Глава 2 Как ученые меняют свое мнение

Факты несут в себе теорию; теории несут в себе ценности; ценности несут в себе историю.[21]

Донна Харауэй, «В начале было слово: генезис биологической теории», 1981

Спрашивать человечество о том, что значит присутствовать в этом мире… значит воспроизводить очень неполный образ космоса.[22]

Эмануэле Кочча, «Жизнь растений», 2019


С бурлящей плазмы на поверхности солнце пригоршнями выбрасывает потоки света. Его частицы – миллиарды фотонов – преодолевают 93 миллиона миль через черноту космоса, чтобы пролиться дождем и, словно хлеб и мед, напитать распростертую плоть самой многочисленной живой массы на Земле. Растения питаются светом. Фотосинтез, столь необходимый растениям, является обязательным условием для существования большинства других форм жизни на Земле. Благодаря фотосинтезу растения насыщают воздух кислородом, которым мы дышим.

Как мы здесь оказались? Полтора миллиарда лет назад клетка, похожая на водоросль, проглотила цианобактерию. Эта водорослеподобная клетка стала начальным организмом, из которого впоследствии развились животные и грибы, а цианобактерия – прародительницей немыслимого разнообразия бактерий, наводнивших наш мир сегодня. Соединившись, они положили начало совершенно новой ветви жизни[23]. Оставаясь на плаву в мутных водах докембрийского периода, этот единственный страж у ворот нового царства начал заниматься фотосинтезом. Он получал солнечный свет и преобразовывал доступные материалы из окружающей среды – воду, углекислый газ, возможно, несколько микроэлементов – в сахар.

Первое растение было рождено химерой[24] – организмом, состоящим из генетически различных клеток. Листья каждого зеленого растения на Земле хранят генетический отпечаток того первого союза. Клетки растений, которые сегодня ловят фотоны, падающие из космоса, являются химерами в миниатюре; первая цианобактерия все еще внутри них[25], все еще добросовестно преобразовывает свет в пищу.

Спустя полтора миллиарда лет после начала сотворения мира растения эволюционировали и размножились до полумиллиона видов, которые обитают во всех экосистемах планеты. Их превосходство абсолютно. Если взвесить растительную массу, то она составит 80 % живого вещества Земли[26].

Когда около пятисот миллионов лет назад растения вышли из океана, они попали в земную глушь, окутанную негостеприимным туманом, состоящим из углекислого газа и водорода. То есть негостеприимным для всего, кроме растений. Они уже научились выделять кислород из углекислого газа, растворенного в океане, и приспособили эту технологию к своему новому миру. В некотором смысле они перенесли океан с собой. Непрерывно выдыхая, легионы ранних наземных растений изменили баланс газов в пользу насыщения кислородом[27]. Они создали атмосферу, которой мы наслаждаемся сейчас. Не будет лишним добавить, что они и породили пригодный для жизни мир. По словам итальянского философа Эмануэле Коччи, они создали наш космос: «Мир – это в первую очередь все, что растениям удалось из него сделать».

Благодаря этому же процессу растения производят все сахара, которые мы когда-либо потребляли. Лист – единственный объект в известном нам мире, который может производить сахар из неживых материалов – света и воздуха. Мы, то есть все остальные, вторичные потребители, перерабатывающие то, что произвело растение. Составленные нами новые комбинации генов могут быть гениальными, но материя не является оригинальной. Оригинал создается следующим образом: когда фотоны падают на протянутые к ним зеленые части растения, хлоропласты в клетках листа преобразуют частицы света в химическую энергию. Эта солнечная энергия накапливается в специализированных молекулах – накопителях энергии, аккумуляторных батареях растительного мира.

В то же время лист поглощает углекислый газ из воздуха через мельчайшие отверстия на нижней стороне, похожие на поры, которые называются стоматами или устьицами. Под микроскопом они выглядят как маленькие разинутые рты, рыбьи губы, которые открываются и закрываются. В конце концов, они по-своему дышат. Стоматы всасывают углекислый газ, и теперь уже он сталкивается с солнечной энергией, накопленной в хлоропластах, и водой, которая всегда течет по жилкам листа. В результате этой встречи с чистой энергией света молекулы воды и углекислого газа разрываются на части. Половина молекул кислорода из обоих участников после этой встречи улетучивается, возвращаясь в мир через открывшиеся стоматы и превращаясь в воздух, которым мы дышим. Оставшиеся углерод, водород и кислород превращаются в нити глюкозы, содержащей сахар. Если говорить точнее, то шесть молекул углекислого газа и шесть молекул воды, разорванные на части солнечной энергией, образуют шесть молекул кислорода и то, ради чего на самом деле все это и затевалось, – одну драгоценную молекулу глюкозы. Растение использует глюкозу для строительства новых листьев, из которых можно получить еще больше глюкозы. Оно также переносит глюкозу вниз по телу, передавая ее в подземную структуру, где она используется для выращивания новых корней, которые будут тянуть больше воды вверх по телу, а оно в свою очередь будет разрываться на части, чтобы произвести еще больше глюкозы. Таким образом развивается жизнь.

Мы тоже состоим из глюкозы. Без постоянного поступления этого растительного сахара наше существование быстро закончится. Только вдумайтесь: каждый орган живого организма построен из растительных сахаров. Отпечаток их молекул есть в мышцах на наших костях, да и в самих костях. Наше тело соткано из нитей, которые впервые сплели растения. Точно так же каждая мысль, которая когда-либо приходила вам в голову, появилась благодаря растениям.

Это просто ошеломляет. В частности, мозг представляет собой машину, работающую в основном на глюкозе. Без постоянного источника глюкозы связь между нейронами замедлится, а затем и вовсе прекратится. Память, усвоение информации и мышление остановятся. Без глюкозы ваш мозг увянет незадолго до того, как эта участь постигнет весь организм. Вся глюкоза в мире, независимо от того поступает ли она к вам в виде банана или кусочка пшеничного хлеба, была произведена из воздуха растением в тот момент, когда на него упали фотоны от солнца.

Таким образом, каждую минуту мы ведем разговор с растениями, а они – с нами. За нашими мыслями и их результатами – основами нашей культуры, нашими изобретениями – стоят триллионы растительных тел, каждое из которых трудится, чтобы поддерживать жизнь.

Однако, несмотря на все возможности, растения не способны перемещаться. Вероятно, один из величайших подвигов жизни – это то, что растения, учитывая их ограниченную подвижность, смогли распространиться так широко. Колонизация всех семи[28] земных континентов потребовала инноваций, умения адаптироваться и удачи. Но появление растений на новых территориях стало лишь одним из их достижений. Выжить, размножиться и создать сложные сообщества – и при этом противостоять угрозам хищников, погодным катаклизмам, лишениям и болезням – совсем другое дело.

Никто не знает об этом лучше, чем специалист по редким растениям, работающий на далеком острове. Стив Перлман – главный ботаник Программы по предотвращению вымирания растений на Гавайских островах. На момент нашей встречи ему исполнилось шестьдесят девять лет. Передо мной седой мужчина крепкого телосложения. Прежде чем погрузиться в запутанный мир исследований в области растительного интеллекта, я хотела познакомиться с классическими методами сбора растений для дальнейшего изучения. Я приехала, чтобы увидеть работу Перлмана: мы едем в стареньком минивэне по извилистой глинистой дороге на северо-западной окраине острова Кауаи и говорим о чувствах. Он, в отличие от знакомых-ботаников, занимающихся изучением редких растений, не принимает антидепрессанты. Вместо этого он пишет стихи. В любом случае, говорит мне Перлман, когда вымирает давно известное растение, нужно что-то делать. Каждое растение, которое умирает такой одинокой смертью, знаменует собой конец эволюционного проекта, длившегося много миллионов лет. Великий генетический эксперимент этого вида закончен, последний экземпляр стал последним представителем рода.

Каждое местное растение на Кауаи, четвертом по величине острове Гавайев, где живет и работает Перлман, – результат невероятного совпадения случая и везения. Каждый вид попал на остров в виде семени, плывущего по морю или летящего в брюхе птицы с расстояния в тысячи миль[29]: между Кауаи и ближайшим континентом более двух тысяч миль открытого океана. Ботаники считают, что за тысячу лет на остров попадает одно или два семечка.

Кауаи образовался пять миллионов лет назад в результате извержения вулкана, но тектоническое движение плит сместило его от вулканического очага. Остров каждый год по-прежнему понемногу дрейфует на северо-запад. В этом геологическом родильном доме острова появлялись один за другим и начинали двигаться влево тем же путем. Поскольку Кауаи считается первым среди всех гавайских, а значит, и самым старым, у него было больше времени для сбора случайных семян.

Когда новое семя укоренялось в молодой почве, растение превращалось в совершенно новый вид или чаще всего в несколько новых видов, каждый из которых примерял на себя новый образ жизни в комфортных климатических условиях острова.

Этот процесс известен как адаптивная радиация. В результате появились тысячи вариаций нескольких видов; каждая новая вариация становилась эндемичной (встречающейся исключительно на острове).

Глядя в окно подпрыгивающего на ухабах минивэна, я пытаюсь осознать величие этого факта. Перлман за рулем. Пышные листья пальм взметаются по бокам фургона, как руки в перчатках.

Обрыв с одной стороны дороги уходит вниз на несколько тысяч километров, открывая вид на каньон, покрытый бледной зеленью. Чем выше мы поднимаемся, тем гуще становится туман, окутывающий фургон. Вскоре густая растительность за окном сливается в мокрое зеленое пятно. Дорога становится плоской, Перлман останавливает машину и выходит. Мы забрались очень высоко. Он делает несколько широких шагов вперед, пока носки его рабочих ботинок не оказываются на краю обрыва, и смотрит вниз. Отвесный склон, поросший папоротниками, похож на мохнатую шубу, а маленькие пальмы, торчащие под разными углами, пробиваются сквозь туман. Скалы у основания образуют небольшую долину, по форме напоминающую полумесяц, другой край которой обращен к Тихому океану. На тысячи километров вниз она переливается всеми оттенками зеленого. Перламутровые капельки влаги покрывают все вокруг невесомой паутиной.

Во многих отношениях Кауаи – это ярчайший пример того, как выглядел бы мир, если бы в нем правили растения. По всему острову разбросаны кажущиеся неземными растения – результат безграничной цветочной свободы.

Когда растениям позволено развиваться, ничего не опасаясь, они становятся безупречно и вычурно особенными.

Возьмем, к примеру, род гибискадельфус (Hibiscadelphus). У этих растений, встречающихся только на Гавайях, длинные трубчатые цветки, которые словно специально созданы для удобства крючкоклюва – птицы, которая их опыляет. А еще есть вулканическая пальма бригамия (Brighamia insignis), или «Ол-Лулу» по-гавайски, – невысокое дерево, внешний вид которого лучше всего описывает его прозвище – капуста на палочке. За десятки тысяч лет она эволюционировала так, что опылять ее позволено только чрезвычайно редкому сказочному зеленому мотыльку-сфинксу (он и правда так называется).

Вулканическая пальма, до сих пор находящаяся под угрозой исчезновения в дикой природе, была спасена благодаря работе Перлмана в самом начале действия Программы по предотвращению вымирания, когда он придумал и собственноручно смастерил обвязку из веревок с узелками и с ее помощью висел над скалами На-Пали Кост. Там, на высоте четырех тысяч футов[30], маленькой косметической кисточкой, позаимствованной у жены, он искусственно повторял действия мотылька, осторожно перенося пыльцу с мужских особей на женские. «Результат был виден невооруженным глазом, – говорит Перлман. – Возвращаешься, а плоды просто лопаются от семян». (Сейчас вулканические пальмы выращивают как комнатное растение в Нидерландах, где их полно в оранжереях. Интересно, знает ли человек, у которого на подоконнике в Амстердаме стоит горшок с вулканской пальмой, какой драматический путь она прошла?) Другие растения приспособились жить на очень большой высоте, где прямо над ними за скалу цепляется папоротник, и стекающие с его листьев капли тумана создают идеальный баланс влажности.

В большинстве других мест на Земле, за пределами Кауаи, эволюция растений шла совсем по другой траектории. Первые растения с семенами и цветами появились около двухсот миллионов лет назад. С тех пор они разделились и развились в сотни тысяч видов, которым пришлось приспосабливаться к всевозможным угрозам, возникающим с момента их прорастания.

Когда семя решает пустить корни, оно идет на огромный риск. Семена – это зародыши, заключенные в оболочку из питательных веществ; один ученый-семеновод однажды описал мне их как «растение в коробке со своим обедом». В них заложена основа растения, живая, но пока дремлющая. Семя может десятилетие пролежать без дела, терпеливо дожидаясь подходящих условий, чтобы пустить первый корень. Как только это происходит, оно лишается малейшего шанса на перемещение. Вот так, без возможности двинуться с места, оно станет противостоять любой угрозе – ветру, снегу, засухе, прожорливым животным.

После того как маленький корень растения решил появиться на свет, у него есть сорок восемь часов, чтобы найти воду и питательные вещества, а затем, прежде чем ресурсы будут исчерпаны и растение погибнет, выпустить один-два листа и начать фотосинтез. Первые зеленые части любого растения сложены, заранее собраны и ждут внутри семени. Этот предварительно сконструированный росток мало похож на растение: он состоит из одной или двух зеленых долек (такие еще любят рисовать в мультфильмах) на коротком зеленом стебле, что-то вроде растительного эмодзи, но таким он остается совсем ненадолго. Дольки разворачиваются и надуваются, наполняясь первым глотком сока, втянутого корнем-первопроходцем, и начинают работу по фотосинтезу. Если все пройдет успешно, это проторастение на космическом корабле, запущенном в мир воздуха и света, будет сброшено, как ракетный ускоритель, и заменено настоящими листьями, вариаций которых бесконечное множество. Только после этого испытательного периода, проверки на прочность, растение становится похожим на то, каким оно должно быть, вбирая в себя черты рода и приспосабливая их к новой среде.

Но даже в этом случае растение преодолело лишь первую из многих угроз для своей молодой жизни. У любого семени шансы превратиться в полноценное растение стремительно уменьшаются. Во многих случаях угрозу представляют пасущиеся животные – существа, которые могут бегать и добывать корм на обширной территории и чьи основные функции предполагают наличие центральной нервной системы. Растения не обладают ни одним из этих преимуществ. Они не могут убежать – вместо этого они разработали хитроумные и сложные способы защиты от мучителей, а также способы добывать питательные вещества в течение всей жизни из места, где они впервые приземлились в виде семян.

Опасность остаться неподвижными именно та сила, которая заставила растения создать одну из самых впечатляющих систем адаптаций в природе. Возможно, самое большое достижение растения – это его анатомическая децентрализация. Растение модульно: оторвите лист, и на его месте вырастет новый. При отсутствии центральной нервной системы жизненно важные органы распределены и представлены в виде дубликатов. Это также означает, что растения выработали замечательные способы координации своего тела и самозащиты. У них могут вырасти шипы, колючки и жалящие волоски, развитые с удивительной точностью, чтобы пронзить плоть или экзоскелет млекопитающего или насекомого, которое представляет для них главную угрозу. Они способны выделять липкий сахар, чтобы заманить, а затем обездвижить врагов, чьи голодные пасти слипаются. Их цветы могут быть чрезвычайно скользкими, чтобы отпугивать муравьев, ворующих нектар. Какой бы ни была адаптация, она, как правило, экономична в своей специфике. В каждой крошечной вариации есть своя цель. Это справедливо для всех областей физиологии растений; каждая часть структуры растительного организма существует по определенной причине, выверенная для выполнения своей задачи. Ни больше ни меньше.

От убежденности в том, что неподвижность подразумевает пассивность, не остается и следа при взгляде на огромные возможности растений по созданию химического оружия. Растения сами являются химиками-синтетиками, разработанные ими технологии создания сложных химических веществ превосходят человеческие. Лист, почувствовав, что его погрызли, может выпустить в воздух шлейф химикатов, которые сообщают более отдаленным ветвям растения, что необходимо активировать иммунные системы, производя еще больше репеллентов для отпугивания надвигающейся тли и других растительноядных жуков. Было обнаружено, что некоторые виды растений по соединениям в слюне гусениц определяют ее вид, а затем синтезируют специфические соединения для привлечения хищника. Чтобы расправиться с гусеницами, тут же прилетают осы-наездники.

Но у растений на Кауаи нет ни одного из этих средств защиты, или, во всяком случае, их гораздо меньше. Все, что могло составлять арсенал предшественников этих растений – колючки, яд или отпугивающие запахи, – после их прибытия на остров полностью атрофировалось. Ни крупные, живущие на суше млекопитающие, ни рептилии, ни другие потенциальные хищники не перебирались с материка на отдаленную островную гряду. Единственное сухопутное млекопитающее, обитающее на Гавайях, – это маленькая пушистая летучая мышь. (Представить путешествие ее предка из Северной Америки практически невозможно: скорее всего, ее занесло туда во время шторма.) С точки зрения эволюции, если нет хищников, от которых необходимо отбиваться, растениям незачем тратить энергию на защиту, поэтому мята потеряла свое мятное масло, а жгучая крапива не жалит. Ученые зловеще предупреждают, что таким образом виды становятся «наивными».

Как только появляются угрозы, эта блаженная наивность часто оказывается фатальной: Кауаи, как и остальные Гавайи, теперь атакуют инвазивные виды, которые развивались в других местах, в менее комфортных условиях. Они более агрессивны – или изобретательны, если использовать менее эмоциональный термин, – потому что им приходится выживать. На Кауаи они легко занимают экологические ниши. У местных растений не остается ни единого шанса. В результате Гавайи теряют по одному виду растений в год, в то время как естественный фоновый показатель составляет примерно один вид каждые десять тысяч лет. Вот тут-то и приходит на помощь Перлман. Вместе с напарником Кеном Вудом он занимается исключительно растениями, которых осталось пятьдесят или менее экземпляров – во многих случаях гораздо меньше, может быть, два или три. Из 238 видов, включенных в этот список на момент моего приезда, 82 находились на Кауаи.

Без Перлмана редкие гавайские растения вымрут навсегда. С ним у них хотя бы есть шанс.

Чтобы добраться до этих растений, Перлман спускается по скалам, а иногда, если нужно найти скопления всего лишь из пяти растений, прилепившихся к отдаленному склону скалы на одном из тихоокеанских островов, прыгает с вертолета. Когда оставшиеся «в живых» мужские растения оказываются слишком далеко от последних оставшихся женских, Перлман проводит естественное опыление и размножение: собирает пыльцу с мужских экземпляров, бережно несет ее к женским и наносит кисточкой на их половые органы. Чтобы отыскать эти растения, Перлман отправляется в многодневный поход, питаясь злаковыми батончиками и консервированным тунцом, оставляя место в рюкзаке для громоздких инструментов, необходимых ботанику. Иногда он находит растение слишком рано – возможно, оно еще не достигло половой зрелости и цветок не раскрылся, – и тогда всю затею приходится откладывать.

Этот трудоемкий процесс отнимает много времени, и у Перлмана складываются особые отношения с растениями, которые он стремится спасти. Ему не всегда сопутствует успех – это вообще невозможно. «Я уже стал свидетелем того, как около двадцати видов в дикой природе вымерли», – говорит он. Он дежурил рядом с последним представителем вида и оставался с ним до последнего, пока тот не погиб. Смерть растений, как и смерть человека, – это вопрос как биологии, так и философии. В какой момент человек умирает? Когда у него отказывает сердце? Или когда прекращается работа мозга? Технически растение можно воспроизвести в лаборатории из нескольких живых клеток. Но растение с несколькими живыми клетками нельзя назвать благополучным. Перлман считает, что растение обречено, когда его ткани отмирают настолько, что шансов на жизнь в дикой природе больше нет. Оно обезвоживается, вянет, становится бурым, отмирает.

По мнению Перлмана, понимания того, что эволюция растения закончится именно здесь и сейчас, достаточно, чтобы начинать его спасать. Нельзя просто так отказываться от вида, если до него еще можно добраться, даже если он находится на отдаленном утесе, окруженном зазубренными скалами. Или, как говорит Вуд, «мы пытаемся, потому что не собираемся останавливаться в наших попытках». К сожалению, неудачи – это часть работы. Однажды, когда последний известный экземпляр местного цветка окончательно засох и умер, Перлман выкопал растение и принес в бар. Эмоции переполняли, и он провозгласил тост за жизнь растения.

Можно уверенно утверждать, что большинство людей не испытывают особых чувств по отношению к редким растениям и еще меньше из них имеют представление о борьбе, которая ведется за возвращение растений с края гибели, на котором те оказались. Если среднестатистический человек способен хотя бы различить несколько пород собак, то вероятность того, что он отличит бук от березы или колос пшеницы от колоса ржи гораздо ниже. Это вполне объяснимо: растения в эволюционном плане отстоят гораздо дальше от нас, они развивались в условиях, совершенно не похожих на наши. Пищу они добывают из света, растут на одном месте и проводят десятилетия или столетия, исследуя окружающую среду в поисках пропитания. Их образ жизни настолько странен, что в нашем представлении у них вообще не может быть образа жизни.

Это нежелание или неумение видеть стало именем нарицательным, которое понятно ботаникам: «растительная слепота» – склонность рассматривать растительный мир как неразличимую массу, зеленое пятно, а не как тысячи генетически отдельных и хрупких особей, отличающихся друг от друга так же, как лев от форели. Этот термин встречается в научных работах и произносится на конференциях, где обеспокоенные ученые разводят руками, тщетно пытаясь заставить публику увидеть результаты труда всей жизни. Для ботаников растительная слепота – это вечная борьба за финансирование фундаментальных исследований или попытки убедить в том, что конкретное растение нуждается в спасении, даже если оно не относится к видам, которые имеют значение для экономики, например сорт кукурузы с самым высоким содержанием крахмала – его мы используем для кормления коров, или два вида кофе, которые мы пьем.

В общем, человечество очень мало знает о нежной зеленой массе, которая украшает любой пейзаж и населяет почти каждый дюйм[31] земли вокруг нас. Растительное царство хранит секреты в тайне от вида, который не утруждает себя поисками. Но они обладают высшей властью, позволяющей им влиять на нашу биологию и культуру. Надо признать, что сферу этого влияния разделяют бактерии и грибы, которые человек точно так же игнорирует. Похоже, нас постигла неудача и наши привязанности и приоритеты нелепым образом перепутаны.


Обычно отсутствие интереса к растениям объясняют их медлительностью. Время в этом мире течет по другим законам. Действительно, мы не замечаем их ежедневных движений, например того, как молодой побег рассады огурца скручивает и распутывает усики, раскачивается вперед-назад несколько раз в день. Движение настолько медленное, что заметить его может только самый терпеливый. Однако медлительность относительна. Сорокалетнее дерево окажется намного, значительно выше сорокалетнего человека. Бобовое растение может догнать в росте десятилетнего ребенка меньше чем за месяц. Пуэрария способна полностью окутать своими побегами автомобиль за две недели.

Мне кажется, что растительная слепота – это нечто более глубинное, связанное с системой ценностей, которая, конечно, является продуктом культуры. На самом деле эта проблема существует не в каждой культуре. Практически у всех коренных народов, где бы они ни жили на земном шаре, складываются более близкие отношения с растительным миром, они лучше его чувствуют.

Во многих культурах растения наделяют человеческими свойствами, а люди являются лишь одним из видов живых организмов.

Люди и растения часто связаны буквально: индейцы канела – это группа коренных народов Бразилии – включают растения в семейную структуру[32]. Садовники – это родители, а бобы и кабачки – их дочери и сыновья. В книге «Растения могут дать нам очень много, нужно только попросить»[33] (сборник традиционных учений анишинаабе о растительном мире) Мэри Сиисип Гениуш пишет, что растения занимают главенствующее место в мировоззрении ее народа, проживающего в районе Великих озер. Растения – это «вторые братья» мира, созданные сразу после «старших братьев» – ветра, камней, дождя, снега и грома. Растения зависят от старших братьев, поддерживая при этом все живое, созданное после растений. Животные, не являющиеся людьми, – «третьи братья», зависящие как от стихий, так и от растений. Человек – «младший брат», созданный позже всех других существ. Только ему, чтобы выжить, необходимы все три брата. «Люди не властелины этой земли, – пишет Гениуш. – Мы младенцы в этой семье. Мы самые слабые, потому что самые зависимые».

Там, где Гениуш говорит о связях, зависимости и родстве, большая часть европейской мысли сосредоточена на расстоянии и отстраненности. Возможно, самым ярким примером этого является использование слова «овощ», так мы говорим о человеке, мозг которого умер, но тело продолжает жить. Но слово vegetabilis (овощ) пришло из средневековой латыни[34] и означает что-то растущее или цветущее. Глагол Vegetāre означал одушевлять или оживлять. Vegēre – это само состояние «быть живым», «быть активным». Очевидно, что так было не всегда.

Я вспоминаю о теоретике Джейн Беннетт: она интересуется языком, которым мы описываем состояния объектов, не являющихся живыми. По ее словам, мы с серьезным лицом занимаемся довольно забавным делом: рисуем воображаемые линии, связывающие предметы и объекты. «Философский проект по определению того, где начинается и где заканчивается субъективность[35], слишком часто связан с фантазиями о человеческой уникальности», – пишет она в книге «Живая материя». Или же он основывается на вере в наше предполагаемое господство над природой, или наше превосходство в глазах Бога, или на каких-то других тонких утверждениях, что делает всю эту затею довольно наивной и бесполезной с материальной точки зрения. Мы можем добиться большего, подумалось мне.

Так как же получилось, что взгляд белого европейца на место человека в мире так далеко ушел от неоспоримой в реальности нашей зависимости от растений?

Корни ответа на этот вопрос уходят глубоко в прошлое. В древнегреческой философии почти сразу после того, как понятие «душа» стало отделять одушевленные вещи от неодушевленных, растения оказались в числе тех, кто душой обладал. Эмпедокл в своем описании мира наделил душой растения и приравнял их к животным именно потому, что они были одушевленными – живыми, и он не видел причин для разделения этой категории. Позже Платон описал растения как обладающие «желающей» и «чувствующей» душой, которая, хотя и является низшей из душ, но все же наделена разумом просто потому, что, согласно Платону, не бывает чувства без разума[36], как не бывает желания без намерения. Люди тоже наделялись этими желающими и чувствующими душами, но они были значительно совершеннее благодаря разуму и морали, что делало людей – особенно свободных – исключительными. Разум становился признаком высшего сознания, которым, по мнению Платона, могли обладать только мужчины, а женщины, дети и рабы, как правило, оказывались этого лишены. Поэтому разумно было бы, чтобы этими низшими людьми, а также всей природой правили мужчины[37].

Несколько лет спустя Аристотель в своих работах усовершенствовал эту иерархию. Он описал лестницу жизни scala naturae, на нижней ступени которой стояли растения, а на верхней – человечество. В самом низу, утверждал он, нет ни разума, ни даже ощущений. У расположившихся на ступеньку выше животных ощущения есть, но нет разума. К этому времени в греческой философии наметился явный сдвиг в сторону искренней веры в рациональные причинно-следственные связи и отказ от представлений древних греков о необходимости поддерживать уважительные отношения с другими живыми существами. Для поддержания мира больше не требовалось проводить ритуальные обряды[38] и демонстрировать почтение к стихиям и существам, не относящимся к миру людей, а достаточно лишь разумного понимания причин природных явлений. Аристотель лишил растения даже их прежней способности желать или чувствовать; они существовали исключительно как инструменты на службе человека.

Здесь мы подошли к развилке дорог. И тут меня поджидала неожиданность. Эта развилка носит имя Теофраст, и он представляет альтернативный финал этой истории, путь, по которому западная мысль пойти могла бы, но не пошла. Умирая, Аристотель оставил свою школу выдающемуся из учеников – Теофрасту Тот проявлял особый интерес к растениям. Он опубликовал первые известные тексты о растениях как таковых[39], а не только о том, для каких целей они могут служить человеку. Он описал их поведение: как они растут, к чему стремятся, что им нравится, а что нет. Растения, писал он, вовсе не пассивны, а скорее находятся в постоянном движении, стремясь к исполнению своих желаний. Невероятно, но он описывал сельское хозяйство как отношения сотрудничества. Он видел, что окультуренные растения страдают от более короткой продолжительности жизни, чем их дикие собратья, но считал, что одомашненные виды относятся к своей короткой жизни как к разумному компромиссу[40], где на другой чаще весов – многочисленные преимущества в виде защиты от хищников и получение необходимой еды и воды[41]. Теофраст, похоже, был абсолютно готов всерьез воспринимать растение как автономное существо с собственными желаниями и стремлением к их удовлетворению.

Не менее любопытно и то, что Теофраст указал, чем растения полностью отличаются от животных и людей, не вынося никаких суждений о том, какое место они занимают в воображаемой иерархии, как это делал Аристотель. Он действительно проводил определенные параллели между людьми и растениями – в частности, приравнивал жидкость, текущую через растения, к крови, отмечая, что и та и другая течет по венам, и описывал ядро дерева как «сердцевину»[42], этот термин мы используем и сегодня. Но он поспешил уточнить, что не считает растения просто низшими человекоподобными существами. Они были совершенно самостоятельной категорией существ, не сравнимой с животными. Сравнения между сердцами и ядрами были полезны лишь как мост, помогающий понять суть. «Только с помощью более известного мы должны стремиться к неизвестному[43], а более известными являются вещи, более масштабные и понятные для наших чувств», – писал он. Это кажется мне невероятно изящным. Он говорил с читателями, используя ясные метафоры, понятные людям, которые видят мир только со своей точки зрения. Короче говоря, рассказывая о сложности растений, он признавал ограниченность людей. Как бы выглядела современная история, если бы модель Теофраста взяла верх?

Но по какой-то случайности того времени и господствующей моде именно иерархия Аристотеля, а не Теофраста с тех пор укоренилась в естественных науках и западной морали. И каковы результаты? А их предостаточно. Пожалуй, самый красноречивый и символичной – хирургическое вскрытие находящихся в состоянии бодрствования собак в амфитеатрах, длившееся почти до начала ХХ века.

Аристотель считал, что у людей есть «разумные души», а у остальных животных – только «перемещающиеся души», что заставляет их двигаться вперед, не задумываясь, к размножению и выживанию.

Эта общая идея господствовала в западном мире на протяжении двух тысячелетий и была пересмотрена в XVII веке французским философом и ученым Рене Декартом, который считал, что тела животных – это сложные механизмы, результаты процессов физики и химии, популяризируя понятие «живая машина»[44].

Идея заключалась в том, что «жизненные явления, как и все другие в физическом мире, поддаются механическому объяснению»[45], как выразился биолог Томас Хаксли двести лет спустя, в 1874 году. Ход времени только укрепил позицию Декарта в науке, поскольку каждое новое достижение эпохи, казалось, подтверждало ее. Физиология и анатомия сделали важнейшие открытия о том, как работает организм: как мы перевариваем пищу, дышим и двигаемся. Каждое из них оказалось достаточно механистическим. Европейские ученые считали, что они стоят на пороге открытия самой жизненной силы, которая, несомненно, окажется всего лишь еще одним механическим компонентом, как кровь или кость. Это была эпоха чудовища Франкенштейна: если правильно соединить части, можно получить жизнь в чистом виде.

Но люди, несмотря на механическую природу тел, обладали здравым смыслом и душой, что было трудно объяснить, но отличало их от других животных. Собаки же, как тогда считалось, этим набором не обладали. То, как собака воспринимает окружающую среду или даже испытывает ощущения, не считалось по-настоящему сознательным опытом, а относилось скорее к отточенным автоматическим рефлексам. Любое проявление боли, например лай, считалось тем же самым: просто рефлексом. Все это воспринималось как научные факты. А механическая основа животных снимала с людей всякую вину, когда они препарировали их живьем для научного изучения.

В 1800-х годах вивисекция, как ее называли, снова вошла в моду и привела к появлению новых научных знаний. Английский физиолог Уильям Гарвей стал первым европейцем, который благодаря препарированию живых животных точно описал процесс кровообращения. (Ибн ан-Нафис[46], арабский врач из Дамаска, опередил его, точно описав легочное кровообращение за триста лет до этого.) Клод Бернар, знаменитый французский физиолог, предположительно в 1860-х годах вскрыл жившую в его семье собаку при жизни. История гласит, что жена и дочери Бернара, вернувшись домой и обнаружив, что он натворил, ушли из дома и присоединились к раннему обществу противников вивисекции. Препарирование животных вышло из моды не потому, что наука изменила свое мнение, а потому, что первые общества защиты животных – в большинстве случаев возглавляемые женщинами – выступили против нее.

История о том, как до недавнего времени относились к животным, полезна для нашего повествования о растениях, поскольку служит ярким примером того, как неустойчиво научное мнение. Она также показывает, как философия и этика могут вмешиваться в отношение к существам, не относящимся к миру людей. Если бы все зависело от науки, то, скорее всего, потребовалось бы гораздо больше времени (если бы оно вообще потребовалось), чтобы считать животных достойными хоть какого-то подобия гуманного обращения. Сейчас мы не слишком задумываемся о том, что порой наделяем некоторых животных интеллектом и считаем их личностями. Мы также решили, что причинять им вред жестоко. Конечно, мораль, диктующая нам, что можно или нельзя делать с животными, все еще позволяет многое, и среди некоторых видов мы выделяем любимчиков. Но дело лишь в том, что сейчас существует этика гуманного обращения, которой прежде не было, и мы воспринимаем ее как нечто само собой разумеющееся.

На самом деле ученые, которые уверяли, что животные наделены сознанием, стали говорить об этом уже после того, как в нашу жизнь вошел интернет. В 1976 году зоолог по имени Дональд Гриффин опубликовал книгу «Вопрос о сознании животных», в которой утверждал, что к проблеме наличия сознания у животных следует относиться серьезно. В 1944 году он и его коллега открыли, что летучие мыши ориентируются с помощью эхолокации[47]. Проведя всю жизнь в наблюдении за этими существами, он убедился, что у них есть внутренний мир. По его словам, они способны при изменении внешних условий гибко реагировать на обстоятельства или менять свое поведение, что является отличительной чертой настоящего интеллекта. Он наблюдал, как летучие мыши разрабатывают хитроумные методы поиска пищи; они явно принимали решения на лету и проявляли многие из тех же способностей к решению проблем, что и люди. Мышление и разум животных должны изучаться на законных основаниях, утверждал Гриффин. В конце концов, несмотря на расцвет нейронауки, никто до сих пор не нашел ни одной уникальной для человека части мозга, которая наделяла бы его этим святым «сознанием». Не пора ли разделаться с этим призраком?

Гриффина много критиковали за грех антропоморфизма. Прошли годы, прежде чем все, о чем он говорил, стало восприниматься всерьез. Но его работы положили начало идее о наличии сознания у животных.

Чтобы понять, что разум – это нечто, что можно изучать, наблюдая за поведением людей, а не непосредственно за их мозгом, понадобилась революция в нейронауках 1960-х годов. В 1990-х и начале 2000-х годов амбициозные зоологи использовали эти методы на дельфинах, попугаях и собаках. Они обнаружили, что слоны могут узнавать себя в зеркале, вороны способны создавать инструменты, а кошки демонстрируют те же стили привязанности, что и дети[48].

Сегодня, спустя всего четыре десятилетия после того, как Гриффин привлек внимание к этой области, заявлять о том, что у животных есть сознание, изучать поведение отдельных особей и приписывать им индивидуальные черты больше не глупо. Более того, это приближается к мейнстриму. В 2012 году группа ученых собралась в Кембриджском университете, чтобы официально признать, что сознание есть у всех млекопитающих, птиц и «многих других существ, включая осьминогов»[49]. Нечеловеческие животные имели все физические маркеры сознательных состояний и явно действовали намеренно. «Следовательно, масса доказательств указывает на то, что люди не уникальны в обладании неврологическими субстратами, порождающими сознание», – заявили они.

Список оказался коротким: млекопитающие, птицы, осьминоги. Однако куда бы ни обратили свой взгляд исследователи, кажется, что во внутреннем мире всех животных скрыто гораздо больше, чем мы когда-либо думали. Кто идет после млекопитающих и птиц в нашем представлении о порядке видов? Может быть, рептилии или насекомые? Ящерицы сумели доказать, что научились ориентироваться в лабиринтах[50], и это говорит о поведенческой гибкости, часто используемом признаке интеллекта. Недавно было установлено, что медоносные пчелы способны различать художественные стили картин[51], а некоторые пчелы исполняют сложный, богатый символами «виляющий танец»[52], который сообщает их товарищам по улью, как далеко и под каким углом к солнцу нужно лететь, чтобы найти пищу. Новые исследования показывают, что у пчел может быть форма субъективности, которую некоторые используют для обозначения сознания[53]. Кто же дальше в этом ряду после насекомых? Как насчет растений?

Сейчас один лагерь ботаников утверждает, что настало время расширить наши представления об обладателях сознания и интеллекта, включив в этот список растения, в то время как другой настаивает, что идти по этому пути нелогично. Представители третьей группы не склоняются ни к той, ни к другой позиции, спокойно занимаются своей работой и ждут, чем закончится эта большая дискуссия. Я тоже в их лагере. Я также не знаю, на чью сторону склонится чаша весов, но я верю, что мы стоим на пороге нового понимания жизни растений. Наука порой кажется монолитом: утвержденная сегодня правда и завтра будет преподноситься как правда. Однако все может быстро измениться.


Однажды в библиотеке сельского района штата Вирджинии, где собраны редкие книги по ботанике, мне довелось прикоснуться к продуктам другого времени в понимании этой науки. Тексты по ботанике, написанные от руки на бумаге ручной работы, когда-то были основой для изготовления лекарств. В них рассказывалось о том, как лечиться припарками из растений, они давали читателям возможность впервые увидеть листву далекого континента. Очень часто тексты демонстрировали статус владельца: это были предметы роскоши, результат работы сотен часов с капризными пигментами на тонкой бумаге при свете ламп. Библиотека в Вирджинии принадлежала богатому филантропу, ныне покойному. Посетить ее можно было только по предварительной записи, и о ней мало кто знал за пределами мира редких книг. Здесь царила атмосфера умиротворения, словно ты оказывался в тайном саду: полки из светлого дерева тянулись до самого потолка, а на них стояли тысячи томов, датированных начиная с XV и заканчивая XIX веком. Тони, опытный библиотекарь, выступал в роли книжного сомелье, анализируя интересы и извлекая тома, которые, по его мнению, могли бы вам понравиться.

Изучать древние тексты по ботанике – истинное удовольствие: цвета, текстура старой бумаги ручной работы, невероятное внимание к мелочам, благодаря которым растения выглядят живыми, как пантера, готовая спрыгнуть со страницы. Но самое большое наслаждение я получила от старых книг, которые не были коммерческими проектами, а писались по велению души и сердца. Вот они-то не афишируют статус; иногда здесь представлены совершенно обычные для своего региона растения и некоторое количество причудливых завезенных видов. Рисунки даже могут показаться немного детскими: нарцисс выглядит неуклюжим, а у крокуса слишком толстая линия стебля, искажающая восприятие. Эти книги находились в личном собрании художника, который иногда в течение жизни дополнял коллекцию. Тони решил, что мне будет интересно взглянуть на одну из них. Он достал с полки толстый том в кожаном переплете. Это была личная хроника без слов. Шарль Жермен де Сент-Обен начал создавать книгу еще подростком, в 1721 году, рисуя по одной странице за раз, и дополнял ее до самой смерти в 1786 году. Стиль и техника совершенствуются на протяжении всей жизни, но мне показалось, что это не главное. Все изображения имели одно и то же эмоциональное качество – преданность растениям, острую потребность зафиксировать их на пике цветения и поместить в рамочки. Казалось, запечатлевать их формы с помощью живописи доставляло ему удовольствие; Сент-Обен рисовал «портреты» цветов и побегов, с которыми существовал бок о бок. Растения явно были не просто декорацией повседневности, они казались почти спутниками жизни.

Ботаника, изучение жизни растений, так же стара, как и человеческая мысль. Однако вопросы о жизни растений, о том, как они живут, возникли в литературе еще раньше. Тайны, которые хранят растения, всегда были особенно важны для выживания, поэтому информация об использовании их в качестве пищи и лекарства появляется в самых ранних образцах письменности, основанных, несомненно, на знаниях, передававшихся из уст в уста в течение тысячелетий.

До появления фармацевтических препаратов растения и грибы – самостоятельное царство жизни и частые соратники растений – являлись лекарствами от всех болезней.

Первые письменные сведения о самих растениях, а не об их пользе для человека, появились в труде Теофраста «О растениях» («Historia Plantarum») около 350 года до н. э. В нем растения классифицировались по категориям на основе строения, особенностей размножения и роста. Этот труд часто считают первой книгой по растениеводству. Но прошло более двух тысяч лет, прежде чем издания, посвященные поведению растений, окончательно вошли в западную литературу. К концу Викторианской эпохи сбор гербариев и изучение растений стали популярным занятием состоятельного высокоинтеллектуального класса, который, как и всегда, исходил из того, что растения – это неживые камни, которые почему-то выросли. Внимание этого сословия было сосредоточено почти исключительно на том, чтобы классифицировать и запечатлеть растения на бумаге.

Затем, в 1860-х годах, наука о растениях заинтересовала Чарльза Дарвина. К тому времени его имя стало уже известным. С момента публикации «Происхождения видов» прошло несколько лет, и путешествия по островам, экзотические животные и вулканическая геология казались более подходящими для юного исследователя. Повзрослев, он переключил внимание на вещи, лежащие прямо у ног: почти все его книги после «Происхождения видов» посвящены растениям. Поэтому имя Дарвина не раз встретится нам в этой книге.

В ходе десятков экспериментов, по результатам которых было написано несколько книг, Дарвин наблюдал, как растения с ловкостью акробата передвигаются, хотя и очень медленно («О движениях и повадках лазящих растений», 1865), как они иногда производят любопытные, неправильные версии себя («Изменение животных и растений в домашнем состоянии», 1868, и «Различные формы цветов у растений одного вида», 1877) и какие уловки используют плотоядные растения, чтобы приманить и съесть насекомых («Насекомоядные растения», 1875). Он рассматривал растения как объекты, обладающие активностью и целью.

Предпоследняя публикация «Силы движения растений» посвящена исследованию движения растений. В ней описывалось множество экспериментов с корнями, которые он проводил вместе с сыном Фрэнсисом. Вывод, к которому они пришли, оказался поразительным. Конец корня растения, писал Дарвин, покрыт неприметной кутикулой, которая, по всей видимости, является командным центром. Прищипните ее или оторвите, и корень будет отрастать от места повреждения. Обложите его влажной и сухой почвой с двух сторон, и он свернет в сторону влаги. Поместите его между камнем и мягкой глиной, и каждый раз он будет сворачивать от камня прежде, чем уткнется в него, и направится в другую сторону, прямо сквозь глину.

Влага, питательные вещества, препятствия, опасности – корневой чехлик ощущал их, сортировал и направлял соответствующим образом. Дарвин назвал его «корневым мозгом». Если маленький чехлик отрезать, корни продолжат расти, но вслепую – они станут двигаться в направлении, в котором росли на момент удаления корневого чехлика. Но вот чудо: удаленная часть через несколько дней начнет восстанавливаться, причем точно так же, как и раньше. Одна из самых сильных сторон растений заключается в том, что они могут регенерировать практически любую ампутированную часть, но, когда лист вырастает заново, он может быть другим. Корневой чехлик – единственная часть, которая отрастает в точности такой же, как и раньше.

«Мы считаем, что в растениях нет более замечательной структуры с точки зрения ее функций, чем кончик зародышевого корня, – с нескрываемым ликованием пишут Чарльз и Фрэнсис в последнем абзаце книги. Что бы они ни делали с корневым чехликом, он всегда восстанавливался в прежнем виде. – Вряд ли будет преувеличением сказать, что кончик радикулы, наделенный способностью направлять движения прилегающих частей, действует подобно мозгу одного из низших животных; мозг находится в передней части тела, получает сигналы от органов чувств и управляет несколькими движениями».

Мы склонны думать о науке как о неуклонном движении к истине. Если бы гипотеза о корневом мозге оказалась верной, можно было бы подумать, что этот радикально новый взгляд на растения закрепился бы и сразу же направил бы науку по пути рассмотрения растений как животных, способных управлять своей жизнью. Но самый большой недостаток и самое главное достоинство науки в том, что она почти всегда принимает совпадение за истину. А с Дарвином никто не соглашался. Ботаники, жившие с ним в одно время, резко его осудили. О гипотезе «корневого мозга» быстро забыли на следующие 125 лет, и по сей день мы не знаем, верна она или нет.

В книге «Структура научных революций» Томас Кун описывает историю науки не как картину линейного прогресса, когда новые открытия развиваются на основе старых, а как серию резких смен парадигм в отдельных областях, когда совокупность условий приводит к научному кризису и переходу от одной системы мышления к совершенно новой. Кризис – вот что важно. «Нормальная наука» – это способ заниматься наукой, который преобладает до кризиса. Она неизбежно враждебна ко всему, что существенно выходит за ее пределы. Давайте вспомним, как научное сообщество приняло Коперника и Галилея, утверждавших, что Земля вращается вокруг Солнца, или Дарвина, обосновавшего теорию эволюции в эпоху Божьего Промысла. Луи Пастер столкнулся с резким сопротивлением со стороны медицинского сообщества за поддержку теории о том, что болезни вызываются микробами. Список научных светил, которые подверглись остракизму, прежде чем их теории были приняты, очень длинный. «Цель нормальной науки ни в коей мере не требует предсказания новых видов явлений: явления, которые не вмещаются в эти границы, часто, в сущности, вообще упускаются из виду», – писал Кун.

Парадигма не может задавать вопросы о том, чего, по ее мнению, вообще не существует. Сопротивление ученых научным открытиям – известный факт[54]; оно служит защитой от шарлатанства. Но оно также часто упускает или затормаживает реальные открытия. Признание чего-либо значительной аномалией, требующей объяснения, как выразился Ян Хакинг в предисловии к книге Куна, – это «сложное историческое событие». И даже этого недостаточно, чтобы вызвать научную революцию. Должна существовать другая парадигма, которую нужно принять, прежде чем произойдет отказ от первой. «Отвергнуть одну парадигму, не заменив ее одновременно другой, значит отвергнуть саму науку», – пишет Кун.

Принятие идеи о растениях как о разумных существах, даже в некотором роде сознательных, несомненно, будет означать смену парадигмы. Однако, ошибившись, мы рискуем отвергнуть саму науку, сделав прыжок в пустоту. Сначала должны накопиться доказательства, а затем появится и повсеместное одобрение. Нынешняя ситуация в ботанике – это пример научной революции, которая еще не получила своего заключения. Ее заключение даже не гарантировано[55]. Научное сообщество находится в процессе реорганизации; основная парадигма ботаники – в состоянии перехода. У нас есть шанс увидеть, как создается научное знание.

Что происходит после смены парадигмы? Кун говорит, что все возвращаются к нормальной жизни. Становится трудно поверить, что когда-то существовала какая-то другая идея. То, что началось с нескольких брошенных камней, спровоцировало обвал, и ничего не остается, как присоединиться к потоку. На самом деле есть только поток. Большинство тех, кто поначалу сомневался, принимают новую парадигму так, словно она всегда была очевидной, естественной, предопределенной. Интересно, произойдет ли это с представлениями о растениях? Возможно ли, что мы через сорок лет оглянемся назад и осознаем, что наши прежние представления о растениях были столь же абсурдными и ложными, как сейчас мы понимаем, насколько ужасным было отношение к вивисекции?

В конечном итоге, говорит Кун, останется лишь несколько престарелых приверженцев старых идей, «и даже о них мы не можем сказать, что они ошибались». В конце концов, они были правы в той фазе научной истории, за которую до сих пор держатся. Но теперь мир изменился. «В крайнем случае можно сказать, что человек, который продолжает сопротивляться после того, как вся его профессия трансформировалась, ipso facto перестал быть ученым». Он не участвует, не идет в ногу со временем, остался позади.

В 2006 году группа ученых-ботаников попыталась намеренно спровоцировать небольшой, но заметный обвал в надежде, что он изменит парадигму. В своей противоречивой статье они обвинили ученых в том[56], что те вольно или невольно, напуганные долгим затишьем после выхода книги «Тайная жизнь растений», занимаются «самоцензурой». Это клеймо мешало задавать вопросы о возможных параллелях между нейробиологией и фитобиологией и «поддерживало невежество» в отношении великих ученых – в частности, дарвиновской гипотезы о корневом мозге, к которой они хотели бы вернуться[57]. Новая группа, состоящая в основном из ученых с большим стажем работы, призвала развивать идеи о растениях как о разумных существах, в том смысле, что они могут обрабатывать множество форм информации, чтобы принимать взвешенные решения. Каждый из ученых имел опыт наблюдения за тем, как растения делают это, и, похоже, они устали от лингвистических попыток обойти то, что происходило на самом деле: растения действовали разумно. Они назвали себя Обществом нейробиологии растений. В число основателей вошли Франтишек Балушка, клеточный биолог из Боннского университета, Элизабет Ван Волкенбург, биолог растений из Вашингтонского университета, Эрик Д. Бреннер, молекулярный биолог из Нью-Йоркского ботанического сада, и Стефано Манкузо, физиолог растений из Флорентийского университета. По их словам, наше представление о растениях все еще остается настолько поверхностным, что его можно назвать рудиментарным. «Необходимы новые концепции[58], и нужно ставить новые вопросы». Обращение к нейронаукам было смелым шагом, и многие ботаники, с которыми я общалась через десять лет после этого, по-прежнему считают его слишком смелым. Но они пытались доказать свою правоту. Конечно, у растений нет нейронов или мозга. Но исследования указывали на то, что у них могут быть аналогичные структуры или, по крайней мере, физиология, способная выполнять похожие задачи, а также когнитивные способности, которые заслуживают серьезного отношения.

Растения вырабатывают электрические импульсы и, похоже, имеют узлы на кончиках корней, которые служат местными командными центрами.

Глутамат и глицин, два самых распространенных нейротрансмиттера в мозгу животных, присутствуют и в растениях и, похоже, играют решающую роль в передаче информации по стеблям и листьям. Было обнаружено, что они способны формировать, хранить и использовать воспоминания, ощущать невероятно тонкие изменения в окружающей среде и в ответ на них выделять в воздух сложнейшие химические вещества. Для координации защитных действий они посылают различным частям тела сигналы. Нейробиология растений «направлена на изучение растений во всей их сенсорной и коммуникативной сложности», – писали они.

Да и что такое мозг, если не сгусток специализированных возбудимых клеток, по которым пробегают электрические импульсы? «Нейробиология растений» – это, конечно, не буквальный термин, но, по словам ее сторонников, он не является и натяжкой. Новые термины для функционально схожих вещей нам не нужны – достаточно добавить новое слово. Растительный мозг, растительные синапсы, растительное мышление. «Смотрите, – говорили ученые. – Дарвин делал это сто лет назад».

После эпохи философов-натуралистов Гумбольдта и Дарвина, наука стала делиться на специализации. Несмотря на относительно недавние отсылки к междисциплинарным академическим исследованиям, мы все еще живем в эпоху специалистов, каждый из которых видит только свою узкую область в рамках более широкой проблемы того, как устроена жизнь. Это привело к огромному скачку в получении знаний: специализация приносит глубину. Однако по большей части каждый специалист остается в неведении относительно общей картины. Возможно, когда речь идет о растениях, это формула невежества; растение – многоплановый организм, находящийся в постоянном биологическом общении с окружением, бактериями, грибами, насекомыми, минералами, а также другими растениями, составляющими его мир.

Неудивительно, что именно зоологи и энтомологи сделали ряд самых революционных открытий о растениях, зачастую рассматривая их через призму жизни животных и насекомых.

Это не значит, что ботаники не заслуживают уважения, но в эпоху господства генетики многие перестали воспринимать растение как пульсирующее целое, а вместо этого видят в нем сплав генетических переключателей и белковых ворот. Конечно, в таких терминах можно рассматривать и человека. Но что упускается при таком взгляде?

Общество нейробиологии растений в конце концов отказалось от провокационного названия и стало Обществом сигналов и поведения растений. Однако даже слово «поведение» все еще вызывало у некоторых ботаников раздражение. Ящик Пандоры уже оказался открытым. Далее последовали опровержения. Очень язвительные.

Академики, вооружившиеся суперзнаниями, могут источать злобу, когда с ними не соглашаются. На страницах журнала Trends in Plant Science (TiPS) я вычитала, как скептически настроенные исследователи распрыскивали тонко замаскированный академический яд. Один из исследователей назвал весь этот инцидент «много шума вокруг TiPS» и рассказал о письмах коллег, которые так и не были опубликованы или в которых их враждебность удалось смягчить перед публикацией. Но один раздел письма, написанного представителями лагеря противников растительного интеллекта, показался мне особенно красноречивым. «Хотя Дарвин во многом был прав, его аналогия с мозгом просто не выдерживает критики, – пишет автор учебника „Физиология растений“ Линкольн Тайс в письме[59], составленном им в соавторстве с несколькими коллегами. – Если кончик корня является подобным мозгу командным центром, то и кончик побега, колеоптиля, листа, стебля и плода тоже. Поскольку регуляторные взаимодействия происходят во всем растении, мы могли бы рассматривать его целиком как командный центр, подобный мозгу, но тогда метафора мозга потеряла бы всю эвристическую ценность, которую она изначально должна была иметь».

Комментарий должен был звучать пренебрежительно. Но в моем представлении он свидетельствует о недостатке воображения. Пожалуй, весь завод можно рассматривать как командный центр, похожий на мозг. Что тогда? Я подумала об осьминоге с его щупальцами, похожими на мозг, с нейронами, распределенными по всему телу. Мы только начинаем понимать, как выглядит мир с их точки зрения. Несомненно, он выглядит совершенно иначе, чем для нас. Также нет сомнений в том, что распределенные нейронные субстраты являются частью того, что дает им способность к такому разумному поведению, а также то отличие сознания, которое мы так недавно соизволили им приписать. Такой взгляд на растения позволил бы упоминать их в дискуссиях о различных формах распределенного интеллекта, как идею о том, что децентрализованные сети, созданные грибами и слизевиками, могут быть разумными и, возможно, даже более гибкими в способности реагировать на новые вызовы именно благодаря своей диффузной природе.

Даже человеческий мозг, являющийся объединенным центром обработки информации для тела, не так четко централизован внутри. Нейробиологи, заглядывая внутрь мозга, обнаруживают там распределенную сеть. Никакого заметного командного пункта не существует. Наш интеллект, похоже, возникает из сети специализированных клеток мозга, обменивающихся информацией, но они не подчиняются какой-то одной управляющей силе. Разумные решения, которые мы принимаем, исходят не из одного конкретного места, а из своего рода сети, похожей на город, все части и районы которого взаимосвязаны в нашем черепе[60]. Как однажды выразился журналист Майкл Поллан, за занавесом может не оказаться волшебника[61].

Новые идеи в науке порождают новые методы и теории. Без революций наука деградирует, важно об этом помнить. Кун говорил, что смена научной парадигмы способна изменить взгляд человека на мир, в котором мы живем. «Конечно, сам мир остается неизменным», – писал Кун. Растения будут оставаться растениями, что бы мы ни решили о них думать. Но то, как мы решаем думать о них, может изменить для нас все.

Загрузка...