Асар Эппель
In Telega
cборник статей
Содержание:
I
Кулебя с мя
Мылодрама
Сплошной гиппопотам
Чайка и чибис
Не склонные склонять
II
Однокоренные понятия
Кусачки Михаил Борисыча
Не мечи бисера вообще!
С головы на ноги, но справа налево
Обшикать Федру
Об одной библиотеке
Служить к просвещению
His masters voice
Алексей Баташев
Марк Фрейдкин
"Эрика" прекрасная
Купоросить надо
III
Для ободрения сердец
У моего товарища вышла книга
Муза члена Союза
Она - попросту совершенная
Перевозчики-водохлебщики
Знаю и скажу
Что в имени
Факт русской поэзии
Эпитафия Андрею Сергееву
IV
Просозидавшиеся
Геродотовы атаранты
Комплекс полноценности
Как лемминги
Иноходцы
In telega
Охрана окружающего четверга
Среди долины ровныя
Недосказанности
V
Linea italiana
Чем сердце успокоится
Целый месяц в деревне
Рим и мир
VI
...В райке нетерпеливо плещут...
VII
Оскорбленные в достоинстве
I
КУЛЕБЯ С МЯ
Так выглядел ценник на одном степном прилавке, где за мутным стеклом виднелась еще и пачка трухлявого печенья "Привет".
Идиотизм надписи, обозначавшей лежалую гадость, внутри каковой предполагался комочек черноватого мяса, к покупке не располагал...
А если было бы написано по-человечески, что тогда? Тогда - ничего. Ноль привходящей информации, ведь "кулебяка с мясом" это "кулебяка с мясом", а каракули ценника - кладезь смыслов.
Что они вообще такое? Дадаизм общепита? Юродство полустанка?
Кем был степной человек, их начертавший, - неучем или последним, кто пользовался титлами, но не успел их расставить из-за того, что кончились чернила? Он даже встряхнул самописку - вон и клякса на не замеченном нами бутерброде с мойвой, - поселковый Крученых, ничевок из народа, Хлебников наш насущный...
В книге отзывов парижской квартиры Ленина есть запись одного из последних наших генсеков, где он благодарит французских товарищей за то, что те бережно сохроняют память... Ошибка конфузная, но потомки по ней без труда распутают наше время. В аргументы им сгодится и ахинея повального стихоплетства, и сортирные афоризмы, и неправдоподобный путовый сустав конного монумента.
А ведь бездарь и неуч зачастую инстинктивно владеют еще и праидеей приема - можете смеяться над анекдотом (а это не анекдот!) про то, как один скульптор налепил Ильичу, уже сжимавшему кепку в руке, еще и кепку на голову, - тут древний мотив приумножения атрибутов божества (вспомним Троеручицу, шестирукого Шиву, многогрудую Артемиду Эфесскую и т. п.).
Три стиха Тредиаковского "Поют птички/ Со синички,/ Хвостом машут и лисички" ввергали Ломоносова в ярость, и он жаждал "из собственных рук" поколотить бедолагу Василия Кириллыча. Для нас же диковатые строки куда ценней вполне доступного тогдашнему стихосложению метрического благообразия: скажем, "свищут птички и синички, машут хвостиком лисички"...
Допустим, вы, читатель, - археолог сорокового века и откопали вблизи каких-то фонтанов на месте памятника какой-то древней Победы битые стекла красных фонарей. Сколько шума наделает ваша находка! Кто-то из коллег заявит, что раз стекла красные - значит, там был лупанарий. Кто-то - что при красном фонтанном свете толпы гуляющих проявляли фото своих "поляроидов". А вас будет мучить догадка, не подсвечивались ли фонтаны в красный цвет ради намека на пролитую кровь. Но вы эту мысль станете гнать, ужасаясь предположить, что после Микеланджело и Вучетича (к вашему веку время здорово слипнется) в народе Гоголя и Пикуля (от обоих дойдет в сороковой век по страничке) была возможна таковая безвкусица...
А во втором веке пострадал от землетрясения Колизей. Когда его подновляли, работы посетил градоначальник, в честь чего были поставлены стелы (две из них найдены), и хотя текст на обеих одинаковый, орфографические ошибки - разные. Купно с кривотой букв они свидетельствуют, что прораб за хамские скрижали распят не был, то есть градоначальник в грамматике не смыслил (вспомните сохронить!), меднозвучная латынь стала заборной, а усталая Империя всего лишь двумя стелами явила нам свой упадок, ибо всякое, о чем сегодня шла речь, хотя и артефакт бескультурья, зато бесценный перегной истории человечества.
... Вот четверть века назад стоим мы у подъезда, а по нашему переулку в недалекий ресторан идут Поэт, Актриса и Художник, а мы им говорим: заходите, мол, чайку потом попить. И вот к ночи заявляется Поэт, а у нас как раз сидит тоже ленинградка, школьная подруга моей жены - любительница разных искусств. За чаем Поэт, радостно показывая фотографию своего народившегося сына, буквально поет над ней какие-то великие стихи. Гостья наша активничает, запоминает имя Певца и по схеме читательской конференции пытливо задает ему разные вопросы...
Лет пять назад она, повстречав меня, спросила: "А вот что стало с тем поэтом, который тогда к вам заходил?" "А вот он лауреат Нобелевской премии", - потрясенно ответил я. "Кто бы мог подумать! - сказала она. - А это точно известно?"
МЫЛОДРАМА
Ну что бы употребить простейшую эту выдумку вместо кальки "мыльная опера"? Увы! Сотворять именования в обществе с тяжелобольным языком - дело пустое. Неумение пользоваться ресурсами речи, метастазы цензуры, фанаберии редакторов, диктатура неучей и заочников, жалкие словари, фразеологический аппарат коих прискорбен, свое совершают.
Поселковая феня сановников, уголовные интонации генералов и малороссийский говорок политиков свое тоже совершают, и вот уже радиокомментаторы говорят "прЭсса", и вот уже они скоро скажут "прЭсс-конфЭрЭнция", и вот уже у Великого Реформатора мы подцепили глагол "определиться", но без управляемого слова, и "определяемся" не в пространстве, не в намерениях, а потому что "обменялись", ибо "это чревато".
И нет бы просто и точно одомашнить "All That Jazz" как "Вся эта музыка", и нет бы вместо непостижимого "Один пролетел над гнездом кукушки" (что по-английски строка детской считалки) вспомнить "Шла кукушка мимо сети", и нет бы "хот-дог" ("горячая собака") окрестить "пирожком с котятами" (но это уже, кажется, чересчур, зато насчет "собачьей радости" подумать стоит)...
Советская безъязыкость и нынешняя привокзализация речи особенно зримы в сравнении. Скажем, с речью польской. Не столь гнобимые директивным бытованием поляки новые предметы и понятия нарекали безупречно. Мы выродили "корабль на подводных крыльях", а они прозвали данное плавсредство "wodolot", мы измыслили "шариковая авторучка", а они - "длугопис" (долгописец, долгописка. Вспомним "самописка", то есть свободное от чернильницы стило)...
"Эти ужасные слова ребенок приносит с улицы!" - сетовали в старорежимное время. Наши же с вами детки набирались речевого бескультурья не столько из непечатного, сколько из напечатанного, ибо это мы с вами, коллеги, украшали газетные бредни "белым", "голубым" и прочим золотом, а теперь оперируем "эксклюзивами", совпартшколовскими "компроматами" и "дезами" или просто тюрьмизмами: "беспредел", "вещдоки", "разборка", "зачистка", каковые повторяем за сиволапым нашим начальством. Это мы жеманно возвещаем в эфире: "А сейчас новости от Кати Фалк", хотя шикарное "от" русская речь использует или в конструкциях типа расстегайчики от Тестова, или в сочетаниях Евангелие от... . Коль же скоро "новости от Кати Фалк" к Святому Благовествованию отнести не получается, остаются смердяковские расстегайчики...
И это в языке, где на всё есть всё. И умелые люди про это знали. И сотворяли тексты любые. Даже библейские. И оттого, наверно, только в русском, вслед древнееврейскому "Адонаи" и "адон", разведены понятия "Господь" и "господин". В английской же Библии короля Якова - "Lord/Lord", в Лютеровом шедевре - "Herr/Herr", в польском творении ксендза Вуйка "Pan/Pan". Библейские перелагатели, от Кирилла и Мефодия до профессора Хвольсона, знали, что делали, оттого у нас гениально различаются "плоть" и "мясо" (у немцев то и то - "Fleisch"), оттого "сосед" и "ближний" у нас вещи разные (у англичан на оба понятия только и есть что "neighbour").
Автор этих соображений не пурист. Он бывает рад и заемному слову, и говору, и фене, и оканью с аканьем. И даже гэканью. И кухонной ругне. Он просто полагает, что великий язык не должен быть опошляем безвкусицей. Язык - это дворцовый бал и большой королевский выход, куда шантрапе вход заказан...
...В том городе цирковое общежитие находилось в одном здании с цирком. На кухне циркачка в халатике, за который держалось сопливое дитя, варила манную кашу. Когда по радио объявили ее выход, она, скинув халатик, под которым оказалось нечто златотканное, прямо из кухни ушла ходить по проволоке, поручив манную кашу подруге, на сопредельной плите кипятившей белье конной группы калмыцких наездников, а дитяти сказав: "Сэшунечка, одевай-но скоренько бэлеточки и побеги до папочки!"
Тут автор, понятное дело, закручинился и отправился читать "Идиот" от Достоевского.
СПЛОШНОЙ ГИППОПОТАМ
Когда-то один женоненавистник подучил меня интересоваться у девушек с целью выяснения их окультуренности, что такое "гиппопотам". Я стал спрашивать и, слыша в ответ или "да ну тебя!", или "такое животное", сразу терял интерес к испытуемой.
На первой, кто ответила "бегемот", я женился.
Хотя девичье неведение уже было симптомом нашего с вами отпадения от природы, та пока еще высовывала белужьи морды из Волги, вбегала лосями в Сокольники, гремела соловьями во дворах возле Института курортологии, и жизнь даже обыкновенных людей была полна всяческим вдохновением. Некто безымянный выдумывал породы собак, кто-то неведомый сочинял пасьянсы (как такое вообще приходит в голову?!), кто-то пытливый удлинял число "пи".
Поневоле вдохновенное, ибо вынужденное опознавать и нарекать объекты природы и мироздания, человечество в кропотливом своем рвении действовало анонимно, и это в поезде, пересекавшем Кастилию, довел мне незабвенный мой товарищ, литературовед Самарий Великовский. Езда по ночной родине Дон Кихота была сплошным удовольствием - вагон не мотало, колеса катились плавно, в коридорном конце, развалясь в кресле, всю ночь сидел проводник с большим пистолетом и разительно отличался от российского коллеги, к коему в глухую пору не достучишься, ибо тот или спит сном проводника, или запирается с проводницами и квасит харцызский самогон. А поскольку я всю дорогу изумлялся тогдашней новинке - маленькому калькулятору, - спутник мой сказал вот что: "Наша привычка спесиво ставить свое имя где можно и где нельзя постыдна. Творцы этой гениальной вещицы - разве они кому известны?.."
Так же безымянно люди тысячи лет придумывали для тысяч языков тысячи слов и понятий, нарекая то ничтожную мошку, то громадину с хвостообразным носом, то кого-то, кого никогда не видно, ибо вокруг зеленый сумбур и неразбериха, откуда выскакивают опасности с клыкастыми пастями и когтистыми ногами или вылетает жалящая жужжащая докука. Помните в "Иосифе и его братьях", как первочеловек, сказавший частице окружающего хаоса "я тебя назвал!", набирался уверенности?
Люди, однако, довыдумывались, и окружающий мир больше не доверяет нам своих крупных планов, природа, виднеясь на горизонте слабыми зубцами синеющей кардиограммы леса, покидает нас и, хотя располагает именованием всякой травинке и мотыльку, возвращается в доманновский хаос, и никто-никто больше не скажет "я тебя назвал"...
Но к чему это я? А к тому, что вокруг - уже давно сплошной гиппопотам. Даже птицы - гиппопотам. Пернатого от пернатого отличить не можем. Голосов их и подавно. А хоть бы и можем, но подевали куда-то глаголы, назначенные речью для обозначений птичьего голосоведения.
Вы пристаете к ребенку: "А как делает курочка? а петушок?" А вот если пристать к вам: "А неясыть? а козодой? а свиристель?" Скажем, поэт К. к слову "тропа" приплел для рифмы "скопа", и она у него "кычет", ибо рифмует поэт про родные степи, где "евразийские орды со всеми кагалами и со всеми каганами погребены", причем доглядывает у него за отчиной и дединой страж всякой народности - строгая птица кречет.
Поэт врет.
Кречеты кружат не над славянской степью, а над лопарской тундрой, и птица они импортная, привозившаяся соколиной охоты ради за большие деньги аж со Шпицбергена. Скопа же по орнитологической книжке "молчалива, голос короткий свист".
У бьющих себя в грудь так всегда. У просто писателей всегда не так. Вспомним, какие сокровища ушли на первую фразу простенького чеховского "Налима". "Летнее утро. В воздухе тишина; только поскрипывает на берегу кузнечик да где-то робко мурлыкает орличка..."
Давайте и мы, чтобы не ошалеть от народности, бездарности и стёба, коллекционировать хотя бы утраченные птичьи глаголы, как делал это когда-то Юлиан Тувим в статье "Очерк чирикологии" или древнеримский поэт Альб Овидий Ювентин, написавший по данному поводу даже поэмку "Elegia de Philomela".
Итак, курицы квохчут, гуси гогочут, утки крякают - говорите вы... Лебеди ячают, зяблик рюмит, выпь бухает, галка чалкает - говорю я.
Продолжайте...
ЧАЙКА И ЧИБИС
По-польски "чайка" - mewa, но чайка (czajka) в польском есть тоже и означает чибиса. Одинаковые, но разносмысленные слова обоих языков, случается, сбивают с толку, и польский переводчик пьесы Чехова (кто - не важно) крупно ошибся, озаглавив перевод "czajka". Смысловой ряд пьесы переориентировался на чибиса - вздорную птичку с дурацким хохолком, кричащую в лугах "чьи вы?", а еще называемую у нас пигалицей, а также словцом, какое напечатанию не подлежит.
И вот знаменитейший польский режиссер (кто - не важно) решает ставить Чехова, для чего берет сказанный перевод. Сведущие люди наушничают ему об ошибке переводчика, думая, что режиссер это учтет. Но режиссеры ничьих мнений не учитывают и, если припереть их к стенке, говорят, что "так видят" или (против чего уж совсем не попрешь) что это "новое прочтение". В Польше закипела дискуссия, кого имел в виду Чехов - чибиса или чайку? Мнения разделились. Русский текст в расчет не брался. Эмблему МХАТа не вспоминали. Даже то, что члены Политбюро ездят на "Чайках", а не на "Чибисах", то бишь "Пигалицах", споривших не остановило. Литературоведение же обрело на века текстологическую проблему.
Дело обычное. Пытливое существо - человек любопытствовать порой устает и познанием небрегает. Сумма этих снов разума становится или молвой, или создает стойкий предрассудок, о чем я и подумал, услыхав (на сей раз от литературоведа по радио) о знаменитой лермонтовской "ошибке" лжеродительном падеже в строчке "из пламя и света рожденное слово...".
Перескажу рассказанное еще Иваном Панаевым. Привозит Лермонтов Краевскому стих "Есть речи - значенье...". "Дивная вещь! - ахает Краевский. - Однако следует писать "из пламени и света"". "Вздор, - отвечает Лермонтов. - Поэтам вольности позволены. И у Пушкина их много. Дай-ка переделаю..." Через пять минут он бросает перо: "Ничего нейдет в голову. Печатай как есть. Сойдет с рук..."
Но с рук Лермонтову не сходит. А зря. Миф об ошибке неправомерен, иначе припомним Державину "сын время, случая, судьбины...", а Пушкину - "что скрыто до время у всех милых дам". Классики ставили такой родительный, ибо в именительном произносили време, пламе (по-церковнославянски пламё), что склоняли по типу "поле", "море". Другое дело, что к тому время форма эта сделалась архаична. Возможно, поэтому тот же Пушкин признал все же "грамматическую ошибку", на которую указали ему критики в строке "на теме полунощных гор" ("Руслан и Людмила", Песнь третья), и переделал ее "на темени полнощных гор".
Этим летом я услышал от одного абитуриента, что на экзаменах в университет свирепствуют, спрашивая, сколько колонн у Большого театра. В мои годы вопрос этот тоже полагался роковым, но почему за десятилетия было не пересчитать их хотя бы на денежной бумажке? Пушкин прав - мы ленивы и нелюбопытны. И Лермонтов прав, утверждая: "есть речи - значенье темно иль ничтожно, но им без волненья внимать невозможно!" Скажем, речи экскурсоводов, выводящих славу русской деревянной архитектуры из того, что всё, мол, без единого гвоздя... Хотел бы я видеть гвоздь, каким сколачивают бревна! Апологетам безгвоздья и в голову не приходит, что бревну годится лишь технология сруба, а деревянную архитектуру, как и каменную (тоже без единого гвоздя!), мы ценим вовсе не за околесицу экскурсоводов.
Однако слова их - скрижаль, и знали бы вы, какие поднялись чибис и чайка среди советских писателей возле Босха в музее Прадо. Слева чужой гид называл художника по-нашему - Босх, справа не по-нашему - Бош (Bosch по-немецки так тоже можно прочесть). Подметив разнобой, коллеги заволновались: мол, художников - два, а нам врут, что - один. И больше не хотели верить, что на стенах живопись одной руки и руку эту ни с чем и ни с кем не спутаешь...
Плывя к истокам, утыкаешься в школьные годы. "Марья Иванна, как по-немецки горчица?" - донимали мы немку, хотя могли бы заглянуть в словарь. Та орала: "Вон из класса!" Как по-немецки горчица, она не знала, но к словарю тоже не обращалась, хотя подбиваемые второгодниками ученички всякий год задавали гнусный вопрос, имея на уме свое и радуясь, что немкина истерика подтверждает их похабные сведения, а какие, не скажу, ибо тут замешано то же словцо, что и в народном именовании чибиса, а оно напечатанию не подлежит.
НЕ СКЛОННЫЕ СКЛОНЯТЬ
Без цитат могут не поверить. Поэтому кое-какими придется воспользоваться.
"...Каждого направляли в свою часть. Швейк, прощаясь с Водичкой, сказал:
- Как только кончится война, зайди проведать. С шести вечера всегда застанешь меня "У Чаши"..."
А дальше то, что - однажды пиратски присвоенное для кинокартины - в какой-то из Дней Победы было откомандировано поэту Долматовскому и возвещалось как открытие.
"...значит, после войны в шесть часов вечера! - орал Водичка..."
Всякий раз праздника Победы ради поминаются разные крылатые фразы, поэтому нелишне уточнить, что первым свое стихотворение назвал "Жди меня" Андрей Белый и первая строка в нем: "Далекая, родная - жди меня..." А "сороковые роковые" сперва пришли в голову Александру Блоку. "Приближались роковые сороковые годы", - скажет поэт в одной своей речи, правда, про век прошлый, но слово молвлено, и я настаиваю не столько на плагиате, сколько на первородстве.
Подобные частности свидетельствуют о нарушении экологии культуры, о необходимости охраны ее среды, насчет которой я и коллеги так печемся. Но тогда почему мы не замечаем, что в компьютеры поголовно всех редакций проник вирус несклонения преобладающих на карте Отечества топонимов, в наши дни как на грех замелькавших в связи со многими социально-политическими конфузами: "встреча в Ново-Огарево", "узники Лефортово", "сепаратисты Косово", "обманутые "Останкино" зрители". А ведь уже в былине стоит: "из того ли села Карачарова...", а у Пушкина читаем "История села Горюхина", у Лермонтова "недаром помнит вся Россия про день Бородина...", у Некрасова же просто методическое: "...из смежных деревень: Заплатова, Дырявина, Разутова, Знобишина, Горелова, Неелова..." Да и у Ходасевича тож: "Разве мальчик в Останкине летом?.."
Как можно после этого писать: "мафиози из Солнцево"? Старых правил склонения никто не отменял, и фундаментальный академический "Русский язык" надлежащее правописание неукоснительно постулирует!
О, несравненные сотрудницы корректорских - не верите мне, не верите классикам, поверьте хоть розенкрейцеру русской речи Розенталю ( 37, 5б)!
Один коллега сломался и озаглавил статью "Непокоренный Сараево", и я его понимаю - он полагал, что читатель, то есть я, будем держать в уме слово "город". Но я (и читатель тоже) сразу обрели право писать "белокаменный Москва", и прошу коллегу нас понять - мы тоже держим в уме "город". А вот что мы держим в уме, когда залудим в какой-нибудь текст "официальная Париж", не догадаетесь. Столица Франции - вот что!
Кстати, кому положено знают, как быть с именованием "Сараево", хотя и не склонившимся перед неприятелем, но в падежах (и нечего тут прикрываться разными Осло и Торонто) склоняющимся как миленькое, иначе не видать бы нам строфы Арсения Александровича Тарковского:
Казалось, что этого дома хозяева
Навечно в своей довоенной Европе,
Что не было, нет и не будет Сараева,
И где они, эти мазурские топи?..
В школьных учебниках о сказанном (как, впрочем, о разном прочем) ни полслова (позорный уровень учебников тема особая!), - и опрошенные мной по задетой проблеме учительницы в замешательстве потуплялись, а значит, будущие аборигены нашей страны обучаются правильному языку в основном по нашим с вами - не по классикам же! - текстам и передачам, а тут как на грех на одной превосходной радиостанции, которую слушает (и правильно делает!) весь белокаменный Москва, сотрудники нетверды в падежных парадигмах своего места работы...
Но мы с вами, коллеги, все равно - экологи, мы - "зеленые", и я зеленею, когда вижу эффектный заголовок типа "Страсти по путане" или "Страсти по СССР", мол, "страсти по..." суть некие бурные коллизии вокруг чего-то.
Господи, Боже мой! Это не так! Это - симфоническая форма: passionеs secundum, представляющая собой ораторию о муках крестного пути на основе какого-либо евангельского текста. То есть - страсти (страдания) Христовы по Луке (по сообщаемому Лукой). Или - Матфеем, Иоанном, Марком. И только ими!
Значит, спектакль с идиотическим названием "Страсти по Бумбарашу" повествует или о мученичестве Спасителя в изложении пятого евангелиста Бумбараша, или Олег Павлович Табаков в консерватории не бывал, а Баха слушал только на баяне.
...На объекте Кашенкин луг в Щербаковском ремстройтресте, где я по молодости работал, был склад рукавиц, по ночам охранявшийся сторожем Бирюковым - дедом в тухлом зипуне, подпоясанном фильдекосовым чулком. В обществе двух безучастных дворняг, с голоду поевших всю траву за складом, старик сберегал брезентово-холщовую дрянь и с вечера расписывался печатными буквами о приемке материальных ценностей, ни разу не повторившись и выводя то Берюков, то Бирюкох, то Берюк, а то вообще - Пиирюю и, конечно же, Бирюкохф...
Но зачем припутывать сторожа, если лучше направиться с иностранными студентами в Думу, когда депутаты заведут ругню насчет, скажем, субсидирования куда-нибудь "869 миллионов 678 тысяч 561 рубля". Будущие русисты на депутатских падежах вмиг спохватятся, что взялись за язык великий, и слабонервные отпадут, а стойкие не дрогнут, со временем насобачившись понимать даже слог наших властей, успешно выражающих смутные свои мысли, как правило, с помощью уголовных лексем "разборка", "наезд на банк", "качать права", "сдать министра" и т.п.
Так что вот-вот мидовская нота укажет кому-нибудь зарвавшемуся: мол, "правительство РФ заявляет правительству Лямблии, что нам западло наблюдать беспредел в ловле бельдюги неправильными вентерями...".
И восторжествует орфографический бушмен - старина Бирюков.
II
ОДНОКОРЕННЫЕ ПОНЯТИЯ
Если вам приходилось в изумлении останавливаться перед необозримым фасадом готического собора, наверняка взгляд ваш сперва воспринимал его объектом общего плана.
Лишь намеренным усилием зрение переключалось на план средний, дабы из хаоса красоты, громадной скалой уходящего в небеса, возникли статуи и ниши, пинакли и аркбутаны, а вы подивились бы бессчетности пластических замыслов и вымыслов.
Крупный план тут оказывался доступен лишь в монументальных окрестностях портала, но и здесь уже избыток фигур и сюжетов возможности восприятия исчерпывал, тем более что в собор пора было входить, а там распахивался целый космос - с дымкой, с туманами, с калейдоскопами витражей, и - у высот соборного поднебесья - опять же с несметным числом статуй.
Так что отдыха зрению не получалось, и не только нашему, работу неведомых мастеров было недоступно обозреть никогда и никому, - разве что запоминался какой-то барельеф, но смысл его символов и знаков из-за тысячелетней тайны бывал непостижим, хотя современники толковали их с жаром.
Современники, однако, понятие относительное. Соборы воздвигались веками, и уже во второе столетие строительства спорщики-толкователи не могли сойтись насчет того, что имелось в виду сто лет назад.
А пока они ломали головы над вековыми загадками, собор на стометровой высоте ожидал очередную из статуй, скажем, святую Агнессу в плаще собственных волос и с ягненком (мы знаем это, ибо видим, как почти в обнимку с изваянием на особых мостках поднимается к одной из ниш, заготовленных еще в одиннадцатом веке, мастер-камнерез века двенадцатого).
Статую свою он показывал только старостам цеха, выразившим удовлетворение похвальным тщанием, но сказавшим и замечания - так что целых два месяца пришлось доделывать пуговицу, какою застегивался каменный плащ, сброшенный Святою.
Сотни подмастерьев с помощью хитрых приспособлений поднимали статую и ее творца, давшего обет пробыть в нише на стене до праздника Всех Святых, дабы при разной погоде и положениях солнца убедиться в нужном качестве отделки камня.
У камнереза с собой были хлеб, вода и сыр, а на фартуке - карманы, где, согласно порядку шлифовки, в одном был речной песок с толикой алмазной пыли, в другом - жесткая рыбья кожа, привозимая невесть откуда, в третьем - хвощ, в четвертом - медные лощила, а в пятом - немецкое сукно, пролежавшее с прошлого поста в собачьем сале, перетопленном с воском.
Он вознамерился добиться, чтобы под закатным лучом щеки Святой делались бархатными, как у некой пастушки, и когда в урочный час луч этот появлялся из-за пинакля, мастер согласно секретам камнерезов медленно шлифовал камень и преуспел в тщании, и еще многого добился, ибо в момент довершения работы подлетела горлица (единственное постороннее существо, которому суждено было поглядеть в очи святому изображению), до того ворковавшая на старом буке, помнившем еще Теодориха.
И больше никто никогда не сможет статуе надивиться - стена собора отвесна, французским акробатам и то не залезть - и даже главе цеха не увидеть, как другой луч обнаружит чудесную гладкость запястья святой страдалицы, ибо только такая рука может протягивать Господу лилию непорочности.
Но какова цель столь бесплодного тщания и анонимной работы? Толкований много. Вот как станут объяснять это спустя века четыре, в эпоху, когда люди заинтересуются сами собой и своей творческой силой, а тщание безымянных мастеров сменится тщанием почитаемых всеми гениев:
"...И со статуей этой не может сравниться ни одна из современных работ, - напишет Вазари о Моисее, изваянном Микеланджело, - ...рукой он держит ниспадающую прядями длинную бороду, выполненную из мрамора так, что волоски, представляющие собой трудность в скульптуре, тончайшим образом изображены пушистыми, мягкими и расчесанными, будто свершилось невозможное и резец стал кистью... не говоря уже о том, как прорезана и отделана одежда... и до какой красоты и до какого совершенства доведены руки с мышцами и кисти рук с их костями и жилами и точно так же ноги... да и настолько закончено его творение, что Моисея еще больше, чем раньше, можно назвать другом Господа, пожелавшего руками Микеланджело... воссоздать его тело и приготовить к воскресению из мертвых. И пусть евреи, мужчины и женщины... отправляются к нему, чтобы увидеть его и поклониться, ибо поклоняются они творению не человеческому, но божественному".
То есть: забудем "не сотвори себе кумира" и "кумиру" поклонимся, ибо к его изготовлению приложил руку Господь. Высочайшая духовность доказуется величайшим тщанием в обработке мрамора.
Увы, история человечества - еще и цепь великих разрушений, и если подумать, каким образом до изобретения пороха рушили разные несокрушимые стены, наше изумление работой художника уступит место недоумению и непостижимости того, какая для черного дела требовалась настойчивость и как такое производилось. Но об этом в другой раз, иначе в предлагаемых заметках изумившее нас тщание обратится в тщетность, а ужаснувшая тщательность - в тщету.
Это - однокоренные слова.
А камнерез и предположить не мог, что в одну из бомбардировок уже нашего с вами средневековья статуя рухнет и голова ее отколется и не только горлицы, но и прохожие люди смогут заглядывать в святые глаза, правда, так и не узнав, что камень умел преображаться в нежную кожу пастушки, ибо для такого знания необходим закатный луч, в урочный час упавший из-за пинакля.
КУСАЧКИ МИХАИЛ БОРИСЫЧА
На лондонской барахолке Портобелло-роуд было чему удивиться, однако штучный столярный инструмент с колодками, сработанными из темно-коричневого ореха, с кольцами из желтой латуни на стамесках и долотах, с синеватыми стальными железками, которым даже еловый сучок нипочем, оказался выше всяких восхищений. И стоили все двести сорок три предмета не так чтобы очень, но, конечно, не по моим деньгам, почему и остались в безутешном воспоминании.
Инструмент - продолжение наших мышц. Он - пособник в достижении цели и непременно должен быть хорош (лучше, если превосходен). Его следует беречь и никому не давать. В чужих руках он деградирует. Мой штангенциркуль после человека, говорившего штангель, вмиг съела ржа. Точить инструмент - морока, достойная только избранных. Посему обратим внимание на сходство глаголов "точить" и "оттачивать".
Инструмент точат, мастерство оттачивают. Если умеешь, лучше делать инструмент собственноручно.
"У меня была гладкая пищаль собственной работы... Сам я изготовлял и тончайший порох, каковому нашел наилучшие секреты, так что пуля у меня на двести шагов попадала в белую точку", - хвастает искусный Бенвенуто Челлини, а часовщик Михаил Борисович, мой сосед, от него не отстает: "Я имел кусачки, так они на щелчок мокрую папиросную бумагу перекусывали!"
В разных культурах однотипные орудия - даже серпы и молоты - выглядят по-разному. Сербский косарь орудует косой, мало похожей на ту, какою машет тамбовский селянин, когда у него раззудится плечо и размахнется рука. У японцев ножовка к концу шире, и рукоять у нее не проушина, а короткая палка. И рубанки у них низкие и широкие, как разношенный ботинок, причем строгать следует не от, а на себя. Работать японским инструментом упоительно.
При постройке американского посольства, созерцаемой мною из окна, удивлял способом возведения некий стеклянный полушатер, ибо ставился в одиночку парнем с перехваченными банданой волосами, каковой ходил пританцовывая, а на леса взлетал, имея на каждую гайку особый инструмент. За удальцом неотвязно плелся наш земеля - вахлак с фанерным ящиком, откуда торчали обмотанная изоляцией стамеска, ножовка и желтый складной метр с расщепленными первыми двумя сантиметрами, ибо вахлак то и дело пытался им как рычагом перевернуть мир. Америкашка, однако, сперва собрав полушатер начерно, а потом набело, до этого не допускал...
Инструментом бывает навык. Скажем, отчетливая сценическая речь, каковую упорно игнорируют наши актеры. Когда-то Виктор Славкин позвал меня на "Взрослую дочь" и, полагая, что я как друг ему все прощу, усадил на далекий ряд (а я этого ему никогда не прощу), хотя актерская каша туда все же доносилась. Когда героиня, задирая юношу-провинциала, заперла дверь на ключ и плохо обозначенным движением выбросила ключ в окошко (важно для сюжета!), я, знавший пьесу, спросил соседку, что сказала актриса. "Сказала?" удивилась та и была права.
Актерская невнятица - признак беспомощности. Недовыучка тут ни при чем, ибо мы договорились, что сотворять для себя инструмент - факт мастерства, и знаем тому примеры:
На старые еврейские кладбища Украины заглядывает разве что лихой человек (дробить могильные камни на щебенку). В Хотине святое место заросло чащобой, надгробия же повалены румынским землетрясением. Они полихромные, и на некоторых заметны следы нежной подцветки. По красоте и неповторимости каждое достойно Британского музея. При кладбище живет пузатый человек. Он натурфилософ и считает, что бросить юдоль упокоения бессовестно по отношению к космическим силам и памяти отца, который при евреях был тут сторожем. Не успевая рубить обнаглевший лес, он вместо топора применяет скотину, пуская на могилы коров, чтобы те поедали подлесок...
Малороссийский чудак прав - таково изощряет свои орудия разумная жизнь.
Инструментарий же смут куда примитивней: приравненное к штыку перо, оружие пролетариата - булыжник, хреновина с морковиной...
Но нам-то что! Нам бы с фанерным ящиком на подхвате не перетрудиться.
НЕ МЕЧИ БИСЕРА ВООБЩЕ!
"Милостивый государь! - пишет Гоголь в письме к цензору "Москвитянина" В. Н. Лешкову. - Узнавши, что в цензуре есть новые запрещения, вследствие которых не только все новые сочинения, но и старые, прежде отпечатанные, подвергаются сызнова новому пересмотру, я прибегаю к вам с просьбой спасти доселе отпечатанные мои сочинения от уничтожений, от изменений, переправок и пробелов и дать возможность издания их в том виде, как изданы они до сих пор".
И становится тяжко на сердце, оттого что не воззвать к встревоженному и огорченному классику: "Плюньте вы на этого дармоеда, Николай Васильевич! Не мечите бисера. Он же - козел, или, по-вашему, гусак. Мы, потомки, разберемся, если, конечно, вы не спалите рукописи. У нас же никакой цензуры нет!"
Всё! Нету ее, цензуры, больше. Пишем что и как хочем. В необходимых случаях прибегаем к соответствующему благоречию - эвфемизмам. Например, вместо отсутствующего в языке пристойного глагола для действий, сопровождающих телесную близость, оперируем ублюдочным заимствованием "заниматься любовью". То есть именование величайшего чувства, сделавшего человека человеком, а Петрарку - бронзовым, переуступаем механическому кувырканию в постели - иначе говоря, разновидности возвратно-поступательного движения и вскорости, наверно, станем заниматься еще и первой любовью, и любовью до гроба, а нет, покуда патриоты наладятся заниматься любовью к родине - займемся любовью к ближнему.
Эвфемизм, если он не является инструментом речевой культуры, оборачивается признаком речевой цензуры, как правило, жеманной, надуманной, навязываемой и обслуживающей самую неинтересную часть человечества - людей не на своем месте.
И тут, при исконной нецензурности нашего устного оформления мыслей, следует удивиться высочайшей квалификации старосветских цензоров. Вот, скажем, в торжественном заседании после открытия памятника Пушкину на обеде Общества любителей российской словесности Тургенев говорит речь (на мой взгляд, более примечательную, чем речь Достоевского), и в тот же день у кого надо появляется отчет агента, который излагает ее почти дословно. Как он это сделал, непонятно. Запомнил? Записал стенографически? Воспользовался древними "тиронскими значками"? Сие нам уже не узнать. Единственное, что вполне ясно, так это то, что агент не только передает текст, но и раскрывает все подтексты и подсмыслы, угадывает чувства гостей, толкует аплодисменты и оживление, то есть соответствует полету тургеневской мысли и уровню Собрания Лучших Умов России.
В те высококачественные времена изумляет и служащая благоречию языка его лингвистическая саморегуляция. Вот, скажем, поэма Адама Мицкевича "Пан Тадеуш". Согласно тогдашней переводческой методе, польское имя Тадеуш следовало передавать как Фаддей. Увы, имя Фаддей, да еще пан Фаддей, наверняка бы сразу навело на мысль о Булгарине (он к тому же был польского происхождения - помните пушкинское "Не в том беда, что ты поляк..."), и, дабы не поругать таким образом великое творение Мицкевича, живая речь приняла чужое, то есть на "пана Тадеуша" согласилась.
Куда нынешним. И особенно вчерашним нынешним. Скажем, редакторам. Вы просто представить не можете, какие бестактные, неумелые и неосторожные руки осторожничали в текстах. Особенно тех, кто пообщались с опальными великими, вынужденными подрабатывать в издательствах на вторых ролях. Преисполнившись сознания собственной страдательной причастности к трагедии нашей литературы, редакторы (редакторши) лезли в твою работу во всеоружии всей своей культурной непрезентабельности, и делали кислые мины, и ничего не понимали в пластическом веществе текста, и бесцеремонно начинали на него посягать. Никогда не забуду, как одна такая доставала меня по поводу простейшего слова "округа", почему-то ей неизвестного. Да вот же оно в словарях! Вот же его Толстой употребляет! - отбивался я. "Ну, знаете, одно дело Толстой..." Безликость и безличностность совместны сервилизму, так что, слывя первейшими в либерализме, они отлично понимали, что именно не понравится начальству.
Я не люблю с ними встречаться. Они со мной - тоже.
Цензуры у нас, Николай Васильевич, нет, но опаска и дрожь в поджилках никуда не делись, чему пример, скажем, старинный московский особняк в переулке Вахтангова - теперь снова Большом Николопесковском.
Речь идет о доме 15 по этому самому Большому Николопесковскому, где в надоконных картушах первого этажа в лепных лавровых венках обретались лепные же шестиконечные звездочки. Нет-нет! Особняк был построен в 1822 году князьями Щербатовыми. В 1840-1860-х годах в нем жил Д. Н. Свербеев, известный в Москве своим литературным салоном, который посещали многие представители московской интеллигенции - в частности, Л. Н. Толстой. Дом был и последним московским адресом поэта Бальмонта, а кроме этого в 1910-1913 годах здесь жила старшая дочь А. С. Пушкина Мария Александровна Гартунг, в 1930-х годах - писатель В. Н. Билль-Белоцерковский, и с 1918 по 1925 год в особняке находился театр-студия Ф. И. Шаляпина. (Все это я списал с мраморной памятной доски, красиво расположенной над парадной лестницей.) В последние же годы в нем сперва располагалось представительство японской фирмы "Тошиба", а теперь вместо нее находится ресторан "Семирамис", что по-русски значит всего-навсего Семирамида, но Семирамис будет пошикарнее.
Особняк отремонтировали и отреставрировали под режиссерский факультет Вахтанговского училища. Почему там были шестиконечные звездочки - не знаю, так же как не знаю, почему, скажем, снежинки шестиконечные или почему путем кройц-эффекта любой источник света в телевизионном показе преломляется или в крест или в шестиконечную звезду. И что же? И то же. Нету их теперь в надоконных картушах. Венки с лентами вот они - в их центре даже насечка виднеется, чтобы звездочки посадить, а звездочек нет. Что это - блажь японской "Тошибы", коей сдали крыло особняка? Вряд ли. Посему остается разве что спросить у директора Щукинского училища Владимира Абрамовича Этуша вдруг знает.
Со звездочками этими всегда боролись народный глаз и государственный призор. В свое время журнал "Юность" попользовался наборными звездочками для разделения прозаических глав. Поднявшийся народный гнев вынудил Полевого навсегда от звездочек отказаться. А вот польский поэт Юлиан Тувим, издавший образцовые переводы стихов Пушкина в книжке "Лютня Пушкина", в отличие от Полевого не сплоховал, хотя был облаян и обвинен из-за Пушкина в русофильстве, а за пятиконечные звездочки, разделявшие стихи, - в просоветских пристрастиях. Но Тувима голыми руками было не взять. Он родимых звездочетов размазал, напомнив им, что в типографской виньетке изданных при Пушкине "Цыган" - кинжале, яде и змее - Бенкендорфу померещилась масонская эмблема, протащенная коварным Пушкиным в интересах французской революции.
Увы, тотальным бдению и служению порой случается основательно обмишулиться. Всем, скажем, известно, что фюрер не выносил Чаплина, и чаплинского духу на немецких экранах не было. Известно также, что тот же Гитлер обожал актрису Марику Рёкк, и та на немецких экранах царила. Так вот в фильме "Девушка моей мечты" героиня (Марика Рёкк) не приходит на свидание к герою, который главный инженер. При обоюдном черчении дружок этого инженера накалывает то ли на рейсфедеры то ли на циркули ластики, и с намеком изображает цитату из "Новых времен" - танец булочек, который машинально исполнял наколотыми на вилки булочками одинокий огорченный Чаплин, когда к нему на старательно приготовленный ужин не пришла обожаемая девушка.
Что это? Цензура проворонила? Допустим. Но режиссер-то знал, на что идет! Группа же съемочная знала, откуда цитата! Никто же не стукнул!
Что затем и позволило героям "Девушки моей мечты" заниматься любовью, а нам балдеть на трофейном фрицевском шедевре.
С ГОЛОВЫ НА НОГИ, НО СПРАВА НАЛЕВО
Сейчас время дилетантов и шарлатанов. Не обходится без них и торопливо оживающее в последние годы еврейское самосознание.
В свое время я кое-кого обидел, назвал нахальных этих культуртрегеров "хаванагильщиками" еврейской культуры, а между тем следует сказать, что они кроме неизбывной своей пошлости - еще и специфические невежды, начиная с эстрадников, вдруг вспомнивших свое происхождение и срочно заложивших в репертуар "что-то еврейское", но не из-за нормальной тяги к корням, а из-за фантастической халявы - возможности ездить на роскошные "чёсы" в Израиль, который они именуют "Израиловкой", и на Брайтон, где на их выступлениях в лучшем случае выжимаются литровые слезы по поводу безошибочной "еврейской мамы" или заводного "чирибирибома", а в худшем - идет сплошной стёб про "обреза'ние", хотя правильно следует говорить "обре'зание", - то есть сотворяется культура таборная.
Добавим к этому срочно передиссертировавшихся научных работников, глубокомысленно изобретающих еврейские велосипеды, причем трехколесные.
Весь этот азохенвей удручает, ибо в столице бурной и великой культуры любая национальная культура просто обязана быть на пристойном уровне, иначе ее будущее прискорбно.
Остается надеяться на книги. Солидно и тщательно изданные. Настоящие. Написанные умными людьми, переведенные даровитыми переводчиками, подготовленные к печати знатоками своего дела. Стыдно сказать, но даже штайнзальцевское введение в Талмуд так небрежно издано, что интересующиеся найдут там немало любопытного. Я, например, на одной из страниц вместо "еврейские мудрецы" обнаружил "еврейские мудецы".
Увы, национальная книга не обязательно приносит доход, чтоб не сказать, что обязательно не приносит, поэтому вся надежда на меценатов. Но тут, насколько мне известно, рассчитывать, в общем-то, не на что и не на кого. Если предположить, что специфические невежды, о которых была речь, в почтенных еврейских фондах и благотворительных организациях не заседают, то с уверенностью можно сказать, что книга - и особенно серьезная - там, как правило, тоже никого не интересует. Охотно даются деньги, скажем, на кружок по плетению макраме, куда запишутся три старые еврейские женщины. Но зачем забывать о трех старых евреях, которым, пока их жены плетут из веревок черт знает что, хотелось бы почитать что-нибудь стоящее?
Когда-то, когда в Ленинской библиотеке заказанная книга выдавалась в течение часа, я уходил на этот час к полкам так называемого "открытого доступа". Там среди словарей и разных справочников даже в самое мутное время стояла "Еврейская энциклопедия". Я, озираясь, листал ее, читал с любой страницы, натыкался на поразительные сведения и неведомые факты. Потом эту энциклопедию мне посчастливилось купить, но оказалось, что дома на полке она какая-то не такая, что в незабвенном том "открытом доступе" осталось и мое любопытство, и мое нетерпение, и моя читательская радость. Вероятно, чувства эти возникали оттого, что все происходило хоть и в "открытом доступе", но в закрытом обществе. И это зависело не от нас с вами. Сейчас всё наоборот: мы с вами, безусловно, в открытом обществе, а книги почему-то в закрытом доступе - причем по причинам другого характера. Некоторые из-за высоких цен, некоторые из-за неимоверной своей захолустности, из-за дурного качества и скверного русского текста. И это зависит уже от нас с вами.
В национальном смысле евреи в России - этнос катастрофически обескультуренный, и я почему-то надеюсь, что нужные добротные книги ситуацию хотя бы отчасти поправят и облагородят.
ОБШИКАТЬ ФЕДРУ
Мы теряем Время. Но не в том смысле, что - лежебоки и лодыри транжирим его, а в том - что забываем облики прошлого, утрачиваем черты былых событий и эпох.
Мы, к примеру, читаем: "Обшикать Федру, Клеопатру..." - и видим, казалось бы, перед глазами залу онегинского театра, а сами не знаем, что означало слово "обшикать".
Смотрим у всезнающего Даля: "Шикать... - шипеть, издавать звук "ши", заставляя молчать, или показывая неодобрение музыканту, актеру и пр.".
Но как это? В собрании сплошь достойных и благовоспитанных зрителей сумасбродный человек внезапно издает звук "ши"? На что он после этого рассчитывает во мненье света?
Подробнее нам, увы, уже ничего не узнать - культура шиканья утрачена, а зала не очень представима, ибо язычки свечей, колеблясь, создают множество не возникающих теперь вокруг золотой лепнины теней, отчего стены виделись атласными, живыми и розовыми. От свечей жарко, одежды тяжелы и громоздки, и все поэтому избыточно попрысканы неведомыми нам духами, а в ложах сверкают бриллианты, мириады свечей уловляя.
Как их зажигали, представить можно - люстра, скажем, перед спектаклем опускалась. Но как гасили? Похоже, не гасили, хотя какие-то гасли или догорев, или оттого, что поблизости взволнованно качнули веером.
Причем качнули в пятой ложе, а чадом потянуло в шестую, и тамошней раскрасавице пришлось даже чихнуть, а это - в корсете - проблема, и один крючочек выскочил, отчего, шурша шелками и зацепив лентой чепца колючий орден мужа, пришлось удалиться в аванложу, куда из лакейской прибежала на помощь девка.
Года три назад я слушал в Риме венского маэстро Бадуру-Скоду, исполнявшего Бетховена на инструменте, принадлежавшем Бетховену. Получалось, что нынешнее фортепиано (Бадура-Скода музицировал для сравнения и на современном рояле) нас обманывает. Бетховенский же рояль умел изображать еще и перкуссию, ухая большим барабаном, когда пианист в процессе исполнения "Турецкого марша" жал особую педаль.
Огорчило бы Бетховена с Моцартом громокипящее звуковоспроизведение современных "Стейнвеев"?
Или - снова загадка. Оттуда, где я из-под статуи Святого Ангела озирал голубые небеса Рима, палил когда-то по осаждавшим гениальный забияка Бенвенуто Челлини. Сколько он положил народу? Про скольких, по своей привычке, приврал?
Подлетая к Москве, я размышлял о челлиниевских небесах, умозрительных своих догадках и утраченных контекстах. Летевший со мной в одном самолете поэт Анатолий Найман сказал: "Глядите, реки еще подо льдом!" - но мыслей моих не прервал, хотя на бурой щетинистой земле и правда проступали белесые жилы рек, отчего самолет сразу хотелось обшить горбылем, ибо, по-домашнему обшарпанный изнутри, снаружи он оставался алюминиевым и зримой внизу лесотундре не соответствовал. Однако я снова сбился на свечи и плечи, и даже паспортный контроль не отвлек меня, ибо Анатолий Найман, рядом с которым нечего делать самому Марчелло Мастроянни, настолько поразил пограничницу, что та как заулыбалась, так к строгостям не прибегла.
Увы, разговор с приехавшим встречать другом сразу вверг меня в обстановку реальной лесотундры. Покуда я прохлаждался в Риме, его сыну, ученику Московского художественного училища памяти 1905 года, учитель рисунка Федоренко сказал на перемене: "Прекрати свои жидовские штучки!"
Что имелось в виду - Нагорная Проповедь, открытие синтомицина доктором Ваксманом или станционное пиво, покупаемое когда-то в родном Воронеже воспитателем молодежи у буфетчика Семы, - неизвестно.
Оскорбленный и озадаченный ученик Миша, поразмышляв над этим дня два, явился в училище взыскать обиду физическим действием... А я сразу вспомнил Челлини.
"...Господа Совет... дали мне великий нагоняй... Я же ответил, что, так как на обиду и оскорбление... дал всего только пощечину, то мне кажется, что я не заслуживаю такого свирепого нагоняя. Принцивалле делла Стуфа сказал: "Ты ему не пощечину дал, а ударил кулаком... Заметим, господа, простоту этого бедного юноши, который обвиняет себя в том, что будто дал пощечину, думая, что это меньший проступок, чем удар кулаком; ибо за пощечину... полагается пеня в двадцать пять скудо, а за удар кулаком - небольшая, а то и вовсе никакой. Это юноша очень даровитый... и дай Бог, чтобы у нашего города таких, как он, было изобилие...""
Дай Бог, чтобы и у нашего города было изобилие, но как тонко различались способы рукоприкладства людьми Возрождения! Уже тогда понимали, что пощечина оскорбительна, а правильный удар кулаком назидателен...
Флорентийский Совет Восьми наложил на Бенвенуто "небольшую пеню в четыре меры муки...". Совет Не Знаю Скольких ученика Мишу, за то, что тот "ударил учителя", постановил отчислить. За два месяца до диплома. Учителю же вынесли выговор.
И возникло множество темных смыслов. Ударил учителя? Но почтем ли учителем говорящего юношам столь непотребное? Или дефиниция "ударил"? Уже из ренессансного текста ясно, сколь немаловажно, как именно взял и ударил. Пнул? Толкнул? В нашем случае подошло бы "дал по морде". Однако утверждать что-либо затруднительно, ибо разве определишь, какая толика Мишиного естества поквиталась с Федоренко? Миша же - на три четверти "гордый внук славян", каковым был и певец Онегина (правда, тот в отличие от Миши - на одну восьмую эфиоп и на одну восьмую немец (помните: Шорн шорт - говорила прабабка Пушкина - делат мне шорны репят...). А уж спасительный толкователь русской речи Владимир Даль - и вовсе полунемец-полудатчанин).
Вопрос, как видим, непростой, и решит его разве что Время. А мы Время теряем. И даже не докопались, что значит "обшикать Федру".
ОБ ОДНОЙ БИБЛИОТЕКЕ
Складывая тексты о библиотеке ЦДЛ, коллеги наверняка уподобят ее Библиотеке борхесовской - некоему духовному пространству, где наши разум и рассудок, наши намерения и амбиции систематизируются и хранятся до времени, покуда некий Пользователь... и так далее.
Вообще взаимные чувства Библиотеки и Писателя - тема особая, а если говорить о книгохранилище писательского клуба, то и вовсе специфическая, так как - самолюбцы и себялюбцы - мои коллеги (да и я тоже) не очень склонны оставлять отпечатки пальцев на творчестве современников, дабы не обнаружить излишнего интереса к продукции товарища, ибо капризное ощущение себя, высокомерие и недовоспитанность нашептывают поступать именно так.
Есть еще и аберрация - отождествление стоящего на стеллаже с тем, что ходит по цедээловскому буфету и только что повстречалось тебе при покупке бутерброда.
Книга, однако, на стеллаже стоит. Такая, какая есть. Долготерпеливость ее равновелика физической кондиции - она будет ждать интересанта, пока от ветхости не рассыплется.
Меня здесь тоже давно ждут разные книги, а я до них никак не доберусь, хотя живу поблизости, хотя по разным поводам бываю в клубе, хотя просматриваю в тихом зале газеты и журналы, хотя иногда нет-нет, но прошу выдать мне что-то со стеллажа.
Причина же редких визитов, похоже, в том, что я сберегаю время, рассчитывая, что мои "разум и рассудок, намерения и амбиции" тоже займут место на стеллаже, где их станут хранить для некоего гипотетического Любопытствующего милые и серьезные сотрудницы странной этой Библиотеки.
СЛУЖИТЬ К ПРОСВЕЩЕНИЮ
Джакомо Казанова, описывая в "Истории моей жизни" побег из тюрьмы Пьомби, подробно остановился на специфических свойствах собственной физиологии, а затем по тому же поводу сообщил: "Я немало смеялся, узнав, что прекрасные дамы сочли описание это свинством, какое я мог бы и опустить. Быть может, я бы и опустил его, когда бы говорил с дамой; но публика не дама, и мне нравится служить к ее просвещению".
Мне тоже нравится, но как быть с классиками? Должен ли, скажем, юноша знать, что именно мы возвещаем, когда с утра, садясь в телегу, "рады голову сломать /и, презирая лень и негу, /кричим: пошел!.."? Считается - не должен, и ставится многоточие. Однако по многоточиям любой балбес тотчас найдет у Пушкина все клёвые места, а вот если печатать как написано, ему, чтобы что-то обнаружить, придется одолеть всего поэта. И что? Отменяем многоточия?
То-то и оно, что в культурных навыках существуют регионы большого недоумения, а историческое наследие - сплошь заколдованные круги. Как быть, например, с полководцами? Славные у одного народа, другому они - душители, душегубы и сукины дети. А как поступить вон с тем египетским чайничком? Тысячелетия его налицо - бородавки окислов, окаменелые фараонские коросты. Однако о мастерстве Хеопсовых медников судить сложно. Заботливо очищаем и надраиваем экспонат, отчего по виду он делается метизный. Тысячелетий нет.
Или школьное изучение литературы. Литература великая, школа средняя. Творчество величайших отдается на поругание старшеклассникам и старшеклассницам, каковые по причине возрастного осатанения поглощены совсем не тем и в контакт с прекрасным не входят. И не войдут. Отменяем литературу? Но это абсурд, хотя дальнейшее профанирование тут как тут: самые сановные из бывших старшеклассников нагло нахлобучивают на могилу Гоголя бюст работы скульптора Томского, хотя писатель вещими словами умолял: "Находясь в полном присутствии памяти и здравого рассудка, излагаю здесь мою последнюю волю... Завещаю не ставить надо мной никакого памятника и не помышлять о таком пустяке, христианина недостойном". Пролетели вы с вашей просьбой, Николай Васильевич! Не написали бы "чуден Днепр при тихой погоде" - и у пиджаков от культуры не было бы ощущения, что они всего Вас читали.
Потому запутавшимся со своими проблемками нам уютней в музее восковых фигур, в бутафорских цехах, между идолов, манекенов, муляжей и всяких поделок и подделок. А подделывать мы горазды.
Работал я некогда в некоем историко-революционном фильме. Режиссеру захотелось частушек 1917 года. Хотя расцвет этой формы приходится на время более позднее, я все же обнаружил в Публичной библиотеке книжицу некоего Ивана Меньшевика с парой сотен частушек на революционную злобу дня, явно придуманных самим же Меньшевиком. Режиссерам с одного раза не потрафишь, и мне было сказано искать еще. Поскольку новых открытий не предвиделось, я выдал за оригинальные штук тридцать, сочиненных лично мною. Понравились все. Особенно "Жизнь временная, /Министры временные, /Только бабы в постоянности /Беременные!". Привожу эту пакость единственно потому, что публика, как мы теперь знаем, не дама. Сцену с частушками, слава Богу, отменили, и рукоделие мое в дело не ушло.
Вот так - стёбом, зубоскальством, подначкой, не умея ужиться с проблемой, мы и выкручиваемся. Но как же, когда в цари был избран первый Романов, потешалась по углам Посольского приказа тогдашняя интеллигенция дьяки! "Во, блин, Рюрикович тоже!" - и крестились на образа...
А уж теперь любая здравая мысль (хоть бы даже евангельская) без упаковки, притчевого сюжетика или рекламной лапши вообще скисает. Скажи кто-нибудь людям: "Аннулируйте свидетельства вашей розни - грамоты с восковыми печатями, трофейные стяги, произведения искусства и пр., и вечная окаянная вражда исторгнется из ваших душ и мыслей!" - никто на такое не пойдет.
Во имя опять же культурного наследия.
Бормоча при этом школьную ектенью "на краю дороги стоял дуб...".
HIS MASTERS VOICE
В Академию художеств въехал цирковой шарабан (или, если угодно, "телега жизни") Бориса Мессерера. Въехал, вкатился, вдилидонился способ жизни (а если желаете - модель бытования) и прямоугольниками офортов, холстами, композициями, театральными макетами, зонтиками, граммофонами и криками живых попугаев внедрил в анфилады строгого и высокомерного учреждения всевозможные художества, сиречь живой голос своего хозяина - his masters voice.
Именно так стояло написано на круглом пластиночном ярлыке старых пластинок, где была изображена некая собаченция, внимавшая граммофону, который, как мне доподлинно известно, находится сейчас в коллекции Бориса Мессерера, одного из самых заметных людей Москвы, всегда окруженного завидными и знаменитыми друзьями, родовитого (родители: незабвенный балетный педагог Асаф Мессерер и первая московская красавица, актриса немого кино Анель Судакевич), проживающего на одном из импозантнейших московских чердаков в сердечном союзе с несравненной Беллой Ахмадулиной.
И вот со всеми блистательными пожитками съезжает он со своего чердака в академические пенаты, дабы стать тамошним постояльцем.
Тотчас взвиваются воздушные шарики, а с них серебряной канителью на весь его скарб - керосинки и ундервуды, безмены и утюги, граммофоны и примусы - сыплется серебряный дождик, и, хотя хозяин, чтобы чердачные богатства серебряно не отсырели и канительно не промокли, под крики живых попугаев, у которых в дождь всегда крутит лапы, устраивает зонтики, упасая от елочного дождеподобия чепуховое свое добро, голоса граммофонов все же сыреют, глохнут, а поскольку каждый граммофон капризен, как оперный певец, и мнителен, они тянут свои удивительные шеи, сопоставимые разве что с цветком глоксинии, но те ординарнее и не такие перламутровые, и сбегают на холсты и офорты, а трое самых встревоженных, те прямиком на эмблему альманаха "Метрополь", каковой, туго накачанный, как примус, отшумел, как примус на коммунальной нашей советской кухне...
Знаем ли мы, как нелегко сейчас граммофону? Еще недавно он умел делать то, что никому, кроме него, не удавалось, - повторять улетевшие в забвение голоса людей. А сейчас такое может каждый. Любой магнитофон, любой компакт с помощью циферок и кнопок воспроизведут хоть что - механически и мертво. Но никто не тянет ради лебединой песни лебединую шею остерегающегося простуды певца, замотанную теплым шарфиком, подаренным поклонницами. Согласитесь изгиб граммофонной трубы, ее порывистый поворот - разве не усилие, дабы воссоздать канувший в тартарары чей-то голос.
Именно этот трудовой жест и увлекает Бориса Мессерера. Похоже, что он, вслед Милле и Ван Гогу, хочет упасти движение, позу, ситуацию мышц, необходимые, дабы Господне творение - человек продолжил как умеет креативный замысел Творца на поприще, дарованном судьбой и вдохновением.
Вот целый зал, где художник изобразил нам балерин. Изобразительные приемы характерны для Мессерера шестидесятых-семидесятых годов: глуховатый колорит (никаких серебряных дождей и попугаев) и черный отчетливый рисунок, напоминающий абрисы Боттичелли и костлявую пластику Бернара Бюффе. Но с Боттичелли мы, скажем так, несколько преувеличили, а Бюффе просто ни при чем. Скорее, четкий рисунок есть архитектонический остов изображаемого и сродни прожилкам листа. И как же в такой манере не изобразить трудового жеста балерин (существ особенных, обреченных пожизненной каторге пластики)? Кто-кто, а Мессерер - отрасль грандиозного генеалогического балетного древа Мессереров-Плисецких - знает в данном случае что увидеть и как увидеть. И хотя на полотнах тоже что ни нога, то Дега, но это не розовые и голубые прелестницы Дега, и не канканные кулисы Тулуз-Лотрека, куда вот-вот заявятся черноусые Мопассаны, и не будущие плясуньи Матисса (хотя такое представить возможно), это балерины перед неотвратимым репертуарным спектаклем, так что стоять, сидеть и отдыхать они могут в такой и только такой позе, в таком и только таком контрапосте, готовясь к величайшей из фикций - искусству театра.
И тут уместно сказать о театре Мессерера, ибо именно так можно и нужно говорить. Однако начнем издалека.
Любая живая душа - даже кот, даже собаченция с пластиночного ярлыка, пробегая мимо дырки от вывалившегося в заборной доске сучка, обязательно заглянут в зазаборную жизнь. Это нормальный рефлекс живых творений. О человеке и говорить нечего - он прирожденный вуайер. И в дырочном эффекте я полагаю как раз феномен театра, ибо сцена - она та же дырка в заборе, от которой живая тварь не в состоянии оторваться.
В нашем случае в вывалившийся сучок первым заглядывает Мессерер.
Вот, скажем, начинается работа над будущим спектаклем. Экземпляры пьесы только что розданы режиссеру, художнику-постановщику и всем кому положено. Кто же больше всех знает о будущем спектакле? Конечно, художник, ведь он первый придает конкретные черты туманному образу, сгущающемуся в воображении режиссера. Тому предстоит еще многое довообразить, а художник уже строит свою коробочку. Он уже поставил свой спектакль - построил улицу, квартиру, комнату, степь, лес, чрево кита, отдельный кабинет в борделе, кружевной рай "Трех возрастов Казановы" или неминуемый крест "Бориса Годунова", он уже видит будущее в утреннем и вечернем освещении, в табачном дыму и при открытой форточке, его метафора сказана, его парадоксы громко сколачиваются и пригоняются, спиленные "на ус" острозубыми ножовками.
Вспоминается балет легендарного Якобсона "Клоп" в Ленинградском театре имени Кирова, в оформителях которого был Борис Мессерер, - грандиозное по тем временам, дерзкое, почти диссидентское свершение. На супружеской кровати величиной с теннисный корт друг за другом под одеялом бегали на четвереньках "клопы" - Присыпкин с невестой, а в дивертисменте на авансцене появлялось живое окно РОСТА: стоял огромный Аскольд Макаров в красноармейской шинели и с революционным ружьем, а на него влезали враги Республики: Ллойд-Джорджи, Клемансо и прочие буржуи в штучные брюках, цилиндрах и манишках - самые мелкие дети из хореографического училища.
Кстати о ножовках. Равно как о пилах двуручных, циркулярных и прочих. Их грубая палаческая работа, их трудовой жест всегда многозначительны и драматичны, ибо они - орудия, измышленные человеком для сотворения предметного мира, не сотворенного Создателем. Нелепо же представить Господа вытаскивающим клещами упирающийся гвоздь или перепиливающим рейку, прижав ее коленом и терзая собою же созданную древесную плоть. Господь творит Святым Духом. Долотами и зубилами творит человек. Наделенные чудовищной мощью инструменты охотно идут на поводу у хозяина, но их бытованье в нерабочую паузу загадочно и таинственно. Не может же быть, чтобы они только лежали в ящиках или пылились на гвоздях! Наверняка в своем слесарно-плотницком подполье они сходятся, и кто-то подстрекает к бунту против хозяина, кто-то сетует на сломанные в работе зубья, и, насекомоподобные, они сцепляются на своих тайных сходбищах в симметрические композиции, пляшут грубые танцы, чванятся усвоенными человеческими движениями. А Борис Мессерер знает об этом и являет нам потайную железную жизнь всех этих шведиков, зензубелей и клипцанок, он знает им цену и понимает их силу, угадывая сокровенные композиции, тотемные танцы, затаивания и сходки. Даже щипцы для колки сахара замешаны, по его мнению, в мастеровом и вороненом этом масонстве.
И уж тут явно что-то ренессансное. Вспомнимте Бенвенуто Челлини, который для каждой новой работы измышлял невероятную технологию и способ, "какого еще не было". Только так и может работать человек цеха, искусный в рукодельной выдумке художник. Вот и Борис Мессерер, чтобы остановить и оставить навсегда пляски танцовщиц и двуручных пил, измышляет технологию офорта, "какой еще не было". Он научается изготовлять огромные листы, каких не изготовляет никто. Казалось бы, в офортной технике как все было триста лет, так и осталось. Еще Рембрандт раз навсегда ее постулировал. Борис Мессерер учиняет переворот. Он увеличивает талёр (рембрандтовский термин), дабы работать с большими листами, а переделать в одиночку огромный станок идея безумная. Сразу возникают тысячи конфронтаций с ГОСТом - размеры стальных листов, размеры бумаги, размеры стекол - все становится уникальным и труднодостижимым. "Не аэрографом ли сделано?" - разглядывая бархатную, почти гобеленовую поверхность огромного офорта, ломают голову коллеги. Как бы не так! Это через мессереровскую машинерию прошел за двадцать (sic!) прогонов лист бумаги, превратясь в мокрый некрасивый ком. Но Мессерер знает, как его разгладить, как натянуть на подрамник и окантовать (жаль только, что академические окна немилосердно бликуют на негостовских стеклах!), как создать невиданный колорит и сложнейшую фактуру цветовой гаммы, чтобы цвета совпали, а оттенки получились. Художники вообще знают много - они подмастерья Господни.
Шарабан Бориса Мессерера как въехал в Академию художеств, так и выедет. Обратно в мастерскую на импозантнейший московский чердак? Не только! Еще один маэстро, художник каких поискать, сотворил некий вечный привал, сиречь каретный сарай для шарабана, - Александр Коноплев, властелин над курсивами и эльзевирами, человек вдохновенный и невероятно дотошный, создал каталог, "какого еще не было", ибо это каталог не только выставки, но, пожалуй, жизни Мессерера, с листов коего говорят свое фотографии, и свое - строки поэтов и совсем свое - спокойно, уверенно и вдохновенно - голос протагониста этого издания - his masters voice!
А типографы-немцы сделали столько прогонов в своих типографских стуслах, сколько положено, и все цвета у них совпали, а все оттенки получились.
АЛЕКСЕЙ БАТАШЕВ
В мутном море советского житья, каковое "морщил" висельной веревкой тоталитарный Балда, при том что усилиями холуев и лакировщиков оно представлялось благолепной сверкающей лужей, хотя гнили в нем сплошь огрызки недосведений, недострастей и недосудеб, в послевоенные годы под одиночные синкопы и щенячий голос саксофона, прорвавшиеся сквозь глушилки, стало что-то створаживаться, какое-то смелое знание и познание. Появились некие мальчики хоть и с восторженным, но недоверчивым взглядом, на которых уже не было управы, - смешно одетые жертвы комсомольских проработок.
Нынешние смешно одетые мальчики, на которых нет управы, даже не представляют, насколько они тусклей и безуспешней, ибо те, послевоенные, стали по крупицам отмывать на крохотных своих отмелях золотой песок, ловить в мутной Гераклитовой воде рыбку (тоже золотую!) и становиться поводырями в Неокаянные Дни.
Это следует сказать и об Алексее Баташове (в данном же случае именно о нем), ибо в нашей с вами сказке Гаммельнский флейтщик не увел, а вывел детей из заполоненного крысами города. А потом... верней, а теперь этот элегантный и обходительный, очень симпатичный и очень вдохновенный человек, столько порассказавший нам о джазе и людях джаза, взял и написал занимательнейшую книгу...
Мы всегда доверялись его таланту и обаянию. Доверимся и сейчас.
МАРК ФРЕЙДКИН
Когда мы с Марком Фрейдкиным оказываемся рядом, людям кажется, что мы Лучано Поваротти и Пласидо Доминго. Я - Лучано Поваротти, он - Пласидо Доминго. Насчет меня народ ошибается явно, насчет Марка Фрейдкина - отчасти, ибо Марк все-таки поет. В сопровождении превосходного оркестрика, изредка потряхивая маракасами или стукая по чемодану, но поет.
И куда там вышеупомянутому Пласидо! Столь негромким и грустным голосом тому не спеть ни за что. А Марк Фрейдкин, он же вдобавок поет песни свои и, как их лучше спеть, очень хорошо знает.
Иначе говоря - поет поэт. И уже сама эта дефиниция звучит красиво.
А знаю я Марка Фрейдкина и как поэта, и как прозаика, и как переводчика. Все, что он делает, всегда в цеховом смысле весьма примечательно, потому что он человек не простой, а даровитый и самодостаточный. Из слов нашего с вами языка, из которых многим не удается составить ничего путного, он, обладая безусловным вкусом к изощренному, а также искусному сочинительству, составляет завершенные композиции, что особенно важно в переводах. Мне, много в жизни напереводившемуся, отчетливо видно, как высококачественно он перевоплощает в родимый стих сложнейшие французские строфы, буквально их клонируя.
Можно, удивляясь, порассуждать и о его книгоиздательском поприще, и о стезе "книгопродавца" (дефиниция пушкинская). И при этом не ошибиться, ибо лавка в Первом Казачьем навсегда останется в нашей культурной истории, как, скажем, остались смирдинская и сытинская. Поэтому, когда я слышу всем известное "Разговор книгопродавца с поэтом", мне тотчас представляется, как Марк Фрейдкин, по своему обыкновению, тихо и меланхолически разговаривает, но с самим собой...
"ЭРИКА" ПРЕКРАСНАЯ
В поликлинике громадный хирург, нет чтобы оглядеть мою коленку, поинтересовался сперва моей профессией, достал откуда-то общую тетрадку и, почему-то спросив "машинку "Эрика" знаете?", принялся надменно читать: ""Эрика" прекрасная, как зорька летом ясная!.." Тетрадочная ода машинке, красиво с применением черно-красной ленты отпечатанная, застряла в моей памяти навсегда...
Целый век поэты доверяли им душу, милиция - протоколы, канцеляристы волокиту. Еще вчера на "Немецкой волне" веселый степ клавиш, каретки и звоночков был клевой заставкой, но впредь, увы, не будет и наверняка никого уже не ошарашит концерт для машинки с оркестром эстонца Эркки-Свена Тюйра, ибо эпатажная солистка вскорости стала, пожалуй, допотопней музыкального орудия серпент.
Вот и моя лежит в глухом шкафу, в последний раз обслуженная семь лет назад скрупулезным Юрием Петровичем, сыскавшим к ней шрифт, звавшийся меж мастеров "крестик". В баульчике же, оклеенном тускло-зеленой рябенькой бумагой, упокоилась другая... Да-да! "Эрика"! И не пластмассовая времен упадка, а М-10! Великая гэдээровская модель, во мнении знатоков лучшая из всех, какие в начале шестидесятых появились на улице Кирова, - "Райнметаль", "Колибри", "Оптима"...
А другой безупречный специалист, элегантный, как эсквайр, Илья Самойлович, стоял в магазине на Пушкинской, заранее подавшись в сторону пока еще ехавшего в метро клиента...
Но по порядку. Как внукам о минувшем. Сперва в последнюю треть прошлого века американские механики измыслили все выдуманные в будущем типы машинок. Потом (по Брокгаузу) "в 1870 году русский изобретатель Алисов устроил пишущую машину на совершенно иных принципах... Она получила премии на многих выставках, но в ход не пошла...". Когда автор "в 1877 году получил первую партию, их приравняли к типографским по отношению к соблюдению цензурных постановлений... Посему никто не захотел их приобретать...".
Потом - "ремингтонная" у Льва Толстого, ибо вещие слова яснополянского старца перебеливала не только Софья Андреевна.
Потом "ундервуды" - вундеркинды советских контор и НЭПа.
Потом из воссоединившегося Львова некто привез в Москву партию товара с библейским шрифтом. Счастливые покупатели сменили соломоновы буквы на кириллицу и уселись печатать. Но не тут-то было. Каретки у товара ездили в нерусскую сторону.
Народ, однако, не остыл. А между тем всякую машинку велели регистрировать и на крупный шрифт получать разрешение, так что, помня, отчего Алисов опустил руки, опустим их тоже.
Потом уезжали дочери Михоэлса и уступили мне сберегавшуюся для внучки "Колибри" с французским шрифтом, каковую обрусил все тот же Илья Самойлович. И хотя у него уже от старости дрожали руки, сделано было все как надо, правда, для какой-то литеры (а какой, уже и спросить не у кого) пришлось пойти на черную кнопку - темно-зеленой было не сыскать.
Потом на славу потрудились Бравшие Пять Копий. Но кого теперь интересует самиздат?
Потом уезжавший Аксенов оставил Белле Ахмадулиной некое портативное чудо, мечту всякого дышащего и пишущего, и наконец под занавес явилось одно из величайших измышлений человечества - белая забивающая копирка.
Как же самозабвенно послужил нам великий механизм! Как хотел, чтобы попользовались от его рычажков! Увы, издерганные машинистки, отстукивая абзацы, так и не освоили даже табулятор... Пренебрегли они и упором страницы, ставя на каждой закладке глупый крестик. А тут еще родимая промышленность за почти столетие опросталась всего лишь консервно-баночной "Москвой"...
Но всё. Они уходят. Как паровозы и голубиная почта. Осталась индийская копирка и дефицитная лента. Лежат теперь сохнут. А я сочиняю реквием. Правильней бы отстукать его на ней же. Но где там! Отвык.
А ее под конец обобрали. Компьютер прикарманил клавиатуру, причем порождение прагматического времени, - наплевав на привилегию хранителей человеческой интонации - знаков препинания, без верхнего регистра стал набирать цифры.
Но я-то у себя всё переустановил как было.
КУПОРОСИТЬ НАДО
Халявой в малярном деле зовут маховую кисть на длинном черенке, каковою с пола или с подмостей белят потолки. Кроме нее в ходу торцовки, ручники, разные флейцы, и нормальный маляр возьмется всегда за кисть какую нужно. Но если ему лень или почему-то неохота (лишнюю кисть придется мыть), то, для отвода глаз заявив: "Купоросить надо, хозяйка!" - он станет орудовать кистью одной: скажем, в самом небрежном варианте - халявой. Отсюда - "делать на халяву", то есть нагло нарушать вековечную технологию. Эти вольности влекут извращение трудового навыка и деградацию ремесла. Следствием таковых деградаций бывает упадок материальной культуры, и на Русь приходится звать немцев.
Иное дело - искусство. Тут своеволие является желанным дополнением трудового порыва, иначе говоря, вдохновения. Сумма приемов - ремесло и сумма вымыслов - искусство когда-то были неразделимы; мастеровой считался равнозначен художнику, а талант - владению секретами технологии. Однако в новейшей истории связь осталась разве что на первичном уровне (загрунтовать холст, правильной методой из музыкального орудия извлечь звук, отчетливо сказать сценический текст).
Насчет последнего - хуже некуда. Наши актеры внятно текст не произносят. Они мордуются над переживанием. Скажем, актрисы прижимают для выразительности чувств стиснутые кулачки к декольте. Почти все.
Завидев кулачки, я ухожу со спектакля.
Помня, что креативная натура придана человеку лишь по образу и подобию, но сам он в возможностях не равен Творцу, можно все же дерзко предположить, что оба сопоставимы в пылкости намерений и в творческом порыве. А значит, искусство (искус, искушение) есть покусительство на создание несуществующей параллельной реальности.
Для такой блажи у человека тьма побуждений, включая природные. Скажем, любовь.
Охваченный страстью человек весьма неадекватен самому себе обычному и не влюбленному. Наладившись мыслить образами, далекими от реальности и собственных возможностей, когда мир не столько видится, сколько мерещится, человек ищет воплощений своему состоянию и, желая приноровиться, вовлекает слова в стихи, движения в танец, голосу придает распевность, которая лучше всего получается в музыкальном свершении, и т. п.
Мастеровой - дело другое. "Поскольку заливает стеарин не мысли о вещах, но сами вещи", изготовителю вещей сказанные фанаберии чужды. Его заботит, чтобы работа спорилась, ладилась и была долговечна, что гарантируется умением, если ты хорошо выучен, тщанием, если долготерпелив, и строгим соблюдением цеховых правил, если неукоснителен.
И все-таки общее у ремесленника с художником есть. Скажем, творческое отупение, то есть ограниченность количества энергии на единицу свершения.
Мой сосед, о котором уже было сказано, - часовой мастер старинной выучки Михаил Борисович, умел изготовить любую часовую деталь. Даже крохотное колесико для дамских часиков. Делалось это так: от бронзового стержня с нафрезерованными каннелюрами и диаметром с будущее колесико отрезалась, словно тоненький ломтик колбасы, заготовка, получавшаяся сразу с зубцами. Потом, что надо, протачивалось, дотачивалось, шлифовалось. Труд неописуемый...
- А сколько таких можно сделать за день? - спросил я.
- Одно, - ответил Михаил Борисович.
Так что, если у художника изначальна поэтизация намерения, тут единственно возможная поэтизация - элегический восторг свершения.
В брошюрке по ремеслам, какие бессчетно печатались когда-то для остепенения простонародья, а именно в книжице "РЕМЕСЛЕННИКЪ", составленной А. П. Классеном (уж не немцем ли?), а изданной книгопродавцем И. Л. Тузовым в С.-Петербурге в 1880 году, читаем:
"... У всех туфлей подошва делается самая тонкая и мягкая и пришивается к передку и задку, сшитым вместе и натянутым изнанкой на колодку. Края обшиваются ленточкой, а передок вырезывается с выемками или фестонами. Зимния туфли выкладываются пухом или дорогим мехом, как, например, соболь, горностай и пр. Этот род обуви чрезвычайно любим дамами, и ему должно отдать справедливость в легкости, удобности и красоте. Туфля снимается и надевается простым движением ноги, которую не только не отягощает, но значительно успокоивает. К тому же она выставляет лучше всякой другой обуви красивую форму и уютные размеры женской ножки, столь уважаемой эстетиками всех времен, начиная с Анакреона до Пушкина включительно".
Выходит, если соблюсти что положено (то есть, отложив когда надо халяву, взяться за флейц), можно закурить и оглядеть дело рук своих, и полюбоваться им, и подышать на поверхность, и протереть еще разок...
Мастеровой, сделав свое, отдыхает. Художник не успокаивается: "не спи, не спи, художник!" - а он и так не спит, хотя принимает транквилизаторы, а то и нейролептики...
Все сказанное спорно и во многом надуманно. И вы резонно возразите: а как же "...ай да Пушкин, ай да сукин сын!", восклицаемое помянутым, закончившим "Бориса Годунова" и довольным собой Пушкиным? Правильно. Оно так. Но это не значит, что, дохнув на рукопись и протерев ее рукавом, Пушкин раскурил кальян. Сколько он еще подбегал к рукописи и сколько потом, мучая текст (который впоследствии загробят актеры), не предавался сну, пушкинистам, полагаю, известно.
- Как же так? - не унимаетесь вы. - "И увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма... И совершил Бог к седьмому дню дела Свои... и почил в день седьмый от всех дел Своих..." Разве же Создатель - не творец? Разве не залюбовался? Разве не Божественный перекур?
И мне вам нечего будет возразить.
Но я уверен, что Предвечный Мастер Первопричины технологию соблюдал неукоснительно.
III
ДЛЯ ОБОДРЕНИЯ СЕРДЕЦ
Советский фольклор сочиняли обычно литературные пройдохи. Подлинным его образчиком (кроме частушек и анекдотов) я считал только загадку "Сидит черт в стакане, играет тремя цветами" (милиционер). Но сказочников знал. Двоих.
...Вот еду я в окраинную школу от Бюро пропаганды, дабы заработать за выступление семь рублей пятьдесят копеек и неминуемо посадить голос, так как вместо оговоренных четырех третьих классов пригонят шесть первых, а учительницы станут врать, что "все-все дети хотели послушать вашу лекцию". Трамвай заиндевелый и пустой, а позади пожилая женщина рассказывает внуку сочиняемую на ходу, поразительную сказку про бычка, назначенного для сдачи в колхоз, и воробышка, упасшего беднягу от мясозаготовок. "Исщипал воробей носик бычку, а учетчики пришли, увидели бычок болявый и ушли..." А мне уже пора было сходить, и трамвай укатил по красивому снежному косогору...
Не будем путать сказку с байкой, каковая всего лишь - неправдоподобный сюжет. Когда, к примеру, в каком-нибудь городе появляется метро, горожане сразу божатся, что видели на эскалаторе полковника, а за ним бабку с корытом. Упущенное бабкой корыто подсекло полковника под коленки, и тот, держась за собственную папаху, полетел в корыте вниз... Или вовсе ужас: степь, стужа, шофер меняет колесо. Вдруг его рука застревает в домкрате. Помощи ниоткуда, кореша с автоколонны уже за горизонтом, и, чтоб не заколеть, он отгрызает себе кисть...
Байками нас морочат, но веселят; сказками дурачат, но тешат; мифами информируют и надувают - они всегда версия.
Примером возьмем Генриха Сенкевича, большого писателя и мифотворца. Его "Огнем и мечом", "Потоп" и "Пана Володыевского" зачитывали до дыр. Полякам не вполне точный исторический фон романов импонировал (украинским мифотворцам события "Огнем и мечом", наоборот, нет). Современниками триумфа вальтер-скоттовской этой музы были, кстати, Толстой и Достоевский. Но польский маэстро знал что делал. Родина его была разодрана на части, и писал он "для ободрения сердец...".
Чех Вацлав Ганка тоже ободрял сердца и, подгоняя начатки чешской культуры к временам "Слова о полку Игореве", взял и сочинил знаменитые Краледворскую и Зеленогурскую рукописи. "Побудить Ганку к фальсификациям могла... исключительно любовь к родине, желание показать, что Чехия была культурною страною уже в отдаленнейшия эпохи... Эта патриотическая цель была вполне достигнута, и всеобщий восторг, вызванный обнародованием "Краледворской рукописи", справедливо считается одним из важнейших моментов в истории чешского возрождения", - обинуется Брокгауз и Ефрон. Ганку при жизни разоблачили. Даже дознались, какой древний текст он соскреб, чтоб вписать пленительные выдумки. За гробом его шла со свечками вся Прага.
Но сказка - она и так параллельна жизни и местообитанию этноса. Она самоволка из уготованной участи. Для детишек же (самых подневольных существ) она - ярлык на свободу воли.
...Второй сказитель жил там, где дома вползали на новоафонскую гору, комната стоила семьдесят копеек в день, а во дворе вопила на русско-кавказском суржике тьма разноплеменных детей, живших в состоянии дружбы народов... Ашотик, отрешенный Ашотик, покормленный мамой, выйдя во двор, начинал бормотать как минимум "Энеиду", а зловредная Анаидка теребила его: "Ашотик, Ашотик! Давай прыгать кто выше!" "Погоди, Анаидка, погоди..." И заслонялся, и, торопливо бормотал свои небылицы маленький и невероятный мальчик...
А внизу был двор, где обитала обижаемая мужчинами в больших кепках мать множества детей от разных народов, русская женщина Симаха. Расставив руки, ступала она за слитно гомонившими гусями. "Хуси! Хуси! - направляла она распятыми своими руками гогочущую ораву. - Хуси! Хуси! - льстиво уговаривала она. - Лебедяты!.. - и вдруг: - У етит твою!" - это гусак в который раз увел мимо калитки дурацких птиц...
Копеечное курортное житье, дворовая куча мала народов, вдохновенный Ашотик - давно уже тоже сказка с надлежащим зачином "в некотором царстве, в некотором государстве...".
У МОЕГО ТОВАРИЩА ВЫШЛА КНИГА
Среди множества коллекционерских пристрастий существует одно почти напрасное увлечение - собирание стеклянных тростей. Напрасное оно потому, что коллекционного объекта как бы не существует, а не существует его потому, что трости эти изготовлялись, дабы непременно быть разбитыми. В некоей церемонии посвящения посвящаемого ударяли тростью по плечу, и она раскалывалась. Уцелевших экземпляров поэтому сохраниться не могло. Однако по разным причинам кое-что сбереглось, и нашлись чудаки, курьезный предмет собирающие.
Мой товарищ и вовсе сумасброд: он собирает как раз осколки - коллекцию чего-то когда-то сверкавшего и, как стеклянная трость, бессмысленного. Мусор времени. Точнее, мусор безвременья. Сперва он свой опыт, и наш с вами опыт, и опыт осквернителей нашей с вами юности составил в пьесу "Взрослая дочь молодого человека", осуществленную в театре блестящим Анатолием Васильевым и разыгранную замечательными актерами, а сейчас, добавив к ней историю вопроса и разную труху нашей с вами жизни, всё издал в виде книги, заметив, однако, на странице двести пятнадцатой: "Каждый из моих коллег... может привести нечто подобное из своей практики".
И замешанные в события ушедшей жизни современники коллекционера, а таких немало, с готовностью свидетельствуют, например, как ученик школы №287 Жора Гаранян (будущий Георгий Гаранян), замечательно игравший на рояле (саксофон появится потом, когда Жора станет студентом Станкоинструментального института), отогревал пальцы с мороза, прежде чем сыграть ученикам школы №277, куда его умолили прийти на вечер, а также приглашенным на этот вечер ученицам уже не помню какой школы вымечтанное и запрещенное "Сан-Луи".
А отвага ношения темных очков! Чего только не претерпевал щеголявший первыми очковыми переплетами, наглухо застекленными каким-то кавказским кустарем! "Зачем на курорт едешь, если слепой?" - не смолкал комментарий встречных ближних, готовых к воспитательному мордобою. А как ловили то ли на Иловайской, то ли на Харцызской (сейчас уже не вспомнить, на какой жаркой станции по дороге с Юга) местные кривоногие комсомольцы девушек, осмеливавшихся носить брюки, выскочивших из поезда съесть борщ (была такая железнодорожная форма питания - сопящий паровоз еще подволакивал поезд, а на перроне, на столах уже был разлит по тарелкам борщ, лежал хлеб и ложки. Пассажир борщ съедал, платил и ехал дальше). Как же эти харцызские савонаролы глумились над пойманными и задерживали даже отправление поезда, а девушки рыдали и бились в их красноповязочных руках. О нынешние прелестницы, облекающие свои бедра немыслимыми леггинсами, дольчиками и стрейчами, поклонитесь своим заплаканным сестрам, поставьте за них свечки, причем сделайте это в соборе Ново-Афонского монастыря, то есть в бывшем санатории №3, где происходили главные курортные танцы, где в росписи Нестерова были вколочены большие гвозди для объявлений об экскурсиях и процедурах, где на все это непотребство взирала Валаамова ослица, написанная столь искусно, что откуда бы на нее не поглядеть, она следила за тобой взглядом, как героиня плаката "Родина-мать зовет!", и где до сих пор никак не поймают меня дружинники за первое на этой самой Родине ношение рубашки навыпуск. Останки свободолюбивой рубашки можно обозреть хоть сейчас: они у меня в багажнике и служат для протирания лобового стекла.
Но что все это было? Неужели бунт? Можно считать и так. Однако мне сдается, что была это всего-навсего молодость. А молодость - насчет времяпрепровождения, одежды и повадок первая смутьянка. Природа предписала ей обновлять жизнь. Вопреки всему. Везде и всегда. И тогда, когда было сказано: "Веселись, юноша, в юности твоей, и да вкушает сердце твое радости во дни юности твоей, и ходи по путям сердца твоего и по видению очей твоих..." И тогда, когда молодые Антинои появлялись на форуме, предосудительным образом закинув на плечо конец тоги, и когда Рафаэль разгуливал в невероятных одеяниях, и - в николаевскую эпоху, когда ловили на Невском молодых щеголей, раздражавших государя бритьем лица. Блюстители нравов не дремали всегда. Но всегда и всюду речь шла только о благопристойности, а на франтов, модников, пижонов и денди всех собак всего лишь вешали. И только в нашей, отдельно взятой за горло стране угрожающе заменили благопристойность благонадежностью, а всех собак на пижонов спустили.
Вот поэтому-то под одеялом у молодой особи стало происходить нечто странное: маленький танковый трофейный приемник - чудо техники, возрожденное умельцем соседом, - ловил вожделенный джаз, и про занятие это никто не должен был знать, ибо для совиного времени оно было наихудшим из всего, что может совершаться под одеялом в пубертатном возрасте.
Однако ошибочно думать, что завоевывалась новая духовность. Танцы, одежда и необширный сленг - все выглядело довольно скудно, ибо зеркально к всеобщему одичанию. Примитивность идеалов и ритуалов тогдашней фронды очевидна, что замечательно обнаруживает ее фольклор, приведенный в книге моего товарища. Ужас охватывает по поводу песенок и разных рифмованных прибауток. Даже маниакальные туристские камлания у костров про "струйки мутные так медленно стекают" или насчет того, что "это был не мой чемоданчик", дают им сто очков вперед, а ведь туристы по сравнению с нашими щеглами бесцветнее воробья, как по виду, так и по полету.
Получалось же все столь недоразвито, потому что мы были искусственниками, отлученными от груди упраздненной культуры, причем необходимого детского питания нам не полагалось тоже.
Любопытно, что процент доброкачественных особей в получившемся захолустном подвиде оказался, в общем-то, стандартным для любого времени, однако эти, пройдя через мишурную стадию боевой окраски и ритуального танца, для своего становления совершили нечто позначительней: сломали жесткий советский стандарт - назначаемую Родиной послеинститутскую пожизненную трудовую повинность, - сменив профессию на призвание. К примеру, помянутый Гаранян или Алексей Козлов и еще многие, коих, в общем-то, не так уж и много...
"Если в юности я имел сильного врага, значит, я сам был сильным..." заявляет беспутный Бэмс на шестьдесят третьей странице. Увы, Бэмс, ты был не сильным, а стильным. Но зато мог стать - ссыльным. Вот и скажи спасибо судьбе, что получил возможность разглядеть, оглянувшись, как твою поруганную молодость волокут сквозь строй. Самый передовой в мире.
А вообще, были ли мальчики-то? Были. Сплыли? Сплыли. Кроме, как сказано, считанных. Среди каковых - Виктор Славкин, подаривший нас книгой "Памятник неизвестному стиляге", написанной в редчайшем жанре приглашения к танцу - Begin the Beguine.
МУЗА ЧЛЕНА СОЮЗА
В переделкинском Доме творчества ослепший в войну поэт знал наизусть все тропинки, повороты, ступеньки и селился всегда в одной и той же комнате. Однажды мне довелось увидеть, как поэт вернулся с вечерней прогулки. Отворив дверь, он не сделал того, что делает каждый, - не зажег света. В комнатной тьме поэт снял шапку, пальто, размотал шарф и пошел к письменному столу рифмовать отголоски своей зрячей памяти...
Искусства полагаются в первую очередь на органы чувств: балет и живопись создаются зрячими для зрячих, музыка пишется не для глухих и только литература чуть ли не стопроцентный клиент подсознания, каковое у поэтов особенно изощрено. Но как его отголоски воплотить в образы, если налицо явный дефицит единственно необходимых слов? Для обозначения, к примеру, оттенков зеленого в русском языке наберется три-четыре именования, меж тем как у жителя джунглей таких слов - десятки. У эскимоса уйма лексики для нюансов белого. У нас с вами - почти ничего, хотя и мы подмечаем все оттенки снега. Вообще - в любом языке! - не хватает миллиардов слов для миллиардов ощущений и состояний, иначе довольно было бы соответствующего словца, и отголосок подкорки о предзакатном, скажем, часе в тихой беседке рядом с Нею, шуршащей шелками или прижавшейся к вам после ночного купания, передался бы читателю. Но такого единственного слова нет, и поэтому припадают к иносказанию. Это очень схоже с птичьим пением - весенние радость и любовь записаны природой на малюсенькую кассету в птичьем горлышке (у каждой птицы на свой лад) и возвещаются, возвещаются, возвещаются... Нам таких кассет не дано, и остается все протоколировать метафорой - наместницей единственно точного слова...
В безъязычье выручает еще и заклинание. Им пользуется поэзия рефлексивная, в расхожем виде именуемая гражданской, а в совсем приземленном варианте - сортирным стихом и политическими или рекламными рифмами. Например: "У меня большое горе./ Может быть, повешусь вскоре./ Однако, тем не менее,/ Охотно ем пельмени я!" (текст и курсив мой. - А. Э.). Заклятью не возразишь, противопоставить ему нечего. Одна барышня когда-то меня здорово поставила на место, сказав: "А моя подруга была в одной компании с Аркановым!" Мог ли я после такого отдуплиться своим приятельством с великим Аркановым, однажды даже занявшим у меня в буфете рубль (потом, ясное дело, отдавшим)?.. Конечно, не мог, ибо моя знакомая владела мантрой, а я фактом. Да чего там! Возьмем "я тебя люблю!" - древнейшее из уверений, покрывающее любое лукавство и вранье, и настолько убедительное, что непроизнесение его лихорадит даже самую нежную и долгую связь, а произнесение имеет силу нотариального акта.
Но при чем тут единственно точное слово, если сочиняющему плевать на подсознание, а стихи, - как говорил муж одной поэтессы, - у Светланы полились, а рука у стихотворцев набита, а мы с вами - всего лишь любители поэзии! У сочинителей же - слог, намеки, образы, парафразы, параллели. У кое-кого - угол зрения. У совсем кое-кого - даже точка зрения.
Как тут быть нам?
Мы же растеряны, нам ведь никак не разобраться в завораживающей этой белиберде?
Поэтому предлагаю простейший тест. Помните: "и празднословный, и лукавый"? Помните - о Ленском: "так он писал темно и вяло"? Вот и действуйте по схеме: празднословно? лукаво? темно? вяло? Потом спасибо скажете.
Но если поэт читает вслух и экспертизу провести не поспеваешь, тогда вообразите, что к нему явилась Муза. Буквально. В прозрачных одеждах, с персями и ланитами.
Как он себя поведет? Предложит вина? Пива с воблой? Поставит пельмени или музыку (Вивальди? Шуфутинского?), оробеет или станет валить гостью на не застилавшуюся с 8-го Марта постель?
Словом, как вообразите, так и судите.
И это - наша с вами простенькая метафора для уяснения прав Бубнящего С Эстрады потрясать нашу душу или сотрясать воздух вообще.
ОНА - ПОПРОСТУ СОВЕРШЕННАЯ
"Случиться могло./ Случиться должно было./ Случилось раньше. Позже./ Ближе. Дальше./ Случилось - да не с тобой". Это из стихотворения Виславы Шимборской "Всякий случай" и - конечно - не о Нобелевской премии.
И однако - случилось! Краковская Поэтесса в нобелевских лаврах потрясающая новость!
Лет сорок пять назад Ахматова переложила три ее стихотворения*, и хотя слава молодой сочинительницы была еще впереди, Ахматова знала, что делала. Знал, что делаю, и я, всю свою литературную жизнь переводя Шимборскую.
В сопредельных поэзиях - польской и русской - схожие дарования обнаружить легко, но есть голоса одинокие. Шимборская - из них. Никого созвучного ей у нас нет.
Начав публиковаться в конце сороковых, первыми книжками она читателей не поразила. Но потом что ни сборник - шедевр и событие. Увы, в СССР печатать ее не торопились. Не советовали "польские друзья" - стая холуев, евших с руки в советском посольстве. Да и поэтесса вела себя в ПНР строптиво, так что кураторы из ЦК, взвинченные "друзьями", при ее имени багровели, а журнал "Иностранная литература", публикуя смутьянку, совершал почти подвиг.
Она же о себе говорила: "Биология трактует человека как творение неспециализированное, видя в этом залог дальнейшего развития. Позволь мне, друг-читатель, думать, что и я поэтесса неспециализированная, не очень склонная к какой-то одной теме и одному способу выражения того, что для меня важно".
В том, что она "неспециализированная", сходилось и сходится большинство ее польских коллег. Литературовед Ежи Квятковский, общепризнанный дока: "...Пять маленьких томиков... Около ста стихотворений. И при этом - одно из важнейших явлений в современной польской поэзии ... один из поэтических миров с интереснейшими формами бытия..." Артур Сандауэр, авторитет хотя и не общепризнанный, но умевший как никто толком рассудить: "Она не традиционно-морализаторская, не авангардистско-пластическая, она - попросту совершенная..."
Мы с ним согласны и вынесли эти слова в заголовок. Мы тоже изумлены поразительным поэтическим мышлением, интеллектуальностью и редко наблюдаемой у поэтов высокой ученостью (не напрасно штудировала пани Вислава в Ягеллонском университете филологию и социологию) плюс особой тягой к истории, археологии и естественным наукам. В этом вся Шимборская, и рука ее безошибочно узнаваема, ибо она хозяйка единственной в своем роде интонации между авторским "так ли это?" и читательским "это так!" время не успевает опустить свой пыльный занавес. И всегда ей хватает надежных слов для сложнейших поэтических идей, и этот сплав намерений и осуществлений поразителен, а поэтического материала, расходуемого на несколько строк, другому поэту хватило бы на несколько добротных стихотворений (Ежи Квятковский утверждает, что - на тома).
Скульпторы и художники часто разглядывают свой труд отраженным в зеркале и поменявшим правую с левой стороны в пространстве стеклянного вакуума. Шимборская озирает свои творения в зеркале Зазеркалья, то есть удесятеряет возможности, позволяет смыслам и образам многократно сменить знак в парадоксах иной логики, возводит их в непривычный аспект, где смещения создают новую шкалу метафор - когда метафора не финал сочинительства, а его стимул. Казалось бы, метода эта должна стих перенапрячь - но нет! Текст Шимборской совершенно доступен, а стихи ее интересно читать, ибо в их основе счастливая и редкостная мысль. Несостоявшаяся встреча ("Вокзал") оборачивается состоявшейся невстречей (состоявшейся встречей? несостоявшейся невстречей? - координаты приема прихотливы): "Мое неприбытие в город Н./ прошло по расписанию./ Ты был предупрежден/ не отправленной телеграммой./ Успел не явиться/ в назначенное время..."
Решая загадки Сфинкса и трехходовки бытия, Шимборская не церемонится с разрушительной спесью homo sapiens: "Счастья ему захотелось,/ правды ему захотелось,/ вечности захотелось,/ вот ведь!". Однако ее моральный максимализм не инвектива, а добрая весть. Ирония же - не цинична, а усмешка - не ухмылка.
И еще вот о чем. Наши поэтессы, начиная с рано овдовевшей, рано умершей Надежды Тепловой, с небрегаемой друзьями Ростопчиной или стареющей в нужде Каролины Павловой, не говоря уже о великомученицах Серебряного века, непредставимы вне мрачных картин судьбы, надрыва, надсады или хотя бы постахматовской челки, а тут - обаятельнейшая женщина с превосходными манерами, и хотя, конечно, грустная, но на удивление свойская и добрая...
...Вот мы встретились в какую-то нищую пору польской истории. Мяса в стране не достать, но пани Вислава добыла где-то драгоценные антрекоты. По стенам на красивых досках лакированные щучьи головы - рыбацкие трофеи замечательного писателя Корнеля Филиповича, который в данный момент пытается антрекоты съедобно зажарить. Оба, пан Корнель и пани Вислава сокрушаются, что люди, мол, ладно, а вот каково без мяса тем, у кого большая собака?.. Я рассказываю какой-то еврейский анекдот. Хозяева грустно смеются, сетуя, что в Польше "шмонцес" перевелся - улетучился с дымом крематориев, и мне вдруг начинает казаться, что души обоих устремляются к проклятому времени, когда их друзья, сверстники и сограждане "шли гуськом по не закрашенному обороту", а они не могли им ничем помочь...
"И нетопыри с волос слетели наших..."
Поздравимте же пани Виславу с премией, придуманной почтенным фабрикантом динамита Альфредом Нобелем, словно бы специально для нее.
_____________
* Говорят, Анна Андреевна поставила свою подпись, выручая опального молодого поэта.
ПЕРЕВОЗЧИКИ-ВОДОХЛЕБЩИКИ
Великая Империя разрушается не сразу.
Одним из первых канул в тартарары перевод советских национальных литератур - вдохновенная панама подстрочников, художнический ганг, идеологический хеппенинг, где не ночевала муза, но имели место и подвиг, и заработки на хлеб, и удачи, и высосанная из указующего идеологического перста чушь, и коньячные пиры челомкающихся на берегах Арагвы и Куры сочинителей. И все было теоретически обосновано, издательски планируемо, многомиллионно печатаемо, возведено в ангельский чин, хотя по сути своей кощунственно.
Ибо нарушалось заповеданное: не лжесвидетельствуй (не зная текста, не перевирай смысл); не укради (чужую славу); не убий (неведомое тебе слово); не прелюбодействуй (с не своим чудным мгновением); не сотвори кумира (то бишь лауреата) из пьяного аборигена бесписьменной республики; не пожелай имущества ближнего (ставя свое имя над созданным не тобой); почитай отца и мать (родную культуру и традицию); празднуй праздник (искусства, а не Декады искусства).
Но если помнить, что европейская словесность, расставаясь некогда с уютной латынью, являлась в национальных формах не вдруг, а культурная практика, обслуживаемая тою же бесценной латынью, привыкла к скорой взаимоинформации, то нужда в литературном переводе станет очевидна, и он появится за народившимся текстом, как Иаков, держащийся за пятку Исава.
Позаимствовав же у оригинала, каковой лишь культурная абстракция, репутацию и славу, текст, сотворенный произволом переводчика, станет языковой реальностью и по тысячам капилляров начнет влиять на возникающую книжность безлитературного пока региона, становясь первым шедевром национальной культуры, ибо все, что бывает первым, потомки почитают за шедевр.
Возникнув, словесность окрепнет, заживет собственной жизнью, однако освоение чужого не прекратится - чужие удачи полезно освоить, затем усвоить, а затем, создав на их манер свое, - присвоить. И, значит, Иаков, держащийся за пятку Исава, рождается постоянно и неминуемо.
Заимствующая среда при этом получает культурный продукт от некоей конкретной личности. Хорошо, если творческой, и хорошо, если личности. И заимствование это, в результате вызвавшее к жизни новую литературу, сотворившее эпоху или указавшее пути развития, прошло через руки некоего посредника, побывало в ретортах таинственного алхимика, узнало придирчивую таможню постороннего вкуса, не избежало чьих-то пристрастий, возможно даже любви, возможно даже чрезмерной, а возможно и равнодушия, хорошо, если профессионального.
То есть у истоков стоял он, таможенник и контрабандист в одном лице, изъявший у чужих истину и красоту для своих, вассал безразличного к событию сюзерена. Он. Переводчик.
Идеальный переводчик человеческого голоса - прилежная богиня Эхо. Но Эхо раздражает своей механической готовностью повторять всё, даже бессмысленные туристские выкрики. Есть у природы еще один безупречный переводчик. Птица пересмешник. Она умеет свистать, как другие птицы, но сама бездарна и самолюбиво уснащает чужую песню своими каденциями. Это она делает убийственно плохо, и поэтому ей нет веры.
Так что единственный приемлемый пересмешник - пересмешник пристрастный, тонкий в своей наблюдательности, безупречный в тщательности и по праву присвоивший амбиции творца.
Он - поводырь, он - толкователь, он - законоучитель.
И он обычно довольствуется ролью культурного инкогнито.
Однако не всегда. Бездумные потомки порой преисполняются благодарности и причисляют переводчиков к лику святых или блаженных - блаженный Иероним, святые Кирилл и Мефодий.
Если Библия - код европейской культуры, то Иеронимова Вульгата или переведенное для славян Кириллом и Мефодием Евангелие безусловно стали культурно-стилеобразующим кодом на территориях своего воздействия. А если в начале было Слово, то Слово сказанных текстов стало началом почти всему, что именуется европейской культурной традицией.
Великие толмачи эти, найдя достойную и единственно пригодную лексику (хотя авторские пристрастия и тут неизбежны), стали еще и творцами стиля, а стиль создается на века, и всякий, взявшийся потом за перо, окажется перед дилеммой - быть или его последователем, или в пику создать новую стилистическую стихию. Причинная связь налицо, при том что изначальный повод с ходом времен покрывается патиной и обретает статус безупречности, абсолютной и недостижимой.
Гусиное перо, некогда умокнутое в монастырскую чернильницу и, возможно даже, посадившее кляксу, впредь и навсегда одухотворило народы, а умокнувший не отводил при этом глаз от пергамента, на котором чужое, но понятное ему перо, являло иную, неуловимую, не дающуюся в руки чужую духовность.
Так бывало, если городу и миру повезет, если посредником оказывался подвижник, дарование и трудолюбие которого соответствовали намерению.
Все ли переводчики - поводыри, толкователи и законоучители?
Нет. Если говорить о субъектах дельных, а о других - не стоит, то промах в выборе, мера таланта, вкус и ученость, отсутствие традиции, затрудненный доступ к источникам и словарям (или полное их отсутствие) - все это сделает работу сомнительной, и читатель, а в его лице культура пойдут по ложному следу, получат неточный импульс, обретут недостоверный репортаж из другой духовности.
Такое случается столь часто, и так мало не то что подвижников, но просто профессионалов, что словесность одного народа приходит к другому в виде безликом и бесплодном. Контрапункт чужой культуры, историко-литературный опыт, национальный колорит, контекст веков ускользают от человека некомпетентного, даже если добросовестность его очевидна.
И всё же любые успехи на этом поприще драгоценны.
Не забудем, что макавшие в монастырскую чернильницу сподобились святости.
ЗНАЮ И СКАЖУ
От нахватанности телевизионных всезнаек, горячечного румянца "умников и умниц" и апломба викторинщиков я обычно падаю духом, но тут приуныл из-за киноведов и журналистов, именующих фестивальный город Каннами. Этих явно сбивают с толку школьные познания насчет битвы при Каннах (Cannae), античном апулийском городке, где Ганнибал разбил римлян, ибо французское Cannes произносится Канн - и только так.
Мой школьный друг после седьмого класса пошел в техникум, а оттуда - в армию. Пока я набирался институтских впечатлений и разного веселого молодого опыта, он жил по заветам старшины, а вернувшись, радостно объявил: "Я вчера "Зулейку-ханум" достал!" - пластинку, вожделенную до его ухода служить. Так что "фестиваль в Каннах" сочтем "Зулейкой-ханум" киноведов.
Еще унываю я, поскольку Те у Кого Эрудиция на Кончиках Пальцев от нас ушли. Вот, скажем, польский поэт Ярослав Ивашкевич. Переводя его 12 (двенадцать!) строк, я, чтобы не опростоволоситься, вынужден был перечитать "Войну и мир", тургеневскую "Первую любовь", "Воспитание чувств" Флобера, библейскую Книгу Товита и "Братьев Карамазовых". Например, строка "Алеша Карамазов в серой шляпе". В шляпе? Как это? Так это! Причем на оба тома всего-навсего две фразы. "Я хочу, чтоб у вас был темно-синий бархатный пиджак, белый пикейный жилет и пуховая серая мягкая шляпа..." - говорит Lise, когда послушник Алеша сообщает ей, что старец Зосима посылает его в мир. А потом (перед посещением Илюшечки): "Алеша очень изменился... он сбросил подрясник и носил теперь прекрасно сшитый сюртук, мягкую круглую шляпу и коротко обстриженные волосы".
Пока был жив Сергей Ошеров, человек невероятных знаний и перелагатель среди прочего Вергилиевой "Энеиды", было у кого спросить. Переводя Сенкевича, я озадачился фразой "будь мне Пандаром"(герой "Огнем и мечом" говорит это слуге, носившему любовные послания). Какой такой Пандар? Поэт Пиндар? Ящик Пандоры? Звоню Ошерову. "Может, Пиндар? - делает он ложный шаг, но спохватывается. - Погодите-ка! Это же шекспировский Пандар из "Троила и Крессиды"! Крессидин дядя. Добрый вестник..."
Незабвенные наши учителя, Шервинский, Тарковский, Левик, помнили всякую строчку всякого поэта. Изобретать велосипед при таких наставниках не стоило. Однажды Аркадий Штейнберг разрешил мою мороку по случаю не приходившего в голову, но по ощущению вроде бы имевшегося в языке эпитета. "У вас тут места только для односложного прилагательного, а оно всего одно - "злой". И не ломайте голову".
...В свое время я зачастил в Ленинград, для чего использовал нововведенный тогда сидячий поезд, ехавший шесть с чем-то часов и обходившийся в семь с чем-то рублей. Знакомые пересылали со мной сахарин для диабетиков, обувь и дрожжи. Как-то всю дорогу я продержал на коленях фикус. Как-то присматривал за мальчиком, отправляемым в Москву без взрослых; вагон еще, помню, по путейской нелепости был задом наперед, отчего из-под него всю дорогу выпрастывалось пространство, представляясь нелепо и навсегда упущенным. Мальчик дышал, желая общения. Через проход ехали простые люди с четырьмя ребятенками - те сразу стали ныть и не даваться вытирать сопли.
Первым делом порученный мальчик поинтересовался моей профессией, но не поверил. "А вот Вильгельма Левика знаете? А вот что он переводил?" Потом стал проверять меня на сорок восемь американских штатов (их тогда было столько). Я не сплоховал. Потом перешел на девяносто французских департаментов... Вскоре ситуация, говоря по-нынешнему, напоминала бой Каспарова с компьютером, где я хоть и был Каспаров, зато он просчитывал пять миллиардов позиций в минуту. Когда заиграли в "города", я, дабы его обезвредить, подло заподставлял топонимы с окончанием на "а", отчего со стыда глядел в окно. И вдруг услыхал "погодите-ка!", причем натиск вроде бы ослаб. Я повернулся. Ребятенок в косынке и с неподхваченной соплей протягивал ему базарную деревянную пушечку об одном колесе, из дула которой на шнурке свисало деревянное же ядро.
Мой супостат, забыв себя, заворожено глядел на игрушку.
ЧТО В ИМЕНИ
Арсений Александрович Тарковский, как всегда трогательно хлопотливый и чуточку экзальтированный, протягивая Библию, подбивал изумиться: "Вот! Первый Паралипоменон, глава седьмая, стих двадцать третий..."
На странице стояло: "Потом он вошел к жене своей, и она зачала и родила сына, и он нарек ему имя: Берия, потому что несчастие постигло дом его".
Что это? Великая ли Книга, прорекающая судьбы мира, так предсказала нашу с вами мелкую судьбу, или же русский язык схоже записал мингрельские и древнееврейские имена? Удовлетворить нашу любознательность сейчас вряд ли получится, но заклятье именем, обликом или образом - само по себе факт бесспорный и повелительно определяет наше с вами отношение к заклинаемому.
Не оттого ли приятельство Фета и Толстого подготовлено в нас предощущением, что "Фет" можно перевести с немецкого как "толстый" и опять же - на обе великие фамилии целых три созвучных "т"? Не эти ли "т" заодно с "ф" настолько слепили того же Фета еще и с Ф. Тютчевым, что школьной науке можно было не натаскивать нас по поводу чуждой, а также идеологической общности поэтов? Чьи тут игры - восприятия, родимого литературоведения или предопределения?
На моих глазах гримируемый семь часов подряд актер преобразился в Ленина и, когда, просушенный лигнином, встал идти в павильон, всех взяла оторопь. Кинувшиеся было к нему потрепаться как-то застеснялись и оробели...
А вот, скажем, генерал с нашей военной кафедры, спокойно выбивавший из пистолета тремя патронами тридцать из тридцати, купаясь во время летних лагерей в укромном месте и сняв по очереди мундир, рубаху и длинные советские трусы, претерпел в нашем мнении полную дегенерализацию, ибо стыдная нагота и опасливое трогание воды пяткой не есть знак и суть златоблещущего полководца.
Всё это облики заложенного в нас природой алгоритма преображения. Добавим сюда же - карнавалы и псевдонимы, и кота, превращающегося в ламповый ежик перед большой собакой, и утрату родового имени барышней, меняющей в замужестве фамилию...
Правда, вряд ли, будучи уважающим себя писателем, вы наречете какого-нибудь мерзкого персонажа своим именем. Тогда почему Федор Михайлович Достоевский гнуснейшего из своих созданий - Карамазова-отца назвал Федором? Заодно возьмем и безвозмездно обрадуем доброй вестью пастернаковедов, ибо Спекторский (фамилия героя одноименной поэмы) - чуть ли не полная анаграмма к фамилии Пастернак. Намеренно это или случайность, заклятье ли тут именем (о "спектре" всех смысловых и образных нюансов хитрой фамилии здесь не расскажешь), но поэт явно связал себя со своим героем еще и фонетической пуповиной.
А вообще, дабы избежать ненужных смещений и непредвзято оценить кого-либо, люди предпочитают словцо "имярек", не то может произойти, что произошло, когда мы с коллегой стояли в фойе Дома литераторов, огорченные невозможностью организовать выступление невероятной польской певицы Эвы Демарчик. Нам пообещали предоставить зал, если не приедет (а такое ожидалось) сговоренная заранее одесская эстрада. И вот мы видим, как в сторону ресторана направляются тогдашний директор ЦДЛ с неким кинорежиссером, а меж них - низкорослая брюнетка с громадной (отчего брюнетка получается еще коренастей) прической, с пластмассовыми, в натуральную величину, зелеными и красными перцами на шее и почему-то в бурке. "Ну, всё! Одесская эстрада!" - потрясенно ахнули мы и неуместно засмеялись, так что директор даже покосился в нашу сторону...