Она всю ночь училась своим наукам, каким-то нанайцам, а может быть, финно —
уграм. Или другим неведомым языкам. Раз в две недели он входит к ней рано
утром, стараясь не разбудить ни единым звуком, стараясь не отражаться среди
зеркал. Солнце забралось в ее золотую прядь. Первый столичный поезд приходит
в пять.
А первая электричка приходит в шесть. Она сопит в две дырочки, нос в подушку.
Он напевает, стоит под горячим душем. Хозяйский кот испуганно дыбит шерсть.
Она все спит. Так просто спокойно быть с ней рядом, сны ее рассмотреть цветные.
Он научился уже приносить цветы ей, но плохо пока умеет их подарить.
А солнце светит во всю неземную прыть. На стенке тень от листьев сквозит резная.
Она себя не любит – он это знает и тем еще смешнее ее любить. И убеждать ее,
и боготворить, носить на руках по улице – всё без толку. Она работает смайликом
в гуглтолке – по крайней мере, любит так говорить. Она всегда говорит
и немножко врет, его называет то мужем, то вовсе братом, то клятвы дает на сотни
веков вперёд. Да ну ее, Боже мой, кто ее разберет. А кто разберет – не соберет
обратно.
Он входит в комнату, небо бьет синевой. Находит ее часы под каким-то стулом.
Усталость стекает по гладко выбритым скулам. Он знает, что она уж давно
проснулась и просто смотрит цветные сны про него. Сердитый кот когтями диван
дерёт, глядит на него глазами цвета металлик. Она спросонья щеки ладошкой трёт.
Он улыбается: «Кто тебя разберет…»
И прячет в карман тихонько пару деталек.
Сто дней, сто ночей,
Плачет город – он ничей,
знаешь, жизни несчастливых
сходятся до мелочей.
Сейчас два часа тридцать восемь минут. Сейчас я сажусь за стол, беру карандаш
и пишу тебе то, чего от меня не ждут. А если ждут, ты когда-нибудь передашь.
Море плясало и дождь над ним причитал. Я этого не писала. Ты этого не читал.
Когда-нибудь он выходит ее встречать. Он надевает куртку, берет собаку,
на лестнице недовольно пинает банку и вежливо отвечает, который час.
До остановки, в общем, недалеко, но он шагает медленно, отражаясь в широких
мелких лужах, от листьев ржавых, в колючем небе, бледном, как молоко.
Он впитывает разрозненный звукоряд, прозрачный несезон, холодок по коже,
он думает, что любимые все похожи на мелкий дождь, танцующий в фонарях.
Он думает, что они все похожи на неоновые змейки на мокрых крышах, на то,
как осторожно на руку дышат, когда она несильно обожжена.
Она его обнимает. Слегка сипя, здоровается. Бросает собаке коржик. Он думает,
что любимые все похожи и улыбается этому про себя.
Когда-нибудь, например через пару дней, она сидит в автобусе, как живая, опасная,
как собака сторожевая, когда добыча распластана перед ней. Она сидит
и внутри у нее все лает и смотрит глазами цвета, как жидкий йод. По радио
какой-то мудак поет: «Ах девочка моя, ла-ла-ла-ла-лайла, ах девочка моя, ты такая
злая, как будто он совсем тебе не дает».
Она подходит к выходу, словно зомби. И слезы в ней дрожат, будто зерна в зобе.
Она ревет, вдыхая прогорклый смог, двадцатилетний лоб, а точнее лбица, как будто
весь мир старался к ней продолбиться, а этот придурок смог. И заяц жил, и лисица
жила, и львица – а медведь пришел и разрушил весь теремок.
Она стоит и коса у нее по пояс. И щеки мокры от слез. А у любви есть тот,
кто попал под поезд и тот, кто забрызган грязью из-под колес.
Когда-нибудь мы сидим с тобой вшестером – ты, я и четыре призрачных
недолюбка и лунный свет, и моя голубая юбка, и дымный и негреющий костерок.
Когда-нибудь мы сидим с тобой у огня и ты говоришь мне: «Слушай, кто
эти люди?» И я отвечаю: «Это все те, кто любят или любили неласковую меня».
И я говорю: «Вот этот отдал мне год, а этот два, а этот платил стихами, которые
внутри меня полыхали и отражались строчками у него. Полсотни месяцев, сотни
живых зарниц, бессонных и счастливых глазных прожилок – которые я тогда
у них одолжила и вот сейчас должна всё прожить за них. Вот видишь, складка,
горькая, пожилая, вот слышишь – смех неистовый, проливной – ты думал,
это было всегда со мной, а это я кого-то переживаю».
Быть может и сама того не желая – но вечно, как и водится под луной.
Время – наверное пять с хвостом. Острым карандашом этот текст написан о том,
что всё будет хорошо.
И острием самым подведена черта.
Я этого не писала.
Ты этого не читал.
Ей двадцать пять, у нее не жизнь, а несчастный случай.
Она все время спешит и все время не успевает.
А он говорит ей в трубку: «Маленькая, послушай»,
И она от этого «маленькая» застывает.
Не отвечает и паузу тянет, тянет,
Время как будто замерло на часах.
И сладко чешется в горле и под ногтями,
Ну там, где не почесать.
Ей двадцать пять, у нее не нрав, а пчелиный рой.
Сейчас все пройдет, сейчас она чай заварит.
Она сама боится себя порой,
А он ее маленькой называет.
Сосед нелепо замер с раскрытым ртом,
Размахивая руками.
Двухмерный, как будто бы он картон,
А может, бордюрный камень.
Ей двадцать пять, у нее не вид, а тяжелый щит,
У нее броня покрепче, чем стены в штольне.
Как посмотрит пристально – все вокруг затрещит.
А он не боится, что ли?
Он, наверное, что-то еще говорит, говорит,
Что он не придет, что прости, мол, что весь в цейтноте.
Она не слышит. У нее внутри что-то плавится и горит.
И страшно чешутся ногти.