ПОГРУЗКА — В тот день баркас «Морской бродяга» на всех парусах влетел в Баию — в Бухту Всех Святых — в неурочное время, под вечер. «А море-то — словно синий плащ», — шепнул, должно быть, влюбленный своей милой. Против обыкновения ветер не донес до причала голос Марии Клары, не слышен был замирающий от любовной тоски напев.
А случилось так потому, что кроме обычного своего духовитого груза — очередной партии плодов манго, кажу и абакаши — владелец баркаса Мануэл в Санто-Амаро-де-Пурификасан взял на борт деревянную статую Святой Варвары Громоносицы, славную и редкостной красотой, и чудотворной силой, а на себя — обязательство доставить ее в целости и сохранности на долгожданную, стихами и прозой воспетую, в газетах расписанную — «важнейшее событие в культурной жизни страны!» — Выставку Религиозного Искусства: яростно сопротивлявшегося викария удалось-таки уломать. Вот во исполнение этого священного долга Мануэл и отсрочил выход в рейс на целых двенадцать часов, о чем, впрочем, жалеть не пришлось: все убытки были ему возмещены. Ну, а дона Кано не попросила его об услуге, а приказала.
У викария полегчало на душе, когда он увидел, что господь в неизреченной милости своей дал Святой Варваре в попутчики юного, долговолосого и лохматого священника в мирском — более чем современном — платье и престарелую монахиню — бледную, тощую, в черном одеянии.
— Приглядывайте за святой! — воззвал к ним викарий. — А особенно в устье реки, там всегда и ветер сильней, и волны выше. Храни вас бог.
И вот с помощью викария, ризничего и доны Кано, под рукоплескания и молитвы самых ревностных и беспокойных прихожан приступили священник и монашка к погрузке. На шатких сходнях, однако, они сочли за благо передать путешественницу в привычные к морскому делу руки Мануэла и его жены Марии Клары, а уж они со всей почтительностью и тщанием воздрузили статую на корму. Вознесшаяся там фигура католической святой казалась античной богиней — покровительницей мореходов.
МОНАХИНЯ И ПАДРЕ — Свежий ветер наполнил горделиво раздувшиеся паруса, помчал «Морского бродягу». Мануэл, стоя у штурвала, улыбнулся преподобному и монахине: не волнуйтесь, мол, ничего святой не грозит. А Мария Клара, присев на палубу, придерживает статую, следит, чтобы ни на пядь не сдвинулась она от качки. «Будьте покойны», — говорит она, а сама восхищенно разглядывает парчу и кружева, ленты и вышивку, которыми по случаю отъезда в столицу украсили подножие набожные старушки, искусницы-рукодельницы из общины Пречистой Девы Блаженного Успения из соседнего городка Кашоэйры. Дай им волю, они б отправили святую в путь-дорогу сплошь в серебре да золоте — чистым золотом, неподдельным серебром покрыли бы ее с головы до пят, но директор Музея наотрез отказался даже от общинного ковчежца с реликвиями — ну, противный какой директор!
Хоть шкипер Мануэл и жена его были люди надежные и словам их можно было верить, монахиня, совсем утонувшая в складках своего поношенного глухого одеяния, не переставала тревожиться за судьбу святой — и когда суденышко неслось по речной стремнине, и когда подхватили его волны залива: тревожиться-то тревожилась, но ни словечка не вымолвила, ничем тревоги своей не выдала, только все молилась, снова и снова перебирала бусинки четок, и под костлявыми ее пальцами смирял свой норов свежий ветер, обвевавший статую. Долгим и трудным показался путь монашке, и вздохнула она с облегчением, лишь когда «Бродяга» ошвартовался у причальной стенки Рампы-до-Меркадо: слава тебе, господи, все сошло гладко. Сейчас Святую Варвару вместе со всеми ее громами-молниями отвезут в Музей, где с нетерпением поджидает ее директор — брат во Христе, германский монах, всесветный эрудит и знаменитый ученый, профессор-распрофессор в белоснежной сутане: об этой самой скульптуре, о происхождении ее и авторстве сочинил он целый трактат, весьма вдохновенный, а по части выводов — даже дерзкий. И вот тогда наконец сестра Эуниция беспокоиться перестанет, переведет дух, сомкнет блаженно вежды, ощутит сладостную прохладу ветерка.
А падре был совсем на падре непохож — ох, уж эти нынешние. Как, скажите мне, признаешь в нем духовное лицо, если носит он джинсы и расстегнутую до пупа рубаху в мелкий цветочек, а в буйной волосне и намека нет на тонзуру? Хорош собой, на загляденье. Но ведь сказано было задолго до всяких таких новшеств: «Не ряса монаха делает» — и верно сказано. Небрежны были прическа и одежда юного падре, но он, хоть и не носил сутану, не пробривал себе макушку, был вовсе не хиппи, направляющийся, скажем, в колонию «Мир и любовь» в Арембепе, а самый что ни на есть священник, недавно рукоположенный, стезю себе избравший по призванию и сердечной склонности, усердный и законопослушный, делу своему служащий ревностно и истово. Получил он отдаленный приход, а паства его состояла из людей богобоязненных, бедных, беспощадно закабаленных теми, кто исповедует один только приснопамятный закон — кулачное право.
Ему дорога казалась еще длинней, чем сестре Эуниции, — вовсе уж нескончаемой, ибо вез он с собой несправедливость и беззаконие, и были у него веские основания предполагать, что вызвали его в столицу штата не для наград и поощрений. Приходилось ему слышать и угрозы и брань; читывал он в газетах статейки, клеймившие некоторых священнослужителей за подрывную деятельность. Появлялось в тех статейках и его имя — Абелардо Галван, — и не только появлялось, но и забрасывалось грязью: мерзавцы-журналисты подтасовывали факты, врали, клеветали, извращали. «Подлость и мерзость», — думает он теперь. Что он знает о Патрисии? Только то, что у нее хрустальный голос, таинственная улыбка, томный взгляд. Под злобными изветами и сплетнями кое-кто хотел бы похоронить трупы, гниющие в лесной чащобе. Падре Абелардо плывет в Баию не один — с ним три трупа, он знает, кто велел убить этих людей, да и кто же этого не знает?! Знать-то знают, а проку от этого что: те, кто посылает наемных убийц-«пистолейро», — незапятнанны и неприкосновенны, они превыше расхожих понятий о добре и зле. Это хозяева жизни: их мало, по пальцам сочтешь, они малочисленны, но неумолимы.
СКРОМНЫЕ И БЛАГОРАЗУМНЫЕ СВЕДЕНИЯ О БАИИ — Да, ветер не доносит до причала любовные клятвы, любовные радости и горести, о которых обычно поет Мария Клара, но она не молчит, а, пристроившись рядом со статуей, тихонько напевает то, что в таких случаях напевать положено — псалмы да гимны в честь святых и присноблаженных. Ни священник, ни монахиня ее не слышат, зато спешат навстречу, облепляя борта, зеленые флотилии кувшинок. Синие, только что распустившиеся цветы склонили головы на мясистых стеблях, приветствуя святую. Река Парагуасу пахнет табаком и отдает на вкус сахаром: фарватер пролег между плантаций.
А при входе в просторный залив несутся к суденышку стаи рыб, пристраиваются к нему осьминоги и скаты. Над небом Баии — Бухты Всех Святых — золотом разливается солнечный свет.
Всякому известно: Баия — порт мирового значения. В безмерном ее пространстве разместились бы все остальные гавани и порты Бразилии, да еще хватило бы места для флотов и эскадр всей планеты. Ну, а что до красоты этой бухты, то нет на свете подходящего сравнения, и не родился еще поэт, который подберет нужные слова.
Целое стадо островов, один другого ярче и красивей, пасется в этом сновиденном море, а сторожит их остров Итапарика, главный над ними, самый большой остров баиянской бухты, населенный португальскими и голландскими полками, индейскими племенами, бесчисленными африканскими родами. Там, на дне морском, в царстве Айока, покоятся остовы потопленных в бою каравелл, лежат португальские дворяне, голландские адмиралы, колонисты и захватчики, вышвырнутые вон отважными бразильскими патриотами. Это — Итапарика, отец юной республики, сторожевой пес независимости, центр январских празднеств.
Благоразумие велит мне умолчать о славе Баии, дабы избежать ревности и досады: слава эта в моряцких легендах, передаваемых из уст в уста, в песнях трубадуров, в письмах и судовых журналах путешественников. Нет, не стану распространяться о славе Баии и хвалу воздавать ей не буду: скромность присуща истинному величию.
У самой кромки залива вознесся, обдуваемый ветрами с полуострова, воздвигся город Баия, полное имя которого — Салвадор-де-Баия-де-Тодос-ос-Сантос, воспетый греками и троянцами, прозой и стихами, главная столица Африки, город на востоке планеты, на путях в обе Индии и в Китай, на Карибском меридиане, город, богатый золотом и серебром, пахнущий перцем и розмарином, отливающий медью, гавань тайны, светоч разумения.
Многое еще можно было бы сказать о нем, но скромность и благоразумие затворяют мои уста. В гавань его, прославленную и воспетую, входит «Морской бродяга»: местре Мануэл — у штурвала, жена его, Мария Клара, — возле носилок со статуей, пассажирами плывут юный священник, престарелая монашка и образ Святой Варвары Громоносицы, покинувший церковь в городке Санто-Амаро-де-Пурификасан, чтобы занять подобающее ему место на Выставке Религиозного Искусства в столице штата. Еле слышно звучит голос Марии Клары, вплетаясь в порхание ласточек, в снование рыб.
НЕКТО, ИГРАЮЩИЙ НА БЕРИМБАУ[1] — А на причале, на пустом баке из-под керосина сидел в этот предвечерний час франтоватый негр в белой пиджачной паре, при бабочке, в двухцветных, глянцево блестящих башмаках и играл на беримбау, услаждая слух весьма немногочисленной публики, которую составляли уличные торговцы фруктами, беспризорные мальчишки — «капитаны песка» — и влюбленная пара. Не вилось вокруг кольцо капоэйры[2], негр играл для собственного удовольствия, и мелодия, шедшая из далекого прошлого, рассказывала об ужасах рабства.
Поглядев в сторону Морского форта, музыкант увидел хорошо знакомый ему профиль «Морского бродяги» и удивился тому, что парусник входит в гавань в первых сумерках, а не на рассвете, как обычно, когда на мачте его загоралась утренняя звезда, а голос Марии Клары будил солнце.
И закат и восход хороши для прибытия, хороши для отплытия, жизнь наша из неожиданностей соткана, в них-то вся ее прелесть, верно я говорю? Негр перестает играть, прислушивается к звуку сирены, возвещающей конец плаванью. Куда же пропал голос Марии Клары, отчего не слышится любимый напев моряков:
Я гребень, я гребень тебе подарю,
Дам небо, и море, и ночь, и зарю...
А в мощном реве сирены прорезаются ноты какого-то торжества и волнения — что за добрую весть принес шкипер Мануэл городу Баии и народу его? Пьянящий аромат спелых плодов окутывает пристань.
Умиротворенно гаснет день, величественно разливается закат, волны и рыбы довели парусник и красавицу святую у него на корме до порта приписки, до бетонного причала Рампа-до-Меркадо. Мария Клара убрала паруса, Мануэл бросил за борт камень, заменяющий якорь. «Морской бродяга» замер у стенки, а в небе, в закатном баиянском небе, точно взорвалось, запылав всеми оттенками красного — от розового до алого, — солнце.
ВЫГРУЗКА — Падре Абелардо помогает монахине подняться, оба вздыхают с облегчением и торопятся сойти на сушу. У каждого свои дела. В пути они присматривали за святой, а здесь в этом нет необходимости — вон неподалеку уже стоит дожидается ее присланный из Музея «комби».
Встретить драгоценный груз директор поручил своему доверенному помощнику, юному даровитому этнологу Эдимилсону Вазу. Сам он поехать не мог — на этот час назначена была пресс-конференция для журналистов пишущих и снимающих, на которой директор намеревался ознакомить их с программой открывающейся через два дня выставки. Здесь собрались корреспонденты всех имеющихся в наличии баиянских газет, а также ведущих изданий юга страны, а также обозреватель целой вереницы португальских газет по имени Фернандо Ассиз Пашеко. Когда парусник причалил, директор как раз начал распространяться о статуе, возраст которой исчислялся столетиями, об изображении Святой Варвары Громоносицы — почему Громоносицы? почему колчан ее полон молний? — «и вот, дорогие друзья, это чудо искусства, этот шедевр деревянной скульптуры всего через несколько минут озарит своим присутствием наш Музей и предстанет вашим, господа, взорам». О громах и молниях, о месте и времени, о скульпторах и резчиках давно уже ломали копья, спорили, высказывали доводы «pro» и «contra» историки и искусствоведы, все люди сведущие и образованные, а уж директор Музея, в безупречно белой своей сутане похожий на серафима, впрочем, серафима плутоватого и лукавого, и вовсе на таких делах собаку съел.
Прежде чем шкипер Мануэл, окончив швартовку, успел позаботиться о выгрузке драгоценной клади, Святая Варвара сошла со своих носилок, шагнула вперед, оправила полы своего одеяния — и, как говорится, была такова.
Чуть покачивая бедрами, прошла Святая Варвара между Мануэлом и Марией Кларой, улыбнулась им ласково как сообщникам. Мария Клара ритуальным движением свела руки у груди и сказала: «Эпаррей, Ойа!» Поравнявшись с монахиней и священником, святая учтиво кивнула старушке, а падре подмигнула.
И ушла Святая Варвара Громоносица: миновала Рампу-до-Меркадо, обогнула Подъемник Ласерды. Она заметно торопилась, ибо близка уже была ночь и минул уже час вечерней молитвы. Увидавши ее, элегантный негр склонился в поклоне, прикоснулся пальцами к земле, а потом себе ко лбу и тоже сказал: «Эпаррей!» Негр-то был человек непростой — Камафеу де Ошосси, жрец-оба грозного Шанго[3], торговал он на рынке, играл на беримбау, некогда состоял президентом афоше «Дети Ганди[4]», но даже и он не смог бы сказать, случайно ли произошла эта встреча или по особенной благодати, осеняющей «посвященных». Не зажглись еще уличные фонари, а Иансан[5] растворилась в людской толчее.