— Непонятно, почему моей Эстер все время неможется, — проговорила Злата, сидя с сестрицей Ентл на базаре в большом кругу лавочниц. — С тех пор как она вышла замуж, я еще ни разу улыбки на ее лице не видела. Выглядит она все хуже и хуже. Не пойму, что такое. Кажется, так жить, как она живет за своим мужем, не сглазить бы! Что бы это могло значить?
— Ну, что тут особенного? — отозвалась одна из женщин. — Все мы такие. Пока в девушках — всякая гарцует, как казак, а вышла замуж — конец, поблекла, завяла, тряпка тряпкой, грош цена.
— А я вам говорю, — заявила другая, — это беременность, и больше ничего. Моя младшая невестка — помните, какие у нее были щеки? — как только затяжелела, сразу высохла, врагам не пожелаю! Уверяю вас, это беременность.
— Ну и ну! — вставила Ентл. — Из ваших уст да Б-гу в уши! Хороша беременность! Когда увижу, тогда и поверю!
— Что ж тебе не верится? — перебила ее пожилая женщина. — Мы и не такое видали. Сидит молодуха годами — нет и нет детей, а Б-г поможет, и она пошла рожать, сыплет как курочка. С Б-жьей помощью, Злата, в будущем году будем у вас на рождении сына.
— Аминь! — ответила Злата. — Добрый человек благословляет — кошка моется.
Никто не знал, что с Эстер. Видели только, что она чахнет, худеет с каждым днем, тает как свеча.
Алтер не жалел полтинника на лекаря. Доктор Юдл приходил, осматривал Эстер и говорил: «Она попросту нездорова. У нее болит сердечный «лист» и под ложечкой жмет»; велел ей пить рыбий жир, шалфей, липовый цвет и разные другие травы, советовал также не простужать кашля. «Если кашель простудишь, — говорил он, — это очень нехорошо». Юдл рекомендовал ей пить побольше молока, есть много масла и иметь всегда под рукой хорошую настойку. Словом, не отказывать себе ни в чем. Эстер выполняла все его наказы, но по-прежнему таяла как свеча. И никто не знал, что с ней.
Кантор Шмулик давно уже лежит на новом кладбище. В Мазеповке стало еще больше голодных — прибавилась одна вдова и несколько детишек. Конечно, о них пекутся: Брайна, старшая сестра Златы, и еще одна благодетельница отправляются с платком по городу и собирают пожертвования для канторши и ее потомства.
Переле осталась вдовой при живом муже, но живется ей, как говорят, неплохо. Денег у нее много, и она каждый год ездит в Франценсбад. Отцу ее, Мееру Зайчику, приходится туго, пока он не вырвет у нее сотнягу. «Как из пасти у собаки», — говорит жена его Малка.
У горничной Лейцы с любовью вышло неладно. Ее жених Лейви-Мотл, носивший длинные штаны и сапоги с калошами, бессовестно выманив у нее деньги, нашел себе другую невесту, без оспин. А несчастная Лейца, прослужив еще года три горничной, вышла за сапожника. Увлекательные «романсы» она уже давно забросила. Живется ей недурно — она сама себе хозяйка. Недостает ей только коровы. Она послала своей «мадам» обстоятельное письмо, где просила у бывшей хозяйки помощи. Но ответа от нее не получила и по сей день.
— Сходи-ка опять к писарю Гензлу, — говорит ей муж Генех. — Пускай напишет письмо подлинней. Может, то было слишком коротким.
Сват Калмен еще жив. Он очень стар и совсем глух. Но в голове у него все еще бродят мысли о свадьбах, помолвках, обручениях. Ему еще являются во сне засидевшиеся парни, перезревшие девицы, вдовы, разводки.
Гедалья-бас разъезжает где-то с седлецким кантором. Он все приглядывается, не пошлет ли ему Б-г опять какого-нибудь Иоселе-соловья. Однако чудеса нынче кончились, и такого соловья ему уж не найти.
Городок Стрищ стоит на том же месте, а Берл-Айзик теперь состоятельный хозяин, владелец собственного дома и лавки. Зимой он носит шубу на лисьем меху, и в синагоге у него место у восточной стены. В местечке он — целая шишка. «Наш Берл-Айзик!» — говорят здесь о нем.
В местечке Макаровке много лет подряд можно было встретить на улице или в синагоге высокого, худощавого человека. Поверх расстегнутой рубахи он носил большой желтый талескотн, его редкие волосы покрывала странного покроя шляпа. Горло у него было всегда повязано теплым шарфом, глаза прикрыты синими очками, на одной ноге был ботинок, на другой сапог. Он заходил в первый попавшийся дом, не говоря ни слова омывал руки и, сотворив молитву, садился за стол, ожидая, когда ему подадут что-нибудь поесть. А поев, он опять творил молитву, вставал и безмолвно уходил прочь. Очень редко он говорил с кем-нибудь. Но еще реже становился лицом к стене и начинал петь, но так чудесно, так замечательно, с таким чувством, так мастерски, что прохожие бросали все дела и останавливались послушать, как «сумасшедший изображает кантора». Однако человек этот очень редко допевал до конца. На самом интересном месте, забравшись на самые верхи, рассыпавшись трелями, он вдруг, бывало, захохочет, начнет мяукать кошкой, лаять по-собачьи, а то захлопает в ладоши, как петух крыльями, и глуповато закричит — «кукареку!» Все прямо-таки мертвели при этом.
Женщины, глядя на него, качали головами и, утирая слезы, благочестиво говорили:
— Нечего сказать — Б-жье созданье, грешный человек! Глядите, люди, что может стрястись! Такое дарование! И что же? Вселился в него злой дух, и все тут — да минет нас эдакая напасть! Горе отцу и матери его, где они там есть! Господи, покарай меня лучше смертью, чем эдакой казнью!
Мужчины относились к нему с большим состраданием — кормили, поили его, иной раз давали старую рубаху, какие-нибудь обноски, а то и грошик сунут. Страдания причиняли безумному только мальчишки, — тут уж на его долю приходился целый пуд лиха. Озорники гнались за ним ватагами, не давали ни минуты покоя, толкали, щипали, хватали за волосы, давали щелчки и кричали вслед во все горло:
— Соловей! Ты соловей, петух или аист? Спой нам что-нибудь, черногуз!
Но человек этот все хладнокровно сносил, даже не морщился, не вступал ни с кем в пререкания, только, высоко вскинув голову, шагал и шагал вперед, гордо поглядывая на окружающих сквозь синие очки, словно весь великий, неоглядный мир — его вотчина.
Всем, конечно, понятно, что это был Иоселе-соловей.
1886