глава 3. Вверх по эскалатору

Стою на балконе вествудской квартиры Мартина, в одной руке бокал, в другой сигарета, Мартин приближается, бросается на меня, обеими руками спихивает с балкона. Вествудская квартира Мартина — второй этаж, падать недолго. Падая, надеюсь, что проснусь раньше, чем упаду. Бьюсь об асфальт, сильно, лежу на животе, совсем вывернув шею, гляжу наверх, на красивое Мартиново лицо, оно смотрит на меня и кротко улыбается. Безмятежность этой улыбки — не падение, не воображаемое изображение переломанного, кровоточащего тела — будит меня.


Смотрю в потолок, потом на электронный будильник на тумбочке у кровати. Он сообщает мне, что скоро полдень, и я бессмысленно надеюсь, что не разглядела, зажмуриваюсь, но когда вновь открываю глаза, будильник повторяет: скоро полдень. Чуть приподымаю голову; на «бетамаксе» мерцают красные цифры, они подтверждают, что дынного цвета будильник прав: скоро полдень. Пытаюсь вновь уснуть, но проглоченный на рассвете либриум уже не действует, а во рту все распухло и пересохло, хочется пить. Встаю медленно, иду в ванную и, поворачивая кран, долго разглядываю себя в зеркале и все-таки замечаю новые морщины, что уже наметились вокруг глаз. Отвожу взгляд, смотрю только на холодную воду из крана и набираю ее в чашечку ладоней.

Открываю зеркальный шкафчик, вынимаю пузырек. Откручиваю колпачок. Всего четыре либриума. Вытряхиваю черно-зеленую капсулу на ладонь, рассматриваю, осторожно кладу возле раковины, завинчиваю пузырек, ставлю в аптечку, достаю другой, и два валиума ложатся на столик рядом с капсулой. Беру следующий. Открываю, опасливо заглядываю. Торазина уже немного, не забыть бы купить еще либриума и валиума. Беру один либриум и один валиум, включаю душ.

Шагаю в черно-белую кафельную душевую кабину, замираю. Вода сначала прохладна, потом теплее, она бьет мне в лицо, я слабею, медленно опускаюсь на колени, и черно-зеленая капсула ухитряется застрять в горле. На секунду представляю, будто вода — глубокая, аквамариновая, и раскрываю губы, запрокидываю голову, чтобы она затекла в горло, чтобы я сглотнула. Открываю глаза и начинаю стонать: вода не синяя — она чистая, светлая, теплая, и от нее краснеют живот и груди.


Одевшись, спускаюсь, и меня мучает мысль о том, сколько времени уходит на подготовку к новому дню. Сколько прошло минут, пока я апатично копалась в большом стенном шкафу, сколько времени я искала нужные туфли, как трудно выгнать себя из-под душа. Можно об этом забыть, если спускаться по лестнице осмотрительно, методично, сосредоточиваясь на каждом шаге. С нижней площадки слышу голоса из кухни, иду к ним. Отсюда я вижу сына и другого мальчика, ищут в кухне, чего бы съесть, а служанка сидит за большим деревянным столом, разглядывает фотографии во вчерашнем «Теральд-Экзаминере», сандалии сбросила, ногти на ногах синего цвета. В гостиной играет стерео, кто-то — женщина — поет: «Я нашел твое фото».[7] Вхожу в кухню. Грэм поворачивается от холодильника, говорит без улыбки:

— Рано встала?

— Ты почему не в школе? — Я стараюсь, чтоб прозвучало так, будто мне это важно. Мимо Грэма тянусь в холодильник за «Тэбом».

— Выпускники в понедельник рано заканчивают.

— А-а. — Я ему верю — не знаю почему. Открываю «Тэб», глотаю. Таблетка словно по-прежнему стоит в горле, застряла, тает. Делаю еще глоток.

Грэм протягивает руку мимо меня, достает из холодильника апельсин. Другой мальчик, высокий блондин, как и Грэм, стоит возле раковины, смотрит через окно в бассейн. Они с Грэмом оба в школьной форме и от этого очень похожи: Грэм чистит апельсин, другой мальчик глядит на воду. Ничего не могу поделать — их позы меня нервируют, и я отворачиваюсь, но вид служанки — сидит за столом, под ногами сандалии, из сумочки, от свитера безошибочно несет марихуаной — почему-то еще невыносимее, я снова глотаю «Тэб» и выливаю остатки в раковину. Примериваюсь уходить.

Грэм поворачивается к мальчику:

— «Эм-ти-ви» хочешь посмотреть?

— Ну наверное… нет, — отвечает тот, глядя на воду.

Беру сумочку — она лежит в нише возле холодильника, — проверяю, есть ли кошелек, потому что в прошлый раз, когда я ходила к Робинсонам, его не было. Сейчас выйду за дверь. Служанка складывает газету. Грэм стягивает бордовый спортивный свитер. Другой мальчик спрашивает, есть ли у Грэма «Чужой»[8] на кассете. Женщина поет из гостиной: «обстоятельства, которых нам не изменить». Я, оказывается, разглядываю сына — светловолосого, высокого, загорелого, с пустыми зелеными глазами, он открывает холодильник, берет еще апельсин. Осматривает его, поднимает голову, замечает в дверях меня.

— Уходишь? — спрашивает он.

— Да.

Секунду он ждет, но я молчу, и он пожимает плечами, отворачивается, чистит апельсин, а в «ягуаре» по дороге к «Куполу», где мы обедаем с Мартином, я понимаю, что Грэм лишь на год моложе Мартина, и сворачиваю на обочину Сансета, приглушаю радио, опускаю стекло, потом открываю люк, чтобы солнечный жар согрел салон, и пристально гляжу на перекати-поле — ветер лениво тащит его по пустому бульвару.


Мартин сидит в «Куполе» за круглой барной стойкой. В костюме, при галстуке, нетерпеливо отстукивает ногой ритм — в ресторане играет музыка. Наблюдает, как я к нему пробираюсь.

— Опоздала. — Он показывает мне золотой «ролекс».

— Да. Опоздала, — отвечаю я. — Давай сядем.

Мартин смотрит на часы, на пустой бокал, опять на меня. Я судорожно стискиваю под мышкой сумочку. Мартин вздыхает, потом кивает. Метрдотель усаживает нас, и Мартин принимается болтать про лекции в Лос-анджелесском универе, про то, как он сердит на родителей — без предупреждения завалились к нему в Вествуд, а отчим устраивает у Чейзена ужин и зовет его, а Мартин не хочет на ужин, который отчим устраивает у Чейзена, и как утомительно словами перебрасываться.

Смотрю в окно — возле «роллс-ройса» стоит швейцар-испанец, заглядывает внутрь, бормочет. Мартин жалуется на свой «БМВ» и какая дорогая страховка, но тут я его прерываю:

— Ты зачем домой звонил?

— С тобой поговорить. Все отменить хотел.

— Не звони домой.

— Почему? Там кому-то есть дело?

Я закуриваю.

Он кладет вилку на стол и отворачивается.

— Мы едим в «Куполе», — говорит он. — Ну то есть… господи боже.

— Нормально? — спрашиваю я.

— Ага. Нормально.

Прошу счет, плачу, а потом отправляюсь вместе с Мартином к нему в Вествуд, мы занимаемся сексом, и я дарю Мартину тропический шлем.


Лежу в шезлонге у бассейна. Рядом грудой навалены «Вог», и «Лос-Анджелес», и секция «Календарь» из «Лос-Анджелес Тайме», но читать я не могу, цвет бассейна оттягивает взгляд от букв, и я жадно смотрю в аквамариновую воду. Хочется поплавать, но по такой жаре вода слишком теплая, а доктор Нова не советует принимать либриум, а потом плескаться в воде.

Служитель чистит бассейн. Очень молодой, загорелый, светловолосый, без рубашки, в тугих белых джинсах, и когда он наклоняется потрогать воду, мышцы на спине слегка перекатываются под гладкой, чистой, загорелой кожей. Он принес с собой магнитофон, тот стоит возле джакузи, кто-то поет «Наша любовь в опасности», и я надеюсь, что шелест пальмовых листьев на теплом ветру унесет музыку во двор к Саттонсам. Я увлеченно наблюдаю: как сосредоточен служитель, как тихо движется вода, когда он тащит сквозь нее сеть, как он эту сеть опустошает — в ней листья и разноцветные стрекозы, видимо, замусорили сверкающую поверхность. Служитель открывает сток, мышцы на руках изгибаются — чуть-чуть, лишь на секунду. И я парализованно гляжу, как он сует руку в круглое отверстие, тащит оттуда что-то, мышцы снова напрягаются на мгновение, очерченные солнцем светлые волосы шевелятся на ветру, я слегка ерзаю в шезлонге, но глаз не отвожу.

Служитель уже вынимает руку из стока, вытягивает две большие серые тряпки, с них капает, он роняет их на бетон и смотрит. Долго-долго эти тряпки разглядывает. И шагает в мою сторону. Какой-то миг я паникую, поправляю черные очки, беру масло для загара. Служитель идет медленно, все залито солнцем, я вытягиваю ноги, втираю масло в бедра изнутри, в ноги, в колени, в икры. Служитель стоит надо мной. Я приняла валиум — от него все плывет, пейзаж колышется неспешными волнами. На лицо падает тень, и я могу поднять голову и посмотреть на служителя, из магнитофона кричат: «Наша любовь в опасности», а служитель открывает рот — губы полные, белые зубы, чистые, ровные, и мне так нужно, чтобы он попросил меня пойти в белый пикап, что стоит в конце аллеи, приказал мне поехать в пустыню вместе с ним. Его пахнущие хлоркой руки станут втирать масло мне в спину, в живот, в шею, он смотрит сверху вниз, из магнитофона — рок, пальмы движутся в пустынном зное, солнечное сияние на голубой водной глади, и я напрягаюсь, жду, когда же он что-нибудь скажет — что угодно, вздох, стон. Вдыхаю, гляжу сквозь очки ему в глаза и дрожу.

— У вас в стоке две дохлые крысы.

Я молчу.

— Крысы. Две, дохлые. Застряли в трубе или, может, упали, не знаю. — Он растерянно смотрит на меня.

— Зачем… вы… мне это говорите? — спрашиваю я.

Он стоит, ждет продолжения. Я поверх очков гляжу на серую кучку возле джакузи.

— Уберите… их? — выдавливаю я, отводя глаза.

— Ага. Ладно, — отвечает служитель, руки в карманах. — Я просто не понимаю, как они туда попали?

Это заявление — вообще-то вопрос — звучит так вяло, что я отвечаю, хотя ответа не требуется:

— Ну… откуда нам знать?

На обложке журнала «Лос-Анджелес» брызжет сине-бело-зеленый фонтан — громадная водяная дуга тянется в небо.

— Крысы боятся воды, — замечает служитель.

— Да. Я слышала. Я знаю.

Служитель шагает обратно к двум крысам-утопленницам, берет их за хвосты — хвосты должны быть розовые и гладкие, но даже отсюда мне видно, что теперь они бледно-голубые, — и кладет их в ящик — а я думала, у него там инструменты, — и я, чтобы не думать о служителе, который таскает с собой крыс, открываю «Лос-Анджелес» и ищу статью про фонтан с обложки.


Сижу в ресторане на Мелроуз с Энн, Ив и Фейт. Пью вторую «кровавую Мэри», Ив с Энн перепили «кира», а Фейт заказывает, по-моему, четвертую водку с лаймом. Я закуриваю. Фейт рассказывает, как у ее сына Дирка отняли права, потому что по пьяни превысил скорость на шоссе Тихоокеанского побережья. Фейт теперь ездит на его «порше». Интересно, знает ли она, что Дирк продает кокаин десятиклассникам в Беверли-Хиллз. Мне об этом как-то днем на прошлой неделе рассказал Грэм в кухне, хотя я про Дирка не спрашивала. «Ауди» Фейт в ремонте — третий раз за год. Она хочет его продать, но не понимает, что купить взамен. Энн говорит, что «экс-джей-6» неплохо бегает с тех пор, как в нем прежний мотор заменили новым. Энн оборачивается ко мне, спрашивает, как моя машина, как Уильямова. Я вот-вот разревусь. Отвечаю, что бегают прекрасно.

Ив почти не разговаривает. У нее дочь в психбольнице, в Камарилло. Дочь Ив пыталась покончить с собой: взяла пистолет и выстрелила себе в живот. Не понимаю, почему дочь Ив не стреляла в голову. Не понимаю, зачем она легла на полу в большой материнской гардеробной и направила отчимов пистолет себе в живот. Воображаю одно за другим события того вечера, что привели к выстрелу. Но Фейт уже рассказывает, как продвигается терапия ее дочери. У Шейлы анорексия. Они знакомы с моей дочерью — может, у нее тоже анорексия.

Наконец за столиком воцаряется неуютная тишина, я разглядываю. Энн — она не замазала контуры шрамов от лицевой подтяжки, три месяца назад оперировалась в Палм-Спрингз, у того же хирурга, что мы с Уильямом. Я размышляю, не рассказать ли о крысах в стоке или о том, каким текучим был служитель, пока не отвернулся, но вместо этого снова закуриваю. Голос Энн нарушает тишину, я пугаюсь и обжигаю палец.


В среду утром Уильям встает и спрашивает, где валиум, я спотыкаясь иду вынимать валиум из сумочки, Уильям напоминает, что на сегодня у нас бронь в «Спаго», в восемь, я слышу, как «мерседес» визжит колесами по аллее, Сьюзан говорит, что после школы собирается в Вествуд с Аланой и Блэр и придет прямо в «Спаго», а потом я засыпаю, мне снятся тонущие крысы, как они отчаянно лезут друг на друга в горячей бурлящей джакузи и десятки служителей голышом стоят на краю, смеются, тычут пальцами в тонущих крыс, в золотистых руках — переносные магнитофоны, служители одновременно кивают в такт музыке, и тут я просыпаюсь, иду вниз, беру из холодильника «Тэб», в другой сумке, в нише возле холодильника, нахожу коробочку с двадцатью миллиграммами валиума и выпиваю половину. Из кухни слышно, как служанка пылесосит гостиную, я одеваюсь, еду в магазин «Трифти» в Беверли-Хиллз, иду в аптечный отдел, стискивая в кулаке пустой пузырек из-под черно-зеленых капсул. Но в магазине кондиционеры, воздух прохладен, сверкают лампы дневного света, где-то вверху фоном бормочет музыка, и все это действует прямо-таки обезболивающе, и пальцы на буром пузырьке расслабляются, хватка слабеет.

Вручаю пустой пузырек аптекарю. Он надевает очки, изучает пузырек. Я разглядываю ногти и безуспешно пытаюсь вспомнить название песни, что играет в магазине.

— Мисс? — застенчиво говорит аптекарь.

— Да? — Я гляжу на него поверх темных очков.

— Тут написано: не возобновлять.

— Что? — пугаюсь я. — Где?

Аптекарь показывает: два напечатанных слова внизу на этикетке, возле имени психиатра, а следом число: 10.10.1983.

— Полагаю, доктор Нова как-то… ошибся, — неубедительно тяну я, снова косясь на пузырек.

— Ну, — вздыхает аптекарь, — ничем не могу помочь.

Я смотрю на ногти, думаю, что сказать, и наконец получается:

— Но мне… нужно возобновить.

— Извините, — отвечает аптекарь. Он явно смущен, нервно переминается с ноги на ногу. Отдает мне пузырек, я пытаюсь сунуть его аптекарю в руку, и тот пожимает плечами.

— Должны быть причины, по которым ваш доктор считает, что возобновлять рецепт не следует, — говорит он мне доброжелательно, точно ребенку.

Выдавливаю из себя смешок, вытираю лицо, весело отвечаю:

— Ой, да он вечно со мной шутки шутит.

По дороге домой вспоминаю, как посмотрел на меня аптекарь в ответ, прохожу мимо служанки, на секунду меня обдает запахом марихуаны, а наверху в спальне запираю дверь, опускаю жалюзи, раздеваюсь, сую кассету в «бетамакс», падаю на чистые, прохладные простыни, рыдаю целый час, пытаюсь смотреть кино, выпиваю валиума, потом обыскиваю ванную, там должен быть старый рецепт на нембутал, передвигаю туфли в гардеробе, ставлю новую кассету, распахиваю окна, запах бугенвиллии ползет сквозь прикрытые жалюзи, я выкуриваю сигарету и умываюсь.


Звоню Мартину.

— Алло? — отвечает другой мальчик.

— Мартин? — все равно спрашиваю я.

— Э… нет.

Пауза.

— А Мартина можно?

— Э… я посмотрю.

Я слышу, как он кладет трубку, мне смешно — какой-то мальчик, может загорелый, юный, светловолосый, как Мартин, стоит посреди Мартиновой квартиры, положил трубку у телефона и собирается искать Мартина — кого угодно искать — в крошечной трехкомнатной студии, однако вскоре мне уже не смешно. Мальчик возвращается.

— Я думаю, он… ну, на пляже. — Похоже, мальчик не уверен.

Я молчу.

— Что передать? — почему-то лукаво спрашивает он, и после паузы: — Подожди, это Джули? Девушка, которую мы с Майком встретили в «Норде-триста восемьдесят пять»? На «кролике»?

Я молчу.

— У вас, народ, было три грамма и белый «фольксваген-кролик».

Я молчу.

— Типа это… алло?

— Нет.

— У тебя нет «фольксвагена-кролика»?

— Я перезвоню.

— Как хотите.

Вешаю трубку. Интересно, кто этот мальчик, знает ли он про нас с Мартином. Интересно, Мартин лежит на песке, в темных очках «Уэйфэрер», с зачесанными волосами, пьет пиво, курит тонкую сигарету под полосатым зонтиком в пляжном клубе, смотрит туда, где кончается и сливается с водой земля, или лежит в кровати, под плакатом «Уйди-Уйди»[9], готовится к экзамену по химии и одновременно ищет в разделе объявлений, не продается ли где новый «БМВ». Я просыпаюсь, когда фильм заканчивается и в телевизоре статика.

Сижу с сыном и дочерью за столом в ресторане на Сансете. На Сьюзан — мини-юбка, купленная на Мелроуз в магазине под названием «Флип»; неподалеку от него я обожгла палец, обедая с Ив, Энн и Фейт. Еще на Сьюзан белая футболка с надписью «Лос-Анджелес», рукописные алые буквы — точно незапекшаяся кровь, с потеками. И еще на Сьюзан старая куртка «Ливайс» со значком «Бродячих котов»[10] на выцветшем лацкане и «уэйфэреры». Сьюзан вынимает из стакана с водой кусок лимона, жует, откусывает корку. Даже не помню, сделали мы заказ или нет. Интересно, что такое «Бродячие коты».

Подле Сьюзан сидит Грэм — обкурен, я абсолютно уверена. Таращится в окно, на мелькающие автомобильные фары. Уильям звонит на студию. Вырисовывается сделка — само по себе неплохо. На вопросы о фильме, кто в нем играет, кто финансирует, Уильям отвечает уклончиво. В наших кругах ходят слухи, что это продолжение весьма успешного кино, которое вышло летом 1982-го, про язвительного марсианина, похожего на большую грустную виноградину. Уильям бегал к телефону четырежды за вечер; подозреваю, он просто выходит из-за стола и стоит в задней комнате, потому что за соседним столом сидит актриса с очень молодым серфером, она неотрывно пялится на Уильяма, когда он за столом, а я знаю, что она с ним спала, и актриса знает, что я в курсе, и когда наши взгляды на секунду встречаются — нечаянно, — мы обе резко отводим глаза.

Сьюзан, отстукивая ритм по столу, принимается мурлыкать себе под нос. Грэм закуривает, не потрудившись узнать, что мы об этом думаем. Его глаза — красные, полузакрытые — на миг увлажняются.

— У меня в тачке типа странный звук, — говорит Сьюзан. — Я думаю, надо бы ее подкрутить. — Она щупает оправу очков.

— Если странные шумы — конечно, надо, — отвечаю я.

— Ну, она мне типа нужна. В пятницу в «Цивиле» будут «Психоделические меха»[11], и мне тотально нужна тачка. — Сьюзан смотрит на Грэма. — То есть, если Грэм мои билеты забрал.

— Ага, я забрал, — произносит Грэм так, будто это стоит ему нечеловеческих усилий. — И перестань говорить «тотально».

— А у кого? — спрашивает Сьюзан, барабаня пальцами по столу.

— У Джулиана.

— Только не это.

— У Джулиана. А что? — Грэм пытается изобразить раздражение, но получается усталость.

— Полный торчок. Наверняка у него места фиговые. Полный торчок, — повторяет Сьюзан. Пальцы замирают, Сьюзан смотрит Грэму в лицо. — Прямо как ты.

Грэм медленно кивает и молчит. Не успеваю я попросить опровержения, соглашается:

— Да уж, прямо как я.

— Он героином торгует, — замечает Сьюзан.

Я смотрю на актрису. Актриса мнет серферу ляжку. Серфер жует пиццу.

— А еще он проститутка, — прибавляет Сьюзан.

Долгая пауза.

— Это… в мой адрес заявление? — тихо спрашиваю я.

— Это типа тотальная ложь, — ухитряется выдавить Грэм. — Кто тебе сказал? Эта сука последняя Шэрон Уилер?

— Не совсем. Я знаю, что Джулиан спал с владельцем «Семи морей» и теперь заполучил проходку и кокаина сколько влезет. — Сьюзан с притворной усталостью вздыхает. — Кроме того, какая ирония — у них обоих герпес.

Тут Грэм почему-то смеется, затягивается и отвечает:

— У Джулиана не герпес. И подхватил он не от владельца «Семи морей». — Пауза, Грэм выдыхает. — У него венера от Доминика Дентрела.

За стол садится Уильям.

— Господи, мои собственные дети трепятся о наркоте и педиках — боже правый. Ох, Сьюзан, да сними же эти чертовы очки. Ты, черт возьми, в «Спаго», а не в пляжном клубе. — Уильям заглатывает полбокала «шприцера» — двадцать минут назад я наблюдала, как он выдыхается. Уильям косится на актрису, потом смотрит на меня. — В пятницу вечером идем на прием к Шроцесам.

Я щупаю салфетку, затем прикуриваю.

— Я не хочу в пятницу вечером на прием к Шроцесам, — тихо говорю я, выдыхая.

Уильям смотрит на меня, прикуривает и так же тихо спрашивает, глядя мне в глаза:

— А чего ты хочешь? Спать? Валяться у бассейна? Туфли пересчитывать?

Грэм смотрит в стол и хихикает.

Сьюзан пьет воду и поглядывает на серфера.

Спустя некоторое время я спрашиваю Грэма и Сьюзан, как дела в школе.

Грэм не отвечает.

— Порядок, — говорит Сьюзан. — У Белинды Лорел герпес.

Интересно, думаю я, Белинда Лорел подхватила его от Джулиана или от владельца «Семи морей». И еще мне трудно сдержаться и не спросить Сьюзан, что такое «Бродячий кот».

Грэм с трудом выдавливает:

— Она подхватила от Винса Паркера. Ему родители купили девятьсот двадцать восьмой, хотя знают, что он на звериных транках сидит.

— На редкость… — Сьюзан замолкает, подбирая слово.

Я закрываю глаза и вспоминаю мальчика, подошедшего к телефону у Мартина дома.

— Отвратно, — договаривает Сьюзан.

— Ага. Тотально отвратно, — соглашается Грэм.

Уильям оглядывается на актрису, которая щупает серфера, кривится и говорит:

— Бог ты мой, да вы больные. Мне надо еще позвонить.

Грэм, настороженный и похмельный, с ошеломляющей меня тоской пялится в окно на «Тауэр-Рекордз» через дорогу, а потом я закрываю глаза и воображаю цвет воды, лимонное дерево, шрам.


Утром в четверг звонит мать. Служанка приходит ко мне в спальню в одиннадцать, будит меня:

— Телефон, su madre, su madre, senora[12], — а я отвечаю:

No estoy aqui, Rosa , no estoy aqui[13], — и уплываю в сон. Встаю в час и брожу вокруг бассейна, курю и пью «перье», а в раздевалке звонит телефон, и придется с ней разговаривать, понимаю я, чтоб уж отделаться. Роза берет трубку, телефон больше не звонит, и надо возвращаться в дом.

— Да, это я. — Голос у матери страдальческий, сердитый. — Ты уезжала? Я уже звонила.

— Да, — вздыхаю я. — В магазин.

— А-а. — Пауза. — Зачем?

— Ну, за… вешалками, — говорю я, а потом: — В магазин. — И еще: — За вешалками. — И наконец: — Как ты себя чувствуешь?

— А ты как думаешь?

Я вздыхаю, ложусь на постель.

— Не знаю. Так же? — И через минуту: — Не плачь. Прошу тебя. Пожалуйста, не плачь.

— Все бесполезно. Я каждый день хожу к доктору Скотту, у меня терапия, он твердит: «Получше, получше», а я все спрашиваю: «Что получше, что получше?», а потом… — Задохнувшись, мать умолкает.

— Он тебе демерол еще прописывает?

— Да, — вздыхает она. — Я еще на демероле.

— Ну, это… хорошо.

Ее голос опять срывается:

— Я не уверена, что смогу его и дальше принимать. У меня кожа, она вся… кожа…

— Прошу тебя.

— …она желтая. Вся желтая.

Я закуриваю.

— Прошу тебя. — Я закрываю глаза. — Все нормально.

— А Грэм и Сьюзан где?

— Они… в школе, — говорю я, стараясь изобразить уверенность.

— Я бы с ними поговорила. Я, знаешь, скучаю по ним иногда.

Я тушу сигарету.

— Да. Э-э. Они… тоже по тебе скучают, знаешь. Да…

— Я знаю.

Я пытаюсь поддержать беседу:

— Ну, так чем же ты занимаешься?

— Только что из клиники вернулась, убиралась на чердаке и нашла те фотографии с Рождества в Нью-Йорке. Те, которые я искала. Тебе было двенадцать. Когда мы в «Карлайле» жили.

Судя по всему, мать уже две недели постоянно убирается на чердаке и находит одни и те же фотографии с Рождества в Нью-Йорке. Я это Рождество помню смутно. Как она несколько часов выбирала мне платье в сочельник, причесывала длинными, легкими взмахами. Рождественское шоу в «Радио-Сити», и как я ела там полосатую карамельку — она походила на исхудавшего напуганного Санта-Клауса. Как отец напился вечером в «Плазе», как родители ссорились в такси по дороге в «Карлайл», а ночью я слышала их ругань и, конечно, звон стекла за стеной. Рождественский ужин в «La Grenouille»[14], где отец порывался поцеловать маму, а та отворачивалась. Но лучше всего, так отчетливо, что меня аж скручивает, я помню одну вещь: в ту поездку мы не фотографировались.

— Как Уильям? — спрашивает мать, не дождавшись ответа про фотографии.

— Что? — пугаюсь я, снова ныряя в разговор.

— Уильям. Твой муж. — И повысив голос: — Мой зять. Уильям.

— Он прекрасно. Прекрасно. Он прекрасно. — Вчера вечером в «Спаго» актриса за соседним столиком поцеловала серфера в губы — тот как раз соскребал с пиццы икру. Когда я уходила, актриса мне улыбнулась. Моя мать — желтая кожа, тело тонкое, хрупкое, она почти не ест — умирает в громадном пустом доме окнами на залив Сан-Франциско. Служитель по краям бассейна поставил мышеловки, заляпанные ореховым маслом. Сдавайся, хаос.

— Это хорошо.

Еще почти две минуты — ни слова. Я засекаю, слушаю, как тикают часы, как служанка напевает дальше по коридору, моет окна у Сьюзан в комнате, я снова закуриваю, надеюсь, что мать скоро даст отбой. Она откашливается и наконец что-то говорит.

— У меня волосы выпадают.

Приходится бросить трубку.

Мой психиатр доктор Нова — молодой, загорелый, у него «пежо», и костюмы от Джорджио Армани, и дом в Малибу, и доктор Нова часто жалуется на обслуживание в «Козырях». У него практика на Уилшире, в большом белом оштукатуренном комплексе напротив «Неймана Маркуса», и, приезжая к доктору, я обычно паркуюсь у «Неймана Маркуса» и брожу по магазину, пока что-нибудь не куплю, а потом перехожу улицу. Сегодня у себя на верхотуре, в кабинете на десятом этаже, доктор Нова рассказывает, как вчера вечером на приеме в «Колонии» кто-то «пытался утопиться». Я спрашиваю, не его ли пациент. Доктор Нова отвечает, что жена рок-звезды, чей сингл три недели занимал второе место в хит-параде «Биллборда». Начинает перечислять, кто еще был на приеме, но я вынуждена его перебить.

— Мне нужен еще либриум.

Он закуривает тонкую итальянскую сигарету, интересуется:

— Зачем?

— Не спрашивайте зачем, — зеваю я. — Дайте рецепт, и все.

Доктор Нова выдыхает.

— Почему не спрашивать?

Я смотрю в окно.

— Потому что я вас прошу? — тихо говорю я. — Потому что я плачу вам сто тридцать пять долларов в час?

Доктор Нова тушит сигарету, выглядывает в окно. После паузы, устало:

— А вы как думаете?

Я отупело, загипнотизированно смотрю в окно: пальмовые листья раскачиваются на жарком ветру, четко очерченные на оранжевом небе, ниже — вывеска кладбища «Лесная поляна».

Доктор Нова откашливается.

Я начинаю сердиться.

— Только продлите рецепт, и… — Я вздыхаю. — Ладно?

— Я забочусь исключительно о вас.

Я улыбаюсь — благодарно, недоверчиво. Он смотрит странно, неуверенно, не понимая, откуда эта улыбка.


На бульваре Уилшир я замечаю Грэмов «порш» и еду за ним. Какой он аккуратный водитель, удивляюсь я, как мигает поворотниками, перестраиваясь, как замедляет ход и притормаживает на желтый, а на красный совсем замирает, как осторожно едет по перекрестку. Я решаю, что Грэм направляется домой, но он проезжает Робертсон, и я следую за ним.

Грэм катит по Уилширу, а после Санта-Моники сворачивает направо в переулок. Я стою на бензоколонке «Мобайл» и наблюдаю, как Грэм съезжает на дорожку к большой белой многоэтажке. Паркуется за красным «феррари», выходит, озирается. Я надеваю очки, поднимаю стекло. Грэм стучится в квартиру, и ему открывает мальчик, что заходил неделю назад, стоял в кухне и смотрел на воду. Грэм входит, и дверь затворяется. Они оба появляются двадцать минут спустя, на мальчике одни шорты, они пожимают друг другу руки. Грэм ковыляет к «поршу», роняет ключи. Сгибается, нашаривает ключи, и с четвертой попытки ему удается их поднять. Он залезает в «порш», хлопает дверцей, сидит, разглядывая собственные колени. Подносит палец ко рту, легонько лижет. Довольный, снова смотрит на колени, убирает что-то в бардачок, отъезжает от красного «феррари» и возвращается на Уилшир.

Внезапно по стеклу с пассажирской стороны стучат, и я испуганно поднимаю голову. Красивый служитель просит меня отъехать, и когда я завожу мотор, перед глазами встает тревожно достоверная картина: шестилетие Грэма, он, в серых шортах, дорогой рубашке из «варенки» и мокасинах, разом задувает свечи на праздничном флинтстоуновском[15] торте, Уильям приносит из багажника серебристого «кадиллака» трехколесный велосипед, фотограф снимает Грэма на велосипеде, Грэм катит по аллее, по лужайке и, наконец, — в бассейн. Я еду по Уилширу, воспоминание распадается, а Грэмовой машины у дома нет.


Я лежу в постели в вествудской квартире Мартина. Он включил MTV, одними губами подпевает Принцу.[16] В темных очках и голышом, притворяется, будто на гитаре бренчит. Включен кондиционер, я почти слышу гудение и стараюсь сосредоточиться на нем, не на Мартине — он танцует теперь у кровати, а изо рта свисает незажженная сигарета. Я поворачиваюсь на бок. Мартин выключает звук и ставит древнюю пластинку «Пляжных мальчиков».[17] Прикуривает. Я натягиваю на себя простыню. Мартин прыгает в постель, валится рядом, машет ногами — пресс качает. Я чувствую, как ноги медленно поднимаются, потом опускаются еще медленнее. Мартин бросает упражнения, смотрит на меня. Под простыней тянет руку вниз и ухмыляется:

— У тебя ноги такие гладкие.

— Восковая депиляция.

— Кошмар.

— Каждый раз пью бутылочку «Абсолюта», чтоб вытерпеть.

Внезапно он подскакивает, падает на меня, рычит — притворяется тигром, львом или, скорее, просто очень большой кошкой. «Пляжные мальчики» поют «Правда, было б мило?». Я затягиваюсь Мартиновой сигаретой, смотрю ему в глаза. Он очень загорелый, сильный, юный, синие глаза так туманны и пусты — поневоле провалишься. В телевизоре — черно-белый кадр: кусок попкорна, а под ним слова «Очень важно».

— Ты вчера на пляж ходил?

— Нет, — улыбается Мартин. — А что? Я тебе там примерещился?

— Нет. Просто.

— Я у нас в семье самый поджаристый.

У него наполовину встал, он берет мою руку и кладет на ствол, саркастически подмигнув. Убираю руку, пальцами глажу его живот, грудь, касаюсь губ, и Мартин вздрагивает.

— Интересно, что сказали бы твои родители, если б узнали, что их подруга спит с их сыном, — бормочу я.

— Ты моим родителям не подруга, — возражает Мартин. Его улыбка чуть слабеет.

— Ну да, просто дважды в неделю играю в теннис с твоей матерью.

— Интересно, блин, кто выигрывает. — Мартин закатывает глаза. — Не хочу о матери. — Он пытается меня поцеловать. Я его отпихиваю, и Мартин лежит, гладит себя, вполголоса подпевает «Пляжным мальчикам».

— Ты в курсе, что моего парикмахера зовут Лэнс и этот Лэнс — гомосексуалист? Ты бы, наверное, сказал «тотальный гомосексуалист». Макияж, бижутерия, ужасно жеманно лепечет, вечно толкует про своих дружков и весьма женоподобен. В общем, я сегодня ходила к нему в салон, потому что мне вечером на прием к Шроцесам, и я пришла в салон, говорю Лилиан — это женщина, которая сеансы записывает, — говорю ей, что мне назначено у Лэнса, а Лилиан говорит, что Лэнс в отпуске на неделю. Я расстроилась, говорю: «Ну, меня не предупредили», а Лилиан смотрит на меня и говорит: «Да нет, он же не в круизе никаком. У него ночью в автокатастрофе сын погиб под Лас-Вегасом». И я переписалась и ушла. — Я смотрю на Мартина. — Правда поразительно?

Мартин глядит в потолок, потом на меня и соглашается:

— Ага, тотально поразительно. — И встает.

— Ты куда?

Он натягивает трусы.

— У меня лекция в четыре.

— Ты туда по правде ходишь?

Мартин застегивает ширинку на полинявших джинсах, влезает в пуловер, в «топ-сайдеры». Я сижу на кровати, причесываюсь, он садится рядом и с детской улыбкой до ушей просит:

— Детка, не одолжишь шестьдесят баксов? Надо отдать парню одному за билеты на Билли Айдола[18], а я забыл к банкомату сбегать, и как-то сложно все… — Его голос сходит на нет.

— Да. — Я достаю из сумочки четыре двадцатки, а Мартин целует меня в шею и небрежно кивает:

— Спасибо, детка, я отдам.

— Отдашь. Не называй меня деткой.

— Сама закроешь, — кричит он уже в дверях.


«Ягуар» ломается на Уилшире. Еду, люк открыт, мурлычет радио, и вдруг машина дергается и ее начинает сносить вправо. Выжимаю газ до пола, машина снова дергается и ее сносит вправо. Криво паркуюсь у обочины, неподалеку от перекрестка Уилшира и Ла-Сьенеги, еще пару минут пытаюсь завестись, а потом вынимаю ключи и с открытым люком сижу в заглохшем «ягуаре» на бульваре и слушаю, как проезжают машины. Наконец вылезаю, нахожу телефонную будку на бензоколонке «Мобайл», на перекрестке, звоню Мартину, но другой голос, на этот раз девичий, сообщает, что Мартин на пляже, и я вешаю трубку, звоню на студию, но там ассистент мне говорит, что Уильям в «Поло-холле» с режиссером следующего фильма, но я туда не звоню, хотя знаю телефон. Звоню домой, но Грэма и Сьюзан тоже нет, а когда я спрашиваю, где они, служанка меня, судя по всему, не узнает, я вешаю трубку, и Роза ничего не успевает прибавить. Я почти двадцать минут стою в телефонной будке и представляю себе, как Мартин сталкивает меня с балкона своей вествудской квартиры. Наконец выхожу из будки, прошу кого-то с бензоколонки позвонить в автоклуб, и оттуда приезжают, на буксире уволакивают «ягуар» в представительство «Ягуара» на Санта-Монике, где я униженно беседую с иранцем по имени Норманди, и меня отвозят домой, я лежу в постели, пытаюсь уснуть, но возвращается Уильям, будит меня, я рассказываю, что случилось, он бормочет: «Типично», — и говорит, что нам надо на прием и дело будет плохо, если я тотчас не начну собираться.


Я причесываюсь. Уильям стоит над раковиной, бреется. На нем только белые брюки, не застегнуты. На мне юбка и лифчик, я бросаю причесываться, надеваю блузку, потом причесываюсь дальше. Уильям умывается, вытирается насухо.

— Мне вчера звонили на студию, — говорит он. — Крайне занимательный звонок. — Пауза. — Твоя мать, что само по себе странно. Во-первых, она никогда раньше туда не звонила, а во-вторых, она меня не слишком любит.

— Это неправда, — говорю я и начинаю хохотать.

— Знаешь, что она сказала?

Я молчу.

— Ну же, угадай, — улыбается он. — Не угадаешь?

Я молчу.

— Она сказала, что звонила тебе, а ты бросила трубку. — Пауза. — Это что, правда?

— А если правда? — Я кладу щетку, подкрашиваю губы, но руки трясутся, и я бросаю это занятие, снова беру щетку и причесываюсь. Наконец поднимаю глаза. Уильям смотрит на меня в зеркало напротив моего, и я просто говорю: — Да.

Уильям шагает к гардеробу и выбирает рубашку.

— Я думал, неправда. Думал, это на нее демерол действует в таком духе, — сухо замечает он.

Я коротко, резко дергаю волосы щеткой.

— Почему? — с любопытством спрашивает он.

— Не знаю. Я вряд ли в состоянии об этом говорить.

— Ты бросила трубку, когда позвонила твоя, блядь, собственная мать? — Он смеется.

— Да. — Я кладу щетку. — А что ты так переживаешь? — Меня вдруг удручает тот факт, что «ягуар» может остаться в ремонте еще почти на неделю. Уильям так и стоит.

— Ты не любишь мать? — спрашивает он, застегивая ширинку, захлопывая пряжку ремня от Гуччи. — Ну то есть, господи боже, она же, черт возьми, от рака умирает.

— Я устала. Прошу тебя, Уильям. Не надо.

— А меня?

Он снова идет к гардеробу, находит пиджак.

— Нет. Наверное, нет. — Слова звучат ясно, и я пожимаю плечами. — Теперь уже нет.

— А твоих чертовых детей? — вздыхает Уильям.

— Наших чертовых детей.

— Наших чертовых детей. Не занудствуй.

— Не думаю. Я… не уверена.

— Почему? — Сидя на кровати, он натягивает мокасины.

— Потому что я… — Я смотрю на Уильяма. — Я не знаю… их.

— Ну же, детка, это отговорка, — иронизирует он. — Это же ты, по-моему, говорила, что к чужим легко проникаться.

— Нет, — отвечаю я. — Это ты, и это касалось ебли.

— Ну, поскольку ты больше ни к кому ничего не питаешь, ты и не ебешься. Полагаю, тут мы единодушны. — Он затягивает галстук.

— Меня трясет. — Последнее Уильямово замечание пугает меня — может, я пропустила фразу, часть фразы?

— Боже ты мой, надо двинуться, — говорит он. — Возьми, пожалуйста, шприц. Инсулин там где-то. — Он машет рукой, снимает пиджак, расстегивает рубашку.

Я наполняю пластиковый шприц инсулином, и приходится отгонять искушение пустить воздух, вонзить в вену, глядеть, как искажается его лицо, как рушится на пол тело. Уильям закатывает рукав до плеча. Я втыкаю иглу и говорю:

— Говнюк. — А Уильям смотрит в пол и отвечает:

— Не хочу больше разговаривать. — Мы одеваемся в тишине и уезжаем на прием.

А на Сансете — Уильям за рулем, коленями сжимает бокал с водкой, люк открыт, дует теплый ветер, вдалеке садится рыжее солнце — я касаюсь его руки на руле, и он убирает руку, чтобы поднести бокал ко рту. Я отворачиваюсь, а мы проезжаем Вествуд, и высоко наверху мелькает квартира Мартина.


Мы проезжаем по холмам, находим дом, Уильям сдает машину лакею, и перед центральным входом, где за канатами толпятся фотографы, Уильям велит мне улыбаться.

— Улыбайся, — шипит он. — Попробуй хотя бы. Мне не нужна еще одна фотография, как та в «Голливуд-Репортере». Последняя. Ты там куда-то таращишься и лицо у тебя кретинское.

— Уильям, я устала. Я устала от тебя. Я устала от этих приемов. Устала.

— У тебя такой тон — я почти поверил. — Он жестко берет меня под руку. — Просто улыбайся, о'кей? Пройдем фотографов, а потом мне похуй, что ты будешь делать.

— Ты… просто… чудовище, — говорю я.

— На себя посмотри, — отвечает он и тащит меня вперед.


Уильям разговаривает с актером, у того на следующей неделе премьера, мы стоим у бассейна, а с актером — загорелый мальчик, он в беседу не вслушивается. Смотрит в воду, руки в карманах. Теплый черный ветер дует по каньонам, светлые волосы мальчика не шелохнутся. Мне отсюда видны щиты на Сансете, прямоугольнички в неоновом свете уличных фонарей. Я потягиваю из бокала, оглядываюсь на мальчика. Тот все глядит в освещенную воду. Играет оркестр, тихая веселая мелодия, свет из воды, над бассейном вьются лоскутки пара, и красивый юный блондин, и желто-белые полосатые палатки на длинном, просторном газоне, и теплые ветра все прохладнее, пальмы, листья вычерчены луной — и боль утихомиривается. Уильям с актером говорят про жену рок-звезды, что пыталась утопиться на Малибу, я смотрю на юного блондина, а он отрывает взгляд от воды и наконец прислушивается.

Загрузка...