22 июня 1941 г.
Я лежал на жухлой траве и смотрел в небо. Оно — с редкими пенистыми облаками — манило меня, звало. Как и все авиаторы, я рвался в полеты. А с другой стороны… В июле мне обещали дать двухнедельный отпуск, и я уже представлял себя в большом селе Некрасовском, видел затканную лилиями тихую Солоницу, уют маминых комнат. Знаю, что отец, бывший офицер, георгиевский кавалер, посадит меня за стол и, лихо закрутив заиндевевшие от седины усы, строго спросит:
— Ну, «унтер», докладывай…
Старшего брата и сестру тоже всегда отпугивала суровость отца. Другое дело мама! Ей можно было шепнуть даже о том, как в первый раз поцеловался с девчонкой. Заранее зная, что, улыбнувшись маме, я скупо, будто своему командиру полка, доложу:
— Служил в гаубичной артиллерии наводчиком. Затем, по твоему же совету, окончил летную школу. Сейчас в 217-м авиационном полку стрелком-радистом на скоростном бомбардировщике. В полку считают воздушным снайпером и даже портрет в красном уголке…
— Без хвастовства, — властно одернет отец.
На этот раз я вряд ли соглашусь с отцом. Не так-то легко стать хорошим воздушным стрелком.
Наш комиссар говорил, что здесь, как и в искусстве, помимо упорства нужны и другие данные. Подвижность пальцев пришла ко мне от гитары и пианино, прицельность глаза — от самодельного лука, выдержка и ловкость — вероятно, от увлечения спортом. Мечтания о доме прервал далекий, нарастающий, прерывистый гул. Он крепнул, звучал все явственней. Я внимательно всмотрелся в небо и вздрогнул. В мирной синеве я различил темные точки. Они на глазах увеличивались, превращались в летающие палочки, и вот я уже вижу над собой самолеты. На опаленной солнцем горячей траве стало холодно. Я понял, что самолеты, чем-то напоминающие летающих ящериц, не наши, чужие — с черными крестами и свастикой.
Меня будто подбросило землетрясением, я побежал на стоянку. Стонущим воплем, сотрясающим что-то в груди, взвыла над аэродромом сирена тревоги. Я бежал быстро, ворот гимнастерки петлею давил шею, я рванул его, теряя на ходу пуговицы. Война!
О подступавшей грозе в полку, конечно, догадывались, говорили о ней сдержанно, с верными друзьями, ее неизбежность все понимали, к ней упорно готовились. Но никто не ожидал ее огненной вспышки так скоро, так близко.
Загрохотали зенитки. Красно-дымные всполохи взрывов запятнали любимый мной бездонный голубой купол.
На самолетной стоянке метались люди. Я привычно бежал к своей «единичке» с двумя красными, флагманскими, полосками на сверкающем серебром киле.
— В кабину! Летим! — крикнул мне на ходу полковник. Едва я ухватился за чехол пулемета, как по рукам хлестанул ветер. Это взревели моторы.
— Готов? — через ларингофоны услышал я голос командира.
— Мне только пулемет надо проверить.
— На взлете опробуешь. Идем бомбить немецкие танки.
Самолет порулил к старту. Подняв дуло пулемета, я дважды выстрелил в небо.
Наша «единичка» взлетела первой. Мы долго ходили «по кругу» над аэродромом, дожидаясь, когда пристроится к нам вся дивизия.
Мой друг и наставник флаг-штурман Волков прокладывал всем нам маршрут от города Новозыбкова до цели. В полете он поучал: «Бомбить только головы фашистских гадюк… Во что бы то ни стало остановить их проход в глубь страны».
Инстинктивно мы чувствовали, что наши войска отступают, из куцых весточек радио понимали: наша задача подставить ногу врагу, заставить куликом топтаться на голодном болоте, помочь нашим наземным войскам зарядить орудия, собрать боевые силы в тяжелый кулак.
Мы, три авиационных полка, сомкнутым строем — «клином» — полчаса летали без единого выстрела. Под крылом самолета — хорошо знакомые поля и леса Гомеля, и мне казалось, что я выполняю обычное задание — как вчера или позавчера — над своей мирной землей.
Стрелки-радисты в турелях плексигласовых башен были хорошо видны друг другу. Я махнул знакомому парню Семену Гомельцу рукой, он ответил мне улыбкой на простоватом лице, которая мгновенно сменилась выражением испуга. Он впился пальцами в рукоятки скорострельного пулемета, стал быстро поднимать и опускать ствол. Движения его почти моментально подхватили другие стрелки-радисты. Тревога!
Я посмотрел влево, повернулся направо. Холодный озноб проскользнул по спине. С обеих сторон шли колонны немецких истребителей. Их было много — в три, а то и в четыре раза больше, чем наших. А под нами танки! «Мессершмитты» шли параллельным курсом на расстоянии, недоступном для выстрела.
— Расстраиваемся «пеленгом»! — послышалась команда Волкова.
Наш самолет оторвался от строя и круто, накренив нос, рванулся к земле. Я видел, как вспыхивали и гасли лампочки на сигнальном щитке моей рации. Бомбы короткой цепочкой летели вниз, стая фашистских пиратов заметалась по небу, все ближе и ближе к нарушенному строю наших бомбардировщиков. Три «мессершмитта», два с боков, один сзади пикировали на наш самолет. Они падали сверху, словно бомбы, от которых уже пылала внизу земля, как подожженное озеро нефти.
Я поймал в перекрестье прицела истребитель и затаил дыхание.
…Уже в учебных классах мы знали о преимуществе «ШКАСа»[4] перед двумя пушками и парой крупнокалиберных пулеметов противника. Вооружение немецкого истребителя намертво впаяно в кромку лба плоскостей. Это неудобно. У меня же огонь прицельный, хоть и один пулемет. И скорострельность прекрасная.
…Мрачный силуэт «мессера» стремительно растет.
Я нажал на гашетки. Брызги огня осыпали бронированный нос «мессера», и он, кок ошпаренный, шарахнулся в сторону. Секунду, другую я ждал, что он запылает. Тщетно. Истребитель взмыл ввысь и скрылся из глаз. Я крутанул башню и закусил губу. Второй враг летел на меня. Почти не целясь, я выстрелил. И почти одновременно в дырочки от вражеских пуль со свистом в башню ворвался ветер. «Не сбил, всего лишь спугнул», — подумал я о противнике.
Третий самолет упорно подстраивался ко мне сзади. Если он войдет в «мертвую зону», мы будем сбиты. Не стрелять же по оперению своей машины,
— В хвосте истребитель! — закричал я командиру. Полковник отвернул самолет от курса. И тут я увидел врага, незащищенного, открытого. Я не пожалел патронов. Я видел, как из фюзеляжа вырвалась струя дыма, как «мессершмитт» завалился на крыло и пошел к земле…
Сколько ни пытался флаг-штурман собрать в строй эскадрилью, ему это не удалось. Наши СБ еще во время бомбежки разбросало в разные стороны, и они так же, как и мы, дрались в одиночку.
…Неравный бой стих, словно по команде. Израсходовав запасы горючего, фашисты покинули поле сражения. Когда гроза миновала, я осмотрелся — своих самолетов недосчитал больше десятка.
— Ну, как дела, снайпер? — услышал я взволнованный голос полковника.
— Турель в решето превратилась, — невесело отшутился я.
— Сам-то не ранен!
— Нет, пока еще цел.
4-го июля 1941 г.
Наш полк скоростных бомбардировщиков сгорел фейерверком: ярко, многоцветно, быстро. От полутора сот самолетов и дивизии после битв в воздухе остались считанные единицы, да и те израненные, искалеченные. Несмотря на многие достоинства нашего СБ, его верткость ласточки, послушность рукам пилота, стройность и горделивую красоту в воздухе, у него, кроме слабой скорости, оказался роковой недостаток — от зажигательных пуль он вспыхивал, как бочка с бензином.
К счастью, жертв среди летчиков до удивления мало. Бои шли над нашей землей, парни мастерски сбивали пламя с машин, сажали их на родные нивы, луга, а нередко на мелколесье или болота. Многие прыгали с парашютами (не зря же учили!) и, кое-как уложив их в чехлы, возвращались домой.
…Техник Коля Клочков мне рассказывал:
— Стащили мы свои «ласточки» в один гурт со всего аэродрома и подорвали. Такой взрывище ахнул, что все горожане в погреба позапрятались, стекла из окон домов посыпались…
— Мы тоже слышали, — откровенно сознался я Коле, — драпанули в убежище, думали немцы бомбят.
— Да, худовато нам что-то приходится, — вздохнул техник.
— Перезимуем…
Снова сирена сбрасывает нас с коек. Бежим к штабной землянке. Через полчаса полковник ведет наш строй через город. На плечах, как у пехотинцев, винтовки, снятые с самолетов «ШКАСы», на поясах пистолеты «ТТ». Позади грузовики с нашими чемоданами и зимней одеждой. Нас провожают испуганные, опечаленные и заплаканные горожане. Женщина в потертой дымчатой шали схватила за руку полковника.
— Покидаете нас, касатики?
Полковник обнял ее хрупкие плечи, как мог успокоил:
— Мы ненадолго, родная… За новыми машинами едем.
Станцию «Новозыбков» затопили шумные водовороты толпы: военные, горожане, железнодорожники. Мы уже грузились в теплушки, когда меня потянул за рукав старшина эскадрильи.
— Алло, футболист, тебя какая-то девушка спрашивает.
— Девушка? — удивился я. — Нет у меня никаких девушек.
— Брось из себя разыгрывать. Вон та, видишь, под часами, на перроне стоит. Тебя по фамилии назвала, сказала — найдите, пожалуйста.
Старшину летуны наши знают, слова бережет не меньше, чем ключи от каптерки. Поверил и я — подошел к девушке. Невысокая, светловолосая, радостная, она протянула мне руки.
— Ну, здравствуй, мой друг! Ты точь-в-точь такой, как я представляла.
Я робко коснулся ее чуть прохладных ладоней и вдруг догадался: «Наденька Верхоломова! Из десятого «В», с которой я по письмам знакомился».
Паровозный гудок погасил гомон перрона.
— Только увиделись — и расставание… — с грустью сказал я. — Так мечтал…
— Эй, футболист, отправляемся! — услышал я властный крик старшины.
— Идем, опоздаешь, — вздохнула Надя, и я заметил, что ее синие глаза повлажнели.
Возле распахнутых дверей теплушки мы остановились. Ребята протянули мне руки. Мне хотелось поцеловать девушку, но я постеснялся товарищей. Она прильнула сама, прижалась губами — впервые наяву, а не в письмах. Потом торопливо сказала:
— Пиши и помни, буду ждать, береги себя!
Я лежал на нарах, слушал звонкий перестук быстрых колес, думал о Наденьке. А впереди надвигалась ночь — черным-черна, хоть выколи глаз.
Утром нас разбудили громовые удары взрывов. Из окон и распахнутых до отказа дверей было видно, как они, взметая комья земли, ложились слева и справа от эшелона. Поезд катился под уклон, набрав чуть ли не самолетную скорость, и мне казалось, что рельсы не выдержат, что вагоны, оторвавшись один от другого, взлетят в воздух. Но вот машинист стал тормозить, буфера вагонов озлобленно заскрежетали металлом, из теплушки в теплушку полетела команда полковника:
— Всем покинуть состав! Нас бомбят «юнкерсы».
Не дожидаясь остановки, мы горохом сыпанули на насыпь. Я вместе с техником Колей, прихватив с собой «ШКАС» и патронные ящики, скатились в глубокий, как окоп, кювет. Рядом с нами оказался флаг-штурман Волков и несколько моих однокашников — тоже с пулеметами и треногами, которые, предвидя бои на земле, быстро соорудила для нас инженерная служба. Пулемет отлично поражал и воздушные и наземные цели. Но стрелку теперь непременно был нужен подручный.
Невольно вспомнил защитника футбольных ворот стрелка-радиста Сенечку Гомельца, центрального нападающего Женю Коврова и других однополчан. Они, потеряв самолеты, вооружились авиационными пулеметами и добровольно пошли на передовую. Что судьба им уготовила? А мне? Вряд ли нам теперь когда-либо встретиться…
— Опять заходят на цель! — прервал мои мысли флаг-штурман. На этот, раз я хорошо рассмотрел противника. Девятка вражеских бомбардировщиков шла четким, почти спаянным треугольником. По прицелу определил: высота 1000-1200 метров.
Наш машинист маневрировал не хуже умелого штурмана. Далеко отогнав состав от места высадки «десанта», он, скрываясь в изреженных перелесках, на разных скоростях гнал эшелон то вперед, то, словно опытный наездник коня, спячивал его назад.
Фашистская эскадрилья, зайдя в лоб паровозу, стала перестраиваться. Их техника бомбометания ничем не отличалась от нашей. Сначала клюнул в пике командир, за ним ведомое им звено, затем остальные. В моих глазах замелькали какие-то точечки, но вряд ли на таком расстоянии я смог бы увидеть падающие с неба бомбы. Но зато взрывы казались рядом, хотя мы и находились от них по меньшей мере за три, а то и четыре километра. Отбомбившись, «юнкерсы» выходили на бреющий и осыпали пулями хвост нашего эшелона. Теперь, не предполагая засады, они, набирая высоту, шли на построение прямо на нас. Их боеприпасы были исчерпаны,
— Ребята! — крикнул нам Волков. — Старайтесь бить их по пузу! В лоб почти бесполезно.
И хотя я отлично понимаю, что смерть на этот раз мне не грозит, у меня все-таки вздрагивают кончики пальцев. Всеми силами я прижимаю к груди уже повидавший виды, породнившийся со мной пулемет. Мне кажется, что летит закованный в латы дракон. У него клюв, глаза и крылья, он дышит пламенем. Жму на спуск. Меня толкает в грудь тупая сила отдачи. Без команды одновременно стреляют соседи. Мы создали летящему на нас флагману, словно зенитчики, заградительный огонь — поставили мертвую стенку из пуль. Пройдешь, гад, значит, еще повоюешь!
Но он не прошел. «Юнкерс» сразу грохотнул страшным оглушительным взрывом. Ребята, которые осмотрели потом место гибели самолета, нашли среди обломков два скудных трофея: стальной портсигар с истлевшими сигаретами и медную пряжку с эмблемой «СС».
Остальные водители бомбардировщиков предпочли разбежаться в стороны поодиночке.
Веселое настроение наших парней после первой удачной драки вскоре сменилось подавленной горечью. По знакомым еще с воздуха станциям, разъездам и полустанкам все поняли, что мы отступаем.
Наш эшелон, сменив лишь паровоз, миновал уже изрядно поцарапанный бомбардировками город Орел, ненадолго передохнул в Брянске и, как решили мои дружки по теплушке, надежно приземлился только в Ельце.
Нас разместили в пустом палаточном городке, из которого, по всем приметам, только что выбыла какая-то наземная часть. Через несколько дней жизни в летних лагерях мне показалось, что мы обосновались здесь весьма капитально, во всяком случае, до самой зимы. Уютный, похожий на курортный город, Елец будто спал в теплой зелени садов, скверов и парков. На тихих, немноголюдных улицах встречалось много нарядных, украшенных свежим загаром женщин и девушек. Они охотно отвечали на наши улыбки, а вечером до самого комендантского часа танцевали с моими товарищами в городском парке.
Я часто бродил по городу.
Иногда подолгу просиживал в парке: писал свой дневник, длинные письма матери и Надюше, слушал пение птиц, наслаждался тишиной и спокойствием. «Да идет ли война?» — помимо воли вспыхивал вопрос и сразу же гаснул. Затемненные окна домов, почти полное отсутствие мужчин в городе (разумеется, кроме нас, «безлошадников») и сообщения по радио одно тревожней другого…
В прохладной аллее мне становилось душно. И я и все мои однокашники надоедали своим командирам: «Скоро ли? Когда же на фронт?» Нам было стыдно перед знакомыми девушками сидеть в тылу. И словно в ответ на рапорты, просьбы и заявления, наш отпуск прервала команда полковника:
— Час на сборы — и в строй!
Снова тревожный звон железных колес поезда, куцые стоянки на станциях. Командиры не скрывают от нас: мы едем на пополнение полков дальних бомбардировщиков. Наш путь лежит на Полтаву.
27 августа 1941 г.
Совхоз «Красная Армия», где базировался полк дальних бомбардировщиков, и его окрестности представлялись мне земным раем. Все, буквально все потонуло в садах без границ и без края. Казалось, зайдешь в них — и заблудишься. Волны бушующей сочной зелени, налитые соком ранние плоды…
Аэродром разместился на огромном клеверном поле. Густой аромат цветов кружил хмелем голову. Окрашенные под цвет зелени, тяжелые боевые машины казались стаей нахохленных в ненастье птиц. Любой новичок без труда бы определил, что самолеты уже неоднократно побывали в воздушных боях. Их тела пестрели заплатами.
Новый командир, молодой подполковник Кубасов, принял пополнение по-мальчишески радостно. Нас — стрелков-радистов — сразу же повел в тир. Он сам встал за пулемет и выполнил подряд все упражнения так, что мы, не сговариваясь, восторженно зааплодировали. За хорошую стрельбу Кубасов щедро одарял нас улыбкой, мне пожал руку.
— Неплохо, — похвалил он. — Я тебя к Ященко в экипаж назначаю. С этим чертякой до старости пролетаешь.
Командир звена старший лейтенант Ященко с первого взгляда мне не понравился. Маленький, квадратный, с реденькими, словно выщипанными, усами, с лицом, будто терка, испещренным оспинами, он отрывисто козырнул на мое приветствие и хрипловато бросил:
— Главное, не дрейфь, парень. Будешь ныть либо спину врагу поворачивать, на землю, в штрафную спроважу. Волков бояться — в лес не ходить. Понял? Говоришь, шесть боевых на счету?
Я утвердительно кивнул.
— Маловато, конечно.
У Ященко их было уже около тридцати. Но главное для него — смелость…
В кабине меня чуть не стошнило. Пахло бензином и касторкой. Мне уже сказали, что у Ященко я девятый: трех моих предшественников унесли на кладбище, пять — на больничные койки. Но самым неприятным показалось мне то, что кабина, особенно башня, словно лоскутное одеяло, были сплошь в разноцветных заплатах.
— Не пугайся, — успокоил меня техник, — я тебе новую башню поставлю и броню на грудь приспособлю.
— Да неплохо бы, — подбодрился я. — А то ведь из-за латок и неба не видно.
В кабине познакомился со своим помощником — воздушным стрелком Степаном Грабовским. На фронт он прибыл прямо от классной доски и глобуса — работал географом в школе. Запасник был старше меня лет на семь, но из-за чистого бугроватого темени казался мне по меньшей мере одногодком отца.
Душой экипажа оказался штурман Гордей Луговой. На него кто ни взглянет, сразу улыбнется. Невысокий, чернявый, глазастый, он, как на сцене плясун, постоянно в движении. Говорил всегда полушуткой, смехом заражал даже командира полка. Любимая фраза Гордея: «Все чепуха, братцы, все семечки».
— Как только придем с боевого, — сказал он мне, — вон там, между двух тополей, волейбольную сетку натянем.
— А где ее взять?
— Чепуха. Мяч и сетку еще с училища в кабине вожу.
Три раза мы летали бомбить Белую Церковь, где по-домашнему расположились фашисты.
Мне и Грабовскому лишь дважды пришлось отстреливаться от «мессершмиттов». Сопровождавшие нас «ястребки» разгоняли их, словно стаю собак.
Я не раз наблюдал в бою за нашими истребителями. Задиры, сорвиголовы. Недаром же на самолетах сплошь молодняк, ему дай только волю подраться. Правда, скорость у «ястребков» маловата, зато верткость — как у цирковых акробатов, пока «мессершмитт» повернется, наш пять сальто выбросит.
Падали с неба и наши, и фашистские самолеты. У меня то слезы на лице от досады и боли, то восторг и улыбка. Воздушные бои теперь завязывались над полоненной врагом землей. Поэтому со сбитых самолетов все реже и реже возвращались в полк летчики. Полк редел. Из шести эскадрилий на задание уходили три, а иногда и две. Летать стали в две смены. Командование всячески поощряло нашу жажду к полетам, а мой командир Иван Яшенко одним из первых летчиков получил орден Красной Звезды. За десять боевых вылетов — награда: десять дней отпуска в тыловом доме отдыха. Мне посчастливилось побывать там в самое роковое для наших ребят время. Словно предчувствуя, что нам не встретиться, меня провожал напарник по турели (летали в две смены) Петр Накорнеев — красавец и песенник, мечта всех знакомых девушек.
— Чую, що бильше нам не побачиться, — обнимая меня, выдал свою грусть Петя. Он был на три года моложе, плохо чувствовал себя в воздухе. Я учил его, как быстрее лечить «морскую болезнь», подчинять пулемет своей воле, как можно быстрее перестраивать рацию. Петя во всем слушался меня, будто старшего брата, спал рядом в сарае на сене. Когда удавалось, вместе ходили на речку — красивую, тихую и ласковую, как его подружка, девчонка из соседней деревни.
Петра Накорнеева похоронили за день до моего возвращения. Зенитный снаряд взорвался в его кабине…
Тосковать о друзьях и задумываться над приметами не позволяло время. Оно толкало нас к действию, подгоняло, как автомат либо конвейер. Приказ на эвакуацию застал нас в готовности номер один. Мне и всем остальным «безлошадникам» подали «экспресс»: огромный четырехмоторный тяжелый бомбардировщик, в общей кабине которого можно было, как в гараже, разместить полдюжины автомашин и всю аэродромную роту.
Мы приземлились недалеко от Курска, в Обояни. Тот же экипаж, такой же, правда, чуть улучшенной конструкции, самолет ДБ-ЗФ. В палатке ждала радость. Меня облапали четыре сильных руки.
— Ура! — орал Сенечка Гомелец. — Еще один футболист объявился! Как, дорогой, в форме? Ноги-то целы?
— Правильно, ноги надо беречь, — сказал Женя Ковров, — а голова для футболиста не главное.
В кругу друзей — как дома: спокойно и безмятежно. На короткое время ушли из памяти кровавые дымки взрывов, море пожарищ.
Женя Ковров пытался превратить свой рассказ в шутку:
— А знаешь, Витя, пулеметы-то наши, наверное, самим Христосом крещенные. Давим крыс в окопах под Гомелем, глядь, прут фрицы на нас. Кое-кто в лесок драпанул. А мы с Гомельцом тут же решили: «Не посрамим авиацию!»
— Это хорошо, что танки левее прошли, — раздумчиво произнес Гомелец, — а то бы от нас с тобой мокрое место осталось.
То, что мои друзья и на земле показали себя не хуже лучших воинов-пехотинцев, придавало мне больше уверенности в том, что мы добьемся победы.
…Техник Коля пожелал мне счастливого пути, то есть, как говорят в этом случае: «Ни пуха ни пера». Это был мой четырнадцатый боевой вылет — самый памятный за все годы войны.
Я стою в турели и, как сказали ребята, скорее похож на пирата, чем на летчика. На мне синий комбинезон с голубыми петлицами, огромные, до самых локтей, мягкие краги. Поверх комбинезона легкий меховой жилет. В кармане заряженный пистолет, на поясе две гранаты и подарок техника — острая финка.
Наша эскадрилья идет на предельной высоте — около пяти тысяч метров. Идем без прикрытия.
— Витя! Истребителей видишь? — услышал я голос штурмана. — Свои?
Я вскинул голову. Там, в легкой прозрачной дымке, кружились самолеты.
— Нет, это не свои. Это немцы!
— Разве? — голос штурмана оборвался.
Я подсчитал фашистскую стаю: «Восемнадцать... А нас только девять». И тут же ухватился за пулемет. На вражеских самолетах один за другим вспыхнули и погасли зловещие красные огоньки. Без труда догадался: «Из пушек бьют, сволочи». Я очень нервничал: то хватался за рукоятки пулемета, то стискивал пистолет, то, непонятно зачем, сбрасывал и снова надевал краги. Неожиданно над головой лопнувшим стручком треснул плексиглас, его светлые брызги упали на руки.
Ященко вел второе звено. Немцы, нападая на эскадрилью, старались оторвать от строя крайние задние самолеты, набрасывались на них скопом.
В атаку фашисты рванулись неожиданно. Я кручусь, словно белка в колесе. Наш самолет зажали в клещи. Истребители попарно, сменяя друг друга, атаковали и слева, и справа. Один отвлекал огонь на себя — заходил то сзади, то пикировал сверху.
Пять на одного. Уже не бой, а убийство. Но я даже не подумал о смерти. Мне 22, все еще впереди. Волнение прошло, И этот бой я воспринял так же, как в небе над летным училищем. Я привык стрелять по воздушным мишеням с открытыми глазами и с задернутой мраком кабиной.
Бью по целям короткими очередями. Грабовский тоже стреляет. Я выпускаю в противника короткие быстрые очереди и вижу в мишени брызги огня. В первого стреляю прицельно, во второго — не успеваю развернуть турель. Он опережает меня, и я его только отпугиваю.
Мне жарко. Холодная сталь пулемета обжигает ладони и пальцы. Кручусь в турели. И почти физически чувствую, как где-то под ногами роятся пули, сверлят обшивку, обжигают одежду. Бой идет! Горячий воздушный бой!
Ященко словно не видит его. Оторвавшись от строя, он идет бомбить танки. Это основная задача. Мельком вижу, как, неуклюже перевернувшись в воздухе, бомбы упали вниз, в голову танковой колонны. Там, на земле, в дымном смраде огня и гари, стальные гиганты поднимаются на дыбы, волчком кружатся на месте, падают навзничь. Танковая колонна, будто змея с раздробленной головой, уже не ползет дальше. Она лишь судорожно извивается, задыхаясь в пожарище.
В воздухе скрыться некуда. Будь небо в облаках, можно было бы нырнуть в их спасительную белую тьму, а там поминай как звали — и по радиокомпасу выйти к своим. Но день хрустально прозрачен. Спастись негде. Все шансы на жизнь — в пулемете.
Клещи все туже сжимают наш самолет. Неуязвимая бронь «мессершмитгов» храбрит их водителей. «Старайтесь бить их по пузу»,— вспомнил я наказ флаг-штурмана Волкова.
Выстрелил в первого, крутнул башню. Трасса левого мелькнула далеко впереди. Не рассчитав, немец кидает самолет в крен, его черные кресты над моей головой. Не жалея патронов, стреляю почти в упор. И наконец-то! Горящий ком «мессершмитта» окутал дымом мою кабину.
Снова локтями кручу турель. И опаздываю. Немец бьет в меня первым. Что-то колкое и горячее прожигает ногу. По ней будто кто ломом ударил. Падаю в фюзеляж. Схватившись за ногу, почувствовал липкую кровь. Мой стрелок тоже недвижим. Трижды пытаюсь подняться. И трижды, проклиная бессилие, спускаюсь на пол. «Убьют, убьют», — мелькнула жуткая мысль. Отбрасываю сиденье, хватаюсь за скобы пулеметных ящиков. Как хорошо, что сила в руках еще не иссякла. Подтягиваюсь и сажусь. Совсем рядом кресты, черная свастика. Жму на спуск двумя пальцами. Скрылись. Попал или нет? Кружится голова, расплываются силуэты вражеских самолетов, тускнеет лазоревый купол. Девятую атаку отбиваю, упав на пулемет грудью. Стреляю почти наугад, успокаиваю себя выстрелами. Опять острая боль в ноге. Еще одна рана. Обессиленно сползаю в фюзеляж. Кровь упруго бьет в унт, ослабляет тело, уносит сознание.
…Когда я открыл глаза, то увидел небо: высокое, тихое, милое сердцу небо. Голубое небо… Мне нравится все голубое. Голубые петлицы, голубые васильки, голубые глаза… И даже халаты полковых медиков на этот раз показались мне голубыми.
31 августа 1941 г.
Когда я снова открыл глаза, все вокруг меня вместо голубого стало белым. Белые простыни, наволочки, скатерти на тумбочках, белые занавески на окнах, стены, двери и потолок, белый халатик сестры. Вокруг все белым-бело, словно потонуло в сугробе.
Жив!
Желание вскочить с кровати всколыхнуло тело, но острая боль в ноге свалила навзничь.
Сколько я пробыл без сознания — не знаю. Помню, что я увидел над собой строгое, с запавшими щеками лицо врача, услышал его повелительный голос:
— Не шевелитесь, больной! Еще чуть-чуть потерпите.
Мне стало зябко, я понял, что лежу обнаженный. Взгляд невольно скользнул вокруг. Всюду молодые девичьи лица. «Как им не стыдно…»
— Укройте! Немедленно же укройте! — возмущенно закричал я.
— Накиньте простынку, — спокойно приказал хирург.
Три дня я пролежал без сознания, потом то открывал глаза и видел манящий свет жизни, то снова погружался в черный, пугающий смертью омут. Просыпаясь ночью от стонущих криков раненых, я смотрел в потолок и видел на нем пикирующих на меня «мессершмиттов», слышал надрывные вопли моторов, зарывался лицом в подушку от слепящих огненных трасс. На шестой день в упор встретился с глазами сестры.
Чуть вытянутые, черные, с алмазными вкрапинами в центре зрачков, они смотрели на меня с испугом, надеждой и радостью.
— Вам больно? — спросила девушка. Я отрицательно качнул головой.
— Вам надо поесть, непременно поесть. Врач сказал…
— Не хочу, не могу, сестрица.
— Так ведь надо вам, понимаете, надо. Врач сказал… Сказал, что вы и так висите на ниточке,
Словно напугавшись откровения сестры, утром впервые я почувствовал голод.
— Я хочу гуся, сестрица… жареного.
— Гуся? — спросила Дашенька (так звали ее в палате).
— Да, да... Только нежирного.
В госпитале, разумеется, такого редкого блюда не оказалось, но просьбу мою все же выполнили. Друзья по полку купили гуся в деревне. Его на большом подносе победно занес сам шеф-повар. За ним крадучись, на цыпочках вошли Сенечка Гомелец, Женя Ковров и мой штурман, вечно улыбчивый Гордей Луговой. Он, подмигнув Дашеньке, извлек из карманов две бутылки шампанского и доложил ей по всем правилам устава:
— По разрешению главного.
Бодрые голоса молодых летчиков всколыхнули сонливость больных. Однако новости они принесли печальные. Немцы уже вблизи Обояни, со дня на день можно ожидать, что наш аэродром опустеет, мы, раненые, осиротеем.
Эвакуацией нашего летного гарнизонного госпиталя руководил подполковник Кубасов. Ночью, при свете мечущегося лучика карманного фонаря, нас сначала укладывали в кузова автомашин на носилки, затем между ними, а на рассвете, под грохот артиллерийской дуэли, не разбираясь, словно дрова, кидали один на другого. Слышались стоны, крики, плачь и проклятия.
— Потерпите, родимые, — успокаивал связанных бинтами и гипсом больных старик-санитар, — смертушка рядом, надо быстрее.
— Куда нас теперь?
— Должно — в Курск. По тракту верст этак семьдесят а гаком.
Казалось мне, что этой адской дороге — дороге страдания и смерти — не будет конца.
По изрытому бомбами тракту, через баррикады разбитых орудий, автомашин и перевернутых танков шофер гнал нашу полуторку, словно вырываясь из пламени. Шальные снаряды, взметая курганами землю, поминутно заставляли его с силой жать на тормоз, резко сворачивать влево и вправо, сдавать машину назад. Нас чурками швыряло один на другого, сбивало в кучу, спрессовывало тяжестью тел. Ломался гипс, трещали кости, из открывшихся ран и свежих ссадин сочилась кровь. Мы со злостью стучали кулаками в кабину, кричали.
— Стой! Стой! Остановись же, подлюга! Сестрица, хоть ты пощади! Помираю, прощайте, братцы!
Но шофер, как узнали мы позлее, — тоже с осколком снаряда в плече, не слышал нас, гнал машину на самом пределе. Он словно задался целью разбить ее на куски.
Курск был завален ранеными, как полевой лазарет после крупного боя. Носилки в коридорах госпиталей, во дворах, в переулках, скверах, на улицах.
Я оказался на обширном дворе медицинского института — самого крупного госпиталя в городе. Рядом со мной на носилках — флаг-штурман Волков. Не думал и не гадал. Вот встреча так встреча! Волкова привезли из Харькова. У него ниже колен сломаны ноги.
— Из боя вырвался целым, — говорит он. — А вот при посадке… Машина только земли коснулась и… собирайте, техники, винтики. Ребята синяками отделались, а мне вот не повезло, зажало. Как считаешь, срастутся? Или все… отлетался?
— В двадцать семь-то лет? Зарастут, и следа не останется, — тоном фронтового хирурга убежденно заверил я.
Время показало, что я не ошибся.
Мы лежали, словно в походе: в полном обмундировании и при оружии. Лежали час, другой, третий. Раны саднили, болезненно ныли, изломанный на ногах гипс крошился. Под вечер нас покормили на носилках: солдатский суп, гречневая каша с кусочком мяса и кружка кирпичного чая.
Мы долго рассказывали друг другу о судьбах общих знакомых. Я вспомнил, как, истекая кровью в воздухе, просил Ященко ссадить меня с Грабовским на ближнем аэродроме. Но командир нам не ответил. Молчал он и тогда, когда я вырвал из дневника листок и, пачкая его окровавленными руками, послал ему записку по пневмопочте. Упрямый летчик все-таки сел только дома и доложил командиру полка о выполнении боевого задания.
— Карьерист! — глухо проговорил Волков.
— Он потом в госпиталь приезжал и даже прощения просил, — пояснил я флаг-штурману.
— Простил?
— Промолчал. А когда узнал, что это его подполковник заставил, разочаровался в нем полностью. Его принцип в моем мозгу не укладывается. У Ященко так: «либо грудь в крестах, либо голова в кустах».
— Причем тут кресты! — возмущался Волков. — Надо же о Родине думать… О! — громко вскрикнул он, хватаясь за ноги. — Похоже, что на погрузке мне опять их сломали.
Студенты института, а теперь санитары, сестры и фельдшера, выбирали из нас тех, которые уже впадали в беспамятство, и заносили в здание. Я поймал одного санитара за полу халата:
— Несите флаг-штурмана!
— Не мешай, парень. Без тебя знаем кого и когда…
Я схватился за кобуру.
— Не за себя ведь прошу, неси, говорю! Таких, как он, в полку не заменишь…
— Ну ладно, ладно, — примирительно сказал санитар и взялся за ручки носилок. —Да убирай свою пушку к чертовой матери! Подумаешь, напугал… Похлеще видали.
Когда унесли Волкова, я с тоской подумал: «Теперь не подойдут до утра».
— Ты-то еще потерпел бы, — бурчал на ходу санитар, — но нельзя же вас разлучать… Как-никак боевые товарищи, глядишь, и на койках друг дружке поможете.
В операционной, как в морге: удушающий запах человеческой гнили, голые тела на одеялах и простынях, белая фигура хирурга плавает в табачном дыму. На операционном столе лежал Волков. Он долго не поддавался наркозу и уснул, как в полете, всего на две-три минуты. С его ног вместе с мягкими, рыжеватыми волосами фельдшер срывал окровавленные осколки гипса. Боль отбросила сон, летчик рывком вскинул голову, взглядом безумца впился в лицо врача.
— Коновал! — дико закричал летчик.
— Я хирург! — мягко укладывал врач на подушку голову Волкова. — Я уже третьи сутки держу скальпель в руках. Тысячи раненых очереди ждут… Мужайтесь, забудьте о боли.
— Простите,— вымолвил Волков. — Не я это вам… Боль проклятая.
В беспамятстве флаг-штурман звал какую-то Таню, срывающимся голосом говорил ей о первой любви… Я подумал, что тоже могу выдать свои сердечные тайны, и заранее решил, снимать гипс без наркоза. Хрупкая девушка в халатике с красными пятнами, протирая глаза, встала со стула. Я подозвал ее.
— Миленькая, давайте поможем хирургу.
— А как? — заинтересовалась она.
— Принесите острые ножнички.
Через минуту она протянула их мне. Мы вместе, морщась, словно больно было не только мне, а обоим, освобождали из плена волос и гипса трижды проклятую мной левую ногу.
В палату меня внесли одновременно с Волковым.
— Ну что, подремонтировали малость? — пытался улыбнуться флаг-штурман.
Тот, кто лежал в госпитале, хорошо знает, как томительно-однообразно тянется здесь цепочка дней.
В гостях у нас с Волковым побывали командир и комиссар полка. Они принесли кучу фруктов, рассказали о роковых для наших друзей вылетах. Из последнего ни один не вернулся, в том числе и Ященко. В моей голове роились противоречивые мысли. Временами я осуждал своего командира, но чаще всего оправдывал, возводил до героя. Не щадя нас, он прежде всего не щадил и себя. А коль неизбежна драка, кто-то все равно должен начинать ее первый. Значит, Ященко прав. На самые рискованные и опасные задания он просился раньше других.
…У одного из раненых где-то под черепной оболочкой блуждали два осколка. Когда он немного приходил в себя, кричал так надрывно, что в палате никто не мог заснуть и на минуту.
— Убейте, убейте! Сжальтесь, ребята!
Другой чубатый богатырь с поврежденным пулею позвоночником висел под потолком в проходе между кроватями. Его тяжелый взгляд был прицельно направлен прямо в меня, а я не знал, как от него укрыться. Этот летчик надеялся выжить и даже летать. Дьявольское упорство и мужество! Он никогда не стонал, не жаловался, ничего не просил. Засыпал он мучительно тяжело, ненадолго и чаще тогда, когда выпивал стопку спирта. Сознаюсь, грешен: незаметно я снимал у сестры с подноса всегда по два стакана и, когда кончалась раздача, карабкался по стремянке к летчику. Я вливал ему в рот «лекарство», и он благодарил меня легким взмахом черных ресниц. Позднее, когда его, закованного в гипс, сняли, наконец, с потолка, он уговаривал сестру потеснить раненых, чтобы его кровать поставили рядом с моей.
Как-то в палату в накинутой на голое тело простыне зашел подполковник Кубасов.
— Извините, ребята, — садясь на табуретку, сказал он. — Пока женщин нет, я сброшу этот гадкий наряд.
Его плечи, грудь и спина показались мне сплошной гноящейся язвой.
— Самолет сгорел от головы до самого хвостика, а я только немного поджарился. Ожог первой степени… Лежу через палату, у лестницы. Да нет —только сижу или по коридору болтаюсь, как маятник, лежать пока моченьки нет.
С Кубасовым мы земляки, воронежские, оба холостяки.
— Вот шкуру подлатаем маленько, немцев добьем и вместе домой, жениться! Верно, земляк?
Я отвечаю ему улыбкой: «Вот у кого уверенности подзанять следует».
— А знаешь, Волков, — продолжает наш командир, — какие у нас девчата отменные? Бровкою поведет этакая прелестница, и все… На край света за ней убежишь.
Кубасов, морщась, набросил простыню.
— Ваша белокрылая голубка влетела, — кивнул он на сестру. —Ну, давайте, братва, побыстрей выздоравливайте, в полку нас на руках носить обещают. Как реликвии.
— Радуйтесь, мелкий воришка, — обратилась ко мне сестра. — В комнате свиданий вас ожидают…
— А почему вдруг воришка, сестрица?
— Знаю я, замечала, как стаканы тащите, только конфузить вас не хотелось.
— А кто меня спрашивает?
— Пока что секрет. Сами увидите.
В комнате свиданий чисто и уютно, как в горнице у хорошей хозяйки. В прохладном полумраке вырисовываются круглый с бархатной скатертью столик, крытые таким же материалом ажурные стулья, диван, завешенное шторой окно. В вазе красные, желтые и белые астры.
— Дашенька, ты? — в удивлении замер я у дверей. — Вот так обрадовала! Какими судьбами? Надолго?
Еще в Обояни я узнал, что Дашенька Ломова для меня теперь вторая родная сестра. До предела обескровленному в воздухе, она вернула мне жизнь, из вены в вену отдала свою кровь. Видимо, из старой литературы, а может, и от родителей она впитала в себя романтизм прошлых лет: прятала от подруг свой альбомчик и дневничок, писала втайне стихи, бросала в Быстринку венок из цветов. И вот она стоит рядом со мной: свежая и упругая, как весенняя почка, гибкий девичий стан схвачен широким армейским ремнем, из плена грубой шинели вырывается, но не может вырваться высокая грудь.
— Я отпросилась у главного… Поеду вместе с тобой.
Комкая пилотку с голубой окантовкой, опустила ресницы Дашенька.
— Куда? Неужели домой? — забеспокоился я. — Ни за что. Я вернусь только к своим, слышишь, Дашенька, Я непременно опять стану в строй.
— Возможно. Но врачи говорят, что в ноге порваны связки… Да и руки… Вытяни их, посмотри, как они пляшут…
— Ерунда, это пройдет! — сжимая в кулаки затрепетавшие пальцы, испуганно выкрикнул я.
— Не спорю. Только не скоро. А завтра вас повезут…
— Куда, Дашенька?
— Этого я сказать не могу. В тыл, наверное, на восток. Я буду рядом. Привыкла к своим, тоска по ночам… К тебе вот не знаю за что привязалась — она закрыла лицо руками. — Ты меня хоть иногда вспоминаешь?
Я с готовностью кивнул головой.
— А как же? Часто. Хотел написать. А куда? В Обояни, наверно, немцы.
Декабрь 1941 г.
С детства я не верю в приметы. Рассказы о перебежавших дорогу черных кошках, пустых ведрах, об обманчивой чертовой дюжине — все я это воспринимаю, как сказки. Слушаю, а в душе усмехаюсь: бред предрассудки, мистика.
Давным давно, сложилось в народе предубеждение к цифре «13». Словно предупреждение о катастрофе, пугала она и моих друзей по полку. Никто не желал садиться на самолет, помеченный тринадцатым номером.
И вот лежу я на госпитальной койке, каждый час тянется вечностью, перебираю в мыслях события недавно прошедших дней.
Аэродром Обоянь. На стоянках родные мне, испещренные пулями ДБ-ЗФ (бомбардировщики) и наши телохранители «чайки» (истребители И-15). Их совсем мало. Я видел, как взлетала последняя пара. На киле у первого — восьмерка, у второго — тринадцать,
— Несчастливая цифра, — с грустным вздохом сказал стоящий рядом техник Коля.
Мы оба хорошо знали, что бои идут близко — отдаленный гул канонады доходит до наших ушей.
Никто из нас не позавидовал воздушным собратам. В безоблачном голубом небе на маленькой высоте смельчаки шли на разведку в самое пекло, можно сказать, почти на верную гибель. И эта цифра «13». Роковая примета!
Едва самолеты перевалили через линию фронта, небо на вражеской территории сразу же превратилось в гигантский костер. Даже с нашего аэродрома мы видели всполохи огня. Я представлял себе, как в разведчиков стреляли и сверху, и снизу, стреляли из пушек и пулеметов, автоматов и пистолетов, стреляли все, кто в стане врагов держал в эту минуту оружие. Самолеты метались в огне.
Спустя полчаса один из них, почти лишенный обшивки, голый, будто скелет, приземлился на базе. Тринадцатый с задания не вернулся. Вот она — роковая примета!
…За госпитальным окном лениво тускнел закат. В огромной палате (бывшем гимнастическом зале мединститута), словно боясь потерять друг друга, глухо перекликались стонами раненые. Скрипя зубами, я беру костыли, делаю первый прыжок на правой ноге. Левая — как кукла в белых пеленках. Ее словно пронзает игла. «Сволочь!» — кляну я простреленную крупнокалиберной разрывной пулей ногу. Боль медленно утихает. Снова прыгаю. Меня, как единственного ходячего из шестидесяти, избрали старостой палаты. Героический подвиг! Вчера я прошкандыбал до середины наших хоромов.
В палату вбежала старшая сестра Фая, за ней четверо санитаров с носилками — все вчерашние студенты мединститута.
— Спокойно, родненькие! — закричала сестра. — Сейчас будет тревога. Всем надо в подвал. Таскайте, ребята, — кивнула она санитарам и остановила на мне взгляд. — Кто может, спускайтесь сами. Через десять минут полетят бомбы. Фашисты — аккуратисты, секунда в секунду работают.
Завертывая в одеяла раненых, словно детей, студенты почти бегом уносили их. Я неторопливо пробирался к двери, отдыхая возле каждой кровати.
— Алло, староста! — окликнул меня смуглолицый, со смоляными кольцами волос раненый. — Ты как будто тоже из наших, из летунов, правильно?
— Точнее, стрелок-радист, — пояснил я.
— Один черт — летчик. Вместе в небе кровь проливаем. К тебе просьба, кунак… Набрось-ка на меня пару матрацев. От осколков спасут… А если прямым попаданием, то и в подвале грохнет, да еще похлеще, пожалуй.
Я снял с опустевших кроватей матрацы, набросил на летчика.
— Спасибо, как зовут-то? — спросил он.
Я сказал.
— А меня — Фатун. Запомнил?
— Откуда такое имя?
— С Казани.
— Запомню, конечно.
— А теперь валяй побыстрее в подвал. Слышишь, гул приближается. Точные, гады… Ровно в семь вечера… Убивать безоружных… Эх, подняться бы только!
Превозмогая боль в ноге, я быстро запрыгал на непривычных мне костылях. Возле лестницы в подвал остановился. Глазам представилось столпотворение. Толпились санитары с носилками. В кровавых бинтах ползли на животах раненые. Они ударялись о ступени лестницы коленями, локтями и головами. Стоны, ругань и вопли заглушали команды врачей. Где-то рядом во дворе громыхнул взрыв бомбы. И весь госпиталь, этот гигант, содрогнулся, как от землетрясения. Крики, стоны, кровь на белом мраморе лестницы. Бомба за бомбой летит с ревущего неба на беззащитный Курск.
Пластами валится с потолка штукатурка, звенят и сыплются стекла окон, в раскрытые рамы смертельной метелью врываются осколки бомбы. А меня почему-то уже ничто не пугает. Я уже испытал страх за жизнь, пережил его там, в схватке с пятью фашистскими самолетами. Сажусь на подоконник, закуриваю папиросу и смотрю в ревущее небо. Флаг-штурман немецкой армады, не обеспокоенный ни одним русским истребителем, заходит на цель, как на тренировке. Ему надо уложить бомбы в круг наземной мишени — десятка в десятку, потом подать команду ведомым им штурманам.
Мишень флаг-штурмана — госпиталь. Он заходит на нее раз, второй, третий. Вокруг мединститута взлетают в небо стены и крыши соседних домов и домишек, рядом с моим окном рассыпая искры, горит тополь скручиваются и ярко вспыхивают крупные листья. Красный крест на крыше госпиталя доступен взору каждого летчика. Красный крест — табу, запрет для всех воинов мира. А для фашистов — он самая желанная и доступная из приманок.
А утром каждый из нас, кто еще находился в сознании, услышал, как подступает к городу враг. На окраине уже рвались снаряды дальнобойных орудий. Раненых грузят в машины, торопятся эвакуировать в глубокий тыл. Глухой шепоток ползет от одного уха к другому. Говорят, что нас излечат в тылу и пошлют на границы Востока, а оттуда, с Тихого океана, снимут части и бросят в бой — как свежие силы резерва.
Я уже почти свободно хожу на костылях, совсем бравый вояка. Чистая отутюженная гимнастерка, на ремне пистолет, на голове синяя, окантованная голубым шнурочком пилотка. И чуб залихватский, точь-в-точь как у отца, бывшего казачьего офицера. Но в зеркало на себя смотреть грустновато. В тонкие бачки по-воровски вползли сединки. И смех, и слезы! Седина в 23 года. У отца-то ее на висках нет и поныне.
Хожу по перрону между носилками с ранеными. Перрон — как после крупного снегопада — белым белехонек. Кругом сплошь носилки, покрытые свежими простынями.
И вдруг снова свист бомб, взлетающие в небо вагоны.
Бреду на край перрона, где лежит после Волкова (его отправили домой на поправку) мой новый приятель летчик Фатун. Смотрю на часы. Семь вечера. «Пунктуальные фрицы!» И опять, сволочи, бьют по раненым!
Глаза Фатуна — угольки с антрацитовым блеском — беспокойно шарят по небу.
— Столкни меня, Витя! — обращается он ко мне.
— Куда?
— Под перрон.
— Зачем? Ты же убьешься.
— Не убьюсь. Помнишь, рассказывал, до войны так же, как ты, вратарем за свой полк стоял. Толкай посмелее! За перроном, как за моей «чайкой», как за бронированной стенкой.
Мне ничего не оставалось сделать, как столкнуть с трехметровой высоты носилки и, поддерживая руками, спустить на них раненого.
— Ищи, бомбоубежище, Витя! — крикнул Фатун. — Видишь, осколки метелят. Добьют наших, гады, добьют! Шкандыбай побыстрее, Витя!
В санитарный поезд погрузили всего половину обитателей курского госпиталя, остальных свезли на братское кладбище. У меня засочилась рана. Главврач отобрал костыли и строго заметил Фаине;
— Говорил же я вам, что рано ему маршировать разрешили… Подумаешь, летчик, здоровье отменное… Теперь пусть лежит, без моего разрешения ни шага!
Поезд медленно, будто крадучись, ползет на восток. Я лежу на нижней подвесной койке. Приспособив подушку под спину, достаю свой походный дневник, беру карандаш.
«Дорогая мама! — старательно вывожу я на листке из блокнота.— Ты пишешь, что Леню после института тоже призвали на фронт. Мне очень интересно: кем и куда? Не расстраивайся. Не одному же мне из семьи драться с фашистами? Пусть повоюет и старший. Вместе мы, быстрее добудем победу. Поезд мой проходит мимо Воронежа. Да что за напасть! Врач не разрешает подниматься с постели, а мне так хочется взглянуть на наш город хотя бы из окон вагона.
Скучаю по тебе, папе, Гале, как ни странно, по стадиону, по нашей ласковой речке Тихой, и почему-то хочется еще хотя бы разок взглянуть на Надю. Она тебе пишет, мама? Где Надя, что с ней? Этот вопрос меня очень волнует. Я же видел ее всего один раз, а мне кажется — знаю целую вечность. Когда привезут на место (а где оно — одному аллаху известно), я сразу же сообщу тебе адрес. А ты сообщи мне адрес Нади. За меня не волнуйся. Помнишь, мне гадала цыганка, что я завороженный? Вернусь к тебе только с победой.
Целую всех. Ваш Виктор».
— Ну, Фая, ну, Фаечка! Миленькая моя, дорогая! Прошу тебя слезно: принеси костыли. Я только до тамбура…
— Не унижайтесь, больной, — ломает шнурки темных бровей пышноволосая девушка. — Вы гангрену хотите нажить? Врач приказал…
— Так ведь это же мой родной город, Фаина…
— Увидите еще, надоест.
После длительной остановки наш поезд, словно отдохнувший рысак, побежал в два раза быстрее. Колеса отбивали бодрую дробь, под ее мелодию я наконец-то крепко заснул.
Абакан нас встретил не потревоженным войною уютом, сердечным теплом горожан, ласковыми улыбками и заботливыми руками медиков. В палату, чистенькую и опрятную, поместили меня, Фатуна и четверых выздоравливающих пехотинцев. По вечерам в темноте мы рассказывали друг другу «истории своих болезней».
— Витек, скильки ти фрицев в дубовину загнав? — спросил меня лысоватый, сутулый, с длинными руками солдат-гигант с Черниговщины.
— Два «мессершмитта» загробил. Это уж точно — в штабных документах записано… Честно говорю. Грицко, я еще ни одного фашиста в лицо не видел.
— А нашим-то хлопцам чуток подмогнул? Пехоте?
— Приходилось. Танковые колонны бомбил.
Вместе с пожелтевшими листьями клена, притихшего возле окна, улетали в даль прошлого похожие друг на друга дни госпитальной жизни. Грицко выписали в часть, мы проводили его по-братски. Нам с Фатуном, двум хромоножкам, разрешили ходить с самодельными тросточками. Врач прописал в качестве лечебной гимнастики два часа в сутки играть в теннис. Когда-то в Воронеже сестра брала меня партнером на корт медицинского института. Фатун взял ракетку впервые. У него была раздроблена пятка, правой ногой он ступал только на пальцы, моя левая не догибалась на целую четверть. Я сильно хромал, но играть мне все-таки было много легче, чем заведомо обреченному на инвалидность партнёру. И потому, наверное, я постоянно выигрывал. Горячая азиатская кровь Фатуна кипела, как лава, черные в косом разрезе глаза метались из стороны в сторону, излучая досаду, обиду и гнев.
— Эй, Фатун! — азартно кричу я. — Держи левую бровку!
Фатун едва успевает подставить ракетку, мяч улетает за поле.
— Вот черт! Мать твою… бог любил! — падая на колено, Фатун запускает в меня ракетку. Я ловлю ее на лету, вежливо возвращаю хозяину.
— Это, Фатун, не по правилам.
Фатун был добр, ласков и предан в дружбе, и мне стало его жаль. Я стал специально ему проигрывать, сводя жаркие битвы на ничейный счет. Теперь мой «противник» стал ко мне еще душевнее и внимательнее.
Фатун уже дважды ходил на комиссию, просился в свой истребительский полк. Врачи, не желая обидеть летчика, сказать ему прямо, что он отлетался и скоро должен быть списан «по чистой», тянули с ответом. В третий раз мы с другом попали на комиссию вместе. Заметив легкую хромоту (нога не догибалась теперь только на семь сантиметров) и дрожь в пальцах (я не мог самостоятельно сделать даже самокрутку), врачи обещали выписать в часть через две-три недели. Фатуну приказали через пятидневку собираться домой.
Я видел, как лицо его стало мертвенно-бледным, глаза повлажнели, судорожно дернулись губы.
— Не имеете права! — задрожал его голос. — Я должен летать! Меня государство учило, Родина! Я должен ей отплатить!
— Ты уже отплатил ей, Ардымов, сполна отплатил, — утешала его седовласая женщина — старший хирург госпиталя. — Без пятки летать нельзя. Ни один полковой врач тебе не позволит.
— Пишите тогда в пехоту.
— Да как же ты в атаку побежишь? На первой кочке растянешься. Езжай, дорогой мой, домой, Ты ведь до войны токарем был, не так ли?
Фатун грустно кивнул головой.
— Вот и возвращайся на родной свой завод, там рабочие руки сейчас дороже червонного золота.
— Мне нужно вернуться с победой, —твердо сказал Фатун. — Не пошлете в армию, сбегу к партизанам! — и он с надеждой заглянул в глаза мне. Я ему уже сказал, что меня направляют в партизанскую авиацию.
Вечером, лежа в постели и слушая вздохи друга, мне захотелось его отвлечь.
— А ведь ты, Фатун, так и не рассказал, как тебя ранили.
— Было это в августе, — начал он. — Полетел я с Григорием Луговым на разведку. Он за ведущего, я за ведомого. Линию фронта перевалили и напоролись на шквальный огонь. Веришь ли, небо горит. Зенитки без передыха лупят, пулеметы. Ни вперед, ни назад не прорваться. Все ясно. Как и предполагал генерал наш, —огромное скопление немцев. Остается теперь доложить — и считай 96-й боевой вылет. Луговой свечкою, вверх и кричит: «Высоту набирай! Курс почаще меняй! Кувыркайся! Наша задача — домой побыстрее». Только я развернулся, вдруг мне в глаза молния. И мотор утих, как убитый. Понимаешь, Витя, зенитный снаряд в нос моей «чайке» влепился. Самолет, верно, в воздухе держится, только высота вниз поскакала. Мотор молчит, лечу, как на планере, с понижением. Только бы перескочить линию фронта. Подо мной зеленый луг стелется, окопы змеятся. А высота уже 200 метров. Надо садиться. Плюхнулся за окопами, а оттуда минометы по мне, пули свистят возле уха. Выскочил я, поклонился дружку боевому и к своим — бегом. Мины все ближе, землей рожу забрасывают, я на пузо — и по-пластунски. Наши артиллеристы ответный огонь открыли. Меня отстоять, выходит, решили. Примостился в воронке, голову высунуть невозможно, пули стаями носятся. Слышу, с нашей стороны железо залязгало, должно быть, танки пошли в наступление. И такая бойня пошла! Бьют с обеих сторон. Такой грохот. Как не оглох, сам себе удивляюсь. Часа два, уткнувшись в тину носом, лежал. Потом меня танк подобрал. Только тронулись — взрыв. Выскочил в люк и побежал. А куда? Видать, направление в панике спутал. С километр по ветру летел. В поле уткнулся, в рожь. Запутался в ней, плюхнулся. И больше не встал — до нынешних дней, до абаканского госпиталя. Бежал-то, выходит без пятки. Деревенские пацаны меня обнаружили, на детской коляске до деревни свезли…
— А с какого аэродрома последний раз вылетел? — смутно о чем-то догадываясь, спросил я.
— С Обояни.
— На твоей «чайке» был номер тринадцатый?
— Точно, а тебе откуда известно?
Я вскочил с койки и кинулся обнимать Фатуна.
— Так видел же твою «чайку», видел твой взлет!
Теперь я никогда не поверю в плохую примету!
…Ночью, выкрав одежду и документы, Фатун сбежал из госпиталя. Много позднее дошел слух, что Ардымов воюет в лесах Белоруссии. В партизанском отряде Коржа.
Февраль 1943 г.
Когда я получил диплом агронома, то, в отличие от других, не был почему-то охвачен буйной радостью. Скорее наоборот. Я, словно безответно влюбленный, впал в уныние, искал одиночества. Мучил вопрос: куда ехать работать? От единственной путевки в Карелию все выпускники наотрез отказались. В России столько прекрасных мест, кого же прельстит добровольная ссылка на север?
Но когда я узнал, что путь в Карелию лежит через город Петра Великого, сомнения мои развеялись. Хоть раз в жизни я увижу сон наяву, взгляну на чудо, сотворенное человеком, чудо, о котором мне рассказывал в детстве отец. И вот я, полудеревенский, в полосатой майке парнишка, запрокинув голову, восхищенно смотрю на Александрийский столп.
Нравится? — услышал я осторожный, но горделивый голос.
— Да…
Рядом стояла девушка. Строгий костюм, тонкая талия…
— Наташа Талантова, — назвалась моя первая знакомая в городе. Сразу же распознав во мне провинциала, она тут же решила показать мне Ленинград.
— Это Дворцовая площадь, — распахнув руки, пояснила девушка.— Помните восстание декабристов? А залп Авроры, а взятие Зимнего?
Я утвердительно кивал головой.
Александрииский столп установлен в честь победы над Наполеоном. А змею видите? Там, на вершине? Ее еще ангел попирает ногою. Это символизирует побежденных врагов России.
…1943 год. Я выхожу из темной, пропитанной сыростью лесной землянки и на миг слепну от солнечной глади дремлющей Ладоги. От ночных полетов в глубокий тыл противника, от резких смен яркого света на густую непроглядную мглу я, наверное, заболел куриной слепотой.
Но вот через минуту мгла из глаз испаряется, я привычно смотрю в лазоревый купол неба и вижу в нем стянутые треугольниками палочки. Круглые сутки, беспрерывно сменяя друг друга, немецкие истребители стерегут Ладогу — воздушный мост к осажденному Ленинграду.
На нашем летающем грузовике (так прозвали мы наш транспортный самолет Ли-2) через озеро-море не проскочить. Каких-то тринадцать, от силы пятнадцать минут лета до города, но каждая секунда может стоить жизни всему экипажу.
Мы, комсомольцы, знаем, что ленинградцы голодают, что бойцам в окопах нечем стрелять, что раненые умирают потому, что нет лекарств. Все это есть на борту наших партизанских машин, все это может поддержать героев города Ленина… Но как же доставить груз по назначению? Ведь не один смельчак-летчик уже лежит в мрачных глубинах Ладоги, там уже, наверное, целое кладбище самолетов с красными звездами.
На востоке заволакивает дымною хмарью небо. Навстречу городу плывет туча. Мой командир, сухощавый, сильный капитан, всматривается в синюю мглу. Его глаза заискрились азартом. Он обращается к нам — членам своего экипажа:
— А что, если нам, летуны поседелые, проскочить вместе с тучей?
— Мысль неплохая, — поддерживаем мы Дымова, — но ведь на Невском аэродроме не сядешь? Болото, да и площадка, как ладонь, ограничена.
— А зачем нам садиться? Сбросим груз и обратно… Я думаю, за грузчиков вы, парни, сработаете?
— Не дохляки, справимся, — сердито пробасил бортмеханик Миша Козлов, расправляя широченные плечи атлета.
Мы смотрим на небо над Ладогой. Немецкие истребители с поспешностью испуганных птиц покидают его. А туча словно крадется к нам, укрывая мрачным пологом и землю, и небо.
Наш капитан — летчик первого класса. Ему, независимо от метеосводки, разрешено летать в любую погоду. Раз согласовал с экипажем, можешь просить старта.
Командир полка выслушал нас.
— Рискуем, парни, — посуровело его обросшее густой ржавой щетиной лицо. — А куда денешься? Иного выхода нет. Летите.
Самолет дрожит в лихорадке ревущих моторов. Взмах флажка стартера, и он, словно спринтер, срывается с места, бежит по взлетной дорожке и, когда стена леса уже кажется рядом, взмывает в воздух. Теперь наша взлетная площадка напоминает небольшую поляну в гущине дремучего ельника.
Туча наползает на нас. Мы, прикрываясь ею, летим на высоте восьмидесяти, а порою и двадцати метров. И когда самолет идет на «бреющем», мне видны свинцовые волны Ладоги: однообразные, унылые, жуткие. Десять минут лета под облаками, и мы, набирая высоту, ныряем в клубящуюся сизыми парами темень. Дорога жизни для ленинградцев, дорога смерти для нас — теперь позади.
«Высота облачности 150 метров, видимость 1500. Дождь», — читаю записку радиста, передаю командиру. Метр за метром мы осторожно снижаемся, и вдруг хмарь разрывается и под нами — живописная панорама города: гранитные берега Невы, золоченые купола церквей, четкие квадраты улиц.
— Аэродром закрыт, — говорит мне Дымов.
— Давай сбросим груз на Дворцовую площадь, — советую я. — На Александрийский столп, в нем чуть побольше сорока семи метров.
— Откуда такие познания? — удивился Аркадий Григорьевич.
— Потом расскажу!
У штурвала остается один командир: Второй пилот, механик, радист, стрелок и я подтаскиваем к дверям пассажирской кабины похожие на сигары тюки груза. Их много, за работой собьешься со счета, а в каждом больше центнера.
Механик открывает двери, они — как ворота. Ураганный ветер почти сбивает нас с ног, дождь хлещет дробью в лицо. Взвыла сирена. Это сигнал командира — вышли на цель. Мы цепляем за стальной канатик самолета тросики грузовых парашютов и, напрягаясь до дрожи в коленях, толкаем неуклюжие сигары вниз.
Все. Жму на кнопку сирены. Задание выполнено. Можно, пока еще хлещет дождь, возвращаться в лесные землянки.
Наш первый вылет в штормовую погоду полковник оценил на пятерку, но сами мы были им недовольны.
— Первый блин, — ворчал Дымов.
Мы не могли рассчитать снос ветра, и парашюты с сигарами разбросало, словно пух, в разные стороны, Некоторые оказались в Неве, иные зацепились за купол Московского собора, свалились на крыши Зимнего и Адмиралтейства. Ветер украл у нас почти треть драгоценного груза и дорогостоящих парашютов.
Как сократить брак на сбросе грузов, снизить расход государственных средств? Теперь эту задачу решали все люди дивизии. В куче мусора мы нашли жемчужину. Из сотен мыслей и предложений одна оказалась бесценной. В простоте — гениальность. Идею подал главный инженер полка майор Севостьянов.
Вместо громоздких сигар и дорогих грузовых парашютов мы применили мешки, обыкновенные мешки из серой плотной бумаги. В первом туго стягивали груз, вставляли его в другой, попросторнее, и тоже крепко завязывали.
Опыт провели дома, на лесном аэродроме. Изумительно! Верхний мешок рвется на клочья, а внутренний лежит себе целенький, как будто только сейчас его бережно опустил грузчик на землю. И какое облегчение для нас, летчиков! Поднесем сотни мешков к дверям, откроем ее, и они, словно дробь из патрона, кучно ложатся в цель.
Левая нога у меня невезучая. Первый раз в воздушном бою ее пробило навылет крупнокалиберной пулей, теперь хотя и простой, но занозистой: расщепила большую берцовую, порвала коленные связки, осколки кости застряли в мышцах. А получилось все как-то случайно, вроде бы споткнулся и шлепнулся на ровной дорожке.
Это был наш двадцать четвертый вылет в осажденный фашистами город. Решили проскочить в перистых облаках, авось сверху «мессершмитты» нас не заметят. Подумаешь, десять минут лета над Ладогой! И проскочили бы, если бы не предал нас ветер. Откуда выпорхнул, ума не приложу. Ведь тишь же была, комариный писк слышен. А тут вдруг по озеру волны запрыгали, и небо — как зеркало, чистым полотенцем протертое. Ну, пираты, конечно, нас сразу заметили. Три истребителя, как по команде, пикируют сверху. Стрелок их на мушку, командир почти вплотную к волнам прижался. Но куда же нам против этакой своры! Не успел стрелок третью очередь выпустить, а они уже со всех огневых точек — по нам. Слышу, Дымов кричит мне на ухо:
— Утих пулемет. Быстро на место стрелка!
Подбегаю к турели. Авдюшин наш на полу распластался, я на тумбочку, за крупнокалиберный. Опыта хоть отбавляй, не зря же стрелком-радистом летал. Один «мессершмитт» только что из «пике» выходит, пузо подставил. Я рубанул по нему так, что осколки посыпались. В воду он нырнул без брызг. Два остальных шарахнулись в стороны. Теперь уже не в упор бьют по нашему самолету, а с дистанции. Полминуты лета осталось до города, и тут надо же — угодили-таки фашисты снова по цели. Меня в ногу, Козлова — в плечо и живот. Не повезло парню. Так рвался на вылет, побрился на два ряда — в театр собирался. Таким заядлым театралом наш кубанский казачина заделался, впору хоть посылай его рецензентом в газету. Думает, что мы глупые, не понимаем, для чего он свой бортовой шоколад у каптерщика на папиросы выменивает.
Стрелка Авдюшина в Питере на Пискаревское кладбище на своих плечах в гробу несли. Миша Козлов на ниточке удержался. Хорошо, что еду свою все экономил, с пустым желудком летал, а то бы тоже на Пискаревское… Лежит в госпитале. Говорят, Катя Белокурова обещала непременно выходить.
Ну, а я лежу в полковом лазарете, тоже в землянке, только не на нарах с соломой, а на чистой кровати.
— Мы вас, лейтенант, с первой же оказией в столицу отправим, — говорит мне наш врач.
— Мне и здесь, доктор, неплохо, главное — вся родня рядом, вся эскадрилья.
— Осколки кости извлекать надо, оперировать. В Москве все сделают не торопясь, чисто… И жилы срастят… А у нас? Не хотелось бы вас с хромотою выписывать.
— Ни в коем случае, доктор! Я ведь должен летать, а хромого вы первый меня забракуете.
— Ну вот и договорились.
И опять везут меня на восток. Сначала в Москву, потом в Воронеж, а там обещают до самого Иркутска с пересадками, поэтапно.
Говорят, в Новосибирске самый крупный вокзал в стране. Верю. Хожу по огромным залам целые сутки в ожидании своего эшелона. Нога в простреле покалывает, и спать охота убийственно. А прилечь негде. Даже ступеньки лестниц покрыты полушубками и шинелями. Кое-как, словно по болотным кочкам, ступаю между спящими и вдруг вижу на дверях вывеску; «Зал для раненых».
«Теперь вроде бы и здоровый, а куда деться, зайду», — и открыл дверь.
Заложив руки за спину, посреди зала ходит статный, подтянутый сапер — лейтенант с красной повязкой. Его широкие плечи распирают габардиновую гимнастерку, пилотка держится, как говорится, на честном слове — не вмещая густой каштановый чуб. Сильно прихрамывая, я подошел к нему, вскинул к виску руку.
— Товарищ дежурный, ноги не держат, где бы поспать хоть пару часов? Пробовал на перроне… Дождик пошел, да и холодина собачий…
— Придумаем чего-нибудь, лейтенант, — посочувствовал мне дежурный. Он внимательно рассмотрел на моей груди полоски: золотую за тяжелую рану, пониже красную — за легкую.
Вдоль стен огромного зала, тесно прижавшись друг к другу, лежали военные. Лиц их не было видно, воротниками, пилотками и фуражками они укрыли их от ярко светящей люстры.
— Видишь, как плотно лежат! — пояснил дежурный. — Будто бревна на гати, хоть проезжай на телеге. А надо бы еще потеснить малость. — И вдруг широко улыбнулся.
У окна возле спящих пролегал промежуток шириной в мои плечи.
— Нам повезло, летчик, располагайся, ложись.
— Спасибо.
Я привычно бросил вещмешок вместо подушки, на одну полу шинели прилег, второй накрылся. Сон скосил мгновенно.
Проснулся я утром уже, в полумраке, то ли от знобящего холодка, то ли от прикосновения чьей-то руки. Она обняла меня за шею. Не меняя позу, я с остервенением отбросил горячую руку. «Ишь ты, разнежился…» — раздраженно подумал я. И тут же снова уснул.
Проснувшись от надрывного гудка паровоза, я снова обнаружил на себе чужую руку. Разозлился я до предела и уже хотел было толкнуть в бок соседа, но тут взглянул на ненавистную руку. Аккуратные ноготки, на тоненьком среднем пальце золотой перстенек с красным, как капелька крови, рубином. Без труда догадался: «…Девушка. Тогда пусть обнимает». И снова заснул. Проснулся от грубых толчков в бока.
— Нахал! — ругались девчонки в беретах и погонах с красными лычками, — И надо же… Приспособился…
— Как это, лейтенант, вы в санвзвод заползли? Места вам мало?..
— Понимаете, девушки… — растерянно оправдывался я, — меня дежурный здесь положил…
— Дежурный ваш, наверное, такой же юбочник, как и вы…
— Он что, разве не видел? — кивнула одна из девушек на повязку с красным крестом.
— Ей богу, случайно…
Лицо в лицо на меня смотрела бледная, с светло-золотистыми, как у метелки у зрелого ковыля, волосами, девушка. А глаза…
— Скажите, вы случайно не из Ленинграда? — спросил я.
— Да… Почему вы спросили? — удивленно вскинула она бровь.
— Вас зовут Наташа Талантова, правильно?
— Девчонки, а ведь этот летчик из Абакана, из нашего госпиталя! — захлопала в ладоши круглолицая с веснушками девушка.
Но я теперь отключился от всех голосов.
— Наташа, вспомните… До войны… Дворцовая площадь… Парнишка в полосатой застиранной майке… Александрийский столп. Вы мне о нем рассказывали… Я на него недавно летал. Сухари ленинградцам выбрасывал…
Наташа, всхлипывая, уткнулась лицом в мою грудь.
— Бог мой! — простонал ее голос. — Мой родной Ленинград вымирает…
Вздрагивающими пальцами я погладил ее волосы.
— Нет, Наташа, Ленинград держится как герой…
Июль 1943 г.
Мы готовимся к вылету в глубокий тыл противника: уточняем сигналы сброса, прокладываем ломаный курс, меняем код связи, проверяем приборы радионавигации, исправность пулемета, рассчитываем запас горючего. Чем лучше отработаем все это на земле, дома, тем увереннее будем чувствовать себя в чужом небе. Чужое небо, как грозовое облако. Малейший просчет либо ошибка — и прощайте, родные, — никогда вам не сыскать нашей братской могилы,
— В районе Лебединых озер сбрасываем разведчика и небольшой тюк груза, — коротко объясняет наш командир.
— Всего один пассажир? — недовольно спросил я. — И такой риск…
— Значит, риск оправдывает средства… — неуверенно пояснил Дымов. —Должно быть, очень важная птица…
«Важная птица» подъехала перед вылетом на всем нам знакомой эмке командира полка. Она оказалась невысокой, хрупкой девушкой с кокетливыми ямочками на смуглых щеках. Задорный мальчишеский нос, умные, с прищуром, темно-голубые глаза, огромный венок медно-красных волос и доверчивая улыбка, которая вряд ли оставляла кого-либо без ответа.
— Муха, — представилась девушка, заставив каждого из нас в недоумении переглянуться. Она поочередно пожала руки всему экипажу маленькой, узкой, но по-мужски крепкой ладонью.
— Как вы сказали? — переспросил бортмеханик.
— Непонятно? — опять улыбнулась разведчица. — Тогда поясню. Зовут меня Таня… Таня Мухарина. А партизаны величают все Мухой. Такую уж мне кличку приклеили.
Помогая Тане надевать парашют, я познакомился с нею поближе. Родилась она в Поволжье, в немецкой станице, окончила Воронежский университет, добровольно пошла в школу разведчиков.
— Помогли хорошие знания иностранного, — пояснила она. — По-немецки говорю без акцента, Гете читаю в подлиннике, Гейне еще в школе переводила…
— И зачем вас в такую даль посылают? — не подумав, наивно спросил я. — Страх-то какой… И не боитесь, Таня?
— А вы?
— Я — дело другое. Парень. Боюсь не боюсь, все равно не сознаюсь. Но мне ведь летать, а вам прыгать. И куда…
— Ничего. Не впервые.
— А на земле? Еще, пожалуй, не слаще. Враги ведь кругом…
— Там я — как дома. За свою все считают.
На этот раз линию фронта мы проходили на большой высоте. Дышать было трудно, и я включил Тане кислородную маску.
— А как же вы сами? — задыхаясь, спросила она.
— Привычка…
С высоты шести тысяч метров даже сквозь непроглядную ночь светилась линия фронта. Огненная река змеилась по земле, и конца ее не было видно ни влево, ни вправо. С берегов этой, казалось, бесконечной реки вырывались всполохи огня. Они вылетали с востока и с запада, раздвигая границы пламени. Я знал, что там, внизу, подо мной, яростно бьются артиллеристы.
Я искал мост через реку огня — на ломаном курсе, проложенном мной на земле, там, где топи студеных болот обрывают фронт. Через них можно проскочить вне обстрела.
Я нашел его, и мы прошли через мост спокойно, не напоровшись ни на одну зенитную точку. Теперь можно снижаться и идти в океане мглы, искать нашу звезду — костер, на который выпрыгнет Таня. Костер, выложенный буквою «Г», — наша конечная цель. Но это только первая пристань для нашей советской разведчицы.
Мертвый фосфорический свет вырывает из мглы стрелки приборов, предельное время полета подходило к нулю. Расчеты не обманули. Где-то внизу, в глухом лесу, на поляне, нас поманило зовущее пламя костра.
— Ну, Танечка, ни пуха вам, ни пера.
В раскрытую дверь самолета шквалом ворвался ветер, девушка дрогнула, рванулась к нему навстречу и мгновенно потонула во мраке.
Мы сделали еще круг над целью и, заметив, что костер гаснет, облегченно вздохнули. Похоже, что Таня благополучно достигла Малой земли. Меняем курс на 180 градусов. Теперь бы только не изменила нам мгла, не всплыла в ней ненавистная для всех нас луна. «Помощница смерти» — называли ее партизанские летчики. Стоит только порвать луне облако, и наш самолет, как мальчишеский змей в ясном небе, доступен любому снаряду.
И зачем только вспомнил я о нашей предательнице? Легка на помине! Огромный светящийся диск вынырнул неожиданно, и мой командир швырнул в сторону машину, не зная, как скрыться от кроваво-мертвящего света. И сразу же проснулась земля. Пунктирные нити трассирующих пуль огненной стеной преградили дорогу. Ни вверх, ни вниз, ни назад теперь не уйти. И Дымов принимает решение, кажется, единственное, которое оставалось принять: прорваться через огонь заграждения. Самолет словно осыпало градом, в пробоины ворвался разноголосый свист ветра. Мне показалось, что он вот-вот рассыпется на куски, и я судорожно ищу кольцо парашюта — последний шанс на спасение. Мой Дымов выключает моторы и хаотически бросает машину вниз, давая понять врагу, что самолет его сбит и через секунду-другую, быть может, громыхнет взрывом. Какой рискованный, умный маневр! Наверное, фашисты уже бегут к спасательным щелям, в убежище.
— На помощь! Ко мне! За штурвал! — надрывно кричит Дымов.
Бортмеханик, я и радист хватаемся за оба штурвала.
— Тяните к себе! Сильнее! Сильнее! — рвет нервы властный голос нашего командира.
Под напряженным усилием десяти молодых сильных рук ломается тупая инерция корабля, он медленно, в конвульсиях поднимает отяжелевшую голову. Загудели моторы, и я явственно вижу теперь под собой вершинки косматых елей. Они так близко, что, кажется, к ним можно прикоснуться рукою. «Из-за одной разведчицы…» — мелькнула у меня мысль. Механик раздобыл где-то веревку, с ее помощью мы по-бурлацки подняли самолет за штурвал выше, удерживая его узлом вожжовки на стойках запасных бензобаков.
— Заклинило руль высоты, — пояснил нам Дымов. — Вниз идет как по маслу, а вверх — все, тупик, дальше не вытянуть.
Едкий запах жженой резины проник в мои ноздри. «Кажется, что-то горит»,— с тревогой подумал я и вдруг обнаружил зыбкую змейку дыма, выползавшую из-под дверки электрокоробки.
— Горим! — толкнул я в бок бортмеханика. Мы рванули с ним горячую дверку. Нас будто током отбросило. Я кинул в огонь валявшийся в багажнике комбинезон, механик пустил в ход рюкзак. Командир поспешно снял с себя куртку, мы последовали его примеру. Огонь покорялся медленно. Пламя свистело, гудело, словно в печи, пенилось, обжигало нам пальцы. Все мы знали; стоило только ему добраться до бензобаков — конец.
Проскользнув через линию фронта, Дымов искал место посадки. На этот раз луна ему стала помощницей. Под крылом остриями пик густо чернели ели, но вот, наконец, они уступили место полянам, и в небе сразу стало просторнее, горизонт раздвинулся.
Дымовская посадка — зависть всех пилотов дивизии. И на этот раз наш командир блеснул мастерством. Он посадил тяжелый корабль на пшеничное поле так мягко, что никто из нас не ощутил ни одного толчка.
— Землю, землю несите! — закричал бортмеханик.
Я, спрыгнув на поле, выхватил финку и, ковыряя ею мягкую почву, стал горстями насыпать в фуражку. Механик набирал землю в ведро, Дымов в планшет, радист и стрелок в пилотки и в подолы гимнастерок.
Мы дружно, словно уголь в пасть печки, швыряли землю в огонь. Земля покорила пламя быстрее, чем наши кожаные полу-обгорелые куртки. В настежь открытые двери лениво выползала гарь. Радист связался с посадочной точкой, я запросил пеленг, настроил радиокомпас.
Взлетели с помощью той же веревки, натягивая и ослабляя ее по команде Дымова. Мы обливались потом, вожжовка вот-вот готова была лопнуть, как перетянутая струна на гитаре. И все-таки выше трехсот метров поднять нам самолет не удалось.
— Ничего, долетим. Здесь равнина, — успокоил нас Дымов.
Наш корабль под номером 609 прибыл домой, когда на востоке зарумянилась зорька. В бою его порядком изранило, лечить его прибыла аварийная бригада техников и инженеров.
В столовой, просторной и высокой землянке, нас обслуживали за столом молоденькие официантки — девушки из соседней деревни. Сырые стены они заставили ветвями берез, липы и дуба, на столы поставили в домашние молочные крынки огромные букеты цветов. И сами они, как цветы, радовали и украшали нашу фронтовую, скудную обстановку. Румянец здоровых лиц, яркие губы, ландыши в густых волосах, нарядные с вышивкой кофточки, робкие с лукавинкой взгляды — все казалось праздничным, будто в день свадьбы.
— Сегодня первым женихом объявляю нашего штурмана, — всегда скупой на слова, удивил меня на этот раз командир.
— Сто грамм моих слейте в его стакан!
Девушки окружили наш стол.
— За что такая честь, командир? — спросил я.
— А как же? За линию фронта, за цель, за тушение пожара. Словом, молодец. Подымите, ребята, стаканы за штурмана.
Я залпом выпил стакан слегка разведенного спирта, закашлялся, отер рукавом слезы. Затем уронил на руки голову и моментально уснул.
Утром мы привели в порядок одежду и обувь, побрились, умылись и сразу же поспешили на свидание к своему боевому другу — воздушному кораблю. Горделиво раскинув могучие крылья, самолет стоял, словно новый, будто только что перегнали его на нашу фронтовую площадку из ангаров завода. Ни одной пробоины от пуль и снарядов, ни единой царапинки! И моторы поют свою песню ровно, без срывов, уверенно.
— А мне говорили — семьдесят четыре пробоины! — восхитился Дымов. — Вот так молодцы технари наши! Маги, волшебники! И когда только спать успевают?
Словно по тревоге, мы дружно вбежали в трюм корабля. И здесь все блестело новизной, чувствовалась рука хозяина. Зашли в кабину. Дымов придирчиво осмотрел приборы и повернулся к нам, видимо, желая что-то спросить. Он уже открыл рот, но вдруг бровь его судорожно вздернулась, в глазах застыли удивление и досада одновременно.
— Олухи мы сиволапые! — закричал он. — А это на что? и командир ткнул пальцем на давным-давно висящие за спинками пилотов огнетушители. — Вода, куртка, земля!..
Наверное, долго бы бушевал капитан, если бы его не прервал крик техника:
— Товарищ командир, срочно к полковнику!
Через полчаса он вернулся.
— Готовьтесь, ребята, в двадцать ноль-ноль вылетаем. Слышали все? Эх вы, герои! Узнал бы полковник, наверняка наградил бы… По десять суток каждому.
Я должен был подготовить карту и поэтому первый расспросил о задании.
— Опять тот же маршрут, — пояснил Дымов. — Но на этот раз непременно с посадкой. Выбрасываем Самохину груз, забираем раненых… Да, не забудь, напомни про эту девчонку.
— Какую еще?
— Да эту разведчицу…
— Таню?
— Да, кажется, так. Ее надо назад. На Большую землю…
— Так быстро?
— Представь себе. Полковник от нее без ума. Говорит, она важное задание выполнила. На руках в самолет велел занести.
Я вспомнил маленькую девушку с милыми ямочками на щеках, и мне почему-то захотелось побыстрее увидеть ее.
Июнь 1944 г.
Под крылом самолета Балканские горы. Порою они напоминают клыки гигантских животных, иногда похожи па древние египетские пирамиды, мечети Востока, но чаще всего — на руины разбитых войной городов, которые я видел в Минске, Орле, Воронеже, Сталинграде, Ростове. Изредка среди этой, казалось бы, бесконечной пустыни одинокими островками всплывают оазисы зелени: заросли горных кустарников и перелесков. И я смотрю на них, как утопающий на спасательный круг… Наш курс — от Софии до маленького болгарского городка Елхово, который приютился почти на границе с Турцией.
Я волнуюсь. Командир мне сказал:
— На этот раз задание у нас очень и очень сложное, можно сказать, большой государственной важности. Дело в том, что немецкое посольство захватило болгарское золото и другие национальные ценности и, по данным разведки, пытается проскочить с ними в Турцию. Эшелон далеко оторвался от партизан-горцев и с минуты на минуту проскочит через границу. А тогда — ищи ветра в поле! Надо задержать этих бандитов, вернуть золото законным хозяевам.
Теперь я хорошо понимал, почему на борт нашего самолета так поспешно посадили десант во главе с бравым фронтовым майором-разведчиком.
— Но ведь солдат без парашютов не сбросишь, — сказал я Дымову. — И на всем пути ни одного аэродрома, нет даже подходящей площадки… Где нам садиться?
— В этом-то и запятая с кавычками, главная сложность. Не забывай, что мы с тобой партизанские летчики. На поляны садились. Полковник сказал, что самолет можно покалечить, «на пузо сажать», а вот за каждого человека своей головой отвечаю.
— Да, грустновато, — вздохнул я.
Теперь горы кажутся мне сизыми облаками, и между ними, словно два серебряных лучика, скользят колеи железной дороги. Я знаю, что балканское небо уже очищено от фашистских пиратов, но там, внизу, подо мной, еще бродят их банды. Понимая, что капкан скоро захлопнется, немцы дерутся с болгарскими партизанами яростно. Вот уже и кончается цепь гор, начинаются их отроги. Между ними распущенной по ветру лентой в зелени берегов течет Марица. Полноводная река бежит по границе Греции и Турции, торопясь к Эгейскому морю.
Наш самолет летит по долине голубеющей внизу Туанджи — притоку Марицы. Долина тонет в садах, кроны деревьев, кажется, сплелись между собою, укрыли листвою землю. Лишь маленькие песчаные косы где-то прилепились к реке, зажигая надеждой взгляды пилотов. К моему плечу осторожно прикоснулась чья-то рука. Я оторвал взгляд от земли и увидел перед собой лицо майора — командира десантной группы. Широкоскулое, с бугристым, рассеченным морщиною лбом, с серебряной просекой в жестких и темных усах.
— Цели не видно, штурман? — спросил он.
— Если она не в Турции, то непременно отыщем.
Когда человек нравится с первого взгляда, особенно на пороге опасности, приязнь рождается быстро. С майором мы подружились с первых минут полета. Его мальчишеское любопытство с бесконечными вопросами: «А это зачем?», «Для чего?», «Какая скорость и высота?», его простодушие, искренность, задушевность в мягком певучем голосе сразу же перевели нас на «ты», а общность цели словно свела нас в один экипаж.
«Только бы найти цель, посадить самолет, — думал я. — А потом козырный туз у майора».
Под крылом самолета серебристые нити рельсов, красные коробочки строений, зеленая цепочка вагонов.
— Дымов, смотри! — кричу командиру. — Кажется, то, что ищем.
Командир поспешно толкает штурвал от себя, ставит на крен самолет. Мы делаем круг над маленьким полустанком, видим над водокачкою черный жучок паровоза, пестрые точки людей на перроне.
— Это они! — взволнованно тормошит мое плечо майор. — Надо поскорее садиться.
— Уже почти граница! — отвечаю я.
— Прицепят паровоз… И ускользнет, как ящерица, — гулко вздыхает майор.
Дымову все понятно без слов. Теперь он царь над нашими судьбами. Наша жизнь в его подчинении, достижение цели в его руках. Круг за кругом, отдаляясь от полустанка, бороздит наш самолет болгарское небо с риском залететь на турецкое.
Посадить самолет. А где? Под нами голубая рябь волн, мрачные валуны гористых отрогов, зеленая чаща садов. А светлые островки отмелей? Уж очень они малы, на них даже при самом точном расчете самолет можно посадить только «на пузо». Такая посадка почти гарантирует нашу жизнь, но наверняка выведет машину из строя,
Я хорошо знаю упрямую натуру своего командира. Он скорее отдаст свое сердце, чем искалечит верного крылатого друга. А что, если район занят фашистами? Как тогда уходить от погони, спасаться? На изувеченной машине путь к отступлению отрезан. Придется биться до последнего патрона в обойме и принять смерть вдали от родных и близких. Никогда еще близость земли не волновала нас так, как сейчас в долине реки Тунджи на турецкой границе. Самолет настойчиво кружится над приречной равниной. И недаром же штурмана называют глазами самолета. В зеленом разливе садов и леса я все же различил почти однотонное с ними поле. Красноватые головки клевера разоблачили его маскировку.
Самолет, словно чувствуя, что земля ему угрожает увечьем, не идет к ней на сближение, кружит над поверхностью поля. Только бы в траве не спрятался камень, валун, глубокая бороздка или яма. Самолет с разбега станет на нос и опрокинется на спину. Всех нас раздавит, как мух.
По лицу Дымова скатываются тяжелые горошины влаги. Что это — пот или слезы? Я уже видел однажды, как плакал мой командир. Кто же поверит? Такой мужественный, волевой, сильный мужчина, а рыдал, как ребенок.
Мы садились в разбитом немцами Минске — столице партизанской армии Белоруссии. Нигде в стране не было так много партизанских отрядов, как в Белоруссии. И больше всего мы летали к ним с Дымовым. 420 вылетов 420 смертей позади! Летное поле в Минске было ограничено после бомбежек. А второй пилот Воробьев в который раз упрашивал командира:
— Разреши мне, капитан… Прошу тебя… Очень.
— Так ведь поле-то пятачок, Саша…
— Сяду, Аркадий Григорьевич…
— Ну ладно, лейтенант, — сдался наконец Дымов. — Хорошо приземлишься, выпускаю тебя командиром.
Александр Воробьев посадил тяжелый самолет с крупным «промазом». Машина мчалась со скоростью курьерского поезда навстречу огромному зданию. Надо было сложить шасси, а пилот тормознул. Дымов спрыгнул на землю, посмотрел на изуродованное колесо, на раздробленное, врытое в землю крыло, упал на траву лицом и зарыдал…
Звенит на ветру сталь винтов, качает головками клевер, толчок о землю, еще толчок, мягко катится корабль по земле и останавливается.
Дымов вытирает пот рукавом, не выключая моторы, командует:
— По сигналу красной ракеты всем обратно в кабины!
— Все ясно! Порядок, — отозвался майор. Едва я спрыгнул на землю, он подошел ко мне. — Далеко от цели? В каком направлении двигаться?
— Километров двадцать, наверное, а может, и тридцать вот в том направлении, — и я указал рукою на юго-восток.
— Не опоздать бы… Не запутаться… — почесал щетинистую щеку майор.
— Проводником заберешь? — предложил я. — Точненько выведу.
Но Дымов закачал головой.
— И не думай… — строго сказал он мне. — Ты автомат хоть раз-то в руках держал?
— А зачем мне автомат? У меня пистолет, финка…
Тунджинскую тишь разорвал выстрел. И следом за ним послышался крик: «Немцы!»
И не один я, а все, наверное, заметили, как, прячась за прибрежными кустиками, к самолету бежали вооруженные люди в серо-зеленых мундирах. Наши автоматчики залегли вокруг самолета.
— В машину! — скомандовал Дымов. Он готов был тут же включить на полную мощность моторы и взмыть в воздух. Командир уже сидел за штурвалом, когда снова послышался крик:
— Братушки! Стрельба не можно! Свои мы! Болгары!
Не прошло и минуты, как мы, обнимая и целуя болгар, до слез радовались неожиданной встрече.
Майору, как старшему по званию, козырнул стройный офицер с маленькими черными усиками.
— Давайте знакомиться, — сказал он чисто по-русски и поочередно протянул нам руку.— Я командир отряда Балканов.
Майор объяснил болгарину цель десанта.
— Приказ вашего партизанского штаба. Задание большой государственной важности. Нужны автомашины. Срочно. Далеко ли отсюда немцы?
— Вчера мы разгромили их последние части…
— Когда вы можете дать мне проводника и машины?
— Через десять минут. Мои люди в вашем распоряжении.
— Спасибо. Устраивает.
С усмешкой поглядывая на меня, Дымов сказал:
— Как видишь, Витя, все обошлось и без нашей героической помощи.
— Успеют ли? — беспокоился я, глядя вслед удаляющимся автомашинам.
Маленький городок Елхово, куда привезли на ночлег наш экипаж, кипел муравейником. Люди несли нас на руках. Это почетное право болгары предоставили отличившимся в боях партизанам. Меня мучило угрызение совести, я сидел на руках разгоряченных парней, обвитых пулеметными лентами. Я видел забинтованные головы, плечи и руки. Кое у кого сквозь бинты проступала кровь.
— Братушки, товарищи! — просил я. — Опустите, я хочу шагать с вами рядом.
Но болгары, словно реликвию, еще выше поднимали меня. На площади волнами колыхалась толпа. Нас бережно пронесли через живое море и опустили на ступеньки трибуны. На ветру плескались красные советские и трехцветные болгарские флаги. Ораторы сменяли один другого. Дымова попросили произнести ответную речь.
— Не могу, не умею, — смущался он.
— Валяй, Аркадий Григорьевич, — ободрил я командира, — переводчик поможет.
А сам с укором подумал: «Мы митингуем, а золотой эшелон, пожалуй, уплыл уже в Турцию».
Зная, что отказ от речи обидит болгар, Дымов наконец согласился.
— Бойцы народного фронта! Братья! — запинаясь, начал он. — От имени советских людей я рад приветствовать ваш свободолюбивый народ!
Овация прервала его слова. Переводчик оказался не нужен. И без его помощи болгары поняли русского.
Всю ночь около гостиницы, в которой мы спали, болгары не снимали почетного караула. А рано утром наш экипаж доставили к самолету. Я увидел майора-разведчика.
— Ну что, товарищ майор, опоздали?
— Все в порядке, мой друг. За вами было начало, за нами концовка. Золотой эшелон остался болгарам.
— Поздравляю с успехом!
— Вас тоже, ребята! — улыбнулся разведчик.
Майор доставил к самолету самые «сливки»: баронов, послов, коммерсантов. Эшелон с золотом, драгоценностями, бумажной валютой пошел обратно.
— По местам! — крикнул Дымов.
Курс нашего корабля лежал в Софию — к сердцу Болгария.
9 мая 1945 г,
Колю Страхова, друга своего неуютного детства, я встретил на Внуковском аэродроме в начале мая 1945 года. И хотя по характеру мы отличались, как кремень от воска, судьбы наши были близнецами. Вместе учились в школе, потом работали агрономами, война свела в авиации. За грозовые длинные годы мы увиделись во второй раз.
— Повезло тебе, Колька! — еще раз хлопнул я по плечу друга. — Говоришь, живешь без заплаток?
— А зачем они мне? С пеленок не выношу кровь.
Погода была нелетная. Частые подмосковные дождики утомили бездельем. В гарнизонном магазине мы взяли бидон пива, буханку хлеба, связку таранки. Удобно расположившись в беседке полкового стадиона, где когда-то играли в футбол, рассказывали друг другу о прожитом. Коля летал бомбить Берлин и снова готовился выполнять то же задание, я доставлял боеприпасы в армию Броз Тито. Мы просидели до сумерек, пропустили даже столовский обед, на прощание по-братски обнялись и далее чмокнули друг друга в щеки,
— Теперь Витя, наверняка будем живы, — немного волнуясь, сказал Коля. — В родном Мичуринске встретимся.
— Не говори гоп... — отшутился я.
…Сбросив груз в партизанский отряд Югославии, мы возвращались к себе. Потешаясь над нашей медлительностью, вокруг эскадрильи кувыркались истребители с красными звездами. Под крылом самолета — будто укрытая медвежьей шкурой, покрытая дебрями земля. Я знал, что на ней уже затихали бои, но балканское небо оставалось пока неспокойным. Одиночками, парами и тройками в нем еще рыскали фашисты, охотники до лёгкой наживы. От советских истребителей они сразу же спешат наутек, на наши транспортные корабли кидаются, словно стервятники. Поэтому впервые не ночью, а днем наша партизанская авиация летает под прикрытием грозных советских «яков».
Наша эскадрилья только что перешла (теперь всего лишь мнимую) линию фронта. Вдруг слева от нас, почти на параллельном курсе, показалась армада мощных, незнакомых нам самолетов. Из одного в небо брызнула трасса пуль, затем вторая, третья. И в тот же миг наши «яки» свечами взмыли вверх и бросились в боевую атаку. Голос флаг-штурмана оборвал их ретивый порыв.
— Отставить атаку! — закричал майор Ярцев. — Ни единого выстрела! Это же наши союзники…
— Так они же стреляют! — огрызнулся чей-то полумальчишеский возглас.
— Не по тебе же, — поправил майор. — А в небо. Наверное, нам салютуют.
Мы и сами уже видели, как, качая крыльями, приветствовали нас американские летчики. Мы ответили им тем же.
…Утром командир Дымов, я и наш бортмеханик Шплинт (так прозвали Валю Шапиро за подвижность и маленький рост) шагали по полю аэродрома венгерского города Секешвары к столовой. Над входом в медпункт в соседстве с нашим красным крестом мы заметили небольшой американский флажок.
— Похоже, к нам союзники в гости пожаловали, — проговорил Дымов.
Командир не успел еще закрыть рта, как из дверей вырвалась группа крупных парней в замшевых куртках и бросилась к нам навстречу. Они подхватили нас под руки, и мы оказались в просторном зале землянки. От бывшей строгости и порядка в помещении теперь ничего не осталось. Прихожая пункта напоминала бар — частный бар, каких я видел немало в Румынии. Едва мы показались в дверях, все присутствующие встали с пустых бочонков, отставили на столы кружки с темно-красным вином и белой, точь-в-точь как обычное молоко, румынской цуйкой (водкой). Все подняли руки над головой и азартно зааплодировали.
Меня усадили за стол, подставили пивную кружку с вином, раскрыли банку с американской колбасой, пододвинули ломти нашего столовского хлеба.
Невысокий плечистый летчик вскочил на большую винную бочку и, тряхнув до плеч длинными, как у девушки, волосами, перекрывая шум, закричал:
— Виват долгожданным друзьям! Ура-а! — он говорил чисто по-русски.
Все дружно зааплодировали. От вина мы, не сговариваясь и не спрашивая на то разрешения командира, все отказались.
— Нам же на вылет, нельзя, — объяснял я подсевшему ко мне лейтенанту с девичьими волосами.
— Только глоток за дружбу, — уговаривал он.
— Ну хорошо, — и я пригубил терпкое вино.
— Джон Стивенс, — представился американец. Я назвал себя.
Мы разговорились. По мирной профессии Джон журналист, по военной — второй пилот «летающей крепости». Так же, как и у меня, его мечта — скорее покончить с фашистами и вернуться к любимой профессии. Когда-то, еще в тридцатые годы, его отец, работник посольства, привозил сына в Москву, и теперь, основательно изучив русский язык, Джои ставит себе целью узнать Россию поближе и написать о ней книгу. Мы обменялись значками.
— Плаваешь? — улыбаясь, спросил Джон.
— Не по-спортивному.
— Научу. Река в Воронеже есть?
— А как же, Петр Первый на ней корабли свои строил,
— Вот даже как! — удивленно вздернул он густые дуги бровей. — А я в футбол не играю. В регби в колледже, немного…
Дымов заторопил нас:
— Быстрее, ребята. В столовую идти теперь незачем, да и опоздали, наверное…
Джон провожал нас до проходной будки. Теперь я лучше рассмотрел его внешность и надолго запомнил. Тонкий, с заметной горбинкой нос, сухие, плотные губы, до глянца выбритые жесткие щеки. Из-под куртки с молнией белела сорочка, чернел узелок галстука, на руке — крупное золотое кольцо, на груди разноцветный слиток орденских ленточек.
— Мы здесь, похоже, надолго осядем,— еще раз пожал он мне руку. — Хочу с тобой подружиться, — тон его чуть поник. — Лети. Как там у вас? Ни пуха, ни пера! С богом!
— Вечером встретимся, — улыбнулся я.
Я лежал под крылом самолета и, разложив на планшете лист чистой бумаги, писал письмо матери. Зреющая надежда скоро свидания с родными и с Надей наполняла меня майским, радостным настроением.
— К вылету все готово, грузчиков домой отпустил, а командира эскадрильи все нет, — подсаживаясь ко мне, вздохнул бортмеханик.
— Да, непонятно, почему так задерживаемся, — поддержал я Валентина. — Опять над Балканами ползать до ночи. Третий час…
И вдруг по эстафете от самолета к самолету полетели разноголосые крики:
— Победа! Ура, братцы! Ура!..
— Победа, ребята! Капитуляция!
Будто дикий табун, обгоняя друг друга, летчики, техники и бойцы аэродромной охраны бежали к штабной землянке. Густою толпой мы и американские летчики окружили трехтонку, в открытом кузове которой стояли офицеры полкового командования. Вперед вышел наш комиссар — полковник Рублев. Его темное от загара лицо оттеняла серебристая шевелюра.
— Друзья! Дорогие мои однополчане! И вы, наши товарищи по оружию! —повернулся он к сгрудившимся чуть в стороне американским летчикам. —Победа, ребята, победа! Германия сложила оружие! На рейхстаге Красное знамя!
Могучее «ура» громко разорвало тишину дня и, мне показалось, откликнулось в далеких Балканских горах. Я, схватив в охапку стоявшего рядом моториста Остапенко и не чувствуя семидесятикилограммовой тяжести, закрутил его в первобытном танце.
— Победа, Петро, жизнь! — орал я до хрипоты в голосе.
Когда стал гаснуть восторг, устала гармошка, утомились от плясок ноги, командир полка приказал:
— А теперь все в столовую.
За соседним столом американские летчики дружно пели «Катюшу». Мне вспомнилась донская ковыльная степь, обрывистые берега Дона, десятиклассница Надя, провожающая меня на фронт. Вспомнился и друг детства Коля Страхов, улетевший бомбить Берлин: «Теперь, наверное, гуляет по городу», — позавидовал я ему.
Американцы пели задушевно и слаженно и, не дожидаясь нас, аплодировали сами себе.
Потеснив широким, плечом моториста Петра, ко мне подсел Джон Стивенс.
— Такой день, такой день! — протянул он мне стакан с вином.
Потом мы с Джоном пошли прогуляться по прилегающему к аэродрому парку. Парк тоже будто только что вышел из жестокого боя. Взрывы бомб и снарядов местами вырвали из земли огромные буки, клены и ясени. Омытые дождем корневища напоминали гигантских фантастических осминогов.
— Витя, хочу подарок тебе поднести, — заговорил Джон. — Ты подожди здесь на лавочке, я мигом слетаю.
Я сел на израненную осколками, осевшую на бок лавочку, достал пачку «Беломора». Не успел докурить папиросу, как ко мне с шумом подкатил немецкий новенький мотоцикл ДКВ. С него с шиком спрыгнул американский летчик.
— Бери, Витя, на память! — кладя мою руку на руль, засиял улыбкой радостный Джон.
В первую минуту я растерялся: «Зачем мне такой подарок? Куда я его…» Но отказаться — значит, обидеть.
— Что ты, Джон, да я и ездить на нем не умею, — в нерешительности замялся я.
— Чепуха! На велосипеде-то ездил? Вот и о'кей! Я тебя за пять минут научу…
Я расположился поудобнее на сиденье, выключил мотор. Джон стал толкать мотоцикл. Он разгонял его все быстрее и быстрее, азартно выкрикивая команды.
— Сворачивай влево! Держись поправее! Стоп! Стоп, остановка. Ногами придерживай.
Потом он включил мотор, показал, как пользоваться рукояткою газа,
— Все в порядке, — вытирая платком обильный пот, сказал он. — Теперь, как у вас говорят: все пойдет как по маслу.
Между тем загородный парк заполнялся людьми. Вместе с нашими и американскими летчиками местные жители тоже несказанно радовались окончанию войны.
В расцвеченных искусной вышивкой костюмах мужчины и женщины ходили по парку, угощая нас холодным, прозрачным вином, отборными фруктами, теплыми и душистыми пирогами. Джон уселся на ребристый диванчик. Он устал толкачем бегать за моим мотоциклом. Две черноволосые девушки подсели к нему. Одна наливала в бокал из отпотевшего узкогорлого кувшина вино и совала в руки ватрушку, вторая, сняв с его головы пилотку, венчала его венком ранних весенних цветов. Такие же награды украшали головы и многих моих товарищей.
Я осмелел, с ветерком мчался на мотоцикле по длинной пустынной аллее. Лихо проскочив мимо своего тренера, заорал ео всю глотку: «У-р-а!». И даже, оторвав от руля руку, поприветствовал девушек. И вдруг вздрогнул: впереди раскрыла черную пасть канава, Пытаясь остановить машину, я рванул рукоятку газа. Но вот что значит растерянность! Рванул не от себя, а на себя. Мой ДКВ взревел, бешено рванулся на бруствер и будто с трамплина пролетел через глубокий окоп. Вратарская хватка спасла от увечья.
Меня плотным кольцом обступили люди. Выглядел я очень, жалким. Новые галифе от колен до пояса зияли крупной прорехой, мундир, которым я пытался пропахать дорожку аллеи, вместо зеленого стал темно-серым, руки и подбородок испещрили царапины.
— Вот это прыжок! — заливаясь смехом, орал Шплинт. — Рекорд победителя!
— Приземлялся по правилам, на три точки! — услышал я из толпы.
— Как только подбородок-то выдержал!?
Не улыбался только Джон Стивенс. Он поставил мотоцикл на колеса, выключил газ и заботливо стер своею пилоткой землю и пыль с моего костюма.
— Ничего, Витя, еще каким гонщиком будешь, — утешал он меня. — Реакция-то спортивная, чувствуется.
Я долго думал, чем ответить на подарок американского летчика. И, к несказанной его радости, подарил ему чемоданчик вместе со всем своим спортивным снаряжением.
…Утро следующего дня меня застало в Берлине, на Темпельговском аэродроме. Здесь мне сообщили мрачную новость. В последнем вылете на бомбежку Берлина погиб мой товарищ детства штурман Николай Страхов. Расписываясь на стенах рейхстага, я вспомнил его слова: «Теперь, Витя, наверняка будем живы…» Рядом с подписями нашего экипажа я крупно вывел и подчеркнул: «Николай Страхов». Имя друга в моей памяти живет и поныне,