Для Кара я – эниште, но другие тоже меня так называют. Началось с того, что мать Кара захотела, чтобы он так ко мне обращался, а потом и для всех остальных это слово стало чем-то вроде моего имени. Кара впервые стал приходить к нам тридцать лет назад, когда мы поселились на краю Аксарая[17], на прохладной улочке, утопающей в тени каштанов и лип. То был наш предыдущий дом. Летом я, бывало, сопровождал Махмуд-пашу в военные походы, а осенью, вернувшись в Стамбул, приглашал мать Кара с сыном пожить у нас. Покойница была старшей сестрой моей жены, ныне тоже покойной. Иногда, возвращаясь домой зимними вечерами, я видел, как они сидят, прижавшись друг к другу, и со слезами на глазах делятся своими горестями. Отец Кара преподавал в разное время в нескольких мелких, убогих медресе, нигде не задерживаясь подолгу: у него был скверный, неуживчивый характер, да к тому же он много пил. Кара в то время было шесть лет; он плакал, когда плакала мать, молчал, когда молчала она, и боязливо поглядывал на меня, Эниште.
Сегодня же я рад видеть перед собой зрелого, решительного, вежливого мужчину. Он почтительно поцеловал мне руку, подарил монгольскую чернильницу, сказав при этом: «Специально для красных чернил», и сел напротив, аккуратно сдвинув колени. Все это еще раз напомнило мне не только о том, что он стал тем серьезным взрослым человеком, каким мечтал стать, но и о том, что я сам, как и хотел, сделался теперь почтенным старцем.
Он похож на своего отца, которого я видел несколько раз: высокий, худой, жесты немного порывистые, но это ему идет. Сидит, положа руки на колени; когда я говорю что-нибудь важное, смотрит мне в глаза, показывая, с каким почтением слушает, и кивает головой в такт моим словам – все к месту, как и должно быть. Дожив до преклонных лет, я понял, что истинное уважение идет не от сердца, а от внимания к несложным правилам вежливости и от смирения.
В те годы, когда мать Кара, считавшая, что будущее ее сына – в нашем доме, при каждом удобном случае приводила его к нам, я заметил, что мальчику нравятся книги. Это нас сблизило, и он, по выражению домашних, стал моим подмастерьем. Я объяснял ему, как художники Шираза придумали новый стиль, подняв линию горизонта к самому краю рисунка; рассказывал, что все рисовали обезумевшего от любви к Лейле Меджнуна страдающим в пустыне, а великий мастер Бехзад изобразил его среди занятых своими делами женщин: они готовят еду, раздувают огонь в очаге, ходят среди шатров – а мы видим, и куда лучше, чем глядя на рисунки других художников, насколько все-таки ему одиноко. Я говорил, как смешны художники, которые, не читав стихов Низами, берутся изображать сцену, когда Хосров в полночь видит купающуюся в озере обнаженную Ширин, и раскрашивают коней и одежды влюбленных в любые цвета, какие взбредут им в голову, и прибавлял, что если художника настолько не занимает произведение, которое он собирается иллюстрировать, что он не может даже внимательно и вдумчиво его прочитать, то это значит одно: этот художник взял в руки кисть только лишь ради денег.
Теперь я с радостью вижу, что Кара усвоил еще одно важное правило: если не хочешь разочароваться в искусстве, не воспринимай его как свое ремесло. Какими бы замечательными ни были твое мастерство и способности, деньги и власть следует искать в других местах, и не надо обижаться на искусство, если ты не получишь должного вознаграждения за свой труд.
Кара рассказал, в какой нищете и безнадежности живут выдающиеся художники и каллиграфы в Тебризе, – со всеми ними он знаком, так как поручал им делать книги для пашей и богачей из Стамбула и вилайетов[18]. Не только в Тебризе, но и в Мешхеде, и в Халебе[19] многие художники, устав от безденежья и равнодушия к своему искусству, забросили книжную миниатюру и принялись изготавливать отдельные рисунки, чтобы поразвлечь европейских путешественников: изображают всякие нелепицы и непристойности. Он слышал, будто книгу, подаренную нашему султану шахом Аббасом[20] при подписании мирного договора, уже успели разъять на страницы и страницы эти используют для создания другой книги. А владыка Индии Акбар[21] велел изготовить новую великую книгу и посулил за это такие безумные деньги, что самые блестящие художники Тебриза и Казвина, бросив все свои дела, поспешили в его дворец.
В рассказ о делах книжных Кара вставлял и другие истории: например, о похождениях одного лже-Махди[22], или о том, как Сефевиды, желая добиться прочного мира, отдали узбекам в заложники слабоумного сына шаха, а тот вдруг заболел и через три дня скончался, что вызвало среди узбеков большой переполох. Рассказывая обо всем этом, Кара улыбался, но по лицу его пробегала тень, и я понимал, что тяжкое для нас обоих затруднение, о котором нам было непросто заговорить, никуда не исчезло.
В свое время, подобно всем молодым людям, вхожим в наш дом или просто знавшим о нашей семье по рассказам, Кара был влюблен в мою единственную дочь, красавицу Шекюре. По ней сохло множество людей, большинство из которых и в глаза ее не видели, так что я, может быть, не находил бы в этом особой опасности, – но Кара был вхож в наш дом, его у нас любили и привечали, он мог видеть лицо Шекюре, и оттого влюбленность превратилась в мучительную страсть. Он не сумел, как я надеялся, сохранить свою любовь в тайне и совершил ошибку – рассказал моей дочери о пожирающем его изнутри пламени.
После этого ему пришлось забыть дорогу в наш дом.
Думаю, Кара знает, что через три года после того, как он покинул Стамбул, моя дочь, которая тогда была в самом прекрасном для девушки возрасте, вышла замуж за сипахи[23], человека довольно легкомысленного. У них родилось двое сыновей, а потом сипахи ушел в военный поход, из которого не вернулся, – вот уже четыре года о нем нет никаких известий. Подобного рода слухи и сплетни в Стамбуле распространяются быстро, но дело даже не в этом: я по глазам Кара, по тому, как он смотрит на меня, когда мы на несколько мгновений замолкаем, догадываюсь, что ему уже давно все известно. Вот и сейчас, листая лежащую открытой на подставке «Книгу о душе»[24], он прислушивается, пытаясь уловить голоса бегающих по дому детей, – потому что знает: моя дочь с сыновьями вот уже два года как вернулась под отцовский кров.
О новом доме, который я построил, пока Кара не было в Стамбуле, мы не говорили. Очень может быть, что такому честолюбивому молодому человеку, как он, мечтающему разбогатеть и заслужить всеобщее уважение, кажется неудобным говорить о подобных вещах. Правда, едва он вошел, я еще на лестнице сказал ему, что перебрался на второй этаж, потому что там суше – от сырости у меня болят кости. При этом я испытывал некоторое смущение, но запомните мои слова: очень скоро двухэтажные дома смогут себе позволить и люди куда беднее меня, даже простые сипахи с самым скромным тимаром[25].
Мы сидели в комнате, которую зимой я использую как мастерскую для рисования, и я видел, что Кара чувствует: в соседней комнате находится Шекюре. Поэтому я сразу перешел к главному, к тому, о чем писал ему в Тебриз, вызывая в Стамбул.
– Я начал готовить одну книгу, как это делал ты в Тебризе, когда заказывал работу каллиграфам и художникам, – сказал я. – Мой заказчик – наш султан, опора вселенной. Поскольку книга эта тайная, деньги на нее я получил тайно, через главного казначея. Я договорился с самыми лучшими художниками из дворцовой мастерской – с каждым особо. Поручил им нарисовать кому собаку, кому дерево, кому орнамент на полях, облака или лошадей. Мне хотелось, чтобы в этих рисунках был представлен весь мир нашего султана – как на картинах венецианских мастеров. Однако если для венецианцев главное – имущество и деньги, то эти рисунки, конечно, должны были отразить внутреннее богатство мира нашего султана, существующие в его вселенной радости и страхи. Если я просил нарисовать деньги, то лишь для того, чтобы принизить их значение; шайтана и Смерть – потому что мы их боимся. Не знаю уж, какие об этом ходят слухи. Я хотел, чтобы все: бессмертие деревьев, усталость лошадей, бесстыдство собак – в конечном счете говорило о нашем султане и о его мире. А четверым художникам, известным как Лейлек, Зейтин, Зариф и Келебек, я предложил выбирать предмет для рисунков самостоятельно. Даже в самые холодные и унылые зимние ночи кто-нибудь из дворцовых художников тайно приходил ко мне, чтобы показать сделанные для книги рисунки. Пока я не могу рассказать, что это были за рисунки и почему мы делали их именно такими, – но не потому, что хочу что-то от тебя скрыть. Дело в том, что, похоже, я и сам не совсем точно знаю, о чем они. Однако я знаю, какими они должны быть.
Я сам пригласил Кара к себе домой; о том, что он вернулся в Стамбул через четыре месяца после того, как я написал ему письмо, мне стало известно от цирюльника с нашей старой улицы. Я знал, что мой рассказ сблизит нас, ибо в нем есть горечь, но есть и обещание счастья.
– Каждый рисунок поясняет какой-нибудь рассказ, – продолжил я. – Художник, желающий украсить книгу, выбирает самые лучшие ее сцены. Первая встреча влюбленных. Храбрый Рустам отрубает голову страшному чудовищу. Рустам впадает в отчаяние, узнав, что убитый им незнакомец – его собственный сын. Меджнун, потерявший разум от любви, бродит в пустынной и дикой местности среди львов, тигров, оленей и шакалов. Искандер[26] перед боем отправляется в лес, чтобы по полету птиц узнать будущее, и огорчается, видя, как огромный орел разрывает его вальдшнепа… Когда мы читаем, наши глаза устают; глядя на рисунки, они отдыхают. Если нам не хватает силы разума и воображения, чтобы представить себе что-нибудь из описанного в книге, рисунок приходит на помощь. Рисунок нужен для того, чтобы расцвечивать рассказ, а без рассказа он не существует.
То есть так мне казалось, – прибавил я с ноткой раскаяния в голосе. – Оказывается, такие рисунки есть. Два года назад наш султан в очередной раз отправил меня посланником в Венецию. Находясь там, я использовал любую возможность, чтобы посмотреть на картины итальянских мастеров. Я не знал, какую историю и какую сцену из нее иллюстрирует та или иная из них, но пытался догадаться и додумать рассказ самостоятельно. А однажды на стене дворца я увидел такую картину, что замер напротив нее, не в силах сдвинуться с места.
Главным на ней было изображение человека – такого же, как я сам. Нет, не такого же – ведь это, конечно, был неверный. И все-таки, глядя на него, я чувствовал, что он похож на меня. Не внешне – внешнего сходства никакого. Лицо круглое, с мягкими чертами, скул считай что нет, да и подбородок совсем не такой, как у меня. Ну совсем на меня не похож – но почему-то, когда я смотрел на эту картину, меня охватило такое волнение, словно это я был на ней.
У венецианского бея, который водил меня по своему дворцу, я узнал, что человек на том рисунке – один из его друзей, такой же, как и он, знатный господин. Рядом с собой тот велел изобразить все, что есть важного в его жизни: сквозь открытое окно за его спиной мы видим поместье, деревню и лес, который написан с такими искусными переходами тонов, что кажется, будто он настоящий. На столе перед ним – часы, книги, перо, карта, компас, шкатулки с золотыми монетами, всякие странные штучки, о назначении которых я могу только догадываться, виденные мной и на других картинах; и среди всего этого – время, невзгоды, жизнь. Тут же тень шайтана, а рядом с отцом – прекрасная, как сон, дочь.
Для чего был сделан этот рисунок? Какой рассказ он должен был украсить и дополнить? Глядя на него, я понимал, что рассказ заключен в самом рисунке. Он не приложение к истории, он – сам по себе.
Картина, так поразившая меня, никак не шла из головы. Я вышел из дворца, вернулся в дом, в котором жил, и всю ночь после размышлял об этом рисунке. Мне тоже хотелось, чтобы меня так нарисовали. Но нет, я этого не достоин, так должен быть изображен наш султан! Нужно нарисовать его со всем, что ему принадлежит, со всеми вещами, в которых был бы выражен и показан его мир. «Можно сделать целую книгу таких рисунков», – подумал я.
Итальянский мастер так изобразил венецианского бея, что сразу понятно: на рисунке именно он, и никто иной. Даже если ты ни разу не видел этого человека, а тебе нужно найти его в толпе, с этим рисунком ты смог бы отыскать его среди тысяч людей. Итальянские мастера открыли способ изображать людей так, что их можно различать не по одежде и регалиям, а по лицу. Такой рисунок называется «портрет».
Если твое лицо нарисуют подобным образом хоть единожды, тебя никто никогда не забудет. Даже если ты будешь очень далеко, тот, кто посмотрит на портрет, почувствует, что ты рядом. И даже через много лет после твоей смерти те, кто не встречался с тобой при жизни, смогут увидеть тебя – так, словно ты стоишь перед ними.
Воцарилась долгая тишина. Я смотрел на маленькое окно, выходящее на улицу; нижние его ставни мы никогда не открываем, а верхнюю половину я недавно занавесил вощеной тканью. Сквозь занавеску пробивался свет, такой же зябкий, как воздух за окном.
– Среди художников, – снова заговорил я, – которые тайно приходили сюда, чтобы до утра работать над тайной книгой нашего султана, был один, который лучше всех делал заставки. Однажды ночью он вышел отсюда, но домой не вернулся. Бедный Зариф-эфенди! Боюсь, что его убили.