Дэниел Куинн. Измаил.
Часть 1
1
Когда я в первый раз прочел объявление, то просто задохнулся от ярости, плюнул, выругался и швырнул газету на пол. Однако даже этого мне показалось мало. Я снова схватил газету и поспешил на кухню, чтобы засунуть ее в помойное ведро. Ну и раз уж я оказался на кухне, то приготовил кое-какой завтрак и дал себе время немного остыть. Пока я ел, я думал о всяких посторонних вещах. Да, именно так. А потом вытащил газету из ведра и открыл ее на странице с частными объявлениями — просто чтобы удостовериться, что та проклятая штука все еще там, где я ее видел. Там она, ясное дело, и оказалась.
УЧИТЕЛЬ ищет ученика. Требуется искреннее желание спасти мир. Обращаться лично.
Искреннее желание спасти мир! Ничего себе! Просто блеск! Искреннее желание спасти мир? Великолепно! К полудню сотни придурков всех мастей, лунатиков, простофиль и прочих тупоголовых кретинов выстроятся в очередь, готовые отдать все на свете ради бесценной привилегии сидеть у ног какого-нибудь гуру, собравшегося осчастливить их откровением: все будет распрекрасно, стоит лишь каждому раскрыть объятия и облобызать соседа.
Вы удивляетесь: чего это он так возмущается? Откуда такой сарказм? Хороший вопрос. Я и сам его себе задаю.
Ответ на него лежит в прошлом. Лет двадцать назад я, как идиот, вбил себе в голову, что больше всего на свете хочу... найти учителя. Именно так! Я вообразил, будто жажду этого, будто нуждаюсь в наставнике. Чтобы он указал мне путь к тому, что может быть названо... спасением мира!
Глупо, верно? Я вел себя совсем по-детски, наивно, как простоватый неоперившийся юнец, а точнее, как полный тупица. А поскольку во всем остальном я человек вполне нормальный, то это требует объяснения.
Вот как все случилось.
Во время молодежной революции шестидесятых-семидесятых я был достаточно взрослым, чтобы понять, чего хотят эти ребята — а хотели они перевернуть мир вверх ногами, — и достаточно юным, чтобы верить, будто им это может удаться. Честно вам говорю: каждое утро, открывая глаза, я ожидал увидеть, что новая эра началась, что небо стало более синим, а трава — более зеленой. Я ожидал, что воздух наполнится смехом, а на улицах будут танцевать люди — не только дети, а все и каждый! Я не собираюсь извиняться за свою наивность: достаточно послушать песни тех времен, и вы поймете, что я был не один такой.
Потом однажды, когда мне было лет шестнадцать, я проснулся и понял, что новая эра и не думает начинаться. Ту революцию никто не подавлял: она просто сама собой выдохлась и превратилась в моду. Был ли я единственным человеком на свете, который почувствовал тогда разочарование и растерянность? Похоже, что так. Все остальные, видимо, сумели успешно избавиться от дури — их циничные усмешки ясно говорили: «А чего ты ожидал? Никогда ничего другого не было и не будет. Никто не лезет из кожи вон, чтобы спасти мир, да и всем на это наплевать. Это просто болтовня кучки бестолковых малолеток. Найди себе работу, заработай денег, вкалывай, пока тебе не стукнет шестьдесят, а там можно перебраться во Флориду и спокойно умереть».
Я не мог просто стряхнуть с себя иллюзии юности и в своей невинности решил, что должен же существовать кто-то обладающий неизреченной мудростью, кто-то способный развеять мои разочарование и растерянность — учитель.
Да только такого человека, конечно же, не нашлось.
Мне не нужен был ни гуру, ни мастер кунг-фу, ни духовный вождь. Я не собирался становиться чародеем, не намеревался изучать дзен-буддизм, медитировать или раскрывать свои чакры, чтобы узнать о прошлых инкарнациях. Последователи такого рода учений глубоко эгоистичны: все они озабочены собственным благополучием, а вовсе не спасением мира. Мне требовалось совсем другое, но ни в «Желтых страницах», ни где-либо еще ничего подходящего не находилось.
В «Паломничестве в страну Востока» Германа Гессе ничего не говорится о том, в чем же заключается великая мудрость Лео: ведь не мог же Гессе сказать нам о том, чего сам не знал. Он походил на меня — так же жаждал встретить кого-то вроде Лео, кого-то обладающего тайным знанием и мудростью, превосходящей его собственную. На самом деле, конечно, никакого тайного знания не существует — никому не известно что-то такое, чего нельзя найти на полках публичной библиотеки. Только я тогда этого не знал.
Вот и искал. Как ни глупо сейчас такое звучит, я искал. По сравнению с этим поиски Грааля показались бы вполне осмысленным занятием. Рассказывать о своих мытарствах я не стану: мне до сих пор говорить о них неприятно. Я искал до тех пор, пока не поумнел. Я перестал делать из себя посмешище, но что-то во мне умерло, — что-то, что было мне дорого и всегда вызывало у меня восхищение. На его месте образовался шрам — загрубевшая, но все еще болезненная кожа.
И вот теперь, через многие годы после того, как я потерял всякую надежду, какой-то шарлатан дает в газете объявление, обращенное к юному мечтателю, каким был я пятнадцать лет назад.
Только ведь все это не объясняет моего раздражения, верно?
Попробуйте взглянуть на это с такой точки зрения: вы давно влюблены в женщину, которая вас не замечает. Вы делаете все возможное, чтобы показать ей, какои вы достойный, какой прекрасный человек, как высоко должна цениться ваша любовь. И тут в один прекрасный день вы открываете газету и, просматривая частные объявления, обнаруживаете, что ваша возлюбленная ищет кого-нибудь, с кем могла бы разделить любовь.
О, я прекрасно понимаю, что пример неточен. С какой стати должен я ожидать, что неизвестный учитель обратится непосредственно ко мне, а не будет искать учеников с помощью объявления? И наоборот, если этот учитель — шарлатан, в чем я уверен, с какой стати мне желать, чтобы он обратился ко мне?
Ладно. Я вел себя неразумно. Такое случается, никуда не денешься.
2
И все-таки я должен был туда сходить, должен был удостовериться, что это очередное мошенничество. Вы же понимаете... Полминуты, один только взгляд, десяток сказанных им слов — и я пойму. Можно отправляться домой и выбросить все это из головы.
Приехав по адресу, я удивился, увидев перед собой самое обыкновенное конторское здание. В нем располагались офисы второразрядных маклеров, юристов, дантистов, частных детективов, туристическое агентство, приемная хиропрактика. Я ожидал обнаружить что-нибудь более импозантное — может быть, старинный особняк с обшитыми деревом стенами и с окнами, закрытыми ставнями. Мне нужна была комната 105; это оказалось помещение с тыльной стороны здания, выходящее окнами в узкий проезд. Вывеска на двери отсутствовала. Я толкнул створку и шагнул в огромную пустую комнату, которая явно была раньше несколькими меньшими помещениями: следы снесенных перегородок отчетливо виднелись на голом деревянном полу.
Именно таким было мое первое ощущение: пустота. Второе ощущение оказалось обонятельным: здесь пахло, как в цирке... нет, скорее, как в зверинце. Запах был сильным и специфическим, но не неприятным. Я огляделся. Комнату все же нельзя было назвать совсем пустой — у стены слева стоял небольшой книжный шкаф с тремя-четырьмя десятками томов, по большей части трудами по истории, теории эволюции, антропологии. Посередине комнаты находилось единственное большое мягкое кресло, обращенное к правой стене; выглядело оно так, словно его забыли здесь, когда увозили мебель. Несомненно, оно предназначалось наставнику: ученики должны стоять на коленях или сидеть на циновках у его ног.
Но только где они, ученики, которых, как я предсказывал, тут должны быть сотни? Возможно, их уже увели, как детей из Гамельна? Непотревоженный слой пыли на полу опровергал эту мою фантазию.
В комнате было еще что-то странное, но мне понадобилось еще раз внимательно оглядеться, чтобы понять, в чем странность. В стене напротив двери располагались два высоких окна, сквозь которые сочился тусклый свет; стена слева, за которой находился соседний офис, была глухой; в стене же справа оказалось большое окно с зеркальным стеклом. Оно явно выходило не на улицу: свет сквозь него не проникал. Наверняка за ним скрывалось соседнее помещение, еще более темное, чем то, в котором я находился. Я стал гадать, что за святыня там хранится, защищенная стеклом от прикосновений любознательных посетителей. Уж не нетленное ли тело йети или бигфута, изготовленное из кошачьего меха и папье-маше? А может, там останки НЛОнавта, сбитого национальной гвардией прежде, чем он успел передать возвышенный призыв со звезд («Мы братья. Возлюбим же друг друга»).
Поскольку за окном было темно, стекло казалось непрозрачным, и я и не пытался разглядеть, есть ли за ним что-нибудь. Подойдя ближе, я продолжал смотреть на собственное отражение; только через несколько секунд мой взгляд проник глубже, и я обнаружил, что смотрю в другую пару глаз.
От неожиданности я сделал шаг назад, потом, осознав, что именно вижу, подошел снова, испытывая некоторый испуг.
Существо за стеклом было взрослой гориллой.
Говоря «взрослой», я совершенно не передаю своих истинных ощущений. Самец был устрашающе огромен, как валун, как дольмен Стоунхенджа. Он сидел, откинувшись назад, и задумчиво покусывал тонкую веточку, держа ее, как скипетр. И хотя он не делал никаких угрожающих движений, страх внушала сама его масса.
Я не знал, что делать. Судите сами, как я растерялся: мне стало казаться, что я должен что-то говорить, извиняться, объяснять свое присутствие, оправдываться. Я чувствовал, что таращиться на гориллу — оскорбительно, но был совершенно беспомощен, словно парализован. Я не мог оторвать взгляда от лица животного, более отталкивающего, чем морда любого другого зверя, именно из-за сходства с человеческим лицом, и все же в своем роде более притягательного, чем классический идеал совершенной красоты.
На самом деле никакой преграды между нами не существовало. Стоило бы горилле коснуться стекла, и оно разлетелось бы, как тонкая бумага. Однако самец, похоже, не собирался бить стекло. Он сидел, смотрел мне в глаза, покусывая веточку, и ждал. Нет, не ждал: он просто присутствовал, как присутствовал, когда я пришел, и будет присутствовать после моего ухода. У меня возникло ощущение, что я значу для него не больше чем проплывающее в небе облачко для отдыхающего на склоне холма пастуха.
Когда мой страх начал ослабевать, вернулось осознание ситуации. Я сказал себе, что учитель явно отсутствует, что меня здесь ничто не держит и что следует возвращаться домой. Однако мне не хотелось уходить с ощущением, будто я совсем ничего не добился. Я огляделся, собираясь оставить записку, если найду, чем и на чем ее написать. Ничего подходящего я не увидел, но мысль о письменном сообщении привлекла внимание к предмету, ранее мной не замеченному — в комнате за окном, за спиной гориллы, на стене висел плакат:
Если человек исчезнет, есть ли надежда для гориллы?
Плакат — точнее, смысл надписи — остановил меня. Слова — моя профессия; я ухватился за них и потребовал, чтобы они объяснились, чтобы перестали быть двусмысленными. Хотели ли они сказать, что надежда для гориллы заключается в исчезновении человека или в его выживании? Фразу можно было понять и так и этак.
Это был, конечно, коан, намеренно сформулированный так, чтобы оставаться неразрешимым. Поэтому он и вызвал у меня возмущение; впрочем, была и другая причина: великолепное существо за стеклом, по-видимому, содержалось в неволе, только чтобы служить своего рода живой иллюстрацией коана.
Ты должен что-то предпринять, — с гневом сказал я себе и тут же добавил: — Будет лучше всего, если ты сядешь и помолчишь.
Я прислушивался к отзвукам этого странного призыва, как к музыкальной фразе, которую не удается узнать. Взглянув на кресло, я подумал: а не лучше ли в самом деле сесть и помолчать? И если да, то зачем? Ответ появился тут же: затем, что если ты помолчишь, то лучше сможешь слышать. Да, подумал я, с этим не поспоришь.
Не осознавая, почему я это делаю, я снова взглянул в глаза моему соседу в комнате за стеклом. Всем известно, что глаза говорят. Двое незнакомцев, едва взглянув друг другу в глаза, с легкостью обнаруживают взаимный интерес и симпатию. Глаза гориллы говорили, и я все прекрасно понял. Колени у меня задрожали, и я едва сумел добрести до кресла, не рухнув на пол.
— Каким образом?.. — спросил я, не смея произнести эти слова вслух.
— Разве это имеет значение? — так же безмолвно ответил мне самец. — Что есть — то есть, и говорить тут не о чем.
— Но ты... — заикаясь, выдавил я. — Ты же...
Я обнаружил, что нашел нужное слово, но не в силах его произнести, и другого, которым можно его заменить, у меня нет.
Через секунду он, словно поняв мое затруднение, кивнул:
— Учитель — это я.
Какое-то время мы смотрели в глаза друг другу, и я чувствовал, что в голове у меня пусто, как в заброшенном амбаре.
Потом он сказал:
— Тебе нужно время, чтобы собраться с мыслями?
— Да! — воскликнул я, впервые заговорив вслух. Горилла повернула свою массивную голову и с любопытством взглянула на меня.
— Тебе поможет, если я расскажу свою историю?
— Конечно, поможет, — ответил я, — но сначала, пожалуйста, назови мне свое имя.
Мой собеседник несколько мгновений молча смотрел на меня без всякого (как мне казалось тогда) выражения, потом начал рассказывать, словно не слышал моих слов:
— Я родился в лесах экваториальной Африки. Я никогда не пытался узнать, где именно; не вижу смысла делать это и теперь. Случалось ли тебе слышать о методах, применявшихся Мартином и Озой Джонсон?
Я удивленно покачал головой:
— Мартин и Оза Джонсон? Никогда о них не слышал.
В тридцатых годах они были очень известны как коллекционеры диких зверей. Их метод поимки горилл был таким: найдя стаю, они отстреливали самок и забирали всех детенышей.
— Какой ужас! — не задумываясь воскликнул я. Существо ответило мне пожатием плеч.
— Я не помню этих событий, хотя некоторые более ранние воспоминания у меня сохранились. Джонсоны продали меня в зоопарк в каком-то маленьком городке — не знаю его названия, потому что тогда я таких вещей не понимал. Там я жил и рос несколько лет.
Он помолчал и рассеянно принялся грызть веточку, словно собираясь с мыслями.
3
В таких местах, — продолжил свой рассказ огромный примат, — где животные содержатся в клетках, они неизбежно начинают размышлять больше, чем их сородичи на воле. Так происходит потому, что даже самые тупые из них не могут не чувствовать, что в подобной жизни есть что-то ужасно неправильное. Когда я говорю, что они начинают больше размышлять, я не имею в виду, что они обретают способность к пониманию. Однако тигр, который безостановочно мечется по клетке, несомненно, занят тем, что человек назвал бы размышлениями. Мысль у него одна: «Почему?» Час за часом, день за днем, год за годом, свершая свой бесконечный путь за прутьями клетки, спрашивает он себя: почему, почему, почему? Тигр не может проанализировать этот вопрос или уточнить его; если бы вы каким-то образом смогли поинтересоваться: «Что почему?» — он не сумел бы ответить. И тем не менее вопрос пылает в его мозгу неугасимым пламенем, причиняя мучительную боль, которая не утихает, пока наконец животное не впадает в прострацию, которую смотрители узнают безошибочно — это необратимое отвращение к жизни. Безусловно, в своем естественном окружении ни один тигр подобным вопросом не задается.
Прошло немного времени, и я тоже начал спрашивать себя: почему? Обладая гораздо более развитым мозгом, чем тигр, я был в состоянии хотя бы приблизительно осознать, что я подразумевал под таким вопросом. Я помнил другую жизнь, которая была интересной и приятной. По контрасту та жизнь, которую я вел теперь, казалась убийственно скучной и совсем неприятной. Таким образом, задавая вопрос «почему?», я пытался разгадать, почему моя жизнь так разделена: половина — интересная и приятная, другая половина — скучная и отвратительная. У меня не было представления о себе как о пленнике: мне и в голову не приходило, что кто-то не дает мне вести интересную и приятную жизнь. Не найдя ответа на свой вопрос, я начал размышлять о различиях в двух стилях жизни. Основное различие заключалось в том, что в Африке я был членом семьи, — такой семьи, которой люди, принадлежащие к твоей культуре, не знают уже тысячи лет. Будь гориллы способны к подобному сравнению, они сказали бы, что их семья — это рука, а они сами — пальцы. Гориллы очень хорошо осознают принадлежность к семье, но совершенно не осознают себя индивидами. В зоопарке тоже жили гориллы, однако семьи там не было. Пять отрезанных пальцев не составляют руки.
Я размышлял и о том, как нас кормили. Человеческие дети мечтают о стране с горами из мороженого, пряничными деревьями и камешками-конфетами. Для гориллы Африка — как раз такая страна. Куда ни повернись, всюду находится что-нибудь замечательное, что можно съесть. Горилла никогда не думает: «Ах, надо поискать какую-нибудь пищу». Еда есть повсюду, ее находишь почти не задумываясь, подобно тому, как дышишь воздухом. На самом деле мы просто не думаем о питании как о виде деятельности. Оно скорее воспринимается как приятная музыка, на фоне которой совершаются все другие действия. Кормежка стала для меня кормежкой только в зоопарке, где дважды в день нам в клетки вилами кидали безвкусную траву.
Именно с размышлений о таких пустяках и началась моя внутренняя жизнь — совершенно для меня незаметно.
Хотя я, естественно, ничего об этом не знал, Великая Депрессия отразилась на всех сторонах американской жизни. Повсюду в зоопарках начали наводить экономию, уменьшая число содержащихся зверей и сокращая затраты. Многих животных просто усыпили, я думаю, потому что частные лица не покупали тех, кого трудно содержать или кто не кажется особенно занятным. Исключения, конечно, делались для крупных кошек и приматов.
Чтобы не вдаваться в лишние подробности, скажу только, что меня продали владельцу передвижного зверинца, у которого как раз оказался пустой фургон. Я был крупным и видным подростком и представлял собой, несомненно, удачное вложение денег.
Ты, наверное, думаешь, что жизнь в одной клетке ничем не отличается от жизни в другой, однако это не так. Вот, например, общение с людьми. В зоопарке все гориллы знали, что их посещают люди. Они были для нас диковинкой, за которой интересно наблюдать, — примерно так же, как человеческой семье интересно наблюдать за птицами и белками, живущими вокруг их дома. Нам было ясно, что эти странные существа смотрят на нас, но нам и в голову не приходило, что являются они именно ради этого. Оказавшись в зверинце, я быстро понял истинное значение странного феномена.
Мое образование началось сразу же, как только я был выставлен для обозрения. К моему фургону подошла небольшая группа людей, которые начали со мной разговаривать. Я был поражен. В зоопарке посетители разговаривали между собой — и никогда с нами, животными. «Может быть, эти люди перепутали, —сказал я себе, — может быть, они принимают меня за одного из своей компании?» Мое удивление и растерянность росли по мере того, как я обнаруживал: все посетители, подходившие к моему фургону, вели себя одинаково. Я просто не знал, как это понять.
Той ночью, даже не думая о том, к чему это приведет, я впервые по-настоящему попытался упорядочить свои мысли, чтобы решить проблему. Нет ли возможности того, гадал я, что изменение местоположения каким-то образом изменило меня самого? Я не чувствовал в себе никаких изменений, и уж точно моя внешность осталась прежней. А может быть, думал я, люди, которых я видел в зоопарке, принадлежат к другому виду, чем посетители зверинца? Такой вариант не показался мне убедительным — и те и другие были совершенно одинаковы во всем, кроме одного: первые разговаривали только между собой, а вторые обращались ко мне. Даже звуки их голосов были те же самые. Причина должна была крыться в чем-то другом.
На следующую ночь я снова принялся обдумывать эту проблему. Мои рассуждения были таковы: если ничто не изменилось во мне и ничто не изменилось в них, значит, изменение могло произойти в чем-то еще. Рассматривая вопрос с этой стороны, я нашел лишь один ответ: в зоопарке имелось несколько горилл, а здесь я был один. Я чувствовал разницу, но никак не мог понять, почему посетители ведут себя по-разному в присутствии нескольких горилл и всего одной гориллы.
На следующий день я стал обращать больше внимания на то, что люди говорят. Скоро я обнаружил, что, хотя слова были разными, одна комбинация звуков повторялась снова и снова и вроде бы предназначалась для того, чтобы привлечь мое внимание. Конечно, я не мог догадаться, что эти звуки означали: у меня не было ничего, что могло бы послужить Розеттским камнем.
Фургон справа от моего занимали самка шимпанзе с детенышем, и я скоро заметил, что посетители разговаривают с ней так же, как со мной, только повторяющаяся комбинация звуков была другой: перед ее фургоном люди кричали: «За-За! За-За! За-За!» — а перед моим — «Голиаф! Голиаф!»
Мало-помалу я начал понимать, что эти звуки каким-то загадочным образом относятся к нам как к индивидам. Вы, люди, получаете имя при рождении и, наверное, считаете, будто даже болонка знает, что у нее есть имя (на самом деле это неверно); вы и представить себе не можете, какую революцию в моем восприятии произвело обретение имени. Не будет преувеличением сказать, что по-настоящему я родился именно тогда, — родился как личность.
Перейти от понимания того, что у меня есть имя, к представлению о том, что имя имеют все и вся, оказалось легко. Наверное, ты думаешь, что у сидящего в клетке животного не так уж много возможностей изучить язык посетителей, однако это не так. В зверинец обычно приходят семьями, и скоро я обнаружил, что родители все время учат своих детей разговаривать: «Смотри, Джонни, это утка! Скажи: утка. Ут-ка! А ты знаешь, что утка говорит? Утка говорит: кря, кря, кря!»
Через пару лет я понимал большинство разговоров, которые слышал, но многие вещи оставались для меня загадкой. Я уже знал, что я — горилла, а За-За — шимпанзе. Я также понял, что все обитатели фургонов — животные; посетители явно отличали себя от животных, но я никак не мог разобраться почему. Если я правильно понимал — а мне казалось, что так оно и есть, — что именно делает нас животными, то мне никак не удавалось заметить, что делает людей неживотными.
Смысл нашего содержания в неволе больше не был для меня тайной: я слышал, как это объясняли сотням детишек. Все звери, содержащиеся в зверинце, сначала жили в месте, которое называлось дикой природой и охватывало весь мир (что такое «мир», я тогда смутно себе представлял). Нас забрали из дикой природы и поместили в одном месте потому, что по какой-то странной причине люди находили нас интересными. Нас держали в клетках из-за того, что мы «дикие» и «опасные»; эти термины озадачивали меня, поскольку явно обозначали качества, которые олицетворял я сам. Я имею в виду вот что: когда родители хотели показать своим детям особенно дикое и опасное существо, они указывали на меня. Правда, в таких случаях они показывали и на больших кошек, но это ничего мне не объясняло, ведь я никогда не видел этих хищников на свободе.
В целом жизнь в зверинце была лучше жизни в зоопарке — не такой угнетающе скучной. Мне и в голову не приходило ненавидеть своих сторожей. Хотя они могли передвигаться по большему пространству, чем мы, они, казалось мне, так же привязаны к зверинцу, как и остальные его обитатели; я понятия не имел о том, что за пределами зверинца люди ведут совсем другую жизнь. Прийти к мысли, что я несправедливо лишен принадлежащего мне от рождения права, — права жить так, как мне хотелось, — было для меня так же невозможно, как умозрительно открыть закон Бойля-Мариотта.
Так прошло три или четыре года. Потом в один дождливый день, когда зверинец совсем опустел, ко мне подошел странный посетитель. Даже его появление выглядело необычным. Человек, показавшийся мне старым и немощным, хотя впоследствии я узнал, что ему тогда чуть перевалило за сорок, встал у входа в зверинец, по очереди внимательно оглядел все фургоны и целенаправленно двинулся к моему. Он остановился перед канатом, натянутым в пяти футах от клетки, уперся в землю концом трости и стал пристально смотреть мне в глаза. Человеческий взгляд никогда меня не смущал, поэтому я спокойно ответил ему тем же. Несколько минут мы оставались неподвижны — я сидел в клетке, а он стоял перед нею. Я помню, что меня охватило странное восхищение: этот человек так стойко терпел сырость и грязь, хотя капли дождя стекали по его лицу, а ботинки промокли насквозь.
Наконец он расправил плечи и кивнул, как если бы пришел к какому-то тщательно обдуманному заключению.
— Ты — не Голиаф, — сказал он. С этими словами он повернулся и двинулся к выходу, не глядя ни направо, ни налево.
4
Я был, как ты можешь понять, поражен. Не Голиаф? Что это могло значить — быть не Голиафом? Мне и в голову не приходило спросить: «Хорошо, раз я не Голиаф, то кто я?»
Человек, конечно, задал бы такой вопрос, потому что знает: каково бы ни было его имя, он все равно — личность. Я же этого не знал. Напротив, мне казалось, что раз я не Голиаф, то я вообще никто.
Хотя незнакомец до того никогда меня не видел, я ни на мгновение не усомнился, что его заключение совершенно правильно. Тысячи других людей называли меня Голиафом, даже те, кто, вроде служителей зверинца, знали меня хорошо, но их мнение явно было ошибочным, явно ничего не значило. Незнакомец ведь не сказал: «Твое имя — не Голиаф»; он сказал: «Ты — не Голиаф». Как я понял (хотя в то время и не смог бы выразить этого словами), мое осознание себя было признано заблуждением.
Я впал в своего рода транс: мое состояние не было бессознательным, но и бодрствованием его тоже не назовешь. Служитель принес очередную порцию травы, но я не обратил на него внимания; наступила ночь, но я не уснул. Дождь прекратился, засияло солнце — все это осталось не замеченным мною. Скоро мой фургон окружила обычная толпа посетителей, выкрикивавших: «Голиаф! Голиаф! Голиаф!» — но я не замечал и их.
Так прошло несколько дней. Потом однажды вечером я напился воды из своей миски и вскоре крепко уснул — в воду оказалось добавлено сильное снотворное. На рассвете я проснулся в незнакомой клетке. В первый момент я даже не признал ее за клетку — из-за большого размера и странной формы. Она была круглой и со всех сторон открытой: как я позже узнал, для моего содержания была приспособлена беседка. За исключением большого белого дома неподалеку, никаких строений рядом видно не было; беседку окружал уютный ухоженный парк, который, как мне казалось, тянулся до края земли.
Прошло немного времени, и я нашел объяснение моему странному перемещению: по крайней мере, часть посетителей зверинца приходила туда, чтобы посмотреть на гориллу Голиафа (хотя я и не мог себе объяснить, откуда у них взялось представление о том, что именно гориллу Голиафа они увидят); когда же хозяин зверинца узнал, что я на самом деле не Голиаф, он не мог больше выставлять меня в таком качестве и ему ничего не оставалось, как перевезти меня в другое место. Я не знал, жалеть мне об этом или нет: мой новый дом был гораздо лучше всех тех помещений, в которых я содержался с тех пор, как покинул Африку, однако без ежедневного развлечения, которым служили для меня толпы посетителей, существовала опасность, что я буду еще больше страдать от скуки, чем в зоопарке, где рядом, по крайней мере, жили другие гориллы. В полдень, когда я все еще обдумывал новую ситуацию, случайно подняв глаза, я обнаружил, что больше не пребываю в одиночестве. Совсем рядом с решеткой стоял человек, силуэт которого четко вырисовывался на фоне белых стен залитого солнцем дома. Я осторожно приблизился; представь же себе мое изумление, когда я узнал своего посетителя.
Как будто повторяя то, что произошло при нашей первой встрече, мы долго смотрели друг другу в глаза: я — сидя на полу клетки, он — стоя перед ней, опершись на трость. Теперь человек был в сухой и чистой одежде и я понял, что он совсем не так стар, каким казался вначале. У него было длинное смуглое костистое лицо, в глазах горело странное возбуждение, а рот, казалось, навсегда сложился в горькую усмешку. Наконец он кивнул, тоже точно так же, как и в прошлый раз, и сказал:
— Да, я был прав. Ты — не Голиаф. Ты — Измаил.
И опять, как если бы этим исчерпывалось все, что имеет значение, он повернулся и пошел прочь.
И опять я испытал потрясение, но на этот раз меня охватило чувство невероятного облегчения, потому что я был спасен от небытия. Более того, ошибка, из-за которой я много лет жил — хоть и не подозревал об этом — под чужим именем, оказалась исправлена. Мне как личности вернули целостность — не восстановили утраченное, а сделали это впервые.
Меня разбирало любопытство: кто же такой мой спаситель? Мне не приходило в голову как-то связывать его с моим перемещением из зверинца в этот прелестный павильон, потому что тогда я не был способен даже на такое распространенное заблуждение, как "вследствие этого...". Этот человек был для меня кем-то сверхъестественным; для разума, готового создать мифологию, он представлялся богоподобным существом. Дважды он промелькнул в моей жизни — и дважды одной короткой фразой полностью меня изменил. Я пытался найти скрытый смысл его появлений, но находил только новые вопросы. Приходил ли этот человек в зверинец в поисках Голиафа или потому, что искал меня? Крылась ли причина его интереса в том, что он надеялся обнаружить во мне Голиафа, или, наоборот, в подозрении, что я не Голиаф? И каким образом он так быстро нашел меня в моем новом жилище? Я не представлял себе, с какой скоростью распространяется информация между людьми: если всем было известно, что меня можно увидеть в зверинце (именно так я тогда думал), то стало ли всем сразу известно и о том, что меня там больше нет? Хотя все эти вопросы так и оставались без ответов, один, самый основополагающий факт не вызывал сомнений — этот человек, этот полубог, дважды являлся мне с тем, чтобы обратиться ко мне как к личности, чего никогда раньше не случалось. Я не сомневался, что теперь, разрешив наконец проблему моей сущности, он навсегда исчезнет из моей жизни: а что ему еще оставалось?
Ты, без сомнения, сочтешь, что все эти мои восторженные умозаключения просто фантазии. Тем не менее истина, как я позднее узнал, была не менее фантастической.
Моим благодетелем оказался богатый торговец-еврей, живший в этом городе, человек по имени Вальтер Соколов. В тот день, когда он увидел меня в зверинце, он бродил под дождем в депрессии, которая длилась уже несколько месяцев и едва не довела его до самоубийства: он узнал, что вся его семья погибла в Германии во время холокоста. Бесцельная прогулка привела его в конце концов на ярмарку на окраине города. Из-за дождя большинство павильонов и аттракционов было закрыто, и впечатление запустения странным образом отвечало меланхолическому настроению Вальтера Соколова. Наконец он дошел до зверинца, у входа в который грубо намалеванные афиши рекламировали наиболее экзотических животных. Самая зловещая афиша изображала гориллу Голиафа, размахивающего, как дубинкой, изувеченным телом дикаря-африканца. Вальтер Соколов, вероятно решив, что горилла, по имени Голиаф, в точности олицетворяет чудовище нацизма, истребляющее колено Давидово, подумал, что увидеть его за решеткой доставит ему удовольствие.
Он вошел в зверинец, приблизился к моему фургону, но тут, посмотрев мне в глаза, понял, что я не имею никакого отношения к изображенному на афише кровожадному зверю, как и к филистимлянам, истреблявшим в древности его народ. Вальтер Соколов обнаружил, что видеть меня за решеткой не доставляет ему ожидаемого удовлетворения. Напротив, в странном порыве, рожденном чувством вины и желанием бросить вызов, он захотел освободить меня из клетки и превратить в некий жуткий суррогат семьи, которую ему не удалось спасти из европейской нацистской клетки. Владелец зверинца не возражал против сделки; он даже охотно согласился на то, чтобы мистер Соколов нанял служителя, который присматривал за мной. Хозяин был реалистом: он прекрасно понимал, что неизбежное вступление Америки в войну приведет к исчезновению большинства ярмарок и заставит передвижные зверинцы искать постоянное место, если не разорит их окончательно.
Дав мне день на то, чтобы привыкнуть к новому окружению, мистер Соколов вернулся, и наше знакомство началось. Он пожелал, чтобы служитель показал ему весь процесс ухода за мной — от кормежки до уборки клетки; он спросил служителя, считает ли тот меня опасным. Служитель ответил, что я опасен так же, как какой-нибудь громоздкий механизм: не из-за осознанного стремления причинить вред, а просто по причине размера и силы.
Через час мистер Соколов отослал служителя и мы снова долго в молчании смотрели в глаза друг другу, как это уже случалось дважды. Наконец неохотно, словно преодолев какой-то внутренний барьер, он начал говорить со мной — не в шутливой манере, как это делали посетители зверинца, а как разговаривают с ветром или с набегающими на берег волнами: высказывая то, что невозможно больше держать в себе, но чего не должен услышать никакой другой человек. Изливая свои печаль и раскаяние, мистер Соколов постепенно начал забывать о необходимости соблюдать осторожность: 1 прошел час, и он уселся рядом с моей клеткой, обхватив руками прутья решетки. Он смотрел в землю, поглощенный своими мыслями, и я воспользовался возможностью выразить свое сочувствие: осторожно протянув руку, я погладил его пальцы. От неожиданности он испуганно отшатнулся, но, посмотрев мне в глаза, понял, что мой жест не только кажется, но и является совершенно миролюбивым.
Этот случай привел к тому, что мистер Соколов заподозрил во мне настоящий разум; проведя несколько простых тестов, он удостоверился в его наличии. Как только стало ясно, что я понимаю его слова, он сделал заключение (как впоследствии и другие люди, работавшие с приматами), что я, должно быть, смог бы произносить их и сам. Короче говоря, он решил научить меня говорить. Я не буду описывать мучительные и унизительные месяцы, которые последовали за этим его решением. Тогда ни один из нас еще не осознавал, что трудности непреодолимы, поскольку мои гортань и язык не приспособлены к внятной артикуляции. Не понимая этого, мы оба прилагали все усилия, надеясь, что в один прекрасный день умение чудесным образом придет ко мне, если мы проявим достаточное упорство. Однако настал момент, когда я почувствовал, что продолжать больше не в силах, и в отчаянии от того, что не могу сказать об этом, я послал мистеру Соколову мысль — со всей силой разума, какой только обладал. Он был поражен — и я тоже, — когда осознал, что услышал мой мысленный крик.
Не буду перечислять все этапы процесса, последовавшего за установлением мысленной связи между нами: их, как мне кажется, легко себе представить. За десять лет мистер Соколов научил меня всему, что знал о мире и Вселенной, а когда для ответов на мои вопросы его знаний сделалось недостаточно, мы стали учиться вместе. Когда же оказалось, что мои интересы шире, чем у него, мистер Соколов охотно сделался моим помощником в исследованиях, добывая для меня книги и информацию из источников, которые были мне, конечно, недоступны.
Интерес к моему образованию скоро настолько поглотил его, что мой благодетель перестал терзать себя раскаянием в том, что не сумел спасти свою семью, и постепенно вышел из депрессии. К началу шестидесятых годов я стал чем-то вроде гостя, который требует очень мало внимания со стороны хозяина, и мистер Соколов снова начал появляться в обществе. Результат этого нетрудно было предсказать: довольно скоро он оказался в руках сорокалетней женщины, которая сочла, что из него получится вполне удовлетворительный супруг. Да и сам мистер Соколов ничего не имел против женитьбы. Однако, планируя семейную жизнь, он совершил ужасную ошибку: решил, что наши особые отношения следует держать в тайне от жены. В те времена подобное решение не выглядело чем-то экстраординарным, а я был слишком мало сведущ в делах такого рода, чтобы вовремя предостеречь его.
Я снова переселился в беседку, которую переоборудовали так, чтобы она соответствовала приобретенным мною цивилизованным привычкам. Впрочем, миссис Соколова с самого начала увидела во мне странное и опасное домашнее животное и принялась убеждать мужа как можно скорее от меня избавиться. К счастью, мой благодетель привык быть хозяином в своем доме и сразу дал понять жене, что никакие мольбы и угрозы не заставят его изменить условия моего содержания.
Через несколько месяцев после свадьбы мистер Соколов заглянул ко мне и сообщил, что его жена, как Сара Аврааму в его преклонных годах, собирается подарить ему ребенка.
— Я ничего подобного не предвидел, когда назвал тебя Измаилом, — сказал он мне. — Но не бойся: я не позволю ей выгнать тебя из моего дома, как выгнала Сара твоего тезку из дома Авраама.
Впрочем, его забавляла мысль о том, что, если ребенок окажется мальчиком, он назовет его Исааком. Однако родилась девочка, получившая имя Рейчел.
5
Дойдя до этого места в своем повествовании, Измаил так долго сидел молча, закрыв глаза, что я начал гадать: не уснул ли он. Однако он наконец продолжил:
— Не знаю, было ли это мудрое или глупое решение, но мой благодетель счел, что мне следует стать воспитателем малышки, а я — то ли по мудрости, то ли по глупости — порадовался тому, что получаю шанс так ему услужить. Маленькая Рейчел на руках у своего отца проводила в моем обществе почти столько же времени, сколько со своей матерью, что, естественно, не улучшало отношение миссис Соколовой ко мне. Поскольку я мог общаться с девочкой на языке более прямом, чем речь, я был в состоянии успокоить или развлечь ее, когда другим это не удавалось, и постепенно между нами возникла близость, подобная той, которая связывает однояйцовых близнецов, — только я был братом, любимой зверюшкой, учителем и нянькой в одном лице.
Миссис Соколова с нетерпением ждала дня, когда Рейчел пойдет в школу, надеясь, что новые интересы вытеснят меня из ее жизни. Когда этого не произошло, миссис Соколова возобновила свои попытки заставить мужа избавиться от меня, предсказывая, что мое присутствие помешает социальным контактам девочки. Однако общение Рейчел со сверстниками ничуть не пострадало, хотя она и перескочила через три класса начальной школы и один — средней; к своему двадцатому дню рождения Рейчел стала доктором биологии. Впрочем, это обстоятельство не смягчило миссис Соколову: слишком много лет она из-за меня не чувствовала себя хозяйкой в собственном доме.
После смерти моего благодетеля, который умер в 1985 году, моей опекуншей стала Рейчел. Конечно, и речи не могло идти о том, чтобы мне по-прежнему жить в беседке, и Рейчел, используя деньги, завещанные на мое содержание ее отцом, перевезла меня в заранее приготовленное убежище.
Измаил снова умолк на несколько минут, потом продолжил:
— Последующие годы принесли нам разочарование. Я обнаружил, что существование в «убежище» меня не устраивает: проведя всю жизнь в уединении, я хотел теперь каким-то образом проникнуть в самую гущу вашей культуры и испытывал терпение моей новой опекунши все новыми и новыми несбыточными проектами. Со своей стороны миссис Соколова тоже не собиралась сидеть сложа руки и добилась судебного решения, вдвое уменьшившего сумму, оставленную на мое пожизненное содержание. .
Только к 1989 году все окончательно прояснилось. Я наконец осознал, что мое призвание — быть учителем, и разработал систему, позволяющую мне удовлетворительно существовать в этом городе.
Сказав это, Измаил кивнул мне, показывая, что на этом его история — или по крайней мере та ее часть, которую он собирался мне сообщить, — закончена.
6
Бывают случаи, когда желание сказать очень много сковывает язык так же, как отсутствие мыслей вообще. Я не знал, какой отклик на подобный рассказ мог бы оказаться адекватным или уместным. Наконец я задал вопрос, который, впрочем, казался мне столь же бессмысленным, как и десятки других, теснившихся в моей голове.
— Много ли учеников ты нашел?
— Четверых, и со всеми меня постигла неудача.
— Ох... И почему же?
Измаил в задумчивости прикрыл глаза.
— Я недооценил трудности того, чему пытался учить... и еще, я недостаточно хорошо понимал своих учеников.
— Ясно, — пробормотал я. — И чему же ты учишь?
Измаил выбрал свежую ветку из груды, лежащей рядом с ним, осмотрел ее и принялся покусывать, равнодушно глядя мне в глаза. Наконец он ответил:
— Основываясь на том, что я тебе рассказал, какой предмет, ты считаешь, я мог бы лучше всего преподавать?
Я только заморгал и ответил, что не знаю.
— Да нет же, ты знаешь, — возразил он. — Этот предмет таков: неволя.
— Неволя?
— Именно.
Минуту я обдумывал услышанное, потом сказал:
— Никак не пойму, какое отношение это имеет к спасению мира.
Измаил на мгновение задумался.
— Среди людей вашей культуры кто хотел бы уничтожить мир?
— Кто хотел бы уничтожить мир? Насколько мне известно, никто сознательно не хочет этого.
— И все же вы — каждый из вас — уничтожаете его. Каждый из вас ежедневно вносит свою лепту в уничтожение мира.
— Да, это так.
— Так почему же вы не остановитесь?
— Честно говоря, мы не знаем, как это сделать, — пожал я плечами.
— Вы — пленники цивилизации, которая так или иначе принуждает вас продолжать уничтожение мира для того, чтобы жить.
— Похоже на то.
— Итак, вы пленники и сам мир вы сделали пленником. Вот в этом и заключается опасность — в вашей неволе и в неволе всего мира.
— Согласен... Я просто никогда не рассматривал проблему с такой точки зрения.
— И ты сам тоже пленник, верно?
— Как это?
Измаил улыбнулся, продемонстрировав мне ряд зубов цвета слоновой кости. До этого момента я не подозревал, что он способен улыбаться.
— У меня действительно есть ощущение, что я пленник, — не получив ответа, продолжал я, — но я не могу объяснить, откуда оно взялось.
— Несколько лет назад, — пожалуй, в те времена ты был еще ребенком, — такое же ощущение возникло и у многих молодых людей в этой стране. Они спонтанно совершили искреннюю попытку вырваться из неволи, но в конце концов проиграли, потому что не смогли обнаружить прутьев своей клетки. Если ты не можешь понять, что удерживает тебя в плену, желание вырваться на свободу быстро превращается в растерянность и бессилие.
— Я и сам это чувствовал... Но все-таки какое отношение все сказанное имеет к спасению мира?
— У мира не много шансов на выживание, если он останется пленником человечества. Нужно ли объяснять это более подробно?
— Нет, по крайней мере мне.
— Мне кажется, среди вас найдется много таких, кто хотел бы освободить мир из плена.
— Согласен.
— Так что им мешает сделать это?
— Не знаю.
— Мешает им вот что: люди не способны обнаружить прутья своей клетки.
— Да, — сказал я, — понимаю. — Потом я поинтересовался: — А что мы будем делать дальше?
Измаил снова улыбнулся:
— Раз уж я рассказал тебе, как случилось, что я оказался здесь, может быть, ты сделаешь то же самое?
— Что ты имеешь в виду?
— Может быть, ты расскажешь мне свою историю, которая объяснит, почему ты оказался здесь?
— Ох... — пробормотал я. — Дай мне минутку, чтобы собраться с мыслями.
— Сколько угодно, — ответил он серьезно.
7
Однажды, когда я еще учился в колледже, — наконец начал я, — я написал сочинение по философии. Не помню уже, в чем именно заключалось задание, — оно имело какое-то отношение к теории познания. В своем сочинении я писал примерно следующее.
Предположим, что нацисты в конце концов выиграли войну и установили свой порядок. Они стали править миром, уничтожили до единого всех евреев, всех цыган, черных, индейцев. Покончив с ними, они истребили русских, поляков, чехов, словаков, болгар, сербов, хорватов — словом, всех славян. Потом они взялись за полинезийцев, корейцев, китайцев, японцев и вообще азиатов. Для полного очищения от «неполноценных» народов потребовалось много времени, но в конце концов каждый житель Земли стал стопроцентным арийцем и все они были очень-очень счастливы.
Естественно, ни в одном учебнике больше не упоминалось ни одной расы, кроме арийской, ни одного языка, кроме немецкого, ни одной религии, кроме гитлеризма, и ни одной политической системы, кроме национал-социализма. Какой смысл говорить о чем-то несуществующем? Через несколько поколений никто не мог бы написать в учебниках ничего другого, даже если бы захотел, потому что никто уже не знал о другом порядке вещей.
И вот однажды двое студентов университета Нового Гейдельберга в Токио вступили в беседу друг с другом. Оба были типичными арийцами, но один из них — тот, которого звали Куртом, — казался чем-то смутно встревоженным и угнетенным. «Что случилось, Курт? — спросил его приятель. — Почему ты все время хандришь?» Курт ему ответил: «Я признаюсь тебе, Ганс, кое-что действительно смущает меня, очень смущает». Приятель поинтересовался, что же именно смущает Курта. «Вот что, — ответил ему Курт. — Я не могу избавиться от странного чувства, что существует какая-то мелочь, о которой нам лгут».
Этим сочинение и заканчивалось. Измаил задумчиво кивнул.
— И что сказал тебе твой преподаватель?
— Он поинтересовался, нет ли у меня такого же странного чувства, как у Курта. Когда я ответил, что есть, он спросил, в чем же, по-моему, нам лгут. «Откуда мне знать? — ответил я. — Я не в лучшем положении, чем Курт». Конечно, преподаватель не думал, что я говорю всерьез. Он счел, что все это — просто упражнение в эпистемологии.
— Ты все еще гадаешь, действительно ли вам лгали?
— Да, но без такой горячности, как тогда.
— Без такой горячности? Почему?
— Потому что выяснил: в практическом отношении никакой разницы это не составляет. Лгали нам или нет, все равно нужно вставать утром, идти на работу, платить по счетам и делать все остальное.
— Если только, конечно, вы все не начнете подозревать обман и не выясните, в чем же он заключается.
— Что ты имеешь в виду?
— Если ты один узнаешь, в чем состоит ложь, тогда ты, пожалуй, прав: большой разницы это не составит. Однако если вы все узнаете, в чем вас обманывали, тогда разница, как можно предположить, окажется очень большой.
— Верно.
— Значит, именно на это нам и нужно рассчитывать. Я попытался спросить, что он хочет этим сказать, но Измаил поднял черную руку с морщинистой ладонью и сказал мне:
— Завтра.
8
Этим вечером я отправился на прогулку. Я редко хожу гулять ради удовольствия, но дома я чувствовал непонятное беспокойство. Мне нужно было с кем-нибудь поговорить, получить чью-то поддержку. А может быть, меня тянуло исповедаться в грехе: у меня снова появились нечистые мысли насчет спасения мира. Впрочем, пожалуй, дело было в другом — я боялся, что все происходящее мне снится. Действительно, если представить себе все события этого дня, они очень походили на сновидение. Иногда я летаю во сне и каждый раз при этом говорю себе: «Ну наконец-то! Наконец я летаю на самом деле, а не во сне!»
Как бы то ни было, мне требовалось с кем-нибудь поговорить, а я был один. Это мое обычное состояние, состояние добровольное — по крайней мере, так я себе это объясняю. Обычное знакомство меня не удовлетворяет, а взвалить на себя тяжесть и опасности дружбы в том смысле, как я ее понимаю, согласны немногие.
Люди обо мне говорят, что я мрачный мизантроп, и я на это отвечаю, что они, пожалуй, правы. Споры — любого сорта, по любому предмету — всегда казались мне напрасной тратой времени.
Проснувшись на следующее утро, я подумал: «А все-таки это мог быть сон. Человеку ведь может сниться, будто он спит и видит сны». Пока я готовил завтрак, ел, мыл посуду, мое сердце бешено колотилось. Казалось, оно говорит мне: «Как ты можешь притворяться, что не испытываешь страха?»
Наконец положенный час наступил и я поехал в центр города. Конторское здание оказалось на месте. Офис в глубине все так же находился на первом этаже, дверь в него все так же была не заперта.
Когда я вошел, густой животный запах Измаила обрушился на меня, как удар грома. На подгибающихся ногах я прошел к креслу и сел.
Измаил пристально посмотрел на меня сквозь стекло из своей неосвещенной комнаты, как будто гадая, достаточно ли у меня сил для серьезной беседы. Придя наконец к решению, он без всякого вступления начал говорить; за последующие дни я узнал, что таков его обычный стиль.
Часть 2
1
Как это ни странно, — начал Измаил, — именно мой благодетель пробудил во мне интерес к проблеме неволи — безотносительно к моему собственному положению.
Как я, вероятно, упомянул в своем вчерашнем рассказе, он был буквально одержим событиями, которые тогда происходили в нацистской Германии.
— Да, я так и понял.
— А из твоего вчерашнего рассказа о Курте и Гансе я заключаю, что ты изучаешь жизнь тех времен, когда немецкий народ находился под властью Гитлера.
— Изучаю? Нет, так далеко я не захожу. Я прочел несколько книг — мемуары Шпеера, «Подъем и падение Третьего рейха» и тому подобное... и несколько работ, посвященных Гитлеру.
— В таком случае ты, несомненно, поймешь, что, как старался объяснить мне мистер Соколов, не только евреи были в неволе в гитлеровской Германии. Вся немецкая нация оказалась в плену, включая самых ярых сторонников Гитлера. Одни люди с отвращением относились к тому, что он творил, другие просто пытались выжить как могли, третьи извлекали для себя пользу, но все они были пленниками.
— Кажется, я понимаю, что ты имеешь в виду.
— Что удерживало их в неволе?
— Ну... террор, наверное.
Измаил покачал головой:
— Ты, должно быть, видел фильмы о предвоенных митингах, когда сотни тысяч немцев пели и единодушно славили Гитлера. Не террор собирал их на эти празднества единства и силы.
— Верно. Тогда придется считать, что причина в харизме Гитлера.
— Харизмой он, несомненно, обладал. Однако харизма лишь привлекает внимание людей. А как только ты привлек к себе внимание, нужно иметь что-то, что сказать этим людям. А что Гитлер мог сказать немцам?
Я обдумал вопрос, хотя без настоящего интереса.
— Кроме призывов к преследованию евреев, я и вспомнить ничего не могу.
— У Гитлера была приготовлена для немцев сказка.
— Сказка?
— Сказка, в которой говорилось, что арийцы, и в особенности народ Германии, лишены своего законного места в мире, что они скованы, унижены, изнасилованы, втоптаны в грязь низшими расами, коммунистами, евреями. В этой сказке арийская раса должна была под руководством Гитлера разорвать свои цепи, отмстить своим угнетателям, очистить человечество от скверны и занять принадлежащее ей по праву место повелительницы других народов.
— Ну да.
— Тебе теперь может казаться невероятным, что кто-то мог поверить в такую ерунду, но после почти двух десятилетий упадка и страданий, последовавших за Первой мировой войной, такая сказка обладала поистине неотразимой привлекательностью для народа Германии. К тому же ее действие усиливалось не только обычными средствами пропаганды, но и интенсивным обучением молодых и переобучением взрослых.
— Верно.
— Многие в Германии, кто понимал, что им откровенно преподносят миф, все равно оказывались пленниками просто потому, что подавляющее большинство населения было увлечено сказкой и готово отдать жизнь за превращение ее в реальность. Ты понимаешь, что я имею в виду?
— По-моему, да. Даже если ты лично не пленяешься сказкой, ты все равно лишаешься свободы, потому что люди вокруг держат тебя в плену. Ты оказываешься подобен животному внутри стада, обратившегося в паническое бегство.
— Правильно. Даже если ты думаешь, что все происходящее — безумие, ты вынужден играть свою роль, должен занять свое место в истории. Единственный способ избежать такого был вообще покинуть Германию.
— Да, действительно.
— Ты понимаешь, почему я все это тебе говорю?
— Мне кажется, да, но я не уверен.
— Я говорю тебе все это, потому что люди одной с тобой культуры находятся в очень похожем положении. Как и народ гитлеровской Германии, вы — пленники сказки.
Какое-то время я только моргал.
— Я ничего не знаю ни о какой сказке, — наконец сказал я Измаилу.
— Ты хочешь сказать, что никогда о ней не слышал?
— Именно. Измаил кивнул.
— Так происходит потому, что слышать о ней нет никакой надобности. Нет надобности давать ей имя или обсуждать ее. Каждый из вас годам к шести-семи знает ее наизусть. Каждый — черный и белый, мужчина и женщина, богач и бедняк. Христианин или иудей, американец или русский, норвежец или китаец — вы все слышали ее и продолжаете слышать постоянно, потому что и пропаганда, и образование полны ею. А потому, слушая сказку непрестанно, вы ее не слышите. Слышать нет никакой надобности. Она присутствует всегда, звучит где-то на заднем плане, так что можно не обращать на нее никакого внимания. Это как далекое гудение мотора, которое никогда не прекращается: оно становится звуком, который вообще больше не воспринимается.
— Все это очень интересно, — сказал я Измаилу, — но только трудно в такое поверить.
Измаил со снисходительной улыбкой прикрыл глаза.
— Верить не требуется. Как только ты поймешь, что это за сказка, ты начнешь слышать ее повсюду и удивишься, как это все люди вокруг не слышат ее тоже, но просто воспринимают ее.
— Вчера ты сказал мне, что у тебя возникло ощущение: ты в неволе. У тебя возникло такое ощущение потому, что ты находишься под огромным давлением, заставляющим тебя играть роль в пьесе, которую ваша культура разыгрывает в мире, — любую роль. Это давление осуществляется самыми разными способами, на самых разных уровнях, но главным образом вот как: тот, кто отказывается играть роль, не получает пищи.
— Да, это так.
— Немец, который не мог заставить себя участвовать в сказке Гитлера, имел выбор: он мог покинуть Германию. У тебя такого выбора нет. Куда бы ты ни отправился, ты обнаружишь, что всюду разыгрывается один и тот же сюжет и, если ты не захочешь играть свою роль, ты не получишь пищи.
— Верно.
— Матушка Культура учит тебя, что так и должно быть. За исключением нескольких тысяч дикарей, разбросанных по миру, все люди на Земле разыгрывают эту пьесу. Человек рождается, чтобы играть в ней, и отказаться от роли — значит выпасть из человеческого рода, погрузиться в забвение. Твое место здесь, на этой сцене — ты должен подставить плечо под общий груз, а в награду получишь пищу. Не существует никакого «где-нибудь еще». Уйти со сцены — значит свалиться с края земли. Другого выхода, кроме смерти, нет.
— Да, это похоже на правду.
Измаил немного помолчал задумавшись.
— Все сказанное лишь предисловие к нашей работе. Я хотел, чтобы ты это выслушал, потому что хочу дать тебе хотя бы смутную идею о том, во что ты влезаешь. Как только ты научишься различать голос Матушки Культуры, всегда бормочущей, снова и снова рассказывающей свою сказку вам, людям, ты уже никогда не сможешь не замечать его. Всю оставшуюся жизнь, куда бы ты ни пошел, ты всегда будешь испытывать искушение сказать окружающим: «Как можете вы слушать такую ерунду и не понимать, чего она стоит?» И если ты так и сделаешь, люди начнут странно поглядывать на тебя и гадать, о чем это ты говоришь. Другими словами, если ты отправишься со мной в наше просветительское путешествие, ты обнаружишь, что стал чужим для людей, окружающих тебя, — для друзей, родственников, старых знакомых.
— Это я смогу перенести, — ответил я, ничего больше не поясняя.
3
— Моя самая заветная, самая недостижимая мечта — когда-нибудь отправиться путешествовать по вашему миру, как это делаете вы сами: свободно и не привлекая ничьего внимания — просто выйти из дому, взять такси до аэропорта и сесть в самолет, летящий в Нью-Йорк, Лондон или Флоренцию. Когда я фантазирую подобным образом, одно из самых больших удовольствий — приготовления к путешествию, когда я обдумываю, что взять с собой в дорогу, а что можно спокойно оставить дома (как ты понимаешь, путешествовал бы я в человеческом обличье). Если взять слишком много вещей, их будет тяжело таскать, переезжая из одного места в другое, но, если взять слишком мало, придется все время прерывать путешествие, чтобы купить тот или иной предмет, а это еще более обременительно.
— Верно, — пробормотал я, чтобы хоть что-нибудь сказать.
— Поэтому сегодня мы вот чем займемся: приготовим багаж для нашего совместного путешествия. Я собираюсь уложить некоторые вещи, ради которых не захочется потом делать остановки. Они для тебя сейчас будут иметь мало значения, так что я просто покажу их тебе, прежде чем бросить в сумку. Они станут тебе знакомы, так что ты их узнаешь, когда придет время их вынуть.
— Хорошо.
— Первое: словарь. Давай договоримся о некоторых названиях, чтобы не пришлось все время повторять: «люди вашей культуры» и «люди всех других культур». С разными учениками я пользовался разными названиями, а с тобой хочу попробовать пару совсем новых. Тебе знакомо выражение «либо да, либо нет». Если образовать от него слова «Согласные» и «Несогласные», не окажутся они для тебя эмоционально значимыми?
— Я не совсем понимаю, что ты хочешь сказать.
— Я имею в виду вот что: если первую группу мы назовем Согласные, а другую — Несогласные, не будет это звучать для тебя так, будто я говорю «хорошие парни» и «плохие парни»?
— Нет. «Согласные» и «Несогласные» кажутся мне вполне нейтральными терминами.
— Прекрасно. Следовательно, впредь я буду называть людей твоей культуры Согласными, а представителей всех других культур — Несогласными.
— По-моему, тут возникнет проблема, — хмыкнул я.
— Какая?
— Я не вижу, как можно включить в одну категорию всех остальных.
— Именно так делается в вашей собственной культуре, только вы используете выраженно оценочные, а не нейтральные термины. Вы называете себя цивилизованными, а всех остальных — примитивными народами. С этим все согласны: жители Лондона и Парижа, Багдада и Сеула, Детройта, Буэнос-Айреса и Торонто — все они знают — даже если нечто другое разделяет их, — что принадлежат к цивилизованным в противоположность людям каменного века, еще сохранившимся где-то на Земле. Вы признаете также, что, каковы бы ни были их различия, все эти люди каменного века являются примитивными.
— Да, это так.
— Так что, тебе было бы удобнее, если бы мы использовали эти термины — «цивилизованные» и «примитивные»?
— Да. Так было бы удобнее, но только потому, что я к ним привык. Пусть будут Согласные и Несогласные, меня это устраивает.
— Второе: карта. Она останется у меня. Тебе нет нужды запоминать маршрут. Другими словами, не тревожься, если в конце любого дня наших занятий ты неожиданно обнаружишь, что не можешь вспомнить ни слова из того, что я говорил. Значения это не имеет: изменит тебя само наше путешествие. Понимаешь, что я имею в виду?
— Не уверен.
Измаил на несколько мгновений задумался.
— Я дам тебе общее представление о том, что является нашей целью, тогда ты поймешь.
— О'кей.
— Матушка Культура, голос которой ты постоянно слышишь с рождения, объяснила тебе, как случилось, что все сложилось именно так. Тебе хорошо это известно: каждому, воспитанному в вашей культуре, это хорошо известно. Однако объяснение ты получал постепенно. Никто не усаживал тебя и не принимался поучать: «Вот как все сложилось именно так: все началось десять — пятнадцать миллиардов лет назад...» Скорее картина сложилась, как мозаика, из миллионов кусочков, которые тебе передавали другие люди, уже воспринявшие объяснение. Ты усваивал что-то из разговоров родителей за столом, из мультфильмов, которые смотрел по телевизору, из уроков в воскресной школе, из учебников, из передач новостей, из фильмов, романов, проповедей, пьес, газет. Ты следишь за моими рассуждениями?
— По-моему, да.
— Объяснение того, почему все сложилось именно так, пронизывает всю вашу культуру: оно всем известно и все с ним соглашаются, не задавая вопросов.
— Ну да.
— Совершая свое путешествие, мы с тобой будем заново рассматривать главные части мозаики. Мы вынем самые важные кусочки из твоей мозаики и вставим их в совсем другую, получив, таким образом, совсем другое объяснение тому, почему все сложилось именно так.
— О'кей.
— И когда мы прибудем на конечный пункт, у тебя будет совсем новое представление о мире и о том, что в нем происходило. Не будет иметь никакого значения, запомнишь ли ты, из чего это новое представление сложилось. Тебя изменит само путешествие, поэтому нет никакой надобности беспокоиться о том, чтобы запомнить маршрут, по которому мы шли, чтобы осуществить эту перемену.
— Хорошо. Я понял, что ты имеешь в виду.
5
— Третье, — сказал Измаил, — определения. Есть слова, которые в наших разговорах будут иметь особое значение. Первое определение: сказка. Сказка — это сюжет, связывающий между собой человека, мир и богов.
— О'кей.
— Второе определение: воплощение. Воплотить сказку в жизнь — значит жить так, чтобы сказка стала реальностью. Другими словами, разыграть сказку — значит стремиться сделать ее правдивой. Ты понимаешь: именно это пытался совершить немецкий народ под властью Гитлера. Он пытался сделать Тысячелетний рейх реальностью. Немцы старались воплотить в жизнь сказку, которую им рассказал Гитлер.
— Верно.
— Третье определение: культура. Культура — это люди, разыгрывающие сказку.
— Люди, разыгрывающие сказку... А сказка, ты говорил...
— Сюжет, связывающий друг с другом человека, мир и богов.
— Понятно. Значит, ты хочешь сказать, что люди моей культуры разыгрывают свою собственную сказку о человеке, мире и богах.
— Верно.
— Но я все еще не знаю, в чем заключается сказка.
— Узнаешь, не беспокойся. Сейчас ты должен запомнить одно: на протяжении существования человечества разыгрывались два совершенно различных сюжета. Один начали разыгрывать два или три миллиона лет назад люди, которых мы условились называть Несогласными, — они продолжают это по сей день с тем же успехом. Другой сюжет начал разыгрываться десять — двенадцать тысяч лет назад людьми, которых мы назвали Согласными, и он, несомненно, вот-вот окончится катастрофой.
— Ах... — выдохнул я, сам не зная, что хочу сказать.
6
— Если бы Матушка Культура вздумала описать человеческую историю, пользуясь этими терминами, получилось бы что-то вроде вот чего: «Несогласные были первой главой истории человечества, главой длинной и почти лишенной событий. Эта Часть кончилась примерно десять тысяч лет назад с зарождением на Ближнем Востоке земледелия. Это событие положило начало второй главе, которой стали Согласные. Правда, в мире еще живут Несогласные, но это ископаемые, анахронизм — люди, живущие в прошлом, не понимающие, что их Часть истории человечества закончилась».
— Верно.
— Таков общий контур человеческой истории, каким его представляют себе люди вашей культуры.
— Согласен.
— Как ты скоро обнаружишь, я представляю это
себе совсем по-другому. Несогласные не являются первой, а Согласные — второй главой этой сказки.
— Повтори, пожалуйста.
— Я скажу иначе: Согласные и Несогласные разыгрывают две отдельные сказки, основанные на совершенно различных и противоречащих друг другу предпосылках. Мы рассмотрим это позже, так что сейчас тебе нет необходимости все отчетливо понимать.
— О'кей.
7
— Измаил задумчиво почесывал щеку. С моей стороны стекла не было слышно ничего, но в моем воображении звук был таким, словно лопату тащили по гравию. Думаю, что багаж мы собрали. Как я уже говорил, я не ожидаю, что ты вспомнишь обо всем, что мы положили в сумку. Когда ты отсюда уйдешь, все это, пожалуй, будет представляться тебе одним большим перепутанным клубком.
— Я верю тебе, — сказал я убежденно.
— Но так и должно быть. Если завтра я выну из сумки то, что положил в нее сегодня, ты тут же все вспомнишь, а только это и требуется.
— Прекрасно. Рад слышать.
— Сегодняшнее занятие мы сделаем коротким. Путешествие начнется завтра. А тем временем за оставшуюся часть дня ты можешь обновить в памяти ту сказку, которую люди вашей культуры разыгрывают последние десять тысяч лет. Ты помнишь, о чем в ней идет речь?
— О чем же?
— Речь идет о назначении мира, божественных намерениях в отношении его и о предназначении человека.
— Ну, я мог бы рассказать множество сказок об этом, но одной-единственной я не знаю.
— Это та самая единственная сказка, которую все люди вашей культуры знают и в которую верят.
— Боюсь, что такое объяснение не очень мне поможет.
— Может быть, тебе будет легче, если я подскажу: это сказка-объяснение, вроде сказок «Как у слона появился хобот» или «Как леопард стал пятнистым».
— Ладно.
— И что же, по-твоему, будет объяснять твоя сказка?
— Боже мой, понятия не имею.
— По тому, что я тебе сегодня говорил, ты мог бы и догадаться. Эта сказка объясняет, как случилось, что все сложилось именно так. От начала времен до сегодняшнего дня.
— Понятно, — сказал я и замолчал, глядя в окно. — Я совершенно уверен: такой сказки я не знаю. Разные сказки — да, но не одну-единственную.
Измаил минуту или две обдумывал мои слова.
— Одна из моих учениц, о которых я говорил тебе вчера, посчитала, что должна объяснить мне, чего ищет. Она говорила: «Почему же никто не беспокоится? Вот, например, в автоматической прачечной только и разговору было, что о конце света, но обсуждали это так, словно сравнивали стиральные порошки. Говорили о разрушении озонового слоя и гибели всего живого, об уничтожении дождевых лесов, о загрязнении окружающей среды, которое не исправить за сотни и тысячи лет, о том, что каждый день исчезают десятки видов живых существ, о том, что генетический фонд оскудевает, — и при этом сохраняли полное спокойствие».
— Я спросил ее: «Так только это ты и хочешь узнать — почему они не беспокоятся насчет уничтожения своего мира?»
— Она немного подумала и ответила: «Нет, я знаю, почему они спокойны. Дело в том, что они верят тому, что им говорят».
— Ну и что? — спросил я.
— А что говорят людям, чтобы они не тревожились и сохраняли относительное спокойствие при виде катастрофического урона, который они причиняют своей планете?
— Не знаю.
— Им рассказывают сказку-объяснение. Им объясняют, как случилось, что все сложилось именно так, и это избавляет их от беспокойства. Объяснение, которое люди получают, охватывает все: и разрушение озонового слоя, и загрязнение океанов, и уничтожение дождевых лесов, и даже истребление людей — и оно вполне удовлетворяет слушателей. Правда, возможно, вернее будет сказать, что оно умиротворяет их. Они тянут свою лямку днем, одурманивают себя наркотиками или телевидением по вечерам и стараются не слишком задумываться о том мире, который оставят своим детям.
— Верно.
— Ты и сам получил такое же объяснение того, как случилось, что все сложилось именно так, только, по-видимому, оно тебя не удовлетворило. Ты выслушивал его с младенчества, но почему-то так и не сумел проглотить наживку. У тебя возникло ощущение, что нечто остается недосказанным, что действительность лакируется. Ты чувствуешь, что тебя в чем-то обманывают, и хочешь, если удастся, узнать, в чем именно. Поэтому-то ты и находишься здесь.
— Дай-ка мне подумать... Ты хочешь сказать, что эта сказка-объяснение содержит ложь, о которой я написал в своем сочинении про Курта и Ганса?
— Именно. Так и есть.
— Я совсем запутался. Никакой подобной сказки-объяснения я не знаю. Повторяю — не знаю одной-единственной сказки.
— И все-таки она одна-единственная, вполне унифицированная. Ты просто должен думать мифологически.
— Как?
— Я говорю, конечно, о мифологии вашей культуры. Мне это казалось очевидным.
— Ну, для меня ничего очевидного тут нет.
— Любая теория, объясняющая смысл существования, намерения богов и предназначение человека, неизбежно должна быть мифом.
— Может, оно и так, но мне не известно ничего даже отдаленно похожего. Насколько я знаю, в нашей культуре нет ничего, что могло бы называться мифологией, если только ты не имеешь в виду греческую, скандинавскую или еще какую-нибудь.
— Я говорю о живой мифологии, не зафиксированной в книгах, а укорененной в умах людей вашей культуры и постоянно разыгрываемой во всем мире, — постоянно, даже сейчас, когда мы сидим тут и разговариваем.
— Еще раз: насколько мне известно, ничего такого в нашей культуре нет.
Асфальтового цвета лоб Измаила собрался в глубокие складки, и он бросил на меня взгляд, в котором мешались усмешка и раздражение.
— Это потому, что ты думаешь о мифологии как о наборе фантастических преданий. Древние греки так о своей мифологии не думали — ты наверняка должен это понимать. Если бы ты подошел к современнику Гомера и спросил его, какие фантастические предания о богах и героях прошлого он рассказывает своим детям, он не понял бы, о чем ты говоришь. Он ответил бы тебе так же, как ты мне только что: «Насколько мне известно, ничего такого в нашей культуре нет». Древний норвежец сказал бы то же самое.
— Ну хорошо, только все это не очень-то мне помогает.
— Что ж... Сократим тогда задание до более скромных размеров. Эта сказка, как любая сказка, имеет начало, середину и конец. Каждая часть сама по себе является сказкой. Прежде чем мы завтра продолжим занятия, попробуй найти начало нашей сказки.
— Начало нашей сказки...
— Да. Постарайся думать... антропологически. Я рассмеялся:
— Что это значит?
— Если бы ты был антропологом, который хочет записать предание — ту сказку, которую разыгрывают аборигены Австралии, — ты ожидал бы услышать сказку с началом, серединой и концом.
— Конечно.
— И каким бы, по-твоему, было начало?
— Понятия не имею.
— Да нет же, ты это, конечно, знаешь. Ты просто притворяешься тупым.
Я минуту раздумывал над тем, как перестать притворяться тупым.
— Ну хорошо, — сказал я наконец, — пожалуй, я предположил бы, что это окажется миф о сотворении мира.
— Именно.
— Но я все равно не вижу, как это может мне помочь.
— Повторяю еще раз: ты должен найти миф о сотворении мира, принятый в твоей собственной культуре.
Я со злостью посмотрел на Измаила:
— Никакого мифа о сотворении мира у нас нет. Это совершенно точно.
Часть 3
1
— Что это? — спросил я на следующее утро. Я имел в виду предмет, лежащий на подлокотнике моего кресла.
— А на что это похоже?
— На диктофон.
— Это именно он и есть.
— Я хотел спросить: зачем он?
— Чтобы записать для потомства любопытные предания обреченной культуры, которые ты собираешься мне рассказать.
Я рассмеялся и сел.
— Боюсь, что я пока не нашел никаких любопытных преданий, которые мог бы тебе рассказать.
— Значит, можно предположить, что твои поиски мифа о сотворении мира оказались безрезультатными?
— Нет у нас никакого мифа о сотворении мира, — снова сказал я. — Ты же не имеешь в виду тот, о котором говорится в Ветхом Завете.
— Не говори ерунды. Если бы в восьмом классе учитель предложил тебе рассказать, как возникла Вселенная, ты же не стал бы читать главу из Книги Бытия?
— Конечно, нет.
— А что бы ты ему рассказал?
— Я изложил бы научную гипотезу, но это же не миф!
— Ты, естественно, мифом ее не считаешь. Ни одно предание о сотворении мира не является мифом для того, кто его рассказывает. Для него это просто история.
— Хорошо, но та история, которую я изложил бы, мифом точно не является. Насколько я знаю, некоторые ее части еще не установлены точно и дальнейшие исследования могут внести в нее коррективы, так что она — никак не миф.
— Включи диктофон и начинай, а там посмотрим. Я укоризненно посмотрел на Измаила:
— Ты что, действительно хочешь, чтобы я... э-э...
— Пересказал историю, да.
— Я не могу так, с ходу... Мне нужно время, чтобы привести мысли в порядок.
— Времени у тебя сколько угодно. В диктофоне кассета, рассчитанная на полтора часа.
Я вздохнул, включил диктофон и закрыл глаза.
2
Все началось давным-давно, десять или пятнадцать миллиардов лет назад, — начал я через несколько минут. — Я не в курсе, какая теория сейчас на первом месте — пульсирующей Вселенной или Большого взрыва, но в любом случае все началось очень давно.
Тут я открыл глаза и насмешливо посмотрел на Измаила. Он ответил мне тем же.
— И что? На этом история заканчивается?
— Нет, я просто проверял, слушаешь ли ты меня. — Я снова закрыл глаза и продолжил: — Не знаю, когда именно... по-моему, шесть или семь миллиардов лет назад, возникла наша Солнечная система. У меня сохранилось воспоминание о картинке в какой-то детской энциклопедии — шарики то ли разлетаются, то ли соединяются... это и были планеты, а потом, за следующие два миллиарда лет, они охладились и затвердели. Так, что дальше? Жизнь возникла в древнем океане — бульоне из разных химических элементов... примерно пять миллиардов лет назад, верно?
— От трех с половиной до четырех миллиардов лет назад.
— О'кей. Бактерии, микроорганизмы развивались в более высокоорганизованные, более сложные формы, а те — в еще более сложные. Жизнь постепенно захватила сушу. Не знаю, как именно... слизь, выброшенная волнами, амфибии... Амфибии проникли в глубь суши, превратились в рептилий. От рептилий в процессе эволюции произошли млекопитающие. Когда это произошло? Миллиард лет назад?
— Нет, всего лишь четверть миллиарда.
— Ну хорошо. Так, значит, млекопитающие... Какие-то мелкие существа, занявшие свободную нишу.
Они жили в кустарнике, на деревьях. От тех, что жили на деревьях, произошли приматы. Потом... не знаю точно, кажется, десять или пятнадцать миллионов лет назад, одна ветвь приматов стала жить на земле и... — Я почувствовал, что совсем выдохся.
— Это не экзамен, — сказал мне Измаил. — Общий контур вполне годится для наших целей. Именно так в целом представляют себе историю все: и водители автобусов, и ковбои на ранчо, и сенаторы.
— О'кей, — сказал я и снова закрыл глаза, — о'кей. Одно следовало за другим. Одни виды сменяли другие, и наконец появился человек. Когда же это было? Три миллиона лет назад?
— Такая оценка вполне надежна.
— Вот и хорошо.
— И это все?
— Как общий обзор — да.
— Такова история возникновения мира, как она излагается в вашей культуре?
— Именно. Насколько позволяет современный уровень знаний.
Измаил кивнул и велел мне выключить диктофон. Потом он откинулся на спинку кресла со вздохом, который донесся до меня сквозь стекло, как рокот далекого вулкана, сложил руки на животе и бросил на меня долгий загадочный взгляд.
— И ты, интеллигентный и сравнительно хорошо образованный человек, желаешь убедить меня, будто это не миф.
— Да что в этом мифического?
— Я не говорил, что в твоем рассказе есть нечто мифическое; я сказал, что изложенная тобой история — миф.
Кажется, я не удержался от нервного смешка.
— Возможно, я не знаю, что ты называешь мифом.
— Я не имею в виду ничего такого, чего не знаешь ты. Я употребляю это слово в самом общепринятом смысле.
— Тогда история, как я ее изложил, не миф.
— Определенно, это миф. Ты послушай. — Он велел мне перемотать пленку и включить запись.
Прослушав все до конца, я несколько минут сидел с глубокомысленным видом, чтобы создать должное впечатление. Потом сказал:
— Это не миф. Ты мог бы включить мой рассказ в учебник для восьмого класса, и не думаю, чтобы нашелся школьный совет, который стал бы возражать, за исключением ортодоксов-церковников конечно.
— Совершенно согласен. Разве я не говорил, что эта сказка пронизывает всю вашу культуру. Дети усваивают ее из многих источников, в том числе и из школьных учебников.
— Тогда что ты пытаешься доказать? Ты хочешь убедить меня, что изложенное не соответствует фактам?
— Твой рассказ, конечно, полон фактов, но их интерпретация носит исключительно мифологический характер.
— Не понимаю, о чем ты говоришь.
— Ты явно выключил свой разум, Матушка Культура убаюкала тебя.
Я сурово посмотрел на Измаила:
— Уж не хочешь ли ты сказать, что эволюция — это миф?
— Нет.
— В чем же тогда дело?
Измаил посмотрел на меня с улыбкой... потом пожал плечами... потом поднял брови.
Глядя на него, я подумал: меня дразнит горилла! Только это ничуть мне не помогло.
— Прослушай запись еще раз, — сказал он мне. Когда запись кончилась, я сказал:
— Ну хорошо, одну вещь я заметил: я сказал «появился», «наконец появился человек». Ты это имеешь в виду?
— Нет, ничего подобного. Я не цепляюсь к словам. Из контекста было ясно, что «появился» просто синоним выражения «возник в результате эволюции».
— Черт возьми, так в чем же дело?
— Боюсь, ты все-таки не желаешь думать. Ты пересказал то, что слышал тысячу раз, а сейчас просто слушаешь, как Матушка Культура шепчет тебе в ухо: «Тихо, тихо, малыш, тут не о чем думать, не о чем тревожиться. Не волнуйся, не слушай это мерзкое животное, это не миф, все, что я тебе говорю, не миф, тут не о чем думать, не о чем тревожиться, просто слушай меня и засыпай, засыпай, засыпай...»
Я покусал губу, потом сказал:
— Все равно проку никакого.
— Хорошо, — сказал Измаил. — Я расскажу тебе сказку, — может быть, это поможет. — Он несколько секунд грыз свою ветку, потом закрыл глаза и начал.
— Эта история, — говорил Измаил — произошла полмиллиарда лет назад — так невероятно давно, что ты не узнал бы эту планету, если бы увидел. Ничто не двигалось на суше, кроме клубов пыли, которую гнал ветер. Не росло ни единой травинки, не стрекотал ни единый кузнечик, ни единая птица не взлетала в небо. Все они — и травинка, и кузнечик, и птица — должны были появиться еще только через много миллионов лет. Даже моря были странно безжизненны и молчаливы, потому что позвоночные тоже еще отстояли на десятки миллионов лет в будущем.
Однако тем не менее антрополог там имелся. Какой же это мир без антрополога? Впрочем, антрополог казался очень угнетенным и разочарованным: он обошел уже всю планету в поисках кого-нибудь, у кого можно взять интервью, и все равно пленка диктофона в его рюкзаке оставалась такой же чистой, как безоблачное небо над головой. И вот наконец однажды, когда он, пригорюнившись, сидел на берегу океана, на мелководье он увидел нечто похожее на живое существо. Ничего особенного оно собой не представляло — это был просто комок слизи, — но в нем заключалась единственная надежда антрополога на то, что его путешествия окажутся не безрезультатными, поэтому он побрел туда, где на волнах качался этот комок.
Антрополог вежливо поздоровался и получил такой же вежливый ответ, так что вскоре они с существом подружились. Антрополог как мог объяснил, что изучает стили жизни и обычаи, и попросил у своего нового друга информации на сей счет, которую тот с готовностью и предоставил.
— А теперь, — сказал антрополог, — я хотел бы записать на пленку в твоем собственном изложении некоторые предания, которые вы рассказываете друг другу.
— Предания? — переспросило существо.
— Ну да, что-нибудь вроде мифа о создании мира, если у вас таковой имеется.
— А что такое миф о создании мира? — спросило существо.
— О, знаешь, — стал объяснять антрополог, — такие фантастические истории, которые вы рассказываете своим детям, о том, как возник мир.
При этих словах существо с возмущением выпрямилось — насколько, конечно, мог выпрямиться комок слизи — и ответило, что никакие фантастические истории его народу неизвестны.
— Как, вы не имеете представления о том, как возник мир?
— Имеем, конечно, — гордо ответило существо, — но это, безусловно, не миф.
— О, несомненно, — сказал антрополог, вспомнив наконец, чему его учили. — Я буду ужасно благодарен, если ты поделишься со мной своими знаниями.
— Хорошо, — согласилось существо, — но я хочу, чтобы ты понял: мы, как и ты сам, мыслим строго рационально и не приемлем ничего, что не основано на наблюдении, логике и научном методе.
— Конечно-конечно, — согласился антрополог. Тут наконец существо начало свой рассказ.
— Вселенная, — говорило оно, — родилась очень-очень давно, десять или пятнадцать миллиардов лет назад. Два или три миллиарда лет назад возникла наша собственная Солнечная система — звезда, планеты и все прочее. Долгое время на планете ничего живого не существовало, потом, примерно миллиард лет назад, возникла жизнь.
— Извини меня, — перебил существо антрополог, — вот ты говоришь — возникла жизнь. А где, согласно вашему мифу... я хочу сказать, вашим научным взглядам, она возникла?
Вопрос, казалось, поверг существо в растерянность, так что оно даже приобрело нежно-зеленый оттенок.
— Ты имеешь в виду, в какой конкретно точке?
— Нет. Меня интересует вот что: случилось это на суше или в море?
— На суше? — удивилось существо. — А что такое суша?
— Ну как же, — сказал антрополог, махнув рукой в сторону берега, — вон то обширное пространство, покрытое землей и камнями.
Существо позеленело еще сильнее и сказало:
— Понятия не имею, о чем ты болтаешь. Земля и камни просто край чаши, в которой плещется море.
— Ах да, — сказал антрополог, — я уловил твою мысль. Да-да, конечно. Продолжай, пожалуйста.
— Хорошо, — сказало существо. — В течение многих миллионов лет жизнь в нашем мире была представлена всего лишь беспомощно плавающими в химическом бульоне микроорганизмами, однако постепенно начали возникать более сложные формы: одноклеточные, водоросли, полипы и так далее. Но наконец, — закончило существо, порозовев от гордости, — наконец появились медузы!
4
Минуты полторы я только и мог, что испытывать разочарование и гнев. Потом наконец выдавил:
— Это несправедливо!
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я сам точно не знаю, что хочу сказать. Ты что-то доказал, но я не знаю что!
— Ты этого не понял?
— Нет.
— Что имела в виду медуза, когда сказала: «Но наконец появились медузы»?
— Что... что к этому все вело. Все десять или пятнадцать миллиардов лет развития Вселенной завершились появлением медузы.
— Согласен. А почему твой рассказ о создании Вселенной не закончился появлением медузы?
Тут я не выдержал и захихикал.
— Потому что за медузой последовали другие живые существа.
— Правильно. На медузе эволюция не остановилась. Еще должны были возникнуть позвоночные, амфибии, рептилии, млекопитающие и, наконец, конечно, человек.
— Верно.
— Значит, твое описание возникновения мира заканчивается так: «И наконец появился человек»?
— Да.
— И что же это значит?
— Что дальше ничего не было. Эволюция дошла до конца.
— Так вот к чему все вело!
— Да.
— Ну конечно. Это знает любой представитель вашей культуры. Вершина творения была достигнута, когда возник человек. Человек — завершение всей космической драмы сотворения мира.
— Да.
— Когда человек наконец появился, творение завершилось, поскольку его цель была достигнута. Больше нечего уже стало создавать.
— Таков подразумевается вывод.
— Далеко не всегда он лишь подразумевается. Религии представителей вашей культуры совсем не безмолвствуют на этот счет. Человек — венец творения. Человек — то существо, ради которого вес было сотворено: этот мир, Солнечная система, Галактика, сама Вселенная.
— Верно.
— Любой человек, принадлежащий к вашей культуре, знает, что мир не был создан ради медузы, лосося или гориллы. Он был создан ради человека.
— Правильно.
Измаил устремил на меня сардонический взгляд:
— И это все не мифология?
— Ну... факты есть факты.
— Безусловно. Факты есть факты, даже когда они содержатся в мифологии. Но как насчет остального? Неужели весь процесс космического развития закончился три миллиона лет назад, вот здесь, на этой маленькой планете, когда появился человек?
— Нет.
— Может быть, хотя бы в масштабах планеты процесс творения завершился три миллиона лет назад с появлением человека? Не остановилась ли со скрипом тормозов эволюция, когда в мир явился человек?
— Нет, конечно.
— Тогда почему ты именно так рассказал о возникновении мира?
— Ну... пожалуй, потому, что так принято рассказывать.
— Так принято рассказывать среди Согласных. Но это, бесспорно, не единственный возможный способ.
— О'кей, понятно. А как бы рассказал ты? Измаил кивнул на расстилавшиеся за окном окрестности:
— Ты разве видишь где-нибудь хоть малейший признак того, что сотворение мира закончилось с появлением человека? Разве есть хоть малейшие доказательства того, что человек — та вершина, к которой Вселенная стремилась с самого начала?
— Нет. Я не могу даже представить себе, как такие свидетельства могли бы выглядеть.
— Это, по-моему, очевидно. Если бы астрофизики могли сообщить, что глобальные космические процессы завершились пять миллиардов лет назад, когда возникла наша Солнечная система, это дало бы хоть какое-то основание подобным предположениям,
— Да, я понимаю, что ты хочешь сказать,
— Или если бы биологи и палеонтологи могли сказать, что возникновение видов прекратилось три миллиона лет назад, это тоже было бы убедительно.
— Да.
— Однако тебе известно, что ничего подобного не произошло. Совсем наоборот: и Вселенная, и планета развивались, как и прежде. Появление человека внесло не больше изменений, чем появление медузы.
— Совершенно верно. Измаил показал на диктофон:
— Так какой вывод можем мы сделать из того, что ты рассказал?
Я печально улыбнулся:
— Это миф. Невероятно, но миф.
5
— Я говорил тебе вчера, что суть сказки, которую разыгрывают люди твоей культуры, заключается в смысле существования мира, божественных намерениях и предназначении человека.
— Да.
— И каков же — если судить по первой части твоего рассказа — смысл существования мира?
Несколько секунд я обдумывал вопрос.
— Не могу сказать, чтобы я видел тут какое-либо объяснение.
— Примерно в середине твоего вчерашнего рассказа ты переключился со Вселенной в целом на одну свою планету. Почему?
— Потому что именно этой планете было суждено стать колыбелью человека.
— Конечно. Послушать тебя — так рождение человека — центральное событие в истории космоса. С появлением человека Вселенная перестает представлять какой-нибудь интерес, перестает участвовать в разыгрывающейся драме. Для нее достаточно одной Земли: она колыбель и обитель человека — таково ее назначение. Согласные смотрят на мир как на что-то вроде системы жизнеобеспечения, как на машину, предназначенную для того, чтобы породить и поддерживать человеческую жизнь.
— Да, именно так,
— В своем рассказе ты, естественно, опустил всякие ссылки на богов, поскольку не хотел, чтобы история Вселенной походила на миф. Теперь же, когда мы выяснили, что все-таки она миф, можно больше об этом не беспокоиться. Если предположить, что в сотворении Вселенной божественная сила участвовала, что можешь ты сказать о намерениях богов?
— Ну, в основном только то, что их целью с самого начала было создание человека. Они создали Вселенную так, чтобы в ней оказалась наша Галактика; они создали Галактику так, чтобы в ней оказалась наша Солнечная система; они создали нашу Солнечную систему так, чтобы в ней оказалась наша планета, И они создали нашу планету так, чтобы на ней появился человек. Все в целом имело одну цель: чтобы человеку было где жить.
— В таком виде историю Вселенной представляют себе все люди, принадлежащие к вашей культуре, — по крайней мере те, кто считает Вселенную выражением божественной воли.
— Да.
— Поскольку целая Вселенная была создана только для того, чтобы стало возможным появление человека, человек, несомненно, должен быть чрезвычайно важен для богов. Однако первая часть твоего рассказа не содержит никаких намеков на их намерения в отношении человека. Боги должны предназначать человеку особую судьбу, но она остается скрытой.
— Верно.
6
— Каждый сюжет имеет завязку, каждое повествование — это развертывание завязки. Как писатель, ты, я уверен, это знаешь.
— Конечно.
— Ты, несомненно, узнаешь цитату: «Из чресл враждебных, под звездой злосчастной Любовников чета произошла...»
— Еще бы! «Ромео и Джульетта».
— Сказка, которую разыгрывают в мире Согласные, тоже имеет завязку. Она содержится в той истории Вселенной, которую ты мне сегодня рассказал. Посмотрим, сумеешь ли ты определить, в чем она заключается.
Я закрыл глаза и притворился, что усиленно размышляю; на самом деле я прекрасно понимал, что никакого шанса найти ответ у меня нет.
— Боюсь, я не знаю, в чем завязка.
— Тот сюжет, который разыгрывают Несогласные, имеет совсем иную завязку, и пока еще ты не сможешь ее назвать. Однако обнаружить завязку своего собственного повествования ты способен. Это очень простое, но очень влиятельное понятие для всей истории человечества.,, не обязательно благодетельное, но, несомненно, очень влиятельное. Вся ваша история с ее чудесами и катастрофами — развертывание этой завязки.
— По правде сказать, мне совершенно невдомек, к чему ты клонишь.
— А ты подумай. Вот смотри: мир не был создан ради медузы, верно?
— Да.
— И для лягушек, ящериц или кроликов он тоже не был создан?
— Нет.
— Ну конечно, ведь мир был создан для человека.
— Совершенно верно.
— Это известно всем представителям вашей культуры. Даже атеисты, которые клянутся, что бога нет, знают, что мир был создан для человека.
— Согласен. Вот и прекрасно.
— Значит, завязка такова: «Мир был создан для человека».
— Не понял... Я хочу сказать, что не понимаю, почему ты считаешь это завязкой.
— Люди вашей культуры сами сделали это завязкой своей истории — таков был их выбор. Они сказали: «А что, если мир был создан для нас?»
— О'кей. Продолжай.
— Подумай, какие следствия вытекают из такой завязки: если мир был создан для вас, то что?
— Ага, я понял, что ты имеешь в виду. Если мир был создан для нас, значит, он принадлежит нам и мы можем делать с ним, что пожелаем.
— Именно. Это и происходит на протяжении последних десяти тысяч лет: вы делаете с миром, что пожелаете. И конечно, вы собираетесь и дальше делать с ним, что пожелаете, потому что, в конце концов, мир же принадлежит вам.
— Да, — сказал я и на секунду задумался. — Вообще-то это просто поразительно. Я вот что хочу сказать: подобные вещи слышишь по пятьдесят раз на день. Люди говорят о нашей окружающей среде, о наших морях, нашей Солнечной системе. Я слышал даже, как говорят о нашей дикой природе.
— И еще вчера ты с полной уверенностью утверждал, что ваша культура не содержит ничего даже отдаленно напоминающего мифологию!
— Верно. Говорил. — Измаил продолжал угрюмо смотреть на меня. — Я ошибался. Чего еще ты от меня хочешь?
— Изумления.
Я кивнул:
— Ясное дело, я изумлен. Я просто этого не показываю.
— Попал бы ты ко мне в ученики, когда тебе было семнадцать!
Я только пожал плечами, молча соглашаясь с тем, что это было бы хорошо.
7
— Вчера я говорил тебе, что твоя сказка содержит объяснение того, как случилось, что все сложилось именно так.
— Верно.
— Что добавляет к этому объяснению первая часть твоего рассказа?
— Ты спрашиваешь, что она добавляет к объяснению того, как случилось, что все сложилось именно так?
— Да.
— На первый взгляд она не добавляет ничего.
— Подумай как следует. Сложилось бы все именно так, если бы мир был создан для медузы?
— Нет, конечно.
— Вот именно. Будь мир создан для медузы — все пошло бы совсем иначе.
— Это, конечно, правда, но ведь мир не был создан для медузы: он был создан для человека.
— И это обстоятельство отчасти объясняет, как случилось, что все сложилось именно так.
— Ну да. Таков довольно трусливый способ свалить все на богов: создай они мир для медузы — ничего этого не случилось бы.
— Именно, — сказал Измаил. — Ты начинаешь улавливать общую идею.
8
— Как ты думаешь, где ты найдешь остальные части своего рассказа — его середину и конец?
Я задумался.
— Пожалуй, стоит просмотреть какой-то женский журнал, наподобие «Новы».
— Зачем?
— Я сказал бы, что, возьмись «Нова» за изложение истории создания Вселенной — то, что я рассказал тебе сегодня, было бы там общей схемой. Все, что теперь мне остается, — узнать, как они ее завершили бы.
— Что ж, тогда это и будет твоим заданием: завтра я хочу услышать от тебя среднюю часть рассказа.
Часть 4
1
— Ну вот, — сказал я, — думаю, что у меня готовы и средняя часть, и конец. Измаил кивнул, и я включил диктофон. Начал я с завязки: мир был создан для человека. Потом спросил себя: как я написал бы продолжение, если бы получил заказ от «Новы». И вот что у меня вышло.
— Мир был создан для человека, но ему понадобилось очень много времени, чтобы понять это. Почти три миллиона лет он жил так, словно мир был создан для медузы. Другими словами, жил он так, словно был всего лишь одним из живых существ, таким же, как лев или вомбат.
— Что именно, по-твоему, значит жить как лев или вомбат?
— Ну... это значит положиться на милость природы, жить, не имея никакой власти над окружающей средой.
— Понятно. Продолжай.
— Хорошо. Находясь в таком состоянии, человек не мог стать человеком в полном смысле слова. Он не мог создать для себя по-настоящему человеческой жизни, так что на раннем этапе... на самом деле на протяжении большей части своей истории он просто действовал неумело, никуда не продвигаясь и ничего не достигая.
Должен сказать, что хоть мне и была ясна необходимость решить ключевую проблему, я долго не мог сообразить, в чем же эта проблема заключается.
— Человек ничего не мог достичь, живя подобно льву или вомбату, потому что... Если хочешь чего-то достичь, нужно поселиться в одном месте, чтобы, так сказать, иметь возможность взяться за дело. Я имею в виду вот что: невозможно преодолеть определенный рубеж, если живешь охотой и собирательством, постоянно переходя в поисках пищи с места на место. Чтобы сделать следующий шаг, нужно жить оседло, получить постоянную базу, откуда возможно было начать освоение среды обитания.
Прекрасно — почему бы и нет? Что мешало человеку так и поступить? А мешало ему вот что: если бы он остался на одном месте надолго, он умер бы с голоду. Занимаясь охотой и собирательством, он опустошил бы окрестности — не осталось бы ничего, что можно собирать, никого, на кого можно охотиться. Чтобы сделаться оседлым, человек должен был научиться одному фундаментальному действию. Он должен был научиться так манипулировать окружающей средой, чтобы истощение не наступило. Он должен был заставить природу производить больше подходящей для него пищи. Другими словами, он должен был сделаться земледельцем.
Это явилось поворотным пунктом. Мир был создан для человека, но человек не мог вступить во владение им, пока не решит проблему пищи. И он ее наконец решил примерно десять тысяч лет назад в Междуречье. Это событие огромной важности — самое значительное во всей истории до того момента. Человек наконец освободился от всех тех уз, которые... Ограничения образа жизни охотника и собирателя сковывали его на протяжении трех миллионов лет. С появлением земледелия эти ограничения исчезли и взлет оказался феерическим. Оседлость привела к разделению труда. Разделение труда вызвало развитие технологии. Благодаря развитию технологии появились торговля и финансы. Потребности технологии и торговли стимулировали развитие математики и других наук. Человечество наконец сдвинулось с мертвой точки, и отсюда, как говорится, началась история. Такова середина моего рассказа.
2
— Очень впечатляет, — сказал Измаил. — Не сомневаюсь, ты понимаешь: «поворотный пункт», который ты только что описал, на самом деле рождение вашей культуры.
— Да.
— Нужно, однако, заметить, что мнение, будто земледелие распространилось по всему миру из единственного места, давно уже устарело. Тем не менее Междуречье остается легендарной колыбелью земледелия, по крайней мере для западного мира, и это имеет особое значение, о котором мы позднее еще поговорим.
— Хорошо.
— Вчерашняя часть твоего рассказа раскрыла значение мира в том виде, в каком оно понимается Согласными: мир — система жизнеобеспечения человека, машина, сконструированная для того, чтобы создать и поддерживать человеческую жизнь.
— Верно.
— Та часть, которую ты расскажешь сегодня, по-видимому, коснется предназначения человека. Совершенно очевидно, что человеку не было суждено жить как лев или вомбат.
— Совершенно справедливо.
— Так каково же тогда предназначение человека?
— Хм... Ну... Предназначение человека— достижения, свершение великих деяний.
— Среди Согласных принято считать, что судьба человека имеет более определенную форму.
— Ну, пожалуй, можно сказать, что его предназначение — построить цивилизацию.
— Ты должен мыслить мифологически.
— Боюсь, я не знаю, как это сделать.
— Я тебе сейчас покажу. Слушай. Я стал слушать.
3
— Как мы выяснили вчера, сотворение мира не завершилось с появлением медузы, земноводных, пресмыкающихся и даже млекопитающих. Согласно вашей мифологии, оно завершилось только тогда, когда появился человек.
— Верно.
— Отчего этот мир и Вселенная в целом оставались незавершенными до того, как появился человек? Почему мир и Вселенная нуждались в человеке?
— Не знаю.
— А ты подумай. Подумай о мире, где нет человека. Вообрази себе такой мир.
— О'кей, — ответил я и закрыл глаза. Через пару минут я сообщил Измаилу, что вообразил себе мир без человека.
— На что он похож?
— Ну, не знаю... Мир как мир.
— Где ты находишься?
— Что ты имеешь в виду?
— Откуда ты смотришь на мир?
— А-а... Сверху. Из космоса.
— А что ты там делаешь?
— Не знаю.
— Почему ты не внизу, не на Земле?
— Ну... Человека ведь не должно быть... Я просто посетитель, чужак.
— Что ж, спустись на Землю.
— Хорошо, — сказал я, но через минуту продолжил: — Любопытно... Пожалуй, я предпочел бы туда не спускаться.
— Почему? Что происходит внизу? Я рассмеялся:
— Там всюду джунгли.
— Понятно. Ты хочешь сказать, что, как выразился лорд Альфред Теннисон, «с клыков природы каплет кровь, в болотах ящеры друг друга рвут на части».
— Именно.
— И что случится, если ты все же отправишься туда?
— Я стану добычей одного из ящеров в болотах. Я открыл глаза как раз вовремя, чтобы заметить, как Измаил кивнул.
— Вот теперь мы и начинаем понимать, какое место человек занимает в божественных предначертаниях. Боги не собирались оставить мир джунглям, верно?
— Ты хочешь сказать, что это так, согласно нашей мифологии? Безусловно.
— Итак, без человека мир оставался незавершенным, был всего лишь дикой природой, с клыков которой каплет кровь. Мир был хаосом, находился в состоянии первобытной анархии.
— Да. Совершенно верно.
— Так чего не хватало миру?
— Мир нуждался в ком-то, кто придет и... кто придет и наведет порядок.
— А что собой представляет существо, которое наводит порядок? Кто борется с анархией и берет управление миром в свои руки?
— Ну... Правитель, царь.
— Конечно. Мир нуждался в правителе. Мир нуждался в человеке.
— Да.
— Так, теперь мы имеем более ясное представление о том, что говорит нам эта сказка: мир был создан для человека и человек был создан для того, чтобы править миром.
— Да. Теперь это совершенно очевидно. Это понимают все.
— Так что это такое?
— Ты о чем?
— Сказанное — факт?
— Нет.
— Так что же?
— Мифология, — ответил я.
— Та самая мифология, следа которой невозможно обнаружить в вашей культуре?
— Да.
Измаил угрюмо посмотрел на меня сквозь стекло.
— Послушай, — сказал я через некоторое время, — то, что ты мне показываешь, то, что раскрываешь.. . в это почти невозможно поверить, я это прекрасно понимаю. Но пойми: я не способен подпрыгивать в кресле, хлопать себя по лбу и вопить: «Боже мой, потрясающе!»
Измаил задумчиво наморщил лоб и озабоченно спросил:
— Что же с тобой не в порядке?
Его беспокойство было столь искренним, что я не сдержал улыбки:
— Я весь заморожен внутри. Настоящий айсберг. Он покачал головой, сочувствуя мне.
4
Если возвратиться к нашей теме... Как ты сказал, человеку потребовалось очень-очень долгое время, чтобы понять: ему предназначены более великие свершения, чем то, чего он может достичь, если будет жить как лев или вомбат. Примерно три миллиона лет он был просто частью анархического мира, еще одним из созданий, барахтающихся в болотной жиже.
— Верно.
— Только около десяти тысяч лет назад человек наконец понял, что его место — не в болоте. Он должен был подняться над природой и навести в мире порядок.
— Верно.
— Однако мир не подчинился покорно правлению человека, не так ли?
— Так.
— Нет, мир противился. То, что человек строил, разрушали дожди и ветры. Поля, которые он расчищал под пашню и жилища, снова захватывали джунгли. Семена, которые он сеял, склевывали птицы. Корневища, посаженные им, съедали насекомые. Урожай, собранный человеком, пожирали мыши. Прирученные животные, которых он пытался разводить, становились добычей лис и волков. Горы, реки, океаны оставались на своих местах и вовсе не спешили отступать перед человеком. Землетрясения, наводнения, ураганы, морозы, засухи и не думали усмиряться по его приказу.
— Верно.
— А раз мир не желал покорно подчиниться владычеству человека, что должен был с ним сделать человек?
— Что ты имеешь в виду?
— Если царь является в город, который не признает его власти, что ему приходится делать?
— Завоевывать город.
— Конечно. Чтобы стать владыкой мира, человек должен сначала покорить его.
— Боже мой! — воскликнул я и чуть не выпрыгнул из кресла, хлопнув-таки себя по лбу.
— В чем дело?
— Такое слышишь по пятьдесят раз на день! Достаточно включить радио или телевизор, и тебе будут докладывать об этом во всех новостях. Человек покоряет пустыни, человек покоряет океаны, человек покоряет атом, человек покоряет стихии, человек покоряет космос...
Измаил улыбнулся.
— Ты не поверил мне, когда я сказал, что эта сказка пронизывает всю вашу культуру. Теперь ты видишь, что я имел в виду. Созданная вашей культурой мифология звучит у вас в ушах постоянно, так что никто уже не обращает на это внимания. Конечно, человек покоряет пустыни, океаны, атом, стихии, космос. Согласно вашей мифологии, для этого он и был рожден.
— Да. Теперь это совершенно очевидно.
5
— Теперь первые две части твоего рассказа объединились. Мир был создан для человека, а человек был создан для того, чтобы покорить его и править им. Так что вторая часть твоего рассказа добавляет к объяснению того, как случилось, что все сложилось именно так?
Дай мне подумать... Приходится снова исподтишка свалить вину на богов. Они создали мир для человека, и они создали человека, чтобы он покорил мир и правил им, — что он в конце концов и сделал. Вот так и случилось, что все сложилось, как сложилось.
— Ты на правильном пути. Загляни еще чуть глубже.
Я закрыл глаза и несколько минут размышлял, но так ни к чему и не пришел.
Измаил кивнул в сторону окон:
— Все это — все ваши триумфы и трагедии, чудеса и кошмары — прямой результат... чего?
Я обдумал и эти его слова, но не понял, к чему он клонит.
— Попробуй посмотреть на вещи с такой точки зрения, — сказал Измаил. — Все было бы иначе, если бы боги предначертали человеку такую же жизнь, как льву или вомбату, верно?
— Конечно.
— Предназначение человека — покорить мир и править миром, так что все сложилось именно так в результате... чего?
— В результате того, что человек выполнил свое предназначение.
— Конечно. И он должен был выполнить свое предназначение, да?
— Несомненно.
— Так о чем же теперь волноваться?
— Ну да, вроде и не о чем...
— Ну да, вроде и не о чем...
— С точки зрения Согласных, просто такова цена того, что человек стал человеком.
— Что ты имеешь в виду?
— Человек не мог в полной мере стать человеком, живя вместе с ящерами в болотах, разве не так?
— Да...
— Чтобы в полной мере стать человеком, он должен был вытащить себя из болота. Все остальное — только следствие. С точки зрения Согласных, боги предоставили человеку тот же выбор, что олимпийцы Ахиллу: прожить короткую жизнь, полную славы, или жить долго, но в безвестности. И Согласные выбрали короткую славную жизнь.
— Да, все именно так и понимают происходящее. Люди просто пожимают плечами и говорят: «Что ж, такова цена канализации, центрального отопления, кондиционирования воздуха, автомобилей и всего остального», — Я бросил на Измаила насмешливый взгляд. — А что скажешь ты?
— Я скажу, что цена, уплаченная вами, уплачена не за то, чтобы стать людьми. Это даже не цена всего, что ты только что перечислил. Это цена разыгрываемой сказки, в которой человек оказывается врагом мира.
Часть 5
1
— Мы теперь объединили начало и середину истории, — сказал Измаил, когда на следующий день мы встретились снова. — Человек наконец начал выполнять свое предназначение. Завоевание мира идет полным ходом. Но как кончается история?
— Пожалуй, мне стоило вчера досказать все до конца. Я, кажется, потерял нить...
— Может быть, тебе поможет, если ты послушаешь, чем кончается вторая часть.
— Хорошая мысль. — Я перемотал часть пленки в диктофоне и включил его.
«...Человек наконец освободился от всех тех уз, которые... Ограничения образа жизни охотника и собирателя сковывали его на протяжении трех миллионов лет. С появлением земледелия эти ограничения исчезли и взлет оказался феерическим. Оседлость привела к разделению труда. Разделение труда вызвало развитие технологии. Благодаря развитию технологии появились торговля и финансы. Потребности технологии и торговли стимулировали развитие математики и других наук. Человечество наконец сдвинулось с мертвой точки, и отсюда, как говорится, началась история».
— Понятно, — сказал я. — О'кей. Предназначение человека было покорить мир и править им, и именно так он и сделал — почти. Полностью покорить мир ему не удалось, и похоже на то, что это его и погубит. Дело в том, что, завоевывая мир, человек его разорил. И какого бы могущества мы ни достигли, мы недостаточно могущественны, чтобы остановить это разорение или исправить тот вред, который мы уже причинили. Мы выплескивали в мир ядовитые отходы своей жизнедеятельности, как будто он бездонная пропасть, и мы продолжаем это делать. Мы тратили невосполнимые ресурсы, как будто они никогда не иссякнут, и мы продолжаем их тратить. Трудно представить себе, как в таких условиях мир переживет следующее столетие, но никто на самом деле ничего не делает, чтобы предотвратить несчастье. Эту проблему предстоит решать нашим детям или детям наших детей.
Спасти нас может только одно. Мы должны увеличить свое могущество. Весь причиненный вред был следствием нашего завоевания мира, но мы должны продолжать его покорять, пока наша власть не станет абсолютной. Вот тогда, когда мы научимся повелевать всем, ситуация исправится. Мы овладеем энергией ядерного синтеза — не будет больше загрязнения окружающей среды; мы по своей воле станем вызывать и прекращать дожди; мы на квадратном сантиметре начнем выращивать бушель пшеницы. Мы превратим океаны в фермы; мы сможем управлять погодой — никаких больше ураганов, никаких торнадо, никаких засух и несвоевременных заморозков. Мы заставим облака увлажнять землю, вместо того чтобы бессмысленно проливаться над океанами. Все процессы на Земле будут проходить там, где следует, там, где им предписывали боги, — в наших руках. И мы станем управлять ими так же, как программист управляет компьютером.
Вот так обстоят дела. Мы должны продолжать завоевание. И наше завоевание или окончательно разрушит мир, или превратит его в рай, — тот самый рай, которому было суждено возникнуть под властью человека.
Если нам это удастся, если мы наконец сумеем стать абсолютными владыками мира, тогда нас ничто не остановит. Тогда начнется эра «Звездного пути». Человек выйдет н космос, чтобы завоевать и подчинить своей власти всю Вселенную. Может быть, это и есть главное предназначение человека: завоевать и подчинить своей власти Вселенную. Вот как великолепен человек!
2
К моему изумлению, Измаил взял ветку из своей груды и восторженно и одобрительно замахал ею.
— Должен сказать, что твой рассказ просто великолепен, — сказал он, ловко обгрызая с ветки листья. — Но ты понимаешь, конечно, что, если бы случилось так, что ты все это рассказывал сто или хотя бы пятьдесят лет назад, ты говорил бы .о будущем мире только как о рае. Само предположение, что завоевание мира человеком может быть не только благотворным, представлялось бы немыслимым. Только тридцать или сорок лет назад люди вашей культуры начали сомневаться в том, что все идет лучше и лучше и так будет продолжаться всегда. Они не видели возможного конца.
— Да, это так.
— Впрочем, есть один упущенный момент в твоем рассказе, а он необходим для того, чтобы объяснение, которое дает ваша культура тому, как случилось, что все сложилось именно так, было полным.
— Что же это за момент?
— Думаю, ты и сам можешь догадаться. Пока что мы получили вот какой результат: мир был создан для того, чтобы человек им владел и правил, и его предназначение — стать раем под властью человека. За этим утверждением неизбежно должно следовать «но», и так было всегда. Дело в том, что Согласные всегда считали мир гораздо более несовершенным, чем тот рай, которым ему было предначертано стать.
— Правильно. Дай-ка мне подумать... Не подойдет ли, например, такое дополнение: мир был создан для того, чтобы человек покорил его и властвовал, однако завоевание оказалось гораздо разрушительнее, чем предполагалось.
Ты меня не слушаешь. «Но» появилось задолго до того, как завоевание вами мира стало угрожать самому его существованию. «Но» всегда использовалось для объяснения всех несовершенств рая: войн и жестокости, нищеты и несправедливости, коррупции и тирании. Такое объяснение голода и угнетения, распространения ядерного оружия и загрязнения окружающей среды и до сих пор в ходу. Этим «но» оправдывалась Вторая мировая война и будет оправдана, если потребуется, третья мировая.