Грейс, Лайя, Скай
Был у нас отец – и больше нет его. Даже не успеваем заметить, как его не стало.
Хотя неверно было бы сказать, что мы его как-то не замечаем. Просто в тот день, когда он навсегда уходит, мы чересчур поглощены собой. Жара нынче стоит не по сезону. И мы, как всегда, между собой по мелочи грыземся. Наконец мама выходит на террасу и, резко взмахнув ладонью на фоне неба, кладет конец нашим пререканиям. Еще какое-то время мы просто лежим, прикрыв лица серыми полотенцами и стараясь не закричать, а потому ни одна из нас, женщин, не может ни запечатлеть воочию его смерть, ни сопроводить его.
Возможно, мы сами же и вынудили его уйти: кажется, будто наша общая энергия не налипла на ткань, как он планировал, а обратилась в смог, окутавший и гостиную, и кухню, и пляж. Именно там, на пляже, мы последний раз и видели его. Он положил на песок полотенце и растянулся на нем вдоль воды. Так и лежал там неподвижно, даже не смахивая капли пота, что выступили у него над верхней губой и на непокрытой голове.
Поиски начинаются уже вечером, когда он так и не появился к ужину. Нервничая, мама неловким движением смахивает со стола тарелки и еду, и мы, все бросив, отправляемся обследовать дом с его бесконечным множеством комнат. Отца нет ни в кухне, где он мог бы замачивать рыбу в бочке с рассолом, ни рядом с домом, где он мог бы извлекать на свет сморщенные картофельные клубни, рассматривая ссохшуюся почву. Его нет ни на террасе наверху дома, откуда бы он с высоты третьего этажа вглядывался в неподвижную гладь бассейна, и, разумеется, нет и в самом бассейне, поскольку он всегда издает там такие бурные всплески воды. Нет его ни в комнате отдыха, ни в танцевальном зале – пианино стоит явно нетронутым, а бархатные шторы на окнах тяжело свисают из-за пыли.
Мы еще раз поднимаемся по лестнице, что, словно спинной хребет, проходит по самой середине здания, и проверяем каждая свою спальню, включая и ванную, хотя прекрасно знаем, что его там нет. Затем, после разрозненных поисков, мы собираемся все вместе и идем обшаривать сад, даже прощупываем длинными ветками зеленую муть тамошнего пруда. В конце концов мы оказываемся на пляже – и уже тут внезапно замечаем, что пропал не только сам отец, но и одна из наших лодок. В том месте, где ее спускали на воду, по песку тянется длинная борозда.
На мгновение мы успокаиваем себя мыслью, что отец просто отправился за продуктами, однако тут же вспоминаем, что на нем не было белого защитного костюма и не устраивалось никаких, обычных по такому случаю, проводов. В недоумении мы вглядываемся в далекое округлое зарево над самым горизонтом, где воздух от ядовитости своей светится оттенком спелого персика. И мама в отчаянии бухается на колени.
У нашего отца было массивное и неуклюжее тело. Когда он садился, то его купальные шорты всякий раз съезжали кверху, обнажая яркую белизну обычно скрытых от глаз бедер. Если бы его кто-то убил, его тело тащили бы как мешок с мясом. Для этого явно потребовался кто-то куда более сильный, нежели мы.
Образ отца, оставшийся у нас в памяти, быстро превращается в отверстую пустоту, в которую теперь мы можем складывать всю печаль и скорбь, и в некотором смысле для нас это какой-никакой шаг вперед.
Грейс
Спрашиваю у матери, не замечала ли она у тебя какого-либо недомогания. Какого-то намека на то, что твое тело уже готово сдаться.
– Нет, твой отец был в наилучшей форме. – Мрачно. – Сама о том прекрасно знаешь.
И все же твое тело было не совсем в полном порядке. И естественно, я улавливала это там, где не могла видеть она. За день до того, как тебя не стало, я заметила за тобой небольшой кашель и сделала отвар с медом: заварила для тебя крапивы, разросшейся в дальнем конце сада, куда мы сбрасывали всякий мусор, оставляя его там гнить. После того как на самом солнцепеке я частично повырывала ее из земли, руки у меня сплошь покрылись волдырями. Отвар ты выпил прямо из кастрюльки. Видно было, как под металлической емкостью ходит туда-сюда кадык.
Мы с тобой сидели в кухне, сдвинув рядом два стула. В глазах у тебя стояли слезы. Ко мне ты тогда даже не прикоснулся. На разделочном столе я увидела три сардины со вспоротым брюхом.
– Ты умираешь? – спросила я у тебя.
– Нет, – ответил ты, – во многих отношениях мне никогда еще не было так хорошо.
Лайя
Подтверждение своим подозрениям мы получаем в виде выброшенного водой отцовского ботинка с пятном крови. Находит его мама, однако мы его не засыпаем солью и не сжигаем, как поступили бы с любым другим, принесенным волнами, опасным мусором.
– Как ты можешь! Это ж твой отец! – кричит мать, стоит мне высказать такое предложение.
Так что вместо этого мы надеваем резиновые перчатки и, почтительно коснувшись кровавого пятна на его обуви, погребаем ботинок в лесу. Напоследок в полученную могильную ямку кидаем защитные перчатки, и мать небольшой лопаткой все это засыпает. Я вовсю плачу на плече у Грейс, пока сквозь промокшую ткань платья не становится видна ее кожа, однако сестра лишь глядит сухими глазами на полог листвы у нас над головой.
– Можешь ты хоть раз-то что-нибудь почувствовать? – шепчу я ей уже потом, ночью, забравшись к ней в постель без разрешения.
– Надеюсь, ночью ты сдохнешь, – шипит она в ответ.
Грейс частенько мной пренебрегает. Я же не имею такой привилегии брезговать сестрой, даже при том, что изо рта у нее плохо пахнет, а на лодыжках вечно налипает какая-то грязь. Я счастлива любому общению, которого мне только удается от нее снискать. Порой, когда мне делается совсем невмоготу, я даже прибираю волосы с ее расчески и прячу потом у себя под подушкой.
Сестре не на шутку полюбилась пара черных лакированных сандалий, которые еще несколько лет назад оставила после себя одна из женщин. Время от времени Грейс застегивает сандалии и носит, несмотря на то что они ей сильно велики и шлепают при каждом шаге, а кожа на них растрескалась и облезает.
Как-то утром, надев их в очередной раз, Грейс бухается посреди сада ничком прямо в густую росу. Когда мы со Скай ее находим и вдвоем переворачиваем лицом вверх, Грейс где-то с полминуты, а то и больше лежит неподвижно, уставясь в одну точку. Потом, едва придя в себя, она начинает дергать на себе волосы, и мы сразу принимаем это за какую-то игру, уже готовые включиться. Но тут же делается ясно, что это какой-то сигнал, от которого я даже не знаю, чего ждать. В итоге мы просто усаживаемся втроем на лужайке с порядком переросшей травой и ждем, когда же нас найдет мать.
Поскольку скорбь для нас нечто совсем новое, то маму охватывает тревога. Для этого неизвестного доселе потрясения у нее нет уже готовых лечебных методик. Впрочем, наша мать изобретательная женщина, которая всю свою жизнь занималась тем, что усердно чинила чьи-то поломанные души. Более того, она всегда была человеком из отцовского лагеря – тем, кто увлеченно подхватывал его теории, оттачивая их на практике до совершенства.
Наконец ее бледные руки опускаются нам на макушки. Очень скоро мать находит решение проблемы.
Целую неделю мы со Скай спим в одной постели с Грейс. Целую неделю мать три-четыре раза в день кладет нам каждой на язык по маленькой голубой таблеточке снотворного. Время от времени шлепками и встряхиванием она ненадолго вырывает нас из сна, и мы, как в тумане, пьем воду из стаканов, выставленных на прикроватной тумбочке, едим крекеры, которые мама намазывает нам арахисовым маслом, и в буквальном смысле ползем в ванную, поскольку уже к третьему дню ноги нас совсем не держат. Тяжелые плотные шторы на окнах все время задернуты, чтобы внутрь не попадал солнечный свет и в комнате не повышалась температура.
– Ну, что вы чувствуете? – справляется у нас мать в те редкие промежутки, когда мы всплываем из бессознательного состояния. – Хорошо вам? Плохо? О да, представляю! Мне бы так все это переспать! Повезло вам, девочки.
Она постоянно следит за нашим дыханием, прощупывает у каждой пульс. Когда у Скай случается однажды рвота, мама уже тут как тут, бережно вытирает большим и указательным пальцами ей губы. Потом относит Скай в ванную, чтобы помыть, и льющийся там душ смутно напоминает нам с Грейс отдаленный шторм.
На протяжении всей этой долгой дремы мои сны – точно коробочки, наполненные более мелкими коробочками с маленькими потайными люками. Вот мне кажется, будто я вовсю бодрствую – и вдруг руки у меня отваливаются, или небо над головой пульсирует ярко-зеленым, или я на берегу погружаю пальцы в песок, а море встает вертикально, разваливаясь передо мной огромными пластами.
Телу требуется еще несколько дней, чтобы наконец я могла почувствовать себя нормально. Разве что когда стою, колени все так же подгибаются. А еще я во сне искусала себе язык, так что теперь он распух и с трудом шевелится во рту, точно гусеница по пересохшей земле.
Грейс, Лайя, Скай
Очухавшись после недели полузабытья, мы обнаруживаем вокруг себя исписанные матерью листочки бумаги, похожие на «напоминалки». Они пришпилены к стенам спальни, рассованы по ящикам, вложены нам в одежду. На бумажках написано: «Никакой больше любви!» Ее боль придает этим словам суровость предсказания. В нас же эти записки вселяют изрядную тревогу. Мы спрашиваем о них у матери – и она выдает нам несколько иной вариант:
– Любите лишь своих сестер!
Ну ладно, решаем мы. Для нас это вообще проще простого!
– А также свою мать, – добавляет она. – Вы и меня тоже должны любить. На это я имею право.
Да пожалуйста, соглашаемся мы. Уж это точно не проблема!
Грейс
Иногда мы молимся в танцевальном зале, иногда – в спальне у матери. Зависит от того, нужна ли напыщенность. В зале мать поднимается на сцену, воздевая руки к потолку, и звуки ее голоса эхом отражаются от гладкого паркета. В спальне все намного проще, тише и печальнее. Там мы сидим очень тесно друг к другу, держась за руки, а потому весьма размыто ощущаем, где заканчивается свое я и уже начинается сестра.
– Помолимся за женщин нашей крови, – в один голос произносим мы.
Это так замечательно, когда желаешь своим сестрам только лучшего. Я даже чувствую, как сами они сосредотачиваются на мысли о нашей взаимной любви как на некой важной части информации, что необходимо глубоко запомнить.
– Иной раз, – говорит нам порой мать, когда пытается быть любящей и доброй, – мне вас, девчонки, бывает и не различить.
Иногда нам это даже нравится, а иногда – нисколько.
Когда мы первый раз после твоей смерти собираемся в спальне у мамы помолиться, я высказываю мысль снова снять со стены оковы. Когда я об этом заикаюсь, никто со мной не соглашается, никто даже и не кивнет. Но у всех глаза сами собою поднимаются к тому месту, где они подвешены на стене. Пять крюков, пять железных цепей с оковами. Пять имен над крюками, хотя на самих оковах – только четыре имени.
– Раз в год, Грейс, – напоминает мать. – Хотя бы потому, что результат тебе явно не понравится.
Лайя искоса взглядывает на меня. Именно ей в последний раз достались оковы без имени – это означало, что в этом году особой любви никто к ней не питал. «Не повезло», – сказали мы ей тогда. Держалась она стоически. Мы все дружно обняли ее, говоря, что на самом деле мы, конечно же, все равно ее любим и, естественно, будем любить и дальше, – однако мы знали, что ничего подобного не будет, что ей придется хорошенько покрутиться ради нашего расположения, что так просто это не придет. И что мы уже не сможем так вот вольно и невзначай к ней прикоснуться. Ты, как обычно, выбрал меня – еще на один год «приковав» меня к себе. Ты сделал это нарочно. Все было сплошное надувательство.
– Во мне сейчас все умерло, – говорю я.
– Скорбь – это тоже любовь, – отвечает мать.
Я жду, что она рассердится, однако вместо этого в ней появляется какая-то тревога. Можно сказать, в чистейшем ее виде.
Вот тебе и любовь к одним лишь сестрам.
Внезапно мне приходит в голову, что я, пожалуй, хотела бы, чтобы ты вернулся к жизни, тогда я могла бы сама тебя убить.
– Кого-то из людей мы всегда любим больше, чем других, – объясняла нам мать, когда мы первый раз пользовались железными оковами. – Таким образом, все будет вполне справедливо. Каждый в свою очередь это получит.
В тот раз, когда мы впервые держали в руках оковы с выведенными свежей краской именами, все это казалось проще некуда. Лайя тогда выбрала меня.
Мы по-прежнему все любим друг друга, но ритуал этот означает вот что: случись вдруг страшный пожар, и две твоих сестры застрянут в адском пламени, выкрикивая твое имя, единственно правильным решением будет схватить ту, чье имя самой тобою выведено на оковах. Поскольку здесь самое главное – проигнорировать любой обратный инстинкт твоего предательского сердца. И к такому выбору мы уже полностью привыкли.
Лайя
Уже месяц, как мы потеряли своего отца, Кинга. Я стою на краю бассейна в легком сиреневатом отсвете, источник которого там, где наша водная граница упирается в небосклон. Наш бассейн – это кусочек моря, сделанный совершенно безопасным, где соленая вода фильтруется сквозь множество невидимых глазу трубок и затворов. Вокруг него вымощена бело-голубая плитка и даже имеется мраморная столешница, служившая когда-то для подачи напитков. Еще на плитках вдоль самой воды выложены массивные головки соли, дабы защищать ее от приносимых ветрами токсинов. Помнится, когда Кинг раскладывал эти соляные надолбы у бассейна, споро и деловито орудуя своими сильно загорелыми, иссушенными солнцем руками, он объяснял нам, что соль вбирает в себя, точно влагу, все плохое и вредоносное.
На мне белое хлопковое платье, куда по подолу, в рукава и в горловину вшиты рыболовные грузила, и я ключицами ощущаю их холодящую тяжесть. С тех пор, как умер Кинг, я еще ни разу его не надевала. На пастельно-полосатом шезлонге позади меня остались мои вещи: полотенце, бутылочка с водой, солнечные очки и эмалированная чашка с остывшим кофе. Сделав глубокий вдох, я с легкостью бросаюсь в воду.
Только мы вдвоем с Грейс играем в игру с «утоплением». Скай уже тоже достаточно взрослая для подобного действа, однако стоило Кингу предложить и ей – нашей малышке, всеобщей любимице – начать в этом участвовать, как мать устроила целую сцену. Ну а сама мама всегда имела привилегию остаться в стороне. Дескать, она и так уже достаточно в своей жизни настрадалась. К тому же (как смягчающее обстоятельство) сами мы вряд ли сумеем, если что, спасти ее из воды.
Когда мы с Грейс были совсем еще юными, мать считала своей обязанностью наблюдать за нами с одного из шезлонгов, держа в руке высокий стакан с водой и поддернув до середины бедер свое любимое голубое полотняное платье.
На первых порах мы с Грейс еще могли погружаться в бассейн одновременно – Кинг без труда удерживал нас обеих под водой. Уже потом, когда мы выросли побольше и ему стало труднее управляться с нашими конечностями, он изобрел эти платья с грузилами. Моя сестра всегда была миниатюрна для своего возраста, и когда мне исполнилось двенадцать, а ей четырнадцать, я ее догнала ростом, так что мы целый год были примерно одних размеров, после чего я переросла Грейс. Я хорошо помню тот золотой год – тот год, когда мы с ней были как двойняшки. Мы носили одинаковые купальники, которые мама сшила нам вручную, – красные, с бантиком на левом плече. Легкие у нас уже стали такими же емкими, как у взрослых женщин, а потому мы могли задерживать дыхание на очень долгое время. И в спасательный свисток мы умели дуть, казалось, не одну минуту.
Все чувства у меня сейчас – словно убогие, хромающие, подбитые твари. Под водой, уткнувшись в пятнистые плитки дна бассейна, я принимаюсь кричать как можно громче. Вода гасит звуки. Потом, открывая глаза, переворачиваюсь на спину и гляжу на солнце сквозь толщу воды – на этот дрожащий, светящийся шар. В подобные моменты я представляю, как буду держаться до тех пор, пока вода не заполнит легкие – причем я четко сознаю, что мне это совсем не трудно. Главная загвоздка на самом деле в том, как и почему мы вообще до сих пор живы.
В груди начинает болеть, но я все равно остаюсь под водой, пока перед глазами не начинают бегать искры, и лишь тогда резко прорываюсь к поверхности. Выхожу из воды, бессильно бухаюсь на шезлонг и жду, когда во мне осядут всколыхнувшиеся чувства. И мою душу затопляет чувством великой благодарности.
Отчасти потому наш прежний мир представляется столь ужасным, столь склонным к саморазрушению, что люди подчас совершенно не готовы к проявлениям энергии личности, часто именуемым чувствами. Мать рассказывала нам об этих видах внутренней энергии. Особенно опасных для женщин, поскольку наши тела изначально куда более уязвимы, нежели у мужчин. Казалось просто чудом, что где-то еще остались такие безопасные места – вроде нашего островка, – где женщины могут оставаться здоровыми и невредимыми.
– Наша взяла! – радостно восклицал Кинг в первые дни, когда у нас только появилась эта игра в «утопление».
Изобретение новых лечебных методик всегда приводило его в состояние этакой дикой, экспансивной радости. Он задорно кружил по комнате маму, прижав ее к себе лопатками, так что ноги у нее отрывались от пола.
Помнится, счастливый день был тогда! Отмечая успех, мы съели целую пачку шоколадных вафель, совсем лишь чуточку перележалых, макая их в козье молоко.
Даже сама атмосфера как будто стала тогда легче. К дому, помню, прилетели небольшие морские птицы – они кружили над садом, над бассейном, громко щебеча и перекрикиваясь друг с другом.
И все же далеко за лесом, за горизонтом по-прежнему существовал исполненный губительными ядами мир. Он просто дожидался своего часа.
Грейс, Лайя, Скай
В эти незаметно пролетающие, словно в дурмане, дни без отца мы поистине отдыхаем всем телом. Нам не надо больше дышать в специальные склянки, обхватив губами стеклянные трубочки, чтобы Кинг мог измерить уровень накопленных нами токсинов. Мама вместо этого полагается на разные косвенные свидетельства: на температуру, пульс, на бледноватую, скользкую и бугорчатую внутреннюю поверхность щек. То она выдает нам двойные порции консервов и проваренной в кастрюле морской капусты. То зажаривает на сковороде тушенку, чтобы нас провести – чтобы мы думали, будто она без нашего согласия забила Лотту, огрев ее ломом по черепу где-нибудь подальше на пляже.
– Бессердечная ты! – пронзительно вопим мы, как только выясняем, что коза на самом деле жива и невредима.
Мать частенько говорит нам, что однажды мы, вполне возможно, убьем ее во сне – если не вызовем ее смерть каким-то обходным путем, через сердечный приступ, – потому что дочери якобы от природы запрограммированы на предательство. К этому ее утверждению мы относимся по-разному.
– Ты насколько сегодня любишь маму? – спрашиваем мы поочередно одна другую, лежа на жухлой траве в саду или закапывая на пляже друг другу ноги в песок.
Ответы обычно выдаются без малейших раздумий:
– На два процента.
Или:
– На сорок процентов.
– На сто двенадцать процентов.
Грейс
Учуяв в нас состояние раздрая, мать решает восстановить в доме прежний железный порядок. В кухне, на большой грифельной доске, приставленной к пожелтелым плиткам стены позади кухонной тумбы, она расписывает нам домашние дела. По мере выполнения заданий – делая это совсем не торопясь – мы прямо ладонями стираем слова с доски.
Нам велено: заправлять по-больничному постели – ровненько и без морщинки. В безветренные дни открывать окна и двери, впуская в дом свежий воздух. Мыть все поверхности в кухне водой, разбавленной хлоркой и уксусом, а также таскать ведра с этим раствором наверх, обрабатывая по очереди каждую ванную. Укреплять на кромке берега и вокруг бассейна солевые защитные барьеры. Кормить и доить Лотту. Вытирать с окон усеивающие их брызги соленой воды.
Это бесконечное повторение одного и того же убивает меня. Всякий раз, умывая пропахшие уксусом руки, я спрашиваю себя: ну, теперь-то хоть всё? Дайте мне просто поваляться в высокой траве в конце сада! Дайте спокойно проспать всю оставшуюся жизнь!
Перед работой по дому мы проделываем обязательную утреннюю гимнастику. Встаем рядком на влажной от росы лужайке возле дома, спиной к тяжелым стеклянным дверям в танцевальный зал. Если погода к этому делу не располагает, мы возвращаемся в сам зал, и звуки от нашей зарядки эхом отражаются от гладкого паркета. Мне уже больше не позволено выполнять отдельные рискованные упражнения.
Вместо этого я наблюдаю, как Лайя и Скай заваливаются назад и обрушиваются в траву. Они прекрасно знают, что их ждет, однако всякий раз, касаясь земли, пронзительно орут. Мать, дабы заглушить их вопли, запихивает им в рот по лоскуту кисеи. Главное здесь то, что они все же падают. И в руках-ногах у них не видно ни малейших колебаний. По замыслу игры предполагается, что падают они, конечно, не всегда: чаще их все ж таки ловят. Мать крепко обхватывает их сзади руками и медленно пятится.
Было время, когда нас с Лайей принимали за двойняшек, но теперь, глядя на своих младших сестер со стороны, я отмечаю, какие у них все же одинаковые глаза – с редкими, торчащими торчком ресницами вокруг бледно-голубых радужек.
– Тебе бы надо расслабиться, – сказал ты, когда я плакала перед тобою, как оказалось потом, в последнюю нашу совместную зарядку.
Я не могла тогда расслабиться – как не могу этого сделать и сейчас, когда у меня перед глазами сестры безвольным кулем валятся назад. Ведь все, что ты делал в последние свои дни – так это открывал мне неизвестное обо мне самой. Кому нужны были все эти откровения.
Следующее наше упражнение: мать запускает в нас по земле тяжелые, блестящие лаком шары – красные и синие, – и мы должны либо от них уворачиваться, либо ловить их руками. Причем целится она прямо нам в лодыжки, и чтобы избежать попаданий, сопровождаемых резкими сполохами боли, приходится все время оставаться начеку. Меня это, впрочем, уже тоже больше не касается. Я присоединяюсь лишь к упражнениям на растяжку, и даже от этого у меня ноет спина. Медленно поднимаюсь, скрючившись и держась за поясницу, и мама это сразу замечает.
– Тебе надо отдохнуть? – спрашивает она, не прерывая наклонов своего хрупкого, исхудалого тела. – Тебе не следует перенапрягаться.
– Мне хорошо, – отзываюсь я, однако к растяжке уже не возвращаюсь.
Мать, больше не говоря ни слова, лишь вскидывает руки, и мне видна каждая выпирающая вена. Кажется, будто мама сейчас бравирует передо мной. Показывает, что даже ее уже немолодое тело не ощущает боли, а значит, порядком превосходит мое.
Когда гимнастика заканчивается, я обеими руками обхватываю мать, будто пытаясь загладить вину от своих раздумий. К объятиям тут же присоединяется и Скай, щекой прижавшись к моему плечу. Лайя остается на месте и продолжает заниматься растяжкой, сцепляя ладони и толкая ими воздух перед собой. Меня удручает, что она не смеет влиться в наш кружок. Мать быстро взглядывает туда, где упражняется Лайя, и, думаю, она тоже из-за этого переживает. Но тут уж я ничего не могу поделать.
Обычно моя кровать располагалась у стены, а у Лайи в ее комнате – словно зеркально отражала мою, приставленная к тому же месту. Однако, став постарше, я начала чувствовать себя очень некомфортно, оказавшись точно поджатой со всех сторон, и теперь мое ложе стоит в самом центре комнаты. Лайя, повторяя все за мной, свою кровать тоже передвинула. Иной раз я прижимаюсь ухом к стене, чтобы послушать, как она дышит, хотя никогда и никому бы в этом не призналась.
Сегодня мне слышно, как она плачет. Причем так, как обычно плачет рядом с нами, сестрами, когда мы остаемся где-то втроем, – и меня это немало удивляет. Это явно не напоказ. Сдавленные звуки, что я слышу, вырываются из самой глубины ее горла. Впрочем, у меня глаза все равно остаются сухими, и я не собираюсь идти ее утешать, хотя, конечно, и могла бы.
Лайя
Сильные чувства всегда ослабляют, вскрывая твою плоть, точно рана. И чтобы держать их в узде, приходится быть все время бдительным и не забывать о регулярных лечебных процедурах. За долгие годы мы хорошо узнали, как эти чувства ослаблять, как пользоваться ими и их высвобождать в условиях повышенного контроля, как овладевать собственной болью. Я умею выкашлять ее в кисейный платок, загнать в пузырьки, выпускаемые из-под воды, выпустить наружу со своей же кровью.
Некоторые более ранние методики лечения со временем впали в немилость, и одним из них был «обморочный мешок». Кинг относился к этому с презрением, считая метод сильно устаревшим. К тому же мы уже много лет назад наглухо закрыли сауну, экономя электричество, а без нее этот прием не работал. Для меня это было в некоторых отношениях очень и очень досадно. Мне доставляло удовольствие испытываемое при этом головокружение и разливающаяся по неподатливому телу дурнота, быстро превращающая его в ничто.
Из-за постоянных отключений света мы в то время очень бережно расходовали электричество. Случались эти отключения чаще всего в самый разгар лета. После захода солнца комнаты становились похожими на загадочные пещеры, там и сям подсвеченные огоньками свечей. Я думала, это как-то связано с тем, что происходит за пределами нашего тесного мира, но мама однажды призналась, что они с Кингом сами все организовали, что это была просто очередная часть их замысла, как уберечь нас от опасности.
Шиты были наши «обморочные мешки» из какой-то материи грубого плетения – явно не из кисеи, хотя и не из мешковины. В этих мешках когда-то держали муку или рис. Мама сперва их распорола, потом сшила заново, уже придав нужную форму, и на каждом спереди аккуратно написала наши имена. В дни лечения она выводила нас гуськом через заднюю дверь из кухни к старой бане-сауне на краю леса, торчащей там своими растрескавшимися досками посреди пышно цветущих сорняков. В одном исподнем мы вытягивали над собой руки и так стояли неподвижно, пока мама продевала их через отверстия в грубой ткани. Затем она быстро зашивала нас в мешки по самое горло, после чего заносила в сауну и там запирала, вручив каждой по бутылке с водой, которая очень быстро становилась теплой, как кровь.
Вскоре мешки пропитывались нашим потом – нашей собственной соленой влагой. Нам делалось дурно, и мы укладывались на скамейки вдоль стен. Я всегда первой приканчивала свою бутылку с водой, потому что обладала «слабой силой воли», как это раз за разом мрачно констатировали мама и Кинг. Когда вместе с потом из меня выходили все нехорошие чувства и эмоции, на меня снисходила невыразимая легкость. Украдкой я позволяла себе разок-другой лизнуть кожу предплечья, чувствуя даже нежелание расставаться со своими печалями.
Постепенно одна за другой мы теряли сознание. Когда мать приходила, чтобы привести нас в чувства, плеская нам на лицо холодной водой, мы все втроем неуклюже выбредали наружу, на лужайку, с лоснящимися от влаги лицами и мокрыми волосами. Мы ложились ничком на траву, и сырая грубая ткань неприятно терла вспотевшую кожу. Мать брала в руки ножницы и сверху донизу разрезала каждый мешок по швам. Когда мы наконец приходили в себя, чтобы встать на ноги, то спускали с себя жесткую холодящую материю, точно старую кожу.
Грейс, Лайя, Скай
В комнатах, где никто не обитает, некоторые кровати стоят уж очень непривычно. Жившие там женщины давным-давно уехали. Женщины, предпочитавшие спать у окна или желавшие, чтобы в их поле зрения постоянно была дверь. Женщины, которых преследовали какие-то мучительные видения и у которых ночами болело сердце и ныла душа.
Нам повезло, потому что, в отличие от них, нам был нанесен минимальный вред. Мы хорошо помним, что представляли собою эти женщины, когда только к нам приезжали. И также помним, как проявлялся на них эффект лечения. Как тела их крепли с каждым днем, пока наконец пациентки не были готовы подвергнуться главной процедуре – исцелению водой.
Единственное, что мы сейчас делаем в брошенных комнатах, – так это заботимся о собственных постелях, стаскивая с тамошних кроватей простыни и покрывала для своих нужд. Так что там, на каркасах, лежат теперь лишь голые и пухлые матрасы.
– Скучаете по женщинам? – спросила нас однажды мать.
Ей мы ответили:
– Нет.
И лишь потом, оставшись одни, признались друг другу:
– Да, пожалуй, есть немножко.
Грейс
За тот все возрастающий отрезок времени, что отделяет нас от твоей смерти, я часто вспоминаю о людях, которых с нами больше нет. Обо всех тех женщинах, что прибывали к нам чахлыми и настрадавшимися и уезжали бодрыми и исцеленными. Твое отсутствие воспринимается как нечто совершенно иное. Этакая обширная подавленность с тяжелым шоком посредине. Дом наш теперь кажется пустым, как никогда прежде.
Сколько себя помню, эти душевно надломленные, пострадавшие женщины постоянно проплывали через нашу жизнь. Они приезжали к нам с вещами, сложенными в мешки, пластиковые пакеты, в большие кожаные чемоданы, растрескавшиеся по швам. И мать встречала их лодки на пирсе, крепко привязывая швартовы к причалу.
На регистрационной стойке женщины одна за другой вписывали свое имя и причину приезда в «Журнал новоприбывших», а мама тем временем искала им подходящие места для заселения. Они редко когда задерживались у нас дольше месяца. Помню, как гостьи водили ладонями по стойке, сделанной из искусственного мрамора, но все равно холодной на ощупь, – как теперь я понимаю, не веря своему осязанию. Мы же, девчонки, тем временем тихонько выжидали в полумраке лестницы, забравшись на нее повыше и беспокойно крутя между пальцами грязные катышки с ковра. Для нас было сильно нежелательно приближаться к людям, только что прибывшим с большой земли, с их вредоносным дыханием, с токсинами на коже и волосах. И мы едва сдерживали побуждение устроить между собой возню, чтобы заставить гостий оглядеться вокруг и вскинуть на нас покрасневшие глаза.
Ты, кстати сказать, тоже держался подальше от этих женщин – по крайней мере, на первых порах. Им требовалась своего рода акклиматизация. И вот они сидели в холле, зажав ладони меж коленей и уставясь взглядом в пол. Они столько всего пережили, хотя мы понятия не имели, чего именно.
Работа с пострадавшими женщинами начиналась незамедлительно. Что толку было позволять им предаваться слабости дольше необходимого! В столовой мама выставляла на один из круглых полированных столиков два ряда стаканов. Внизу, на пол, ставила ведерки. Предполагалось, что мы за этой процедурой наблюдать не будем.
Сперва женщины, морщась от отвращения, пили соленую воду. И раз за разом их выташнивало водой в ведерки. Их тела конвульсивно передергивало. Женщины пытались лечь на пол, но мама настойчиво помогала им подняться. Они ополаскивали рты, сплевывали. Потом пили уже из второго ряда, стакан за стаканом – нашей вкусной, чистейшей воды, что, точно великое чудо, льется из всех наших кранов. Той воды, что в ранних утренних сумерках распыляют в саду разбрызгиватели, создавая над ним влажную завесу. Той воды, что сами мы первым делом с утра выпиваем по целой пинте, причем мать внимательно следит за нашими горлами, наблюдая, как мы глотаем. Женщины принимали нашу воду вовнутрь – таково было начало исцеления. Вода, словно пламенем, опаляла им клетки тела и кровь. Очень скоро все стаканы оказывались пусты.
Как-то раз мы с Лайей увидели, что одна из лечившихся женщин бежит по берегу к пирсу. Мы наблюдали за ней из окна, ожидая, что за ней тут же устремится мать, – как бы непременно та сделала, попытайся сбежать мы. У женщины были босые ноги, а волосы – как распушившийся одуванчик, колыхавшиеся на морском ветру, когда она мотала туда-сюда головой. Мы не знали, как ее зовут, но сейчас что-то мне подсказывает, что то ли Анна, то ли Ланна – с таким гладким звучанием. Имя, на конце которого как будто слышится зов. Она нашла на причале свою лодку. Мы видели, как женщина забралась в нее, как стала дергать бечевку на моторе, пытаясь его завести. Видели, как она уезжает. Она описала кривую линию по бухте и наконец скрылась из глаз. Помахав ей на прощание, мы прижали жаркие ладони к стеклу. Нам мало что было о том известно, и все же какой-то частицей сознания мы поняли, что наблюдаем начало конца.
Лайя
У Грейс неуклонно растет живот, наполняясь то ли воздухом, то ли кровью. Первый раз я обращаю на это внимание, когда сестра в купальнике нежится возле меня на солнце. Я разглядываю ее в упор сквозь солнечные очки, пока она не замечает мое внимание и, несмотря на жару, накидывает на себя кучкой полотенце. Первая мысль у меня – что это какая-то болезнь, что Грейс умирает. Что такой отек живота связан с глубоким истощением. И правда, сестра задремывает, стоит только ей куда-то присесть, и под глазами у нее вечно темные круги.
Это сильно действует на меня. С тех пор, как я научилась держаться обособленно, она уже не пытается оттолкнуть меня, когда я подбираюсь слишком близко. Я теперь чаще делаю себе порезы, словно пытаясь заключить какую-то негласную сделку. А еще раскладываю на белой наволочке пряди своих волос в качестве обетных приношений. Однако с ее телом все равно происходят изменения. Всякий раз, как я занимаюсь «утоплением» или промакиваю выпущенную из ноги кровь, я возношу короткую мольбу: «Спаси мою сестру! Забери меня вместо нее!»
– Считать себя исключительно ужасным человеком есть своего рода нарциссизм, – всегда напоминал мне Кинг, когда я приходила к нему поплакаться, что больше никто меня не любит.
«Ради этого я готова на что угодно!» – горячо обещала я морю, небу, земле под ногами.
– Подай-ка Грейс стакан воды, – велит мне мать. – И ты сегодня готовишь ужин.
Я отправляюсь в сад нарвать к столу зелени и замечаю небольшую черную змейку, греющуюся на солнце на расчищенном от сорняков пятачке земли. Обычно я бы дико заорала при виде этой твари, однако теперь нахожу поблизости упавшую ветку и что есть силы молочу по змее, пока она не превращается в полопавшуюся, точно от долгой готовки, бесформенную массу. Хорошенько засыпаю это месиво солью, после чего мою руки в хлорном растворе.
«Ну, теперь-то все? Достаточно?» – взываю я в никуда.
Сразу после ужина сестру, устроившуюся в углу комнаты отдыха, начинает мучить приступ рвоты. Она выскакивает из комнаты и несется по коридору к ванной – слышно, как торопливо шлепают ее босые ступни по паркету. Когда Грейс наконец возвращается, лицо у нее бледное, как луна. Она ложится прямо на пол – точнее, на коврик с кисточками перед пустым камином.
Меня вдруг охватывает беспокойство, что у меня не настолько могучие бицепсы, чтобы суметь выкопать ей могилу – а если не я, то кто же? А еще я боюсь, что сама этим заражусь, и потому зажимаю себе нос и старательно полощу горло соленой водой, пока не начинают слезиться глаза.
Грейс, Лайя, Скай
Мать поначалу держится с нами даже строже, чем некогда Кинг, но спустя какое-то время все же расслабляется. По вечерам она нацеживает себе в стакан немного виски и выпивает его, сидя на террасе и глядя поверх перил на лежащий внизу бассейн, на недосягаемые верхушки деревьев. Там мы к ней присоединяемся, и порой она рассказывает нам о том, как мы сюда приехали. Историю о том, как мы вообще тут очутились.
Рассказывает о Лайе, что тогда камнем сидела у нее в животе, оттягивая тело вниз. О туго спеленутой Грейс, похожей на белый сверток. О Скай, чье появление пока даже представить было невозможно, и тем не менее она уже тогда присутствовала в нас двоих, родившихся на свет намного раньше. Она существовала в раскинувшейся над головами россыпи звезд или уже сидела в родительских сердцах, подобно крохотному семечку.
Кинг правил лодкой, выглядывая по сторонам возможные опасности, а мать держала в руках Грейс, неся на себе бремя ответственности за две маленькие жизни. Сзади была привязана еще одна лодка, низко проседавшая бортами и едва не перегруженная пожитками пополам с надеждой. Ни мама, ни Кинг не оглядывались назад, поверх бурно ходящих волн, – туда, где оставленный нами мир постепенно сжимался до еле заметной полоски на горизонте, этакого размытого мазка из света и дыма. Это был обетованный край, как ныне рассказывает нам мать. Место, которое она с самого начала почувствовала своим.
Грейс
Погружение в воду разных частей тела дает разный эффект. Равно как и разная температура. Для ладоней и стоп, где концентрируется энергия, применяется ведерко со льдом. Самое важное для нас – избавиться от чрезмерного жара чувств. Естественно, это очень холодно, и мне такое прописывают редко. «Ледяная рыбка» – таково придуманное тобой для меня прозвище. Бывшее мое прозвище.
У Лайи выдается скверный день – она плачет, не переставая, и даже не пытается это скрывать. Наоборот, еще и сидит у меня в постели, несмотря на то, что для меня ее присутствие совсем нежеланно.
– Ты мне тут воздух отравляешь, – раздраженно говорю ей.
– Отстань! – бросает она в ответ, сгребая вокруг ног в кучу стеганое одеяло.
Сегодня очень жаркий солнечный день. Мне видна каждая пылинка, кружащаяся в полосе яркого света на фоне цветочных обоев. Щеки у Лайи чересчур уже горят. Она у нас очень возбудимая. И всегда невероятно упрямая.
Мать наполняет доверху ведерко – наполовину льдом, наполовину водой. Мы все четверо собираемся у нее в спальне. Судя по одежде, мама нынче не в духе: на ней старая серая футболка Кинга и легинсы, продравшиеся на коленках. Мы же, сестры, все в ночных рубашках – сегодня мы даже не потрудились переодеться. Лайя по-прежнему в слезах. Она сама вызывается первой погрузить руки в ведро. Ей хочется почувствовать себя лучше. На миг я даже этим тронута.
– Умница, – тихо бормочет мама.
Она крепко удерживает запястья Лайи, в то время как сестра закрывает глаза и отчаянно морщится.
Скай гулко постукивает ладонями по бело-голубому мозаичному полу, не отрывая глаз от лица Лайи. Ее движения становятся все быстрее и быстрее.
– Прекрати, Скай, – велит мать.
Слышно, как Лайя ворочает кистями в ведре, пошевеливая лед, и оттуда доносится глухой невнятный звук. Я наблюдаю, как краска постепенно сходит с ее лица. Воздух в комнате неподвижно жаркий, как в теплице. На подоконнике лежат уже буреющие листья цветов. Мы постоянно приносим в дом цветы и тут же о них забываем, неспособные заботиться о чем-либо, кроме самих себя.
Чуть позже я отправляюсь к бассейну вместе со Скай. Собственное тело для нее ничуть не тяжесть, и я даже проникаюсь завистью. Она лежит у бассейна, расслабленно положив руки по бокам, и лицо у нее прикрыто солнцезащитными очками, что ты привез с большой земли. Кожа у Скай очень ровная и тугая, не выпирает пупырышками, как у меня. И внутри нее не прячется ничего сокровенного – ничего, что шевелилось бы туда-сюда. Когда я опускаюсь рядом с ней, Скай сразу же обнимает меня рукой, и я нисколько не противлюсь. Прикосновение у нее легкое, совершенно бездумное. Когда же Лайя, бывает, меня крепко обхватит, то это мучение, кажется, для нас обеих.
Удивительно, что мама до сих пор не появилась. Обычно, если мы с сестрами оказываемся возле бассейна, она никак не может оставить нас одних. Сама она в воду не заходит, но неизменно располагается рядом на шезлонге, усталая и безразличная, вся блестящая от масла для загара, которым нам не разрешается пользоваться. Когда мы идем плавать, мать придвигается как можно ближе к воде, разве что ее не касаясь. Нам от нее и там не ускользнуть, не скрыться.
Сняв солнечные очки, Скай встает на ноги.
– Смотри, чему я научилась.
Она проходит на самый край небольшого трамплина для прыжков и, встретившись со мною взглядом, ждет, когда я одобрительно кивну, после чего высоко подбрасывает себя в воздух. Сделав кувырок, Скай аккуратно уходит в воду. От меня она ждет лишь восхищения – и я с удовольствием ею восхищаюсь, потому что если этот мир вообще кому-нибудь принадлежит, то только Скай.
– Отличный прыжок! – хвалю я ее.
Плюхнувшись обратно рядом со мной, Скай с угрюмым сопением разглядывает венозную сетку на моей ноге. За те двенадцать лет, что нас с ней разделяют, тело изрядно успевает испытать и многое себе заработать. Так, когда я ем, то всякий раз на задней стенке горла, точно приливную отметку, оставляет свой едкий след изжога. При этой мысли по спине бежит холодок, будто говоря мне: «Хватит уже». Уверена, свое взросление Скай воспринимает с зачарованностью и страхом. Она еще только-только успела подрасти.
Скай переворачивается на живот, подставляя солнцу спину. Руки ее сжаты в кулачки – так, как я помню у нее еще с младенчества, когда ее повсюду носили в специально сшитых для нее белых мешочках, точно подарок перед торжественным вручением. И на минуту я чувствую себя счастливой – здесь, рядом с моей сестренкой, чье беспорочное тело напоминает мне о том, что не все на свете напрасно и впустую.
Лайя
Примерно раз в три месяца Кинг отправлялся на оставленную нами большую землю, чтобы закупить продукты и все необходимое. Это всегда было опасное путешествие, требовавшее тщательной подготовки тела, а потому Кинг разработал оригинальный способ дыхания, предполагавший короткие резкие вдохи и долгие выдохи, чтобы как можно дальше отгонять от себя токсичный воздух материка. Когда он упражнялся в этом в танцевальном зале, лицо у него краснело, и мы обреченно присоединялись к этой процедуре в знак солидарности, так же, как он, мерно и тяжело дыша. Снаружи в зал проливался разбитый оконными рамами поток солнца, занавес на сцене бывал раздвинут, являя ее темный мрачный зев. Одной из нас, дочерей, при этом неизменно становилось дурно. А бывало, что и двум, и сразу всем.
Когда подобное случалось, Кинг сразу оживлялся.
– Вот видите? – восклицал он, когда мы обступали упавшую в обморок сестру, брызгая ей на лицо водой. – Теперь понимаете, как быстро вы там вымрете?
В назначенный день он складывал в лодку еду и воду себе для поездки, прихватывая с собой и самодельные обереги, которые мы сами же и придумывали, вышивая крестиком красными и голубыми нитями по основе из старых простыней. Узоры на них были абстрактными и загадочными, и Кинг продавал эти вещицы мужьям и братьям пострадавших женщин на большой земле – тем, что усматривали в наших осоловело однообразных движениях рук проблеск надежды или волшебства.
Готовясь в путь, Кинг надевал белый льняной костюм, который был ему уже немножко маловат и к тому же слегка заляпан, несмотря на все попытки матери его отстирать, с желтоватыми пятнами под мышками.
– Функциональность важнее внешнего лоска, – говорил нам Кинг еще давно.
И впрямь ничто из того, что было ему впору, настолько хорошо не отражало свет. Кроме того, он обматывал белой хлопковой тканью кисти и ступни и прихватывал с собой широкие отрезки кисеи, чтобы закрывать ею рот.
Все мы собирались на берегу его проводить и наблюдали, как Кинг неторопливо идет по пирсу. В такие дни нам разрешалось поплакать, поскольку это все же был наш отец и именно он нес ответственность за жизнь каждой из нас. Мы оглядывались назад, на наш общий дом – на то жилище, что благодаря этим и другим его стараниям являлось для нас безопасным, и нас переполняло щемящее чувство признательности. Благополучно забравшись в лодку, Кинг поднимал на прощание ладонь. Когда он наконец отплывал, мы снова, с еще пущим рвением, принимались делать дыхательные упражнения, ощущая приятную легкость в душе и в голове. При этом мы высоко вздымали руки. Не плодом ли нашего воображения была та неведомая хмарь в дальней дали океана – тот барьер, что предстояло ему пересечь? Вполне может быть.
Довольно скоро Кинг скрывался из виду. Поначалу он некоторое время двигался вперед по прямой, после чего сворачивал вправо и наконец покидал бухту. Мы знали, что легкие у него достаточно здоровые, чтобы отфильтровать случайно попавшие туда токсины, даже если его крупное тело окажется ослаблено враждебной атмосферой. Когда мама принималась плакать, мы все втроем успокаивающе гладили ее руками.
В дни его отсутствия у нас не бывало ужина как такового. Вместо этого мы питались крекерами, подъедали последние консервы, которые мама вскрывала куда чаще обычного, поскольку к нам вскоре должно было прибыть все новое: какие-то предметы обихода, продукты, способные долго храниться, мешки с рисом и мукой. Иногда, бывало, и украшения с финифтью, которые Кинг опускал маме на ладонь, и она зажимала их пальцами. Целые галлоны хлорки в больших синих канистрах. Еще кое-что по нашим собственным запросам: мыло, пластыри, карандаши, спички, фольга. Я неизменно просила привезти шоколад, и мне всякий раз в этом отказывали, что не мешало мне просить снова и снова. Журналы для матери, упакованные в трехслойные бумажные пакеты и с легкостью поднимаемые нами, девчонками, которым запрещено было эти журналы читать.
Поездка обычно занимала у Кинга три дня. Первый день – чтобы добраться до большой земли, второй – провести там, а третий – на обратную дорогу. В день предполагаемого прибытия Кинга мы ждали его целый день. С утра мы дружно помогали матери готовить праздничный ужин по случаю возвращения. Саднящими пальцами мы очень споро орудовали ножами на пятнистых от старости, разделочных пластиковых досках, измельчая лук до размеров рисинок и отправляя его полупрозрачную россыпь обжариваться в сковороде. Мы всей душой концентрировались на этом занятии. Заканчивая с одной луковицей, мы, прежде чем взяться за следующую, поднимали взгляд к просторным окнам, занимавшим большую часть кухонной стены, и искали на глади бухты точечку отцовской фигуры.
Уже в сумерках мы наконец замечали вдали его лодку и торопливо выстраивались на берегу, чтобы его поприветствовать. Возвращался он к нам какой-то обмельчавший и подавленный, и для нас очень важно было не показывать, насколько тяжело нам это видеть. Поэтому мы старательно держали на лицах улыбки, несмотря на то что глаза у него были сильно покрасневшие, а подбородок без ежедневного бритья с утра и перед ужином покрывался густой порослью. И запах от него исходил всегда вонючий. К счастью, он сам не хотел, чтобы кто-нибудь к нему прикасался сразу после возвращения, даже мама. Мы оставались разгружать лодку, а он тяжело брел на второй этаж, чтобы как следует отмокнуть в ванне и смыть с себя всю скверну тамошнего мира. К тому времени, как Кинг спускался к ужину, выглядел он немного поживее, хотя под глазами все равно оставались рельефные темные круги, словно к его лицу кто-то приложился резцом. А к следующему дню он уже возвращался к нормальному своему состоянию, к привычным размерам, но все равно еще несколько дней держался от нас на расстоянии, на случай если вдруг принес какую-нибудь отраву с собой, и нам без конца напоминали, насколько легко нам повредить здоровье. Можно подумать, мы могли о том забыть.
Как-то раз меня поймали на том, что я открыла один из привезенных журналов. Мама оставила их лежать в бумажных пакетах на бывшей регистрационной стойке, отвлекшись ненадолго на что-то срочное по хозяйству. Скай увидела, как я его читаю, и громко заорала, по-настоящему за меня испугавшись, отчего все мигом сбежались ко мне. И хотя я не успела одолеть и вторую страницу, меня все равно заставили всю оставшуюся неделю ходить в латексных перчатках, на случай если я могу кого-то заразить, а еще до конца недели отлучили от ужина. Сестры приносили мне в комнату тонко намазанный маслом хлеб и сушеную рыбу, что удалось им припрятать под столом на коленках. Грейс сопровождала свои подношения строгими выговорами насчет того, как глупо я поступила. А Скай к своим угощениям присовокупляла искреннейшие извинения, что подняла тревогу. Естественно, я с легкостью ее простила – ведь ее крик был доказательством ее заботы, любви ко мне. Точно так же она заорала бы, если бы рядом со мной вдруг вскинула голову гадюка, метнувшись с обнаженными клыками к моей протянутой руке.
Грейс, Лайя, Скай
На пробковой доске у стойки регистрации пришпилен листок бумаги. В заголовке лаконично указано: «Симптомы». Далее идет перечень:
– Кожный зуд
– Исхудание и сгорбливание тела
– Необъяснимые кровотечения из любых мест, в особенности из глаз, из ушей и из-под ногтей
– Выпадение волос
– Истощение и упадок сил
– Затрудненное дыхание, тяжесть в горле, в груди
– Беспричинное оживление
– Галлюцинации
– Полный коллапс организма
Бесполезно пытаться скрыть все то зло, что мог нанести внешний мир, если женщина вовремя не предприняла нужных мер, защищая свое тело.
Когда к нам прибывала какая-то новая женщина, мама с самого начала могла определить, насколько серьезно та больна и есть ли шанс ее еще спасти, и удрученно качала головой, пеняя на безнадежную враждебность большого мира и полную невозможность от этого защититься. Не их, дескать, вина, что тело оказалось не готово к этому.
– У нас совсем юные девочки, – помнится, приглушенно сообщала она очередной новоприбывшей пациентке из-под кисейного шарфа, топорщащегося возле рта. Возможно, та женщина просто была чересчур взволнована поездкой. При переправе к нам на остров у нее, похоже, случилось кровотечение из носа – смазанные пятна крови до сих пор виднелись на рукаве в том месте, которым она утерла ее с лица. – Пожалуйста, подождите пока на пляже. Просто на всякий случай.
Бывало, этим женщинам хватало всего несколько часов в новой атмосфере, чтобы почувствовать себя намного лучше. Из окна было видно, как они отдыхали на берегу, положив головы на свой убогий багаж, и мы своими глазами видели, как у них восстанавливаются силы – в точности, как у Кинга, когда он возвращался на нашу землю. Видели, как расправляются у них плечи, как проходит в теле дрожь.
Грейс
В наших прославлениях в твой адрес появляется какая-то неистовость. Мне кажется, она сродни насилию: мы делаем с тобой такое, чего ты никогда не позволял. Мы превращаем тебя в нечто, совершенно иное: в человека, все-таки побежденного в итоге большим миром. Я знаю, ты ни за что бы не хотел именно таким остаться в нашей памяти. Вспоминать о тебе – это все равно что тащить обратно к берегу твой разбухший в воде призрак. Зачем вообще нам постоянно возвращать это назад?
Лайя придумывает даже нечто вроде святилища. Красиво расставляет твои фотографии, перемежая их ракушками. При этом руки у нее нисколько не дрожат, хотя из глаз и льются слезы. Я оставляю ее старания без комментариев – пусть находит себе утешение, только задерживаюсь на потрепанной фотографии вашей с мамой свадьбы, где ты в короне из цветов и в белом льняном костюме, который тогда только-только купили.
Однажды утром на меловой доске, расставленной прямо перед столом, где мы всегда завтракаем – так что проигнорировать это просто невозможно, – мать пишет желтым мелом: «Святилища запрещены».
Да, правильно, останься в настоящем. Останься со мной.
В эти дни я очень много думаю о твоих методах защиты жизни. О том, как ты заявлял, что, случись такая необходимость, ты – во имя любви – сразишь кого угодно. И даже в самые безрадостные дни мне слышно, как во мне поет дитя. Или мне это только кажется? Внезапные тычки из околоплодных вод – словно далекий зов дельфинов.
Лайя
В один из вынужденно тихих вечеров, завершающих такой же вынужденно тихий день, мать призывает нас в танцевальный зал и там выводит Грейс на небольшую сцену в его конце.
– У вашей сестры будет ребенок, – сообщает она.
Мы громко аплодируем, топаем ногами по полу и, явно перестаравшись, поднимаем слишком большой шум, отчего Грейс даже морщится.
– А он откуда? – спрашивает Скай.
– Грейс выпросила его у моря, – объясняет нам мать, теребя рукой кончик косы Грейс. – Ей посчастливилось.
Я во все глаза гляжу на Грейс, и она встречается со мной взглядом. Как же она посмела.
Спустя какое-то время я перелезаю через перила террасы и, подтягиваясь вверх, усаживаюсь на самой крыше. Края шифера болезненно врезаются мне в бедра. Я гляжу на темное ночное море и прошу его снова и снова, однако не чувствую внутри себя ни малейшего отклика. Внизу все так же мерно перекатываются волны. Прозрачный вечерний воздух кажется неподвижным. Возможно, я просто слишком сильно этого желаю – как всего и всегда?
Будучи помладше, мы с Грейс играли в одну игру под названием «Умирание». Там надо было принимать лежачую позу, складывая руки, и крепко зажмуривать глаза. А еще как следует трястись. Я, разумеется, всякий раз выступала тем, кто умирает, и потому ложилась у сестры перед ногами, а та закидывала меня солью.
– Мы говорили тебе не высовываться на большую землю?! – ругала меня Грейс, в точности подражая матери. – Что на тебе там было?
Только тело да платье – вот и все.
– Теперь ты начинаешь усыхать и скукоживаться, – строгим голосом сообщала Грейс. – Легкие у тебя выжжены, глаза высыхают. Скоро ты вся совсем исчезнешь.
«Да сколько угодно!»
Когда я потом прохожу мимо комнаты Грейс, то вижу, что она лежит неподвижно на животе. На белой простыне темнеют ее грязные ступни. На миг мне даже кажется, будто она мертва, но, стоит мне ее позвать, как сестра вяло дрыгает ногами, убеждая меня в том, что она вполне даже жива.
Грейс, Лайя, Скай
Без отца время становится каким-то тягучим и мягким. Словно сахар, растопленный в кастрюльке и вытягиваемый в совершенно новую форму, прежде чем уплотниться и затвердеть. Много таких дней, что просто незаметно перетекают один в другой. И солнце на небе все время кажется к нам ближе.
Куда чаще нам выпадают теперь минуты веселья и радости – например, когда мы в редкий дождливый день играем вместе в прятки. Вода забрызгивает стены дома, струится по водостокам. Из высоких стеклянных дверей танцевального зала мы наблюдаем, как она проливается на землю, как наполняет пустые горшки из обожженной глины, в которых некогда произрастали небольшие благоухающие деревца. Потом дружно разбегаемся, прячась кто куда. Находим друг друга то в недрах бархатного занавеса, то в старой промышленной печи, не использовавшейся уже десятки лет, с окаменевшим слоем копоти, слежавшимся на верхнем своде, то за какой-то мебелью или за дверью – скрываясь и долго, терпеливо ожидая, пока нас найдут.
Иногда на нас нападает небольшая хворь – головная боль или спазмы в животе. И если одна из сестер нездорова, то нездоровится и всем остальным, а потому мы все свои силы направляем на ее излечение. Приболевшая сестра лежит в постели, а мы расчесываем ей волосы, выдаем привезенные некогда Кингом маленькие белые таблетки, хранящиеся в картонных коробочках и пузырьках из фольги. Когда сестре делается лучше, мы искренне радуемся.
– Только посмотри, какие мы молодцы! – говорим мы друг другу. – Гляди, как мы поставили тебя на ноги!
Грейс
Всякий раз, когда мне хочется отделаться от сестер, я отправляюсь в лес. Единственное место, где я могу найти хоть толику покоя, это среди непроглядных издали деревьев и их теней.
Ускользнув из дома, я перебегаю лужайку, украдкой пробираюсь через затейливо, точно орнаментом, разбитые клумбы, мимо камней, отмечающих границу овощных грядок, за которыми мы давно уже не ухаживаем. Зеленая фасоль перестала расти у нас уже несколько лет назад, а томаты возле дома живут сами по себе, своею собственной жизнью. Плоды у них осыпаются, привлекая к себе ос и прочих кусачих насекомых. Этакая мешанина из грязи, раздувшейся круглой оболочки и семян.
В самом конце сада я поддергиваю юбку и перелезаю через низкую каменную ограду. Здесь как раз и начинается лес. Пения птиц не слышно – лишь сухой шелест листвы. Оказавшись по другую сторону ограды, я провожу по ней ладонями, пока не нахожу нужный камень и вытягиваю его. Там спички, бережно завернутые против отсырения в тряпочку. И маленькая зажигалка из желтого пластика, принадлежавшая тебе. Я пытаюсь ее опробовать на кучке сухих веточек – жидкости внутри мало, однако она еще работает. На миг мне вспоминаются твои руки, когда ты пальцем двигал кремень и из-под него выскакивал язычок пламени, – и меня словно пронизывает что-то. Я не плачу. «Черт бы тебя побрал», – говорю я одними губами. Ответа не приходит. Где, скажи, твой дух, когда он мне так нужен?!
В самой глубине леса, куда я не осмеливаюсь ходить, тянется забор из колючей проволоки. На случай, если кто-то вдруг приедет на наш остров с другой стороны. Она служит той же цели, что и буйки на входе в бухту, обозначая строгое предупреждение: «Вход воспрещен». А если в другом ракурсе смотреть – «Выход воспрещен». Представляю, как над проволочной оградой сейчас вьется дым – довольно дерзкий знак. Впрочем, я слишком далеко отошла от дома, и к тому же через пару минут все равно затопчу свой крохотный костерок. Интересно, а что будет, ежели поджечь тут целый лес – чтобы посмотреть, как все вокруг обратится в черный клубящийся дым? Однако это маленькое пламя – все, на что я могла бы отважиться. Так что опасности никакой нет. В лесу всегда царит тенистая прохлада, под ветвями сумрачно и влажно.
После полудня у бассейна Лайя беспрестанно говорит со мною о тебе. Это ее «А помнишь…» снова и снова разносится на ветру, как заклинание. Она ведь тебя боготворила!
Отчаяние в ее голосе просто невыносимо! Не выдержав наконец, я даю ей оплеуху, и Лайя едва не падает с ног. Потом резко подступает ко мне, сжав кулаки, будто собираясь драться. Я непроизвольно отклоняюсь назад.
– Я не собираюсь тебя бить! – говорит она, явно ужаснувшись такой мысли, несмотря на туго сжатые ладони. Понятно, это у нее на уровне рефлексов. – И уж точно не при твоем положении.
Я ухожу в дом посидеть немного в холодке и все же так сильно хлопаю напоследок дверью, что с потолка в шлейфе штукатурочной пыли падает старая люстра. Стекляшки разлетаются по всему полу. Я принимаюсь вопить и ору до тех пор, пока вокруг меня не собираются все домашние. Они с недоумением глядят на меня, настолько ошарашенные моей реакцией, что даже бегут за кисеей, дабы заткнуть мне рот.
– Этот дом однажды нас убьет! – кричу я матери.
И тогда она без малейших колебаний – в положении я или нет – бьет меня по лицу.
Лайя
Кончики двух пальцев на левой руке темно-багрового цвета – это от долгого держания подо льдом. По той же причине отмер ноготь на большом пальце левой ноги.
Отпечаток в виде запятой от скрепки, что я долго держала в пламени свечи, виднеется на нежной коже внутренней стороны плеча.
Шрам в виде звезды сзади на шее, где мать однажды прихватила мне кожу, зашивая «обморочный мешок». Двумя стежками. Сделала она это специально – и все же почему-то, когда я вырвала из стежков кожу, в пролившейся из ранки крови обвинили меня. Всякий раз, как я об этом вспоминаю, мне хочется умереть.
Лысый пятачок на затылке размером с ноготь большого пальца и такой же гладкий. След принадлежит Кингу, что собственноручно вырвал мне оттуда волосы.
Большое красное пятно на правом большом пальце руки. Этим пальцем я прикладываюсь к конфорке, когда что-то готовлю. Надо сказать, помогает.
На боку след от кипятка. Мать пролила на меня горячий чайник. Я завопила как резаная. И ударила ее прямо в челюсть. А она в ответ просто ухмыльнулась – этаким розовым оскалом, потому что я разбила ей губу об зубы. Не причинив, впрочем, никакого смертельного вреда.
Грейс, Лайя, Скай
Впервые увидев Кинга, пострадавшие женщины частенько шарахались по сторонам. Оно и понятно – мужчина! Однако мама объясняла им, что здесь есть мужчина, отрекшийся от большого мира. Мужчина, осознавший всю его опасность. Мужчина, который на первое место ставит женщин и детей.
В отсутствие пагубных токсинов мужское тело способно беспрепятственно расти и развиваться. Вот почему Кинг был у нас таким высоким и массивным. Мы думали, что волосы у него на макушке тоже опять отрастут, но оказалось, этот ущерб уже непоправимый.
– А какие там, за границей, мужчины? – спрашивали мы у него.
Однажды он все же выдал нам ответ. Рассказал об извращенных склонностях мужчин. О том, что, несмотря на отравленную атмосферу, тела у мужчин становятся очень сильными. Что мужчины там словно деревья, растущие против ветра – все искривленные и узловатые. Что некоторые на этих ядах очень даже хорошо себя чувствуют – их плоть, дескать, уже не просто перестает противиться воздействию отравы, а даже начинает в ней нуждаться. Еще рассказал нам об опасности повстречать таких людей. Что подобные мужчины беспечно обретаются вблизи токсинов, и влияние скверны чувствуется в их дыхании, в прикосновении их рук. Что подобные мужчины могут, не задумываясь, сломать тебе, к примеру, руку.
– Вот так, – говорил Кинг, демонстрируя это на нас – а именно, обеими ладонями сжимая нам по очереди предплечье и делая вид, будто сейчас его сломает. Нам казалось, кость вот-вот переломится, однако сохраняли спокойствие. – И даже хуже.
Грейс
Спустя пять месяцев после твоей смерти сезон сменяется, начинается прилив, и вода на сей раз поднимается куда больше обычного, прижимаясь к самой границе побережья. Для нас это ежегодное событие. Море устремляется вперед, подминая под себя пирс, затопляя пляж и разрастаясь аж до галечной полосы выше по берегу.
Неделю назад мама сверилась с таблицей приливов в своем альманахе, так что мы уже заранее знаем, что нас ждет. Собравшись в комнате отдыха, мы наблюдаем из окна раздувшуюся луну. Ее свет кажется нам очищающим.
Мне вспоминается все то, что приносило нам море в прошлые высокие приливы. Приземистого сома размером с мою руку, тухлого и вспучившегося, как волдырь. Ядовитую медузу. Иные штуки, что нам не дозволено было видеть и из-за которых родителям приходилось оцеплять пляж и плотно опускать в доме шторы. Приливы словно сетью вычерпывают море, выкидывая все найденное наружу, и чужой далекий мир подступает к нам вплотную.
– Будьте начеку, девочки, – наставляет нас мать.
В этот раз она позволяет нам наблюдать прилив из окна, потому что это на самом деле очень красиво. А еще потому, что в полутьме за окном все равно мало что разглядишь. Скосив взгляд, я вижу, что у Лайи глаза, мокрые от слез. А у Скай закрыты совсем, и я тоже опускаю веки, представляя, как сердце переворачивается в груди. Под ним я мысленно вижу неподвижно лежащее дитя. Даже сквозь стекло я чувствую, как в воздухе веет сосновой смолой и солью. И от этого запаха чуть не саднит в носу.
На следующий день начинается домашний арест, когда мать обходит дозором берег. Она надевает белые льняные брюки Кинга, которые ей велики и свободно висят на ногах, и шляпу с широкими полями, с которых свешивается, как вуаль, отрезок кисеи, закрывая лицо. Смотрится очень даже элегантно. Мать должна проверить линию прилива, мелководье, даже окраину леса, хотя вода никогда так высоко не добирается. Нас она запирает в доме. Сгрудившись у бывшей регистрационной стойки, мы наблюдаем, как она покидает нас через парадную дверь, как поворачивается дверная ручка, слышим, как с щелчком прокручивается в замке ключ. Мир снаружи как будто начинает сиять для нас новым и чистым, манящим светом.
Мы переходим в комнату отдыха. Мать опустила шторы, однако не трогала затемняющие жалюзи, способные полностью перекрывать солнечный свет. Лайя сразу направляется к окну, но Скай с таким искренним страхом кричит ей «Нет!», что у той не хватает духу от этого просто отмахнуться. Вместо этого Лайя возвращается назад и опускается на четвереньки, чтобы наша младшая сестренка могла покататься на ней, как на лошадке, несмотря на то что Скай уже достаточно для этого большая. С безрадостным видом они обходят комнату, и Лайя низко кивает головой, отчего ее темные волосы волочатся прядями по полу, точно отпущенные поводья. Описав круг, сестры ложатся на ковер и вскидывают руки-ноги, шевеля ими в воздухе.
– Мы мокрицы, – говорит Лайя, наблюдая движения собственных конечностей и постепенно их замедляя. Это наша давнишняя игра. – Мы к чему-то прилипли и не можем подняться.
Вскоре возвращается мама, сообщая, что мы снова в безопасности, однако мы все равно, просто на всякий случай, решаем оставить все окна и двери закрытыми. Мать кивает, одобряя такую осмотрительность.
– Вы молодцы, очень хорошо держались, – говорит она, снимая с себя шляпу. Лоскут кисеи неторопливо опускается на пол. – Я так вами горжусь.
Лайя
Любая травма – своего рода токсин, что накрепко впивается нам в волосы, во внутренние органы и кровь, становясь частью нас самих, проникая в самое нутро, точно тяжелые металлы. И наши тела теперь не более, чем наслоение плоти поверх всего, нами поглощенного и пережитого. Все это прочно сидит внутри нас, точно уродливые жемчужины, что мы отбираем порою у моллюсков. В наших жилах и сердечных камерах все больше затвердевает страх. Боль – это средство обращения, натурального обмена, как те обереги, что мы шили для пострадавших женщин. Это способ укрепить и подготовить тело к испытаниям.
– Думаете, вам известно, что такое боль? – обычно говорила мать. – Да ничего вы не знаете, даже и понятия-то не имеете.
И тут же напоминала о любви семьи – о том целительном бальзаме, что не дает пересохнуть нашим дыхательным путям, что вообще заставляет нас дышать.
В семье всегда боялись, что я подцеплю от Грейс какие-то, сидящие в ней внутренние поражения, потому что она, дескать, подверглась воздействию внешнего мира в совсем нежном возрасте, когда даже само прикосновение токсинов способно причинить непоправимый вред – не важно, запомнила она это или нет. Мама с Кингом – каждый по-своему – тоже, конечно, были травмированы тем миром, однако они объясняли свою незаразность взрослостью, которая, как защитная оболочка, способна отразить скверну.
Тогда, в первые годы нашего пребывания здесь, родители практиковали лечение криком. Предполагалось, что это вытряхнет из нас все ненужные чувства и эмоции, позволит исторгнуть их переизбыток через рот.
Как-то в особо ветреный день мы поднялись на верхнюю террасу и встали рядом на открытом воздухе. У Кинга, помнится, тогда еще имелись волосы, ютившиеся возле ушей. И он казался мне настоящим великаном. Помню, как мы с Грейс на ветру даже сгибались пополам. Мать, заткнув уши берушами, обхватила нас руками, придерживая на теплых и сильных порывах ветра.
У Кинга в руках была палочка, которую он называл дирижерской. Сам он встал в нескольких шагах от нас, без беруш – чтобы лучше убедиться, на нужной ли высоте и с достаточным ли энтузиазмом мы кричим.
– Крик должен идти из груди, – объяснил он нам. – И пониже кричите, без гортанных воплей. И, естественно, не через нос.
Так мы и сделали. Плотный, мощный поток воздуха извергся тогда из наших ртов.
– Громче! – закричал Кинг.
Исторгаемый нами звук уносило ветром. Мне никогда не удавалось кричать достаточно громко. Я испускала свой голос изо всех сил – и чувствовала себя нестерпимо счастливой. Я словно всю свою короткую жизнь только и ждала, чтобы испытать это ощущение.
– А теперь переходите на горловой крик, – велел Кинг, поднимая свою палочку выше.
Мы послушно перенастроились на иной способ выталкивания воздуха. Теперь наш крик получался очень высоким, и звучал он скорее как дикий страх, а не буйство радости. Палочка Кинга покачивалась из стороны в сторону, и то Грейс вопила сильнее, то я. Наконец у меня слегка надломился голос. Во рту у обеих пересохло.
– И еще один разок, – подбодрил нас Кинг. – Последним заходом. Выдайте все, на что вы способны!
Пауза, глубокий вдох.
Мы внутренне собрались – и резко высвободились, открыв рты насколько можно шире, так что мне кровь хлынула к лицу и стало будто нечем дышать. Щеки сделались мокрыми от непрошеных слез. Это было такое раскрепощение. Такое облегчение.
Грейс, Лайя, Скай
Теперь в отсутствие отца очень трудно не думать о том, что что-то у нас здесь все же происходило не так. Много лет назад мы подглядели нечто для нас запретное – нечто такое, что вынесло на берег штормом. Это был один из тех случаев, когда мать заперла нас в доме, плотно закрыв шторы. Однако в доме еще очень много комнат и много окон. Когда мать вышла наружу, мы просто нашли другую комнату, на самом верху дома, и сквозь стекло увидели бесформенную кучу, для которой Кинг вместе с матерью копали яму. Это мог быть только выброшенный морем мертвец – раздувшийся и посинелый. Когда-то это была женщина – а теперь лишь кошмарное воспоминание о женщине. Она, без сомнений, источала отраву – и все же мы глядели на ее останки, не в силах оторваться.
Мама стояла в окружении пациенток, и они истерически рыдали, все без исключения. Только Кинг не плакал. Он был мрачен и решителен. Мы видели, как он накрыл тело простыней и с силой вогнал лопату в песок, точно убивая врага.
Грейс
Идя к твоей могиле, я вдруг замечаю, как пожухли на деревьях листья. Для обычного летнего увядания зелени еще слишком рано. Я осторожно пробираюсь через лес, обнаруживая и другие изменения. Когда подхожу к границе нашей территории, то вижу, что проволока ужасно проржавела, а местами чуть ли даже не рассыпалась.
Я склоняюсь к мнению, что беременность повышает способность интуитивно ощущать угрозу. Обостряет сверхчувственную способность. У матери же совсем иная теория: что беременность вызывает у женщины истерический драматизм. Так что я безропотна и скрытна, тихо переживаю свои гормоны и вечно норовлю сунуть в рот прохладную чайную ложку, чтобы ощутить во рту металлический вкус.
Я попыталась обсудить с матерью состояние нашей ограды, но то ли она вообще не желает об этом знать, то ли не хочет говорить об этом со мной.
И я сильно переживаю при мысли, что мне придется выпихнуть свое будущее дитя, этот влажный крохотный комочек, в столь сомнительный и полный опасностей мир.
Лайя
Мне казалось, кое-что из нашей жизни исчезнет вместе с отцом, однако, как выясняется, я ошибалась. За завтраком мать объявляет, что нам предстоит отправиться на берег для так называемого «лечения любовью», и я невольно опускаю ложку. Внезапно у меня пропадает всякое желание есть. На тарелке плавают в сиропе скользкие шарики дряблых консервированных фруктов. Рядом чернослив, похожий на почернелый желток. Грейс невозмутимо продолжает орудовать ложкой, отправляя в рот дольки мандаринов. Ей все эти процедуры не кажутся столь ужасными. У нее никогда не дрожат руки, когда она засовывает их в мешок или когда тянется за оковами.
Когда мы доходим до пляжа, я вижу там две небольшие картонные коробки с дырочками в крышке для воздуха, а рядом – большое ведро емкостью в несколько галлонов, уже наполненное водой. Еще есть ведерко поменьше, коробок спичек, кучка веточек и листьев, а также две пары плотных садовых перчаток. Скай тут же хватает за руку Грейс, а я свою мигом убираю за спину.
– Ну, девочки мои… – молвит мать.
Лицо у нее, как всегда в это время года – плюс еще и от жары, – сплошь усеяно веснушками, глаза на фоне такой кожи кажутся двумя бледными стекляшками, губы растрескавшиеся. Ей всегда нравится эта процедура – нравится наблюдать нашу храбрость и решимость. Мне и Скай она ладонью дает знак выйти вперед.
– Лайя, ты первая, – говорит она.
Всегда начинает та, к которой питается меньше любви. Я натягиваю толстые перчатки. Наклонившись, мать поднимает сразу обе коробки:
– Выбирай.
Я забираю у нее одну и некоторое время держу в руках. Что-то внутри ее скачет по кругу, постоянно смещая центр тяжести. Я опускаю коробку рядом с собою на песок и беру другую. Там явно тоже кто-то есть, но двигается уже медленнее. От обеих исходит сырой земляной запах. Вторую коробку тоже ставлю на песок.
– Я выбираю первую, – объявляю я матери. Скорей бы уж покончить с этим.
Мать кивает.
– Там мышь. Достала утром из мышеловки. – Она переводит взгляд с меня на Скай: – Скай, возьми коробку.
Сестра берет первую коробку. Движения там становятся быстрее, на краю коробки слышно царапанье. Руки у Скай трясутся.
– Ты можешь позволить Скай самой утопить мышь, – говорит мне мать, – или можешь сделать это за нее.
Скай умоляюще смотрит на меня – однако в этом вовсе нет нужды. Я и так уже тянусь к коробке, хотя при мысли о маленьком бархатном тельце внутри ее мне хочется плакать. Представляю, как она будет тыкаться у меня в руках.
Сестры молча наблюдают, как я открываю крышку.
– Смотри не упусти, – предупреждает мать, но я одним ловким движением хватаю мышь под брюшко, вынимаю из коробки и кидаю в ведро с водой. Она отчаянно начинает барахтаться, однако сил у нее уже мало. Вскоре она захлебывается и плавает неподвижно, словно зависнув на поверхности воды. Чувствую, как к горлу подкатывает комок слез. Скай одними губами говорит мне «спасибо», глаза у нее уже на мокром месте.
В другой коробке оказывается жаба. Кожистая и словно оцепеневшая. Я знаю, что Скай было бы очень страшно брать ее в руки, но у меня нет подобных проблем, а потому я спокойно держу ее, легонько поглаживая пальцем в перчатке ее приземистое тело и надеясь, что на этом все закончено. Все-таки мыши – вредители, разносчики заразы, враги всего живого. А к жабам подобное не относится.
Однако мать указывает мне рукой на то, в чем только теперь я угадываю материал для растопки, и на лежащие рядом на песке спички.
– Мама, нет! – вскрикивает Грейс. – Это слишком жестоко.
– Жизнь вообще жестока, – отвечает ей мать. – И если вы, девочки мои, не сумеете принять тяжелое решение друг для друга сейчас, то не сможете и никогда.
Я опускаю взгляд на жабу, на ее бугристую уродливую кожу. Она еле шевелится у меня в руках, словно тепло моих ладоней ее успокаивает.
– Мама! – взываю я к ней тоже. В горле у меня разом пересыхает.
– Если не сделаешь ты, это придется сделать твоей сестре, – отрезает мать.
– Прошу тебя, мама, не надо! – кричит Скай, уже опять на грани рыданий. – Пожалуйста, не заставляй никого из нас это делать!
– Давай я возьму ее голыми руками, – предлагаю я, – и утоплю.
– Нет, – мотает головой мать. – Я не хочу, чтобы ты чем-то заразилась. К тому же она умеет плавать. Я, знаешь, не вчера родилась. – Она переводит взгляд на моих сестер: – Ну что, поджигайте огонь.
Когда символический костер готов, я приседаю на корточки рядом с его крохотным пламенем. Мать в упор глядит на меня, оценивая, сумею ли я с этим справиться.
Я могла бы отпустить жабу – зашвырнуть ее подальше на пляж. Но тогда она тоже погибнет, ее разбившееся тело будет лежать там никому не нужным. Дыхание у меня делается хриплым и прерывистым.
– Если ты не в состоянии это сделать, отдай ее Скай, – в последний раз предлагает мать.
Но я ни за что не заставлю свою сестренку такое сотворить, и мать это хорошо знает.
Я бросаю жабу в огонь и отшатываюсь назад.
Почти мгновенно мать опрокидывает на костер ведерко воды. Жаба выскакивает оттуда, слегка лишь почернев от сажи.
– Испытание пройдено, – говорит мне мать. – Умница.
Скай потрясенно и признательно глядит на меня снизу вверх. Наши чувства мощным электрическим разрядом проскакивают между нами, я принимаю их, впитываю… и тут меня словно накрывает волной. Расплакавшись навзрыд, я стягиваю грязные перчатки и закрываю ладонями лицо.
Грейс, Лайя, Скай
По-прежнему бывают дни, когда мама даже не выбирается из постели, хотя теперь это случается гораздо реже. В такие дни мы знаем, что она поглощена мыслями о Кинге, как знаем и то, что она страдает от так называемого «разбитого сердца» – о чем мы не имеем ни малейшего представления и, возможно, никогда и не будем иметь. Мать говорит, что наше неведение – дар судьбы, как та жизнь, что ей удалось в нас вдохнуть. Жизнь, которую она теперь так яростно защищает.
– Неужто вы не благодарны мне за это? Неужто не скажете мне за это спасибо? – спрашивает она у нас с постели, которая от дверей кажется лишь размытым пятном в сумраке спальни.
– Да, мама, – отвечаем мы. – Спасибо, мама.
Грейс
– Нарисуйте то, что сделали с вами мужчины, – предложила мать пострадавшим женщинам. Иногда мне, Лайе и Скай дозволялось сидеть на этих лечебных сеансах. – Тогда вам не понадобится ничего рассказывать словами.
Все это держалось в страшной тайне. Мне хотелось заглянуть у них на каждую страничку, но женщины старательно заслоняли собой свои блокноты, словно скрывая от всех какую-то совершенно убийственную информацию.
Сгорбившись, они сидели над своими рисунками, размашисто водя по ним карандашами и ручками. В тот раз выдался очень загруженный сезон. С нами тогда проживали семь или восемь женщин, которые за завтраком глядели на нас, дочерей, через стол исполненными слез глазами. Или стояли рядом с тобой и матерью у самого края леса, потерянно держась за руки и напряженно вглядываясь в темноту.
– Если хотите, можно придерживаться абстрактной формы, – благосклонно молвила мать.
Лак у нее на ногтях порядком облупился, да и в целом выглядела она очень усталой. Медленно переходила она от одной рисовавшей женщины к другой и, осторожно погладив по плечу, заглядывала в очередной блокнот:
– Можно мне посмотреть?
После чего внимательно изучала там каждую страницу.
Излагать свою историю на бумаге было намного легче, нежели высказывать все вслух, что в отношении нас было равносильно передаче заражения. Рисунков мы не видели. Одна женщина расплакалась, прорвала ручкой дыру в середине страницы. Другая нарисовала что-то в мельчайших подробностях, а затем весь оставшийся день усердно стирала это ластиком, сантиметр за сантиметром.
Потом, когда уже все их рисунки были сожжены и женщины покидали в свой символический костер спички и соль, нам разрешили присоединиться к группе на берегу.
Ты неизменно держался на расстоянии, обозревая происходящее с дальнего тыла. Тебя, должно быть, очень влекло посмотреть, что же там изображено. На рисунках не было именно того, что проделывал ты, однако сами действия были так же характерны для тебя, как и боль этих женщин – для нас. Твоя плоть, несмотря ни на что, превращала тебя в предателя.
На берегу мы оставались до тех пор, пока поднявшаяся вода не добиралась до углей, обращая их в мокрую черную грязь.
Лайя
За годы «тренировок» я успела привыкнуть к этим внезапным побудкам, когда мать зажимала мне ладонью рот. К этой вечной подготовке к какому-то особому происшествию, к ожиданию, что худшее еще только ждет нас впереди. К постоянно сырому, «овощному» духу у нее изо рта и поблескивающим в полутьме белкам часто моргающих глаз. Я шла с ней всякий раз, даже когда сестры отказывались, притворяясь, будто слишком глубоко и сладко спят, и мать умиленно решала их не тревожить. Для меня же было достаточно, чтобы позвали, не говоря уже о страхе, что на сей раз все окажется по-настоящему. От страха у меня все переворачивалось в животе и одновременно ощущалось еще нечто смутное, очень похожее на надежду. С каждым годом сезон дождей мне казался все теплее – словно сама земля настойчиво внушала мне, что грядут перемены. В воздухе будто носилось: «Так будет не всегда», – и в минуты этого уединения с матерью, когда я спускалась вслед за ней по лестнице в холодном свете фонарика, при том что остальные отказывались идти, когда я шла просто потому, что быть послушной – значит быть любимой, я действительно в это верю. Я и впрямь была хорошей и послушной. Послушной всегда.
В ту ночь, когда это наконец случается, на море сильный шторм. Мать всех нас будит, не принимая в ответ никаких «нет», и препровождает к себе в ванную. Там тесно и очень жарко, на полу для нас в качестве постели навалены подушки и одеяла. Единственное окошко очень маленькое и закрыто деревянной шторкой, перекрывающей весь свет. Кинг сам смастерил эту шторку, чтобы в непроглядной тьме проявлять фотографии, развешивая их мокрыми по всей ванной. Мать запускает плавать в раковине маленькие свечки. Мы заботливо обустраиваем постель в ванне для Грейс, однако она уже стала слишком большой, чтобы туда влезть – она сейчас как пузатое насекомое на тонких ножках, – а потому в итоге Скай одна укладывается спать в фаянсовую ванну, подложив под голову свернутое полотенце. Грейс вытягивается рядом со мной на полу, и руки у меня оказываются у самого живота. Возникшая у меня потребность ласки заявляет о себе до неловкости открыто.
– Не надо, – бросает мне Грейс совсем не приветливым тоном.
Воду мы пьем прямо из крана, касаясь губами холодного металла. Пальцами брызгаем друг на друга водой, немного тем самым освежаясь. Мама встает, пытаясь хоть что-нибудь увидеть из окошечка. Сильный ветер крепко прижимает к нему шторку, и мать, пытаясь ее открыть, сжимает трубочкой губы и издает то же приглушенное шипение, что и Кинг, когда перед своими путешествиями предпринимал дыхательную гимнастику. Как будто способна выдуть эту шторку наружу.
Наконец под шелест дождя, под эти шумные старания матери мы засыпаем, свернувшись поудобнее на одеялах.
Утром оказывается, что шторм уже улегся, и мамы рядом с нами нет. Втроем мы будим друг друга, медленно выходим к ней в спальню – и обнаруживаем мать у окна, пытающуюся разглядеть что-то внизу на пляже. Она вся дрожит, и эта дрожь сразу же передается мне. Я ничего не могу с собой поделать.
– Оставайтесь там, – велит мать, не оглядываясь. – Не двигайтесь.
Не обращая на это внимания, мы идем к окну.
– Нет, – говорит она, но уже слишком поздно.
На берегу лежат три человека. На песке, подальше от воды, за линией прибоя. На наших глазах один из них приподнимается, и его сильно рвет прямо в песок.
Другой тоже усаживается на месте.
– Мужчины, – произносит мать и, растопырив руки, отпихивает нас назад, хотя незнакомцы слишком далеко и сейчас мы в полной безопасности. – К нам явились мужчины.