— Увы! Я! — ответила она. — Я только с одной горничной вместо провожатого. Ни одного из слуг я не взяла с собою. Что вы скажете о подобной храбрости? — С усталым, страдальческим видом бросилась она на диван, подперла щеку беленькой, пухленькой ручкой и принялась пробегать глазами карту кушаний. — Brodetto, Cipolette, Facioli… Вы ведь знаете, что мне не нужно супа. Не то я наживу себе фигуру, что твой Castello dell' ovo![21] Кусочек animelle dorate[22] и немножко салата — вот и довольно с меня. Мы ведь успеем к ужину в Санта-Агата. Ах, теперь мне дышится легче! — продолжала она, развязывая ленты своего чепчика. — Здесь уже веет неаполитанским воздухом! О, bella Napoli! — С этими словами она распахнула дверь на балкон, выходивший в сад, широко распростерла руки и стала жадно впивать в себя воздух.

— Разве уже виден Неаполь? — спросил я.

— Нет еще! — ответил Федериго. — Но отсюда видно царство Гесперид, волшебный сад Армиды.

Мы вышли на каменный балкон. Что за роскошь, превосходящая всякую фантазию! Под нами расстилалась роща из апельсиновых и лимонных деревьев, осыпанных плодами; ветви деревьев склонялись подтяжестью своей золотой ноши к самой земле. Вокруг всего сада шли кипарисы, спорившие высотою с тополями Северной Италии; зелень их казалась еще темнее в сравнении с ясным, небесно-голубым морем, расстилавшимся позади них. Прибой достигал развалин древних терм и храмов, находившихся по ту сторону низенькой каменной ограды сада. Корабли и лодки, окрыленные белыми парусами, скользили по спокойному заливу, возле которого раскинулась Гаэта (Город, названный по имени похороненной здесь Энеем кормилицы его.). Из-за города виднелся небольшой утес с развалинами на самой вершине. Взор мой был ослеплен этою очаровательной картиной.

— А видишь, вон там курится Везувий! — прибавил Федериго, указывая налево, где горы группировались словно облака, отдыхавшие на дивно прекрасном море.

Я, как дитя, восхищался чудным зрелищем; Федериго разделял мой восторг. Нас потянуло сойти вниз, под тень апельсиновых деревьев, и там я принялся целовать висевшие на ветвях золотые плоды, подбирал с земли упавшие и подбрасывал их кверху, любуясь игрою этих золотистых шариков, мелькавших в темно-голубом воздухе над лазурным морем.

— Чудная Италия! — восторгался Федериго. — Да, вот такою именно ты и рисовалась мне на дальнем севере. Я ежеминутно вспоминал твой аромат, который теперь впиваю при каждом дуновении ветерка!.. Глядя на наши ивы, я думал о твоих оливковых рощах, любуясь золотистыми яблоками в саду датского крестьянина, близ благоухающего клеверного поля, мечтал о твоих апельсиновых рощах! Но зеленоватые волны нашего моря никогда не играют такою лазурью, как Средиземное море! Северное небо никогда не стоит так высоко, никогда не тешит глаз такой роскошью красок, как дивное теплое южное небо. — Радость его переходила в вдохновение, речь дышала поэзией. — Как я тосковал на родине! — продолжал он. — Да, тот, кто никогда не видел рая, куда счастливее того, кто побывал там и затем удалился из него навсегда! Моя родина прекрасна. Дания — цветущий сад, который может поспорить красотой со всем, что есть по ту сторону Альп. В ней есть буковые леса и море. Но что значит земная красота в сравнении с небесной! Италия — страна фантазии, царство красоты. Вдвойне счастлив тот, кто приветствует тебя во второй раз! — И он, как и я, целовал золотистые апельсины, а слезы так и текли у него по щекам. Он крепко обнял меня, и его горячие губы прикоснулись к моему лбу.

Тут мое сердце открылось для него; он ведь был не чужой мне, был другом моего детства. Я и рассказал ему о последних событиях моей жизни, и на сердце у меня стало как-то легче, когда я громко назвал имя Аннунциаты, излил все горе, тяготившее мою душу. Федериго выслушал меня с сердечным, истинно дружеским участием. Я рассказал ему также и о моем бегстве, о приключении в разбойничьей пещере, о Фульвии и о том, что я знал о здоровье Бернардо. Он протянул мне руку, и его голубые глаза с таким участием заглянули мне, казалось, в самую душу. Вдруг до нас долетел из ближайших кустов подавленный вздох. Мы оглянулись, но за высокими лавровыми деревьями и отягощенными плодами апельсиновыми ветками ничего не было видно. Можно было отлично притаиться за ними и подслушать все, что я рассказывал, — об этом я и не подумал. Мы раздвинули ветви и увидели на скамье, у самого входа в развалины купальни Цицерона, прекрасную неаполитанку, всю в слезах.

— Ах, молодой человек! — произнесла она. — Я, право, не виновата! Я уже сидела тут, когда вы пришли сюда с вашим другом. Здесь так свежо, прохладно, вы говорили так громко, что я и не заметила, как прослушала почти весь ваш разговор. Тогда только я сообразила, что он не предназначался для ушей посторонних… Вы глубоко тронули меня!.. Не сердитесь же на непрошеную свидетельницу! Я буду нема, как мертвая!

Я смущенно поклонился незнакомой даме, которая таким неожиданным образом оказалась посвященною в тайну моего сердца. Когда мы остались одни, Федериго принялся успокаивать меня, говоря, что никто не может знать, к чему этот случай поведет.

— Что же до меня, то я фаталист, настоящий турок! — прибавил он. — Да и кроме того, ты поверял мне ведь не какую-нибудь государственную тайну! В тайнике каждого человеческого сердца найдутся подобные печальные воспоминания. Может быть, в твоей истории синьора услышала историю собственной молодости. Я по крайней мере так думаю; люди редко бывают тронуты до слез страданиями ближнего, если они не задевают подобных же струн их собственного сердца. Все мы эгоисты, даже в величайших своих страданиях и скорбях.

Мы опять уселись в карету и покатили. Природа вокруг становилась все роскошнее; широколиственные алоэ в рост человека окаймляли дорогу густой изгородью. Большие плакучие ивы, казалось, целовали низко опущенными колеблющимися ветвями свою собственную тень на земле.

Незадолго до солнечного заката мы переправились через реку Гарильяно, на которой прежде лежал город Минтурна; увидел я и желтую Лири[23], поросшую тростником, как и в те времена, когда Марий скрывался здесь от жестокого Суллы. Но до деревушки Санта-Агата было еще далеко. Стемнело; синьора начала опасаться нападения разбойников и беспрестанно выглядывала в окно — не собирается ли кто-нибудь отрезать наши чемоданы, привязанные позади кареты. Тщетно хлестал лошадей и бранился наш веттурино; темнота надвигалась быстрее, чем бежали лошади. Наконец мы завидели перед собою свет — мы были в Санта-Агата.

За ужином синьора была удивительно молчалива, но от меня не ускользнуло, что взор ее не отрывался от меня. На следующее утро, когда я спустился в общую залу, чтобы напиться кофе, она приветливо направилась мне навстречу. Мы были одни. Она протянула мне руку и ласково сказала:

— Вы не сердитесь на меня? Мне просто стыдно перед вами, а между тем все это вышло с моей стороны совершенно нечаянно. — Я поспешил успокоить ее, заверяя, что питаю неограниченное доверие к ее скромности. — Да ведь вы меня совсем еще не знаете! — сказала она. — Но мы, конечно, можем познакомиться. Может быть, муж мой будет вам чем-нибудь полезен в этом большом, чужом для вас городе. Вы должны навестить нас! У вас, вероятно, нет здесь знакомых, а молодому человеку так легко наделать промахов, вступая в новое общество. — Я от всего сердца поблагодарил ее за ее участие, которое трогало меня. Да, повсюду можно встретить добрых людей! — Неаполь опасный город! — продолжала она, но тут вошел Федериго, и наша беседа прервалась.

Скоро мы опять сидели в карете; стекла были опущены; все мы успели ближе познакомиться друг с другом и теперь радовались, приближаясь к общей цели наших стремлений, к Неаполю. Федериго восхищался живописными группами поселян, то и дело попадавшимися нам навстречу: верхом на ослах ехали крестьянки, накинув на головы подолы своих красных юбок и придерживая у груди малюток; некоторые же везли ребятишек постарше в корзинках, подвешенных сбоку осла; встречались и целые семейства на одной лошади. Особенно хороша была одна группа, будто сошедшая с одной из чудных жанровых картинок Пиньяли: жена сидела позади мужа, положив руку и голову на его плечо и, казалось, спала, а впереди мужа сидел их маленький сын и играл кнутиком. Небо было серо; накрапывал дождичек; не видно было ни Везувия, ни Капри. На поле, обсаженном высокими фруктовыми деревьями и тополями, вокруг которых обвивались виноградные лозы, пышно зеленели хлеба.

— Видите? — сказала мне синьора. — Наша Кампанья — накрытый стол, уставленный и хлебом, и вином, и фруктами. А скоро вы увидите и наш веселый город, и чудное море.

К вечеру мы прибыли в Неаполь. Вот и роскошная улица Толедо; точно наша Корсо: ярко освещенные магазины, столы на тротуарах, заваленные апельсинами и финиками и освещенные лампами и разноцветными фонариками. Вся улица, с ее бесчисленными огоньками, казалась усыпанною звездами. По обе стороны шли высокие дома с балконами перед каждым окошком. На балконах стояли дамы и мужчины, как будто здесь все еще шел веселый карнавал. Одна карета пересекала дорогу другой. Вот лошади застучали подковами по мостовой, вымощенной кусками лавы. Навстречу стали попадаться маленькие двухколесные кабриолетики; пять-шесть человек помещались в тесном кузовке экипажа, сзади прицепились несколько оборванных мальчишек, а внизу, в сетке, привольно покачивался полунагой лаццарони; и всю эту компанию везла одна лошадь, да еще вдобавок вскачь. Перед домом на углу был разложен костер; двое полунагих парней в одних купальных панталонах и застегнутых на груди на одну пуговицу куртках лежали у огня и играли в карты. Раздавались звуки шарманок, женщины напевали, все кричали, все бегали и суетились — и военные, и греки, и турки, и «инглези». Меня как будто перенесли в совершенно иной мир. Тут жизнь кипела южным весельем, какого я еще не знавал. Синьора хлопала в ладоши, приветствуя свой веселый Неаполь. Да, Рим был могилою в сравнении с ее смеющимся городом!

Мы свернули на площадь Ларго дель Кастелло; тот же шум, то же оживление. Кругом освещенные театры; у входов разноцветные афиши и картины, изображавшие главные сцены дававшихся здесь пьес. На высоких подмостках шумело целое семейство паяцев: жена зазывала публику, муж трубил, а меньшой ребенок хлестал обоих большим кнутом; маленькая же лошадка сидела на задних ногах и «читала» раскрытую перед нею книгу. Посреди толпы сидевших на корточках матросов стоял какой-то человек, размахивавший руками. Это был импровизатор. Высокий старик читал вслух обступившей его толпе «Неистового Орланда», — как мне сказали. В то время как мы проезжали мимо, слушатели принялись шумно аплодировать ему.

— Везувий! — вскричала синьора, и я увидел в конце площади, за маяком, Везувий, подымавший к небу свою дымящуюся вершину. Из боковой расщелины кратера струилась, словно поток крови, огненная лава. Над вершиной горы стояло облако, освещенное заревом лавы. Но все это я видел лишь одну минуту: карета пересекла площадь и подъехала к гостинице «Каза Тедеска». Неподалеку стоял театр марионеток; напротив возвышался другой, поменьше, перед которым прыгал, свистел, хныкал и произносил забавные речи пульчинель. Кругом стон стоял от смеха. Мало кто обращал внимание на монаха, проповедовавшего со ступеней каменной лестницы на другом углу. Коренастый старик, похожий с виду на шкипера, стоял подле него с распятием в руках. Монах сверкающими глазами смотрел на деревянных марионеток, которые отвлекали внимание толпы от его речи.

— Разве так проводят дни, посвященные Богу! — восклицал он. — Нам следует истязать свою плоть, посыпать главы пеплом! А вы словно справляете карнавал! Вечно справляете карнавал — и днем и ночью, изо дня в день, из года в год, пока вас не пожрет преисподняя! Там вы будете ныть, там вы будете зубоскалить, плясать и праздновать, терзаемые вечными муками!

Он возвышал голос все сильнее и сильнее; мягкое неаполитанское наречие ласкало мой слух, как звучные стихи; слова лились мелодической волной. Но по мере того как возвышал свой голос монах, кричал все громче и пульчинель, удваивая старания насмешить толпу. Тогда проповедник, в порыве бешенства, выхватил из рук старика распятие и ринулся с ним в толпу, восклицая:

— Вот вам настоящий пульчинель! На Него смотрите! Его слушайте, если у вас есть глаза и уши! Кирие элейсон! — Побежденная видом святыни толпа сразу поверглась на колени с криком: «Кирие элейсон!» Сам содержатель театра марионеток спрятал своего петрушку. Пораженный всей этой сценой, я стоял возле кареты как вкопанный.

Федериго отыскал для синьоры экипаж, она протянула ему в знак благодарности руку, меня же крепко обняла и обожгла поцелуем, прошептав: «Добро пожаловать в Неаполь!» Когда экипаж ее тронулся, она послала мне еще воздушный поцелуй. Мы с Федериго поднялись в наши комнаты, которые указал нам слуга.

Загрузка...