глава 7. Открытие Японии

Направляясь прямиком в черноту, глазея в иллюминатор на беззвездное полотно, кладу ладонь на стекло, чтоб кончики пальцев онемели от холода, гляжу на собственную руку и медленно отрываю ее от окна. По темному проходу ко мне пробирается Роджер.

— Отец, часы переведи, — говорит он.

— Что?

— Часы, говорю, переведи. Разница во времени. Мы в Токио приземляемся. — Роджер вглядывается в меня, улыбка его сползает. — Токио — это… м-м… в Японии, ага? — Ответа нет. Роджер проводит ладонью по светлым волосам, нащупывает на затылке хвостик, вздыхает.

— Но я… ничего… не вижу, отец, — сообщаю я, замедленно тыча в потемневшее окно.

— Это потому, что ты в темных очках.

— Нет, не поэ… тому. Прав… да… — я подбираю слово, — э… темно… — и прибавляю: — …отец.

Минуту Роджер смотрит на меня.

— Ну, это потому, что окна… э… тонированные, — осторожно объясняет он. — Окна в самолете — затемненные, ага?

Я не отвечаю.

— Хочешь валиума, ширева, жвачки, чего-нибудь? — предлагает Роджер.

Я качаю головой.

— Не… я передоз… нусь.

Роджер медленно поворачивается, идет по проходу в носовой салон. Я прижимаю ко лбу кончики пальцев, еще холодные от стекла, и глаза у меня закрываются.


Просыпаюсь голый, весь в поту, на большой кровати в номере пентхауса «Токио-Хилтон». На полу смятые простыни, под боком голая девчонка спит — головой на моей руке, рука онемела, даже удивительно, как тяжело ее вытащить, и в итоге я небрежно заезжаю локтем девчонке по лицу. У девчонки за щеками — катыши «клинексов», которые я заставлял ее жрать, подбородок сухой, рот приоткрыт. Поворачиваюсь к девчонке спиной, а там парень лежит — шестнадцать-семнадцать, может и меньше, — азиат, голый, руки с кровати свисают, гладкий бежевый зад покрыт свежими алыми рубцами. Нащупываю телефон на тумбочке, но тумбочки нет, а телефон — на полу, на куче влажных простыней, и отключен. Задыхаясь, я тянусь через парня, включаю телефон — это занимает минут пятнадцать — и наконец прошу кого-то позвать Роджера, но Роджер, сообщают мне, на конкурсе поедания фруктов и прокомментировать не может.

— Этих ребят заберите отсюда, ладно? — бормочу я в трубку.

Я вылезаю из постели, роняю пустую водочную бутылку на бутылку бурбона, та выливается на пакет чипсов и номер «Хастлер-Ориент», в нем эта, которая на кровати, — девушка месяца, и я опускаюсь на колени, открываю журнал, мне странно видеть, как отличается ее пизда в объективе от того, что я видел три часа назад, а когда я оборачиваюсь к постели, мальчик-азиат открыл глаза, смотрит на меня. А я стою, не смущаясь, голый, похмельный, и смотрю в эти его черные глаза.

— Жалко себя? — спрашиваю я и радуюсь, когда два бородатых мужика открывают дверь, шагают к кровати. Иду в ванную и там запираюсь.

Выворачиваю кран до упора, чтобы плеск воды о фаянс гигантской ванны заглушил шум, с которым два администратора по очереди выволакивают девчонку с парнем из постели, из номера. Я нагибаюсь над ванной — вода нужна только холодная, — подхожу к двери, прижимаюсь к ней ухом, слушаю, есть ли кто в номере. Я уверен, никого нет, открываю дверь, выглядываю — и правда никого. Беру из холодильника ведерко для льда, из льдогенератора — специально попросил, чтобы его посреди номера поставили, — лед. Потом встаю на колени у кровати, открываю ящик, вынимаю упаковку либриума, возвращаюсь в ванную, запираюсь, высыпаю в ванну лед — на дне ведерка хватит воды, чтобы впихнуть в глотку либриум, — залезаю в ванну, ложусь, одна голова торчит, и меня сбивает мысль, что, может, ледяная вода с либриумом — не такой уж замечательный коктейль.


Во сне я сижу в ресторане отеля наверху, у стеклянной стены, смотрю на неоновую ткань, которая сойдет за город. Пью «камикадзе», напротив меня — девочка-японка из «Хастлера», но ее гладкое смуглое лицо — в макияже гейши, а тугое ярко-розовое платье, гримаса, что кривит ее плоские, мягкие черты, и взгляд пустых темных глаз — хищные, мне от них неуютно, и вдруг вся неоновая ткань мигает, бледнеет, воют сирены, и люди, которых я и не заметил, выбегают из ресторана, в черном городе внизу вопят, кричат, на черном небе высвечиваются громадные дуги пламени, рыжие и желтые, они выстреливают откуда-то с земли, а я все смотрю на гейшу, пламя отражается в ее зрачках, она что-то бормочет мне, и ни малейшего страха в ее глазах, громадных, раскосых, — теперь она нежно улыбается, повторяет это слово еще, еще, еще, но его заглушают сирены, крики, всякие взрывы, и когда я кричу в панике, спрашиваю, что она такое говорит, она лишь улыбается, моргает, вынимает бумажный веер, ее губы лепят все то же слово, и я склоняюсь к ней, чтобы расслышать, но монструозная лапа вламывается в окно, осыпая нас стеклом, хватает меня, теплая, вибрирующая от ярости, покрытая слизью, которая пропитывает мне костюм, и эта лапа тащит меня в окно, а я выворачиваюсь к девчонке, и та опять говорит это слово, теперь отчетливо:

— Годзилла… Годзилла, идиот… Я сказала — Годзилла[48]

Я беззвучно ору, меня тащит в пасть — на восемьдесят, девяносто этажей вверх, я смотрю сквозь остатки разбитого стекла, меня бешено треплет холодный черный ветер, а японка в розовом платье теперь стоит на столе, улыбается, машет мне веером, кричит «сайонара», только это не значит «до свидания».


Несколько позже, когда я, всхлипывая, нагишом выползаю из ванны, когда Роджер звонит по добавочному и сообщает, что за последние два часа семь раз звонил мой отец (что-то про какую-то аварию), когда я прошу Роджера передать отцу, что я сплю, ушел, что угодно, в другой стране вообще, я разбиваю три бутылки шампанского об стену в номере и наконец в состоянии сесть на передвинутый к подоконнику стул и глянуть на Токио. Сижу с гитарой, пытаюсь песню написать, потому что уже неделю в башке крутятся аккорды, но мне трудно привести их в порядок, и потом я играю старые песни, которые написал, когда играл с группой, а потом смотрю на разбитое стекло на полу вокруг кровати, думая: отличная обложка для альбома. Подбираю полупустой пакетик «Эм-энд-Эм», запиваю водкой и, поскольку меня тошнит, топаю в ванную, но спотыкаюсь об телефонный провод и хлопаюсь рукой на толстый бутылочный осколок и долго смотрю на собственную ладонь, на тоненький красный ручеек, бегущий по запястью. Я не могу стряхнуть стекло, вытаскиваю, дыра в руке мягкая на вид, безопасная, я беру зазубренный пятнистый осколок, на котором еще болтается обрывок этикетки «Дом Периньон», запечатываю им рану, с ним картина завершена, только стекло выпадает, и кровь заливает гитару, на которой я уже бренчу, а окровавленная гитара — тоже неплохая обложка, и мне удается прикурить, на сигарете крови совсем чуть-чуть. Еще либриум, и я засыпаю, только кровать трясется, земля движется — это часть моего сна, крадется новый монстр.


Звонит телефон — видимо, полдень, хотя об этом я могу лишь догадаться.

— Ага? — спрашиваю я, не открывая глаз.

— Это я, — говорит Роджер.

— Люцифер, я сплю.

— Давай вставай. Ты сегодня кое с кем обедаешь.

— С кем?

— Кое с кем, — раздраженно отвечает он. — Давай, играть пора.

— Мне бы это… что-нибудь, — бормочу я, открыв глаза. Простыни, гитара покрыты засохшей бурой кровью, местами такие толстые кляксы, что я открываю рот и сглатываю. — Отец, мне б чего-нибудь.

— Чего? — спрашивает Роджер. — Ты сбрендил, тупая башка? Чего?

— Да нет, врача.

— Зачем? — вздыхает Роджер.

— Руку порезал.

— Правда? — скучающе интересуется он.

— Кровь лилась… ну, довольно сильно.

— О, ну еще бы. Как тебе удалось? Другими словами: тебе помогли?

— Я брился — да какая, на хуй, разница? Просто… найди врача.

После паузы Роджер спрашивает:

— Если больше крови нет, может, не важно?

— Но ее было очень… много.

— Но хоть больно? Ты хоть руку чувствуешь?

Долгая пауза.

— Нет, э… вообще-то нет. — Я жду минуту, потом прибавляю: — Ну, типа того.

— Я найду врача. Господи боже.

— И горничную. С пылесосом. Мне… пылесос надо.

— Сам ты пылесос, Брайан. — Я слышу в трубке чье-то хихиканье, но Роджер шипит, затыкает кого-то, потом говорит мне: — Отец твой все звонит. — Он щелкает зажигалкой, прикуривает. — Прямо не знаю.

— У меня пальцы… ну… Роджер, пальцы шевелиться не будут.

— Ты слышишь, или, блин, что за разговоры?

— Чего ему надо? Я это должен спросить? — вздыхаю я. — Как он узнал, где я?

— Понятия не имею. Срочно как бы. Мать, что ли, в больнице. Я не уверен. Откуда я знаю?

Я пытаюсь сесть, потом левой рукой запаливаю сигарету. Наконец до Роджера доходит, что я больше ничего не скажу, и он сообщает:

— Даю тебе на оклематься три часа. Больше не понадобится? Я во имя всего святого надеюсь, что нет, ага?

— Угу.

— И надень что-нибудь с длинными рукавами, — предупреждает Роджер.

— Что? — Я в замешательстве.

— С длинными рукавами, отец. Надень что-нибудь с длинными рукавами. Пидарское что-нибудь.

Я смотрю на свои руки.

— На черта?

— Нужное подчеркнуть: а) тебе идут длинные рукава; б) у тебя дыры в венах; в) у тебя дыры в венах; г) у тебя дыры в венах.

Длинная пауза. Наконец я ее прерываю:

— «Вэ»?

— Отлично, — и Роджер вешает трубку.


Продюсер «Уорнер Бразерз» встречается в Токио с японскими представителями «Сони». Ему тридцатник, он уже лысеет, лицо — точно посмертная маска, он в кимоно и теннисных тапочках вяло шагает по номеру, курит косяк — потрясающе, умереть не встать, — Роджер на гигантской разворошенной кровати листает «Биллборд», а продюсер бесконечно треплется по телефону и всякий раз, прерываясь, тычет пальцем в Роджера и произносит, условно говоря: «Хвостик у тебя на редкость стильный», а Роджер, польщенный, что продюсер заметил его волосяной клок, кивает, головой вертит, красуется.

— Как у Адама Анта[49]? — спрашивает продюсер.

— Ну а то. — Роджер, которому следовало бы ужаснуться, снова утыкается в «Биллборд».

— Налей себе сакэ.

Роджер за руку отводит меня на балкон, где у столика, загроможденного тарелками суси и какими-то вафлями, что ли, сидят две японки — лет пятнадцати-четырнадцати.

— Ух ты, — говорю я. — Вафли.

— Ты заблуждаешься, если полагаешь, что весьма общителен, — говорит Роджер.

— Может, просто будешь меня игнорировать? — прошу я.

— Вообще, если подумать, — Роджер строит ужасную морду, — может, тебе эту встречу пересидеть молча?

На одной японке розовое атласное белье без топа — это девчонка, с которой я провел ночь. На другой — футболка с надписью «ПОЛИЦИЯ», она в наушниках, взгляд остекленел. Продюсер перебирается к балконным дверям — теперь он беседует с Мануэлем насчет закусок каких-нибудь, только не огурчиков, и это просто потрясающе. Кладет трубку, щелкает пальцами и со страдальческой физиономией садится, жестом приказывая девчонке в розовом атласе прикрыться. Оледенелая девчонка встает, медленно возвращается в номер, включает телевизор и с грохотом падает на пол.

Продюсер садится возле той, что в наушниках, вздыхает, затягивается. Протягивает косяк Роджеру — тот качает головой, — потом мне. Роджер качает головой и за меня.

— Сакэ? — предлагает продюсер, — Охлажденное.

— Отлично, — соглашается Роджер.

— Брайан?

Роджер снова качает головой.

— Кто-нибудь чувствует землетрясение? — осведомляется продюсер, наливая сакэ прямо из бутылки в фужеры для шампанского.

— Я почувствовал, ага. — Роджер закуривает. — Прямо ужас. — И затем, покосившись на меня: — Ну, не так уж страшно.

— Этим ебаным япошкам нельзя доверять, — сообщает продюсер. — Надеюсь, кого-нибудь пристукнуло.

— А кто доверяет? — вздыхает Роджер, устало кивая.

— Они искусственный океан строят, — говорит продюсер. — Даже несколько.

Я поправляю темные очки, разглядываю ладони. Роджер поправляет мне очки заново. Тут продюсер переходит к делу.

Начинает серьезно:

— Идея фильма. Вообще-то ее наполовину осуществили. Она, как у нас говорят, в сейфе прячется, ее охраняют самые опасные люди из «Уорнерз». — Пауза. — Сразу чувствуется, что лакомый кусок. — Пауза. — Мы вот почему к тебе обратились, Брайан. Есть люди, которые помнят бум вокруг того фильма про группу. — Голос возвышается и гаснет, продюсер высматривает в моей физиономии реакцию — тяжкий труд. — Ну то есть, господи боже мой, вы четверо — Сэм, Мэтти… — Продюсер сбивается, щелкает пальцами, смотрит на Роджера — помощи ждет.

— Эд, — говорит Роджер. — Его звали Эд. — Пауза. — Вообще-то, когда создавалась группа, его звали Табаско. — Пауза. — Мы его переименовали.

— Господи, Эд. — Продюсер неловко умолкает, его фальшивое благоговение чуть не вышибает из меня слезу. — Это, как говорится, «настоящая трагедия» была. Ужасно жалко. И наверняка очень грустно, да?

Роджер вздыхает, кивает:

— Они тогда уже распались.

Продюсер втягивает в себя дым и одновременно ухитряется произнести следующее:

— Вы, парни, можно сказать, пионеры в роке последнего десятилетия, и очень жаль, что вы распались, — могу я вам предложить вафли?

Роджер изящно отпивает сакэ.

— Жалко, — а потом, глядя на меня: — Верно?

— Si, senor[50], — вздыхаю я.

— Фильм оказался крут и рентабелен, и притом ведь никого не эксплуатировали, так что мы подумали… ну… с вашей… — продюсер жалобно косится на Роджера, запинается, — внешностью, вам будет интересно и увлекательно по-настоящему сыграть в кино.

— Мы столько сценариев получаем, — вздыхает Роджер. — Брайан отказался от «Амадея»[51], так что планка у него весьма высока.

— Кино, — рассказывает продюсер, — в общем, о рок-звезде в космосе. Пришелец заявляется на НЛО, ломает…

Я стискиваю Роджеру локоть.

— НЛО. Неопознанный летающий объект, — тихо поясняет Роджер.

Я отпускаю локоть. Продюсер рассказывает дальше.

— Пришелец заявляется на НЛО, ломает парню лимузин после концерта в «Форуме», потом долгая дикая погоня, и инопланетянин увозит парня на свою планету, и там рок-звезда томится в тюрьме. Ну то есть — что угодно, принцесса там, любовная линия. — Пауза. Продюсер с надеждой смотрит на Роджера. — Мы подумываем о Пэт Бенатар.[52] Об «Уйди-Уйди».

— Нехило, бляха-муха, — смеется Роджер.

— У парня единственный способ выбраться — записать альбом и устроить концерт для местного императора. Император по сути… э… помидор. — Продюсер кривится, содрогается, обеспокоенно смотрит на Роджера.

Роджер сжимает двумя пальцами переносицу.

— То есть это триллер такой, да?

— Он не безвкусен, а экземпляр у вас есть, — отвечает продюсер. — И все от этой штуки в сейфе без ума.

Роджер улыбается, кивает, смотрит на японку, подмигивает, высунув язык. И говорит продюсеру:

— Мне не скучно.


Я действительно помню фильм о группе, и в нем все было, в общем, правильно, только создатели фильма забыли добавить бесконечные иски об авторских правах, тот раз, когда я сломал Кении руку, прозрачную жидкость в шприце, часами вопящего Мэтта, глаза фанатов и «витамины», какие были у Нины глаза, когда она требовала новый «порш», реакцию Сэма, когда я ему сказал: «Роджер хочет, чтоб я записал сольник», — видимо, создатели фильма не желали во все это влезать. Они, наверное, вырезали сцену, когда я вернулся домой и обнаружил, что Нина сидит в спальне дома на пляже с ножницами в руках, и кадр с проколотой, подтекающей водяной кроватью тоже выкинули. Они потеряли кусок, в котором Нина пыталась утопиться на приеме в Малибу, и вот эти кадры, где сначала из Нины выкачивают воду, потом ее лицо в камере против моего и она говорит: «Я тебя ненавижу», — и отворачивается, бледная, опухшая, мокрые волосы прилипли к щекам. Фильм снимали до того, как Эд прыгнул с крыши отеля «Клифт» в Сан-Франциско, поэтому создатели не виноваты, что эта сцена в фильме отсутствует, но, по-моему, у них нет оправдания за все остальные пропуски, за то, что фильм — скелет, рентген, кучка нудных, ставших бешено популярными фактов.


Со стропила над балконом свисает зеленый фонарь, он возвращает меня на землю: проценты, одобрение сценария, валовая прибыль к чистой — слова, непривычные по сей день, и я смотрю в Роджеров фужер с сакэ, а японка в номере корчится, топает, бродит кругами, всхлипывает, и продюсер встает, продолжая беседовать с Роджером, закрывает дверь и улыбается, когда я говорю:

— Я признателен.


Звоню Мэтту. Оператор соединяет меня всего каких-то семь минут. Трубку берет четвертая жена Мэтта Урсула, она вздыхает, услышав мое имя. Я пять минут жду, когда она вернется, представляю, как Мэтт, опустив голову, стоит рядом с ней в кухне, в доме на Вудлэнд-Хиллз. Но Урсула говорит:

— Он пришел, — и я слышу голос Мэтта:

— Брайан?

— Ага, отец, это я.

Мэтт присвистывает.

— Ух. — Длинная пауза. — Ты где?

— В Японии. В Токио, кажется.

— Сколько уже — два, три года?

— Не, не так… долго, — говорю я. — Не знаю.

— Ну, отец, я слыхал, ты это — в турне?

— Мировое турне-восемьдесят четыре, о как.

— Я слыхал насчет… — Голос стихает. Напряженная, неловкая пауза, прерываемая лишь «ага» и «э…»

— Я фильм видел, — говорит он.

— Который с Ребеккой де Морней?[53]

— Э… нет, который с обезьянкой.

— А… ага.

— Я слушал альбом, — наконец произносит Мэтт.

— Ты… тебе понравилось?

— Издеваешься?

— Это… получилось, а? — спрашиваю я.

— Подпевки отличные. Очень сильно.

Еще одна долгая пауза.

— Это… м-м… мощно, отец, мощно, — говорит Мэтт. Пауза. — Та песня, про машину, а? — Пауза. — Я видел, как его Джон Траволта[54] в «Тауэре» покупал.

— Я… ну… я, отец, очень рад, что ты так говоришь, — говорю я. — Ага?

Длинная пауза.

— А ты… ну… типа сейчас делаешь типа что-то? — спрашиваю я.

— Да, дурака тут валяю, — отвечает Мэтт. — Может, через пару месяцев на студию уже смогу.

— За-ме-ча-тель-но, — говорю я.

— Угу.

— А с Сэмом… ты общался? — спрашиваю я.

— Ну где-то… ну, месяц назад, по-моему. С адвокатом, что ли. Где-то с ним столкнулся. Случайно.

— Сэм… нормально?

Без особой уверенности Мэтт отвечает:

— Великолепно.

— А… его адвокаты?

Он отвечает вопросом:

— Как Роджер?

— Роджер — ну, Роджер.

— Из реабилитации вышел?

— Давно уже.

— Да, я понимаю, — вздыхает Мэтт. — Я понимаю, отец.

— В общем, отец, — я втягиваю воздух и напрягаюсь, — я думаю, может, если хочешь, ну, я не знаю, может, мы как-нибудь соберемся, придумаем песенок, когда я турне закончу, может, запишем чего… а?

Мэтт закашливается, а потом довольно быстро отвечает:

— Ой, знаешь, я не знаю, ну как бы, старое прошло, и что-то мне как-то не очень это.

— Ну, блядь, это же не… — Я обрываю фразу.

— Ты давай вперед.

— Я… Я и так, знаешь. — Я пинаю ногой стену, а ногти почему-то так впиваются в забинтованную рану, что на ней выступает красное.

— Уже все, знаешь, — говорит Мэтт.

— Я что, типа вру, да?

Я молчу, только дую на ладонь.

— Я тут смотрел те старые фильмы, которые Нина с Донной в Монтерее снимали, — говорит Мэтт.

Я стараюсь не слушать, повторяю про себя: Донна?

— И страннее всего, и притом круче всего, что на вид Эд был неплох. Прямо скажем, очень хорош. Загорелый, в форме, и я не знаю, как же так вышло. — Пауза. — Не знаю, как же, блядь, так вышло.

— Какая разница?

— Ага, — вздыхает Мэтт. — Ты понял.

— Потому что мне без разницы.

— Мне, отец, наверное, тоже без разницы.

Я вешаю трубку, вырубаюсь.


По дороге на стадион с заднего сиденья лимузина смотрю телевизор — сумо, какое-то старое кино с Брюсом Ли, семь раз одна и та же реклама синего лимонада, я кидаюсь обсосанными кубиками льда в квадратный экранчик, опускаю стеклянную перегородку и говорю шоферу, что мне нужна куча сигарет, и шофер достает из бардачка и кидает мне пачку «Мальборо», а кокаин толком не подействовал, как я ожидал, рука от него болит еще сильнее, и это пугает, я все сглатываю, но остатки настойчиво, назойливо щекочут глотку, и я все пью скотч, который почти отбивает вкус.


На сцене воняет п о том, там, наверное, градусов сто, мы играем пятьдесят минут, а я лишь хочу спеть последнюю песню, а группа, когда я говорю об этом в перерыве, считает, что это дурацкая идея. Все песни — с последних трех сольников, но я слышу, как японцы в первом ряду с кошмарным, лишенным «р» акцентом выкрикивают названия хитов, которые я пел с группой, а теперешняя группа углубляется в хит со второго сольника, и вообще-то я не понимаю, нравится ли залу, хотя все громко хлопают, а позади меня четырехсотфутовая растяжка «Мировое турне Брайана Метро — 1984», она зыблется у нас за спинами, я медленно передвигаюсь по бескрайней сцене, пытаюсь вглядеться в зал, но громадные прожекторы превращают стадион в серую колышущуюся тьму, я начинаю второй куплет песни и забываю слова. Пою: «Прошла еще одна ночь, ты думаешь, как же так вышло», — и затыкаюсь. Гитарист резко вздергивает подбородок, басист пробирается ко мне, ударник все стучит. Я даже на гитаре не бренчу. Снова начинаю второй куплет: «Прошла еще одна ночь, ты думаешь, как же так вышло…» — и ничего. Басист что-то вопит. Я оборачиваюсь к нему, руки меня доконают, и басист приказывает: «Ты должен себе помочь», — и я спрашиваю: «Чего?» — и басист кричит: «Ты должен себе помочь», — и я спрашиваю: «Чего?» — и басист орет: «Ты должен себе помочь, блин», — а я думаю, какого черта я буду это петь, а потом — какой мудак написал эту бредятину, и я делаю группе знак, чтоб переходили к припеву, мы нормально закругляем песню, и нас не вызывают на «бис».


Роджер везет меня в лимузине в гостиницу.

— Охренительное шоу, Брайан, — вздыхает он. — У тебя просто непревзойденная сосредоточенность и умение держаться на сцене. Лучше и быть не может, честное слово. Просто слов не хватает.

— У меня рукам… пиздец.

— Только рукам? — Даже без иронии, Роджер и голоса не повышает, только приглушенная жалоба, замечание, которого и делать-то не стоит. — Ну, скажем устроителям, что тебе синтезатор криво смикшировали, — говорит Роджер. — А зрителям скажем, что у тебя мать умерла.

Мы проезжаем людную улицу наискось от гостиницы, лимузин катит к «Хилтону», и все пытаются заглянуть в тонированные окна.

— Господи, — бормочу я. — Вот ведь чурки ебаные. Ты на них посмотри, Роджер. Ты только посмотри на этих чурок, Роджер.

— Все эти чурки ебаные купили твой последний альбом, — говорит Роджер и вполголоса прибавляет: — Безмозглый мудак.

Я вздыхаю, надеваю темные очки.

— Хочется вылезти из лимузина и сказать этим ебанушкам, что я о них думаю.

— Ни за что на свете, детка.

— Это… почему?

— Потому что ты слишком неприлично выглядишь для прямых контактов с публикой.

— Подумай, сколько слов рифмуется с моим именем, Роджер, — говорю я.

— И много таких? — спрашивает он.


Мы с Роджером стоим в лифте.

— Найди мне горничную, что ли, ага? — прошу я. — У меня тотальный бардак в номере.

— Уберись сам.

— Не-а. Нет уж.

— Я тебя переведу в другой, ага?

— Ага.

— У тебя целый этаж, кадавр. Выбирай.

— А почему бы просто горничную не прислать?

— Потому что обслуга «Токио-Хилтон», видимо, считает, что ты изнасиловал двух горничных. Это правда, Брайан?

— Дай определение… э… изнасилования, Роджер?

— Попрошу обслугу прислать словарь. — Роджер корчит ужасную морду.

— Я перееду.

Роджер вздыхает, смотрит на меня и говорит:

— У тебя такое чувство, что ты никуда не переедешь, правда? Ты понимаешь, что собирался об этом подумать, но теперь пришел к выводу, что оно того не стоит, что у тебя сил нет или еще что, правильно? — Роджер смотрит в сторону, лифт замедляется на его этаже. Роджер поворачивает ключ — лифт заблокирован и поедет только на мой этаж, а больше никуда, как я, в общем-то, и хотел.


Лифт тормозит на этаже, который запрограммировал Роджер, и я выхожу в пустой сумрачный коридор, иду к своей двери, прорывая тишину громким воплем, вторым, третьим, четвертым, нащупываю ключи, поворачиваю дверную ручку, и она сама открывается, а в номере на моей постели сидит девчонка, листает «Хастлер», повсюду — засохшая кровь. Девчонка поднимает голову. Я закрываю дверь, запираю, смотрю.

— Это вы кричали? — тихо и устало спрашивает она.

— Видимо, — отвечаю я, а потом: — С льдогенератором вы уже подружились?

Красивая девчонка — загорелая блондинка с большими голубыми глазами, из Калифорнии, в майке с моим именем, в застиранных тугих обрезанных джинсах. Губы красные, блестящие, она кладет журнал, когда я медленно подхожу, чуть не споткнувшись об использованный дилдо — Роджер его называет «Упрощатель». Девчонка нервно смотрит на меня, но встает с постели и отступает как-то слишком расчетливо, доходит до стены и прижимается к ней, тяжело дыша, и я подхожу, приходится схватить девчонку за шею, легонько сначала, потом сжать, она закрывает глаза, и я тяну ее на себя, а потом бью об стену головой — ее это, похоже, не расстраивает, и я уже нервничаю, но тут она открывает глаза, улыбается, ее рука резко взлетает — ногти длинные, острые, розовые — и раздирает футболку за две сотни баксов надвое, расцарапав мне грудь. Я заношу кулак, сильно бью. Девчонка вцепляется мне в лицо. Я толкаю ее на пол, она плюется, сует мне пальцы в рот и визжит.


Я лежу в ванне, весь в пене. У девчонки выбит зуб, она сидит на унитазе, прижимает к лицу кусок льда (обслуга оставила несколько). Девчонка с трудом подымается, хромает к зеркалу, говорит:

— По-моему, опухоль уже сошла.

В воде плавает кусочек льда, я кладу его в рот, посасываю, сосредоточившись на том, как я медленно посасываю. Девчонка садится на унитаз и вздыхает.

— Не хочешь узнать, откуда я? — спрашивает она.

— Нет. Вообще-то нет.

— Из Небраски. Линкольн, Небраска. — Длинная пауза.

— Ты в универмаге работала, верно? — спрашиваю я, не открывая глаз. — Но универмаг теперь закрыт, так? Пустой совсем, а?

Я слышу, как она прикуривает, чувствую запах дыма, потом она спрашивает:

— А ты там был?

— Я был в универмаге в Небраске.

— Да?

— Ага.

— Там тоска.

— Тоска, — соглашаюсь я.

— Тотальная.

— Тотальная тоска.

Я смотрю на разодранную кожу на груди, на розовые вспухшие полосы ниже, на свои соски и думаю: ну вот, минус еще одна фотка без рубашки. Чуть трогаю соски, отбрасываю девчонкину руку — она пытается их коснуться. Когда она достаточно влажнеет, я вставляю ей снова.


Грамм, и я готов позвонить Нине в Малибу. Восемнадцать гудков. Наконец она подходит.

— Алло?

— Нина?

— Да?

— Это я.

— А-а. — Пауза. — Минуту. — Еще пауза.

— Ты тут?

— Можно подумать, тебе не пофиг.

— Может, и не пофиг, детка.

— Может, и пофиг, мудак.

— Господи.

— Нормально, — быстро говорит она. — Ты сейчас где?

Я закрываю глаза, наваливаюсь на спинку кровати.

— Токио. «Хилтон».

— Звучит элегантно.

— Это решительно не самое чудесное место из тех, где я жил.

— Прекрасно.

— Не слышу энтузиазма, детка.

— Да, правда?

— О черт. Просто дай с Кении поговорить.

— Он с Мартином на пляже.

— Мартином? — Я сбит с толку. — Кто еще такой Мартин?

— Марти, Марти, Марти, Марти…

— Ладно, ладно, о'кей, Марти. И как Марти?

— Марти замечательно.

— Да? Прекрасно, хотя я понятия не имею, кто он такой, но — можно мне с Кении поговорить, детка? — прошу я. — Ну то есть — ты не могла бы сходить на пляж позвать его, и, типа, не психовать?

— Как-нибудь в другой раз, ага?

— Я хочу с сыном поговорить.

— Только он с тобой разговаривать не хочет.

— Дай мне с ребенком пообщаться, Нина, — вздыхаю я.

— Без толку.

— Нина, позови Кении.

— Я вешаю трубку, Брайан, понял?

— Нина, я адвоката вызову.

— Пошел он на хуй, Брайан, на хуй пошел. Мне пора.

— О господи…

— И лучше слишком часто сюда не звони.

Повисает длинная пауза, поскольку я ничего не отвечаю.

— Вообще лучше тебе с Кении не общаться, потому что он тебя боится, — говорит она.

— А тебя нет? — Я в ужасе. — Медуза.

— Больше не звони. — И она бросает трубку.


Мы сидим на первом этаже «Токио-Хилтон» в пустой кофейне (которую Роджер «оцепил» — боится, что «люди тебя увидят»), и Роджер сообщает, что мы пойдем смотреть, как обедают «Английские цены». На Роджере большие черные очки и дорогая пижама, во рту жвачка.

— Кто? — спрашиваю я. — Кто?

— «Английские цены», — отчетливо повторяет Роджер. — Новая группа. Их «Эм-ти-ви» раскопало и раскрутило. — Пауза. — Действительно хит, — зловеще прибавляет он. — Из Анахайма.

— С чего бы? — спрашиваю я.

— Потому-что-они-там-родились, — вздыхает Роджер.

— Угу.

— Они хотят с тобой встретиться.

— Но… с чего?

— Хороший вопрос, — замечает Роджер. — А тебе не все равно?

— Почему они тут?

— Потому что у них турне, — говорит Роджер. — Ты кокаин потребляешь?

— Граммами, граммами и еще граммами. Задохнешься, если узнаешь сколько.

— Лучше кокаин, чем герыч, как в восемьдесят втором, — осторожно отвечает он.

— Кто эти люди? — спрашиваю я.

— А ты кто?

— Ну… — Вопрос меня смущает. — А ты… как думаешь?

— Человек, который пытался поджечь бывшую жену садовым факелом… — предполагает он.

— Мы тогда были женаты.

— Удачно, по-моему, что Нина в океан бросилась. — Роджер делает паузу. — Разумеется, три месяца спустя, но если учесть, какая она была умница, когда вы познакомились, я рад, что у нее так улучшились рефлексы. — Роджер прикуривает, задумывается. — Блин, невероятно, что она получила опекунство. Но мне подумать страшно, что бы случилось с ребенком, если бы опекунство получил ты. Мотра[55] — и та родитель получше.

— Роджер, кто эти люди?

— Видел обложку последнего «Роллинг Стоуна»? — Роджер щелкает пальцами в сторону юной нервной официантки. — Ой, забыл. Ты же его больше не читаешь.

— После того дерьма, что они вывалили, когда Эд погиб.

— Ах, какие мы обидчивые, — вздыхает Роджер. — «Английские цены» — хит. Хитовый альбом «Поганка», и еще про них сделали видеоигру — надо бы тебе сыграть… э… как-нибудь. — Роджер тычет пальцем в свою чашку, и официантка, покорно склонив голову, наливает. — Кажется, что безвкусица, но на самом деле нет. Правда.

— Господи, да я развалина.

— «Английские цены» — высший класс, — напоминает Роджер. — Стратосфера — это слабо сказано.

— Это ты уже говорил, и мне по-прежнему не верится.

— Только спокойно.

— С чего это мне успокаиваться? — Я смотрю Роджеру в глаза — первый раз с тех пор, как мы зашли в кофейню.

Роджер глядит в чашку, потом на меня и очень четко произносит:

— Потому что я намерен стать их менеджером.

Я молчу.

— Они еще толпы приведут, — говорит Роджер. — Толпы людей.

— Куда? Кому? — спрашиваю я и тут же понимаю, что бесполезно, лучше б он не отвечал.

— Для вас, детки, — отвечает Роджер. — У нас немалая аудитория, но тем не менее.

— Больше туров не будет, — говорю я. — Все.

— Это ты так думаешь, — бросает Роджер.

— Ох, блин. — Больше мне сказать нечего.

Роджер поднимает голову.

— Ах ты черт — вот они, ублюдки. Только спокойно.

— Твою, на хуй, мать, — вздыхаю я. — Да я спокоен.

— Почаще это себе говори и опусти рукава.

— Я начинаю понимать, что ты утоп в моей жизни по уши, — замечаю я, опуская рукава.

В кофейню входят четыре музыканта из «Английских цен». С каждым юная, красивая японка в мини-юбке, футболке и розовых кожаных ботинках. Солист тоже очень юный, даже моложе японок, платиновые волосы торчат во все стороны кляксой, у него ровный загар, крашеные ресницы, красная подводка на веках, он весь в черной коже, а на запястье — шипастый браслет. Мы пожимаем друг другу руки.

— Эй, отец, я всю дорогу твой поклонник, — произносит он. — Всю дорогу, отец.

Остальные угрюмо кивают. Я не в состоянии улыбнуться или кивнуть. Мы все сидим за большим стеклянным столом, и девушки-японки таращатся на меня и хихикают.

— А где Гас? — интересуется Роджер.

— У Гаса мононуклеоз, — солист оборачивается к Роджеру, не отводя взгляда от меня.

— Надо бы ему цветочков послать, — говорит Роджер.

Солист поворачивается ко мне.

— Гас — это наш барабанщик, — объясняет он.

— А-а, — говорю я. — Это… хорошо.

— Суси? — предлагает им Роджер.

— Нет, я вегетарианец, — отвечает солист. — И вообще, мы уже завтракали в «СпагеттиОс».

— С кем?

— С одним важным студийным начальником.

— Эх, — говорит Роджер.

— В общем, отец, — солист вновь обращается ко мне, — я, как бы, это — слушал твои пластинки — ну, пластинки группы, — сколько себя помню. Уже, как бы, ну, давно, и я не ошибусь, если скажу, что вы на нас оказали… — Он умолкает, и выговорить следующее слово ему непросто: — Воздействие.

Остальные «английские ценники» кивают и хором бормочут.

Я пытаюсь заглянуть солисту в глаза. Выдавить: «Замечательно». Все молчат.

— Эй, — говорит солист Роджеру. — Он чего-то это… блеклый какой-то.

— Ага, — соглашается Роджер. — Мы вообще-то его так и зовем — Метрополутон.

— Это… круто, — понимающе отвечает солист.

— А ты, мужик, кого слушал? — спрашивает один «ценник».

— Когда? — Я обескуражен.

— Ну типа в детстве, в средней типа школе, все такое. Влияния, мужик.

— Ой… кучу всего. Ну, я вообще-то не помню… — Я панически смотрю на Роджера. — Я бы лучше не говорил.

— Хочешь типа, чтоб я повторил вопрос, мужик? — спрашивает солист.

Я лишь парализованно смотрю на него, не в состоянии двинуться.

— Се ля жизнь, — наконец вздыхает солист.

— Капитан Бифхарт[56], «Ронеттки»[57], анти-истэблишментские страсти, все такое, — жизнерадостно перечисляет Роджер. — Скажи мне, кто твой друг. — Лукаво хихикает, за ним хохочет, гавкает прямо, солист — это команда засмеяться остальным «ценникам».

— Отличные девчонки.

— Да, сэр, — льстиво и монотонно говорит один. — Ни бельмеса не смыслят по-американски, но ебутся, как кролики.

— Смыслишь? — обращается солист к сидящей рядом девчонке. — Хорошо ебешься, сука? — спрашивает он и кивает с выражением глубокой искренности на лице. Девушка разглядывает лицо, видит кивок, улыбку и улыбается в ответ беспокойно и невинно, кивает, и все гогочут.

Солист, кивая и улыбаясь, обращается к другой:

— Нехило отсасываешь, а? Любишь, когда я жирным, кожистым хуем тебя по лицу бью, сука ебанутая?

Девушка кивает, улыбается, оборачивается к другой, и вся группа смеется, Роджер смеется, и японки смеются. Я смеюсь, снимаю наконец очки, чуть расслабляюсь. Наступает тишина, и каждый из нас на минуту предоставлен собственным тревогам. Роджер советует ребятам заказать чего-нибудь выпить. Японки хихикают, поправляют розовые ботиночки, солист косится на мою забинтованную руку, и в этой наивной кривой улыбке, в дымке фотосессии, в гостинице Сан-Франциско, в бесчисленных долларах, в следующих десяти месяцах я вижу себя.


В гардеробной стадиона перед выходом я сижу на стуле перед огромным овальным зеркалом, смотрю сквозь «уэйфэреры», как мое отражение грызет редиску. Пинаю стену, стискиваю кулаки. Входит Роджер, садится, закуривает. Спустя некоторое время я издаю звук.

— Что? — переспрашивает Роджер. — Ты бормочешь.

— Я туда не хочу.

— Потому что что? — Роджер разговаривает, будто с ребенком.

— Мне нехорошо. — Я таращусь на себя в зеркало. Толку ноль.

— Вот не надо. Ты сегодня прямо излучаешь оптимизм.

— Ага, а ты, блядь, на днях станешь Мистер Конгениальность, — ворчу я. Потом успокаиваюсь: — Зови Дика.

— Кого звать дико? — спрашивает он, но, видя, что я на него сейчас наброшусь, уступает: — Шучу.

Роджер куда-то звонит, через десять минут кто-то во что-то заворачивает мне руку, двигает по вене, затем покалывание, витамины — опа! — меня заливает странное тепло, оно выгоняет холод, сначала быстро, потом медленнее, ох-х, ага.

Роджер садится на диванчик и говорит:

— Больше фанаток не бей, понял? Слышишь меня? Хватит.

— Ох, блин, — говорю я. — Им… по кайфу. Им по кайфу меня баловать. Я им даю себя… баловать.

— Просто угомонись. Слышишь?

— Ох, отец, чтоб тебя, отец, я и дальше буду.

— Что ты сказал?

— Отец, я Брайан…

— Я знаю, кто ты, — перебивает Роджер. — Ты — тот самый омерзительный мудак, который за прошлое турне избил трех девчонок, а одной при этом угрожал мясницким ножом. Мы этим девчонкам по сей день платим. Помнишь сучку из Миссури?

— Миссури? — хихикаю я.

— Которую ты чуть не убил? Припоминаешь?

— Нет.

— Мы от нее до сих пор откупаемся и от адвокатов ее дерьмовых…

— Ты, мужик, давишь, а когда ты давишь… тебе… ну… лучше бы меня оставить.

— Ты помнишь, что ты тогда навалял?

— Отец, не зависай на прошлом.

— Ты знаешь, сколько мы до сих пор платим этой сучке каждый, блядь, месяц?

— Оставь меня в покое, — шепчу я.

— Она в инвалидном кресле год провела.

— Я хочу сказать кое-что.

— Так что вот этого всего не надо — «ох, отец, я все знаю». Ты не знаешь, — говорит Роджер. — Ты ни хуя не знаешь.

— Я хочу сказать кое-что.

— Что? Объявить о выходе на пенсию? — шипит Роджер. — Постой, дай я угадаю: хочешь всех подставить?

— Я ненавижу Японию, — говорю я.

— Ты все на свете ненавидишь, — рычит Роджер. — Тошнотный недоебок.

— Япония совсем… другая, — произношу я наконец.

— Шутишь. Ты всегда говоришь, что все совсем другое, — вздыхает он. — Стройся, стройся, стройся, чтоб тебя, стройся.

Я смотрю на себя в зеркало, слышу вопли со стадиона.

— Подкрути мне сны, Роджер, — шепчу я. — Подкрути мне сны.


В самолете из Токио я сижу один в хвосте, кручу ручки «волшебного планшета», а рядом Роджер прямо мне в ухо поет «Над радугой»[58], все меняется, распадается, бледнеет, еще год, еще несколько переездов, суровый человек, которому похуй, скука грандиозна до унижения, неизвестные люди о чем-то договариваются, тебе изменит и то чувство реальности, что успел обрести, а ты и не подозреваешь, расчеты столь неразумны, что становишься суеверным, едва требуется хотя бы их оправдать. Роджер сует мне косяк, я затягиваюсь, смотрю в окно, на миг расслабляюсь, когда огни Токио — а я и не врубился, что Токио на острове, — скрываются из виду, но лишь на миг, ибо Роджер говорит, что скоро появятся другие огни других городов в других странах других планет.

Загрузка...