Эмерсон как-то заметил, что Сократу пришлась бы по душе атмосфера Гарвардского университета. Райская безмятежность, разлитая среди георгианских зданий красного кирпича и многовековых деревьев, поистине этот университетский городок мог бы стать идеальным местом для бесед античных философов.
Точно так же Гарвардская школа медицины пришлась бы по вкусу Гиппократу, легендарному прародителю всех врачей мира (и, между прочим, по некоторым данным, лечащему врачу самого Сократа). Архитектура этого замечательного учреждения — подчеркнуто классическая. Зеленый прямоугольник территории обрамлен с востока и запада мраморными корпусами, а с южной стороны над ним высится величественный храм, поддерживаемый мощными ионическими колоннами. Достойный памятник целителю Аполлону, богу медицины Асклепию и его дочери Гигиене, богине здоровья.
В Гарварде сложилась легенда о том, как Гиппократ, отчего-то забеспокоившись после двух тысяч лет в безмятежном Элизиуме, вернулся на землю и подал заявление о поступлении на медицинский факультет, с тем чтобы воочию увидеть успехи своих собратьев по профессии. На собеседовании на вопрос авторитетного хирурга-ортопеда Кристофера Даулинга, что он считает первейшим принципом медицины, Гиппократ самонадеянно процитировал самого себя: «Не навреди».
И был отвергнут.
Существуют разные точки зрения по поводу того, что он должен был ответить. Одна научная школа полагает, что главнейшим принципом современной медицины является выяснение наличия у пациента страхового полиса «Голубого креста» или «Голубого щита». Однако это не только ошибочно, но и цинично. Суть нынешней философии медицины, отрицаемая лишь горсткой отступников-альтруистов, состоит в том, что врач никогда не должен признавать свою ошибку.
Общежитие медицинского факультета представляло собой гигантскую архитектурную химеру, сочетающую худшие черты венецианской и бостонской готики.
Круглый вестибюль венчал безвкусный череп в стиле рококо, украшенный декоративными элементами, которые лучше всего определить как кошмарный сон студента-медика: извивающиеся змеи, какие-то мензурки, колбы и прочие лабораторные сосуды, дающие простор для фантазии фрейдистов. Над дверным проемом красовалось знаменитое высказывание доктора Луи Пастера: «Dans le champs de Pobservation le hasard ne favorise que les esprits prépares» — «На поле научного исследования удача улыбается лишь подготовленному уму».
За длинным дубовым столом сидели несколько студентов, назначенных ответственными за размещение новеньких. Перед каждым красовалась табличка с несколькими буквами алфавита, чтобы первокурсники не толпились все в одной очереди, а могли быстро получить свои ключи и разойтись по комнатам. Гул многих голосов, эхом отдающийся от купола, смешивался со звучащей где-то поблизости мелодией шопеновского вальса.
— А, до-диез минор, — с видом знатока вздохнул Палмер. — А играет, наверное, Рубинштейн.
— Нет, — возразил худой юноша в очках и белом халате — Играет Аппельбаум.
Лора заметила группу знакомых по колледжу и поспешила к ним. Палмер устремился за ней.
Барни, в некоторой растерянности, тоже занял очередь к столу регистрации. Он вздохнул с облегчением, убедившись, что его здесь все-таки ждали и даже выделили жилье.
Впрочем, «жилье» — это слишком громко сказано. Его комната представляла собой обшарпанный чулан. «У смертников в тюрьме и то камеры повеселее», — мысленно проворчал он. И койки помягче. Но чего еще ждать за триста баксов в год?
В комнате было душно, и Барни оставил дверь нараспашку, пока распаковывал вещи. Он как раз складывал стопкой свою спортивную одежду, когда в дверях появилось улыбающееся лицо с большими карими глазами навыкате.
— Ты первокурсник? — спросил неизвестный, вваливаясь в комнату.
Барни кивнул и протянул руку:
— Барни Ливингстон, Колумбия.
— Мори Истман, Оберлин. Я писатель.
Он глубокомысленно пыхнул трубкой, которую держал в левой руке.
— А что тогда ты делаешь в Вандербилт-холле? — удивился Барни.
— A-а, я и врачом собираюсь стать — ну, таким, как Ките, Рабле, Чехов, Артур Конан Дойл.
— Мне казалось, у Китса не было диплома, — заметил Барни.
— Зато он работал ассистентом хирурга в клинике «Сент-Томас». — Глаза у Мори заблестели. — Ты тоже хочешь писать?
— Разве что выписывать рецепты, — ответил Барни. — А ты уже публиковался?
— А, — отмахнулся Мори, — несколько рассказов в журнальчиках. Могу сунуть тебе под дверь, почитаешь. Но это все только подготовка к моему первому произведению крупной формы. Несколько издательств в Нью-Йорке уже проявляют интерес. Если ты окажешься колоритным персонажем, я выведу и твой образ.
— И что это будет за «произведение крупной формы»?
— Дневник гарвардского студента-медика. Ну, знаешь… Боль, страх — в общем, ощущения человека, ходящего по лезвию ножа. Миллионы читателей зачарованы мистическим характером медицины…
— Хочешь, я тебе кое-что интересное скажу, Мори? Английское слово «очарование»[18] того же корня, что и латинское слово, означающее «член».
— Да ладно!
— Нет, в самом деле — у меня отец латынь преподавал. Оно происходит от fascinum — существительного среднего рода, обозначающего амулет в виде мужского полового органа. Тебе бы надо это как-то обыграть…
— Должен тебе сказать, Барни, ты воплощение любезности на этой свалке ученых снобов.
— Благодарю. Гм… встретимся на факультетском коктейле?
— Непременно. Мне не терпится увидеть, что у нас за девчонки. Похоже, приемная комиссия белены объелась. Обычно они набирают одних крокодилов. Но в последнем наборе есть одна потрясающая девица. Я завожусь при одной только мысли о ней!
«Черт, — подумал Барни, — опять начинается».
— Да. И ее, кажется, зовут Лора Кастельяно.
— Кого? — спросил Мори.
«То есть как?» — подумал Барни.
— Я говорю о Грете Андерсен. Несколько лет назад она была Мисс Орегон. И должен тебе сказать, фигура у нее — закачаешься!
— Спасибо, что предупредил. Пойду приму душ и побреюсь. Чтобы окрутить эту твою Грету.
— Буду следить за каждым твоим шагом.
— Следи, следи, Мори. И тогда ты уверуешь в мою теорию о том, что «Камасутру» на самом деле сочинили в Бруклине.
Когда писатель наконец удалился, Барни твердо решил впредь держать свою дверь закрытой.
Через десять лет после революционного решения о приеме девушек в школу медицины Гарвардский университет сделал еще один смелый шаг, пожертвовав небольшой частью прежнего монастыря для размещения немногочисленных студенток. Женская часть Вандербилт-холла, официально называвшаяся Деканским флигелем, получила у мужской части населения название «Эрогенной зоны».
Именно здесь Лоре Кастельяно предстояло провести первый год обучения в медицинском.
Она смывала с лица дорожную пыль, когда в длинном зеркале дамского туалета показалось сияющее лицо.
— На коктейль идешь? — спросил бархатный голосок.
Лора кивнула:
— Ненадолго — у меня сегодня свидание. Кроме того, на меня почему-то плохо действует херес.
— Зря они льют его в коктейли, — ответила незнакомка, — Пагубно влияет на обмен веществ. Жутко токсичная дрянь! С чисто научной точки зрения им бы лучше наливать нам водку или виски.
— Дождешься! В подобных местах экономия главнее химии.
Девушка улыбнулась, обнажив ряд сверкающих зубов.
— Я — Грета Андерсен, — сказала она. — И у меня самый большой мандраж на всем курсе.
— Ошибаешься. Самый большой мандраж у меня. Меня зовут Лора Кастельяно.
— Как ты можешь чего-то бояться? — удивилась Грета. — Самый классный парень из всего курса уже и так при тебе!
— Благодарю. Согласна, Палмер — потрясающий парень. Но он не студент.
— А что же он тогда стоял в очереди в общагу?
— A-а, ты, должно быть, про Барни. Высокий, с темными вьющимися волосами?
Грета кивнула:
— И очень классный! Я торчу от его кошачьей походки — он двигается так мягко, как боксер или еще кто-нибудь в этом духе. Так ты говоришь, он не твой?
— Он не мой хахаль. Мы с ним вместе росли в Бруклине. Мы с ним как брат и сестра. Если ты хорошая девочка, Грета, я вас познакомлю.
— Хорошая девочка ни за что не стала бы трахаться прямо в университетской общаге, — загадочно промурлыкала та.
Лора улыбнулась и подумала: «Барни, ты мой должник».
Никогда больше за все четыре года учебы они не увидят столько звезд в одном зале Гарварда. Воздух, казалось, раскалился от этих светил. Поскольку было ясно, что первокурсникам пока нечего сказать, кроме общих почтительных фраз, то преподаватели в основном общались между собой, позволяя студентам жадно ловить каждое слово.
Обсуждавшаяся тема была традиционной: кто выиграет в этом году? И речь шла не о чемпионате высшей лиги по бейсболу, а о Нобелевской премии. Вообще-то ходили слухи, что несколько профессоров уже сложили чемоданы, чтобы, если повезет, срочно выехать в Стокгольм.
В самом деле, Гарвард, неизменно озабоченный нобелевскими перспективами, не упускал их из виду, отбирая студентов для того курса, которого сейчас чествовал традиционным хересом «Педро Домек». Разумеется, каждый кандидат (и кандидатка) оценивался не только под этим углом зрения. Однако университету удалось выискать и довольно много блестящих и по-настоящему пытливых умов, у которых единственным интересом в жизни была наука и которых больше интересовало не взаимодействие полов, а взаимодействие вируса с клеткой.
Одним из таких субъектов был Питер Уайман, настоящий гений, уже имевший диплом биохимика и желавший теперь присовокупить к нему медицинский диплом, дабы открыть себе двери в любую отрасль знаний.
Питер, юноша с постным лицом и редкими волосами, был единственным, кто мог беседовать с профессурой на равных — сейчас он обсуждал с цитобиологами тему «проникновения в глубь внутриклеточного уровня».
— Боже, — в ужасе шепнул кто-то Барни, — от его разговора мне хочется собрать чемодан и уехать домой.
— А меня тянет блевать! — еще резче выразился Барни.
С этими словами он отошел. Потому что как раз увидел, как в зал входит Лора в сопровождении Греты Андерсен.
Инстинкт подсказывал, что мяч необходимо перехватить, прежде чем он пролетит дальше по полю.
Когда Лора их знакомила, Барни казалось, что сердце вот-вот выскочит у него из груди. Никогда в жизни он не видел такого тела — ни в Мидвуде, ни на бульваре Сансет. Ни даже на стриптиз-шоу в Юнион-Сити, в Нью-Джерси. И это студентка медицинского?
Он прямо-таки чувствовал дыхание соперников за своей спиной. И Барни сделал самый сильный в такой ситуации ход — пригласил Грету «на пиццу или еще куда-нибудь» сразу по окончании коктейля.
Девушка улыбнулась, и от ее улыбки люстры в зале, казалось, вспыхнули еще ярче.
— Отлично! Я просто обожаю пиццу!
Только после приема ей потребуется несколько секунд, чтобы переодеться во что-нибудь попроще, и в половине восьмого они встретятся в вестибюле. (Удачный бросок, Ливингстон! Точно в кольцо!)
Остаток коктейля напоминал головокружительный спуск с горы. Барни обменялся учтивыми фразами с несколькими профессорами, поблагодарил того, кто проводил с ним собеседование, и двинулся к выходу.
В этот момент он заметил, что Лора разговаривает с высоким симпатичным студентом, который выделялся не только своим элегантным костюмом, но и цветом кожи — он был единственным темнокожим в этом зале, не считая официантов.
Лора перехватила его взгляд и поманила к себе.
По пути Барни вдруг понял, кто этот парень.
— Барни, познакомься…
— Можешь нас не представлять, — перебил он. — Я спортсмена экстра-класса узнаю издалека. — Глядя на собеседника Лоры, он добавил: — Ты — Беннет Ландеманн, самый быстрый и меткий баскетболист за всю историю Гарварда. Я видел тебя в игре в Колумбии четыре года назад. Ты тогда привез что-то порядка тридцати двух очков. Верно?
— Да, кажется, было дело, — скромно ответил тот и протянул руку, — Я не запомнил, как тебя зовут.
— А я еще не представлялся, — нашелся Барни. — Я — Барни Ливингстон, и я рад, что к тому моменту, как мне пришлось играть против твоей команды, ты уже закончил университет. А кстати, как получилось, что ты только сейчас поступил на медицинский? Ведь твой выпуск был два года назад.
— Наверное, я умственно отсталый, — хитро улыбнулся Беннет.
— Не верь ему, Барн! — предостерегла Лора — Он был в Оксфорде, получил стипендию от Фонда Родеса.
— Звучит! — сказал Барни. — А тебе известно, что в подвале этого обширного мавзолея есть спортзал? Может, как-нибудь сходим, покидаем мяч?
— С удовольствием, — оживился Беннет — Вообще-то надежные люди мне говорили, что в пять тридцать обычно бывает игра для желающих. Что, если мы эту информацию проверим?
— О’кей, отлично! — с радостью согласился Барни.
— Тогда до встречи, — сказал Беннет. — А теперь прошу меня извинить. Я дал торжественную клятву доктору Даулингу, что выслушаю его «похвальное слово ортопедии».
Барни проследил взглядом, как Беннет Ландсманн легко движется в толпе, и подумал: «Интересно, что он чувствует, будучи единственным черным на курсе? Готов поклясться, что при всей его непринужденности и обаянии в глубине души он чертовски одинок. Или зол. Или и то и другое».
Перед уходом Барни познакомился еще с несколькими сокурсниками, среди которых был Хэнк Дуайер, выпускник университета Святого Креста, юноша с тихим голосом и фарфоровым личиком, родом из Питтсбурга. Он уже учился на священника, когда вдруг почувствовал призвание к медицине, однако было заметно, что его продолжают раздирать противоречивые чувства.
— Ну, — утешил его Барни, — у тебя был предшественник — святой Лука.
— Да, — согласился Дуайер с кислой улыбкой. — Именно это я сказал своей матери. Она все еще против моей затеи. В нашей семье религия стоит на первом месте.
— А что происходит, если кто-то вдруг заболел?
— Идем в церковь и молимся за его выздоровление.
— А если умрет?
— Тогда зовем священника, чтобы соборовал.
Барни догадывался, что желание этого парня сменить белый воротничок на белый халат было продиктовано не только стремлением исцелять. Ибо он заметил, что Хэнк украдкой поглядывает на Грету Андерсен.
Барни ушел около семи и быстро поднялся к себе, чтобы переодеться во что-нибудь более спортивное. В семь двадцать четыре он уже был внизу, чтобы занять позицию до того, как несравненная Грета предстанет его очам.
От возбуждения его мысли бежали стремительно. Барни вдруг понял, что вести эту Венеру Милосскую в простую пиццерию — все равно что пригласить британскую королеву в пончиковую «Данкин».
Нет, такой возможности может больше и не представиться! Думай, Ливингстон, куда ее повести, в какое место, чтобы там была еще и приятная атмосфера? И шик!
Что, если в гриль-бар «Копли»? Симпатичная деревянная обшивка, приглушенный свет… Но это потянет баксов на двадцать, не меньше.
Тут он наконец взглянул на часы. Было уже четверть девятого, а Грета все не шла.
Звонки в ее комнату ничего не дали. Все разбежались праздновать эту последнюю ночь свободы. Барни устал, проголодался и расстроился. Но более всего его мучило недоумение. Какого черта она его так обнадежила, если не собиралась с ним никуда идти? А кроме того, могла бы отменить свидание, сославшись на усталость или еще что-нибудь. Неожиданно появились Лора с Палмером.
— Барн, что ты тут делаешь в гордом одиночестве? Я думала, у тебя свидание с Гретой.
— Я тоже так думал. Надо полагать, у нее появилось предложение поинтереснее.
Тогда почему бы тебе не пойти с нами перекусить? — пригласил Палмер с искренним сочувствием. — Идем, еда — почти такое же удовольствие, как сам знаешь что.
Барни понимающе улыбнулся. Он встал и двинулся следом за ними, внутренне признав правоту Лоры: Палмер действительно отличный парень.
Через несколько минут они втиснулись на сиденье «порше», и машина рванула в сторону кафе «Джек и Мариан», где Лора немедленно заказала огромный шоколадный торт.
— Легкая гипергликемия, спровоцированная изрядной дозой углеводов, прекрасно поднимает настроение, — объявила она.
В глубине души она была встревожена больше самого Барни, который к десятому куску уже полностью забыл о своем уязвленном мужском самолюбии. «Ведь мне с этой секс-бомбой жить в одной комнате, — твердила себе Лора. — Остается надеяться, что меня она не сведет с ума!»
Вернувшись в общежитие, Лора распрощалась с Палмером в вестибюле:
— До следующей субботы ты совершенно свободен, мальчик.
— Против воли, — нехотя согласился тот — Но я тебе буду звонить. — Уже уходя, он помахал им рукой: — Чао, эскулапы.
Лора с Барни остались вдвоем.
— Спасибо тебе, Кастельяно. Пока вы не появились, меня терзала оскорбленная гордость. В любом случае, твой Тэлбот — потрясающий парень.
— Да, — бросила Лора, направляясь к своей двери — Пожалуй, он даже слишком хорош для меня.
Если коктейль накануне имел целью потешить самолюбие будущих медиков, то вступительная лекция декана Кортни Холмса стремительно пошатнула их уверенность в правильности выбранного пути.
Они с изумлением услышали, что даже самые блистательные врачи, к каковым относился и сам доктор Холмс, настолько мало знают о болезнях человеческого организма, что умеют излечивать лишь двадцать шесть из их несметного числа.
Неужто им предстоит пять лет каторжной работы только для того, чтобы обрести профессию, на девяносто восемь процентов представляющую собой гадание на кофейной гуще?
Еще не успев прийти в себя, первокурсники с выпученными глазами выстроились в очередь в буфет.
Лора шепотом сказала Барни, что должна сесть вместе с четырьмя остальными девушками, которые уже заняли столик «для почетных посетителей». Он кивнул, обвел буфет взглядом, увидел Беннета Ландсманна и решил сесть с ним, поскольку они уже были знакомы.
Вскоре к ним присоединился Хэнк Дуайер. Он был еще под впечатлением от речи декана Холмса.
— И что же, мы должны знать наизусть все эти неизлечимые заболевания, о которых он говорил? Я, например, о многих даже не слышал.
Ему ответил однокурсник, гордо восседавший в торце стола:
— И как, интересно, тебя сюда приняли? Холмс только обозначил самые большие загадки медицины, то есть такие, которые мы — я, во всяком случае — будем разгадывать в своей будущей исследовательской работе.
Гнусавый, высокомерный голос принадлежал Питеру Уайману.
— Этот тип серьезно? — сказал Барни на ухо Беннету.
— Надеюсь, что нет, — ответил тот.
Но Уайман продолжал свою проповедь:
— Мне начать с лейкемии и диабета, или можно считать, что вам хотя бы в общих чертах известно, что такое лейкоциты и язва желудка?
— Мне известно, что настоящая язва — это он, — опять шепнул Барни.
— А откуда ты, такой умный, взялся? — удивился Хэнк.
— Наследственность, окружение и учеба, — ответил Питер.
— А ты кто?
— Питер Уайман, Массачусетский технологический институт, красный диплом. А ты?
— Генри Дуайер, Общество Иисуса. В прошлом.
— Ты сделал правильный выбор, Генри, — отеческим тоном похвалил Питер. — Есть одна истинная религия — наука.
Дуайер вскипел от негодования, а Барни еще раз наклонился к Беннету:
— По-моему, наш святой отец сейчас врежет этому зануде.
Уайман все продолжал свои разглагольствования, не замечая, что его соседи по столу смолкли, сосредоточившись на своих мыслях. Меньше чем через час им предстояло первое в своей жизни занятие в анатомичке. Те, кто в колледже изучал сравнительную анатомию и резал лягушек и кроликов, сейчас старательно делали вид, что препарирование гомо сапиенс мало чем отличается от этого. Кое-кто подрабатывал в больницах и видел трупы. Но никто из них еще не вонзал лезвие в настоящую человеческую плоть и не вскрывал труп себе подобного.
Первое, что их поразило, — это запах.
Он ударил в нос еще до того, как они увидели штабеля тел, завернутых в пластиковые мешки, похожие на неправдоподобно длинные мешки с капустой.
— Господи Иисусе! — прошептала Лора. — Я задыхаюсь.
— Привыкнем, — успокоил ее Барни. — Это формалин, он предотвращает разложение.
— Парадокс, не правда ли, — произнес Мори Истман, — прежде чем научиться прод левать жизнь, мы должны освоить хранение покойников.
— Ерунда! — огрызнулся Барни. Он был на взводе и не расположен к пустопорожней болтовне.
Нимало не смутись, самозваный преемник Чехова продолжал философствовать:
— Интересно, кто это будет? Знаешь, ведь на каждом курсе бывают ребята, которые не могут выносить анатомичку. Есть такие, кто падает в обморок или начинает блевать. Я слышал, бывали случаи, когда человек прямо из анатомички шел в деканат забирать документы.
«Заткнись ты, черт бы тебя побрал! — вертелось на языке у Барни — Кто из нас не волнуется, как он это перенесет!»
— Добрый день, джентльмены, — окликнул их лысоватый человек в белом халате, стоявший у двери в противоположном углу. Это был профессор Чарльз Лубар, которому предстояло знакомить их с тайнами человеческого организма.
— Мне особенно приятно именно в этом семестре руководить исследованием человеческого тела, поскольку как раз исполняется сто лет с того дня, как вышла «Анатомия» Генри Грея — она и по сей день служит нашим основным пособием. Мы разбили вас на группы по четыре человека, каждая будет работать за своим столом. На столах вы увидите карточки с вашими фамилиями. Берите инструменты и рассаживайтесь по местам. И мы сразу начнем.
Барни с Лорой надеялись, что им выпадет работать с одним трупом, но этого не случилось. Барни быстро отыскал свое место за ближайшим столом, а Лора отправилась на поиски своего, бросив ему на прощанье беспомощный взгляд.
— Не нервничай, Кастельяно, — негромко посоветовал он, — все будет в порядке.
Она только кивнула и пошла дальше.
Барни с радостью обнаружил среди своих соседей по столу (и трупу) Беннета.
Третьей за их столом была миниатюрная девушка в мелких кудряшках и с очками на носу. Барни вычислил, что это Элисон Редмонд (Лора уже говорила ему о гениальной малышке из Сент-Луиса). Она явилась в тот момент, когда профессор Лубар начал свое традиционное наставление.
— Первым делом я прошу вас изучить описание тела, которое вам предстоит препарировать. Это, конечно, маловероятно, но, если у вас появится хоть малейшее подозрение, что это может быть кто-то из ваших знакомых, пожалуйста, не стесняйтесь заявить об этом, мы вас пересадим.
«Господи, — подумал Барни, — мне это и в голову бы не пришло! „Знакомый“ — вот был бы цирк!» И тут его посетила страшная фантазия: что, если бы это был отец!
— Хорошо, джентльмены, — продолжал профессор. — А теперь мне надо довести кое-что до вашего сознания со всей откровенностью. Тела, которые сейчас находятся перед вами, некогда были живыми людьми. Они дышали, двигались, чувствовали! И они проявили большое великодушие, позволив сохранить свои тела для науки, с тем чтобы даже в смерти послужить человечеству. Я хочу, чтобы вы отнеслись к этим людям с уважением. Если я замечу хоть малейший намек на дурачество и всякие фокусы, виновный будет удален с занятий раз и навсегда. Это всем понятно?
Студенты утвердительно загудели.
Он продолжил уже менее сурово:
— У каждого анатома свое представление о том, с чего начинать исследование человеческого тела. Одни начинают с самого знакомого — эпидермиса или покровного эпителия — и далее, слой за слоем, идут через кожу. Но я считаю более правильным сразу приступать к существу дела.
Он жестом велел им выйти вперед, к одному из столов в первом раду, где лежал труп мужчины. Широкие плечи, покрытая седой растительностью грудь и живот покойника были открыты, а лицо и шею прикрывала ткань.
Лубар рассек тело сверху вниз, одним движением «распоров» кожу, жесткую, как вощеная бумага. Преподаватель на мгновение остановился и перевел дух.
Затем из кожаного саквояжа с набором сверкающих инструментов, похожих на плотницкие, профессор Лубар извлек пилообразный нож и погрузил его в надрез, сделанный в верхней части грудины. Раздался скрежет, который заставил многих присутствующих содрогнуться, словно пилить начали их собственную грудь.
Профессор обрушил на них град анатомических терминов: «рукоятка грудины, мечевидный отросток, межреберные мышцы, торакальные нервы…» Вдруг грудная клетка с хрустом развалилась надвое, как расколотый орех, обнажив самый главный двигатель человеческой жизни — сердце. В обрамлении легких.
Студенты сгрудились поближе, чтобы лучше видеть. И в этот момент раздался звук, похожий на свист воздуха, выходящего из воздушного шара. На пол обрушилось чье-то тело. Все повернулись в сторону первой жертвы медицинского образования. На полу, белее трупа, лежал Мори Истман.
Барни нагнулся помочь павшему соратнику. Сверху раздался невозмутимый голос Лубара:
— Не беспокойтесь, это случается каждый год. Если он еще дышит, вынесите его на улицу, пусть вдохнет свежего воздуха. Если нет, кладите сюда, на стол, мы его сейчас вскроем.
Барни вдвоем с крепким однокурсником по имени Том потащили Мори к выходу. Уже на полпути тот начал приходить в себя.
— Нет-нет, — слабым голосом попробовал возразить он, — верните меня назад. Я, наверное, что-то съел в обед…
Барни с Томом переглянулись и поставили Мори на ноги. Убедившись, что он держится на ногах достаточно твердо, они бегом вернулись в зал и примкнули к остальным.
Лубар продолжал свой экскурс в полость грудной клетки: магистральные сосуды сердца, вилочковая железа, пищевод, симпатические стволы и так далее.
— Как его назовем? — спросил Барни, вместе с соседями по столу снимая с трупа простыню.
— Может, Леонардо? — предложила Элисон Редмонд. — Потому что рисунки Леонардо да Винчи не уступают всей «Анатомии» Грея, а ведь он их создал в тысяча четыреста восемьдесят седьмом году! По сути дела, он был пионером в использовании штриховки для передачи трехмерности изображения.
— Отлично! — согласился Беннет. — Пусть будет Леонардо. Рисунки и вправду потрясающие. Ведь в те времена, наверное, вскрытие вообще было запрещено.
— Но конечно, итальянское Возрождение представляет собой редкое исключение, — продолжала свою лекцию Элисон. — Леонардо на самом деле сам провел вскрытие в тысяча пятьсот шестом году, возможно, при содействии своего друга, профессора Маркантони делла Торре…
— Хорошо, хорошо, Элисон, — перебил Барни, дабы остановить этот речевой поток, — Мы уже все поняли. Не пора ли нам заняться нашим жмуриком? Кто хочет резать первым?
Хотели и Элисон, и Беннет.
— Я тоже хочу, — заявил Барни. — Тогда давайте пустим вперед женщин.
— Оставь свой покровительственный тон, Ливингстон! — с нескрываемой враждебностью огрызнулась Элисон. — Я ни в чем не уступаю никому из вас, иначе меня бы здесь не было!
— Ни на секунду не подвергаю это сомнению, — ответил Барни. — В таком случае тянем жребий.
— По-моему, это будет справедливо, — согласился Беннет. — Только что будем тянуть?
— Можем воспользоваться моими сигаретами, — предложила Элисон, доставая из кармана початую пачку «Голуаз».
— Уж лучше, чем их курить, — съязвил Барни.
— Я сама решу, как мне распорядиться своим организмом, — возмутилась Элисон.
— Конечно, конечно, — нехотя уступил Барни.
Их прервал голос профессора Лубара:
— Обратите, пожалуйста, внимание, как я держу скальпель. — Он держал его как скрипичный смычок и показал движение, которое студентам полагалось затем воспроизвести самостоятельно. — Постарайтесь войти под кожу под прямым углом. Действуйте скальпелем быстро, но легко, поскольку нам надо последовательно рассмотреть слои кожи, подкожный жир, фасцию и мышцы. Итак, делайте надрез к верхушке большой грудной мышцы.
Барни, которому выпал жребий, хотел как можно точнее повторить движение Лубара. В тот момент, когда он уже собрался с духом, чтобы сделать надрез, Элисон вдруг спросила:
— Не хочешь сначала в учебник заглянуть?
Решив, что ссориться сейчас ни к чему, Барни протянул девушке скальпель со словами:
— Давай, Элисон, режь ты. А мы с Беном будем записывать.
Она взяла инструмент и, не говоря ни слова, начала действовать им с такой ловкостью и скоростью, каким позавидовал бы и опытный хирург.
— Бог мой, Барни, как ты провонял!
Через три часа, в полном моральном и физическом изнеможении, они покинули анатомичку.
— Сказать по правде, Кастельяно, ты тоже не розами пахнешь.
— Еще бы! Сейчас бы на пару часов в стиральную машину!
— И слава богу, что там так воняет. Меня этот запах до того пронял, что я и не осознавал, как кромсаю чье-то тело.
В этот момент открылись двери соседней анатомички, и оттуда вывалилась вторая группа первокурсников. Среди них была Грета Андерсен.
— Эй, Кастельяно, — зашептал Барни, — ты не спрашивала Грету, почему она не пришла?
— Нет. Когда я вернулась, ее не было, а я сразу спать легла.
— A-а, — протянул Барни, заново переживая свое разочарование. — Должно быть, просто забыла. Пойду сам у нее спрошу.
— Если честно, мне кажется, она не подарок, — предостерегла Лора. — Как говаривала моя мама, когда я в пятилетнем возрасте пыталась дотянуться до горящей конфорки: «Cuidado, te quemaras!»[19]
— Не беспокойся, — самонадеянно произнес он, — я слишком холоден, чтобы обжечься.
И тут дива подошла к ним сама.
— Привет, Барни, — беспечно поздоровалась Грета. — Как реагирует организм?
— Нормально, — бодро ответил тот. И как можно более беспечно добавил: — Вчера я по тебе… скучал.
— Ах да, Барни, извини, что не получилось сходить с тобой. Но я… понимаешь… меня перехватил этот профессор… для разговора…
«Для разговора или для чего-то еще?» — мелькнуло у Барни.
— А когда я наконец добралась до комнаты, то у меня так разболелась голова… Я пробовала тебе звонить, но…
— Ничего страшного, — ответил он, — Сходим как-нибудь в другой раз, только и всего.
— И чем скорее, тем лучше! — кокетливо добавила Грета. Но больше говорить она не могла. Ведь в этот момент появился профессор Робинсон, ее преподаватель анатомии, а Грета как раз вспомнила, что у нее остались невыясненные вопросы. Она извинилась и побежала вслед за Робинсоном, а Барни завороженно следил, как движутся ее ягодицы.
Лора перехватила его взгляд и язвительно заметила:
— Кажется, тебе формалин в голову ударил. Не хочешь снять с себя эти провонявшие шмотки и вымыться, а?
Барни все еще пребывал в прострации.
— Господи, чего бы я не отдал, чтоб посмотреть на Грету в душевой!
— Заметано, Ливингстон, — ответила Лора с сарказмом, — я щелкну ее «полароидом» и подарю тебе на Рождество.
Барни вырос в неколебимой вере в чудодейственную силу мыла «Лайфбой». Но, черт возьми, он минут пятнадцать тер себя как проклятый, а в результате не тело приобрело запах мыла, а мыло стало пахнуть формалином!
— Я, кажется, останусь здесь навечно, — сказал он вполголоса.
— Это как «Филоктет» Софокла, — отозвался голос из соседней кабинки.
— Объясни-ка получше! — прокричал Барни, желая поскорее отделаться от мыслей об этом убийственном запахе.
— Удивляюсь тебе, Барн. Я думал, ты мифологию знаешь как дважды два. — Это был Мори Истман. — Филоктет был греческий герой Троянской войны, у которого рана так воняла, что никто не мог с ним рядом находиться. И вот его же товарищи отвезли его подальше и бросили на необитаемом острове. Но тут один авторитетный пророк сказал им, что без Филоктета — вонючего и все такое — им ни за что не взять Трою. И они притащили его назад. Неплохая аналогия, а?
— Не совсем, Мори. Потому что у нас здесь все воняют.
Вернувшись к себе, Барни запихал одежду в чемодан, твердо решив надевать в анатомичку один и тот же наряд, пока не истлеет. Он причесал тщательно вымытые волосы, переоделся во все свежее, но формалин по-прежнему буквально преследовал его.
Этот запах возымел неожиданный эффект, заставив первокурсников сбиться в дружную стаю. По той простой причине, что никто другой в буфете не желал с ними сидеть.
— И сколько из всего, что нам сегодня долбили, мы должны усвоить? — спросил Хэнк Дуайер. — Или достаточно будет научиться распознавать основные группы мышц, как думаешь?
— Дуайер, тут тебе не детский сад. Ты должен знать поименно каждую из трехсот мышц, откуда и куда они идут и как работают. Не говоря уже о двухстах пятидесяти связках и двухстах восьми костях…
— Черт тебя побери, Уайман, — оборвал Барни, — мы не в настроении выслушивать твои лекции о том, какие мы дураки. Если ты сейчас же не заткнешься, мы отнесем тебя в анатомичку и в порядке тренировки проведем вскрытие.
Барни заставил себя заниматься почти до одиннадцати часов. Затем он позвонил в женское крыло в надежде уговорить Грету выпить с ним чашку кофе. К телефону подошла Лора.
— Привет, Кастельяно. Можно с Гретой поговорить?
— Можно. Если ты ее найдешь. Я ее с самого ужина не видела. Оставить ей записку, что звонил возбужденный поклонник?
— Нет, у нее таких, наверное, тысячи. Я лучше спущусь, что-нибудь перекушу и залягу спать. Не хочешь выпить кофе?
— Уже поздно, Барн. Я только что голову помыла. Но я тронута, что ты еще обо мне помнишь — Она переменила тему: — Как продвигаются занятия?
— Пока что одна зубрежка. Неужели чем больше я в состоянии запомнить самых малых частей организма, тем лучше я буду лечить? Вызубрить эту чушь может каждый дурак.
— Именно поэтому, Барн, на свете так много неумных врачей. Они знают все названия, но не вкладывают в них никакого смысла. Насколько я слышала, настоящих больных мы увидим не раньше чем через два года.
— Ошибаешься, Кастельяно. Приходи на завтрак и увидишь настоящего инвалида.
Барни пожелал ей спокойной ночи и отправился на первый этаж, где стоял автомат, продающий шоколадки «Хершиз», «Милки-Вей», «Бэби Руте» и «Питер Полз» за грабительскую цену в восемьдесят центов.
Неторопливо шагая по коридору назад к своей келье, он вдруг услышал стук пишущей машинки. Это мог быть только один человек — утонченный интеллектуал Мори. Его дверь была открыта, давая всем возможность увидеть художника за работой. Проходя мимо этой двери, Барни сделал вид, что погружен в свои мысли.
Но увернуться не удалось.
— Ливингстон!
— А, это ты, Мори! Я иду спать. Сегодняшний день меня просто добил.
— Эмоциональное истощение?
— Полное!
— Шок?
— Пожалуй.
— И одновременно потрясение от первой встречи с мертвым телом?
— Ну, если честно, я предпочитаю встречаться с живыми телами.
— Вот это здорово! Это действительно здорово. Мори быстро склонился к машинке, и Барни предпринял попытку бегства.
— Ливингстон, неужели ты так и уйдешь?
— А что такое, Мор?
— Ты должен взглянуть, что такое на самом деле первый день на медицинском факультете.
— Ты это серьезно? А где, по-твоему, я весь день был?
— Перестань, ты должен прочитать, как живо я схватил всю эту «бурю и натиск».
Он протянул Барни пачку желтых листков. У того сейчас было одно желание — поспать, но в голосе Мори он уловил нотку страха.
— Ладно, — капитулировал Барни, плюхаясь на смятую кровать. — Давай взгляну, как искусство преображает жизнь — Он отложил в сторону свои калорийные сладости.
— Ого, здорово! — обрадовался Мори и немедленно стал разворачивать батончик «Хершиз». Потом, повернувшись к Барни, спросил с полным ртом: — Ты ведь не против, правда, Ливингстон? Я так увлекся, что забыл поужинать.
Барни стал читать. Мори удалось передать настроение, страх, трепет, ужас при виде того, как человеческое тело рассекают надвое, обнажая все его сокровенные тайны. Повествование не было лишено и доли юмора, особенно эпизод, рассказывающий о том, как один студент упал в обморок, а преисполненный сострадания автор бросился приводить его в чувство. Однако в результате не слишком тонкой авторской переработки материала человеком, пристально наблюдающим за объяснениями и действиями профессора Лубара, оказался сам Мори, а слабонервным студентом, упавшим в обморок, был не кто иной, как Барни!
Мори нагнулся к нему и с загадочной улыбкой спросил:
— Ну как, нравится?
Барни почувствовал неловкость. Зачем он все переврал?
— В твоем рассказе, Мори… не очень подробно описана полость грудной клетки…
— Господи боже ты мой; это же художественное произведение! Для массового читателя!
— Я знаю. Но у массового читателя создастся впечатление, что ты туда даже не заглядывал.
— Я заглядывал! — с безумным блеском в глазах возмутился Мори.
— А почему тогда ты вообще не описываешь сердце? Даже писатель, далекий от медицины, не преминул бы посмаковать эту тему!
— Ливингстон, ты, оказывается, жуткий зануда!
— Послушай, Истман, ответь честно: после твоего… недомогания ты возвращался к столу?
— На что ты намекаешь? — смущенно сказал Мори.
— Я хочу знать, ты был в анатомичке после того, как пришел в себя?
Глаза у Мори так округлились, что он стал похож на испуганную сову.
— Ты не понимаешь, Ливингстон. Они же все смеялись! Даже ты смеялся вместе с остальными.
— С какими «остальными»?
— Ты сам слышал. Вся группа надо мной потешалась.
Барни охватила еще большая тревога. Он придвинулся к Мори и мягко спросил:
— Ты не хочешь поговорить о том, что тебя беспокоит?
— Пошел ты, Ливингстон, ты мне не психоаналитик!
— А у тебя есть психоаналитик, Мори?
— Не твое дело! Выметайся отсюда и не приставай ко мне!
Он обхватил голову руками и зарыдал.
Барни было совершенно ясно, что Мори как раз хочет, чтобы он остался. Но он также понимал, что Мори нужна профессиональная помощь, и как можно скорее.
— Я уйду, если ты этого хочешь, — тихо сказал он. — Но мне кажется, тебе бы следовало позвать врача.
— Я не могу. — Мори нервно хохотнул. — Мой отец не верит в психоаналитиков.
— Как это?
— Он сам психоаналитик. — И тут без всякой связи он выпалил: — Мой отец меня ненавидит до смерти!
— Почему? — спросил Барни, стараясь сохранять внешнее спокойствие, хотя на самом деле он был в полном смятении.
— Потому что я убил свою мать, — небрежно ответил Мори.
— О-о, — только и смог протянуть Барни.
— На самом деле я этого не делал, — объяснил Мори. — Понимаешь, мне тогда было всего два года. Она выпила кучу таблеток и умерла. Но отец считает, что это я во всем виноват.
Барни почувствовал, что больше медлить нельзя.
— Послушай, я выйду на минуту в туалет. И сразу вернусь.
Он повернулся к выходу, а Мори произнес с неожиданной угрозой в голосе:
— Только ты уж обязательно возвращайся!
В конце коридора, у лестницы, был телефон. Барни, запыхавшись от бега, попросил соединить его с университетским медпунктом.
Дежурил некий доктор Рубин. Его голос источал спокойствие и уверенность, и Барни быстро изложил суть проблемы его товарища.
— Что я должен делать? — спросил он.
— Думаю, вам следует спуститься сюда, и мы продолжим нашу беседу, — ответил тот.
— А можно, я приведу к вам его самого? Понимаете, мне еще заниматься…
— Ну пожалуйста, Ливингстон, — сочувственно произнес доктор Рубин, — оставьте в стороне ваши выдумки про какого-то «друга». Тут абсолютно нечего стыдиться. Я сегодня уже принимал нескольких ваших однокурсников с аналогичными… проблемами.
— Нет-нет, доктор! Вы меня не поняли!
— Понял, понял, — стоял на своем врач — Вы хотите, чтобы я сам к вам поднялся?
— Хорошо, — уступил Барни. — Вы не могли бы подойти на третий этаж к лестничной клетке? Только быстрее!
Рубин согласился. Барни повесил трубку и, внезапно ощутив весь груз напряжения последнего часа, медленно побрел назад к комнате Мори.
Его там не было.
А окно стучало открытыми створками.
Стремительность всего, что последовало за этим, ошеломила Барни. Так же как отсутствие какого-либо шума. Никакой паники, никаких сирен, никаких криков. Ничего, что могло бы привлечь постороннее внимание.
Выскочив из комнаты Мори, он чуть не налетел в коридоре на доктора Рубина. После секундного объяснения врач велел Барни звонить в полицию университетского городка, а потом с какими-нибудь одеялами бежать следом за ним на улицу. Барни действовал настолько быстро, что ему казалось, все происходит в кино с ускоренной съемкой: он позвонил, снял все с постели Мори, бегом спустился по лестнице, таща за собой простыни и одеяла, и выскочил на улицу с той стороны, куда выходило окно Мори.
До его ушей донеслись стоны. Мори был жив. Но в каком он состоянии? Подойдя поближе, он увидел, что тот лежит на земле почти в полной неподвижности.
— Скорей! Помогите мне, — скомандовал доктор. — Голову ему подержите. В прямом положении! Мы не должны сломать ему шею, если он еще ее сам не сломал.
— Как он? — спросил Барни, наклоняясь и бережно беря руками голову Мори. Он молился, чтобы от бешеного биения сердца у него не дрогнули руки.
— Классический прыжок из окна, — буднично сказал Рубин. — Переломы лодыжек и поясничного отдела наверняка. — Он посветил фонариком Мори в глаза, после чего добавил: — Прободения, кажется, нет.
— Это что значит?
— Ствол мозга как будто не пострадал. Явных неврологических повреждений не наблюдается. Везучий малый!
«Это как посмотреть», — подумал Барни.
Вдруг Мори затрясло. Барни быстро закутал его в одеяла.
— Ливингстон, это ты? — спросил он таким голосом, как будто каждый звук вызывал у него страшную боль.
— Да-да, Мори, ты только не волнуйся. Все будет хорошо.
— Черт! — вздохнул тот. — Отец мне за это устроит! Наверняка скажет, что я и этого не умею сделать как следует!
Он издал звук, который, казалось, шел из небытия, нечто среднее между смехом и рыданием. Потом он снова застонал.
— Он очень страдает от боли. — Барни с мольбой посмотрел на доктора: — Разве нельзя ему сделать какой-нибудь укол?
— Нет, от этого чувствительность притупится. Пока мы точно не установим полученные повреждения, он по возможности должен сохранять ясное сознание.
Свет фар осветил стену здания. И полиция университета, и «скорая помощь» появились практически одновременно. Барни даже не слышал звука моторов. Вскоре вокруг Мори было уже человек пять или шесть, которые обменивались негромкими репликами в неестественно спокойном тоне.
Барни понял, что они уже сотни раз участвовали в подобной драме и знали свои роли назубок, поэтому в разговорах не было нужды.
Фельдшеры наложили на шею Мори шину, чтобы защитить позвоночник, и приготовились перенести его на носилки, но тут появился декан Холмс. Его лицо, то освещаемое мигалкой «скорой помощи», то пропадающее в темноте, было похоже на страшное видение.
Холмс нагнулся и посмотрел на Мори, взял у кого-то медицинский фонарик и, посветив ему в зрачки, убедился, что черепно-мозговой травмы нет. Легким кивком головы он дал разрешение на транспортировку пострадавшего в стационар.
Пока носилки с Мори запихивали в машину, он слабым голосом окликнул:
— Ливингстон, ты еще здесь?
— Здесь, Мори. Вот он я.
— Мои бумаги! Прибери, пожалуйста, мои бумаги!
— Конечно, конечно. Не беспокойся.
Двери фургона «скорой помощи» бесшумно закрылись, и машина растворилась в ночи.
Теперь они остались на газоне втроем. Окна Вандербилт-холла были темными. Барни взглянул на фосфоресцирующие стрелки часов. Без четверти четыре.
Он не знал, что делать. Почему-то ему казалось, что надо дождаться разрешения уйти. Поэтому он продолжал стоять, как измученный, но дисциплинированный солдат, а старшие по званию совещались. Временами до него долетали обрывки слов.
— Истман… знаком с его отцом… отличный мужик… отдать распоряжения…
Наконец Рубин кивнул, развернулся и направился назад в медпункт продолжать свое дежурство. Вполне возможно, что там его ждали и еще какие-нибудь неприятности.
Холмс подошел к Барни.
— Простите, я не запомнил вашего имени.
— Ливингстон, сэр. Первый курс. Мы с Мори живем на одном этаже. То есть… жили.
Декан кивнул.
— Ливингстон, я хочу, чтобы вы поняли, что, хотя вы еще будущий врач, понятие врачебной тайны в полной мере распространяется и на вас. Вы не должны никому рассказывать о том, что сегодня произошло.
— Конечно, сэр.
— Даже самым близким друзьям! Это одна из наиболее сложных сторон нашей профессии. Кроме того, такая новость могла бы отрицательно подействовать на ваших однокурсников. Уверен, вы понимаете, что я хочу сказать.
Барни кивнул — в знак согласия и от усталости одновременно.
— Но, сэр, ведь рано или поздно все заметят, что Мори больше не ходит на занятия.
— Предоставьте это мне. Я издам приказ: что-нибудь об отчислении по семейным обстоятельствам.
— Да, сэр. Теперь я могу идти? Уже очень поздно, а я…
— Конечно… Ливингстон, кажется?
— Так точно, сэр.
— Насколько я понял из слов доктора Рубина, вы сегодня держались молодцом. Спасибо вам. Уверен, что и Истман будет вам признателен.
— Вообще-то Мори славный парень. Может быть, чуточку слишком чувствительный…
— Я говорю о докторе Истмане. Его отце.
— A-а. Да, сэр. Спокойной ночи, сэр.
Барни сделал несколько шагов, когда его вновь окликнули:
— Ливингстон, вот еще что…
Он остановился и обернулся:
— Да, сэр?
— О каких это бумагах вам говорил младший Истман?
Барни замялся, а потом вдруг разозлился и подумал, что хоть какая-то часть жизни Мори Истмана должна остаться в неприкосновенности.
— Понятия не имею, сэр. Наверное, бредил.
Декан Холмс кивнул. Барни воспринял это как разрешение идти и устало побрел к себе.
Проходя мимо комнаты Мори, он заметил, что дверь все еще открыта нараспашку. Барни зажег свет и вошел. В каретку портативной пишущей машинки был вставлен недописанный листок. Барни нагнулся и прочел. Это были мысли автора после первого дня занятий в медицинском.
«То было наше первое соприкосновение с представителем Иного Мира. Странно, но, заглянув внутрь, мы не обнаружили никаких отклонений. Все как будто было на месте. Все в порядке. Тогда что же уносит с собой Смерть?
Реалисты-ученые скажут, что не более чем электрические импульсы; люди религиозные могут определить это как святой дух. Я гуманист, и то, что я сегодня увидел, я назвал бы отсутствием души.
Так куда же она отправилась?»
Барни собрал десяток страниц незаконченного «творения» Мори, выключил свет и печально побрел в свою комнату. Он сейчас чувствовал настоятельную потребность отключить все мысли.
— Бог ты мой, Ливингстон, ты что, заболел? У тебя такой вид, будто ты всю ночь не спал!
— Я и не спал, — хрипло пробормотал Барни, держа в левой руке булку, а правой пытаясь намазать на нее джем. Координация движений явно была нарушена. На подносе у него стояли три чашки черного кофе.
— Могу я присесть или это столик для одних зубрил?
— Садись, Кастельяно, садись.
Лора села напротив и легонько забарабанила пальцами по столу.
— Ну и как? Расскажешь, что случилось?
— Я изучал эпителиальную ткань и так увлекся, что не заметил, как время пролетело. Когда очнулся, уже рассвело.
Лора протянула руку, взяла чашку кофе и произнесла:
— Чушь собачья! Я прекрасно знаю, что на самом деле произошло.
Отяжелевшие веки Барни вдруг поднялись почти до нормального положения.
— Неужели?
Она кивнула и расплылась в улыбке:
— У тебя было непредвиденное романтическое свидание. И кто была та счастливица, Ливингстон? Какая-нибудь медсестра?
— Прекрати, Лора! Разве я задаю тебе вопросы о твоей интимной жизни?
— Задаешь. И я обычно ничего от тебя не скрываю.
— Ну, на сей раз все совсем иначе. Я дал своего рода врачебную клятву. Пожалуйста, не дави!
Ему страшно хотелось поделиться с нею своими переживаниями, той болью и жалостью, которые он испытывал. Но он не осмеливался нарушить данное слово. Не из страха перед деканом, а из уважения к Гиппократу.
Он отхлебнул кофе:
— Какая гадость!
— На мой просвещенный взгляд, — весело заключила Лора, — вы с Гретой наконец нашли общий язык.
Барни выдавил усталую улыбку.
— И как ты это вычислила?
— Дедуктивная логика, Барн. Грета вернулась в третьем часу, а ты такой несвежий. Ты ведь даже не побрился!
— Правда, что ли? — Он провел ладонью по щеке. — Спасибо, Лора, я и впрямь не заметил. Ты не окажешь мне услугу, прежде чем оставить меня в покое?
— Конечно.
— Принеси мне еще один кофе взамен того, что ты стащила.
Лора любезно поднялась, чтобы взять ему очередную дозу кофеина, а его головная боль усугубилась болью душевной.
«Неужели это и есть врачебная тайна? — думал он — Не иметь возможности рассказать то, что у тебя на душе, своему самому лучшему другу?»
— Барн, я на пределе.
— Уже? Ради бога, Кастельяно, прошла только неделя, и нас еще ждет биохимия со своими многоголовыми формулами.
Они сидели вдвоем, поглощая желейные кусочки непонятного происхождения, политые неописуемой субстанцией коричневого цвета.
— Почему все должны плакаться именно в мою жилетку? — пожаловалась Лора.
— А кто плачется?
— Да по-моему весь Деканский флигель.
— Ну, теперь ты понимаешь, каково приходится мне, когда народ выбирает меня в наперсники.
— Но тебе же это нравится! — возразила она.
— Да, конечно. Можно даже сказать, я получаю подлинное удовлетворение, когда помогаю друзьям решать их проблемы. Кроме того, это для меня как генеральная репетиция перед настоящей психиатрией.
— Ну хорошо, — сдалась она, — друзья — это одно. Но я не собираюсь становиться советчиком каждой девушки в общаге! Например, Элисон Редмонд, — я с ней едва знакома!
— А, старушка Элисон! Сбежала из-за нашего стола в анатомичке: поддалась молве о чудодейственных руках некоего Сета Лазаруса.
— Настоящая причина не в этом, Барн. Это только предлог. Она… как бы это сказать… кое-кто ее перевозбудил.
— Кто же? Я или наш покойник?
— Беннет, — с улыбкой ответила она.
— Ага. Ну, ревновать тут нечего. Беннет действительно крутой парень. Но зачем из-за этого ей понадобилось сбегать?
— Это ты должен установить, доктор Фрейд. Она боится, что у них начнется роман.
— Ну, это уж чистая фантазия! Что, Беннету, кроме этой мышки, больше смотреть не на кого?
Лора была иного мнения.
— Он учился в Гарварде двумя годами раньше, и я свидетель, что, какая бы ни была смазливая мордашка, для него всегда на первом месте были мозги.
— Почему же тогда он за тобой не приударил?
— Не твое дело! — отрезала Лора и слегка покраснела.
— Что ж, — продолжил рассуждения Барни. — Если даже предположить, что он такой неразборчивый — в чем я лично сомневаюсь, — то чего ей-то возражать?
— Правду хочешь? — спросила Лора. — Истина состоит в том, что она не желает, чтобы ее что-нибудь отвлекало от занятий. У нее настоящая мания — быть первой. Семестр еще только начался, а она уже пьет таблетки, чтобы не спать по ночам, а заниматься.
— Сумасшедшая! Знаешь, хватит с меня этих подробностей.
Их разговор был прерван появлением Хэнка Дуайера.
— Слушай, Барн, есть у тебя пара минут?
— Конечно. Садись с нами.
Хэнк смущенно кивнул Лоре и, запинаясь, ответил:
— Это личное дело, Барн. Можно, я к тебе зайду?
— Сегодня? Договорились. Лучше всего приходи в полдвенадцатого.
— А пораньше нельзя? Я в это время уже спать привык.
— Прости, Хэнк, но у меня куча работы, и до половины двенадцатого я ни минуты выкроить не смогу.
Дуайер благодарно кивнул и удалился.
Как только он отошел на приличное расстояние, Барни вернулся к более насущной теме:
— А теперь, Кастельяно, мне нужен от тебя простой ответ — «да» или «нет». Что, Грета Андерсен — полная нимфоманка?
Лора помотала головой:
— Прости, но на этот вопрос я не могу ответить просто «да» или «нет».
Она встала. Взаимная консультация была окончена.
Парадоксально, но биохимия, которая в буквальном смысле есть изучение жизненных процессов, является одновременно самой скучной из всех наук, преподаваемых будущим медикам. Ибо в этой науке жизненные функции сведены до неживых диаграмм и сложных формул, зафиксированных в многочисленных методических пособиях.
— Жизнь невозможна, — театральным голосом начал профессор Майкл Пфайфер, — без органических соединений, известных под названием аминокислот. Именно они являются теми кирпичиками, из которых построены белки, равно как и конечный продукт их ферментации.
Тут Пфайфер решил забросить невод пошире.
— В природе существует порядка восьмидесяти аминокислот. Человек в обмене веществ использует чуть больше двадцати. Те, что мы получаем исключительно с пищей, называются незаменимыми. Остальные, которые продуцируются организмом, известны под названием заменимых аминокислот. На доске я написал обе группы. Но не трудитесь их переписывать к себе в тетрадь.
Последняя реплика вызвала в аудитории дружный вздох облегчения.
— Я вам их сейчас зачитаю, — как ни в чем не бывало продолжал Пфайфер. И зачитал: — Гистидин, изолейцин, лейцин, лизин, метионин, цистеин, фенилаланин, тирозин, треонин, триптофан, валин.
После этого Пфайфер повернулся ко второй доске и огласил названия из группы неосновных, добавив:
— Разумеется, позднее мы с вами вернемся к этой теме более подробно.
«Кажется, дяденька вполне добродушный, — подумал Барни. — А еще говорят, что биохимия — сплошной кошмар».
И тут в аудиторию ввалились бесчисленные ассистенты и принялись раздавать толстые пачки листов, на которых, как вскоре выяснилось, были подробнейшим образом начертаны структуры всех тех веществ, о которых Пфайфер так бегло и весело им поведал. По аудитории пронесся дружный стон. И в этот момент профессор Пфайфер нанес последний, сокрушительный удар:
— Чтобы не застать вас врасплох, сообщаю: первую небольшую контрольную напишем ровно через три недели.
Наступила странная тишина. Лора подняла руку.
— Да, мисс… Представьтесь, пожалуйста.
— Лора Кастельяно, сэр. Я только хотела спросить: материал, который нам раздали, надо будет заучить?
— Ну, мисс Кастельяно, вы немного забегаете вперед. За это время мы с вами пройдем еще массу материала, и я бы сказал, это будет вопрос приоритета. В конце концов, можно ли считать, что двадцать с чем-то аминокислот важнее пятидесяти восьми белков, содержащихся в крови человека?
— Благодарю вас, профессор.
«Садист несчастный!»
— Есть еще вопросы? — великодушно спросил профессор.
Барни, который сидел в последнем ряду вместе с Беннетом Ландсманном, шепнул ему на ухо:
— Спроси, где он ставит машину, мы заложим в нее взрывчатку.
Когда лекция закончилась, Барни крикнул:
— Молодец, Кастельяно, удачно выступила. Теперь никто из нас не сможет спокойно спать.
Барни был зол. Зол на декана за то, что заставил его поклясться никому не рассказывать о Мори. Зол на Пфайфера за безжалостную нагрузку на мозги. Зол потому, что был вынужден прерывать свои занятия на неофициальные «приемные часы». Он был так зол, что мог сейчас кому-нибудь врезать. Но он предпочел иное.
Он поспешил к себе, сбросил мокасины и джинсы, надел шорты и кроссовки и, чтобы разогреться, бегом побежал на цокольный этаж в спортзал.
Баскетбольный матч был в разгаре. Обе команды играли в полном составе. Никого из игроков он не знал, за исключением Беннета Ландсманна.
Прошло минут пять с небольшим, и длинноногий рыжий игрок поднял вверх руки в знак того, что хочет выйти из игры.
— Я извиняюсь, ребята, мне пора. Пойду держать Глэнвиллу зажимы, пока он проводит пиелолитотомию. — Он повернулся к Барни. — Хочешь отведать жесткой мужской игры?
Барни с готовностью кивнул.
— Ладно, ребята, — объявил рыжий. — Тут один глупыш хочет, чтобы ему переломали ребра. Вы с ним полегче!
Спустя полчаса на соперниках было больше синяков и ссадин, чем у пациентов травматолога в ночь с субботы на воскресенье. Они расходились с площадки, пошатываясь, а Барни был насквозь мокрый от пота. Беннет кинул ему свое полотенце и с ноткой восхищения сказал:
— Ну, Ливингстон, жестко ты играешь! В следующий раз напомни мне, чтобы я опять оказался с тобой в одной команде.
— Из твоих уст, Беннет, это настоящий комплимент. Ты их центровому раза четыре подножку ставил! Где тебя этим приемам учили?
— А поверишь, если скажу, что в Турине?
— В Италии, что ли? Какого лешего ты там делал?
— Пока я учился в Оксфорде, я регулярно на выходные летал в Италию и играл за «Фиат-Турин». Триста баксов за игру плюс возможность побывать во многих местах, которые я бы иначе никогда не увидел. Должен тебе сказать, европейцы привыкли компенсировать недостаток техники локтями и коленями. А русские, по-моему, вообще за каждую каплю пролитой крови соперника получают премиальные.
— Так ты и против русских играл?
— Только со «Спартаком», одним из их так называемых любительских клубов. И в основном валялся на полу.
— Черт побери, Ландсманн, ты меня потряс! Правда! Я совершенно раздавлен.
— Не стоит, Ливингстон. Потому что, сказать по правде, если решишь переметнуться, в Ленинграде тебя примут с распростертыми объятиями.
Приняв душ и поужинав, Барни почувствовал, что может снова сосредоточиться на учебниках. Неторопливо шагая по коридору, он вдруг услышал музыку. Звуки лились из комнаты Мори Истмана. Барни внутренне содрогнулся и осторожно приблизился к открытой двери.
Комната была залита ослепительным светом. Под потолком через всю комнату тянулась консоль с софитами, причем каждая лампа была направлена на какое-нибудь произведение искусства — этакая миниатюрная галерея, обрамленная двумя гигантскими стереоколонками.
— Можешь войти! — объявил густой баритон откуда-то у него из-за спины.
Барни резко обернулся и увидел молодого человека лет двадцати с небольшим. У него были точеные черты лица и аккуратная стрижка.
— Чего-нибудь выпьешь? — радушно предложил он.
Барни приложил к уху руку.
— Я тебя не слышу! Ты не убавишь громкость? Это какой-то космодром.
— А мне нравится! Малера надо играть фортиссимо.
— Так надень наушники. Здесь люди заниматься хотят.
Меломан приветливо улыбнулся, подошел к механизму, напоминающему «Боинг-707», и слегка повернул регуляторы уровня, так что комната, по крайней мере, перестала вибрировать от звука.
— Спасибо, — кивнул Барни и собрался уходить.
— Так ты не останешься чего-нибудь выпить?
— Извини, у меня масса работы.
— Господи, почему вы здесь все такие прилежные? Послушай, стаканчик скотча еще никому не вредил.
Несмотря ни на что, этот парень начинал Барни нравиться. Он согласился на кока-колу.
— С лимоном? Лаймом? Чуточку рома? Получится «Куба-Либре».
— Нет, без всего, спасибо. Только льда немного положи. Гм… А ты с медицинского?
— Иначе с чего бы я поселился в этой жуткой общаге?
— Резонно. До недавнего времени в этой комнате жил один человек…
— Бедняга! — Он протянул Барни стакан, после чего налил себе на два пальца виски.
— А ты был знаком с Мори?
— Только по имени и номеру — улавливаешь? Насколько я понял, у него что-то дома случилось. Мне это на руку — я на нечто подобное и рассчитывал, иначе снял бы себе квартиру. Я, правда, не думал, что это произойдет так скоро. Сам-то ты знал этого бедолагу?
— Хороший был парень.
— Представь себе, я — кстати, меня зовут Ланс Мортимер — пока что не встретил в Гарвардской школе медицины ни одного человека, которого можно было бы — даже с натяжкой — назвать иначе чем бессердечный, амбициозный сукин сын.
— Ты и себя к ним причисляешь?
— Себя в первую очередь. Я намерен к тридцати пяти годам стать миллионером.
— Тогда, может, тебе лучше было пойти в Гарвардскую школу бизнеса?
— Бог мой, ты еще и святоша! Откуда ты такой взялся?
— Из Бруклина, — холодно ответил Барни. — Обойдемся без комментариев или как? А, Ланс?
— Не будь идиотом, я слышал, что это отличный район. Слушай, я забыл, как тебя зовут.
— Я тоже. Может, так и оставим?
— Да ладно тебе, старик, — примирительно сказал Ланс. — Как тебя звали в Бруклине?
— По-разному. Но друзья зовут меня Барни или Ливингстон. Я откликаюсь и так и так. А теперь, Ланс, если ты будешь любезен не включать свою музыку на полную мощь, я пойду изучать препараты по гистологии.
— Препараты по гистологии? — Ланс изобразил удивление. — Вам разве разрешают выносить бесценные образцы человеческих тканей из лаборатории?
— Только по несколько штук.
— А что у тебя в качестве микроскопа?
— Фирменный инструмент — «Американ оптикал», десять баксов за семестр.
— Но это же монокулярный агрегат! Каменный век!
— Господи, Ланс, тебя послушать, так здесь все каменный век.
— Ну что ты, Ливингстон, ты меня не так понял! Я только хотел одолжить тебе свой аппарат…
И он снял чехол с сияющего ультрасовременного бинокулярного микроскопа, который, оказывается, стоял у него на столе.
— Ого! — не удержался Барни.
— «Никон» — новейший, от добрых волшебников из Токио. Вообще-то у меня их два, а кроме того — полный набор слайдов, которые нам показывали на лекции.
— Как ты их раздобыл?
— Не скажу, пока ты не переменишь своего мнения обо мне.
— А с чего ты взял, что у меня о тебе плохое мнение?
— Оно у всех плохое. Пока еще до людей не дошло, что под моей неприятной физиономией скрывается сердце из камня и ум из стали. Проще сказать, Барни, я рожден, чтобы быть победителем.
— Ну, тебе видней, — пробурчал Барни. — А теперь говори, откуда у тебя эти препараты.
— Мог бы и сам догадаться. Единственное, чего ты не знаешь, это сколько я заплатил тому несчастному третьекурснику, который работает на проекторе. А это уже врачебная тайна.
Барни почувствовал, что с него хватит. Он повернулся к двери, на ходу бросив через плечо:
— Пока, Ланс.
Тот вскочил со своего дорогого кресла и бросился вдогонку со скоростью Аполлона, преследующего Дафну.
— Погоди минутку, Ливингстон! Ты что же, микроскоп не возьмешь?
— Если говорить без обиняков, Ланс, мне совсем не улыбается перспектива быть у тебя в долгу.
— Но я же сказал: у меня их два! И слайдов два комплекта.
— Ланс, признайся, у тебя все в двух экземплярах?
— Вообще-то да. Ну, почти все.
— И машины две?
— Всего лишь подержанные «корветы».
— Но наверное, одного цвета?
— Да, мне это показалось более практичным.
— Ах, ну да. Конечно.
Охваченный нездоровым любопытством, Барни пошел дальше.
— И девушки тоже две?
— Тут я делаю исключение.
— Да?
— Женщин я нахожу менее надежными, нежели машины. Поэтому обычно у меня их три или даже четыре одновременно.
— Ну да, ну да, это очень практично.
Барни уже понял, что пустился в плавание по неизведанным морям, но убедил себя, что будет интересно разобраться, чем же живет этот тип.
— Но, конечно, у тебя только одна мама и один папа.
— Это что такое? Допрос?
— Прости, я немного увлекся. Я просто не хотел бы одалживать микроскоп у человека, который — уж прости за прямоту — добыл его «через задний проход».
— Вообще-то ты тоже немного странный. Говоришь как будущий психотерапевт, — весело заключил Ланс. — Мне это нравится. Можешь брать мою машину, когда понадобится.
— Благодарю, — небрежно бросил Барни и стал собирать по частям супермикроскоп, пока благодетель не передумал. — Когда вернуть? — спросил он, беря коробку с препаратами.
— Спешки нет. Если хочешь, держи хоть до конца семестра. Я всегда себе еще один комплект добуду.
— Ланс, ты потрясающий!
— Я тебе правда понравился? — спросил Мортимер с неподдельным изумлением.
— Конечно. — Барни улыбнулся. — Ты уникален.
Он энергично взялся за дело и в начале двенадцатого почувствовал, что должен принять дозу углеводов. По дороге к кондитерскому автомату он задержался у телефона, чтобы поделиться с Лорой своей удачей.
Ответил раздраженный девичий голос:
— Если вы звоните Грете или Лоре, я немедленно вешаю трубку!
Он узнал этот голос.
— Привет, Элисон, это я, Барни. Ну помнишь, мы с тобой познакомились над телом Леонардо.
— А, привет, — ответила она. — Как продвигается вскрытие?
— Отлично. А у тебя?
— Неплохо. Насколько я понимаю, тебе нужна Лора?
Он уловил в ее голосе тоскливые нотки и решился на невообразимую жертву.
— Послушай, Элисон, не хочешь выпить по чашке кофе?
— Ox, — удивилась она, явно непривычная к малейшему интересу со стороны противоположного пола. — Послушай, Барни, у меня еще сегодня столько работы! Может, как-нибудь в другой раз?
— Конечно, конечно, — с внутренним облегчением согласился он. — А Лора есть?
Трубка повисла на шнуре и ударилась о стену — это Элисон бросилась за Лорой.
К его удивлению, Лора тоже была раздражена:
— Алло! Дадите вы мне наконец заниматься? Кто там еще?
— А ты кого ждала — Марлона Брандо?
— Ой, прости, Барни. Что у тебя случилось?
— Ты не поверишь! У меня есть полный набор слайдов по гистологии и новейший «Никон», чтобы их смотреть!
— Ого! И где ты это все раздобыл?
— А, это долгая история. И слишком интересная, чтобы рассказывать по телефону. Не хочешь прийти посмотреть на восхитительные срезы легочной ткани, окрашенной серебром? Не говоря уже о целом калейдоскопе прочего добра!
— Еще как! Прямо сейчас — годится?
— Давай через полчасика… У меня сейчас сеанс утешения.
— Ах, ну да. Тогда через полчаса, господин Утешитель.
— Садись, Хэнк.
— Барн, я знаю, ты очень занят… Это займет минуты три, не больше.
— Да садись ты! А то заработаешь варикоз.
Дуайер кивнул и присел на край постели.
— Отлично, малыш Хэнк. Выкладывай, что там у тебя.
Гость занервничал и с трудом смог сказать:
— Барни, у меня проблема. Я буду тебе очень признателен, если ты дашь мне совет.
— Конечно дам, — ответил тот, а сам подумал: «С чего он взял, что я знаю больше, чем он?» — Так в чем дело, Хэнк?
Неловкость, терзавшая Дуайера, казалось, заполнила всю комнату. Наконец он сумел выдавить:
— Секс.
— Что ты имеешь в виду? — в свою очередь смутился Барни.
— У меня проблема с сексом, — продолжал Дуайер, вытирая руки о свитер.
«Только не это! — кричал Барни внутренний голос. — Отправь его немедленно к психотерапевту, или у тебя каждую ночь друзья будут выпрыгивать из окна!»
— Послушай, Хэнк, а ты не думаешь, что это лучше обсудить с… со специалистом?
— Нет, нет, нет! Барни, я уверен, что такой опытный человек, как ты, мне обязательно поможет.
«Ну да, — про себя усмехнулся Барни, — а некоторым к тому же кажется, что я наделен обаянием».
— Ну давай, Дуайер, рассказывай.
— Ты ведь знаешь, что я собирался стать священником?
— Да.
— И я тебе, по-моему, говорил, почему передумал?
— Да, что-то вроде «мир, плоть, стетоскоп»…
— Все дело в Черил. Черил де Санктис. Я ее вожделею. Я денно и нощно только о ней и думаю. Я не могу заниматься, не могу спать. Не могу учить анатомию, потому что мне хочется…
— Переспать с ней? — подсказал Барни.
— Да, Барни. Точно. Я знал, ты поймешь.
— Если честно, не уверен, что все понимаю. Потому что пока я не вижу, в чем проблема. Если, конечно, эта Черил не замужем. И не монахиня.
— Господи, ты за кого меня принимаешь? Она отличная девчонка из моего прихода. Воспитательница в детском саду. И из очень набожной семьи.
Он помолчал, потом со стоном добавил:
— И у нее такой верхний этаж — закачаешься!
— Ах, вот оно что, — изрек Барни, пытаясь как-то обобщить услышанное. — Но она на тебя не смотрит? В этом проблема?
— Нет-нет, она меня любит и знает, что и без этой фантастической фигуры я бы все равно ее любил. Но вчера вечером она позвонила и сказала, что приедет на следующие выходные и хочет остановиться в моей комнате.
— Ну, это не проблема, Хэнк. Насколько мне известно, нам запрещено держать в комнате только оружие и змей.
— Мне кажется, она хочет дойти до конца.
— Ну и прекрасно! — в нетерпении воскликнул Барни и подумал: «Мне бы твои проблемы!»
— Так ты думаешь, это нормально? Ничего, что мы совершим прелюбодеяние?
— Послушай, Дуайер, я не моралист, и мне кажется, что если два взрослых человека действительно любят друг друга, то вполне допустим и секс…
— До брака?
— А ты всерьез думаешь на ней жениться, Дуайер?
Тот кивнул:
— Барни, я ее люблю. Так скажи: ты меня благословляешь?
— Ну, думаю, это надо назвать каким-то более светским словом. Скажем, я тебя одобряю. И в конце концов, я же не твой духовник. А кстати, почему ты до сих пор с духовником не поговорил?
— Потому что священник скажет, чтобы я этого не делал.
Не успел Барни осмыслить все грани этого глубоко нравственного диалога, как раздался стук в дверь.
Дуайер бросил взгляд на часы и поднялся.
— Ого, уже первый час. Прости, что отнял у тебя столько времени.
Раздался бодрый голос Лоры:
— Ливингстон, это я! Ты не один?
Дуайер смешался.
— Черт, Барни, почему у тебя нет черного хода?
— Да ты что, Хэнк? Это всего лишь Лора!
— Что значит «всего лишь»? К тебе в полночь является самая красивая девчонка на всем курсе… Как у тебя это получается?
Он быстро повернулся и распахнул дверь.
— Привет, Хэнк — Лора улыбнулась. — Надеюсь, я вам не помешала?
— А я — вам, — смущенно ответил тот.
— Ничего страшного. Я только заскочила убедиться, что у Барни действительно есть такой шикарный микроскоп, как он расписывает.
— Ну да, конечно, — согласился Хэнк, окончательно сбитый с толку. И побежал звонить своей красавице.
Лора, — сказал Палмер. — Я не могу находиться с тобой в одном городе и видеться только по выходным! Даже вечер пятницы и то не всегда мой!
— У нас по субботам занятия, ты же знаешь.
— Лора, это варварство, антигуманное варварство.
— Нет, дорогой, это всего лишь школа медицины.
Прошел час. Лора подняла голову.
— Мне пора в общагу. Мне надо пораньше встать и размять свои глазодвигательные нервы над «Анатомией» Грея.
— А как насчет моей анатомии? Неужели не можешь остаться до утра и позаниматься анатомией со мной? Обещаю, что утром сам тебя отвезу, как только встану.
— Прости. В твоем представлении «как только встану» означает, что ты сначала должен прочесть от корки до корки свою «Нью-Йорк таймс».
— Да, и еще «Бостон глоб». — Он ласково улыбнулся ей. — А потом еще разок заняться любовью.
Она поцеловала его в лоб.
— В другой раз, хорошо? — И, начиная одеваться, добавила: — Иногда у меня возникает четкое ощущение, что ты ненавидишь мою учебу.
— Признаюсь, временами я действительно мечтаю, чтобы ты ее бросила. Но совесть неизменно напоминает мне, что ты страстно предана своему призванию, а я веду себя как эгоист.
— Отлично. А совесть тебя не бичует за твои мечты?
— Не сказал бы. Потому что я тут же вспоминаю, что по меньшей мере треть твоего курса уже семейные люди.
— Но из девушек — никто. У нас на это нет времени.
— Потому что вы все время доказываете, что не хуже мужиков?
— Ну что ты, этого было бы мало! Мы вынуждены доказывать, что мы лучше. Как ты не поймешь?
Палмер искренне старался понять, но постичь глубину ее увлеченности все-таки никак не мог.
— Скажи, ведь в принципе ты все же собираешься выйти замуж и иметь семью?
— До этого еще по крайней мере лет десять, — ласково произнесла она. — Я хочу стать не просто врачом, Палмер. Я хочу стать очень хорошим врачом.
Он посмотрел на нее и с любовью проговорил:
— Я тебя люблю, Лора, и буду ждать столько, сколько потребуется.
Он обнял ее, словно скрепляя клятву печатью. Лора прижалась лицом к его щеке, и ей вдруг стало неизъяснимо грустно. «Господи, — подумала она, — такой потрясающий парень и так меня любит! И мне он действительно нравится. Что же мне мешает… ему уступить? Что со мной не так?»
Когда «порше» подкатил к подъезду погруженного во мрак Вандербилт-холла, им навстречу из-за угла вышла парочка. Палмер проводил Лору до дверей, и тут послышался оклик:
— Лора, Лора, погоди!
К ней ринулся Хэнк Дуайер, сопровождаемый невысокой пухленькой девушкой.
— Привет! — весело поздоровалась Лора, удивляясь про себя, что этот несостоявшийся пастор делает на улице так поздно (вечерняя месса уже давно закончилась!), да еще и с девушкой.
— Лора! — волновался Хэнк. — Ты первая, кому я скажу! Мы с Черил решили пожениться! Ах да, вы же не знакомы. Лора Кастельяно. А это моя невеста Черил де Санктис. Мы с ней из одного города.
Его черноволосая подруга кивнула и застенчиво улыбнулась. Даже в темноте видно было, как сияют ее глаза.
Лора представила Палмера, и тот вежливо осведомился, когда именно юная пара намерена связать себя узами брака.
— На Рождество, — оживилась Черил. — Мы поженимся на рождественские каникулы.
— Да, — подтвердил Хэнк со смущенным смешком — Так что я всегда буду помнить о нашей годовщине. Разве не здорово?
— По-моему, чудесно, — оценил Палмер и с едва заметной иронией, которую уловила лишь Лора, добавил: — А твоей учебе это разве не помешает?
— Да ты что! Как раз наоборот! — воскликнул Дуайер. — Сейчас я беспрестанно думаю о Черил, а когда мы будем вместе, я смогу наконец сосредоточиться на занятиях.
Палмер насмешливо повернулся к Лоре.
— Интересная мысль, ты не находишь?
— Каждому свое, — многозначительно ответила она и поцеловала Палмера в щеку. Потом помахала влюбленным и поспешила в дом.
Оказавшись в пустом вестибюле, Лора опять загрустила. Взгляды, которыми обменивались Хэнк с Черил, поразили ее. Они, без сомнения, влюблены друг в друга. А любит ли ее Палмер? Ее вдруг охватила нежность к нему. И непонятная жалость к себе самой.
Ноги сами понесли ее в комнату Барни. Если он еще не спит, она сможет излить ему душу. Выпустить пар. Подойдя, она услышала из-за двери бормотание: Барни прилежно повторял биохимические формулы.
Она остановилась, не желая — или не находя в себе смелости — морочить ему голову своими детскими переживаниями. Об отношениях полов. О любви. И прочей подростковой ерунде.
И она пошла дальше, к себе, бросилась на постель, открыла учебник биохимии и попыталась с головой уйти в аминокислоты. Забыться.
Барни сидел за зубрежкой весь вечер, пока не нагрянул Беннет Ландсманн. Он был потрясающе элегантно одет, и Барни с удивлением услышал, что он всего лишь ходил на новый фильм Ингмара Бергмана в кинотеатр на Эксетер-стрит.
— Хочешь меня погонять? — спросил Беннет.
— Конечно. Как насчет аминокислот? Силен?
— Довольно-таки. Сегодня днем пять часов им отдал.
— Хорошо. Тогда обратим свой взор на такую мелочь, как расщепление белка в, желудочно-кишечном тракте.
— Ты что, издеваешься? Мы разве и это должны знать?
— Так, так, так, Ландсманн… — произнес Барни, копируя снисходительный тон профессора. — От вас требуется знать только самое важное. Иными словами, все, что слетает с моих губ.
— Черт! — прошипел Беннет, и оба засели за книги. Через час Беннет сбегал к себе и принес две бутылки «Будвайзера».
— Скажи мне, Ландсманн, — мягко спросил Барни, — как тебе нравится роль Джеки Робинсона[20] от медицины?
— Барн, ты мне льстишь. Я хоть и перешел в профессионалы, но в этой лиге отнюдь не являюсь первым игроком.
— Да ладно тебе, Бен, ты же понимаешь, что я хотел сказать.
— Конечно. Мне здесь нормально, Барни. Я же всегда был черный!
— А откуда ты?
— Вырос в Кливленде… — сказал он и замолчал.
В душе Барни любопытство боролось со смущением.
— А чем твои родители занимаются?
Вопрос прозвучал достаточно деликатно.
— Отец шьет обувь, — небрежно бросил Беннет.
— A-а… — Барни был потрясён тем, сколь многого добился этот парень совсем простого происхождения. Но он понял, что подошел к границе чего-то глубоко личного и дальше пути нет.
Еще полтора часа прошло в усиленных занятиях, а затем, обалдев от них, они принялись обсуждать своих сокурсниц.
— А эта Кастельяно… — пробормотал Беннет, сокрушенно мотая головой. — Я знавал ее еще с Редклиффа. Вот кто для меня загадочная личность! Красивая, чертовски умная и настоящая загадка.
Загадочная? Пожалуй, это был единственный эпитет, который Барни ни за что не применил бы к Лоре.
Правда, он-то знал ее по-настоящему. По сути дела, они были друг для друга как родные.
«Вот кто действительно загадка, так это ты, Беннет».
Накануне первого зачета по биохимии всех мучил один и тот же вопрос: «Какое отношение эта абракадабра имеет к исцелению больных?»
— Понимаешь, — жаловалась Лора, — все эти дурацкие схемы напоминают мне учебу на автослесаря или телемеханика.
Они экзаменовали друг друга в комнате Барни.
— Кастельяно, не нервничай! Я согласен, что это все похоже на заучивание пятидесяти сортов макарон, но все-таки эта наука имеет некоторое отношение к работе организма.
— Уверена, что моему отцу учить эту чушь не приходилось!
— А я уверен в обратном. Обмен веществ изучали еще в Древней Греции и Китае две тысячи лет назад.
— Да, но не в таком же объеме! Тогда этих безумных подробностей вообще никто не знал. А кроме того, черт побери, я надеялась, что увижу здесь больных людей!
— Ну что ж, — мрачно пошутил он, — оглянись вокруг! Пфайфер и сам больной, а после всей этой зубрежки и мы такими станем. Хочешь «Хершиз»?
— Нет, но стаканчик кока-колы выпила бы. Чтобы не уснуть. Я сбегаю…
— Не дергайся, Кастельяно, сиди тут и занимайся за нас двоих. Мне надо разогнать кровь, чтобы к мозгам поступала.
Он быстро сбегал к выстроившимся в нижнем коридоре автоматам. Но в этот поздний час автоматы, как назло, все до единого были пусты, даже табачный.
Он медленно побрел наверх, пытаясь вспомнить, у кого из соседей по этажу можно разжиться плиткой и чайником. Ах да, наверняка у Ланса Мортимера есть и то и другое и в двух экземплярах.
Он постучал. Ответа не последовало. Неужели спит? Барни тронул дверь — она оказалась не заперта. Ланс возлежал в кресле, запрокинув голову и смежив веки. На нем были наушники. Наушники?! Вот это выдержка — слушать музыку накануне такого зачета! Барни подошел и тихонько постучал Ланса пальцем по лбу.
— Есть кто живой? — беспечно произнес он.
Ланс открыл глаза и снял наушник с одного уха:
— А, доктор Ливингстон. Куда ты запропастился?
— К себе в комнату, как и все остальные, зубрю проклятущие химические формулы. А ты почему не тем же занят? Или завтра на зачет не идешь?
— Чего это вы все в таком мандраже? Не вижу никаких оснований для паники.
— Может, и так, но тебе не кажется, что стоило бы позаниматься?
— А я что делаю? Вот послушай…
Барни нехотя натянул на голову наушники. К своему изумлению, он услышал голос Ланса, повествующий о тайнах метаболизма, по которым им завтра предстоит держать отчет.
— Вот сижу, слушаю без конца эту пленку, — пояснил Ланс. — Так что даже если нечаянно усну, информация все равно будет записываться на подкорку.
— Ланс, ну ты и личность!
— Правда? — Сосед улыбнулся. — Жаль, что не могу предложить такую запись тебе: я только вчера одолжил этот агрегат в Акустическом исследовательском центре Кембриджа. Может, я чем-то еще могу быть полезен?
— Вообще-то да. У тебя нет ничего, что содержало бы кофеин?
— То есть чая, кофе или кока-колы?
— Лучше бы кока-колы. Две, если тебя это не очень напряжет.
— Угощайся! — сказал Ланс, махнув в сторону холодильника. — Если хочешь, там еще камамбер есть.
Он опять растянулся в кресле и возобновил свою самоподготовку.
Вернувшись к себе, Барни обнаружил Лору крепко спящей на его кровати.
Он взглянул на темные круги у нее под глазами и решил, что отдых ей сейчас нужнее всего. Барни сел за стол и еще с полчаса позанимался. На большее его не хватило. Он еще раз взглянул на Лору — та спала как каменная. Было бы жестоко ее сейчас будить. Барни снял туфли, взял себе одеяло, соорудил подушку из собственной куртки, устроился на полу и мгновенно уснул.
Под утро Лора с изумлением открыла глаза и не сразу поняла, где находится. Через мгновение она увидела спящего на полу Барни и улыбнулась. У него был такой безмятежный вид! Она сложила свои тетрадки и собралась уходить, но в последний момент бросила взгляд на стол — Барни забыл завести будильник. Лора поставила его на семь, после чего тихонько закрыла дверь и на цыпочках удалилась.
Из-под некоторых дверей еще выбивались полоски света. А одна была широко распахнута. Ланс Мортимер, на сей раз без наушников, сидел за столом и чертил схемы. Он поднял на Лору глаза.
— Привет, Лора. — Он улыбнулся. — Как там Барни?
— Заснул, — ответила она как ни в чем не бывало.
— Счастливчик! — завистливо произнес Ланс.
Она посмотрела на него, от усталости даже не возмутившись его ехидством, и прошептала:
— Иди ты, Мортимер, сам знаешь куда…
Уже подходя к лестничной клетке, она услышала его ответ:
— С удовольствием, мисс Лора. Только свистни.
С опухшими глазами, грызя карандаши и страдая от болей в желудке, они дожидались «небольшого зачетика» профессора Пфайфера. Питер Уайман беспечно распевал «Что за чудесное утро!», но от этого их воспаленным желудкам и пульсирующим вискам нисколько не становилось легче.
Душка профессор не обманул их ожиданий. Первый вопрос касался новаторской работы по метаболизму недавнего Нобелевского лауреата сэра Ханса Кребса. При этом требовалось покинуть земные границы.
«Представьте себе, что вы живете не на Земле, а на Сатурне. Опишите цикл Кребса, подставив на место кислорода азот. Начертите подробную схему».
Второй вопрос, по выражению Пфайфера, был «послаще». Он касался обмена сахара в организме. Иными словами, преобразования сахара в вещества, необходимые тканям.
«Даны пять молекул глюкозы. Сколько требуется аденозинтрифосфата и фосфата для преобразования ее в гликоген? Сколько при этом образуется двуокиси углерода?
Дайте поэтапное обоснование».
В одном отношении Гарвардская школа медицины по-прежнему напоминает храм Эскулапа: глубокие шрамы здесь порой рубцуются за одну ночь. Так случилось и с первокурсниками. Уже на следующее утро на лицах студентов, собравшихся в зале «С», чтобы слушать продолжение рассказа профессора Пфайфера о приключениях аминокислот на пути их превращения в идеальный белок, не было никаких следов вчерашних страданий. По всей видимости, не осталось их и в душах будущих медиков.
Профессор, ни словом не обмолвившись о вчерашней работе, немедленно углубился в захватывающие особенности аминокислоты под названием аргинин. Он понимал, что студенты мучаются неизвестностью, и они это видели. От этого общее напряжение лишь усиливалось.
Наконец, секунд за тридцать до конца лекции, Пфайфер глубоко вздохнул и спокойно объявил:
— Да, насчет вашей работы. Мне очень приятно вам сообщить, что среди вас есть те, кто показал очень высокий результат. Двоим я поставил девяносто восемь, а одному даже девяносто девять баллов. — И с улыбкой добавил: — Высший балл я принципиально не ставлю никогда и никому.
Профессор выдержал паузу, перевел дух и продолжил:
— Конечно, были и такие, кто — как бы это выразиться? — еще не совсем уловил суть предмета. Достаточно сказать, что самую слабую работу я оценил в одиннадцать баллов. Но в целом отмечу, что большинство сгруппировались где-то в районе пятидесяти пяти и имеют все шансы успешно сдать курс в целом.
Зал наполнился взволнованным шепотом. На прощание Пфайфер объявил:
— Оценки будут вывешены на обычном месте завтра рано утром. Всего хорошего, джентльмены.
Он развернулся и вышел.
Вслед за ним в коридор потянулись и студенты, и все слышали, как Питер Уайман сказал:
— Интересно, что я такого упустил, что не заработал этого последнего балла?
Профессор Пфайфер имел обыкновение являться на факультет не позднее шести часов утра, с тем чтобы несколько часов до лекций посвятить исследовательской работе в тиши лаборатории. После зачетов он вывешивал оценки на доске объявлений возле аудитории, из деликатности обозначая лишь инициалы студентов, после чего удалялся к себе в лабораторию.
Надо ли говорить, что на другое утро ранних пташек оказалось множество? Бледный полукруг небесного светила еще только показался над горизонтом, а пять или шесть человек уже вышли к стене, получившей с недавних пор наименование «Стены плача».
Другой традицией было то, что студенты, даже некурящие, узнав свою оценку, прижигали собственные инициалы кончиком зажженной сигареты.
Барни появился в семь часов. Беннет уже был на месте.
Он не улыбался.
Но и не хмурился.
— Ну, Ландсманн, какой счет?
— Ливингстон, — серьезным тоном ответил приятель, — у нас с тобой — серединка на половинку. Вот, смотри!
Он показал на список, в котором шесть имен уже были сокрыты от посторонних глаз. Среди них — обладатели невероятных девяноста девяти и девяноста восьми баллов. Против одиннадцати баллов и пары средних результатов еще курился дымок.
— Во сколько же ты пришел, Бен?
— Без четверти, и эти дырки уже были тут. Мы с тобой, похоже, следуем принципу греческой философии — «ничего слишком». У меня семьдесят четыре. А у тебя — семьдесят пять.
— Откуда ты знаешь? Мне только что пришло в голову, что у нас с тобой инициалы одинаковые.
— Не волнуйся. Я подписал работу полным именем — Беннет А. Так что семьдесят четыре — у меня.
Лицо Барни снова обрело румянец.
— Эй, Ландсманн, а мы с тобой молодцы! И как же мы с тобой заметем следы?
— У меня при себе традиционное орудие.
— Ты же не куришь!
— Нет, конечно, но иногда хожу на свидание с недостаточно просвещенными юными леди, которые дымят.
Из внутреннего кармана пиджака он извлек серебряный портсигар. Достав тонкую, длинную сигарету, он зажег ее такой же серебряной зажигалкой. На обоих предметах была монограмма — или клеймо.
— Вот это штучка! Бен, дай-ка посмотреть!
Тот протянул ему портсигар. На крышке было тиснение в виде круглого вензеля с серебряной литерой «А» на бронзовом фоне.
— А что это?
— А, это вещь моего отца. Он служил офицером в Третьей армии Паттона.
— Круто! — зацокал языком Барни, — Мой отец служил на Тихом океане и ничего подобного не привез. А что твой отец…
— Ладно, пошли, — перебил Беннет, — пора завтракать. Давай выжги наши инициалы, и пойдем отсюда.
Он протянул Барни сигарету. Тот быстро пробежал глазами список в поисках Лориной оценки.
Ее инициалов не было. Точнее сказать — их не было среди оставшихся нетронутыми. Следовательно, она или выполнила работу блестяще, или провалилась.
— И какой же у тебя результат по биохимии?
— Неплохой.
— Перестань, неужели мы будем друг от друга таиться? В конце концов, я же твой будущий муж!
— Кстати, Палмер, позволь тебе напомнить, что я еще не давала официального согласия.
— Ладно-ладно, доктор. Сдаюсь! Скажи-ка лучше, что ты делаешь в День благодарения?
— Занимаюсь, что же еще?
— Ну, это понятно. Но какая-то передышка тебе тоже нужна! Даже смертникам в тюрьме в День благодарения разрешается есть индейку.
— Вообще-то, — сказала Лора, — мы с Барни и еще кое-кто из наших однокурсников думали организовать в столовой общий стол и сделать вид, что мы одна семья. Но в последний момент кое-кто отказался.
— И кто именно?
— Ну, Беннет летит домой в Кливленд, чтобы день или два провести со своими…
— Как экстравагантно! Он, по-видимому, не бедствует.
Лора кивнула:
— Похоже на то, если судить по его гардеробу. А потом и Ливингстон отпал.
— Едет к своим в Бруклин?
— Он не сказал. Вообще-то он в последние дни ведет себя как-то странно…
— Может, за что-то на тебя обижен?
Она пожала плечами:
— Не думаю, разве что злится, что я не сообщила ему свою оценку по биохимии.
Палмер попытался застать ее врасплох:
— А какую ты получила оценку?
— Я тебе уже сказала, Палмер, — отрезала Лора. — Неплохую.
Барни держал приемник на волне музыкальной радиостанции, пока шел сигнал. Казалось, это единственное радио во всей Новой Англии, которое в День благодарения еще не переключилось на рождественские песнопения. Поскольку он был совершенно один во взятом у Ланса «корвете», то мог вслух распевать «Гимн Благодарения», который помнил еще со старших классов школы.
Сегодня Барни окажется одним из немногих, кто проведет праздник не за семейным столом. Мама будет крайне разочарована, ведь она так надеялась, что он на праздник приедет в Бруклин. К тому же своим изменившимся планам он дал весьма лаконичное объяснение: «Надо навестить одного друга, у которого неприятности».
Из любопытства Эстел спросила, не девушка ли этот таинственный «друг», но Барни только сказал, что беспокоиться тут не о чем.
На северной оконечности Хартфорда он свернул с шоссе, после чего ему пришлось еще несколько раз съезжать с одной дороги на другую, всякий раз — на более узкую и примитивную. Наконец он преодолел узкую грунтовую дорожку, обрамленную голыми деревьями, и внезапно увидел перед собой открытое пространство. Метрах в ста впереди стоял роскошный дом во французском стиле. На солидных кованых воротах висела небольшая медная вывеска: «Стратфордский институт».
Барни вспомнилось его шуточное название — «Замок Психо». Ибо здесь обитала аристократия из умалишенных. Или плутократия. Поговаривали, что с пациентов тут берут почти по тысяче баксов в неделю. «Господи, — подумал он, — за такие деньги им должны выдавать смирительные рубашки из кашемировой шерсти».
Он отдавал себе отчет в том, почему пытается развлекать себя нескладными шутками. Он не раз слышал о тревоге, которая охватывает совершенно нормальных людей при посещении подобных заведений. Даже самые уверенные в себе испытывают противоречащее здравому смыслу беспокойство: им кажется, что их тут сочтут своими клиентами и не выпустят обратно на волю.
Подъехав к будке охраны, чтобы назвать себя, он увидел, что охранник жует индюшачью ногу, безразлично уставившись в мерцающий телеэкран. Увидев Барни, он принялся листать свой блокнот, оставляя на каждом листке жирное пятно.
— Угу, — Он кивнул. — Доктор Ливингстон с визитом к мистеру Истману. Проезжайте.
По телефону Барни сказал, что звонит из Гарвардской школы медицины, и это явно облегчило ему доступ в лечебницу.
У массивных деревянных дверей его встречала приветливая матрона, которая поздравила его с праздником и, по-видимому решив, что Барни знаком с заведением, объявила, что «молодой Истман» дышит свежим воздухом на задней лужайке и «доктор Ливингстон» может с ним там повидаться.
Барни кивнул и двинулся по длинному коридору с высокими потолками, но свернул не туда и вскоре оказался перед запертой железной дверью белого цвета. Заглянув в прямоугольное зарешеченное окошко, он увидел какое-то фантасмагорическое сборище пациентов. Они вертелись, потягивались, мычали, погрузившись каждый в свой собственный мир и, судя по всему, абсолютно не желая замечать чье-либо присутствие. Картина напомнила ему кадры из фильма Феллини. Только эта фантасмагория была вполне реальной. «Господи, — подумал он, — неужели и Мори здесь?»
— Чем могу вам помочь? — окликнул суровый женский голос.
— Я… я из Гарвардской школы медицины, приехал навестить молодого Истмана.
— Но здесь-то его нет! — объявила медсестра с негодованием.
«И слава богу!» — подумал Барни.
— Мне сказали, он на задней лужайке. Не подскажете, как туда пройти?
Она показала ему направление. Барни кивнул и заспешил прочь, от души надеясь, что охвативший его испуг не отразился на лице.
Мори он нашел на большой и безлюдной каменной террасе с выходом в огромный, идеально ухоженный сад. Он смотрел на солнце, садящееся за горы Таконик.
— Привет, Мори! — негромко позвал Барни.
— Здравствуй, Барни, — безжизненным тоном ответил приятель, не поворачивая головы. — Спасибо, что приехал. Солнце удивительное, правда? Как будто Господь опускает блестящую медную монетку в прорезь автомата, чтобы купить нам небо, полное звезд.
Он так и не обернулся.
— Чудесная метафора! Ты должен ее записать.
— Я больше не пишу, — пробурчал он.
Поскольку Мори по-прежнему не поворачивался к нему, Барни обошел его кресло и облокотился о перила террасы. Теперь он понял, почему его друг так зачарован небесным светом: его глаза были как выжженные электрические розетки. Барни содрогнулся.
— Как дела в Гарварде? Обо мне кто-нибудь вспоминает?
— Все довольно однообразно, ты знаешь. И по тебе я действительно скучаю, Мор. А в твою комнату поселили такого зануду!
— В моей комнате кто-то живет? Я думал, они ее забьют досками или объявят какой-нибудь карантин, чтобы никто не заразился…
— Перестань на себя наговаривать! — оборвал Барни и положил руку Мори на плечо. — Спорим, ты уже к весне будешь с нами!
— Не надо мне вешать лапшу на уши! Я теперь здесь до конца дней.
Барни взглянул в эти ужасающе пустые глазницы и подумал: «Бедолага выглядел лучше, когда заговаривался. По крайней мере, тогда он был живой!»
— Эй, перестань, уж мне-то поверь! Я уже на одну восьмую врач. Все у тебя будет в порядке, Мор. Ты выйдешь отсюда и станешь новым Джоном Китсом, как ты и хотел.
— Китс умер в возрасте двадцати шести лет.
— Ах да, — спохватился Барни. — Ну, это я неудачный пример привел. Но ты меня понял.
Воцарилась тишина. «В чем дело? — удивлялся Барни. — Ведь он отлично знает, что я имею в виду. Почему он не позволяет мне себя приободрить? Почему с такой настойчивостью тянет меня за собой в пропасть? И почему вообще просил меня его навестить?»
Несколько минут прошло в молчании. Потом Мори каким-то потусторонним голосом прошептал:
— Меня тут поджаривают.
— Что? — Барни понял, о чем шла речь, но не хотел в это верить.
— Доктора называют это ЭСТ — электросудорожная терапия, — пояснил Мори все тем же безжизненным тоном. — Мой товарищ по палате называет это «жаркой». Ты знаешь эти машины, которыми они плавят тебе мозги.
— Шоковая терапия? Ты хочешь сказать, что к тебе применяют шоковую терапию?
Тот кивнул.
Барни был вне себя от негодования. В его представлении электрошок всегда ассоциировался с наказанием. Шок применяют к антиобщественным агрессивным типам; и для лишения жизни, высшей меры наказания, существует электрический стул. Но зачем электрошок этому безобидному парню?
— Считается, что ЭСТ излечивает депрессию. — Он передернул плечами и добавил: — При этом мой папаша полагает, что мне уже лучше.
— Он тебя навещает?
— Нет. Видишь ли, он очень занятой человек, а из Сан-Франциско сюда не наездишься. — Он глубоко вздохнул и продолжил: — Но он звонит. Он звонит доктору Каннингему, старшему психотерапевту, и выясняет, хорошо ли за мной тут смотрят… Эй, ты из-за меня приехал из… ну, не важно откуда… а я тебя даже не спрашиваю, как у тебя дела. И у твоей жены.
— Я не женат, — шепотом поправил Барни, чувствуя нарастающую тревогу.
— A-а… — как-то по-детски протянул Мори. — А разве у тебя ничего не было с этой высокой блондинкой?
— С Лорой? — Барни кивнул. — С Лорой Кастельяно? Мы с ней просто друзья.
— Она красивая. Я помню.
— Вот и хорошо, — сказал Барни, выдавив из себя улыбку. — Если ты можешь говорить о красивых девушках, значит, ты на пути к выздоровлению.
— В психиатрии понятия «выздоровление» не существует, — объявил Мори с выражением безнадежности. — Ты просто переходишь из одной стадии болезни в другую. Я уверен, ты скоро это узнаешь.
— Какой идиот тебе это внушил? — рявкнул Барни.
— Мой отец, — пробурчал Мори. — Сколько я себя помню, он всегда это говорил.
В динамиках звучала бодрая песенка.
Барни ехал назад по федеральной трассе номер 86 и крутил ручку приемника в надежде поймать что-нибудь, что могло бы смягчить тупую боль в его душе. Но хорошо ловилась только хартфордская станция, передававшая исключительно мюзиклы. Звонкие, радостные голоса звучали насмешкой над плачевным состоянием Мори Истмана.
Перед тем как съехать с трассы, он остановился у придорожного кафе, заказал тройной гамбургер (сегодня он показался Барни олицетворением трех несчастий — разочарования, депрессии и отчаяния) и попытался его съесть.
Он разменял у кассирши пять долларов и направился к телефонной будке. Достал из кармана мятый конверт и набрал номер в Сан-Франциско. На третьем гудке трубку сняли.
Офис доктора Истмана.
Он попал в приемную.
— Гм… Вы не подскажете, как мне поговорить с доктором Истманом? Дело весьма срочное.
— Вы наш пациент?
— Нет-нет, я вообще-то врач. Моя фамилия Ливингстон.
В трубке замолчали, потом раздался щелчок, из чего Барни заключил, что одну трубку положили, а затем подняли другую.
После чего он услышал приятный баритон:
— Слушаю вас. Говорит доктор Истман.
— Гм… Это Барни Ливингстон, доктор. Я друг Мори. Я был последним, кто говорил с ним перед тем, как он… Ну, вы знаете…
— Да-да, конечно. Вы получили мое краткое послание?
— Да, спасибо, доктор, — ответил Барни, стараясь не вспоминать о лаконичном благодарственном письме доктора Истмана, лишенном каких-либо эмоций. — Вообще-то именно из письма я и знаю ваш телефон… — Истман отнюдь не стремился поддержать беседу, и Барни ничего не оставалось, как взять инициативу в свои руки. — Видите ли, сэр, я сейчас навестил Мори…
— Это очень великодушно с вашей стороны, — заметил тот.
— Сэр, он хороший парень. Мне он нравится.
— Рад это слышать. Обычно он испытывает проблемы в общении со сверстниками. Так чем я могу быть вам полезен, мистер Ливингстон?
— Помощь нужна не мне, а Мори, сэр.
— Не понимаю.
В голосе психиатра появились раздраженные нотки.
— Доктор Истман, — не унимался Барни, пытаясь сохранять самообладание, — вы знаете, что вашему сыну прописана шоковая терапия?
— Разумеется.
— Простите мне мою прямоту, сэр, но я только что был у вашего сына. И насколько я мог заметить, его состояние заметно ухудшилось с тех пор, как мы виделись в последний раз.
— Доктор Каннингем дает мне совсем другую информацию, — возмутился Истман. — К тому же на каком основании студент-первокурсник считает себя вправе комментировать работу дипломированных специалистов?
— Доктор! — с жаром взмолился Барни — Единственное, о чем я вас прошу, — поезжайте и посмотрите сами, как это лечение испепеляет вашему сыну мозги!
— В этом нет никакой необходимости, Ливингстон. Я отлично знаком с данной методикой, и в моем представлении именно это показано в таких случаях депрессии, как у парня.
Барни отчетливо осознал, что доктор Истман намеренно избегает выражения «мой сын». Как будто для того, чтобы избавить себя от всякой ответственности за удручающее состояние Мори.
— Доктор Истман, я вас умоляю! Пожалуйста, не позволяйте им больше поджаривать Мори. Он поправится. Только дайте ему это сделать в тишине и покое.
Наступило недолгое молчание, нарушаемое лишь потрескиванием на линии.
— Ливингстон, я признателен вам за участие и непременно обсужу этот вопрос с доктором Каннингемом. Надеюсь, вы хорошо провели День благодарения…
Барни онемел.
— Всего доброго, — ледяным тоном попрощался доктор Истман.
Барни повесил трубку и, как боксер после проигранного боя, привалился к стенке кабины.
В свою казарму для будущих медиков он вернулся в начале девятого. Библиотека была еще открыта, и он пошел поискать новые материалы по ЭСТ. Выяснилось, что даже самые рьяные сторонники этой процедуры всячески подчеркивали, что к ней следует прибегать только в случае, когда счет идет на часы и минуты. «Какая спешка в данном случае? — недоумевал Барни. — Мори сидит себе на крылечке и плетет свои метафоры, как старушка вышивальные узоры».
Сообщалось и о неизбежных побочных эффектах, например, о потере памяти, по крайней мере частичной, хотя, по данным некоторых исследований, она носила временный характер. Но что, если Мор не впишется в статистическую норму? Что, если его память будет непоправимо ослаблена?
Кажется, Томас Манн определил гениальность как дар беспрепятственного мысленного проникновения в опыт прошлого. Разве память для художника не самое ценное его достояние?
Мори Шумный, тонко чувствующий, творческий парень, который заслуживает хотя бы того, чтобы ему дали шанс развиться в полноценную личность. А эти убийцы лечат душевную болезнь так, словно это была гангрена мозга. Выжигают каленым железом. «И для этого никакого человеческого мастерства не требуется, — подытожил Барни. — Когда я стану психиатром, я буду стараться лечить душевные раны, возвращать людям их внутреннюю целостность. А этого не может ни один механизм».
— Половой член у человека…
Профессор Лубар прямо-таки смаковал никогда не надоедающую ему тему. На столе перед ним красовалась увеличенная модель органа, о котором шла речь. Среди студентов сей предмет вызывал немалое оживление, а некоторые даже пришли на сегодняшнюю лекцию пораньше.
Лубар поднял макет полового члена и стал демонстрировать отверстие мочеточника, крайнюю плоть и животворящее содержимое мошонки.
После небольшой паузы он с насмешливой ухмылкой спросил:
— Кто-нибудь может мне сказать, что происходит, когда кровь приливает к пещеристому телу полового члена?
На мгновение все замерли. Неужели он имеет в виду это?
И вот, по одному ему известной причине, профессор повернулся к Лоре.
— Итак, мисс Кастельяно, результатом прилива крови является — что?
— Эрекция, сэр.
Аудитория облегченно вздохнула.
— Интересно знать, — спросил Лубар, — почему, несмотря на преобладание в этой группе студентов мужского пола, одна мисс Кастельяно знакома с таким широко известным феноменом, как эрекция полотого члена?
Все молчали.
Никогда не упускавший возможности поддеть ту или иную студентку, Лубар пытливо посмотрел на Лору.
— Может быть, вы знаете тому объяснение, мисс Кастельяно?
— Возможно, я просто видела их больше, чем другие, — ответила та как ни в чем не бывало.
Ошеломленный профессор углубился в «Анатомию» Грея и призвал студентов начать препарировать орган, который был темой сегодняшнего занятия.
— Ну, Кастельяно, — выходя из аудитории, с восхищением пробормотал Барни, — ты сегодня и дала!
— Пустяки! — отмахнулась она. — Интересно, почему ты не ответил?
В этот момент к ним подошла Грета.
— Какая гадость, правда же? — скривившись, сказала она.
— А что такое? — поинтересовалась Лора.
— Все эти грязные намеки… Лубар этой штукой размахивал, как каким-то священным идолом.
— Вообще-то, — небрежно заметил Барни, — у древних греков и римлян это и был священный идол. Они даже поклонялись ему на своих празднествах…
— Барни, умоляю тебя! На сегодня с меня хватит! Если честно, я думаю, что этот профессор Лубар — настоящий…
— Хрен поганый? — подсказала Лора.
Грета бросилась прочь, вспыхнув от негодования и смущения.
Задолго до первой зимней метели обитатели Вандербилт-холла засели за книги. Время для них измерялось не в днях, оставшихся для поисков подарков, а в часах, оставшихся до первой сессии. Экзаменов было четыре — анатомия, гистология, физиология и — четвертый всадник Апокалипсиса — биохимия.
Окна в общежитии не гасли до утра. Случайные прохожие вполне могли решить, что в нем происходят некие ритуальные празднества в честь огня, вроде тех, какими у древних народов сопровождался период зимнего солнцестояния — самое темное время года. Однако внутри здания не только не веселились, но даже почти не спали.
Положение дел было таково, что паника охватила даже Питера Уаймана.
Палмер Тэлбот, поневоле разделявший тяготы студентов-медиков, тоже был вынужден идти на определенные жертвы.
— Лора, что же, и в субботу не получится?
— Пожалуйста, постарайся понять! Мы тут как на осадном положении. Народ от напряжения с ума сходит. Поверь, такого со мной еще не было.
— Так зачем подвергать себя такой муке, Лора? Насколько я понимаю, все, чем ты до сих пор занималась на медицинском, исполнено сплошного ужаса. Как ты, здравомыслящий человек, можешь с этим мириться?
— Считай, что так полагается. Это своеобразная плата, которую я должна заплатить.
— А я, значит, тоже! И ты считаешь возможным при таком образе жизни поддерживать нормальные отношения?
Она вздохнула:
— Палмер, на данный момент меня волнует лишь соотношение между химическими соединениями, черепными нервами и гистологическими слайдами. Я теперь не человек, я — робот, изучающий человеческий организм.
— Ну, если тебе это так противно, почему ты не бросишь?
— Палмер, я никогда не говорила, что мне это противно.
Хотя наукой неопровержимо доказано, что человек не может без сна сохранять ясность рассудка, обезумевшие студенты-медики полностью игнорировали этот факт. Конечно, помогал кофеин, и многие мерили ночи количеством выпитых пластиковых стаканчиков кофе.
Некоторые могли себе даже позволить такую роскошь, как новейшие фармацевтические препараты. Если, на свое счастье, они были знакомы с кем-нибудь из старшекурсников, а еще лучше — из интернов, то получали возможность раздобыть «взбадривающие» таблетки для стимулирования нервной системы и борьбы со сном. Слишком погруженные в учебные материалы, они не удосуживались прочесть еще один короткий текст — листовку-вкладыш к препарату. Даже такая дотошная барышня, как Элисон Редмонд, игнорировала вопрос безопасности таблеток, которые, как ей казалось, помогают сохранять ей полную ясность мысли.
У Барни Ливингстона был свой метод. Чтобы сбросить сонливость, он время от времени делал несколько отжиманий, после чего принимал холодный душ. Все смотрели на него как на безумца — все, кроме Беннета, которого он убедил следовать своему примеру.
Лора предпочитала колу и всякий раз, направляясь в комнату Барни, заполняла ею из автомата большой термос. По коридорам безостановочно шастали студенты, отчаянно стараясь втиснуть необъятную информацию в свои измученные мозги.
И только Хэнк Дуайер не ощущал этого нечеловеческого прессинга. В то время как его однокашники жили словно в аду, ему казалось, будто душа его очистилась и вот-вот покинет это чистилище, устремившись в рай, в объятия Черил.
В три часа утра в день «Первого суда инквизиции» (анатомии) Лора с Барни решили сделать пятиминутный перерыв. Они открыли окно, чтобы бодрящий воздух не дал им уснуть, а затем распахнули и дверь, устроив сквозняк. Привидения в коридоре не обратили на них никакого внимания и продолжали как заведенные шагать, бубнить, запоминать. Шагать, бубнить, запоминать.
— Я это уже где-то видел, — хрипло произнес Барни. — Именно так ведут себя в психушке.
Ни он, ни она не засмеялись. Они были слишком поглощены заучиванием начала, прикрепления и иннервации луковично-кавернозной мышцы.
Сам экзамен оказался намного легче, чем они ожидали. После него первокурсники нашли в себе силы только перехватить чего-нибудь в буфете, вернуться к себе и забыться глубоким сном без сновидений. Наутро они, как роботы, снова брели к экзаменационной аудитории и сдавали следующий экзамен, причем от вопросов им было так тошно, что они буквально выплескивали ответы.
Наконец, всего за четыре дня до Рождества, пытка закончилась. Как и обещала, Лора провела эти дни у Палмера на Бикон-хилл. Она не вполне понимала, какая ему радость лицезреть ее спящей по восемнадцать часов в сутки, но он, казалось, был счастлив уже тем, что она рядом, пусть даже в состоянии анабиоза.
Вечером, когда они сдали последний экзамен, Беннет пришел к Барни попрощаться.
— Веселых тебе каникул, Ландсманн! — пожелал Барни. — Полагаю, у тебя на каждый из двенадцати вечеров припасена новая кливлендская красотка!
— Вообще-то я не домой еду. Две недели буду кататься с родителями в горах.
— На горных лыжах?
Беннет кивнул:
— Но самое приятное бывает после лыж.
— И где ты планируешь ставить свои рекорды?
— В Монтане.
— Далековато…
— Ну, я же вообще парень с размахом!
Однако самые дерзкие планы были у Питера Уаймана. Он оставался в Бостоне, чтобы заняться лабораторными исследованиями не с кем иным, как с профессором Майклом Пфайфером.
Двадцать третьего декабря в семь часов вечера Палмер отвез Лору в аэропорт Логан, где ее дожидался Барни, чтобы лететь рейсом «Истерн эйрлайнс» в Нью-Йорк.
Палмер нежно обнял ее и, попросив приехать заблаговременно, чтобы они не опоздали в клуб на встречу Нового года, отправился на лыжные трассы Вермонта, где, как он сказал Лоре, будет бороться с тоской, тренируясь до изнеможения.
Перед самой посадкой, оставив Лору в очереди, сплошь состоящей из студентов, Барни извинился и побежал к газетному киоску купить «Спорте иллюстрейтед».
Обратно он брел в состоянии некоторого потрясения. Только Лорин голос вывел его из задумчивости:
— Пошевеливайся, Ливингстон! Мы опоздаем на самолет!
Последние пятьдесят метров он преодолел бегом и поспел как раз вовремя, чтобы подать билеты на регистрацию.
— Что с тобой? — спросила она, протискиваясь в битком набитый салон.
— Ничего, ничего. Я что-то не в форме, только и всего.
Они отыскали два места в последнем ряду с правой стороны, втиснулись в кресла и стали пристегиваться. Барни подавленно молчал, уставившись на лысину сидящего впереди мужчины.
— Ливингстон! — заподозрила неладное Лора, — У тебя такой вид, словно ты увидел призрак.
— В каком-то смысле так и есть.
— Барн, что все-таки случилось?
Он в полном оцепенении помотал головой.
— Подхожу я к газетному киоску и вижу Беннета. Он стоял в очереди на посадку.
— И что?
— К стойке первого класса!
— Эка новость! Известно, что деньги у него водятся. Это же по его одежке видно! Что в этом такого?
— Да, но он мне говорил, что едет на горный курорт в Монтану. А на самом деле… Лора, он садился на рейс «Свиссэйр» до Цюриха! Ты не находишь это несколько странным?
— Нет, ответила она. — Я нахожу это чрезвычайно странным.
Стюардесса «Свиссэйр» предложила пассажирам первого класса шампанское и закуски. Беннет Ландсманн выбрал икру, но от спиртного вежливо отказался.
— Danke, ich werde vielleicht später mit dem Abendessen ‘was trinken[21].
— Вы очень хорошо говорите по-немецки! — оживилась седая дама, сидящая в соседнем кресле. — Откуда вы?
— Из экзотического города Кливленда, штат Огайо, мэм.
— Но родились вы, по всей видимости, не там? — с удивлением продолжила она расспросы.
— Да, первые десять лет своей жизни я провел в небольшом городке Миллерсбурге, в Джорджии.
— А в Цюрих вы в отпуск?
— Не совсем. Я еду с родителями в Кран-Монтану кататься на лыжах.
— В Вале? О, это дивное место!
— Я и сам жду не дождусь.
Он закрыл глаза и продолжил мысленный диалог сам с собой. «Катаюсь-то я в Европе, но это не значит, что я немец! Я даже не Беннет Ландсманн. То есть родился я с другим именем…»
Был апрель 1945 года. Союзные силы форсировали Рейн и теперь продвигались к самому сердцу Германии. Красная армия стояла на окраинах Вены, и сомнений в скорой капитуляции нацистов уже не было.
Четвертого апреля полностью укомплектованный чернокожими 386-й танковый батальон Третьей армии Паттона под командованием подполковника Авраама Линкольна Беннета вошел в мирную деревню Ордруф.
На окраине живописной немецкой деревушки они обнаружили покинутый нацистами трудовой лагерь. Повсюду громоздились изуродованные тела замученных людей. Трупы разлагались, источая страшную вонь, несметное количество вшей покрывало их сплошной коркой.
Люди подполковника Беннета оказались в числе первых чернокожих солдат, которым довелось исполнять воинский долг в Европе. В июне предыдущего года союзное командование перебросило их в Нормандию как пополнение для отражения массированного наступления противника в Арденнах. На их долю выпало тяжкое сражение в окутанной туманом долине реки Мёзе. И в качестве «вознаграждения» за проявленную доблесть они были направлены в Третью армию Джорджа Паттона, в составе которой, сражаясь за каждую пядь мерзлой земли, осуществили прорыв «линии Зигфрида» и вступили на территорию Германии.
На их глазах ранили и убивали близких друзей. Они закалились и ожесточились. Но сейчас даже самые сильные были не в силах справиться с охватившим их омерзением. Некоторые не могли удержать рвоты. Запах смерти и разложения, казалось, проникал в самые легкие.
Потрясенный и растерянный, подполковник Беннет приказал штабному фотографу запечатлеть это отвратительное зрелище. Он намеревался отослать фотографии генералу Эйзенхауэру, чтобы старик Айк своими глазами увидел все эти ужасы.
Пока высокий, крепко сбитый командир батальона осматривал свидетельства нацистских преступлений, к нему неуверенно подошел с докладом один из лейтенантов:
— Сэр, за лагерем обнаружено что-то вроде массового захоронения. Там тысячи тел. Некоторые зарыты лишь наполовину. Что нам с ними делать, сэр?
Линк усилием воли вернул себе дар речи.
— Проследите, чтобы они были погребены как полагается, лейтенант, — твердым голосом распорядился он — Я лично проконтролирую исполнение. — И тихо добавил: — И пусть капеллан прочтет какие-нибудь молитвы.
В Ордруфе они пробыли больше недели, и Линк лично следил почти за всеми «похоронами». Случалось даже, что, когда у капеллана садился голос, он сам читал надгробные молитвы.
Все это время Линк не мог спать. Кашель и лихорадка, не дававшие ему покоя на протяжении всей предшествующей зимы, холодной и сырой, с новой силой одолевали его.
Но, потея и задыхаясь ночи напролет, он тем не менее отметал всякую мысль о лазарете, убеждая себя в том, что это всего лишь легкая простуда.
Наконец утром четырнадцатого апреля прибыли еще три батальона армии Паттона, и первый принес долгожданный приказ двигаться дальше на север. Невзирая на усталость, его люди собрались моментально, торопясь вырваться из этой гнетущей атмосферы смерти.
К сумеркам, продвигаясь колонной в сторону Готы, они стали замечать по сторонам дороги небольшие группы странных, напоминающих призраки фигур. Один из них, скелет, некогда бывший человеком, указывая трясущейся рукой на белую звезду на знамени над джипом подполковника Беннета, восклицал дрожащим, сиплым голосом:
— Amerikaner! Die sind Amerikaner! Wir sind geret-tet![22].
Появилось еще несколько теней. Подполковник приказал колонне остановиться. Стыдясь собственной упитанности, Беннет соскочил с подножки джипа и направился к кучке бледных и испуганных призраков. Они отпрянули.
— Не волнуйтесь, ребята, вам нечего бояться! Мы здесь, чтобы вам помочь. — Он протянул вперед руки в знак своих добрых намерений.
Его слов не поняли, но обрадовались уже тому, что они были сказаны не по-немецки. Один из призраков, высокий сутулый человек неопределенного возраста, одной фразой выразил охватившее их ликование:
— Вы и правда американцы?
Линк кивнул:
— Да, мы из Соединенных Штатов.
В следующий момент мужчина упал к его ногам и обхватил их, всхлипывая и крича:
— Господь да благословит Америку!
Линк не мог сдержать слез. Он приказал своим солдатам взять этих несчастных к себе в машины, а высокого посадил в свой джип, желая поточнее узнать, кто они такие. На ломаном английском языке («В Берлине родители держали мне преподавателя английского») тот объяснил, что большинство за несколько дней до описываемых событий бежали из Ордруфского лагеря, тогда как остальных узников погнали в Берген-Бельзен («В любом случае это означало верную смерть, так что мы ничем не рисковали»). Он также сказал, что беглецы уже несколько дней ничего не ели. Линк распорядился в срочном порядке накормить людей. Из нагрудных карманов гимнастерок мигом появились плитки шоколада, на которые спасенные с жадностью набросились.
К ужасу солдат, меньше чем через час на их глазах трое умерли: такова была реакция на переедание.
Когда Беннет доставил своих «пассажиров» в импровизированный госпиталь Красного Креста на окраине Готы, высокий прямо-таки рассыпался в благодарностях:
— Благослови вас Господь, генерал.
Линк не удержался от смеха:
— Благодарю за комплимент, мистер, но я еще даже не полковник.
— За вашу доброту вы заслуживаете генеральских погон!
Они пожали друг другу руки и расстались. После этого люди Линка вошли в саму деревню и обнаружили, что несколько подразделений дивизии уже прибыли. Все они были укомплектованы белыми.
Капитан Ричард Макинтайр из Бирмингема (штат Алабама) вел допрос одного из местных жителей — пухлого мужчины средних лет, чьи кожаные штаны придавали ему сходство с фигуркой на часах-кукушке.
В первый момент капитан был обескуражен, увидев темнокожего в такой глуши. Но, заметив на плечах у Линка серебряные дубовые листья, машинально отдал честь.
— Кто этот человек, капитан? — сдержанно спросил Беннет, давно привыкший к замешательству, в которое белых младших офицеров приводило его звание.
— Это бургомистр, сэр. Местный мэр.
— Вы не спросили, нет ли здесь узников?
Капитан кивнул:
— Были. Здесь в карьере евреи работали, но два дня назад их отсюда угнали. Насколько ему известно, их погнали в Бухенвальд.
— А там что?
Макинтайр повернулся и перевел бургомистру вопрос. Затем опять посмотрел на Линка и пояснил:
— Он полагает, очередной трудовой лагерь.
— Так-так, — с сарказмом произнес подполковник. — И больше ему ничего не известно? Он смерил немца взглядом. — Значит, всего лишь очередной «трудовой лагерь», так, фриц?
Бургомистр, не понимая, о чем идет речь, но отчаянно пытаясь заслужить расположение американцев, заулыбался:
— Na, ja. Ich weiss nichts von diesen Dingen. Wir sind nur Bauern hier.
Макинтайр быстро перевел:
— Он говорит, что ничего не знает. Они тут, дескать, простые крестьяне.
— Конечно, конечно, — проворчал Линк. — Вольно, капитан.
Макинтайр четко отдал честь, Беннет отсалютовал в ответ и направился назад к сельскому постоялому двору, который его люди использовали в качестве штаб-квартиры.
Как старшему по званию в батальоне, подполковнику Беннету, естественно, была выделена самая просторная комната. Высокие стрельчатые окна выходили в цветущий палисадник.
Он сел за стол, глотнул конфискованного у хозяина коньяку, достал листок бумаги с эмблемой Третьей армии, снял колпачок с авторучки и начал писать письмо своему девятилетнему сыну.
Где-то в Германии 15 апреля 1945
Мой дорогой Линк-младший!
Прости, что долго не писал, но фортуна повернулась к нам лицом, и мы непрерывно были на марше.
Должен сказаться необычайно рад нашим успехам (наши ребята теперь разукрашены медалями похлеще рождественской елки), но в то же время каждый из нас потерял не одного друга.
За последнюю неделю я видел столько страшного, что, боюсь, никогда не сумею этого описать.
Я часто думаю о воскресных проповедях пастора Стедмана о «бесчеловечном обращении человека с человеком». Но до недавнего времени я всегда воспринимал эти слова только применительно к тому, что пришлось выстрадать нашему народу в Америке.
Интересно, что сказал бы преподобный Стедман, доведись ему видеть немецкие концлагеря, которые видели мы? Людей здесь буквально морили голодом. До смерти.
Я согласен, что неграм всегда нелегко приходилось в Америке, и армия в этом отношении — не исключение. Но, сынок, нас никогда не травили в газовых камерах тысячами и никогда не сжигали в печах…
Зазвонил телефон. Линк тяжело вздохнул, сделал еще глоток и снял трубку. Звонил генерал-майор Джон Шелтон, командир его дивизии, находившийся где-то в чистом поле. Связь была плохая, с большими помехами.
— Беннет, в каком состоянии твои люди?
— Если честно, генерал, они очень устали. И физически, и морально. Большинство еще совсем дети, а за эти последние дни они видели много такого, что повергло их в глубокий шок.
— А видели ли вы ад, Линк, сущий ад земной?
— Да, сэр, думаю, что да. Два концлагеря и огромный ров с восемью тысячами тел, если не больше.
— Тогда считайте, что вы загорали на Кони-Айленде, мистер. Завтра к девятнадцати ноль-ноль твои люди должны быть здесь. Мы в Нордхаузене.
— Сэр, это от нас миль тридцать пять на север?
— Точно. Но тебе еще надо подготовить своих ребят.
— К чему, сэр?
— Нордхаузен — это не концлагерь. Это лагерь смерти.
В эту ночь Линк спал как никогда плохо. Болела грудь. Болела сама душа. Когда он все же забылся, его стали мучить кошмары, от которых он проснулся в холодном поту. В шесть часов утра, он принял душ и пошел вниз выпить чашку кофе.
Похожий на высохшую статую, там стоял тот высокий мужчина, которого накануне он высадил у полевого госпиталя Красного Креста. «Интересно, сколько он здесь уже стоит?» — подумал Линк.
— Доброе утро, — приветливо окликнул он, — не выпьете со мной кофе?
Тот с жаром кивнул:
— Спасибо!
И в следующий миг уже сидел на деревянном стуле напротив своего спасителя и жадно грыз ломоть хлеба.
— Эй, друг мой, не лучше ли вам сбавить темп и помазать хлеб маслом?
Мужчина кивнул. Рот у него был полон. Он жестом дал понять, что так голоден, что ждать не может. Возможно, со следующим куском он позволит себе такую роскошь, как масло.
Линк отхлебнул из кружки кофе и спросил:
— А вас не хватятся в Красном Кресте?
Мужчина отчаянно замотал головой:
— Нет-нет-нет! В Красном Кресте я встретил женщину, она тоже из Берлина, друг нашей семьи. Она говорит, что несколько дней назад видела мою жену. В Нордхаузене. Я слышал, вы сегодня как раз туда выезжаете. Вы должны взять меня с собой!
Линк был озадачен. Он понятия не имел, что на сей счет может говорить устав. Но кошмар последних дней позволял ломать рамки любого протокола.
— А вы думаете, что выдержите дорогу, мистер?..
— Хершель. Зовите меня просто Хершель.
— А фамилии у вас что, нет?
— Сэр, до вчерашнего дня у меня был только номер. «Хершель» будет уже хорошо.
— Что ж, Хершель, если вы считаете, что в состоянии ехать в кузове грузовика, милости прошу. Но обещать, что ваша жена еще там, я не могу.
Запах ощущался задолго до прибытия на место. Хотя печи уже были остановлены, воздух был пропитан запахом горящей плоти на многие мили.
Они миновали фермы, обитатели которых занимались своим каждодневным трудом, будто не замечая, что солнце застилают облака смерти. Они пахали и сеяли, словно находясь в другом времени и другом пространстве, а не в этом водовороте Зла.
Линк в бинокль разглядывал фермеров, здоровых и счастливых, мирно возделывающих свои плодородные оазисы в Гарце.
В голове у Линка не укладывалось, как нация, родившая Бетховена, могла совершать такие сатанинские зверства.
Тот вечер никто из 386-го батальона подполковника Беннета уже никогда не забудет. Они достаточно насмотрелись на истощенных и голодных, но теперь их взорам предстали поистине живые мертвецы.
Их были тысячи. Освобожденные Третьей армией днем раньше, они еще оставались пленниками собственного страха, напуганные до того, что боялись даже дышать. Само их количество потрясало. А грязи, экскрементов, вшей и крыс было больше, чем в сточной канаве.
С ввалившимися щеками, выпирающими ребрами и вздутыми животами, вчерашние узники лишь отдаленно напоминали людей. Походка их была медленной и неуверенной, движения слабыми.
Едва колонна остановилась, Хершель спустил ноющие ноги на землю и из последних сил заковылял к длинному ряду бараков, откуда слышались стоны несчастных.
Солдаты Линка смотрели, как медики борются за жизни освобожденных узников.
Нацисты ушли, но ангел смерти еще был тут.
Кто-то слабо улыбался, еле-еле взмахивал рукой, приветствуя чернокожих американцев. Ведь даже для выражения радости требуются силы, а их у здешних обитателей было ничтожно мало.
Картины и запахи были таковы, что Линку пришлось закурить сигару и собрать все свое самообладание, иначе он не сумел бы преодолеть несколько десятков метров, отделявших его от штаба, где его ждали с докладом.
— Добро пожаловать в Дантов ад! — поприветствовал генерал-майор Шелтон, лысеющий уроженец Среднего Запада сорока с небольшим лет. Они пожали друг другу руки. — Садись, Линк. У тебя ужасный вид.
— У вас тоже, генерал. Я только мельком видел, что здесь творится, но думаю, это уже предел…
— Да ты что, парень, решил, что здесь плохо? Британцы сегодня вошли в Бельзен, это немного севернее, и, поверишь ли, там еще хуже. Ты уже видел печи?
— Никак нет, сэр, да я и не спешу.
— Знаешь, поразительно, но здесь даже не было газовой камеры. Они давали бедолагам такую непосильную работу, что к концу дня покойников было достаточно, чтобы обеспечивать крематорию круглосуточную загрузку. Конечно, помогали еще дизентерия, туберкулёз и тиф, но основная заслуга принадлежит молодцам из СС.
Несколько минут Линк не мог выдавить ни слова Наконец он пробормотал:
— А что будет со всеми этими людьми?
— Мы подтягиваем сюда все медицинские ресурсы, какими располагаем. У нас уже есть врачи, и новые в пути, даже ребятки из британских медицинских вузов. Но нашим солдатам придется им помогать. Тут столько…
— Я знаю, генерал, — угрюмо сказал Линк.
Шелтон вгляделся в усталое лицо Беннета и уловил его подавленное настроение. Он вдруг с подчеркнутой строгостью приказал:
— Подполковник Беннет, не соизволите ли встать?
Линкольн поднялся, не сразу поняв, что у Шелтона на уме. Но тут генерал полез в ящик стола и достал небольшую коробочку. В ней лежала пара золотых петлиц в виде дубовых листьев.
Его произвели в полковники.
— Не снимете ли свои серебряные? — спросил Шелтон опять официальным тоном.
Линк подчинился.
Шелтон прикрепил ему на погоны новые знаки различия и заметил:
— Новое звание гоняется за тобой по всей Европе. Поздравляю, полковник Беннет.
— Что мне сказать, Джон?
— Побереги слова. Потому что, помяни мое слово, тебя еще ждет серебряная звезда.
На что Линк с улыбкой ответил:
— Нет, Джон, я думаю, наша армия пока не готова производить мне подобных в генералы.
Вечером полковник Беннет закончил письмо сыну. Разумеется, он не мог описать все, что увидел в тот день. Он даже не сумел подобрать подходящие сравнения, чтобы невинный ребенок смог это выдержать. Он был глубоко религиозным человеком.
Единственное, что приходило ему на ум, — это Голгофа и приведенные апостолом Матфеем слова распятого Христа: «Боже Мой, для чего Ты Меня оставил?» Ибо небо и земля, несомненно, отвернулись от несчастных жертв, а потом было уже поздно.
Голова у него болела — опять эта чертова лихорадка! А грудь ныла от кашля. Лучше побыстрей дописать письмо и лечь в постель. Он написал сыну, чтобы тот хранил свою веру и был внимателен к бабушке, а еще — молился о том, чтобы они поскорее вновь были вместе.
Он запечатал конверт и сунул в карман кителя. Развязал шнурки армейских ботинок и растянулся на койке.
Утром на инструктаже полковник Линкольн Беннет приказал своим людям присоединиться к другим подразделениям, уже выполнявшим различные задания. Одни охотились за лагерными надсмотрщиками, при приближении союзников попрятавшимися по соседним лесам. Другие распределяли лекарства и продовольствие. Сам он вместе с группой старших офицеров по приказу генерала Шелтона отправился осматривать лагерь.
Ряд за рядом они обходили бараки, чьи обитатели сейчас неподвижно лежали на улице, греясь в лучах весеннего солнца. Вдруг он увидел солдатские грузовики, доверху забитые трупами.
Какой-то офицер из другого полка спросил Шелтона:
— Прошу прощения, сэр, но разве нельзя умерших перевозить каким-то… более достойным образом?
Генерал помотал головой:
— Видит Бог, я бы тоже хотел сделать все как полагается, но мы не знаем, как помочь живым. В лагере уже бушует эпидемия тифа, и одному Богу известно, какую еще заразу могут таить в себе эти гниющие трупы. А уцелевшие в таком состоянии, что могут упасть замертво, если их просто похлопать по плечу.
«Или дать плитку шоколада», — подумал Линк.
Они осмотрели «рабочую зону» — место, где узников заставляли таскать с места на место тяжелые камни без всякой цели, затем только, чтобы их уморить. Они видели колючую проволоку, по которой каких-то сорок восемь часов назад бежал ток.
Когда дошло дело до крематория, где людей превращали в пепел и дым, у Беннета в мозгу осталась только одна мысль: человеческий разум не в состоянии найти оправдание действиям нацистов.
«Экскурсия» заняла около трех часов. В начале первого они вернулись в штаб. Генерал объявил, что церковная служба для офицеров состоится в час, и распустил людей. Все разошлись, а Линк задержался, чтобы задать Шелтону пару вопросов.
— Сэр, я знаю, что несколько охранников лагеря пойманы. Что вы намерены с ними сделать?
— Кто уцелеет, несомненно, предстанет перед трибуналом.
— В каком смысле «уцелеет»?
— Видишь ли, — с видимым волнением пояснил генерал, — иногда с ними успевают расправиться узники. Ты удивишься, но даже самые слабые, самые больные заключенные находят в себе силы разорвать этих подонков в клочья, прежде чем мы их остановим.
— А вы пытаетесь их остановить?
— Конечно, Линк, — ответил Шелтон. И, понизив голос, добавил: — Только мы не очень спешим.
В этот момент Линк услышал отчаянный возглас:
— Полковник! Подождите, пожалуйста, сэр!
Он обернулся и увидел ковыляющего к нему Хершеля. Глаза его возбужденно горели.
— Полковник Беннет, вы должны мне помочь. Пожалуйста, пожалуйста, я вас умоляю! Это Ханна, моя жена…
— Так вы ее нашли?
Хершель кивнул и выпалил:
— Она в лазарете. Вы должны мне помочь. Пожалуйста, скорее!
Линк попытался его успокоить:
— Послушайте, если ей оказывают медицинскую помощь…
— Нет-нет! Вы меня не поняли. Ей не оказывают медицинскую помощь. Они решили дать ей умереть. Пожалуйста, идемте!
Подойдя к медицинскому бараку, Линк и Хершель увидели больных в лохмотьях, лежащих на улице в ожидании, когда их внесут внутрь. Из здания доносился едкий запах дезинфекции.
Внутри был подлинный ад, где крики боли перемешивались с торопливыми командами докторов и сестер. Линк быстро отыскал дежурного врача.
Подполковник Хантер Эндикотт, командир медсанчасти, высокий белый офицер в очках, был родом из Джексона, штат Миссисипи, и был белым до мозга костей. К тому же сейчас он был чрезвычайно занят, так что времени на болтовню с чернокожими посетителями, пусть даже с офицерами, у него совсем не было.
Пока Хершель сзади отчаянно что-то лопотал по-немецки, Линк спокойно осведомился у врача о состоянии здоровья Ханны. Ответ нельзя было назвать любезным.
— Боюсь, она на сортировке, — небрежно объяснил врач;— А теперь прошу меня извинить, мне надо спасать людям жизнь. — И двинулся прочь, вызвав у Линка безотчетное желание схватить его за рукав.
Но он лишь прокричал вслед:
— Что вы называете сортировкой?
— Послушайте, я же вам объяснил, что мне некогда!
— Позвольте вам напомнить, — негромко, но твердо произнес Линк, — что я старше вас по званию. И отдаю приказ. Объясните мне, что с женой этого человека!
Эндикотт вздохнул.
— Извольте, полковник, — с нажимом произнес он. — Сортировкой мы называем определение очередности оказания помощи больным и раненым. Надеюсь, мне не нужно вам объяснять, что тут масса больных, что у всех у них тиф или они вот-вот заразятся. Наши люди рассортировали всех на три группы в соответствии с перспективами их излечения. Это те, кого можно спасти, те, для кого прогноз сомнительный, и те, кого уже не спасешь. Увы, жена этого человека оказалась в последней категории.
— А что такое? Почему?
Врач покачал головой:
— Не думаю, что вам следует это слышать, полковник, а тем более — ее мужу.
— Ошибаетесь, Эндикотт. — Он взглянул на Хертеля и закончил: — Я думаю, теперь он уже ко всему готов.
— Извольте, — вздохнул врач.
Рядом стояла пустая каталка, вернее, использовавшаяся в этом качестве тачка для откатки руды, сейчас подобные мелочи не волновали никого, — Эндикотт присел на нее, а его посетители остались стоять.
— Так вот, джентльмены. Выслушайте меня внимательно. Для концентрационного лагеря здесь было исключительное медицинское оборудование. Не ради узников, а для нацистских «исследований». Врачи проводили эксперименты, используя людей в качестве морских свинок.
Он помолчал, давая им осмыслить услышанное.
— Мне доводилось мельком слышать о других таких лагерях, и я знаю, что многие эти «эксперименты» были чистой воды садизмом. Однако доктор Штангель, руководивший этой клиникой, воображал себя пионером в медицине и все такое прочее. Он убивал, пытал, калечил якобы во благо человечества. Как бы то ни было, этот мерзавец получил из Берлина приказ найти какое-нибудь более действенное средство от венерических заболеваний, нежели сульфаниламиды. Видите ли, даже сверхчеловеки не застрахованы от триппера.
Он горько усмехнулся. Собеседники кивнули.
— Так вот, Штангель был скрупулезный сукин сын и все детально документировал, так что мне в точности известно, что они творили с этой женщиной. Двадцать восьмого марта они внутривенно ввели ей возбудитель гонореи.
Лицо Хершеля стало похоже на белую, безжизненную маску.
— А второго апреля они начали ее «лечить», если это так можно назвать, экспериментальным препаратом под названием RDX-30. У Штангеля здесь и точная формула записана. Одна деталь: «лекарство» содержало небольшое, но ощутимое количество гидроксида соды, в быту именуемого щелоком. Того самого щелока, которым наши мамы пользовались для чистки туалета, только обязательно надевали при этом перчатки, потому что он очень едкий. Короче говоря, он не только борется с инфекцией, но еще и служит сильным абразивом. Вся внутренняя стенка матки у нее обожжена и облезла. Это так называемое чудодейственное средство прожгло эпителий, и началась коррозия кровеносных сосудов. У нее анемия, у нее инфекция, и у нее температура сорок. Ничего сделать нельзя.
Он замолчал, и тут до него дошло, что муж его пациентки только что выслушал ее смертный приговор. Поэтому он прибавил несколько слов утешения:
— Мне очень жаль, сэр, но дело зашло слишком далеко, чтобы ее можно было спасти. А теперь прошу меня извинить…
Внезапно Хершель вскрикнул, как раненый зверь, и упал на колени.
Доктор сделал два шага в сторону, но Линк громовым голосом окликнул его:
— А ну стойте! Я пока еще тут старший, и я вас не отпускал.
От напряжения голосовых связок он снова закашлялся.
Эндикотт медленно повернулся с ухмылкой, означавшей что-то вроде: «Пошел ты, ниггер!» — но вслух лишь прошептал:
— Прошу меня извинить, полковник. Я полагал, мне больше нечего сказать. Чем я еще могу вам помочь? Разве что дать вам что-нибудь от кашля?
— Вы женаты, Эндикотт? — спросил Линк.
Доктор кивнул:
— Трое детей.
— Представьте себе на минуту, что это ваша жена «отсортирована» в безнадежные. Что бы вы предприняли для ее спасения?
Врач задумался.
— Послушайте… сэр, — наконец изрек он, — у нас туг нет времени на гистерэктомию…
— Вы хотите сказать, что это могло бы ее спасти? — быстро вставил Линк.
Взглянув в лицо Эндикотту, он понял, что наконец-то припер того к стенке.
— Послушайте, — стараясь сохранять спокойствие, взмолился тот, — у нее такое сильное кровотечение, что она навряд ли перенесет операцию.
— Только не говорите мне, что у вас нет крови для переливания! — рявкнул Линк.
— Недостаточно, чтобы расходовать ее на безнадежных, полковник. А теперь я все-таки должен идти.
— Вас никто не отпускал! — опять рявкнул Линк. — Я еще не все сказал. Я настаиваю, чтобы эту операцию ей сделали. Видит Бог, они достаточно настрадались. Они, по крайней мере, заслужили свой шанс.
Перчатка была брошена. Теперь вопрос заключался в том, кто первым дрогнет. Линк был выше ростом, глаза у него сверкали.
— Хорошо, полковник, — сказал Эндикотт, напустив на себя дружелюбный вид, — предположим, я найду хирурга, который произведет эту бесполезную процедуру, ну, скажем, в одиннадцать вечера. Где, по-вашему, я возьму два, а то и два с половиной литра крови, которая понадобится больной?
— Скажите точно, сколько нужно, я вам ее доставлю.
Врач расслабился, убежденный, что теперь он загнал своего противника в угол.
— Полковник, человек в вашем звании, несомненно, знаком с порядками в армии США. Мы ни при каких обстоятельствах не имеем права вливать белым пациентам кровь негров. Таков приказ нашего Верховного главнокомандующего, Франклина Делано Рузвельта. Вы меня понимаете?
— Боюсь, доктор, вы упустили одну небольшую деталь. Эта женщина не является военнослужащей американской армии. И даже американской гражданкой. На самом деле ее собственное правительство объявило ее вне закона. Так что вашингтонские законы на нее не распространяются. Вы меня понимаете?
В воцарившейся тишине был почти слышен скрежет зубов Эндикотта.
— Я приведу вам пять человек, доктор. Этого хватит?
— Да. Так точно. Я сообщу вам требуемую группу крови, — устало произнес Эндикотт и пошел прочь.
Линк обернулся и увидел лицо Хершеля. У того по щекам катились слезы.
— Перестань, приятель, выше нос! Видишь, мы разобрались. Обещаю тебе, Ханна выберется.
— Я… Я не знаю, что сказать. После пяти лет терзаний приходите вы и делаете для меня такое…
Линк был одновременно тронут и смущен. Он обнял Хершеля за тощие плечи, а тот все не мог унять слез.
— Этот доктор Штангель был настоящий милашка. Надеюсь, его поймают.
— Мне все равно, — всхлипнул Хершель. — Мне все равно, лишь бы Ханна была жива.
В начале второго ночи Ханну Ландсманн внесли на носилках в операционную, оснащенную по последнему слову медицинской техники, где в ведерке со льдом были приготовлены семь порций крови для переливания. Лицо ее было настолько изможденным, что ей можно было дать лет шестьдесят, хотя Линк знал, ей нет и тридцати. Даже капли пота на ее лбу казались серыми. Хершель крепко сжимал ей руку и шептал слова ободрения, которые она в бреду едва ли воспринимала.
Должно быть, из чувства мести доктор Эндикотт назначил на эту сложную операцию самого молодого своего хирурга, Эндрю Браунинга.
При виде юного доктора, листающего зачитанный «Атлас оперативной хирургии», у Линка упало сердце. Этому студенту еще требовался учебник.
Тут Браунинг повернулся к ним и сказал:
— К сожалению, джентльмены, я должен просить вас выйти.
Хершель не двинулся с места. Как из-под земли появилась медсестра. Она взглянула на Линка и попыталась его успокоить:
— Полковник, я уже работала с Браунингом. Он хоть и молодой специалист, но со скальпелем обращаться умеет, и он очень, очень тщательно работает.
Линк кивнул и тихонько вывел Хершеля из операционной.
Они вышли на улицу и сели на крыльцо. Стояла теплая весенняя ночь, и мирное небо было усеяно звездами.
У Линка с собой было курево. Он вынул изящный серебряный портсигар с эмблемой Третьей армии, достал две сигареты и протянул одну из них своему другу.
Его забил резкий кашель. Здравый смысл подсказывал, что курить вообще не следует. Но черт возьми, нужно же ему как-то отвлечься от тяжелых мыслей!
— Полковник, а вы женаты? — спросил Хершель.
— Это сложный вопрос, Хершель, — смущенно ответил тот. — Когда меня призвали на фронт, мы как раз собрались разводиться. Только оказалось проблемой найти штат, где взаимное презрение принимается в качестве весомого основания. Думаю, сейчас она уже вычеркнула меня из своей жизни. Но сына она оставила с моей матерью.
— Сына?
— Да, Линка-младшего. Летом ему уже исполнится десять. Если честно, все это время меня поддерживает только мысль о предстоящей встрече с ним. А у вас есть дети?
— Была дочь, — ответил Хершель внешне бесстрастно. — Когда нас привезли в наш первый лагерь, ей было около четырех. Нам сказали, что ее забирают в детский сад. Мы поверили, потому что хотели верить. Но в тот вечер, когда мы ее целовали на прощание, мы оба почувствовали, что видим ее в последний раз.
Он глубоко затянулся и добавил:
— Знаете, странная штука. После этого мы с Ханной даже имя ее не могли вслух произносить. Мы только смотрели друг на друга, чувствуя вину уже за то, что мы живы, а наша маленькая Шарлотта лежит где-то мертвая.
Наступило мучительное молчание.
Потом Хершель продолжил:
— А вскоре после этого и нас разлучили. Поверите ли, когда-то я был гимнастом, сильным как бык. И даже состоял в одном атлетическом клубе «только для христиан». Вот они и послали меня в каменоломню, как раба. До вчерашнего дня я так и не знал, что стало с Ханной.
Они искурили почти все сигареты, когда появился Браунинг, еще не снявший окровавленного комбинезона и устало потиравший глаза.
Оба вскочили на ноги.
— Ну как она? — почти в унисон вскричали они.
— Операцию перенесла хорошо, — ответил молодой человек. — Остается надеяться, что у нее хватит сил поправиться.
— А можно мне ее увидеть? — взволнованно спросил Хершель.
— Вообще-то было бы лучше дать ей сейчас выспаться. Да и всем нам это сейчас не помешает. — Браунинг глубоко вздохнул и мальчишеским тоном студента Оксфорда — каковым он до недавних пор и являлся — добавил: — Серьезно, ребята. При таком количестве витающих здесь микробов нам всем сейчас лучше на боковую.
Линк проводил Хершеля к его бараку. Оттуда доносились стоны. Узники получили свободу, но кого-то еще мучили кошмары.
— Полковник Беннет, как мне вас отблагодарить?
— Для начала можете называть меня Линк. И думаю, нам обоим надо как следует помолиться перед сном.
— Помолиться? — изумился Хершель. — Кому же мне молиться?
— Господу, надежде и спасителю нашему, — убежденно ответил Линк, — Сто двадцать девятый псалом: «Из глубины взываю к тебе, Господи… Ибо у Господа милость и многое у Него избавление». Знаете эти слова?
Хершель кивнул. Однако что-то не позволило ему промолчать и оставить веру Линка непоколебленной.
— Господь? Вы говорите мне о Боге? Когда-то я был правоверным иудеем. И вел праведную жизнь. Каждую субботу ходил в синагогу. И что я получил в награду? Думаете, теперь, после того как Бог позволил ни за что уничтожить всю мою семью, я могу молиться? Разве я могу верить в Бога, который посылает людям наказание за несовершенные грехи? Простите, но моя вера улетучилась вместе с дымом из крематория.
Линк не сумел найти нужных слов. Поэтому он просто пожал Хершелю руку, которую тот схватил обеими руками, с жаром воскликнув:
— Единственное, во что я теперь могу верить, это то, что дали мне вы! Я верю в человеческую доброту.
Они распрощались. Линк медленно брел мимо караульных, машинально отдавая им честь и думая о том, как он объяснит все это своему сыну.
Он сел на край койки, склонил голову и начал молиться.
На другое утро он проснулся совсем больным. В висках у него пульсировала кровь, а спина, руки и ноги ныли. Проклятый грипп, никак от него не избавишься! Стоя под душем, он заметил на груди и животе какие-то синюшные пятна.
«Только этого мне не хватало! — подумал он — Клопы, что ли?»
Он выпил две таблетки аспирина, надел шинель и вышел на построение.
Перед полуднем он улучил несколько минут, чтобы справиться, как дела у Ханны. Ее уже перевели в барак, и с ней неотлучно находился Хершель.
— Ну как она? — спросил Линк.
Хершель улыбнулся:
— Мы все утро проговорили. Жар у нее спал, и молодой доктор говорит, что есть надежда. Подойдите, пожалуйста, я вас познакомлю.
Представляя жене своего спасителя-американца, Хершель произнес по-немецки целую речь, заставившую Линка заподозрить, что он весьма преувеличил его заслуги.
Ханна попробовала улыбнуться и хриплым голосом прошептала:
— Хершель говорит, вы так много для меня сделали!
— Никак нет, мэм, это его заслуга. Я только выполнял роль посредника.
— Нет-нет! — возразил Хершель. — Если мы когда-нибудь еще будем счастливы, то благодарить надо будет вас!
Линк был тронут.
— Что-нибудь еще я могу для вас сделать? Вас хорошо кормят?
— Все отлично, — заверил Хершель. — Демоны ушли, и мы можем дышать полной грудью. А это самое главное.
Внезапно Линка Беннета прошиб пот. Должно быть, в бараке было слишком натоплено. Да нет, фашисты не больно-то утруждали себя созданием удобств для заключенных. Зря он напялил шинель. У него закружилась голова, стало нечем дышать. Он как можно скорее прошел к двери, распахнул ее, вышел на бодрящий апрельский воздух. Тут он потерял сознание и упал на землю.
Он медленно приходил в себя, но ясность рассудка все не возвращалась. Правда, он ощущал подушку под головой, стало быть, он лежал в постели. Кроме того, он различал сердитые голоса.
— Черт! Мало нам без него хлопот! Так нет же, этот придурковатый полковник еще умудрился подцепить тиф! Действительно, надо было умудриться!
— Прошу прощения, сэр, если вы посмотрите на его рентгеновские снимки, то увидите, что он уже давно переносит на ногах пневмонию.
— Послушайте, Браунинг, мне не нужны никакие снимки, я через всю палату слышу, как дышит этот черномазый.
— Доктор Эндикотт, спирометр показывает меньше пятидесяти процентов. Он с трудом дышит. Мы можем еще что-то предпринять, чтобы ему помочь?
— Господи, мы и так влили в него столько сульфаметазина! Сильнее только изобретенный этим фашистским лекарем RDX-30. Смиритесь, мой друг, его дело конченое.
До этого Линк был в поту, но сейчас его пробила холодная дрожь. Моментально к нему подскочил молодой доктор и стал помогать сестре укрыть его вторым одеялом.
— Браунинг, это вы? — прохрипел Линк.
— Не волнуйтесь, полковник, вы поправитесь, — ответил тот, потрепав больного по плечу.
— Эх, мальчик! — сказал Линк. Его широкая грудь судорожно вздымалась. — Я уже давно на войне. И готов поклясться, эта койка ждет следующего.
Браунингу не хватило ни опыта, ни самообладания для подходящего ответа.
Вдруг Линк негромко ругнулся:
— Черт!
— Сэр?
— Если уж мне суждено сдохнуть на этой войне, то почему хотя бы не в бою? Чтобы моему сыну было чем гордиться.
Юноша только что не плакал:
— Сэр, вы поправитесь!
— Ты гнусный лжец, Браунинг. Надо поумнеть, если хочешь стать настоящим врачом.
В дверь негромко постучали и осторожно ее приоткрыли.
— Прошу прощения, сюда нельзя! — быстро, но вежливо сказал юный доктор.
Хершель сделал вид, что не понял, и вошел в палату с маленьким букетиком полевых цветов.
— Прошу вас, — сказал он, — я пришел навестить друга.
Браунинг развел руками и, выходя, кивнул Хершелю.
— Полковник, я буду неподалеку. Если понадоблюсь, позовите.
Двое друзей остались одни.
— Эти цветы для тебя, Линкольн, — сказал Хершель, пытаясь улыбнуться. — Удивительная вещь: в каких-то нескольких шагах от колючей проволоки растут цветы, распускаются деревья… Жизнь продолжается.
«Только не для меня», — подумал Линк. А вслух спросил:
— Как дела у Ханны?
— Хорошо, хорошо, — радостно забормотал Хершель. — Температура почти совсем спала. Завтра могут разрешить вывести ее на прогулку. Мы придем тебя навестить.
— Да, хорошо, было бы чудесно. — Он вдруг ахнул: — Господи, мой…
Хершель почти сразу понял, что Линк потерял сознание. И тогда он стал звать на помощь.
С округлившимися глазами и весь дрожа, он смотрел, как медики пытаются привести в чувство его благодетеля.
— В сонной артерии пульса нет, — сказал один голос.
— Дыхания нет.
— Попробуем ввести ампулу адреналина.
— Не думаю, что в этом есть необходимость, — возразил спокойный голос доктора Хантера Эндикотта. — С тифом на фоне пневмонии у парня заведомо не было никаких шансов.
Кучка медиков расступилась, освободив начальнику медсанчасти место для окончательного исследования жизненных показателей. Тот обратился к старшей сестре:
— Шейла, возьмешь на себя писанину, хорошо? И проследи, чтобы палату как следует обработали.
Та кивнула. В считанные секунды была убрана капельница, лицо полковника Беннета накрыли простыней, и койку выкатили в коридор.
Никто даже не заметил тощего, сутулого, испуганного человека, стоящего в углу палаты с несколькими цветочками в руке. По его лицу катились слезы.
Почти непроизвольно губы его дрогнули, и послышались слова молитвы:
— Yisgadal ve yiskadoshshmei raboh… Да восславится имя Господа на земле, Создателя мира по образу Своему…
Это была погребальная еврейская молитва — кадиш.
И в этот момент Хершель Ландсманн дал торжественную клятву, что смерть полковника Авраама Линкольна Беннета не должна остаться напрасной.
Рейс «Свиссэйр» № 127 совершил посадку в Цюрихе ясным утром 24 декабря 1958 года. Высокий темнокожий пассажир первого класса застегнул блейзер, поправил галстук, перебросил через плечо ремень кожаной дорожной сумки и направился к выходу.
Сойдя с железного трапа, он быстро прошел к месту выдачи багажа. Почти сразу на ленте транспортера показались его чемоданы из такой же дорогой кожи. Но, как и другие пассажиры с лыжами, он еще должен был дождаться выгрузки спецбагажа.
Он вгляделся в толпу встречающих за стеклянными дверями зоны таможенного досмотра и быстро нашел тех, кого искал. Улыбнулся и радостно помахал рукой.
Потом Авраам Линкольн Беннет-младший вышел к своим приемным родителям, Ханне и Хершелю Ландсманн.
Жертвы были накрепко пристегнуты к металлическим столам. У них текли слюни. Грудь судорожно вздымалась. В центре комнаты ученый с пронзительным взглядом, держа в правой руке скальпель, готовился продемонстрировать своим юным ученикам, как следует сделать разрез, чтобы обнажить внутренности этих несчастных. Его светловолосый ассистент, румяный, как херувим, держал два инструмента — зажим и длинные острые ножницы.
Перепуганные животные рефлекторно выделяли фекалии и мочу, тяжелый запах наполнял все помещение.
Рука преподавателя сделала движение вниз под углом в сорок пять градусов и рассекла переднюю брюшную стенку. Кто-то из зрителей сочувственно ойкнул.
— Вы уверены, что они ничего не чувствуют? — раздался голос.
— Я вам тысячу раз говорил, мисс Кастельяно, — ответил профессор Ллойд Крукшанк, — мы обращаемся с собаками максимально гуманно.
После зимних каникул студентов ждала работа с жизненными системами живых существ. Крукшанку предстояло научить их резекции (медицинский эвфемизм от латинского resecare — «отрезать») одного из жизненных органов подопытных собак.
Одновременно это была и тренировка выдержки — кто-то назвал бы ее иммунитетом — в отношении людской боли. Шлифовка знаний параллельно с ожесточением сердца.
Лору настолько пугала эта перспектива, что в каникулы она ни о чем больше и думать не могла. В детстве она прикармливала и тащила в дом каждую бродячую собаку, забредавшую к ним в сад, и прятала, пока ее не обнаруживала мама и не вызывала ветеринарную службу.
Поскольку на сей раз им разрешили самим выбрать себе напарников, она упросила Барни «в качестве рождественского подарка» составить ей компанию в этой экзекуции. Он согласился, но теперь вдруг обнаружил, что и для него это будет не самое легкое испытание. Не говоря уж о третьем в их группе — новобрачном Хэнке Дуайере, которому сегодня выпало исполнять обязанности анестезиолога. В этом Лора ему позавидовала, поскольку он мог следить за сердцем и дыханием и не смотреть на внутренности. Но Хэнк тоже страдал и мог лишь приговаривать:
— Спокойно, спокойно. Она в отключке, она и вправду ничего не чувствует.
Резать трупы в анатомичке было совсем другое дело. Ведь там они, строго говоря, имели дело с неодушевленными предметами. Облегчала дело и их безликость, ибо к тому моменту, как им открывали лица, покойники, много недель пролежавшие в морге, успевали измениться настолько, что плохо ассоциировались с живыми людьми.
Теперь же у Барни, Лоры и, наверное, всех остальных студентов, приступающих к работе с собаками, было такое чувство, будто они режут близкого друга. Ибо от них требовалось между сеансами резекции поддерживать в «своих» собаках жизнь.
Кто-то по соседству не удержался и вслух произнес:
— Я больше не могу. Эта дворняжка такая миленькая!
В ответ профессор Крукшанк произнес традиционную речь на тему «прогресса человечества».
— Мы должны помнить: мы делаем это не из жестокого отношения к животным, а из сострадания к своим собратьям. Нам надо научиться оперировать живые существа. — И уже менее наставительным тоном добавил: — Ладно, приступим к делу. — С этими словами он вышел.
Жалостливый студент нехотя повернулся к лежащей под наркозом собачонке и, к своему удивлению и облегчению, обнаружил, что, пока он слушал профессорскую проповедь, его коллега уже успел раскроить собаке брюхо. Он уткнулся глазами в лапу пса, к которой — как у всех подопытных — сейчас была подведена трубка с глюкозой и физиологическим раствором.
Еще одно преимущество трупов по сравнению с живыми собаками: отсутствие кровотечений у покойников. Сейчас же под нервными движениями скальпеля в руках студентов во все стороны летели брызги крови из ненароком задетых артерий.
— Господи, как это ужасно! — шепнула Лора.
— Спокойно, Кастельяно. Какие-то две недели. Повторяй про себя, что больно мы им не делаем.
Как раз в этот момент по залу пронесся леденящий душу вой. За ним последовал женский крик. Первый звук издала колли под скальпелем Элисон Редмонд. Второй — сама Элисон. Она в исступлении уставилась на «анестезиолога».
— Я же тебе говорила, что он не спит! Я говорила тебе, говорила! — бушевала она. — Ты мало ему дал!
Ассистент с лицом херувима подскочил к столу со шприцом в руках. В следующий миг игла была введена, и животное утихло. Но только не Элисон, которая продолжала бушевать из-за страданий, причиненных ее собаке.
— Вы мало дали морфина! — не унималась она.
— Уверяю вас, мисс Редмонд, вполне достаточно, — ледяным тоном ответил ассистент. — Я в этом деле не новичок.
— Тогда почему он проснулся?
— Он не проснулся, — пояснил тот, сохраняя невозмутимость. — Это был всего лишь рефлекс.
— Перестаньте! Кричать, брыкаться, стонать — это вы называете рефлексом?
— Ошибаетесь, мисс Редмонд. Ваше животное рефлекторно стонало и дергалось. А кричали вы!
Он повернулся и пошел прочь, а Элисон взорвалась:
— Подлец! Готова спорить — вы еще и кайф ловите от их страданий! Какой же вы врач?
— Чтоб вы знали, я не врач. Так, хорошо. Всем продолжать работу. Я буду в лаборатории у профессора Крукшанка. Если понадоблюсь, позовите.
Едва за ним закрылась дверь, как Хэнк Дуайер озадаченно спросил:
— Как это понять — он не врач?
— А ты что, — бросила Лора, — до сих пор не въехал? Крукшанк тоже не врач. Почти у всех наших преподавателей степень не по медицине, а по биологии, химии и так далее. Иными словами, они не те жалкие практикующие медики, которым приходится иметь дело с больными, а жрецы Науки.
Последнее слово было за Элисон Редмонд:
— Будь она неладна, эта чистая наука!
Лора была подавлена до самого вечера.
— Чувствую себя эдакой леди Макбет. «И с рук наших весь океан Нептуна не смоет кровь».
— Перестань, Лора, не надо преувеличивать! — успокаивал ее за ужином Барни. — Смотри, я очень тщательно вырезал у нашего песика кусок щитовидки, а он даже не дернулся. В следующий раз ты вырежешь у него селезенку, и он опять ничего не почувствует. Эти анестетики действительно очень эффективные.
— К тому же, — поддакнул Беннет, — с чего ты взяла, что, когда у тебя на операционном столе будет лежать больной, ты будешь чувствовать себя иначе?
— Ну, во-первых, это будет у тебя на столе, потому что хирургом у нас будешь ты. Во-вторых, у тебя будут веские основания проводить операцию. А главное, за твоим пациентом будут ухаживать двадцать четыре часа в сутки. Ведь у собак-то в лаборатории по ночам никто не дежурит!
— Лора, что за ребячество! — пристыдил Питер Уайман. — И вообще, какая разница? В следующую пятницу распорем им грудную клетку, вырежем сердце — и дело с концом.
— Жаль, что я не могу вырезать сердце тебе, Уайман! — возмутилась Лора. — Только для этого, наверное, понадобился бы отбойный молоток. — Она вернулась к своим невеселым мыслям. — Интересно, понимает ли наш песик, что с ним делают? Как думаешь, ему дали снотворного?
— Ушам своим не верю! — возопил Уайман, закатывая глаза. — А я-то считал тебя нашей железной леди.
Спустя некоторое время все разошлись по своим забитым книгами кельям. Лора продолжала сидеть, ковыряя шоколадное мороженое. Сегодня кусок не лез ей в горло.
— Эй, Кастельяно, — шепнул Барни, — я знаю, о чем ты сейчас думаешь.
— Ты этого знать не можешь.
Она помешала мороженое ложкой.
— Ну да! Я твои мысли читаю еще с песочницы! Ты хочешь сходить посмотреть, как там наша собачка.
Она промолчала.
— Ну что? — спросил он.
Теперь она кивнула и посмотрела на него страдальческими глазами.
— И ты тоже. Угадала?
В коридоре было темным-темно. Лора достала миниатюрный фонарик. Его тонкий луч пробивал почти на всю длину коридора, утыкаясь в дальний угол, куда им надо было завернуть.
— Эй, Кастельяно, откуда у тебя такая классная штучка?
— В почтовом ящике нашла, подарок от какой-то фармацевтической компании. А тебе разве ничего такого не присылают?
— Присылают, да я никогда конверты не вскрываю. Это дешевый подкуп.
Они приблизились к лаборатории. Оттуда доносились негромкие звуки — тявканье, поскуливания. Животным все-таки было больно.
— Ты была права, Кастельяно, — признал Барни. — И что же нам делать?
Не успела Лора ответить, как раздались приглушенные шаги по линолеуму. Кто-то приближался к ним по коридору.
— Тише, кто-то идет! — прошипела она и быстро погасила фонарик. Они вжались в колонну.
Шаги стали ближе. Теперь на фоне морозных стекол можно было различить силуэт. Лора с Барни затаили дыхание, а фигура открыла дверь и скользнула внутрь.
Тишина стала прямо-таки пронзительной, Барни слышал учащенное биение собственного сердца. И тут он понял, что происходит.
— Кастельяно, ничего не замечаешь?
— Да, там все стихло.
— Вот именно, абсолютно стихло.
— Да, ничего не слышно.
В следующий миг таинственная фигура вновь показалась и быстро проследовала мимо, на сей раз почти бегом.
— Ладно, — перевела дух Лора. — Не хватит ли страшилок на сегодняшний вечер?
— Иди, если хочешь, — ответил Барни. — А я посмотрю, что там делается.
— Ни за что! Я пойду с тобой, даже если это будет мужской туалет.
Они на цыпочках подкрались к дверям лаборатории. Дверь беззвучно открылась и поглотила их. Единственное, что они услышали, — спокойное сопение, ни повизгивания, ни скуления: животные, несомненно, мирно спали. Лора снова зажгла фонарик и осветила собачьи клетки. На первый взгляд все животные были погружены в безмятежный сон. Но, присмотревшись, они обнаружили, что несколько собак вообще не шевелятся.
— Посмотри на колли Элисон! — прошептал Барни, показывая на верхний ряд клеток. Оба приблизились, и Лора посветила фонариком собаке в глаза.
— Бог мой, Барни, она сдохла!
Он кивнул и показал на клетку в нижнем ряду.
— По-моему, эта тоже готова. А как наш песик?
Лора поискала лучом.
— Ага, вот он!
Оба присели перед клеткой своего терьера. Барни быстро просунул руку между прутьями и пощупал перевязанное брюхо пса.
— Живой! — сказал он. — Идем отсюда!
— Ты читаешь мои мысли, Барни.
Вернувшись целым и невредимым в мир живых, Барни высказал то, что пришло в голову им обоим:
— Я не совсем уверен, Кастельяно, но думаю, у нас в группе завелся рьяный сторонник эвтаназии. Отчасти это можно расценить как проявление гуманности.
— Да. А еще — странности.
На следующий день профессор Крукшанк, нахмурив лоб, обратился к группе:
— С прискорбием вынужден вам сообщить, что не все из вас проявили должное старание. За одну ночь мы потеряли девять животных, а это означает, что мне придется выделить вам для заключительных занятий — сердце и легкие — новых собак.
— Но, сэр…
Все обернулись. Кто это посмел поднять голос?
— Да, мистер Ландсманн? — спросил профессор.
— Не будет ли экономнее, а в каком-то смысле и гуманнее, если те, чьи собаки сдохли, сядут за наши столы?
— Не думаю — ответил профессор. — Это слишком важная часть вашей медицинской подготовки. Каждый должен лично попробовать себя в исследовании этих жизненно важных органов. Этого нельзя почерпнуть в книгах и даже научиться, присутствуя при работе других.
Беннет кивнул. В любом случае спор носил больше теоретический характер, поскольку животные, получив наркоз, уже ожидали своей участи.
Минувшее Рождество стало для Лоры и Барни необычным. Они пустились в плавание, которое изменяло их восприятие жизни. Тех пока еще скромных знаний, которые они успели освоить, уже было достаточно, чтобы поставить их особняком от обычных людей, воспринимающих механизм жизни с глубоким благоговением.
И в то же время они наслаждались привычным окружением. Родители не просто состояли из молекул, клеток и тканей — они состояли из любви и заботы. Глядя, как его младший брат поглощает за завтраком шестнадцатый блинчик, Барни упивался сознанием того, что Уоррен не задумывается при этом над проблемами гликогенеза и метаболизма. И какое счастье говорить на темы, никак не связанные с медицинскими терминами, формулами и химическими уравнениями.
Уоррен, казалось, приобрел уверенность в себе. А быть может, такое впечатление создавалось из-за появившихся у него усов. Во всяком случае, он с успехом заменил Барни в роли мужчины в семье и помогал Эстел готовиться к грядущей продаже дома и переезду на юг. До поступления на юридический факультет ему оставалось еще два года, но душой и мать, и сын уже были далеко от Бруклина.
Барни, развивший в себе способности к наблюдению, стал замечать вещи, которые раньше проходили мимо него. Например, что лестница на второй этаж скрипит.
По всему было видно, что дом стареет. Даже проржавевшее от времени баскетбольное кольцо на дубе сорвал октябрьский ураган. Ржавчина, пыль, скрипящие половицы… Казалось, сам Бруклин устал. А сколько друзей уже поразъехалось!
Луис тоже сильно изменился. Себя он по-прежнему называл «гибралтарской скалой». Однако морщины у него на лбу стали глубже, и он уже не бросался с прежней готовностью на помощь в любое время суток.
Утратил преданность профессии? Энергию? Если бы ему задали подобные вопросы напрямую, он бы объяснил все нехваткой времени. Не замечавший прежде, как бегут месяцы, теперь он отсчитывал часы, отделявшие его от выходных. Теперь он делил практику с энергичным пуэрториканцем и перекладывал на молодого коллегу субботние и воскресные дежурства. А сам уединялся у себя в кабинете, бездумно листая журналы под аккомпанемент футбольных трансляций по телевизору.
И стакан у него под рукой никогда не пустовал.
Для Инес Кастельяно воскресные дни теперь мало отличались от остальных, ведь она проводила в молитве все дни напролет.
Ее религиозное рвение в последнее время еще более усилилось под влиянием отца Франсиско Хавьера, беженца с Фиделевой Кубы.
— Слава богу, — говаривала она мужу, — он появился как раз вовремя, чтобы спасти наши души.
— Только не мою, querida[23],— усмехался он. — Мою душу уже не спасешь. Можешь попросить своего Франсиско Хавьера, чтобы подтвердил это в следующей беседе со Всевышним.
Тем не менее он чувствовал облегчение, если не радость, оттого что Инес наконец начала разговаривать, пускай даже на религиозные темы.
Легкие насмешки Луиса никак не действовали на религиозный настрой жены. Если она не была в церкви и не возносила молитвы Пресвятой Деве Марии, то читала по-испански Библию дома.
— Твоя мама готовится стать монашкой, — заметил Луис, но под его шутливым тоном угадывалось раздражение.
Лора и сама понимала, насколько он прав.
Все свое время Инес посвящала замаливанию греха — своего, всей своей семьи, всего человечества. Поначалу Луис пытался ходить в церковь вместе с ней, сидел рядом, пока она молилась. Но, находясь физически подле него, душой она уносилась куда-то в другой мир. Их маленькая дочка уже была с Господом. И жена явно молилась о том, чтобы побыстрей с ней воссоединиться.
Как только они закончили рождественский ужин, Инес встала из-за стола и начала натягивать пальто и шарф. Нельзя опаздывать к вечерне!
— Давай я пойду с тобой, — предложила Эстел.
— Нет, не нужно, отдыхай.
— Но я с удовольствием пойду! Хор всегда так красиво поет! И латынь я люблю слушать…
Она не стала говорить, что звуки латыни всегда навевают на нее воспоминания о Харольде, который неизменно занимал такое важное место в ее душе, а особенно в это праздничное время.
— Ну хорошо, Эстел. Только нам надо поспешить. Святому отцу не понравится, если мы опоздаем.
— Мать у меня совсем сдвинулась, — заявила Лора, когда они с Барни приступили к мытью посуды после праздничного ужина.
Уоррен успел умчаться на очередное «важное свидание». А доктор Кастельяно удалился в святая святых — свой кабинет.
— А Луис ничего не может с этим сделать?
— Барн, что ты хочешь, чтобы он сделал? Прописал ей курс электрошоковой терапии?
— Лора, это не шутки.
— А я и не шучу. Мне действительно кажется, что она на грани безумия.
Она ненадолго замолчала, продолжая ставить тарелки стопкой. Потом выпалила:
— Барни, за что мне это? Собственная мать меня едва замечает! Отец — хронический алкоголик. Мне так больно это все видеть, что я почти….
Он понял, что она хотела сказать.
— И я ничего не могу изменить. Я знаю, мне следовало бы проявить больше понимания. Ну, в профессиональном смысле…
— Да, в этом-то и проблема, Кастельяно. С родными ты не можешь вести себя как профессионал. Даже если станешь деканом школы медицины, здесь к тебе всегда будут относиться как к подростку.
— Знаю, — с грустью согласилась она. — А хуже всего, что я и сама От этого начинаю чувствовать себя подростком. Если честно, поскольку мы с тобой постоянно общаемся в Бостоне, я вообще не вижу причин сюда приезжать.
На другое утро Барни цовез мрачно молчавшую Лору в видавшем виды «студебеккере» ее родителей в Ла Гуардиа по шоссе Бруклин — Куинс.
Наконец он не выдержал:
— Ради бога, Кастельяно, перестань киснуть! Меньше чем через два часа ты уже будешь в Бостоне и, как удачно выразился поэт Мильтон, обретешь рай в объятиях своего возлюбленного. Ты должна сиять!
Она не сразу ответила. И уже перед самым поворотом на аэропорт, едва сдерживая слезы, сказала:
— Ты посмотри на меня! Двое никчемных родителей: одна все время под религиозным кайфом, другой — под винными парами.
Барни тоже не стал возвращаться в Бруклин. Он взял курс в Пенсильванию, в город Питтсбург, где на следующее утро должно было состояться венчание Хэнка Дуайера и Черил де Санктис.
Встреча Нового года стала для Палмера Тэлбота незабываемой.
Его высокая, эффектная подруга привлекала всеобщее внимание в клубе. Вальсируя с ней под сладкие струны оркестра Лестера Лэнина, он со всех сторон ощущал одобрительные взгляды. Даже он впервые видел Лору такой красивой. И, отметил он про себя, такой задумчивой.
Этот бал был настолько значительным событием в светской жизни Бостона, что даже его старшая сестра Лавиния специально прилетела из Англии со своим мужем, виконтом Робертом Олдгейтом, и маленьким сыном — достопочтенным Тарквином Олдгейтом, который весь свой обед выдал обратно, с ног до головы окатив лучезарную старшую стюардессу британской авиакомпании.
Веселье нарастало по мере приближения торжественной минуты. Без пяти двенадцать все бокалы были наполнены «Дом Периньоном», и лорда Олдгейта попросили произнести тост.
— Маме и папе — крепкого здоровья и счастья, Лавинии и Тарквину — хм… — счастья и крепкого здоровья. Палмеру и Лоре — хм… здоровья, счастья и… веселой свадьбы.
Шесть хрустальных бокалов звякнули над столом. Сияющий Палмер, многозначительно глядя на Лору, сказал:
— За это я выпью!
Лора неожиданно поддакнула:
— И я.
Палмер был так счастлив, что до середины следующего дня не смел поднимать эту тему. И только высаживая Лору у порога общежития, спросил:
— Лора, ты вчера это серьезно сказала?
Она посмотрела на него и ответила:
— Возможно.
Не успела Лора войти в свою крепость под названием Вандербилт-холл, как у нее мелькнула мысль: «Сказать-то я сказала, а серьезно или нет, не знаю. Тогда зачем я это говорила?»
— Я заполучил рак, — объявил Ланс Мортимер.
— Что?!
— Причем больше, чем все остальные в этом заведении!
Барни не сразу понял, что Ланс говорит о патологоанатомических препаратах. То есть о чужом раке.
— Ну и отлично, Ланс! — ответил Барни — И полагаю, у тебя, как всегда, есть дубликаты, чтобы поделиться с друзьями.
— Совершенно верно. То же касается и сифилиса, и гонореи. Семестр обещает быть захватывающим!
— Мы, патологоанатомы, — вещал профессор Брендон Бойд, — имеем заслуженную репутацию практически непогрешимых диагностов. Ибо если наши коллеги в лечебных палатах еще порой ошибаются, то вскрытие всегда дает точный ответ. Иными словами, если мы не можем вас вылечить, то, по крайней мере, точно скажем, отчего вы умерли.
Студенты оценили шутку.
— Я тебе говорил, — шепнул Ланс Барни, — крутой мужик!
— Только юмор у него какой-то мрачный!
— Ну а ты чего хотел? У него же специальность такая!
Всем известно, что будущему доктору на своем пути, как ни грубо звучит, приходится пройти через кучу дерьма. Но во втором семестре первокурсники обнаружили, что посвящение в профессию потребует от них буквального прохождения через кучу человеческих экскрементов. Хуже того, это будут их собственные экскременты.
Бактериология вводит студентов в бесконечное разнообразие микроорганизмов, существующих в его собственном теле, и прежде всего — в слюне и фекалиях. Профессор предупредил: даже если станешь чистить зубы «Колгейтом» десять раз в день, все равно во рту у тебя будут резвиться десятки миллиардов бактерий.
Первым лабораторным заданием было произвести бактериологический анализ кала. Студентов разбили на пары, один из которых должен был принести материал для исследования.
Пары назначались в алфавитном порядке. Барни легкомысленно рассчитывал, что это неприятное задание будет выполнять со своим другом Беннетом, совершенно забыв, что между Ливингстоном Барни и Ландс-манном Беннетом стоит Лазарус Сет.
Барни был знаком с Сетом только визуально. Тощий, сутулый, в очках, с взъерошенными льняными волосами, он на каждой лекции садился в первый ряд и судорожно конспектировал, исписывая многие страницы, но никогда не поднимал руку, чтобы задать какой-нибудь вопрос, ни на лекции, ни после нее.
Оказавшись с Сетом за одним лабораторным столом, Барни обнаружил, что он еще меньше ростом и субтильнее, чем казалось. Телосложением он напоминал персонажа из детских комиксов и рекламных роликов.
Сет робко вызвался принести «материал». А также — если Барни совсем уж брезглив — приготовить препараты.
— Нет, нет, нет, Сет, — поспешно отказался Барни. — Половину приготовлю я, половину — ты.
Его миниатюрный напарник кивнул, и они принялись за работу. В считанные минуты всю неловкость как рукой сняло, тем более что используемые ими красители моментально превращали исследуемое «вещество» совсем в другую субстанцию.
Смывая следы трудов своих, Сет заметил:
— Слушай, а ведь у нас во рту микробов больше, чем звезд на небе. Это просто фантастика!
— Лишь бы только не пришлось заучивать их все наизусть, — полушутя ответил Барни.
Однако сразу же стало ясно, что заучивать придется.
Тяготы медицинского образования влияли на Лору по-разному. В лаборатории вивисекции она была совершенно подавлена, зато на занятиях по патологии, где приходилось непосредственно соприкасаться со страшными недугами и различными субстанциями, распространяющими опасные миазмы, сохраняла поразительную невозмутимость, сумев убедить себя, что неприятный курс продлится всего несколько месяцев.
Лора утешалась тем, что ее отцу по приезде в Америку пришлось почти пять лет заниматься отупляющей рутинной работой, прежде чем он получил лицензию на врачебную практику.
Барни наблюдал за профессором Фрэнсисом Джеймсом, показывающим студентам, как распилить надвое человеческий череп, и у него было такое ощущение, будто череп распиливают не безымянному трупу, а ему самому.
Дальнейшее его разочаровало. Череп лежал раскроенный надвое, как кокосовый орех, а священный инструмент человеческого организма — мозг — более всего напоминал маленький кочан цветной капусты.
Профессор Джеймс быстро обрисовал его структуру.
— Фактически у нас два мозга — или, точнее сказать, два полушария, из которых каждое есть зеркальное отражение второго. И мы до сих пор не знаем причин этого явления, равно как и точных функций этих полушарий.
После этого он показал четыре доли мозга.
Обратите внимание, что височная доля располагается над гипоталамусом, который, имея массу всего в десятую часть унции, отвечает в нашем организме за аппетит, секрецию желез, сексуальное влечение и множество разнообразных эмоциональных состояний. В том числе он является и так называемым «центром ярости».
Барни с удивлением отметил, что, зная, где в человеческом мозгу генерируется гнев, наука до сих пор не дала ответа на вопрос, в какой точке организма зарождается любовь.
Вечером Барни навестил Беннета, лежавшего в больнице после травмы, полученной в баскетбольном матче против юридического факультета, так называемом «Кубке незаконной практики». Открыв дверь его палаты, он с изумлением увидел, что практически не было местечка, где не лежал бы раскрытый учебник, тетрадь или фрагмент какой-нибудь пластмассовой модели. Видно было, что приятель времени зря не терял.
— Черт побери, Бен! Ты можешь открывать собственную школу медицины. Полагаю, это тебе не понадобится. — Он швырнул на постель копии своих сегодняшних конспектов. — Я начинаю тебе завидовать.
— Не стоит, Барн. Слишком дорогая цена.
— Болит?
— Не очень. Меня больше беспокоит, что придется столько времени проторчать в больнице.
— Боишься отстать?
— Да нет, — улыбнулся он. — Учитывая ту помощь, какую мне тут оказывают, я к концу недели буду готов заняться собственной практикой.
Тут зазвонил телефон. Барни снял трубку.
— Добрый вечер, — сказал мужской голос. На слух звонившему было за шестьдесят. — Это палата мистера Беннета Ландсманна?
— Да. А кто его спрашивает?
— Это его отец. Я звоню из Кливленда.
Барни передал приятелю трубку. Интересно, почему у его отца немецкий акцент?
В апреле 1945 года огненный смерч поглотил деревянные бараки концентрационного лагеря Нордхаузен. Командование медицинской службы армии США решило, что распространение тифа можно остановить только полной эвакуацией людей и уничтожением зараженных строений.
В тот вечер последние из оставшихся в живых погрузились на армейские грузовики, чтобы ехать в один из лагерей для перемещенных лиц, организованный союзниками.
Ханна Ландсманн к тому времени уже достаточно окрепла, чтобы ехать сидя, хотя забраться в кузов ей помогали двое американских солдат. Хершель, естественно, был рядом с ней.
В кузове творилось вавилонское столпотворение. Ни на секунду не смолкал разноязыкий гул голосов. Хотя беженцам объяснили на понятных им языках, что их везут в учреждение для реабилитации и восстановления сил, они все еще не могли полностью поверить в это. Сколько уже раз за последние годы им доводилось слышать от своих нацистских тюремщиков, что их отправляют в «трудовой лагерь», а то и в «лечебный центр».
Но они, конечно, ошибались. Ибо лагеря смерти, такие как Дахау и Берген-Бельзен, уже претерпевали процесс превращения в «лагеря жизни».
Еды и медикаментов хватало с избытком, а вскоре объявились и всевозможные благотворительные организации наподобие Международного общества содействия евреям, а также Организация реабилитации и профессионального обучения, образованная международными структурами в попытке решить грандиозную задачу выявления живых и погибших. А также воссоединения семей и помощи в возвращении беженцев «домой», что бы это слово теперь для них ни означало. Ибо у кого из них еще были душевные силы вернуться в те места, где их «соотечественники» так часто отдавали их в лапы нацистов? По сути дела, реальных путей было два — англоязычные страны или Палестина.
У Хершеля имелся брат, в начале тридцатых эмигрировавший куда-то в Огайо, и это само по себе давало ему право перебраться в Америку. Теперь его величайшей мечтой было принадлежать к той великодушной стране, чьи посланцы принесли ему свободу.
Как только начала заседать Американская комиссия по делам лагерей, Хершель с Ханной подали официальное прошение о переезде в США.
На собеседовании чиновник задал им несколько формальных вопросов, в том числе не является ли Хершель коммунистом. Его остроумный ответ понравился американцу:
— Сэр, вам разве не кажется, что человек, некогда владевший крупнейшей в Германии фабрикой кожевенных изделий, может быть только капиталистом?
Теперь им с Ханной оставалось только ждать, пока отыщется его брат и уладятся денежные вопросы.
И они ждали.
В середине лета пришло письмо от некоего Стивена Лэнда из Кливленда (штат Огайо). Этот человек писал, что он и есть тот самый парень, с которым Херши рос бок о бок в Берлине. Только в те времена его звали Стефан Ландсманн. «Я хотел вытравить из себя все немецкое, — объяснял он. — Я покупал и слушал грампластинки, чтобы избавиться от акцента».
В письме выражалась великая радость, что брат и невестка выжили после всех ужасов геноцида, но известия, сообщавшиеся в нем, были трагичными.
«Насколько мы знаем, из всей нашей родни удалось избежать печей только вам двоим. Наши двоюродные — Кацнельсоны, Шпигели и Винеры — в полном составе были отправлены в Аушвиц».
Но тяжелей всего для Хершеля и Ханны были заключительные строки письма:
«Скорблю по маленькой Шарлотте. Я понимаю, что никто не заменит вам ее в ваших сердцах, но вы еще достаточно молоды, чтобы иметь других детей. Считайте, что это вам благословение».
Прочитав эти слова, Ханна так разрыдалась, что Хершель никак не мог ее успокоить. Да и как, если он сам тоже плакал?
Бюрократические процедуры тянулись и тянулись. Настала осень, а жители новой деревни Берген-Бельзен продолжали жить ожиданием, чередующимся с редкими вспышками нетерпения. Все жаждали разлететься в разные стороны и, подобно семенам, развеянным над свежевспаханным полем, дать всходы и расцвести.
Пришел декабрь, а поселенцев оставалось еще несколько тысяч, и в их числе были Хершель и Ханна Ландсманн.
Для солдат наступила рождественская пора, а для бывших узников-евреев — праздник Ханука, знаменующий освобождение их праотцев от тирании язычников во втором веке до новой эры.
Несмотря на мороз и неуютные жилища, настроение было праздничное. Армейские капелланы возглавили группу добровольцев, которые соорудили огромный светильник и каждый вечер прибавляли к нему новый факел, пока над землей их недавних угнетателей не засиял свет восьми огней, как знак новообретенной свободы. Люди пели, танцевали и радовались:
Благословен Господь Всевышний,
Что защитил нас от врага…
— В чем дело? — упрекнула Ханна мужа. — Ты почему не поешь?
— Как я могу петь о том, что «нас спас Господь», когда он от нас отвернулся? А спасли нас американские солдаты.
— А кто же, по-твоему, послал их? — возмутилась жена.
На протяжении всей зимы 1946 года Хершель регулярно получал письма от брата, в которые иногда были вложены фотографии его американской жены Рахель и двух их очаровательных мальчуганов. Эти письма источали оптимизм: Америка представлялась страной неограниченных возможностей. Стив открыл промтоварный магазин в центре Экрона и преуспел настолько, что теперь имел отделение в Кливленде, куда и перебрался на постоянное жительство.
Поскольку они с Хершелем снова регулярно переписывались, Стив считал своим долгом давать брату родственные наставления, например: «В Америке ты можешь достичь всего, чего желаешь. Здесь, если трудишься, для тебя есть единственный предел — это небо».
Его «брат-европеец» невольно вспоминал вывески над нацистскими концлагерями: «Труд делает свободным». Разумеется, это надо было понимать как освобождение тела от души.
Когда он жаловался Ханне на брата, она пыталась его урезонить:
— Как ты можешь раздражаться на человека, которого не видел двадцать лет? А также на его жену и детей, если ты ни с кем из них даже не знаком?
— Ханна, — говорил Хершель, постукивая себя пальцем по лбу, — вот здесь я очень ясно их вижу. И мне плевать, что он на это скажет, но я не намерен вступать в общий бизнес со своим братишкой Стефаном.
— То есть Стивом.
— Для меня он всегда будет Стефаном и всезнайкой, который ничего не понимает.
— Но у него хватило ума уехать из Германии до войны, — возразила Ханна и немедленно пожалела, что их беззлобная перебранка зашла так далеко. — Прости меня, Хершель. Я слишком увлеклась.
— Нет, ты права. Если бы мы тогда уехали вместе со Стефаном, наша Шарлотта теперь была бы жива. И мы с тобой были бы живы.
— Но мы…
— Нет, — серьезным тоном возразил он, — мы с тобой только дышим. Но в мире, где столько наших собратьев обращено в прах, мы больше не можем считать себя живыми.
Почти через год после своего освобождения они наконец ступили на американскую землю. Ландсманны приехали из самого Кливленда встречать их теплоход. В толпе эмигрантов, смущенных, радостных, ощущающих свою вину за то, что остались в живых, слезы лились рекой.
Стив и Рахель подыскали Ландсманнам небольшую, но уютную квартирку в пригороде Кливленда, где находился и их «милый домик с милым садиком».
Против воли Хершель был вынужден пойти работать к брату. Выбор у него был невелик, но он мечтал о независимости, о возможности создать своей обожаемой жене ту же жизнь, какую Стив создал для Рахель.
Однако было и еще одно дело, не терпящее отлагательств. Через американский Комитет ветеранов ему удалось узнать домашний адрес покойного полковника Авраама Линкольна Беннета. Это был Миллерсбург, небольшой поселок в Джорджии примерно в получасе езды от Форт-Гордона, куда был приписан полковник Беннет.
Хершель попытался связаться с его семьей по телефону, но выяснилось, что такового у них попросту нет. Ничего не оставалось, кроме как ехать туда самим. Сложив небольшой чемодан, они с Ханной отправились в свое первое американское путешествие.
Дорога заняла два дня. В первый вечер Хершель стал искать место для ночлега. Ему приглянулось белое деревянное строение «Дикси-Бель-Инн» на южной окраине Ноксвилла в штате Теннесси, он въехал на стоянку, поправил галстук и вошел с намерением снять номер.
Клерк за стойкой был отменно вежлив. Но номера не дал.
— Прошу меня извинить, сэр, но, к сожалению, наше заведение не принимает таких, как вы.
Хершель опешил.
— Таких, как я? Это каких же? У меня есть деньги. Наличные. Вот, посмотрите. — Он достал бумажник.
Клерк только улыбнулся и покачал головой:
— Нет, сэр. Боюсь, вы не поняли. Это политика заведения. Допуск негров и евреев категорически запрещен.
— Не понимаю… — Хершель не верил своим ушам.
— Не понимаете чего, сэр? — осведомился клерк. — Связи между неграми и евреями? В наших краях принято считать, что первые — черные снаружи, а вторые — внутри. Приятного вам вечера!
С ноющим сердцем Хершель вернулся к машине и пересказал жене весь разговор.
— А как вообще они узнали, что я еврей? — вслух подивился он.
— Хершель, дорогой, признайся: ведь твой акцент далек от языка, на котором говорил Джордж Вашингтон. Я думаю, надо поискать место, где «таким, как мы», дадут поесть, а переночуем в машине.
На другое утро они прибыли в Миллерсбург. Это была захолустная сонная деревушка цвета выжженной солнцем глины. Хершель плохо спал ночью (на парковке у забегаловки). Ему не давал покоя вопрос, как лучше искать адрес Беннетов — через полицию или через почту. Еще не избавившись от страха перед любой униформой, а тем более военной, он выбрал почту. В отличие от кливлендской она располагалась не в большом каменном здании, а совсем наоборот — в убогой пристройке к местной аптеке.
— Конечно, я помню полковника, — сказал аптекарь с южным гостеприимством. — Но, если позволите… Чего вы хотите от его семьи? Вернее, от ее остатков.
— Хм… — замялся Хершель. — Почему остатков?
— Видите ли, вам должно быть известно, что сам полковник умер. Полагаю, вы уже видели его имя в верхней строке списка наших героев в мэрии. Вместе со всеми павшими белыми! А Лоррен уже давным-давно умотала из этой дыры с каким-то хлыщом из Атланты по имени Дэн. Здесь остались только старая мисс Беннет и малыш Линк.
— А не скажете, где они живут?
— Послушайте, мистер, где же еще могут жить черные, как не в Ниггертауне?
— А где это?
Аптекарь фыркнул:
— Друг мой, ступайте по главной улице до конца, а там вас нос выведет.
Взору Ландсманнов предстали два ряда лачуг, различавшихся только цветом облупленных досок, некогда коричневых, зеленых или красных. Тут и там висели жестяные почтовые ящики с фамилией адресата. Фамилия Беннет была выведена, пожалуй, поаккуратнее других.
Под пристальным взглядом нескольких соседей, сидящих у своих дверей, Хершель и Ханна постучали в дверь. Открыла крупная негритянка с зачесанными назад седыми волосами.
— Чем могу быть полезна? — спросила она, с любопытством оглядывая гостей.
— Мы ищем дом полковника Линкольна Беннета, мэм, — вежливо ответил Хершель.
— Вы что, не знаете, что мой сын умер? — В голосе старухи послышалось возмущение, смешанное с горем.
— Знаем, мэм. Мы были знакомы в Европе… в его последние дни. Меня зовут Хершель Ландсманн. А это моя жена Ханна. Ваш сын спас меня, а потом бился с докторами, чтобы те спасли мою жену. Мы хотели побывать у его родных, чтобы выразить всю свою благодарность.
Элва Беннет с минуту колебалась, не зная, как поступить. Наконец она сказала:
— Не хотите войти?
Ландсманны кивнули. Она открыла сетчатую дверь и впустила гостей.
— Хотите холодного чая?
— Да, было бы чудесно, — ответила Ханна, входя в гостиную.
На каминной полке стояла крупная фотография Линка в форме. Рядом лежали его погоны и многочисленные награды.
Миссис Беннет вернулась с тремя большими кружками, и все уселись: хозяйка — в видавшее виды кресло, Ландсманны — на не менее потрепанный диван.
— Стало быть, — сказала пожилая женщина, теперь уже с дружелюбной улыбкой, — вы были знакомы с моим Линкольном?
— Лучше человека я не встречал, — сказал Хершель совершенно искренне.
Миссис Беннет была того же мнения.
— Будь он белым, ему бы дали четырехзвездного генерала. И это истинная правда.
Ландсманны кивнули:
— Мы с вами совершенно согласны.
Наступило неловкое молчание. Как объяснить цель своего визита? Хершель попытался тактично поднять эту тему.
— Миссис Беннет, мы с женой недавно прошли через такое, что я не возьмусь и описать.
— Из последних писем Линка я имею некоторое представление, — сочувственно произнесла та.
— Ваш сын, — продолжал Хершель, — ваш сын для нас стал как ангел-хранитель. После стольких лет унижений, которые мы пережили, он был к нам так добр! Вы себе представить не можете, какая это для нас утрата!
Хершель все никак не мог перейти к делу. Ему на помощь пришла Ханна:
— Мы подумали, не можем ли мы вам чем-нибудь помочь…
— Я не вполне понимаю, мэм, — удивилась миссис Беннет.
— Его сын… — начал Хершель. — Линкольн так часто говорил о том, какие он связывает с ним надежды и мечты… Мы хотим сделать так, чтобы эти мечты осуществились.
— С ним все в порядке? — спросила Ханна. — То есть он с матерью?
— Увы, у Линка-младшего матери нет, — ответила бабушка, и в глазах ее внезапно сверкнул гнев.
— Не понимаю, — вскинула брови Ханна.
— Видите ли, — вздохнула миссис Беннет, — это долгая и грустная история. Эти двое никогда между собой не ладили, еще до того, как Линка призвали служить в Европу. На самом деле как раз к тому времени, как он… погиб, адвокаты заканчивали готовить бумаги к разводу. Но как только она узнала, мигом прискакала назад.
— Из-за мальчика… — предположил Хершель. — Должно быть, о нем беспокоилась?
Элва Беннет энергично помотала головой:
— Из-за десяти тысяч долларов, мистер Ландсманн! Это страховка, которая положена ближайшему родственнику военнослужащего в случае гибели. И с тех пор она каждую неделю таскалась сюда аж из Атланты, чтобы проверить, не пришел ли чек. Который, разумеется, в конце концов пришел.
Она все больше распалялась.
— И вы можете себе представить, мистер Ландсманн, что за все эти поездки она ни разу не явилась взглянуть на своего сына! А для правительства она была «ближайшей родственницей»! Эта женщина….
Тут она расплакалась. Ханна принялась ее гладить по плечу, а Хершель вслух рассуждал:
— Никак не пойму, миссис Беннет, уж вы меня простите! Почему мальчик не живет с матерью? Это же так естественно!
Печаль бабушки сменилась возмущением:
— С чего это она станет жить с ребенком, которого никогда не желала? Она так и не простила Линку, что он не разрешил ей избавиться от него еще до рождения. Лоррен воображала себя важной леди, она не желала иметь такую «обузу». Она вообще не выносила нормальную повседневную жизнь, то и дело одна ездила в Атланту и пропадала там по нескольку дней кряду. А мальчика с первого дня растила я.
Она вытерла слезы платком, который ей протянула Ханна, и стала извиняться:
— Вы меня простите. Не надо было мне так говорить. Священное Писание учит, что ненависть — это грех.
Хершель сделал еще одну попытку деликатно объяснить цель своего приезда.
— Миссис Беннет, пожалуйста, не обижайтесь, но могу я узнать, не испытываете ли вы с внуком каких-нибудь финансовых затруднений?
Она помялась, но потом сказала:
— Нам хватает.
— Ну пожалуйста! Я вас спрашиваю потому, что мы хотим хоть что-то для вас сделать. В знак благодарности. — Он надеялся, что искренность, с какой он это произнес, вызовет доверие с ее стороны.
Пожилая женщина нехотя призналась:
— Конечно, когда был жив сын, мы всегда получали часть его жалованья. Каждый месяц. Как часы. Когда это прекратилось, я стала рассчитывать на страховку, надеялась, что она поможет нам продержаться, пока маленький Линк не подрастет и не пойдет работать.
— А сколько ему сейчас? — поинтересовалась Ханна.
— В следующем месяце стукнет одиннадцать. Двадцать седьмого числа.
— Следовательно, до работы ему еще очень и очень далеко, — заключил Хершель.
— В наших краях большинство ребят начинают работать уже в четырнадцать, а если роста хватает, то и раньше.
— Печальный факт! Я знаю, отец мечтал, чтобы он получил образование. Даже высшее.
— Эта мечта умерла вместе с ним, — тихо констатировала бабушка.
Хершель с Ханной переглянулись. Они читали мысли друг друга.
— Миссис Беннет, — начала Ханна, — то, чем мы обязаны вашему сыну, не имеет цены. Мы почтем за честь, если вы позволите нам помочь.
— Мы люди небогатые, — подхватил Хершель, — но у меня есть работа, я могу откладывать. И когда подойдет время, молодому Линкольну будет на что учиться в колледже.
Элва Беннет была несказанно обрадована и одновременно смущена.
— Мистер Ландсманн, как вы не поймете: отсюда до самой Атланты не найти ни одной школы для цветных, которая могла бы подготовить его к поступлению в колледж! А шансов на то, что ему здесь дадут учиться в платной школе, никаких.
Ландсманны пришли в замешательство. Подобных сложностей они не предвидели. После растерянного молчания Ханна предложила:
— Миссис Беннет, там, где живем мы, на Севере, насколько я знаю, есть прекрасные школы, куда мальчик мог бы ходить. А это открыло бы ему дорогу и в колледж.
Элва пришла в еще большее смущение. С чего бы чужие люди стали платить за образование ее внука? К тому же белые? Тем не менее она продолжила обсуждение вопроса, заодно испытывая Ландсманнов.
— Вы думаете, он мог бы поступить в какую-нибудь школу на Севере? В наших школах для черных учат только читать и писать, да и то через пень-колоду. У Линка в классе шестьдесят один ученик. Если честно, я не уверена, что учитель даже знает, как его зовут.
Испугавшись, что бабушка откажет им в их просьбе, Хершель выпалил:
— Мы можем нанять ему репетиторов. Правда, миссис Беннет, мы наймем ему лучших учителей! А потом отдадим в лучшую частную школу.
Хершель увлекся и не замечал изумленного взгляда жены.
— Мы говорим это от чистого сердца. Мы хотим дать вашему внуку возможность достичь всего, о чем мечтал для него его отец.
Элву раздирали противоречивые чувства. Если эти люди говорят серьезно, если они и в самом деле переведут Линка в частную школу, тогда с чем останется она? С фотографиями? Воинскими медалями? Воспоминаниями? Одна в пустом доме?
Интересно, думала она, что говорит об этом Писание? На ум немедленно пришли слова из Притчей Соломона: «Благословен обретший мудрость… Хотя за это отдашь все, зато обретешь понимание». Это был ее долг перед внуком. Больше того — перед сыном. Но она оттягивала болезненное решение и задала еще один вопрос:
— Что конкретно вы имели в виду?
— Видите ли, — ответил Хершель, — я слышал о так называемых частных школах-интернатах, готовящих к поступлению в вуз. Там он мог бы жить вместе со своими сверстниками. А есть и школы без пансиона.
Он опять переглянулся с Ханной.
Она неуверенно сказала:
— Он… Линкольн мог бы жить у нас.
Элве нелегко было осмыслить саму перспективу, что внук станет жить в чужой семье. К тому же белой. И не только белой, но и…
— Послушайте, ведь вы, кажется, иудеи?
— Мы евреи, но не религиозные, — поправил Хершель.
— Но во Всевышнего вы верите?
Ханна не дала Хершелю признаться в своем атеизме.
— Да-да, конечно, — поспешно вставила она.
— А он сможет ходить в баптистскую церковь?
— Уверена, что церковь мы ему найдем, — заверила Ханна.
Бабушка опять погрузилась в раздумье.
— Когда-то ваш народ был в египетском рабстве…
Хершель снова кивнул:
— Да, но это было очень давно.
— Мой дед был рабом, и совсем недавно. Нашим Моисеем был мистер Линкольн. Думаю, это нас отчасти роднит.
— Миссис Беннет, мы прекрасно знаем, что такое гонения, — добавила Ханна.
Наконец Элва спросила:
— А как вы думаете все это осуществить?
Ханна ответила осторожно, уже и сама загоревшись идеей мужа.
— Мы заберем его в Кливленд. Он будет жить с нами как член семьи. Мы будем обращаться с ним, как обращались с… — голос у нее надломился, — с ребенком, которого мы потеряли.
Элва еще немного подумала, а потом объявила:
— Я не могу принимать такое решение одна. Линк уже большой мальчик. Он должен сам это решить.
— А в котором часу он приходит из школы? — спросил Хершель. Сердце его учащенно забилось.
— По-разному. Иногда задерживается, чтобы погонять мяч с ребятами. — Она улыбнулась. — Он настоящий, понимаете? Каким был его отец.
— Может, нам пойти его встретить? — неуверенно предложил Хершель. — У меня тут машина. Если вы будете так любезны поехать с нами и показать дорогу…
— Да что вы, какая машина! Это совсем рядом. Школа для черных находится там, где ей и надлежит быть. — Она иронично улыбнулась. — За железной дорогой.
Хершель узнал его сразу.
Даже если бы он не был самым высоким и самым быстрым игроком на пыльной школьной баскетбольной площадке с кольцами без сетки, он без труда узнал бы в нем сына Линкольна Беннета. В его глазах были ясность, жар и целеустремленность. Ошибки быть не могло.
— Я его позову, — вызвалась Элва.
— Нет-нет, — возразил Хершель. — Мы не спешим. Можем подождать. — «И понаблюдать, — добавил он про себя. — Красивый парень! Отец мог бы им гордиться».
Через несколько минут игроки заметили чужаков: белую пару, которая глазела на них от боковой линии. Кто еще такие? Школьные инспектора? А почему с ними Элва Беннет? Неужели Линк что-то натворил?
Игра прервалась, и Линк, продолжая ловко вести мяч то одной, то другой рукой, то за спиной, направился к бабушке.
Стоило ей представить гостей как «знакомых твоего папы по войне», как парень остановил мяч и посерьезнел.
— Вы правда его знали? — спросил он.
— Знали. И он всегда говорил о тебе. Он тобой гордился. Поэтому мы и решили с тобой повидаться.
Мальчик поморщился, сдерживая слезы.
— Может, пойдем куда-нибудь и съедим мороженого? — тактично предложила Ханна.
Все остались ждать на улице, а Хершель зашел в лавку и купил по рожку мороженого в шоколадной глазури. После этого они не торопясь пошли назад к дому Беннетов, старательно избегая главной темы.
Молодому Линку Хершель сразу понравился. Но полученное приглашение его ошеломило. И испугало.
— То есть мне придется уехать от бабушки? — робко спросил он.
— Ты сможешь навещать ее на Рождество и в каникулы, — предложил Хершель и поспешил добавить: — А если тебе у нас не понравится, мы тебя держать не станем.
— Может быть, согласишься хотя бы попробовать? Ненадолго? — мягко предложила Ханна.
Встревоженный и раздираемый внутренними противоречиями, Линк взглянул на бабушку. Та повернулась к Ландсманнам и сказала:
— Думаю, нам с внуком надо это обсудить наедине. Вы не оставите нас ненадолго одних?
Хершель с Ханной хором согласились.
— Мы можем заехать завтра утром, если хотите, — сказала Ханна.
— Да, думаю, это будет лучше всего, — кивнула Элва. — Мне надо помолиться, чтобы Господь меня вразумил. А еще нам обоим нужно спросить у своего сердца.
— Хершель, ты в своем уме? Ты, наверное, забыл, что еще не разбогател? Теперь этот чудный мальчик станет мечтать о частных школах и даже о репетиторах. Что на тебя нашло? Ты не забыл, что у нас в банке пусто?
— Помню, помню, — вполголоса ответил муж. — Но мне так хочется это сделать, что я готов отдать все…
— Дорогой, давай смотреть правде в глаза, — ответила Ханна. — Нам нечего отдавать!
Какое-то время они шли молча. Потом Хершель заговорил:
— Нет, Ханна, кое-что у меня еще есть.
— Что же?
— Последнее богатство, Ханна, и я готов пожертвовать им ради Линкольна Беннета. — Помолчав, он закончил: — Мое уважение к себе.
Ханна сразу поняла.
— Хочешь сказать, что готов обратиться к Стефану?
Хершель пожал плечами, одновременно смущенный и подавленный.
— Я знаю, что мы с тобой решили не влезать к брату в долги, поскольку принять от него деньги означало бы принять и его систему ценностей.
И он признался:
— Два месяца назад Стефан открыл на наше имя банковский счет и положил на него двадцать тысяч долларов. Чтобы мы могли внести задаток за дом, как он объяснил. Я тебе ничего не говорил, потому что надеялся никогда к этим деньгам не притрагиваться.
Хершель взглянул на жену.
— Но, Ханна, двадцати тысяч вполне хватит, чтобы дать Линкольну высшее образование. Ну что, стоит ради этого поступиться своим самолюбием?
Она с любовью посмотрела на него.
— Дорогой, тебе не придется ничем поступаться. Мы оба обретем нечто драгоценное.. — Она обхватила его руками и поцеловала. — Дай бог, чтобы он согласился!
Они были слишком взволнованы, чтобы есть, и поэтому вместо завтрака совершили небольшую прогулку по Миллерсбургу, а потом присели на скамейку в центральном сквере перед Доской памяти, на которой были поименованы местные жители, павшие в боях Второй мировой войны. Полковник Линкольн Беннет оказался среди них старшим по званию. Смерть принесла ему уважение, которого он был лишен при жизни.
Вернувшись к Беннетам в назначенный час, они с тревогой предстали перед бабушкой и внуком. Наконец Хершель нашел в себе силы спросить:
— Ну как, Линк, что-нибудь решил?
Мальчик ответил вопросом на вопрос:
— А как же мои друзья? Мне же не с кем будет играть!
Хершель ответил честно:
— Единственное, что могу тебе обещать, — мы сделаем все, что в наших силах, чтобы у тебя появились новые друзья.
— А поначалу ты сможешь звонить бабушке и своим приятелям, когда заскучаешь.
— Прошу прощения, мэм, это не получится, — ответил мальчик. — Здесь ни у кого нет телефона.
— Но написать-то ты сможешь! — устыдила его бабушка. — Твой папа нам тоже из Европы не звонил, а все же связь с ним мы не теряли.
— Тебя еще что-то тревожит, Линк? — спросила Ханна.
Тот робко кивнул:
— А что, если… если я вас разочарую?
— Ты можешь разочаровать нас только в одном случае, — настойчиво произнес Хершель, — если откажешься ехать.
Наступило молчание. Мальчик смотрел на бабушку. Теперь за обоих заговорила Элва:
— Мы решили, отец был бы за то, чтобы он принял ваше приглашение.
Хершелю хотелось прыгать от радости, но он только сказал:
— Вот и чудесно! Мы с женой пробудем здесь, пока не уладим все формальности. — И ласково повернулся к мальчику: — Обещаю: ты не пожалеешь!
— Хершель, ты что, рехнулся? Ты хочешь сказать, в Кливленде своих черномазых мало, что ты вздумал притащить сюда еще одного?
— Стефан… то есть Стив, я запрещаю тебе говорить в таком тоне!
Отыскав поблизости гостиницу, где им дали ночлег, Хершель вечером позвонил в Кливленд брату и попросил поручить его адвокату узнать, какие формальности они должны совершить.
Вся затея не вызвала у брата ни малейшего энтузиазма.
— Послушай, Хершель, — взывал он, — будь разумным человеком. Я понимаю, вам с Ханной хочется иметь ребенка. Так мы найдем вам кого-нибудь здесь! Хочешь, найдем двух? Хочешь трех? Найдем трех.
— Мне нужен именно этот мальчик, — объявил Хершель Ландсманн категоричным тоном.
— Хорошо, хорошо, Херш. Я попрошу своего адвоката уточнить все детали и утром тебе перезвоню. — И сделал последнее предостережение: — Только не жалуйся потом, когда тебе откажут в приеме в клуб.
Адвокат, молодой человек, недавний выпускник юридического факультета Северо-Западного университета, отнесся к затее Ландсманна более благосклонно. Конечно, был еще вопрос мамаши, которая де-юре должна дать свое согласие на опеку. Но исходя из того, что ему пришлось услышать об этой Лоррен, проблемы тут возникнуть не должно. Будет несложно доказать, что престарелая миссис Беннет де-факто все эти годы исполняла родительские обязанности, а следовательно, имеет полное право отдать молодого Линка под опеку Ландсманнов.
Оставались еще некоторые незначительные детали, по которым ему надо было проконсультироваться с какой-нибудь адвокатской конторой в штате Джорджия.
— Вы затеяли замечательное дело! — от души восхитился адвокат, завершая первую телефонную консультацию.
«Да, — сознался Хершель себе самому, — для нас это уж точно замечательно».
Прошла неделя. Как-то вечером Хершель застал Ханну в слезах.
— Что случилось, дорогая? — спросил он.
— Даже не верится! — всхлипнула она. — У нас в доме снова появится ребенок!
Мальчик начал ходить в обычную районную школу. Когда стало ясно, насколько он отстал по чтению и математике, Ландсманны наняли ему репетиторов. По три часа занятий каждый вечер.
Линк не возражал. Он проявлял неутолимую тягу к знаниям. Однако, как он признался Хершелю в задушевном разговоре, он очень скучал по бабушке. И по баскетболу. Первую проблему Хершель никак не мог решить, со второй было легче. Уже через день на стене гаража Ландсманнов появился щит с кольцом.
Однако Ландсманны продолжали тревожиться. Не слишком ли они загружают Линка?
— Как думаешь, мы не очень на него нажимаем? — как-то спросил Хершель. Он пришел домой пораньше, когда Линк еще сидел наверху с мисс Элсоп, подтягивавшей его по английскому. — Он может нас возненавидеть за то, что мы заставляем его сидеть взаперти и зубрить уроки.
— Нет, я так не считаю, — возразила жена. — По правде сказать, мне кажется, ему это нравится. У него глаза так и блестят. Его тянет учиться.
— Это верно. Тянет.
Они обернулись. На пороге стоял Линк.
— Правда, правда. Я обожаю учиться. Я бы не возражал и по воскресеньям заниматься. Тогда я бы быстрее догнал других ребят.
— А потом? — просиял Хершель.
— А потом я бы их перегнал, — объявил мальчик со счастливой самонадеянностью юности.
На следующее лето они подали заявление в школу, носившую гордое имя «Академия Шейкерхайте».
Экзамены, устроенные специально для него, Линк выдержал с блеском. Никто и подумать не мог, что каких-то несколько месяцев назад он едва мог читать и писать.
Уже после первого семестра его перевели в старшую группу по английскому, математике и естествознанию. А кроме того, он стал лучшим спортсменом за всю историю школы.
Поначалу однокашники воспринимали Линка как пришельца с другой планеты, но постепенно он завоевал всеобщую симпатию.
Но неловкие моменты все-таки случались. Как, например, на танцевальных вечерах с «лучшими женскими школами». После нескольких недоразумений директор школы тактично согласился, что лучше Линку в таких мероприятиях не участвовать.
Линк старался не выказывать перед другими ребятами своей обиды. Особенно перед спортсменами, которые охотно приняли его в свою команду, но не изъявляли желания видеть его у себя в гостях. Он подолгу стоял перед зеркалом, отрабатывая независимый вид в ответ на какое-нибудь новое унижение.
Своими переживаниями он делился только с Хершелем и Ханной. Ханна была источником утешения, Хершель — силы.
— Настанет день, Линк, и ты будешь горделиво стоять над ними всеми, а им будет очень стыдно. Я понимаю, тебе сейчас трудно. Но ты же бесстрашный парень!
Выходные, когда у него не было игры, он проводил с Ханной и Хершелем. В своей гимназии в Берлине Ханна блистала в естественных науках, и с ней Линк мог обсуждать, например, законы Ньютона — теперь он уже был далеко впереди всех по физике.
Хершель читал его сочинения и подробно их разбирал. Естественно, они не всегда соглашались друг с другом. Но разве спор не есть самое верное доказательство сердечной привязанности?
Обещание, данное бабушке, неукоснительно выполнялось. Линка записали в воскресную школу и по воскресеньям регулярно водили его в местную баптистскую церковь.
Хершель подолгу вел задушевные разговоры с сыном. Рассказывал ему о Берлине, о приходе Гитлера к власти, о Нюрнбергских указах 1935 года, лишивших евреев гражданских прав, о том, как он жалеет, что, подобно брату, не принял тогда решения об отъезде. Но они с Ханной очень любили Германию, ощущали себя в ней дома и даже вообразить не могли, что нацисты сотворят такое с ними.
Они с Ханной рассказывали ему и о лагерях, о беспощадной «селекции», определявшей, кому жить, а кому умереть. Нацисты щадили только тех, кто казался достаточно крепким для тяжелого труда. Когда ему поведали о судьбе малышки Шарлотты, Линка неделю мучили кошмары. Он не мог понять, как люди могут дойти до такой ненависти к себе подобным.
Мальчик попытался осмыслить пережитое его новыми родителями с позиции веры, которую с детства внушала ему бабушка.
— А что, если это была Божья воля? — спросил он.
— Его воля? — вскинулся Хершель. — Уничтожить всех наших родных?
— Нет! — с жаром воскликнул мальчик. — Сохранить жизнь вам двоим. Чтобы мы смогли встретиться.
Хершель был глубоко тронут.
— Да, в такого Бога я, пожалуй, верю.
Линк, в свою очередь, рассказывал им о собственном детстве. О Полковнике (как они его почтительно называли) у него сохранились живые воспоминания. В частности, о том, как он каждый вечер читал ему Писание. А мать почти никогда не появлялась.
— Единственное, что я о ней помню, это как она наряжается и уезжает на машине на какое-то «общественное мероприятие» в Атланте. Мы все жили в доме у бабушки, и в один прекрасный день она просто позвонила в магазин и попросила нам передать, что больше не вернется.
— Линк, а может, это было к лучшему? — сочувственно произнесла Ханна. — Все, что могла бы тебе дать мать, ты получил от бабушки.
— Нет, я не говорю, что я по ней скучал, — возразил он, пожалуй, слишком поспешно, мужественно подавляя извечно терзавшее его чувство, что причиной бегства матери отчасти был он сам. — Теперь это все не важно, — сказал он и ласково улыбнулся Ханне. — Теперь у меня есть вы оба.
В 1951 году все, что безжалостно отнял у Хершеля Третий рейх, вдруг вернула ему Федеративная Республика Германия. Канцлер Конрад Аденауэр объявил, что его правительство выплатит жертвам предшествующего режима компенсацию.
Специально образованный Реституционный суд постановил, что прежний владелец «Кёниглихе ледергезельшафт» может получить назад свои предприятия в Берлине, Франкфурте и Кельне либо принять за них адекватную сумму.
Стоит ли удивляться, что Хершель выбрал второй вариант и не стал возвращаться в Германию.
Едва получив чек, Хершель поспешил в контору к брату и положил ему на стол чек на двадцать тысяч долларов.
— Спасибо, Стив, больше тебе не придется обращаться со мной как с бедным родственником.
С новым капиталом Хершель вложил средства в возрожденную компанию, которая теперь по-английски именовалась «Ройял лезеркрафт», и за два года стал поставлять детскую обувь в восемьсот с лишним магазинов по всей Америке.
Молодой Линк был нежным внуком. Каждые выходные он звонил бабушке (Хершель установил ей телефон) и неизменно проводил с ней Рождество, Пасху и две недели летом.
Однако если его дружба с Элвой сохранялась неизменной, отношения с бывшими друзьями не выдержали испытания временем. Ребята как будто стали его сторониться. Теперь он одевался не так, как они, и даже говорить стал по-другому.
— Ты больше не ниггер! — с презрением бросил ему один из старых приятелей.
После второго приезда Линк понял, что единственной ниточкой, привязывающей его к Миллерсбургу, остается бабушка. А следующей весной оборвалась и эта последняя связь. В разгар учебного дня Линка вызвали к директору, где его дожидался Хершель. Он принес ему скорбную весть.
Поначалу Линк не проронил ни слезы. Но потом Ландсманны слышали, как он почти всю ночь проплакал у себя в спальне. Единственное, о чем он попросил Хершеля, это поехать вместе с ним в Миллерсбург на похороны. Стоя в первом ряду, он, опустив голову, слушал надгробные слова пастора, где Элва превозносилась словно святая и одновременно проскальзывало порицание ее внука.
— Это была героическая женщина. Своего единственного сына она отдала на благо отечества, и теперь он покоится в чужой земле. Его единственного сына она воспитывала до тех пор, пока юноша не покинул отчий дом. Мы склоняем наши головы и молимся за Элву, последнюю из рода Беннетов, которой предстоит лежать в земле Миллерсбурга.
Линк чувствовал себя потерянным. По дороге домой Хершель всячески пытался найти слова утешения.
— Линк, я уверен, он совсем не имел в виду то, что ты подумал. Он же просто приходский священник…
— Он точно знал, что хочет сказать. Он хотел меня сделать изгоем и сделал.
Хершель вздохнул. Он понимал чувства мальчика. Но чем он мог ему помочь?
Первым молчание нарушил Линк. Он посмотрел на сидящего за рулем Хершеля и вдруг спросил:
— Вы меня усыновите?
— Что? — переспросил тот.
— Пастор прав, Беннетов никого не осталось. И сказать по правде, отца я по-настоящему не знал. Для меня Полковник — не более чем фотография на стене. Я по-прежнему перед ним преклоняюсь, но как-то абстрактно. Не его вина, но, если честно, я больше о нем думал, чем реально с ним общался. Для меня семья, в смысле — плоть и кровь, — это вы. И я хочу носить вашу фамилию. — Он помолчал, потом едва слышно произнес: — Потому что иначе и Ландсманнов скоро не останется.
Усилием воли Хершелю удалось сдержать захлестнувшие его эмоции и остановить машину на обочине. Потом, дав волю слезам, он обнял сына.
Барни провел в палате у Беннета больше двух часов, обсуждая спортивные события последней недели.
Поддерживая ничего не значащий разговор на спортивные темы, Барни не мог отделаться от вопроса: «Почему мой самый близкий друг на всем факультете никогда не говорит о своих родителях? Единственное, что он рассказал о своем отце, это то, что он поставщик обуви в Кливленде. Что он скрывает?»
Наконец в четверть двенадцатого (от Барни не укрылось, что сестры позволили ему находиться в палате намного дольше положенного) он встал, чтобы уйти.
— Я понимаю, Ландсманн, что у вас, богатеев, есть частные репетиторы. А вот нам, плебеям, приходится каждое утро шагать в аудиторию. К тому же утром в восемь часов я должен быть в лаборатории. Что тебе завтра принести?
— Если получится, захвати Мэрилин Монро, — отшутился Беннет.
— Извини, Бен, но у нас с ней серьезно. Может, выберешь другую?
— На самом деле было бы неплохо, если бы ты притащил мне цивильную одежду. Послезавтра я рассчитываю дать отсюда деру.
Он потянулся к тумбочке, достал связку ключей и кинул Барни.
— Считай, что шмотки уже у тебя, — пообещал тот и направился к двери.
— Передай привет Кастельяно и остальным! — прокричал ему вслед Беннет.
Садясь в белый «корвет», любезно предоставленный ему на весь вечер Лансом Мортимером, Барни вдруг почувствовал себя совершенно измотанным. Ему срочно требовалось поспать. Назавтра его ожидала тяжелая реальность медицинского факультета.
Или, наоборот, ирреальность?
Большинство студентов сумели-таки пережить первый год обучения.
Однако процесс овладения медицинской профессией замечательно иллюстрирует дарвиновскую теорию естественного отбора. Выживание самых приспособленных здесь можно наблюдать, так сказать, в чистом виде. Не самых умных, о нет! А способных лучше других выдерживать нечеловеческие нагрузки, причем не только на мозг, но и на психику.
Эта суровая истина открылась будущим докторам, когда произошло первое самоубийство.
Все обратили внимание, что декан Холмс применил к этой трагедии эпитет «первая», давая понять, что вполне могут последовать и другие.
Сессия была на носу. Не успеешь и глазом моргнуть — чего они себе тоже позволить не могли в мучительные бессонные ночи, — как придется держать ответ по полной программе.
Барни благодаря его способности заводить друзей еще повезло. Ланс одолжил ему микроскоп с полным комплектом слайдов, так что он мог услаждать взор своих покрасневших глаз видом раковых клеток. Срезы карциномы в бифокальных линзах переливались, подобно ярко-розовым гобеленам с божественным узором.
В области бактериологии у него был другой помощник — Сет Лазарус, который не только уверенно владел материалом, но и имел явные педагогические способности.
Единственной проблемой был его тихий голос, так что приходилось садиться к нему вплотную, иначе даже в крохотных кельях их общаги ничего не было слышно. Сет конспектировал лекции, а все остальные конспектировали Сета. Временами казалось, что однокашники скоро причислят его к лику святых, несмотря на единственную странность: ровно в девять часов Сет шел спать, и тут он, как Гораций Коклес на мосту, был абсолютно непоколебим. У него невозможно было выторговать даже лишние пятнадцать минут.
— Ради бога, Лазарус, — как-то взмолился отчаявшийся однокашник, — ты уже давно не ребенок! Мамочка не оставит тебя без сладкого, если ты в девять часов не ляжешь в кроватку! Неужели так страшно хотя бы раз в жизни лечь на час позже?
Все мольбы были тщетны, хотя Сет искренне извинялся.
— Мне очень жаль, — говорил он своим обычным тонким шепотком, — но я считаю крайне важным для всех нас не нарушать свой биоритм. А про себя я знаю, что лучше всего мне работается рано утром, поэтому я встаю в пять. Зато утомленный мозг — это как севшая батарейка. Так что, ребята, прошу меня извинить, мне пора на подзарядку. Спокойной ночи.
Что касается Барни, то перед ночной зубрежкой он решил совершить пробежку. Стоял тихий весенний вечер, в воздухе уже пахло приближающимся летом.
Минут через пять Барни почувствовал, что он не один. Чья-то тень выскользнула из-за мраморных колонн корпуса «А».
Фигура стремительно приближалась. Уже на следующем круге второй бегун задышал ему в затылок.
— Привет, Барни, — раздался шепот.
Он обернулся и узнал Грету Андерсен.
— Бог мой, Грета! — пыхтя, отозвался он. — Что ты здесь делаешь посреди ночи?
— Да, кажется, то же, что и ты. Я предполагала, что нагрузки будут приличные, но чтобы такие… Похоже, ребята уже все на пределе.
— Многие просто не понимают, что отсюда никогда никого не отсеивают, — возразил Барни.
— Я, кажется, стану исключением, — внезапно дрогнувшим голосом сказала Грета. — Я весь год только и делаю, что пытаюсь удержаться на плаву, но, по-моему, в конечном итоге не потяну.
Барни вдруг осенило: может, это Грета получила тогда позорные одиннадцать, девять, десять и тринадцать баллов за работы по биохимии?
— Послушай, Грета, самое худшее, что может произойти, — тебя оставят на второй год. Клянусь тебе, все, кто сюда поступил, в конце концов получат диплом.
Они немного пробежали молча, после чего девушка безучастно проговорила:
— За исключением тех, кто кончает самоубийством. Я слышала, на каждом курсе человек пять совершают харакири.
Перед мысленным взором Барни возник Мори Истман и тот ужасный осенний вечер. Уж не затевает ли нечто подобное его неожиданная напарница, недаром она сейчас даже не кокетничает?
— Послушай, а с чего это ты про самоубийство заговорила? — спросил он как можно осторожнее, перейдя на шаг. — Кто-то тебя в этом смысле тревожит?
— По-моему, все уже на грани, — чистосердечно объявила она. — Ты, например, знаешь, что психологи в нашем медпункте работают круглосуточно и с нашего курса там уже перебывали все, по крайней мере из тех, с кем я общаюсь. В нашем крыле от напряжения воздух прямо-таки загустел. Никогда еще не видела, чтобы столько людей сразу сидели на таблетках…
— Каких еще таблетках?
— Ну, амфетамины, чтобы не спать, фенобарбитал, чтобы не нервничать…
— Откуда они все это берут?
— Так психотерапевты и выписывают! А потом, если ты знаком с каким-нибудь интерном, тебе не составит труда раздобыть что нужно.
— Ты тоже что-нибудь принимаешь?
— Да, но не постоянно, — извиняющимся тоном призналась Грета.
А Лора?
— Может быть… Точно не знаю. Может, прекратишь свой допрос, а?
На протяжении всего года Лора так ни разу и не призналась ему, какие же у нее текущие оценки. Это было для нее так нехарактерно, что напрашивался единственный вывод: она ползет с трудом. «Черт! — подумал он. — Почему я не был понастойчивее? Надо же было догадаться, что ей гордость не позволит признаться в своих неудачах!»
Они с Гретой уже отдышались и теперь возвращались в общежитие. Перед входом в корпус Барни сказал:
— Послушай, Грета, когда поднимешься к себе, не попросишь Кастельяно мне позвонить?
— Конечно, что за проблема!
Он через две ступеньки взбежал на крыльцо, а Грета задержалась на улице, решив сделать еще несколько упражнений на растяжку. «Черт тебя побери, Андерсен! — подумал Барни. — Поторопись! Я должен знать, что с Лорой все в порядке».
Он даже не решился идти в душевую из опасения пропустить звонок, а остался сидеть на кровати, чувствуя, как пропитанная теплым потом майка превращается в противный холодный компресс, и изо всех сил пытаясь взять себя в руки.
Наконец телефон зазвонил, и трубку взял Ланс Мортимер, чья комната была намного ближе.
— Ну, брат, у тебя прямо телепатия! — крикнул Ланс мчащемуся по коридору Барни — А может, наша королева красоты решила предоставить свое тело в качестве учебного пособия?
Барни выхватил у него трубку.
— Алло, Кастельяно?
— Нет, Барни, это я, Грета.
— А Кастельяно там?
— Да, только я ее к телефону позвать не могу.
— Почему это? — вздрогнул Барни.
— Барни, она в полной отключке. Для внешнего мира недоступна.
— Это как понять?
— Понять так, что она настолько крепко спит, что, по-моему, ее только землетрясением можно поднять. А до утра ты не подождешь?
Что было сказать? Без обиняков попросить Грету проверить Лоре пульс и дыхание?
— Барни, если у тебя все, я бы тоже хотела поспать, — нетерпеливо произнесла Грета. — Понимаешь, я выпила таблетку, и у меня уже глаза слипаются.
— Черт! — возмутился он. — Почему вы, девчонки, считаете своим долгом поглощать таблетки, как леденцы?
— Эй, эй, не кипятись! — примирительно сказала Грета. — У нас все, кроме разве что Сета Лазаруса, что-нибудь пьют, иначе сессию не пережить. Я вот что… — Она зевнула. — Оставлю Лоре записку, что ты звонил. Спокойной ночи.
Барни медленно повесил трубку, повернулся и увидел, что Ланс Мортимер все еще здесь.
— Что ты там говорил о таблетках? — спросил он.
— Не твое дело! — огрызнулся Барни. — Ты всегда подслушиваешь чужие разговоры?
— Да брось! Не злись, — миролюбиво сказал Ланс. — Я ведь только хотел помочь!
— И в чем же будет заключаться твоя помощь? — съязвил Барни.
— Ну, знаешь, есть помощь красного цвета, есть — зеленого, а есть — белого. Ты что предпочитаешь?
— А ты что? Наркоторговец?
— Угомонись, Ливингстон! Я веду себя, как подобает доброму соседу.
— Господи! — застонал Барни и решительно зашагал к себе.
Он сел на кровать, несколько раз глубоко вздохнул и пожалел, что не взял у Ланса фенобарбитал.
Его разбудил истерический вой сирены и визг тормозов перед Вандербилт-холлом.
В панике он сел, натянул валявшиеся на полу штаны, сунул босые ноги в кроссовки и бросился на улицу. На лестнице он догнал какого-то студента.
— Что случилось? — в страхе выдохнул Барни.
— Кажется, мы кого-то потеряли, — ответил тот не столько с сожалением, сколько с любопытством. — Судя по всему, для одной из наших красоток бремя оказалось непомерным.
— Для кого? — вскинулся Барни в нетерпении.
Собеседник только пожал плечами:
— А кто ее знает? Я как раз иду узнать.
Барни обогнал его и выскочил в главный вестибюль. В открытые двери виднелась машина «скорой помощи», заехавшая прямо на тротуар. Задние дверцы фургона были распахнуты.
По обе стороны от входа кучками толпились студенты, полуодетые или вовсе в пижамах, а выражение их лиц напомнило Барни о древних римлянах, с жадным любопытством наблюдавших смерть гладиаторов.
Вдруг со стороны лестницы, ведущей в Деканский флигель, появились два санитара в белых халатах с носилками в руках. Тело, с головой закрытое одеялом, было, по всей видимости, уже безжизненным. Барни заслонил путь первому санитару.
— Кто?! — выкрикнул он.
Тот только прорычал:
— Прочь с дороги, малыш! — и плечом отпихнул Барни.
Кто-то тронул его за плечо:
— Барни…
Это была Лора, белая как смерть, но живая!
— Господи, Кастельяно! — выдохнул Барни. — Как я рад тебя видеть!
Она была в состоянии шока.
— Это я нашла тело. Ты не поверишь…
— Кто? — перебил он. — Кто это?
— Элисон Редмонд, — ответила Лора и, уставившись на него остекленелым взглядом, принялась описывать происшедшее — Скальпелем вспорола себе вены. Вся ванная забрызгана кровью. — Ее слегка качало. — Черт, у меня голова кружится. Мне надо сесть.
Барни обхватил ее за талию и довел до кресла в углу вестибюля. Только тут он сам почувствовал, что впадает в оцепенение. Ушел из жизни хорошо знакомый человек.
— Лора, есть какие-то предположения, почему она это сделала?
— Ни малейших. Единственное, что я знаю… — голос у нее надломился, — что она лежала в луже крови на этом чертовом полу.
Она больше не могла себя сдерживать и разрыдалась, не в силах вымолвить ни слова.
— Прошу прощения, мисс Кастельяно, — раздался знакомый голос.
Оба не заметили, как появился декан Холмс.
— Сэр, это Лора нашла тело… Думаю, вы понимаете… — объяснил Барни.
— Разумеется, — ответил тот, а девушка усилием воли попыталась взять себя в руки. — Элисон была талантливая студентка. По всей видимости, она не была склонна к доверительным разговорам с подругами, но, насколько мне известно, с вами она была ближе других, Лора. Я надеюсь, что вы нам поможете. Может быть, спустимся в буфет и чего-нибудь попьем?
Лора подняла на него глаза. Удивительно, но лицо профессора не отражало никаких эмоций. Быть может, умение скрывать свои чувства тоже часть медицинской профессии?
— Можно мне с вами пойти? — попросился Барни, зная, что Лоре сейчас нужна поддержка.
— Конечно, Ливингстон. Кто знает, вдруг вы поможете пролить свет на этот злополучный инцидент.
Они устроились в буфете, не зажигая света — полумрак вполне соответствовал печальному поводу, — и взяли себе чаю из автомата. Кто-то из помощников принес декану пухлую папку с личным делом Элисон Редмонд.
Тот отпил чаю и начал свой допрос:
— Лора, вы ничего не замечали необычного в поведении Элисон?
Девушка пожала плечами:
— Я только знаю, что она на редкость серьезно относилась к занятиям. Сидела не разгибаясь. Как исступленная.
— Нет, я говорю о каких-нибудь отклонениях. Резкая смена настроения, причуды — что-нибудь в этом духе.
— Доктор Холмс, — снова начала Лора, — когда я говорю «исступленная», я как раз имею в виду отклонения. Учеба была для нее как навязчивая идея.
— Ах, навязчивая… — протянул декан, кажется довольный тем, что разговор хотя бы отчасти перешел в медицинскую плоскость.
— Если позволите, — добавил Барни, — она была необычайно честолюбива. Нам, конечно, всем это свойственно в той или иной степени, но она была просто как раскаленный паровоз, готовый вот-вот взорваться. Непременно должна была быть впереди всех.
Барни замолчал, пытаясь уловить реакцию декана на свою реплику.
— Ливингстон, а нельзя ли поконкретнее?
— Ну, например, в анатомичке мы с ней сначала работали за одним столом. Но стоило ей узнать, что Сет Лазарус лучше управляется со скальпелем, как она мигом уговорила профессора Лубара пересадить ее за тот стол. Понимаете? Она считала своим долгом быть лучше всех. Мое предположение: Элисон поставила себе слишком высокую планку, а когда обнаружилось, что держать ее не удастся, сломалась.
Декан немного помолчал, пристально изучая Барни.
— А она и была лучше всех.
— Да? — удивился Барни.
Декан Холмс достал из папки несколько листков.
— Вот ее оценки, этим все сказано. Она лучше всех успевала по всем дисциплинам. Даже Пфайфер с его фантастической требовательностью поставил ей девяносто девять — между прочим, впервые в жизни!
«Черт побери! — подумал Барни. — Так вот кто возглавлял список по биохимии!»
— Лора, а романов у нее не было?
— Нет, — с легкой запинкой ответила та, судорожно соображая, каких еще подробностей от нее ждут. — Если честно, мне кажется, она побаивалась мужчин. По-моему, ее напористость была обратной стороной фобии, если я правильно употребляю этот термин. Мне кажется, она думала, что ее превосходство над мужчинами в учебе заставит их держаться на расстоянии.
Холмс кивнул:
— Интересная гипотеза. Посмотрим, что на это скажет ее психиатр. Она регулярно ходила к кому-то из психотерапевтов в студенческой поликлинике.
От дверей буфета донесся громкий шепот:
— Декан Холмс, можно вас на минуту?
Тот мотнул седой головой и, извинившись перед Лорой и Барни, вышел.
Они остались ждать в темноте.
— Господи, я чувствую себя полным мерзавцем! — признался Барни.
— Барни, — возразила Лора, — мы с тобой говорили одно и то же. Откуда нам было знать, что она училась лучше всех? Она ведь была такая скрытная…
Декан вернулся с общей тетрадкой в руках. На обложке красовалась эмблема факультета.
Он не стал садиться, а только произнес:
— Спасибо. Вы нам очень помогли.
Стало ясно, что они больше не нужны. Но Барни не мог уйти, не докопавшись до истины.
— Декан Холмс, можно спросить, что выяснилось?
— Ливингстон, это информация не для общего пользования.
Тот стал настаивать:
— Сэр, две минуты назад мы втроем вели беседу «не для общего пользования». Тогда вы нам доверяли, а теперь, стало быть, нет?
— Тут ты прав, Ливингстон. По правде сказать, если бы не наш разговор, я бы вряд ли додумался, что означает ее писанина.
— Писанина?
— Вот, взгляни. — Декан протянул ему тетрадь. — Последние десять страниц.
Лора перегнулась Барни через плечо и тоже стала читать.
Строчка за строчкой, страница за страницей повторялись два слова:
«Меня догоняют. Меня догоняют. Меня догоняют…»
У Барни в мозгу билась одна мысль: как получилось, что это настроение проглядел ее психотерапевт? Чем он занимался на сеансах? Ногти полировал?
Лора выразила свои мысли вслух:
— Я должна была заметить! Мы же с ней много разговаривали! Как я могла не видеть, что у нее происходит сдвиг по фазе?
— Ну что вы, Лора, — мягко возразил декан, — вы же не могли предвидеть, что ей в голову взбредет. Этого не смог предугадать даже опытный врач!
Барни вернул ему тетрадь, и декан грустно добавил, обращаясь скорее к самому себе:
— А теперь мне предстоит тяжелая задача поставить в известность родителей юной леди. — Он вздохнул. — Тяжелее этого не придумаешь. Можно сто лет быть врачом и так и не научиться спокойно реагировать на подобные несчастья.
Барни смотрел вслед медленно удаляющемуся декану и думал: «Впервые вижу, чтобы он потерял самообладание. Если он не может привыкнуть к профессиональным потрясениям, то кто тогда может?»
Следующей его мыслью было: каково сейчас психотерапевту Элисон? Что он чувствует? Вину? Поражение?
Тут он спросил себя: «Почему ты думаешь о чужих печалях? Пытаешься отгородиться от собственных эмоций?» — «Нет, — возразил он сам себе, — я переживаю за Элисон. И, как ни странно, жалею не о том, что не был ей более близким другом, а о том, что не был ее психиатром».
Весть о смерти Элисон парализовала факультет. Однако из чувства самосохранения все говорили о происшедшем как о чем-то далеком и их прямо не касающемся.
Декан Холмс вызвался лично представлять университет на похоронах, но родители отказались.
— Интересно, почему? — удивлялась Лора, усаживаясь с подносом за стол.
— Если честно, — сказал Барни, для солидности понизив голос, — мне кажется, они восприняли ее самоубийство как своего рода поражение. Провал на экзамене жизни, так сказать.
— А какие у тебя основания для столь категоричных выводов, доктор? — спросил Хэнк Дуайер. — Ведь ты с ее родителями даже не знаком!
— Такие, Хэнк, что неврозы — это тебе не вирусы, их нельзя распознать, и они не витают в воздухе. Они происходят из вполне определенного места, которое называется «семья».
— Ого, нас сегодня на проповеди потянуло? — отозвался Питер Уайман с другого конца стола. — А касательно меня какие будут выводы? Как у меня с родителями?
Барни посмотрел в его сторону, подумал и объявил:
— Знаешь, Питер, я бы сказал, им очень, очень не повезло в жизни.
Стараясь не выдать своей досады, Питер поднялся из-за стола и удалился.
— Вот кому бы не мешало вены вскрыть! — заявил Беннет.
— Не волнуйся, — с серьезным видом ответил Барни, — все еще впереди. По статистике, в каждом потоке бывает по пять-шесть самоубийств.
— Ты представляешь себе, что это значит? — подхватил Хэнк Дуайер. — Это значит, что, если брать в среднем, один из тех, кто сейчас сидит вот за этим столом, к моменту получения диплома будет лежать в земле!
Все переглянулись.
— На меня можете не смотреть, — заявил с улыбкой Беннет. — Я отказываюсь умирать до тех пор, пока мне не представят письменных заверений, что на небесах нет расовой сегрегации.
И вот сессия позади. Опыт предыдущих поколений не обманул: из всего потока только четверо провалились и не были переведены на второй курс. Троим предложили еще раз пройти программу первого курса, четвертому — сделать передышку и начать заново через два года.
Остальные в большинстве своем использовали лето, чтобы очистить память от ненужных подробностей и подготовить мыслительный аппарат к более важным вещам.
Многие устроились работать лаборантами, а некоторым достались более высокие должности, например Питеру Уайману, который фактически занимался настоящей исследовательской работой под руководством профессора Пфайфера.
Сет Лазарус уехал домой на ответственную работу в отделение патологии факультета Чикагского университета, где работал до этого уже два лета.
Как обычно, планы Беннета Ландсманна разительно отличались от намерений его товарищей. Первоначально его мечтой, которой он поделился с Барни по секрету («Не хочу, чтобы весь курс считал меня плейбоем»), было поехать на горнолыжный курорт в Чили. Но, к несчастью, его травмированное ахиллово сухожилие еще не было готово к таким испытаниям. Поэтому он предпочел поехать с родителями в тур по островам Эгейского моря в расчете заняться подводным плаванием, пока старики будут лазить по развалинам.
Хэнк Дуайер нашел себе место санитара в частном санатории. Заведение находилось неподалеку от его квартиры в Бостоне, так что он мог больше времени проводить с Черил, чье положение уже ни для кого не являлось секретом.
Лоре и повезло, и не повезло одновременно. Пфайфер пригласил ее заняться лабораторными исследованиями. Это была большая честь, омраченная перспективой трудиться под началом ненавистного Уаймана.
Барни сперва удивился выбору профессора.
— Не обижайся, Кастельяно, но почему Пфайфер выбрал именно тебя?
Она развела руками:
— Понятия не имею. Меня только радует, что не придется ехать домой.
Все прояснилось, когда были обнародованы экзаменационные оценки. Лора Кастельяно получила великолепный балл — пять с минусом. Особенно невероятным это показалось Барни, который считал, что сам достиг небывалых высот — четыре с плюсом.
Теперь, когда правда открылась, он решил припереть Лору к стенке.
— Кастельяно, не отрицай: это у тебя было девяносто восемь баллов по биохимии? Так?
— Ладно, господин инспектор, вы меня поймали.
— Тогда какого черта ты это так старательно скрывала?
Она пожала плечами:
— Не знаю. Сначала я подумала, мне просто повезло, а потом…
Она не закончила фразу, но Барни и без этого понял: она боялась поставить его в неловкое положение.
У Барни не было возможности искать себе место в научной или околонаучной сфере. Как только было объявлено о повышении со следующего года платы за обучение, он понял, что придется искать работу, где побольше платят.
И он пошел в таксисты. В одном квартале с Ливингстонами жил некий мистер Копловиц, владелец собственного такси, и Барни нанялся к нему в ночную смену.
Из соображений как сентиментальности, так и экономии Барни жил дома. Осенью на заборе появится надпись: «ПРОДАЕТСЯ», и в комнату, где рождались его детские мечты, вселится кто-то чужой.
Эстел, которая официально ушла на пенсию с конца июня, проводила лето на заднем дворе, попивая чай с Инес Кастельяно, болтая, когда та была склонна к общению, либо просто сидя рядом, если Инес уплывала в свой неведомый мир. В такие минуты Эстел окидывала взором сад и предавалась воспоминаниям о том времени, когда здесь играли два мальчика и девочка.
Завтракала она вместе с сыновьями Барни как раз возвращался домой, а Уоррен, наоборот, собирался на работу. Он готовился к карьере юриста и работал курьером в какой-то адвокатской конторе.
По вечерам сыновья, как правило, отсутствовали: Барни крутил баранку, Уоррен встречался с очередной девушкой. Зато все чаще появлялась Инес — не только пообщаться, но и укрыться от мужа.
Луис уже превратился из тихого выпивохи в буйного пьяницу. К девяти часам это уже был разъяренный лев. И все чаще — торжествующий лев. Ибо его кумир Фидель Кастро только что сумел свергнуть Батисту и освободить кубинский народ. Чем не повод пропустить стаканчик «Куба-Либре»? Или два? А может, десять?
Такое горячее сочувствие кубинской революции не прибавляло ему друзей среди соседей по Бруклину. Ведь Кастро экспроприировал принадлежавшие американцам заводы по переработке сахара. Поэтому нельзя сказать, что клич: «Viva el pueblo cubano!»[24] находил повсеместный отклик.
Соседи потихоньку начинали роптать. Кое-кто даже заходил к Эстел, выясняя, не попробует ли она на благо всему кварталу урезонить Луиса. Заставить его если не бросить пить, то хотя бы угомониться.
Некогда талантливый врач деградировал с каждым днем. Его уже штрафовали за вождение в нетрезвом виде. Еще один такой инцидент — и его, скорее всего, лишат водительских прав, а возможно, и врачебной лицензии.
— Неужели ты ничем не можешь ему помочь? — как-то раз спросила Эстел у подруги.
Инес покачала головой.
— Я молилась, — пролепетала она. — Я просила нашу Пресвятую Деву избавить его от страданий.
— А что, — удивилась Эстел, — нет никого… поближе, чтобы его вразумить?
— Святой отец Франсиско Хавьер тоже пытался повлиять…
— Хочешь сказать, ты водила Луиса в церковь?
— Нет, — ответила Инес, — в прошлое воскресенье я пригласила отца Франсиско к нам.
— И что?
— Что?! Луис словно обезумел, орал на святого отца, выкрикивал проклятия в адрес святой церкви и всех епископов из окружения Франко. Святой отец даже не остался к чаю.
«И неудивительно», — подумала Эстел.
Инес принялась молиться, а у Эстел мелькнул вопрос: «Почему им не поможет Лора? Как она может плевать на родителей, когда они так нуждаются в помощи?»
На другое утро она заговорила об этом с Барйи.
— Мне кажется, Лора увиливает от ответственности, — объявила она за завтраком.
— Мам, она пыталась помочь. Уверяю тебя, она многое перепробовала. Но в последний раз, когда она хотела поговорить с Луисом, он брякнул такое, чего она не может ему простить.
— А именно? — оживился Уоррен.
— А именно, — с расстановкой произнес Барни, — заявил, что не намерен выслушивать от нее нотаций, потому что она ему не сын.
Воцарилось молчание. Потом Эстел сказала:
— Бедная девочка!
— Вот уж действительно, ситуация — не позавидуешь! — согласился Уоррен. — При двух живых родителях она совершенно одинока. Готов спорить, она из одного отчаяния выскочит замуж за этого Палмера, или как его там.
— Зря волнуешься, — возразил Барни. — Палмер идет в армию, и они решили взять тайм-аут в своих отношениях.
Эстел еще больше встревожилась:
— Что же с ней станет, бедняжкой?
«Да уж», — мысленно поддакнул Барни.
Душным августовским утром, в шесть часов Лора приехала вместе с Палмером на призывной пункт бостонского военкомата.
— Лора, я буду тебе писать! И ты черкни мне иногда открыточку, чтоб я знал, что еще не забыт.
— Перестань! Ты же знаешь, что я буду тебе писать много и часто. Ты-то сам уверен, что действительно хочешь задуманного? Зачем своими руками продлевать себе службу?
— Лора, если мне предстоит тебя потерять, то дополнительный срок значения не имеет. По крайней мере, смогу утопить свое горе в офицерском клубе.
— Палмер, ты меня не потеряешь! Я никуда не денусь!
— А я обещаю, что буду хранить тебе верность.
— Не глупи. Я не требую от тебя монашеского целомудрия. Веди себя естественно.
Из чего Палмер с горечью заключил, что в его отсутствие любимая девушка намерена вести активный образ жизни.
— Лора, ты только не забывай: ты не найдешь другого такого преданного человека!
Садясь за руль великодушно оставленного в ее пользование «порше», Лора подумала: «Он прав. Никто не будет любить меня так безоглядно, как старина Палмер».
Сет Лазарус вылез из плавящегося автобуса на плавящийся асфальт. Уже в семь тридцать утра Чикаго был невыносим. Солнце жарило вовсю.
К счастью, до дверей госпиталя ему надо было пройти всего несколько сот метров, а там, в патологоанатомической лаборатории, поддерживалась весьма прохладная температура, дабы воспрепятствовать разложению «пациентов», как упорно именовал их его начальник, профессор Томас Мэтьюз.
(«Вот когда мы закончим и отошлем их на кладбище, тогда можно будет называть их трупами», — говаривал он.)
Сет уже третье лето подряд работал в «доме мертвых», по выражению некоторых медиков. Именно здесь он научился искусно обращаться со скальпелем, брать пробы тканей для исследований и в целом с почтением относиться к человеческому организму, будь то живой или мертвый.
Атмосфера в больничном морге разительно отличалась от их учебной анатомички. Здесь царила почти полная тишина — наверное, из уважения к усопшим. Университетская анатомичка, напротив, приводила на память вавилонское столпотворение, ведь студенты, желая побороть неловкость, неумение и страх, наперебой отпускали сальные шуточки.
Здесь Сет чувствовал себя как дома, хотя в перерывах, глядя в окно на оживленные улицы, спрашивал себя, не следует ли отнести его к разряду «чудаков», поскольку обществу женщин он предпочитает общество покойников.
В колледже у него хотя бы было оправдание. Ведь он намеревался пройти полный четырехлетний курс за три года, так ему не терпелось стать врачом. Понятно, что ему некогда было заводить друзей.
Но и на медицинском факультете Сет не дружил ни с парнями, ни с девчонками. Однокашники ценили его общество только в период сессии, когда они набивались гурьбой к нему в комнату и умоляли помочь с разъяснением какого-нибудь сложного материала.
Два прошедших лета он только смотрел, прижавшись носом к стеклу, на жизнь за окном, к которой мысленно жаждал присоединиться, но не чувствовал себя ее органической частью.
Может быть, он и выбрал патологию, чтобы освободить себя от необходимости сообщать ближайшим родственникам, что родной им человек терпел страдания, от которых его нельзя было избавить?
Как-то июльским утром босс спросил Сета, не идет ли он в буфет пообедать.
— Если да, то купи мне в киоске еще один экземпляр «Трибюн». Там на спортивной странице пишут про моего двадцатичетырехлетнего оболтуса «Звезда малой лиги» не далее как вчера послал очередной выдающийся бросок.
— Поздравляю! — ответил Сет. — Одного экземпляра хватит, сэр?
Тот добродушно улыбнулся:
— Слушай, Сет, я тебя сколько раз просил называть меня Томом? Мы тут не клерки в конторе! Да, одного экземпляра хватит. Думаю, жена уже купила штук десять.
— Ладно. Спасибо… Том.
В разгар обеденного перерыва лифт был забит медсестрами, отправляющимися перекусить, и ухлестывающими за ними докторами.
Спустившись вниз, Сет заглянул в киоск, купил нужную газету и как раз начал листать «Ньюйоркер», когда с ним поравнялась троица хорошеньких медсестер.
Одна заметила его и воскликнула:
— Боже мой! — Она улыбнулась и — о чудо! — окликнула его по имени: — Сет, Сет Лазарус! Глазам своим не верю. Неужели это ты? — Она повернулась к подругам. — Девчонки, вы не поверите: это тот самый парень, о котором я вам только что говорила. Он закончил школу экстерном, и вот, посмотрите, — уже стал доктором!
Тут Сет вспомнил, что на нем халат, а прямоугольная пластиковая бирка на нагрудном кармане гласит: «Доктор Лазарус».
— Бог мой, даже не верится, что это ты, Сет! — продолжала ворковать девушка. — А меня ты наверняка не помнишь. Да и с чего бы? Я пересдавала экзамен по химии, чтобы поступить в медучилище, а ты всем помогал с лабораторными работами. Мне — больше всех. И вот, полюбуйся: я теперь медсестра!
Сет не привык к такому вниманию к собственной персоне.
Он лишился дара речи, но не зрения, а поэтому без труда прочел имя на ее кармашке, после чего призвал на помощь всю свою находчивость, чтобы изобразить из себя дамского угодника.
— Как я могу забыть Джуди Гордон и ее деликвентный взгляд?
Сестры фыркнули.
— И что это означает? — спросила одна.
— О, — протянул Сет, немного смутясь от собственного цветистого красноречия, — это такой химический термин. Он означает «растворяющийся».
Джуди улыбнулась:
— Сет, я польщена, что ты меня помнишь. Кстати, познакомься — мои подруги: Лилиан и Мэгги.
— Очень приятно, — сказал он. — В каком вы отделении?
— В «О», — посерьезнела Джуди.
— Онкология? Это дело серьезное, — кивнул Сет, — Подозреваю, большинство ваших пациентов уже никогда не выйдут из этих стен.
— Угадал, — под дакнула девушка. — Временами это и впрямь тяжко. На нашем этаже жуткая текучка среднего персонала. А ты где, Сет?
— Я в патологоанатомической лаборатории. И кстати я еще не врач. Я тут только на лето.
На протяжении всего разговора Сет судорожно соображал. Это был его шанс, и упускать его он был не намерен.
— Вы не обедать идете? — спросил он.
— Ой, — разочарованно протянула Джуди, — только что оттуда. Нам пора в отделение. Может, в другой раз как-нибудь встретимся?
— Давай завтра пообедаем вместе? — предложил Сет.
— Отлично! — Джуди Гордон улыбнулась.
Три девушки двинулись в сторону лифта, а Джуди, обернувшись, крикнула:
— Завтра у киоска что-нибудь около четверти первого! Хорошо?
Он утвердительно помахал в ответ. После этого они скрылись в лифте.
Какое-то время Сет стоял в оцепенении. Он вспомнил не только Джуди, но и то, как пытался пригласить ее на свидание. Только в тот раз он так и не смог раскрыть рта.
Сет, как всегда, дождался окончания часа пик. В половине восьмого он вошел в автобус, где было уже не так душно и можно было сесть и почитать.
Когда он наконец добрался до места, солнце уже клонилось к закату, и газоны и клумбы скромного пригорода купались в его ласковых вечерних лучах. Всех соседей Сет знал по именам и фамилиям, с тех пор как работал почтальоном в старших классах.
Он дошел до местной площади, где с тридцатых годов располагалась и лавка «Мясо и гастрономия от Лазаруса». Через витринное стекло он увидел, как отец нарезает сыр «Гауда» для миссис Шрайбер, и помахал обоим. Затем через заднее крыльцо поднялся в квартиру на втором этаже. Мама нежно обняла его.
— Привет, дорогой. Что у тебя нового?
— Мама, — нехотя ответил он, исполняя давно заведенный ритуал, — там, где я работаю, ничего не может быть нового. В патологоанатомическом отделении только мертвые пациенты.
— Знаю, знаю, но вдруг ты открыл новое средство от смерти? Такое ведь может произойти?
Он улыбнулся:
— Ты узнаешь об этом первая. У меня есть минутка принять душ перед ужином?
Рози кивнула и вернулась на кухню.
Горячий душ был для Сета профессиональной необходимостью. Его одежда и кожа, казалось ему, пропитывались запахом смерти, и каждый вечер, приходя из клиники, он яростно тер себя мочалкой.
В девять вечера Нэт Лазарус, как всегда, запер лавку, и уже через пять минут семья была за столом.
— Итак, мой мальчик, — спросил отец, — что у тебя новенького?
— Открыл лекарство от рака, — ответил сын с бесстрастным выражением лица.
— Чудесно, — пробормотал тот, больше поглощенный газетным репортажем о вчерашнем бейсбольном матче. — Говорю вам, — внезапно объявил он, — скоро «Кабс» выиграет чемпионат. Голову даю на отсечение!
Все еще под впечатлением сегодняшней встречи, Сет со смехом добавил:
— Кроме того, я нашел лекарство от болезней сердца, а завтра, глядишь, изобрету что-нибудь и от обычной простуды.
Нэт вдруг отложил газету.
— Я не ослышался? Ты занимаешься исследованиями, направленными на поиск лекарства от простуды?
— Интересно, что это ты так оживился, а при словах о средстве от рака и бровью не повел?
— Мальчик мой, — мудро рассудил отец, — ты ведь не бизнесмен и далек от мирских забот. Ты можешь хотя бы отдаленно себе представить, сколько я за зиму продаю этой бесполезной «змеиной мази»? Если бы ты и впрямь изобрел какое-нибудь стоящее средство, мы бы его немедленно запатентовали и здорово бы разбогатели.
— Прости, пап, но я пошутил. Обычная простуда — это последний рубеж медицины. Это как Луна для астрофизиков. Нам ее достичь не суждено.
Нэт посмотрел на сына и улыбнулся.
— Сумасшедшие — проворчала миссис Лазарус — Кому добавки?
Перейдя к бисквиту и домашнему мороженому, Сет небрежно бросил:
— Вообще-то сегодня было одно происшествие. Я столкнулся с девчонкой, с которой мы учились в школе.
Рози Лазарус навострила уши:
— Да? А мы ее знаем?
— Это Джуди Гордон. Она работает медсестрой в онкологии.
Нэт озорно взглянул на сына:
— Сети, смотри только не сделай ей ребенка!
— Отец! — взмолилась Рози. — Я была бы тебе признательна, если бы ты подобного при мне не говорил.
— Прошу прощения, ваше величество, — ответил муж, — но позволь тебе напомнить, что, если бы я в свое время не сделал тебе ребенка, Сета бы тут сейчас не было. — Он повернулся к сыну как к живому подтверждению своих слов. — Я прав, доктор?
— Так точно, сэр, — с профессиональной четкостью ответил тот. — В медицине таких, как наша мама, называют многородящими.
— А перевести на нормальный язык можешь?
— Мам, это означает, что у тебя не один ребенок, а больше.
Все резко замолчали. И напряглись. Сет напомнил родителям — и себе, что было еще больней, — о Говарде.
Говард был старший брат Сета. Но он так и не стал взрослым человеком в результате аварии, случившейся много лет назад. Говард в тот момент сидел у матери на руках, на переднем сиденье. Нэт был за рулем. Он резко затормозил, поскольку перед ним как из-под земли вырос малыш, которого из-за других машин видно не было. И Говарда швырнуло головой на металлическую приборную доску да еще припечатало сверху всем маминым весом.
После такой тяжелой черепно-мозговой травмы Говард хотя и вырос физически, но так и не научился глотать пищу или сидеть без посторонней помощи. Иногда он узнавал родителей, иногда — нет. (Точно знать этого не мог никто, ведь Говард постоянно улыбался.)
В конце концов пришлось поместить его в интернат. Два или три раза в месяц они заставляли себя ехать туда, чтобы не забыть о его существовании и не уверовать в то, что можно жить, не думая о его страданиях. (Да и были ли страдания? Узнать это также не представлялось возможным.)
Говард был для них извечным источником комплекса вины. Безнадежно изувеченный и в то же время необычайно крепкий физически, обреченный на животное существование в одиночестве. Ибо жить ему предстояло долго, хотя вряд ли его существование можно было назвать жизнью.
Семья закончила ужин, и Сет помог матери убирать со стола. Нэт тем временем включил телевизор. К счастью, опять шел бейсбол — надежное лекарство от вечно гложущей боли за старшего сына.
В кухне, вытирая вымытую мамой посуду, Сет вдруг спросил:
— А кстати, как там Говард?
— Что за вопрос? Как ему еще быть? Может быть, когда станешь настоящим врачом, ты изобретешь какое-нибудь средство от проломленной головы.
На сей раз она не шутила. И Сет знал, что мать живет постоянной надеждой на то, что когда-нибудь, где-нибудь медицина найдет чудодейственное средство, которое вернет в семью несчастного мальчика.
— Могу порекомендовать салат с тунцом или курицей, — сказала Джуди Гордон. — На вкус они похожи — я даже подозреваю, что это вообще одно и то же.
— Давай возьмем разные, а потом сравним, — предложил Сет.
Она кивнула, и Сет жестом подозвал официантку.
Итак, — сказала Джуди, — насколько я понимаю, нам надо многое наверстывать.
— Похоже на то.
Поедая свои неразличимые салаты, они предались воспоминаниям и старым шуткам. В ее обществе Сету почему-то было легко. Возможно, благодаря тому, что сама Джуди держалась спокойно, уверенно и дружелюбно.
Сет заказал на десерт шоколадное мороженое, а она — желе. («Фигуру надо беречь, ведь пляжный сезон!»)
Странно, но Сету никак не удавалось представить ее в купальнике, хотя, будучи знаком с анатомией, он легко воображал ее голой. И картинка получалась соблазнительная.
— Ты по-прежнему живешь с родителями? — спросила она, когда они допивали кофе.
— Да. Признаюсь, я не очень-то общительный тип. Живу с мамой и папой, но ведь здесь я бываю только летом.
— Это плохо, — пробурчала она себе под нос.
Сет тут же спросил себя: «Что именно плохо? Что я живу дома или что уезжаю в Бостон?»
По дороге к лифту он набрался смелости и спросил:
— Мы могли бы как-нибудь сходить поужинать?
— Конечно. Может, сегодня и пойдем?
— Отлично. Просто чудесно!
— У меня машина — если ее можно так назвать, — весело похвасталась она, — Но, по крайней мере, она едет. Ты когда освобождаешься?
— Да, в общем-то, я сам себе хозяин. У нас в патологии, если мы раньше уходим, больные не ропщут.
— Тогда в полседьмого? А если что-нибудь изменится, я тебе позвоню в лабораторию.
— Да, конечно. Прекрасно, — повторил он.
В лифте они были вдвоем.
— Сет, скажи мне, — спросила Джуди, — тебя не достает работа с покойниками? Никогда не кажется, что ты вот-вот двинешься рассудком?
— Нет, по-моему, у тебя работа тяжелее. Ко мне они попадают, когда все страдания уже позади. А ты вынуждена смотреть на умирающих. Разве это не тягостное зрелище?
Она кивнула:
— Да. И каждый раз, возвращаясь домой, я думаю: как мне повезло, что я еще жива!
Они продолжили разговор вечером за ужином в принадлежащем некоему Армандо солидном кафе «Северная лихорадка», где Сет никогда не бывал, да и не мог бы себе этого позволить. Но сегодняшний случай был особый.
— Ты удивишься, если узнаешь, в какой ступор впадают самые нормальные люди при мысли о близкой смерти родного человека, — говорила Джуди. — Начинают его сторониться, как будто смерть может быть заразной. Родственники еще заставляют себя приходить, но у друзей всегда находится какой-то предлог. Поэтому больные, за которыми я ухаживаю, невероятно благодарны за малейшие проявления доброты. В любом случае, будь я на смертном одре, я бы точно была благодарна любому, пусть даже почти незнакомой медсестре, если б она стала в последние минуты держать меня за руку. И, сказать по правде — только не обижайся! — врача ты в такой момент днем с огнем не сыщешь, у них вечно какие-то отговорки находятся.
— Ну, — попробовал возразить он, чувствуя, как с каждой секундой в нем крепнет к ней симпатия, — доктора разные бывают, как и медсестры — «Черт, — тут же отругал он себя, — еще решит, что я бессердечная сволочь!»
— А ты и дальше хочешь работать патологоанатомом? — спросила она.
— Если честно, я еще не решил. Сначала это была просто летняя подработка, которая должна была облегчить мне поступление в медицинский. Потом я решил, что этот опыт будет не лишним, когда мы начнем работать в анатомичке. А за последний год я столько нового узнал…
Из скромности он не сказал, что профессор Лубар оценил его знания по анатомии на пять с плюсом — впервые в истории факультета.
— Доктор Мэтьюз считает, что наша работа по установлению причин смерти может оказаться крайне полезной с точки зрения профилактики заболеваний.
— О, это действительно достойно восхищения, — сказала она. — Но тебе не кажется, что ты себя чего-то лишаешь? Какого-то эмоционального аспекта, который и привел нас всех в медицину? — Она вздохнула. — По-моему, нет большего удовлетворения в жизни, чем слышать «спасибо» из уст больного, которому ты помог.
«Ого, — подумал он, — не больно-то она высокого мнения о моей работе! Но смею ли я защищаться?»
Во второй раз за последнее время он вдруг произнес слова, которые исходили из неподвластной ему части его существа:
— Может быть, я это делаю из страха?
«Господи, зачем я это сказал?»
— Из страха потерять больного? — уточнила Джуди. — Это испытывают многие врачи, я знаю. Это совершенно естественно, Сет.
— Нет, я другого боюсь, — продолжил он свою исповедь.*^ Я боюсь… страданий. Мне кажется, патологоанатомия меня привлекает тем, что, как бы ни мучился больной, для него все уже позади. Даже если организм изъеден раком, человек уже этого не чувствует. Мне кажется, я бы не мог смотреть, как больной корчится от боли. Или как он дышит через аппарат, тогда как остальной организм мертв. Мне кажется, у меня не хватает смелости быть настоящим врачом.
По дороге домой Сет находился в каком-то доселе незнакомом ему состоянии, слова вырывались из его уст помимо его воли.
Впереди замаячила автобусная остановка, и Сет подумал, что будет лучше избавить Джуди от своего малодушного общества.
— Джуди, спасибо. Дальше я сам доберусь.
— Да перестань! Мне никакого труда не составляет проехать еще два квартала.
Он кивнул, и оставшийся путь они проделали молча.
— Спасибо, что подвезла, — сказал Сет, — Увидимся в клинике.
— Нет, Сет, — сказала девушка. — Так просто я тебя не отпущу!
Сет с изумлением узнал, что страстью можно компенсировать неопытность. Она прижалась к нему губами, а он обхватил ее и крепко обнял. Поцелуй длился долго.
Когда оба глотнули воздуха, он спросил:
— Мы можем это как-нибудь повторить?
— Что именно? Ужин или мою бесстыжую выходку?
— А это — взаимоисключающие вещи? — спросил он — Во всяком случае, предупреждаю: в другой раз инициатива будет за мной!
— Отлично. Кто знает, куда это нас заведет? Спокойной ночи, Сет. Спасибо еще раз.
Если бы он не боялся разбудить родителей, то, войдя в дом, пустился бы в пляс.
Если когда-нибудь составят список городов Соединенных Штатов, где не следует проводить лето, Бостон, несомненно, войдет в первую десятку. Конечно, у Пфайфера в лаборатории имелся кондиционер для поддержания постоянной температуры, необходимой при экспериментах. Но в Вандербилт-холле никаких кондиционеров не было. Вполне логично. Некоторые препараты в случае перегрева теряются безвозвратно, тогда как лаборанты идут по гривеннику за десяток.
Изо дня в день засиживаясь в лаборатории допоздна, Лора все больше утверждалась в навязчивой мысли, что в том и состоит расчет Пфайфера: его подопечные сидят в прохладной лаборатории как можно дольше, и тем самым исследования продвигаются быстрее.
Поначалу ее мучили угрызения совести в отношении Палмера, которые она пыталась побороть, напоминая себе, что сейчас, слава богу, не война. И все же ей было жаль, что лучший период своей жизни он убьет на чистку сапог, винтовки, а возможно, и отхожего места. Впрочем, она не была уверена, привлекают ли к таким заданиям офицеров.
Но постепенно она все больше склонялась к тому, что ее отказ выйти за него замуж в конечном итоге послужит во благо им обоим.
И снова стала встречаться с парнями.
Иногда, если Лора допоздна засиживалась в лаборатории, ее заставал по телефону Барни (после одиннадцати, когда действовал льготный тариф). Обычно он звонил из автомата в каком-нибудь богом забытом районе и всякий раз веселил ее рассказами о своих пассажирах. Например, о проститутке, предложившей расплатиться с ним натурой.
— То, что ты рассказываешь, намного интереснее всякой медицины. Может, переквалифицируешься?
— Спасибо, Лора. Ночами не спать — это именно то, о чем я мечтал всю жизнь. — Тут его обуревала отеческая забота. — А кстати, ты-то почему еще на работе? Даже каторжники пашут меньше. Почему бы тебе не пойти домой поспать?
— Благодарю вас, доктор Ливингстон. Я, кажется, настолько вымоталась, что именно так и поступлю.
Второй курс начался с воды, а закончился кровью.
Первым событием (не нашедшим отражения в программе курса) было крещение двойняшек, родившихся у Хэнка и Черил Дуайер, Мэри и Мишель. Стоя в первом ряду, Барни с Лорой наблюдали, как священник окропляет святой водой лобики девочек, возвещая по-латыни, что крестит их «во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь».
Был конец сентября. Вот уже больше года они числились студентами медицинского факультета, а до сих пор так и не видели живьем ни одного пациента. И от реального дела — клинической медицины и физической диагностики — их отделяли долгих восемь месяцев нудной теории. Утешением служило лишь то, что это будет последний семестр такого рода. Весной они наконец познакомятся со своими первыми больными. Пока же они плохо себе представляли подлинную медицину.
Невзирая на почти ежедневные письма от верного Палмера, уже преодолевшего этап подготовки («и нарастившего мышцы похлеще Тарзана»), Лора чувствовала себя одинокой. Вся ее «светская жизнь» состояла в том, чтобы отражать атаки сексуально озабоченных ординаторов, стажеров, а подчас и женатых молодых врачей, ищущих небольшой интрижки на стороне. «Интересно, как пылкая мисс Андерсен выдерживает подобный натиск», — думала она.
Ждать помощи от Барни не приходилось. Более того, он оказался в противоположном лагере. Ибо на первом курсе, куда, ко всеобщему удивлению, приняли целых шесть студенток, появилась ослепительная китаяночка по имени Сюзан Сян.
Барни потерял голову сразу. Сюзан была настоящей находкой для мужчин, ценивших традиции Востока. Какой контраст с бесконечно честолюбивыми девицами из Гарварда! Сказать, что он был сражен наповал, значит не сказать ничего.
Лора, испытывая двойственное чувство, в котором сама не отдавала себе отчета, согласилась, что ее друг нашел себе «идеальную пару».
Как сказал ей сам Барни: «Это нечто особенное, Кастельяно. Она смотрит на меня снизу вверх!»
— Ну еще бы! Она же всего пяти футов ростом.
— Не смейся! Я никогда еще не видел такой… женственной девушки. Понимаешь? Знаешь, как по-китайски «я тебя люблю»?
— Нет, конечно. Но ты-то наверняка знаешь!
— Точно. Уоай ни. И Сюзан произносит это по тридцать раз на дню. С ней я чувствую себя Адонисом, Бейбом Рутом и Эйнштейном в одном флаконе.
— Ну что ж, неплохая компания, даже для такого самоуверенного типа, как ты.
Зависть Лоры была вызвана не только несомненным влиянием мисс Сян на Барни, но и ее способностью найти себе предмет для обожания.
Лора же, напротив, выросла в твердом намерении превзойти сильный пол во всем, поднять свой социальный статус, самой заслужить обожание.
А это лишь усугубляло ее одиночество.
Чтобы готовить Барни ужин после долгих занятий в лаборатории и аудитории, прекрасная мисс Сян приобрела электроплитку.
Тем не менее она редко говорила о побегах бамбука и питательной ценности соевых бобов. Сюзан могла часами распространяться о традиционной китайской медицине, уходящей корнями в глубокую древность: классический трактат по терапии под названием «Нэй цзин» появился за две с лишним тысячи лет до Гиппократа.
Она также объяснила Барни принцип «Ицзин». Вся природа, сказала она, состоит из двух противоположных космических начал: инь — женское начало, мягкое, восприимчивое, темное и легкомысленное; и ян — мужское, просвещенное, волевое, созидательное и конструктивное. Инь — это земля, ян — небо. Инь символизирует холод, мрак, болезни и смерть. Ян — тепло, свет, силу, здоровье и жизнь. Если в нашем теле эти силы находятся в гармонии, оно здорово. Дисбаланс приводит к подавленному состоянию, болезни и смерти.
Еще Сюзан рассказала о мистическом феномене под названием «ци», который разграничивает жизнь и смерть.
Барни сделал глоток рисового вина, окинул девушку нежным взглядом и сказал:
— Ты так много знаешь, что могла бы уже иметь собственную практику.
Сюзан смущенно улыбнулась:
— Разве что в Китае. Но я живу здесь и должна освоить ваши методики — вообще-то очень странные. Я сегодня говорила с профессором Лубаром об акупунктуре, и он велел мне «забыть всю эту чушь, поскольку она не имеет под собой анатомического обоснования». Как же он тогда объяснит, что эта «чушь» ежегодно спасает миллионы людей?
— Не знаю, — признался Барни. — Может быть, это из-за того, что в Гарварде «ци» не изучают.
Родители Сюзан приехали в 1950 году в Сан-Франциско из Шанхая через Гонконг. Отец почти сразу нашел себе обширную практику в китайской диаспоре, где его знания уважали и не требовали предъявить диплом. Поскольку он использовал в качестве медикаментов только травы и растительные субстанции, то лицензии на право выписывать лекарства ему не требовалось.
Сюзан, старшая из трех его дочерей, унаследовала стремление отца облегчать людские страдания, но при этом хотела выбраться за пределы Грант-авеню, центра китайской колонии в Сан-Франциско. Она сначала отучилась в Беркли, откуда вышла с красным дипломом по биохимии, затем поступила в Гарвард.
Этот год ознаменовался тем, что каждый студент подхватил неизлечимую болезнь. Первой жертвой пал Ланс Мортимер.
— Барни, можно с тобой поговорить?
— Ланс, я вроде как ужинаю.
Он жестом показал соседу на свою восточную подругу, накладывающую ему еду из дымящейся кастрюльки.
— A-а, — протянул Ланс. — Прости, что отрываю тебя, но… Сюзан, ты не против, если я быстренько переговорю с Барни? Это крайне важно.
Она кивнула, и Барни с недовольным вздохом вышел в коридор, где Ланс торопливо и сбивчиво изложил свою ужасную проблему.
Барни, я болен. Что делать?
— Болен? Ты не можешь выражаться яснее?
— Как я могу выражаться яснее, если я скоро умру?
— А по мне, у тебя вполне здоровый вид, — ответил Барни, полагая, что, услышав это, Ланс успокоится и отстанет.
— А на самом деле — нет! — воскликнул Ланс. — У меня тератома яичек.
— Ты был у врача?
— Я и без него знаю. Все симптомы, какие перечислены в учебнике, у меня присутствуют. А самое главное — это то, что пик заболевания приходится на двадцать четыре года. Мне как раз на прошлой неделе стукнуло, и первый симптом я почувствовал, разрезая праздничный торт. Я все проверил. Черт! Придется, наверное, делать операцию. Если еще не поздно. Ливингстон, ты обязан мне помочь!
— Ланс, если ты просишь отсечь тебе гениталии, то этого я сделать не могу. Потребуется еще одна консультация. Ты не думал сходить к врачу?
— Господи, нет. Это так стыдно! Если уж мне суждено заболеть раком, то почему не каким-нибудь поприличнее? Понимаешь, завтра весь Бостон будет знать, что меня кастрировали. Если, конечно, я вообще выживу.
Хотя до лицензии на врачебную практику Барни было еще далеко, сейчас он посчитал себя достаточно компетентным.
— Так, Ланс! Ступай к себе, прими две таблетки бафферина и приложи туда холодный компресс. Так и держи.
— У меня нет бафферина. А экседрин не подойдет?
— Нет-нет! Нужен бафферин, — строго объявил Барни. — Аптека на Чарльз-стрит открыта допоздна. Гони туда и купи большой флакон. Часов в одиннадцать я к тебе загляну. Идет?
Ланс был преисполнен благодарности.
— Ливингстон, если я умру, я все свое добро оставлю тебе. А если выживу, подарю тебе одну машину.
Приятель помчался к выходу, а Барни вернулся к себе и закрыл за собой дверь.
— Извини, Сюзи, — сказал он, — но у Ланса возникла небольшая проблема со здоровьем. Пришлось помочь.
— Он приходит за помощью к тебе? — с благоговением в голосе спросила она. — Ты, наверное, очень много знаешь. Мой отец тоже…
— Благодарю за комплимент, — перебил Барни. — Все дело в том, что о болезни Ланса я читал прошлым летом. Она называется нозофобия.
— Никогда о такой не слышала, — призналась Сюзан, испытывая еще большее преклонение перед мудростью Барни.
— Это очень распространенное явление среди студентов-медиков. Нозофобия буквально переводится как «боязнь заболеть». Причина заключается в зазубривании справочника Мерка, в котором есть все самые невообразимые болезни, когда-либо существовавшие на земле. За год, думаю, мы все в той или иной форме перенесем эту самую нозофобию. Сказать по правде, в последнее время у меня такие ощущения в грудной клетке, что я начинаю думать, не туберкулез ли это. — Он пожал плечами и продолжил: — Понимаешь, у нас на курсе настоящая эпидемия, и самое интересное то, что нет двоих с одинаковыми жалобами. Например, Лора считает, что у нее эндометриоз, что говорит о наличии у нее большего здравого смысла по сравнению с Лансом, поскольку это довольно безобидное заболевание и лечится хирургическим путем. Это на нашем потоке массовое помешательство. По сути дела, единственный, у кого есть какие-то отдаленные признаки патологии, так это Беннет. Он считает, что у него болезнь Альберта — воспаление соединительной ткани между ахиллом и пяткой. Если учесть, что он все еще хромает после прошлогодней товарищеской игры с юристами, у него действительно может быть такое воспаление. Но так или иначе, если через неделю у меня не пройдет этот дурацкий кашель, я пойду и сделаю рентген.
Сюзан только улыбнулась.
Когда эпидемия нозофобии закончилась, студенты извлекли из пережитого свои уроки. Но этот опыт был из разряда тех, что накладывают отпечаток на всю последующую жизнь. Ведь им предстояло посвятить свою жизнь наблюдению и обнаружению болезненных симптомов в других, а они не сумели распознать признаки психического отклонения в самих себе.
Кроме того, настоящий врач редко идет за советом к коллеге. Каждый с горечью сознает, насколько мало на самом деле знает медицина.
Первым их пациентом был апельсин из Флориды (те, что растут в Калифорнии, меньше подходят на роль заменителя человеческих тканей). Но это длилось всего один день.
После второго занятия все пожалели о том, что ни одна медицинская специальность не связана с цитрусовыми. Как смело они вонзали иглу в своих «пациентов», не ведая ни страха, ни сомнений! Как бесстрашно производили забор сока у многострадальных плодов или, наоборот, вводили под кожу воду из бостонского водопровода.
На втором занятии — отработке навыка забора крови — им следовало разбиться на пары и по очереди исполнять роли жертвы и мучителя. В этот день от обычной бравады не осталось и следа. Даже садистов и мазохистов оказалось крайне мало, ибо никому не хотелось ни мучить ближнего, ни самому подвергаться пытке.
За прошедшие месяцы студенты если еще не успели изучить друг друга досконально, то прекрасно разобрались, кто в чем силен. И сейчас все рвались работать в паре с Сетом Лазарусом. Он вполне мог объявить конкурс, где служил бы наградой победителю.
Следом шли девушки, поскольку будущие доктора-мужчины пока воспринимали их не иначе как медсестер чуть более высокого ранга — а все знали, что подобными навыками медсестры владеют в совершенстве.
Лора отвергла все призывы и позвала Барни к себе в пару. Но он не смог принять столь великодушное предложение.
— Я не могу, Кастельяно, — с сожалением сказал он. — Я боюсь даже думать, что причиню тебе боль.
— А я не боюсь причинить Лоре боль, — вызвался Беннет. И галантно спросил: — Мисс Кастельяно, не позволите ручку?
Лора улыбнулась:
— Пожалуйста. Это мой единственный шанс проверить, действительно ли у тебя голубая кровь.
Неунывающий Барни выбрал себе в напарники Хэнка Дуайера.
Когда пытка закончилась, преподаватель терапии объявил:
— У вас еще будет возможность отточить эти навыки, так что не переживайте, если не у всех и не все сразу получилось.
Как вскоре увидели будущие доктора, им предстояло в порядке тренировки выкачать друг у друга столько крови, что, знай об этом граф Дракула, он бы продал свой замок, лишь бы получить местечко на медицинском факультете.
На это Рождество домой поехало меньше половины курса. Им предстояло переварить столько информации, что, будь она съедобной, они все получили бы заворот кишок. Большинству из них Вифлеемская звезда представлялась сейчас не божественным светом, а отблеском пылающей адской сковородки.
Беннет все-таки пожертвовал драгоценным временем для занятий и поехал в Кливленд.
Он вспомнил, как Ханна впервые приготовила рождественский ужин специально для него. Как она волновалась, что приготовить и как себя вести.
— Это странно и грустно, Линк, — сказал тогда Хершель своему одиннадцатилетнему приемному сыну. — Даже до Гитлера для нас Рождество и Пасха чаще становились днями погромов. Отец всегда говорил мне: «Какая ирония! Мы-то воспринимали Иисуса как благочестивого еврейского юношу, которому были бы ненавистны деяния, совершаемые ныне Его именем».
— Папа, а это все знают? — спросил Линк.
— Все должны это знать, — ответил Хершель. — Но большинство людей предпочитают… не знать. Чтобы не сбиться с толку.
— Меня это точно сбивает с толку, — признался мальчик. — Я даже как следует не понимаю разницы между христианами и иудеями.
— Это оттого, что у нас очень много общего, — вмешалась Ханна. — Недаром Ветхий Завет учит «возлюбить ближнего своего, как самого себя».
— И это дословная цитата, — добавил Хершель. В юности он был очень религиозным и знал Библию почти наизусть. — Это из Книги Левит, глава девятнадцатая, стих восемнадцатый.
Постепенно расспросы мальчика, вступавшего в подростковый возраст, становились все глубже.
— Пап, если Бог такой справедливый и карает всех злых, как говорит наша мисс Хейз в воскресной школе, то почему он допустил смерть такого количества евреев? Почему он позволил, чтобы мой отец…
— Этот вопрос, — признался Хершель, — мучил и меня, еще когда я был в лагере, когда смотрел, как уводят на смерть всю мою родню, а больше всего — когда я остался жив. Я спрашивал себя: неужели Бог подобен отцу, у которого есть любимые и нелюбимые дети?
— И ты нашел ответ?
— Ответ, мой мальчик, состоит в том, что я не считаю себя вправе задавать этот вопрос. Я даже помыслить себе не могу, как можно спросить у Бога, почему погибли мои братья. Я только должен жить дальше и оправдывать оказанную мне Господом честь.
Единственное, что осталось от его былой религиозности, была бесхитростная церемония по случаю Судного дня — Йом-Кипур. Хершель зажег свечку — одну, в память о тех, кто погиб по причине, которая была выше его понимания.
И он сказал Линку:
— Эта свеча горит и в память о твоем отце.
Мальчика это глубоко тронуло.
В заключение краткой церемонии Хершель произносил поминальную молитву — кадиш.
Мальчика завораживали звуки этого чужого, печального языка и страсть, звучавшая в голосе отца при исполнении кадиша.
— Что это, папа? — робко спросил он.
— Традиционная еврейская молитва по умершим, — пояснил Хершель.
Линк задумался.
— А ты меня научишь словам?
— В этом нет нужды. Вот она, на следующей странице, по-английски. Смотри: «Да будет благословенно великое имя Его во веки вечные».
— Нет, — возразил Линк, — я хочу ее читать на языке Писания.
— Это трудно, — вмешалась Ханна, тронутая переживаниями мальчика.
— Не забывай, дорогая, — возразил Хершель, — что эту молитву всегда приводят и в латинской транскрипции, так что произнести ее может каждый, даже не зная языка.
Он открыл сидур на последней странице и протянул Линку.
— Давай-ка прочти, а я послушаю. Если что-то не поймешь, я тебе помогу.
Но Линк прочел текст без запинки:
— Йизгадал ве йискадош шмей рабох…
Тут ему захотелось узнать, что это означает.
Прочтя перевод, он опять повернулся к Хершелю с вопросом:
— А почему в молитве по усопшему не называется даже его имя? Она вся посвящена восхвалению Господа.
— А, — вздохнул Хершель, — это оттого, что если мы будем помнить Его имя, то Он станет помнить всех остальных.
Однако взросление в такой необычной атмосфере — любви и отчуждения одновременно — нередко порождало проблемы. Особенно когда Линк настоял на том, чтобы его стали называть другим именем — таким, чтобы оно соответствовало его принадлежности к двум разным народам. Идеальным оказалось имя Бен, служившее уменьшительным от Беннета и одновременно означавшее «сын» по-еврейски.
— Пап, кто я такой на самом деле? — как-то спросил он Хершеля.
— Не понял… — удивился тот.
— Ребята в школе меня иногда спрашивают, считать ли меня евреем, раз вы с мамой оба евреи. Но тут обязательно кто-нибудь встрянет и заявит, что это невозможно, поскольку я всегда был и буду черным. От этого у меня в голове полная каша. Иногда мне хочется просто уйти к себе и закрыться от всех.
Хершель задумался. Но четкого ответа найти не смог. Наконец он ответил просто:
— Это Америка, сынок, здесь ты можешь быть тем, кем захочешь.
— Что он имел в виду? — спросил Хершель, укладываясь спать. — Небось стычки какие-нибудь были?
Ханна пожала плечами.
— Ханна, когда ты так на меня смотришь, я сразу вижу, что ты чего-то недоговариваешь.
И тогда она поделилась с ним догадками, почерпнутыми из поведения Бена и его обрывочных реплик. Она поняла, что в дело шли не только слова, но и кулаки. Что даже в такой привилегированной школе их сын столкнулся с нетерпимостью. Причем с двух сторон.
— Хуже всего то, что дело не ограничивается гоями в школе, — проворчала она. — Твой чудесный братец и его орава ничуть не лучше. Бена не приглашают ни на рождественские вечера в школе, ни на праздники в синагоге, куда ходит твой брат. Вспомни: когда ты прошлым летом привез его к Стиву в клуб поиграть в теннис, у членов этого клуба чуть не случилась истерика. Он всюду чужой.
— А мы с тобой, позволь спросить? — сказал Хершель.
— Мы? Мы — два старика. Точнее, скоро в них превратимся. Что станет с мальчиком, когда мы умрем?
— Предлагаешь отослать его назад в Джорджию? — в шутку предложил Хершель.
— Нет, я только констатирую факт. У нас прекрасный сын. Он самый добрый, самый нежный ребенок из всех, кого я знаю.
— Но мы должны подготовить его, научить его быть сильным…
— Сильным? Для чего?
— Для того чтобы считаться не просто черным, но еще и отчасти евреем. За это сочетание с него будут спрашивать сполна.
Это было неизбежно. Жизнь Бена в семье Ландсманн превратилась в постоянное переживание холокоста. Память о холокосте витала в воздухе, даже когда само это слово не произносилось.
Однажды Бен помогал Ханне убирать со стола после ужина.
Когда она засучила рукава, чтобы мыть посуду, он заметил на ее предплечье татуировку.
— Мам, это что? — спросил он, ни о чем не подозревая.
— А, это… Мой номер, — небрежно сказала Ханна, пытаясь уйти от тягостной темы.
— Какой еще номер? — не унимался Бен.
— Ну, скажем так, — объяснила Ханна, — номер, которыми нас метили нацисты.
— Ужас какой! Почему ты не сходишь к какому-нибудь врачу, чтобы он тебе его свел?
— Нет, мой золотой. — Ханна выдавила из себя улыбку. — Я выжила и теперь всегда буду его хранить. Это мой счастливый номер.
Сет Лазарус позволил себе трехдневную передышку и уехал в Чикаго.
Он чувствовал себя достаточно уверенно по всем дисциплинам, чтобы пожертвовать несколькими баллами ради встречи с Джуди. Они договорились как можно больше времени провести вместе, но и поприсутствовать на семейных праздничных застольях, дабы не обижать родителей.
Мистер и миссис Лазарус отнеслись к роману сына по-разному.
— Настоящая красотка, — объявил Нэт. — Кто бы мог подумать, что наш малыш Сет приведет в дом Риту Хейворт!
Рози была более сдержанна.
— Нэт, ты правда считаешь, что она для Сета подходящая пара? Ведь он такой тихий мальчик, а она — ну, я не знаю… судя по всему, из бойких. Ты видел, как она держит Сета за руку? Не стесняясь его матери! Мне просто кажется, что эта девочка для него чересчур шустра.
— Рози, ему уже двадцать второй год. И он собирается стать врачом. Дай ему самому выслушать собственное сердце!
— Так ты, стало быть, со мной не согласен?
— В этом вопросе я с тобой абсолютно не согласен!
В семье Джуди было куда больше единодушия. Оценив ухажера дочери, Саймон Гордон произнес свой вердикт, воспользовавшись профессиональной метафорой:
— Это, несомненно, все двадцать четыре карата!
— Эй, не гони лошадей, он еще даже не заикался о предложении!
— Не волнуйся, по этой части проблем не будет. Если он не сделает ей предложение, наша дочь возьмет инициативу на себя.
У дверей лавки Лазаруса Сет и Джуди долго и страстно обнимались.
— На завтра я снял номер в «Сонесте». Ты твердо решила? — прошептал Сет.
Джуди ответила таким же жарким шепотом:
— Жаль, что не на сегодня. И на завтра тоже. Может, поедем туда прямо с утра?
— Конечно, давай! Родителям скажу, что лечу утренним рейсом.
— Самым ранним, Сет! Пожалуйста.
На другой день она уже в девять часов заехала за ним. Лицо ее светилось радостью. Сет загрузил свой скромный чемоданчик в багажник, оба помахали рукой его родителям и отъехали в направлении аэропорта О’Хара.
Даже по меркам мотелей было еще очень рано. Клерк за стойкой принялся извиняться:
— На имя мистера и миссис Швейцер? Да, номер для вас забронирован, но мы вас ждали только к обеду.
— Самолет прилетел раньше расписания, — выпалила Джуди. — Попутный ветер, понимаете ли.
— A-а, — протянул портье с бесстрастностью, выработанной годами службы. — Что ж, горничные сейчас убирают номер двести девять. Если вам не сложно будет немного обождать…
— Отлично, — пробасил Сет. (Почему-то он считал, что будущему лауреату Нобелевской премии надлежит выработать голос посолиднее.) — А багаж, если можно, отнесем туда прямо сейчас.
Они стояли в коридоре, с нетерпением ожидая, пока две неторопливые горничные закончат перестилать постели.
Сию секунду, ребятки, — сказала одна с понимающей усмешкой. — Вы новобрачные или как?
— А что, заметно? — спросил Сет смущенно.
— Это всегда заметно, — ответила девица со знанием дела. — Если приезжают ребята, не вымотанные перелетом, — значит, новобрачные. Не беспокойтесь, мы мигом. Только не забудьте повесить на дверь табличку «Не беспокоить».
Сет немного нервничал, но страха не было. Он уже говорил Джуди, что это будет его первый сексуальный опыт. А она с такой же откровенностью поведала о своем «опыте». Молодой ординатор, с которым она встречалась в прошлом году, убедил ее в своей «немеркнущей любви». Роман продлился ровно столько, сколько его стажировка в госпитале, после чего он прислал ей из Техаса прощальное письмо.
— Не волнуйся, — прошептала она сейчас, — все произойдет само собой.
— Я не волнуюсь, — ответил Сет, — И вообще, я прочел «Любовь без страха».
— Если честно, Сет, ни в одной книге тебе не напишут, насколько это на самом деле прекрасно.
— То есть с тем парнем тебе было так хорошо?
Она помотала головой.
— Нет, любовь моя. Но я уверена, с тобой мне будет просто замечательно.
Пообедать они спустились в кафе. Сет проглотил два багета и огромный кусок лимонного торта с безе.
Примерно в середине трапезы он впал в задумчивость.
— Что-то не так? — забеспокоилась Джуди.
Он кивнул:
— Джуди, мы можем немного прокатиться?
— Конечно. А куда?
— Сама увидишь.
Они сели в машину, Сет развернул карту и показал ей направление к западу от города. Через полчаса они добрались до узкого проселка.
— Сет, мы в какой-то глуши! К чему эти загадки?
— Джуди, я хочу показать тебе одного человека, — ответил он с поразившей ее грустью. — Это мой брат.
— Я и не знала, что у тебя есть…
— Да, — оборвал он, — я стараюсь о нем поменьше думать.
В полном недоумении она двигалась дальше, следуя его указаниям.
Наконец они сделали последний поворот, и Сет объявил:
— Если мы хотим стать друг другу близкими людьми, ты должна знать все, что касается моей семьи.
Они поставили машину во дворе детского приюта Святого Иосифа, и навстречу им вышла розовощекая монашка лет шестидесяти с небольшим.
— С Рождеством, Сет! — тепло поздравила она. — Я знаю, тебе не терпится повидаться с Говардом. Идем скорее!
Парочка проследовала за ней по коридору.
— Он будет счастлив, что вы приехали, — сказала монашка, уходя, и добавила: — Если понадоблюсь, я буду внизу, в игровой.
Сет подождал, пока они останутся одни, и сказал Джуди:
— Надеюсь, это тебя не очень расстроит. Но если ты не познакомишься с Говардом, ты никогда до конца меня не поймешь.
В крошечной комнате на кровати лежал человек — или очень большой мальчик? — на котором было что-то вроде детского подгузника. Назвать его худым значило не сказать ничего. Он был настоящим дистрофиком, сквозь тонкую, светящуюся кожу виднелась каждая косточка. Живое воплощение смерти. Он лежал на спине, ворочая головой из стороны в сторону. Взгляд не фокусировался, с подбородка капала слюна.
При всем своем профессиональном опыте, Джуди внутренне содрогнулась.
— Привет, Говард, — ласково произнес Сет.
Мальчик даже не повернулся.
— Он слышит? — спросила Джуди как можно спокойнее.
— Думаю, слышит. Только слов не понимает.
Повисла тишина, если не считать издаваемого Говардом агуканья.
— Почему он такой худой? — спросила Джуди. — Если он не может глотать, ему могли бы вводить физраствор внутривенно.
— Нет, это делается специально, — объяснил Сет, пытаясь говорить бесстрастно, как подобает медику. — Они держат его в таком весе, чтобы сестры могли его поднимать вдвоем… Ну, когда им надо проделать с ним все, что полагается, — перестелить постель, побрить…
— А подгузник?
— Ему двадцать пять лет, но без подгузников он не может. — Сет покачал головой. — И в таком состоянии он уже больше двадцати лет. Родителям пришлось приложить усилия, чтобы поместить его в частный приют. В государственном заведении он уже давно бы умер, что, возможно, было бы и к лучшему.
В комнате вновь воцарилась тишина, если не считать возни Говарда. Они постояли еще несколько минут. Джуди не могла бы определить выражение, с каким Сет смотрел на старшего брата. Наконец он сказал:
— Говард, я рад был с тобой повидаться. Береги себя.
На обратном пути оба молчали. Сет гадал, о чем думает Джуди. Та пыталась понять, зачем он ее туда возил.
Наконец Джуди спросила:
— Ты боишься, что это что-то наследственное?
Он покачал головой:
— Это не наследственное. Он в четыре года попал в аварию. Ударился головой о приборную доску.
Она помолчала, переваривая информацию.
— А ты где в этот момент был?
— В надежном месте. У мамы в животе.
— A-а, — сказала она, давая понять, что наконец-то все поняла. — Так тебя мучает комплекс вины?
Настала минутная пауза, после чего Сет очень тихо произнес:
— Да. Это ненормально, но я ничего не могу с собой поделать. Я чувствую себя виноватым за то, что живу и двигаюсь в реальном мире, а он пожизненно заперт в этой палате. А родители своим отношением ко мне еще все усугубляют! Не поверишь, но бывали времена, когда мне хотелось поменяться местами с Говардом!
Он зарылся лицом в ладони, тщетно пытаясь отогнать образ брата.
Так и не поднимая на нее глаз, он продолжал:
— А самое смешное знаешь что? Этот парень крепче меня. У меня в детстве была астма, а у несчастного Говарда здоровье хоть куда. Он меня еще переживет.
— Я бы не сказала, что он вообще живет. Он не страдает физически?
— Вообще-то этого никто не знает, — ответил Сет. — Доктора убедили родителей, что он ничего не чувствует. Но мне непонятно, откуда у них эта уверенность, ведь сказать он ничего не может! А понятие гуманности, существующее в этом заведении, меня просто доканывает. Два года назад у него была пневмония, а тетрациклин тогда еще только-только появлялся. Зачем, спрашивается, было из кожи вон лезть и раздобывать редкое лекарство, чтобы только продлить бедняге… существование?
— Это неправильно, — согласилась Джуди. — И, между нами, в моем собственном отделении подобное происходит изо дня в день. Разница в том, что там мы знаем, что больные страдают, но врачи пробуют то один новый препарат, то другой. Для них пациенты — как подопытные морские свинки.
— Так ты, наверное, видела и случаи, подобные Говарду?
Она замялась, но сделала над собой усилие и произнесла:
— Нет. Такого тяжелого случая я еще не видела. И похоже, что конец этому будет не скоро.
Сет печально кивнул и подумал, хватит ли у него духа поведать ей свою тайну.
Что однажды он положит конец страданиям Говарда.
В 1959 году студенты, разъезжающиеся на рождественские каникулы, и не подозревали, какой знаменательный год ожидает их впереди. Они знали только то, что их ждет освобождение от лабораторной рутины.
Они еще не догадывались, что в 1960 году Америка увидит сидячие забастовки на Юге против расовой сегрегации. Что с легкой руки (или ноги) Чабби Чеккера твист захватит всю страну, а Израиль захватит Адольфа Эйхмана.
Что в этом году профессор Теодор Мейман создаст первый в истории прибор на основе эффекта «усиления света в результате вынужденного излучения», получивший название лазера[25].
Что в ноябре на выборах победит молодой Джон Фицджеральд Кеннеди.
И пожалуй, самое важное для их повседневной жизни — в продаже появятся первые противозачаточные таблетки.
Курс назывался «Физические методы исследования в диагностике» и ставил целью научить студентов, до сих пор имевших дело только с трупами, пробирками и собаками, обращаться с больными.
Профессор Дерек Шоу внушал им, что необходимо обследовать каждую сферу физиологической деятельности, не упуская ни одной системы организма, ни одного сосуда, ни одной железы или органа. И снабдил их ценным советом: «Большинство ваших пациентов будут плохо понимать медицинские термины для обозначения таких функций, как мочеиспускание, дефекация или половой акт. Поэтому, если вы станете формулировать свои вопросы строго научно, больной вас не поймет. Поэтому вам пригодится более простая, а то и вульгарная терминология, если вы понимаете, о чем я говорю».
«Да, профессор Шоу, — разом подумал весь курс, — мы понимаем, о чем вы говорите. Значит, проверив больному органы дыхания и установив, нет ли каких отклонений со стороны сердечно-сосудистой системы, желудка, почек, желез внутренней секреции и нервной системы, а также не значатся ли в анамнезе психические нарушения, мы должны будем спросить, не возникает ли у него проблем, когда он писает и трахается».
— Не забудьте, — вещал профессор Шоу, — в медицинском исследовании нет такой аппаратуры, будь то рентген или даже микроскоп, которая могла бы заменить человеческое восприятие. Главными инструментами диагностики всегда есть и будут глаза, уши, нос (некоторые бактерии имеют характерный запах) и руки. И помните: в тот момент, как вы коснулись своего пациента, он уже считает, что вы его лечите.
Организм есть симфония звуков. Если все отлажено, то он издает красивую, гармоничную мелодию, если нет — подает сигнал о том, что какой-то инструмент в оркестре играет не в лад. Итак, освоение диагностики мы с вами начнем с того, что научимся определять разницу между самыми разнообразными звуками, различимыми только хорошо настроенным ухом.
После внушительного количества музыкальных метафор Шоу перешел к описанию пальпации четырех секторов брюшины.
Профессор резонно полагал, что самыми подходящими объектами для первого взаимного обследования будут сами студенты. Но его предложение было встречено в штыки. Не девушками. Их было четыре, так что они удобно делились на две пары «больных» и «докторов». Ради соблюдения приличий им предоставили соседнюю комнату, где они могли упражняться, не искушая мужское большинство.
Молодые люди в первый момент воспротивились процедуре взаимного ощупывания. Делать друг другу уколы — это одно. Пусть больно, но это всего лишь прокалывание кожи, а исследование внутренних органов — совсем другое дело.
Ну кому захочется давать щупать свою простату Питеру Уайману? Или шарить по мошонке?
Профессор Шоу был привычен к массовому недовольству, но не в таких масштабах.
Сначала послышался ропот, в котором быстро стали различаться возгласы: «Ни за что! Никто не прикоснется к моей заднице!» А затем и: «Пошел ты к черту, Шоу!» Когда же профессор заметил, что студенты начинают потихоньку просачиваться в коридор, он понял, что имеет дело с полномасштабным мятежом, и решил сменить задание.
— Так. По-видимому, мы не сможем проделать это всё на одном занятии, — заявил он, стараясь не выдать своей растерянности, — поэтому предлагаю на сегодня ограничиться знакомством со звуками сердца. Различные шумы, вибрация, фибрилляция.
Чтобы окончательно вернуть аудиторию под свой контроль, профессор решил сразу пообещать и лакомый кусочек на будущее.
— Поскольку речь порой действительно идет о жизни и смерти, — изрек он с каменным лицом, — ни один курс такого рода не может обойтись без влагалищного исследования. Разумеется, для этого упражнения нам придется пригласить пациентов… более опытных. А пока давайте послушаем сердце и научимся понимать его музыку.
Аудитория стихла: сорок восемь стетоскопов приникли к сорока восьми грудным клеткам.
Даже у Лоры не хватило душевных сил провести Рождество в одиночестве. Тремя часами раньше она распрощалась с Барни и Сюзан, которые отправились на машине Ланса в загородный домик в Вермонте, где на них всю неделю будет сыпать снег.
Сидя в пустом буфете и давясь остывшей индейкой, по вкусу напоминавшей развешанные в витринах пластмассовые муляжи, она почувствовала себя такой несчастной, что решила все-таки ехать домой — невзирая на то, что прошлое Рождество оказалось для нее столь тягостным.
Однако, бредя по слякотному тротуару Линкольн-плейс, Лора осознала, насколько чужими стали для нее места ее детства.
Даже дом Ливингстонов с тоской глядел пустыми черными окнами на красную с зеленым вывеску: «ПРОДАЕТСЯ» — свое единственное праздничное украшение: Уоррен и Эстел уехали на Рождество в Майами.
На родное крыльцо она поднималась с замиранием сердца. И была ошеломлена, когда ее встретили теплыми объятиями. И мама, и Луис широко улыбались, излучая безмятежность.
За ужином стала ясна причина: у Кастельяно был необычный гость — красивый священник-кубинец, отец Франсиско Хавьер. Он прочел по-латыни рождественскую молитву и благословил присутствующих.
— Но ты, мне кажется… староват, чтобы играть в Че Гевару.
Революция свершилась! — с жаром воскликнул Луис. — Настало время строить новое общество.
Отец Франсиско Хавьер склонил голову, словно в молитве, а лицо матери превратилось в безжизненную маску.
Лора спросила, не обращаясь ни к кому конкретно:
— Это серьезно? Он вправду собирается ехать?
— Собираюсь, querida, — со спокойной решимостью ответил Луис.
— А мама?
За Инес ответил ее духовник:
— У вашей матери другие планы. Она, если можно так выразиться, вольется в лоно церкви.
Окончательно сбитая с толку, Лора повернулась к матери.
— Ты хочешь сказать, что уйдешь в монастырь?
— Нет, Лаурита, — кротко ответила Инес. — Я буду петь в хоре. Una lega.
— Это что-то вроде монахини, только без пострига, — пояснил пастор.
— Спасибо, я понимаю по-испански, — огрызнулась Лора.
— Успокойся, — упрекнула Инес. — Отец Франсиско лично нашел для меня монастырь в северной части штата Нью-Йорк, где требуются помощники со знанием испанского языка, чтобы навещать больных и улаживать конфликты в семьях.
Лора с трудом сдержалась, чтобы не крикнуть: «А как же наша семья? О ней что, можно забыть?»
— Я буду заниматься богоугодным делом, — продолжала Инес. — Это поможет мне искупить свои грехи.
Более подробной информации Лору пока не удостоили. Она взглянула на отца и увидела в его глазах поражение. Она вдруг испугалась, ее пронзила боль одиночества.
Но к кому она могла прийти с этой болью? Луис и Инес, судя по всему, отреклись от своих родительских обязанностей.
Тут священник поднялся и стал прощаться: он должен был спозаранку служить мессу. Инес тоже встала, чтобы проводить его до дверей.
Buenas noches[26],— попрощался он.
— Осторожнее в темноте, святой отец, — напутствовала Инес.
— Со мной Бог, мне не страшно, — ответил тот и вышел в ночь.
Луис не удержался и сардонически шепнул:
— Будем надеяться, что это так и есть. Потому что три месяца назад Господь явно забыл за ним присмотреть: его тогда так отделали, что мне пришлось наложить ему на лицо пять швов.
Теперь, когда гость удалился, Лора хотела получить у матери хоть какие-то объяснения, но Инес исчезла. «Неужели у нее нет даже желания со мной поговорить?»
— Мама рано поднимается к себе, — стал оправдываться отец. — Она молится, а потом ложится спать. Идем ко мне в кабинет и пропустим по стаканчику, дочка. — Он быстро добавил: — Я имею в виду кока-колу или еще что-нибудь легкое.
Лора кивнула и последовала за отцом в его убежище. Порядок в кабинете поразил ее. Книги и журналы, прежде валявшиеся где попало, были аккуратно расставлены по полкам. Заметив удивление дочери, Луис объяснил:
— Эстел научила меня, как составить каталог книг и журналов. Тогда их будет намного легче паковать. Ты что будешь? Коку, имбирный эль или содовую?
— Мне все равно, — безразлично ответила она. Луис откупорил бутылку «Канада драй», налил стакан и протянул дочери.
— Присядь. Что ты как чужая?
— Я и чувствую себя чужой, — с горечью сказала Лора. — Что за чертовщина происходит у нас в доме?
Луис сел за стол, отодвинул кресло подальше и закурил сигару.
— Ты почти все слышала за ужином. Я еду на Кубу…
— Надолго?
— Я еду на Кубу, чтобы там жить. То есть навсегда, — уточнил отец. — Ты ведь знаешь, больше всего я мечтаю вернуться в свободную Испанию. Но кто знает, доживу ли я до того часа, когда Франко окочурится? Я восхищаюсь Фиделем, а Че Гевара — настоящий интеллектуал, все идеи у него правильные. Кроме того, в наше время в Америке врачу приходится больше времени тратить на бумажную волокиту со страховкой, чем на пациентов. На Кубе медицина свободная, и я смогу лечить всякого, кто будет во мне нуждаться.
Он замолчал, и Лора спросила:
— И ты оставишь маму в этом… монастыре?
Он воздел руки в жесте бессилия и ответил:
— Лаурита, она сама так решила.
Отец подался вперед и оперся всем телом на стол.
— Когда-то давно мы с твоей мамой были мужем и женой, — начал он. — Мужем и женой во всех смыслах. У нас были общие идеалы, общая вера, общие представления о том, как нам следует растить детей. Ты вообразить себе не можешь, через какой ад мы прошли на заре нашей совместной жизни. Она едва оправилась от пулевых ранений, когда появилась на свет ты и одарила нас радостью. Это было для нас как компенсация за то, что нам пришлось оставить страну, которую мы так любили. Потом это случилось с Исабель…
Он помолчал и тяжко вздохнул.
— Это оказалось ударом, сломившим твою мать. Буквально поставившим ее на колени. Это не метафора, можешь мне поверить. Она вечно пропадала в церкви — молилась. Мы совсем перестали разговаривать — я имею в виду, разговаривать о вещах серьезных. Между нами не было ненависти или раздора, зато у нас было кое-что похуже — стена молчания. Брак, в котором прежде было все, вдруг оказался пустышкой… И мы стали жить как чужие. Она говорила только с Богом. Меня она фактически предоставила самому себе. Я начал пить, и много. Да-да, я знаю, ты это тоже видела. Но, дочка, у меня больше не осталось во что верить…
Лора была обижена. «А разве я не могла бы послужить утешением вам обоим?»
— А потом появился Фидель. Я увидел в нем свой последний шанс прожить свою жизнь как verdadero hombre[27]. Приносить пользу людям. Можешь ты это понять?
Она только кивнула.
— Когда я получил положительный ответ из Министерства здравоохранения Кубы, я все свои бутылки отнес в гараж и с тех пор не брал в рот даже хереса. У меня снова появилась цель…
Лора сидела, глядя в никуда, и пыталась осмыслить все, что услышала за сегодняшний вечер.
— Так вы… расстаетесь?
— Мне очень жаль, querida. Это итог многих лет. Но я почему-то считал, что ты и сама видишь, к чему все идет.
— А как ты планировал поставить меня в известность? Черкнуть открыточку из Гаваны?
В ее голосе слышалось не только возмущение, но и обида.
— Все окончательно решилось только на днях, — стал оправдываться Луис. — А кроме того, единственное, в чем мы с твоей мамой согласны, так это в том, что ты у нас достаточно сильная и способна сама о себе позаботиться. Ты всегда была сильной.
Лора не знала, как реагировать. Интересно, когда отец предавался своим мечтаниям и строил грандиозные планы, подумал ли он хоть раз о том, когда и как они снова увидятся? Если увидятся вообще.
Она не знала, кричать ли ей от злости или покориться, но неожиданно для себя самой она всхлипнула. Луис мигом подскочил и обнял ее за плечи.
— Лаурита, пожалуйста, прости меня! Я знаю, я виноват. Понимаешь, я боялся тебе сказать.
— Зачем вы это делаете? — сквозь слезы спросила она. — С чего вы оба взяли, что, раз я выросла, мне не нужны родители?
— Querida— успокаивал он шепотом, — ты скоро выйдешь замуж. Ты сама станешь мамой. И будешь со всем своим семейством навещать папасито на пляжах Верадеро.
Лора встала и крикнула:
— А с чего ты так уверен, что я вообще выйду замуж?
— Но твой Палмер такой чудесный человек…
— Вот и выходи за него сам! — крикнула она. — Доктор Кастельяно, я больше чем уверена, будь я тебе сыном, ты не стал бы так поступать!
— Это несправедливо, — отбивался отец.
— Ты прав, черт тебя побери! Это несправедливо! Черт с тобой, читай своего Маркса с Энгельсом, а я пошла спать. Завтра первым же поездом я уеду, так что завтракайте без меня. И скажи моей матери, пусть не ждет от меня писем.
Лора направилась к двери, но в последний момент обернулась и сказала:
— Можете сделать мне одолжение и отправить мои шмотки в Вандербилт-холл.
И вышла, хлопнув дверью.
Луис Кастельяно стоял как громом пораженный. Неужели он потерял обеих дочерей?
Когда Лора наконец дотащилась до общежития, там было холодно и пусто, как в гробнице. Ей навстречу вышел один-единственный человек, чудак, оставшийся в общаге в такую ночь.
— Привет, Лора. Удивлен, что ты здесь.
— Я и сама себе удивляюсь.
— Может, поужинаем вместе? По случаю Рождества?
— С удовольствием. Куда предложишь пойти?
— Может, по пицце?
— Давай. Мне все равно. Только подожди чуть-чуть, я отнесу вещи к себе.
Через пятнадцать минут она брела сквозь пургу к пиццерии «У Джакопо» с любимцем курса Питером Уайманом.
Барни изо всех сил продлевал себе удовольствие. В результате они с Сюзи уехали из Нью-Гемпшира после ужина в последний день каникул, а потому добрались до Вандербилт-холла лишь к полуночи.
После прощального поцелуя они разошлись по комнатам, чтобы впервые за десять дней лечь спать порознь. По дороге к себе Барни залез в забитый почтовый ящик. Счета, несколько рождественских открыток и конверт от некоего Эстерхази из морга города Нью-Йорка.
«Черт! Меня что, приглашают на опознание тела?» Он нетерпеливо разорвал конверт.
Дорогой Барни.
Теперь я знаю жизнь. Что на самом деле происходит в психушке? Тебя там не лечат (этого слова даже отпетые психиатры вслух не говорят), а как актер, заучивающий роль, ты входишь в образ «нормального» человека. И когда наконец начинаешь играть эту роль должным образом, все так радуются, что отсылают тебя назад в мир, а на твою койку кладут очередного несчастного.
По ходу дела доктор Каннингем оказался действительно славным малым, особенно когда перестал отвечать на звонки моего папаши. Он помог мне многое для себя понять.
Я по-прежнему хочу выучиться на врача, но не в Гарварде. Никогда не слышал, чтобы больной спрашивал у врача, где он получил диплом.
Разве Зигмунд Фрейд знал биохимию?
Во всяком случае, как ты можешь судить по этому бланку, я поборол свою невротическую боязнь покойницких потрохов самым радикальным образом. В глубине души мне по-прежнему страшно, но теперь я, по крайней мере, могу с этим справиться. Что и составляет суть игры, как я узнал от доктора Каннингема.
С другой стороны, я избавился от комплекса вины за то, что ненавижу своего отца. Он это заслужил.
На данный момент он не только не знает, где я нахожусь, но и не имеет понятия, кто я такой, поскольку я взял родовую фамилию матери — Эстерхази. Которую, я уверен, он старательно предал забвению.
Если ты еще читаешь это скучное послание, я, пожалуй, добавлю, что всегда буду помнить тебя с братской любовью и никогда не забуду, как ты был добр ко мне, когда я больше всего в этом нуждался.
Желаю тебе счастливого Рождества и надеюсь, что ты уже женился на потрясающей Лоре Кастельяно.
«Ого, — подумал Барни. — Да благословит, нас всех Господь!» Слава богу, они не вытравили из Мори интерес к жизни.
Да, наступивший год обещает быть необыкновенным, особенно если письмо, которое Барни собирался написать, вызовет благосклонную реакцию.
Он достал ручку и бумагу, и тут ему показалось, что в коридоре звонит телефон. «Не важно, мне некому звонить». Потом к нему постучали, и Ланс Мортимер сонным и слегка раздраженным голосом объявил:
— К телефону, Ливингстон! Твои подружки когда-нибудь спят?
Барни отложил ручку и бросился к трубке. «Крошка Сюзи… Уже соскучилась». Он выхватил у Ланса трубку и выпалил:
— Привет, малыш.
Голос в трубке звучал робко и смущенно.
— Барни, извини, что я беспокою тебя посреди ночи…
Это была Лора.
— Вообще-то, — продолжала она, — я тебе уже полтора часа пытаюсь дозвониться. Надеюсь, я тебя не разбудила?
— Все в порядке, Кастельяно. Что случилось?
— Ничего сверхъестественного. Просто весь мой мир распадается на куски, но думаю, с этим можно подождать до утра.
— Не пойдет. Встретимся прямо сейчас в вестибюле.
— Ты уверен, что тебе это удобно? — с тоской спросила она.
— Не будь идиоткой! Считай, что я уже там.
Барни повесил трубку и вернулся к себе. Завязывая шнурки на кроссовках, неожиданно вспомнил о письме.
Он подошел к столу и посмотрел на листок.
Дорогая Сюзан!
Я должен задать тебе два вопроса:
1. Ты будешь моей избранницей в День святого Валентина?
2. Ты согласна выйти за меня замуж?
Может, подписать и по пути забросить ей в ящик?
Нет, момент неподходящий. Он взял листок, скатал из него шарик и метким броском отправил в корзину. И пошел на встречу с Лорой.
— Кастельяно, ты уверена, что не принимала ЛСД?
В такой час они в вестибюле были вдвоем, и их шепот эхом отдавался под сводчатым потолком.
— Поверь мне, Барни, лучше бы приняла. Я бы сейчас больше всего хотела отключиться от действительности, о которой я тебе поведала. Сам подумай: мыслимое ли дело — мать уходит в монашки?
— Ну, ведь она не совсем принимает постриг. Ты же говоришь, она будет чем-то вроде монахини в миру?
— Да какая разница! Суть в том, что вся моя семья внезапно прекратила свое существование. Я стану первой в мире сиротой при двух живых родителях. — Ее отчаяние было очевидным. Как хорошо он ее понимает! Барни и сам с ужасом ждал надвигающегося расставания с родным домом, в котором прошли его детство и юность. Но он мог утешаться тем, что родные не покидают его. Лоре же совсем некуда податься, единственным ее домом теперь была комнатенка в общаге.
— Лора, — тихо сказал он, — послушай меня. Во-первых, монастырь твоей матери всего в нескольких часах езды отсюда. Да и до Кубы каких-то девяносто миль, если считать от берегов Флориды. Если как следует потренируешься, сможешь вплавь добраться…
Лора представила себе, как она барахтается в океанских волнах, и на миг улыбнулась.
Во всяком случае, — продолжал Барни со спокойной решимостью, — не забывай: у тебя всегда есть я. И у тебя всегда будет дом, куда ты сможешь приехать. Эстел только что купила огромную квартиру в Майами.
Она уронила голову и всхлипнула.
— Слушай меня, старушка. Сейчас я возьму на себя роль родителя и скажу тебе, что делать. Ты сейчас пойдешь к себе, выпьешь стакан теплого молока и ляжешь спать. Поняла?
Она кивнула и встала. Барни тоже поднялся. С минуту они молча стояли лицом к лицу, в каких-то нескольких сантиметрах друг от друга.
— Господи, Барни, — доверчиво прошептала Лора, — что бы я без тебя делала?
— Кастельяно, уверяю тебя, без меня ты никогда не останешься.
Накануне предстоящего практического занятия почти никто из студентов не спал. Каждый гадал, а порой и спрашивал соседа: «Ну что тут может быть страшного?»
— В конце-то концов, — рассуждал Барни, — почему мы ведем себя так, будто нас ожидает нечто неизведанное. Влагалище есть та часть женского организма, с которой мы знакомы и снаружи, и изнутри. Так что в каком-то смысле на это надо смотреть как на возвращение домой.
— Бред собачий! — возразил Беннет, раздавая честной компании по бутылке пива.
Ребята собрались у него в комнате, чтобы поделиться своими треволнениями, а отчасти в надежде их побороть. Завтра их ожидало первое обследование органов таза.
— Во-во, — поддержал Ланс. — И почему бы тебе, Ливингстон, не признаться, что ты тоже боишься? Нам всем страшно.
— А я не говорю, что мне не страшно. Я только хотел помочь нам всем успокоиться. И кстати, почему бы нам не прислушаться к опытному человеку?
Он показал на Скипа Эльзаса, своего давнишнего партнера по баскетболу, ныне — четверокурсника, а следовательно, человека, уже проходившего подобное испытание.
— Ну-ка, Эльзас, рассказывай! — потребовал Беннет.
— Если быть откровенным, ребята, — начал тот, — то обследование органов таза — это страшная штука. Пострашнее всего остального. Не важно, какой у вас сексуальный опыт: вы же никогда не светили лампой в это самое место с расстояния в несколько дюймов и уж тем более не изучали его с клинической точки зрения. Кроме того, если вы станете действовать наугад, то можете причинить женщине жуткую боль. Первым делом не забудьте прогреть зеркало. Вам бы понравилось, если бы кто-то втыкал вам в какое-нибудь отверстие ледяные железяки?
Вскинулась рука.
— А смазку использовать можно? — поинтересовался Хэнк Дуайер.
— Нет-нет! Первым делом вы должны будете взять цитологический мазок на анализ. Да, и еще произвести посев на гонорею.
— Ты хочешь сказать, что мы полезем носом прямо в рассадник венерических заболеваний? — возмутился Ланс.
— Ну, про нос, кажется, речи не было, — усмехнулся Скип.
По комнате пронесся нервный смешок.
— Так вот, — продолжал он, — когда введете зеркало, то, если правильно будете его держать, увидите шейку матки, она похожа на большой розовый глаз. После этого возьмете свои мазки и деликатно удалитесь.
Раздался коллективный вздох облегчения.
— Погодите! — предостерег Скип, воздевая руки, как полицейский, останавливающий движение. — Это только полдела. Теперь вам предстоит провести бимануальное обследование. Для этого два пальца вводите во влагалище, что, наверное, некоторым из вас знакомо.
Он подождал смеха, но его не последовало.
— Ладно. Вторую руку кладете на живот и пытаетесь определить размер и состояние матки — в нормальном состоянии она на ощупь напоминает лимон. Главное — делать вид, что вы действуете осознанно. Вся процедура займет не больше пяти минут. Да, и еще одно. Вам надо максимально сдерживать свои эмоции, поскольку, верьте или нет, поначалу это действует… возбуждающе.
После небольшой паузы он спросил:
— Вопросы будут?
Хэнк Дуайер с безумным видом поднял руку.
— Слушаю, — сказал Скип.
— Ты сказал, что шейка матки розовая, так?
Тот кивнул.
— Хм… — замялся Хэнк, — Я тут немного попрактиковался… с женой.
— И? В чем проблема?
— Понимаешь, я видел нечто совсем иное, чем ты говоришь. У моей жены шейка, по-моему, синяя. Может, она больна?
— Так, — ответил эксперт, — я вижу, ты плохо читал учебник, старина! Это называется «симптом Чедвика».
— Это опасно? — помертвел Хэнк.
— Как сказать… — ответил Эльзас. — Это зависит от тебя и жены. Синяя окраска шейки — признак беременности.
На что несостоявшийся служитель церкви возопил:
— Черт побери!
Убийца нанес новый удар. Спустя год после первого визита он (или она?) опять посреди ночи заявился в вольер с подопытными собаками и умертвил шесть экземпляров. Деканат хотел вызвать полицию, но декан Холмс решил этого не делать. Общество защиты животных и так давно выступает против опытов над животными, и этот злополучный инцидент только даст им новый козырь.
— Полагаю, лучше всего сейчас будет предать усыпленных собак земле, — предложил он на экстренном совещании с профессором Ллойдом Крукшанком и его лаборантами. — Эту загадку нам надо решить своими силами, не вынося сор из избы. Есть у кого-нибудь версии? Нам известно, что убийца использовал большие дозы обычного обезболивающего. Но не усматривается ли в его поведении какой-нибудь логики? Например, он убивает только крупных или, наоборот, только мелких собак…
Один из лаборантов, Майк, поднял руку:
— Я заметил, что все собаки были порядком изуродованы, сэр.
— Не понял?
— Известно, что одни студенты работают скальпелем ловко, другие — нет. Не очень умелые могут распороть собаке все брюхо.
— И причинить боль? — догадался декан.
— Ну, они, конечно, все под наркозом, но в конце некоторые собаки действительно страдают.
— Я понял тебя, Кортни, — обратился профессор Крукшанк к декану. — Ты думаешь, мы имеем дело со своеобразным убийцей из милосердия?
— Думаю, все улики говорят об этом.
Профессор Крукшанк продолжил:
— Началось это в прошлом году, стало быть, мы можем сказать, что, скорее всего, это делает кто-то из нынешних второкурсников.
— А в прошлом году никто из вас не заметил каких-нибудь чудаков или фанатичных альтруистов? Обычно такие дают о себе знать какой-нибудь проповедью о жестокости по отношению к животным.
Крукшанк с помощниками опять призадумались. Наконец Майк припомнил:
— В прошлом году, на следующий день после такого же инцидента, этот черный парень, можно сказать, протестовал против того, чтобы профессор Крукшанк брал новых животных ради одного последнего занятия.
— Беннет Ландсманн, — подсказал декан.
— Так точно, сэр, кажется, его так зовут.
— Если он и есть наш злоумышленник, боюсь, нам придется это дело замять.
— Перестань, Кортни! — возмутился Крукшанк. — Только потому, что он — негр…
— Я этих слов не слышал, — строго отрезал декан Холмс. — А теперь, доктор Крукшанк, могу я поговорить с вами наедине?
Профессор сделал знак своим сотрудникам, и те быстро удалились.
После этого Крукшанк обрушился на декана:
— Что еще за тайны мадридского двора?
— Насколько я понимаю, Ллойд, фамилия Ландсманн тебе ничего не говорит. Ты «Уолл-стрит джорнел» что, не читаешь?
— Читаю, конечно.
— Тогда ты должен был читать о том, что компания «Федерейтед клозинг» только что купила «Ройял лезеркрафт», целиком принадлежащую господину Хершелю Ландсманну. За двадцать восемь миллионов долларов…
— И?
— По этому случаю и в благодарность за то, что его сын получает университетское образование, мистер Ландсманн пожертвовал на наши нужды миллион долларов. При условии соблюдения анонимности.
Крукшанк присвистнул:
— Бог ты мой! А ты с парнем-то знаком?
— Да, немного. Производит впечатление добропорядочного господина. На преступника не похож. Я не удивлюсь, если нарушителем окажется не он.
— В таком случае надо признать, что мы вернулись на нулевую отметку и имеем дело с рыщущим по коридорам маньяком.
— Давай не увлекаться, Ллойд, он всего лишь умертвил нескольких собачек.
— Пока, Кортни. Пока, — предостерег Крукшанк.
Кучка студентов стояла у дверей гинекологического кабинета. В плохо подобранных белых халатах всем было неуютно. К тому же они чувствовали себя обманщиками, поскольку изображали из себя экспертов в области, где являлись не более чем туристами, причем без визы.
Появилась Грета Андерсен. Она излучала удовлетворение.
— Ну и как? — нервно спросил кто-то.
— Никаких проблем. Пациентка была счастлива увидеть перед собой женщину, которой хотя бы знакомы ее ощущения.
Она покачивающейся походкой удалилась, оставив кое-кого гадать, каково было бы обследовать на гинекологическом кресле саму Грету Андерсен.
Вызвали Барни. Он робко вошел в кабинет и остолбенел. Ибо его больная уже лежала в кресле, задрав ноги на специальные скобы. От пояса и ниже пациентка была завешена бумажной простыней, чтобы она не могла рассматривать Барни, пока он будет осматривать ее. Маленький голубоватый луч очерчивал зону, которую, собственно, ему и предстояло обследовать.
В соответствии с правилами при процедуре присутствовала медицинская сестра в качестве наставницы и помощницы. Она помогла Барни натянуть резиновые перчатки, после чего отошла, давая студенту возможность самостоятельно проделать все, что полагается.
Барни посмотрел на больную. Это была крашеная блондинка лет сорока пяти с явными излишками макияжа на лице.
— Здравствуйте, — произнес он по возможности ободряюще. — Меня зовут доктор Ливингстон, я сейчас осмотрю вас, чтобы убедиться, что все в порядке. Пожалуйста, не напрягайтесь и говорите мне, если будет больно. На самом деле больно вам быть не должно. Я это делал уже тысячу раз.
Последнее он добавил по совету Скипа. На что больная ответила одним-единственным словом:
— Вранье!
Не веря своим ушам, Барни приступил к осмотру наружных половых органов и продиктовал сестре:
— Выделений из влагалища нет, клитор без отклонений…
Дальнейший осмотр показал, что бедра, лобок и промежность тоже в порядке.
Пора было пустить в ход зеркало. Оно было холодное, и Барни попросил сестру открыть горячую воду, чтобы согреть металл.
Снова призвав больную расслабиться, он ввел зеркало во влагалище.
До шейки он дошел, не причинив, как ему казалось, пациентке больших неудобств. Во всяком случае, она только один раз пробурчала: «О черт!» Ага, вот оно. Теперь надо было зафиксировать расширитель, затянув замок на конце. Потом он взял шпатель, осторожно снял соскоб на грибок и поместил его на подготовленное стеклышко.
Оставалось ручное обследование. Он выставил вперед руку, и сестра выдавила ему на пальцы смазку. Положив левую ладонь женщине на живот, Барни приступил к обследованию и вдруг услышал странные звуки: больная задышала часто-часто.
— Мэм, вас ничто не беспокоит? — встревожился он.
— Вы забыли мне напомнить, док! «Собачье дыхание» помогает сохранять мышцы брюшины в расслабленном состоянии.
— Ах да! Конечно. Большое спасибо.
Больная стала осторожно направлять его левую руку, и в результате ему удалось нащупать матку, определить ее расположение, размер, консистенцию, конфигурацию и подвижность.
— Благодарю вас, мэм, вы молодец.
— И тебе спасибо, малыш, ты тоже не подкачал.
— Я знаю, что сделал этой женщине больно, — твердил Беннет во время обеда. — Она даже стонала. Но я никак не мог найти у нее шейку. У меня на это ушла целая вечность!
— Как хорошо, что мне попалась другая, Ландсманн, — признался Барни. — Мне показалось, ее все это просто развлекало, только что не смеялась. Кто после этого захочет быть гинекологом!
— Перестань, Ливингстон, — возразил Ланс. — Это же были настоящие профессионалки!
— Что ты имеешь в виду? Какие еще профессионалки?
— В следующий раз, когда захочешь кому-нибудь из них провести вагинальное обследование, — пояснил Ланс, — это обойдется тебе в двадцать пять баксов в отеле «Беркли».
— Черил, ты почему мне не сказала, что беременна?
— Хэнк, я сама не была уверена. А как ты узнал?
— Между прочим, это видно по цвету шейки матки.
— Не понимаю: ты злишься потому, что я беременна, или потому, что тебе не сказала?
Он задумался.
— И то и другое, наверное. Скажи, разве нам мало двойняшек? И на что мы будем жить?
— Расходы на новорожденного покроет твоя гарвардская страховка. Какие еще потребуются жертвы?
— Ну ты, возможно, иного мнения, но я считаю жертвой половое воздержание.
— Но, Хэнк, не все же время! Современные акушеры говорят…
— Не надо мне рассказывать, что говорят врачи! Это я и сам могу тебе сказать. И не говори, что после рождения близнецов ты с радостью кинулась в мои объятия. Мне пришлось чуть ли не брать тебя силой!
— Ты хочешь сказать, надо было предохраняться?
— Ну, теперь же в продаже есть таблетки. Эновид, оврал…
— Ты не забыл, что мы католики?
— Перестань, дорогая, мы же в двадцатом веке живем! Готов поспорить, таблетки принимает даже жена президента Кеннеди.
— Как раз сейчас, Хэнк, она беременна.
— Господи, у тебя на все есть ответ, да?
Внезапно по щекам Черил покатились слезы.
— Хэнк, я больше не желаю тебя знать! Ты непрерывно богохульствуешь. Ты на меня без конца орешь. Я думала, что выхожу замуж за святого, а ты превращаешься в монстра!
Он не мог выносить ее слез. Он обнял ее и прошептал:
— Прости. Я просто заработался. Вообще-то это здорово! Может, теперь у нас родится сын.
Барни сидел за учебниками, когда в дверь опять постучали.
— Ливингстона нет, — крикнул он.
— Барни, пожалуйста, впусти меня. Мне надо с тобой поговорить.
Это была Лора. Выражение ее лица соответствовало ее тону. Она готова была расплакаться.
— Прости меня, Барни, я знаю, что уже до чертиков тебе надоела. Но это не терпит отлагательства.
Она вошла. В руках у нее был зеленый портфель.
— Садись, — гостеприимно пригласил Барни, показывая на двенадцатидолларовое кресло, сменившее уже четырнадцать хозяев.
Она помотала головой:
— Я лучше постою, не беспокойся. Я занималась дополнительно в лаборатории и поэтому залезла в почтовый ящик только сейчас. Благородный отец Франсиско Хавьер помогал матери освобождать дом и наткнулся на то, что он называет кладом, — записи отца. Одна из них меня потрясла до глубины души.
— Можно взглянуть?
— Они по-испански. — Она порылась в портфеле и достала плотный конверт, — Прочти первую. Если не поймешь, я тебе переведу.
Она протянула Барни пачку пожелтелых листков в линейку. На первой странице он прочел: «Llanto para un hijo nunca nacido». Он вопросительно посмотрел на Лору.
— «Элегия по нерожденному сыну», — перевела она.
— Это я понял, — тихо сказал Барни. — Я только удивился, что он дал своим фантазиям зайти так далеко.
— Это не было фантазией. Это про мальчика, который не родился, потому что он сделал женщине аборт.
— Твоей матери?
Она кивнула.
— Судя по всему, когда она была ранена, она ждала ребенка. Хотя ни один из них не удосужился мне об этом рассказать. И Луису пришлось пожертвовать ребенком — своим сыном, — чтобы спасти ей жизнь. — Она попыталась сменить тональность и небрежно произнесла: — Довольно безвкусные стишки.
Барни встал, взял ее за руки и подвел к креслу.
— Сядь, ради бога!
— Кастельяно, это же многое объясняет! Не только его навязчивое желание иметь сына, но и то, что твоя мать таит на него какую-то обиду — я это всегда чувствовал! Теперь мы с тобой знаем причину.
— А что толку, что мы знаем? Луису тяжело было сознавать, что я живу, а его сын — нет, а ей тяжело, что я живу, а моя сестра — нет. У меня такое чувство, что я перед ними обоими виновата. Мне хочется выпрыгнуть в окно.
— Ничего не выйдет, Кастельяно. Могу тебе по опыту сказать, что, прыгнув с такой высоты, ты только переломаешь кости и отправишься в психушку. Как профессионал, советую тебе остаться в живых.
— И что сделать?
— Посидеть здесь и поговорить со мной, — спокойно ответил он.
Он подошел к двери, снова повесил на ручку табличку «НЕ БЕСПОКОИТЬ» и вернулся, чтобы в течение трех часов слушать исповедь Лоры.
— Сюзи, что с тобой вчера случилось?
Было время завтрака. Сюзан сидела в углу, без аппетита поклевывая слойку с джемом и отхлебывая кофе. На Барни она не смотрела.
— Сюзи, ну пожалуйста!
По-прежнему глядя в сторону, она тихо сказала:
— Ты из меня сделал дуру!
— Что???
— Я знаю, что, когда я к тебе пришла, у тебя в комнате кто-то уже был. Не очень-то благородно с твоей стороны, Барни! Хотя бы перерыв сделал — как борцы между раундами.
Он уселся напротив и взмолился:
— Ты ничего не поняла! Это была всего лишь Лора.
— Что значит «всего лишь»? Ты привел к себе красивую девушку в то самое время, когда должна была прийти я!
— Сюзи, прошу тебя, я тебе тысячу раз говорил, что она мне просто друг!
— Тогда почему ты не ответил, когда я постучалась?
— Я стука не слышал. Может, ты очень тихо постучала?
— Послушай, я не хотела устраивать никаких бурных сцен, поэтому постучала осторожно. Для меня уже и это было унизительно.
Барни с досады хлопнул себя по лбу.
— Господи, Сюзан, ты же знаешь, я не стал бы тебе врать! — Он посмотрел на нее умоляющими глазами. — Сюзан, я тебя люблю. Разве я тебе этого не говорил миллион раз?
— Говорил, — застенчиво произнесла она, — и мне хотелось тебе верить.
— Я хочу сказать… я хочу на тебе жениться, — выпалил он.
По ее бесстрастному лицу скользнуло удивление.
— Правда? — тихо переспросила она.
— Да, Сюзан, правда. Правда, правда.
— Хотела бы я тебе верить, — с тоской возразила она.
— А что тебя останавливает?
— Ты повторил слово «правда» слишком много раз. Как будто сам себя уговаривал.
С этими словами она поднялась и своей изящной походкой вышла из буфета.
Барни остался сидеть, обхватив голову руками. Как успокаивающийся после ссоры ребенок, он рассеянно прикончил булочку и кофе Сюзи.
Он любит ее, твердил он себе. Но все же был вынужден признаться самому себе, что это еще не настоящая любовь. Не настоящая.
Началась клиническая практика, и будущие доктора радостно предвкушали работу с больными в многочисленных базовых клиниках медицинского факультета Гарварда. Они не подозревали, что в их обязанности будет входить и то, что принято называть грязной работой. Еще не имевшие квалификации ни врачей, ни медсестер, они считались в госпиталях низшей кастой, а следовательно, именно на их долю приходились бессчетные второстепенные обязанности. Например, носить из палат в лабораторию пробирки с кровью, мочой и другими субстанциями, требующими анализа. Делать записи в картах больных и — еще того хуже — заполнять бесконечные документы по страховке. Очень скоро они поняли, что тысячи долларов, называемые платой за обучение, они на самом деле отдают за право помочь родному факультету сэкономить на оплате неквалифицированного труда.
Такие задания, как забор крови на анализ, стали для них редкой привилегией. А по ночам им порой оказывали другую сомнительную честь — их поднимали, чтобы они поставили больному капельницу. И то лишь потому, что старшекурсники считали ниже своего достоинства вставать посреди ночи ради столь тривиального дела.
Практика имела целью познакомить их с основными клиническими специальностями, чтобы они могли выбрать себе специализацию.
Из всех отделений, где им предстояло поработать, хирургия и терапия являлись обязательными. Далее шел широкий спектр специальностей и специализаций, таких как акушерство и гинекология, педиатрия, психиатрия, неврология, офтальмология, урология, а для желающих еще и проктология.
Более или менее единый поток разбился теперь на крохотные ручейки. Если раньше они могли утешаться тем, что от тиранов типа Пфайфера страдают все сто двадцать человек, то ныне противостояли столь же безжалостным угнетателям группками от двух до десяти человек.
Барни с Беннетом считали, что им повезло: их направили в госпиталь Бригэм. Хотя чаще всего их прикрепляли к разным наставникам, а соответственно — к разным палатам, они, по крайней мере, находились в одном корпусе и могли скрашивать друг другу беспросветную рутину. Барни изобрел развлечение под названием «Олимпийские побегушки». Туда входило несколько своеобразных дисциплин, причем главным правилом было не пользоваться больничным лифтом.
Первым шел забег на четвертый этаж с пустыми руками. За ним следовали многочисленные беговые дистанции со всевозможными инструментами, лабораторными пробирками и т. п. А Беннет, в свою очередь, придумал «метание мини-копья». Задача состояла в том, чтобы с первого раза попасть в вену больного и взять кровь. Счет велся на больных. Проигравший платил за ужин, во время которого они обсуждали «достижения» прошедшей недели.
Хотя они проходили практику в одном и том же терапевтическом отделении, со стороны можно было подумать, что им дают совершенно разные задания, настолько противоположными были их впечатления.
— Барн, там ведь нет никакого действия! — сетовал Беннет. — Недаром терапевтов зовут «блохами». Они ползают по поверхности, заглядывая в укромные уголки. Я не могу себе представить, что проведу всю жизнь в догадках: что там происходит у больного внутри?
— А мне кажется, это интересно, — возразил Барни. — Это как работа следователя, когда отдельные незначительные детали сводятся в единую схему для разгадки тайны. Ландсманн, а почему тебе не пойти в рентгенологию? Ты тогда сможешь весь день торчать в темноте наедине с рентгеновским аппаратом.
— Нет уж, спасибо, доктор Ливингстон! Я пойду в хирургию. Там настоящее дело!
— Что ж, — заметил Барни, — ты же знаешь старую шутку про разные врачебные специальности: терапевты знают все, но ничего не предпринимают, хирурги ничего не знают, но всюду лезут.
— Ага. А психиатры ничего не знают и никуда не лезут.
Барни рассмеялся. Беннет продолжил:
— Вот ты решил посвятить жизнь обрастанию жиром в мягком кресле и разглагольствованиям о том, почему тому или иному человеку не стоит любить свою мать. А почему?
— Перестань, Бен, вокруг нас ходят буквально миллионы душевно страждущих людей, которые нуждаются в нашей помощи. Иногда мне кажется, нам всем пора в клинику.
— А мы и так уже в клинике, доктор, — усмехнулся Беннет. — Зря нас, что ли, на практику направили?
Оба сегодня освободились в половине шестого и до следующего утра были свободны. Сейчас они неторопливо брели к общежитию, и Барни решился задать давно интересовавший его вопрос:
— Бен, ты мне ни разу не говорил, что тебя подвигло пойти в медицину. Ты как-то сказал, что отец у тебя обувщик. Это родители мечтали, чтобы ты получил образование?
— Нет, — ответил Беннет. — Они меня никуда не подталкивали. Просто я решил посвятить себя такому делу, чтобы мир стал хоть чуточку лучше.
— Прекрати, Ландсманн! Я же не приемная комиссия. Я твой друг. Неужели не можешь признаться в настоящей причине? Я столько раз доставал тебя рассказами о моем детстве в Бруклине. А твое наверняка было более захватывающим.
— Ладно, Ливингстон, — улыбнулся Беннет. — Раз ты так просишь, выверну душу посреди улицы. Думаю, причина, почему я пошел в медицину, заключалась в том, что один молодой врач — по сути дела, еще студент — когда-то спас жизнь моей матери.
— Вот теперь другое дело! — с жаром воскликнул Барни. — И что случилось? Несчастный случай?
— Нет, — негромко ответил Бен. — Если не считать Гитлера разновидностью несчастного случая. Один из последователей фюрера использовал ее в качестве подопытного кролика в своих, с позволения сказать, медицинских исследованиях.
— Вот черт! — тихонько выругался Барни.
— Когда союзные войска освободили лагерь, моя мать находилась на последней стадии острой внутриматочной инфекции. А тот английский студент провел экстренную операцию в примитивнейших условиях и спас ей жизнь.
— Вот это да! — воскликнул Барни. — Но я впервые слышу, чтобы в концлагерях были негры.
— У меня мама — еврейка, — объяснил Беннет.
— А, — улыбнулся Барни, — тогда понятно. Дай-ка я додумаю романтическую историю до конца. Твой отец — по всей видимости, он служил в Третьей армии Паттона, ведь у тебя есть портсигар с ее логотипом, — освободил лагерь, и они полюбили друг друга. Так?
— Почти.
— Что значит «почти»?
— Барни, ты сейчас будешь удивлен. Мой отец освободил обоих моих родителей.
— Эй, Бен, погоди-ка. Я запутался. Мы можем начать сначала? Скажем, с твоего рождения? Кто был твой отец?
— Мой отец — полковник американской армии Линкольн Беннет-старший, он умер в тысяча девятьсот сорок пятом году. Мои родители — Хершель и Ханна Ландсманн, они из Берлина, были в концлагере Нордхаузен, а сейчас живут в Кливленде, в штате Огайо. Понимаешь, Ханна действительно стояла одной ногой в могиле, и как раз мой родной отец уговорил врача попытаться спасти ей жизнь. А потом по иронии судьбы сам умер от тифа. Переехав в Америку, Ландсманны разыскали меня и — опуская подробности — усыновили. После этого я взял имя Беннет.
— Ого, теперь, кажется, все сходится. Так правильно я понимаю, что обувщик — это мистер Ландсманн?
Беннет кивнул.
— По тому, как ты одеваешься и куда ходишь, можно предположить, что предприятие преуспевает?
— Вообще-то обувь шьют на его фабриках. Его предприятие называется «Ройял лезеркрафт».
— Ну и дела! — присвистнул Барни. Тут его посетила еще одна мысль. — А что твоя настоящая мать? Где она во всей этой истории?
Беннет напрягся:
— Не знаю, Барн. Я ее совсем не помню.
— Что ж, тебе еще повезло. У тебя есть родители, которыми ты можешь гордиться. Большинство этим похвастать не могут.
Беннет засмеялся и обнял Барни за плечи. Тот был тронут непривычным проявлением симпатии.
Лора ненавидела хирургию.
Не только из-за крови и отрезанных органов, но и потому, что держать ретрактор на протяжении двух или трех часов, пока отсоединяли нужные сосуды или органы, производили резекции, накладывали лигатуру или удаляли, было физически тяжело. «Грубой» работы она тоже насмотрелась: сломанные ноги вправляли в точности как плотник подгоняет бруски или доски, швы накладывали всевозможными нитками — из нейлона, кишок кенгуру и шелка. Временами все это напоминало сборочный конвейер в Детройте.
Ей больше была по душе предоперационная подготовка, когда она старалась помочь больному унять страх перед операцией и наблюдала, как тот проваливается в сон под воздействием наркоза и ее убаюкивающих слов.
Послеоперационная палата производила душераздирающее впечатление. Ей доставляло радость видеть, как тот или иной больной, с которым она говорила до операции, теперь улыбается, радуясь скорому выздоровлению. Но чаще, даже если операция прошла успешно, они страдали от сильной боли, и это состояние невозможно было облегчить никакими словами.
Но конечно, были и такие, кто уже не просыпался…
Каждый вечер она возвращалась из клиники так поздно, что сразу ложилась спать, не имея сил даже спуститься и купить в автомате бутерброд.
И почти каждый день ее ждало письмо от Палмера. Или от «младшего лейтенанта Тэлбота», как он иногда себя называл.
«Господи, — думала она, — ну зачем я его отпустила? Разъезжает теперь по всяким экзотическим местам в Тихом океане и небось знакомится с кучей сговорчивых цветущих барышень». Хотя в письмах он клялся в верности и целомудрии, она не сомневалась, что Палмер весело проводит время.
Со своей стороны, Лора не желала ничем себя связывать, за это время завела лишь пару ни к чему не обязывающих романов с ординаторами.
Будучи примерным сыном, Сет Лазарус каждые выходные звонил домой. Мама всегда спрашивала:
— Что у тебя нового?
И он неизменно поддерживал их давнишнюю игру:
— Ничего особенного. Я только что нашел средство от рака, сердечных заболеваний, зубной боли и комариных укусов.
На что она в соответствии с их традициями отвечала:
— А что еще нового?
После этого трубку брал отец и произносил монолог о положении чикагских команд в турнирной таблице и об их видах на место в чемпионате.
Однообразный ритуал не претерпевал ни малейших изменений. Сет сам себе удивлялся, зачем тратит деньги на звонки.
Но в один из выходных на его звонок никто не ответил. Ни дома, ни в отцовской лавке. Уехать на природу или развлечься они не могли — они этого никогда не делали. Ему порой даже казалось, что, поместив Говарда в клинику, они дали молчаливый обет никогда не развлекаться.
Но тогда где же они?
Он позвонил Джуди — обычно он делал это по ночам в будни, когда снижался тариф; начавшись в одну минуту двенадцатого, разговор зачастую продолжался до бесконечности. На сей раз она сразу поняла, почему он звонит.
— Сет, мне очень жаль, но твои родители взяли с меня слово ничего тебе не говорить. Это касается Говарда…
Она замолчала, а Сет в глубине души понадеялся, что осуществилась его потаенная мечта и брат наконец перестал страдать.
— Что случилось? — быстро спросил он.
— У него произошло кровоизлияние в мозг. Он практически уже умер.
Сет был ошеломлен:
— Практически? То есть он все-таки еще жив?
— Он еще дышит. Он подключен к аппарату искусственного дыхания. Твои родители всю неделю неотступно сидят у его постели.
— Зачем, черт побери, они это делают? Он уже двадцать лет как почти умер! Что это за клиника, будь она неладна! — Сет просто выходил из себя.
Джуди вздохнула.
— Не знаю, Сет, — тихо сказала она. — Я только могу сказать, что твоя мама все время сидит там, чтобы проследить, что Говарду оказывают помощь.
— Я попрошу кого-нибудь меня прикрыть и завтра первым же рейсом вылетаю, — решительно заявил Сет. — Думаю, это будет рейс «Американ эйрдайнс» в иол восьмого.
— Я тебя встречу! — обрадовалась Джуди, — Тебе предстоит тяжелая поездка, но я буду очень рада с тобой повидаться.
— Я тоже, — поддакнул Сет.
Через полчаса он уже засовывал в дорожную сумку то, что ему могло понадобиться в поездке: рубашку, галстук, шорты, носки, зубную щетку и косметичку.
И главное — шприц.
— Господи, Сет, какой у тебя усталый вид!
— Я всю ночь глаз не сомкнул. Мне предстоит сделать нечто ужасное.
— Не тебе, а нам, дорогой, — поправила Джуди. Они шагали под руку по длинным проходам чикагского аэропорта О’Хара. Было раннее утро. — Мы с тобой сделаем это вместе.
Мимо проносились толпы озабоченных деловых людей, торопящихся поспеть каждый на свой рейс. Они поднялись на третий уровень автостоянки, где Джуди оставила машину, и теперь их голоса эхом отдавались в гулком бетонном лабиринте. Сет хранил молчание, а Джуди вырулила из бокса и двинулась вниз по эстакаде.
— Передумал? — спросила она.
— Не уверен. Сказать по правде, я до смерти боюсь.
Они выехали на трассу. Джуди попыталась его успокоить:
— Сет, ты все правильно решил.
— А кто-то скажет, что я вообразил себя Господом Богом.
— Не думаю, чтобы Бог хотел, чтобы какой-нибудь человек страдал без нужды, особенно когда больной даже не понимает, что формально он еще жив. Ты же сам мне тысячу раз это говорил!
— Знаю, — кивнул он. — Но что, если меня поймают?
На это у нее не было ответа. На самом деле такая мысль преследовала ее с того самого момента, как они согласились в том, что физическое существование без какой-либо надежды на выздоровление, да к тому же исполненное боли, не имеет смысла искусственно продлевать.
А Сет пошел еще дальше и признался, что в подобных случаях он помогал бы больному уйти. Если бы тот сам этого захотел.
— И еще одно, — вслух рассуждал Сет. — Не могу же я заявиться туда прямо с медицинским саквояжем. Это будет слишком явно!
— Я об этом думала, — ответила Джуди. — У меня в сумке для шприца хватит места.
Он кивнул и сказал:
— Лучше всего было бы просто выдернуть аппарат искусственного дыхания из сети. Будь у них хоть капля настоящего гуманизма, врачи бы сами это давно сделали. Когда страдают от боли лошади, их пристреливают, чтобы не мучились. Почему к человеку другое отношение?
— Наверное, большинство людей считают, что Господь любит их больше, чем лошадей.
— Нет, — поправил Сет. — Лошадей Он любит больше, ведь Он позволяет нам прекращать их страдания.
Они въехали на парковку клиники Святого Иосифа и встали в дальнем углу. Сет открыл свой чемоданчик и достал шприц, который вдруг показался ему огромным. После этого он вынул из кармана два пузырька.
— Что это? — спросила Джуди.
— Хлористый калий. Вполне обычное соединение, присутствующее в человеческом организме. Он нужен для клеток мозга. Если ввести его большой дозой внутривенно, он вызывает остановку сердца. И он не может вызвать подозрений, поскольку его наличие в организме никого не удивит.
Он проткнул иглой крышечку флакона и стал набирать жидкость в шприц.
— По крайней мере, я в последний раз буду видеть страдания Говарда.
Говард. Сегодня он еще не называл этого имени вслух. Всю ночь и весь полет он изо всех сил старался думать не о своем несчастном брате, а о каком-то безымянном больном. «Это не твой брат, — твердил он себе, — это всего лишь страдающий набор бесполезных органов, который невозможно определить как личность».
Сет набрал содержимое второго пузырька и протянул шприц Джуди. Та, озираясь, завернула его в носовой платок и стала запихивать в сумочку.
— Некоторое количество вытечет, пока донесем, — встревожилась она.
— Не волнуйся, — голос Сета был каким-то механическим, — этого больше чем достаточно.
Она аккуратно закрыла сумочку. Они вышли из машины и рука об руку направились к входу, гравий громко шуршал под их ногами.
Они как раз входили в центральную дверь, когда из лифта вышел измученный и небритый Нэт Лазарус.
— Сет! — хрипло окликнул он. — Вот так сюрприз! Мама обрадуется, что ты приехал. — Повернувшись к Джуди, он беззлобно добавил: — Ты, кажется, обещала не…
— Пап, это я виноват, — перебил Сет. — Я не нашел вас по телефону, позвонил Джуди и заставил ее объяснить, что у вас тут происходит. Так как он?
Отец пожал плечами:
— Как он? С таким мальчиком, как Говард, на этот вопрос так прямо не ответишь. В других обстоятельствах я бы сказал, что ему стало немного хуже, но ведь ему и до того было хуже некуда…
— А мама как?
Нэт вздохнул:
— Ответ ты прекрасно знаешь сам. Как она может быть? Сидит у него денно и нощно и говорит с ним без умолку о последних новостях, о новомодных голливудских диетах — ну, обо всем, что в журналах пишут. Непонятно, как она еще голос не сорвала.
— А поспать ей удается? — забеспокоился Сет.
— Она заставила их поставить ей кровать прямо в палате. «На тот случай, если я ему понадоблюсь», — так она сказала. Я-то в этой палате задыхаюсь, так что я сейчас еду в мотель и ложусь спать.
— И правильно делаешь, пап. Тебе это не помешает. До завтра.
— Да, пока. — Тут Нэт устало добавил: — Рад тебя видеть, Джуди.
Подходя к палате, Сет сжал Джуди руку.
Чем ближе они подходили, тем громче становился шум аппарата искусственного дыхания.
Дверь была слегка приоткрыта, и над спинкой прикрытого зеленым пледом кресла виднелась седая голова Рози Лазарус. Она сидела лицом к старшему сыну и, судя по всему, не отрывала глаз от его лица. Сет и Джуди могли видеть только огромный железный аппарат искусственного дыхания.
— Привет, мам, — тихонько окликнул Сет.
Ответа не последовало.
— Мам, это я, — громче сказал он, а сам подумал: «Чертова штуковина! Так грохочет, что она не слышит собственного сына. Живого сына!»
Он вошел в палату, Джуди за ним. Когда он тронул мать за плечо, та испуганно подскочила.
— Ой, Сет! — Она со слезами обняла его. — Говард так тяжело заболел! Врачам никак не удается ему помочь. Может, в твоей клинике есть специалист, к которому обратиться?
Он покачал головой:
— Мам, я такого не знаю.
— Тогда нам остается сидеть и ждать, — ответила мать. Тут она заметила, что сын не один. — Здравствуй, Джуди, милая. Хорошо, что ты приехала.
Сет впервые посмотрел на брата. На фоне аппаратуры лицо его выглядело крошечным. Глаза были закрыты, на лбу — испарина. «Ему наверняка больно, — подумал Сет. — Если Говарду сейчас чего-то и хочется, так это чтобы все поскорей закончилось, я это твердо знаю».
Он опять повернулся к матери.
— Мам, ты-то как? Ты хоть не забываешь поесть?
— Это сейчас не имеет значения. Со мной все будет в порядке.
— Миссис Лазарус, а вы сегодня завтракали? — заботливо спросила Джуди.
— Уже пора завтракать? Я думала, день еще не закончился.
— Я по дороге заметила, тут недалеко есть закусочная. Хотите, я вас подвезу?
— Нет-нет, — поспешила отказаться Рози. — Я не могу оставить Говарда так надолго. Сделай одолжение, привези мне что-нибудь небольшое.
— Тогда что привезти? — уточнила Джуди.
— Да нет, ничего. Что хочешь. Я правда не голодна. Если честно, мне нужна только чашка крепкого кофе.
— В таком случае пойду налью вам стакан из автомата в вестибюле, — предложила Джуди, — Может, пойдем вместе — хотя бы ноги разомнете?
Рози вздохнула.
— Вообще-то небольшая разминка мне не повредит. — Она оперлась на подлокотники и встала. — Идем, девочка, — сказала она. Потом повернулась к младшему сыну: — Сет, побудь пока с Говардом. Чуть что не так, сразу звони сестре.
— Хорошо, мам, — ответил Сет сдавленным голосом. Потом порылся в кармане и вынул горсть мелочи. Он сунул деньги Джуди и попросил: — Если там будет еще какой-нибудь автомат, возьми мне бутерброд, что ли…
— Вот это правильно! — одобрила Рози. — Тебе тоже надо поесть, Сет. Ты худой как щепка.
Едва обе женщины покинули палату, как Сет торопливо закрыл дверь и бросился к сумке Джуди.
После этого он приступил к делу, которое тысячу раз обдумывал в своих фантазиях. А больше всего — прошлой ночью.
Сет отошел к дальнему концу кровати, где его руки будет закрывать аппарат искусственного дыхания, — на случай, если неожиданно войдет кто-нибудь из сестер или врачей.
Он открыл сумочку, сунул в нее руку и замер, прислушиваясь к шагам в коридоре.
Слышно было только, как работает аппарат.
В капельнице, подсоединенной к вене Говарда, была бюретка — маленькая стеклянная трубочка, по которой можно было видеть, сколько лекарства введено.
Сет быстро открутил эту трубочку, вставил в нее свой шприц и опустошил его. Потом дрожащими руками он торопливо вернул капельницу в прежнее положение, шприц сунул назад в сумочку Джуди и сел подле постели брата.
Он знал, что вскоре сердце его брата остановится. Но аппарат будет продолжать вентилировать легкие. А поскольку Говард уже и так был без сознания, то медики, скорее всего, обнаружат его смерть не раньше чем минут через пять. А может, и через час.
Сет не знал, что лучше для его матери — присутствовать при этом моменте, чтобы сказать последнее бессмысленное «прости», или не видеть агонии сына.
Сам он не мог оторвать глаз от лица брата, с которым ни разу за всю жизнь не имел возможности поговорить.
«Прощай, Говард, — мысленно произнес он. — Если каким-то чудом ты знаешь, кто я такой, ты поймешь, что я это сделал из любви к тебе».
Похороны Говарда были под стать его жизни: на них присутствовали только родители и Сет. Даже Джуди не было. Ибо, как сказала Рози, «мы должны в последний раз быть только своей семьей».
Сет безучастно стоял у края могилы и слушал, как священник унитарианской церкви, к которой относилось кладбище, превозносит добродетели Говарда. Единственным, что показалось ему уместным в этой речи, были слова о том, что Говард теперь «пребудет с миром» и «обретет покой».
В машине на обратном пути Рози без конца пересказывала объяснения врачей, безуспешно пытавшихся разбудить Говарда:
— По крайней мере, он, слава богу, не мучился. Он не чувствовал боли. Просто у него остановилось сердце. Здесь никто ничего не смог бы сделать.
Джуди дожидалась их у дверей лавки. Она выразила свои соболезнования Рози и Нэту, оба молча кивнули и, держась за руки, двинулись к задней двери.
Сет с Джуди остались одни.
— Ну как ты? — спросила она.
Он хотел сказать, что отлично, но тут его охватило чувство вины, и он пролепетал:
— Джуди, что же я наделал! Что я наделал!
Следующий этап практики проходил у Барни и Беннета в разных клиниках, так что виделись они редко, иногда поздно вечером спускаясь в спортзал, чтобы поразмяться у баскетбольной корзины. Счет бросков в их соревновании был 2568 на 2560 в пользу Барни.
Но однажды, заканчивая утреннюю пробежку, Барни увидел Беннета, охваченного безумием. Подобно Джин Келли из «Поющих под дождем», Бен как сумасшедший скакал через стойки парковочных автоматов на авеню Луи Пастера. Барни ускорил бег и догнал его.
— Эй, Ландсманн, у тебя крыша съехала? — запыхавшись, крикнул он.
Оставив без внимания прозвучавший вопрос, Беннет восторженно выпалил:
— Ливингстон, я это сделал! Я только что принял настоящего живого младенца!
— Ого! Здорово. — Барни улыбнулся и протянул ему руку. — Поздравляю. Еще одиннадцать родов — и диплом твой.
— С удовольствием приму еще миллион. Ты можешь себе это представить, Барн: кровь, слизь — и вдруг крохотное человеческое существо!
— Ты что же, по-настоящему принимал роды?
— Мне просто повезло: пять часов утра, дежурный ординатор проводит срочную операцию, а стажер всю ночь делал переливания крови одной роженице с сильным кровотечением и велел мне управляться самому.
— Класс!
— Само собой, — продолжал Беннет, — сыграло роль и то, что мамаша была безработная из Роксбери. Тем не менее я это сделал, хотя должен признать, сестры мне немного помогли. Да и роды у женщины уже не первые. Но ты не поверишь, что было дальше!
— Ландсманн, я готов верить всему, что бы ни вышло из твоих уст, — хмыкнул Барни.
— Тогда слушай! Женщина взглянула на меня и говорит: хотя это у нее уже девятый ребенок, роды у нее впервые будет принимать, как она выразилась, «настоящий доктор». Поэтому она настояла на том, чтобы назвать ее в мою честь.
— Ее? Так это девочка?
Беннет со счастливым видом развел руками.
— Вот так-то! Теперь в родильном отделении госпиталя «Бет-Израиль» появилась трехкилограммовая маленькая леди по имени Беннетта Ландсманн Джексон.
— Даже «Ландсманн» в придачу? Хорошо еще, что ты не назвал свое полное имя, включая «Авраам Линкольн».
— Вообще-то назвал. Но ребенок с таким именем у нее уже есть.
— Как идут роды, Лора?
Врач родильного отделения Уолтер Хьюлетт заглянул в родильную палату, чтобы проверить, как Лора управляется со своей больной — тридцатишестилетней пожилой первородкой Марион Фелз.
— Схватки с интервалом четыре-пять минут, раскрытие шейки — шесть сантиметров.
— Страшно?
— Нет, я в порядке.
Она, конечно, лгала.
То, что касалось положения ребенка и хода родов, не вызывало у Лоры тревоги или сомнений. Но сама она была далеко не в порядке.
Уже было определено, что у ребенка головное предлежание, то есть, подобно девяноста пяти процентам новорожденных, он выйдет из материнской утробы головкой вперед. Но те данные, которые она только что доложила Хьюлетту, означали, что малыш родится не раньше чем через два часа.
И она боялась, что Хьюлетт найдет себе тихое местечко и ляжет вздремнуть.
— Послушай, Лора, — сказал врач, — ясно, что времени у нас еще вагон. Отлучусь-ка я ненадолго…
«Все в порядке, — сказала она себе. — Сходит, как обычно, покурить во двор, только и всего».
Но тут она услышала продолжение:
— …и перекушу. Без сэндвича с мясом с Блю-Хилл-авеню я не выживу.
«Блю-Хилл-авеню? Тысяча миль отсюда! Ради бога, Уолтер, ты не можешь меня тут бросить! Я знаю, тут полно медсестер, но из врачей — я одна, да к тому же я еще и не врач».
— Как думаешь, выдержишь осаду? — улыбнулся Хьюлетт.
Она решила не показывать своего малодушия.
— Конечно, доктор, какие проблемы? — Она сама удивлялась, откуда взялись силы и голос так беззастенчиво врать.
— Отлично! — обрадовался Хьюлетт. — Тебе что-нибудь привезти? Еда там вполне сносная.
Она помотала головой.
— Спасибо.
А сама подумала: «Мне бы квалифицированного акушера!»
— Как себя чувствуем? — спросила старшая сестра.
— Хорошо, спасибо, — ответила Лора.
— Я спрашивала у мисс Фелз, доктор Кастельяно, — покачала головой сестра.
— Угу, — выдохнула Лора, постаравшись скрыть смущение.
Сестра улыбнулась:
— Если что-нибудь понадобится, покричите мне.
— Что, неужели ничего нельзя сделать с этими проклятыми схватками? — заговорила роженица.
— Не волнуйтесь, Марион, — сказала Лора, — скоро мы вам дадим обезболивающее.
Стараясь придать пациентке уверенности, Лора измерила ей давление и в очередной раз проверила раскрытие шейки, обнаружив, к своему ужасу, что роды продвигаются быстрее, чем можно было ожидать.
В промежутке между схватками Лора Спросила:
— Я не ослышалась? Сестра назвала вас «мисс»?
Марион слабо улыбнулась и с некоторым трудом проговорила:
— Да. Я не хотела за него замуж, главным образом потому, что он уже был женат. Однако я не молодею, вот и решила завести ребенка, пока еще не поздно.
— А кем вы работаете? — поинтересовалась Лора.
— Тружусь в редакции «Глоб». Я была так занята своей карьерой, что совсем не следила за биологическими часами. А вы, доктор? Вы замужем?
— Пожалуйста, зовите меня Лора. Отвечаю: нет.
Вдруг Марион выпалила:
— Лора, скорее, руку!
Марион застонала и схватила Лору за руку, а та пролепетала:
— Расслабьтесь. Старайтесь дышать в обычном темпе. Скоро все кончится.
Отдышавшись, Марион поинтересовалась:
— И сколько еще терпеть, пока он не родится?
— Не так долго, — успокоила Лора, мысленно молясь, чтобы Хьюлетт быстрей возвращался со своего обеда. — Давайте-ка еще разочек посмотрим.
Она оцепенела: шейка матки была раскрыта полностью и головка уже видна. Господи, пора действовать! Она звонком вызвала сестру.
— Пора, — шепнула Лора роженице.
— Слава богу! А то эти схватки меня доконают.
В палату вбежал целый взвод медсестер. Будущую мамочку повезли в родильный зал. Лора не успела глазом моргнуть, как Марион исчезла из виду.
Вдруг откуда-то из-за Лориной спины послышался вкрадчивый голос:
— Не лучше ли вам обработать руки?
Черт, это была все та же старшая медсестра!
— Да-да, конечно, — в состоянии нарастающей паники пробормотала Лора. — А когда появится доктор Хьюлетт, непременно сообщите ему, где я нахожусь.
— Разумеется, доктор…
Лора побежала по коридору, остановилась у раковины перед входом в родилку и принялась скрести руки.
Она тщетно пыталась унять сердцебиение.
Распахнув дверь, она вошла в родильный зал, где ее уже ждала вторая сестра со стерильным халатом и перчатками наготове.
Откуда-то издалека доносились стоны Марион, ей было очень больно.
— Где анестезиолог? — спросила Лора. — Ей надо сделать укол.
— Нико только что вызвали в срочном порядке. По сигналу «код-блю». Он появится, но не сию секунду.
«Господи! — мелькнуло у Лоры. — Это я должна была его срочно вызвать! Мне одной не справиться! А уж анестезию точно не дать».
Выбора не было. Лора глубоко вздохнула и шагнула в яркий круг света, заливающего операционную.
И тут произошло чудо. К ее изумлению, дрожь унялась. Она словно со стороны наблюдала, как твердым шагом подходит к столу, где лежит Марион с поднятыми коленками и стерильной простыней на животе. Старшая сестра стояла рядом, перед ней на небольшом столе были разложены хирургические инструменты.
Лора быстро повторила про себя последовательность своих действий. Перво-наперво ни в коем случае не подгонять роды, это может нанести непоправимый вред матери и младенцу.
Ослабить давление на промежность, чтобы ее можно было растянуть и дать головке ребенка выйти из влагалища.
Откуда-то раздался возглас одной из сестер:
— Смотрите, смотрите! Головка показалась.
С каменным спокойствием Лора велела старшей сестре набрать в шприц десять кубиков ксилокаина.
Пока сестра выполняла приказание, Лора ввела во влагалище роженицы металлический катетер — «трубу», чтобы через него направить восьмидюймовую иглу. Взяв в другую руку шприц, она стала осторожно продвигать его в глубь «трубы», пока не ввела наконец обезболивающее.
В этот момент у Марион началась очередная мучительная схватка.
— Черт! — прохрипела она. — Ваше лекарство не действует!
Лора бодро возразила:
— Марион, ксилокаин начинает действовать через две-три минуты.
И в самом деле, не прошло и пяти минут, как все стало хорошо. Во всяком случае, для Марион. Лора рассекла роженице промежность, чтобы облегчить выход ребенку.
Марион ничего не почувствовала.
Однако дальше все оказалось куда сложнее, но Лора все-таки умудрилась нащупать головку и бережно помогла ребенку выйти из родовых путей. Сначала показалось личико, затем — шейка.
Действуя автоматически, Лора осторожно повернула новорожденного и высвободила его плечико из материнского таза, медленно она повернула младенца личиком вниз и высвободила второе плечико.
В следующее мгновение она уже держала в руках всего малыша. Это будет новый человек — по крайней мере, после того, как с него смоют родовую смазку, кровь, слизь и все, что на него налипло. «Господи, какой он скользкий! Не уронить бы! Нет, я его крепко держу. И правильно, за пяточки!..»
И тут раздался плач. Или писк? Не важно. Главное — это был первый звук нового человека, пришедшего в мир.
Лора посмотрела на покрытое слизью существо, которое она держала в руках, как курицу, и воскликнула:
— Девочка. Марион, у вас девочка!
Она положила новорожденную маме на живот. Акушерки завернули девочку в теплые пеленки. Как только пуповина перестала пульсировать, Лора наложила зажим, отрезала лишнее и завязала.
В этот момент в родилку вошел высокий сутуловатый доктор в халате не по размеру. Это был Нико, ординатор-анестезиолог.
— Лора, прости! Боевая тревога, сама понимаешь. Начнем представление?
— Мне очень жаль, Нико, но это представление уже окончено. — Голос Лоры звучал беззаботно — от облегчения.
— А кто же делал анестезию?
— Я.
— Сама?
— Нет, фея помогла!
Нико взглянул на мать, мирно воркующую со своей новорожденной дочкой, потом перевел взгляд на Лору.
— Что ж, Кастельяно, совсем неплохо.
Он еще раз посмотрел на пациентку и развернулся, чтобы снова бежать к неотложному больному.
Лора как в тумане двинулась к выходу.
— Доктор, доктор, обождите! — окликнула старшая сестра. — А плацента-то!
Лора вернулась к столу, как автомат, дождалась выхода последа, после чего зашила рассеченную промежность.
В завершение всего она проверила общее состояние Марион. Кровотечение было незначительное. Разрывов или повреждений шейки нет.
— Марион, ты молодец, — едва слышно сказала она.
На что счастливая мамаша ответила:
— Ты сама молодец, Лора. Спасибо.
Родильницу увезли. Лора осталась одна в опустевшем помещении. Чувство облегчения сменилось гордостью. А затем — завистью. У Марион впереди счастье.
Внезапно Лора осознала, что самое сладостное ощущение для женщины — это держать на руках своего ребенка.
Она почувствовала, что, как бы далеко ни простирались ее амбиции, от этого она тоже никогда не откажется.
Барни был горд, что его взяли на операцию с лучшей бригадой, хотя он знал, что ему не доверят ничего, кроме как держать зажим.
Зато он увидит в работе Томаса Обри (хирурга из хирургов) и анестезиолога Конрада Нэги («лучшего „газовщика“ во всем христианском мире»).
Сегодня проводилась холецистэктомия. Обычная операция по удалению желчного пузыря на сей раз, как выразился Обри, «обещала быть поинтереснее, поскольку больной — мистер Абрамян, — как ты, должно быть, читал в истории болезни, имеет в анамнезе такие вещи, как ревматическая атака и все мыслимые виды аллергии. Надо быть готовым ко всяким неожиданностям».
— Перед операцией доктор Нэги сделал больному укол атропина… — Далее Обри подробно перечислил все сделанное анестезиологом и бодро закончил: — Ну, довольно предисловий, пора поднимать занавес.
Держа скальпель наподобие смычка, Обри сделал на передней брюшной стенке надрез Кохера, после чего знаком подозвал двух сестер, с правой и левой стороны, чтобы держали дренаж. Хирург запустил правую руку в рану, отодвинул печень и обнажил желчный пузырь. Захватив больной орган кольцевым зажимом, он подтянул его повыше.
Прежде чем удалить желчный пузырь, он провел с ними экскурсию по желчным протокам и артериям. Удалив пузырь, Обри показал практикантам, как проверить, не остались ли неперехваченными какие-либо источники кровотечения. Затем передал бразды правления своему первому помощнику доктору Липсону, которому надлежало зашить рану, а сам продолжил объяснения:
— Обратите внимание, как доктор Липсон тщательно обходит оболочку печени, поскольку, если на нее попадет шов, это может вызвать кровотечение. Когда он закончит, мы поставим дренаж.
Внезапно чары педагогики были разрушены анестезиологом.
— Том, у нас проблемы! — воскликнул он с тревогой.
— Что такое? — невозмутимо откликнулся хирург.
— Он очень горячий. Давление зашкаливает. Пульс — сто восемьдесят.
Доктор Обри спокойно отдал распоряжение:
— Кто-нибудь, измерьте ректальную температуру.
Барни в оцепенении смотрел, как одна из сестер вставляет больному термометр. Он покрылся потом, но не решался утереть его из страха сдвинуть ретрактор, который ему доверили держать. Он взглянул на Нэги. Анестезиолог хмурился, в его глазах билось беспокойство. Обри продолжал сосредоточенно заниматься открытой раной, словно не замечая возникшей вокруг него паники.
Казалось, прошла целая вечность, прежде чем сестра вынула градусник.
— Бог ты мой! — ахнула она.
— Хелен, не надо восклицаний. Просто назови цифру, — спокойным, четким голосом сказал Обри.
— Доктор, сорок два.
— Черт! — крикнул Нэги. — Молниеносная гиперпирексия. Тащите сюда лед, живо!
До слуха Барни донесся топот шагов — сестры бросились в коридор. Ему казалось, что он тоже должен как-то реагировать на нештатную ситуацию, но как? Испуганный и смущенный, он повернулся к главному хирургу:
— Доктор, мне помочь им со льдом?
— Молодой человек, разве вам отдали какие-то указания на сей счет? — Обри впервые дал волю эмоциям. — Ваше дело — держать ретрактор и не путаться под ногами.
В этот момент анестезиолог закричал:
— Том, ЭКГ пляшет как сумасшедшая!
Обри стянул одну перчатку и измерил больному пульс в паху. По выражению той части его лица, что не была прикрыта маской, Барни понял, что пульс бедренной артерии ему нащупать не удалось.
— Сердцебиения нет, — доложил еще кто-то.
— ЭКГ прямая, — объявил Нэги. — Он умер.
Внезапно наступила гробовая тишина Никто не осмеливался открыть рот, пока доктор Обри не примет решения относительно дальнейшего.
Наконец он приказал:
— Доктор Нэги, продолжайте вентиляцию легких.
Анестезиолог кивнул и повиновался.
«Какого лешего он это делает? — подумал Барни. — Ведь бедняга уже умер!»
Тут хирург тронул помощника за плечо. Липсон понял, что от него хотят, и посторонился, уступая свое место более опытному и старшему по должности хирургу, с более умелыми руками.
Барни смотрел и не верил своим глазам. На черта он так старательно зашивает этого беднягу Абрамяна? Зачем его вообще зашивать? Ведь его почти сразу будут снова резать на вскрытии.
Барни уже убрал ретрактор и превратился в беспомощного и смущенного зрителя. Кислород тем временем продолжал ритмично раздувать легкие больного.
Обри закрепил финальный шов.
— Ладно, — негромко сказал он, — везите его в послеоперационную. Я сейчас подойду.
Покойного мистера Абрамяна увезли, а Обри повернулся и с каменным выражением лица прошествовал туда, где, по-видимому, находилась раздевалка для светил.
Липсон появился из послеоперационной и при виде застывшего в недоумении Барни спросил:
— Ты чего?
— Я ничего не понял… — пролепетал тот.
— Чего именно?
— Мужик умер, а они…
— Ах это, — смекнул Липсон. — На скольких операциях ты уже присутствовал?
— Я первую неделю на практике, — ответил Барни и взмолился: — Может быть, вы мне объясните, какого черта вентилировать легкие человеку, который не подает никаких признаков жизни — ни пульса, ни сердцебиения…
— Успокойся, амиго, — сказал молодой хирург, — ты только что узнал, как получается, что ни один пациент не умирает на столе у доктора Обри. Благодаря кислороду, с которым так умело обращается его анестезиолог, мистер Абрамян будет считаться скончавшимся уже после операции, и произойдет это в послеоперационном отделении.
— Хотите сказать — чтобы не навредить репутации Обри? — опешил Барни.
— Нет, — возразил Липсон, — Том выше этого. Но ты себе представить не можешь, от какого количества писанины он себя избавил, хотя обычно за него это делаю я. Все эти сертификаты, больничные выписки, формы страховки — вся эта бюрократия отнимает кучу времени! А теперь этим займутся ребята из интенсивной терапии. Так что, амиго, считай, что ты сегодня тоже кое-чему научился.
— Да, — согласился Барни, — я понял, что не хочу быть хирургом.
Перед четвертым — и последним — курсом младший лейтенант Палмер Тэлбот прилетел в Бостон из Калифорнии рейсом «Юнайтед эйрлайнс». По воинскому льготному тарифу. Спустя неделю он полетел бы домой и без самолета, так опьянила его любовь, неожиданно излитая на него Лорой.
Что до Лоры, то она была счастлива, что, покидая пределы больницы, она может найти забвение в объятиях человека, которого бесконечно уважала и для которого значила неизмеримо больше, чем обычная постельная подружка.
Палмер решил использовать пребывание в армии для пополнения своего образования. Он поступил в Военный институт иностранных языков в Монтерее и начал изучать китайский. Это означало, что ему придется провести на военной службе лишний год. Но решение выглядело разумным, тем более что в момент его принятия Лора проявляла очевидное безразличие к своему поклоннику.
Нынешняя Лора с радостью сидела у камина в гостиной его дома на Бикон-стрит и говорила обо всем, только не о медицине.
Она сама удивлялась, что успела забыть, какой он начитанный и интересный собеседник. И как сильно ее любит. Нет на свете другого человека, который любил бы ее, как Палмер Тэлбот. Какая же она была дура, что рисковала его потерять в самонадеянной уверенности, что ей еще суждено встретить свою «настоящую половину». Теперь она твердо решила, что этой половиной ни за что не будет ее коллега по профессии.
Она старалась не утомлять Палмера своими переживаниями по поводу разрыва родителей и связанного с ним комплекса вины. Разлука с отцом стала окончательной, когда в начале 1961 года, точнее в январе, власти Соединенных Штатов разорвали дипломатические отношения с правительством Кастро. А потом случилось вторжение на Плайя-Хирон, предпринятое кубинскими эмигрантами из Майами в надежде «освободить» свою родину, и отношения между двумя странами, до того прерванные, стали открыто враждебными.
— Теперь мне, даже если очень захочу, отца не видать, — сокрушенно произнесла Лора.
— Вообще-то это вполне осуществимо, — возразил Палмер. — Можно поехать в Мексику, а оттуда — самолетом.
Лора посмотрела на него и со всей твердостью сказала:
— Я не желаю ехать на Кубу и тем более не желаю встречаться ни с Фиделем, ни с моим отцом.
— А ты с ним совсем не поддерживала связь после его отъезда?
— Приходили какие-то сумбурные письма. Я на них даже отвечать не стала. Видишь ли, чтобы играть в революцию в его возрасте, надо быть не просто немножко чокнутым. Он заявляет, что больше всего мечтает о том, чтобы я приехала к нему на Кубу и занялась там врачебной практикой.
Палмер покачал головой:
— Я где-то читал, что в его возрасте многие совершают странные поступки. Это своего рода возрастное помешательство. Даже если бы ты захотела, я бы тебя к нему не отпустил.
— Не бойся, такого не случится. И к матери в ее обитель я тоже не собираюсь.
— А кстати, как она?
Мы несколько раз говорили по телефону. Уверяет, что она сейчас счастливее, чем когда-либо, поскольку теперь она «нашла свое призвание», как она благочестиво выразилась. Думаю, она ждет, что я к ней приеду, но у меня нет никакого желания видеть мать, которая предпочла стать «невестой Христовой».
Он коснулся ее плеча:
— Представляю, через что тебе пришлось пройти.
— Боюсь, не представляешь. Понимаешь, видя, как свихнулись мои родители, я начинаю опасаться и за себя. Как бы и мне не потерять рассудок!
Палмер улыбнулся:
— Может, лучше потеряешь его из-за меня?
— По-моему, это уже произошло, — ответила она и обняла его.
Существовала вероятность, что командование направит Палмера назад в Бостон. Имея стипендию от Национального фонда образования военнослужащих, он мог проходить последний год службы, слушая углубленный курс восточных языков в каком-нибудь «престижном колледже или университете». Поскольку Гарвард в вооруженных силах престижным считался, то Палмер планировал обсудить программу своей подготовки с ректором университета Саймоном Рыбарчиком. Собственно, для этого он и приехал.
А заодно выяснить отношения с Лорой.
Накануне его отъезда они лежали обнявшись перед горящим камином, и Палмер сказал:
— Послушай, Лора, я вправду хотел бы вернуться в Бостон и продолжить обучение здесь. Но я не могу довольствоваться тем, что Шекспир назвал «жизнью на обочине твоей любви». Я знаю, ты еще не готова к браку. Поэтому я согласен на все твои условия, лишь бы мы с тобой были вместе, то есть жили вместе.
Лора посмотрела на него долгим взглядом и сказала:
— Палмер, той девчонки, которая не верила в семейную жизнь, больше нет. И кроме того, на мой взгляд, «Лора Тэлбот» звучит очень мило.
— Ушам своим не верю! Ты серьезно говоришь, что хочешь стать «доктором Лорой Тэлбот»?
— Нет, — кокетливо улыбнулась она, — пусть будет «миссис Тэлбот», но «доктор Кастельяно».
— Ты действительно собралась замуж за этого балбеса?
— Я думала, Палмер тебе нравится, — возмутилась Лора.
— Послушай, мне нравится Элвис, но это не значит, что ты должна выходить замуж за него. Ты это делаешь только потому, что вообразила себя несчастной и одинокой, а Палмер — это линия наименьшего сопротивления.
— Барни, он меня любит.
— Я знаю, Лора. Ни секунды в том не сомневаюсь. В чем я сомневаюсь, так это в том, что ты его любишь. По-настоящему.
На четвертом курсе каждый студент-медик переживает пору глубочайшего кризиса.
По окончании практики, соответствующей избранной медицинской специализации, он вдруг обнаруживает, что уже в июне ему предстоит получить официальный диплом врача.
В этот миг болезненного озарения он понимает, что абсолютно не готов к этому. Черт, говорит он себе (а если это Сет Лазарус, то: «Бог мой!»), люди будут думать, что я действую со знанием дела. Они будут считать, что я распознаю нелады в их организме и излечу их. И что же мне делать?
В этот период утомительная и нудная зубрежка и изматывающая практика представляются неким потрясающим раем! Как это здорово — носиться по лестницам или держать зажим, пока оперирует кто-то другой! Самая большая неприятность — это негнущиеся ноги, когда вечером плетешься домой. Зато совесть совершенно спокойна!
Роль мальчика (или девочки) на побегушках предполагает все, что угодно, кроме ответственности. Принятия решений на этом этапе не требуется.
Кто-то из преодолевающих этот кризис отлично сознает, что будет учиться всю жизнь, ибо познать все в медицине невозможно. Но подобный реализм не выработает у них иммунитета к страданиям их пациентов. И в конечном итоге, через двадцать лет или через десять, напряжение начнет разрывать их сердца — в переносном, а порой и в буквальном смысле.
И тогда они войдут в разряд так называемых «травмированных докторов», то есть врачей с надломленной душой.
Другой, куда более распространенный способ преодолевать это душевное потрясение — неприятие ответственности. Такой доктор убеждает себя, что клятва Гиппократа сродни крещению. Что диплом наделяет его сверхчеловеческими возможностями, которые, подобно бактериям, заметны только посвященным.
Здесь уместен силлогизм, похожий на Декартову формулу: «Мыслю, следовательно, существую». Только в медицине она звучит несколько иначе: «У меня есть диплом, следовательно, я врач».
Кто сумеет до конца поверить в это, будет вознагражден связями, премиями, карьерой и, при известном упорстве, «Мерседесом-SLC».
Барни предстояло принять решение о специализации.
Сколько он себя помнил, он всегда вел внутренний диалог с собой.
— Что делает тебя счастливым, Ливингстон?
— Делать счастливыми других.
— Что ж, это не ответ. Это все равно что изображать Санта-Клауса в супермаркете. Ты не мог бы выразиться яснее?
— Да, по зрелом размышлении я могу объяснить, что хочу видеть делом своей жизни. Лечить несчастных людей, помогать им находить в жизни радость.
Чем больше он копался в самом себе, тем больше убеждался, что создан для психиатрии. И главное — сколько он себя помнил, к нему всегда шли люди со своими проблемами.
Для Лоры он давно уже стал жилеткой, в которую можно поплакаться. А какое невыразимое удовлетворение он испытал, сумев помочь маленькому Марвину Амстердаму в летнем лагере! («Где ты теперь, Марвин? Здоров ли, счастлив ли?») А однокашникам, искавшим у него поддержки в трудную минуту, он и счет потерял. «Да я прямо-таки притягиваю к себе всех несчастненьких».
Однако первое, что требуется от психиатра, — честность перед самим собой. Так что, Ливингстон, давай-ка попробуй взвесить свое решение. Что ты будешь делать для других, ты уже знаешь, но что психиатрия даст тебе?
Это и есть самый трудный вопрос.
«То, что люди видят во мне образец самообладания, не более чем иллюзия. У меня такие же изъяны, как у всех. Только я, кажется, научился их скрывать. Психиатрия поможет мне прежде всего излечить самого себя. Потому что — будем смотреть правде в глаза — тебе уже почти двадцать пять лет, Ливингстон, а ты до сих пор не можешь похвастать отношениями с женщиной, которые выходили бы за рамки банальной половой связи. А это, разумеется, ненормально.
Кроме того, само намерение стать человеком, источающим понимание, тоже своего рода самозащита Скажи честно: ты боишься заглянуть себе в душу и разобраться, что там происходит.
Да, выбор специальности зачастую является отражением внутренней потребности самого врача. Я хочу разобраться в себе. Хочу понять, почему позволяю себе исполнять роль вселенского отца. Может, это только маска, а под ней кроется нечто сокровенное, например желание стать отцом настоящим?»
Остановив свой выбор на психиатрии, Барни решил пройти дополнительную практику в неврологическом отделении, чтобы лучше понять, как функционирует мозг.
Он в буквальном смысле занялся тем, что потом всю жизнь будет делать фигурально, — ковыряться в человеческом мозгу.
Беннета Ландсманна манил блеск скальпеля, и он проходил дополнительную практику по хирургии, успев подать заявку на место хирурга-интерна где-нибудь в Бостоне или окрестностях.
— Послушай-ка, Бен, — по возможности дипломатично начал Барни, — давай будем откровенны: ни в одном крупном госпитале Бостона отродясь не было черного хирурга.
— Женщин тоже не было, — возразил Беннет, — но Грета же подала!
— Послушай, приятель, ты можешь быть каким угодно красавчиком или выдающимся спортсменом, но для этих ребят ты все равно лошадка другой масти. А что касается Греты, ей предстоит впервые в жизни узнать, что в мужское общество не всегда можно протиснуться, вертя задом. Ну да это ее проблема. Ты-то не хочешь поумнеть и податься вместе со мной в Нью-Йорк?
— Барни, я испытываю сентиментальную привязанность к Бостону. Филармония, музей…
— Не надо мне этой высокоинтеллектуальной чуши! Я тебе излагаю факты, Бен. Хирургические отделения местных клиник не станут ради какого-то Беннета Ландсманна ломать традицию, они скорее сломают тебя.
— А ты, Барн? — сменил тему Беннет. — Тебя что так манит в Нью-Йорк? Ведь твоя мать продала родовое гнездо и переехала в край вечного солнца, праздника жизни и рака кожи.
— Ну, у меня там брат в Колумбийском университете, на юридическом.
— Но он же с какой-то девушкой живет, я не ошибся? Он ведь не приглашал тебя ее заменить, а?
— Прекрати, Бен. Нью-Йорк — столица мира. Сточки зрения психиатрии он так же перспективен, как и Бостон, а кроме того…
— А кроме того, оттуда до Лоры Кастельяно аж двести пятьдесят миль.
— А это при чем?
— Признавайся, Барн, ведь с того момента, как она объявила о своей официальной помолвке, ты места себе не находишь.
— Да он ее просто не стоит, черт бы тебя побрал!
— Все так считают, когда дело касается их сестер. И наверное, дочерей, но об этом мы сможем судить позже. Их никто и никогда не достоин. Но, насколько я слышал, мистер Тэлбот очень крут.
— Это точно, — согласился Барни. — Я ничего не имею против него, кроме того, что он не для Лоры.
— И тебе это настолько небезразлично, что ты не хочешь находиться рядом и смотреть на ее страдания, когда этот союз развалится.
Барни хотел огрызнуться, но задумался. Затем вымученно улыбнулся.
— Черт возьми, Ландсманн, мне больно в этом признаваться, но ты попал в точку.
— Что ж, — согласился Беннет, — у меня был эгоистический расчет. Я думал, если мы оба останемся в Бостоне, то сможем снять на двоих квартиру и соревноваться уже не в штрафных бросках, а в чем-нибудь более изысканном — например, кто больше соблазнит девиц. Черт, не хочется мне уступать тебя Нью-Йорку.
Барни посмотрел на него И усмехнулся.
— А ты, Беннет, женись на мне.
— Не могу, Барни. Ты не еврей.
Барни был убежден, что у него сердечный приступ.
Затем рассудительность психиатра заставила его осознать, что он принял желаемое за действительное.
Правда состояла в том, что ему было страшно. Сегодня ему предстоял первый выход в роли невропатолога — врачебная «презентация» по результатам обследования, анализ симптомов и дифференциальная диагностика реального больного. И происходить это будет в присутствии самого профессора Клиффорда Маркса, всемирно известного невропатолога и бесконечно требовательного наставника.
По многочисленным симптомам, которые он скрупулезно изучал, Барни делал твердый вывод: больной будет жить. Единственное, в чем он сейчас не был уверен, — не умрет ли он сам?
Он поднялся по лестнице на четвертый этаж как раз в тот момент, как из лифта вышел величественный, с посеребренными висками профессор в окружении студентов и интернов.
Они обменялись беглыми приветствиями, и старший консультант повел их в отделение неврологии. Местечко было не из приятных. Лежачие больные делились на две противоположные группы — они либо корчились в конвульсиях, либо были в параличе.
Наконец группа в белых халатах добралась до койки мистера Альдо Моретти, лысоватого мужчины средних лет. На первый взгляд казалось, что он попал сюда по ошибке: руки и ноги у него были перевязаны, но он мог ими двигать вполне нормально.
При виде такого количества докторов, проявивших интерес к необычным симптомам его болезни, Моретти пришел в восторг и бурно приветствовал очередных паломников.
Все сгрудились вокруг кровати больного, и профессор Маркс кивнул Барни:
— Итак, Ливингстон, послушаем, что вы нам скажете.
Барни повернулся к белым халатам и открыл папку с официальными бумагами и многочисленными собственноручными заметками.
Не успел он открыть рот, как пациент весело воскликнул:
— Привет, Барни! Как себя сегодня чувствуешь?
— Хорошо, спасибо, мистер Моретти, — буркнул тот, после чего вернулся к своим бумагам.
Моретти снова заговорил, теперь он обращался ко всей группе:
— Вчера этот пацан совершенно измотался и признался мне, что спит на ходу. Если бы я чувствовал себя не так скверно, я бы ушел отсюда и дал ему поспать.
— Хм, да, — бросил профессор. И добавил: — Продолжайте, Ливингстон.
Барни откашлялся и начал:
— Больной — мужчина сорока двух лет, бизнесмен.
— Вообще-то я занимаюсь грузовыми перевозками, — уточнил Моретти. — У меня целый парк грузовиков. — Повернувшись к Барни, он призвал: — Продолжай, малыш. Продолжай.
Барни продолжил:
— В прошлое воскресенье он принимал у себя тещу с тестем и готовил большую кастрюлю спагетти…
— Барни, сколько раз тебе говорить? Это была вермишель!
Барни собрался с духом и строгим голосом отчитал человека почти вдвое старше его:
— Мистер Моретти, я был бы вам крайне признателен, если бы вы дали мне закончить. А потом, если у вас будет что добавить, мы вам предоставим такую возможность.
Твердо решив не давать больше Моретти слова, он без паузы продолжил:
— Неся кипящую кастрюлю к раковине, он внезапно ее выронил и сильно обжег кисти рук и нижние конечности.
— Понять не могу! — пожаловался Моретти. — Никогда в жизни со мной ничего подобного не случалось. И что теперь прикажете делать с этими спазмами?
Барни вздохнул и стал докладывать дальше:
— Когда больного доставили в отделение «скорой помощи», он проявлял признаки дезориентации во времени и пространстве и не мог даже вспомнить, как опрокинул на себя кипяток.
— Да, я был как в тумане, — поддакнул Моретти.
— Принимая во внимание степень ожогов, он был госпитализирован и помещен под капельницу. В тот момент он не проявлял явных признаков патологии со стороны нервной системы. Сегодня утром отмечалась высокая температура, по всей видимости, как следствие ожогов, а также временная потеря сознания. Больной чмокал губами и все время крутил головой в правую сторону. Наблюдался тоникоклонический припадок продолжительностью менее одной минуты. К тому моменту, как вызвали невропатолога, помутнение сознания длилось уже более получаса.
— Молодец парень, ничего не упустил! — похвалил Моретти.
Барни притворился, что не слышит.
— Каково было ваше первое впечатление? — спросил профессор.
— Скажем, так, — начал Барни, стараясь сделать вид, что эта гипотеза только что его осенила, а не была результатом мучительных размышлений, — возможно, что припадок стал следствием резкого скачка температуры. Можно также предположить сепсис вследствие массивной микробной инфекции ожогового поля.
В соответствии с установленным порядком Барни перешел к дифференциальной диагностике, то есть к сравнению симптомов, наблюдаемых у мистера Моретти, с другими заболеваниями со сходными признаками. Помимо самоочевидной гипотезы об опухоли в их числе значилось артериовенозное нарушение кровообращения, вызывающее сходные проблемы. Была даже вероятность рассеянного склероза. Наконец, пока не сделана спинно-мозговая пункция, нельзя было исключить и энцефалит.
Вдруг больной взревел:
— Ни за что! Я не дам втыкать себе в хребет иглу! Один мой приятель через это проходил — говорит, боль адская!
Но Барни уже справился с эмоциями и невозмутимо ответил:
— Конечно, мистер Моретти, мы это учтем.
Он опять повернулся к белым халатам.
— В любом случае, профессор, как вы нам сами все время напоминаете, припадки являются лишь признаком заболевания, но не самой болезнью. Насколько я мог судить, у больного в анамнезе отсутствуют нарушения такого рода, если не считать одного случая, упомянутого им в разговоре, когда его дед упал с лошади и с ним произошел посттравматический припадок. Исследование мозга отклонений не выявило, в том числе и обследование двенадцати черепных нервов. Обследование сенсорных и моторных нервов также не показало никаких аномалий. Сухожильные рефлексы в норме, симптом Бабинского отсутствует. Психическое состояние в пределах нормы.
При этих словах с постели донесся новый комментарий:
— Можешь не сомневаться, птенчик, я не псих какой-нибудь!
— В заключение, сэр, — произнес Барни, понимая, что конец испытания близок, — могу сказать, что припадки нашего пациента носят идиопатический характер.
Идиопатический. Вполне распространенный термин в медицинских кругах. Всякий врач, который не в состоянии поставить больному диагноз, прибегает к этому бесценному эпитету, в переводе с греческого означающему: «неясного происхождения». Иными словами, врач говорит сущую правду, не выдавая больному свое бессилие.
Профессор кивнул:
— Отличная презентация, Ливингстон. Глубокий семейный анализ, все дифференциалы на месте, неврологическая часть тоже на высшем уровне. Я вас поздравляю.
— Эй, а со мной-то как? — возмущенно пробасил больной. — Меня-то похвалите хоть чуточку! Ведь это я Барни все рассказал. Он только записал.
Маркс невозмутимо продолжал говорить со своим учеником:
— Скажите, а почему вы исключили височную эпилепсию?
— Видите ли, сэр, — начал Барни, судорожно роясь в памяти, — височную эпилепсию тоже можно было бы включить, если бы у больного имелись признаки дежа-вю или микропсии — классические симптомы этого заболевания.
На что светило невропатологии произнес:
— Хм…
После этого Маркс наклонился и долго и внимательно изучал лицо больного. Потом распрямился и обратился к своей свите:
— Джентльмены, если внимательно вглядеться в лицо пациента, вы заметите небольшую асимметрию. Вы также увидите, что левый глаз у него немного выше правого. Такие признаки мы относим к неврологической микросимптоматике.
На студентов это произвело должное впечатление, однако никто пока не понял, куда клонит профессор.
— А теперь я хотел бы задать мистеру Моретти несколько вопросов.
— Мне? — оживился пациент, довольный, что на него наконец обратили внимание. — Спрашивайте что хотите.
— Вы помните что-нибудь о своем рождении? — поинтересовался профессор.
— Конечно, — отозвался Моретти. — Двенадцатое февраля…
— Нет, — перебил его Маркс. — Я имею в виду обстоятельства вашего появления на свет. Не припомните, ваша мать ничего не говорила об осложнениях в родах?
Моретти на миг задумался, после чего изрек:
— Вообще-то говорила. Если я не путаю, меня щипцами тащили.
— Так я и думал, — сказал Маркс с удовлетворенной улыбкой. Он повернулся к студентам: — Роды со щипцами, лицевая асимметрия… — Он показал на левую половину головы больного. — Поскольку во время припадка он дергал головой вправо, повреждение должно быть в этом месте. Думаю, что, при всем уважении к заключению Ливингстона, мы все же имеем дело с височной эпилепсией, которую нам подтвердит электроэнцефалограмма.
После этого он обратился к своему ординатору:
— Джордж, бери дело в свои руки. Если диагноз подтвердится, начнем его лечить дилантином.
Направляясь со своей свитой к следующей неврологической загадке, профессор повернулся к Барни.
— Трудный больной. Вы прекрасно поработали. Жаль, что вы идете в психиатрию. Вам бы надо стать настоящим врачом.
Лора не могла выкинуть из головы этих детей.
Из всей практики ей больше всего запомнилась работа в детской больнице. Может, в ней говорил подспудный материнский инстинкт, но каждого ребенка, которого она осматривала, будь то жертва опасной травмы (еще бы чуть-чуть — и в глаз!), тяжелой пневмонии или страшной дорожной аварии (эта опасность носила хронический характер), она воспринимала как своего собственного.
Не было такой палаты в детской больнице, где на ее глаза не наворачивались бы слезы. Были неизлечимо больные дети — с такими заболеваниями, как муковисцидоз, гемофилия, талассемия, мышечная дистрофия и даже еще хуже. Некоторым оставалось жить считанные дни, в лучшем случае — годы. Но все эти болезни были неизлечимы.
Поначалу ей захотелось посвятить себя научным исследованиям, поиску средств от этих болезней-детоубийц. Но вскоре она поняла, что ее место рядом с несчастными детьми, даже если речь идет лишь о том, чтобы облегчить им уход из этого мира.
Впрочем, исход сражения не всегда был предопределен. Оно могло закончиться и торжеством врача, сумевшего распознать едва различимые признаки такого заболевания, как, например, галактоземия — потенциально неизлечимого, но поддающегося лечению в случае своевременной диагностики.
Но самые глубокие чувства у Лоры вызывали недоношенные дети, появившиеся на свет на двенадцать, а то и четырнадцать недель раньше срока и неспособные к самостоятельному дыханию. Они были такие невесомые и слабенькие (некоторые весили чуть больше двух фунтов), что легко синели от одного прикосновения стетоскопа.
Эти крохотные пациенты инкубатора героически сражались за каждый вздох, и битва за их жизнь могла длиться неделями. При этом считалось удачей, если удавалось спасти одного из четырех.
Барни сказал бы, что в ней говорит застарелый комплекс вины перед Исабель. Но ей на причины было плевать. Лора знала одно: делом своей жизни она хочет сделать спасение младенцев.
Поэтому она подала заявку на интернатуру в детскую больницу. И была принята.
— Лора, открой!
— Нет! Я только что с дежурства. Мне надо поспать.
Постучали сильнее и настойчивее.
— Пожалуйста! Мне надо с тобой поговорить, — прокричал отчаянный женский голос.
— О черт! — проворчала Лора. Она села, сбросила одеяло и направилась к двери. — Иногда мне хочется жить там, где меня никто не найдет.
Она открыла. На пороге стояла Грета, вся в слезах.
— Андерсен, что стряслось? — удивилась Лора.
— Лора, я получила отказ из всех до единой базовых больниц Гарварда. Я наложу на себя руки!
Лора впустила подругу, усадила и принялась утешать. Первым делом она дала ей выплакаться. Потом попыталась поднять ей настроение, воззвав к ее самолюбию.
— Давай посмотрим на это с другой стороны. Не ты теряешь, а Гарвард! Тебя же приглашают в массу достойных мест, и еще не факт, что хорошая хирургия существует только здесь. Выбери себе место, где тебя хотят!
— Ну, меня зовут в госпиталь Джона Хопкинса и в Джорджтаун. Так что ближайшие несколько лет у меня есть шанс поработать недалеко от столицы. — Тут она с улыбкой добавила: — Может, я даже вытащу на свидание президента Кеннеди.
— Это уж наверняка! — поддакнула Лора. — Для такой секс-бомбы, как ты, он сумеет выкроить время в своем плотном графике.
Она засмеялась. Перед ней была прежняя Грета.
Беннету Ландсманну из всех трех бостонских клиник, куда он послал заявку, тоже пришел отказ.
Но он не очень огорчился. В конце концов, красный диплом Гарварда, стипендия Родеса и самые высокие оценки за клиническую практику что-нибудь да значат. Как однажды пытался ему втолковать Барни: «Говорю тебе, Ландсманн, дело в меланине: черный цвет в хирургии не считается красивым».
— Хочешь правду, Барн? Я ошибался на свой счет, считал себя исключением из правила. Кто-то же должен стать Джеки Робинсоном от хирургии, и я решил, что это непременно буду я. Если честно, ужасно обидно!
Барни обнял приятеля за плечи.
— Пошли их всех, Беннет! Всех до единого. Тебя приняли в тысячу других мест. Поезжай в Филадельфию, в Чикаго, в Балтимор — ты станешь таким великим хирургом, что они сами к тебе приползут и на коленях будут просить, чтобы ты у них попрофессорствовал.
Беннет посмотрел на него с восхищением:
— Ливингстон, ты — человек!
— Ты мне льстишь, Ландсманн. Если это что-нибудь для тебя значит, то ты — тоже.
— Да, Ливингстон, — ответил Беннет с грустной улыбкой. — Только я — черный человек.
Однако Грета и Беннет стали исключением. Большая часть выпуска Гарвардской школы медицины 1962 года пошла в интернатуру по своему выбору.
Даже Ланс Мортимер, занимавший последнюю ступень в факультетской иерархии, был принят в клинику Маунт-Хеброн в Лос-Анджелесе.
Хотя для этого, как Ланс признался Барни, его отцу, сценаристу Теренсу Мортимеру, пришлось пустить в ход свои голливудские связи.
Посвящение в полноправные доктора состоялось в июне 1962 года. Церемония проходила во дворе учебного комплекса школы медицины. Перед корпусом «А» была воздвигнута сцена, а вокруг нее полукругом расставлены кресла для зрителей.
В этот жаркий, душный день, в присутствии светочей медицины, каковыми являлись их педагоги, а также родителей, дождавшихся осуществления давнишней мечты, им предстояло получить дипломы. И самое главное, для вступления в священное братство жрецов-целителей им надлежало произнести клятву Гиппократа.
Эстел и Уоррен приехали оба. Уоррен фиксировал историческое событие на фотокамеру — для потомства.
Но кто прибыл разделить торжественный момент с Лорой? Жених с родителями, разумеется, были здесь, но пока их все-таки нельзя было назвать ее семьей. Лора специально позвонила матери и велела ей не приезжать и в результате опять чувствовала себя виноватой.
Перед самой церемонией Лора поправляла свой академический головной убор, и в этот момент к ней приблизились двое католических священников. Один был молодой, с румяными щеками херувима — по всей видимости, он был посвящен совсем недавно. Другой — намного старше и, судя по его черным очкам, слепой.
— Сеньорита Кастельяно? — спросил юноша.
— Да.
— Мисс Кастельяно, это святой отец Хуан Диас-Пелайо.
Не дав ей ответить, старик обратился к ней на чистом кастильском наречии — ее родном языке.
— Я пришел дать вам свое благословение, — объявил он дребезжащим старческим голосом. — Я вместе с вашим достойным батюшкой сражался на фронтах гражданской войны. Нас, сынов церкви, там было не много. И я имел несчастье попасть — как бы получше выразиться? — в недружественные руки. Ваш отец спас мне жизнь. Я уверен, что сегодня ваши отец и мать вами гордятся.
Тут он трясущимися руками очертил в воздухе крестное знамение и сказал:
— Benedicat te omnipotens Deus, Pater et Filius at Spiritus Sanctus[28].
— Аминь, — прибавил херувим.
Они исчезли так же быстро, как появились. Кто их послал? Ее монашка-мать? Или это отец каким-то образом, по конспиративным каналам, передает ей весточку с Кубы?
Барни издалека наблюдал этот разговор и, едва видения исчезли, был тут как тут.
— Лора, все в порядке? — спросил он, — Ты немного бледная.
— Если честно, у меня такое чувство, будто в утреннем кофе был ЛСД. Эта парочка приходила меня благословить.
— Расслабься, Кастельяно.
Семейство Дуайер было представлено родителями Хэнка и Черил. У каждой бабушки на руках сидело по внучке, а у мамы на коленях расположился мальчуган. Все с восторгом предвкушали «коронацию» простого питтсбургского парня.
Кое-кто с любопытством вглядывался в белую толпу в надежде узреть среди присутствующих родителей Беннета. Но ни одного черного лица видно не было.
Накануне Барни ужинал с Беннетом и Ландсманнами в ресторане «Мэтр Жак». Они обращались друге другом с такой нежностью, какой Барни не видел ни в одной другой семье, даже между настоящими родителями и детьми.
Небольшая кучка темнокожих все-таки приготовилась дружно приветствовать Беннета, когда декан станет вручать ему диплом и жать руку. Конечно, эти люди не сидели на почетных местах — они выглядывали из окон окружавших двор зданий. Обслуживающий персонал факультета — дворники, уборщицы и т. п. — прекрасно знал, что на всем медицинском факультете есть только двое их братьев по крови — и ни одной сестры!
Церемония началась с традиционных поздравительных речей. За выступлениями кого-то из самих выпускников последовало вручение разнообразных наград.
Лауреатом премии Джона Уинтропа стал Питер Уайман.
Победоносный лауреат встал и приготовился раскланяться, но оваций не последовало.
Зато Сета Лазаруса, поощренного за самые высокие оценки, приветствовали с таким энтузиазмом, который был больше уместен на стадионе.
Нэт и Рози сидели вместе с Джуди Гордон в третьем ряду. При всей гордости за младшего сына Рози непрерывно корила себя: «Ну как я могу радоваться, когда мой малыш лежит в могиле?!» В то же самое время ее супруг мысленно ликовал: «Слава богу, один сын у меня жив, и он талантлив».
Внезапно, словно по мановению волшебной палочки, порядок восстановился и аудитория стихла.
Декан Холмс, в алой мантии больше, чем когда-либо, похожий на верховного жреца, жестом поднял выпускников и велел повторять за ним священный символ веры врача — клятву Гиппократа:
— «Клянусь Аполлоном-врачом…»
— Клянусь Аполлоном-врачом…
— «…считать научившего меня врачебному искусству наравне с родителями…»
— …считать научившего меня врачебному искусству наравне с родителями…
— «…его потомство считать своими братьями и это искусство, если они захотят его изучать, преподавать им безвозмездно…»
При этих словах Барни задумался над иронией ситуации: было ясно, что никто из его однокашников не собирается заниматься благотворительностью.
— «Я направлю режим больных к их выгоде сообразно с моими силами и моим разумением, воздерживаясь от причинения всякого вреда…»
Беннет Ландсманн невольно подумал: «Нацистские доктора тоже давали эту клятву. И как же они могли так поступить с Ханной?»
— «Я не дам никому просимого у меня смертельного средства и не покажу пути для подобного замысла…»
Сет Лазарус шевелил губами, но слов не произносил. Потому что в этом он не мог клясться.
— «Я не вручу никакой женщине абортивного пессария…»
Лора Кастельяно сама была поражена, что ей на память пришел тот давнишний эпизод, когда они с Барни отчаянно искали доктора, готового нарушить этот пункт клятвы.
— «Чисто и непорочно буду я проводить свою жизнь и свое искусство…»
Хэнк Дуайер, уже и без того изнывающий от жары, еще сильнее взмок. «Неужели это будет как с церковным обетом, который я не смог соблюдать? Неужели и здесь я буду бороться с искушениями плоти?»
«Я ни в коем случае не буду делать сечения у страдающих каменной болезнью, предоставив это людям, занимающимся этим делом…»
При этом предписании многие будущие хирурги вздрогнули. И в то же время они знали, что на протяжении многих столетий нарушение целостности человеческой плоти считалось делом грубым, совершаемым зачастую цирюльниками. Разницы между стрижкой волос и ампутацией ноги почти не видели.
Но, скорее всего, для этого запрета были основания. Религиозного свойства. Ведь тело считалось священным храмом души. Не входи. Не преступай границ.
— «В какой бы дом я ни вошел, я войду туда для пользы больного, будучи далек от всего намеренного, неправедного и пагубного, особенно от любовных дел…»
Хирург, пристававший к Грете Андерсен и восседавший сейчас со своими коллегами в президиуме, сделал вид, что строгие установления к нему не относятся. Хотя сам много лет назад тоже давал эту клятву.
Наконец шло заключительное положение:
— «Что бы я ни увидел или ни услышал касательно жизни людской из того, что не следует когда-либо разглашать, я умолчу о том, считая подобные вещи тайной…»
— Что бы я ни увидел или ни услышал касательно жизни людской из того, что не следует когда-либо разглашать, я умолчу о том, считая подобные вещи тайной…
Тут декан Холмс объявил:
— Теперь вы стали врачами. Ступайте же и будьте достойны своей профессии.
Мир не знает аналога клятве Гиппократа. Кто-то скажет, что она сродни венчанию. Или принятию церковного обета. Однако в первом случае есть развод, во втором можно снять обет.
Но от клятвы Гиппократа отступить не может никто. Ни при каких обстоятельствах.
В тот день они дали необратимый обет служить делу гуманизма и приносить облегчение страждущим.
Кроме того, в отличие от брака и церкви этот обет они давали не Богу, а Человеку. Если отказ от Бога и влечет за собой вечные муки, то об этом они узнают лишь в загробном мире. Но если они станут плохо служить Человечеству, то результат почувствуют уже при жизни.
Итак, они вышли в море, чтобы биться с болезнями и смертью. И друг с другом.