Часть вторая МЕЖДУ СВЕТОМ И ТЕНЬЮ


1. Награда Гиркана

Победа была полной, и Ироду казалось, что вот-вот должно наконец начаться его возвышение.

Назначив Скавра прокуратором Сирии — таким образом подчинив ему и Иудею, — Помпей поспешно отбыл в Рим, в качестве пленников взяв с собой Аристовула и двух его сыновей — Александра и Антигона.

Иудея вынуждена была возвратить Сирии все ранее завоеванные города: Скифополис, Пеллу, Самарию, Мариссу, Газу, Дору. Кроме этого, Иудея выплатила Риму огромную дань — свыше десяти тысяч талантов.

Гиркан был утвержден первосвященником и уже как полноправный хозяин поселился в своем дворце, а Скавр с легионами ушел в Дамаск.

Жители Иерусалима были удручены жертвами этой войны и потерей свободы. И приверженцы Аристовула, и приверженцы Гиркана теперь роптали, проклиная обоих братьев и их борьбу, принесшую им столько бед. И хотя обвиняли обоих братьев, но обвиняли их по-разному. Аристовула — за то, что он сдался римлянам и сдал столь хорошо укрепленные крепости. Уже было забыто, что иудейский царь пошел на это, боясь навлечь на свой народ еще худшие беды. Гиркана обвиняли в пособничестве врагам. В любом случае Аристовул представлялся хотя и неудачливым, и слишком горячим, но все же борцом за свободу. А то обстоятельство, что он был отправлен в Рим пленником, в глазах жителей оправдывало многое, если не все.

После трехмесячной осады и взятия храма Ирод надеялся, что Гиркан назначит его на высокую должность. Тому были свои причины. Во-первых, Гиркан был очень расположен к Ироду и высказывал ему это при каждой их встрече. Во-вторых, кто из приверженцев первосвященника, не считая Антипатра, сделал для Гиркана больше, чем сделал он, Ирод?

Но дни шли за днями, а первосвященник, распределяя должности среди других (и среди недавних своих врагов тоже, что особенно возмущало Ирода), не вспоминал о своем молодом приверженце и помощнике. При этом расположение его к Ироду, выраженное в словах, в жестах, перешло едва ли не в любовь. Лишь только Ирод пытался заговорить с Гирканом о том, что томило его, тот, будто предчувствуя неприятный разговор, расплывался в самой нежной улыбке, обнимал Ирода и, прижимая его к груди, неизменно произносил до приторности сладким голосом:

— Ирод, Ирод, как же я люблю тебя. Даже твой отец, которого я тоже люблю, не так мил моему сердцу, как ты. Позволь, я буду называть тебя сыном.

И в самом деле, при встречах первосвященник стал называть Ирода сыном. Правда, только в тех случаях, когда они бывали одни или вместе с ними был лишь Антипатр.

Ирод все не решался поговорить с отцом о том, что желает и ждет назначения на высокую должность. Причину своей нерешительности он понимал ясно, хотя никому не признался бы, что понимает. Он не хотел и не мог предстать перед отцом мальчиком, юношей, ищущим поддержки и защиты. Порой он думал — гнал эту мысль, но она приходила снова и снова, — что лучшие годы отца позади, что он слишком стар, чтобы принимать правильные решения, и не вполне хорошо понимает сложившуюся обстановку, что он отстал, что он человек времени царя Александра. А сейчас другое время, и молодой, полный сил Ирод понимает и чувствует это время значительно лучше отца.

Такому мнению об отце были, как полагал Ирод, веские подтверждения. Еще никогда Антипатр не имел в Иудее того значения, какое имел теперь. Он был обласкан самим великим Помпеем. Отъезжая в Рим, Помпей сказал в присутствии своих командиров — и Авла Габиния, и Скавра, и Пизона, — что умнее и хитроумнее Антипатра он знал лишь одного человека — Суллу Счастливого. Когда он произнес это и дружески положил руку на плечо Антипатра, присутствующие там командиры почтительно заулыбались. (Правда, Ирод заметил долю насмешливости в их улыбках — но разве поймешь римлян!) Никто из иудеев не получил такой похвалы от римского полководца. Даже Гиркан, которого Помпей утвердил первосвященником. Указывая Гиркану на Антипатра, Помпей сказал:

— Лучшего полководца и советника тебе не найти, помни это.

То, что Гиркан не назначал Ирода на должность, еще можно было объяснить молодостью и недостаточной известностью последнего. Но того, что он медлил с назначением Антипатра, понять было нельзя. При этом Антипатр выглядел спокойным и уверенным, как будто он всем доволен, а течение его жизни идет по намеченному им самим руслу.

Наконец, только спустя месяц после отъезда Помпея, назначение состоялось: Антипатр получил начальство над всеми иудейскими войсками. Правда, армия была невелика — двенадцать тысяч пеших и полторы тысячи всадников. Причем от идумейских отрядов осталось всего две тысячи.

Ирод ждал, что отец назначит его хотя бы начальником конницы, НО И ЭТОГО не исполнилось. Все войско было разделено на два корпуса, по два легиона в каждом — воины-идумеи были распределены поровну в этих двух корпусах. Первым командовал Малих, вторым — Пифолай. Ни тот, ни другой никаким особенным образом в этой войне себя не проявили. Более того, Пифолай еще недавно был открытым сторонником сверженного царя Аристовула, а Малих считался его сторонником тайным. После пленения Аристовула они перешли на сторону Гиркана, но вряд ли кто-нибудь сомневался в их истинных пристрастиях.

Через несколько дней после своего назначения Антипатр сообщил сыну, что тот остается при нем офицером для связи и особых поручений — контуберналом, если перевести на воинское звание римлян.

— Отец, — не удержавшись, возмущенно воскликнул Ирод, — и это все, чего ты добился, служа Гиркану?! Ты каждодневно жертвовал жизнью ради него, и ты привел его к победе. А он, словно в насмешку над тобой, назначает начальниками корпусов Пифолая и Малиха, наших врагов, ярых сторонников Аристовула. Он распускает наши идумейские отряды, главную силу и опору. Отец, скажи, что же происходит? Где был бы сейчас Гиркан, если бы не ты? Что он без тебя!

Антипатр терпеливо выслушал горячую речь сына, спокойно, с едва заметной грустью глядя в его раскрасневшееся от гнева лицо. А когда Ирод закончил, почти прокричав последнюю фразу: «Что он без тебя!», Антипатр, лениво выговаривая слова, ответил:

— А кто мы без него? Об этом ты не подумал?

— Но, отец!.. — вскричал Ирод, и губы его затряслись, а на глазах выступили слезы.

В этот раз Антипатр не дал сыну говорить, остановил спокойным, но твердым движением руки:

— Выслушай меня, Ирод. Когда-то я уже призывал тебя быть терпеливым. Сейчас призываю опять. Тебе кажется, что мы ничего не приобрели в этой войне, но ты ошибаешься, мы приобрели многое.

— Но как же, отец, — все же не удержавшись, возразил Ирод, — ты был начальником над войском, и ты им остался.

— Нет, ты ошибаешься. Я не был начальником иудейского войска, я командовал идумейскими отрядами изгнанного из Иерусалима первосвященника Гиркана. Гиркан возвратился и утвержден первосвященником самим Помпеем Магном, а я начальствую над войском всей Иудеи — пусть оно и меньше и слабее, чем были мои отряды.

— Но разве ты не заслуживаешь большего? Ни у кого нет такого влияния в Иудее, как у тебя, — большее, наверное, только у прокуратора Сирии. Но зачем же ты распустил наши отряды, зачем согласился на назначение Пифолая и Малиха? Разве тебе не известно, кто они, и разве ты не опасаешься, что они предадут тебя в любую минуту?!

Антипатр снисходительно покачал головой:

— Опасаюсь, мой сын, опасаюсь. Кто такие Пифолай и Малих, известно каждому иерусалимскому мальчишке, и лучше других это известно первосвященнику. Если бы не необходимость, разве он назначил бы в армию своих заклятых врагов!

— Необходимость? — переспросил Ирод, — Какая необходимость? Помпей благоволит тебе, прокуратор Сирии Скавр тоже, ты друг и ближайший советник первосвященника, а наш главный враг, Аристовул, в Риме, — может быть, сейчас, в эту минуту, идет в цепях за триумфальной колесницей Помпея. Враги наши разгромлены, Гиркан у власти. Какая же необходимость в таких трусливых поступках?!

— А народ, Ирод, — устало ответил Антипатр, — народ. Если ты полагаешь, что народ ничего не значит, ты ошибаешься. Его значение не так заметно, как значение полководцев, царей, героев, но оно самое главное, абсолютное. Ты говоришь о моем влиянии и не понимаешь, почему оно не перерастает во власть. Потому, Ирод, что народ не хочет этого. Народ не любит нас, мы чужаки, к тому же мы привели сюда римлян. Если ты думаешь, что можно воевать против собственного народа и одержать победу, ты трижды ошибаешься. То, что мы имеем сейчас, больше, чем мы можем иметь. Чтобы подняться выше, нужно заслужить если не любовь народа (этого мы никогда не сумеем), то хотя бы лучшее к себе отношение.

— Не сумеем? — подавшись вперед и заглядывая в глаза отца, спросил Ирод, — Но если нас ненавидят, как же мы можем… — Ирод не договорил и вопросительно посмотрел на отца, а Антипатр выговорил твердо:

— Мы должны служить ему, народу, или делать вид, что служим. Но так, чтобы нам верили. Это не дело одного дня и не дело одного года — на это может уйти вся жизнь.

— Вся жизнь, — повторил за отцом Ирод тоном обиженного ребенка, которому на неопределенное время отсрочили получение желаемого подарка.

Антипатр невольно усмехнулся:

— Я имел в виду свою жизнь. Мне осталось немного. Ты молод и еще успеешь насладиться властью. Будь терпелив и, главное, научись любить народ. Или же — что сложнее — научись притворяться, что ты его любишь. Но запомни, Ирод, чтобы хорошо притворяться, нужно уметь быть искренним.

— Как это, отец?

Антипатр махнул рукой:

— Ты сам поймешь со временем. А сейчас заклинаю тебя, будь терпелив. И еще — не держи зла на Гиркана, сейчас он наша единственная опора, без него мы никто. Защищай его — если понадобится, то и ценой собственной жизни. Пойми, если бы он мог, он возвысил бы нас до себя. Но он не может, он виноват перед своим народом, и народ не доверяет ему. Держись за Гиркана, — укрепляя его, мы укрепляем самих себя. А сейчас иди. Завтра я сообщу тебе нечто важное. Готовься.

— Но что это, отец?

Антипатр не ответил (разговор происходил в их доме, в Иерусалиме, в кабинете Антипатра), склонился над свитками, лежавшими на столе.

Ирод ушел от отца обескураженным. Возразить на слова Антипатра было нечего. С другой стороны, при всем понимании отцовской правоты, Ирод был с ним не согласен. Годы и годы служить этому жалкому и бессмысленному народу. Кому? Крестьянам, пасущим стада, менялам у храмов, нищим попрошайкам, самодовольным торговцам? Нет, он не будет служить им, он заставит их служить и подчиняться ему, Ироду, избраннику судьбы. В ту минуту, как никогда, он чувствовал себя избранником — несмотря на несбывшиеся надежды и тяжелый разговор с отцом.

Ночью, осторожно выйдя во двор, он сел, прислонившись спиной к теплой еще стене дома, и, запрокинув голову, неподвижно смотрел на свою звезду, в ту ночь особенно ярко сиявшую на черном, как дно глубокого колодца, небе.

Утром — Ирод еще спал после бессонной ночи — Антипатр зашел в комнату сына. Антипатр окликнул его, Ирод открыл глаза и рывком поднялся. Не садясь, а пройдя по комнате из угла в угол, Антипатр остановился перед Иродом и проговорил с видимой строгостью, как бы заранее предупреждая возможные возражения сына:

— Я хочу, чтобы ты женился. Мать уже нашла тебе невесту, я получил от нее письмо.

Кипра с сыновьями и дочерью жила в Массаде, куда они переехали из Петры.

— Женился? — переспросил Ирод, еще не вполне проснувшись.

Антипатр возвысил голос:

— Ты разве не слышал, что я сказал?! Невесту зовут Дорида, она девушка из хорошей семьи, идумейка.

— Но, отец, я думал…

Ирод не сумел договорить, Антипатр резко перебил сына:

— Пока еще я думаю за тебя, а ты обязан исполнять то, что я велю.

Давно уже Антипатр так не разговаривал с сыном — Ирод скорее с недоумением, чем со страхом смотрел в суровое лицо отца. Чуть покрасневшее, как это всегда бывало, когда он волновался или гневался, с непреклонным блеском глаз.

— Или ты считаешь иначе? — Лицо Антипатра покраснело еще больше.

— Нет, отец, — опустив голову, тихо проговорил Ирод, — я сделаю так, как ты хочешь.

Глядя в пол, Ирод услышал сердитую поступь отца. Антипатр снова прошел из угла в угол и опять остановился перед Иродом. Некоторое время длилось молчание. Когда Антипатр заговорил, голос, его звучал значительно мягче:

— Кроме того, что я тебе уже сказал, у меня есть к тебе важное поручение. Я никому не могу доверить это, кроме тебя. Я бы написал, но боюсь, что письмо может попасть в чужие руки. Если такое случится, нам всем будет угрожать большая опасность, — Он сделал паузу и с особенной четкостью выговорил: — Смертельная опасность. Ты понимаешь меня, Ирод?

Ирод поднял голову и посмотрел на отца:

— Да. Не беспокойся.

— Хорошо. — Антипатр отошел к двери и, приоткрыв ее, выглянул наружу. Затем плотно прикрыл дверь и вернулся к сыну. — Мы уже говорили с тобой вчера, не буду повторяться. Я не доверяю Малиху и Пифолаю. В иудейском войске преданных мне людей не больше двух тысяч. Ты поедешь в Массаду и будешь говорить со своим братом Фазаелем. Передашь ему, чтобы он начал тайно формировать отряды из преданных нам идумеев. Пусть он обратится к моим ветеранам. При этом воины — запомни! — не должны собираться в Массаде, их нужно распределить в равных количествах по всем городам Идумеи. Часть денег, которые отпущены на содержание иудейского войска, пойдет туда. Еще я возьму у Гиркана, он обещал мне на подкуп римских чиновников. Деньги я сумею переправить в Массаду — хватит, чтобы вооружить и содержать по крайней мере восемь тысяч воинов. Ты понял меня?

— Да, — твердо ответил Ирод.

Антипатр поднял руку на уровень глаз, выставил указательный палец:

— И еще. То, о чем я сказал, должны знать только ты и Фазаель, и никто больше. Ни другие твои братья, ни мать. Ты поедешь завтра утром, я дам тебе двенадцать своих телохранителей, из самых отважных. Ты знаешь их всех.

Ранним утром, еще курился туман в чашах иерусалимских прудов, Ирод в сопровождении двенадцати всадников выехал из города. Поручение, данное ему отцом, было первым серьезным делом с тех пор, как Ирод почувствовал себя взрослым. Он был преисполнен гордости и время от времени строго поглядывал на своих провожатых.

Впрочем, ощущение гордости длилось недолго. Всю остальную дорогу он думал о менее приятном — о предстоявшей женитьбе, о незнакомой девушке по имени Дорида, которая станет его женой, ляжет в его постель и будет принадлежать ему.

Его опыт общения с женщинами был невелик. Были две женщины-блудницы — одна в Петре, другая в Массаде. К ним его водил Фазаель. Но блудница и девушка — не одно и то же, так что никакого настоящего опыта у Ирода не было. И, думая о неизвестной невесте по имени Дорида, он то предавался сладостным мечтаниям, то, напротив, ощущал неуверенность и тяжело вздыхал, низко опустив голову.

2. Женитьба

Уже при въезде в Массаду Ирод ощутил себя дома. Странное и незнакомое, это чувство не покидало его, пока он проезжал по кривым, узким и шумным улочкам, не таким шумным, как в Иерусалиме, но все же. Торговцы торговали, нищие просили милостыню, менялы на рыночной площади звенели монетами. Город жил той же жизнью, что и другие города — как Иерусалим, как Дамаск, даже как Петра. Но что-то в нем было иное, если и не родное, то близкое ему, Ироду. В Иерусалиме он всегда чувствовал себя чужаком, всегда казалось, что жители смотрят на него с неизменной ненавистью, в лучшем случае угрюмо. Так ему казалось, хотя его вряд ли кто-либо узнавал в Иерусалиме. Здесь, на улочках Массады, никто не обращал внимания на группу пробиравшихся сквозь толпу всадников — лишь равнодушные беглые взгляды, короткое отвлечение от суеты повседневных дел. Но если там, в Иерусалиме, глядя на жителей, Ирод чувствовал — чужие, то здесь чувствовал — свои.

Подъехав к дому и спрыгнув на землю, Ирод увидел Фазаеля, сбегавшего по ступеням крыльца. Они обнялись. Фазаель с такой силой сжал брата, что у Ирода перехватило дыхание. Тут же набежали все остальные: Иосиф, Ферор, Саломея. Двое последних заметно вытянулись за то время, пока Ирод не видел их. А ведь прошло около года. Верхняя губа Ферора покрылась редкими волосками, а в еще детском лице Саломеи проглядывало что-то женское — неуловимое, но определенное. Иосиф стал шире в плечах, взгляд его серых глаз из-под сросшихся бровей был спокойным, рыжеватая борода, еще не очень густая, придавала лицу неожиданную для юноши степенность.

Последней подошла мать. Обняла Ирода и заплакала. В волосах, выбивавшихся из-под платка, проглядывала седина.

— Ирод, Ирод, — всхлипывала она, — я так ждала. Я думала, я хотела… — Не в силах договорить, она прижала голову сына к груди — рука, гладившая его затылок, заметно дрожала.

Только уже к вечеру родные, утомившие Ирода расспросами, наконец разошлись. Ирод ушел в отведенную для него комнату, не раздеваясь, упал на ложе и сладко потянулся, прикрыв глаза. Но побыть в одиночестве не удалось, в комнату без стука вошел Фазаель.

Он не изменился внешне, но чем-то очень стал походить на отца — движениями, взглядом, а главное, манерой говорить — спокойно и уверенно. Правда, он был все же значительно мягче отца.

Ирод пересказал брату то, что просил передать отец по поводу формирования идумейских отрядов. Фазаель задумчиво покачал головой:

— Да, я уже и сам размышлял об этом.

Ирод пожаловался на отца, сказал, что не ожидал такого скорого решения его судьбы.

— Я не хочу жениться и не понимаю, почему отец…

Фазаель мягко перебил брата, проговорил, поощрительно улыбнувшись:

— Ну что ты, разве это решение судьбы? Судьба — это другое: власть, война и богатство. А женщина, — он пожал плечами, — всего только женщина. Одна, две, пять — какая разница, если твоя судьба в другом? Не думай, она останется — ты уедешь.

— Но ты старше меня, — недовольно сказал Ирод, — а отец почему-то велел жениться мне.

— Почему? — Фазаель поднял глаза к потолку, повел головой сначала в одну сторону, потом в другую. — Не знаю. Но отец знает, что делает, и если он так решил, значит, так нужно.

Помолчали. Потом Ирод спросил с напускным равнодушием:

— Ты видел ее?

— Видел. Красивая, — не глядя на брата, ответил Фазаель и после паузы добавил: — Род их не древний, сами они не богаты, но зато у них множество родственников в Северной Идумее. Насколько мне известно — многочисленны, воинственны и крикливы. При желании из них можно сформировать целую армию. Так что… — Он прервался, почувствовав, что сказал лишнее. С виноватым лицом поднял глаза на Ирода.

— Понимаю, — холодно кивнул Ирод, — Ты прав, отец знает, что делает.

Фазаель ушел, а некоторое время спустя вошла мать. Присела на край ложа, с улыбкой счастья смотрела на сына. Ни о невесте, ни о свадьбе она еще с ним не. говорила.

Он опередил ее, спросив:

— Когда свадьба?

Растерявшись, она ответила:

— Куда ты торопишься, сын? — Не выдержав его пристального, неподвижного взгляда, опустила голову, вздохнула. — Через три дня. — И тут же заговорила быстро-быстро, как видно опасаясь новых вопросов сына: — Хорошая девушка, я ее сама осмотрела — кожа нежная, без изъянов…

Мать продолжала расхваливать достоинства невесты так, будто говорила о вещи или о лошади, а Ирод подумал со странным и незнакомым ему самому сожалением о том, что мать уже видела и прикасалась к тому, что должен видеть и к чему может прикасаться только он один.

Она продолжала говорить, заговаривая сама себя, когда Ирод перебил ее, спросив:

— Она хорошего рода?

Потупив взор, не сразу и, кажется, с усилием, она снова подняла глаза на сына.

— Ты хочешь сказать… — еле слышно проговорила она, но он снова перебил, жестко и нетерпеливо:

— Ничего другого я не хотел сказать, но спросил и хочу знать: она хорошего рода?

Мать уклонилась от прямого ответа, только произнесла:

— Они честные люди.

Ирод усмехнулся:

— Понимаю. Значит, из простых. — Увидел, что по лицу матери текут слезы. Ему стало жаль ее. Он положил ладонь на руку матери, нежно погладил. — Ну что ты, что ты, прости меня. Знаю, ты не желаешь мне плохого.

В последующие два дня Ирод не думал о невесте — ни о невесте, ни о свадьбе. В тот вечер, после разговора с матерью, ее слез, ее невнятных объяснений, он вдруг просто и ясно сказал себе: «Так надо». И еще подумал, что Фазаель был прав — это не судьба, но лишь необходимая часть жизни. И в самом деле, разве его судьба — великая, он верил в это, — как-нибудь может быть по-настоящему связана с женщиной! А если и может быть связана, то не с такой, не с этой, а лишь с женщиной, которая похожа на его звезду. Она должна быть земной звездой — ярче и красивее всех в той же мере, как его небесная звезда ярче всех остальных звезд на небе.

Прошло два дня. Ирод чувствовал себя вполне спокойно. Обсуждал с Фазаелем предстоявшее формирование идумейских отрядов, в сопровождении Иосифа выезжал на прогулку за город. Вставал поздно, когда солнце стояло уже высоко. Лежал, то вплывая в сладкую дрему, то выплывая из нее медленно и сладко.

Приготовления к свадьбе не волновали его. Он видел слуг, деловито снующих по дому, слышал, как мать громко и нетерпеливо покрикивает на них. Он видел и слышал, но держался так, будто все это совершенно его не касается — он просто приехал к родным, наслаждается сном и бездельем, то есть тем, чем не имел возможности наслаждаться в Иерусалиме.

На третий день он неожиданно открыл глаза, когда солнце еще не выступило из-за горизонта, приподнялся на локтях, огляделся, чувствуя необъяснимую тревогу, усиливающуюся с каждой минутой. Вдруг вспомнил — сегодня свадьба. Он будет рука об руку с какой-то незнакомой девушкой по имени Дорида совершать все положенные обряды, а после, когда все закончится, он поведет ее в комнату, уложит на постель и… Он не додумал до конца, испугался и быстро встал. Попытался сказать себе, что бояться нечего, что он молодой, сильный мужчина, к тому же хоть и не вполне, но все же познавший азы науки любви. А ведь она, невеста, ничего этого не знает, и если он будет что-то делать не так, она все равно воспримет это как должное.

Страх прошел, ноне прошла тревога. В дверь комнаты постучали, и на пороге показался Фазаель. Он спросил с ласковой насмешкой:

— Ты готов?

— Уйди, — беззлобно отмахнулся Ирод, но брат не унимался:

— Это тебе не блудница. Та делает все сама, а здесь тебе придется постараться, стать учителем.

Шутки брата раздражали Ирода, но ответить резко было невозможно — ответить так значило раскрыть себя, потому что брат попадал в самое больное место, еще больше тревожа Ирода и страша его.

Выйдя из комнаты, он перестал — принадлежать себе. Он пребывал в полубеспамятстве, все видел, но ничего не понимал. Его повели в баню и долго, тщательно мыли в несколько рук, кладя то на живот, то на спину. Он послушно отдавался этим снующим по его телу рукам, в какую-то минуту подумав: «Так, наверное, обмывают мертвеца». Тщательно обтерев и умастив благовониями, его повели одеваться, поддерживая за руки с обеих сторон.

Когда одевание, казалось длившееся бесконечно, наконец завершилось, Ирода усадили в кресло у окна и оставили одного. Расшитая золотом одежда была тяжелой, жаркой, лицо покрылось потом, но он сидел, не обтирая лица, с прямой спиной, тупо глядя в стену напротив.

Сколько сидел так, он не мог бы сказать, но вот услышал шум во дворе, приветственные крики. Он не только не повернул головы к окну, но и старался не прислушиваться. За ним пришли, подняли и повели.

Все последовавшее за этим выпало из его сознания: шум, крики, лица, проходившие перед ним непрерывной чередой. Его о чем-то спрашивали, он не понимал, но Фазаель, постоянно оказывавшийся за его спиной, шептал ему на ухо ответ, и он повторял слова брата не только не вдумываясь в смысл, но даже не слыша звуков собственного голоса.

Не сразу, но вдруг, словно очнувшись от ставшего привычным беспамятства, Ирод ощутил чье-то плечо рядом. Скосив глаза, увидел девичий профиль в овале платка: глаза, брови, губы, нос с едва заметной горбинкой. Понял — это она, Дорида, то ли еще невеста, то ли уже жена. Даже сквозь толстую материю свадебной одежды он почувствовал проникающее в него тепло — тепло ее тела. И опять вернулись утренние страхи, и он чуть заметно, неосознанно подался в сторону от нее.

И с этой минуты, когда он осознал ее рядом, время, до того казавшееся тягучим, почти остановившимся, стронулось и, будто в испуге нагоняя упущенное, стремительно понеслось. Так стремительно, что Ирод не в силах был уследить за его бегом. Мгновение, еще мгновение, еще одно, и вдруг — тишина. И он увидел, что стоит в комнате, богатой и особенным образом убранной, перед ним широкое ложе и два светильника в изголовье. А рядом — он медленно повернул голову — стояла она, неподвижная. Снова ее профиль в овале платка, стянутого у подбородка. Ирод повернулся и, наклонившись, заглянул в ее лицо, тихо выговорил:

— Дорида, — то ли спрашивая, то ли удивляясь.

Оставаясь неподвижной, она скосила на него глаза.

Губы ее дрогнули, выговорив что-то, чего Ирод не услышал, но понял: «Да». Он протянул руки, развязал узел ее платка, сам не понимая, как это у него получилось. Развязал, стянул платок, сбив ее черные густые волосы на одну сторону. Бросил платок на пол, опять поднял руки и поправил ее волосы.

И тут Дорида улыбнулась — мягко, нежно, как-то особенно, по-девичьи, с чуть заметным, но очевидным лукавством. Ее тонкие пальчики ловко расстегнули ворот платья. Он сказал:

— Здесь жарко.

Она кивнула:

— Да.

Он взялся за ее плечо и потянул к ложу. Она сделала несколько быстрых коротких шагов, остановилась, проговорила испуганно, теребя ворот платья:

— Сниму.

Ирод помог ей раздеться, потом быстро разделся сам. Подтолкнул к ложу, стесняясь смотреть на ее голое тело и стыдясь собственного. Она, неловко запнувшись о край, почти упала на постель. Прежде чем лечь, он погасил оба светильника, осторожно нащупал в темноте тело Дориды, обнял и, отыскав губами губы, впился в них долгим, не столько страстным, сколько отчаянным поцелуем.

Проснувшись утром, он повернул голову и посмотрел на жену. Она спала, уткнувшись лицом в подушку, спиной к нему. Ее хрупкие плечи показались Ироду особенно беззащитными, он взялся за край одеяла и прикрыл ее. Осторожно, боясь ее потревожить, встал. Его и ее одежда лежала на полу у ложа, вывернутая, подобно коже змеи, которую она сбрасывает, когда приходит час обновления. Он поднял одежду и уже было собрался расправить ее и повесить на спинку кресла, как вдруг взгляд его невольно пал на простыню. Он увидел два небольших красных пятна. К крови он уже успел привыкнуть на поле сражения — к чужой и к своей — и не боялся ее. Но эти два пятна, скорее пятнышка… Ему не было страшно, не было противно, но отчего-то не хотелось смотреть на них. Оставаясь на месте, он потянулся, осторожно взялся за одеяло и прикрыл пятна.

Следующей ночью, прежде чем загасить светильники и лечь, Ирод незаметно откинул одеяло и посмотрел. Постель была свежей, и никаких пятен на ней не осталось, но то место, где они были вчера… Он лег так, чтобы не касаться этого места телом.

Он не понимал, нравится ему Дорида или нет. Не понимал даже, красива ли она. Она оказалась не холодна, не горяча, просто послушна. Ему было жаль ее, но в этой жалости имелась доля презрения, и с этим он ничего поделать не мог.

Фазаель, встречая Ирода, лукаво улыбался, мать была счастлива — лицо ее светилось и казалось помолодевшим. Иосиф вел себя так, будто ничего не произошло, а младшие — Ферор и Саломея — смотрели на Ирода так пристально и так удивленно, будто пытались разгадать в его лице притягательную, но стыдную, известную лишь ему одному тайну.

Прошло несколько дней, и все привыкли к новому члену семьи и относились к Дориде так, будто она жила с ними всегда. Один только Ирод — так ему самому представлялось — все не мог привыкнуть. И к тому, что он теперь муж, и к тому, что Дорида живет в доме, — он и сам не понимал, что с ним такое происходит. Порой ему казалось, что все произошедшее с ним было видением. Но Дорида не была видением, она жила в доме, спала с ним в одной постели. И свадьба-видение — с одной стороны, и живая, постоянно бывшая перед глазами Дорида — с другой, вносили в душу Ирода разлад, и он ощущал произошедшее как обман, а самого себя считал главным обманщиком. Но все остальные как-то очень просто и бездумно принимали обман за правду, и от этого Ироду стало трудно прямо смотреть в лица родных, а на сердце легла непонятная тоскливая тяжесть.

Его мужская сила не могла проявляться полноценно, и всякий раз, совершив то, что совершают молодой муж и молодая жена, он отворачивался от Дориды и натягивал на голову одеяло.

Так он провел эти несколько дней, в тоске и смущении, пока однажды не вошел к Фазаелю и, взяв брата за руку, глухо и требовательно не проговорил:

— Отведи меня к блуднице.

Он стоял, низко опустив голову, и не видел лица Фазаеля, но по тому, как дернулась рука брата в его руке, он понял, что на лице того выразился страх. Он не ошибся, брат выговорил испуганно:

— Что с тобой, Ирод? Ты сошел с ума.

— Отведи меня к блуднице, — упрямо повторил Ирод и тут же добавил умоляюще, почти униженно: — Прошу тебя, Фазаель.

Фазаель помолчал, потом протянул руку, дотронулся до груди Ирода и, как в детстве, успокаивая кем-то обиженного брата, прошептал:

— Не бойся, я с тобой.

Вечером следующего дня они незаметно покинули дом и, не взяв лошадей, пешими отправились в тот район города, куда люди их положения обычно старались не заходить. У темных ворот низенького домика Фазаель остановился и, мельком глянув на брата, тихо постучал. Через минуту ворота приоткрылись и выглянул мужчина — лысый, с всклокоченной бородой. Мужчина что-то недовольно проворчал, а Фазаель, склонившись к нему, шепотом сказал несколько слов и что-то сунул ему в руку. Тогда мужчина, приоткрыв ворота пошире, кивнул, приглашая пройти внутрь. Фазаель и Ирод вошли.

Пересекли дворик, вошли в дверь, в коридоре было две двери друг против друга — Фазаель подтолкнул брата к левой двери. Войдя, Ирод оказался в маленькой, ярко освещенной комнате. Дешевые светильники чадили, и в воздухе стоял тяжелый запах горелого масла. Глиняные неровные стены были черны от копоти. Сидевшая на краю ложа женщина средних лет, некрасивая, с размалеванным лицом, встала навстречу, подошла к Ироду, покачивая мощными бедрами, положила руки на его плечи, проговорила, лукаво улыбаясь:

— Какой красивый! Ты, наверное, нездешний, у нас таких нет.

— Я из Иерусалима, — зачем-то ответил Ирод.

— О, из Иерусалима! — воскликнула женщина, цокая языком, — Тогда пойдем, я утешу тебя после долгой дороги.

Она подвела Ирода к ложу, сама раздела его — быстро, ловко, умело, — легонько подтолкнула в спину. Он шагнул, ткнулся коленом в край ложа и не лег, а упал на грудь. Она бросилась на него, плотно прижалась всем телом, уткнулась в его затылок лицом, что-то зашептала быстро и горячо.

Он не понимал, сколько пробыл в этом страстном чаду — то ли очень долго, то ли совсем немного. Когда совершенно обессилел, лег на спину, высоко закинул голову, широко расставив ноги. Женщина сидела возле, прислонившись к стене, смотрела на него со снисходительной улыбкой. Она была голой, он тоже не стеснялся своей наготы. Протянув руку, погладил ее крепкое колено, спросил:

— Как тебя зовут?

Она усмехнулась:

— Помпея.

— Помпея? — переспросил он, — Это римское имя, разве ты римлянка?

Она фыркнула:

— Ты хочешь знать, как меня назвали родители?

Ирод смутился:

— Нет — И, чувствуя слабость в своем все еще подрагивающем теле, заставил себя встать и одеться. Стоя спиной к ней, спросил: — Сколько нужно заплатить тебе?

— Нисколько, — ответила она, — ты ведь уже заплатил при входе. Но если хочешь…

Она не договорила, а он, достав из мешочка на поясе несколько монет, положил их на край стола. Сказал с непонятной ему самому враждебностью:

— Приду еще.

— Приходи, я буду ждать. Ты настоящий мужчина.

Фазаель уже ждал Ирода во дворике дома. Он молча

кивнул брату и, приоткрыв ворота, вышел. По дороге домой не разговаривали, шли молча и быстро.

Когда Ирод вошел к себе, Дорида была уже в постели, но не спала.

— Ждала тебя, — проговорила она без укора и грусти.

— А я… — Ирод запнулся и после короткой паузы договорил: — Спешил к тебе.

Он лег, она, повернувшись, уткнулась лицом в его плечо. Он поглаживал ее волосы, проводил ладонью по шее и спине, впервые чувствуя к жене некое подобие нежности.

В последующие восемь дней он еще трижды посещал блудницу Помпею. И всякий раз после этого, возвращаясь к жене, ощущал все возраставшую нежность. Но ни любви, ни страсти Дорида так и не разбудила в нем.

На девятый день, поздно вечером, в дверь их комнаты резко постучали. Ирод вышел, за дверью стоял Фазаель. Лицо его было встревоженным.

— Письмо от отца. Тебе нужно срочно возвращаться в Иерусалим. — Фазаель сделал паузу и, прежде чем Ирод успел спросить, что же случилось, быстро договорил: — Сын царя Аристовула, Александр, бежал из Рима.

Ирод спустился во двор и сам расспросил гонца. Оказалось, что Александр не просто бежал из Рима, но в течение короткого времени сумел собрать войско из противников Гиркана и римлян (это оказалось нетрудно, таких противников в Иудее было большинство) и, судя по сведениям, доставленным Антипатру лазутчиками, намеревается идти на Иерусалим.

— Как бы я хотел ехать с тобой, — сказал Фазаель. — Ты знаешь, что я люблю науки больше, чем войну, но сидеть здесь, вдалеке, когда ты и отец сражаетесь, мне невыносимо. Знаешь, Ирод, порой мне бывает стыдно, будто я прячусь здесь от опасностей. — Фазаель вздохнул и удрученно покачал головой.

— Ты напрасно коришь себя, — убежденно ответил Ирод. — То, что ты делаешь здесь, не может сделать никто — ни я, ни Иосиф.

Фазаель снова вздохнул:

— Понимаю.

Еще не взошло солнце, а Ирод был уже в седле. Всадники сопровождения гарцевали за воротами. Он уже попрощался с матерью и братьями. Они стояли чуть поодаль. Сестра держала мать за руку. Мать не плакала, но лицо ее было бледным, неподвижным и в одно это утро заметно постаревшим. Дорида стояла рядом, держалась рукой за стремя. Она не плакала, но испуганно-непонимающе поглядывала то на мужа, то на свекровь. Ирод тронул коня, пальцы Дориды не сразу выпустили стремя, она сделала вслед за лошадью несколько торопливых шагов, запнулась и упала на землю. Фазаель и Иосиф бросились к ней. Но Ирод уже не видел, как они поднимали жену, — выехал за ворота, всадники окружили его, и он, не оборачиваясь, поскакал прочь.

3. Новая угроза

Когда Ирод прибыл в Иерусалим, иудейское войско было готово к походу.

Антипатр встретил сына с неожиданной холодностью, угрюмо кивнул, угрюмо спросил о близких. Молча выслушал ответы сына.

Выступление назначили на утро следующего дня. Побыв до вечера в войске, Ирод отправился к Гиркану. Первосвященник встретил его значительно приветливее, чем отец, — обнял, назвал сыном, тут же стал сетовать на свою несчастную судьбу:

— Люди злы, все хотят моей гибели, Ирод. Ты слышишь, все, все…

Сбивчиво, поминутно вздыхая и охая, он рассказал, что происходило в Иудее за время отсутствия Ирода. Событий было много, но главные — неудачный поход прокуратора Сирии Скавра на Аравийское царство и побег Александра из Рима, теперь угрожающий не только власти первосвященника, но и самой его жизни.

Поход Скавра в Аравию стал быстротечным и неудачным. Аравийское царство не хотело платить дань, не признавало, хотя и без громких заявлений, римского владычества, и Скавр решил наказать непокорного царя и добиться победы одним стремительным броском. По словам Гиркана (он уверял, что имел такие сведения от надежных людей в Дамаске), Скавр не согласовал поход с Римом и не подготовил его как должно. Он помнил страх аравийского царя Ареты, когда тот при виде всего одного легиона римлян — этим легионом тогда командовал Скавр — снял осаду Иерусалима и ушел в свои земли. Скавр опрометчиво полагал, что, когда три легиона подойдут к Петре, аравийский царь сдастся без боя и примет все те условия, которые захочет высказать ему высокомерный римский наместник.

Скавр не учел двух обстоятельств: во-первых, сражаться на своей земле и за свою землю — это не то что завоевывать другие. Арета у стен Иерусалима и Арета за стенами Петры — это два разных царя. Во-вторых, природа Аравии, и сама по себе суровая, непривычна для римских солдат. Скавр сумел довести легионы только до Пеллы, осадил крепость, не решившись на штурм. А уже через несколько дней вынужден был снять осаду. Песчаные бури, в это время года особенно частые, отсутствие пищи и воды сделали то, чего не могли бы сделать и две армии аравийского царя. Солдаты страдали от голода и жажды, слепли от неистово жаркого солнца и забивающего глаза песка. Было очень много больных, о поднятии боевого духа римских солдат уже не могло идти и речи.

Непомерная гордыня Скавра усугубила и без того отчаянное положение армии. Гиркан через Антипатра посылал римлянам съестные припасы, но этого оказалось недостаточно. На все советы своих командиров оставить Аравию и уйти в Дамаск Скавр отвечал угрюмым молчанием.

Выход нашел Антипатр и, в сущности, спас римское войско от гибели. Он уговорил гордого римского наместника довольствоваться скромным выкупом аравийского царя. Это было единственной возможностью спасти римских солдат и в какой-то мере спасти лицо римской власти на Востоке. Антипатр сам вызвался отправиться в Петру и договориться с аравийским царем.

Арета принял его ласково, так, будто прежней размолвки не было между ними. Антипатру не составило большого труда уговорить аравийского владыку заплатить римлянам выкуп, тем более что сумма была смехотворной — всего триста талантов. Антипатр сказал Арете, что в случае отказа заплатить последствия могут стать самыми неблагоприятными для Аравийского царства. Римляне не смирятся с позором, соберут большую армию, хорошо снарядят ее…

Антипатр, щадя самолюбие Ареты, недоговорил, что же будет, когда новая армия вторгнется в Аравию. А тот, величественно кивнув, сказал:

— Отвези ему, мой дорогой Антипатр, эти триста талантов. Я не хочу, чтобы ты, мой друг, возвратился к римлянину с пустыми руками.

Антипатр низко склонился перед аравийским царем и благодарно произнес:

— Ты всегда, о великий царь, был добр и великодушен в отношении своих преданных слуг.

Лишь только Антипатр возвратился в лагерь Скавра, как тот снял осаду и увел свои значительно поредевшие легионы в Дамаск.

Вести о неудаче, а главное, о неумелом руководстве войском римского прокуратора быстро достигли Рима. Сенат отозвал Скавра, а на его место назначил Авла Габиния, римского трибуна, близкого к Помпею.

— Ты видел его, Ирод, — закончив свой рассказ, сказал Гиркан и, вздохнув, добавил: — Когорты Габиния первыми ворвались во внутренний двор Иерусалимского храма.

— Говорят, он умелый и энергичный полководец, — заметил Ирод.

Гиркан ответил вяло, едва шевеля губами:

— Все они — великие полководцы в наших маленьких странах. Мы слишком слабы, чтобы правильно понимать, кто из них по-настоящему великий, а кто нет.

Об угрозе Александра Гиркан говорил много, но неопределенно, сетовал на несчастную судьбу, на болезни и немощь, на предательство иудеев, толпами бегущих в стан Александра. Провожая Ирода, он сказал:

— Если бы здесь был Помпей…

Ирод не ответил первосвященнику, подумал, что, может быть, и в самом деле Помпей был единственным, кто вселял мужество в слабого плотью и духом первосвященника. Теперешний Гиркан показался Ироду особенно жалким.

Когда он вернулся домой, слуга передал, что Антипатр немедленно желает видеть сына.

— Ты звал меня, отец, — тоном послушного сына сказал Ирод, входя к Антипатру и предчувствуя неприятный разговор.

Антипатр сидел за столом и что-то писал на восковой дощечке, лежавшей перед ним. Не поднимая головы и продолжая писать, он сказал:

— Сразу после свадьбы ты стал посещать в Массаде блудницу.

— Отец… — вспыхнув, выговорил Ирод, а Антипатр, как бы не слыша его, продолжил:

— Я не признаю связей с блудницами, это грязное, низкое занятие, недостойное ни настоящего мужчины, ни настоящего воина. Но я не осуждаю тех, кто прибегает к их услугам, и твои пристрастия меня не беспокоят. Беспокоит другое — как ты мог делать это сразу после свадьбы. Я возлагаю большие надежды на родственников твоей жены, Дориды. В Северной Идумее наша семья не имеет такого влияния, какое имеют они, а мне нужны новые воины, готовые идти на смерть. Если ее семья узнает о твоих… — Антипатр прервался, резким движением пальцев оттолкнул восковую дощечку, бросил на стол стило и, подняв голову, строго посмотрел на сына, — узнает о том позоре, который ты навлек на их род, это может разрушить все наши планы. Я недоволен тобой, а еще больше недоволен Фазаелем. Он старше и опытней, но сам повел тебя к этой блуднице, известной всей Массаде Помпее. — Имя блудницы он произнес с крайней степенью презрения, так искривив губы, будто их жгло чем-то. Взял со стола стило из слоновой кости, повертел в пальцах, снова бросил на стол. — С Фазаелем я разберусь сам, но что можешь ты мне ответить?

Из речи отца Ирод вывел одно — за ним следили. Кто-то из телохранителей, приставленных к нему отцом. В других обстоятельствах он бы вскипел, высказал бы отцу свое возмущение таким недоверием. Но сейчас были особые обстоятельства, к тому же отец оказался прав. Он подвел отца или мог подвести, хотя и ненамеренно. Но и не сказать об этом, сдержаться он тоже не сумел себя заставить. Проговорил скорее обиженно, чем с укором:

— Значит, ты приставил своих людей следить за мной? Меня удручает, что ты, отец, не доверяешь мне, так не доверяешь.

— Я не доверяю тебе?! — вскричал Антипатр и с силой ударил кулаком по столу — гнев, сдерживаемый им во все время разговора, в эту минуту выплеснулся с необычайной силой. — А дело, с которым я послал тебя в Массаду? Нет, я доверяю тебе, но мне дорога твоя жизнь, и во избежание случайностей я приказал своим людям оберегать тебя каждую минуту твоего пребывания в Массаде. Да, они тайно следовали за тобой везде, и в этот квартал, куда ты ходил к блуднице. Куда человек твоего положения не входит один, а лишь под усиленной охраной. Я недоволен тобой, Ирод, — проговорил он уже значительно спокойнее. — Я презираю свою несдержанность и не хочу повторения.

Ирод молча поклонился отцу и вышел. Закрывшись в комнате, он отдался своему тяжелому настроению. Ему было стыдно, что люди отца следили за ним, знали все и, может быть, обсуждали его в своем кругу. Ему было стыдно, что он подвел отца и подвел брата. Отец уже не сможет доверять ему, как прежде.

— Проклятая Помпея! — зло выговорил он сквозь зубы.

И тут же вспомнил блудницу, ее лукавые глаза, мощные бедра, высокую грудь, руки, умеющие быть то нежными, то страстными. Воспоминание о ней вошло в него незаметно, с каждой минутой становясь все явственнее и подробнее. Он уже не думал о разговоре с отцом, не стыдился того, что совершил, он словно бы опять входил в ярко освещенную комнату, наполненную запахом горелого масла, видел Помпею, лежавшую обнаженной на ложе — влекущую, соблазнительную. И, закрыв глаза, Ирод снова погрузился в любовный чад и в любовное беспамятство. О Дориде в тот вечер он не вспомнил ни разу.

На следующий день иудейское войско под командованием Антипатра выступило из Иерусалима на соединение с легионами Авла Габиния, следовавшими к крепости Александрион, где, по его сведениям, расположился лагерем Александр. Вместе с войском ехал и Гиркан. Антипатр уговорил его не оставаться в Иерусалиме. Жители были ненадежны, сторонники первосвященника в одну минуту могли стать его злейшими врагами, могли захватить первосвященника и выдать его Александру. А Антипатр не допускал потери Гиркана. Гиркан был главным камнем в фундаменте здания власти, возводимого Антипатром. Убери этот камень, и все здание, еще не достроенное, рухнет в течение каких-нибудь нескольких дней.

Иудейское войско сделало в направлении Александриона всего один переход, когда к Антипатру прискакал гонец от Авла Габиния. Его конь, покрытый хлопьями пены, тяжело поводил вздувшимися боками и едва держался на ногах. Гонец был не в лучшем состоянии. Он передал приказ сирийского прокуратора — развернуть войско и прикрыть Иерусалим с запада. Габиний получил известие, что Александр со своей армией быстро продвигается к Иерусалиму. Антипатру предписывалось разбить лагерь в районе Цоры, маленького городка на западе от столицы, и ждать подхода двух римских легионов под командованием Марка Антония[22]. Сам же Габиний с четырьмя легионами направится к Александриону, чтобы отрезать Александру возможные пути к отступлению.

Совершив два стремительных перехода, Антипатр встал у Цоры, разослав по всем дорогам отряды всадников, чтобы обнаружить путь продвижения Александра. На следующий день ему доложили, что Александр стоит лагерем всего в четырех милях, — по-видимому, он давал войску отдых перед последним броском на Иерусалим. А ведь от Цоры до столицы было всего десять миль.

Антипатр собрал военный совет. Командиры корпусов, Пифолай и Малих, горячо высказались за то, чтобы сняться с лагеря и идти навстречу Александру. Их горячность вызвала подозрения Антипатра — он и прежде не доверял им, а сейчас, вблизи армии Александра, сына свергнутого иудейского царя, тем более. Он ответил своим командирам, что лучше оставаться на месте и здесь встретить противника. Эта позиция удобна для иудейского войска и неудобна для войска Александра. Пифолай и Малих возразили, что в этом случае Александр может уклониться от сражения, просто обойти их и выйти к Иерусалиму с другой стороны.

Антипатр, знавший о приближении Марка Антония с двумя легионами (начальников корпусов он не поставил об этом в известность), добродушно усмехнулся:

— Успокойтесь, я не позволю ему обойти нас.

И тот и другой смотрели на Антипатра с нескрываемой враждебностью, особенно Пифолай. Низкорослый, с кривыми ногами, с густой растительностью на лице и руках — из-под сросшихся бровей его маленькие глазки сверлили Антипатра, — он напоминал зверя, готового броситься на добычу. Другой, Малих, высокий, сутулый, рыжеватый, с шишковатым, выступающим лбом, опустил голову и смотрел под ноги. Но Антипатр все равно чувствовал его взгляд — взгляд Малиха скрещивался со взглядом Антипатра, как бы отражаясь от земли.

Антипатр отошел в глубину палатки, повернулся, встал к ним спиной. Стоял так неподвижно, пока Пифолай и Малих не ушли.

Ирод присутствовал на совещании. Теперь он смотрел в неподвижную спину отца и думал, что Пифолай с Малихом правы, настаивая на быстром выступлении навстречу Александру. Ведь иудейское войско насчитывало до тридцати тысяч человек, тогда как в армии Александра было не больше десяти. Стремительным броском и мощным натиском его можно было быстро обратить в бегство и рассеять.

— Отец! — тихо позвал Ирод.

Антипатр, словно очнувшись, медленно повернулся.

— У нас тройной перевес, почему ты не хочешь наступать?

— Тройной перевес, — повторил Антипатр задумчиво, и снова: — Тройной перевес. — После продолжительной паузы он сказал: — Да будь у нас десятикратный перевес, я все равно не сдвинулся бы с места.

— Но почему, отец, почему?! — воскликнул Ирод. Ему так хотелось броситься в бой, по-настоящему проявить себя в сражении.

— Потому что в этой войне, — тихо проговорил Антипатр, — численность ничего не значит. -

Он внимательно посмотрел на Ирода, как бы решаясь, сказать или смолчать. Наконец сказал:

— Послушай меня, Ирод. Может так случиться, что уже завтра армия Александра будет насчитывать не десять, а сорок тысяч воинов.

Ирод понял, шагнул к отцу:

— Ты хочешь сказать…

Антипатр покачал головой:

— Да, ты правильно меня понял — наши воины уже завтра могут стать его воинами, — Антипатр поманил сына, — Встань ближе, нас не должны услышать.

Ирод встал вплотную к отцу. Напряженно глядя на сына, Антипатр прошептал:

— У меня есть план. Он рискованный, но от него зависит не столько успех дела, сколько наша собственная жизнь. Ведь если Марк Антоний не подоспеет, мы проиграем это сражение. Тебе известно, что наши идумейцы распределены по двум корпусам. Я уже распорядился: они тайно выйдут и соберутся в одном месте уже к утру. Это три тысячи идумейцев и около тысячи самарян. Знаю, это слишком мало, но у нас нет другого выхода. Правда, один мой ветеран стоит десятка иудейских воинов, тем более что по большей части это плохо обученные крестьяне. Я разделю эти четыре тысячи на три части. Двумя тысячами будешь командовать ты. Ты поставишь своих воинов в линию позади иудейского войска, остальных я расположу на флангах, по тысяче человек. Таким образом иудейское войско будет окружено нами.

— Но, отец, что смогут сделать четыре тысячи против двадцати шести? Если они бросятся разом, то сомнут нас.

— Конечно, если бросятся, то сомнут, но мы должны сделать так, чтобы этого не случилось. Позади тяжеловооруженных ты расположишь всадников, а впереди — лучников. По моему знаку, когда армия Александра выстроится для атаки, ты прикажешь лучникам пускать стрелы через головы иудейских воинов.

— Ты хочешь сказать, — лицо Ирода выражало недоумение, — пускать стрелы, когда Александр подойдет вплотную?

— Нет, нет, — нетерпеливо и с досадой на непонятливость сына сказал Антипатр, — я же говорю, по моему знаку. Противник тут ни при чем, с такого расстояния все равно невозможно поразить его. Задача состоит в том, чтобы удержать наше собственное войско от возможности соединиться с вражеским. Надеюсь, что тучи стрел, летящих сзади, охладят их желание перекинуться к врагу.

— А когда Александр подойдет вплотную?

— Когда они атакуют, наши вынуждены будут защищаться. Они будут биться плохо, но это не важно, главное, чтобы бились. Если разгорится сражение, а Марк Антоний все же не подойдет, мы отведем идумейцев и укроемся за стенами Иерусалима. Ты понял, что нужно делать?

— Да, отец, — твердо выговорил Ирод, — я сделаю все так, как ты сказал.

— Теперь иди, — Антипатр крепко обнял Ирода, — тебе нужно отдохнуть, завтра будет трудный день. А мне еще следует переговорить с Гирканом.

Уйдя в свою палатку, Ирод лег и закрыл глаза. Уже засыпая, вспомнил, что забыл о своей звезде. Шел сюда, глядя под ноги, когда всего-то нужно было — поднять голову и увидеть. Хотел встать, но только вздохнул и рывком перевернулся на другой бок.

4. Против своих

Антипатру не составило большого труда убедить Гиркана в правильности принятого им плана. Как и год назад, когда они бежали в Петру, первосвященник выглядел испуганным и подавленным.

— Ты думаешь, это может случиться?! — со страхом глядя на Антипатра снизу вверх, прошептал Гиркан.

— Это обязательно случится, — с холодным спокойствием отвечал Антипатр, — Не думаю, что тебе будет хорошо в плену у твоего племянника Александра.

— В плену у Александра! — дрожащим голосом повторил Гиркан. Он хотел схватиться за Антипатра, но пальцы его скользнули по панцирю (опасаясь покушения, Антипатр не снимал его даже ночью), и рука упала, — Нет, я не хочу, ты спасешь меня!..

— Конечно спасу, тебе не о чем беспокоиться. Только для твоего спасения я и придумал свой план. Но мне нужна твоя помощь.

— Помощь? Какая помощь? — На глазах Гиркана блеснули слезы бессилия, губы его дрожали.

— Завтра к тебе прибегут Пифолай и Малих. Они будут говорить тебе, что я предатель и что со своими идумейцами хочу погубить иудейское войско. То есть будут требовать, чтобы я отвел свои отряды.

— Отвел?! Почему отвел? — Гиркан задрожал всем телом. Его острые плечи под хламидой, казалось, дергались сами по себе, — Разве ты можешь покинуть меня?!

— Никогда! — четко и убежденно выговорил Антипатр, — Но ты скажешь Малиху и Пифолаю, что я делаю все это по твоему приказу. Ты скажешь им это?

— Да, да… — Голова Гиркана дергалась, непонятно было, кивает ли он утвердительно или она покачивается от бивших все его тело судорог.

Этой ночью Антипатр не мог заставить себя уснуть. И причина бессонницы была не в предстоящем сражении, а в Гиркане. Антипатр думал, что за столько лет так и не сумел по-настоящему понять первосвященника. На первый взгляд все казалось просто: слабый телом и духом, нерешительный, предсказуемый, всегда и неизменно исполняющий то, что «советовал» ему Антипатр. Но если все это правда (а это представлялось абсолютной истиной), то откуда у Гиркана явилось то мужество, которое он проявил при взятии Иерусалима Помпеем? И ведь не в Помпее было дело и не в силе римлян. Дело в чем-то другом — в том, чего Антипатр не мог ни определить, ни назвать.

Он не понимал первосвященника так же, как не понимал иудеев вообще. С одной стороны, они казались ему трусливыми, склонными к мятежам и междоусобицам, больше бравшими криками и руганью, чем хладнокровием и силой оружия. В то же время, когда опасности подвергалась их свобода, их вера, они все от мала до велика, как один, проявляли чудеса мужества и чудеса терпения. Гиркан был сыном своего народа. Наверное, не лучшим его сыном. Но даже и он, немощный и нерешительный, безвольный и жалкий, вдруг вставал в полный рост и готов был идти на смерть тогда, когда это необходимо для общей пользы и общей победы. Конечно, он понимал все по-своему и чаще всего почитал личную пользу за общую. Но в этом и заключается главная особенность того, кто принадлежит к царскому роду.

Едва рассвело, как Антипатр услышал шум в лагере, потом приближавшиеся к его палатке шаги — торопливые и сердитые — и резкий голос, крикнувший:

— Пропусти!

Голос был обращен к часовому, преградившему дорогу, и принадлежал Пифолаю — низкий, хриплый, похожий на рык рассерженного зверя. Антипатр, подойдя и отодвинув кожаную створку у входа, выглянул наружу. И сразу же увидел Пифолая. Если бы взгляд мог разить, как меч, то Антипатр уже лежал бы бездыханным, истекая кровью, — с такой ненавистью и злобой смотрел на Антипатра иудейский полководец. Оттолкнув часового, он шагнул к Антипатру.

— Кто приказал идумейцам покинуть свои части и собраться на флангах?! — Пифолай брызгал слюной, обнажая желтые неровные зубы.

— И еще в тылу, — спокойно договорил за него Антипатр и, сделав паузу и холодно глядя в искаженное злобой лицо, наконец ответил: — Приказ исходит от первосвященника, он не уверен в стойкости новобранцев.

— Первосвященник! — презрительно прошипел Пифолай. — Кто такой первосвященник?..

— Правитель Иудеи, — уже не скрывая насмешки, проговорил Антипатр, — Первосвященник Гиркан — правитель Иудеи, и все мы обязаны подчиняться его распоряжениям.

— Ты предатель! — крикнул Пифолай, и его пальцы легли на рукоять меча. — Ты хочешь…

Антипатр оставался неподвижным, он только проследил глазами за опасным движением руки Пифолая (пальцы того то крепко сжимали, то отпускали рукоять меча). Антипатр шагнул к нему и встал вплотную.

— Нет, — сказал он, — я не хочу перекинуться на сторону царя Александра. И если ты знаешь, кто хочет это сделать, скажи мне без боязни — я велю казнить его тотчас же.

Антипатр намеренно назвал Александра царем, знал, что и Пифолай, и Малих, да и большая часть иудейского войска хотели бы его видеть таковым. А Антипатра и Ирода они хотели бы видеть казненными.

Рука Пифолая, сжавшая рукоять меча, медленно пошла вверх. Двое телохранителей Антипатра протянули к нему руки, но взгляд командира остановил их. Обнажив меч всего на несколько дюймов, Пифолай снова бросил его в ножны и, повернувшись, прошел между телохранителями, направляясь к палатке первосвященника. Возле нее уже стоял Малих, со свойственной ему осторожностью глядя куда-то в сторону и, кажется, не слыша и не видя, что происходит всего в нескольких шагах от него.

Антипатр подозвал начальника своих телохранителей:

— Возьми сотню воинов и окружи палатку первосвященника. Никто не должен покидать ее и входить внутрь до моего особого разрешения.

Начальник телохранителей коротко кивнул и ушел, а Антипатр тут же отдал войскам приказ строиться в боевые порядки.

Около полудня впереди показались первые отряды армии Александра. Иудейское войско было уже построено для боя.

Ирод стоял позади всех. Его тяжеловооруженные воины в сомкнутом строю расположились всего в пятидесяти шагах от последней шеренги иудейского войска, а перед ними были лучники. Иудейское войско, охваченное с флангов и с тыла идумейскими отрядами, волновалось, ломало строй: солдаты смотрели то направо, то налево, то с опаской поглядывали назад. Командиры как могли успокаивали солдат, но и сами находились в нерешительности, их тревожило отсутствие начальников корпусов, Пифолая и Малиха, полководцев, которым они доверяли всецело.

Отряд Ирода располагался на небольшой возвышенности, откуда хорошо было видно приближение армии Александра. Ирод видел и его самого — на правом фланге, в окружении свиты, блиставшей золотом своих дорогих доспехов. Ирод видел и отца: свита его была значительно малочисленнее, чем у Александра, а блеск доспехов не так ярок.

Войско Александра подошло и остановилось в ста шагах от иудейского войска. Несколько всадников, отделившись от свиты Александра, поскакали вперед, что-то крича и размахивая руками. Ирод не мог слышать со своего места, что они кричат, но по тому, как зашумело иудейское войско, как заколыхались его ряды, он понял, что всадники призывали иудейских воинов перейти на их сторону. При этом передние отряды Александра медленно двинулись вперед. Когда между войсками оставалось не более тридцати шагов, Ирод, не дожидаясь приказа Антипатра, приказал своим лучникам пускать стрелы поверх голов собственных солдат. Около трехсот стрел, выпущенных разом, воткнулись в землю в промежуток между рядами противников. Всадники поскакали назад, низко пригнувшись; одна из лошадей была ранена и упала, придавив седока. Из рядов иудейского войска выбежало несколько человек — до десятка, — и они бросились к противнику, но стрелы лучников Ирода отогнали их обратно, причем четверо остались лежать на земле. Это охладило пыл остальных, и никто больше не пытался перебегать к Александру. А его солдаты находились уже в досягаемости стрел и, прикрываясь щитами, побежали вперед.

Армии столкнулись, яростные крики и звон железа огласили равнину. Центр иудейского войска, не выдержав напора противника, стал пятиться — слишком плотное построение не давало возможности большей части солдат принять участие в битве: передние, отступая, напирали на задних. Ирод чувствовал, что вот-вот совершится самое страшное — паническое бегство. Если это случится, остановить лавину бегущих, обезумевших от страха людей будет невозможно.

Только идумейские отряды справа и слева держались стойко, а в некоторых пунктах даже теснили противника. Ироду хотелось принять участие в сражении, но он сдерживал свое желание, боясь нарушить план отца. Он только невольно горячил коня, поднимал его на дыбы, нетерпеливо кровавя шпорами бока несчастного животного и одновременно натягивая поводья. Поднимаясь на стременах, Ирод искал взглядом отца, но так и не сумел отыскать. Он не понимал, что же ему теперь делать — действия лучников уже не имели смысла, они отошли и встали за рядами тяжеловооруженных воинов; последние стояли угрюмо и неподвижно, время от времени поглядывая на Ирода. Они ждали его приказа, но что он мог приказать!

Время шло, положение ухудшалось с каждой минутой, а от отца не было никаких указаний. Ирод дважды посылал к нему гонцов, но ни один не вернулся — то ли они не смогли пробиться к Антипатру, то ли были убиты.

Ирод чувствовал свою полную неспособность решиться на что-либо: битва конечно же была (или будет) проиграна, но какова его, Ирода, роль? Стоять и смотреть, как бьются идумейские отряды, как пятится центр иудейского войска? Быть сторонним наблюдателем, признаться себе самому и показать другим, что он не полководец, не воин, а лишь тень его отважного отца, к тому же тень самая бледная, почти невидимая. А он еще смел думать, что свободен от отца, что разбирается во всем не только не хуже, но даже лучше его! Он смел задирать голову и выискивать в ночном небе свою звезду, а потом, закрыв глаза, мечтать о своем предназначении, о тех великих подвигах, Которые ему суждено совершить! Но вот перед ним поле битвы, рядом с ним полторы тысячи отборных идумейских воинов, готовых сражаться, способных сокрушить противника, превосходящего их численностью втрое. И что же делает он? Лишь мучает шпорами своего коня и ищет взглядом отца. Отца, который, может быть, ждет помощи, который, может быть, ранен или… Об этом страшно подумать, а еще страшнее произнести.

И вдруг у самого своего уха Ирод услышал громко и с укором произнесенное:

— Ирод, Ирод, ну что же ты!..

Он быстро посмотрел по сторонам, оглянулся — никого не было рядом. И тут он поднял голову и нашел глазами то место, где ночью светит его звезда. Небо было даже не синим, а белым как полотно, а круг солнца выделялся на нем едва заметным желтоватым пятном. «Это она, — подумал Ирод со страхом, — окрасила небо белым, разлила свой свет днем, чтобы… чтобы подать мне знак».

Он опустил голову и посмотрел прямо перед собой: солдаты в задних рядах иудейского войска уже не пятились, а бежали. Еще не бросив оружия, но уже с искаженными страхом лицами.

И тут словно что-то толкнуло Ирода — он тронул коня и, проскакав вдоль шеренги своих тяжеловооруженных воинов, прокричал:

— Вперед! Не дать им бежать! Бейте, удержите!..

Команда прозвучала невнятно, он и сам чувствовал это, но разъяснять было уже поздно — воины, грозно выставив копья, широко шагая, но не переходя на бег, сомкнутым строем двинулись вперед — они поняли Ирода лучше, чем он сам себя.

Бегущие остановились только тогда, когда наткнулись на копья. Несколько было убито сразу же, другие — ранены, большая часть вернулась назад. Воины Ирода остановились, не поднимая копий. Теперь всякий, кто отступит хотя бы на шаг, будет убит своими.

Действия отряда Ирода принесли успех, хотя и временный: иудейское войско, зажатое со всех сторон, вынуждено было сражаться. Пространство, на котором происходила битва, было столь тесным, что тела убитых мешали продвижению, и натиск воинов Александра замедлился. Замедлился, но продолжался, и скоро отряд Ирода тоже вступил в бой.

Ирод спрыгнул с седла и бился пешим. Он уже не видел поля сражения и вообще не видел ничего: ни земли, ни неба. Не было места, чтобы отступить или шагнуть вперед, не было пространства размахнуться мечом — под ногами мертвые тела, свои позади и рядом, враги перед тобой. Он был дважды ранен — в руку и бедро — и думал уже не о том, чтобы поразить врага, но чтобы только не упасть: тому, кто упал, просто оступившись, было уже не подняться. Пот заливал глаза, от запаха крови и пота, спертого воздуха, невообразимого шума кружилась голова. Ирод не чувствовал собственного тела — даже боли от ран, — и его рука, как деревянная, двигалась вперед, назад и снова вперед. Отступать было некуда, а опрокинуть врага при таких обстоятельствах невозможно. Значит, придется умирать — вот здесь, на этом самом месте. Ирод так устал, что, с одной стороны, держался изо всех сил, страшась падения, а с другой — хотелось бросить меч, опуститься на землю и закрыть глаза.

Он почувствовал удар в голову, покачнулся, натолкнулся на кого-то спиной и лишь благодаря этому устоял на ногах.

Шлем выдержал удар, но голова стала невыносимо тяжелой, стала клониться сама собой, а на глаза пал вязкий туман.

Меч Ирода совершил еще два коротких и слабых тычка, и вдруг пальцы разжались — меч упал куда-то вперед, а Ирод, свесив голову на грудь, повалился на спину. Чьи-то руки схватили его за плечи, он услышал у самого уха сдавленное:

— Держись! — А вслед за этим громкий крик: — Эй, помогите, Ирод ранен!

Его потянули назад, он едва перебирал ногами, потом кто-то схватил его ноги и поднял рывком. И сразу же Ирод увидел небо — белое как полотно, и даже белее. Наверное, туман перед глазами делал его таким. Его несли, потом опустили на землю — она показалась Ироду особенно мягкой. Чье-то лицо заслонило небо — черное от грязи и пота, со сверкающими глазами и перекошенным ртом. Запекшиеся губы пошевелились, и Ирод услышал:

— Ты жив?

Несмотря на слабость и боль в руке и бедре, наконец проявившуюся, он удивился: неужели тот, чье лицо заслоняло небо, сам не видит, что он жив?! Но, удивившись, он испугался: наверное, ему кажется, что он жив, тогда как на самом деле он умер. Собрав все силы, Ирод кивнул и едва слышно прошептал:

— Да.

Лицо исчезло, и чей-то голос проговорил:

— Несите в лагерь.

Его подняли — на этот раз осторожно, без толчков, — сделав всего несколько шагов, опустили опять. Но не положили, а посадили на землю. Тот же самый голос взволнованно произнес над ним:

— Смотри, Ирод, смотри! Это они!

Ирод открыл глаза, но ничего не увидел — тяжелые веки закрылись сами собой. Он попытался снова, но не смог превозмочь тяжести век. И тут он услышал громоподобный крик, слившийся в протяжный вой:

— Барра! — И опять: — Бар-ра!

Это гремел боевой клич римских легионеров, его невозможно было спутать ни с каким другим. Ирод все еще не мог открыть глаз, но уголки его губ дернулись, раздвинувшись в торжествующей улыбке.

5. Свои враги и чужие друзья

Трибун Марк Антоний с двумя легионами подоспел в самую последнюю минуту, ударив по врагу с тыла. Победа Александра казалась неминуемой — идумейские отряды, не выдержав натиска превосходящего противника, стали отступать, раненный в плечо Антипатр сорвал голос, пытаясь приободрить своих воинов. Но центр иудейского войска был смят и расстроен, а Александр все бросал на фланги свежие силы. Если бы не Ирод со своим отрядом, стойко державшим оборону среди впавших в панику воинов (отряд потерял убитыми и ранеными более двух третей своего состава), помощь римлян могла оказаться запоздавшей. Но в ту минуту, когда Ирода вынесли с поля сражения, на равнине показались легионы Марка Антония, уже на марше перестроившиеся в боевые порядки. Они не медля атаковали противника. Солдаты Александра, не ожидавшие нападения да к тому же уставшие после многочасового боя, смешали ряды и, почти не оказав сопротивления, бросились бежать. Римляне и воспрявшие духом идумейцы преследовали бегущих. Чудом спасшийся Александр оставил на поле сражения свыше семи тысяч человек, две тысячи были взяты в плен. Иудейское войско потеряло более восьми тысяч, потери римлян оказались незначительными.

Антипатр, несмотря на рану, преследовал бегущего противника до конца. Когда все закончилось, он подъехал к Марку Антонию и с низким поклоном поприветствовал трибуна, восхваляя его личную храбрость и талант великого полководца. И хотя Марк Антоний запоздал, потому что не выслал вовремя разведку и не знал местонахождения противника, да и наткнулся на поле битвы только случайно, похвала Антипатра и его довольно правильная латынь понравились ему. Он широко улыбнулся и неожиданно обнял Антипатра, не замечая его раны и причинив ему такую боль, что Антипатр едва не лишился сознания.

Марк Антоний был высокого роста, крепкого сложения, черты его лица были одновременно и нежными и мужественными. Взгляд открытый, движения порывисты, голос громкий. Этот человек, казалось, не умел разговаривать шепотом.

— Мы устроим пир и отметим нашу победу, лишь только соберут убитых и раненых, — заявил он, наконец-то разжав руки и отпуская Антипатра. А тот, превозмогая боль, почтительно улыбнулся и в свою очередь пригласил римского трибуна в свою палатку. Ничего подобного он не посмел бы сказать Помпею Магну, но Марк Антоний, во-первых, был всего лишь трибуном у наместника Сирии Авла Габиния, а во-вторых, показался Антипатру человеком простым и открытым.

Он не ошибся — Марк Антоний легко принял предложение и даже попытался снова обнять Антипатра, от чего тот, указывая глазами на кровоточащее плечо, вежливо уклонился.

— Хорошо, — кивнул Антоний, — иди, я скоро буду.

Антипатр отправился в свой лагерь и сначала навестил сына, о ранении которого был уже извещен. Ирода он нашел на преторской площадке. Тот полулежал в походном кресле, бледный, осунувшийся, но уже пришедший в себя. Он даже попытался встать навстречу отцу.

— Я восхищен тобой, Ирод! — проговорил Антипатр, обнимая сына значительно осторожнее, чем только недавно Марк Антоний обнимал его самого. — Если бы не ты, все бы мы остались лежать на этом поле. Как твои раны?

— Царапины, — ответил Ирод, вызвав благодарную улыбку отца (Антипатр никогда не обращал внимания на собственные раны и не любил, когда кто-либо говорил о своих). — Но ты, отец, кажется, ранен серьезно.

Антипатр не счел нужным обсуждать такие пустяки, однако позволил бывшему при войске врачу перевязать плечо.

Когда врач закончил, Антипатр кивнул Ироду:

— Если ты можешь идти, то пойдем со мной — нужно дать свободу нашим благородным пленникам.

Ирод, стараясь не хромать, отправился вместе с отцом к палатке первосвященника. Палатка была окружена плотным кольцом идумейских воинов под командой начальника телохранителей Антипатра. Начальник телохранителей вышел им навстречу.

— Ну что? — спросил Антипатр. — Как они?

— Первосвященник и Малих сидели тихо, — вполголоса ответил тот, — а Пифолай пытался размахивать мечом, пришлось его урезонить.

— Ты не причинил ему никакого вреда?

Начальник телохранителей чуть заметно пожал плечами, ответил с самым невинным видом:

— Я приказал связать его, так ему удобнее было дожидаться твоего прихода.

— Дожидаться моего прихода, — проворчал Антипатр внешне недовольно, но улыбаясь внутренне. — Пусть его развяжут. Нехорошо так обращаться с отважным иудейским полководцем.

Начальник телохранителей сделал знак, и двое воинов быстро вошли внутрь палатки. Всего через несколько мгновений они появились вновь, а вслед за ними выскочил Пифолай и прокричал, наугад тыкая пальцем в стоявших рядом с входом солдат:

— Ты, и ты, и ты, и ты!.. Все вы, я запомнил вас… Все вы у меня будете жестоко наказаны!

— Не утруждайся, доблестный Пифолай, — мягко произнес Антипатр, — все, кто проявил в отношении тебя недостаточно почтения, будут наказаны мной. Я уже распорядился.

— Что? — только теперь заметив Антипатра, вскричал Пифолай, потрясая руками, на которых явственно проступали багровые следы от веревки, — И это ты считаешь недостатком почтения? Они посмели… Они посмели!..

— Больше никогда не посмеют, — спокойно сказал Антипатр.

Пифолай подбежал к нему, чуть загребая песок площадки своими коротенькими кривыми ногами, проговорил, брызгая слюной, с побагровевшим от гнева лицом:

— Ты еще вспомнишь меня, Антипатр, проклятый идумей! Ты еще будешь…

Антипатр не дал ему договорить — он резко поймал его руку возле запястья и крепко сжал. Пифолай невольно вскрикнул от боли, дернулся раз, другой, но руку освободить не сумел.

— Да, я идумей, — выговорил Антипатр сквозь плотно сжатые зубы, — и сын мой, — он кивнул на Ирода, — идумей тоже. Но за Иудею я пролил столько крови, что смогу утопить в ней любого правоверного иудея, а то и двух правоверных. Но я сейчас не об этом, — Антипатр выпустил руку Пифолая, и тот невольно сделал два коротких шага назад, — а о том, что, идумей я или нет, я пока остаюсь твоим начальником, и ты будешь подчиняться моим приказам, а не кричать на весь лагерь о моем мнимом предательстве. Если ты не желаешь подчиняться, уходи, я не держу тебя и не стану преследовать.

Но если останешься, я буду жестоко пресекать всякую попытку неповиновения. Ты понял меня? Решай.

Пифолай ничего не ответил, потирая руку и глядя в землю, он отступил в сторону. В ту же минуту из палатки вышел осторожный Малих, неопределенно кивнул Антипатру, спросил как о чем-то самом обыденном:

— У тебя хорошие вести?

Но Антипатр словно не услышал его — он шагнул к палатке, где на пороге наконец показался первосвященник, настороженно посмотревший сначала в одну, потом в другую сторону и только затем на Антипатра. Антипатр встал на одно колено и низко склонился перед первосвященником. В торжественных выражениях он объявил ему о полной победе над мятежниками, возложив на себя вину за то, что не удалось пленить Александра. Еще он добавил, что победу принес иудейскому войску хитроумный план первосвященника, который он, Антипатр, почтительно исполнил. Еще он сказал о решающей помощи римлян и о том, что трибун Марк Антоний пожелал посетить их лагерь и лично приветствовать первосвященника Иудеи.

Гиркан слушал все это замерев и только переводил глаза то вправо, то влево — от Малиха с Пифолаем к Антипатру и обратно. Когда Антипатр закончил, Гиркан шагнул к нему и, положив ему руку на голову, произнес как можно торжественнее — но при этом голос его заметно дрожал, как и рука на голове Антипатра:

— Бог на стороне правых и праведных, а ты, Антипатр, орудие Бога. Бог воздаст тебе за мужество, а народ Иудеи будет петь тебе хвалу. — Гиркан оторвал ладонь от головы Антипатра и, обведя рукой солдат, уже во множестве собравшихся около палатки, воскликнул: — Слава отважному Антипатру, великому воину Иудеи!

Солдаты ответили дружным приветственным криком, причем идумейские воины кричали громче остальных. Ирод тоже прокричал приветствие отцу и покосился на Пифолая и Малиха. Пифолай лишь пошевелил губами, а Малих хотя и разжал их, но вяло и без звука.

Антипатр поднялся и, подойдя к первосвященнику, что-то прошептал ему на ухо. Гиркан кивнул и движением руки подозвал Ирода.

— Отец сказал, что мы победили благодаря твоей стойкости. Я знаю, что Антипатр говорит правду. Сын мой, — он дотянулся до головы Ирода и, потянув его к себе, поцеловал в лоб, — я горжусь тобой так же, как гордился бы собственным сыном.

Ирод мельком глянул на отца и, склонившись перед первосвященником, проговорил тихо, но убежденно:

— Я отдам за тебя жизнь.

Гиркан кивнул, лицо его сморщилось, а на глазах выступили слезы. Он прерывисто вздохнул и, снова прикоснувшись холодными, сухими губами к воспаленному лбу Ирода, выговорил:

— О Ирод, Ирод, как я люблю тебя!

…На закате Гиркан в сопровождении Антипатра, Ирода, Пифолая и Малиха вышел из лагеря, чтобы встретить римского трибуна Марка Антония. Антоний верхом, в сопровождении своих офицеров подъехал к главным воротам иудейского лагеря. Антипатр, выйдя вперед, представил первосвященника, потом Пифолая и Малиха и, наконец, Ирода. Первосвященник первый приветствовал римского трибуна. Тот выслушал, не покидая седла, и после пространной речи Гиркана ответил коротко, но дружелюбно:

— Приветствую и я тебя, первосвященник Иудеи!

Затем он спрыгнул с лошади и, широко ступая, вошел в ворота.

Пир состоялся в палатке Антипатра. Тот приказал устроить его по римскому обычаю: гости не только возлежали вокруг стола, но еще и были украшены лавровыми венками. Антипатр специально посылал солдат в близлежащую лавровую рощу.

Гиркан был молчалив и, только когда взгляд римского трибуна падал на него, изображал на лице болезненную улыбку. Пифолай и Малих держались угрюмо и отстранение до той минуты, пока Антипатр, обращаясь к Марку Антонию, не заговорил о них. В самых высоких выражениях он отметил их доблесть и знания в военном деле, добавив:

— В сегодняшней битве они проявили себя настоящими героями.

Лица иудейских полководцев вытянулись, а Марк Антоний, рассмеявшись, высоко поднял наполненную вином чашу и великодушно произнес:

— Я напрасно так спешил вам на помощь, лишив вас всей полноты блестящей победы!

Пифолай взглянул на Малиха, Малих — на Пифолая. Малих едва заметно кивнул и, подняв чашу, несколько натянуто улыбаясь, восхвалил величие Рима, союзника Иудеи, и личную доблесть Марка Антония. Когда он закончил, лицо его побледнело и застыло, так что маска вымученной улыбки еще долго оставалась на нем.

Ирод возлежал напротив Марка Антония. Вследствие молодости и своего еще не высокого положения, он не вступал в разговор. Лишь когда Антипатр, пригнувшись к римскому трибуну, что-то сказал ему, указывая на сына, а Антоний приветственно поднял руку, Ирод вежливо улыбнулся и тут же скромно потупился.

Он то открыто, то украдкой смотрел на Марка Антония — римский трибун нравился ему. Он много пил, кричал и размахивал руками, поминутно перебивал говоривших, сыпал нескончаемыми рассказами о своих похождениях в Риме. Похождения эти были связаны с женщинами, вином и всякого рода проказами. Антипатр смеялся от души, удивленно качал головой и просил Антония рассказать еще. Первосвященник сидел потупившись, а Пифолай и Малих принужденно улыбались, когда Антоний смотрел на них, и поглядывали на него с ненавистью, когда он отворачивался. И тот и другой нетвердо знали латынь (особенно Пифолай) и вряд ли понимали все, что говорил Антоний. Но и того, что они смогли понять, было достаточно, чтобы еще больше возненавидеть проклятых римлян. Даже и малой доли тех проказ, что совершал Антоний в Риме, было бы достаточно, чтобы приговорить человека к казни, если бы тот посмел проделывать то же самое в Иерусалиме. Тут было и оскорбление святынь, и надругательство над женами именитых сановников, и беспробудное пьянство у всех на виду, — во всяком случае, Пифолай и Малих воспринимали похождения Антония и его друзей как череду страшных преступлений.

Ирод же, напротив, слушал его с завистью. Этот человек, живший так легко и беззаботно, был для Ирода вестником из другого мира, где нет глупых запретов и религиозных ограничений, где люди веселятся так, как им хочется веселиться, а молодость не проходит в трудах, заботах и сомнениях под строгим присмотром старших. Он думал, что из этого и происходит величие Рима — ведь они сражаются для того, чтобы завоевать себе право жить раскованно, свободно и весело, не тянуть за собой тяжелый воз жизни, а возлежать на нем с чашей вина в одной руке и с острым мечом — в другой. Пусть другие тянут их воз, надрываясь и падая замертво. Этим другим ничего не остается, как уповать на своего Бога и верить, что их страдания есть наказание за грехи, да еще благодарить Бога за справедливое наказание, а тех, что на возу, шепотом упрекать в безбожии и безнравственности существования. Что тут поделаешь! Право сильных — радоваться жизни, а право слабых — безропотно переносить страдания. Ирод хотел быть на месте первых, а потому Марк Антоний нравился ему.

Пир затянулся до поздней ночи. Большинство офицеров просто уснули за столом. Но и тех, кто не спал, нельзя было назвать бодрствующими — их багровые лица были неподвижны, а остекленевшие глаза казались мертвыми, при любом движении они теряли равновесие, валились то навзничь, то ничком, а потом долго, с огромными усилиями пытались подняться.

И только Марк Антоний казался по-прежнему весел, порывист и говорлив. Правда, его речь уже не была такой же связной, как вначале: он путался, забывал, о чем говорил мгновение назад, и, обнимая Антипатра, требовал помочь ему вспомнить.

Антипатр пил мало, но вел себя так, будто выпил столько же, сколько и Марк Антоний: громко смеялся, повторял фразы из рассказов Антония и даже обнимал римского трибуна, хотя и не так порывисто, как тот его, а очень осторожно и почтительно.

Наконец римский трибун с помощью Антипатра встал на ноги и, оглядев туманным взглядом гостей, сказал, что желает возвратиться в свой лагерь. Но у выхода из палатки он остановился и, наморщив лоб, в упор посмотрел на Антипатра.

— Ты знаешь, чего не хватает на твоем пиру? — проговорил он, не без труда ворочая языком и делая паузы между словами.

Антипатр вопросительно и виновато посмотрел на Антония:

— Только скажи, все будет.

— Ты обещаешь мне?

— Я умру, но сделаю все, чтобы доставить тебе удовольствие, — твердо произнес Антипатр, но, вспомнив, что нужно вести себя соответственно обстоятельствам, пьяно покачнулся.

— Женщин, — невнятно выговорил Антоний и, собравшись, повторил тверже: — Женщин. Здесь не хватает женщин.

Антипатр твердо кивнул:

— Они будут.

Антоний крепко обнял Антипатра:

— Ты настоящий друг. Больше тебе скажу — ты настоящий римлянин, вот что. Хватит быть варваром, перестань. Такой человек, как ты, должен быть римским гражданином. Вот так! И я позабочусь об этом.

Антипатр высокопарно поблагодарил римского трибуна за оказанную ему честь и, незаметно кивнув Ироду, вывел Антония из палатки. До лагеря римлян шли пешком — Антоний ни в какую не хотел сесть на лошадь, Антипатр придерживал трибуна с одной стороны, Ирод — с другой.

Антипатр, разумно полагая, что командиру не следует показываться перед солдатами в таком виде, хотел провести Антония в его палатку как можно более незаметно. Но тот упрямо пошел прямо на костры часовых. Солдаты дружно приветствовали его, Антоний сел у костра, выпил с солдатами вина, поел солдатской каши, рассказал несколько случаев из своей римской жизни. Солдаты были довольны и смотрели на своего полководца с любовью. Любой другой, наверное, вызвал бы у них неприязнь, но только не Антоний. Он был так открыт для каждого, так прост, так широко улыбался и сыпал острыми солдатскими шутками, что не любить и не восхищаться им было невозможно.

Когда он встал наконец и пожелал отойти ко сну, солдаты сами повели его в глубь лагеря, шумно смеясь и распевая комические куплеты, а Антипатр и Ирод вернулись к себе.

Но спать этой ночью Ироду не пришлось, отец приказал ему тотчас же ехать в Иерусалим, взяв с собой две сотни всадников. Он должен был привезти женщин для Марка Антония (блудниц из самых дорогих, какие найдутся) и… доставить Антипатру жену Аристовула, Юдифь, мать Александра.

— Скажешь ей от моего имени, что жизнь сына в ее руках. Она должна будет уговорить сына сложить оружие, иначе римляне не пощадят мятежника. Ты должен убедить ее приехать. — Антипатр внимательно посмотрел на сына и, когда Ирод утвердительно кивнул, добавил: — Уже там, в Иерусалиме, снарядишь две повозки: одну для блудниц, другую для Юдифи. Когда будешь возвращаться, разведи повозки подальше одну от другой — вряд ли жене Аристовула понравится такое соседство. Поторопись, уже к утру жду тебя обратно.

От места, где был разбит их лагерь, до Иерусалима было около двух часов быстрого хода. Ирод, нахлестывая коня и торопя своих всадников, покрыл это расстояние за час с небольшим. Разделив отряд на две половины, он приказал одной приготовить две повозки и ждать его за крепостной стеной, с остальными же пятьюдесятью всадниками въехал в город. Определил им задачу — добыть блудниц во что бы то ни стало:

— Берите их как пленниц, если не сможете купить.

Он отделился от отряда и в одиночестве поскакал ко дворцу Гиркана, где в отведенных для них помещениях под охраной жили жена Аристовула и две его дочери.

Охрана хорошо знала Ирода и легко пропустила его внутрь дворца. Но на половине Юдифи его ждало неожиданное затруднение — управляющий никак не хотел будить свою госпожу и с нескрываемым презрением смотрел на Ирода. Когда Ирод попытался пройти сам, управляющий крикнул слуг, и те, столпившись, загородили ему проход. Поняв, что уговоры не возымеют действия, Ирод, недолго раздумывая, выхватил меч и пошел прямо на слуг. Управляющего, который попытался схватить его, он ударил в руку. Тот истошно закричал, зажав рану, слуги повторили его крик на разные голоса, в страхе замахали руками, но проход не очистили.

Неизвестно, чем бы все это закончилось для них — Ирод был настроен очень решительно, — если бы за спинами слуг не раздался повелительный женский голос, сказавший:

— Что здесь такое?! — И в дверях показалась Юдифь (слуги мгновенно расступились) в длинном сером хитоне и наброшенной на плечи черной шерстяной накидке.

В молодые годы она считалась красавицей, но даже и теперь лицо ее не потеряло привлекательности, хотя невзгоды наложили на него свою печать — морщины под глазами, скорбно опущенные углы губ. Но взгляд, величественный и строгий, поворот головы и осанка у нее по-прежнему были царскими.

— Что здесь такое?! — повторила она и переступила через порог, глядя в лицо Ирода и словно не замечая обнаженного и окровавленного меча в его руке.

— Я Ирод, — с поклоном проговорил Ирод и, не решаясь вложить меч в ножны, отвел руку назад.

— Я вижу, что ты Ирод, — сказала Юдифь, — Кто же еще, кроме тебя и твоего отца, может ворваться сюда ночью.

— Я не хотел тревожить тебя, — стараясь говорить спокойно и поглядывая на Юдифь исподлобья (она чем-то привлекала его к себе и отталкивала одновременно), произнес Ирод, — но у меня к тебе дело. Очень срочное, — добавил он, опуская глаза, не выдержав ее взгляда.

— Я вижу, что слишком срочное, если ты посмел обнажить меч в покоях моего дворца.

Дворец этот уже давно не принадлежал ей, но она проговорила «моего дворца» как вызов, с особенным нажимом.

Ирод ощутил робость — сам не понимал почему — и тихо выговорил, не поднимая глаз:

— Дело касается твоего сына, Александра.

Наступила пауза. Слуги замерли, Ирод слышал лишь

тяжелое дыхание Юдифи.

— Пойдем со мной, — наконец сказала она и, уже повернувшись к двери, добавила: — Только спрячь свой доблестный меч.

Ирод сообщил ей то, что сказал ему отец. Она не задавала вопросов, не раздумывала, коротко бросила:

— Поеду, — и вышла из комнаты.

По ночному городу они проехали верхами, за крепостной стеной Юдифь пересела в повозку. Все молча, не глядя ни на Ирода, ни на кого вокруг, словно бы ничего не слыша. А не слышать было невозможно — в другой повозке, в ста пятидесяти шагах от первой, сидели блудницы. Восемь женщин, как доложили Ироду. Их взяли силой — некогда было договариваться и объяснять, и они все никак не могли успокоиться, сердито кричали все разом, ругали солдат, свою несчастную судьбу и вообще все на свете.

Юдифь конечно же слышала их — они могли разбудить весь город — и не могла не понимать, чье соседство было навязано ей. Тем более что девицы, несколько угомонившись, смирились с превратностями жизни и принялись то визгливо хохотать на каждом ухабе, то гортанными голосами, с особенными зазывными интонациями, шутить с сопровождавшими повозку всадниками.

Уже проехали половину пути, когда Ирод почувствовал на себе пристальный взгляд Юдифи. Она смотрела на него, отодвинув занавеску, прикрывавшую окно повозки. Ирод подъехал, спросил, пригнувшись:

— Тебе что-нибудь нужно? Скажи!

Некоторое время она молча смотрела на него и вдруг проговорила с унижающим равнодушием:

— Я ненавижу ваш род.

6. Пиры и сражения

К приезду Юдифи Антипатр приготовил специальную палатку, желая доставить ей удобства, какие возможны в походе. Одного он не предусмотрел — слугу и служанку. Можно было послать за ними в Иерусалим, но Юдифь отказалась, гордо ответив на предложение Антипатра:

— Я приехала сюда не для отдыха, а чтобы спасти сына. Скажи, что я должна для этого сделать?

Антипатр виновато развел руки в стороны:

— Набраться терпения. Есть обстоятельства, с которыми я вынужден считаться.

Ничего на это не ответив, Юдифь скрылась в палатке, а Антипатр покачал головой и вздохнул: то, что он назвал обстоятельствами, было неумеренной страстью к разгулу римского трибуна Марка Антония. Девицы, доставленные Иродом, понравились трибуну, из его палатки и днем и ночью доносились хохот, визг, пьяное пение и страстные вопли. Антипатр полагал, что так может продолжаться день или два, потому что на продолжение разгула не хватит никаких человеческих сил. Но силы Марка Антония были поистине нечеловеческими: поздно ночью после сверхобильных возлияний он едва добирался до постели, бессмысленно вращая покрасневшими глазами и произнося нечленораздельные звуки, но рано утром был уже на ногах, свеж и бодр, и снова требовал вина и женщин, женщин и вина.

За вином Антипатр посылал в Иерусалим и близлежащие деревни. Всякий раз ему казалось, что запасов вина и еды хватит надолго, но уже на следующий день Антоний требовал еще. Но самое трудное состояло в том, что римский трибун желал видеть Антипатра рядом с собой во всякую минуту дня и ночи. Такому испытанию Антипатр, повидавший в жизни много всякого, еще никогда не подвергался. Он почти не пил, а только поднимал чашу и пригубливал вино (так что одной чаши ему могло хватить на целый вечер), но уставал так, что еле добирался до лагеря и тут же падал без сил. Но больше всего его мучила не эта усталость, а то, что он должен был терпеть постоянное присутствие непотребных блудниц, слышать их смех и крики, не вздрагивать, когда они прикасались к нему своими нечистыми телами. Нет, он не вздрагивал, но улыбался и даже хохотал, когда хохотал Марк Антоний и когда блудницы кривлялись, называя свои движения танцами, и выставляли напоказ свои мерзкие прелести.

Антипатр терпел, не без оснований полагая, что терпит недаром, — Марк Антоний был доволен им, называл своим другом. Никогда бы Антипатр не позволил себе унижаться перед каким-то римским трибуном, начальствующим всего над двумя легионами. Но его опыт подсказывал, что Марк Антоний не простой трибун, но друг и приятель многих сильных людей Рима. Во-первых, при всей своей страсти к разгулу Антоний не был бахвалом и если упоминал имена Помпея, Цезаря[23] или Красса, то как бы между прочим, не хвалясь знакомством с ними (как это мог бы делать офицер попроще), а лишь вспоминая их по ходу своих многочисленных рассказов. Во-вторых, и это было, пожалуй, главным, никогда римляне не доверят два легиона человеку, который может пить беспробудно, забывая о том, зачем он здесь и что должен делать. Такой суровый воин, бывший консулом в Риме, как Авл Габиний, теперешний прокуратор Сирии, никогда бы не держал при себе такого человека, как Марк Антоний. Значит, он держал его при себе не из личной дружбы, а потому, что Антоний был дружен с Помпеем, потому что сам сирийский прокуратор был преданным соратником Помпея Магна.

Антипатр хорошо изучил римлян и очень надеялся на то, что при случае Марк Антоний не забудет о нем и о его сыне. И хотя раньше он никогда не позволил бы сыну участвовать в подобных оргиях, которые устраивал Антоний в римском лагере (будь это другой человек), теперь он сам сказал Ироду:

— Он сильный человек, будь с ним рядом и держись посвободнее.

И Ирод сидел на пирах Антония, улыбался, отвечал приветствием на приветствие, и когда одна из блудниц, обвив его шею руками, прижималась к нему всем телом и шептала в самое ухо с наигранной и пьяной страстью:

— Приходи ко мне ночью, я сумею научить тебя многому, ты же еще ничего не понимаешь в любви, — Ирод, косясь на отца, гладил блудницу пониже спины под радостные возгласы Антония.

Оргии римского трибуна вызывали глухой ропот в лагере иудейского войска. Солдаты смотрели на все это, укоризненно покачивая головами, хотя и с тайной завистью. А Пифолай, явившись к Антипатру, с обычной своей несдержанностью потребовал отвести войско подальше от этой римской заразы. Когда Антипатр ответил, что сам знает, что нужно иудейскому войску, а что не нужно, Пифолай, прорычав что-то невнятное, но угрожающее, ушел.

Второй раз он «напал» на Антипатра в присутствии первосвященника и Малиха.

— Ты доставляешь им вино, ты отдаешь им на поругание наших женщин, — кричал он, сверкая глазами, с искаженным от злобы лицом, — ты сам погряз в разврате и толкаешь туда своего несчастного сына! — Обернувшись к первосвященнику и тыкая в сторону Антипатра своим толстым, кривым, поросшим жесткой щетиной пальцем, он восклицал: — Скажи, скажи ему! Он привез сюда царицу Юдифь словно непотребную девку, — наверное, он приготовил ее для этого нечестивого Антония!

Гиркан часто-часто моргал глазами, неопределенно водил головой и, умоляюще глядя на Антипатра, говорил, вздыхая:

— Все это как-то нехорошо, Антипатр. Ты, конечно, всегда знаешь, что делаешь, и я всецело доверяю тебе, но люди… — он снова вздыхал, — люди не понимают, что же такое происходит.

Антипатр спокойно выслушал обвинения Пифолая и осторожную речь первосвященника.

— Я отвечу обвиняющим меня, — сказал он, обводя присутствующих взглядом (он сказал «обвиняющим», хотя Малих не бросил ему ни одного укора и вообще не выговорил ни единого слова) и останавливая его на Гиркане. — Первое. Женщины, о чести которых так печется благочестивый Пифолай, блудницы и занимаются в римском лагере тем же, чем они занимались в Иерусалиме, святом городе. Если их присутствие в римском лагере делает его гнездом разврата, то что же сказать о Иерусалиме, где они пребывают постоянно?

— Ты святотатствуешь! — прокричал Пифолай.

— Нет, — отрицательно покачал головой Антипатр, — я только сообщаю положение дел. Кроме того, — продолжил он после короткой паузы, — римляне — наши союзники, и я не хочу, чтобы они стали нашими врагами. Сейчас они довольствуются блудницами, но если мы разозлим их, они возьмут наши города и вот тогда по праву победителей надругаются над нашими дочерьми и женами. Пусть первосвященник скажет, что я не прав.

Первосвященник ответил очередным вздохом — прерывистым и продолжительным.

— Что же до меня, — сказал Антипатр, — то я вынужден изображать перед римским трибуном гостеприимного хозяина, ведь он находится на нашей земле. Пока на нашей. Второе. Юдифь я привез не на поругание, как говорит Пифолай (я знаю, что он и сам не верит этому), а для того, чтобы она уговорила сына сдаться. Или вы хотите, чтобы римляне захватили Александра и распяли его? Он враг первосвященника Гиркана, а значит, и мой враг. Но, несмотря на это, я не хочу, чтобы пролилась хотя бы капля крови великого царского рода.

— Ты хочешь, чтобы римляне завоевали нас! Тебе недорога свобода Иудеи! — воскликнул Пифолай и, подняв руку, посмотрел вверх.

Антипатр усмехнулся:

— Прежде чем говорить о свободе Иудеи, надо бы решить наши внутренние распри. Вот ты, Пифолай, только что в присутствии первосвященника назвал Юдифь царицей. Слов нет, она достойная женщина и перенесла много несчастий на своем веку. Но она не царица, а лишь жена младшего брата первосвященника Гиркана, которому, по всем нашим законам, полагалось взойти на царский престол. Так-то ты чтишь наши законы, если не таясь называешь Юдифь царицей.

— Я хотел сказать… — пробормотал Пифолай, покосившись на Гиркана, но Антипатр не дал ему договорить:

— Я понимаю, ты ошибся, ты хотел сказать, что Юдифь — жена самозваного царя. Ведь ты это хотел сказать?

Пифолай не ответил, плотно сжал губы и исподлобья с ненавистью глядел на Антипатра. А тот продолжил, с каждым словом все возвышая голос:

— Если бы вы не поддерживали Аристовула, то он не решился бы на мятеж, не посмел бы объявить себя царем — и римляне не пришли бы к нам. Так кто же больше печется об Иудее — ты, называющий жену самозванца царицей, или я, преданно служащий законному наследнику?!

Он закончил и, почтительно склонившись перед первосвященником, произнес:

— Дозволь переговорить с тобой с глазу на глаз.

Гиркан, словно его толкнули, быстро поднял голову,

недоуменно посмотрел на Антипатра и, только теперь поняв, что тот хочет от него, мягко махнул рукой в сторону стоявших чуть поодаль иудейских полководцев:

— Идите, идите, я устал.

Малих поклонился первосвященнику достаточно низко, а Пифолай только кивнул.

Когда они вышли, Антипатр спросил Гиркана:

— Ты доверяешь мне?

Тот удивленно посмотрел на него, широко раскрыв слезящиеся глаза:

— Доверяю? Конечно. Но почему ты спрашиваешь?

— Потому что я люблю тебя, — ответил Антипатр и, посмотрев на дверь палатки, добавил: — Позволь мне удалиться.

Антипатр ушел, а Гиркан, оставшись один, долго сидел неподвижно, глядя себе под ноги и придерживая руками голову. Он доверял Антипатру, но боялся его, порой смертельно. Время от времени ему снилось, что Антипатр ночью входит в его палатку — крадучись, с длинным кривым кинжалом в руке. Он просыпался в страхе, и невольно рука его тянулась к горлу.

Пифолаю он не доверял. Пифолай был человеком его брата Аристовула, и все знали об этом. Малих не был человеком Аристовула, но Гиркан никогда не мог понять его: что он думает, кого любит, кого ненавидит, кому предан, кого может предать. Нет, он не доверял ни тому, ни другому, но при этом никогда не видел их во сне, крадучись входящих в его палатку с кинжалами в руках.

…Время тянулось медленно, порой Ироду казалось, что оно остановилось. Он уже не различал, где день, а где ночь. Присутствие на непрерывных пирах Марка Антония и нравилось Ироду, и томило его. Если бы не взгляд отца, который ощущал на себе постоянно, то и он сумел бы почувствовать хоть частицу того удовольствия, к которому стремился сам и которое находил в общении с девицами и вином веселый римский трибун. Но взгляд отца был строг и неумолим, а запах, исходящий от девиц, манил и тревожил, и Ироду приходилось сдерживать свою страсть, притворяться, а ночами мучиться от видений и безжалостного зова плоти.

Неизвестно, чем бы все это закончилось для Ирода (минутами ему казалось, что его плоть не выдержит напряжения, лопнет и разорвется на части), если бы вдруг не прискакал гонец от прокуратора Сирии Авла Габиния. Гонец привез приказ Марку Антонию быстрым маршем вести легионы римлян и иудейское войско к крепости Александрион, возле которой скопилось множество мятежников во главе с Александром. Габиний приказывал рассеять мятежников и захватить их вождя.

Вот тут-то Марк Антоний и предстал перед Иродом и Антипатром (да и перед всеми остальными, не знающими его) в другом качестве — стойким воином и решительным полководцем. Он будто в единый миг сбросил с себя усталость от многодневных пиров и забав с блудницами. Бодрый, решительный, полный энергии, отдающий приказы направо и налево, он уже через несколько часов построил свои легионы и быстрым маршем повел их к Александриону, приказав Антипатру как можно быстрее следовать за ним. Антипатр не ощущал той свежести, что всем своим видом и действиями выказывал римский трибун. За исключением его идумейских отрядов, основное войско, состоявшее больше чем наполовину из новобранцев — еще плохо обученных, не вполне понимающих, что такое воинская дисциплина, поднялось и построилось значительно медленнее римлян и за день отстало от них едва ли не на целый переход. К тому же полководцы, не говоря уже о солдатах, не понимали, куда и зачем их ведут, и не имели большого желания сражаться против своих. Блудницы были отправлены в Иерусалим, а Юдифь ехала в своей повозке в центре войска, сразу за повозкой первосвященника.

Антипатр наказал своим телохранителям, чтобы никто не смел подходить к ней и заговаривать. Прежде всего это касалось Пифолая и Малиха.

Войско тянулось медленно, при таком движении до Александриона оставалось не меньше двух дней пути. В какой-то момент Антипатр решил было взять своих идумейцев и попытаться догнать римлян, но было опасно оставлять в тылу столь ненадежное войско, тем более под командованием враждебно настроенных к нему командиров. Но, с другой стороны, он боялся навлечь на себя гнев Авла Габиния, который мог усмотреть в его опоздании злой умысел.

В конце концов он решился послать вперед Ирода с полутора тысячами конных, полностью составленных из идумейцев и самарян. Он велел сыну двигаться как можно быстрее, но при этом беречь коней, потому что может случиться, что придется вступить в сражение с ходу, и кони не должны быть слишком утомленными.

Ирод исполнил приказание отца наилучшим образом: его отряд скакал быстро, но при этом трижды останавливался, в течение трех часов давая коням передохнуть. И все-таки отряд достиг Александриона, когда сражение на равнине, у подошвы горы, на которой возвышалась крепость, было уже в самом разгаре.

Сюда во множестве стекались иудеи едва ли не со всех концов государства — одни бежали от притеснения римлян, другие из любви к Александру, которого они, как и его отца Аристовула, почитали своим вождем, героем, борцом за свободу родины, третьи — потому что любили воевать и надеялись на богатую добычу. Александр, разбитый Антипатром и Марком Антонием, бежал сюда в надежде укрыться в неприступной крепости и был удивлен, увидев такое скопление солдат, громко приветствующих его и требующих вести их на Иерусалим. О таком походе сейчас не могло быть и речи, тем более что многочисленное скопление солдат — их оказалось не меньше сорока тысяч — еще нельзя было назвать войском. Следовало составить из них легионы, поставить над ними толковых начальников, обучить строю и маневру. Все это требовало времени — не одной недели и даже не одного месяца, — а Александру вряд ли было отпущено даже несколько дней. К тому же он сам не имел полководческого опыта, а одной его смелости и отваги при командовании столь огромным войском было явно недостаточно.

В первый момент Александр даже огорчился, увидев эту огромную толпу приветствовавших его воинов — продолжать открытую войну не входило в его планы. Но самому скрыться в крепости и просить солдат разойтись он тоже не мог. Так что выбора у него не оказалось, он принял командование и в короткой энергичной речи попытался ободрить своих сторонников. Но это было единственным действием, которое он успел предпринять: уже на следующее утро с севера к равнине подошли три легиона римлян во главе с самим прокуратором Сирии Авлом Габинием. Тот отправил к Александру одного из своих трибунов с требованием распустить это новое войско, при этом обещая простить мятежников. Прежде чем дать ответ Габинию, Александр обратился к солдатам, сказав, что возможное сражение непременно будет проиграно иудеями и это навлечет на страну еще большие, чем прежде, бедствия, что час освобождения еще не настал. Он призвал их быть рассудительными и запастись терпением, это сейчас важнее для страны, чем смелость и отвага. Александр закончил свою речь тем, что пересказал твердое обещание Авла Габиния не преследовать восставших и полностью простить их.

Последнее обстоятельство более всего раздражило толпу. Всю речь Александра они выслушали спокойно, но когда тот упомянул о прощении сирийского прокуратора, послышался недовольный ропот, потом раздались гневные крики, солдаты выхватили мечи и, потрясая ими, стали требовать от своего вождя тотчас же атаковать римлян. Все попытки Александра урезонить толпу тонули в этом оглушительном шуме. Он уже и сам опасался сделаться в глазах воинственно настроенных людей предателем или трусом и потому был вынужден передать пришедшему на переговоры трибуну свое неприятие предложений сирийского прокуратора.

Авл Габиний был разгневан, но, как опытный и осторожный полководец, не отдал приказа тут же атаковать мятежников, а, напротив, велел своим солдатам еще лучше укрепить лагерь на случай внезапной атаки иудеев. Как ни сильны были его легионы, состоявшие в основном- из ветеранов Помпея Магна, прошедшие и завоевавшие с ним едва ли не полмира, но их было втрое меньше собравшихся на равнине иудеев. Габиний отправил гонца к Марку Антонию с приказом немедленно идти к Александриону. Он был недоволен Антонием, который должен был ожидать его здесь, но почему-то запаздывал. И Габиний, меряя шагами преторскую площадку в центре римского лагеря, с нетерпением поглядывал на восток, откуда должны были подойти легионы Антония.

Между тем в лагере мятежников разгорелись жаркие споры. Одни говорили, что нужно немедленно атаковать римлян, пока они не получили подкрепления, другие считали, что лучше ожидать противника в лагере, тем более что сюда каждый день прибывают все новые и новые воины. Споры были столь жаркими, что иудейский лагерь гудел как встревоженный улей, а Александр сидел в своей палатке, прикрыв ладонями уши и закрыв глаза. Будущее не сулило ничего хорошего — он думал, как бы поступил его отец, Аристовул, если бы оказался на месте сына. Он не знал — как и, время от времени поднимая голову и отрывая ладони от ушей, прислушивался к не утихающему гулу вокруг — порой ему казалось, что он опасается своих сторонников больше, чем римлян.

На второй день после неудавшихся переговоров, уже к вечеру, к Габинию прибыл гонец от Марка Антония. Тот сообщал, что находится всего в трех милях, и спрашивал, что ему делать дальше. Известие о приближении легионов Антония так обрадовало сирийского прокуратора, что он забыл о недовольстве промедлением своего трибуна. Он отослал гонца обратно, велев передать Антонию, чтобы тот, незаметно подойдя к лагерю мятежников, атаковал их на рассвете с восточной стороны, тогда как он, Габиний, атакует их с севера.

Еще засветло, непрерывно высылая вперед разведчиков, Марк Антоний приблизился к лагерю иудеев почти вплотную. Настолько, что, остановив легионы и приказав солдатам соблюдать тишину, прошел вместе с разведчиками вперед всего каких-нибудь три сотни шагов и, спрятавшись в зарослях низкого кустарника, стал рассматривать вражеский лагерь. Он с удовлетворением отметил неопытность иудейских полководцев и неумелость солдат. Во-первых, худшего места для лагеря невозможно было найти — лагерь располагался в низине между двумя холмами. Один из холмов занял Габиний, а другой был предоставлен ему, Марку Антонию. Во-вторых, лагерь иудеев был плохо укреплен — насыпь не более полутора метров высотой, а ров вокруг больше походил на узкую канаву, ничего не стоило его просто перешагнуть. Охрана у тех ворот, что были видны Антонию, составляла не больше десятка солдат.

Уже рассвело, Антоний вернулся к легионам, быстро перестроил их для атаки и не медля повел вперед. Когда когорты Марка Антония показались на вершине холма и с устрашающим криком «барра!», бросились вниз, к лагерю, там все еще спали. Разбуженные мятежники выбегали из палаток, спросонья не понимая, что же такое происходит. Для того чтобы облачиться в латы, времени уже не было — кто с мечом и щитом, а кто и без щита, они бросились на защиту лагеря, толкая друг друга, не вполне понимая, с какой стороны совершено нападение.

Едва лишь солдаты Марка Антония прорвали слабую и несогласованную оборону мятежников — сам он одним из первых взошел на вал, — как с северной стороны лагерь атаковали легионы Авла Габиния. То, что происходило внутри лагеря, не походило на битву, это была настоящая резня. Римляне не щадили раненых и не брали пленных. В какие-нибудь полчаса все было кончено. Те, кто не был убит или ранен, в страхе бежали. Но не все.

Еще в начале атаки римлян Александр, понимая, что его застали врасплох и что дальнейшая оборона лагеря бессмысленна, со своими людьми вышел из лагеря и направился в сторону Александриона. У самой горы, прикрывая дорогу, ведущую к крепости, он выстроил в боевом порядке тех, кто отступил с ним, и тех, кто бежал из лагеря и не потерял рассудок от страха. Набралось до восьми тысяч человек — наиболее стойких и опытных воинов. Конечно, выстоять против тридцати тысяч римлян было невозможно. Александр понимал это, но он не хотел заслужить славу труса, бросившего своих воинов на произвол судьбы. Да и не в одних солдатах было дело — при лагере собралось множество беженцев с севера, из занятых римлянами городов: женщины, дети, старики. Они ночевали не в военном лагере иудеев, а прямо в поле, между лагерем и крепостью. Когда римляне атаковали лагерь, беженцы почему-то, вместо того чтобы уйти под защиту крепостных стен, бросились к лагерю, но, увидев, что там творится, стали метаться по равнине в смятении и страхе. Когда же они заметили выстроившиеся для боя отряды Александра, то ринулись к ним в надежде на защиту. Александр приказал своим воинам расступиться и пропустить беженцев на дорогу, ведущую в крепость. Дорога была узка и камениста, к тому же слишком круто поднималась вверх. Чтобы взойти по ней и укрыться за крепостными воротами, беженцам нужно было не меньше двух часов. Вот эти два часа Александр и решил удерживать подступы к дороге, а уже потом, когда беженцы будут в безопасности, отступить туда с остатками войск. Отступить, если удастся, или пасть под мечами римлян, не запятнав своей чести. С этим он и обратился к солдатам, они ответили ему дружным гулом одобрения.

Когда с лагерем было покончено, Авл Габиний, не без удивления увидев перед собой нового противника, приказал Антонию выстроить свои когорты для атаки и наступать на противника с правого фланга, сам же он собирался атаковать в центре. У Габиния были только эти два направления, потому что с левого фланга отряды Александра прикрывала довольно высокая скалистая гряда.

Первая атака римлян оказалась неудачной. Воины Александра дрались отчаянно и отбили первый натиск. Передние ряды наступавших смешались, и Габиний был вынужден отдать приказ отступить и перестроиться. Сирийский наместник был скорее удивлен стойкостью этой горстки воинов, чем огорчен неудачей. Осознав, что вот так просто, с ходу, ему не смять мятежников, он подготовил повторную атаку более тщательно. Сначала пращники и лучники засыпали иудеев градом камней и тучей стрел, и лишь после этого он подал сигнал к наступлению.

Именно во время этой второй атаки к полю сражения подошел Ирод со своими полутора тысячами всадников. Он увидел лагерь иудеев, заваленный мертвыми телами, и яростно атакующих подножие горы римлян. Искать Габиния или Антония, чтобы получить новый приказ, было и невозможно и бессмысленно — и тот и другой сражались в первых рядах. Оставаться на месте и смотреть на битву со стороны значило бы в лучшем случае вызвать неудовольствие Габиния и упустить свой шанс отличиться. И Ирод решился действовать самостоятельно.

Он тут же оценил обстановку и повел своих всадников к скалистой гряде, прикрывавшей левый фланг отрядов Александра. Тут он приказал им спешиться и лезть на гору, чтобы оказаться в тылу противника. Его идумейцы, уже охваченные горячкой близкого сражения, стали с необыкновенной ловкостью карабкаться по едва ли не отвесной скале, побросав у подножия щиты, панцири и даже шлемы. Ирод тоже полез вверх, забыв о страхе и опасности падения. Когда он наконец, обливаясь потом и исцарапав в кровь руки, взобрался на скалу, уже до двух сотен его воинов швыряли на головы воинов Александра камни и обломки скал.

Иудеи, все еще стойко отражавшие натиск римлян, хотя больше половины их братьев уже лежали мертвыми у них под ногами, не ожидали нападения с тыла. От летящих на голову камней не было спасения — ряды защитников смешались. А Габиний, пораженный не меньше, чем иудеи, неожиданно явившимся войском, приказал своим легионерам чуть отойти назад, чтобы не попасть под град камней. Только несколько римских солдат, замешкавшихся при отходе, получили незначительные ушибы.

Александр, видя смятение и гибель своих солдат, отдал приказ к отступлению. Но отступления не получилось — его воины, потеряв всякое присутствие духа, бросились бежать, толкая друг друга и давя ногами раненых. Бегущая к крепости толпа увлекла Александра за собой.

Когда мятежники побежали, Ирод остановил своих воинов, а римляне, обозленные отчаянным упорством иудеев, бросились их преследовать.

За воротами крепости нашла спасение лишь горстка иудейских воинов, в их числе оказался и Александр. Вся дорога была усеяна трупами, римляне в ярости добивали раненых. Марк Антоний хотел с ходу штурмовать и крепость, но осторожный Габиний приказал отступить к лагерю.

Когда Ирод явился к нему, сирийский наместник спросил:

— Это ты сын доблестного Антипатра? — И, когда Ирод утвердительно кивнул, шагнул к нему, обнял и добавил громким голосом: — Я хотел бы видеть этого юношу царем Иудеи!

Марк Антоний тоже подошел к Ироду и проговорил, широко улыбаясь:

— Ты подоспел вовремя, Ирод, в последнюю минуту, как и я несколько дней назад.

Только во второй половине дня подошел Антипатр с иудейским войском. Ирод бросился к отцу, стал торопливо рассказывать о событиях сегодняшнего утра и о своем участии в сражении. Он хотел услышать похвалу от отца и не скрывал этого. Но Антипатр, обведя равнину, покрытую мертвыми телами, рассеянным взглядом, молча отвернулся.

7. Мать и сын

Авл Габиний, несмотря на то что иудейское войско не поспело к началу сражения, приветливо принял Антипатра, сказал, что много слышал о его смелости и отваге, о его преданности Риму, и в конце, словно поднося чашу с особенно дорогим вином, добавил:

— Помпей Магн говорил мне, что у тебя всегда найдется ключ, чтобы открыть ворота самой неприступной крепости.

Антипатр вежливо поклонился:

— Помпей Магн слишком великодушен, ему и таким его полководцам, как ты, великолепный Авл Габиний, не нужны ключи от крепостей — их открывают одним произнесением ваших славных имен.

Несмотря на восточную высокопарность и явное преувеличение его возможностей и значения, слова Антипатра понравились Габинию, и он милостиво улыбнулся. Но на этом предварительную часть беседы посчитал законченной и с самым серьезным и деловым видом обратился к Антипатру:

— Александр, как и его отец когда-то, заперся в крепости. Говорят, что она неприступна, да я и сам вижу, что взять ее будет очень трудно. Но мне нужно взять ее, а также две другие, Гирканон и Махерон, чтобы навсегда покончить с опорными пунктами мятежников. Что ты думаешь об этом?

— Я скажу тебе то же, славный Авл Габиний, что сказал когда-то Помпею Магну, отвечая на тот же вопрос: ты прав, крепости неприступны, особенно эта, Александрион. Конечно, ты можешь их взять долгой осадой или кровопролитным приступом, но то будет потеря большого количества времени и большого количества жизней твоих солдат. Ты милостиво упомянул о словах Помпея Магна, так вот, не сочти за гордыню и позволь тебе сказать, что я действительно привез с собой ключ от Александриона и двух других крепостей.

— Привез ключ? — переспросил Габиний, не скрывая удивления.

— Да, это так.

— И ты покажешь мне его? Или твои слова нужно понимать в каком-то ином смысле? Учти, я не философ, а воин и люблю, когда смысл сказанного прост и понятен— Проговорив последнюю фразу, Габиний слегка нахмурил лоб. Он принимал витиеватость в похвалах, но не терпел, когда так же говорили о деле.

— Прости, что я не был краток, — быстро сказал Антипатр, — но я в самом деле привез ключ, который откроет ворота Александриона перед сирийским наместником. Я привез с собой мать Александра.

— Мать Александра? — Габиний нахмурился еще больше, тон его был теперь резким и нетерпеливым. — Жену царя Аристовула? Ты взял ее как заложницу? Ты полагаешь, что я, Авл Габиний, прокуратор Сирии, стану заниматься таким бесчестным делом — угрожать смертью женщине, чтобы заставить сына сдаться? Здесь, на Востоке, вы допускаете любые средства, чтобы достичь желаемого, но ты забываешь, что я римлянин.

— О нет, ты меня не понял. — Антипатр отрицательно покачал головой. — Эта женщина не заложница, и я никогда не посмел бы…

— Да говори же! — нетерпеливо перебил Габиний.

— Эта женщина хочет того же, чего хочешь ты, — покончить с мятежами и войнами на этой земле. Она готова уговорить сына сдаться, и она сделает это, я хорошо знаю ее. Юдифь ничего нельзя заставить сделать насильно, но если она чего-то захочет сама, она добьется этого непременно.

Выслушав его речь, Габиний усмехнулся:

— Ты говоришь о ней так, будто она не жена твоего врага, но твоя собственная.

Антипатр ответил уверенно и твердо:

— Я лишь отдаю должное ее качествам и твердости ее характера. Если бы такая женщина, как она, была моей женой, я имел бы в этой жизни много больше, чем имею сейчас. Если она уверена в чем-то, то даже угроза смерти ее детей не заставит…

— Хорошо, хорошо, — перебил Габиний: страстность, с какою Антипатр проговорил последнее, убедила его, — приведи ее ко мне.

— Она уже здесь, — И, не дожидаясь разрешения сирийского наместника, Антипатр подошел к выходу из палатки и, отодвинув полог рукой, коротко сказал: — Войди.

В палатку вошла Юдифь, прямая, строгая. Не глядя на Антипатра, она направилась к Габинию и, остановившись в двух шагах от него, проговорила с достоинством:

— Приветствую тебя, Авл Габиний!

Габиний, привыкший к высокопарным и почтительным приветствиям местных царьков и сановников, несколько растерялся от такой смелости и не вполне внятно ответил:

— Привет и тебе, достойная Юдифь!

— Я слышала, ты хочешь закончить эту войну, — сказала она так, будто не она, а Габиний пришел к ней просителем. — Я тоже хочу ее окончания и готова помочь тебе.

— Вот как! — выговорил Габиний, уже вполне оправившись от смущения и приняв надменный вид, заложил руки за спину и выставил правую ногу, — И что же ты можешь сделать?

— Я пришла сказать, что можешь сделать ты, — с прежним достоинством, не замечая перемены в лице и осанке сирийского наместника, ответила Юдифь, — Я ненавижу римлян, они принесли мне и моему народу неисчислимые страдания, но я не хочу, чтобы мой народ погиб. Утром я войду в крепость и выведу к тебе моего сына. Но ты должен обещать мне…

— Я ничего тебе еще не должен, — вставил Габиний и мельком взглянул на Антипатра (тот стоял в углу палатки, низко опустив голову и сложив руки на животе).

— Ты должен обещать мне, — чуть возвысив голос, повторила Юдифь, — что не отправишь моего сына пленником в Рим и сроешь крепостные стены Александриона, Махерона и Гирканона, дабы никто из отважных безумцев более не пытался поднимать бессмысленные мятежи. Если ты обещаешь мне это, завтра я войду в крепость и выведу к тебе сына, если нет — делай как знаешь.

Не одна только смелость этой женщины поразила Габиния, но и ее последнее условие — срыть стены мощных иудейских крепостей. Он мог ожидать чего угодно, но только не этого. Глядя в лицо Юдифи, полное достоинства и какой-то особенной величавости, Габиний подумал: «Любовь к своему народу крепка, когда она подкрепляется мудростью». И, уже не борясь с собой, легко отбросив надменность, он сказал ей, почтительно поклонившись:

— Я исполню все, о чем ты просишь. И позволь мне добавить, что я восхищен тобой.

Юдифь постояла несколько мгновений, потом, так ничего и не ответив, повернулась и вышла из палатки. Габиний долго смотрел ей вслед, отошел к креслу, сел, вытянул ноги и только тогда повернулся к Антипатру.

— Ты прав, — сказал он то ли удовлетворенно, то ли грустно улыбаясь, — ключ, что ты привез мне, откроет любые двери, и я хотел бы всегда иметь его при себе.

Утром, едва рассвело, Юдифь направилась к крепости. Ирод неотрывно смотрел, как она медленно поднимается по извилистой дороге — фигурка ее, отдаляясь, становилась все меньше и меньше, пока совсем не исчезла из виду.

Ирод спросил стоявшего рядом отца:

— А если она не вернется?

Антипатр обернулся к сыну, снисходительно усмехнулся:

— Она вернется.

Юдифь вернулась к полудню, вместе с ней пришел Александр. Габиний тотчас же велел привести его к себе. Антипатр сам ввел Александра. Тот выглядел подавленным, стоял, низко опустив голову перед сирийским наместником, время от времени тяжело вздыхал.

Некоторое время Габиний рассматривал его, потом спросил строго:

— Что ты можешь сказать в свое оправдание? Говори.

Александр вздохнул, украдкой, исподлобья взглянул

на прокуратора; голос его, когда он заговорил, звучал глухо и виновато:

— Я прошу простить, доблестный Авл Габиний, мои заблуждения. Выступая против Рима, я не сознавал, что делаю. Обещаю впредь не участвовать в мятежах и отдаюсь тебе на милость.

Габиний с очевидным презрением смотрел на Александра, а когда тот удалился, сказал Антипатру с грустью:

— Вы странный народ, вами должны править женщины, они значительно мужественнее мужчин.

В тот же день ворота Александриона открылись перед римлянами. Александр написал приказ командирам гарнизонов двух других крепостей, и два дня спустя сдались и они.

Оставив в каждой крепости по две когорты своих легионеров и велев им надзирать за работами по разрушению крепостных стен, Габиний направился в Иерусалим. Перед выступлением он в присутствии Марка Антония беседовал с Гирканом и Антипатром.

— Я уважаю твое право на престол, — сказал он первосвященнику, — и помню о тех услугах, что ты оказал Риму и Помпею Магну при взятии Иерусалима. Но должен тебе сказать: я недоволен твоим правлением — мятежи и восстания следуют друг за другом непрерывно. Народ можно держать в повиновении только тогда, когда сила подтверждается любовью людей или хотя бы довернем к своему правителю. Вы — ты и твой брат Аристовул — своим кровавым соперничеством достигли лишь одного: народ не принимает вас. Я хотел бы, чтобы ты остался у власти, но я не могу держать в Иудее такое количество солдат, чтобы пресекать всякое недовольство. И я принял решение изменить форму правления. Люди тебе не доверяют — пусть же они выберут тех, кому доверяют. Я разделю Иудею на пять округов с общественным управлением в каждом. Иерусалим больше не будет столицей страны, а лишь главным городом своего округа. Тебя же я утверждаю первосвященником Иерусалимского храма: после стольких лет кровавых распрей тебе следует больше думать о нуждах вашего Бога. Полагаю, что он недоволен вами.

Гиркан затравленно смотрел на сирийского наместника, а когда тот закончил и спросил, согласен ли первосвященник с его решением, дрожащим голосом, но с преданным выражением лица ответил, что более мудрого решения всех проблем не могло бы прийти в голову ни одному из смертных.

Далее, обратившись к Антипатру, Габиний, отметив его доблесть и преданность Риму, сказал, что распускает иудейское войско, но разрешает ему набрать отряды из своих соплеменников. Посмотрев сначала на Марка Антония, потом на Гиркана, Габиний поднял правую руку и торжественно провозгласил:

— Я велю объявить везде, что отныне Антипатр будет именоваться Преданным Другом Рима!

Антипатр поблагодарил за оказанную ему наместником честь и в свою очередь несколько раз назвал Авла Габиния великим полководцем и мудрым правителем.

С этим Габиний отправился в Иерусалим. По дороге он несколько раз призывал к себе Ирода и подолгу разговаривал с ним. Молодой человек явно нравился сирийскому наместнику.

Александр ехал в свите Габиния — молчаливый, угрюмый. Время от времени он бросал взгляд на Ирода, оживленно беседовавшего с сирийским наместником, и тогда губы его складывались в презрительную улыбку, а глаза горели бессильным гневом.

Юдифь ехала в своей повозке с занавешенными окнами и покидала ее лишь во время привалов, с наступлением темноты. Когда Габиний в один из дней пригласил ее в свою палатку на ужин, она отказалась, сказавшись больной.

Жители Иерусалима встретили сирийского наместника в сопровождении четырех легионов с угрюмой настороженностью. Но когда он выступил перед ними на площади перед царским дворцом и объявил о перемене государственного правления, враждебно настроенная толпа вдруг разразилась приветственными криками. Все устали от бесконечной войны, вызванной притязаниями на престол обоих братьев. Народ радостно принял освобождение от единовластия, которое уступало место общественному управлению.

Когда Габиний, закончив речь, вернулся во дворец в сопровождении Марка Антония, то, поднимаясь по лестнице и держа трибуна под руку, сказал с усмешкой, кивнув в сторону площади, где все еще радостно шумела толпа:

— Они еще будут кричать от страха, когда какой-нибудь дерзкий честолюбец, подобный этому Ироду, взобравшемуся на отвесную скалу в битве при Александрионе и решившему исход сражения, взойдет на самую высокую точку Иерусалимского храма и занесет над ними камень.

8. Конец Помпея

Помпей сидел на носу качающейся на волнах триеры[24] и смотрел вдаль, кутаясь в шерстяной плащ. Едва рассвело, ветер был студеным, Помпей замерз, все никак не мог согреться, но в каюту не уходил. Он не спал всю ночь, напрасно проворочавшись с боку на бок и пытаясь думать о приятном, — сон покинул его, а ничего приятного он не мог возбудить в своем воображении.

Вчерашний день был днем его рождения, Помпею исполнилось пятьдесят девять лет. Такого скорбного праздника еще никогда не было в его жизни. Последние тридцать лет этот день становился праздником для всего Рима. Где бы он ни находился сам — в Парфии, в Армении, в Африке или Испании, — в Риме происходили факельные шествия, бои гладиаторов и раздача хлеба беднякам. Кто еще совершил для Рима столько, сколько совершил он, Гней Помпей? Весь мир называл его Помпеем Магном — Великим. Но теперь он думал, что все это: слава, почести, власть, любовь народа — осталось в прошлом и уже никогда не возвратится. Лучше было бы ему вообще не родиться, чем заканчивать жизнь жалким изгнанником, незнающим, где обрести пристанище.

Теперь, сидя на носу этой жалкой триеры, кутаясь в шерстяной плащ и не в силах согреться, Помпей все пытался понять, что же с ним такое случилось. Пытался, но не мог, не понимал. Как и всякий человек, он любил славу и власть, но никогда не стремился добыть их силой или хитростью: не он искал славу и власть, но слава и власть сами находили его. Он имел то, что имели немногие — любовь народа. Он не купил такую любовь, но заслужил ее своими великими свершениями, при этом в обычной жизни остался неприхотливым и строгим: не роскошествовал, не чванился, не злоупотреблял вином, не бегал за женщинами. Во всем — и в своих воинских подвигах, и в простоте своей жизни — он был примером для юношества, подобно легендарным греческим героям, Ахиллу или Гераклу. Честно заслуженная любовь народа вознесла его на вершину славы, и ему казалось, что так будет всегда.

Завоевав для народа все, что можно было завоевать, он вернулся в Рим с естественным желанием отдохнуть от военных трудов. Но разве его оставили в покое! Сенаторы, консулы бросились к нему, как голодные к жирному пирогу, и каждый старался урвать кусок побольше. Всякий лез ему в друзья, а потом клялся перед народом его именем. Почему же тогда он не уединился и не стал жить как частное лицо — в мирном покое и прочной славе? Люди не позволили ему этого, а он не сумел настоять на своем, поддался лести, лицемерным восхвалениям. Они говорили ему, что он не только слава Рима, но и совесть Рима, что он должен защитить попираемую свободу, не позволить рвущимся к власти попирать древние законы.

Он сказал: «Да!» — и ввязался в политическую борьбу, ничего в ней не понимая, не отличая правых от виноватых и больше доверяя лукавым и хитроумным речам, чем очевидно видимым деяниям. Он слишком поздно осознал, что коварству, лести и подлости — этим необходимым и неотъемлемым качествам любого политика — нужно обучаться с молодости, так же как и военному делу, с упорством и терпением. Он опоздал с этим и в сенате был похож на новобранца, неожиданно брошенного в самое пекло боя. Он говорил невпопад, защищал не тех, кого нужно, окружил себя льстецами и негодяями и вдруг словно в одну минуту осознал: он потерял самое ценное, что имел, — любовь народа. Из славного полководца, из Помпея Магна, он превратился в заурядного консула и не понимал, что ему делать с врученной ему властью.

В это самое время растерянности и сомнений и появился Цезарь. Он был и раньше, и Помпей всегда относился к нему с уважением — умный, доброжелательный человек, умелый полководец. Правда, к уважению, что он испытывал к Цезарю, примешивалась значительная доля снисходительности. Но как же без нее, когда Цезарь мнил себя великим военным стратегом, раздувая славу своих побед над жалкими племенами эбуронов или гельветов, будто это были несметные полчища могущественного Митридата или железные отряды хитроумного Сертория[25].

Цезарь явился в тот момент, когда вражда Помпея с Крассом (этим мешком, набитым деньгами, думающим, что в жизни все можно купить, даже воинскую славу, но позорно воевавшим против презренных гладиаторов Спартака) достигла наивысшего предела. Цезарь сделал то, что впоследствии погубило Помпея: он не стал ни на сторону Красса, ни на сторону Помпея, но неожиданно взялся примирить их и добился желаемого. Лишившись врага и приобретя (как он наивно полагал) друга, Помпей со всей искренностью своего чувствительного сердца в буквальном смысле бросился в объятия коварного Юлия.

Отношения между ними казались столь доверительными, а дружба столь крепкой, что они скрепили ее браком Помпея с дочерью Цезаря Юлией.

…Прервав свои горестные воспоминания, Помпей, прищурившись, посмотрел на солнце — оно показалось ему сегодня особенно ярким. Ветер стих, стало теплее, и он одним движением плеч сбросил свой шерстяной плащ, в который кутался все утро. Он встал, разминая ноги, приставив ладонь ко лбу, долго смотрел вдаль. Полоска берега у Александрии вот-вот должна была показаться на горизонте: он желал увидеть ее, но и боялся увидеть. Корнелия еще спала. Накануне триера попала в шторм — огромные волны бросали корабль из стороны в сторону, палубу заливала вода, дерево опасно трещало. Корнелия плохо переносила даже небольшую качку, а здесь, устрашенная буйством стихии, обняла колени мужа и уткнулась в них лицом, дрожа всем телом. Он ободрял ее как умел — шептал ласковые слова, нежно гладил затылок, а сам неотступно думал об одном и том же: если триера все же пойдет ко дну, это будет самый лучший, самый достойный выход из того позорного положения, в которое он попал. Он любил Корнелию и жалел ее, но какое будущее могло ее ожидать с ним — унижение бегства и тяготы скитаний? А после его гибели — его смерть, он чувствовал это, была близка и жалкое существование и томительное приближение старости…

Помпей желал смерти в морской пучине, но боги рассудили иначе — буря утихла так же внезапно, как и началась. Что ж, если боги желают продолжения его страданий, он покорится судьбе.

Корнелия спала, утомленная пережитым, а Помпей стоял на палубе, упершись руками в поручни, и щурился от ослепительного отсвета павших на воду лучей уже высокого солнца. Он хотел думать о Корнелии, но сознание помимо его желания возвращало мысли к Юлии.

Это был брак по расчету, хотя впоследствии и оказался браком по любви. Но ложь расчета в конце концов привела к трагедии. А ведь он повторил ту же самую ошибку, что сделал когда-то, еще много лет назад, в молодости, когда Сулла почти заставил его жениться на своей падчерице Эмилии. И если тогда он был еще малоизвестен, едва только проявил себя на военном поприще, к тому же был молод и наивен, то теперь, обладая и славой и властью, должен был идти своей дорогой, своим путем, а не путем, указанным Цезарем. Как оказалось, путь этот привел его к пропасти. Он женился на Эмилии, которая уже была замужем и беременна, потому что нельзя было идти против желания Суллы, страшно было навлечь на себя его гнев. Но чего он боялся, вступая в брак с Юлией? Неужели Цезаря, того, к кому относился с большой долей снисходительности и считал своим младшим другом?

Да, он боялся Цезаря еще тогда, еще до Фарсала и позорного бегства. Он никогда не признался бы в этом никому, даже самому себе, но он чувствовал в Цезаре что-то такое, чему не мог противостоять.

Когда он женился на Юлии, она не была замужем и не была беременна, как Эмилия, но была помолвлена с Ципионом и собиралась выйти замуж через несколько дней. Ципион не был столь могущественным, чтобы принести Помпею сколько-нибудь ощутимый вред, но правота и оскорбленная честь делали его гнев опасным. И он, Помпей Магн, сам пошел в его дом и, терпеливо выслушав гневные обвинения Ципиона, чтобы смягчить его, обещал ему в жены собственную дочь, хотя она тоже, как и Юлия, уже была обручена.

Ему тогда казалось, что своим бесчестьем он сможет купить покой. И первые годы как будто показали верность его расчета. Они с Цезарем где силой, где хитростью очистили форум от своих противников и жестко утвердились у власти. На следующий год они провели в консулы каждый своего человека: Цезарь — Пизона, отца своей жены Кальпурнии, а Помпей — Авла Габиния, одного из самых преданных своих соратников.

Устроив это, Помпей решил, что больше беспокоиться нечего, и всецело отдался радостям брака. Те остатки прежней энергии, которые у него еще были, он быстро растратил, ухаживая за молодой женой. Почти все свое время он теперь проводил с Юлией в своих загородных имениях, не только не заботясь о том, что происходило на форуме, но и вообще не желая слышать ни о какой политике. Он думал, что совершил с Цезарем выгодный для себя обмен — отдал ему свое влияние и имя, а взамен получил беззаботную жизнь и жену в придачу.

Казалось, так будет всегда, но скоро его тихому счастью пришел конец.

Цезарь вел войну в Галлии, а противники Помпея подняли головы. Помпей передал войска и управление провинциями своим доверенным легатам, сам же проводил время в своих поместьях, живя то в одном, то в другом, не решаясь оставить жену то ли из любви к ней, то ли из-за ее привязанности к нему, а в это время его враги изгоняли из Рима его друзей, кричали на каждом углу, что Помпей не думает о республике, что он уже никуда не годен, продал себя Цезарю и ведет его к диктатуре. Дело доходило до прямых насмешек и издевательств — уже не над его качествами воина и политика, но над его годами, мнимой немощью, внешностью. Более того, раздавались угрозы силой расправиться с Помпеем.

Ему пришлось вернуться в Рим. Он ехал с неохотой, потому что Юлия была беременна и утомительная дорога могла повредить ее здоровью.

Несчастье случилось в день выборов эдилов, когда Помпей впервые после долгого перерыва появился на людях. Когда он взошел на форум, желая обратиться к народу с речью, раздались недовольные крики, обвинения в его адрес. Друзья Помпея пытались его увести, но он был непреклонен. Дело закончилось рукопашной схваткой. Сам он остался невредим, но много людей около него было убито и ранено, так что ему пришлось переменить запачканную кровью одежду.

Когда его слуга, вольноотпущенник Филипп, принес домой окровавленную тогу Помпея, Юлия, подумав, что муж убит, упала, лишившись чувств. Вскоре она пришла в сознание, но от испуга и волнения с ней случилась горячка и начались преждевременные роды. Послали за Помпеем. Когда он пришел, Юлия была в бреду и никого не узнавала. К вечеру она умерла в страшных мучениях. Ребенка тоже не удалось спасти, он умер всего несколько дней спустя.

Со смертью Юлии распался союз Помпея и Цезаря. Впрочем, он скорее скрывал, чем сдерживал их взаимную неприязнь и желание первенствовать в Риме. Помпей тяжело переживал смерть жены и гибель ребенка, и это горе неожиданно возбудило в нем ненависть к Цезарю, которого он считал виновником всего, что с ним произошло. Ненависть вернула энергию, и вскоре Помпей выступил в Народном собрании, обвиняя своего противника в стремлении захватить власть.

Он говорил спокойно и уверенно и, обведя величественным взглядом собравшихся, закончил речь такими словами:

— Всем известно, что любую почетную должность мне давали скорее, чем я того ожидал, и я отказывался от этой должности раньше, чем ожидали другие. Вспомните, граждане, случалось ли хоть раз, чтобы я не распустил свои войска после похода?

Его речь произвела на сограждан сильное впечатление: даже те, кто еще недавно хулили его и издевались над ним, встретили его слова криками одобрения. Помпею казалось, что любовь народа вернулась к нему во всей своей полноте. Но он ошибался — уже через несколько дней после этого выступления в городе начались смуты: одни требовали назначить Помпея диктатором[26] и таким образом спасти республику, другие кричали, что Помпей сам стремится к диктатуре и что в его лице римляне скоро увидят нового Суллу, только еще более жестокого. В эти же дни пришло известие о гибели Красса в войне с парфянами, и гражданская война стала казаться неизбежной. Сенат, опасаясь, с одной стороны, новых смут, а с другой — что Помпей и в самом деле может сделаться новым Суллой, единогласно избрал его консулом. Сенаторы посчитали, что любая власть лучше безвластия и что лучше Помпея никто не сумеет управлять государством при таком беспорядке.

Чувствуя себя полноправным властителем Рима, Помпей опять успокоился — Цезарь находился далеко, да и мощь его была не столь угрожающей, какой могли представить ее себе трусливые сенаторы. В подтверждение такого его мнения из Галлии прибыл трибун Помпея Аппий с легионами, которые Помпей когда-то дал взаймы Цезарю. Аппий сообщил, что подвиги Цезаря не столь велики, как он сам хочет их представить. Еще он сказал то, что Помпей более всего хотел слышать: Помпей, говорил он, не имеет представления о собственном могуществе, если собирается сокрушить Цезаря силой оружия. Нет, он может побить Цезаря с помощью его же собственного войска, достаточно Помпею лишь появиться перед солдатами Цезаря.

Не один Аппий говорил Помпею такое, и постепенно вера в свое могущество дошла у него до полного пренебрежения к силам соперника. Теперь, когда ему говорили, что в Риме нет войска, способного противостоять легионам Цезаря, он отвечал с веселой улыбкой:

— Стоит мне только топнуть ногой в любом месте республики, как тотчас же из-под земли появится войско — и пешее и конное.

Государственные дела утомляли Помпея, он снова стал тосковать о семейной жизни. И, как еще недавно, он снова стал отдаляться от общественной жизни, переложив исполнение дел на своих друзей и легатов. Не выждав положенного срока траура после смерти Юлии, он женился. Корнелии было двадцать два года, она была вдовой погибшего в войне с парфянами Публия, сына Марка Красса. У этой молодой женщины кроме юности и красоты было много и других достоинств. Она получила прекрасное образование, знала музыку и геометрию, любила слушать рассуждения философов. При этом была не заносчива и не спесива и, кажется, в самом деле полюбила Помпея.

В то время он был на вершине счастья: Рим снова лежал у его ног, признавший его величие и заслуги, а молодая красавица лежала в его объятиях и смотрела на него восхищенно. Далекие угрозы Цезаря уже не беспокоили Помпея, он был уверен, что заносчивый Юлий со временем сам придет и склонится перед ним. Впрочем, об этом ему и вообще не хотелось думать — казалось, что он наконец-то достиг желаемого и наконец-то может хоть немного пожить как частное лицо.

Но он ошибался (уже в который раз!): его брак вызвал глухой ропот в Риме, и ропот вскоре перешел в открытое недовольство. Во-первых, никому не нравилась разница в возрасте, ведь по годам Корнелии скорее подходило быть женой сына Помпея. Во-вторых, большинство полагали, что Помпей пренебрегает интересами государства. Говорили, что в дни беспорядков и всеобщего смятения люди избрали его своим врачом, всецело доверились ему одному, а он в это время увенчивает себя венками и справляет свадебное торжество.

Некоторое время он не обращал на все это внимания, всецело занятый Корнелией, но недовольство им стало открытым, и в Риме снова вспыхнули беспорядки. Тогда Помпей, дабы показать свою силу и решимость привести республику к спокойствию и порядку, вернулся в город. Он издал законы, на основании которых были возбуждены судебные преследования, и начал процессы о подкупе и лихоимстве чиновников среднего и высшего ранга. Он сам председательствовал в судах и вел дела со строгим беспристрастием, не принимая во внимание ни громкого имени, ни связей, ни прежних заслуг, ни богатства привлеченных к ответственности. За короткий срок он добился главного — народ снова был на его стороне. Когда после заседаний он возвращался домой, его провожала толпа, кричавшая: «Слава Помпею Магну, честнейшему из честных!»

Но такое положение дел продолжалось недолго, до того самого дня, пока в один из таких процессов о взятках и злоупотреблениях не оказался замешанным его тесть, отец Корнелии, Метелл Сципион. Тут беспристрастность столкнулась с любовью к жене, и любовь победила. Корнелия не просила его за отца, но смотрела на мужа с такой грустью и с такой любовью, что у Помпея просто не оставалось выбора.

Кажется, любой другой в таком деле действовал бы хитро и осторожно, но только не Помпей — в делах государственной службы он вел себя так же, как и на поле сражения, считая судей своими легионерами. Ему надо было бы договориться с каждым, и не самому, а через посредников, но он просто пригласил к себе всех триста шестьдесят судей и попросил их помочь тестю.

Дело Метелла Сципиона даже не дошло до суда: обвинитель просто отказался от иска, увидев, что судьи почтительно провожают Сципиона с форума. Так что затруднение решилось очень просто: Сципион был счастлив и горячо благодарил зятя, Корнелия смотрела на мужа влюбленными глазами. Зато народ посчитал себя обманутым и стал смотреть на Помпея совсем по-другому: толпы почитателей больше не провожали консула домой — и он вынужден был воспользоваться вооруженной охраной. Но вместо того чтобы снова сделать решительный шаг для завоевания благорасположения народа, Помпей не нашел ничего лучшего, как на последние пять месяцев своего пребывания в должности консула назначить своим сотоварищем тестя, Метелла Сципиона. Говорили, что он сделал это в угоду жене. Но как бы там ни было, власть его и влияние в народе с тех пор бесповоротно пошли на убыль.

…Стоявший на корме матрос крикнул, что видит землю, но как ни вглядывался Помпей, он ничего не увидел — позолоченная солнечными лучами морская рябь мешала взгляду. Он опустил голову, с горечью подумав о том, что уже не может видеть того, что видят другие. Он всегда был слеп, лишь на войне оставаясь зрячим. Он был только воином, только полководцем, только императором. Впрочем, императором его никто давно не называл — и это тоже осталось в прошлом.

Подошел капитан триеры, сказал, что часа через два, если ветер не изменится, они войдут в гавань Александрии. Помпей обернулся, снизу вверх посмотрел на капитана и грустно проговорил:

— Ветер не изменится.

В глазах капитана мелькнуло удивление, но, ничего не добавив к странному утверждению Помпея, он отошел. А Помпей, повторив про себя: «Ветер не изменится», горько вздохнул. И правда, он не верил, что судьба может улыбнуться ему. Нет, не может — он был слишком слеп, слишком много сделал ошибок и, главное, слишком уверовал в свою власть и славу. Судьба любит дерзких, но не любит самонадеянных. А он был самонадеян: сначала от слепоты, потом от неуверенности. Он втайне боялся Цезаря, знал, что тот хитрее и изобретательнее его, что при прямом столкновении он, Помпей Магн, проиграет. И ему ничего не оставалось, как только ждать, что Цезарь все-таки не решится пойти на Рим, что в конце концов захочет договориться с Помпеем и сенатом.

Но Цезарь решился и, перейдя со своими легионами Альпы, двинулся на Рим. Сенаторы были в страхе, требовали от Помпея решительных действий, его тесть, консул Метелл Сципион, высокопарно заявил:

— Только ты один можешь спасти республику и римский народ. Нет в нашей республике солдата, который бы осмелился поднять меч против тебя! Народ верит в тебя, любит тебя!..

Все это были одни только слова, хотя сенаторы вяло поддержали заявление Сципиона. Но никто уже не верил ни тестю Помпея, ни ему самому.

Цезарь приближался, у Помпея было слишком мало войск (да и те, что были, не казались надежными), и ничего не оставалось, как только бежать. И Помпей бежал. Первый раз в жизни и, как оказалось, последний — бег этот уже не останавливался, все продолжался и продолжался, приближая Помпея к концу.

Конечно, он попытался представить свой побег маневром, но вряд ли кто-нибудь серьезно верил в это. Однако он издал указ, в котором объявил, что в городе начался мятеж, а потому велел всем сенаторам следовать за собой, предупредив, что будет считать всякого, кто останется, другом Цезаря. И сенаторы бежали в страхе, даже не совершив полагающегося по обычаю перед началом войны жертвоприношения.

Помпей отступил в Брундизий, самый крупный порт в Италии. Там он приготовил достаточное количество кораблей, чтобы отправить сенаторов в Диррахий. Своего тестя, Метелла Сципиона, он послал наместником в Сирию с приказом набрать там войска для борьбы с Цезарем, но с тайной надеждой в случае чего укрыться в Азии. Корнелия под охраной нескольких кораблей отплыла в Митилену, небольшой приморский город на острове Лесбос.

Уже в Брундизии он узнал, что Цезарь вступил в Рим. Помпей стал лихорадочно укреплять Брундизий. Лихорадочно, потому что и сам не верил, что станет защищать город в случае приближения Цезаря. Он приказал укрепить ворота и стены, вырыть на всех улицах рвы и ямы с кольями внутри. Но лишь только войско Цезаря показалось в виду города, как Помпей, к удивлению всех, приказал солдатам грузиться на корабли и отплыл еще до того, как Цезарь подошел к стенам.

И снова он назвал свое бегство маневром. Цезарь преследовал его. Помпей укрепился в Диррахии, на побережье Иллирии[27]. Он занял все укрепленные места, которые были сильными опорными пунктами для пехоты, а также гавани и пристани. Войско Цезаря, оставаясь на равнине, страдало от недостатка съестных припасов, тогда как солдаты Помпея не испытывали нужды ни в чем — корабли доставляли Помпею и припасы и деньги. Цезарь искал сражения, часто нападая на вражеские укрепления и при каждом удобном случае вызывая неприятеля на бой.

Но Помпей выжидал. Он знал, что его войско не сможет противостоять легионам Цезаря в открытом сражении: у него было слишком много новобранцев и слишком мало закаленных в войне ветеранов. Обучение же солдат требовало времени. На какой-то миг Помпей как бы встряхнулся — рьяно взялся за обучение, принимая личное участие в военных упражнениях. Солдаты с удивлением смотрели, как пятидесятидевятилетний полководец состязается то пешим в полном вооружении, то верхом на полном скаку, то в метании дротика показывает не только необыкновенную точность, но и такую силу броска, что даже многие из молодых воинов не могли его превзойти.

Проявление телесной силы подняло его дух настолько, что в один из дней Помпей вывел свои войска на равнину и неожиданно напал на Цезаря. Сам он шел впереди своих солдат и первым вступил в бой, сражаясь с необыкновенным мужеством. Его пример поднял дух войска — ветераны Цезаря не выдержали натиска и побежали к своему лагерю. Казалось, вот-вот — и неприятель потерпит полное поражение, но тут случилось неожиданное: достигнув лагеря, Помпей не решился ворваться в него.

Позже он объяснял, что просто опасался больших потерь при штурме хорошо укрепленного лагеря, но на самом деле он боялся Цезаря, боялся столкнуться с ним лицом к лицу. Он сказал сенаторам, что нет смысла терять в бою столько молодых жизней, когда можно сокрушить врага длительной осадой и лишениями.

Победа при Диррахии возбудила воинственный пыл сенаторов, тем более что Цезарь, отступив, повел свои легионы в Фессалию. Одни кричали, что Цезарь обратился в бегство, и требовали немедленно преследовать его, другие считали, что Цезарю уже не оправиться, и предлагали возвращаться в Италию, третьи стали посылать в Рим своих слуг и друзей, чтобы заранее занять дома вблизи форума, намереваясь тотчас же по возвращении домогаться высших должностей. Многие по собственному почину отплыли к Корнелии на Лесбос, чтобы сообщить ей радостную весть об окончании войны.

Помпей решил преследовать Цезаря, но, уклоняясь от сражения, взять врага измором, беспрерывно тесня его. Когда войско вышло в Фарсальскую долину, настойчивые и шумные требования сенаторов и друзей заставили Помпея собрать военный совет. Он не смог никого переубедить и назначил сражение. Все были так уверены в победе, что больше готовились к пиру после сражения, чем к самому сражению: палатки в лагере увивали миртовыми ветвями и украшали коврами, всюду расставляли праздничные столы. Помпей укрылся в своей палатке, никого не принимая, и не появился до самого рассвета. Наверное, он был единственным, кто знал, что же им всем предстоит завтра. Несколько раз у него являлось желание тайно покинуть лагерь и бежать.

Уснул он поздно. Под утро ему приснился сон: народ встречает его у входа в театр рукоплесканиями, а сам он украшает храм Венеры Победоносной лавровыми венками и приношениями из захваченной добычи.

Он проснулся и вспомнил сон. Сон как будто бы очевидно предсказывал ему победу, но отчего-то на душе Помпея было тяжело — так тяжело, как, кажется, не было никогда. Только уже встав и одевшись, он вдруг все понял: род Цезаря вел свое происхождение от Венеры, и, значит, он, Помпей, украшая храм Венеры Победоносной, отдавал Цезарю власть.

…Наконец он увидел берег — узкую полоску земли на горизонте — и подумал: «Все. Кончено». Корнелия незаметно подошла сзади и, обвив его шею руками, проговорила:

— Я так испугалась, когда, проснувшись, не увидела тебя рядом.

— Почему? — спросил Помпей с непонятной для самого себя тревогой.

Он не понял, но Корнелия как будто бы поняла, виновато отвела взгляд в сторону, тихо ответила:

— Не знаю.

И в ту же минуту Помпей ясно осознал, что конец неминуем и совсем близок. И еще: он там, где узкая полоска земли с каждой минутой становится все шире.

— Иди, Корнелия, — сказал он как можно нежнее, стараясь, чтобы она не уловила дрожь в его голосе, — здесь прохладно. Иди, я скоро приду.

Жена ушла, а Помпей смотрел в ту сторону, где была земля и где его ждала смерть. Следовало бы позвать капитана и приказать ему изменить курс, не приближаться к александрийскому берегу. Но он не сделал этого — не мог перебороть ту силу, что все последние годы лишала его воли и мужества. Да, наружно он оставался прежним Помпеем — высокомерным, решительным, гордым, настоящим олицетворением величия и силы Рима, и все, по крайней мере друзья, воспринимали его как прежнего. Но он стал другим, и все в нем стало другим: высокомерием он прикрывал непонимание, гордостью — страх. Что же до решительности, то и она была теперь особого свойства: он совершал поступки только для того, чтобы действовать, чтобы никто не догадался о сомнениях Помпея — императора Помпея, прозванного Великим…

При Фарсале у Цезаря насчитывалось двадцать две тысячи воинов, а у Помпея — в два раза больше. Но Помпей знал, что битва будет проиграна. И не потому, что его солдаты уступали железным легионерам Цезаря в мужестве и сноровке, а потому, что тот, кого называли Помпеем, уже не был им. Эра Помпея закончилась, наступала эра Цезаря. Воинская доблесть, талант полководца — все это было и у Цезаря. Но у Помпея эти качества проявлялись в чистом виде, были его сущностью, тогда как у Цезаря они являлись лишь подспорьем и прикрытием хитрости, беспринципности и коварства. Помпей завоевывал любовь народа, а Цезарь покупал ее. Эра Помпея закончилась, и прежний Помпей умер еще задолго до Фарсала.

Он не принимал участия в сражении, лишь объехал свои войска еще до начала, отдавая бессмысленные уже приказы и пытаясь вселить мужество в солдат — мужество, которого сам уже не имел.

Он стоял на правом фланге, а когда увидел, что его левый фланг смят, развернул коня и возвратился в лагерь, уединился в своей палатке и безмолвно сидел там до тех пор, пока в лагерь не ворвались легионеры Цезаря. Услышав лязг мечей и крики бегущих, он тяжело поднялся, вышел из палатки, сел в седло и шагом, не торопясь, словно уже в который раз испытывая судьбу, покинул лагерь. Погони не было, в сопровождении немногих друзей он беспрепятственно продолжал путь, предаваясь размышлениям. В течение тридцати четырех лет он не знал, что такое поражение и бегство, а вот теперь узнал и не испытывал особенной горечи, лишь опустошенность и равнодушие.

Так он достиг моря. Переночевал в какой-то рыбацкой хижине. На рассвете вместе со спутниками взошел на борт небольшого судна, рабам же велел не боясь идти к Цезарю. Вскоре, плывя вдоль берега, они заметили большой торговый корабль и пошли в его сторону. Хозяин узнал Помпея, все понял и, не расспрашивая, не ожидая ни обращений, ни слов, принял его на борт со всеми, кого тот просил принять (их и осталось-то с Помпеем всего трое: старые друзья — Лентул и Фавоний да вольноотпущенник Филипп, бывший при Помпее уже более двадцати лет).

Без происшествий они добрались до острова Лесбос и вошли в гавань Митилены. Помпей попросил Лентула сойти на берег и сообщить обо всем Корнелии. Корнелия удивилась, увидев грустное лицо посланника, — ведь она была уверена, что исход войны решился в победном для Помпея сражении при Диррахии. Услышав правду, она лишилась чувств. Затем, с трудом придя в себя, она, проявив неожиданное мужество, не стала, как это присуще женщинам, причитать и плакать, но бросилась бежать через весь город к морю. Поднявшись на корабль, она встала перед Помпеем на колени и, обняв его ноги, проговорила только:

— Я буду с тобой до конца.

Помпей был так растроган, что не смог сдержать слезы.

Все стоявшие рядом отвернулись.

В тот же день они снялись с якоря и вскоре прибыли в Анталию, город на побережье Внутреннего моря, в Памфилии[28]. Там к Помпею присоединились несколько триер, собрались воины и шестьдесят сенаторов, те, кому Цезарь был особенно ненавистен. Сенаторы уговаривали его проявить мужество, набрать новое войско и продолжить войну. Но Помпей ответил решительным отказом, заявив, что боги не желают его победы, что он устал, а главное, больше не хочет, чтобы римляне убивали друг друга.

Он решил отправиться в Сирию, где наместником до сих пор был его тесть Метелл Сципион, но получил неожиданный отказ. Присланный от Сципиона трибун поведал Помпею о том, что в Антиохии и Дамаске, лишь только туда дошли слухи, что Помпей собирается укрыться там, начались волнения. Влиятельные жители Антиохии и Дамаска, а также римские граждане, занимающиеся там торговлей, вооружили население с целью не допустить туда Помпея. Прокуратор Метелл Сципион вынужден был укрываться в своем дворце под охраной двух легионов.

Помпею ничего не оставалось делать, как просить убежища в Египте, несмотря на то что там шла война между детьми недавно умершего царя Птоломея Авлета — Птоломеем Дионисом и Клеопатрой[29]. В свое время Помпей оказал их отцу важные услуги и надеялся, что дети не забыли об этом. Раздумывать было некогда — Помпей уже получил известия, что Цезарь преследует его.

Помпей послал к Птоломею Дионису просьбу принять его в Александрии в качестве гостя и друга его отца и оказать поддержку в несчастье. Молодому царю исполнилось в то время лишь двенадцать лет, и все решения принимали за него прежние слуги его отца, воспитатели наследника: евнух Потин, учитель риторики грек Тиодот и бывший командир царских гвардейцев египтянин Ахилла. Если бы Помпей мог знать, сколь ничтожным людям боги вручили его судьбу!

Советники, опасаясь гнева Цезаря, решили принять Помпея, а затем убить его. Исполнение плана было возложено на Ахиллу, единственного среди них военного человека. Последний, взяв с собой центуриона Септимия и нескольких слуг, сел на небольшой корабль, вышел из гавани и направился к триере Помпея.

…Только Помпей набросал на маленьком свитке речь к Птоломею Дионису, как услышал крик Фавония:

— Идут!

Он поднялся на палубу. Их триера стояла на якоре всего в полумиле от берега. К ним приближался небольшой корабль (скорее большая лодка), на носу ее был различим высокий человек, он приветственно махал Помпею. Другой — небольшого роста, крепкого сложения — находился за его спиной.

— На берегу никого не видно, — тихо и настороженно проговорила Корнелия.

— Ты не должен сходить на берег, — сказал Лентул. — Какая-то рыбачья лодка и никакой торжественной встречи.

— Это неуважение к тебе, к твоим заслугам, — добавил Фавоний, — и я подозреваю…

Он не успел договорить, Помпей жестом руки остановил его и с напряженной улыбкой произнес ямбы Софокла[30]:

— Когда к тирану в дом войдет свободный муж, он в тот же самый миг становится рабом.

Гребцы сделали последнее усилие, и борт лодки коснулся триеры. Высокий человек на носу лодки приветствовал Помпея по-гречески. Он назвался Ахиллой, начальником гвардии молодого царя, сказал, что Птоломей Дионис счастлив принять у себя Помпея Магна, и пригласил его сойти в лодку.

— Мы сами подойдем к берегу, — крикнул ему Фавоний.

Человек, стоявший за спиной Ахиллы, центурион Септимий, сказал, обращаясь к Помпею:

— Здесь очень мелко, император, триера не пройдет.

Обернувшись к друзьям, Помпей усмехнулся:

— Видите, меня еще величают императором. — И уже серьезно добавил: — Вы останетесь здесь, я возьму с собой только Филиппа.

Он обнял жену, шепнул ей на ухо:

— Я люблю тебя. Все будет хорошо, — и, больше ничего не добавив, быстро спустился в лодку.

Вольноотпущенник Филипп последовал за ним.

Берег был все также пустынен. Помпей достал свиток с речью к Птоломею Дионису и просмотрел его. Но читать он не мог, буквы прыгали перед глазами. Вдруг, словно почувствовав угрозу спиной, он повернул голову — Ахилла и центурион Септимий стояли позади него с уже обнаженными мечами. Филипп вскрикнул и хотел было броситься к Помпею, но тот отстранил его:

— Не надо.

Септимий поднял меч, Помпей шепнул ему едва слышно:

— Постой! — и, положив свиток с речью рядом на скамью, обеими руками взялся за края тоги у ворота, одним движением натянул ее на голову и крикнул: — Бей!

Центурион Септимий дважды ударил его мечом, Ахилла — один раз. Они обернулись на душераздирающий крик Корнелии. Помпей лежал на дне лодки и уже не слышал ничего.

9. Внучка первосвященника

Вскоре после поражения Александра начались новые волнения в Иудее — из Рима бежал Аристовул. К нему стекались толпы его приверженцев, хотя настоящих воинов среди них было не так уж много. Сперва Аристовул попытался было укрепить Александрион, стены которого срыли по приказу Габиния, но потом отступил в Махерон, получив известие, что там его ждет Пифолай, ушедший из Иерусалима с тысячью солдат.

Ирод видел, как уходили в поход воины Пифолая: он наблюдал за происходящим из окон дворца Гиркана. Толпы народа открыто приветствовали их. Ирод в бессильной злобе кусал губы, он мог только наблюдать. Гиркан заперся в своих покоях, дрожа от страха, — больше всего он боялся, что изменник Пифолай пошлет воинов во дворец и убьет его. Но Пифолай ограничился тем, что, подскакав, крикнул в окна покоев первосвященника:

— Гиркан, скоро тебе конец! Ты слышишь меня?!

Гиркан не слышал. В ту минуту он лежал, скорчившись, на кровати, натянув на голову толстое одеяло. Зато это хорошо слышал Ирод. Когда Пифолай подъехал к ограде дворца, Ирод невольно, боясь, что тот заметит его, отпрянул от окна и прижался к стене, чувствуя затылком холод, хотя камни были нагреты солнцем. Его рука легла на рукоять меча и сжала его с такой силой, что уже через несколько мгновений он перестал чувствовать руку. Пифолай же, прокричав свое, отъехал. Странно, что он не приказал захватить Гиркана, — может быть, опасался сторонников первосвященника, которых в городе было все-таки много, но самое странное состояло не в этом, а в том, что он не приказал захватить Ирода, хотя сделать это ему не составило бы особого труда. При Ироде находилось всего три сотни идумейцев — никто другой в Иерусалиме не заступился бы за него. Скорее всего, Пифолай спешил к Аристовулу и не хотел ввязываться в стычку. Кроме того, триста идумейцев, да еще под защитой толстых стен дворца, стоили его тысячи.

Ирод чувствовал такое унижение и такое бессилие, что совершенно не испытывал страха. Несколько раз он порывался отдать приказ своему отряду атаковать изменников прямо на площади города, но усилием воли удерживал себя от столь неверного и столь необдуманного шага. К тому же он имел строгий приказ Антипатра: быть рядом с Гирканом и вступать в бой только тогда, когда что-либо будет угрожать жизни первосвященника.

После поражения Александра и ухода Габиния Антипатр, оставив триста своих воинов во главе с Иродом для охраны первосвященника, отправился в Массаду, где вместе с Фазаелем занялся формированием своих отрядов. Так прошло восемь месяцев. Жизнь Ирода в Иерусалиме была скучна. Народ, уставший от войн и смут, то ли больше не был способен к мятежам, то ли взял передышку в ожидании нового вождя. Однообразное существование скрашивалось лишь военными играми, которые устраивал Ирод для своих солдат по совету отца. Они имели двоякий смысл: во-первых, не позволяли солдатам расслабляться, во-вторых, сдерживающе действовали на население, у которого всегда, даже в самые мирные времена, найдется десяток крикунов, что могут затеять смуту и увлечь за собой толпу.

Но военные игры мало развлекали Ирода, а со временем и порядком надоели. Его молодая энергия требовала выхода. Самым лучшим применением энергии была война, а так как теперь было затишье, Ирод увлекся женщинами. Никакие другие, кроме блудниц, ему не были доступны. Конечно, какая-нибудь одинокая вдова в тоске по мужскому теплу с радостью бы согласилась разделить постель с молодым, сильным воином, но… Ирод был идумей, а идумеи считались врагами иудеев, кроме того, были союзниками захватчиков-римлян. Надо знать иудеев — даже истосковавшаяся в одиночестве вдова никогда не позволила бы себе сойтись с врагом: из чувства патриотизма (что для иудея есть не идея, а суть) и из боязни преследования со стороны своих сородичей.

Блудницы не доставляли Ироду того удовольствия, о котором он мечтал. Тогда, в Массаде, ночи с Помпеей были для него радостным открытием, ему представлялось, что ни одна женщина не может дать мужчине того, что умеет дать блудница. Здесь, в Иерусалиме, посещая блудниц, а чаще тайно приводя их во дворец Гиркана, Ирод ожидал того же, что было с Помпеей. Но его постигло неожиданное разочарование — в скором времени ему сделалось скучно. Да, плоть его отдавала переполнявшую ее энергию, но удовлетворение оказывалось минутным, а потом наступало чувство опустошения и тоски. Не было чего-то другого, главного, чего он желал от женщины. Ирод еще не догадывался, что это главное называется любовью.

Игры же с блудницами очень походили по своей сути на военные игры: когда состязаешься в первый раз, это интересно, это похоже на настоящее сражение, но позднее понимаешь, что это не война и никогда войну не заменит. Нет чувства опасности, нет крови, нет опьяняющего безумия битвы. Так же и с блудницами — очень похоже на любовь и страсть, но это и не любовь и не страсть, а лишь тоскливые упражнения плоти.

За эти восемь месяцев у Ирода по нескольку дней гостила его жена, Дорида. В первый раз ее привез Антипатр, во второй — младший брат Иосиф. Никакой радости ее приезды Ироду не доставили: с ней ему становилось еще тоскливее, чем с блудницами. Не желая обижать жену, он пытался представиться нежным и любящим, даже страстным, но внутри себя чувствовал лишь тоску, горечь и стыд и все делал для того, чтобы она поскорее уехала, — говорил, что здесь опасно, придумывал неотложные дела… Дорида была ему чужой, и ничего с этим он поделать не мог. И даже когда во второй свой приезд она, смущенно покраснев, сообщила ему, что беременна, он лишь с трудом изобразил на своем лице слабое подобие радостной улыбки.

А когда вдруг он получил от отца известие о побеге Аристовула из Рима и о том, что, по-видимому, не избежать новой войны, Ирод искренне обрадовался — на-конец-то жизнь поворачивалась к нему своей нескучной стороной. Одно было плохо — отец велел ему не покидать Иерусалима и ни на минуту не оставлять Гиркана одного.

Весть о том, что Аристовул уже в Иудее и набирает войско, взбудоражила город. Противники войны угрюмо молчали, зато сторонники Аристовула открыто выражали сочувствие вернувшемуся царю. С того дня, как Ирод получил от отца это известие, он стал повсюду сопровождать первосвященника. Даже когда Гиркан направлялся в храм, его сопровождал Ирод с сотней воинов. И раньше первосвященник не вызывал у горожан особого почтения, а после возвращения Аристовула он и вовсе стал подвергаться нападкам: когда его повозка, окруженная всадниками Ирода, ехала по улицам, люди выкрикивали проклятия, плевали в его сторону, а порой, сбившись в толпу, угрожающе подступали к повозке. Правда, на открытое нападение не решались, тем более что Ирод в минуты такой угрозы приказывал воинам обнажать мечи и теснить людей лошадьми.

С каждым днем обстановка в городе все накалялась и, становилась близкой к мятежу. Ирод ждал, что отец пришлет ему дополнительные силы, или приедет сам, или, в конце концов, отправит гонца с приказом вывезти Гиркана из города. Но Антипатр не подавал никаких известий, и Ирод решил действовать самостоятельно.

Кроме охраны первосвященника, у него была еще другая забота — сын Аристовула, Александр. После поражения он жил в доме матери как частное лицо. По сведениям Ирода, выходил он редко, только в храм и обратно. Но сведения Ирода могли оказаться и неполными. Пока было тихо, Александр не очень беспокоил Ирода, но с возвращением Аристовула все могло измениться в одну минуту, стоило Александру выйти к толпе, ежедневно собиравшейся на площади у храма. Сын Аристовула стал представлять слишком большую опасность, и однажды, не посоветовавшись с Гирканом, Ирод приказал ста пятидесяти воинам окружить дом, где жил Александр.

Шаг был вынужденным и слишком смелым, нетрудно было предсказать, как поведут себя в этом случае жители Иерусалима, во всяком случае, наиболее воинственная их часть. И в самом деле, толпа, собиравшаяся все эти дни у храма, переместилась к дому Аристовула и стала втрое большей. Она шумела, требовала убрать воинов, выкрикивала проклятия в адрес Ирода и его идумейцев, некоторые наиболее отчаянные швыряли в солдат камнями. Ирод во главе отряда из пятидесяти всадников (сотню он оставил для охраны Гиркана) на полном скаку врезался в толпу и в несколько минут рассеял ее. Всадники не обнажали мечи, а действовали древками пик и плетьми. Те, кто убежал не сразу, отделались ушибами и ссадинами.

Но на следующий день толпа собралась вновь, в этот раз вооружившись палками и камнями. Когда отряд Ирода показался из-за поворота улицы, на него обрушился град камней. Не долго думая, разозленный неожиданным сопротивлением, Ирод приказал своим воинам обнажить мечи. Угроза не отрезвила людей, и тогда Ирод, насколько позволяла ширина улицы, выстроил своих всадников в боевой порядок и, подняв меч над головой, бросился в атаку, словно перед ним был противник на поле сражения. Солдаты (некоторые оказались ранены камнями) врезались в толпу. Не ожидая такого, толпа побежала не сразу, а всадники рубили направо и налево, не глядя, кто перед ними — женщины, старики или дети.

Более двадцати человек осталось лежать на улице, среди убитых оказалось несколько женщин и двое детей. Ирод с трудом остановил своих солдат, бросившихся было в погоню, приказал выставить караулы и оцепить улицу. В ту же минуту на площадку перед лестницей вышла мать Александра, Юдифь.

— Подойди сюда! — крикнула она Ироду решительно и властно.

Сначала Ирод сделал вид, что не видит Юдифи и не слышит ее голоса, он громко отдал приказ своим всадникам построиться и повернул лошадь так, чтобы быть к дому спиной. Юдифь больше ничего не произнесла — просто стояла и смотрела на Ирода. Он чувствовал ее взгляд затылком, и ему становилось неуютно. Он побаивался этой женщины, будто она имела над ним власть.

Наконец он не выдержал и оглянулся через плечо (она все смотрела на него, не шевелясь), потом будто какая-то сила извне, которой он не мог противиться, заставила его спрыгнуть с седла. Он вошел в ворота, поднялся по лестнице и, глядя на Юдифь исподлобья, хотел спросить как можно грубее: «Чего ты хочешь, женщина?», но слова застряли в горле, и он только неровно вздохнул.

— Если ты думаешь, Ирод, — проговорила Юдифь негромко, ровным и спокойным голосом, — что улица перед моим домом есть поле сражения и перед тобой не жители, а хорошо вооруженные враги, то ты ослеп или обезумел. Я молчала, когда ты окружил мой дом своими воинами и даже не поставил меня в известность о своих планах и намерениях. Но теперь, когда пролилась кровь женщин и детей, я молчать не буду. Ты понимаешь меня, Ирод?!

— Ты мне угрожаешь? — спросил Ирод скорее с удивлением, чем с укором и получил неожиданный и твердый ответ:

— Да, угрожаю.

— А ты не боишься… — начал было Ирод, стараясь изобразить голосом гнев, тогда как все еще не мог подавить в себе смущение перед этой женщиной — красивой, смелой, властной.

Юдифь не дала ему договорить.

— Нет, — сказала она, — И ты это знаешь. — Ирод не нашелся что ответить, и Юдифь добавила: — Не возмущай народ и убери своих воинов от моего дома, а я обещаю тебе, что мой сын Александр не последует за отцом.

Ирод и сам понимал, что его триста воинов не могут противостоять всему населению Иерусалима и, если начнется настоящая смута, он и его отряд погибнут. Но отступить вот так просто он тоже не мог. Он проговорил вежливо, но твердо:

— Прежде чем я приму твое предложение, я должен увидеть Александра.

Выражение ее лица не изменилось, лишь чуть заметно дернулись тонкие брови. Ей было далеко за пятьдесят, но до чего же она была красива! Ее царственная осанка, гибкий стан, а главное, горящий внутри огонь чудесно преображали черты уже заметно увядшего лица. Ирод неожиданно вспомнил о Дориде и подумал с грустью, сравнивая жену и Юдифь: «Неужели такой у меня не будет никогда?!» А ведь Юдифь была значительно старше его матери, Кипры.

— Пойдем, — сказала Юдифь и, повернувшись, двинулась к двери. Ирод последовал за ней, заставляя себя шагать широко и твердо, а голову держать высоко, хотя она как бы сама собой норовила упасть на грудь.

Юдифь уже входила в дверь зала для приема гостей, когда навстречу ей выбежала девушка лет пятнадцати, необыкновенной красоты — тонкая, порывистая, с большими черными глазами, ярко блестевшими, они невольно приковали к себе взгляд Ирода. Девушка что-то хотела сказать Юдифи, но, увидев чужого, замерла, с вопросительной настороженностью глядя на Ирода. А он не мог оторвать от нее взгляда, стоял и смотрел, позабыв, где он находится и зачем. Они смотрели друг на друга, — может быть, долго, а может быть, всего несколько мгновений (Ирод потерял ощущение времени). Он услышал строгий голос Юдифи:

— Иди к себе, Мариам.

Девушка вздрогнула и, продолжая смотреть на Ирода, бесшумно ступая, ушла. Когда она скрылась из виду, Ирод с испуганным удивлением огляделся, не понимая, была ли девушка или она ему только почудилась.

— Идем же!.. — позвала его Юдифь, и в тоне, каким она сказала это, явно проступало раздражение, так неприсущее ей, всегда умевшей быть выдержанной и ровной.

Ничего подобного Ирод не испытывал никогда, он даже не мог представить, что такое может с ним случиться. Девушка поразила его так сильно, что все остальное время в доме Юдифи он был как во сне. Юдифь провела его в просторную комнату, не предложила сесть, но нетерпеливо приказала слуге позвать Александра. Вскоре тот вошел, остановился у порога и, словно не замечая Ирода, спокойно спросил мать:

— Ты звала меня?

Юдифь кивнула и, небрежным жестом указав на Ирода, что-то стала говорить. Ирод видел лишь ее шевелящиеся губы, но не слышал слов. Потом пошевелил губами Александр, впервые за весь разговор искоса взглянув на Ирода. И снова заговорила Юдифь, в этот раз помогая себе резкими движениями руки. Но все ее старания что-то втолковать Ироду были напрасны — он все равно ничего не слышал, потому что думал о Мариам. И мысли его шли в одном-единственном-направлении: «Она должна стать моей. Она будет моей!»

Юдифь указала рукой на Александра, губы ее перестали шевелиться, а взгляд устремился на Ирода. Ирод понял, что она закончила и ждет от него ответа. Но в те минуты он не в силах был отвечать и только согласно кивнул. Кажется, в лице Александра выразилось удивление, но, возможно, Ироду это только почудилось. Он еще раз кивнул и пошел к двери. Только в последнюю минуту Александр отступил в сторону, пропуская его.

Ирод увел своих воинов и больше не обращал внимания на собиравшиеся толпы людей. Он уже ничего не опасался и думал только о Мариам. Однажды он спросил о ней Гиркана. Он сказал:

— Когда я был в доме Юдифи, я видел Мариам. Она очень красива.

Мариам приходилась внучкой первосвященнику — старшая дочь Гиркана была замужем за Александром.

Гиркан, словно не расслышав, переспросил Ирода:

— Кого ты там видел?

— Твою внучку, Мариам.

— А почему ты говоришь о ней? — с беспокойством спросил Гиркан (Ирод еще никогда до этого не говорил с первосвященником столь свободно).

Ирод усмехнулся. Он понимал, что сейчас первосвященник всецело зависит от него.

— Она очень красива, твоя внучка Мариам. А ты называешь меня сыном. Разве не так?

— Да, Ирод, это так, — согласно кивнул Гиркан, все еще не понимая, к чему тот клонит, но не ожидая от такого разговора ничего хорошего, — И я люблю тебя как собственного сына, — добавил он.

— Тогда почему бы тебе не обручить Мариам со мной?!

Ирод и сам не ожидал, что сможет сказать это,—

сказать так просто и легко, будто речь шла о чем-то самом обыкновенном и обыденном.

— Обручить с тобой Мариам?! — вскричал Гиркан. — Что ты такое говоришь! — Лицо первосвященника стало серым, а в глазах блеснул гнев.

Ответить более определенно было невозможно: «Что ты такое говоришь?» прозвучало как «Кто ты такой есть?».

По вспыхнувшему лицу Ирода Гиркан понял, что этого не следовало произносить. Более того, в сложившихся обстоятельствах говорить так было опасно.

— Я хотел сказать… — начал было он, но Ирод перебил:

— Я понял то, что ты сказал!

Гиркан замахал руками — теперь его в самом деле охватил страх. Он подумал, что же будет с ним, если Ирод под каким-либо предлогом оставит его и выведет из города свой отряд, единственную защиту первосвященника.

— Нет, нет! — прокричал он, — Нет, Ирод, ты меня не так понял. Я только хотел сказать, что мой брат Аристовул и мой племянник Александр, отец Мариам, они никогда не согласятся, чтобы ты, человек, служащий мне, чтобы ты… — Гиркан задохнулся и не сумел договорить.

— Но ты сам, — Ирод пригнулся к Гиркану и посмотрел на него в упор, — ты сам не считаешь меня недостойным?

Гиркан покивал:

— Ты достоин, Ирод, как ты мог подумать!..

— И если бы обручение Мариам со мной зависело только от тебя, то ты дал бы согласие. Это так? Я правильно тебя понял?

Цепкий взгляд Ирода не позволял Гиркану отвести глаза, он едва слышно выговорил:

— Да.

Ирод медленно выпрямился, губы его раздвинулись в зловещей улыбке. Он сказал:

— Я люблю тебя, Гиркан, как собственного отца. Твои враги должны погибнуть. Твой брат и твой племянник — главные твои враги, и я сделаю все, чтобы они нашли смерть.

10. Недобрые вести

Аристовул потерпел от римлян полное поражение. Авл Габиний отправил против него четыре легиона во главе с трибунами Марком Антонием и Сервилием. Они разбили армию беглого царя — Аристовул с отрядом в тысячу человек пробился сквозь неприятельские ряды.

Вместе с ним были его младший сын Антигон (бежавший из Рима вместе с отцом) и Пифолай. Аристовул попытался укрепить развалины крепости Махерон, но римляне настигли его, и после кровопролитного сражения иудейский отряд оказался почти полностью уничтожен, а тяжелораненый царь с сыном взяты в плен. Из всего отряда смогла спастись и уйти лишь кучка воинов — среди них был и Пифолай.

Аристовула доставили к Габинию вместе с Антигоном и взятым в Иерусалиме Александром. Затем всех их отправили в Рим. Римский сенат постановил заключить Аристовула в тюрьму (до этого он жил в Риме на правах частного лица), а его детей отпустить обратно в Иудею, так как Габиний письменно сообщил, что обещал жене Аристовула свободу ее детям взамен выданных ему крепостей. Александр и Антигон вернулись в Иерусалим. По повелению Габиния Антипатр встал во главе иерусалимского гарнизона, насчитывавшего более шести тысяч воинов. В основном это были отряды Антипатра, вновь приведенные им из Идумеи. Ирод остался при отце начальником конницы.

Прокуратор Сирии Авл Габиний отправился в Египет, где по приказу Помпея помог Птоломею Авлету взойти на египетский трон. Птоломей Авлет щедро наградил Габиния. Но вскоре того отозвали в Рим, обвинили во взяточничестве и осудили на изгнание. Это произошло уже на закате эры Помпея, и последний был вынужден пожертвовать одним из самых преданных своих сторонников.

После Габиния управлять Сирией стал Красс, но пробыл там недолго. Известный своим немыслимым богатством и немыслимой же жадностью, он для своего похода на парфян взял из Иерусалимского храма большинство находившихся там золотых вещей и храмовый клад стоимостью в два миллиона талантов (тот самый клад, который не тронул Помпей). Но, переправившись через Евфрат, Красс погиб вместе со своей армией среди равнин Парфии. Говорили, что парфяне наказали ненасытную жадность Красса тем, что, захватив римского полководца, влили ему в рот расплавленное золото.

После Красса прокуратором Сирии стал Метелл Сципион, зять Помпея.

До Иерусалима в те дни доходили из Рима недобрые слухи: между Цезарем и Помпеем началась открытая борьба за власть, завершившаяся кровавой гражданской войной, поражением Помпея, а затем его гибелью в Египте. Еще когда Помпей находился в Диррахии, Метелл Сципион посылал ему туда из Сирии вспомогательные войска. В свою очередь Антипатр послал Помпею отряд в две тысячи воинов. Ирод упрашивал отца, чтобы тот позволил ему идти в Диррахий во главе отряда, но Антипатр наотрез отказал сыну, сказав:

— Это не наша война, и я не хочу, чтобы кто-нибудь сказал впоследствии, что руки моего сына обагрены кровью римлян.

Через некоторое время в Иерусалим прибыл гонец из Дамаска: он привез известие о том, что царь Аристовул во главе двух римских легионов приближается к границам Сирии. А вскоре Метелл Сципион сообщил Антипатру о бегстве и гибели своего зятя, Помпея Магна. Вызвав в Иерусалим старшего сына Фазаеля и оставив его начальствовать над своими отрядами, Антипатр, взяв с собой всего пятьсот всадников, в сопровождении Ирода отбыл в Дамаск.

Юлий Цезарь, лишь только вступив в оставленный Помпеем Рим, освободил Аристовула из тюрьмы и, обласкав многострадального царя, послал его в Сирию в надежде подчинить себе эту провинцию и всю Иудею и не допустить Помпея в Азию. Сам Цезарь, преследуя бежавшего Помпея, направился в Египет.

Прибыв в Дамаск, Антипатр и Ирод расположились в уже знакомом им дворце римского наместника. В городе было неспокойно — шайки вооруженных горожан время от времени нападали на римских солдат, занявших все прилегающие к дворцу улицы. Метелл Сципион не контролировал ситуацию, был напуган и растерян. Он принял Антипатра и Ирода с почетом, надеясь с их помощью переломить неблагоприятное для себя положение. Антипатр как мог успокаивал прокуратора.

11. Сговор

Ирод удивился, впервые увидев прокуратора Сирии Метелла Сципиона, тестя Помпея Магна. Он помнил, как Помпей когда-то поразил его воображение своим величием и внутренней силой. Сципион же показался Ироду состоящим из одной лишь телесной оболочки, — казалось, что там, внутри, ничего нет и никогда не было. Он был человеком неопределенного возраста — ему можно было дать и сорок пять и шестьдесят лет: худой, небольшого роста, с острыми чертами неподвижного лица. Более всего удивительны оказались глаза без ресниц — большие, чуть навыкате, им следовало бы принадлежать какому-нибудь другому телу, но они вследствие необъяснимой игры природы случайно попали на это. Впрочем, глаза оставались единственной частью тела, которую все-таки можно было признать живой. Все остальное казалось только несуразно двигающейся плотью.

Неподвижное лицо сирийского прокуратора воплощало собой маску страха. При этом страх был не выражением, а как бы самим лицом — можно было предположить, что римлянин просто таким и родился.

Когда Антипатра и Ирода ввели в тот самый зал, где их когда-то принимал Помпей, Метелл Сципион вскочил с кресла и побежал им навстречу, комично выкидывая в стороны то одну, то другую руку.

— Доблестный Антипатр, — вскричал он, подходя к Антипатру и обнимая за плечи (голос его, словно в насмешку над тщедушным телом, был низким), — я так ждал тебя! — Резко дернув головой, он обернулся к Ироду, — А кто это с тобой?

— Позволь представить тебе моего сына Ирода, — сказал Антипатр, низко поклонившись прокуратору.

— Сына? — испуганно переспросил тот и добавил, внимательно оглядывая Ирода: — Какого сына?

— Это мой средний сын, — терпеливо пояснил Антипатр. — Когда Помпей Магн был здесь, он великодушно отличил его.

— Цезарь послал сюда этого проклятого Аристовула, — потеряв всякий интерес к Ироду, быстро проговорил Сципион и ударил себя кулаком в грудь, — Послал мне на погибель. Ты служил моему зятю Помпею, а теперь скажи, что же мне делать? Ты ведь честно служил Помпею, — склонив голову набок и снизу вверх заглядывая в лицо Антипатра, добавил он.

Антипатр поклонился, но не так низко, как в первый раз, проговорил уверенно и твердо:

— Я всем обязан Помпею Великому. Я служил ему, когда он был жив, и буду служить его памяти теперь, когда его уже, по воле богов, нет с нами.

— Не по воле богов, — горестно прокричал Сципион, — а из-за коварства проклятого Цезаря! Бедный, бедный Помпей, он всегда был любимцем богов!

— Это так, — подтвердил Антипатр.

Сципион схватил его за руку и, дернув, сказал:

— Ты верный слуга Рима, благородный Антипатр, таких уже почти не осталось, все разбежались, предали… Скажи, что мы можем сделать? Ты знаешь, ты должен знать. Я надеюсь на тебя.

— Благодарю, великодушный Метелл, — Антипатр приложил ладонь к груди, — Я сделаю все, чтобы оправдать твое доверие. И если нужно умереть, я умру без сожаления и страха.

— Умрешь? — прерывающимся голосом переспросил Сципион, и его большие глаза сделались еще больше, — Ты хочешь умереть и оставить меня одного? Ты не должен так говорить, это предательство.

— Я неточно знаю латынь, — успокоил его Антипатр, — и неправильно выразился.

— А-а, — протянул Сципион, — ты, наверное, хотел сказать, что будешь сражаться, не зная страха. Но Цезарь вручил ему два легиона. — Он снова перескочил на волновавшую его тему, — Ты понимаешь?! Мне доложили, что он всего в нескольких переходах от Дамаска. Его надо остановить во что бы то ни стало. Его надо… — Сципион недоговорил и, подняв голову, прислушался. Его длинный, худой указательный палец пошел наверх и замер на уровне впалого виска.

Может быть, Метеллу Сципиону почудились лязг доспехов и топот приближающихся легионов?

Антипатр и Ирод вежливо молчали, глядя на ту часть стены, на которую смотрел Сципион. Наконец Антипатр решился заговорить:

— Под твоим началом целых шесть легионов, да еще вспомогательные войска.

— Все предатели, — быстро сказал Сципион, продолжая прислушиваться и не опуская пальца. Наконец он медленно повернул голову и посмотрел на Антипатра, палец его коснулся виска, — Должен тебе признаться, что я человек тоги, а не меча, — Сципион с трудом оторвал палец от виска и потряс им перед своим носом, — Тебе известно, что я был консулом?

Антипатр подавил вздох и заставил себя почтительно улыбнуться:

— Об этом известно каждому в Азии.

— Хорошо, — Сципион гордо откинул голову, отчего все его тщедушное тело опасно отклонилось назад, и не без труда удержал равновесие, — Мне нужно… Мне нужно переговорить с тобой. — Он шагнул к Антипатру и, взяв его под руку, увлек в глубину зала.

Ирод вернулся в отведенные для них покои и до вечера с тревогой ждал возвращения отца. Слабость и страх сирийского прокуратора поразили его не меньше, чем когда-то — величие Помпея. Он подумал, что если Рим посылает сюда таких чиновников, то что же произошло с Римом! Ирод никогда не мог себе представить, что римский чиновник может быть слабым и нерешительным, нелепым и глупым. Наверное, мир приближается к своему концу (в Иерусалиме об этом твердят на каждом углу), если такое происходит с Римом.

Отец вернулся, когда за окнами было темно. Не сел, а упал в кресло, вытянув ноги и склонив голову на грудь. Ирод понимал, что сейчас лучше не трогать отца, но не мог подавить тревожного любопытства и спросил:

— Что? Что он сказал тебе, отец?

Антипатр слабо махнул рукой:

— Что он может сказать! Разве ты сам не видел… — Он вздохнул и добавил с горечью: — Неужели тот Рим, великий и могущественный, закончил свое существование! Мне жаль, если я прав. Рим всегда оставался для меня солнцем. Слишком жарким и слишком палящим, но хорошо освещающим все вокруг. Что же будет, если солнце потухнет?

— Но, отец, — осторожно возразил Ирод, — Метелл Сципион только человек, и, может быть, не лучший из римлян.

Антипатр поднял голову и медленно повернулся к сыну.

— А Помпей? — сказал он, от усталости чуть растягивая слова. — Любимец богов, завоеватель всего видимого мира бежал, как последний трус, вместо того чтобы либо победить, либо умереть в бою, как положено воину. Любому воину — от полководца до простого солдата.

— Ты думаешь, он проявил трусость? — проговорил Ирод с недоумением, похожим на страх, как будто речь шла не о человеке, а о каком-то высшем существе.

— Я знаю, что он бежал! — отрезал Антипатр и так взглянул на сына, словно именно он был повинен в этом.

Антипатр замолчал, снова свесив голову на грудь. Ироду показалось, что он задремал. Подождав некоторое время, он тихо позвал:

— Отец! — но не получил ответа и, осторожно ступая, покинул комнату.

Он испытывал двоякое чувство: с одной стороны, понимал, что отец прав — любой полководец, тем более такой, как Помпей Магн, не должен бежать с поля битвы, а тем более искать убежища в чужих краях; но с другой стороны — он скорее чувствовал, чем сознавал это, — Помпея нельзя судить как обычного человека. Если судить его как обычного человека, то что же станет с такими понятиями, как власть, храбрость, доблесть, величие? Нет, что-то здесь было не то, не так. Отец, конечно, отважный воин и умный человек, но все же он не может сравниться с Помпеем Магном. Он похож на римского полководца точно так же, как холм на равнине похож на самую высокую гору, — точно такой же, только значительно меньшей высоты. Всякий может подняться на холм, но не всякий способен взойти на гору. И не только взойти, но даже увидеть вершину, потому что она достает до самого неба и всегда укрыта облаками.

Думая о праве отца так говорить о Помпее Магне, Ирод постепенно и незаметно перешел на другой предмет — стал думать о Мариам. В последнее время, о чем бы он ни размышлял, мысли его обязательно приходили к Мариам — ее образ поселился в его сознании и с каждым днем занимал все большее пространство. Иногда он видел ее смутно, иногда очень ясно. Особенно ясно ночью, когда смотрел на свою звезду. Когда смотрел очень долго — порой от напряжения на глазах выступали слезы, — то в переливающемся свете звезды рисовалось прекрасное лицо Мариам, и тогда звезда и девушка сливались в одно.

Как-то Ироду явилась простая мысль, что звезда есть небесное отражение земной девушки, и наоборот — земная Мариам была лишь отражением Мариам небесной. А если это так (а Ирод быстро уверился, что это именно так и никак по-другому быть не может), то его жизнь и судьба не только связаны с Мариам, но определяются ею. Жениться на Мариам и тем самым породниться с царями вскоре из желания превратилось в потребность, столь же естественную, как есть, пить и дышать.

Он понимал, что об этом обязательно нужно переговорить с отцом, но боялся такого разговора. Боялся не столько возражений отца, сколько его взгляда — увидеть в нем ничтожество собственного рода стало бы для Ирода невыносимым. И потому он откладывал разговор. Кроме того, сейчас для этого было не самое подходящее время: что говорить о власти, когда под угрозой находится сама жизнь?

…Слуга позвал Ирода к Антипатру, когда тот уже засыпал. Он вскочил, схватил слугу за руку:

— Что случилось?! Говори!

Перепуганный слуга затряс головой:

— Ничего, мой господин…

Ирод встревожился, потому что отец не любил ночных бесед. Как воин, привыкший вставать с рассветом, отдавая сну всего несколько часов, он считал ночь временем отдыха, а не бесед или развлечений.

Когда Ирод вошел в комнату Антипатра, тот, прежде чем сын успел произнести что-либо, приставил палец к губам, призывая к молчанию. Подойдя к Ироду, он прошептал:

— Тебе следует возвратиться в Иерусалим.

— В Иерусалим? — переспросил Ирод.

— Да. Ты поедешь туда и привезешь Александра.

Ирод кивнул:

— Я сделаю это, отец. У меня будет письменный приказ от прокуратора?

Антипатр, не спуская глаз с сына, отрицательно покачал головой:

— Нет, Ирод, у тебя не будет приказа — ни письменного, ни устного. Ты привезешь Александра не по приказу прокуратора, ты будешь сопровождать сына царя.

— Но, отец!.. — забывшись, вскричал Ирод и тут же перешел на шепот: — Разве ты считаешь, что мы уже проиграли? Неужели страх Метелла Сципиона…

Антипатр строго перебил:

— Прокуратор здесь ни при чем. Метелл Сципион — всего лишь звание, и не от него зависит, победим мы или проиграем. Это зависит только от нас. — Ирод хотел что-то сказать, но Антипатр остановил сына нетерпеливым жестом: — Слушай и не перебивай, у нас мало времени. Если бы Аристовул шел с армией иудеев, я бы не задумываясь вышел навстречу и сразился с ним. Мы всегда побеждали его, победили бы и в этот раз. Тем более что в распоряжении прокуратора целых шесть легионов. Но Аристовул ведет за собой не иудеев, а римлян. Этот Цезарь, новый властитель Рима, очень умный и очень дальновидный человек: он понимает, что мы не посмеем сразиться с римлянами. Вступить в сражение с ними значило бы восстановить против себя весь Рим. Но и Аристовул, которого этот Цезарь хочет посадить на царство, тоже связан — теми же легионами, что он ведет на нас.

— Но что же делать, отец?! Если мы не можем сражаться, то…

Ирод недоговорил страшного слова, но Антипатр понял мысль сына. Он усмехнулся одними губами:

— Ты хотел сказать, что нам остается только бежать. Нет, не бежать, тем более что нам бежать некуда. Нам остается одно — убить и Аристовула и Александра. Хитроумный Цезарь не оставил нам другого выбора. Не имея возможности проявить доблесть, мы проявим хитрость. Я поеду к Аристовулу, а ты — к Александру.

— Но Аристовул ненавидит тебя! — горячо прошептал Ирод и тут же поправился: — Ненавидит нас. Он прикажет…

Лицо Антипатра выразило особенную решимость.

— Я сделаю все, — сказал он, — чтобы Аристовул не посмел отдать такой приказ. Я скажу, что добровольно отдаюсь ему, уповая на его милость царя и воина. Я буду ползать у него в ногах, целовать края его одежды, я буду умолять его простить меня.

— Но, отец, как же ты сможешь… — Сильное волнение не позволило Ироду договорить. Он со страхом смотрел на отца, уже представив, как тот распростерся перед их врагом. — Лучше умереть! — наконец произнес он твердо.

— Лучше победить! — так же твердо ответил Антипатр и, помолчав, давая сыну возможность прийти в себя, продолжил: — Сейчас нам представилась единственная возможность покончить с ними. Да, Метелл Сципион как человек значит мало, но как прокуратор и тесть Помпея Магна значит все. Никогда раньше нам не было позволено убить Аристовула и Александра. Даже Помпей, даже Габиний, даже римский сенат — никто не решился на убийство царя и наследников. А ты помнишь, сколько хлопот они причинили Риму? Но сейчас, когда сенаторы бежали из Рима, а Цезарь взял власть, но не утвердил ее, когда приверженцы Помпея еще не сложили оружия, а ничтожный Метелл Сципион дрожит за собственную жизнь, — сейчас мы можем совершить это. Или сейчас — или никогда! Прокуратор даст свое согласие, ему некуда деться. Ты понимаешь меня, Ирод?

— Да, — кивнул Ирод не очень твердо, — Но…

— Нет, Ирод, никаких «но» сейчас быть не может. Наше унижение — лишь оружие хитрости и коварства. И мы должны воспользоваться им так же, как мы пользуемся мечом во время сражения, — в полную силу.

Всего раз до этого Ирод шел на открытое и откровенное унижение — давным-давно, перед аравийским царем Аретой. Сейчас он должен был пойти на унижение опять. Но если тогда он делал это по собственному желанию, то теперь сделает вынужденно.

Антипатр еще некоторое время говорил с сыном. Но уже не убеждал, а подробно объяснял, что нужно делать и как. План его был таков: Ирод возвращается в Иерусалим, а он сам выходит навстречу приближающемуся к Дамаску Аристовулу. Александр прибывает в Дамаск, и Метелл Сципион бросает его в тюрьму. Если Антипатру удается убить Аристовула, то Сципион в свою очередь казнит Александра (Антипатр уже говорил об этом с прокуратором, и тот дал согласие). Если же Антипатра постигнет неудача и он будет захвачен или даже убит, то Ирод, лишь только получит такое известие, уйдет в Идумею, а затем, взяв мать, сестер и братьев, в Аравийское царство, отдавшись под защиту Ареты.

— Но почему, отец, я не могу убить Александра по дороге в Дамаск? — спросил Ирод.

— Потому что сына царя должен убить не идумей, а наместник Сирии.

«Я не идумей!» — хотелось крикнуть Ироду, но он сдержался.

12. Орудие коварства

Ирод возвращался в Иерусалим с тяжелым сердцем, поручение отца было ему не по душе. Он понимал, что план отца — единственное средство их спасения, а потому надо, смирив себя, исполнить его наилучшим образом. Необходимость унижаться сама по себе была неприятной, а тут еще приходилось делать это в доме Мариам — его, Ирода, звезды.

Сразу после разговора с отцом он не пошел спать (отец настоял, чтобы сын отдохнул перед тяжелой дорогой хотя бы несколько часов), а вышел на улицу и, запрокинув голову, стал искать взглядом свою звезду. Время было перед самым рассветом, и небо уже заметно побледнело, так что звезду он нашел не яркой, как обычно, а лишь едва заметной. Он стоял и смотрел, пока она не слилась с небом. А когда слилась, медленно опустил голову и, закрыв глаза, прошептал:

— Мариам.

Тогда он не понял, что открыл имя своей звезды, но позже, уже в дороге, осознал это с особенной ясностью. Открытие и обрадовало его, и опечалило одновременно. Обрадовало, потому что теперь Мариам-звезда и его, Ирода, судьба были слиты воедино — его будущая счастливая судьба и прекрасная девушка, самая прекрасная на свете. А опечалило потому, что невольно получалось — земная хрупкая девушка является его судьбой. Хорошо, что прекрасная, но тревожно, что хрупкая, ведь человек в этом мире подвержен болезням, несчастьям и смерти. Болезни могут отобрать красоту, а несчастья — жизнь.

Ирод въехал в ворота Иерусалима под вечер, в сопровождении всего четырех всадников. Отец не позволил взять больше, к тому же велел одеться попроще, сказав:

— Ты едешь просителем, а не героем.

Сначала Ирод отправился к Гиркану. По плану отца первосвященнику нельзя было раскрывать правды, а следовало убедить его, что поведение Ирода и есть единственная правда. Наставляя сына, Антипатр особенно подчеркивал, что первосвященник не должен ни о чем догадываться.

— Как бы он ни ненавидел брата, Гиркан никогда не простит нам его смерти, а его дружба нам еще очень нужна.

Последние несколько миль Ирод проскакал во весь опор, и потому, когда он спрыгнул с коня у ворот дворца Гиркана и бросил поводья испуганному слуге, вид у него был жалкий: весь в пыли и поту, с грязными подтеками на лице. Таким он и предстал перед первосвященником.

Когда Ирод вошел, тот сидел в кресле. Хотел встать, но не смог и, протягивая к Ироду руки, выдавил:

— Что?

Ирод же, как его научил отец, бросился к первосвященнику и, пав на пол, обнял его колени. Тут ему нужно было заплакать и, уже рыдая, поведать Гиркану о несчастливо сложившихся обстоятельствах. Ирод настроил себя, но не сумел выдавить слез, только еще плотнее прижал лицо к ногам Гиркана. Рыданий не получилось, но и без них Гиркан оказался крайне напуган. Ирод почувствовал, как пальцы первосвященника коснулись его затылка — они дрожали. Как и голос, когда Гиркан произносил:

— Говори, говори!..

Ирод заговорил. Сначала глухо, не отрывая лица от ног первосвященника, потом громким, прерывающимся голосом, подняв голову и снизу вверх глядя на искаженное ужасом лицо Гиркана. Когда Ирод закончил, тот едва слышно произнес чужим, уже без всякого выражения, мертвым голосом:

— Мы погибли.

Лицо застыло, глаза потухли, губы превратились в две белые безжизненные полоски. Ирод теперь с непритворным испугом смотрел на первосвященника, — казалось, что жизнь уже покинула его. Он подумал, что отец был не прав и Гиркана не следовало так пугать, тем более что страх уже давным-давно сделался для него не проявлением чувств, а сутью.

Сначала первосвященник застыл, потом обмяк в кресле: руки повисли, голова упала на грудь. Ирод кликнул слуг и велел послать за врачом-арабом, жившим здесь же, во дворце.

Врач долго возился с Гирканом, пока тот не открыл глаза и не проговорил, косясь по сторонам:

— Где я?

Только поздно ночью он сумел более или менее прийти в себя. Ирод, боясь, как бы не повторился припадок, уже не пугал первосвященника, но как умел успокаивал его, говоря, что ни отец, ни он сам никогда его не покинут и что дела не так уж плохи, потому что отец сумеет договориться с Аристовулом. Гиркан выслушал все это довольно спокойно, потом слабо кивнул:

— Потеряю…

Ироду показалось, что он бредит, он сказал горячо, не понимая, о чем идет речь:

— Нет, нет, ты ничего не потеряешь, я не допущу этого!

— Жизнь… — слабо выговорил Гиркан и лишь несколько минут спустя, не сразу, с большим трудом, путаясь и недоговаривая слова, сумел объяснить: — Если потеряю власть, то и жизнь…

Всю ночь Ирод не сомкнул глаз, сидя рядом с постелью, на которую перенесли первосвященника. Врач-араб находился тут же. Гиркан то приходил в себя, то проваливался в забытье. В такие минуты лицо его покрывала бледность, а черты заострялись. Ироду казалось, что он умирает. Ирод испуганно смотрел на врача, тот приближал лицо к самому лицу Гиркана, странно поводя носом, словно принюхиваясь к чему-то (у Ирода мелькнула мысль, что смерть, наверное, имеет свой запах — не запах тленья, а другой, когда смерть приближается). Наконец врач поднимал голову и успокаивающе кивал. Ирод облегченно вздыхал и откидывался в кресле.

К утру Гиркану стало значительно лучше. Может быть, помогли снадобья араба, а может быть, первосвященнику еще не пришло время умирать. Но как бы там ни было, лицо его порозовело и дыхание стало ровным. Он повернул голову к Ироду и слабо улыбнулся. Потом он уснул, и араб объяснил, почтительно поклонившись Ироду, что сон сейчас лучшее лекарство для господина, и добавил, склоняясь еще ниже:

— Тебе, господин, тоже нужен отдых.

Араб был прав — Ирод чувствовал себя крайне утомленным. После столь трудного пути из Дамаска в Иерусалим он не спал еще целую ночь. Все тело его дрожало, а глаза слипались, лишь усилием воли он не позволял себе уснуть тут же, в кресле, у постели Гиркана. Не позволял, потому что спать было некогда, он и так потерял уже почти сутки. Нужно было идти к Александру — промедление могло нарушить план Антипатра. Хвала Богу, что еще не умер Гиркан, потому что если бы он умер, то все потеряло бы смысл — и план отца, и мечты о власти (а значит, и мечты о Мариам), да и сама жизнь тоже. Хотя он и не был виноват в болезни Гиркана, он чувствовал себя виноватым, и ему страшно было представить себе взгляд отца, случись Ироду сообщить ему такое ужасное известие.

Усталость, бессонница и пережитое волнение обострили чувства Ирода — казалось, что все погибло, ничего нельзя исправить, а следует бежать как можно быстрее из этого проклятого города. Но, несмотря на молодость, Ирод умел бороться с самим собой. Он приказал приготовить коня и, даже не приведя себя в порядок и не поев, вышел во двор и прыгнул в седло — ловко, хотя и без обычной легкости.

Он был уже слишком известным лицом в Иерусалиме, так что испуганные слуги у дома Александра, ни о чем не спрашивая, пропустили его внутрь. Он не стал подниматься по лестнице, а почтительно остался внизу, прислонившись к колонне у входа — ноги дрожали, и ему трудно было стоять. Наконец вернулся слуга и проводил его в зал на втором этаже.

Его уже ждали. В центре зала стоял Александр, справа от него — Юдифь и дочери. Одной из них была Мариам. Непонятно, зачем пригласили девочек, — может быть, Юдифь ждала каких-то действий в отношении сына и присутствием внучек хотела смягчить Ирода? Но как бы там ни было, Мариам присутствовала в зале, Ирод старался не смотреть в ту сторону, но чувствовал на себе ее взгляд. Он подумал, что не сможет сделать того, зачем пришел, и в какое-то мгновение едва не поддался желанию немедленно бежать отсюда, ничего не объясняя. Желание было столь сильным, что он невольно шагнул назад. Он сделал бы и второй шаг, но тут Юдифь проговорила:

— Мы слушаем тебя, Ирод!

Она произнесла это негромко, но с такой властностью и высокомерием, что фраза вполне могла прозвучать как: «Мы ненавидим тебя, Ирод!»

Ирод ее так и услышал. С одной стороны, взгляд Мариам как бы повелевал ему бежать — пройти сквозь такое унижение в ее присутствии казалось невыносимым; с другой стороны, взгляд все еще молчавшего Александра заставил Ирода вспомнить о поручении отца.

Наверное, он так и не решился бы сделать это сознательно, но в ту минуту дрожащие ноги подкосились сами собой, и… Ирод упал на колени. Упал на колени, не удержался, его повело вперед, и, чтобы не разбить лицо, он выставил перед собой руки и уперся ладонями в пол.

Нужная поза была принята, и сразу же, будто отец — невидимый — стоял за его спиной, явилась и нужная фраза, которую Ирод торопливо проговорил:

— Припадаю к твоим ногам, благородный Александр, сын доблестного царя Аристовула, и прошу твоей милости!

Никто, не ответил, Ирод не поднимал головы, но хорошо ощущал, как взгляды всех находящихся в зале устремились на него, в одну точку, куда-то в область затылка.

Ирод снова услышал слова отца и послушно повторил их:

— Мы все виноваты перед тобой, и мой отец, и я, и мои братья! Бог помутил наш разум — ничтожные, мы осмелились выступить против законного повелителя. Безумные, мы бросились к врагам своей страны и помогли им захватить нашу столицу — святой город Иерусалим! Нам нет прощения, мы достойны лишь одного — мучений и казни. У нас нет права просить тебя о прощении, и лишь твое величие и благородство позволяет нам это…

Слова отца лились откуда-то из-за спины Ирода и слышались настолько явственно, что ему на минуту показалось, будто их не могут не слышать и остальные.

Он говорил долго — говорил, пока слышал слова. Наконец остановился — остановился и, осторожно поведя головой, заглянул за спину. Нет, там никого не оказалось. Если отец все-таки находился там раньше — пусть и незримо, — то теперь он исчез. Но, наверное, в таком его присутствии уже не было необходимости, потому что он сказал, а Ирод повторил все. Кроме признания своей вины и униженных просьб о помиловании было сказано главное: Антипатр поможет Аристовулу укрепиться у власти, передает в его распоряжение все свое войско и клятвенно обещает впредь ничего не замышлять против царя; обещает чтить Александра как царского сына; он едет навстречу Аристовулу и будет умолять его о прощении, а Александра молит прибыть в Дамаск, чтобы смягчить возможный гнев отца.

Наступило молчание, оно длилось долго. Тишина казалась абсолютной: ни шороха одежды, ни вздоха. На мгновение Ироду почудилось, что он остался один, а все каким-то чудесным образом бесшумно и незаметно покинули зал. Ощущение это было настолько явным, что Ирод стал медленно поднимать голову, чтобы посмотреть и убедиться, так это или нет. Но не успел — раздался голос Юдифи:

— Александр, ты не должен ехать.

В абсолютной тишине ее голос прозвучал особенно громко, так, что Ирод вздрогнул.

— Я поеду, — ответил матери Александр, — я хочу как можно быстрее увидеть отца.

Юдифь еще возвысила голос:

— Это ловушка. Разве ты не знаешь этих людей, ради своей выгоды они будут говорить и делать что угодно. Их низкий род ни на что большее не способен, как только на хитрость и коварство. Ты не должен ехать, Александр, послушай меня.

Он ответил упрямо:

— Я не хочу, чтобы кто-либо мог подумать, что я боюсь.

Юдифь возразила:

— Никто так и не думает. Или ты унизишься до того, что будешь стыдиться этих?!

Последнее слово Юдифь произнесла с особенной отчетливостью и с особенным презрением (Ирод не мог видеть, но почувствовал, что она указала на него).

Гнев закипел в груди Ирода, слово Юдифь было последней каплей, переполнившей чашу его унижения. Если бы не присутствие Мариам, он, может быть, смог бы еще выдержать несколько подобных слов. Но от гнева и отчаяния на глазах Ирода выступили слезы — настоящие, не притворные, — и он резко вскинул голову.

Вскинул голову и хотел подняться, но не сумел — тело так ослабело, что не повиновалось ему. Взгляд его уперся в лицо Александра, стоявшего прямо перед ним. От стыда и гнева, от неожиданной немощи всего тела слезы хлынули из глаз. Ирод смотрел в угрюмое лицо Александра и чувствовал, как ручейки слез бегут по щекам и капают с подбородка. Он уже ничего не мог сделать, только смотрел.

И вдруг в угрюмом и безжизненном лице Александра что-то изменилось. В нем мелькнуло нечто живое. Нет, не жалость — жалости к ненавистному идумею от него невозможно было дождаться, — но как бы доверие… Доверие к слезам Ирода.

Александр сказал:

— Встань.

Ирод хотел подняться, но не сумел, качнувшись, повалился на бок, коснувшись щекой пола. Александр громко хлопнул ладонями и, когда послышался топот вбежавших в зал слуг, кивнул на Ирода. Слуги осторожно, но быстро подняли Ирода, поставили его на ноги, крепко придерживая с обеих сторон.

— Александр!.. — почти крикнула Юдифь. Не так, как всегда властно, но по-женски, со страхом и отчаянием.

Александр лишь покосился на нее, но этого оказалось достаточно: Юдифь прижала руки к груди и опустила голову. Если бы Ирод в силах был выразить лицом что-либо, то лицо его отразило бы крайнее удивление — он никогда не мог себе представить, что властная, гордая Юдифь, еще недавно смело говорившая с самим Авлом Габинием, потупится и замолчит под искоса брошенным взглядом сына. Но она замолчала и потупилась, и это могло означать только одно — Ирод добился того, чего хотел: они поверили ему и Александр в глазах матери уже не просто сын, несчастный изгнанник, но старший сын царя, наследник престола.

— Я отправлюсь в Дамаск, — сказал Александр, пристально глядя на Ирода, и, коротко взмахнув рукой, горделиво добавил: — И никто не посмеет сказать, что сын иудейского царя страшится смерти.

«Ты ее примешь из моих рук!» — проговорил про себя Ирод, тогда как жалкое выражение на его лице оставалось неизменным.

Александр сделал знак слугам, и они, осторожно развернув Ирода, повели его к двери. На мгновение его взгляд коснулся лица Мариам — ему показалось, что она смотрит на него с искренней жалостью. Не с унижающей жалостью, но с сочувственной. Он хотел обернуться и посмотреть еще, убедиться, но у него не было предлога. И лишь у самых дверей он нашел предлог — вспомнил о Гиркане. Ирод остановился и повернул голову так, чтобы прежде, чем увидеть Александра, увидеть Мариам. И он увидел ее — она в самом деле смотрела на него с жалостью, ему даже показалось, что в ее глазах блестят слезы. Но рассмотреть не было возможности, и, только скользнув взглядом по Мариам, он остановил его на Александре.

— Благородный Александр… я хотел… хотел… — прерывисто проговорил Ирод и с трудом закончил: — Хотел просить тебя за Гиркана.

В лице Александра, когда он услышал это, мелькнул гнев.

— Кто ты такой, — сказал он с угрозой, — чтобы просить за Гиркана? Это семейное дело, оно тебя не касается. Иди и утром жди меня у ворот, ты будешь сопровождать меня в Дамаск.

Слуги Александра проводили Ирода до дворца первосвященника и передали слугам Гиркана. Те отнесли его в спальню рядом со спальней Гиркана, раздели, положили на постель. Он тут же уснул и проспал до самого вечера.

Лишь только он открыл глаза, стоявший у двери слуга сказал, что первосвященник хочет видеть Ирода. Ирод раздраженно отмахнулся от слуги. Вставать не хотелось, а уж тем более видеть Гиркана. После посещения дома Александра Ирод понял то, чего раньше не понимал и о чем никогда не задумывался: Гиркан и Аристовул, их дети и внуки одной крови, одного рода — царского. Они могут враждовать, могут даже желать смерти друг другу, но все равно они единое целое, во всяком случае для всех остальных, друзей и врагов. Они — правители, а он, Ирод, вместе с отцом и братьями — подданные, в сущности, просто слуги. А потому, как и Аристовул, как и Александр, Гиркан может быть их врагом, но никогда не станет другом. И все то, что он говорит Антипатру, все то, что он говорит Ироду (называя его сыном), есть одни только слова, продиктованные обстоятельствами, одна лишь обманная оболочка. Тогда как внутри…

Все было понятно, и Ироду не хотелось даже думать об этом. Теперь он тверже, чем раньше, тверже, чем когда-либо, и яснее понял, что для того, чтобы жить и властвовать, нужно прежде всего извести их царскую породу. Убить всех, всех до одного, не принимая во внимание ни пол, ни возраст, ни степень опасности каждого из них. Только Мариам он оставит жить. Не потому, что она прекрасна, не потому, что он любит ее, и даже не потому, что она его звезда-судьба. Нет, он оставит ее в живых совсем по другой причине — он женится на ней и наденет ее как праздничный хитон, на котором будет написано: «Царь», и всякий — иудей, идумей или римлянин — легко прочтет это.

Так говорил себе Ирод и никак по-другому говорить не хотел. Правда, в отличие от сознания, где Мариам причислялась к проклятому царскому роду, было еще другое — область, где правили чувства. И в этой области его тела, в этой части его существа — там была любовь к Мариам. К прекрасной Мариам, к звезде-Мариам, к судьбе-Мариам. И Ирод ощущал, что эта часть его существа не подвластна сознанию, что, даже если убить Мариам, любовь не исчезнет. Любовь была, но сейчас он не желал думать о любви.

В дверь осторожно поскребся слуга. Только поскребся, так ничего и не выговорив, — боялся гнева Ирода. Ирод вздохнул и встал. Гиркан, как и все они, тоже будет уничтожен. Но не теперь, позже, когда поможет уничтожить всех своих родственников и, главное, отдаст Ироду Мариам.

Он вошел к Гиркану и улыбнулся с порога:

— Прости, что я не пришел к тебе сразу.

Гиркан сидел на ложе, свесив голые ноги. Они не доставали до пола. Лицо его было бледным, но не более, чем всегда, так что вид первосвященника можно было назвать здоровым.

— Ирод, Ирод, сын мой! — проговорил он с чувством, протягивая к нему руки.

Тот подошел, опустился на колени, склонил голову.

Гиркан положил ему руки на плечи:

— Ну что? Что тебе сказал Александр?

Ирод смотрел на голые ноги первосвященника — дряблая кожа, синие прожилки, редкая рыжая щетина — и чувствовал отвращение. Но когда он поднял голову, лицо его выражало нежность. Он сказал:

— Я люблю тебя больше жизни!

Гиркан нетерпеливо покивал — признания Ирода сейчас ему были не нужны — и повторил вопрос.

Ирод ответил, что Александр оказался к нему благосклонен и простил его. Гиркан удивленно проговорил:

— Простил? Тебя? Но почему?

Ирод ответил не задумываясь и с той же нежной улыбкой, с какой только что говорил о своей любви к Гиркану:

— Он сказал, что прощает меня, потому что я верно служил тебе. Так и сказал: «Прощаю только потому, что ты верно служил дяде».

Маленькие глаза Гиркана блеснули, Ирод почувствовал, как руки первосвященника сжали его плечи.

— Так и сказал?! Он так тебе и сказал?!

Ирод ответил просто:

— Да, конечно.

После того как он решил, что убьет Гиркана, говорить с первосвященником стало очень легко — не нужно было следить ни за словами, ни за выражением лица, ни за жестами. Все происходило само собой, не требовало от Ирода никаких усилий. Ведь в его глазах Гиркан был уже мертв, а притворяться в присутствии мертвого и унижаться перед мертвым очень легко.

Первосвященник еще несколько раз переспрашивал Ирода, просил рассказывать подробно, как там все происходило у Александра, как вела себя Юдифь. На его лице надежда сменяла страх, а страх — надежду. Наконец он отпустил Ирода, и тот удалился к себе.

Рано утром Ирод стоял у ворот дома Александра, держа лошадь за повод. Он не взял с собой никого для сопровождения, даже просто слуг, решил ехать один. А слуги Александра суетились у ворот, водили коней, укладывали вещи в повозки. Они делали вид, что не замечают Ирода. Может быть, им так было приказано. Скорее всего, потому, что Ирода в Иерусалиме боялись все. Если так, то Александр решил унизить его еще больше.

Но Александр ошибался (хотя и не мог этого знать), Ирод не чувствовал унижения. Ведь все они, кроме Мариам, для него были мертвы, а Александр — первый из мертвецов. Так что не только унижения не чувствовал Ирод, стоя перед воротами дома Александра, но и простой неловкости. И это при том, что он сам придерживал лошадь за повод, а слуги хозяина старательно изображали, что не замечают его.

И Александр, наконец появившийся на пороге, тоже не заметил его — как и Юдифь, сестры, дочери. Среди провожавших должна была быть Мариам, лишь она одна могла смутить Ирода. И чтобы не испытывать смущения, Ирод еще ниже опустил голову.

Александр «заметил» его, лишь выехав на улицу. Коротко и угрюмо кивнул за спину, и Ирод пристроился в хвосте отряда из сотни всадников, сопровождавших сына царя.

Дорога показалась Ироду особенно долгой. Четыре повозки с вещами тащились еле-еле. На привалах Ирод сидел отдельно, ел то, что захватил с собой. Никто не говорил с ним, никто не предлагал еды. Труднее всего становилось ночью, потому что спать по-настоящему он не мог, опасался, что кто-нибудь из слуг Александра зарежет его во сне. Он укладывался поодаль от остальных, прямо на земле, подложив под голову седло — для Александра ставили шатер, — но лишь только лагерь затихал, незаметно отползал еще дальше в сторону. Лежал на голой земле, к утру чувствуя дрожь во всем теле, почти не спал. Так что, когда прибыли в Дамаск, Ирод едва держался в седле.

При въезде в город Ирод подскакал к Александру, почтительно поклонился, проговорил:

— Позволь указать дорогу, благородный Александр.

Александр не ответил, а Ирод поехал впереди. Он знал, с какой стороны подъехать к дворцу прокуратора, у него была точная договоренность с отцом.

Центурион, командовавший перекрывшими улицу солдатами, узнал Ирода. Ирод незаметно:, одним движением глаз указал центуриону на Александра. Тот кивнул и показал на дворец. Пропустили только Александра и Ирода. Александр попытался возражать, а центурион вежливо, но твердо объяснил, что таков приказ прокуратора: не пропускать вооруженных людей, потому что в городе неспокойно.

Они легко прошли ВО! дворец, к ним вышел секретарь Метелла Сципиона, сказал, что прокуратор рад прибытию сына иудейского царя и незамедлительно примет его.

В одной из галерей дворца четверо солдат внезапно набросились на Александра и повалили его на пол. Он не пытался вырваться, только простонал один раз, когда ему связывали руки. Когда его подняли, он нашел глазами Ирода. Если бы ненависть могла испепелять, то в одно мгновение от Ирода осталась бы жалкая кучка пепла, Не без труда выдержав взгляд Александра, Ирод мстительно усмехнулся.

13. Да здравствует Цезарь!

Задача Антипатра была и проще и сложнее, чем та, что он поручил Ироду. Конечно, остановить царя Аристовула, идущего во главе римских легионов на Дамаск, было значительно труднее, чем уговорить его сына покинуть Иерусалим. Но, с другой стороны, Ироду предстояло уговорить Александра, а Антипатр намеревался купить смерть Аристовула. Покупать всегда проще, чем уговаривать.

После отъезда из Сирии Марка Антония начальство над легионами прокуратора принял трибун Гней Сервилий. Антипатр познакомился с ним еще в бытность здесь Авла Габиния. Сервилий был неприятный человек, но очень понравился Антипатру. Все его недостатки — низкий рост, некрасивое лицо, грубые манеры, весьма посредственный ум и угрюмый нрав — искупались од-ним-единственным достоинством: он был невероятно корыстолюбив. Настолько, что это сразу же бросалось в глаза. Антипатр еще раньше думал, что неплохо бы при случае использовать это замечательное достоинство Гнея Сервилия. Случай представился только сейчас. Расположить к себе трибуна было нетрудно — Антипатр отправился к нему с щедрыми дарами, — но вопрос состоял в том, согласится ли Сервилий исполнить план Антипатра и не покажется ли ему этот план слишком опасным. Понятно, что за согласие нужно будет заплатить большую цену, может быть, слишком большую. Но что думать о цене, когда реальной опасности подвергается жизнь Антипатра — и его самого, и всех его близких? Тем более что заплатить он мог много: Антипатр когда-то помогал людям Красса перевозить ценности Иерусалимского храма и кое-что оставил себе. На это «кое-что» можно было купить пятерых Сервилиев, а ему нужен был один.

Сервилий — так почувствовал Антипатр — не удивился приходу иудейского полководца. Он без стеснения, деловито осмотрел принесенные дары и, кажется, остался доволен. Во всяком случае, блеск его глаз при этом стал значительно ярче.

С любым другим человеком, тем более римским трибуном, Антипатр начал бы издалека, применив всю возможную витиеватость лукавой восточной беседы. Но с Сервилием проделывать такое не требовалось: во-первых, трибун был плохо образован, слишком прост и не понимал всех тонкостей хитрой речи, во-вторых, и это было главным, в лице его отчетливо выражалось два вопроса: «К чему клонит?» и «Сколько даст?».

Принимая во внимание все эти обстоятельства, Антипатр начал с ответа на последний вопрос. Указывая на принесенные дары, он сказал:

— Могу предложить три раза по столько.

Лоб Сервилия наморщился, а глаза широко раскрылись, — как видно, он прикидывал общую сумму. Наконец, посмотрев на Антипатра, кивнул:

— Говори.

Антипатр сказал, что Помпей мертв, а его сторонники проиграли войну. Он добавил, улыбнувшись Сервилию:

— Ты ведь тоже, доблестный Сервилий, считался его сторонником.

Сервилий не ответил, лишь пожевал толстыми губами, а Антипатр продолжил:

— Трудно сказать, как отнесется Цезарь к тем, кто служит здесь под началом тестя Помпея, Метелла Сципиона.

В этот раз Сервилий ответил, буркнув:

— Я всего лишь солдат.

— Храбрый Сервилий явно преуменьшает свое значение, его имя и доблесть известны на Востоке. Я уверен, что в Риме о нем знают не меньше.

— Говори прямо, — недовольно произнес Сервилий.

— Хорошо, — кивнул Антипатр. — Мне нужна смерть Аристовула, самозваного иудейского царя, а тебе нужно доверие Цезаря. Наши стремления близки, и я предлагаю тебе, опередив других, первому крикнуть: «Да здравствует Цезарь!», только и всего.

Взгляд Сервилия выразил крайнюю степень недоумения.

— Ты предлагаешь крикнуть это здесь? В присутствии Метелла Сципиона?

Антипатр успокоил трибуна:

— Конечно же нет, — и изложил ему свой план. — Нужно договориться с Метеллом Сципионом и во главе трех легионов выступить навстречу Аристовулу. Добиться согласия прокуратора нетрудно, ведь он так напуган, а это его единственный шанс спастись — достойно встретить легионы, посланные новым правителем Рима.

— Значит, ты думаешь, что необходимо сражение? — озадаченно проговорил Сервилий.

Антипатр улыбнулся и отрицательно покачал головой.

— Всем известно твое бесстрашие, — сказал он, — но мой план не предполагает сражения.

При этих словах напряженное лицо Сервилия смягчилось, а когда Антипатр, обговорив все детали, закончил, оно даже выразило некое подобие улыбки.

Значительно больше времени и сил отняла у Антипатра последующая торговля с трибуном. Почувствовав, что этот иудей нуждается в нем, Сервилий увеличил цену. Антипатр прибавил, Сервилий увеличил еще, и стоимость услуг трибуна стала непомерной. Антипатр стоял на своем, Сервилий — на своем, ни один не хотел уступать. Наконец Антипатр развел руками:

— Нет, этого я не могу заплатить, я ведь не царь Иудеи! Мне жаль, благородный Сервилий, что мы не сумели договориться. — И Антипатр, почтительно поклонившись, сделал шаг к двери. Расчет его был на все ту же жадность трибуна, и он не ошибся. На третьем шаге Сервилий остановил его:

— Постой, я согласен.

Таким образом, вместо того чтобы оплатить одного Сервилия, Антипатр был вынужден заплатить за трех. Средств было жаль, потому что в случае неудачи его плана они бы очень понадобились для затяжной войны. Но делать было нечего, и, скрепя сердце и проклиная жадность трибуна, Антипатр приказал отвезти половину обговоренной суммы в дом Сервилия. Вторую половину он обещал выдать после завершения дела, сославшись на то, что деньги не здесь, а в Иерусалиме и он сможет получить их не раньше чем через десять дней. Сервилий попытался было протестовать, но Антипатр справедливо заметил, что если медлить и препираться, то можно лишиться не только денег, но и жизни.

Как и предполагал Антипатр, добиться согласия Метелла Сципиона оказалось нетрудно. Сложившиеся обстоятельства повергли его в совершенную растерянность: он бездействовал и в страхе ждал конца. Приближающиеся легионы Цезаря приводили его в ужас, хотя он и имел значительный численный перевес (шесть его легионов против двух, посланных Цезарем). Сципион был уверен — и не без оснований, — что его солдаты не станут сражаться, но, чтобы купить прощение, выдадут его.

Антипатр уверил прокуратора, что сумеет все уладить мирно, договорившись с иудейским царем.

— Ты с ним намереваешься договориться?! — вскричал Сципион, нелепым движением выбросив руки в стороны — Но я знаю, что он твой главный враг!

— Ты, как всегда, прав, благороднейший, — отвечал Антипатр с поклоном, — но договариваться можно о разном и по-разному. Я постараюсь убедить его умереть и надеюсь, что это у меня получится.

— Умереть? — переспросил Сципион, и его лицо застыло, выразив страх. Он был так напуган событиями последнего времени, что когда при нем говорили о чьей-то смерти, он непременно думал о своей. — Ты думаешь, он согласится?

На столь бессмысленный вопрос (Сципион уже не мог соображать здраво), Антипатр ответил самым уверенным тоном, коротко кивнув:

— Уверен. — А про себя подумал: «В отличие от тебя, с Аристовулом будет непросто договориться».

По приказу прокуратора трибун Гней Сервилий выступил навстречу иудейскому царю с тремя легионами пехоты и восемьюстами всадниками Антипатра. Через один переход войска встретились. Выстроив легионы в боевой порядок и расположив конницу на левом крыле (правое было прикрыто горой), Сервилий повел их в атаку. За несколько минут до того солдатам было сказано,

что перед ними войско беглого иудейского царя, врага Рима. Расчет строился на том, что солдаты не сразу разберутся, с кем им предстоит сразиться.

Незадолго перед тем — как доложили разведчики, высланные вперед Антипатром, — войско Аристовула покинуло лагерь. То ли он не ожидал, что кто-либо осмелится выступить ему навстречу, то ли не согласовал все действия с начальниками легионов, но атака Сервилия застала войско Аристовула на марше. Легионы стали спешно перестраиваться в виду наступавшего противника. Сервилий, указывая вперед, обернулся к Антипатру:

— Мы застали их врасплох, сейчас ничего не стоит смять их ряды, — Он нетерпеливо натянул поводья, подняв коня на дыбы, — Почему бы нам не напасть на них, — крикнул он возбужденно, — ведь победа сама идет в руки!

Несколько мгновений Антипатр колебался. Соблазн был велик — покончить с Аристовулом одним ударом. Но благоразумие взяло верх, он сказал:

— Ты полагаешь, что Цезарь простит тебя? — И для верности добавил: — Кроме того, неизвестно, как будут вести себя твои солдаты, когда наконец поймут, кто перед ними.

Сервилий искоса, недовольно взглянул на Антипатра и ничего не ответил. В свою очередь Антипатр подумал: «С Сервилием тоже нужно будет покончить, и как можно быстрее — уж очень неудобный свидетель».

Сервилий дал команду остановиться, когда его когорты подошли к противнику на расстояние не больше сотни шагов. Антипатр увидел Аристовула — тот находился на правом фланге в окружении нескольких всадников.

— Пора, — сказал он Сервилию.

Тот, не отвечая, низко пригнув голову, тронул коня. Когда до линии легионов Аристовула оставалось пятьдесят шагов, он крикнул, высоко подняв правую руку:

— Да здравствует Цезарь!

Ему пришлось трижды повторить свое восклицание, всякий раз заставляя коня делать несколько шагов вперед. Наконец к нему выехал всадник в богато украшенных доспехах. Он обратился к Сервилию (слов Антипатр не расслышал), тот ответил. Беседа их продолжалась не больше минуты. Всадник повернулся к линии своих войск и крикнул:

— Да здравствует Цезарь!

Солдаты ответили громким гулом одобрения. Всадник направил коня к легионерам Сервилия. Сервилий сопровождал его, отстав на полкорпуса коня. Антипатр понял, что настала его минута, и, обогнув всадников, поскакал к Аристовулу.

Тот, увидев приближающегося Антипатра — он сразу узнал своего злейшего врага, — схватился за меч. Антипатр легко, как в молодости, соскочил на землю и у самых ног коня Аристовула встал на колени.

— Великий царь Иудеи, прости меня! — проговорил он прерывающимся голосом (скорее вследствие одышки, чем от волнения). — Я достоин смерти за свое предательство!

— Негодяй! — сквозь зубы выговорил Аристовул. — Ты заслуживаешь не одной, а сотни смертей!

На глазах Антипатра выступили слезы — бессильного гнева и унижения, — он едва справился с лицом, боясь выдать свои истинные чувства. Злобу он сумел прикрыть, сморщив лицо, но унижение оказалось столь сильным, что слезы потекли по щекам. Он не смог справиться с рыданиями.

— Ты знаешь, великий царь, что я не страшусь смерти, но страшусь позора. Умоляю тебя памятью твоего великого отца, которому я служил не щадя жизни, — если не можешь простить, убей теперь же. Окажи мне эту единственную и последнюю милость.

Вряд ли кто-нибудь в Иудее видел плачущего Антипатра и вряд ли предполагал увидеть. Всадники, окружавшие Аристовула, стыдливо опустили головы. Антипатр стоял на коленях, прямо глядя на царя, и слезы ручьями бежали по его щекам, так что лицо Аристовула за слезной пеленой виделось неясно. За его спиной раздавались приветственные крики и топот — это могло означать только одно: командиры обеих армий пришли к дружественному согласию.

Слезы Антипатра поразили Аристовула. Этот человек был ненавистен ему более, чем кто-либо из живущих, но, как воин, он признавал его доблесть и мужество. Аристовул был смущен и не без труда скрывал это за маской гнева и презрения на суровом обветренном лице. Как он ни хотел внутренне убедить себя, что доверять врагу нельзя, что коварство Антипатра не знает границ и пределов, что ради достижения цели тот пойдет на все, не остановится ни перед чем, но… Слезы, его смущали слезы. Перед ним на коленях стоял другой Антипатр: раздавленный, униженный. Если бы кто-нибудь сказал ему, что Антипатр будет вымаливать жизнь и свободу таким вот образом — на коленях, рыдая, он бы назвал этого человека отъявленным лжецом.

Аристовул не простил Антипатра, он не мог его простить, этот человек всегда был врагом — он никогда не станет ему другом. Но Антипатр удивил его, и в сердце Аристовула, окаменевшем от невзгод, все-таки шевельнулось нечто похожее… нет, не на жалость — жалость к этому человеку не могла проявиться ни при каких обстоятельствах, — а на сочувствие. Сочувствие к его унижению, сочувствие воина, а не царя или изгнанника. Если бы Антипатр встретился ему в бою, рука Аристовула не дрогнула бы. Она не дрогнула бы и в том случае, если бы Антипатр попал в плен. Но как убить униженного врага, стоящего перед тобой на коленях, плачущего, как… Слезы Антипатра нельзя было сравнить ни с какими другими слезами, и Аристовул произнес сурово:

— Встань и утри слезы, я не хочу, чтобы старого полководца моего отца кто-нибудь видел таким. — Аристовул помолчал и добавил, значительно понизив голос: — Тем более римляне.

Это было прощение, это было проявление поистине царского великодушия к униженному врагу.

Антипатр же, так жаждавший прощения, при этих словах едва не лишился сознания от гнева, током крови ударившего в голову. Унижение было почти абсолютным, тем более что он услышал за спиной приближающийся топот коней и голос Сервилия, произнесший;

— Приветствую тебя, Аристовул, царь иудейский!

Антипатр низко опустил голову и пробормотал едва слышно, но с отчаянной злостью:

— Царь иудейский! Подожди, скоро ты захлебнешься моими слезами.

Аристовул ответил почтительным приветствием на приветствие римского трибуна. Затем Сервилий сказал, указывая на Антипатра:

— Прости его, он раскаивается в прошлом. Я тоже служил Помпею, не подозревая о его гнусных намерениях подмять под себя республику. Теперь Помпей мертв, и мы будем верно служить спасителю Рима, доблестному Цезарю. Встань, Антипатр, иудейский царь прощает тебя!

Последнее Сервилий произнес так, что это прозвучало насмешкой. Антипатр тяжело поднялся, медленно повернув голову, посмотрел на Сервилия и на всадника в дорогих доспехах, сидевшего в седле чуть боком. Ему можно было дать не более двадцати пяти лет. Он произнес, глядя на Антипатра с покровительством, близким к высокомерию:

— Это правда, что Помпей ценил его? — Он помолчал, усмехнулся и продолжил, снова ни к кому не обращаясь: — Трудно поверить в преданность этих восточных царьков, — Он обернулся к Сервилию: — Скажи, мой Сервилий, разве я не прав? Впрочем, я первый раз в Азии, а ты, кажется, провел здесь целых… — Он наморщил лоб, как бы вспоминая.

— Пятнадцать лет, благородный Флак, — подсказал Сервилий с неопределенной улыбкой, — я провел здесь целых пятнадцать лет.

— Это немало, — покровительственно кивнул тот, кого Сервилий назвал Флаком, — И ты считаешь, что местные царьки могут быть преданы Риму? Мне-то кажется, что все они обманщики.

Сервилий ответил, покосившись на Аристовула (тот сидел, прямо держа спину и неподвижно глядя перед собой, не только не прислушиваясь к разговору, но словно вовсе отсутствуя здесь):

— В Азии все не так просто… — И, пригнувшись к Флаку, Сервилий проговорил негромко: — Среди них царь только этот, Аристовул, а Антипатр…

Он не сумел договорить, Флак презрительно махнул рукой:

— Оставь, Сервилий, все они одинаковы, — И, больше ничего не добавив, тронул коня шпорами и рысью поскакал туда, где в единую толпу сбились его воины и воины Гнея Сервилия.

Сервилий неприязненно посмотрел ему в спину и, бросив Антипатру:

— Я жду тебя в лагере, — поскакал вслед.

Антипатр дождался, пока отъехал Аристовул со своими людьми, тяжело сел в седло и пустил коня шагом.

Цезий Флак, молодой человек из богатой и родовитой римской семьи, в битве при Диррахии сражался на стороне Помпея. Был легко ранен в бедро и не участвовал в сражении при Фарсапе, где Помпей потерпел полное и окончательное поражение. Война мало интересовала Цезия, и он никогда не отправился бы в поход, если бы не отец, уславший сына подальше от Рима, где тот проводил дни в попойках и кутежах с друзьями. Кроме того, по заявлению одного сенатора (они лишь невинно посмеялись над стариком) было назначено судебное разбирательство, грозившее Флаку большими неприятностями. Война между Помпеем и Цезарем в этом смысле пришлась очень кстати.

Цезий Флак находился в лагере Помпея, когда туда ворвались солдаты Цезаря. Его захватили вместе с другими пленными. Флак испугался — победа Помпея, которая, казалось, была предрешена, обернулась неожиданным поражением, и его будущее стало неясным.

Римские друзья любили Флака за легкий нрав и неистощимое воображение по части всяких проделок. Это качество неожиданно помогло ему в трудную минуту. Его увидел среди пленных один из римских друзей, бывший дальним родственником Цезаря и служивший у него в преторианской когорте, личной охране полководца. Найдя прежнего товарища в столь бедственном положении, он очень удивился (никто из друзей не мог себе представить Флака на войне, а тем более Флака плененного) и, подойдя, спросил озабоченно:

— Что ты тут делаешь, Флак?

Тот как ни в чем не бывало ответил:

— Ищу отдохновения от римских кутежей, как видишь.

Друг рассмеялся, пообещал помочь и в этот же день во время победного пира рассказал Цезарю о Флаке, в точности передав его ответ. Разгоряченный победой и вином Цезарь расхохотался, и это решило судьбу Цезия Флака. Цезарь велел привести его, а когда тот явился, спросил:

— Говорят, ты отправился в поход с Помпеем, чтобы отдохнуть от кутежей?

— Нет, император, — наивно улыбаясь, ответил Флак, — у Помпея нам было весело, как никогда. Помпей говорил, что это всего лишь прогулка, откуда нам было знать, что твои легионеры так безжалостно испортят наш праздник.

Цезарю ответ понравился, он рассмеялся, рассмеялись и все вокруг.

— Ладно, — сказал он, — возьмем его к себе, у нас явно не хватает весельчаков.

Так Цезий Флак оказался в войске Цезаря. При всей легкости своего характера он сообразил, что здесь от него потребуют не веселости, а расторопности и знаний военной науки. И хотя военное дело не было его призванием, он старался проявить себя и понравиться Цезарю. Это ему удалось. Он исполнял все возложенные на него поручения с особенной тщательностью и быстротой, вставал раньше всех, мучил себя военными упражнениями да еще успевал веселить окружающих, всех, от трибунов до простых солдат. Вскоре Цезарь заметил его усердие, сказав при других, что такие, как Цезий, умеют поднять дух войска.

Когда Цезарь занял Рим, Флак подумал, что наконец-то все его походные лишения остались позади, и собрался было приняться за прежние свои занятия — кутежи и попойки. Но его рвение на службе у Цезаря сыграло с ним злую шутку: неожиданно он получил приказ сопровождать иудейского царя в Сирию. При этом; Цезарь в обход всяких правил назначил его трибуном, поручив начальствовать над двумя легионами, следовавшими в Сирию вместе с проклятым царем.

Отец, узнав о назначении, открыл от удивления рот, признавшись, что недооценивал замечательные качества сына. Но самому Флаку впору было заплакать — радости приятного времяпрепровождения откладывались на не-. определенный срок. Но возражать и отказываться от назначения было опасно, и Флак отправился в Сирию, что для него было все равно что провалиться в мрачный Тартар.

Иудейский царь Аристовул не понравился ему с первого взгляда — высокомерный, напыщенный, гордый. Впрочем, он не нравился Флаку главным образом потому, что Флак считал царя виновником своего назначения. Ему объяснили, что хотя он является фактическим начальником легионов, но должен оказывать царю всяческое уважение и обращаться с ним как со старшим, в этом, мол, заключается тонкость восточной политики. Флаку было наплевать на политику и ее тонкость, и он сказал на прощанье провожавшим его друзьям:

— Наши правители очень умные люди, если посылают утверждать свою власть в провинциях таких полководцев, как ваш доблестный и несчастный Флак.

Высказывание прозвучало очень неосторожно, но Цезий Флак был так огорчен, что не сумел сдержаться.

Поход оказался долгим и утомительным, Флак болезненно страдал от физических лишений и тоски по Риму. Он стал угрюмым, раздражительным, резким, с Аристовулом почти не разговаривал, а если и приходилось, то он неизменно выказывал царю свое презрение в тоне, жестах и выражении лица, хотя слова произносил вполне уважительные.

На протяжении всего пути из Рима он чувствовал одну лишь тоску и проклинал судьбу, забросившую его в эти дикие края. Но когда его легионы находились уже в нескольких переходах от Дамаска, Флак получил известие, что здешний прокуратор, тесть Помпея Метелл Сципион, собирается выслать ему навстречу войска и что сражение неминуемо. Тогда он испугался — смертельно опасные военные действия не входили в его планы, а полководцем он себя никогда не считал. К тому же его легионы едва насчитывали четыре тысячи человек, тогда как у Сципиона было не меньше пятнадцати тысяч.

Впервые Цезий Флак без высокомерия и презрения заговорил с Аристовулом — этот иудей, называвший себя царем, был, по слухам, опытным воином. Флак спросил его, что он думает о возможном сражении и как оценивает их шансы на победу.

— У нас нет ни одного шанса из тысячи, — угрюмо и уверенно ответил Аристовул, оглядев Цезия с ног до головы так, будто увидел впервые, — Нам нужно изменить направление и не идти в Сирию, а пробираться в Иудею. Там у меня много сторонников, и в короткий срок мы сможем собрать большую армию.

— Большую армию? — с тревогой переспросил Флак. — И, как ты полагаешь, насколько большую?

— Может быть, двадцать тысяч, а может быть, и все пятьдесят, — нехотя отвечал Аристовул, испытывая острое унижение от того, что вынужден отвечать этому заносчивому мальчишке.

Некоторое время Флак в упор смотрел на Аристовула. Наконец проговорил с неожиданной злостью:

— Мы продолжим движение на Дамаск.

Оставшись один, Аристовул вздохнул — этот поход не предвещал ничего хорошего. Он с сожалением подумал о том, что в свое время не сумел договориться с Гирканом.

14. Рука Аристовула и голова Александра

Цезий Флак боялся предстоящей битвы, но еще больше он боялся совета Аристовула «пробираться» в Иудею: если неизвестная Сирия была для Цезия Тартаром, то неведомая Иудея чем-то еще хуже Тартара, хотя и непонятно, что могло быть хуже царства мертвых. Но главное даже не это, а то, что он не доверял Аристовулу. Он не доверился бы и любому другому восточному царьку, а этому особенно — ведь Аристовул воевал против римлян, был схвачен, переправлен в Рим, заточен в тюрьму, бежал, воевал снова. Он не понимал того, что высокомерные болтуны в Риме называли восточной политикой — зачем нужна какая-то политика, если есть солдаты? Устрашение — вот единственная политика, возможная в отношении этих варваров. Почему он, римский патриций Цезий Флак, должен на равных беседовать с этим проклятым Аристовулом, на руках которого кровь римских воинов и которого только по недоразумению можно именовать царем?

Никакой он не царь, а вожак стаи волков, рыщущих по лесам и равнинам. Эти варвары — нелюди, а животные, и с ними нужно поступать как с животными: если они опасны для человека, их необходимо убивать, если можно использовать — приручать. Собака очень похожа на волка, но ее можно приручить и заставить служить человеку, тогда как место волка либо в земле, либо в клетке.

Сам того не сознавая, Цезий Флак таким образом выразил суть римской политики в отношении завоеванных народов. Но как бы там ни было, Аристовула ему хотелось бы видеть или в земле, или в клетке, лучше всего — в земле.

Когда легионы сирийского прокуратора атаковали войско Цезия Флака на марше, последний пожалел, что не прислушался к совету иудейского даря. Страх Флака был столь велик, что он велел не звать к себе Аристовула, а поскакал к нему сам, безотчетно бросившись под его защиту. Указывая на наступающих, Флак прокричал, не сумев скрыть страха:

— Они наступают. Скажи, благородный Аристовул, что же нам делать?!

И «благородный Аристовул», спокойно глядя на Флака, ответил:

— Умереть, доблестный Флак, нам остается умереть.

Флаку нечего было возразить, он едва не лишился чувств.

Потом выехал Сервилий, трижды прокричал: «Да здравствует Цезарь!», и опасность миновала совершенно чудесным образом. Цезий Флак снова почувствовал себя значительным лицом, чуть ли не покорителем Азии, тем более что Сервилий всячески старался расположить его к себе.

После всего произошедшего ненависть Флака к Аристовулу сделалась совершенно нестерпимой: иудейский царь видел его страх, его унижение, он должен был… умереть. Никакого другого выхода для спасения своей чести Флак не находил. Гней Сервилий рассказал ему об Антипатре (о том самом, что так долго стоял на коленях перед иудейским царем), сказал, что он доблестный воин и надежный союзник Рима и что сам Помпей Магн отличил его.

Упомянув о Помпее — да еще назвав его Великим! — Сервилий растерялся и, не зная, как исправить свою ошибку, сказал Флаку:

— Прости, но я хотел…

Цезий Флак внимательно на него посмотрел и ответил со странной улыбкой:

— Ты сказал то, что сказал, мой Сервилий, и тебе не в чем раскаиваться — Помпей стал врагом Цезаря, но не перестал быть Великим.

Сервилий не знал, как принять такой странный ответ Флака: либо это ловушка, либо приглашение к откровенному разговору. И то и другое не было Сервилию по душе — он всегда предпочитал держаться подальше от политики. Этот Флак всегда найдет себе защитников в Риме, тогда как Сервилию можно было надеяться лишь на самого себя. И Сервилий осторожно проговорил:

— Тебе виднее, доблестный Флак, ты знаком с людьми власти. Я же всего лишь солдат.

Флак только усмехнулся. Кто бы знал, как он ненавидит Цезаря! Это из-за Цезаря он лишился привольной и веселой жизни в Риме, из-за Цезаря вынужден был отправиться в дикую страну где-то на краю света и иметь удовольствие беседовать с этим неотесанным мужланом Гнеем Сервилием, а также терпеть высокомерие проклятого иудейского царя.

В последующем разговоре с Сервилием выяснилось, что Антипатр — враг Аристовула, вынужденный преклониться перед последним только вследствие перемены власти в Риме.

— Более надежного и влиятельного человека здесь, в Азии, я не знаю, — сказал Сервилий.

Тогда Флак спросил:

— Почему же не сделать его, ну, скажем, иудейским царем?

Сервилий пожал плечами:

— Я всего лишь военный трибун при сирийском наместнике и не имею власти свергать царей и ставить новых. Пусть этими вопросами занимаются в Риме.

— В Риме, — усмехнулся Флак. — В Риме некому этим заниматься, — Он неожиданно спросил: — Значит, ты говоришь, что Антипатр — враг иудейского царя?

— Это так, — кивнул Сервилий.

— И при случае не прочь свести с ним счеты?

Сервилий не понимал, куда клонит Флак, и осторожно ответил:

— Восток трудно понять: может быть, да, а может быть, нет.

Флак ответил не сразу. У него явилась мысль отомстить обоим сразу: и Цезарю и Аристовулу. Он спросил:

— Ты долго прожил на Востоке, мой Сервилий. Скажи, это правда, что здесь для устранения соперника мечу предпочитают яд? Мне говорили, что и яды здесь особенные: человек умирает не сразу, а через несколько дней, а то и недель, так что трудно определить причины смерти.

Сервилий испуганно посмотрел на Флака — он подумал, что тому каким-то образом стало известно о планах Антипатра. Этого еще не хватало! Он ответил как можно равнодушнее:

— Я никогда не интересовался такими вещами.

Флак дружески похлопал Сервилия по плечу:

— И напрасно, мой Сервилий, это же так любопытно. Признаюсь, я не прочь увидеть, как человек медленно встречается со смертью. Если ты найдешь случай позабавить меня этим зрелищем, я буду тебе очень обязан.

Вечером того же дня Цезий Флак устроил пир по случаю дружеского соединения обоих войск. Перед этим он вызвал к себе Антипатра и довольно долго говорил с ним. Гней Сервилий с тревогой ждал окончания разговора, а когда Антипатр вышел, спросил:

— Ну что? Что он сказал тебе?

Антипатр скромно ответил:

— Благородный римлянин был слишком добр к несчастному Антипатру и обещал свое покровительство.

«Дождешься покровительства от этого заносчивого мальчишки!» — подумал Сервилий, но вслух ничего не сказал. Он не предупредил Антипатра о странных речах Цезия Флака относительно отравлений по восточному образцу. Его неповоротливый ум так и не сумел решить, полезно сказать об этом или нет. Но опыт долгого пребывания на службе подсказал трибуну: если сомневаешься, лучше смолчать.

Все уже собрались за пиршественным столом, кроме Аристовула, — его почетное место рядом с Цезием Флаком пустовало. Флак послал центуриона за иудейским царем. Центурион вернулся один, передав: Аристовул просит простить его, он почувствовал внезапное недомогание и вынужден отклонить приглашение. Выслушав центуриона, Флак с напряженной улыбкой обратился к присутствующим:

— Слишком рано царь иудейский чувствует недомогание, обычно это бывает наутро после пиршественных возлияний. Или в Азии другие порядки?

Все вежливо заулыбались, но никто ему не ответил — шутка была слишком похожа на угрозу.

Флак снова послал центуриона за Аристовулом:

— Передай царю иудейскому, что у меня есть лекарство от его болезни. Или он не хочет принять исцеление из рук римского трибуна?!

После этих слов Сервилий поймал на себе быстрый взгляд Антипатра, сидевшего в конце стола, как раз напротив того места, которое предназначалось для Аристовула. Взгляд Антипатра был слишком красноречив.

Сервилий сказал, обращаясь к Флаку:

— Дозволь мне самому пойти за иудейским царем, я надеюсь, что смогу…

Сервилий не сумел договорить, Цезий Флак остановил его нетерпеливым взмахом руки, едва слышно злобно выговорив:

— Не беспокойся, мой Сервилий, если он не придет, я прикажу привести его силой.

Но силу применять не пришлось: в палатку вошел Аристовул. Он был бледен и угрюм, он в самом деле казался больным. Вежливо, но без улыбки он приветствовал Флака и гостей. Флак указал ему на место рядом с собой, сказав:

— Для меня честь сидеть рядом с тобой, царь иудейский!

Пиршество началось, но веселье было натянутым, и причиной тому стала нарочитая угрюмость иудейского царя. Он редко поднимал глаза на гостей, возлежал, уставившись в одну точку перед собой, не улыбнулся даже тогда, когда Флак поднял чашу за его здоровье. А когда Флак провозгласил тост за здоровье «доблестного Антипатра», рука Аристовула дернулась и из чаши пролилось вино. Он не выпил из чаши, лишь поднес ее к губам. Сервилий заметил, что Флак при этом злорадно ухмыльнулся.

К концу пиршества произошел досадный случай. Один из виночерпиев, наполняя чашу Аристовула, сделал неловкое движение и уронил кувшин, забрызгав вином одежду Цезия Флака. Флак вспылил, ударил виночерпия, тот, задрожав, стал униженно просить трибуна простить его оплошность. Трибун ударил его еще раз, тот упал в угол палатки и замер, укрыв лицо руками. Как видно, Цезию стало неловко за свою несдержанность, он промокнул вино полотенцем и с улыбкой спросил Аристовула:

— Как у вас поступают с провинившимися слугами?

Аристовул холодно ответил:

— Мы не бьем своих солдат.

Цезий Флак, сжав зубы, отвернулся. Гней Сервилий напрягся всем телом — неосторожный виночерпий был его доверенным человеком. Антипатр поднял чашу и провозгласил здоровье Цезия Флака. Все гости шумно приветствовали трибуна. Аристовул вместе со всеми поднял чашу, но снова донес ее только до губ, не коснувшись края. Тогда Антипатр, внимательно следивший за ним, проговорил с пьяной развязностью:

— Царь Иудеи не хочет пить за здоровье благородного Флака?

Все взгляды устремились на Аристовула, тот в свою очередь гневно повел глазами в сторону Антипатра. Цезий Флак с удивленным лицом обернулся к царю Иудеи:

— Это правда, блистательный Аристовул?

— Нет, благородный Флак, это неправда, — ответил Аристовул. Несколько мгновений он глядел внутрь чаши, словно что-то высматривая там, потом медленно поднес ее к губам и осушил до дна.

Короткое время спустя Аристовул вдруг резко вскинул голову и рывком встал на колени. Лицо его из бледно-желтого сделалось серым, голова затряслась, губы задрожали. Он поднял правую руку и, выставив указательный палец, выговорил с трудом, прерывисто, но четко:

— Про… проклятие!.. — Что-то хотел добавить, но уже не сумел. На губах выступила пена. Рука пошла вниз, на мгновение задержалась, указав на Антипатра. Тот непроизвольно привстал, неотрывно исподлобья смотрел на Аристовула. Аристовул покачнулся и повалился на спину. Цезий Флак с одной стороны, а Сервилий с другой бросились к нему.

Аристовул умер лишь к вечеру следующего, дня, не приходя в сознание, когда войско было уже в походе. Цезий Флак приказал Антипатру, опередив войско, доставить тело умершего царя в Дамаск.

— Сделай все, что у вас положено, чтобы сохранить его нетленным. Смотри, чтобы слух о его смерти не распространился до тех пор, пока я сам не явлюсь в Дамаск. Ты все понял?

— Да, — кивнул Антипатр, — и сделаю, как ты сказал.

— Я скорблю о внезапной смерти царя Иудеи, — за-чем-то добавил Флак.

Антипатр кивнул опять. Флак хотел еще что-то сказать, шагнув к Антипатру и вглядываясь в его лицо, но только вздохнул и отвернулся.

Антипатр, торопя своих людей, через день прибыл в Дамаск. Он выслал вперед гонца с письмом к прокуратору Метеллу Сципиону, где сообщал ему о смерти Аристовула и о приближении легионов Флака. О настроениях Цезия Флака он не сообщил, желая держать прокуратора в неведении о его дальнейшей судьбе. Во-первых, он не хотел вмешиваться в дела римлян, во-вторых, полагал, что напуганный Сципион будет сговорчивее относительно дела Александра.

В самом деле, прокуратор встретил его в страшном волнении.

— Они убьют меня? — бросился он к Антипатру.

Антипатр изобразил на лице крайнюю степень озабоченности.

— Надеюсь, что этого не случится, — ответил он, — Я страстно молю об этом Бога.

— Что мне до твоего Бога! — вскричал Метелл Сципион. — Скажи, что говорил обо мне Цезий Флак?

— Флак сказал, что хочет мира, только… — Антипатр сделал паузу, и Сципион нетерпеливо дернул его за рукав:

— Ну? Да говори же!

— Я хотел сказать, что все складывается для тебя благоприятно, если только твои враги не станут говорить о тебе дурное.

— Враги? — испуганно вскинулся Сципион, — Какие враги? У меня здесь нет врагов!

— Враги твоего зятя, Помпея Магна, они и твои враги. Один умер своей смертью, и его тело я доставил тебе. Но другой жив, и если он заговорит…

— Александр?

— Да, Александр. Он будет кричать на каждом углу, что его отец, Аристовул, умер не своей смертью, а был убит по твоему приказу. Он найдет много доводов, чтобы очернить перед Флаком и Помпея и тебя. Он скажет, что ты приказал лишить жизни царя Иудеи, союзника Цезаря, и тем самым…

— Довольно! — воскликнул Сципион, — Я понял. Ты хочешь, чтобы я казнил Александра. Но как я могу сделать это? Если Аристовул был союзником Цезаря, то его сын… — Сципион развел руки в стороны. — Его казнь сочтут враждебным актом в отношении Цезаря. Что ты на это скажешь?

— Прости меня, — Антипатр почтительно поклонился прокуратору, — что осмеливаюсь возражать тебе, но ты ошибаешься.

— Ошибаюсь? — переспросил Сципион, нахмурившись.

— Позволь мне сказать, — мягко проговорил Антипатр и после нетерпеливого кивка прокуратора продолжил: — Для Цезаря не имеет значения, кто царь в Иудее — Аристовул, Александр или кто-то еще, ему важно спокойствие провинции и ее преданность Риму. Александр дважды поднимал народ на борьбу с римлянами. В Иерусалиме опять неспокойно — почему же нельзя предположить, что Александр возбудил народ и в третий раз? Твоя обязанность как прокуратора провинции — пресекать всякую возможность мятежей и бунтов и безжалостно наказывать их предводителей и вождей. Римский сенат великодушно помиловал Александра, но он взбунтовался опять. Когда был жив Помпей, он бунтовал против Помпея, но сейчас, когда власть у Цезаря, он бунтует против него. Разве не так? Казнив его, то есть задушив мятеж в зародыше, ты окажешь Цезарю услугу — передашь ему успокоенную, подчиняющуюся Риму провинцию. Ты казнишь Александра не как сына Аристовула, а как злостного мятежника.

В глазах Сципиона мелькнула надежда, а Антипатр добавил:

— Казнить его необходимо до прибытия Флака, чтобы он не смог приписать это деяние себе. А я, лишь только все будет кончено, отправлюсь в Иерусалим и приведу город к полному повиновению, по твоему приказу казнив особенно рьяных крикунов.

Метеллу Сципиону ничего не оставалось, как только согласиться с такими доводами Антипатра.

Пока Сципион и Антипатр решали судьбу Александра, Ирод по поручению отца занялся телом Аристовула. В его присутствии тело обмыли и опустили в ванну, выдолбленную в стволе огромного дерева и наполненную медом. Мед был прозрачным, только чуть желтоватого оттенка, и лицо Аристовула хорошо просматривалось сквозь него. Ироду показалось, что ненависть проступила в выражении его лица еще отчетливее. Он приказал слугам прикрыть ванну крышкой.

Вскоре Ирода позвали к отцу. Антипатр сказал:

— Ты пойдешь к Александру вместе со мной.

— Отец, — неожиданно для Антипатра попросил Ирод, — позволь мне остаться. Я не могу… — добавил он, опуская глаза.

— Не можешь? — переспросил Антипатр скорее удивленно, чем недовольно. — Не хочешь ли ты сказать, что боишься?

Ирод отрицательно покачал головой, быстро взглянул на отца, но тут же снова опустил глаза.

— Я не боюсь, — вздохнул он, — у меня другая причина.

— Какая еще причина? Мы должны покончить с ним как можно быстрее.

— Не могу тебе сказать, — едва слышно ответил Ирод, — пока…

Антипатр шагнул к сыну, взял его за плечи:

— Ты что-то скрываешь от меня?

Ирод снова вздохнул, сказал, не поднимая головы:

— Да, отец, но это… Нет, я не могу.

— Скажи, — проговорил Антипатр так ласково, как не говорил никогда. В голосе его не было притворства, но чувствовалось неожиданное сочувствие. Столь неожиданное, будто это произнес не он, известный своей суровостью воин, а совсем другой человек. Так говорила с Иродом мать, когда он был маленьким. И Ирод, удивленно посмотрев на отца и не вполне сознавая, что он такое говорит, прошептал:

— Мариам.

Он думал, что отец не поймет, и никогда не сумел бы заставить себя повторить это имя снова. Но Антипатр понял. Едва заметная улыбка раздвинула углы его губ. Он сказал:

— Пусть будет по-твоему, оставайся.

…Антипатр спустился в подвал в сопровождении раба, несущего факел. Лежавший на полу Александр поднял голову. Увидев Антипатра, он задрожал:

— Ты?.. Ты?..

Антипатр молча вытащил меч.

— Ты не посмеешь! — сдавленно воскликнул Александр, выставляя перед собой руки.

— Убери, — указывая глазами на руки Александра, сказал Антипатр, — так тебе труднее будет умирать.

Александр опустил руки, повернулся и лег на живот, упершись лицом в пол и вытянув шею. Антипатр медленно поднял и резко опустил меч. Голова Александра отскочила, прокатилась по полу и остановилась, ткнувшись в стену. Антипатр пригнулся, осторожно взял ее за волосы и бросил в мешок, подставленный рабом.

15. Мариам

Прошло уже более десяти дней с тех пор, как Мариам испугал страшный крик Юдифи, а она все никак не могла успокоиться и вздрагивала при каждом звуке голоса, раздававшемся в доме. Хотя в доме теперь редко были слышны голоса, все старались говорить шепотом.

В тот день Мариам находилась в соседней комнате. Сначала с улицы донесся топот копыт нескольких всадников, потом она услышала возбужденные голоса во дворе, у парадного входа, потом шаги на лестнице. Потом голос слуги произнес громко у самой бабушкиной двери:

— Гонцы из Дамаска!

Бабушка ответила:

— Пусть войдут.

Судя по звуку, вошли сразу несколько человек, но заговорил один — негромко, невнятно. Мариам так хотелось войти и послушать, какие вести привезли гонцы. Она осторожно, неслышно ступая, подошла к двери (бабушка Юдифь не любила и сердилась, если Мариам входила к ней во время разговора с чужими) и, прислонив ухо к гладкому дереву, прислушалась. Но ничего не услышала — за дверью было так тихо, словно там не было никого. Тогда Мариам осторожно надавила на створку, желая хотя бы чуть-чуть приоткрыть дверь и посмотреть, что же делается внутри. Створка еще не стронулась с места, когда бабушка Юдифь закричала.

Она закричала так громко и протяжно, что Мариам показалось, будто задрожали стены, так страшно, как кричат только дикие звери, раненные охотниками, так протяжно, что это не походило на звук человеческого голоса. Мариам отшатнулась от двери и побежала в противоположную сторону, с размаху ударилась в стену, упала, тут же поднялась и ткнулась снова. Снова упала и осталась лежать на полу, прикрыв лицо ладонями и подтянув ноги к коленям. Вся дрожа, она слышала крики и топот, наполнившие дом, поняла, что случилось страшное, но не хотела узнать что. Она ничего не хотела знать, а боялась лишь одного — повторения нечеловеческого крика Юдифи. Но он не повторился.

К Мариам подошли, ее подняли и понесли. Она услышала голос матери:

— Что с ней? — и ответ слуги, прозвучавший у самого уха:

— Она, наверное, испугалась. Она дышит, госпожа.

Мариам положили на мягкое, и руки матери (не открывая глаз, она узнала ее руки) схватили ее за плечи и потрясли.

Мать заговорила испуганно:

— Что с тобой? Что с тобой, девочка моя?

И тогда Мариам открыла глаза и прошептала:

— Ничего.

Лицо матери было в слезах, она уронила голову на грудь Мариам и зарыдала.

Потом Мариам узнала, что за весть привезли гонцы: в Дамаске были убиты ее отец Александр и ее дед Аристовул, царь Иудеи. Мариам плакала, хотя не любила и боялась отца, а деда не видела уже много лет и помнила плохо. Но она плакала, потому что плакали все вокруг, а мать, распустив волосы, била себя кулаками в бедра и раскачивалась из стороны в сторону. В доме плакали все, рабы ходили со скорбными лицами и часто роняли на пол еду и предметы. Не плакал лишь один человек — бабушка Юдифь.

Когда Мариам пришла к ней после случившегося, она сначала осторожно заглянула в дверь, боясь повторения так испугавшего ее крика. Юдифь сидела за столом в кресле с высокой спинкой, и лицо ее показалось Мариам неожиданно спокойным. Только было оно очень бледным.

— Подойди ко мне, Мариам, — позвала Юдифь, и Мариам вздрогнула при звуке ее голоса — такой он был незнакомый, чужой.

Мариам подошла и встала перед ней. Юдифь прямо, с отсутствующим выражением на лице, неподвижным взглядом смотрела на Мариам (Мариам на мгновение показалось, что Юдифь ослепла и не видит ее), потом сказала негромко, пошевелив тонкими белыми губами:

— Я хочу, чтобы ты знала, кто убил твоего отца и деда. Их убили наши враги — подлый Антипатр и его сын, мерзкий Ирод, — Юдифь помолчала и добавила: — Люди низкого происхождения и подлого рода, идумеи, предательство и коварство у них в крови. Ты поняла, что я сказала?

— Да, — испуганно кивнула Мариам и под прямым взглядом Юдифи договорила: — Поняла.

— Ты знаешь, для чего я говорю тебе это? — еще строже, как будто Мариам была в чем-то виновата, спросила Юдифь.

— Да, — непроизвольно ответила Мариам и тут же поправилась, увидев, как брови Юдифь недовольно сошлись к переносице: — Нет.

— Тогда слушай, что я тебе скажу, — чуть хрипловатым голосом произнесла Юдифь. — Ты красива, Мариам, ты слишком красива. Ты знаешь об этом.

— Нет, — прошептала Мариам, покраснев, и опустила голову. — Да.

— И если кто-то из них, — продолжала Юдифь, — из их подлого низкого рода захочет жениться на тебе, ты должна будешь сказать «нет», даже если это будет грозить тебе смертью, даже если это будет грозить смертью кому-то из нас. Войти в их семью — все равно что войти в стаю диких животных, волков и гиен. Ты хорошо поняла, что я тебе сказала?

На глаза Мариам навернулись слезы — не столько от смысла сказанного Юдифью, сколько от ее тона. Когда она говорила про волков и гиен, голос ее дрогнул, и Мариам показалось, что она вот-вот закричит. Как тогда, страшно, по-звериному. Мариам низко опустила голову, капли слез уже свисали с ресниц, и, когда она на последний вопрос Юдифи ответила: «Да», голова ее чуть дернулась, и одна капля, оторвавшись, упала на пол у ее ног.

Мариам уже исполнилось пятнадцать лет, и с недавних пор она стала часто думать о замужестве. Мысли об этом приходили обычно поздним вечером, когда она ложилась в постель. Девушка видела себя рядом с мужчиной на свадебном торжестве, слышала радостный шум и приветственные крики, чувствовала исходившее от него тепло, и ей было легко и радостно. Но это видение сменялось другим: комната, освещенная мягким огнем светильников, широкое ложе, блистающее какой-то особенной белизной, и руки мужчины, лежащие на ее плечах. Мужчина медленно отводил руки, и Мариам оставалась обнаженной. Мужчина поднимал ее на руки и осторожно опускал на ложе. От радости и стыда Мариам закрывала глаза. Губы мужчины касались ее щек, губ, плеч, а рука трогала грудь, живот, мягко, но неотвратимо сползая все ниже и ниже. Мариам чувствовала сладкие волны, поднимающиеся снизу вверх и горячим потоком ударяющие в голову. Она едва сдерживала стоны… В страхе открывала глаза и рывком натягивала одеяло на голову.

В ее комнате спала служанка, гречанка Солоника (девушка восемнадцати лет — еще девочкой отец привез ее из похода). Иногда Солоника поднимала голову и с тревогой спрашивала:

— Ты что, Мариам?

И тогда Мариам понимала, что все-таки не сумела сдержать стон, отвечала притворно-сонно:

— Спи, мне приснилось…

Никогда Мариам не видела ни лица мужчины, ни его тела, но так хорошо помнила прикосновение его губ и рук, что никогда не спутала бы их с другими. Она думала со страхом: «А если меня выдадут замуж не за него, то как же я буду!» Одна только мысль, что это может оказаться не он, становилась ей невыносима.

После разговора с Юдифью Мариам испугалась — Юдифь назвала имя человека, о котором она тайно думала в последнее время. Ирод. Она думала об Ироде. Она страшилась своих дум, но не могла их отбросить и пересилить. Мариам знала, что Ирод — враг ее рода, и думать, что это он, было непростительным и великим грехом. Особенно теперь, когда Юдифь сказала, что он повинен в смерти ее отца и деда (Мариам не могла сказать себе: «убил», она лишь осторожно говорила: «повинен»).

Впервые она увидела его близко, когда Ирод пришел просить отца ехать в Дамаск. Он так унижался, что на него жалко было смотреть. А отец стоял и угрюмо глядел на него, а Юдифь взирала с ненавистью и презрением. Наверное, Мариам была единственной, кому он сумел внушить сострадание. Она почувствовала, что унижение для него особенно горько, потому что она, Мариам, присутствует при этом. Она так поняла, поймав его беглый взгляд. Взгляды их встретились всего на мгновение, всего, может быть, на долю мгновения — но все было высказано и все было понято.

Да, это был он, у Мариам не осталось никаких сомнений. После разговора с Юдифью Мариам испугалась так же, как тогда, когда Юдифь закричала, получив страшные известия из Дамаска, ей казалось, что бабка открыла ее тайну. Не могла же она просто так, случайно назвать имя Ирода! Мариам знала, что ничего в этом мире не происходит без воли Бога, и, значит, произошедшее только кажется случайностью, тогда как на самом деле имеет свой тайный смысл.

Мариам была испугана и не хотела думать об Ироде, и каждый раз страшнее всего становилось, когда нужно было идти спать — это время и страшно манило, и страшно пугало ее. Она истово молилась, прося Бога пощадить ее, не подвергать греховному искушению. Но Бог или отвернулся от нее, или почему-то желал ее страданий. В дни, когда в доме все плакали, а в Иерусалиме был объявлен траур, каждый раз перед сном Мариам посещали видения, и она не имела сил избавиться от них, отбросить, перестать видеть и ощущать. Она уже не просто стонала в ночи, а вскрикивала, и служанка Солоника уже не привставала на локте, не спрашивала: «Ты что, Мариам?», но вскакивала и подбегала к ней, обнимала и пыталась успокоить, шепча ласковые слова. Она-то, бедная, думала, что на ее госпожу так сильно подействовала смерть отца и деда, и очень жалела Мариам. А Мариам отворачивалась от нее, натягивала одеяло на голову и лежала, замерев, до крови закусив нижнюю губу. А утром ей было стыдно смотреть в глаза служанки, и она придиралась к ней, а однажды, не перенеся ее сострадательного взгляда, даже ударила, чего прежде не делала никогда.

К ним в дом пришел дядя Гиркан, первосвященник. Юдифь не пожелала говорить с ним, сославшись на болезнь, мать Мариам приняла, но во время разговора только плакала, качаясь из стороны в сторону и ударяя себя кулаками в бедра, так что Гиркан пробыл у нее недолго. Потом он заходил к сестрам матери и наконец пришел в комнату Мариам.

В их семье Гиркана не любили, а Юдифь откровенно ненавидела его. Говорили, что он связался с «проклятыми идумеями», что он бесчестен, хитер и коварен и что это он привел римлян к стенам святого города. Юдифь еще недавно кричала на весь дом, что Гиркан виновен в смерти ее мужа и сына и что она не удивится, узнав, что это он подослал к ним гнусных убийц.

Так в доме говорили о Гиркане, и никто не любил его, кроме Мариам. Ей он нравился. Нравился больше, чем дед или даже отец. Дед Аристовул (насколько Мариам помнила его) казался ей грозным и высокомерным, разговаривал громко, резко взмахивал руками, и Мариам всегда чудилось, что он сердится на всех вокруг. Ее отец, Александр, разговаривал мало, но всегда казался угрюмым и озабоченным, он редко улыбался, а смеха его Мариам не слышала никогда. Кроме того, Мариам казалось, что отцу нет до нее никакого дела и ни она, ни сестры не интересуют его, и если бы их вдруг не стало, он, наверное, заметил бы это не сразу.

Дядя Гиркан был другой, не похожий ни на отца, ни на деда. Правда, он тоже смеялся редко, но при виде Мариам всегда так ласково улыбался, так радовался ей, будто на всем свете любил только ее одну. Так чувствовала Мариам, и никакие слова хулы не могли на нее подействовать. Ее любовь к дяде была чуть странной — она и любила и жалела его. Она и сама не могла бы сказать, чего в ее чувстве больше, любви или жалости. Дядя Гиркан был такой слабый, такой болезненный, такой ласковый, что с трудом верилось тому, что о нем говорили в доме. Мариам не могла представить себе, чтобы этот болезненный, слабый старик мог быть коварным, хитрым, плести какие-то интриги, устраивать заговоры, и уж тем более он не мог приказать убить своего брата и племянника. Она знала о том, что между дедом и Гирканом велась долгая и кровавая война за царство в Иудее, но не понимала, почему родные обвиняют в этой войне одного его, а деда не обвиняют. Ей-то самой представлялось, что больше не прав дед, чем Гиркан, ведь дядя был старшим сыном ее прадеда, царя Александра, а дед — младшим. А ведь всем известно, что старший сын по закону наследует престол.

Однажды она спросила об этом бабушку Юдифь. Если бы она знала, что ее вопрос так разгневает бабушку, то поостереглась бы спрашивать. Вместо ответа Юдифь больно схватила ее за руку и с искаженным от гнева лицом закричала:

— Кто тебя научил этому? Отвечай, кто научил тебя?!

От всегда такой сдержанной Юдифи Мариам ничего

подобного не ожидала и заплакала от боли и испуга. А Юдифь все требовала свое, не отпускала руки Мариам, глаза ее сверкали злобой, а в углах губ собралась пена.

Вот и весь ответ, что получила Мариам на свой невинный и справедливый — в этом она была уверена — вопрос. На руке, в том месте, где ее сжимала Юдифь, остались глубокие следы от ногтей, и рука долго не заживала. Мариам хорошо запомнила этот урок и больше никогда и никого не спрашивала о том, что может не понравиться. И еще она поняла, что в людях значительно больше гордыни и высокомерия, чем понимания и жалости. И единственным человеком из тех, кого она знала, кто носил в себе понимание и жалость, был Гиркан. И она обрадовалась, когда Гиркан вошел в ее комнату, и открыто улыбнулась навстречу.

— Бедная моя девочка, — сказал он, обнимая ее и проводя узкой ладонью по волосам, — тебе несладко приходится, ты сразу потеряла и отца и деда.

Мариам осторожно подняла голову и посмотрела в лицо Гиркана. Ей вдруг захотелось сказать ему, что все в доме считают его виновным в этих смертях, но, наткнувшись на его нежную, чуть виноватую улыбку, говорить не стала, а, прижавшись к нему, прошептала:

— Дядя, я так рада видеть тебя!

(Гиркан доводился ей дедом, а не дядей — ведь мать Мариам была его родной дочерью, — но с детства она почему-то называла его дядей и так продолжала называть.)

— Ты выросла, моя девочка, — ласково проговорил Гиркан, чуть отстранив ее от себя, внимательно осмотрел, придерживая за плечи, — стала такой красавицей. Красивее тебя я никого не видел, ни здесь, в Иудее, ни в Сирии, ни в Аравийском царстве.

— А в Риме? — неожиданно для самой себя спросила Мариам, скорее из любопытства, чем из кокетства.

Гиркан коротко усмехнулся:

— Я не был в Риме, но уверен, что и там не найдется девушки, которую можно было бы сравнить с тобой.

От этих слов Мариам стало неловко, она опустила голову. А Гиркан сказал:

— Тебе нечего стыдиться: твоя красота слишком великолепна и слишком величественна, чтобы принадлежать тебе одной. Она — гордость всей Иудеи и — не побоюсь сказать — достояние всего мира.

Мариам было и радостно от слов Гиркана, и грустно одновременно. Дядя всегда оставался ласков с ней, но никогда ничего подобного не говорил. И хотя он уже старик, слабый и болезненный, но все же он мужчина, и девушке стыдно слушать такое от мужчины. Во всяком случае, она должна была показать, что стыдно. И, осторожно подняв на Гиркана глаза, она, чтобы переменить тему, сказала, коротко вздохнув:

— У нас сейчас траур.

В свою очередь Гиркан вздохнул глубоко и протяжно, горестно покачал головой:

— Да, горе, горе!..

Они присели: Гиркан в кресло, Мариам на край ложа. Помолчали. Гиркан снова вздохнул и покашлял. Наконец сказал:

— Ты должна понять своих родных и простить их. Вся твоя жизнь впереди, а их жизни, как и моя, уже на закате.

Мариам исподлобья взглянула на Гиркана, не понимала, к чему он клонит, но чувствовала, что пришел он не просто так. И не ошиблась. Помолчав, повздыхав, покашляв, поерзав в кресле, как бы отыскивая удобное положение (Гиркан был столь тщедушен телом, что любое кресло казалось ему большим), он мельком посмотрел в сторону двери. Заговорил тихо, с грустью:

— Знаю, что теперь не время говорить о будущем — я имею в виду твое будущее, Мариам, — но я так стар и болезни так донимают меня, что чувствую — проживу недолго. Пока был жив твой отец и твой дед, не я, а они думали о тебе. Но с их смертью мужчин уже не осталось в вашей семье, и мой долг подумать о тебе, Мариам. Я не упомянул о твоем дяде, Антигоне, но он далеко, и неизвестно, когда вернется.

Мариам знала, что младший брат отца, Антигон, остался в Риме. Ходили слухи, что новый правитель Рима, Цезарь, не доверяя царю Аристовулу, оставил его там в заложниках.

— Тебе нужно подумать о замужестве, — после паузы продолжил Гиркан, проговорив это еще тише, чем прежде.

Мариам вспыхнула:

— Дядя!

Гиркан развел в стороны свои худые руки:

— Что поделаешь, девочка моя, смерть берет свое, а жизнь — свое. Так Бог создал этот мир, и не нам менять установившийся порядок вещей. Тебе уже скоро шестнадцать, самое время. Я старый и очень люблю тебя, потому буду говорить прямо: что ты сама думаешь об этом?

— Не знаю, дядя, — пролепетала Мариам, ощущая приближение чего-то страшного, стыдного, но… желанного.

— Старые роды захирели, — качая головой, сказал Гиркан, взявшись руками за подлокотники кресла и сжав их, — теперь человек определяется не принадлежностью к древнему роду, а доблестью, силой и умом. Я много думал о тебе, перебирая в уме тех молодых людей, кто может быть достоин твоей красоты и принадлежности к нашему славному роду, и я вижу лишь одного. Одного. Ты слушаешь меня, Мариам?

— Да, — выдохнула она, замерев и крепко сжав пальцы, боясь, что Гиркан заметит их дрожь.

— Его зовут Ирод, — не без труда выговорил Гиркан. — Ты знаешь, о ком я говорю?

Мариам кивнула.

— Он приходил в ваш дом, ты должна была видеть его.

Мариам кивнула снова, еще ниже опустив голову.

— Тогда скажи, что ты думаешь о нем?

Мариам в третий раз кивнула, уже непроизвольно, и вдруг словно какая-то сила подтолкнула ее снизу, она подняла голову и выпалила:

— Он враг нашего дома! — Сказала это не зло, а испуганно.

Гиркан взглянул на дверь, его правая рука оторвалась от подлокотника кресла и застыла на весу.

— Не говори так громко, — с тревогой прошептал он. — Твоим родным в их положении трудно будет принять наш разговор.

— Прости, дядя, — виновато шепнула Мариам, — я не хотела.

— Ты повторяешь чужие слова, — продолжил Гиркан с горечью. — Ирод не враг вашего дома и не враг нашего рода. Его отец, Антипатр, верно и доблестно служил еще моему отцу, царю Александру, потом перешел ко мне, старшему сыну, и мне ни разу не в чем было упрекнуть его. И Ирод служит мне, как его отец и братья. Он преданный соратник и отважный воин и, несмотря на молодость, обладает тонким и гибким умом. Больше скажу, мудростью.

— Но он идумей, дядя, — вдруг произнесла Мариам и сама испугалась того, что сказала.

— Да, идумей, — спокойно подтвердил Гиркан, и впервые за весь разговор в его глазах мелькнуло нечто, похожее на твердость. — Но его мать, Кипра, из старинного аравийского рода, близкого к царскому. — Он вздохнул и продолжил: — Кроме него, я не вижу никого, достойного тебя. Или он тебе не нравится? Или, может быть, он противен тебе? Если так, скажи прямо, и я…

Он недоговорил и резко повернул голову к двери. Она приоткрылась — в узком проеме стояла Юдифь: прямая, строгая.

— Ты мне нужна, — сказала она холодно, и дверь закрылась.

Мариам вскочила и села снова. Гиркан тяжело встал на ноги.

— Мы договорим в другой раз. Но скажи, он не противен тебе?

— Нет, нет, — торопливо проговорила Мариам, будто боялась, что дядя уйдет, не услышав ответа.

16. Поворот

После убийства Александра Антипатр с Иродом спешно покинули Дамаск и вернулись в Иерусалим. Еще по дороге у них произошел разговор о Мариам. Антипатр начал первым.

— Ты сделал хороший выбор, — сказал он Ироду, — но тебе придется подождать.

— Почему, отец? — спросил Ирод. — Разве препятствия к этому не устранены?

— Устранены, — согласился Антипатр, но лицо его приняло самое озабоченное выражение.

— Тогда что же мне может помешать? Аристовул и Александр мертвы, а Гиркан сделает так, как ты захочешь. — Ирод отвел взгляд в сторону и добавил: — Однажды я уже говорил с ним.

— Я тоже, — неожиданно произнес Антипатр, — и он обещал мне, что при случае сам переговорит с Мариам.

— Ты?! — не в силах сдержать удивления, воскликнул Ирод. — Ты говорил с ним о Мариам? Но откуда ты мог знать…

— Я не мог знать, — перебил Антипатр, — хотел устроить для тебя достойное будущее. Но сейчас еще рано, ты должен набраться терпения. Пойми меня — сейчас ты недостоин Мариам.

Ирод испуганно уставился на отца. Кровь ударила в голову, щеки порозовели. Но он и сам не смог бы определить, что это — краска стыда или краска гнева.

Антипатр не ждал возражений сына, проговорил негромко, но строго:

— Мудрость заключается в том, чтобы правильно понимать настоящее положение вещей. Мы не можем сделать свой род древнее, чем он есть, — люди помнят, кто мы и откуда мы вышли. Чтобы заставить их забыть об этом, мало искоренить царский род, нужно еще занять высокое положение.

— Но разве сейчас наше положение… — горячо начал было Ирод, плохо вслушиваясь в слова отца и думая лишь о Мариам.

— Наше положение, — возвышая голос, перебил Антипатр, — держится лишь на дружбе с Гирканом, без него мы ничего не значим. Скажу тебе прямо: чтобы иметь право жениться на Мариам, внучке царя, дочери царского сына, мы должны добиваться не положения при Гиркане, а полной и безраздельной власти во всей Иудее, а может быть, и во всей Сирии.

Ирод посмотрел на отца так, будто тот сошел с ума, а Антипатр, не замечая взгляда сына, спокойно продолжил:

— Мы избавились от тех, кто мешал нам здесь, в Иудее, но судьба власти решается не в Иудее, а в Риме. Наш покровитель Помпей пал, а новому правителю, Цезарю, известно, как мы служили его врагу. Что бы ты сделал с теми, кто служил твоему главному врагу? Вспомни Пифолая, который ушел к Аристовулу с тысячью воинов у тебя на глазах. Как бы ты поступил с ним, если бы он попал в твои руки?

Ироду нечего было ответить, он только пожал плечами.

Антипатр усмехнулся:

— Даже если бы ты оказался столь великодушным и подарил бы ему жизнь, то все равно не стал бы возвышать его. Почему же ты думаешь, что этот Цезарь поступит по-другому?

Ирод ничего не сказал, низко опустив голову. Еще некоторое время назад казалось, что женитьба на Мариам — дело нескольких недель, пусть нескольких месяцев (пока острота известия о смерти Аристовула и Александра чуть сгладится), но после того, что сказал отец, она не только отдалялась куда-то в бесконечную даль, но и просто не могла состояться. Никогда. Он произнес про себя это страшное слово, и у него впервые за всю его жизнь сердце сдавило так сильно, что перехватило дыхание. Хватая воздух широко раскрытым ртом, он повернулся к отцу, ища помощи и успокоения.

Отец с тревогой взглянул на сына:

— Что с тобой, Ирод?

Ирод наконец сумел продохнуть и успокоительно помахал рукой:

— Нет, ничего… не знаю.

— Ты рано сдаешься, Ирод, Бог предоставил нам шанс.

— Бог? — поморщившись, переспросил Ирод — отец никогда не упоминал о Боге.

Антипатр улыбнулся — то ли грустно, то ли насмешливо:

— Иногда приходится вспоминать о Боге, хотя он не наш, а иудейский. — Выражение озабоченности сменило улыбку, голос зазвучал строже. — Накануне я получил известие от одного знакомого торговца из Пелузия, города в ста милях от Александрии. Он пишет, что дела Цезаря очень плохи. Его легион — не больше четырех тысяч воинов — окружен в Александрии всей армией Египта. Часть города уже занята египтянами, солдаты Цезаря жестоко страдают от недостатка пищи и воды. Митридат Пергамский, друг Цезаря, собрал большое войско и движется в Египет. По моим сведениям, он пересечет границу Иудеи не позже чем через десять дней.

Ироду было известно — хотя он никогда не говорил об этом с отцом, — что у Антипатра множество осведомителей и в Дамаске, и в Антиохии, и даже в Пергаме. Судя по его рассказу, осведомители были у него и в Египте, где после смерти царя Птоломея Авлета шла война за престол между его детьми.

По-видимому, Цезарь вмешался в эту войну, но попал в ловушку. Ирод понял обстоятельства так: если помешать Митридату Пергамскому прийти на помощь Цезарю, то он скорее всего вместе со своим легионом погибнет в Александрии, и значит…

Ирод не стал додумывать, что это может означать в их судьбе, и сказал отцу как о деле совершенно очевидном:

— Значит, ты хочешь напасть на войско Митридата?

Антипатр удивленно посмотрел на сына.

— Напасть? — переспросил он и отрицательно покачал головой, — Не напасть, а присоединиться к Митридату и идти с ним на помощь Цезарю.

Здесь пришла пора удивиться Ироду:

— Ты хочешь идти на помощь Цезарю? Но разве для нас не лучше, если Цезарь…

— Погибнет? — договорил за сына Антипатр и снисходительно улыбнулся. — Ты еще молод, Ирод, и не умеешь смотреть далеко вперед. Это только кажется, что гибель Цезаря в Египте выгодна нам. Если Цезарь погибнет, то еще неизвестно, кто займет его место. Даже если это будет сторонник Помпея, то все равно он ничем нам не будет обязан. А представь себе, если его место займет его собственный сторонник? Тогда окажется, что мы способствовали гибели Цезаря, и в этом случае нас ждет неминуемая смерть. Я думаю, что Цезарь выберется из своего трудного положения и без помощи Митридата — ведь он сумел победить самого Помпея Магна, а это тебе не какие-то там египтяне. Если же мы, сторонники его бывшего врага, придем ему на помощь, то…

Антипатр недоговорил, но Ироду и без того все стало понятно. С одной стороны, он испытывал чувство стыда за то, что ошибся относительно намерений отца, с другой — он искренне восхитился его мудростью. Он посмотрел на отца с виноватой улыбкой:

— Я глуп, мне стыдно, отец. Прости.

— Ты просто молод, — ответил Антипатр и обнял сына.

Антипатр ненадолго задержался в Иерусалиме, всего

на два дня, и вскоре уехал в Массаду, чтобы подготовить свои отряды и идти на соединение с Митридатом Пергамским. В Иерусалим же он заехал лишь для того, чтобы переговорить с Гирканом и взять у первосвященника письмо к иудеям, живущим в окрестностях Мемфиса, города в дельте Нила. Иудейская община Мемфиса была одной из самых мощных, многочисленных и влиятельных не только в Египте, но, наверное, и на всем Востоке. Расположение Мемфиса делало город своеобразными южными воротами Египта. Отношение иудеев к римлянам было известно, и если они не захотят пропустить в Александрию войско Митридата Пергамского, то положение Цезаря может стать критическим. Воевать же с иудейским населением Египта Антипатру по известным причинам не хотелось.

Убедить Гиркана в необходимости поддержать Цезаря для Антипатра не составило никакого труда. Причиной тому оказалось не красноречие последнего и даже не доводы, которые он представил в пользу такого решения (в его изложении доводы казались неопровержимыми), а смерть Аристовула и Александра. С одной стороны, разом устранены два главных противника Гиркана, и власть его вследствие этого значительно укрепилась — он остался единственным и неоспоримым наследником престола в Иудее. Но с другой стороны (думая об этом, Гиркан всякий раз горестно вздыхал), смерть брата и племянника так возвышала Антипатра, что он становился опасен. Первосвященнику нечего — и некого — было противопоставить военной силе и влиянию своего верного соратника. Пифолай, перешедший на сторону Аристовула, после разгрома последнего римлянами бежал и скрывался где-то, по слухам, на границе с Парфией. Правда, в Иерусалиме оставался Малих, единственный влиятельный иудейский полководец, но он вел себя тихо, о событиях в Риме и Иудее высказывался с крайней осторожностью и, хотя уверял первосвященника в своей неизменной преданности, наделе не брал ничью сторону, да и вообще жил как частное лицо.

Гиркан не верил Малиху, как не верил никому. Вокруг были лишь враги и завистники, и порой в сердцах он клял свою несчастную судьбу, заставившую его родиться царским сыном. К тому же старшим. Опомнившись и испугавшись своих мыслей и слов, он истово молился, прося Бога простить его слабость. Совершенно ослабев от страха и молитв, Гиркан падал без сил, сознание его наполнялось вязким туманом, и он не понимал, где находится и что с ним такое происходит. Бывало, что сознание к нему возвращалось медленно, иногда в течение нескольких часов. Когда он совершенно приходил в себя, то первой мыслью, посещавшей его, было: какое же это счастье находиться без сознания! Без забот, страхов и горестных дум!

Когда вернувшийся из Дамаска Антипатр стал горячо уверять его, что им необходимо помочь Цезарю и таким образом постараться завоевать его расположение, Гиркан согласно кивал, но слушал плохо, думая о своем: когда же Антипатр нанесет решающий удар и станет правителем Иудеи — через месяц, через год?..

Едва Антипатр закончил, Гиркан сказал:

— Ты прав, я согласен с тобой, мы поддержим Цезаря, — и стал писать письмо иудеям Мемфиса.

Только самое начало (витиеватое обращение к «горячо любимым братьям») он написал сам, все остальное — под диктовку Антипатра.

Когда Антипатр ушел, Гиркан стал думать, что, наверное, совершил ошибку, переговорив с Мариам об Ироде. Получалось, что он сам, своими руками возвышает низкий род Антипатра до высоты царского рода. Сейчас Антипатр и его сыновья держатся за Гиркана, потому что он единственный, кого народ Иудеи может принять как правителя. Но если Мариам станет женой Ирода, тем самым возвысив его до себя, тогда зачем Антипатру нужен будет Гиркан?

Первосвященник вздыхал, на глазах его выступали слезы. Да разве он пошел бы на это, если бы не страх перед Антипатром, если бы не его немощь? Немощь духа и плоти.

И Гиркан долго плакал, закрыв лицо руками. Он упрекал себя за слабость, за то, что был плохим правителем своего народа, и почти с нежностью вспоминал о своем погибшем брате, который был лучше его во всех отношениях и который по праву силы духа, доблести и любви к народу должен был стать настоящим царем Иудеи.

Ни Антипатру, ни Ироду Гиркан не сказал о своем разговоре с Мариам.

Через неделю Антипатр выступил на соединение с войском Митридата Пергамского, оставив Ирода в Иерусалиме — охранять первосвященника и наблюдать за ним. Кажется, впервые Ирод не просил отца взять его с собой, ему не хотелось далеко уезжать от Мариам.

Гиркан совершенно пал духом, жаловался Ироду на нездоровье, на предательство своих приближенных и говорил, что чувствует близкую смерть. «Туда тебе и дорога», — говорил про себя Ирод, испытывая не жалость, а одно лишь презрение и не особенно скрывая его. Все разумные доводы отца о том, что им не обойтись без Гиркана, теперь, после отъезда Антипатра, уже не казались ему убедительными. Он ощущал в себе волю к действию и силу, чтобы побеждать, и потому Гиркан виделся ему помехой — и для завоевания власти, и для женитьбы на Мариам (в его сознании это стало единой целью). Если бы Гиркана не было — не стало, — Ирод бы взял Мариам силой и таким образом взял бы власть.

О последствиях столь опрометчивого шага он не думал и только вздыхал, понимая, что все еще не может позволить себе принять решение без ведома и согласия отца.

Ему очень хотелось видеть Мариам — почему-то ему представлялось, что если увидит ее, то все совершится само собой. И он думал, как бы ему встретиться с Мариам. Первая мысль была — обратиться к Гиркану. Но, только представив себе болезненное лицо первосвященника, он отверг ее. Второй мыслью было взять свой отряд тяжеловооруженных воинов, ворваться в дом и забрать Мариам с собой. Народное возмущение не очень его страшило: можно увезти Мариам в Массаду и держать ее там до тех пор, пока все не уляжется, а народ и Гиркан вынуждены будут признать Ирода законным мужем Мариам. Он обдумывал это дело несколько дней, и мешало ему перевести думы в действие только одно — укоризненное и строгое лицо Антипатра, время от времени всплывавшее в его воображении. Лицо отца виделось с такой ясностью, что Ирод, не выдерживая его взгляда, покорно опускал глаза.

Оставалось одно — хоть как-нибудь случайно увидеться с Мариам. Он несколько раз проезжал мимо ее дома и неизменно испытывал странное чувство робости, почти страха. У дома Мариам все его желания и надежды казались несбыточными, ощущение силы и воли исчезало, и он видел себя ничтожным, жалким, недостойным не только руки Мариам, но и просто ее благосклонного взгляда.

Ночами он выходил во двор и подолгу стоял, обратив лицо к небу. Он смотрел на свою звезду, и она казалась ему заметно потускневшей, а лицо Мариам в ободе ее бледного свечения — нечетким, неясным.

…Он и сам не понял, каким образом оказался у дома Мариам. Въехал в ворота, спрыгнул с седла, бросил поводья растерявшимся слугам. Управляющий встретил его у двери, хотел было преградить дорогу, но не решился, неловко шагнул в сторону, согнувшись в низком поклоне. Какую бы робость ни испытывал Ирод здесь, у дома Мариам, он все же с радостью отметил испуганное лицо и очень уж низкий поклон управляющего, подумав о жителях Иерусалима: «Они боятся меня. Что ж, страх — лучшее признание силы и власти!» Вслух сказал:

— Доложи госпоже, что мне надо говорить с ней.

— Госпожа больна, — быстро проговорил управляющий, — она не может принять, она никого не принимает.

Ирод дотронулся до его плеча, коротко и строго бросил:

— Иди.

Управляющий, не разгибаясь, боком проскользнул в дверь. Ирод пошел за ним, остановился у лестницы. Ждал, сжимая рукой мраморные перила. В доме было тихо, слишком тихо, он казался нежилым. Он вспомнил, как приходил сюда в первый раз и как Мариам неожиданно выбежала навстречу: выбежала, смутилась, застыла, с настороженностью и любопытством разглядывая его. Он чутко прислушался, желая уловить ее торопливые шаги, но вместо них наверху раздались шаркающие шаги управляющего. Ирод поднял голову. Управляющий остановился на середине лестницы, лицо его было белым как полотно, нижняя губа заметно дрожала, будто он хотел выговорить что-то, но не мог.

Ирод понял, что Юдифь не хочет видеть его. Первым его желанием было уйти. Он даже сделал короткий шаг назад, но остановился — рука, крепко сжимавшая перила, удержала его. И не только удержала, но рывком, как бы вне зависимости от желания (Ирод еще не успел решиться), потянула вперед. Рывок оказался столь сильным, что он, чтобы не споткнуться, перепрыгивая через две ступени, взбежал по лестнице, сопровождаемый нечленораздельным и жалобным стоном управляющего.

Сам не зная, куда он идет, Ирод быстро прошел по коридору и, взявшись за витую серебряную ручку, приоткрыл дверь (то ли последнюю, то ли предпоследнюю от конца коридора). Приоткрыл и замер — перед ним сидела Мариам.

Она сидела на низком стульчике у окна и испуганно смотрела на него. Так, будто заранее знала, что это он идет по коридору и что он откроет именно ее дверь. Несколько мгновений она неподвижно смотрела на него, потом медленно, не сводя с него взгляда, поднялась, шагнула навстречу и остановилась, подняв руки и прижав их к груди. Ее взгляд говорил больше, чем могли бы сказать слова. Ирод понял, что она думала о нем и ждала его.

— Мариам, — выговорил он глухо, и она чуть заметно кивнула ему.

Больше он не сумел выговорить ни единого слова, только сжал серебряную ручку двери с такой силой, что ему показалось, будто металл мнется под рукой.

Он скорее почувствовал, чем услышал шаги за спиной и только через несколько мгновений услышал резкий окрик:

— Ирод!

Он не пошевелился, и губы его беззвучно прошептали: «Мариам».

И Мариам опять кивнула, теперь уже явственнее. Он знал, что она поняла все, что она не видит, не слышит, не ощущает ничего другого вокруг — видит только его, ощущает только его, так, как если бы он заключил ее в объятия. Она поняла все, что он хотел, но не сумел ей сказать.

— Ирод! — услышал он крик Юдифи у самого своего уха и, вздрогнув, оглянулся: бледное, злобное лицо ее с подрагивающей правой щекой находилось так близко от его лица, что чуть расплывалось в глазах. Она повторила — уже негромко, но с неимоверной злобой, брызнув в него слюной и отстранившись: — Ирод! — Сглотнула, дернув головой, — Мало того, что ты убил мужа и сына, но, попирая все законы, ты врываешься в дом…

Она продолжала, но он ее больше не слышал: выпустил ручку двери, обошел стоявшую перед ним Юдифь и зашагал вдоль коридора, ни разу не обернувшись и удивляясь, какая же в доме стоит тишина — абсолютная, как в ночном небе, где среди других звезд горит и его звезда.

…Поздней ночью он вышел во двор и только запрокинул голову, как сразу ее увидел. Мариам. Это была Мариам. Она смотрела на него, и серебристое сияние окружало ее голову.

— Я люблю тебя, — прошептал он и увидел, как она кивнула в ответ.

Он произносил это раз за разом, и она всякий раз согласно кивала. От напряжения у него затекла шея и стали слезиться глаза. В слезном тумане лицо Мариам расплылось, и вдруг вместо ее лица он увидел злобное лицо Юдифи. Ирод испуганно заморгал, капли слез повисли на щеках, лицо Юдифи исчезло, и он снова увидел Мариам. Ее губы пошевелились, и ему показалось, что они выговорили то же, что он говорил ей: «Я люблю тебя!» И Ирод согласно кивнул в ответ.

17. Цезарь

Гай Юлий Цезарь, счастливый победитель Помпея, не думал, что вот так просто окажется в ловушке, а жизнь солдат и его собственная будет висеть на волоске. Нет, никогда не мог он предположить, что его судьбой (про себя он всегда говорил: «Моя божественная судьба») будут распоряжаться столь низкие и низменные люди. А ведь после битвы при Фарсале его будущее казалось безоблачным.

Получив известие, что Помпей собирается укрыться в Египте, Цезарь не медля поспешил туда. Чтобы убыстрить продвижение, он взял с собой лишь легион солдат и небольшой отряд всадников, так что в его распоряжении оказалось менее трех с половиной тысяч воинов. Впрочем, он считал, что и этого слишком много: войск Помпея в Египте не было, и хотя страна не являлась официальной римской провинцией, ее зависимость от Рима представлялась очевидной. Правда, после недавней смерти царя Птоломея Авлета в Египте шла война между его детьми — сыном Птоломеем Дионисом и дочерью Клеопатрой. Но Дионису едва исполнилось двенадцать лет, а Клеопатре восемнадцать, так что эта война виделась Цезарю не войной, а смутой, и он был уверен, что одно лишь его появление утихомирит враждующих и утишит страсти.

Поначалу казалось, что его расчеты сбываются. Сразу после высадки, еще на берегу, к Цезарю вышли посланники малолетнего царя во главе с евнухом Потином, фактическим правителем страны. При восточных владыках евнухи порой приобретали огромную власть, и это было известно Цезарю. И как ни противен ему был один только вид этого человека — низкорослого, обрюзгшего, с тройным подбородком, водянистыми глазами и бегающим взглядом, — он принял его приветливо и даже радушно. От имени царя Потин приветствовал римского консула в длинной высокопарной речи, которую Цезарь понял едва ли наполовину: во-первых, потому, что устал и слушал невнимательно, во-вторых, потому, что латынь евнуха оставляла желать лучшего, а в-третьих, потому что он терпеть не мог славословий. Но когда Потин закончил, Цезарь приветливо ему улыбнулся (что далось ему с некоторым трудом) и спросил о здоровье царя. Потин отвечал, что здоровье царя переменчиво, зависит от многих быстроменяющихся обстоятельств и что ему трудно сказать, каково оно в данную минуту. Раздраженный Цезарь хотел ответить, что никакая «данная минута» его не интересует, но сдержался и неопределенно кивнул. Тогда евнух, гадливо улыбнувшись — что, по-видимому, должно было означать высшую степень радушия, — сказал:

— Мой царь приготовил для консула подарок, надеюсь, он понравится консулу.

С этими словами он сделал знак рукой, из-за его спины вышел человек, держа на вытянутых руках небольших размеров сундук. Евнух, еще гадливее улыбнувшись, пухлой рукой, усеянной перстнями, откинул крышку. Цезарь заглянул внутрь и, содрогнувшись, отстранился — в сундуке лежала голова Помпея Магна: оскаленный рот, слипшиеся от запекшейся крови редкие волосы.

— Мой повелитель, — пропел евнух, — преподносит тебе голову мерзкого Помпея, твоего злейшего врага, и надеется на твою благодарность.

Цезарь поморщился и, не отвечая евнуху, подозвал одного из своих трибунов.

— Великий Помпей, — глухо произнес он, коротким жестом указывая на сундук, — должен быть похоронен с великими почестями как выдающийся полководец Рима.

Трибун бережно взял сундук и удалился, а в водянистых глазах евнуха Потина мелькнула злоба.

— Я хочу говорить с молодым царем, — холодно выговорил Цезарь, — ты проводишь меня к нему.

— Почту за великое счастье исполнить все, что пожелает консул, — поклонился Цезарю Потин (он упорно именовал Цезаря консулом, хотя его последнее консульство закончилось давным-давно), — но позволь мне предостеречь тебя.

— Что такое?! — раздраженно откликнулся Цезарь, стараясь не смотреть на Потина.

— Жителям Александрии не понравится, если ты войдешь в город со всем своим войском, — как ни в чем не бывало ответил Потин.

— Я пришел сюда не для того, чтобы нравиться жителям, а чтобы восстановить законность и порядок, — чуть возвысив голос, ответил Цезарь и жестом приказал ликторам начать движение[31].

Мерзкий евнух оказался прав — при входе в город их встретила огромная толпа народа. Люди были возбуждены, выкрикивали проклятия, многие в руках держали камни.

Цезарь подозвал Потина:

— Чем они недовольны? Сдается, их кто-то собрал намеренно.

Потин развел руками, чуть склонив голову набок.

— Глупый народ, — ответил он с едва заметной, но очевидно презрительной усмешкой (трудно было понять, к кому она относится: к Цезарю или к «глупому народу»). — Я предупреждал тебя, консул. Им не нравится многочисленность твоих солдат и фасции, что несут перед тобой ликторы[32].

— Фасции? — переспросил Цезарь. — При чем здесь фасции? Разве тебе не известно, что их должны нести в знак моего консульского звания?

Потин поклонился, спрятав усмешку:

— Мне это известно, досточтимый консул, но мы не в Риме, а в Александрии — люди считают, что фасции оскорбляют царское величие моего господина.

— Вот как, — в свою очередь усмехнулся Цезарь, — говоришь, мы не в Риме? Ты прав, и я буду действовать так, как действовал бы в любой другой римской провинции при таких обстоятельствах. — И он повернулся к стоявшему у него за спиной легату: — Фуфий, прикажи разогнать толпу!

Толпу разогнали, и Цезарь без происшествий достиг царского дворца. (Уже к вечеру Потин доложил ему, что солдаты слишком жестоко обошлись с людьми: среди жителей Александрии много раненых, есть даже убитые. Это не согласовывалось с сообщением легата Фуфия Калена, тот сказал, что с толпой поступили мягко, только избили нескольких особенно крикливых. Как бы там ни было, но, не желая сразу же ссориться с Потином, Цезарь обещал во всем разобраться и, если понадобится, наказать виновных.) Малолетний царь Птоломей Дионис встретил его у парадной лестницы, приветствовал на довольно хорошей латыни. Цезарь, едва удержавшись от смеха — мальчик-царь был до смешного торжествен и походил на куклу, — в ответной речи сказал о крепости союза Рима и Египта, о долге правителя перед своим народом и о своем горячем желании неукоснительно исполнить посмертную волю усопшего царя Птоломея Авлета. Мальчик выслушал Цезаря с застывшим и чуть испуганным лицом, и на этом торжественная часть завершилась. Цезарю отвели обширные покои во дворце, его легионеры расположились в соседних домах. Часть солдат осталась на берегу для охраны гавани и кораблей.

Положение в стране поначалу не показалось Цезарю особенно запутанным и сложным. В завещании царя Птоломея Авлета были названы наследниками старший из двух сыновей и старшая из двух дочерей. Эту волю Птоломей Авлет в том же завещании заклинал исполнять римский народ и сенат — всеми богами и союзами, заключенными с Римом. Один экземпляр завещания был через послов доставлен в Рим для хранения в государственном казначействе, другой с тождественным текстом был доставлен в Александрию и предъявлен Цезарю запечатанным. По наущению своих советников — главным образом воспитателя молодого царя, евнуха Потина, — Дионис лишил сестру трона и изгнал из Египта. Войска, оставшиеся верными царице Клеопатре, встали лагерем в дельте Нила, недалеко от крепости Пелуссий, занятой основной частью войск царя. Война шла вяло, ограничивалась небольшими стычками отдельных отрядов и словесными угрозами с обеих сторон.

Когда это дело разбиралось перед Цезарем, он всячески старался в качестве посредника уладить спор между царем и царицей. Дружески обращаясь к Дионису, он предложил пригласить его сестру Клеопатру на общий совет, забыть все обиды и исполнить завещание отца, то есть управлять страной вместе. Дионис, не ответив, посмотрел на Потина, и евнух сказал, поклонившись сначала царю, потом Цезарю, что о приглашении Клеопатры и примирении с ней не может быть и речи, потому что последняя злоумышляла не только против власти Диониса, но и против самой его жизни. Цезарь, теряя терпение, взглянул на молодого царя, а Дионис, покосившись на Потина, утвердительно кивнул, хотя и не очень уверенно. Тогда Цезарь попытался применить последнее средство. Он сказал:

— Позволит ли царь переговорить с ним наедине?

Но евнух, вскочив с неожиданным проворством, закрыл собой царя и замахал руками:

— Царь плохо себя чувствует! Он очень устал!

Тогда же Цезарь понял, что с евнухом нужно что-то

делать, и как можно скорее. Он удалился на свою половину, чтобы в тишине обдумать создавшееся положение и принять единственно правильное решение.

Он привык действовать быстро и точно, не распутывая скрученные узлы событий, а разрубая их одним ударом. Цель его в данном случае была — сделать Египет римской провинцией. И если Дионис и Клеопатра не захотят примириться добровольно, он заставит их сделать это силой. А сейчас главное — отдалить от молодого царя евнуха Потина. В понимании Цезаря «отдалить» означало убить, а следовательно, нужно найти хороший повод и благоприятный случай.

Никогда Цезаря не мучили угрызения совести, и понятия добра и зла были для него вполне отвлеченными. В этом случае он рассуждал просто: зло — все то, что мешает ему утвердиться у власти, а добро — все, что помогает этому. Устранение проклятого евнуха, с одной стороны, выглядело делом весьма простым, с другой — весьма сложным.

Не в самой смерти Потина была трудность, а в том, что могло за этим последовать: возмущение народа и войска, может быть, война. Но после победы над самим Помпеем Магном любая война казалась Цезарю делом, не стоящим особых усилий, тем более в этой стране.

Решив завтра же попытаться переговорить с молодым царем наедине, а если это не получится, вызвать Потина на резкость, обвинить в измене и взять под стражу, Цезарь лег в постель и закрыл глаза. Но уснуть ему не удалось, в дверь постучали, и в комнату вошел центурион (один из ветеранов Цезаря), сказал, что его хочет видеть Аполлодор Сицилийский.

— Аполлодор? — сев на ложе, переспросил Цезарь, — Разве он в Египте?

Это имя Цезарь хорошо знал. Аполлодор был римским гражданином, уже не меньше двух десятков лет служившим при дворе Птоломея Авлета и достигшим при нем высокого положения. Последние несколько лет он был ближайшим советником царя и его посланником в Риме. Там его и встречал Цезарь. Тогда Аполлодор показался Цезарю человеком разумным и решительным — он вел переговоры со знанием дела, достойно и умело. По одним слухам, дошедшим до Цезаря, после смерти царя и последовавших за этим событий Аполлодор вернулся на родину, в Сицилию. По другим — он был зарезан на улице неизвестными.

— Проведи его ко мне, — велел Цезарь центуриону.

Центурион кивнул, но остался на месте.

— В чем дело, Аррий? — нетерпеливо спросил Цезарь. — Или ты не понял…

— Я понял, император, — ответил центурион, помявшись, — но…

— Да говори же!

— Мешок, — неожиданно выговорил центурион. — У него мешок.

Цезарь поморщился:

— У кого мешок?

— У него… — Центурион вздохнул. — У этого… Аполлодора.

Наконец выяснилось, что Аполлодор подошел к караульным с большим мешком за спиной и сказал, что ему срочно нужно увидеться с императором. Когда центурион Квинт Аррий спросил его, что это за мешок, и потянулся к нему, Аполлодор резко отстранил руку центуриона, заявив, что если кто-нибудь из них только дотронется до мешка, то гнев Цезаря падет на голову дерзнувшего. Он проговорил это так убедительно, что Квинт Аррий решил не принимать никаких действий, а доложить обо всем Цезарю.

— Мешок большой, обвязанный ремнями, — в конце своего объяснения сообщил центурион, будто это последнее имело в данных обстоятельствах важное значение.

Цезарь улыбнулся:

— Не беспокойся, Аррий, проводи его сюда.

— С мешком? — все же уточнил центурион озабоченно.

— С мешком, — подтвердил Цезарь.

Вскоре за дверью послышались тяжелые шаги и шумное учащенное дыхание, а через несколько мгновений в комнату скорее ввалился, чем вошел Аполлодор Сицилийский с большим мешком за спиной. Лицо его лоснилось от пота, спутанные волосы прилипли ко лбу. Он шумно дышал и виновато смотрел на Цезаря.

— Прости, император, что я позволил себе… — начал было он, но Цезарь остановил его движением руки и, скрывая усмешку, произнес:

— Приветствую тебя, благородный Аполлодор!

«Благородный» Аполлодор, осторожно пригнувшись,

положил свою ношу на пол, оглянулся на дверь, где в проеме все еще возвышалась массивная фигура центуриона.

— Все в порядке, Аррий, — кивнул Цезарь, — ты можешь идти.

Когда дверь закрылась, он вопросительно посмотрел на Аполлодора, а тот, нагнувшись над мешком, развязал ремень. Мешок раскрылся, и… перед Цезарем предстала девушка необыкновенной красоты. Он увидел это сразу, хотя в комнате стоял полумрак: тонкая, гибкая, с выразительным и одновременно нежным лицом, девушка молча, с улыбкой смотрела на Цезаря — с восхищением и любопытством.

— Император, — торжественно проговорил Аполлодор, — позволь представить тебе царицу Клеопатру.

Все еще не пришедший в себя Цезарь пробормотал:

— Приветствую тебя… — и остановился, не в силах продолжить.

Клеопатра сказала, чуть склонив голову набок:

— Я таким тебя и представляла, великий Цезарь, герой галльской войны, победитель при Фарсале, мудрый властитель Рима. Я счастлива, что могу видеть тебя. Позволь до тебя дотронуться?

Смущенный Цезарь только пожал плечами (смущение было ему незнакомо, а потому получилось особенно глубоким), а Клеопатра подошла к нему и легко дотронулась своими нежными пальчиками до его руки у локтя.

Чтобы не молчать, с трудом оторвавшись от созерцания Клеопатры, Цезарь повернулся к Аполлодору:

— Как ты решился на такое? Как вы добрались сюда без охраны? Вас могли схватить по пути.

Аполлодор развел руки в стороны и указал глазами на Клеопатру:

— Невозможно остановить царицу, если она решилась на что-то.

И он рассказал, как они добирались сюда. Тайно покинули лагерь, миновали посты противника, сели в маленькую лодку и с наступлением темноты пристали вблизи царского дворца.

Так как иначе было трудно остаться незамеченной, Клеопатра забралась в мешок для постели и вытянулась в нем во всю длину. Аполлодор обвязал мешок ремнем и внес его через двор.

— Ты удивительная женщина, царица! — невольно воскликнул Цезарь.

— Я — женщина! — лукаво улыбаясь, ответила Клеопатра.

Она не преувеличивала — эта восемнадцатилетняя девушка могла считаться эталоном всех женских прелестей и женских хитростей тоже.

Чтобы не обнаружить ее присутствие во дворце, Цезарь предложил ей для отдыха комнату, смежную со своей. Аполлодор ушел, а она удалилась к себе. Цезарь лег, но никак не мог уснуть. Ворочался с боку на бок, вздыхал, не в силах отогнать от себя не только образ Клеопатры, но и ее запах, тепло ее тела. Она словно бы обволокла собой его сознание, заглушила все мысли, все чувства, не касающиеся ее. Цезарь никогда не считал себя поклонником плотских удовольствий, к тому же и возраст — ему уже исполнилось пятьдесят три года — предполагал иные устремления. Но сейчас он чувствовал себя мальчишкой, еще не знавшим женщины и изнывающим от страстных желаний.

Он услышал шорох и резко поднял голову — легко шагая, словно плывя в воздухе, к нему подошла Клеопатра. Он не поверил, что это она, подумал, что это все то же мучающее его видение, и вздрогнул всем телом, услышав ее голос.

— Я хочу быть рядом с тобой, Цезарь, — прошелестела Клеопатра и, грациозно пригнувшись, легла рядом.

Он снова вздрогнул, когда ее рука легла ему на плечо и, скользнув, обняла шею. Ее лицо приблизилось к его лицу, а губы коснулись его губ. Он услышал:

— Доблестный Цезарь, это поле сражения останется за мной.

Больше он ничего не слышал, не видел, а только ощущал. Ее гибкое тело было и жарким и прохладным одновременно, оно скользило как змейка. Цезарь обнимал Клеопатру, а она выскальзывала из его рук и обнимала сама. Ему казалось, что он умрет от страсти, которая все нарастала и нарастала, не проливаясь удовлетворением. Он думал, что умрет, и ему хотелось умереть. Ему, полководцу, серьезному государственному мужу, человеку, еще в юности поставившему перед собой цель добиться высшей власти, хотелось умереть в объятиях этой девочки-женщины, так просто и легко покорившей его.

Она ушла на рассвете, как и ночью проплыла, не касаясь ногами пола. Цезарь поднял голову в то мгновенье, когда дверь за нею прикрылась — мягко, беззвучно. Он глубоко вдохнул и длинно, протяжно выдохнул. Понял и ощутил, что эта женщина взяла над ним полную власть, пленила в самом реальном смысле. «Этого не должно быть», — подумал Цезарь, но не очень уверенно: подспудно ему желалось, чтобы все это обязательно было.

Пять дней Цезарь не выходил из своих покоев, потеряв счет времени, не различая ни дня, ни ночи. Клеопатра приходила, была с ним, уходила и возвращалась опять. Но ему казалось, что она всякую минуту находится рядом — ее телесное присутствие и ее образ слились в его сознании в одно. Это была болезнь без надежды на выздоровление, главным образом потому, что он и сам не хотел выздоравливать. Когда к нему являлся легат Фуфий Гирций с докладом или его трибуны, он только нетерпеливо махал рукой:

— Потом, потом…

Это «потом», наверное, никогда бы не наступило, если бы не Клеопатра, сказавшая ему однажды:

— Цезарь, Цезарь, ты, кажется, забыл, где и зачем находишься.

Он удивленно посмотрел на нее:

— Что ты имеешь в виду?

Клеопатра рассмеялась, села (разговор происходил в постели), уперлась руками в его грудь:

— Женщина — всего лишь источник наслаждений, награда воину, любовь к ней не может быть целью.

— Какой целью? — переспросил он.

Она лукаво улыбнулась:

— Целью жизни, конечно.

— Ты говоришь о себе? Значит, ты… — начал было Цезарь, впервые за эти дни почувствовавший нечто похожее на угрызения совести, но Клеопатра перебила:

— И о себе тоже. Я — всего лишь женщина, ты не должен отдаваться мне целиком, ведь тебя ждут великие дела, Цезарь.

— Ты хочешь сказать… — Преодолевая сопротивление ее рук, он приподнялся на локте, но она опять перебила, выговорив с неожиданной жесткостью:

— Я хочу быть любимой великим человеком!

Этим Клеопатра пленила его окончательно — он повиновался ей в деле так же, как повиновался в любви.

Положение дел за время его отсутствия значительно осложнилось. Ему докладывали, что в предместьях Александрии было замечено передвижение крупных воинских отрядов. Солдаты жаловались на плохое содержание. Легат Фуфий Гирций сам принес и показал Цезарю кусок черствого хлеба — такой выдавали солдатам по приказу Потина. Хлеб был с пятнами плесени, больше походил на камень, поросший мхом. Разгневанный Цезарь велел позвать Потина и, когда тот явился, сунул ему кусок хлеба под нос:

— Ты полагаешь, что мои солдаты могут питаться камнями?!

Евнух вздохнул, заговорил жалобно:

— Твой гнев, о великий Цезарь, справедлив, но прими во внимание наше бедственное положение — мы разорены войной, казна пуста, население на грани голода.

— По тебе этого не скажешь, — зло усмехнулся Цезарь.

— Мы отдаем твоим солдатам последнее, — как ни в чем не бывало продолжал евнух, тряся головой, — Я с радостью удалился бы от дел, если бы не мой долг перед молодым царем, ты знаешь, совсем еще мальчиком, — Он снова вздохнул, исподлобья взглянув на Цезаря, — Позволь, великий Цезарь, дать тебе совет. Покинь Египет, ты не найдешь славы в нашей разоренной стране, в других частях света тебя ждут великие дела, доблестные завоевания. Мне известно, что покойный царь Птоломей Авлет остался должен тебе десять миллионов драхм. Я готов вернуть тебе часть из своих собственных сбережений, а остальные прислать позже.

— Значит, ты считаешь, что меня легко подкупить? — с угрозой проговорил Цезарь, отступая на шаг и меряя евнуха с ног до головы презрительным взглядом.

Тот всплеснул руками:

— О великий Цезарь, ты меня не так понял! Я только хотел сказать…

Но Цезарь не дал ему договорить, остановив величественным движением руки:

— Я не нуждаюсь в египетских советниках. Я пришел сюда, чтобы совершить то, что должен совершить. Мои люди посланы за царицей Клеопатрой, скоро она прибудет в Александрию — правление должно быть устроено согласно воле усопшего царя. И вот еще что. Если я еще раз услышу, что ты кормишь моих солдат камнями, я прикажу забросать ими тебя. Поверь, мои легионеры с большим удовольствием исполнят это. — Понизив голос, Цезарь добавил: — Я пришел сюда, чтобы взять все.

Потин выслушал Цезаря, не изменившись в лице, со смесью почтительности и наглости, только при последних его словах в глазах евнуха мелькнула откровенная злоба.

Вернувшись к Клеопатре, Цезарь рассказал ей о разговоре с Потином, спросил, уже заранее предполагая ответ:

— Скажи, царица, какой участи достоин такой человек?

И неожиданно услышал:

— Как могу рассуждать об этом я, несчастная изгнанница, тем более здесь, в твоей постели? Буду я царицей или нет, зависит от твоего желания и воли, Цезарь. Сейчас я только женщина, а не царица, и у меня… — она указала глазами на ложе, и губы ее дрогнули в едва заметной улыбке, — у меня другое поле деятельности.

Цезарь оценил ее ответ: в нем было больше лукавства, чем истинности, больше коварства, чем безразличия. Если бы она просто сказала: «Убей Потина!», это не прозвучало бы столь сильно.

— Ты будешь царицей, — со спокойной убежденностью сказал он.

Уже на следующий день Цезарь послал своего легата к Потину с сообщением, что царица Клеопатра прибыла в Александрию и хочет говорить со своим братом, царем Дионисом, в присутствии Цезаря. Не дожидаясь ответа Потина, он в сопровождении Клеопатры, Аполлодора Сицилийского, легата Фуфия Гирция и двадцати гвардейцев отправился к царю. Потин встретил Цезаря и сопровождавших его у дверей тронного зала, замахал было руками, желая остановить, но, взглянув на рослых гвардейцев, опустил руки и, медленно наклонив голову, прошипел:

— Царь Египта, Птоломей Дионис, ожидает консула.

В самом деле, войдя в зал, они увидели Диониса на

троне. Зрелище было жалким: ноги мальчика едва доставали до пола, касаясь его лишь носками не по размеру больших сандалий; маленькие руки лежали на массивных подлокотниках, слишком высоких для него, и потому расшитое золотом одеяние топорщилось на плечах, невольно вздернутых; тяжелый головной убор, как видно, давил на голову, и она склонилась на один бок; на узком бледном лице застыло выражение муки. Цезарю он показался распятым на собственном троне или, вернее, на троне своего отца.

Цезарь с почтительностью и достоинством поклонился царю и, плавным жестом указав на Клеопатру, проговорил:

— Твоя сестра, царица Клеопатра, пришла, чтобы примириться с тобой. Она, как и я, полагает, что сейчас не время для вражды и распрей. Интересы государства и народа требуют поступиться личной неприязнью, тем более что, я надеюсь, она не так глубока.

Ни один мускул не дрогнул на лице мальчика, но выражение муки стало еще заметнее — он покосился в ту сторону, где стоял Потин. Потин хотел заговорить и уже сделал было короткий шаг вперед, но Клеопатра опередила его.

— Дионис! — своим певучим голосом произнесла она, протягивая к нему руки (голос был похож на ее движения, такой же мягкоскользящий, как и они). — Я не держу на тебя зла. Более того, я люблю тебя, как любила всегда. То, как ты поступил со мной, не вина, а ошибка. Если кто-то и говорил обо мне плохое, то великодушно прости ему, он заблуждался.

С этими словами Клеопатра подошла к брату и взяла его за руку. Дионис вздрогнул от ее прикосновения и подался в сторону. Трон был широким, Клеопатра скользнула на освободившееся место и села рядом, все еще не выпуская руки брата.

Все произошло столь неожиданно, быстро и естественно, что даже Цезарь смотрел на царя и царицу молча и удивленно, потеряв дар речи. Наконец он нашелся и, низко поклонившись трону, сказал:

— Благодарю вас, царь и царица, достойные властители великой страны, я счастлив, что могу видеть вас вместе.

Все присутствующие тоже низко склонились перед троном. И даже Потин, шея которого побагровела от напряжения. Когда же он поднял голову, Цезарь перехватил его взгляд, обращенный на Клеопатру. Во взгляде евнуха, смотревшего на восседавшую на троне царицу, было вожделение, но вожделение особого рода. С каким упоением и страстью он схватил бы ее и разорвал на части, осязая пальцами еще не остывшую кровь и вдыхая ее запах. Цезарь усмехнулся про себя, подумав, что подобная страсть, пожалуй, в каком-то смысле сродни духовной.

Аполлодор Сицилийский и легат Цезаря подошли к царям с поздравлениями, евнух пробормотал что-то невнятное, злобно улыбаясь. Клеопатра ответила ему царственной улыбкой, а Дионис только посмотрел с испугом. На вечер этого же дня Цезарь назначил пиршество в честь примирения и, повернувшись к Потину, произнес:

— Поздравляю тебя, мудрый Потин!

— Поздравляю тебя, великодушный Цезарь, — ответил евнух, и его «великодушный» прозвучало в данном случае как «проклятый».

На пиршество были приглашены легат Гирций и оба трибуна Цезаря, Аполлодор Сицилийский, несколько придворных Диониса. Клеопатра явилась необыкновенно одетой и необыкновенно красивой: наряд из тончайшей материи с блестками мягко облегал ее гибкое тело — она казалась богато одетой и обнаженной одновременно. Цезарь не отрывал от нее влюбленного взгляда, а Потин — злобного. Ни тот, ни другой (один в своей любви, а другой в своей злобе) не обращали внимания на окружающих.

Цезарь вздрогнул, когда чей-то мужской голос прошептал у самого его уха:

— Прости, император, но я должен сказать…

Цезарь оглянулся, над ним склонился центурион Аррий, в лице его была тревога.

— Я должен сказать, — повторил он, пригнувшись еще ниже, — армия царя вошла в город. По сведениям моих разведчиков, их не менее тридцати — сорока тысяч. Они заняли всю южную часть города и продвигаются сюда, ко дворцу.

— Армия царя? — озабоченно переспросил Цезарь.

— Я расспросил кое-кого из жителей, — отвечал центурион, — ею командует некий Ахилла, начальник гвардии прежнего царя и… — он указал глазами на Потина, — близкий к евнуху человек. Говорят, это он нанес Помпею смертельный удар мечом.

Цезарь кивнул, приказав привести легионы в боевую готовность и незаметно окружить стражей пиршественный зал. Когда центурион ушел, Цезарь поднялся и громким голосом, не поклонившись, обратился к царю. Он сказал, что большая армия под командованием Ахиллы вошла в город и приближается к дворцу, и потребовал у царя объяснений. При этих его словах взоры всех присутствующих обратились не к царю (Дионис, кажется, и не понял, чего от него хочет этот самоуверенный римский консул), а к евнуху. Потин побледнел и медленно встал, исподлобья глядя на Цезаря и в волнении потирая свои пухлые руки. Мягким движением указывая на Цезаря, Клеопатра проговорила:

— Цезарь ждет твоих объяснений.

Щеки евнуха затряслись, он воскликнул прерывисто:

— Я советовал… советовал консулу покинуть… нашу страну!

Цезарь взглянул на Клеопатру. Она поняла его взгляд

и спокойно, уверенно кивнула. Тогда Цезарь выкинул руку вперед и, указывая на Потина, выговорил с угрозой:

— Да здесь заговор! Войска вошли в Александрию по твоему приказу. — И, не делая паузы, возвышая голос, добавил: — Взять его под стражу!

Тут же за его спиной распахнулась дверь, и в пиршественный зал вбежали солдаты. Потин, жалобно вскрикнув, попытался закрыться от них руками, но они грубо схватили его и потащили к выходу. По знаку Цезаря они вывели также и придворных Диониса. Клеопатра подошла к Цезарю и, взяв его за руку, спросила встревоженно:

— Что ты намереваешься делать, Цезарь?

Он ответил, спокойно улыбнувшись:

— Как всегда — сражаться!

Клеопатра кивнула за спину:

— А мой брат, царь?

— Для его же безопасности я укрою царя в своей ставке, — ответил Цезарь и выразительно посмотрел на ожидавших его приказаний трибунов.

Те подошли к царю, подняли его и повели к двери, держась с обеих сторон за рукава расшитого золотом одеяния. Тяжелый головной убор сполз мальчику на лоб, клоня голову вниз. Он невольно смотрел себе под ноги, торопливо семеня и не поспевая за широким шагом мужчин.

С этого самого вечера начались военные действия, переросшие в продолжительную и тяжелую войну, названную позже Александрийской. Переговоры с Ахиллой не дали никакого результата: один из двух послов Цезаря был убит, второй — Аполлодор Сицилийский — тяжело ранен и едва избежал гибели. Евнуха Потина казнили вечером следующего дня, когда была отбита очередная атака противника. Он плакал, обнимал ноги солдат, молил о пощаде. Попытался сорвать с пальцев драгоценные перстни, но не сумел — руки отекли. Один из присутствовавших при казни трибунов рассказывал потом, что отсеченная от тела голова евнуха, катясь по полу, еще успела прошипеть нечто, похожее то ли на мольбу, то ли на проклятие, а безголовое тело долго дергалось, шевеля руками и ногами.

В течение первых нескольких дней атаки войск Ахиллы на позиции Цезаря были почти непрерывными. Но легионеры держались стойко и быстро охладили победный пыл врага. В короткий срок по всей линии соприкосновения с противником прямо на улицах вырыли глубокие рвы и устроили насыпи. Самые ожесточенные стычки происходили у гавани, где стояли корабли Цезаря (у Ахиллы не было флота). Если бы врагу удалось отбить гавань, положение Цезаря стало бы совершенно безнадежным, потому что Ахилла приказал засыпать водопровод. Цезарь подвозил продукты и воду морем с острова, расположенного в двадцати милях от берега. Несколько кораблей он. отправил за подкреплениями, в частности к Митридату Пергамскому. Но помощь все не шла, а положение ухудшалось с каждым днем. Солдаты роптали, говорили, что им совсем не хочется погибать в этом проклятом городе, и требовали от Цезаря отплытия из Египта. Но Цезарь медлил — погрузка солдат на корабли была слишком сложной операцией, в данных условиях почти невыполнимой. Он обратился к солдатам с речью. Он сказал, что посадка на корабли трудна и потребует много времени, особенно с лодок; александрийцы же многочисленны, проворны, местность им хорошо знакома. Победа только увеличит их гордость, они ринутся вперед, захватят все высокие места и помешают отступить к кораблям. Поэтому лучше забыть о бегстве и думать только о том, что надо во что бы то ни стало победить.

Речь произвела на солдат должное впечатление, и ропот прекратился. К тому же через два дня в гавань вошло несколько кораблей, посланных с Родоса сторонниками Цезаря. Корабли доставили продовольствие, оружие, метательные машины и около тысячи солдат. Впрочем, эта помощь не повлияла на исход войны, и положение оставалось крайне трудным.

Все это время Клеопатра оставалась с Цезарем, хотя он не раз предлагал ей покинуть Александрию, отплыть на Родос или укрыться на любом другом из островов. Всякий раз она отвечала отказом, говоря со спокойной и обольстительной улыбкой:

— Судьба дала мне возможность видеть великого человека в деле, как же я могу уехать!

Цезарь не переставал удивляться ее речам, уже не разбирая, чего тут больше: лукавства, искренности или ума. Она всегда говорила не то, что он ожидал услышать, но именно эта неожиданность покоряла его. Если бы она заявляла, что не уезжает, потому что любит его и хочет разделить его участь, он не поверил бы ей. Но он легко верил, что она осталась, потому что «судьба дала ей возможность видеть великого человека в деле». Он усмехался про себя, говоря:

— Все мужчины одинаковы, и я всего лишь один из них. Нет ничего слаще, чем слова женщины о том, что она любит тебя за великие свершения.

Так говорил он, все понимая, но все равно верил. Ему даже казалось, что, не будь Клеопатры рядом, он бы не имел столько сил и энергии, чтобы выстоять и привести солдат к победе. Ее спокойная уверенность давала ему силы. Когда он был особенно озабочен, она просто обнимала его и, прижав свою нежную щеку к его обветренной щеке, шептала:

— Ты велик, Цезарь, я знаю это.

Только через пять месяцев войны, когда силы Цезаря и его солдат окончательно были на исходе, пришло долгожданное и радостное известие, что Митридат Пергамский с большим войском вторгся в Египет и осадил Пелуссий, крепость в каких-нибудь тридцати милях от Александрии.

Получив это известие, Цезарь, не в силах скрыть радость, воскликнул, обращаясь к Клеопатре:

— Свершилось, мы спасены! Митридат осадил Пелуссий.

Клеопатра презрительно изогнула губы:

— Митридат? Ты полагаешь, что в нем твое спасение? Ты мог бы победить и без него.

Цезарю ничего не оставалось, как согласиться.

— Да, может быть, — сказал он не очень уверенно, зная, что силы его легионеров на исходе, а противник вербует все новых и новых воинов (до него доходили слухи, что вооружают даже рабов), — но прибытие Митридата Пергамского очень своевременно, пора покончить с этой надоевшей войной.

— Я предпочла бы, — упрямо возразила Клеопатра, — чтобы ты победил без посторонней помощи.

Цезарь виновато улыбнулся, осторожно обнял ее.

— Кроме того, — проговорил он нежно, — окончание войны устранит докучливые заботы, и мы сможем все время быть вдвоем. Только вдвоем, ты слышишь!

— Скоро мы будем втроем, — мягко высвобождаясь из его объятий, сказала она.

— О чем ты?

Она посмотрела на него через плечо и четко выговорила:

— Я беременна.

Так в один день Цезарь получил два приятных известия.

18. Изгнание

Со времени отъезда Антипатра в Египет прошло более четырех месяцев. Ирод все это время неотлучно находился в Иерусалиме. Он еще дважды видел Мариам, но поговорить с ней не удавалось. В том и в другом случае рядом находилась Юдифь. Снова были безмолвные взгляды, но Ироду теперь казалось, что в глазах Мариам поселился страх, будто она боялась его так же, как и другие. А в страхе перед ним жителей Иерусалима были веские причины. То в одной части города, то в другой собирались толпы народа, недовольные тем, что ими управляет идумейская семья Антипатра. Так как Ирод в то время был единственным представителем этой семьи в городе, то гнев людей сосредоточился на нем. Первосвященника Гиркана в этом смысле никто не принимал во внимание. Настолько, что порой казалось — исчезни он из Иерусалима, никто этого не заметит. Зато каждый шаг Ирода истолковывался как посягательство на свободу, законы и веру. Когда он проезжал по улицам в сопровождении своих воинов (он уже давно не осмеливался ездить в одиночестве), люди выкрикивали ему проклятья. Некоторые особенно рьяные пытались схватиться за повод его коня. В таких случаях Ирод приказывал воинам безжалостно разгонять толпу.

Но его решительные действия не возымели должного действия на народ — брожение все усиливалось и могло закончиться открытым мятежом. Тогда Ирод взял под стражу нескольких зачинщиков беспорядков и после жестоких пыток казнил. Но подобная мера устрашения оказалась не только бесполезной, но и вызвала дополнительное ожесточение. Теперь толпы народа собирались у дворца Гиркана, не расходясь даже ночью. Из соседних деревень прибывали крестьяне, так что толпа с каждым днем становилась все более шумной и агрессивной.

Первосвященник несколько раз говорил об этом с Иродом, просил, увещевал, пугал восстанием, которое могло распространиться из Иерусалима по всей Иудее. Ирод и сам понимал, что нужно что-то делать, чтобы успокоить народ, но, во-первых, не знал что, а во-вторых, не желал слышать советов от Гиркана. Вообще в последние месяцы отношения с первосвященником совершенно разладились, и причиной тому была Мариам. Однажды Ирод прямо и настойчиво выразил Гиркану свое желание жениться на Мариам. Гиркан стал говорить, что еще не время и что нужно подождать, пока утихнут страсти в народе и в семье Мариам, к тому же лучше всего дождаться возвращения Антипатра, чтобы понять, сумел ли тот войти в доверие к новому правителю Рима, Цезарю, или не сумел. Еще он добавил, что сам, конечно, желает этого брака, но, так как Мариам все-таки не частное лицо, нужно понять, как на это посмотрит прокуратор Сирии.

— Какой прокуратор Сирии?! — едва сдерживая гнев, нетерпеливо воскликнул Ирод. — Нет там теперь никакого прокуратора!

И в самом деле, Метелл Сципион после убийства Аристовула и Александра покинул Дамаск и скрылся в неизвестном направлении, а Цезий Флак перенес свою ставку в Антиохию и сидел там, не вмешиваясь в дела провинции, в ожидании разрешения Цезаря покинуть проклятую Азию и вернуться в благословенный Рим.

— Там будет тот, кого назначит Цезарь, — ответил Гиркан и добавил, просительно глядя на Ирода: — Тебе нужно запастись терпением, Ирод, и, кроме того, вести себя так, чтобы не возбуждать народ, и…

— Я не нуждаюсь в твоих советах! — оборвал его Ирод. — Занимайся своим делом, а я буду заниматься своим, — И, больше ничего не добавив, твердо ступая и гулко стуча каблуками, он вышел.

Теперешние их отношения были полной противоположностью тех, прежних. Гиркан больше не называл его сыном и смотрел на Ирода с видимой неприязнью, хотя и не без страха, а Ирод в свою очередь держался заносчиво, и жестами, и словом, и взглядом стараясь уязвить и унизить первосвященника, показать, кто настоящий властитель Иерусалима.

Гиркану он это показывал, и даже слишком нарочито, но сам не только не чувствовал власти над городом, но, напротив, нередко ощущал себя пленником, заложником горожан. Да, его отряд идумейцев насчитывал больше двух тысяч человек, это были умелые и испытанные воины, которые не отступят перед крикливой толпой. Но собиравшаяся у дворца Гиркана толпа была только малой частью жителей Иерусалима, и, если представить, что хотя бы половина мужского населения присоединится к ней — уже не считая тех, кто постоянно прибывал из деревень, — то они одной своей массой без всякого оружия задавят Ирода и его солдат.

Люди ненавидели Ирода, а он ненавидел их. Когда-то отец учил его, что власть предполагает не одну только силу, но и правильное отношение к народу, уважение и любовь к нему. На последнем отец особенно настаивал. И когда Ирод возразил, что нельзя заставить себя любить насильно, отец ответил с усмешкой, что в умении заставить себя любить собственный народ и заключается главное достоинство правителя.

Может быть, Антипатр был прав, говоря такое, хотя Ироду всегда казалось, что отец излишне усложняет то, что так просто и понятно. Сам он считал, что ни о какой любви не может быть и речи, а нужна только крепкая власть и мощная военная сила. К тому же он не мог заставить себя полюбить народ, который его ненавидел. Он и вообще считал иудеев негодным народом — слишком гордым, слишком внутренне свободным, слишком обособленным, чтобы они могли быть преданными и послушными подданными. Если соблюдать их древние законы и обычаи, за которые они так держались, то лучше оставить мечты о власти. Нет, с иудеями можно управляться лишь силой, другого отношения они не понимают. Они не жалуют и своих исконных правителей, что же говорить о нем, презираемом чужаке!

Когда возмущение жителей Иерусалима вылилось в открытые выступления — то там, то здесь, в разных частях города, люди стали нападать на его воинов, забрасывать их камнями, — Ироду не оставалось ничего другого, как просить помощи у брата, Фазаеля, и он послал за ним в Массаду.

Брат приехал в Иерусалим уже через несколько дней. Ирода удивило, что он взял с собой только сотню всадников. После приветствия, объятий, расспросов о здоровье родных Ирод осторожно упрекнул брата, что тот не выполнил его просьбы и не привел с собой значительное количество войск. Фазаель улыбнулся, положил руку на плечо брата, проговорил, покачав головой:

— Нельзя быть только воином, Ирод. Пойми, Иерусалим — не поле сражения.

— Он скоро станет полем сражения, — недовольно ответил Ирод и чуть шевельнул плечом, показывая неуместность ласки брата, — вот увидишь.

Но Фазаель руки не отнял, сказал, продолжая улыбаться:

— Мы с тобой должны постараться обойтись без крови, бессмысленно воевать с собственным народом, это не укрепит власть, не принесет славы.

— Они не мой народ! — сбросив наконец руку брата, уже не сдерживая гнева, заявил Ирод.

Без улыбки, но все еще спокойно Фазаель сказал:

— Отцу не понравились бы ни твои действия, ни твои слова.

— Отец далеко, и он оставил меня, чтобы…

— Чтобы ты помогал управлять Гиркану, — перебил Фазаель, чуть возвышая голос и с неожиданной для его мягкого нрава строгостью, — а не злил народ избиениями и казнями. Вот, — он достал из-под одежды свернутый в трубку свиток, — я получил послание отца несколько дней назад. Прочти.

Ирод нехотя развернул свиток, пробежал письмо глазами. Отец писал, что надеется скоро возвратиться, потому как победа Цезаря над египтянами близка. Он просил Фазаеля присмотреть за Иродом: «Он слишком горяч, а я не хочу возвратиться в пылающий мятежом город. Для всех нас будет полезнее, если Цезарь увидит покорную и мирную страну. Передай это мое желание Ироду, а если понадобится, отправляйся в Иерусалим и замени его там».

Некоторое время Ирод смотрел в свиток, не читая. Он понял, что отец имел сведения о положении в Иерусалиме. Значит, кто-то сообщал их ему. Кроме Гиркана — некому. «Проклятое семя!» — зло подумал Ирод и поднял голову.

— Значит, мне надо…

— Уехать в Массаду на время, — договорил за него Фазаель и тут же добавил примирительно: — Так будет лучше. Для всех.

Ирод передал командование своим отрядом брату и через два дня покинул Иерусалим. Он бы сделал это сразу после разговора с Фазаелем, если бы не Мариам. Оставаться здесь в данных обстоятельствах он считал позором, ведь получалось, что он плохо справился с поручением отца и Фазаель не просто отстранял его, но фактически изгонял из города. Но уехать вот так просто, оставив здесь Мариам, он не мог. И снова он стал обдумывать план, как выкрасть девушку и увезти с собой.

Фазаель принялся за дела в первый же день по приезде. Сначала он отправился к первосвященнику Гиркану и долго говорил с ним о чем-то. Ирод видел, как они вместе вышли из покоев Гиркана. Гиркан улыбался — за долгие месяцы впервые, а Фазаель, почтительно изогнувшись, шептал ему что-то. Ирод отвернулся. Он всегда любил и уважал брата, но в ту минуту он ненавидел его так же, как и первосвященника.

А утром — Ирод видел это через окно, выходившее на площадь, — к парадному входу подъехал всадник и, легко соскочив на землю, взбежал по ступеням. Собравшийся на площади народ приветствовал всадника — Ирод узнал Малиха. Того самого, друга предателя Пифолая, иудейского полководца. Когда Пифолай с тысячью воинов шел к Аристовулу, Малих не последовал за ним, затаился, жил как частное лицо. Ирод приказал строго следить за ним, про себя решив, что при малейшем враждебном действии возьмет его под стражу. Но хитрый Малих не только не предпринимал никаких враждебных действий, но и не давал никакого повода для ареста. Жил замкнуто, редко выходил из дома (даже в храм), как видно, опасался, что любовь к нему жителей Иерусалима — вернее, бурные проявления любви — может возбудить подозрения Ирода. Как ни старались шпионы Ирода, но ничего выведать не смогли. И вот затворник появился — открыто, смело. Ирод отпрянул от окна, до боли сжал кулаки. Значит, Фазаель открыто демонстрирует — не только Ироду, но и толпе на площади, — что правление изменилось.

Ирод заперся в своей комнате, боясь, что его увидит кто-либо, сидел, низко опустив голову и обхватив ее руками. Через некоторое время шум на площади перед дворцом усилился, послышались резкие крики. Ирод подошел к окну, осторожно, боясь быть замеченным, выглянул. С лестницы парадного входа спускались трое: первосвященник Гиркан, Фазаель и Малих, причем Фазаель скромно держался позади двух первых. Выйдя на площадь, они попали в окружение плотного кольца людей. Ирод видел только голову Малиха — он был высокого роста, головы тщедушного Гиркана и невысокого Фазаеля потонули в толпе. Шум затих, люди внимательно слушали, что говорили им первосвященник и Малих. Обращался ли к людям Фазаель, Ирод так и не понял.

Впрочем, ему было не до понимания — злоба душила его. Ему явилась мысль, что враждебно настроенная толпа может наброситься на них, разорвать в клочья. Он сделал движение к двери: пойти, распорядиться, вывести солдат для охраны, но ограничился лишь этим движением. Мысль неожиданно перешла в желание, и в какие-то мгновения оно стало столь сильным, что он, не думая о страшной участи брата, стал твердить вслух сквозь зубы:

— Всех, всех, в клочья… пусть разорвут всех, всех…

Толпа не только не проявляла никакой враждебности,

но вскоре стала шумно приветствовать говоривших. Послышались крики: «Да здравствует Гиркан! Да здравствует Малих!», кто-то крикнул даже: «Да здравствует Фазаель!» Под эти крики Гиркан, Малих и Фазаель вернулись во дворец. Ирод заметил, что Малих улыбается брату и что-то говорит ему, дружески прикасаясь к руке. Некоторое время после их ухода толпа еще шумела — но уже не враждебно, а радостно-возбужденно, потом люди постепенно разошлись, и площадь опустела. За один день Фазаель добился того, чего Ирод не мог добиться в течение четырех месяцев.

Тогда же он твердо решил похитить Мариам. Он не думал о последствиях и даже не думал о Мариам — больше всего ему хотелось навредить брату. Но Фазаель оказался мудрее, чем Ирод мог думать. Вечером этого же дня он сам пришел к Ироду.

Спросил, когда Ирод собирается ехать, сказал, что его племянник Антипатр (сына Дориды и Ирода назвали в честь деда Антипатром) вырос, уже стоит самостоятельно, вот-вот научится ходить и очень похож на отца. Ирод слушал брата холодно, смотрел мимо его глаз. Вдруг Фазаель сказал:

— Ты не должен трогать Мариам!

— Что ты сказал?! — вскинулся Ирод,-

— Я сказал, что ты не должен трогать Мариам, — спокойно повторил Фазаель.

— Но откуда ты можешь знать… — Гнев, ударивший кровью в голову, помешал Ироду закончить.

— Мне сказал отец, — ответил Фазаель, отведя взгляд в сторону, и Ирод понял, кто предупредил брата.

— Тебе сказал Гиркан, — натужно выговорил Ирод, — Ты разговариваешь за моей спиной с моими врагами.

— Мне сказал отец, — повторил Фазаель строго, и Ирод поймал себя на том, что слышит голос отца. — Ты женишься на Мариам, но не сейчас. Если же ты попытаешься увезти ее или еще что-то… то погубишь хрупкое спокойствие, наступившее в городе, а возможность твоей женитьбы станет делом затруднительным, если не невозможным. Я не просто прошу тебя, но приказываю, — Фазаель сделал паузу и уже значительно мягче добавил: — Именем отца.

Ирод покинул Иерусалим, не попрощавшись с братом, незадолго до рассвета, покачивался в седле, низко опустив голову. Сопровождавшие его всадники отстали больше чем на сотню шагов. Ирод не думал ни о Мариам, ни о Фазаеле, ни об этом проклятом городе, оставшемся за спиной. Он думал о своей звезде, боялся поднять голову и увидеть ее, и распрямил затекшую спину лишь тогда, когда рассвело.

19. Триумф Антипатра

В Массаде он пробыл полтора месяца, которые показались ему вечностью. Брат и сестра, Иосиф и Саломея, выросли, у них появились свои интересы, и Ирод ощущал их чужими. Мать постарела, по-видимому, не могла разглядеть в этом плечистом, с тяжелым взглядом мужчине своего мальчика Ирода и смотрела на него с опаской. Дорида тоже смотрела на него если не с опаской, то настороженно — со времени замужества она была с ним всего несколько раз и стеснялась мужа. И даже первенец Ирода, Антипатр, не доставлял отцу большого удовольствия. Он пугался Ирода и, когда тот брал его на руки, кричал и заливался слезами. Ирод пытался улыбаться сыну, но не мог побороть в себе отчуждения. Этот мальчик был всего-навсего сыном Дориды, женщины низкого происхождения, и напоминал Ироду о его неудачах, изгнании из Иерусалима, о презрении людей. Он заставлял себя не думать о Мариам, но не сумел заставить и думал о ней каждый час, едва ли не каждую минуту.

Ему нечего было делать в Массаде, он впал в тоску, не зная, чем себя занять, и, как в прежние времена, еще в юности, выезжал за город и пускал коня вскачь.

Но если раньше во время таких прогулок он думал и мечтал о своем великом предназначении, чувствовал за спиной огромную армию собственных воинов, покоряющих вместе с ним весь мир, то теперь… Теперь он думал о том, что жизнь сложилась неудачно, и ни одна из его надежд ни во что не воплотилась, и в будущем его не ждет ничего хорошего. Он жалел, что не сумел настоять на своем и не отправился с отцом в Египет — лучше было погибнуть там в сражении, чем влачить здесь бессмысленное и жалкое существование.

От безысходности он опять стал строить планы похищения Мариам, но тут же впал в еще большую тоску. Он вдруг отчетливо понял, что похищение Мариам может иметь другой, не тот, что он предполагал прежде, смысл и другие последствия. В Иерусалиме он имел определенную власть и определенное значение, а какое значение он имеет сейчас здесь, в Массаде?! Увезти Мариам сейчас — значило бы совершить не проступок, но настоящее преступление. Его сочли бы просто разбойником, какие шастают по лесам и долинам, нападая на купеческие караваны и предместья городов, и всякому честному человеку вменялось бы в обязанность убить его. О том, как посмотрит на это Мариам, он уже не думал.

Чтобы хоть как-то унять тоску, он каждую ночь приходил к Дориде, брал ее холодно и грубо. Несколько раз он замечал, как она плачет тайком, уткнувшись лицом в подушку. Он понимал, что нужно быть поласковее с женой, сказать ей доброе слово, утешить. Понимал, но жалости к ней вызвать в себе не мог, отворачивался и старался уснуть. После нескольких неудачных попыток он стал ночами посещать блудниц.

Это тоже не доставило ему никакого удовольствия: ласки продажных женщин не трогали его сердца, и даже его плоть отзывалась на них едва-едва. Но он старательно, до изнеможения занимался тем, чем положено заниматься с блудницами, и в таком старании, как оказалось, был определенный смысл. Простой — Ирод очень уставал. Возвратившись домой утром, он падал на ложе и спал до обеда. Вставал с тяжелой головой, угрюмо бродил по дому, а с наступлением темноты уходил опять. Усталость хотя и не вполне, но все же заглушала тоску и думы. Он пил много вина, и это тоже помогало забвению. Вскоре он дошел до того, что перестал различать, когда день, а когда ночь. Возвращаться домой было трудно и не хотелось, и случалось, что он задерживался у блудниц по два, а то и по три дня кряду.

Дома никто не осмеливался укорять его за такой образ жизни, домашние старались избегать встречи с ним, а если встречались, то опускали глаза и жались к стене. Самому же Ироду было безразлично, что они все о нем думают, в последнее время его слишком часто стало посещать желание умереть.

Он был у блудницы, когда услышал несколько раз повторившийся крик во дворе:

— Ироду от Антипатра! Ироду от Антипатра! — мужской, грубый, нетерпеливый.

Сначала Ироду показалось, что это лишь сон, потом показалось, что бред и что это он сам себе кричит: «Ироду от Антипатра!» И лишь когда лежавшая рядом блудница, толкнув его в бок, сказала:

— Это тебя! — он привстал, потряс головой, сбрасывая хмель и дремоту, и, повернувшись к окну, прислушался.

Крик не повторился, зато за дверью послышались тяжелые приближающиеся шаги, и чья-то рука сильно толкнула дверь. Она распахнулась, на пороге вырос высокий мужчина, косматый, с всклокоченной бородой, в запыленной мятой дорогой одежде. Он, прищурившись, посмотрел на Ирода и вдруг, низко поклонившись, достал из-за пазухи свиток. Помедлил, поклонился опять и наконец протянул его Ироду, проговорив почтительно:

— Благородному Ироду от доблестного Антипатра.

Ирод протянул руку к свитку и не сразу взял его

(рука была слабой, дважды он поймал воздух). С трудом поднялся, шлепая босыми ногами, подошел к столу, на котором стоял светильник, развернул свиток. Буквы прыгали перед его глазами, и он медленно стал читать, беззвучно шевеля губами. Прочитал, не понял, стал читать снова — отец срочно вызывал его в Антиохию. Ирод поднял голову и посмотрел на гонца. Тот кивнул:

— Да, мой господин.

Только теперь Ирод узнал его — это был один из телохранителей Антипатра. Взяв со скамьи у ложа одежду, он протянул ее гонцу:

— Помоги мне.

Антипатр писал, что выезжать надо немедленно, и Ирод выехал этой же ночью. Чувствовал он себя все еще не очень бодрым, но не ждал до утра: во-первых, не хотелось видеться с родными после того, что происходило с ним в последние недели, во-вторых, не хотелось, чтобы его помятое лицо рассматривали гонец отца и сопровождавшие его всадники, а к утру он надеялся прийти в себя окончательно.

До Антиохии добрались без происшествий. Чем дальше Ирод отдалялся от Массады, тем скорее забывалась эта проклятая жизнь: блудницы, вино, тяжелая тоска, горькие мысли. Последние мили он перестал ощущать все это — так, будто и не было ничего. Будущее снова стало казаться блестящим.

Этому были свои причины: телохранитель отца рассказал Ироду о событиях египетского похода Антипатра. Антипатр не только привел Митридату Пергамскому три тысячи своих отборных воинов, но и склонил арабов поспешить к нему на помощь. Аравийский царь Арета посчитал, что помощь Цезарю в сложившихся обстоятельствах не будет забыта последним и что можно будет рассчитывать на союзнический договор с Римом — он прислал в распоряжение Антипатра две с половиной тысячи пеших и около тысячи конных.

Ободренный таким приращением сил, Митридат Пергамский радушно принял Антипатра и двинулся к Александрии. А так как ему было отказано в свободном проходе к столице, то он осадил Пелуссий, крепость в дельте Нила. При взятии крепости больше всех отличился Антипатр, который, пробив отведенную ему часть стены, первый со своим отрядом ворвался в город.

После взятия Пелуссия войско Митридата Пергамского продолжило было движение к Александрии, но тут возникла неожиданная задержка со стороны египетских евреев, сомневавшихся, пропускать им войско Митридата или нет. Антипатр, однако, убедил их не только пропустить армию через свои земли, но еще и доставить войску необходимое продовольствие. Он прочитал им известное письмо первосвященника Гиркана, а от себя добавил, что по окончании войны Цезарь не забудет их помощи.

Обогнув дельту Нила, Митридат Пергамский дал египтянам решительное сражение на равнине, называвшейся Иудейским лагерем. Здесь он вместе со своим правым крылом оказался в большой опасности. Его спас Антипатр, прискакавший к нему по берегу реки после того, как прорвал левый фланг противника. Он набросился на преследовавших Митридата египтян, большую часть уничтожил, а остальных загнал так далеко, что сумел овладеть их лагерем. Вся эта стремительная операция обошлась Антипатру всего в восемьдесят убитых солдат, тогда как Митридат, отступая, потерял не менее восьмисот. Спасенный от смерти Митридат тут же отправил Цезарю донесение о результате сражения и о подвигах Антипатра, не обнаруживая при этом ни малейшей зависти.

Египетское войско, осаждавшее Цезаря в Александрии, значительно уменьшилось с приближением армии Митридата (Ахилла направил большую его часть навстречу новому противнику), и Цезарь, решительной атакой прорвав оборону, наконец выскочил из ловушки.

Вскоре обе армии соединились, разрозненные отряды египтян уже не могли оказать серьезного сопротивления. К тому же их предводитель, Ахилла, был убит своими же соратниками, его голову с просьбой о пощаде доставили Цезарю. В скором времени Цезарь вернулся в Александрию победителем, война была окончена.

Ирод слушал рассказ телохранителя и завидовал отцу, ведь он мог быть вместе с ним и разделять не только смертельные опасности, но и радость победы. В конце своего рассказа телохранитель с удовлетворением заметил:

— Цезарь обласкал нашего господина, я сам слышал, как он сказал в присутствии своих командиров, что никогда еще не встречал человека храбрее и мужественнее его.

Ирод въезжал в Антиохию не таким, каким покидал Массаду: с прямой спиной, с гордо вскинутой головой, высокомерно скашивая глаза то в одну, то в другую сторону. Чувствуя настроение господина, сопровождавшие его всадники тоже держались горделиво и строго.

Ирод ожидал увидеть отца радостным и веселым и удивился, когда встретил его хмурым и озабоченным. Правда, Антипатр обнял сына, похлопал его по спине своей тяжелой ладонью, сказал, что рад видеть сына в добром здравии. Не разжимая объятий, спросил о здоровье детей и жены. Когда Ирод ответил, что все здоровы, гордятся им и ждут с нетерпением, Антипатр проговорил:

— Хорошо. — И покивал, щекоча щеку сына жесткой густой бородой.

Наконец он разжал руки, буркнул:

— Пошли, — и, тут же повернувшись, словно пряча от сына лицо, зашагал к лестнице дворца. Дворца, который занимал Цезарь и где Антипатру были отведены лучшие покои.

Во всяком случае, так показалось Ироду, когда отец провел его на свою половину. В комнате, куда они вошли, окна были завешены и стоял полумрак. Это удивило Ирода — отец предпочитал солнечный свет тени. Ни о чем не спрашивая, Ирод опустился в кресло, указанное отцом, тот сел напротив, спиной к окну, так что его лицо стало однородным темным пятном. Помолчав, Антипатр проговорил устало, несколько раз тяжело вздохнув:

— Приехал Антигон.

Ирод подождал, но Антипатр не продолжил — темное пятно его лица было неподвижным.

— Антигон? — осторожно переспросил Ирод. — Ты хочешь сказать…

Антипатр перебил резко и раздраженно:

— Антигон, сын Аристовула, брат Александра. Я совсем позабыл о нем, а вчера он прибыл из Рима и явился к Цезарю.

— И Цезарь принял его? — едва слышно, боясь еще больше раздражить отца, спросил Ирод.

— Да, принял, — отрывисто выговорил Антипатр и, помолчав, продолжил более спокойно: — Они говорили долго, может быть, несколько часов, и он остался здесь, во дворце. Ты понимаешь, что это значит?!

Ирод не понимал, что это может означать, но чувствовал, что все это не предвещает ничего хорошего. Он тоже, как и отец, забыл об Антигоне, младшем сыне Аристовула, последнем.

И вот теперь, когда обстоятельства стали так хорошо складываться для их семьи, этот сын является как из небытия и несколько часов о чем-то говорит с Цезарем. Да еще почему-то остается во дворце.

— Ты понимаешь, что это значит?! — повторил Антипатр.

— Нет, отец, но я думаю, что…

— Это значит, — как бы не слушая сына, но просто размышляя вслух, продолжил Антипатр, — что Цезарь принял его благосклонно. Того, кого не хотят видеть, не принимают и не разговаривают с ним по нескольку часов. Значит, Антигон сумел убедить Цезаря…

— Но в чем, отец, в чем сумел убедить?! — воскликнул Ирод громко, уже не заботясь о выдержке.

Вместо ответа Антипатр сказал:

— Он царский сын. — И едва слышно добавил: — А кто мы такие для Цезаря?

— Но, отец, — горячо возразил Ирод, подавшись вперед и с силой обхватив подлокотники кресла, — а твои подвиги в Египте, о которых знает каждый солдат, разве это ничего не значит?

Ирод услышал характерное шипение и понял, что отец усмехнулся.

— О моих подвигах знает не только каждый солдат, но и Цезарь. Но подвиги на поле сражения и государственные интересы — совсем не одно и то же. Мои подвиги никогда не пересилят царского рода Антигона.

У Ирода перехватило дыхание. Только сейчас он по-настоящему осознал, какую угрозу представляет для них Антигон, этот жалкий изгнанник, враг Рима, вся сила которого лишь в значении его рода.

И Ирод выговорил сдавленно:

— Но он… он враг Рима.

Антипатр ответил не сразу, голос его прозвучал скорее грустно, чем озабочено:

— Да, он враг Рима, но я не уверен, друг ли Рима сам Цезарь.

На этом их разговор закончился, некоторое время они молча и неподвижно сидели в темноте. Глядя на отца, Ирод вспомнил Гиркана — тот любил темноту, постоянно прятался в ней. Едва различимая в сумраке комнаты фигура отца внушала Ироду тревогу.

В эту ночь он спал плохо, несмотря на усталость после утомительной дороги. В темноте ему виделись то Аристовул, то Александр, то Антигон. Два первых представлялись бледными тенями, Антигон — четко. В конце концов Антигон вытеснил из воображения Ирода и отца и брата. Ирод видел его перед собой так, будто тот стоял в лучах солнечного света — каждую морщину, каждую родинку. Он смотрел замерев и вдруг сказал вслух — без злобы и гнева, даже без неприязни, но просто и уверенно:

— Я убью тебя.

Лишь только он произнес это, видение Антигона исчезло, а Ирод, повернувшись на бок, лицом к окну, где темнота ночи уже перешла в предутреннюю серость, закрыл глаза и мгновенно уснул.

Но поспать удалось недолго, в дверь комнаты постучали. Когда Ирод поднял голову, она раскрылась, и посыльный отца сказал:

— Мой господин передает тебе, что сегодня вас примет Цезарь.

Проговорив это, посыльный прикрыл дверь, а Ирод поднялся и стал одеваться. Уже одетый, он вытащил меч из ножен и, глядя на блеск стали, мстительно искривил губы.

Цезарь принял их в своем кабинете, выйдя навстречу. Благосклонно кивнул на приветствие Антипатра и поклон Ирода, спросил отрывисто:

— Это твой сын? — И, не дожидаясь ответа Антипатра, добавил: — Мне говорили, что он отважный воин.

По правую руку от Цезаря, у окна, стоял Антигон, по левую, у стола, Митридат Пергамский и незнакомый Ироду мужчина средних лет в белой тоге с пурпурной каймой. В такую же тогу был одет и Цезарь.

Ирод внимательно рассматривал консула, невольно сравнивая его с Помпеем, и не мог решить, кто ему нравится больше. Помпей помнился Ироду более мужественным, более воинственным, к тому же держался он значительно величественнее, глядел на присутствующих сверху вниз даже когда сидел, а они стояли.

Цезарь не походил на полководца, кроме того, казался проще, доступнее, но что-то было в его лице и взгляде такое, что и пугало и притягивало одновременно. Помпей был мужествен, величествен, высокомерен, но понятен. В Цезаре же была некая тайна. Глядя на него, Ирод подумал, что, в отличие от Помпея, Цезарь не представляет Рим, он представляет лишь самого себя, но это почему-то воспринималось более значительным.

Указывая Антипатру на Антигона, Цезарь сказал, что сын царя Аристовула хочет высказать свои претензии иудейскому полководцу и он, Цезарь, готов выслушать обе стороны.

Проговорив это, Цезарь вопросительно посмотрел на Антипатра, и тот почтительно кивнул. Цезарь отошел к столу и опустился в кресло с высокой спинкой, кивнул Антигону:

— Говори.

Антигон сделал шаг в сторону стоявших посередине кабинета Антипатра и Ирода и, указывая на них рукой, громко и гневно воскликнул:

— Это они, они изгнали нас из Иудеи, это они жестоко и высокомерно обращались с моим народом! Я обвиняю их в смерти моего отца и брата и требую за все злодеяния подвергнуть их казни!

Выговорив это, почти прокричав, Антигон с покрасневшим от гнева лицом, не опуская руки, указующей на Антипатра, обернулся к Цезарю. Он было уже раскрыл рот, чтобы продолжить, но Цезарь, остановив его взглядом — холодным, непроницаемым, спокойно сказал:

— Думаю, для тебя уместнее было бы просить меня, а не требовать. — Он чуть приподнял и опустил руку, лежавшую на столе, — Продолжай.

Антигон, нисколько не смутившись от замечания Цезаря, продолжил высказывать обвинения так же громко и так же гневно. Он снова заговорил об изгнании из страны отца и братьев, об унижениях и страданиях его народа и наконец перешел к египетскому походу. Заявил, что Антипатр присоединился к Митридату и поспешил на помощь Цезарю не из преданности последнему, а для того, чтобы загладить свои прежние враждебные действия и дружбу с Помпеем.

Тут неожиданно выступил молчавший до этого Митридат.

— Что он такое говорит, Цезарь? — возмущенно воскликнул он, потрясая побелевшими от напряжения кулаками. — Если бы не отвага Антипатра…

Цезарь его перебил, внезапно поднявшись.

— Мне все известно, мой Митридат, — проговорил он и, выйдя из-за стола, успокаивающе тронул рукой плечо Митридата, — успокойся. Будет лучше, если мы послушаем самого Антипатра — что он может сказать в свое оправдание?

Ирод стоял, почти касаясь плечом отца. Рука его непроизвольно тянулась к рукояти меча. Чтобы сдержать ее движение, он цеплялся пальцами за пояс и сжимал его, насколько хватало сил. Он намеренно не смотрел на Антигона, уводил взгляд вниз, в сторону, боялся, что если встретится с ним взглядом, то может не выдержать…

— Ну что ж, Антипатр, — сказал Цезарь, — послушаем тебя.

Некоторое время Антипатр молча смотрел на Цезаря и вдруг, не отводя взгляда, отстегнул пояс и бросил его на пол. Висевший на поясе меч, упав, глухо стукнулся о доски. На лицо Цезаря набежала тень, а Антипатр, взявшись за хитон у ворота, одним движением сорвал его с себя.

— Мне не нужно слов, — хрипло выговорил он, — чтобы доказать свою верность Риму и Цезарю, мое тело, мои двадцать семь ран скажут больше, чем могу сказать я. Да, я служил Помпею, Помпею Магну, но служил потому, что за ним стоял Рим. Я верно служил Риму и всегда буду верно служить тому, кого он выдвинет. Ты правитель Рима, Цезарь, и я служу тебе. Я всего лишь солдат, и не мое дело оценивать, хорош полководец или плох, — мое дело исполнять его волю и идти за него на смерть. А что до Антигона, обвиняющего меня в измене, то я не изменял тому, кому брался служить. Сначала я служил его деду, царю Александру, потом его бабке, царице Александре, и, наконец, Гиркану, их старшему сыну, законному наследнику престола. Гиркан служил Риму, и я служил Риму вместе с ним. Ты, Антигон, — повернувшись к Антигону, угрюмо смотревшему на него, произнес Антипатр, — после всего, что совершил твой отец и твой брат против Рима, еще осмеливаешься жаловаться на других перед римским правителем, тогда как должен радоваться одному тому, что остался жив. Ты стремишься к власти, чтобы опять, как и твой отец, волновать иудеев и употреблять власть против тех, кто даст ее тебе. Вот и все. — Антипатр снова посмотрел на Цезаря и, коротко вздохнув, добавил: — Мне больше нечего сказать.

Цезарь, недобрым взглядом покосившись на Антигона, который теперь стоял низко опустив голову и, кажется, уменьшившись в росте, подошел к Антипатру и обнял его.

— Ты прав, доблестный Антипатр, твои раны говорят больше, чем могут сказать слова. Говори, какой награды ты желаешь, и я, даю слово, исполню это.

— Я бы хотел, чтобы ты утвердил Гиркана первосвященником Иудеи. Он достоин этого по роду своему и потому, что всегда был верным Риму.

Цезарь улыбнулся:

— Хорошо, я исполню это. — Он оглянулся на Митридата и того, в белой тоге с пурпурной каймой, снова повернулся к Антипатру: — Но я бы хотел, чтобы ты сказал, чего же ты хочешь для себя.

— Ничего, — отрицательно покачал головой Антипатр, — Я уже имею свою награду.

— Имеешь? Что же это за награда?

— Твое доверие, Цезарь.

Цезарь молча повернулся, отошел к столу и сел в кресло, положив руки на подлокотники, — сидел прямой, строгий. Когда заговорил, голос его звучал ровно и властно:

— Антипатр, от имени народа и сената я дарую тебе римское гражданство, пожизненно освобождаю от податей и назначаю правителем всей Иудеи. Акт о дарованных тебе милостях я отошлю в Рим — его вырежут на доске и поставят в Капитолии в ознаменование моего правосудия и твоих заслуг.

Антипатр стоял, прижимая к груди хитон, в глазах его были слезы. Все ждали, что он ответит Цезарю благодарственной речью, но Антипатр молчал, позабыв обо всем, кажется, не в силах выговорить ни единого слова.

— Подойди ко мне, Секст, — обратился Цезарь к мужчине в тоге. Тот подошел и встал рядом, — Это мой родственник и соратник, Секст Цезарь, я назначил его новым наместником Сирии. Служите ему так же преданно и верно, как вы служили мне.

Вернувшись в свои покои, Антипатр в сопровождении Ирода вошел в ту же комнату, где они разговаривали вчера. Окна были все так же завешены, и в комнате стоял полумрак. Антипатр подошел к окну и резким движением раздвинул шторы. Подняв голову, он подставил лицо под лучи солнечного света, закрыл глаза и долго стоял так.

Через несколько дней Цезарь покинул Антиохию. Антипатр и Ирод провожали его до сирийской границы. Цезарь держался просто, был весел и оказывал Антипатру все возможные знаки внимания.

20. Полководец

Проводив Цезаря, Антипатр и Ирод вернулись в Иудею. До Иерусалима уже дошли известия о назначении Антипатра наместником Иудеи. Гиркан устроил ему торжественную встречу у главных ворот города. Ворота были украшены цветами, на высоком помосте, устланном коврами, восседали первосвященник Гиркан, Фазаель и Малих, в последнее время сблизившийся с Гирканом. Перед помостом выстроились ряды воинов, их шлемы и латы ослепительно блестели на солнце. Огромные толпы народа, едва ли не большая часть всех жителей Иерусалима, окружали помост и равнину перед воротами. Когда Антипатр подъехал и спрыгнул с седла, Гиркан сошел с помоста и под приветственные крики солдат и шум толпы накинул ему на плечи пурпурную мантию и собственноручно завязал тесемки. Потом он, пропустив вперед Антипатра, снова взошел на помост.

Сначала Гиркан обратился с речью к народу, объявив о его назначении, восхваляя его доблесть и мудрость.

Когда наступила очередь Антипатра, он сначала медленно обвел глазами толпу, потом, подняв правую руку, заговорил громко и уверенно.

Он сказал, что люди, преданные первосвященнику Гиркану, будут жить счастливо и спокойно, наслаждаясь благами мира. Всякий может не опасаться за свое имущество, и он, Антипатр, будет строго следить за соблюдением древних законов и обычаев. Но тот, кто даст обольстить себя несбыточными мечтами о свободе, кто даст увлечь себя мятежникам, тот найдет в нем, Антипатре, деспота вместо заботливого друга, а в первосвященнике вместо отца страны — тирана, в римлянах и Цезаре вместо руководителей и друзей — врагов.

— Потому что, — закончил он чуть хриплым от напряжения голосом, — римляне не потерпят унижения того, кого они сами возвысили.

Люди слушали затаив дыхание. Когда речь завершилась, раздались приветственные возгласы. Но это кричали солдаты. Народ молчал, и Ироду, стоявшему за спиной отца, это молчание показалось зловещим.

Антипатр не только смирился с возвышением Малиха, но и открыто выказывал ему знаки уважения и дружбы. Когда Ирод спросил отца, почему он это делает, и прямо заявил, что Малих тайно ненавидит всю их семью, Антипатр ответил:

— Ненавидит так же, как и большинство жителей Иудеи. Но, во-первых, подумай, за что им нас любить, а во-вторых, Малиха любит народ, и он необходим нам сейчас не меньше, чем Гиркан.

— Значит, пройдет время, и, когда они будут нам не нужны, мы сможем легко избавиться от них? Правильно ли я понял тебя, отец?

— Нет, неправильно. — Антипатр пристально смотрел на сына, как бы оценивая в нем что-то. — Я хочу, чтобы они приняли нас. Не полюбили — этого мы никогда не сможем добиться, — но приняли. Чтобы они не видели в нас захватчиков, подобных римлянам, но поняли, что мы отстаиваем их интересы.

Выдержав взгляд отца, Ирод усмехнулся:

— Ты желаешь, чтобы я отстаивал интересы Малиха? Разве ты забыл, как они, Малих и Пифолай, вели себя, когда Александр поднял мятеж и шел на Иерусалим или когда Пифолай с тысячью воинов ушел к Аристовулу?

— Я ничего не забыл, — с досадой на лице произнес Антипатр, — Но не забывай и ты, что с ними вместе шли люди, очень много людей, а они — наш народ, и другого нам не дано. Нельзя покорить их одной лишь силой оружия — к строгости необходимо прибавить любовь. Вспомни Цезаря и наше возвышение — он умеет прощать врагов и делать из них друзей, — Антипатр помолчал и вдруг, покачав головой, проговорил с горечью: — Ирод, Ирод, я боюсь за тебя!

Ирод ушел недовольный и встревоженный. Он был недоволен, что отец снова заговорил об этой проклятой любви. Представляя себе лицо Малиха, Пифолая или любое другое лицо из толпы, Ирод сжимал кулаки — он ненавидел их всех и чувствовал, что никогда не примет слов отца.

Встревожился же он от горечи Антипатра, с какой тот говорил: «Ирод, Ирод, я боюсь за тебя!» Надо было знать железный нрав Антипатра — если уж он выказывает свои чувства так явно, то, значит, по-настоящему недоволен сыном. А ведь после возвышения Антипатра Цезарем Ирод ждал, что отец назначит его на высокий пост. Он был уверен, что так оно и будет — на кого же еще опираться отцу, как не на него, Ирода? Но после этого неприятного разговора уверенности в нем значительно поубавилось, а тревога возросла.

Через несколько дней во дворце Гиркана собрался государственный совет. Кроме первосвященника и Антипатра присутствовали все члены Синедриона, а также Малих и оба брата — Фазаель и Ирод. Несколько часов длилось обсуждение. Вопросы были разные — от крупных, определявших государственную политику (отношения с наместником Сирии, союз с Аравийским царством), до мелких (ремонтные работы в одном из притворов Иерусалимского храма или штрафы с торговцев, загрязнявших рыночную площадь). Причем обсуждение незначительных вопросов зачастую вызывало особенно бурные споры.

Ирод исподлобья, с неприкрытым презрением смотрел на членов Синедриона, этих немощных старцев, вообразивших себя настоящими государственными мужами, — важных, кичливых, заумных. Они-то думают, что могут влиять на судьбу страны. А Ирод знал, что они ничего не могут, и пригласили их сюда только для того, чтобы они своим присутствием, гордым видом и нагоняющими тоску речами изображали законность существующей власти, соблюдение традиций и, главное, представляли народ, копошащийся где-то за толстыми стенами дворца.

Ирод не понимал, зачем отец пригласил его сюда, передав настоятельную просьбу первосвященника, — он молчал, скучал, чувствовал себя лишним. Время от времени Гиркан или кто-то из членов Синедриона обращались к Фазаелю, и тот почтительно отвечал на их вопросы. Ирода же, казалось, никто не замечал.

Наконец обсуждения завершились. Все уже собрались было разойтись и лишь ожидали разрешения первосвященника. И он, восседавший на троне своего отца, — тщедушный, жалкий, — поднял сухую костлявую руку, и… Того, что он сказал, не ожидал никто. Гиркан провозгласил, что назначает Фазаеля начальником Иерусалима и окрестностей, Ирода — начальником Галилеи[33], а кроме того, начальником над всеми войсками Иудеи. Объявив это, Гиркан медленно опустил руку и, медленно же поведя головой, величественным взглядом оглядел присутствующих. В иные моменты Гиркан умел представиться настоящим царем — сильным, беспрекословным, даже мужественным, и тогда тело его казалось крепким, взгляд — пугающим, и он становился похожим на своего отца, грозного царя Александра.

У членов Синедриона вытянулись лица, а оба брата — и Фазаель и Ирод — не сумели скрыть удивления. Лишь лицо Антипатра оставалось спокойным. Ирод заметил в углах его рта презрительную усмешку.

Все конечно же были готовы к тому, что оба брата получат высокие посты — кого же еще должен был возвысить Антипатр, если не собственных сыновей (выродков, псов облезлого шакала, как называли их в Иерусалиме). Но никто не ожидал, что это случится так скоро и возвышение будет столь значительным, оскорбительным и для членов Синедриона, и для жителей Иерусалима.

Малих сидел не шевелясь, крепко сжав кулаки. То, что объявил первосвященник, он воспринял как личное унижение. Кто-то за его спиной прошептал:

— Их остановит только смерть, но разве есть в Иудее человек, который отважится на это?!

«Есть!» — подумал Малих и вздрогнул, ему почудилось, что он произнес слово вслух. Затаив дыхание, он повел глазами по сторонам и, лишь убедившись в обратном, облегченно выдохнул. Поймав на себе изучающий взгляд Антипатра, Малих заставил себя улыбнуться и, не ограничившись улыбкой, поднялся и произнес чуть отрывистым от волнения голосом:

— Восславим величие первосвященника, мудрость Антипатра и доблесть его сыновей!

Члены Синедриона ответили приветственным гулом, больше похожим на тяжелый вздох. Гиркан одобрительно кивнул, Антипатр продолжал смотреть на Малиха изучающе, а Ирод презрительно усмехнулся.

Уже на дворцовой лестнице Антипатр сказал Ироду, кивнув в сторону парадных дверей:

— Ты должен доказать им, что первосвященник не ошибся в твоем назначении.

— Я докажу, что ты не ошибся во мне, отец, — ответил Ирод.

Антипатр покачал головой и вздохнул:

— Ты уже огорчаешь меня. Разве ты не понял, о чем я прошу тебя?

Ирод склонился перед Антипатром:

— Прости, отец, больше я не позволю себе…

Он не закончил, виновато глядя на отца, а тот, не ответив, отвернулся и заговорил с Фазаелем.

21. Старый долг

Ирод не мог поверить своему счастью, хотя старался держаться на людях с подчеркнутым спокойствием, даже равнодушием, и, когда его поздравляли, только небрежно кивал. Оставаясь же один, особенно ночью, он предавался бурной радости: словно ребенок катался по ложу, вскакивал и, укутавшись покрывалом, как тогой, принимал торжественные позы, шепотом, но величественно произносил длинные речи. В них было мало смысла, но много надменности. Ирод представлял себя стоящим на возвышении перед огромной, до самого горизонта, толпой людей. Люди слушали его затаив дыхание, а когда он заканчивал, радостно кричали.

Несколько ночей он почти не спал, только под утро забываясь тяжелой бесчувственной дремой. Все эти ночи он выходил во двор и долго смотрел на свою звезду. Она казалась ему теперь особенно яркой, порой настолько, что по-настоящему ослепляла. И странно, в ее свете он не видел лица Мариам, хотя жаждал увидеть.

О Мариам он думал столько же, сколько о своем счастье, и с таким же возбуждением. Если бы в городе не было отца, Ирод бы непременно пошел к Мариам, взял бы ее за руку и увел с собой. Да, она внучка царя, но и он теперь не кто-нибудь, но правитель Галилеи, начальник всего иудейского войска, полководец. То обстоятельство, что все его войско состояло всего из нескольких отрядов идумейцев, а как полководец он себя еще никак не проявил, Ирода совершенно не смущало. Минутами ему казалось, что он стоит выше первосвященника Гиркана, и даже выше своего отца, Антипатра. Порой он представлял себя римским сенатором в тоге с пурпурной полосой, а то и правителем Рима — то ли Помпеем, то ли Цезарем. Лица обоих полководцев сливались у него в одно, и, приглядевшись, он узнавал в нем свое собственное. И если он видел себя таким, то почему то же самое не могла видеть Мариам?!

Он вскакивал с ложа, чтобы идти к Мариам — по ночам ему хотелось этого особенно сильно, — но тут же перед ним вставал образ отца, и, крепко ухватившись руками за край ложа, Ирод заставлял себя оставаться на месте. Образ отца вставал перед ним столь явственно, как будто живой Антипатр находился здесь, в комнате.

Он смотрел на Ирода с грозным укором, и Ирод невольно опускал глаза и низко склонял голову. Всякий раз, когда это происходило, он чувствовал в отношении отца острую неприязнь, мгновениями возраставшую до ненависти. Тогда Ирод пугался собственных чувств и, закрыв глаза, горячо просил «отца» простить его. Когда Ирод наконец осмеливался поднять голову, «отца» в комнате уже не было, и тогда можно было облегченно вздохнуть и расслабить затекшие от напряжения руки.

День сменялся ночью, ночь сменялась днем, и Ирод постепенно успокаивался. Радость еще оставалась в нем, но уже не вызывала прежнего возбуждения, и он уже не порывался бежать к Мариам и не испытывал ненависти к отцу.

Однажды отец, словно угадав его чувства, сказал:

— Будь терпеливым, Ирод. Власть — как высокая гора со слишком крутыми склонами. С нее трудно спуститься, но легко упасть. Не торопись, выверяй каждый свой шаг, потому что любая ошибка может стать роковой.

Отец не назвал имени Мариам, но Ирод был уверен, что под «роковой ошибкой» он имеет в виду именно ее. Таким образом, пришлось смириться с мыслью, что Мариам все еще недоступна. Но, смирившись с этим, Ирод решил про себя, что хотя и не станет идти открыто против воли отца (к тому же еще и наместника всей Иудеи), но при случае будет действовать самостоятельно.

Скоро такой случай представился. Ироду стало известно о недовольстве прокуратора Сирии Секста Цезаря медлительностью местных военных начальников, с какой те противодействовали шайкам разбойников, опустошавших окрестности Сирии, а порой нападавших даже на небольшие отряды римлян. Тех, кого в Сирии называли разбойниками, в Иудее именовали не иначе как борцами за свободу. Отряды эти были остатками разбитой армии Аристовула. Скрываясь в ущельях и каменистых утесах, они вели партизанскую войну и жестоко мстили римлянам и сирийскому населению за пролитую кровь и позор Иудеи. Местные сирийские начальники неохотно боролись с разбойниками: во-первых, не имели достаточно сил, во-вторых, опасались мести со стороны влиятельных иудейских полководцев, таких как Малих, наружно осуждавших разбойников, но внутренне покровительствовавших им. И хотя набеги разбойников причиняли много беспокойства — опустошались целые селения, а порой и небольшие города, — сирийцы предпочитали, чтобы эта проблема была разрешена между римлянами и иудеями, без их непосредственного участия.

Так думали сирийцы, но по-другому думал Ирод. Через две недели после своего назначения во главе трехтысячного отряда он ушел в Годару, город в восточной части Галилеи. Место было выбрано им не случайно: Годара была сильной крепостью, к тому же, по сведениям, полученным Иродом, в горном массиве всего в пятнадцати милях от города располагался лагерь самого крупного отряда разбойников. По рассказам жителей, отряд время от времени появлялся в окрестностях Годары в поисках припасов. Правда, опустошались лишь сирийские селения — граница с Сирией была рядом, — а в иудейских брали только самое необходимое. Жители иудейских селений охотно делились с разбойниками, а то и сами доставляли продовольствие в их лагерь.

Было еще одно обстоятельство, едва ли не самое главное, которое побудило Ирода остановиться именно в Годаре, — одним из командиров отряда мятежников был Пифолай, тот самый полководец иудейского войска, что с тысячью воинов ушел к царю Аристовулу. Ушел открыто, нагло, на глазах Ирода, а тот не только не мог остановить его, но вынужден был скрываться во дворце Гиркана, всякую минуту ожидая нападения. Ирод помнил, что стоял у окна, тайно наблюдая, как отряд Пифолая проходит по дворцовой площади, а сам полководец, гарцуя на белом коне, высокомерно поглядывает в ту сторону, где за толстыми стенами в оцепенении и бессильной злобе притаился он, Ирод. Когда Ирод вспоминал это, пальцы его сжимались в кулаки, а кровь ударяла в голову.

По сведениям, доставленным Ироду шпионами, расспрашивавшими горожан и жителей селений, другим командиром отряда разбойников был некто Иезеккия. Тот ли это Иезеккия, которому Ирод доставлял деньги по поручению Гиркана еще при осаде Иерусалима Помпеем Магном, Ирод не знал, но ему очень хотелось, чтобы этот Иезеккия оказался тем самым.

Уже через несколько дней своего пребывания в Годаре Ирод приступил к исполнению ранее задуманного плана. План был прост, но действен, и Ирод не сомневался в успехе. Он не боялся разбойников — по его данным, их насчитывалось около пяти сотен, — они не могли противостоять его трехтысячному отряду, состоявшему из стойких ветеранов его отца, которые сражались и в Иудее, и в Аравии, и в Египте. Он также не боялся мнения народа, почитавшего разбойников как борцов за поруганную честь страны: несмотря на поучения Антипатра, Ирод считал, что на народ можно воздействовать лишь силой и страхом. Но он опасался гнева отца и недовольства первосвященника. Конечно, прежде чем приступать к военным действиям против разбойников, ему следовало получить разрешение наместника Иудеи, то есть своего отца, Антипатра, и согласие членов Синедриона. Но Ирод знал, что осторожный Антипатр не даст разрешения, а о согласии Синедриона и говорить было нечего. А если так, то Ироду придется прозябать в провинции, не имея возможности проявить себя должным образом и заслужить благоволение прокуратора Сирии, а может быть, и самого Цезаря. Только они, римляне, могли возвысить его, передать ему часть своей силы и славы, а следовательно, он должен заслужить их доверие, даже если придется идти против воли отца.

Впрочем, все эти сомнения Ирода уже ничего не значили, потому как его решение действовать было твердым и бесповоротным. Тем более что разбойники действовали на территории вверенной ему провинции, и борьба с ними являлась его прямой обязанностью.

Ирод послал солдат в окрестные селения с приказом схватить и привести в Годару тех, кого подозревали в сношениях с разбойниками и оказании им помощи. Солдаты без разбора хватали мужчин, стариков и подростков. Разбираться в мере их виновности никому не приходило в голову. Избитых, окровавленных, в разорванной одежде заложников привезли в Годару, их набралось около ста человек. Сначала их было больше, но многие умерли, не вынеся пыток (солдатам было приказано обращаться с «преступниками» как можно более жестко). Их вывели на площадь перед дворцом, в котором жил Ирод, и он объявил собравшейся толпе, что так будет со всяким, кто помогает разбойникам, врагам закона и власти. После того как он провозгласил это, солдаты стали теснить «преступников» и бичевать их плетьми. Даже сам Ирод несколько раз, поднявшись в седле, прошелся плетью по их головам.

Ирод хорошо знал иудеев — терпения толпы хватило ненадолго. Сначала послышался глухой ропот, потом злые выкрики, и наконец толпа стала угрожающе надвигаться на солдат, в руках некоторых появились палки и камни. Именно этого и добивался Ирод. Губы его искривила презрительная ухмылка, он коротко взмахнул рукой, и отряд всадников, стоявший за решеткой дворца, горяча коней и подняв плети, поскакал на толпу. Нападение было неожиданным, народ бросился врассыпную, толкая и давя друг друга.

Когда Ироду доложили — уже вечером, — что весь город возбужден случившимся, а при разгоне толпы погибло восемь человек и много раненых, он удовлетворенно улыбнулся:

— Надеюсь, мой бесстрашный Пифолай останется доволен!

Не было никаких сомнений, что весть о взятии заложников и о кровавом избиении горожан уже к завтрашнему утру достигнет лагеря разбойников. И хотя Ирод сомневался, что Пифолай решится напасть на хорошо укрепленный город, он на всякий случай приказал удвоить охрану на стенах и накрепко запереть ворота.

«Преступников» поместили в тюрьму, находившуюся недалеко от дворца, а шпионы Ирода разбрелись по окрестным селениям. Через два дня Ироду доложили, что разбойники в количестве нескольких десятков всадников въехали в селение, расположенное в трех милях от Годары. По слухам, с ними был сам Пифолай, он расспрашивал жителей о судьбе «преступников», об Ироде и о находившемся в городе войске. Ирод понял, что час настал.

Поздно ночью половина его отряда — полторы тысячи человек — скрытно, небольшими группами покинула Годару, уйдя на север, к равнине, лежавшей перед гористой местностью, где располагался лагерь отряда Пифолая. За день до этого Ирод распустил слух, что «преступников» повезут в Антиохию, а потом и в Дамаск, на суд римского прокуратора. Ранним утром из ворот тюрьмы выехало несколько наглухо закрытых повозок, их сопровождал большой отряд — около двухсот всадников. Все говорило за то, что слух о переводе «преступников» в Антиохию оправдывается — закрытые повозки, усиленная охрана.

Повозки продвигались медленно — солнце было уже высоко, а караван еще виднелся со стен дворца. Ирод дал жителям время, чтобы предупредить разбойников. То, что те нападут и попытаются освободить «преступников», было для него очевидным, а потому никаких «преступников» в повозках не оказалось, но в них сидели его солдаты, больше двух сотен. Вместе с «охраной» это составляло отряд, который вполне мог противостоять разбойникам, по крайней мере надолго сковать противника в завязавшейся схватке. Те полторы тысячи воинов, что еще ночью скрытно покинули Годару, должны были напасть на разбойников со стороны горного массива, отрезав им путь к отступлению. Командиру этого отряда было дано указание задерживать и брать с собой всех, кто встретится им по пути, чтобы весть об их маневре не достигла разбойников. Ирод же во главе четырехсот всадников последует за караваном. Более семисот солдат были оставлены в Годаре для охраны города и поддержания порядка. Лишь только Ирод со своими всадниками покинул город, все ворота были заперты наглухо.

Он вел отряд, сдерживая своих солдат, рвавшихся вперед, и с еще большим трудом сдерживая самого себя. Он боялся не успеть, но еще больше боялся явиться раньше — если противник обнаружит его еще до того, как он нападет на караван, весь хитроумный план Ирода уже невозможно будет привести в действие.

День выдался жарким, безветренным, пыль от копыт поднималась высоко, глаза Ирода, неотрывно вглядывавшегося в даль, слезились от напряжения. Это было его первое настоящее дело, и он знал, что от его успеха или поражения зависит будущее. Впервые ни рядом, ни за спиной не было отца, и по тому, как все сложится сегодня, станут судить, чего же он стоит, этот Ирод, без Антипатра.

…Как это часто бывает, то, чего слишком напряженно ждешь, приходит внезапно. Один из командиров Ирода, поравнявшись с ним и указывая рукой вперед, тревожно выговорил:

— Слышишь?

Ирод вздрогнул, сначала недоуменно посмотрел в лицо командира и лишь затем туда, куда тот указывал. Он ничего не увидел: дорога шла чуть в гору, расплываясь в слезном тумане. Ирод вытер ладонью глаза и тут же, словно слезы не только заливали глаза, но и закладывали уши, услышал столь знакомый шум битвы — лязг, крики, топот. Забыв отдать команду, Ирод вонзил шпоры в бока своего коня, и тот в несколько прыжков вынес его на вершину холма. Внизу открылась равнина — овальная чаша, с двух сторон как бы поддерживаемая горами. В полумиле от того места, где остановился Ирод, шла битва. Повозки были разбросаны по равнине, некоторые перевернуты. Тесно сгрудившись на небольшом отрезке земли, в тучах пыли билось, судя по всему, не менее тысячи воинов. Впрочем, сверху они казались просто небольшой толпой.

Ирод поднял руку и оглянулся, намереваясь отдать приказ об атаке, но стена его всадников, как большая волна, накатила на него и, не останавливаясь, сбежала с холма. Ирод крикнул, но крик его потонул в топоте копыт и воинственном реве бросившихся в атаку всадников. Конь Ирода, увлекаемый другими, поскакал вниз размашистым галопом.

Атака отряда Ирода оказалась неожиданной для противника. Не выдержав удара, разбойники повернули коней и поскакали в сторону гор. Воины Ирода бросились следом. Ирод оказался в хвосте отряда, видел лишь спины своих воинов и не видел противника. Придержав коня, он направил его чуть в сторону, вложив меч в ножны, натянул поводья и, распрямив спину, замер. Так, по его мнению, должен был вести себя полководец, наблюдающий за ходом битвы. Правда, кроме клубов пыли, он ничего не видел, но этого нельзя было обнаружить, и он смотрел перед собой гордым и надменным взглядом. Вскоре к нему подъехал всадник, посланный одним из его командиров. Задыхаясь от скачки, с разгоряченным лицом и блестящими глазами, он доложил, что отряд разбойников попал в засаду, перебит почти полностью, их атаман пленен и лишь горстке всадников удалось прорваться в горы, их преследует часть ранее высланного отряда. Выслушав донесение и ничем не выдав распиравшую его радость, Ирод равнодушно кивнул и, повернув коня, шагом, держась все так же прямо, поехал к стоявшим на дороге повозкам.

Потери Ирода составили двадцать восемь человек убитыми и четыре десятка раненными. Отряд разбойников был уничтожен, в плен взяли не больше двадцати человек, раненых по приказу Ирода добили на месте. Ирод сидел на передке одной из повозок, когда к нему подвели Пифолая. Вид его был страшен: полголовы рассекал глубокий рубец, правый глаз вытек, всклокоченная борода вся была в кровавых сосульках. Он едва держался на ногах, покачивался из стороны в сторону, но его здоровый глаз, казалось, желал прожечь Ирода гневом и презрением.

— Рад видеть тебя, доблестный Пифолай! — с довольной усмешкой произнес Ирод, не испытывая ни капли жалости к поверженному и униженному врагу. Он не чувствовал даже гнева, а одно лишь удовольствие — особое, тонкое, еще незнакомое и потому очень приятное. Оно было похоже на сочный заморский плод. Хотелось отрывать его по маленькому кусочку и долго, со вкусом перекатывать языком по рту. Нет, гнева не было, не было даже неприязни, можно было сказать, что Ирод глядел на Пифолая с любовью.

Пифолай смотрел на него своим единственным глазом, блестевшим гневом и казавшимся непомерно большим. Он не ответил Ироду, и тот, переждав, проговорил:

— Скажи мне, благородный Пифолай, чего бы тебе больше хотелось: чтобы я отправил тебя в Иерусалим, к первосвященнику Гиркану, или в Антиохию, к римскому прокуратору? — Ирод улыбнулся и снова, переждав несколько мгновений, продолжил, при этом его улыбка из приветливой превратилась в нежную: — Ты молчишь, Пифолай, тебе трудно решить, куда ты хочешь быть отправленным. Я вижу, тебе трудно говорить. Не утруждайся, побереги силы, я скажу за тебя. Я не отправлю тебя ни в Иерусалим, ни в Антиохию, я оставлю тебя при себе. Поверь, мне так трудно расстаться с тобой.

При последних словах губы Пифолая дрогнули, пожевав ими, он попытался плюнуть в лицо Ирода, тряхнув головой. Но плевка не получилось, а с разбитых губ на подбородок потекла розовая пена.

— Я горжусь тобой, Пифолай, великий иудейский полководец, — выговорил Ирод с все той же нежной улыбкой и, кивнув солдатам, стоявшим рядом, добавил: — Перевяжите его раны и ухаживайте за ним так, словно этот человек мой самый почетный гость.

Уже к вечеру вернулся отряд, преследовавший разбойников, которые прорвались в горы. Лагерь в горах был неплохо укреплен, и воинам Ирода потребовалось немало усилий, чтобы взять его. Но усилия оказались не напрасными, была захвачена богатая добыча, значительно более богатая, чем Ирод мог себе представить: кроме серебряных и золотых украшений, дорогой утвари, еще несколько сундуков с монетами, всего более чем на пятьсот талантов. По-видимому, основная часть ценностей принадлежала еще царю Аристовулу и была спасена Пифолаем, когда царя разбили римляне.

Но как бы там ни было, Ирод остался доволен и прежде всего щедро одарил своих воинов, помня наставления отца, говорившего, что рука воина крепчает от золота, как ствол дерева — от влаги.

В лагере был захвачен Иезеккия, он оказался тем самым разбойником, которому Ирод передавал деньги от Гиркана. Иезеккия был лишь легко ранен в руку, держался смело, почти вызывающе. На вопрос Ирода:

— Ты помнишь меня? — спокойно ответил:

— Ты Ирод, слуга первосвященника.

«Слуга» у него прозвучало как «раб». Странно, но того удовлетворения, которое испытывал Ирод, глядя на Пифолая, он не испытал, глядя на Иезеккию. Не было ни удовлетворения, ни радости, ни даже торжества победителя, но осталась злоба, смешанная с унижением. Этот человек, прямо глядевший в его лицо, унижал Ирода своим спокойствием и презрением к смерти. Он держался так, будто был выше Ирода и по роду и по положению, не говоря уже о славе, которую он стяжал в Иудее на протяжении многих лет. У Ирода задергалась правая половина лица, он спросил, отрывистостью прикрывая дрожь голоса:

— Ты… жалеешь… что не убил меня… тогда, в роще?

Губы Иезеккии искривила презрительная усмешка,

он ответил, отрицательно покачав головой:

— Нет, не жалею. Ты всего лишь раб римлян, я же воевал с ними, а не с их рабами и жалею лишь о том, что не сумел истребить их всех.

— Ты смелый человек, — сказал Ирод, — и, как видно, не боишься смерти?

— Я свободный, — ответил тот. — Смерть — та же свобода, мне нечего бояться ее. — Кивнув на солдат, он добавил: — Я не хочу с тобой говорить, жалкий раб, идумеец. Прикажи своим солдатам убить меня теперь же, если не хочешь вызвать волнения в Годаре и окрестных селениях. Прикажи, для Иудеи я навсегда останусь живым.

Ирод приказал увести пленника, но некоторое время спустя подозвал одного из своих центурионов, сказав:

— У нас много своих раненых, Натан, чтобы занимать повозки этим презренным сбродом. Освободись от пленников, оставь мне одного Пифолая, моего почетного гостя.

Центурион понимающе кивнул и отошел. Скоро за повозками послышались крики солдат и стоны умирающих. Связанных пленников положили на землю вдоль дороги и изрубили мечами.

Утром следующего дня отряд Ирода вступил в Годару. Ирод прислушался к тому, что ему говорил Иезеккия, и подавил в себе желание устроить публичную казнь Пифолаю — ожесточать и без того возбужденных последними событиями жителей было неразумно. Приказав скрытно отвести Пифолая в один из подвалов дворца, Ирод с внутренней усмешкой подумал, что отец, наверное, остался бы доволен этим его решением.

Он и сам еще не решил, что ему делать с Пифолаем. Иудейский полководец был человеком слишком высокого положения, чтобы его можно было убить просто так, как Ирод приказал убить атамана разбойников Иезеккию. Кроме того, положение Ирода было не столь высоко, чтобы посягать на жизнь такой влиятельной особы — вопрос о мере наказания, жизни и смерти должен решать Синедрион, наместник Иудеи, а то и римский прокуратор Сирии.

— Римский прокуратор, — вслух медленно произнес Ирод и понял, что ему нужно делать. Вспомнил слова отца о руке воина, которая крепчает от золота, усмехнулся, подумав, что, в отличие от воина, римский чиновник смягчается от щедрых подношений.

Приняв решение, в сопровождении раба, несшего факел, Ирод спустился в подвал, где содержался Пифолай. Пахнуло сыростью и дурным запахом человеческих испражнений. На грязной соломенной подстилке, прислоненный к стене, сидел Пифолай. Когда раб поднял над его головой факел, он открыл свой единственный глаз — посмотрел сначала на раба, потом на присевшего перед ним Ирода. Полотняная повязка на голове Пифолая пропиталась кровью, губы превратились в щель, покрытую бурой коростой. Свет факела ясно отражался в его зрачке.

— Я пришел сказать тебе, — неожиданно для самого себя проговорил Ирод (когда спускался в подвал, не знал, что будет говорить и будет ли говорить вообще), — что ненавижу тебя, как и всех иудеев. Я либо приведу вас к покорности, либо перебью всех до одного. Ты слышишь меня, слышишь?!

Ирод приблизил лицо к самому лицу Пифолая. Тот, с трудом разлепив губы, произнес едва слышно, но внятно:

— Идумей.

— Да, я идумей, — горячо отозвался Ирод, — и сделаю все, чтобы стать владыкой над вами. Мне будет особенно сладко сделать вас рабами — вас, столь много пекущихся о свободе. Я возьму в жены царскую дочь Мариам, и когда буду спать с ней, а она закричит от боли, я услышу в ее воплях крики ваших стариков, ваших женщин и ваших детей. Ты понял, понял меня?!

Пифолай снова разлепил губы и снова произнес:

— Идумей.

— Скажи, что ты понял меня! — прокричал Ирод. — Скажи, и я, может быть, может быть…

Он не успел договорить, губы Пифолая дрогнули раз и другой раз.

— Иду… — проговорил он, и тут же губы его сомкнулись, а отражение факела в его глазу сделалось тусклым и вдруг совершенно исчезло.

Ирод медленно поднялся и, нетвердо ступая затекшими ногами, пошел к лестнице. Он шагал, выставив перед собой руки, так, как это делают слепые или те, кто идет в темноте.

22. Друг прокуратора

Смерть Пифолая подействовала на Ирода не отрезвляюще, но, напротив, как крепкое вино. «Идумей! Идумей!» — все звучали в его ушах слова иудейского полководца.

— Хорошо же, — с угрозой произносил Ирод, словно продолжая прерванный смертью собеседника разговор, — я докажу тебе, как ты был прав!

Через несколько дней, оставив в Годаре небольшой гарнизон, он со всем своим войском выступил из города. Оно теперь значительно увеличилось и составляло около пяти тысяч воинов — по его призыву из Идумеи и Самарии к нему стекались искатели приключений, бывшие преступники, разорившиеся крестьяне, привлеченные именем самого Ирода и теми наградами, которые он щедро жаловал своим солдатам. Ирод не брал всех подряд, но выбирал самых лучших, причем объявлял каждому, кто вступал в его войско, что за малый проступок его ждет жестокое наказание, а за больший — смерть; отважным же и дисциплинированным он твердо обещал славу и богатство.

Разделив войско на несколько отрядов и поставив над каждым опытных и толковых командиров, он начал планомерную и жестокую войну против разбойников, разорявших окрестности Сирии. Он торопился, до него уже доходили слухи о недовольстве его действиями первосвященника Гиркана и членов Синедриона. Антипатр прислал к сыну гонца, прося его приехать для разговора в Иерусалим (послание Антипатра было на удивление мягким — просьба, а не приказ). Ирод передал гонцу, что приедет в Иерусалим к наместнику Иудеи, как только покончит с самыми неотложными делами. Главным же неотложным делом был полный разгром разбойничьих отрядов.

И в этом Ирод преуспел. Он оказался энергичным, хитрым, жестоким начальником. Для быстроты передвижения все свое войско он посадил на коней. Коней он забирал во всех встречавшихся на его пути селениях: щедро платил, если селение было сирийским, и отнимал, если оно было иудейским. Лишившись своих вождей — Пифолая и Иезеккии, разбойники были уже не так смелы и упорны, к тому же не могли противостоять маневренному и сильному войску Ирода. Иудейские же крестьяне, напуганные жестокостью иродовых солдат (при малейшем подозрении в помощи или сношениях с разбойниками солдаты сжигали дома, а то и целые селения, не щадя никого, не принимая во внимание ни пол, ни возраст), уже не оказывали разбойникам прежней помощи, а последние ощущали острую нехватку фуража и продуктов. В течение месяца с небольшим основные силы разбойников были уничтожены, мелкие же отряды уже не помышляли о разбое, но лишь о сохранении собственной свободы и жизни.

Слава о деяниях Ирода быстро распространилась по всей Иудее, Самарии и Сирии. И если в Иудее в каждом селении, в каждом городе, на каждой базарной площади, в каждом доме проклинали Ирода как врага всего иудейского народа, желая страшной смерти ему самому и всем его близким, то в Самарии, а особенно в Сирии (больше всего страдавшей от разбойников) его славили как избавителя и великого воина. Там люди встречали его приветственными криками, цветами и подарками.

Оставив свое войско завершать уже почти законченное дело, с небольшим конвоем и несколькими повозками, груженными частью добычи, Ирод направился в Антиохию, где тогда находился прокуратор Сирии, Секст Цезарь. Как один из самых главных даров Ирод вез прокуратору набальзамированную голову Пифолая.

Секст Цезарь встретил Ирода с неожиданным радушием и почетом. Вышел на площадку у лестницы дворца и, когда Ирод, взбежав по ступеням, низко склонился перед прокуратором, шагнул к нему и дружески обнял. Он провел Ирода в парадный зал дворца, усадил напротив себя, сказал, что хорошо помнит их первую встречу в присутствии Гая Цезаря, что молодой человек еще тогда понравился ему и он рад, что не ошибся. Когда Секст Цезарь попросил Ирода рассказать о его подвигах, о которых говорят во всей Сирии, Ирод скромно ответил, что никаких особенных подвигов не совершал, но старался честно служить Риму, что положено каждому подданному. Ответ Ирода понравился прокуратору, он ласково ему улыбнулся, сказав, что Рим никогда ничего не забывает: ни предательства, ни преданности.

Улыбка Секста Цезаря стала еще шире, когда слуги внесли в зал подарки, доставленные Иродом, они заставили сундуками всю длинную стену. Ирод встал, взял у слуги и поднес прокуратору небольшой ларь, обитый красным бархатом. Прокуратор откинул крышку и в первое мгновенье невольно отшатнулся — раскрытый тусклый глаз Пифолая уставился на него. Впрочем, он тут же взял себя в руки и, передав секретарю драгоценное подношение иудейского полководца (при этом лицо его выразило облегчение), сказал Ироду, что лучшего подарка он не получал уже очень давно. И сразу же пошел осматривать «не лучшие» подарки. Ирод с радостью отметил, каким жадным блеском загорелись при этом глаза прокуратора. Ирод не поскупился, привезенные дары составляли большую часть всей его добычи.

Прокуратор увлекся по-настоящему: перебирал пальцами золотые и серебряные монеты, с видом знатока рассматривал игру света на гранях драгоценных камней, прищурившись и шевеля губами, пытался читать витиеватые надписи на ножнах дорогого оружия. Наконец, с трудом оторвавшись, повернулся к Ироду и проговорил, не скрывая удивления:

— Ты щедр, Ирод, здесь целое состояние!

Ирод уже в который раз почтительно поклонился прокуратору и, обведя плавным жестом стоявшие у стены сундуки, ответил:

— Я лишь вернул украденное у тебя. Все это принадлежало Риму и тебе, благородный Секст.

Секст Цезарь остался доволен. Большую часть даров Ирода он отправил в Рим, сообщив в сопроводительном письме сенату о деяниях и преданности молодого человека. Впрочем, прокуратор не забыл и себя — некоторая часть ценностей осела в его подвалах.

Ирод пробыл в Антиохии несколько недель в качестве почетного гостя прокуратора. Секст Цезарь оказывал ему всяческие знаки внимания, на торжественных приемах сажал рядом с собой, в присутствии своих чиновников и мелких провинциальных царьков, во множестве толпившихся в его приемной, называл Ирода другом. Жизнь в Антиохии была для Ирода беззаботной и приятной, и он не торопился с отъездом.

Но главным образом он медлил с отъездом не по причине приятного времяпрепровождения, но потому, что ждал, как разрешится его дело в Иерусалиме. Доходившие до него слухи были неблагоприятны. Убийство Пифолая и Иезеккии, уничтожение разбойничьих отрядов вызвали гнев и возмущение всей Иудеи. Еще бы — ведь этих разбойников в Иудее почитали как национальных героев, последних истинных борцов за свободу страны. Со всех сторон раздавались призывы привлечь Ирода к суду. Наконец гонец из Иерусалима привез официальную бумагу, подписанную первосвященником Гирканом и несколькими самыми влиятельными членами Синедриона, где было изложено обвинение Ирода в государственной измене и требование незамедлительно ехать в Иерусалим, чтобы предстать перед судом. Ирод тут же отправился к Сексту Цезарю и показал ему послание. Он и сам не ожидал, что послание вызовет такой гнев всегда сдержанного прокуратора. Секст Цезарь разорвал бумагу и швырнул обрывки на пол, шея и лицо его налились кровью. С силой хлопнув по столу ладонью, он прокричал, брызгая слюной:

— Это бунт, бунт! Они посмели привлечь к суду человека, служащего делу Рима! Они посмели угрожать судом моему другу и гостю! Они горько пожалеют, безумцы, я сам явлюсь в Иерусалим во главе двух легионов, и тогда!..

Прокуратор снова хлопнул по столу ладонью и позвал секретаря. Лишь только встревоженный секретарь показался в дверях, Секст Цезарь велел ему подготовить приказ о вступлении легионов в Иудею. Секретарь утвердительно кивнул и, быстро взглянув на Ирода, ответил:

— Я сейчас же подготовлю такой приказ.

Он удалился, а прокуратор еще некоторое время кричал, взмахивал руками, называл первосвященника и членов Синедриона заговорщиками и врагами Рима. Лицо его из красного сделалось багровым, Ирод испугался, как бы прокуратора не хватил удар.

Наконец обессиленный прокуратор опустился в кресло, сидел согнувшись, тяжело и со свистом дыша, уставившись неподвижным взглядом в пол. Ирод подождал некоторое время и осторожно, ступая на носки, вышел.

Только следующим утром прокуратор прислал за ним. Сказал, глядя чуть выше глаз Ирода, что ему нечего опасаться и что он уже отослал первосвященнику письмо, где приказывал оставить Ирода в покое, а в случае неповиновения грозил жестоким наказанием. Ирод низко склонился перед прокуратором, пробормотал слова благодарности. С минуту он не распрямлялся, не в силах стереть с лица досаду. Он не очень верил вчерашним угрозам прокуратора прийти в Иерусалим с двумя легионами. Нынешний правитель Рима Гай Цезарь вел тонкую политику на Востоке, и ему вряд ли понравились бы грубые методы Секста Цезаря — военная операция по такому ничтожному поводу. Огонь недовольства был загнан внутрь и пока не вырывался пожаром восстаний, незачем было раздувать его опрометчивыми и опасными действиями. Ирод понимал это, но все же был раздосадован. Он уже представлял себе, как вместе с легионами римлян осаждает Иерусалим, как солдаты врываются в город, как… Но что думать о несбыточном! Ирод распрямился и попросил разрешения прокуратора покинуть Антиохию.

Он не боялся суда Гиркана и Синедриона, он даже желал его, как желал всякого обострения обстановки — он верил в свою энергию, силу, в свою звезду. Поучения отца быть терпеливым, подниматься к власти медленно, выверяя каждый свой шаг, сейчас казались ему особенно наивными и были неприемлемы. Если бы он, как учил отец, выжидал и присматривался, то до сих пор прозябал бы в Галилее, занимаясь скучными делами и чувствуя себя отверженным и всеми забытым. Но он не выжидал, а действовал решительно и смело. Пусть слишком смело, слишком решительно, рискуя проиграть все, чего достиг. Но он выиграл, добился благоволения прокуратора Сирии и теперь может не опасаться ничтожного и трусливого Гиркана и жалких стариков из Синедриона. Ему нечего ждать, они никогда не отдадут ему власть, он должен взять ее силой. А если кто-нибудь попытается помешать ему, даже отец, то тогда… Ироду не хотелось думать о том, что же он сделает, если Антипатр попытается помешать ему, и он просто уверил себя, что этого быть не может.

Покинув Антиохию, он направился в Галилею, собирая свои разрозненные отряды в единое войско. За время его отсутствия войско это еще приумножилось и теперь насчитывало до восьми тысяч воинов. При необходимости он в короткое время мог увеличить его вдвое. Брат Иосиф писал Ироду из Массады, что сможет набрать для него от пяти до восьми тысяч добровольцев. Ирод уже представлял себе, как во главе пятнадцати тысяч отборных воинов подходит к стенам Иерусалима. Впрочем, он был уверен, что для теперешнего Иерусалима хватит и восьми.

Не вступая в Годару, войско Ирода походным маршем двинулось на Иерусалим. Втайне он понимал, что не посмеет осадить город — это навлекло бы на него гнев не только отца и брата, но, главное, прокуратора Сирии. Нет, он не собирался устраивать осаду, но он хотел продемонстрировать свою силу. Пусть почувствуют, что Ирод не просто начальник над какой-то там Галилеей, но реальная угроза их власти. Пусть знают, пусть боятся!

Каждый раз в ночные часы, когда войско останавливалось на отдых, Ирод подолгу наблюдал за своей звездой. Звезда двигалась к Иерусалиму вместе с ним, сопровождая, и каждую следующую ночь она разгоралась все ярче и ярче.

До города оставалось всего два перехода, когда ранним утром Ирод увидел всадников, скачущих навстречу. Их было около сотни. Еще до того, как он успел разглядеть лицо, в переднем всаднике Ирод узнал отца. Вся его прежняя и казавшаяся неколебимой решимость исчезла в один миг, он почувствовал себя провинившимся подростком и, шагом тронув коня, поехал навстречу.

Он ожидал если не открытого гнева отца, то недовольства и строгих упреков. Но, к его удивлению, отец был настроен миролюбиво и даже улыбнулся, когда Ирод, соскочив с седла, взялся за повод его коня и поддержал стремя.

Сын и отец не виделись всего несколько месяцев, но Ирод с горечью заметил, как же за это время сдал Антипатр. Из цветущего, сильного пожилого мужчины он превратился в старика — черты его лица заострились, он горбился и даже шагал не очень твердо. В глазах не было обычного блеска, и голос, когда он заговорил, не звучал с прежней уверенностью. Бросив коней, они отошли в сторону от дороги, сели на траву. Указав пальцем на растянувшееся едва ли не на полмили войско, Антипатр вздохнул:

— Это ошибка, Ирод, ты играешь в опасную игру. Я не упрекаю тебя в смерти Пифолая, хотя и здесь ты поступил слишком опрометчиво. Что сделано, то сделано. Но сейчас ты должен один явиться в Иерусалим, без войска. Суд первосвященника всего лишь формальность — неужто ты думаешь, что я позволю осудить тебя, моего сына? Но следует соблюсти видимость законности. Пусть члены Синедриона потешатся, разбирая это дело. Сейчас мы у власти и должны показывать пример законности.

Ирод усмехнулся:

— Для чего же тогда власть, если нужно соблюдать законность? Я не понимаю, отец.

Ирод никогда не говорил с отцом в таком тоне и на какой-то миг испугался — опустив голову, ожидал резких слов. Но отец только снова шумно вздохнул и, не отвечая сыну, устало, с чуть заметной досадой продолжил свои объяснения о необходимости соблюдать законность, о том, что Ироду следует сделать вид, будто он чувствует себя виноватым, что нужно утишить страсти, не раздувать ненависть иудеев к их роду.

Отец говорил долго, монотонно, в какую-то минуту Ирод перестал слушать. Ему почему-то вспомнился Гиркан и почему-то подумалось, что сейчас отец так похож на первосвященника: то же отсутствие энергии, та же монотонность, те же протяжные вздохи. Казалось, что Антипатр, став наместником Иудеи, заразился слабостью Гиркана.

Очнувшись от своих дум, Ирод поднял голову — отец молча и изучающе смотрел на него. Спросил чуть слышно:

— Ты слушаешь меня? Ты понимаешь?

Ирод кивнул, ответил, отведя взгляд в сторону: — Да.

Он не прибавил «отец», как прибавлял всегда, — он уже не чувствовал себя послушным сыном, да и сыном этого усталого человека не чувствовал себя тоже. Как видно, Антипатр тоже ощутил это. Он тяжело поднялся, опершись руками о землю, сделал в сторону дороги несколько шагов, сказал, не оборачиваясь:

— Мать очень беспокоится о тебе. В последнее время она много болела, не огорчай ее.

Ирод смотрел в сгорбленную спину отца, с легким сожалением вспомнил, что давно не видел мать. Проводил отца до дороги, помог сесть В седло. Когда пыль, поднятая удаляющимся отрядом, рассеялась, дорога оказалась пустой.

Приказав войску разбить здесь лагерь, Ирод с пятьюстами тяжеловооруженными всадниками следующим утром направился по дороге на Иерусалим. Он не хотел так уж явно ссориться с отцом (тем более что тот был прав), но явиться на суд одиноким и виноватым он тоже не мог себе позволить. Отец говорил о войске, но ничего не говорил о конвое. Пятьсот отборных воинов — значительная сила в данных обстоятельствах, но все же не войско, а только конвой. Так что никто не посмеет утверждать, что Ирод не проявил уважения к отцу.

На закате солнца отряд Ирода въехал в Иерусалим через главные ворота. Его воины, построившись по четыре в ряд, заняли всю ширину улицы, ведущей к дворцу Антипатра. Жители жались к домам, с ненавистью и страхом смотрели на угрюмых, в полном боевом вооружении всадников. Казалось, что вражеская армия вступила в город. Не было криков негодования, проклятий, какие слышались почти всегда, когда Ирод проезжал по городу, — Иерусалим, казалось, оцепенел от столь неожиданного и наглого вторжения.

Мать встретила Ирода со слезами и причитаниями, долго не разжимала объятий, почти повиснув на нем. Он обнимал ее легкое, иссохшее тело, гладил седую голову и впервые за долгие годы почувствовал нечто похожее на жалость.

Отец лишь кивнул, сухо заметил, что трудно будет разместить такое количество всадников. Фазаель крепко пожал руку брата, сказал, что рад видеть его здоровым и что много слышал о его подвигах в Галилее и Сирии. Понизив голос, сообщил о назначенном на завтра суде Синедриона и добавил, подмигнув, что не о чем беспокоиться, но все же разумнее будет вести себя правильно. Нетрудно было понять, что имел в виду Фазаель, говоря «правильно», и, чтобы не отвечать резкостью, Ирод лишь презрительно скривил губы.

Ночью долго ворочался на ложе, не в силах уснуть. Но его тревожило не предстоящее судилище, а то, что домашние (кроме матери, пожалуй) стали его противниками, хотя и неявными. И отец и брат скрывали отчуждение, возникшее между ними и Иродом, но оно было, и Ирод ясно чувствовал его. Так же и этот дом, где он рос, и эта комната, где он сейчас лежал, — они тоже излучали незримое, но очевидное отчуждение. Не говоря уже о городе, который казался теперь Ироду не просто враждебным, но вражеским. Все и всё было против него, и он чувствовал себя одиноким. Но одиночество не порождало тоску, как это бывало раньше, но, напротив, укрепляло его дух и возбуждало энергию. К тому же он был не вполне один, у него была его звезда. Он встал, открыл окно, далеко высунулся наружу, запрокинул голову, нашел глазами свою звезду. Она висела прямо над ним, светила так ярко, что даже облака, проплывавшие под ней, не могли укрыть ее блеска. Ирод долго наблюдал за звездой, потом закрыл окно, лег и сразу же уснул.

Синедрион собрался в тот день в Каменном зале Иерусалимского храма, где проходили торжественные и особо важные заседания. Он подъехал к храму в сопровождении ста всадников (Фазаель все-таки сумел уговорить брата не брать всех), тридцать последовали за ним внутрь, остальные выстроились на площади у центральных ворот. Когда Ирод вступил в зал, возбужденно переговаривавшиеся члены Синедриона смолкли, наступила полная тишина. Шаги Ирода и сопровождавших его воинов гулко прогремели под сводами. Он был одет в пурпурный плащ, тиара на его голове[34] блестела драгоценными камнями, волосы были завиты и напомажены. Не доходя до массивного трона первосвященника Гиркана, Ирод поклонился — не очень низко — и холодно проговорил слова приветствия. Гиркан болезненно улыбнулся, смущенно обвел взглядом членов Синедриона, потом воинов за спиной Ирода и наконец проговорил слабым голосом, еще глубже вдавливаясь в трон, и без того казавшийся огромным для его тщедушного тела:

— Мы пригласили тебя, Ирод, чтобы…

— Я знаю, зачем вы меня пригласили, — перебил Ирод и, взявшись рукой за расшитый золотом пояс, выставив вперед правую ногу, добавил: — Начинайте, у меня не так много времени.

Члены Синедриона недовольно загудели. Со своего места поднялся раби Симон-бен-Симая, один из самых старых и самых уважаемых в Иерусалиме священников. Он вышел на середину зала и, указав костлявой рукой на Ирода, заговорил, гневно блестя глазами и тряся белой курчавой бородой:

— Я в первый раз вижу — как и вы, судьи, как и ты, первосвященник, — подсудимого, который в таком виде осмеливается предстать перед вами. До сих пор обвиняемые являлись в траурной одежде, с гладко причесанными волосами, дабы своей покорностью и печальным видом возбудить в судьях милость и снисхождение. Но Ирод, призванный к суду вследствие тяжкого преступления, стоит здесь в тиаре, с завитыми волосами, среди своей вооруженной свиты для того, чтобы, если мы произнесем законный приговор, убить нас и посмеяться над законом. При этом я не упрекаю Ирода за то, что своей безопасностью он дорожит больше, чем святостью законов, — виноваты мы все вместе с первосвященником. Мы, которые так много позволяли ему до сих пор! Но не забудьте, что наш Бог велик! Придет день, когда тот, которого вы в угоду первосвященнику (Симон-бен-Симая гневно взглянул на Гиркана, тот втянул голову в плечи) хотите оправдать, убьет вас, не пощадив ни единого человека. За все преступления, совершенные в Иудее, за неуважение к нашим обычаям и святости законов я требую смерти для этого человека!

Симон-бен-Симая медленно опустил руку, которой во время всей речи указывал на Ирода, и, тяжело ступая, но с гордо вскинутой головой, вернулся на свое место.

Члены Синедриона молча переглядывались, никто не решался высказаться. Вдруг из задних рядов послышалось:

— Он враг Иудеи, он достоин смерти!

Все оглянулись на говорившего. Он уже стоял и тоже, как и Симон-бен-Симая, указывал рукой на Ирода. В этот раз рука была крепкой, мускулистой, была скорее рукой воина, чем священника. Это оказался раби Авталион, ученик и сподвижник Симона-бен-Симаи — сорокалетний, плечистый, с тяжелым взглядом из-под кустистых бровей. Его речь по смыслу была повторением речи учителя, но высказал он ее в более сильных, в более резких выражениях. В конце он не только назвал Ирода гнусным преступником, но объявил преступным все его идумейское семейство.

Речь раби Авталиона словно прорвала плотину страха. Члены Синедриона, перебивая друг друга, высказывали обвинения Ироду, требуя для него самого сурового наказания. То справа, то слева слышалось энергичное:

— Смерть, смерть ему!

Ирод стоял неподвижно, уже не так, как в начале заседания, с рукой на поясе и выставленной вперед ногой. Теперь ноги его касались одна другой, а руки безвольно свисали вниз. Спина сгорбилась сама собой, он не в силах был заставить себя распрямиться, затравленным взглядом косился по сторонам. Он не понял, каким же образом его гордое презрение к этому судилищу сменилось смущением, а смущение — страхом, не понимал, как же это могло случиться. Не мог он испытывать страха перед старцами, каждого из которых (за исключением, может быть, раби Авталиона) он в состоянии был убить одним ударом кулака. Они были немощны, безоружны, да и вряд ли кто-нибудь из них умел держать в руках меч, и их гневные речи не могли испугать Ирода. Здесь оказалось что-то другое, не относящееся к самим старцам, но как бы стоящее за ними. Может быть, их Бог, может быть, неколебимость их веры, может быть, избранность их народа, столько перенесшего, столько раз порабощаемого и все равно, несмотря ни на что, оставшегося свободным. И перед этой святостью, гордостью и свободой, незримо наполнившими все огромное пространство Каменного зала, Ирод почувствовал себя маленьким, безродным и ничтожным. Голос, похожий на голос Пифолая, произнес внутри его: «Идумей!» И в слове этом не было сейчас ни презрения, ни унижения, но лишь определение его настоящего места. И Ирод невольно кивнул, как бы соглашаясь с тем, что произнес голос внутри его. Ничего уже не имело значения: ни энергия Ирода, ни его смелость, ни его хитрость, ни воины, стоявшие за его спиной, ни воины, ожидавшие его на площади, ни войско, разбившее лагерь всего в одном переходе от Иерусалима. Значение имели лишь наполненное святостью, гордостью и свободой пространство Каменного зала и голос, произнесший: «Идумей!»

Ирод очнулся, скорее почувствовав, чем расслышав, что наступила тишина. Он поднял голову и встретил пристальный взгляд Гиркана, в нем была решимость. Губы первосвященника пошевелились, и Ирод услышал:

— Дело это слишком серьезное, чтобы его решать сгоряча. Я вижу, что Ирод виновен, но я желаю, чтобы уважаемые члены Синедриона утишили бы страсти, не давали бы волю гневу, ибо гнев никогда не приводит к правильным решениям, но всегда к решениям опрометчивым и неправым. Я переношу заседание на завтра и желаю выслушать умудренных опытом судей, а не площадных ораторов.

Взявшись за подлокотники трона, первосвященник Гиркан поднялся. Теперь он казался выше ростом, шире в плечах. Величественно оглядев собравшихся, он обратился к Ироду:

— Мы не хотим задерживать тебя силой, но ты должен пообещать суду, что не попытаешься скрыться.

И Ирод, сам не вполне понимая, что делает, низко склонился перед первосвященником, потом так же низко поклонился направо и налево и чуть дрогнувшим голосом выговорил:

— Обещаю.

Гиркан поднял руку и указал ему на выход:

— Тогда иди.

Низко опустив голову и стараясь ступать на носки, Ирод покинул Каменный зал. Он не слышал звука собственных шагов, но самое странное — не слышал шагов следовавшего за ним конвоя.

Выйдя из храма, он увидел толпу, встретившую его негодующим гулом и проклятиями. Когда его отряд стал удаляться, вслед ему полетели камни. Низко пригнувшись к шее коня, Ирод затравленно косился по сторонам.

23. Свидание

У ворот дворца Антипатра Ирода встретили отец и брат. Каким-то образом им уже было известно о произошедшем в Каменном зале Иерусалимского храма. И тот и другой не скрывали тревоги, особенно Фазаель. Он взглядывал то на Ирода, то на Антипатра, и его всегда спокойное лицо выражало растерянность. Когда все трое прошли в кабинет отца, он заговорил первым:

— У меня добрые отношения с несколькими членами Синедриона, я постараюсь убедить их…

— Оставь это, — угрюмо перебил Антипатр. — Ирод навсегда останется для них преступником. Они жаждут его наказания и будут идти до конца.

— Но Гиркан? Ты можешь переговорить с Гирканом, разве он посмеет отказать тебе! — горячился Фазаель, но при этом почему-то смотрел не на отца, а на брата.

— Гиркан здесь ни при чем, он боится Синедриона больше, чем нас. Однако он получил послание от прокуратора Сирии и не посмеет выступить против Ирода.

— Но тогда… — Фазаель вздернул и опустил плечи, — Но тогда они ничего не смогут сделать! Не так ли, отец? У них слишком мало сил даже на то, чтобы арестовать Ирода.

— Сил для этого у них нет совсем, — сказал Антипатр, — и ты все знаешь не хуже меня. Дело не в аресте, разве я допущу это!

— Но тогда в чем, в чем?!

— В мнении жителей Иудеи, — с очевидной досадой, ожидая возражений, проговорил Антипатр и взглянул на Фазаеля, а потом и на Ирода.

— Но я не понимаю, почему тогда… — больше растерянно, чем горячо начал было Фазаель, но Антипатр не дал ему договорить.

— Ты все понимаешь, Фазаель, — сказал он строго, — иначе судьба брата не вызывала бы в тебе беспокойства. Сила и реальная власть на нашей стороне. Мы можем поступить очень просто: ввести в храм солдат, разогнать или взять под стражу членов Синедриона и заставить Гиркана объявить Ирода свободным от суда. Да, толпы людей попытаются встать на их защиту, но разве у нас не хватит солдат, чтобы рассеять толпы?! Ты все это знаешь, Фазаель, — так почему же ты в тревоге?

Фазаель опустил голову, ему нечего было ответить. Он уже думал о тех действиях, о которых говорил отец, и понимал, что этого нельзя совершать.

Помолчав, Антипатр продолжил, скрестив на груди руки и глядя в пол. Голос его звучал глухо, он говорил словно для одного себя, размышляя:

— Мы добивались и добились власти не для того, чтобы обращаться с подданными как завоеватели. Это можно позволить себе в Египте, даже в Сирии, но только не в Иудее. Иудея и сама по себе не может жить в мире, а тем более не потерпит власти чужаков. Если мы попытаемся применить силу, произойдут волнения, и они будут нарастать с каждым днем, с каждым часом, пока не явится вождь и не поднимет открытое восстание.

— Но, отец, разве мы когда-нибудь страшились их вождей? — с напряженной насмешливостью спросил до того молчавший Ирод, — Только за последние годы дважды поднимал восстание Аристовул и дважды его сын Александр. И разве мы не встречались с ними на полях сражений, разве не побеждали?! Мы победим их столько раз, сколько они посмеют восстать.

При этих словах Ирода Антипатр вскинул голову и, презрительно взглянув на сына, ответил:

— Одно из двух: либо мы будем воевать с народом, либо править им. Нельзя одновременно и воевать и править.

— Но если они будут…

— Если они будут восставать, — возвышая голос, договорил за сына Антипатр, — то римляне уберут нас быстрее, чем иудеи. Риму не нужны восстания в провинциях. Если мы не сможем править так, чтобы народ доверял нам, а не боролся с нами, то римляне признают нас дурными правителями, лишат нас власти и призовут к ответу. А чтобы народ доверял нам, мы прежде всего должны подчиняться законам этой страны. Ты, Ирод, нарушил закон.

Он замолчал, и Ирод проговорил уже без насмешливости, чуть слышно, осторожно:

— Если и ты, отец, считаешь меня виновным, то как же мне надо поступить? Отдаться в руки судей? Но по их законам меня ждет смерть.

Антипатр нетерпеливо помахал рукой, указывая сыновьям на дверь:

— Идите, я буду думать.

Фазаель и Ирод, бесшумно ступая, вышли из кабинета отца. За дверью они переглянулись, ничего друг другу не сказали и разошлись.

Время до позднего вечера Ирод провел в ожидании — тревожном, томительном. Ни отец, ни брат не зашли к нему, не пригласили к себе. Мать он видел только за обедом. Она молча смотрела на него, вздыхала, и в глазах ее была печаль. Он слышал, как отец выезжал куда-то, потом слышал, как он вернулся, ждал, что вот-вот явится слуга и пригласит его к Антипатру. Но слуга не шел, и за дверью его комнаты стояла такая тишина, что казалось, все покинули дом и бросили его одного.

Ирод не ощущал в себе прежней уверенности, и сознание, что его войско стоит всего в одном переходе от Иерусалима, а пятьсот всадников расположились вокруг дворца, не успокаивало его. Иерусалим за занавешенными окнами враждебно затих. Минутами Ироду чудилось, что город окружил дворец и незаметно, но очевидно сжимает кольцо. Сначала падет кованая ограда, потом затрещат и повалятся толстые стены дворца и, наконец, тонкие стены его комнаты. Эти рухнут, а их заменят другие — стены домов, сжимающих кольцо. Там будут стены лачуг и стены дворцов, и даже, наверное, часть стены Иерусалимского храма. И отовсюду из окон на него будут смотреть лица: простых горожан, богачей, священников. Их взгляды, исполненные ненависти, сойдутся на нем, прожгут его, испепелят…

Ирод вскрикнул, открыл глаза и в страхе поднял голову. В комнате было темно, он не заметил, как задремал. Чуть успокоившись, долго лежал, прислушиваясь, — тревожная тишина висела и в доме и за стенами. Вдруг ему почудился звук, он шел от окна. Привстав на локте, Ирод замер и перестал дышать: тихие шаги, негромкий разговор. Почему-то он понял, что и шаги и голоса относятся к нему, и, когда они стихли, повернул голову в сторону двери. Он не ошибся: кто-то, мягко ступая, подошел к двери и не постучал, а едва слышно поскребся. Послышался голос слуги отца:

— Ирод.

— Кто? — испуганно отозвался Ирод, сбросив ноги с ложа, и нащупал в темноте рукоять меча, висевшего в изголовье, на спинке кресла.

— За тобой… — сказал слуга и почему-то не сразу, а после некоторого молчания добавил: — Пришли.

— Подожди, — отозвался Ирод, натянул сапоги (он лежал одетым) и, взяв меч, подошел к двери. Вытянул меч из ножен до половины и только тогда приоткрыл дверь.

Светильник в руках слуги ослепил его. Лицо слуги, искаженное светом снизу, было чужим, страшным. Почтительно наклонив голову, слуга прошептал:

— Человек от первосвященника. Говорит, что очень срочно.

Ирод медленно и осторожно, так, чтобы не заметил и не услышал слуга, вложил меч в ножны, выскользнул в узкий проем, кивнул слуге:

— Проводи, — Ирод постарался, чтобы голос звучал как можно более уверенно.

Слуга вывел его на задний двор, остановился, сделал шаг в сторону, указал рукой в темноту. От угла дома отделилась тень, и голос, показавшийся Ироду знакомым, произнес:

— Первосвященник просил тебя прибыть немедленно.

Ирод кивнул, узнав секретаря Гиркана, одного из самых доверенных людей первосвященника. Тот поманил его за собой и, повернувшись, исчез в темноте. Ирод поспешил за ним.

Он не мог бы объяснить себе, почему делает это: идет ночью, без охраны, не расспросив подробно секретаря, не ожидая подвоха, засады, ловушки. К тому же, когда вышли через задние маленькие ворота на улицу, там не оказалось лошадей. Охранники окликнули их, Ирод ответил, их пропустили.

Секретарь первосвященника был на голову ниже Ирода, но шагал так быстро, что Ирод едва поспевал за ним. Шли по темным улочкам, Ирод часто спотыкался — немощеные улицы этой части города были неровны. Кроме того, он не привык ходить пешим, да еще в темноте. Подумал, что, если не считать детства, он никогда так не передвигался по Иерусалиму, только верхом и с охраной. Сейчас было странно не ощущать под собой седла и не слышать за спиной топота лошадей конвоя. Рука невольно тянулась к мечу, но так к нему и не прикоснулась — необходимо было держать руки на весу, чтобы сохранять равновесие.

Шли долго, Ирод уже перестал понимать, где они сейчас находятся и в какую сторону идут. Вдруг секретарь остановился, и Ирод натолкнулся на его спину, отскочил назад, наконец-то взявшись за меч. И тут же услышал:

— Тсс… Тихо!

Повелительный шепот секретаря заставил Ирода замереть. Простояли так некоторое время, в трех шагах друг от друга. Наконец секретарь подошел и взял Ирода за рукав, потянул:

— Пойдем.

Прошли кривую узкую улочку, возбуждая злобный лай собак где-то за стенами, свернули, вышли на пустырь, и тут же Ирод узнал дворец Гиркана, сразу за пустырем. Он и не подозревал, что так можно выйти к дворцу. Подошли, прошли вдоль железной ограды, никто их не окликнул, не остановил. Опять секретарь резко замер, и опять Ирод натолкнулся на него. Услышал скрежет железа о железо, понял, что здесь дверь и секретарь возится с замком.

Вошли, секретарь запер дверь, и тут же голос из темноты — грубый, угрожающий:

— Кто?

— Это я, Илидор, — ответил секретарь и, снова взяв Ирода за рукав, потянул за собой.

Шли вдоль стены, проникли внутрь через низкую, жалобно скрипнувшую дверцу, спотыкаясь, поднялись по крутой узкой лестнице. Секретарь все не выпускал рукава Ирода — то ли вел, поддерживая, то ли боялся, что его спутник как-нибудь исчезнет.

Вступили в знакомый Ироду коридор дворца. Ирод отдернул руку, и секретарь выпустил рукав. У двери кабинета Гиркана он остановился, почему-то окинул Ирода быстрым взглядом с головы до ног и без стука вошел.

В комнате Гиркана, как и обычно, было полутемно, горел всего один светильник на столике у кресла, где сидел первосвященник. Прежде чем обратиться к Ироду, он внимательно посмотрел на секретаря. Тот молча кивнул и бесшумно удалился.

Первосвященник Гиркан протянул к Ироду руки и голосом, в котором была скорбь (то ли очень хорошо сыгранная, то ли естественная), произнес:

— Подойди, подойди, сын мой!.

Ирод подошел, склонился перед креслом. Гиркан обнял его голову холодными руками, поцеловал в лоб. Губы его тоже были холодны и сухи.

— Сын мой, — проговорил Гиркан, наконец выпустив голову Ирода и глядя на него снизу вверх, — ты должен бежать. Сегодня ночью, немедленно.

— Сегодня ночью? — переспросил Ирод, — Но я не могу. Я дал слово членам Синедриона, что не попытаюсь бежать. Или ты хочешь, чтобы я нарушил и обещание и закон?

Гиркан болезненно поморщился, его костлявые руки, лежавшие на подлокотниках кресла, сжались и разжались. Он вдруг закашлялся, содрогаясь всем телом и тряся головой. Ирод, смотревший на него с нескрываемым презрением, отвел взгляд в сторону. Прокашлявшись, но все еще сдавленным, с хрипами голосом Гиркан сказал:

— Я хочу спасти тебя, Ирод. Мне дорога твоя жизнь, я сам отвечу перед Синедрионом.

Ирод усмехнулся:

— Тебе дорога моя жизнь? Мне кажется, что своя тебе дороже моей.

— Что ты такое говоришь, Ирод! — слабо махнув рукой, воскликнул Гиркан.

— Только то, что знаю. — Голос Ирода звучал теперь жестко, — Разве ты не получил письмо римского прокуратора Секста Цезаря и разве он не уведомил тебя, что за мою жизнь потребует твою?!

Ирод не знал содержания письма прокуратора, но, по-видимому, угадал точно: первосвященник еще сильнее вжался в кресло, втянул голову в плечи, и взгляд его из скорбного превратился в затравленный. А Ирод, подавшись вперед, угрожающе навис над ним:

— Говори, что тебе дорога лишь твоя жизнь!

Гиркан быстро испуганно закивал и выговорил, дрожа и запинаясь:

— Дор-р-рога…

— То-то же! — удовлетворенно сказал Ирод, распрямился и отступил в темноту.

— Но ты не так меня понял, сын мой, — пролепетал Гиркан со слезами на глазах, — Ты, конечно, прав, и я… моя жизнь… конечно… Но есть еще одно обстоятельство…

— Какое?

— Понимаешь, если ты… если ты останешься, а Синедрион осудит тебя, приговорит… То тогда… тогда тебе, твоему отцу и мне тоже придется применить против них силу. Разве я могу допустить, чтобы тебя, которого я называю…

— Дальше! — перебил его Ирод.

Гиркан несколько раз вздохнул, хватая воздух широко раскрытым ртом и прижав ладони к груди. Лицо его из бледного стало багровым.

— Если ты останешься, то нужно будет применить силу, и тогда не будет мира в Иудее. Но если ты согласишься бежать…

Он прервался и снова глубоко вдохнул воздух, задержал дыхание, а Ирод сказал:

— Значит, если я уеду, то мир будет сохранен?

— Да, — быстро кивнул Гиркан, — потому что тогда всем станет ясно, что ты боишься закона.

— Но я ничего не боюсь!

— Я знаю, сын мой, я знаю. Ты смел и отважен, но здесь другое… Все поймут, что если ты опасаешься закона, значит, учитываешь его. — Ирод хотел возразить, но Гиркан с умоляющим выражением на лице поднял обе руки. — Тебя ждет большое будущее, сын мой, я знаю, и нельзя, чтобы кто-нибудь мог усомниться…

Гиркан недоговорил, но Ироду и без того все стало понятно. Он вспомнил утренний разговор с отцом и братом — только теперь он ясно осознал, что же тревожило отца: если не уважаешь закон, то хотя бы покажи, что учитываешь его. Возразить было нечего — Гиркан высказал то, что почему-то не высказал отец. Значит, только бежать, другого выхода нет. Наверное, отец сговорился с Гирканом и хотел, чтобы первосвященник, а не он сам втолковал все это Ироду.

Ирод понимал, что ему придется согласиться. Он с неприязнью подумал об отце: согласиться с отцом было бы для Ирода не так унизительно, как соглашаться с Гирканом. Антипатр же ничего не предпринимал просто так, необдуманно, и, значит, этот его шаг тоже имел смысл. Но какой? Неужели же весь смысл в том, чтобы провести сына через унижение? Может быть, и так. Но как бы там ни было, Ирод не желал сдаваться просто так. Он сделает то, что сказал Гиркан, но за свое унижение он потребует унижения первосвященника. «Око за око, зуб за зуб», — как говорил Моисей.

— Хорошо, — сказал Ирод, — я сделаю, как ты хочешь, но за это… — Он прервался, не зная, что попросить.

При первых его словах на лице Гиркана появилось радостное выражение, при последних — озабоченное.

— Что? Что ты желаешь?.. — прошептал он.

Это «желаешь» оказалось невольной подсказкой. Ирод знал, чего он желает более всего, и с тонкой улыбкой на губах сказал:

— Я желаю видеть Мариам и говорить с ней.

— Ты желаешь видеть… — начал было Гиркан, словно не сразу угадав, о ком идет речь. Но вдруг лицо его выразило удивление, он медленно приподнялся и внимательно, чуть прищурившись (Ирод стоял далеко от светильника), уставился на молодого человек. — Ты хочешь сказать… — проговорил он и снова не закончил.

— Да, я хочу видеть Мариам, твою внучку, — твердо произнес Ирод. — Хочу видеть ее и говорить с ней до своего отъезда. — Предупреждая возражения первосвященника, он добавил: — Если же ты не устроишь это, я останусь и завтра явлюсь на суд.

Если бы своды дворца, опустившись, придавили первосвященника, то лицо его, искаженное болью, не было бы таким страшным, каким стало после этих слов Ирода. Оно исказилось и замерло, и он весь застыл, все так же не сводя с Ирода глаз, хотя, кажется, уже ничего видеть не мог. Ирод невольно замер тоже. Такое молчание длилось долго. В какой-то миг Ироду почудилось, что из Гиркана ушла жизнь и то, что продолжало сидеть в кресле и смотреть на него, есть лишь пустая жесткая оболочка. Ощущение смерти было столь явным, что Ирод, коротко шагнув раз и другой, отступил к двери. Но лишь только спина его коснулась твердой поверхности, как Гиркан сказал:

— Я устрою… Жди.

От неожиданности Ирод вздрогнул. Голос Гиркана прозвучал хотя и устало, но твердо. Помолчав, он добавил:

— Позови секретаря.

Последние слова первосвященника как бы вытолкнули его из комнаты — Ирод навалился спиной на дверь и оказался в коридоре. Секретарь стоял там же. По-видимому, он слышал весь разговор. Мельком взглянув на Ирода, он вошел в комнату, прикрыв за собой дверь.

Прошло несколько минут. Из комнаты слышались возбужденные голоса, но Ирод не мог разобрать слов. Дверь распахнулась, едва не задев Ирода. На пороге показались Гиркан и секретарь. Последний поддерживал первосвященника под локоть.

— Жди меня здесь, — сказал Гиркан, кивнув за спину, и, более ничего не добавив, нетвердо ступая, пошел вдоль коридора.

Ирод ждал долго. Время от времени подходил к окну, чуть сдвигая край плотной материи, смотрел наружу. Ждал, что начнет рассветать, но было по-прежнему темно — эта ночь, кажется, длилась бесконечно.

Рассвет все еще не наступил, когда Ирод весь напрягся, расслышав тихие шаги в коридоре. Шаги приблизились, дверь раскрылась, в комнату вошла Мариам. За ее спиной показалась тщедушная фигура Гиркана, из-за плеча Гиркана выглядывала голова секретаря. Легонько подтолкнув девушку в спину, первосвященник проговорил нежно и твердо одновременно:

— Не бойся, девочка, я буду рядом.

Нежность в голосе Гиркана, как видно, относилась к Мариам, а твердость — к Ироду. Дверь прикрылась, они остались одни. На Мариам был темный платок, укрывавший почти все ее маленькое тело. Лишь овал лица оставался открыт, и большие выразительные глаза настороженно блестели.

Ирод растерялся — он ждал Мариам, но не верил, что она придет. С трудом пересилив себя, он подошел к девушке:

— Мариам.

Она молча, не шевелясь, все еще настороженно, но без страха смотрела на него. Ирод не знал, что сказать, и вдруг произнес то, о чем думал постоянно:

— Ты будешь моей женой.

Брови Мариам дрогнули, а блеск глаз сделался ярче. Ироду показалось, что в комнате стало светлее.

— Ты будешь моей женой! — проговорил он еще тверже, чуть прищурившись от яркого блеска ее глаз.

Он не ждал ответа, но вдруг услышал ее тихий и нежный голос:

— Мне говорили, что ты убил моего деда и моего отца.

Она произнесла это просто, будто речь шла о чем-то обычном. Ирод хотел ответить, что это не так, что он не виноват в их смерти, но слова застыли на языке, и он лишь облизнул пересохшие губы.

— Ты не ответил мне, — сказала Мариам.

— Я не знаю… я… — Он запнулся и, дернув головой, договорил едва слышно: — Не знаю ответа.

— Значит, это правда, — печально произнесла она, а Ирод упрямо сказал:

— Все равно ты будешь моей женой!

— Не знаю. — Она закрыла и открыла глаза (свет в комнате потух и снова вспыхнул).

Ослепленный Ирод перестал видеть, а когда зрение вернулось к нему, он заметил лишь темный платок Мариам, скользнувший и исчезнувший в узком проеме двери.

* * *

На рассвете Ирод покинул Иерусалим. На повозке, вывозившей бочку с нечистотами. Сидел, сгорбившись, рядом с возницей, в бедной одежде, страдая от дурного запаха. Возница — один из доверенных людей первосвященника — доставил его к оливковой роще за городом. Там его ждал слуга и две оседланные лошади.

Когда выехали на дорогу, стало уже совсем светло. Приказав слуге пройти вперед, Ирод остановил лошадь и долго смотрел на город, освещенный еще робкими лучами утреннего солнца. Подумал, что вернется сюда победителем или не вернется вовсе. Купол Иерусалимского храма тянулся к небу, позолоченный шпиль, как палец пророка, указывал куда-то ввысь. Ирод поднял голову и поискал глазами то место, где ночью горела его звезда. От напряжения на глаза навернулись слезы. Сквозь слезную пелену он увидел черную точку — она росла и постепенно закрыла собой полнеба. Только что блестевший шпиль храма померк. Ирод злобно улыбнулся и с силой вонзил шпоры в мягкие бока лошади.

Загрузка...