"Видали, кто в ресторане?" - спустя минуту оповестила нас одна знакомая. И сказала - кто. И мы бросились туда...

Коронованная идиотской прической, с навешанными в виде бус пластиковыми овощами, но не перцами, как представлялось в фойе, а красными помидорами и темно-зелеными неведомыми тогда никому авокадо, в нелепой, однако бесценной бурке, ибо составленной из черных птичьих перышек, за столиком сидела осмеянная нами чернавка. Это была Джина Лоллобриджида.

ФАКТ РУССКОЙ ПОЭЗИИ

У моего товарища вышла книга. Мне уже приходилось начинать с этих слов отклик на появление важных публикаций моих друзей, и вот снова, дивясь факту итога и факту успеха, я вкладываю в них всю свою радость.

Кроме же дружеской этой радости и читательского удовольствия, возникла возможность рассмотреть событие в полезном отдалении и в сравнении с другими, не всегда столь же радостными (чаще удручающими) обстоятельствами нашей культурной истории.

Итак, "Итальянская поэзия в переводах Евгения Солоновича" Москва, ОАО Издательство "Радуга" 2000. Тридцать четыре поэта с тринадцатого по девятнадцатый век и тридцать пять века двадцатого. Всего около трехсот стихотворений. Среди авзонийских стихотворцев Данте, Петрарка, Макиавелли, Лоренцо Медичи, Микеланджело Буонаротти, Джузеппе Джоакино Белли, Габриэле Д'Аннунцио, Умберто Саба, Унгаретти, Монтале, Сальваторе Квазимодо.

Издано все это богатство при содействии Итальянского института культуры в Москве, за что ему особое огромное спасибо.

Однако, прежде чем говорить о самой книге, чье появление - событие позначительней появления многих других, тоже немаловажных книг, хочу напомнить себе и вряд ли осведомленному читателю угловатые факты нашей с вами недавней, и в то же время теперь такой далекой (похоже, бесповоротно канувшей в тартарары) литературной жизни.

При советской власти Московская писательская организация подразделялась (и, кажется, все еще подразделяется) на так называемые Творческие объединения. Вступать в Союз писателей следовало через объединение, соответствующее жанру, в каком подвизался вступающий, чтобы лет через пятнадцать, если наконец примут, именоваться соответственно объединению поэтом или прозаиком, переводчиком или драматургом, детским писателем или критиком. Причем до гробовой доски.

К примеру, Арсений Тарковский ходил в переводчиках, пишущих заодно хорошие стихи. И считалось так не только потому, что замечательный поэт невероятно много переводил ("Ах восточные переводы, как болит от вас голова!"), но из-за его формальной принадлежности к объединению художественного перевода, где, я полагаю, ему было удобнее и приятнее состоять по многим причинам, как творческим, так и цеховым.

Кстати, от жанровой бирки было не трудно избавиться, переместив путем соответствующего заявления свое личное дело в другое объединение, и тогда, оставаясь де факто, допустим прозаиком, вы начинали считаться поэтом (если перебазировались к поэтам) не только де юре, но также и среди коллег, то есть обретали новое тавро.

Между тем объединение художественного перевода, включая в себя солидные литераторские силы, было, я полагаю, и самым интеллигентным, а поскольку, не покладая рук и не дожидаясь вдохновения, занималось освоением и присвоением для русской культуры достижений культуры мировой - непрерывно и напряженно творческим. За это и за кое-что другое (скажем, за непринадлежность многих моих коллег к титульной нации) переводчиков здорово недолюбливали, то и дело ополчаясь против них, грозясь упразднить, реорганизовать, разогнать и существование объединения все время висело на волоске, поскольку коллеги из других подотрядов Союза, ошалев от ощущения собственного величия, не полагали нас полноценными литераторами, и существование наше не давало им покоя, ибо, по мнению этих ревнивцев, мы были еще и ненасытными поедателями литфондовского пирога

Само собой получалось также, что всеми способами отъединяя читателя от мировой литературы, власть сама создавала все условия для попадания ее к читателю (если такое случалось) в наилучшем виде, ибо сообщество перелагателей состояло из даровитейших и увлеченных людей, которым в советской литературе по тем или иным причинам никуда больше дороги не было, либо они сами, не желая работать в железном ее потоке, упасались в чистом и творческом деле художественного перевода.

Не унимавшиеся коллеги, между тем, упорно полагали в переводческом труде всего лишь ремесло, всего лишь набитость руки и, чванясь собственной оригинальностью и неповторимостью (оглянемтесь назад, где они эти спесивцы и кто целует их творческие пальцы?!), то и дело заваривали бессмысленные дискуссии по поводу творческой состоятельности переводческого труда. Переводчики отбивались пушкинской цитатой насчет почтовых лошадей цивилизации, однако угомону на гонителей не было.

На съезды писателей мы попадали в виде одного делегата, гостевые билеты выдавались еще десятку, а все остальные тревожно ждали, что именно основополагающего будет сказано в основном докладе о нашей работе. Какой намек и на что. И обнаруживали скудный отчетный десятистрочечный абзац.

Итак, коллеги-литераторы не дремали, то и дело публикуя опасные по своим последствиям, хотя вроде бы тяготеющие к густым мыслям статьи. Кто-то, а кто уже не помню, придумал даже термины: небрежительное "языконосец" - то есть ремесленник-переводчик, знающий язык оригинала, и противопоставленное таковому гордое "языкотворец", который, пусть неуч, что бы и с какого языка не переводил, создает нечто вдохновенное, именуемое впредь "фактом русской поэзии".

Под этими знаменами в советское время переводили все, кто не числился в картотеке Объединения художественного перевода. Числившиеся, но переводившие по подстрочникам, тоже.

Словцо же "языкотворец" позаимствовано было у Маяковского, хотя цитата оказалась передернута. Ибо у Маяковского "языкотворцем" наречен не член творческого объединения поэтов, а сам "народ", поэт же (возможно даже и член творческого объединения поэтов) всего лишь "звонкий забулдыга подмастерье". При этом Маяковский имел ввиду конкретного Есенина. И однако не все забулдыги - поэты, хотя не все поэты - забулдыги. Но все забулдыги "языконосцев", как правило, не выносят.

А их, "языконосцев", кроме восхваляемого этой статьей Евгения Солоновича и восхваляющего, меня, было еще десятка два, или что-то около этого. И никому из нас по определению не дано было сотворять "факты русской поэзии", но зато разумелось, что "поэт", то есть литератор из картотеки объединения поэтов, "перевоссоздает" чужие произведения душевнее, доскональнее, искуснее, проникновеннее. И творения эти тонко действуют на наши с вами центры восприятия прекрасного.

А это - чушь и демагогический рэкет. Может, тоньше, а может, нет. И кто определяет, когда случился "факт", а когда он не случился? Где они эти "факты", и где они, определяющие факторы?

А вот считать, что литератор, лежащий в картотеке объединения художественного перевода, сотворяет нечто безликое и нетворческое (он же ни на что другое не способен!) - это напраслина и шельмование.

Теперь о кормильце и поильце нашем - подстрочнике. Что он вообще такое? Какая ему цена, и какова его ценность?

Подстрочник есть запись того, как понял и бессвязно отпечатал на машинке стихотворный (или прозаический) текст некий человек, худо-бедно знающий язык стихотворения (или прозы). И, хотя подстрочники бывали и бывают хорошие и плохие - все подстрочники плохи. Не только потому, что изготавливали их люди ради скромного заработка (10 копеек строчка европейские языки и 20 коп. - восточные или еще какие-нибудь экзотические), но и потому что всякий подстрочник обязательно есть некое субъективное толкование оригинала, Между прочим, у каждого из нас есть свой "подстрочник" любого русского стихотворения. То есть, читая стихи на родном языке, мы поневоле создаем свое собственное толкование этого стихотворения.

Посему хотелось бы увидеть, скажем, подстрочник "Грифельной оды" или "Колокольчиков моих..."! То есть в одном случае произведения малопостижимого и герметического, а во втором - простейшего и бесхитростного. При том что те и те стихи - прекрасны. Хотелось бы узнать, что нужного и важного сообщат подстрочники некоему иноязычному перелагателю этих шедевров, совершенно неосведомленному ни в русской культуре, ни в поэзии. Что важного и необходимого сможет растолковать ему любой из нас, если чужеземец этот к нам обратиться?

Ну да, - случается! - на основе подстрочника сотворяется весьма гармоничное и яркое творение, хотя при хорошо темперированном родимом стихослагательском навыке да еще с учетом богатства русского стиха совершить такое не столь уж трудно. Не знаю факт ли, но артефакт русской поэзии получался обязательно.

Но разве особенности текста только в его смыслах? Или в его образах? Или в метре и ритме? Или в фонетике? Или в оттенках и нюансах лексики? Или в перекличке с другими произведениями национальной литературы и культуры? Безусловно во всем этом, но сведенном (и это самое главное!) - в некую доминанту, то есть в сплав перечисленного и многого еще, чего не перечислишь, о чем переводящий по подстрочнику не знает ничего, а переводящий Языконосец - знает всё, причем сотворить русскую стихотворную материю умеет не хуже, если не лучше любого другого, ибо Языкотворец играет в стиховом театре свою роль (если его деятельности слово "роль" соответствует), а Языконосец - все роли, ибо знает и переиграл (или переиграет) весь репертуар.

Так что, если что-то и следует перевести (передать) так эту самую вышеозначенную доминанту. Касательно же остальных причуд поэтики текста, они более или менее могут быть удачно повторены.

Стихов за советские годы - и по подстрочникам и без таковых - было переведено несметно. Среди этого множества имеются безусловные шедевры (навеки, увы, погребенные в этих неисчислимых ворохах, ибо кто станет разыскивать их и постигать?!), иначе говоря факты русской поэзии, оцениваемые так по самой требовательной шкале. Но что-то мешает нам обращаться к ним за душевной радостью и читательским наслаждением, за возвышенным настроением и жаждой прекрасного, как к стихам русским. Это ощущение неподлинности сродни чувству при покупке японского, скажем, компьютера, собранного, допустим, в Малайзии. И компьютер великолепный, и собран безупречно, и дешевле стоит, но... желтая сборка!

И, буквально, получается - ничего не поделаешь! - что переводчики искуснейшие мастера это самой желтой сборки...

Но оно опять-таки не совсем так. Ибо дела куда сложнее.

Сидит, скажем, неотрывно этакий Е. С и гравирует искуснейшие офорты с авзонийской живописи. Пересочиняет, пересоздает, переиначивает, перевоплощает многоразличные ее доминанты. А граверное дело из вспомогательного ремесла, возникшего некогда для тиражирования неповторимых полотен, давным давно превратилось в самодостаточное драгоценное искусство. В удивительное творчество.

Вот он и сидит, и создает по своему разумению и умению убедительный отголосок, чем-то по необходимости жертвуя, что-то самое необходимое добавляя, что-то присочиняя, а что-то прямо-таки клонируя, потому что только он и может учесть и уловить все, что учитываемо и что уловимо. И что неуловимо - тоже.

Делает он это самозабвенно. Делает он это тщательно. Ибо работает с оглядкой на автора, на сам текст, на коллег и специалистов, на поэтический опыт своей страны и языка и т. д., и т. п. Делает он это всю жизнь.

Каков же результат? Случился ли факт русской поэзии? Кто б сомневался! Все звучно, складно, гармонично и запоминается. А что случилось еще? А еще случается факт русской культуры, ибо с максимальной достоверностью (для нас ведь несомненна солидность и репутация имени "Евгений Солонович") мы узнаем невероятно много. Иногда даже больше, чем знал о нем сам автор. А если произойдет сверхдогадка, то при затраченной сверхработе, нам наверняка повезет уловить щемящее отзвучье оригинала.

А то что переводчик не боится представить свое изделие рядом с авторским - есть лучшее доказательство его нерукотворной хотя и рукодельной правоты.

Потому что билингва - единоборство с открытым забралом, то есть поединок честный и благородный.

А еще билингва - документ со всеми надлежащими документу особенностями. А еще билингва - подтверждение, что комплекс переводческой неполноценности выдумка, и ужасно охота, поглядеть на билингвы моих сокамерников по Союзу писателей, перепиравших бесконечные строки по подстрочникам. Тут уж, - я абсолютно уверен! - сопоставляя первоисточник с оригиналом, мы окажемся потрясены апофеозом отсебятины, небрежности, профессионального высокомерия, иначе говоря, увидим мы культурную панаму.

Но Бог с этим со всем!

Ибо перед нами не только тот самый заветный факт русской поэзии, но факт жизни и работы Евгения Солоновича - абсолютная и чистая победа над вполне нечестивой демагогией разного рода спесивых метроманов, а также богато одаренных или просто даровитых мегаломанов-современников.

ЭПИТАФИЯ АНДРЕЮ СЕРГЕЕВУ

Его с нами больше нет - современника и соучастника нашей запутанной, небезопасной и традиционно исполненной неотчетливых надежд жизни.

Тютчевское "блажен, кто посетил сей мир..." - всего-навсего, как мы уже неоднократно убеждались, красивая неправда, совокупность великолепных строк и напрасных выводов, хотя для мироздания, где в ходу понятия "блаженство", "всеблагие", "собеседник", "пир", это истина безусловная.

Есть еще самый первый стих самого первого псалма "Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых, и на пути грешных не ста, и на седалище губителей не седе".

И получается очень непросто: "блажен, кто посетил", но при этом "не иде" на собрание нечестивых, а "иде" на пир к "всеблагим".

Именно так, пребывая в миропорядке тютчевских, но никак не агитпроповских категорий, Андрей Сергеев и прожил свою жизнь.

Конечно, говорить о непричастности кого-либо из нас определенному периоду родимой истории значит основательно лукавить: в конце концов, все учились в средней школе и сдавали экзамен по Конституции СССР, все присутствовали на разного рода митингах, все конспектировали лекции по марксизму-ленинизму, а значит, утверждать, что в этом или в чем-то подобном Андрею Сергееву удалось не поучаствовать, было бы неправдой.

И тем не менее совершенно очевидно, что он на удивление упорно сторонился всей этой обязаловки, игнорируя соблазнительные привады и не прельщаясь тоталитарными дарами. Постыдному времени не удалось вовлечь его в подельники, ибо Андрею Сергееву заблагорассудилось заниматься словесностью, не обслуживавшей выморочную государственную культуру, а наоборот, как мы теперь убедились, достойно и спокойно свидетельствовать о ней и о времени.

Делал он это с прирожденной методичностью, используя и упражняя свою безупречную память, и - бесстрашно.

Бесстрашно ли? Несомненно. Хотя жил не безмятежно. Опаска и тревога, как мне в свое время казалось, не оставляли его. Иногда я этому удивлялся, не зная, что причины замкнуться, окуклиться и отъединиться, оказывается, были. Те Кому Надо уже интересовались им, уже некоторых его единомышленников из бытованья изъяли и, можно предположить, прицеливались пресечь его безусловную неблагонадежность тоже.

А он знал цену себе и знал цену им, ибо понял, что к чему, очень рано во всяком случае, намного раньше других. И эта внутренняя, почти врожденная правота, с молодых лет нажитая мудрость помогли ему продержаться (употребим это слово вместо героического "противоборствовать") и устоять (а это вместо героического "выстоять").

В своем большинстве наше общество - люди с бессмысленным, ибо безмысленным прошлым, с весьма бестолковым и неотчетливым настоящим и совершенно непредусмотренным будущим.

У него в отличие от этого большинства наличествует всё: настоящее Прошлое и настоящее Настоящее. А теперь уже и настоящее Будущее.

Достаточно прочесть одно из последних эссе "Вариации на тему анкеты "ИЛ"", где он очерчивает круг своего детского и юношеского чтения, а также дальнейших читательских и профессиональных пристрастий, чтобы убедиться, насколько ушедший в себя, малодоступный постороннему влиянию и постороннему любопытству мальчик, юноша, молодой человек не давал сбить себя с толку.

Скептик станет утверждать, что это, мол, нынешние - вдогонку детским впечатлениям - формулировки. Совсем нет. Невозможно же, чтобы ради рутинной публикации кто-то пишущий о читательском опыте всей своей жизни перечитал все сначала для сегодняшних зрелых выводов. Доказательством пусть послужит и следующее частное свидетельство его рано сложившегося вкуса и эстетических ориентиров.

Вот лет сорок назад, когда вовсю внедрялись хрущевские мутанты сталинской архитектуры вкупе с разными пятиэтажными фанзами, я, несогласный со всем этим и многим прочим студент, насмотревшись во внезапно появившемся в библиотеке нашего института французском архитектурном журнале "L'architecture d'aujourd'hui" фотографий новой архитектуры - ошеломительных чудес модерна, в каком-то разговоре восхищенно рассказываю о них Андрею. "А мне, - замечает он, - нравится вот такой московский классицизм" и указует на какое-то совершенно, по моему тогдашнему мнению, непрезентабельное строеньице в арбатском переулке...

Как получаются такие молодые люди? Ведь он уже и тогда если утверждал что-то - то интенсивно и бескомпромиссно. И настолько безапелляционно, что это кого-то могло даже не устроить, кого-то обескуражить, а кого-то, быть может, и позабавить. Но, если с ним бывало трудно согласиться, куда труднее было ему возразить, ибо в подкрепление своего суда и мнения он обязательно располагал аргументами, против которых было нечего сказать.

За это - в лучшем случае - ворчание одна знакомая прозвала его Собакевичем, и прозвище могло быть сочтено безошибочным, если бы наш Собакевич не относился с деятельной добротой и энтузиазмом ко всему и всем, в чем и в ком находил вкус и талант. Он всегда ободрял и поддерживал тех, кого полагал одаренными людьми, помогал им, не уставал пропагандировать их творчество. Благодаря Андрею я, например, узнал отменных Александра Левина и Владимира Строчкова. А как мгновенно и обеспокоенно он отреагировал на замечательного "Карамзина" Людмилы Петрушевской, невесть за что поруганного критиками, с какой апологетической настойчивостью он свидетельствовал о поэтах круга своей молодости, как последовательно утверждал их место и авторитет в теперь наконец-то явной истории нашей литературы! Он и дружил с достойнейшими из достойных, пользуясь их ответной взаимностью, доверием и уважением.

Еще было творчество. Всегда было. Городу и миру - переводы, для себя стихи и проза. Переводы - это и по любви, и потому, почему в нашей недавней империи странная эта деятельность, эти гравюры от изящной словесности привлекали и отвлекали от собственного творчества многих и многих. Речь тут не о "панаме" стихотворства по подстрочникам, а о некоем заповедном убежище для адептов подлинного культурного процесса.

Потом пришло новое время. Бесцензурное и неподцензурное. Начинает появляться то, что долгие годы создавалось подспудно и потаенно. Андрей замечательно открывается. Проза, поэзия, эссеистика, литературные портреты, новые замечательные переводы. Выходит уникальный "Альбом для марок". Потом лавры Букера. Он веселеет, охотно дает интервью, делясь с нами тем, чего не мог долгое время сказать, появляется на людях и не торопится домой со всяческих литературных праздников, вернисажей и прочих сходбищ, при том что его присутствие каким-то неуловимым образом явно облагораживает и легализует причину, ранг и атмосферу всякого собрания.

Теперь необыкновенного этого человека больше нет.

Теперь он в Будущем, которого мало кто удостаивается. В Настоящем Будущем, ради которого не следовало проматывать Прошлое, как бы оно ни складывалось, и проживаться в Настоящем, какое оно ни есть.

IV

ПРОСОЗИДАВШИЕСЯ

На некоем съезде полонистов в пряничном и готическом Торуне во времена почти уже не застойные я в качестве новинки родимой мысли и образной речи позволил себе неофициально исполнить частушку (разумеется, в полном ее оригинальном варианте):

Пароход стоит на мели,

Капитан кричит: "Вперед!"

Как такому (допустим... раздолбаю)

Доверяют пароход?

С единомышленником из ГДР мы дотошно перевели для столпившихся коллег частушку на польский, а те как дети порадовались и ей, и достоверному переводу. Но тут я спросил у внимавших, в чем смысловая суть данной фольклорной безделицы. Научно разобрав текст, одни указали на уместную характеристику капитана, другие - на неоправданность его действий, третьи, стараясь меня не обидеть, намекнули на символический масштаб образа: мол, пароход - это СССР, а капитан...

Однако никто не угадал (они же в своих народных демократиях до нашего маразма так и не дожили!), что паролем частушечного абсурда следует счесть словцо доверяют, ибо доверить что-либо можно лишь субъекту некомпетентному, не имеющему никакого понятия о порученном деле, полагая, что головастый мужик благодаря природной смекалке с ним справится.

Никто не указал и на то, что непосредственным, хотя и косвенным участником частушечной коллизии был я сам - современник и подельник созидания пароходов, мелей и капитанов с их непостижимыми выкриками.

Если эту историю, включая хохот слушателей замечательной частушки, вы сочтете выдумкой, прошу вспомнить выраженьице "грамотный академик". Уж его-то слыхали все. А раз все, то все и сокрушимся по поводу сами знаем чего.

Я - созидатель, вы - созидатели, мы - созидатели, непрестанно доверяли пароходы грамотным академикам, соглашаясь при этом, что общий план нашего созидания бесспорен и убедителен: преобразованием экономических основ преобразится человек, и настанет благонравие и благоденствие.

Однако это взгляд слишком общий, поэтому возьмем кадр крупней, приблизимся непосредственно к конкретному созидательству, повспоминаем, как оно, черт побери, происходило.

И окажется, что переводить частушки на польский мне уже случалось. Во вспоминаемое время гастролировавший в Волгограде Московский мюзик-холл собирался в Польшу. Программу задумали играть на польском языке, ибо успеха мюзик-холльному действу, если ни слова непонятно, ждать не следует. Перевести тексты и разучить роли с актерами Марк Розовский, тогдашний главный режиссер, предложил мне. Пораженно вспоминаю, как здорово совладали с польской фонетикой звезды спектакля Любовь Полищук и Лев Шимелов.

В Волгоград, откуда мюзик-холл убывал в ПНР, принимать программу прилетела министерская комиссия. Уселась чинно в ряд. Слушает. Шимелов шпарит по-польски, Полищук поет по-польски. Кордебалет канканирует молча. Комиссия вникает, но в головы ей почему-то лезет только судак под польским соусом. Первое отделение вникает - без толку. Второе отделение вникает ноль. Настает обсуждение. Грамотные академики хмуро молчат. Но вот один произносит: "А не унижаем ли мы русский язык и не даем ли этим карты в руки тем, кому это на руку?" Члены сурово кивают. Гастроли начинают накрываться. Делается слышен полет волгоградской мухи. И тут грамотный академик из мюзик-холльного лагеря изрекает следующую чушь: "А если сперва музыка, а потом выходит Шимелов и по-русски говорит: "Дорогие варшавяне, вас приветствует Московский мюзик-холл!" А дальше уже все по-польски?" Видали бы вы, с каким достоинством и значительностью была одобрена толковая идея. Севший было на мель коллектив стал сниматься с мелководья в Польшу.

На третьем курсе строительного института, где в Эпоху Созидания я образовывался и где в учебниках ради борьбы с низкопоклонством стояло, что Готфрид Вильгельм Лейбниц на самом деле - Лубенец и полабский славянин, а кремлевские зубцы как архитектурный элемент объявлялись единственными в мире (что, конечно, брехня), мы выполняли незатейливые (в отличие от института архитектурного) курсовые проекты, получая на четвертушке синьки абрис пустого фасада для уснащения его членениями и деталями. Мне досталось разработать фасад ФЗУ, и консультантом моим оказался незаметный человек в выцветшем от поношенности и со вспухшими карманами пиджачке. У человека было безучастное лицо с несколько красноватым носом.

Я расположил по фасаду горизонтальные окна, переплеты коих изобразил в конструктивистских ритмах, а крышу снабдил огорожей из сваренных водопроводных труб (сейчас так выглядят тротуарные ограждения). Роскошествами, обязательными для тогдашней архитектурной мысли, я не воспользовался. Совершил же сказанную крамолу не без умысла и не без фрондерства.

- Откуда вы это знаете? - глянув на ФЗУ, тихо спросил преподаватель.

- Знаю, - самоуверенно сказал я, - а еще знаю, кто вы!

У консультанта покраснели веки, но ожили глаза, и, поправляя элегантным карандашом что-то в моем чертеже, он повел тихий невероятный разговор и позвал посетить переулочный его, знаменитый, но никому на курсе, кроме меня, не известный дом.

То ли проспав, то ли предпочтя какое-то дурацкое свидание, я к хозяину небывалого дома так и не пришел. А он, кого Эпоха Созидания допустила лишь во внештатные консультанты к третьекурсникам Строительного (не Архитектурного!) института, был великий Константин Мельников...

А сейчас, между прочим, мы тоже созидаем по схеме - через преобразование экономики ставим человека с головы на ноги ради долженствующих настать благолепия и благополучия.

ГЕРОДОТОВЫ АТАРАНТЫ

То и дело разные добрые люди, полагающие смыслом жизни озабочиваться остальными людьми, утыкаются в неотвратимого оппонента, и телеэкранный этот булыжник с ямочкой на подбородке сурово выговаривает им: мол, народу это не надо, народу вы чужды, народ даст вам от ворот поворот - говорит мордоворот, и руки у вас опускаются, и вместо небес в алмазах вы видите их в крупную клетку. Блок ложится лицом к стене, а Зощенко перестает писать.

И не обязательно из чувства страха. Тех, кто надеется быть "любезен народу", замечания мордатого все-таки озадачивают, хотя с ним можно бы и не церемониться. Подобное вышучивается подобным: "Английскому пиплу ваше творчество чуждо и непонятно", - должен бы заявить британский демагог. Идиотизм каменных слов в остраненном варианте комичен. Но от этого не легче, а все потому, что слово "народ" - емкий омоним. Куча смыслов и бессмысленностей.

У Пушкина, например, тот, который безмолвствует, - чернь, толпа, праздный люд, собравшийся на площади и ожидающий державных новостей.

Обстоятельный Даль, приводя многосмысленное слово, приводит и обширную фразеологию и даже подбивает этносоциальный итог: "Чудския племена у нас все русеют и сливаются в один, великорусский народ, а татары и жиды остаются отдельными народами".

Но что такое "народ" по мордатому оппоненту, от имени коего тот клеймит мою рукопись, ваш балет, ихний кинофильм или евонный натюрморт? Все, кроме меня или вас? Или все не интеллигенты? Или особи, занимающиеся физическим трудом? Или жители деревень? Или кто не имеет высшего образования? Или простонародье - те, кто не принадлежит к привилегированному цензу? Или вообще все население страны? К примеру, француз сказал свое слово, а британец - свое, вот вам и Столетняя война...

Булыжник с ямочкой в это не вникает, он стращает неконкретным. Его пугало - собирательный образ. Но булыжник - орудие пролетариата, а у нас с вами кроме Даля всего и есть что, допустим, Геродот, каковой сообщает: "...еще через десять дней пути опять находится соляной бугор, и вода, и люди вокруг, имя же им атаранты; они один из всех известных нам народов не имеют отдельных имен, сообща зовутся атарантами, а порознь безымянны. Сии атаранты, когда солнце стоит прямо над ними, проклинают его и поносят дурными словами..." (за отсутствием места цитату не продолжаю интересующиеся найдут).

Ага! Нас пугают атарантами! Ну и ну! И всё же... Ведь мы же интеллигент и, понимая, что темные эти намеки - чушь, вину на себе отчего-то ощущаем и некую правоту за булыжником признаем. Мы съеживаемся, опасаясь, что на что-то и впрямь замахнулись, кому-то и вправду чужды. Но кому? Чему?

Вероятнее всего, - угадываем мы - укладу. В западных категориях традиции. В этом случае любое новшество (начинание, намерение, дерзание) обязательно вредоносно, ибо нарушает благолепие народной жизни, а судия наш готов стоять за нее насмерть. Это его бредовая идея. То есть - шаровары, гуни, чуни, плахты, порты, сморкание в горсть, плевание от ячменя в глаз, а также словцо "удаль", означающее оживленное состояние наших людей, коему они искренне изумляются, чем и чванятся.

Но это уже апология национального идиотизма, ибо выходит, что первый атарант, показавший односельчанам колесо, тоже был чужд "народу", по каковому случаю кто-то витийствовал, кто-то безмолвствовал, а кто-то бездействовал - ссылка на "народ" чревата ссылкой на каторжные работы...

А между тем дел в мире - не переделать. Голодному помоги. Несведущего просвети. Неумелого научи. Растерянного наставь. Отчаявшегося ободри. Любящего не морочь. Что же касается уклада, тут, похоже, только одни японцы и прорвутся в третье тысячелетие.

Увы, наш интеллигент ко всему этому никак не применится. Он - rara avis. Редкая птица.

Помесь пуганой вороны и стреляного воробья.

КОМПЛЕКС ПОЛНОЦЕННОСТИ

Институтские военные сборы были каторжными - целый месяц мы, предназначаемые в саперы, строили мосты, рыли окопы, минировали, взрывали и вдобавок отрабатывали шаг на плацу.

Приданный нам старшина, уроженец неимоверного захолустья, обалдев от вида бессчетных полковников нашей военной кафедры, усердствовал сверх всякой меры. Дабы урезонить жестокого дурака, его, не бывавшего никогда ни в каких городах, предупредили: "Придешь в Москве на танцы, набьем рыло!" Это помогло. Поселковому воображению старшины никакой город без танцплощадки не представлялся.

А ведь случается, что вот такой райцентровский простофиля, ко всеобщему изумлению, предстает миру не на московских танцах, а на высоком месте, на каком сиживал, скажем, незабвенный Рафик Нишанович. Настырный паренек с полустанка гвоздь забьет всегда. И метрополию освоит. И займет позиции. Часто - высокие. Иногда - самые.

"...одну из комнат, - сообщает Бальзак, - занимал молодой человек, приехавший в Париж из Ангулема изучать право... Эжен де Растиньяк, так его звали, принадлежал к числу молодых людей, которые... подготовляют себе блестящую карьеру... приспособляя свое образование к будущему развитию общественного строя, чтобы в числе первых пожинать его плоды".

Наш юноша не из какого-то Ангулема. Он уроженец поселочного образования из семи щитовых строений. Вокруг - ни дерева, ни куста. Правда, есть речка. Но это не река Гераклита, куда не войдешь дважды, ибо всё течет. Это река, куда не войдешь однажды, ибо течет - всё.

Тем не менее, наш юноша (или другой какой, схожий с ним честолюбец) жизнь победит.

Оттого, наверно, в руководителях везде и всюду оказывались сплошь приезжие. У нас - из Симбирска, из-под Елисаветграда, из Гори, из Калиновки, из Каменского, из села Привольного. Москвичей и ленинградцев не случалось разве что Косыгин. И окружали они себя статистами тоже из захолустья, тяготясь высокомерной столичной публикой. Неприязнь депутатов к Гайдару помните такого? (а он себе на беду и английский знал!) - явно возникла на уровне подсознательного.

Обосновавшись в стольном граде, приезжие руководят нашей с вами жизнью, плывя по Гераклитовой реке на белых теплоходах и совершая разные мерзости скажем, под холуйские аплодисменты строят в Кремле крупноблочный дворец, прорубают авеню через средневековый Париж или дохристианский Рим, а бывает, и настойчиво внедряют в орфографию написание заец.

Освоив все что можно (кроме нормативной родной речи), они тем не менее остаются теми, кем были, то есть выходцами из обескультуренной среды, хотя на "культурность" претендуют, и если не налаживаются писать стихи, то лобызаются на вернисажах с кем не следует.

А между тем, оставив нашего героя у поганой речки, мы не доглядели, как он, сладив с первыми житейскими каверзами, сразу закалился и приезжает на трамвае в обшарпанное московское общежитие, где, лежа на койке, глядит в потолок. И хотя, по мысли Мармеладова, надо, чтобы каждому человеку было куда пойти, - ему пойти некуда. Глядя в потолок, он думает о том, что нам-то с вами пойти есть куда. И до многого додумывается. А за стенкой вьетнамские студенты жарят на азиатской жаровне и на прогорклом масле добытые по дешевке с бойни коровьи хвосты.

Однако наш Растиньяк, хотя и прозябает не в пансионе мадам Воке, а на общежитейской койке, своего не упустит. Тут он вне конкуренции.

Но разве же в столице нет своих гордецов? Почему тогда они пасуют столичные его современники?

Потому что он вышел в путь с котомкой, а они - в гастроном с авоськой.

В отличие от пришлеца, который обстоятельства себе создает сам, столичный житель - заложник обстоятельств сложившихся. Провинциал въезжает на трамвае в свою спесивую судьбу как есть - без истории вопроса, без связей и без оглядки на что-либо. Для горожанина же, кроме трамвайных, имеется целое множество накатанных путей - семейные традиции (он обязательно пойдет в невропатологи, раз невропатологи - папа и мама), круг общения, ранняя усталость от успехов или неуспехов, отсутствие долгого дыхания и тренированных для победительного марафона выносливых мышц.

Все сказанное не относится к честолюбцам и гордецам, ступающим на стезю нормальной профессии или вдохновенного поприща. Побеждать столицы - их прямое дело. Поэтому из Холмогор придет Ломоносов, из Таганрога - Чехов, а стопы Нуриева ради мировой славы обязательно отрясут прах башкирского проселка.

Речь не об этих. И не о Чаплине, который, сбежав из лондонской глухомани и подплывая к Нью-Йорку, грозится его победить. И не о Бальзаке, уроженце областного города Тура, написавшем:

"Оставшись в одиночестве, студент прошел к высокой части кладбища, откуда увидел Париж... Глаза его впились в пространство между Вандомской колонной и куполом на Доме инвалидов - туда, где жил парижский высший свет... Эжен окинул этот гудевший улей алчным взглядом, как будто предвкушая его мед, и высокомерно произнес:

- А теперь - кто победит: я или ты!

И, бросив обществу свой вызов, он, для начала, отправился обедать к Дельфине Нусинген".

Но тут и в нашем тексте произошли обеденные события, ибо в стенку постучали. Это вьетнамские ребята пригласили нашего угрюмца на коровьи хвосты.

"Вилку только захвати!" - сказали они.

КАК ЛЕММИНГИ

"Увы, история человечества - еще и цепь великих разрушений, и если подумать, каким образом до изобретения пороха рушили разные несокрушимые стены, наше изумление работой художника уступит место недоумению и непостижимости того, какая для черного дела требовалась настойчивость и как такое производилось", - заметил автор в каком-то из своих размышлений.

Кстати, сокрушение циклопической кладки Соломонова храма, Баальбека или чего-то, сложенного на яичном белке и на годами лелеемой, без остатка прогасившейся сметанообразной извести, на которую пережгли мрамор эллинского храма вон с того холма, совершалось, дабы вместо каменного чуда оставить пустырь.

Каким образом невероятные постройки обращали в прах? Какое нужно вдохновение, чтобы так досконально крушить?

Вот громадная стена из гладко отесанных глыб. Каждая - с подземный переход. Под самую верхнюю неделями вколачивают ивовые клинья, поливаемые затем водой, дабы, разбухнув, те глыбу приподняли. Камень зацеплен крючьями. От них - канаты, наворачиваемые внизу на вороты тыщей лошадей и смердов. Вот громадина дрогнула, десятники орут, лошади визжат, рабы рвут жилу. Страшный параллелепипед срывается. Гудит земля, пыль до небес, а он как назло упал к подножью, так что свежие упряжки по особой дороге отволокут его, дабы клинья, молоты и труд сотен людей раздробили глыбу в щебень. С ней покончено. Но в стене таких бессчетно, а еще - замок врага, и храм врага, и жилища бояр его, и колодцы поотравить, и слободы пожечь, причем руины нежелательны - не проведешь плугом борозду. Цель антихристовой работы одна: мерзость запустения.

Как же не терпелось узреть этот прозор - брешь в ходе времен, сразу зарастающую травой! Как подмывало унести ради пустого места упакованный по-магазинному рейхстаг!

Однако пуще ярости разорителей поражает дьявольская черта созидания разрушительная работа творчества, ибо разве не каменщики с архитекторами пережгли на известь белый храм?

Не я ли когда-то опиливал слободской ножовкой углы дубовому столу, превращая его в вожделенный круглый, чем лишил старика возможности оставаться раздвижным, то есть служить застольем многим гостям, а мне ночным ложем, когда эти гости наезжали? Разве не ваятели Кватроченто устраивали каменоломни в Колизее, дабы не тратиться на дальние поездки за мрамором? Разве не Ломоносов перешиб немецкими ямбами хребет доведенной было Тредиаковским до совершенства силлабике, чем обеспечил силлабо-тонический триумф русскому стиху?

И значит, по случаю всякой удавшейся новации следует воздвигать храм Спаса на Крови. На крови предшественника, ибо предшественник всегда повод для отрицания. А всё потому, что перволюди, вкусив от древа познания добра и зла, их как раз и не познали. Наркотизированные сатанинским яблоком пусковой библейской дискетой, вовсе не содержавшей файла "добро-зло", но файл любопытства как такового, загружающий в нас жажду познания, жизнь во имя познания, любовь во имя познания и, конечно же, смерть, ибо из-за нештатной дискеты компьютер все-таки зависает... Для красного словца пусть он будет марки "Apple" (см. англо-русский словарь и фамилию автора этой книги).

Автохтоны Южной Америки каждые сто лет самоубийственно уничтожали следы собственного бытованья, дабы начать всё сначала. Схоже ведут себя зверьки лемминги, когда, расплодясь, миллионами устремляются без дороги к какой-нибудь круче и совершают массовое самоубийство, бросаясь с нее в воду.

Европа пресуществлялась иначе. Идеи побеждались новыми не сразу. Ренессанс неспешно зубоскалил над готикой, но в свою очередь был выживаем суетным великолепием барокко, а тут жеманное рококо уже усаживается на пуфики, хотя наполеоновский ампир не за горами египетских пирамид и египетских ассоциаций... А последний великий стиль - изощренный, чувственный модерн? Куда дальше-то? А дальше некуда - геометрические города и стеклянные небеса с дробленными в них облаками...

Но это - вообще, а если в частности, то чем успешней факт вдохновения, тем пагубней разрушительный эффект. И пускай поэт заклинает: "Молчи, скрывайся и таи!" - собратья его "и чувства, и мечты свои" вверяют хоть кому, разбалтывая их толпе, то есть пошлякам.

Вспомним Паустовского и воспетые им (а значит, затем вытоптанные) Коктебель и Мещеру. Вспомним Окуджаву, указавшего болванам точечку на земном шаре - Арбат.

Они же оба - гаммельнские крысоловы, за чьей дудкой охочими толпами устремились дети и крысы. Причем дети с годами стали краеведами, а крысы туристским сбродом в кроссовках.

Французские писатели с Провансом тоже переборщили. Теперь там околачивается кто ни попало, дыша степным воздухом и покупая сушеные травы, отменные в еду. Сочинения воспевателей Прованса никто, ясное дело, не знает, ибо эта штука посильней легкоусвояемого "ах, Арбат, мой Арбат!", при том что человек толпы, дабы сохранить лицо, никогда не признается, что был кем-то увлечен и совращен. И явись сейчас на Арбат Булат Шалвович, и стань он увещевать: "Чего вы тут шляетесь? Это же моя религия, а вы с медведями фотографируетесь, армейскими обмотками торгуете!" - Великий Инквизитор променада ему заметит: "Зачем ты пришел нам мешать?"

Оно так, но раз уж были помянуты Достоевский с Паустовским и Окуджавой, хочется сказать два слова о себе. Ибо это я сочинил встарь шлягер "Руды, руды рыдз!", не смолкавший в поездах и на пароходах, за что, проживая в блочном доме с нулевой звукоизоляцией, немедленно поплатился: мой сосед терзал дефицитную пластинку сутками. "Руды, руды рыдз, ну окажись поближе!" - хотя куда уж ближе? Сон и покой кончились! Встретив соседа, я спросил: "Чего это вы такое заводите?" Он снизошел до объяснения. "А кто слова сочинил - не поглядели?" Сосед высокомерно хмыкнул. Вернувшись домой, сосед на этикетку, надо полагать, глянул, ибо больше ни разу пластинку не поставил.

ИНОХОДЦЫ

В историко-революционном фильме "Две жизни", который в начале шестидесятых снимал чрезвычайно матерый режиссерище Леонид Луков, я по молодости лет отвечал за истинность и правдоподобие исторического антуража.

"Так, - сказал мне обнаруженный в Эрмитаже чиновник Министерства Двора Его Императорского Величества, - ваш режиссер желает снять бал в Зимнем дворце? Похвально. Правда, после 1905 года государь в Зимнем не жил и балов не устраивали... Ну да, ну да - условность... Но кто же там будет танцевать? Ага! В городе два балетных театра! У вас хорошие актеры... О! Сам Дружников! Увы, на придворных балах танцевали кавалергарды. А их изобразить..."

Homo sapiens в который раз утратил стать и поступь.

А он и без того единственное из существ, лишенное видовых движений. Неуклюжий, сутулый, размахивающий руками - человек забыл двигательную повадку, какая от природы присуща каждой твари, дабы, как должно виду бобру, росомахе, рыбе, крабу - пользоваться единственно пригодным для житья типом движений. У всех дроздов одинаковая побежка, у воробьев одна и та же "поскочь", все раки пятятся, кобры одинаково молниеносны.

Случалось ли вам видеть споткнувшуюся кошку? Мне - да. Зацепившись за что-то, она оступилась, отчего не смогла толком добежать куда хотела. Кошка сконфузилась и даже оглянулась - не заметил ли, не дай Бог, кто-нибудь.

А мы - и увальни, и тюфяки, и косолапые, и косопузые, и слышим не ухом, а брюхом. Заставь нас Богу молиться, мы лоб расшибем, и руки у нас крюки, и растут из всем известного места, причем левая не знает, что делает правая, меж тем как любая животина ставит заднюю конечность точно в след передней, то есть задняя нога у нее всегда знает, что делает передняя. Разве что африканцы да еще аборигены сумчатого континента, дольше прочих застрявшие в каменном веке, сохранили биологическую память, но и то не так чтобы очень.

Куда нам до журавлиных танцев и тетеревиных токов - наши ухаживательные церемонии жалки и несуразны. Распускание рук и хватательный напор вульгарны. Мы стесняемся этого и, неуклюже высвобождаясь из одежд, со стыда выключаем свет. Стриптиз проблему не решает. А коллоквиумы насчет эротики и порнографии? Знает ли подобную чушь природа?

И все же в подсознании ущербного homo sapiens кое-что брезжит. Его интригуют полеты во сне и наяву, сомнамбулические прогулки по карнизам и "лунный шаг" Майкла Джексона.

Невесть с чего человек от начала времен самозабвенно предается танцу. Зачем бы, казалось, эти бессмысленные телодвижения? А вот зачем. Нас приваживает их изоморфность и одинаковость. Одинаково вальсируем, одинаково изображаем охоту на мамонта, одинаково движемся в чеченском боевом круговращении. Танец - это греза об утраченной пластике, попытка нашарить видовую стать, повадку и поступь.

И танцуя этак, мы невесть как измыслили параллельное природе совершенство, кодифицировав при Людовиках классический балет - умозрительную апологию движения, систему жестов и поз, сколь надуманную, столь и прекрасную. С единственно возможной пластической логикой, с пятью неукоснительными аксиомами - позициями, позволяющими танцовщику вдохновенно стартовать в единственно безупречные па. Но как такое выдумано? А вот так. Как англичане выдумывают собак? Черт их знает!

Тоска по свальной повадке угадывается и в строевой муштре. Шагистика уставная иноходь. В природе иноходь - редкость, и за невалкую езду иноходцев ценят. Можно обучить этому шагу и простую лошадь, но натасканный иноходец быстро сбивает копыта...

Мой однокурсник Х-ский, был иноходец прирожденный и ко всему еще совершенно лишенный координации. Ползя по-пластунски, он, как большое кафкианское насекомое, елозил на месте, а швыряя гранату, так запоздало ее отпускал, что попадал себе в ногу, и в бою, выходит, был бы разорван в клочья, что, кстати, избавило бы наступающую нашу армию от столь поганого солдата.

"Да, кавалергарды... Порода! - грустно сказал мне бывший чиновник Министерства Двора. - Понимаю, вы приложите все усилия... Но это, молодой человек, все равно будет маргарин..."

IN TELEGA

Лет двадцать назад у нас на удивление бойко охватили западную моду сумки из мешковины с трафаретными надписями. Такая удаль оказалась возможна, поскольку народ наш - прирожденный мешочник - привычку к дерюжине всосал с анилиновой краской леденцовых петушков и мешок чувствует отлично. Оттого-то вровень с заграницей и появились домодельные торбы на хороших коноплевых веревках, хотя и с ошибками в ненаших надписях.

Потом дерюжная мода кончилась, потом кончилось еще многое и стало мы знаем как: красные знамена пошли на красные пиджаки, несметная вохра ГУЛАГа, а также топтуны, филеры, соглядатаи, сикофанты и мордовский конвой, обслуживавшие помянутые знамена, охранный инстинкт своей породы поставили на службу пиджакам и сбылось, что любая кухарка может управлять "мерседесом".

Всё себя перевозвеличило и перенарекло: балетные училища стали Академиями Танца, российский флаг зовут румынским словом триколор, поезда метро предваряет сигнал сиднейского аэропорта, сельские школы теперь царско-сельские лицеи, а блуд с лицеистками - презумпция невинности.

Минуя однажды в эпоху мешочной эстетики кафе "Синичка" (тогда осваивали пошлости типа торт "Клюковка" и младенцев переименовали в грудничков), я заметил таксисту: "А "Синица" не лучше?" "Грубо как-то", - возразил таксист.

А тут при родимой недоразвитости вкуса и чувства меры по нашим проселкам уже катят в кухаркиных "мерседесах" долгожданные дешевка и завозная пена и наступает эпоха тотального перехода "из грязи в quasi", ибо больше незачем набираться ума, всё постигнуто за тебя, а ты знай нажимай кнопки. И не нужна теперь никакая логарифмическая линейка - венец творенья из нежного дерева, оклеенный то ли слоновой костью, то ли перламутром. Не нужны таблицы Брадиса, которые этот зануда целую жизнь вычислял на бумажке. Незачем помнить про дважды два - всё и так вот оно: хоть Гомер на дискете, хоть визуальный ряд интимных позиций, доступных путнику в тамильских борделях.

И хотя Экклезиаст, покачивая головой, бормочет: "Во многая информации многая информация, и умножая информацию, умножаешь информацию", плевать мы на это хотели.

Пускай вышесказанное приложимо к дорвавшейся до стриптиза и газированного аспирина толпы, но есть чернь, по образованию и роду занятий претендующая на роль культурную, и тонюсенький слой российской интеллигенции (от intellego) затоптан этой шантрапой - скорохватами и неучами, чей intellego правильней произносить in telega.

И прошу за латынь не пенять. Я не столько чванюсь ею, сколько показываю, что иностранные, как, впрочем, и родимые выражения в отличие от изготовителей мешочных сумок употребляю к месту и правильно, а вот на любимой моей радиостанции некая вялая особа, подлавливавшая на языковых казусах слушателей, посулив им, что "через пару-троечку минут мы выявим победителя", сама за эту "пару-троечку" ухитрялась замусорить родную речь, произнеся, скажем, словцо "подростковый" с ударением сами знаете каким.

Но что нам эта нетвердая в профессии дама, если пора посудачить относительно марксизма в языкознании целых стран.

Украинские патриоты стоят на том, что по-русски следует говорить "в Украине", так как форма "на Украине" низводит суверенную державу до географического понятия. Беднягам не приходит в голову, что столь дурацкими фанабериями они окарикатуривают подлинное достоинство своей страны, ибо если предлог "в" счесть главным признаком государственности, то Украине пора устанавливать дипотношения с Гренландией и Крымом, ведь говорится "в Крыму", "в Гренландии" (хотя сказать "на Украине" все равно что сказать "на Руси", так что поостынем. Не говорить же "в Руси"!).

Происходящие от in telega следов в культуре не оставят, но наследят, и если обелиски в Египте показывали Время Истории, их обелиски показывают Время Безвкусицы - скажем, удачно нареченный тишинскими торговками "Гогин Член".

Неосновательные и высокомерные, эти наши современники циничны, но службу знают. Некий детский писатель, проживающий сейчас в стране, размеры которой куда меньше размеров его холуйства, едва помирал очередной генсек, уже топтался в приемной у нового с немалым штабелечком (эта шкура всегда замечательно издавалась) своих навазелиненных книг.

А меж тем мой друг, хороший писатель и добрейший человек Лев Новогрудский, прошедший, кстати, всю войну, сейчас нет-нет и глотает таблетки, чтобы легче дышалось и лучше ходилось. А к нему подкатывается телевидение, разнюхав, что во время оно Лева был непревзойденным "линдачём" - то есть лихо танцевал строго-настрого запрещенным стилем "линде". А телевидение надумало нам эти крамольные довоенные танцы показать. Лев же Новогрудский, чтобы легче дышалось и ходилось, как раз собрался в Дом творчества. Телевизионщики умоляют его задержаться. Он, небрегая бесценной путевкой, задержался. А они съемки перенесли, но сказали: "Вы поезжайте, а мы вас когда надо привезем (сто тридцать километров). Вы нам станцуете, а мы вас бережно отвезем". И привезли (пропал один путевочный день). Потом целый день снимали. А потом не заказали машину обратно, и деликатнейший мой друг, глотая таблетки, повлекся в декабрьской тьме на электричку, чтобы два часа в ней ехать, потом во мгле нарождающегося утра час ждать автобус, потом от остановки, глотая таблетки...

Я бы телевизионную эту шантрапу пожизненно приговорил к распространению по электричкам в дорассветные декабрьские утра иллюстрированного издания "ТВ-Парк".

Увы, пока мой товарищ тихонько идет к своей путевочной обители, шантрапа катит или в Украину, или мимо Гогиного Члена в Туретчину и через пару-тройку лет до своего доедет, ибо какой русский не любит быстрой "Мазды" (ударение вам уточнит языковедка с моей любимой радиостанции).

ОХРАНА ОКРУЖАЮЩЕГО ЧЕТВЕРГА

Да. В заголовке игра слов, хотя дело не в острословии - вместо четверга сойдет любой другой день (даже среда), обращаемый нами в свалку амбиций, метаний и начинаний.

Среда не сгодилась. Она, допустим, сегодня, и насчет необходимости ее охраны всем известно и так. Перемены или нежелательны, или невозможны. А день завтрашний не образовался и предстоит.

Разумеется, "будет день, будет и пища" - то есть наше завтра предопределено. Однако в наметках Провидения не все неукоснительно и кое-что зависит от нас самих.

"По соседству с тем виноградником было грушевое дерево, усыпанное плодами, не привадливыми ни видом, ни вкусом. Дабы отрясти его и забрать груши, мы, бесчестные подростки, отправились поздней ночью, затянувши для этого пагубным обычаем игры наши на площади. Мы набрали в преизбытке не трапезы нашей ради, а чтобы бросить вепрям, хотя и съели толику: поступили же таково тем охотнее, что делать это возбранялось.

Вот сердце мое, Господи, вот сердце мое, над коим смилостивился ты, когда оказалось оно на дне пропасти..." - сокрушается в знаменитой "Исповеди" епископ из Гиппона Царского блаженный Августин, строгий к себе человек...

Как-то, прогуливаясь по Новому Арбату, я увидел, чего увидеть не ожидал. Пьяного китайца. Весь счастливая радость, он шел, усердно раскачиваясь и самозабвенно распевая. За удальца стало тревожно - во-первых, потому, что он почему-то китаец; во-вторых, потому, что он хотя китаец, но почему-то пьяный; в-третьих - потому что китаец, притом пьяный и вдобавок поет; в-четвертых - потому что пьяный, потому что китаец, потому что поет и потому что поет такое, чему не подпеть: пентатоника нашему горлу недоступна. Словом, человеку запросто могли начистить клюв. Но беспокоило и тревожило что-то еще. И меня вдруг осенило: наши пьяные - не поют!

А ведь пели! И как! Какой удалью дышала, скажем, музыкальная пьеса "Бывали дни веселые"! И ведь именно по вокалу обнаруживала подгулявших милиция, находили мужей жены, сбредались у пивных друзья. Люди постарше подтвердят. Что же теперь - народ мутировал, утерял кантилену и бодун губит человека, не спевшего даже ноты?

Один друг мне сказал: "Когда снимаешь дачу, спроси, есть ли на участке лягушки. При малейшем нарушении среды они исчезают первыми. У них отсутствует защита".

Если следовать смыслу пословицы "у трезвого на уме - у пьяного на языке", нашей подкоркой овладел грех уныния, сломана модель привычки - на язык пьяному не приходит то, чего нет на уме. Шиллеровское "элизийское дитя" - радость покинула душу. Лягушки родимой удали передохли. То есть жди урона отовсюду и успевай охранять четверги.

И вот, исполнясь решимости, мы выходим из дому на проспект... И сразу: почему "проспект"?

Когда-то, отправляясь в Ленинград, москвичи уезжали не столько в другой город, сколько в другой мир. Поезд "Красная стрела" оказывался темно-синим, а улицы после московской кривоколенности изумляли прямизной, называясь при этом почему-то "проспектами". В городских традициях так бывает. В Италии, скажем, только в Венеции улочка называется "calle". Это - венецианское. Как гондолы, дожи и догарессы.

И вот для кривейших московских трактов уворовывается именование "проспект", копирайт на которое - у Питера, и поветрие тотчас подхватывают разные городишки с хотя бы одной асфальтированной улицей. И это не ценности, захваченные в результате военных действий, насчет которых Думе всегда есть что сказать, это ценности города Питера, переданные без спросу Москве. Но куда смотрели и смотрят питерские дожи?

Господин гонфалоньер Лужков! Вернув чужое, вспомните уж заодно и про московские "дороги" - Смоленскую, Калужскую и т. п., а то получится, что блаженный Августин был куда совестливей нас с вами...

А тут из витринного телевизора долетает об очередных переговорах России и Украины по поводу Крыма - что там чье. Но где татары?

Согласен: задолго до того как Крым был переэтнизирован Хрущевым, украинцы в виде запорожцев в Крым хаживали, жгли нехристей и возвращались с добычей. Это так. Но и крымские ханы по Украине гуляли, ругались над неверными и возвращались с добычей. Это тоже так. Про то, как Крым стал российским, есть в школьных учебниках. Как татар выселяли из Крыма, в учебниках нет. Кому принадлежат санатории, гора Ай-Петри, коктебельские ферлямпиксы, пионерлагерь "Артек", "Голубой Дунай" в Джанкое и одна моя знакомая в Симеизе, вроде бы на сегодня ясно, хотя не совсем понятно. Но кому принадлежат татары? Или - что будет принадлежать татарам? И когда?..

А на витринном телевизоре возник между тем танцующий мужчина, но с накрашенными губами и в крепдешиновых штанах. Помада, или, как говорят в райцентрах с асфальтовыми проспектами, "губнушка", на нем первейшая, причем ее элегантный тюбик своей мелкой монументальностью запросто даст сто очков обелиску Победы...

За спиной что-то, зарычав, подпустило смраду, и мы, огорошенные танцующим Смердяковым, которого подпустило в наш с вами окружающий четверг телевидение, оглянувшись, ахнули - зеленый газон оказался исковеркан разворачивавшимся грузовиком (руль влево, подаем назад, потом - вправо и вперед). Протекторы громадных колес вывернули черную землю... У отдаленного светофора большой грязный самосвал пускал струи черного дыма из организма внутреннего сгорания.

Вот сердце мое, Господи, вот сердце мое... Но я бы этого мерзавца шофера...

И мы погружаемся, погружаемся в окружающий четверг, и ничего у нас с его охраной не получается. И мы плюем мимо урны на свои намерения.

Поступаем же таково тем охотнее, что делать это не возбраняется.

СРЕДИ ДОЛИНЫ РОВНЫЯ

Ист-Сайдов и Вест-Сайдов в русских городах не бывает - именовать слободы по странам света не заведено. Солнце в умеренном поясе греет в меру - оно не скудно, не агрессивно, а посему небесный его путь жилищам и кварталам не указ. Древнее же понятие посолонь, то есть направление сообразно движению солнца (по часовой стрелке), и соответственно противосолоние относятся к молебственному чину (то же и у сектантов), так что старые распри на сей предмет суть дела внутрицерковные. Нет привычки давать имена и ветрам, они у нас дуют как попало, то есть подветренность с наветренностью в расчет не берутся.

Равнодушие к компасу вполне объяснимо проживанием на Великой Равнине, а также дорогами, каковые ведут куда ведут. Для колонизации Сибири довольно было иметь солнце сбоку. Отсутствие морей по рубежу не порождало географического любопытства и мореходства (вездесущие купцы тут ни при чем), а значит - интереса к ветрам, за ненадобностью не нарекаемым. Разве что у поморов и на больших озерах - там ветер уважают и прозванье его помнят.

Обитатель равнины к горизонтали равнодушен, не то что к вертикали координате его эстетических, духовных и социальных устремлений, откуда и храмы на высоких местах, и долговязые колокольни плюс к тому вертикаль иерархическая. С царем или вождем на верхушке. Горизонталь - вольница. Вертикаль - порядок (или тоталитаризм).

Хотя следы астролябии в равнинном нашем житье необильны, зато флора и фауна, на удивление антропоморфные, исподволь навязывая вождизацию народного сознания, в формировании разных мифов роль сыграли.

Скажем, медведь. Хозяин. Кроме громадности и человекоподобия, на него работает многое. Может задрать корову, но съест и мед, и ягоду, и рыбу, а нет - сосет лапу. То есть всеяден. Способен проспать зиму. Иногда портит деревенских девок. Среди зверей другого такого не замечено.

Среди деревьев нет ровни дубу. Живет века. Ствол не в обхват, крона обширна, семена - не кленовая или березовая шелуха, а литое полированное изделие. Древесина не гниет, но тонет в воде, дабы стать морёной. В лесном шуме, каковой идет и гудет, дуб - этакий Иоганн Себастьян Бах, под чью музыку сотворялся мир.

Среди грибов явный государь - белый. Причем несомненный Рюрикович. Куда там рыжику, даже соленому, не говоря уже о волнушке.

А щука - барракуда российских водоемов! А Волга - издалека долго! А Репин - бурлаки на ней! А Чайковский! А Лев Толстой! А Суворов! А РСФСР первая среди равных! Вот как укоренена в инстинкте правомерность понятия вождь. "Лучшему из" предпочитается "первейший".

Всё, о чем речь, давно окаменело в сказке - самом чистом и наивном контексте народной души. Сбились в кучу на должном расстоянии от медведя волк, лиса, еж, зайчик-побегайчик, а также комар-пискун. И заради вековечной этой иерархии многие преудивительные фигуры выведены за штат. Скажем, лось. Огромней всех, он, увы, травоядный, и от стаи волков ему конец. Рысь свирепейший из зверей, но та - больше по веткам, по верхам. Громадная белуга, о которой только и позволено, что два словца насчет реветь белугой.

Укоренись эти лишенцы в традиции, наш тоталитарный бестиарий мог бы выглядеть демократичней, и, хотя петровская табель о рангах тоже вводилась, дабы демократизировать боярство, все было чин чином, пока чин оставался чином - такова уж натура жителя Великой Равнины, всегда знающего, откуда дует ветер, хотя наречь сам ветер ему, честно говоря, лень...

А мне ужасно не терпится похвалиться невероятной догадкой. Сатана чащобы, Кащей, ни конному, ни пешему, ни челноку, ни лешему не дающий спуску, оказывается, одна из самых провидческих фольклорных метафор. Кощей значит оголодавший человек. Кожа да кости. Лагерный доходяга. Но главное значение древнего слова - раб. Подневольное, помыкаемое существо. И получается, что Кащей Бессмертный персонифицирует родимую беду. Неизбывное рабство. Бессмертное.

Каждый волен это додумать. Однако утверждать, что Чехов всю жизнь по капельке выдавливал из себя Кащея, было бы сомнительным силлогизмом.

НЕДОСКАЗАННОСТИ

Вы идете по темному переулку. Навстречу двое здоровенных малых. Налицо явная недосказанность. "Зачем искушать малых сих?" - наскоро досказываете вы и ускользаете в сторону...

В житейских мизансценах и контекстах столько этого недосказанного, что жизнь становится постоянной попыткой многое договорить. Себе о себе или о других.

Почему детские книжки обязательно с картинками? Потому что смысл открывается ребенку непросто. Пыхтя над складыванием слов, дитя затрудняется переводить их тут же в образы. А если книжку читает вслух бабушка, это вовсе сбивает с толку, потому что бабушка - сопатая и попутно закатывает грыбы. А картинка текст предуготовляет, хотя иногда и ошарашивает, поскольку стишок о мухе, а нарисован - жук.

Как же это было когда-то непостижимо, хотя теперь мы понимаем, что художник просто увез черновую рукопись в деревню, а поэт между тем все пересочинил. А рисунки не перезаказывают. И вышло, что сказка на самом деле - ложь.

Но если "сказка - ложь", то "сказку сделать былью" означает сделать былью вранье, что всегда и происходит, и не только при нашей с вами жизни, но всюду и везде, хотя сами сказки практическими функциями не обременены и за последствия не ответственны. Подобной небылицей выглядит и канувшая в туман имперской поры гульба на берегах Арагвы и Куры. О, это обжорство и бражничество разноплеменных кутил, онтологический идиотизм тамады, поедание трав, от какового мужчины обращаются буйволами, а дамы - коровами! И тосты. В основном за дружбу народов. "Ты мне брат!" - вопили в ухо друг другу насосавшиеся застольники, и недосказанного в этом было ровно столько, сколько будущего безобразия. А потом под пляшущими звездами ночи вы по арбузным причинам оказываетесь в поганом месте рядом с богатейшим из мандаринщиков Черноморского побережья, и он, заприметивши вас, сразу орет: "Ты мне брат!", а вы ему - от такого и слышу. И жуть как охота по-братски обняться. Но руки заняты. И звезда с звездою говорит...

Потом (то есть теперь) все досказывается, однако руки держат уже другое оружие. А еще потом идут исторические идиотизмы на тему, сколько кого поубивали. Миллион. Шесть миллионов. Сорок миллионов. Замечаете? Всегда круглые цифры. Ими ловчей оперировать, хотя они - ложь. Потому что наверняка было сорок миллионов и столько-то человек. Представляете, как безнадежно ходят эти столько-то по военкоматам, собесам и жэкам Вечности, добывая бумаги о напрасной своей смерти, погибели, пропаже - растерянные от недосказанности собственной жизни, от невступления в престижный яхт-клуб Круглой Цифры.

Но вернемся к переулочной коллизии. Мы спутали. Навстречу идут не двое, а один. По виду - шкаф, по Ломброзо - душегуб, по разуму - рептилия, по вере - афей. Киллер, Генри Миллер и ротвейлер в одном лице. Нам открывается великое поприще христианизации этого скота. Вдруг оправдается великая идея: "Ударившему тебя по щеке подставь и другую"? Ура! Он ударяет. Подставляем другую. Снова ударяет... Больше у нас щек нет. Наши устремления не восприняты. Однако христианизация все еще возможна. Ударяем по щеке нами обращаемого. Поняли? Если подставит другую, значит, с заминкой, но подключился к вечным ценностям. Не подставит - придется приохочивать его к ним с азов, с доевангельского "око за око". Тут уж применяй любую технику. Вырви ему печень, бей милицейским манером по почкам, виртуально двинь с правой по Интернету - мы ведь почти в двадцать первом веке! Но лучше ногами. Лежачего. Тэквондо. Восточные единоборства. На дворе же еще второе тысячелетие от Рождества Христова. До третьего мотаем последние обороты вокруг солнца... Кстати, если детина лишит нас резца, а у самого его от пародонтоза зубы выпали, мы, прошепелявив "зуб за зуб", выбиваем ему бюгельный протез...

Ибо, сколько премудростей ни заклято в афоризмы и пословицы - все недосказано. Хотя досказуемо. Вот пример. "Не рой другому яму". Пойдем по смысловому вектору и получим:

"Не рой другому яму, подожди, когда он выроет ее тебе и сам в нее упадет".

V

LINEA ITALIANA

Путник снова побывал в Италии, что само по себе факт чистой радости. Италия только что встала после выборов с "левой" ноги. Политические крайности этой стране, по моему мнению, присущи потому, что сапог, даже Апеннинский, - всегда или левый, или правый, а мафиозный булыжник Сицилии ему вечный камень преткновения. Особых перемен путник, однако, не обнаружил.

Да и откуда им взяться, если слова тут кончаются только на гласную (лафа для певцов) да еще поголовно рифмуются (малина для поэтов), а понятия "судьбоносный" нет, ибо сумятица времен - одно, а linea italiana - другое?

Всё, за что здесь брались, выходило огромным и великолепным. Из точки, именуемой Римом, получилась громадная Империя Цезарей, в соборах с куполами, равновеликими небесам, молится за один раз сорок тысяч народу, а сам небесный купол, явно исхищренный Леонардо, осеняет огромную бессчетными пиццами, диалектами и тенорами страну, где, если творят эпоху, получается Ренессанс, если открывают - то Америку, если измышляют - радио. И чужому ничему не завидуют.

У путника для осмысления этого есть метафора. Вот в Пизанскую крещальню набились японские туристы. Целый остров Сикоку. Служитель кричит: "Майкл Джексон, давай!" Входит веселый симпатяга в аксельбантах кассира, складывает руки у рта и выпевает первую ноту грегорианского хорала. Пока им поются три следующие, первая звучит и не смолкает...

Так не молкнет и тон италийского бытования, коему голоса истории всего лишь подпевки. И плевать тут хотели, скажем, на готику, трактуемую аретинцем Вазари вот как: "Существуют работы, именуемые немецкими... уродливые и варварские. Манера эта изобретена готами... Упаси боже любую страну от творений такого рода..." И плевать тут хотели на манеру византийскую (откуда есть пошла русская икона), о чем Вазари же пишет: "...в ходу были произведения, выполняемые греческими художниками в виде чудовищно написанных фигур... Однако души нового поколения под влиянием легкого воздуха очистились настолько, что небо сжалилось над талантами, порождаемыми тосканской землей... Грекам же не осталось ничего другого, кроме контуров на цветном фоне... И так продолжали они выполнять живописные работы с фигурами, стоящими на цыпочках, с безумными глазами, с распростертыми руками и лицами, похожими на чудовищ..."

Ноту этой самодостаточности оборвать не в силах никто. Кроме профсоюза в театре "Ла Скала", где на прогоне оперы "La Vestale", когда массовка слилась было с долгозвучным этим и вековечным голосом двумястами своих дивных гортаней, точно по часам появился какой-то типчик и крикнул: "La prova й finita!" (репетиция закончена), и все в апогее звучания вмиг захлопнули рты. Дирижер, маэстро Мути, чтоб не сломаться, уходит всегда на пять минут раньше...

Аркадий Акимович Штейнберг, замечательный поэт и наставник многих путников, рассказывал про допрос неисчислимо сдававшихся в плен итальянцев. Глядя на отчаянно рыдавшего паренька, допросчики никак не могли приступить к обычному "номер части? сколькерых вас сбросили?", ибо тот ревел, тряс губами и размазывал слезы. Ходивший под влиянием легкого воздуха по своей деревне в одних портах, он был сброшен в полной выкладке в очень холодный снег, который не сказать чтобы по горло, но по грудь был. Из снега его вынули готы. Кто такие готы, пацан не ведал, но готский комплекс (см. Вазари) у итальянцев неизбывен. Ему плеснули щей, но он в ужасе отворотился, ибо от котелка шибануло снадобьем, какое у них дают козлам, чтобы потише бодались и вообще... И сразу зарыдал. Но макаронники, они же хитрые! "Mio papа й operaio!" - вопил он, полагая улестить готов (которые, между прочим, его пока и пальцем еще не тронули). "Он орет, что его отец - рабочий", - перевел толмач. "Так... - хмуро сказал главный полковник. - Рабочий..." "Si! Operaio!" - блажил пацан. "Если твой батя рабочий, - полковник указал на портрет Карла Маркса, - тогда скажи, кто это".

"Верди!" - радостно завопил пацан и незамедлительно спел "La donna й mobile", что готам известно как "Сердце красавиц склонно к измене".

ЧЕМ СЕРДЦЕ УСПОКОИТСЯ

Всего больше изо всех дней недели мне с детства был по душе четверг. Уютный и срединный, он обычно оказывался каждонедельным убежищем, и в благоприятный этот неспешно длящийся день я бывал и бываю по-особому сосредоточен и спокоен. Всякий раз, отмечая такое свое состояние, я никак не мог его объяснить. Но вот хитроумный календарь наручных моих японских часов, когда - предварительно поставив год и дату рождения - я захотел с электронной помощью узнать день недели, в который родился, показал мне... четверг.

Совпадение тут или первопричина - сказать трудно. В этой связи можно вспомнить еще об одном подсознательном переживании.

Довольно часто в самых разных ситуациях людям вдруг представляется, что нечто подобное происходящему уже когда-то происходило. Неуловимый резонанс именуется ложной памятью. Он, как правило, неповторим, не оставляет конкретных образов в памяти обычной, но безотчетная тоска по "невоспоминанию", столь безнадежно пытавшемуся стать воспоминанием, почему-то остается.

Гораздо реже - причем у особ с воспитанным и развитым воображением возникает навязчивая аналогия с некоей исторической порой, отчего-то знакомой и ощущаемой как время нашего предыдущего присутствия на земле этакой "жизнью до жизни", прожитой в давнем каком-то, неотчетливом и зыбком бытованье.

Мне таким близким, пережитым и потерянным представляются два исторических времени: далекое средневековье (скажем, готический, времен последнего похода на сарацин, городишко в темную весеннюю пору, когда на мокрой горбатой мостовой отсвечивает не погашенная фонарщиком луна) и незабвенная австро-венгерская монархия.

А она до сих пор все еще разваливается (мирно в Чехословакии и кроваво в Югославии), Австро-Венгерская империя - прекраснейшее из государств, до сих пор незабвенное по задворкам Польши и той же Чехословакии (теперь уже Чехии и Словакии), где со стен в деревнях взирает, как взирал, благословенный император Франц Иосиф I.

У меня нет корней в достославной этой стране. Мои предки не оттуда. Но в московском нашем шкафу обреталась поразительная венская вешалка для сюртучных брюк, вся из черешневого дерева, с бархатными прокладками, с золотой декадентской надписью "Еlegant" ("Мориц! Мориц! Мориц ист дер шенстер Элегант!"). Так что частенько в воображении своем я оказываюсь в каком-нибудь австро-венгерском, скажем, Лемберге в траченный молью исход девятнадцатого века, когда Австрия и Венгрия слились в политическом лобзании. И происходит все под аккомпанемент не победительного марша Радецкого, а дурацкой какой-то песенки, герой которой - князь Виндишгрец, но уже не каратель восставших чехов, а что-то вроде Мальбрука. Причем сановное имя его звучит так, будто в галицийском городишке Броды хотят выговорить слово "винегрет".

...Кушайте, дети, мама приготовила хороший виндишгрец...

Вышедшая из шинели Франца Иосифа, подбитой наскоро сметанным в подкладку лоскутом, имена коего странны и стародавни - Семиградье, Кроация, Славония, Цислайтания, королевство Лодомирия и Галиция (а есть еще и Гориция. И даже какая-то Градиска), - держава эта не играла никакой экономической роли. Она олицетворяла Прекрасную Эпоху. И ничего не производила. Кроме благоприятного впечатления и Сказок Венского леса.

А еще были курорты. Целебнейшие Мариенбады и Карлсбады, где виноградолечение и сальварсан творили чудеса. И была оперетта с придунайско-черногорскими страстями. С Баядерой из Градиски и графиней Марицей из Гориции...

Счастливое время. Чудесный климат. По каемке русинский и кроатский говор, в середке невнятная мадьярская речь, в Тироле поют, цыган не счесть, чехи увлечены патриотическими подделками Ганки, евреи наличествуют. И царствующий долгожитель - уже упомянутый император Франц Иосиф I (в ехидном просторечии - "старик Прогулкин") - старорежимной методой неусыпно правит этническим этим бедламом, этим карнавально-династическим феноменом.

Певец другой империи скажет когда-нибудь: "Если выпало в Империи родиться - лучше жить в глухой провинции у моря", но к Австро-Венгрии это неприложимо, ибо вся она и есть вожделенное захолустье и провинциальное мое убежище.

Отчего же в легкомысленных этих пределах звучит Малер? Отчего из венского Сецессиона в Европу прорастают декадентские лилии югендштиля последнего из великих стилей? Не странно ли, что в безмятежнейшем из государств зарождаются пророки будущего распада и тлена, уловившие реляции из интуитивного: Захер-Мазох, Фрейд, Кафка, Бруно Шульц?

Мечтаемое воображается в смещениях - вот я в модной венской кофейне. Лучшие пирожные в Европе. За столиками на венских стульях - знаменитости. Кто взял кофе по-венски, кто - шницель по-венски, но все поглядывают на улицу. Кафка высматривает господина Замзу. Мазох - даму в мехах. Шульц запропастившегося отца. Фрейд - первопричину наших фобий.

Увы! На солнечном тротуаре в целях перепродажи умело приваживает собак на краковскую колбасу простодушный Йозеф Швейк да слоняется молодой человек по имени Адольф Шикльгрубер, обдумывая, чем бы ему таким заняться...

Странные мы все-таки существа - у нас получилась такая удачная страна, а все затем, чтобы в ней - уже в который раз - у нас опять ничего не получилось...

ЦЕЛЫЙ МЕСЯЦ В ДЕРЕВНЕ

- В пяти километрах отсюда, в Этуа, жил Рильке. Пошли, ффиона, поищем его дом! - говорю я.

Именно так - с двумя "ф" следует писать имя ffiona. Оно - валлийское. А с маленькой буквы - потому что так предпочитает его носительница. Спотыкаясь на строчном начертании и двух несусветных "фф", привыкайте и вы тоже.

Мы с британской беллетристкой ффионой и еще тремя международными коллегами проживаем в сельской швейцарской местности в имении достославного издателя Ледиг-Ровольта, чья красавица жена, пережив мужа и дожив до глубокой старости, отказала усадьбу писателям. Их международным отбором озабочен особый совет, назвавший постояльцев августа и теперь ублажающий их (нас) в лице домоправительницы Кристины - молодой актрисы, закупающей провизию (какую пожелаем, о чем пишем на особой доске) и готовящей ужины, куда полагается являться к восьми. Это наша единственная повинность.

В старинном шато всё как при владельцах - хозяйкины парики, бигуди и шляпы лежат, где лежали. Редкостная мебель, драгоценные безделушки, свечи в золоченых шандалах, мобили скульптора Тангели, живопись Мунка - всё на своих местах, а возле дома - лужайка, косогором срывающаяся к дороге, где в кустах обретается здоровенный железный бык, и, если поглядеть оттуда вверх - с косогора скатывается огромный валун. Так пострижен куст, и хочется на зависть Сизифу навсегда вкатить его обратно, но такое возможно лишь в форме метафорической. За письменным столом, пребывая в убеждении, что то, чем ты вообще занимаешься, труд не Сизифов.

Здесь тебе даровано прожить месяц, потом в аэропорту на твой красный паспорт даже не глянут - улетайте, мол, откуда прилетели. Попроживали - и хватит.

А в здешних местах кто только не проживал. Неподалеку и чаплинское Веве, и набоковское Монтрё, да и на моей двери стоит "Набоков", причем Кристина уверяет, что он в этой комнате жил несомненно. Возможно. К своему издателю Ровольту Набоков, конечно, наезжал, и, если оставался ночевать, хозяин уступал ему собственную спальню. Больше негде. Конечно, хороша и библиотека, но там не имеется нужных ночующему удобств, так что в библиотеку ради гостя, вероятно, откочевывал сам хозяин.

Рильке же пребывал в Этуа, куда мы с ффионой и решаем отправиться. Но сперва о здешнем бытованье.

Актриса Кристина боготворит нашего Анатолия Васильева и, узнав о моем с ним добром знакомстве, дарит меня почтением и дружбой, хотя таковыми дарит всех, ибо приятна, обворожительна и чрезвычайно дружелюбна.

Ужины она, как сказано, сотворяет самолично, но не без помощи своего помрежа (с которой как раз в эти дни репетирует монопьесу), сицилианки Стеллы Ле Пинто Бенсалем (у Стеллы муж араб, отсюда и завершающий фрагмент фамилии). За месяц наши ужины ни разу не повторенный кулинарный апофеоз. При свечах и с правильно поданным вином.

Назвав столько звучных имен, сообщу также, что фамилия Кристины Кандаурофф (тут уже сдвоенное "ф" на конце), ибо отец швейцарки Кристины рожденный в Сеуле русский человек. Правда, по-русски Кристина знает слова четыре и то от парижского дедушки, которого обожала.

Вообще прежние россияне плюс соотечественники нынешние нет-нет и возникают. Вот на женевском тротуаре приземистый плечистый господин на вопрос о дороге, уловив мой акцент, снисходительно (сам-то он женевец!) толкует мне, лапотному: "Пойдешь типа вон туда и своротишь типа вон туда вон". Сынишка женевца взирает при этом типа высокомерно.

От их фени выгодно отличается слог навестившей наше обиталище старой и величественной княгини Волконской, тетки Андрея Волконского, создателя "Мадригала", открывшего нам когда-то немало превосходной музыки.

Я разглядываю перстни на княгининых руках и удивляюсь ее неграссирующей речи ("маму мой русский "эр" очень заботил"), что у давних эмигрантов редкость, особенно во франкофонной среде - а мы как раз во франкоговорящей части Швейцарии. Но об этом - ниже.

Я, понятное дело, стараюсь соответствовать. Говоря о достойном упокоении останков государя, пользуюсь словом "погребение", а не получекистским "захоронение", каким в ее русском отечестве оперировали все средства массовой информации. Почему получекистским? Словом "захоронение" пользовались и до чекистов, когда закапывали, скажем, погибшую от эпизоотии скотину. А потому, согласитесь, что, зарывая расстрелянных и замученных в палаческих своих рвах, людские слова "похороны" или "погребение" органы употреблять брезговали.

- А разве государь только сейчас умер? - недоумевает графиня...

...Итак, ужины происходят при свечах, и когда выходишь с веранды, где ужинал, попадаешь в вечернюю Швейцарию, в местность между Женевой и Лозанной, где климат как в Сочи, но не влажный. И не пыльный. За месяц экран компьютера нисколько не запылился - в Москве он обрастает мохнатыми молекулами с Садового кольца за день.

Выходишь, значит, в первый вечер и узнаёшь, что мерцаемое под луной верстах в пяти - Женевское озеро (оно необъятное, как море), а мерцаемое позади него - уже Франция. Город Эвиан ле Бен.

Ночное небо у нас с Женевой общее, на нем видимо-невидимо чистых звезд, меж которых ползут цветные веселые огонечки. Это на женевский аэропорт и с аэропорта летят самолеты. А еще ночные небеса оживляются непрестанными и обожаемыми тут фейерверками. За озером, в галльском Эвиан ле Бене фейерверки тоже обожают, но французы - они же нетерпеливые! - и потешные огни, заготовленные к празднику 14 июля, были пылко и без остатка отбабаханы накануне, когда Франция выиграла футбольный чемпионат мира.

Швейцарцы - те степенней, и национальный день в нашем селении был отмечен фейерверком когда положено. Сперва все слушали речи местных властей. Потом власти сказали: "А теперь споемте патриотическую песнь!" - и все кто как мог запели. И только потом стали пускать огни и шутихи и жечь огромный костер, но на особом помосте, дабы не пожечь траву и не оставить на ближайшие годы на земле черных кострищ. Заполыхали костры и по окрестным холмам тоже. Получилось здорово красиво.

А во дворах - на флагштоках и тут возле костра реяли флаги Швейцарской конфедерации: белый крест на красном полотнище.

Но что мы вообще о ней знаем? Что Карамзин заезжал с рекомендательными письмами к Лафатеру - раз. Что Суворов перешел через Альпы - два. Что Ставрогин, "как Герцен, записался в граждане кантона Ури". Что в одесском кафе Фанкони о чей-то хребет сломали кий, и, хотя фамилия Фанкони представляется нам итальянской - она коренная швейцарская. Добавим сюда женевскую улицу Франца Лефорта, чье имя носит в Москве Лефортово, ибо симпатяга, авантюрист и любимец Петра - как раз уроженец Женевы, города чудесного и радостного.

И название у города что надо, и погода тут прелесть, и стоит он у необъятного озера, на коем белых парусов и разных птиц - несметно. И нет чтобы ограничиться замечательным этим озером - через него бежит еще и широкая французская река Рона. Мало им французских магазинов, французских мод и французских рестораций, они еще вздумали обзавестись достославной французской рекой! По-моему, это уже роскошь.

Оттого, наверно, на озерной набережной в шикарных отелях селится бессчетно арабских шейхов. Как мы когда-то в Крым, так они в Женеву. Но богатые богаты по-разному. Взять, скажем, того, который разъезжает взад-вперед по набережной в белом открытом "роллс-ройсе" с компонентами отделки, отлитыми из чистого золота; да и в супердорогих магазинах на лицах арабских дам в платочках очевиден азарт не рядовых приобретений. Правда, бывает, лица не увидать. Скажем, в аэропорту за кинокрасавцем в безупречном светлом костюме, но в туфлях старика Хоттабыча на босу ногу, гуськом семенят четыре положенные жены в глухой черной одежде. Многочисленная челядь тащит чемоданы. Потом он куда-то отлучается, а вся четверка сидит рядышком на стульях, и если у троих обозримы лица и руки, то у четвертой - самой, наверно, любимой - руки в глухих перчатках, а лицо закрыто не шифоновой занавесочкой, но тем, что мы видим на наших омоновцах. Этой - похоже, юной жене - три недозагерметизированные супруги что-то дружески советуют, а она кормит младенчика не защищенной от посторонних взглядов маленькой белой грудью. Меж тем возникает глава семейства - элегантный наш кинокрасавец (но в туфлях с загнутыми носами) и к нему с радостными воплями "папа!" кидается множество детишек, подталкиваемых каждый своей мамой...

Хотя селение, где мы проживаем, - опрятнейший городок (один из жителей по выходным дням протирает со стремянки каждый листок плюща на стене своего дома), оно все-таки деревня. Уже в первый вечер улавливаешь знакомый запах. Ну да - навоз. А значит, в преизбытке мухи, для борьбы с которыми в ходу обыкновенные мухобойки. Есть в надоедливых количествах и комары. От них хороши швейцарские фумигаторы, так что спишь с открытым окном, и ни один не влетает. Зато нет слепней и оводов, хотя на околице, откуда слышится навоз, - огромные старинные хлева и конный завод, а дальше - выгоны, и, когда выгоняют коров, в хлеву звучит Моцарт, а именно - "Eine kleine Nachtmusick".

Одна из коллег - американская писательница - убеждена, что это делается ради нагула и продуктивности, но я для себя решил, что Моцарт - любимый композитор здешнего пастуха.

Да! Это - деревня. Выпасы и выгоны, косилки и веялки, поля, фермы. Однако сельчане в телогрейках не ходят. Они ездят в сверкающих автомобилях, живут в красивых домах и выращивают цветы. Все здороваются. Даже дети. Правда, дети - они дети и есть. Дети здороваются не всегда.

А некоторые, кто поотвязанней, сходятся вечерами под навесом автобусной остановки. Очевидно, местные власти сознательно отвели своим тинейджерам иначе говоря, подросткам хулиганского возраста - этот закут. Стены там разрисованы как надо, валяются банки из-под пива, слышны рваные голоса мальцов и нервический девчоночий хохот. Туда собирается и цветная молодежь она в нашем селении имеется - в Швейцарии вообще много беженцев и переселенцев. Так что дородная негритянская барышня, оседлав мотоцикл позади шлемоносного паренька, с соответственным гоготом и грохотом (но в разумных пределах) носится в темноте по трем нашим улочкам.

Живут эти ребята при конюшнях и на конюшнях же работают. Сами конюшни прекрасное и счастливое зрелище. Оттуда, наведя скребницей и прилаженной к пылесосу щеткой лоск на лошадей, выезжают красивые всадники и всадницы, меж тем как в отворенные окошки денников тихо выглядывают прочие кони.

Я видел, как их куют. Два несуетливых кузнеца привозят в грузовичке небольшую наковальню, сверкающие подковы, рашпили, долота, молотки. Вместо мехов и горна особая печь, где подкова раскаляется для подгонки под аккуратно подрезанное и вычищенное копыто. Конь стоит спокойно, поглядывая через плечо на коваля и подручного, хитро завернувшего ему подковываемую ногу. Тут же крутится пес, почему-то срезки с копыт поедающий. Все освещено августовским солнцем. Пахнет паленым. В конюшне играет музыка.

- Касательно же новых швейцарских граждан, ффиона, - говорю я, - не кажется ли вам, что эта делянка на здешнем агрикультурном фоне напоминает подмосковный огород? Ах, вы не знаете подмосковного огорода? Это когда железки разные, горбылины вместо забора, корыто с ржавой водой, драный полиэтилен и на невнятных грядках пырей с лебедой. Я было решил, что это кто-то из наших пробует вписаться в швейцарское огородничество, но оказалось - беженцы из Сараева. О, загадочные славянские шесть соток!

...Когда к вечеру отправляешься пройтись, солнце еще высоко, а когда возвращаешься, долину пересекают долгие тени - среди прочих от громадного дуба, лет пятьсот - с изначальных времен швейцарского сообщества - стоящего в поле. Тень его достигает дороги, где всегда на одном и том же месте, разложив подрагивающие крылышки, сидит на асфальте бабочка ванесса. Зачем я понять не могу, бабочку не спугиваю, но ворчу: нет, мол, на тебя ловца чешуекрылых Набокова!

Меня собрался навестить проживающий в Женеве мой друг, замечательный Симон Маркиш, и мы сперва никак не можем столковаться относительно места встречи (он нашего селения не знает), а потом спохватываемся: "Да у церкви же!" "Там и скамеечка есть подождать, у стенки противоположного дома!" радуюсь я догадке.

Церковь в нашем селении приятна видом и соразмерна. С положенным жестяным петухом на шпиле и травяным двором, откуда вид на поля обширней, чем отовсюду. Даже полоска Женевского озера и французские горы видны. Пока стояла жара, они сквозь надозерную дымку угадывались, а стало прохладней, обнаружились многоглавыми долгими кулисами, меняющими колера почище Хамелеона в Коктебеле. Заодно засверкал меж них и сахарный клык Монблана.

Часы на колокольне с боем. Сперва я решил, что они на минуту опаздывают, но, сверившись с сигналом Би-би-си, убедился, что бой своевремен - швейцарские часовщики они и есть швейцарские часовщики. Правда, запоздало долетает звон из городка Обона, но это потому, что скорость звука все еще триста тридцать три метра в секунду, а Обон все-таки в километре.

Пусто на улицах, пусто и в церкви, словно пустота в ней с тех пор, как неистовый Кальвин повыкидывал из домов Божьих все лишнее. Пусто, светло, тихо и чисто. Ни живой души. Орган. Служба раз в месяц. Разъездной священник на протяжении этого самого месяца по очереди посещает приходы. Его появление указано в расписании. Под спинками церковных скамей желобки - в них вертикально стоят молитвенники. Алтарь в виде перевернутой шестигранной пирамиды. На нем Книга пророка Даниила, открытая на стихе "Тебя отлучат от людей, и обитание твое будет с полевыми зверями".

"Это не только про Навуходоносора, - объясняю я ффионе. - Это наше тут обитание тоже с полевыми зверями..."

Прежде чем поговорить об этом подробнее, следует заметить, что в полях - свои тишина и безлюдье. Разве что всадники иногда проследуют, самим проехаться и лошадей размять.

И хотя пустота налицо, но запустенья нет. Все дотошно обработано. Ни разу не блеснули стекляшкой ни поле, ни виноградник, ни долина, ни косогор. О, сверкающие наши просторы! О, мириады битых солнц в родимых черноземах! И пятен от автомобильных жидкостей на асфальте здешних дорог нет (на асфальте! - хотя они всего лишь проселки, переходящие в тропинки, по которым хозяева полей и виноградников, а также их работники добираются к своим наделам).

Виноград тут выращивают для изготовления вина. Оно в нашем селении отменное - красное, белое и розовое. От последнего почему-то болит голова, и его следует пить аккуратно.

Между тем одного хозяина с одним работником, чьи головы торчали над виноградной шпалерой, я все же видел, и он, обрадовавшись, что объявилась живая душа, стал делиться со мной секретами виноградарства, в свою очередь, интересуясь делами у нас, ибо, как все тут, за нас переживает.

За нас, а также из-за нас переживали тут всегда. Причем настолько, что, будучи лет двести нейтральной страной, создали армию, куда в момент могут призвать тысяч четыреста отлично подготовленных солдат и офицеров. Лет же десять назад я был потрясен, узнав, что оружие у швейцарцев хранится дома. Мой друг за обедом выложил на стол парабеллум, два нагана и кучу патронов. "А если бы ты был пулеметчиком?" "Пулемет стоял бы в сарае", - ответил он.

- Но в этот приезд, ффиона, я удивился еще больше. Тот же друг водил меня по огромному подвалу своего нового дома, выглядевшему как московская квартира после евроремонта. Был там холодильник для хранения вина и каморы для стиральных машин, но главное - имелось бомбоубежище, где можно отсидеться даже при ядерном или химическом нападении, для чего полагается иметь сорокасуточные (потоп же был сорок дней и сорок ночей) запасы. И есть машина для очистки воздуха, которую, если погаснет электричество, крутят вручную. Затворяется все это бетонной в стальном каркасе дверью. До недавнего времени такому укрывищу полагалось быть в каждом доме.

Однако теперь, ффиона, времена другие. Гуляю я тут позавчера и вижу невзрачный автомобильчик, а в нем сложенных, как перочинные ножики, четырех долговязых парней. Завидев живую душу, они высовываются и по-английски спрашивают: "Не знаете ли вы, где селение Этуа?" (то, куда мы с ффионой направляемся). "Да вон же оно!" - показываю я на кучу крыш с торчащей меж них колокольней. "А не знаком ли вам этот мсье?" - показывают они конверт, а я, приметив, что письмо сказанного мсье было адресовано в Польшу, не без намерения произвести эффект незаметно так перехожу на польский: "Я, знаете ли, нездешний. А вы как тут?" "А мы, - сперва не обратив внимания на родную речь, отвечают из машины, - хотим подработать, но в этом году была поздняя весна, так что виноград еще не поспел, и получилось, что мы на неделю раньше..." И пауза изумления. "Почему это вы по-польски говорите?" "Не только говорю, но даже "Огнем и мечем" (это польская святыня!) перевел", нескромно сообщаю я, не столько ради хвастовства, сколько чтобы насладиться эффектом. В автомобиле немая сцена. Да и сам я ошарашен встречей в швейцарской глухомани с польскими студентами, проехавшими пол-Европы, дабы заплутать в виноградниках и пережить таковые неожиданности.

"Может, пана подвезти?" "Спасибо. Я гуляю". Отъехали. Останавливаются. "Может, пан пива выпьет? У нас его навалом" "Мне еще работать, друзья. Благодарствую. В другой раз". Отъехали. Останавливаются. "А то давайте подвезем?" - и нерешительно отъезжают. Я же удаляюсь по очередному виноградному склону...

Касательно зверей, лучше начинать с неполевых. Вблизи нашей усадьбы, по пути в виноградники, в жару можно видеть полеживающего на дороге большого рыжего кота. Лежит он плашмя на горячем асфальте, но в тени, которая, как сказано, достигает сюда от громадного дуба. При этом кот надсадно дышит, по-собачьи разинув пасть. Хитрец придумал греться, но в прохладе, и перемещается вслед за тенью. Еще он гуляет с хозяином вокруг необъятного сжатого поля. По ту сторону жнивья его уже не разглядеть, но то, как хозяин наклоняется погладить придонное шевеление воздуха - факт гуляющего кота подтверждает.

"Да вон же он! - показываю я ффионе фатального кота, на этот раз возлежащего вдали от дома в виноградной шпалере. - Ну зачем он сюда притащился?" Не от собак же - они тут добрые и не лают. Одна, например, сенбернар, - забралась при мне охладиться в старинную, наполненную водой каменную скотопоилку. Места для здоровенного пса оказалось маловато, и он стал производить медленные круговращения - сперва по часовой стрелке, а потом - против.

Скотопоилка, в которой совершался собачий вальс, давно уже не скотопоилка, а местный фонтан. Такие есть в каждом селении - в них журча бежит из крана чистейшая вода, но на всякий случай имеется табличка, что людям эту воду пить не следует.

В ресторане на приозерной набережной Лозанны воробьи, прыгая по балюстраде вровень с подносимой ко рту ложкой, клюют еду из рук, так что отчетливо заметны розоватые основания их надклювий.

Из полевых же зверей - конечно, лисы. Лисы в виноградниках - классика, но про зверька, в свете фар сверкнувшего глазами на чьем-то заборе, сказать стоит особо. "Fuin", - назвала его сидевшая за рулем Стелла Ле Пинто Бенсалем.

- Представляете, ффиона, какой-то "фуин", правда, через одно "ф"!..

Потом в Москве я докапываюсь, что это - каменная куница. По-русски "белодушка". Они понемногу расселяются на север и обживают города, полагая, наверно, каменные стены скалами. У нас уже добрались до Воронежа.

Да, преображаются звери. Но и человек забавы ради скособочивает природу. В нашем селении один любитель разводит разного вида козликов, вызолоченных фазанов и пуховых, как оренбургские платки, кур, при том что в загородке пасутся вдобавок целых шесть кенгуру. А за одним забором на нашем с ффионой пути мы удивляемся кроликам с апельсиновыми животами, с частично апельсиновыми лапами и ушами, причем цитрусовый этот цвет четко отделен ровненькой линией от нормального серого окраса.

По полям и лугам, засеянным ли, отдыхающим ли из соображений севооборота или просто дикорастущим, ходить не дозволяется, закон против потравы строжайший. Об этом сообщает мне ффиона, когда мы оказываемся возле типично тарусского травяного косогора, и я беспечно на него сворачиваю поглядеть поближе на огромный орех, в крону которого удрала белка.

Меж тем завиднелась колокольня Этуа. Рядами, как виноградные лозы, стоят груши, так же стиснутые меж натянутых проволок, причем каждая точь-в-точь трезубец из-за трех оставленных на ней веток. Это называется пальметный способ выращивания. Плоды тяжелые, продолговатые и тугие. Прямо как в стихе Бродского: "В густой листве налившиеся груши, как мужеские признаки висят". Перевести это ффионе у меня не получится - моего английского не хватит. А если переводить "мужеские" как "мужские", прекрасная строка обернется бестактностью, да и у ффионы, я думаю, возникли какие-то свои ассоциации, а раз она ими не делится, пусть груши остаются грушами и сменятся яблонями в несметных красных яблоках. Земля, словно тут упражнял руку Вильгельм Телль, завалена ими тоже, а ветви, чтоб не обломились, друг к другу прибинтованы.

Почти готов виноград. Под каждой лозой в громадных количествах лежат срезанные грозди - это удалили неперспективные, в заботе о хорошем вине давая вызреть лучшим. Не польские ли ребята тут успели побатрачить?

Прежде я входил в Этуа со стороны шоссе. Вход же со стороны проселка поворачивает селение на оси церковной колокольни иным образом. Когда, миновав сады, огибаешь последний бугор, открываются два-три дома - местные выселки, потом низкая школа, где опять-таки под навесом на чем попало выколачивают рэп ученички, потом официальные местные здания. И наконец, церковь. "Наверняка он жил тут, в старой части города", - резонно предполагает ффиона.

Озираем церковь. Озираемся, кого бы спросить. Несмотря на белый день, вокруг привычное безлюдье, и только из венецианского окна во втором этаже длинного дома глядит какая-то преклонных лет дама.

- Sprechen Sie Deutsch? - задрав голову, спрашиваю я, хотя мы во франкофонной Швейцарии, где немецкого или не знают, или вяло им пользуются, при том что в немецкоязычных кантонах говорят по-французски почти все. Сперва я думал, немецкая речь игнорируется намеренно. Оказалось, не совсем так. Немецкоязычная Швейцария - вообще языковой феномен. На самом деле там изъясняются на диалекте (вернее, на диалектах - в зависимости от места), который так же далек от немецкого, как, скажем, голландский. Так что для немецкоязычной Швейцарии немецкий язык - иностранный. Однако делопроизводство, культура, телевидение, пресса, существуют именно на чужеземном немецком, хотя говорят между собой швейцарцы исключительно на диалекте. Спрашивают на почте бланк по-швейцарски, а заполняют его на немецком. Причем немецкий один из четырех официальных языков страны. Придумана эта морока, чтобы в диалектах не замкнуться и от мира не отгородиться (лучшая газета в немецкоговорящих странах, между прочим, швейцарская "Нойе цюрхер цайтунг").

Во франкофонных же кантонах язык общения с миром - французский, в италоговорящих - итальянский. Так что немецкий вроде бы ни к чему.

Вот я неуверенно и спрашиваю: "Sprechen Sie Deutsch?" А ффиона на всякий случай изготовилась применить французский.

- Конечно! - отвечает старушка на превосходном немецком (чувствуется старая школа). - Что вам, господа, угодно?

- Не знаете ли вы, мадам, где тут жил Рильке? Такой немецкий поэт?

- Отчего же? Пожалте! - старая дама делает жест в сторону двери, то есть приглашает нас в дом, где "такой немецкий поэт" жил. Я оторопело смолкаю, а ффиона не видит причин, почему не зайти, если приглашают.

За дверью парадного маленькая доска сообщает о великом постояльце. Под ней высокая ваза с засушенными цветами. Что же касается гостеприимной старой дамы, она выглядывала в ожидании гостей, но пока те не появились, просит нас подняться и отдохнуть с дороги.

Навощенные полы. Темные кожаные кресла. Рояль. Гравюры. Тишина. Сидим, пьем минеральную воду. Уважительно глядим на стены. Отвечаем на вопросы. Сами задаем вопросы. Слушаем ответы. Почему Рильке приехал именно в Этуа? Может, из-за близости воды - это ближайшее к озеру селение - какой-нибудь километр, и ты на берегу, да и Лозанна с Женевой достижимы?

Уже в Москве в двухтомной монографии Ингеборг Шнак "Reiner Maria Rilke. Chronick seines Lebens und seines Werkes" обнаруживаю, что Рильке прожил в Этуа - Le Prieure de Etoy - всего полтора месяца. С 13 мая по 28 июня 1921 года. Вот отрывок из его письма от 22 мая 1921 года к госпоже Нёльке: "Старый дом в сельской местности, в бывшем августинианском приходе, сейчас собственности мадемуазель Дюмон, сдающей в нем комнаты с пансионом... Это может быть временным прибежищем..."

Еще пишет он, что побывал на колокольне Сен-Пре и видел там надпись "Celui qui veille voit venire l'heure de son depart (Кто бодрствует, не пропустит час своего ухода)".

Известно также, что стихов в Этуа он не сочинял, разве что сделал набросок французского стихотворения, зато вел переписку на немецком и французском - в частности, с Полем Валери и Андре Жидом, - подыскивал местообитание.

Нашел Мюзо, где умер и похоронен.

... На обратном пути мы с ффионой в пределах моего английского, слегка приправленного немецким, о чем только не беседуем - о Рильке, о пейзаже, о горных вокруг нас кулисах, о нашем житье-бытье.

Еще мы договариваемся, что напишем о путешествии к дому поэта. Она по-английски, я по-русски.

Правда, я тогда еще не предполагал, что, когда возьмусь за эти заметки, переведу стихотворение Рильке, сложенное им в обретенном Мюзо и весьма созвучное нашей с ффионой прогулке.

Блаженны, кто умеет знать

О немоте разноязычья

Немолвленного благодать

Источник нашего величья!

Из разного возведены

Мосты меж нас через словесность,

А мы - и тут восхищены!

В погожую глядим Совместность.

Что ж, я обещанное сочинил, ффиона, похоже, нет. Интересно, что напишет она.

РИМ И МИР

Заголовочный палиндромон придуман мной и не мной. И не вами. Он в речи предсуществовал. Латынь по схожему поводу тоже располагает палиндромоном Roma - amor и ко всему еще играет словами urbi et orbi - городу и миру. Считать такое случайностью? Мистической связкой смыслов? Просто общекультурным заклинанием?

Россия словесный этот перевертень исстари воспринимает всерьез, ибо складно сказано о городе не только имперском и вечном, но еще и семихолмном, по каковой причине всякому европейскому городу, решившему прослыть вечным и державным, непременно вменялось быть семихолмным. Москве, конечно, тоже. Между тем только в Риме у холмов этих семи, словно у подвешенных к небесам колоколов, уже сами названия - праздничный трезвон. Авен-тин-н-н! Пала-тин-н-н! Эс-квилин-н-н! Ви-ми-нал! Кви-ри-на-а-а-л-л-л... Чем не благовест?

Отчего же баснословный город сей, по мысли и строке Иосифа Бродского находящийся "в центре мирозданья и циферблата", для невечных нас вечен? Неужто из-за найденного меж страниц в столетнем путеводителе билета в ватиканский музей стоимостью в одну лиру (сегодня пятнадцать тысяч)? Или оттого, что живопись по-прежнему висит там, где указано ветхим бедекером? Или из-за гостиницы, в которой останавливался Тассо, а она все еще гостиница? А может, причина наших ощущений - акант, расцветший на развалинах, - плебей пустыря по кличке "медвежья лапа", коего эллинский архитектор Каллимах вывел в мраморные вольноотпущенники, возведя на капитель коринфской колонны?

Наш, о котором разговор, вообще процвел рядом со своим мраморным подобием - обломком Каллимахова шедевра и, будучи по сути всего лишь лопухом развалин, пытается противопоставить аристократизму обломка белые, хотя вроде бы красноватые и желтоватые, крупные свои цветы, а каррарский обломок тоже белый, но и желтоватый, и на нем замерла зелено-коричневая крапчатая ящерица. Она посидит-посидит и стремглав исчезнет к той гоголевской поре, когда "...везде устанавливал свой темный образ вечер, над развалинами огнистыми фонтанами подымались светящиеся мухи, и неуклюжее крылатое насекомое, несущееся стоймя, как человек, известное под именем дьявола, ударялось без толку в очи".

Обычно руины - всего лишь развалины, и только античный мир оставил их нам как эстетическую самоценность, хотя и без замков с привидениями, башен царицы Тамары и румынского вурдалака Дракулы. Так что опять Гоголь. Для нас и о нас.

"Самое это чудное собрание отживших миров, и прелесть соединенья их с вечноцветущей природой - всё существует для того, чтобы будить мир, чтобы жителю севера как сквозь сон представлялся иногда этот юг, чтоб мечта о нем вырывала его из среды хладной жизни, преданной занятиям, очерствляющим душу, - вырывала бы его оттуда, блеснув ему нежданно уносящею вдаль перспективой, колизейскою ночью при луне... невидимым небесным блеском и теплыми поцелуями чудесного воздуха, - чтобы хоть раз в жизни был он прекрасным человеком..." Касательно воздуха в одном письме даже уточняется: "Кажется, как потянешь носом, то по крайней мере 700 ангелов влетают в носовые ноздри".

А мы (и остальной мир тоже) "из среды хладной жизни" давно приникли на манер первых квиритов к сосцам Капитолийской волчицы, хотя сама волчица изваяние скорей этрусское, а Ромул и Рем самочинно приделаны к ней Гульельмо делла Портой в шестнадцатом веке.

И все-таки это, пожалуй, мы с вами, сызмала не знавшие каррарских акантов и клеверных табернаклей, мы, ложноклассические, пустяково-рококовые, сецессионные и функциональные, оставившие после себя в лучшем случае вполне рукотворное сельбище - EUR, воплощенную муссолиниевскую фантазию духовного ранжира, горизонтальную идею наперекор семизвонным холмам, так что не спасают даже ни экстравагантность здешнего "гриба", ни стадион, ни рафинадный кубик "колизея", зато делают свое дело пинии - единственные на свете деревья, сочетающие в себе горизонталь с вертикалью.

А Гоголь, тот про свое: "И вот уже, наконец, Ponte Molle, городские ворота, и вот обняла его красавица площадей Piazza del Popolo, глянул Monte Pincio с террасами, лестницами, статуями и людьми, прогуливающимися на верхушках. Боже! Как забилось его сердце!.. Вот предстали перед ним все домы, которые он знал наизусть: Palazzo Ruspoli с своим огромным кафе, Piazza Colonna, Palazzo Sciarra, Palazzo Doria; наконец, поворотил он в переулки, так бранимые иностранцами... где изредка только попадалась лавка брадобрея с нарисованными лилиями над дверьми, да лавка шляпочника, высунувшего из дверей долгополую кардинальскую шляпу, да лавчонка плетеных стульев, делавшихся тут же на улице..."

На улочках и улицах этих история не просто представима, но ощущаема и реальна. В той вон таверне, например, всё еще уваривают для Императора коровьи щеки, вымоченные в известковой воде особого источника; все еще взбираются на макушку Святого Петра по внутрикупольной лесенке, слегка накренясь сообразно яичной скорлупе стены, ослики, навьюченные комками свинца и кирпичом, и никогда им уже не попастись на лужайке в термах Каракаллы. Микеланджело, только что поколотивший подрядчика за то, что лентяй не гасит известь на века, сам доглядывает за работами, а заодно сочиняет сонеты Виттории Колонне. За Тибром, но на своем наречии, потомок строивших Колизей иудейских рабов Иммануил Римский в свою очередь слагает сонеты тоже; тихо договариваются в темнице о будущем человечества апостолы Петр и Павел; как всегда, на вилле Зинаиды Волконской множество гостей и вообще русских в Риме несчетно: и Тургеневы, и Герцен Александр Иванович, и Вяземский, и Жуковский, и - мимоездом - сам Достоевский, наверняка угадавший, что и здесь будут свои бесы, всполошенные мордатым мегаломаном; все еще захаживает в Ватикан, хотя давно умер, поэт Вячеслав Иванов; все еще пишет эскизы Александр Иванов; наводит мистические мосты с католицизмом Владимир Соловьев, а увлеченный военный человек Павел Муратов сочиняет драгоценную книжку "По Италии".

В обратную же сторону, в простуженную землю Септентрионов отправляются Фьораванти и Алевиз Фрязин, Росси и Растрелли, Труцци, Чинизелли, Тальони, Трезини, Чеккетти - всех разве перечислишь?..

И ничто не исчезает... Ничто не исчезает? Так уж! А то, что разворотили потрудившиеся не хуже гуннов гении Ренессанса, для быстроты добывавшие мрамор прямо в Колизее? А сказанный Микеланджело, пробивший окна в Пантеоне? А помянутый мегаломан, прорубивший проспект через римский форум?

И все-таки всё остается. Пусть в виде своего отсутствия или кругов на воде, пусть следом ящерицы на камне. Взять римский диалект - романеско. Мой друг рассказывал, что его бабушка вполне обходилась римской речью, да и сам он еще кое-что понимает, да и на улице нет-нет кто-нибудь обронит словцо. И хотя не пишет больше на веселом наречии неприличных своих сонетов приятель Гоголя Белли, и нынче, условно говоря, in bocca romana сплошь lingua toscana, но несметные количества перелетных скворцов в кронах EURского парка уж точно гомонят на романеско, обсуждая, куда и как лететь дальше...

Скворцы над Римом! Такого больше нигде не увидишь. В тихий весенний или осенний день, едва тишина оборвется резким звуком или выхлопом мотоцикла, на котором потомок цезарей промчался к своей славе или бесславью или просто на службу в магазин, где, скажем, обувает дам, взирая при этом на них замшевыми глазами, так вот достаточно любого внезапного звука, и с только что многозвучно щебетавших и гомонивших деревьев срываются миллионы птиц и собираются в поднебесье огромными шарами - подобиями японского фейерверка, только сейчас шары черные и выглядят фейерверочным негативом. И шаров этих бессчетно. И в каждом согласным движением коловращаются тысячи скворцов. И "на блистающем - по словам Николая Васильевича - серебряном небе" или не на серебряном, "но невыразимого цвету весенней сирени" шары эти мерцают, то возникая, то исчезая, а получается так потому, что, когда птичий сонм закладывает вираж и ложится на крыло, то есть, по определению Вазари, видится "в пространственном сокращении", он для нашего глаза растаивает, но мгновенье спустя вспыхивает четкой чернеющей сферой, и шаров этих - не сосчитать, и одни чернее, потому что ближе, другие серее и еще серее, и еще бледнее или потому что дальше, или потому что легли на крыло, и сколь бы высоко в небо вы ни глядели, всюду медленное воздухоплавание уже почти неразличимых птичьих сфероидов, и совсем уже угадываемых, и, возможно, уже только померещившихся.

И если небеса зеркальны земле, то так же бессчетны вглубь слои римских тысячелетий. В феллиниевском "Риме" копающий метро инженер сетует, что, сколько ни рой, до конца не докопаешься, а в музее на Капитолийском холме бесконечный пирог веков вовсе ошеломляет. Вот вроде бы самые древние погребения - всего лишь бурые пластиночки бывших костей в абрисе угадываемого скелета, однако внутри одного из них какая-то горстка серых чешуек - подобие самой далекой птичьей стайки, а это, оказывается, не родившийся римлянин в материнском чреве...

Успей дитя появиться на свет, его бы наверняка вскормила волчица...

Моему коллеге, Андрею Сергееву, Ахматова как-то сказала: "В Риме всего слишком много. Человек этого построить не мог. А если не человек - то кто?.."

Вот именно - кто? И как. Как возведен Колизей? Как в голове можно было держать столь невероятный замысел? На чем чертились бессчетные чертежи? Чем и кем чертились? Какие десятники умудрялись в них разобраться?..

И что вообще представляет собой тот, кто "этого построить не мог"? Как трактовали его наши соотечественники, пусть не тайновидец Владимир Соловьев, но приверженный типажу Гоголь?

"...Это особенное выражение римского населения... этот живой, неторопящийся народ, живописно и покойно расхаживающий по улицам без тягостного выражения в лицах... народ, в котором живет чувство собственного достоинства: здесь он il popolo, а не чернь, и носит в своей природе прямые начала времен первоначальных квиритов".

Но кто тогда малюет где ни попало делирические граффити, а на вагонах метро живого места не оставляет? Кто поганит вечные стены серпами и молотами или свастиками? Кто возглашает несмываемые "еvviva" всякому шуту и пустомеле? Откуда эти политические крайности?

Что ж всё так, но по этому поводу не стоит печалиться, к тому же вокруг благоухают всяческие лавры, мирты и лимоны, и правильней всего вкусить от пасты и вина. Это священнодействие. Так римлянин причащается своей вечности.

А Тирренское море иногда почему-то не пахнет ничем, даже морем, а цвета оно зеленоватого, наверно, оттого, что впадает в него оливковый Тибр. И возможно, к колориту этому благоволит мешкотное Время, притекающее из фонтана на Пьяцца Матеи, столь полюбившегося Бродскому: "На площади один из самых очаровательных фонтанов в мире: молодые люди с черепахами, Fontana delle Tartarughe - то, от чего становишься физически счастливым".

Я тоже был физически счастлив, оказавшись возле. Юноши, вполоборота сидящие по ободку нижней чаши, одной рукой зачем-то подсаживают или понуждают ("через плечо слагая черепах", как сказал Вячеслав Иванов) медлительных черепах Вечности перевалиться через бортик верхней чаши, чтобы не мешали торопиться жить, а черепахи переваливаться не спешат, а юноши их подталкивают, но так как черепахи, чтобы не докучать юношам, а быть унесенными оливковым Тибром в зеленое Тирренское мире, всё никак не перевалятся, - юноши, торопя Время и торопясь жить, уносятся на бешеных мотоциклах вспугивать скворцов, малевать граффити и на каждой скамейке усаживать верхом на свои джинсовые бедра джинсовых подруг... И так было и будет, ибо вскормленных волчицей, их в случае чего непременно спасут гуси и упасут апостолы...

Загрузка...