ОТ ОРЛА ДО РОСТОВА Книга первая

Глава первая

1

Яркий свет проникал сквозь веки. Солнечное тепло ласкало. Дышалось легко. К едва ощутимому ветерку примешивался запах разогретого сукна накинутого пальто. Все тело наслаждалось покоем; состояние, знакомое по летним поездкам за город, в деревню. Подолгу мог сидеть с закрытыми глазами на коряге, у озера, подставив себя солнцу.

Веки ощутили наползающую тень. Облако, чувствовалось, тяжелое — повеяло холодком. Но свет-то, свет! Ярко-оранжевый мир не погас, приглушенный, продолжал пылать и греть. Подсказал слух… Шелест листвы! Да, молоденький кленок. В двух-трех шагах. В и д и т — на стройной ножке, в руку толщиной, с огненно-рыжей шапкой лапчатых листьев.

Место близкое, а главное, укромное. В кремлевском сквере, у самой стены, сразу от Спасской башни; у крутого косогора, очищенного курсантами от бурьяна, под березой, валялась старая почернелая колода, в обхват, оструганная топором, неизвестно когда и для какой надобности заволоченная сюда. Удобно сидеть, опершись спиной в облезлый ствол березы. Не забыть отряхнуться; домашние уже выговаривали.

Выкраивает вот так Владимир Ильич малое время до обеда, покуда солнце не укрывается за массивы соборов. Праздно ходить по двору на виду у кремлевских жителей неудобно. Зато в сквере ни души; даже мальковской охраны не видать.

Загородные выезды оборвались болезнью Надежды Константиновны. В июле еще. А чуть отлегло — дожди навалились. Пора осенняя — сентябрь. Последние дни погода наладилась, солнце печет, как летом; можно бы и возобновить лесные прогулки. Сам прихворнул. Да и время-то… не до отдыха…

Заметил: покидает совнаркомовский дом — тяжесть сваливается с плеч. Физически испытывает облегчение; как-то посмеялся, сравнивая себя с атлантами. В отличие от них ему удается накоротке высвобождаться из-под груза; не на квартире, в полсотне шагов от рабочего кабинета, а тут, в сквере, ощущает спад напряжения.

Вороха бумаг! Днями гнется секретариат — до сорока человек. Ложатся все бумаги ему на стол. На плечи, собственно. Час не касаться — завалят с головой. Все срочно, все неотложно, все жизненно важно — и топливо, и продовольствие, и переговоры с окраинными государствами, и образование, и борьба с беспризорностью, и ликвидация контрреволюционных заговоров, и железнодорожный транспорт, и охрана памятников старины, заповедных мест природы, и тревога за судьбу крупного ученого, втянутого в белогвардейский заговор, и забота о больном сотруднике…

Тут, в укромном закутке, с устойчивым запахом замшелой от древности кирпичной стены, увядающих трав и буйством горячих красок осени, происходит удивительный отбор — из всего неотложного выделяется архиважное, архинеотложное; некто властно отодвигает дела, какие терпят, могут обождать и час и два, даже до завтра. Ю г. Да, в этом коротеньком слове, как в сказочной игле, таится судьба Республики. Быть или не быть? Второй прорыв деникинцев на центральном участке за какую-нибудь неделю! А вчера пал Курск…

Не вытерпел — открыл глаза. Облако в самом деле тяжелое, хмурое. Откуда же? С юга? Мимолетный холодок на душе исчез: деревце потрясающе схоже с факелом! Ствол у комля искривлен; на нем нарост с кулак. В изгибе разглядел черно-красный комочек. Не грязь и не присохший клок паутины. Потянулся, нагибаясь. Ба, божьи коровки! Сбились в кучу, замерзли. Да, осень, осень…

Выглянуло солнце. Вырвалось на чистое, заполыхало еще жарче. Ветерок не совсем с юга. Успокоенный, Владимир Ильич смежил веки…

Вчерашний доклад главкома не оставил никаких светлых надежд. Человек побывал на месте событий, видал собственными глазами. Удар по Курску был жесток, ошеломляющ. Центральный участок Южного фронта подвергся вторично сильнейшему нажиму белых. Прорвалась под Воронежем конница Шкуро; к нему на соединение вышел Мамантов, возвращавшийся из сорокадневного разбойничьего набега по нашим тылам. Войска отходят с потерями, моральное состояние сломленное…

Срочные меры обороны… Архисрочные! Мобилизация. Какая уже! Призыв на военную службу ответственных работников… Максимальное число! Комиссию создать… Составлять списки служащих комиссариатов и местных парторганизаций, пригодных в армию, с назначением на политические должности. Заслушать доклад комиссии… Дня через три-четыре. Всем членам ЦК и наркомам в двухдневный срок представить списки товарищей, предлагаемых ими для мобилизации.

И снова — отрывать от станков… Укреплять крестьянские полки. Велико число дезертиров в крестьянских частях. Вносить рабочую закваску, цементировать ряды…

И еще… Что ж еще? Вертелось на уме… Да. Удовлетворить просьбу главкома. Перебросить с Западного фронта Латышскую дивизию и кавалерийскую бригаду Червонного казачества…

Подкравшийся от стены ветерок лизнул в щеку. Нет, нет, уже осень. Как бы ни грело солнце — холода вот, за стеной… Наивная просьба главкома, узковоенная. Мизерные подкрепления, что они добавят? Уж так, откровенно, войск на юге достаточно. Явное превосходство в пехоте над противником. Вооружения тоже побольше, пулеметов, пушек… У Деникина численный перевес в коннице. Ощутимый перевес. Казачьи части — донцы, кубанцы, терцы…

Многое решают люди. Да, да, люди. Кадры. Руководство. Нужна г о л о в а. Теперешнее командование Южным фронтом развалилось, как трухлявый пень. Военспец, бывший генерал Егорьев, не сумел найтись в новой для него революционной обстановке, не применил свой богатый боевой опыт; на практике не осуществил принцип единоначалия, дал заесть себя коллегиальности. Нет ничего хуже ее в военном деле, в управлении армией. Многомесячное, безвыездное, собственно, пребывание наркомвоена на юге не помогло фронту; более десятка крупных политработников сбилось, все л и ч н о с т и, неподвластные друг другу. Устроили из Реввоенсовета фронта говорильню. Военспецы, Егорьев с помощниками, утонули в ней, оглушенные трескотней…

Егорьев к тому же болен. И лета у него преклонные. С болезнью нельзя не считаться. Другая беда — четыре дня, как умер от тифа Селивачев, первый его помощник и претендент на пост командующего фронтом. О замене уже было согласовано: сам Егорьев и главком Каменев единодушны. И вот тебе… К тифу прибавилось нервное потрясение от неудачного августовского контрнаступления…

Владимир Ильич подумал, что грешил на Селивачева и его начдивов понапрасну, вели себя они в боевой обстановке, тяжелой, порой критической, достойно. По докладу главкома, вчера вернувшегося из Орла, особых оперативных просчетов у командующего центральной группой армий не было. На участке Курск — Воронеж Деникин сумел создать увесистый кулак…

У Егорьева есть еще помощник. Член Реввоенсовета фронта — командующий 14-й армией. По бумагам и со слов, молод сравнительно, мыслящий стратегически, боевой, знает юг. Егоров, Александр Ильич. Если его? Исколесил юг, тремя армиями командовал: 9-й, 10-й и 14-й. Опыт богатый, знает местные казачьи условия, знает войска противника. А противника знать надо! И не только слабость его, но и силу, что важно. Шапками Деникина не закидаешь; нужно противопоставить волю, ум. Ум стратегический, гибкий. Да, да, Егорова — командующим… Больше никого не может назвать.

Теперешний состав Реввоенсовета Южфронта со своей жизненно важной задачей не справился. Сокольников… Лашевич… Смилга… Серебряков… Сутками поучают друг дружку, как воевать. А войска… бегут, разлагаются… Процветает дезертирство. Пять лет войны… Крестьяне устали, бегут от ее тягот. Не все еще поняли, что белые несут с собой возвращение помещиков, монархии, старой русской держиморды. Бегут не единицами, не десятками… Частями! Полностью разбежались полки 9-й дивизии, 31-й. Успели задержать часть бойцов 33-й дивизии… И это… на глазах у председателя Реввоенсовета Республики! Все лето прокатал в своем поезде на юге…

Перелом в сознании южных крестьян наступил… Кровавый опыт деникинщины даром для них не прошел. Дезертиров все меньше… Но для возврата дезертиров в армию надо работать и работать. Изо всех сил! Крепить войска, подтягивать дисциплину, улучшать снабжение… И побеждать!

Нет, нет! Разогнать бесхребетную компанию. Обновить состав Реввоенсовета фронта. До минимума довести… Не дюжину! Три… пять человек.

Поедет Сталин. Тоже знает юг; сам южанин. С Егоровым должны найти общий язык. Сработаются!

С расписных колоколен Василия Блаженного сорвалась стая ворон. Шумно обсела зубчатую стену; ржавый картавый крик резал слух.

Морщась, Владимир Ильич прикрыл ухо. И вороны сбиваются в стаи. Осень, осень…

А Южфронт делить. Главком верно возбуждает. Сам подумывал. Линия неимоверно растянута, от Астрахани до Житомира. До двух тысяч верст! Самые разнородные объекты действий и совершенно различные условия ведения операций. Коммуникации, операционные направления, устойчивость противника, географические условия… Нельзя не согласиться с Каменевым, фронтовой аппарат задыхается.

Особая группа под Царицыном вполне может быть выделена в самостоятельный фронт; три армии: 10-я, 9-я, 11-я. И Волжско-Каспийская флотилия. Шорин — командующий достойный. Верный революции человек; проявил себя как командарм еще на Восточном фронте. Помнит его по действиям 2-й армии против Колчака…

Полагается на Шорина и главком Каменев. Немаловажно нынче доверие. Самые крупные силы сосредоточены именно на царицынском направлении; там же и конница — 4-я и 6-я кавдивизии.

Думенко оправился от ран; в свою конницу не вернулся, а спешно формирует другой корпус. Шорин уже выдвинул новое кавалерийское соединение на позиции под Царицын. Основной удар будет нанесен оттуда, от Царицына, по центрам контрреволюционного казачества.

У Шорина, при Особой группе, членом Реввоенсовета Трифонов, младший из братьев, Валентин. Истовый казак, новочеркасец; удачно, одурманенным белыми трудовым казакам понадобится серьезный адвокат. Туда же на днях отбыл и Смилга; человек по натуре податливый, даже мягкий, не должен бы вроде создавать излишних трений, главное — повести верную, тактичную политику по отношению к населению в освобождаемых казачьих областях. Вот, с Шориным их трое; может получиться прочное ядро Реввоенсовета нового фронта, Юго-Восточного…

Другая половина фронта пускай сохраняет за собой название «Южный». Тоже три армии, 13-я, 8-я и 14-я. Армии слабее против царицынских, и числом, и вооружением; нет и конницы. Бывшая селивачевская группа войск — 8-я и 13-я — занимает центральный участок: Курск — Воронеж. Место самое уязвимое; белое командование сосредоточило там отборные свои войска — корпус Кутепова, именные дивизии и лучшую кавалерию, казачьи части, донские и кубанские; туда же вырвался и Мамантов…

Владимир Ильич почувствовал озноб. Запахнул полы накинутого пальто; прислушиваясь, не ощутил боли — обычно отзываются виски. Слабая усмешка тронула губы. Поймал себя на том, что уходит от важного, в чем не уверен и что вселяет тревогу…

Какой день на этом самом месте ломает голову. Разделить фронт — даже не полдела. Возглавит кто? За Юго-Восточный, можно сказать, спокоен. А Южный?.. Надеется, Сталин и Егоров поймут друг друга. Знает Сталина; отношение его к «бывшим» слишком известно. Вот она, ахиллесова пята! Эти два человека упрутся локоть к локтю — задержат Деникина у стен Москвы. Республика будет спасена…

От притока горячих мыслей Владимир Ильич возбужденно заходил у края косогора, удерживая руки под мышками. Пальто осталось на колоде. Кружил возле пылающего кленочка, похоже как у костра. Не предполагает, с чем приедет нынче Сталин. Политбюро поручило ему вникнуть в неразбериху между главкомом и фронтами, Восточным и Южным; получил он и полномочия поставить Каменеву на вид. Тревожило, что Сталин скажет о Егорове…

2

Повестка сегодняшнего заседания ЦК уже лежала на столе. Опустившись в кресло, Владимир Ильич взял листок; бегло вглядываясь в пункты, нашаривал по привычке карандаш. Вроде ничего не вызывает сомнения, все нужное, назревшее. Недостаточно мер по обороне… Что ж, обсудят военную обстановку на центральном участке после прорыва конницы Шкуро и потери Курска. Внесет предложения о создании комиссии по мобилизации ответственных партийных работников, по переброске с Западного фронта на Южный латышских стрелков и червонных казаков. Важные вопросы — об укреплении Южного фронта, обороне Москвы — будут решать на пленуме, деньков через пять.

Нашел все-таки карандаш себе «жертву». Остро отточенное жало ткнулось в пункт о Вацетисе, бывшем главкоме. В сквере хватило сил оттеснить «дело Вацетиса» в разряд второстепенных, а в кабинете вот… Не выбросишь в корзину, есть оно…

Владимир Ильич откинулся на спинку; прислушивался к приятному похрустыванию под собой плетеной соломки. С зеленого абажура настольной лампы перевел взгляд на окна. Сумерки как-то незаметно сгустились; вроде бы только сидел в сквере, заходил к себе пообедать. Не помнит, включали ли свет в столовой?..

Дело тянется с лета. С той поры и испытывает чувство вины; неловко перед самим собой за излишнюю доверчивость — как выясняется, это не приводит к добру. Быть к людям вообще добреньким — безнравственно. Вацетису верил; свою преданность революции тот проявил в тяжелые часы прошлогоднего мятежа левых эсеров, потом на посту главкома неоднократно выказывал ее.

Доходили слухи о неполадках в штабе главного командования. Но слухи… штука такая, ненадежная, скользкая. Никогда не придавал слухам значения; крепко одергивал тех, кто их разносит. Может, всерьез задумался лишь над письмом Сталина; обвинял нарком Госконтроля работников Полевого штаба в пособничестве белогвардейцам. Не слухами пользовался, обвинял открыто, от себя. По его и вышло…

В Полевом штабе Реввоенсовета Республики, под крылышком главкома, свили гнездо чистейшей воды белогвардейцы. В ночь с 8-го на 9 июля заговорщики были арестованы; подвергся аресту и сам Вацетис. Окружение, близкое главкому, составляло ядро заговора: личный его порученец, живший с ним на одной квартире, бывший капитан царской армии Исаев, находившийся в распоряжении главкома, бывший капитан Доможиров; начальник разведывательного отделения Кузнецов, для поручений при начальнике Полевого штаба Малышев и преподаватель Академии Генерального штаба Григорьев. Изобличенные, они признались; не скрыли и своей программы. Установить связь с штабами Деникина и Колчака. Свергнуть Советскую власть путем внутреннего переворота. Захватить аппарат управления армией в свои руки под видом воссоздания Генштаба… Всего-то навсего!

Все хорошо, что хорошо кончается. Для Вацетиса, во всяком случае. Белогвардейская группа Полевого штаба находилась в первоначальной стадии организации, еще только создавалась, намечала свои задачи и планы и приступила лишь к частичной их реализации. Собственно, не успела совершить тягчайшего — связаться со штабом Деникина; по признанию Григорьева, связь такая имелась бы недели через две. Причастность самого Вацетиса к заговору не установлена…

Замигала лампочка телефонного аппарата «Эрикссон». Владимир Ильич снял с рычажков трубку; прислонив ее к уху, навалился на подлокотник.

— Феликс Эдмундович, кстати!.. Нависла угроза над вашим вопросом… Да, да. О Вацетисе. Коль дело о нем передано во ВЦИК… Говорил с Калининым. Президиум ВЦИКа рассматривает и скоро примет постановление. У Михаила Ивановича складывается нелестное мнение о бывшем главкоме… Вот-вот! Крайне неуравновешен, неразборчив в своих связях… Но оснований подозревать его в непосредственной контрреволюционной деятельности нет. И конечно, бесспорны крупные заслуги его в прошлом… Ну, куда?! В распоряжение военного ведомства.

Неслышно, как всегда, вошла Фотиева. Встала у левого локтя. В неизменной батистовой блузке, с брошью, в синей шерстяной юбке, укороченной по революционной моде — на четверть от щиколотки. Владимир Ильич сделал ей знак обождать.

— С Доможировым, Исаевым… и остальными?.. Разбирайтесь. Следствием устанавливайте фактическую вину каждого в отдельности. Связь их с «Национальным центром» не просматривается? Тем более… И в этом Вацетису повезло.

Покрыв ладонью трубку, взглядом обратился к секретарю. Фотиева так же взглядом указала на настенные часы, произнесла едва слышно:

— Сталин.

— Просите, просите, — убрал ладонь. — Феликс Эдмундович, отвлекся… О Вацетисе примем к сведению. Заслушаем вас по этому вопросу на ближайшем пленуме. Но доклад представить сначала мне. Затем уж разошлем всем членам Цека. Другой ваш пункт обсудим нынче обстоятельно… О ликвидации в Москве организации «Национальный центр». Значит, я подчеркиваю…

Освободившись от трубки, Владимир Ильич припал с карандашом к повестке. Кивком приветствовал вошедшего наркома; они уже здоровались нынче по телефону.

Пренебрегая мягким кожаным креслом, Сталин подтащил от стенки стул с высокой спинкой, жесткий, обитый дерматином, устроился у торца приставного стола. На вопросы, высыпанные с ходу, не отвечал, ждал, покуда Ильич не закончит писать.

— По моим сведениям, Надежда Сергеевна здорова. На квартире обнаружил от нее письмо…

— Ну да… вас же не было в Москве… Надежда Сергеевна отпросилась к родителям. Захворала мать. А что?.. Укатите в Питер. Денька два-три терпит. Завершите там и свои дела.

— Питерские дела свои я завершил.

— М-да… с Петроградом покончено у вас, Иосиф Виссарионович. Юг ждет. Что вынесли из поездки в Тулу? Вникли в неразбериху между главкомом и фронтами, Восточным и Южным?

— С главкомом Каменевым видался только сегодня… Звонил вам. До Востфронта руки нэ дошли. — Сталин шевельнулся, умащиваясь прочнее, руки, сцепленные в один кулак, крупные, с толстыми пальцами, положил на стол, будто напоказ — вот-де, пустые. — А в общем-то, острота момента на востоке спала…

— Согласен с вами, Иосиф Виссарионович. За последнюю неделю события в Сибири обернулись не в пользу Колчака. Комфронта Ольдерогге, наверно, уж доведет до победного завершения. И Фрунзе не станем трогать с Туркестана… А на Южном… ей-богу, развал. Развал полнейший! Не примем экстренных мер… Деникин скоро возьмет Орел и Тулу. А там и…

Не договорив, Владимир Ильич резко оттолкнулся от подлокотников, прошел к окну; не найдя для себя ничего примечательного во дворе, уже скрытого ранними осенними сумерками, он крутнулся на скрипучих ботинках. Задержало его тяжелое кресло; рука ощупывала мягкую прохладную кожу. Гнев обострил и без того выдавшиеся скулы, испепелил в узких глазах всегдашнюю хитринку.

Состояние вождя Сталин понимал; вороша спешно мысли, ломая четко выстроенное, с чем шел и что явно не годится сей момент, искал наиболее подходящее. Переступал порог этой комнаты с намерением разжечь костер. Кострище уже пылает, и ему остается только подбрасывать сухие поленья…

Такого Сталин не испытывал; ему вдруг стало душно, сводчатый беленый потолок, казалось, опустился на самое темя. Бить — сам считал — в его натуре. А как смягчить? Битье может погасить огонь. Знает Ильича: обостренно воспринимает всяческие поддакивания, особенно в состоянии гнева, как сейчас.

Отвлек телефон. Сталин перевел дыхание; наблюдал исподволь, как у Ильича смягчалось выражение лица, теплел взгляд. Еще не слыша ни одного слова, догадался, кто на том конце провода.

— Несомненно, Георгий Васильевич, несомненно! Внимательно ознакомился с вашим письмом… Обратимся по радио к правительству Эстонии. Написал подтверждение для членов Политбюро о моем согласии на это предложение, ссылаясь и на наш с вами предварительный разговор… Ваш вопрос нынче обсуждается… Милости просим. Ну, что?.. И я предвижу возражения военных товарищей…

Да, наркоминдел Чичерин. Вслушиваясь в разговор, Сталин уже откровенно глядел на Ильича; удивляла в вожде уйма внешних проявлений — в позе, в жесте, в гримасе, в голосе… Ленин неодинаков в общении с людьми, всегда разный; преобладает о т к р ы т о с т ь, заинтересованность. В понимании его, Сталина, такое считается вовсе не достоинством, а скорее недостатком. Открывать себя перед собеседником, распахивать навстречу душу!.. Нет-нет.

Вот так со стороны Сталин может почти безошибочно сказать, с кем Ленин разговаривает по телефону, не вдаваясь в смысл, определить по лицу и голосу. Конечно, с людьми близкого окружения. Пожалуйста, с Чичериным… Светится весь, в голосе столько тепла, доверительности. С Дзержинским — уважительно, с примесью легкой иронии: «Ну, что?..» С Калининым — с оттенком озабоченности. Менялся чуть-чуть в лице, напрягался взглядом, когда на проводе Троцкий… А как выглядит, когда говорит с ним, Сталиным?..

Окончив разговор, Ленин подошел, развернул ближнее кресло. Как-то встряхнувшись, принес и себе стул. Жест этот смутил Сталина; сознательно или машинально получилось у Ильича, но он воспринял у р о к о м — потакают ему, как капризному ребенку, все делают, согласуясь с его наклонностями. Нет, ничего машинального, все сознательно и со значением. Вот пожалуйста, к а к говорят с ним…

Вползал холодок обиды. Мимолетного взгляда хватило на то, чтобы отогнать недоброе чувство. Усовестил усталый вид Ильича — серые, бескровные скулы, узел мучительных складок у переносицы и набрякшие краснотою глаза… Догадался, двойной свет, верхний от люстры и зеленый боковой от абажура настольной лампы, сгустил неприятный осадок. Но самое удивительное, Ильич уже иной — перегорел. Угас костер…

— Чичерин беспокоится, не поддержат его предложения военные… по вопросу обращения к правительству Эстонии, — устало заговорил Ленин, усаживаясь. — А военных нынче будет мало. Обсудим положение под Курском… Решим кардинально по Южфронту двадцать шестого.

Военных нынче не будет, кроме Склянского, конечно, зама Троцкого; сам наркомвоен явится к пленуму; подъедут и работники Реввоенсовета Южного фронта. Сталин в курсе всего; он понимает и беспокойство наркома Чичерина: военное руководство Западным фронтом не соглашается на какие-либо мирные переговоры с прибалтийскими окраинными государствами. Надеются разгромить Юденича, заодно и наказать буржуазные правительства прибалтийских республик, способствующих русской белогвардейщине; мало того, он, Сталин, знает достоверно, что по указке Антанты Юденич не только питается через Эстонию французским и английским оружием, но и живой силой прибалтов. Действуют эстонские и латышские части под Питером на стороне Юденича. Чичерин — дипломат; у него свое оружие — слово, мирные переговоры. Оказывается, Ильич его поддерживает…

— Вы ознакомились с письмом Чичерина? Копию должны вам отправить на Пречистенку…

— Прочитал. Я нэ военный, Владимир Ильич…

Легкая усмешка тронула лицо Председателя Совнаркома — воспринял ответ как ручательство в поддержке.

— Так что там, в Туле? — Ленин вернулся к одному из начальных вопросов.

— Патронные и оружейные заводы коптят на полную…

— Да, вы и в Орле были! И говорите… не присутствовали на совещании главкома с фронтовым руководством?

— Я проезжал дальше… под Курск. В войска.

— И что же… вынесли из поездки?

— Времени на всякие совещания на фронте уже нэт…

— Какое! — хмурясь, Ленин горестно кивал.

— Фронт, по сути, развалился… Войска нэ держат, бегут… Нэт хозяина, нэт властной руки. А Егорьев слишком мягкотелый, слишком добрый. Опутали его… Много их там собралось, денно и нощно заседают…

— Да, да… наша общая беда… Вошла и в среду военных. Прозаседаем, боюсь, и Орел, и Тулу…

Расслабленная ладонь на зеленом сукне ожила; выпрямляясь, напряглись короткие сильные пальцы, вдруг резко сжались в кулак. Сталин, занятый рукой, пропустил момент смены настроения в лице Ильича. Усталости как не бывало, вернулось недавнее выражение. Сила гнева собралась в крохотные точки суженных степных глаз. Опять — кострище!

— Разорвать… разорвать связь… взаимопонимание между командюжем и главкомом… Подмять под себя все живое!.. А мы ждем… спрашиваем побед! Откуда же им взяться?!

Нестерпимо глядеть вот так, в упор. Сталин умащивал сцепленные руки на остром колене; он понимал, нельзя продолжать в том духе, в каком начал, — Ильич насторожится и сменит гнев на милость. А людей, вороньем обсевших комфронта Егорьева, надо гнать в три шеи. Грозно прозвучало и в адрес самого Троцкого…

— Менять командование! — Ленин ответил на свои мысли. — Затягивать дальше… преступно.

Да, командующего фронтом менять. Знает, кого Ильич прочит на пост; от него, Сталина, ждет о том человеке доброе слово; знает и свое место рядом с новым командюжем — предварительный разговор уже состоялся меж ними, осталось решить формально.

О Егорове речь, командарме 14-й. В глаза не видал, хотя мнение есть. Будет рекомендовать, надеется сработаться; в крайнем случае, заставит — держит в руках к нему поводок… Не определился, кого оставить из членов Реввоенсовета; по его, все они там одинаковы, что Сокольников, что Лашевич, что Серебряков, что Гусев… Разве Серго попросить с Западного фронта? Нет-нет. Перетянуть его надо, но только на армию. В 14-й как раз потребуется член Реввоенсовета…

— Так что скажете о Егорове, а? Я просил вас приглядеться… Помните, в сквере? Не встречали в войсках? Штаб Четырнадцатой в Брянске, правда. Вы туда не проезжали.

— Мнение о Егорове составил…

— Какое?

У Сталина дрогнуло сердце — ощутил глубину переживаний Ильича. Вот так действует разверзшаяся вдруг пропасть.

— Мы с ним… сработаемся.

— Уверенность… откуда такая? — Ленин разрушил в себе очарование беспомощности; в глазах появилось недоверие.

— Думаю…

— Нет. Знаете о нем… Поделитесь. Главком Каменев что-то недоговаривает…

— Нэ знаю… о чем нэдоговаривает главком. Егоров стратегически мыслит… широко, смело. Характер бойцовский, лично водит в атаки части. Весной в Сальских степях… в сабельном бою был тяжело ранен. Вместе с нашим конником, Думенко…

— Посылал им приветствие в Царицын… за освобождение Великокняжеской. У стен Ростова и Новочеркасска ведь были! Вот они, времена, как меняются…

— Вернулся в строй и Думенко… — Сталин не хотел продолжать разговор о Егорове. — Слыхал, Шорин форсирует формирование конницы под Царицыном…

— Ну как же! Поручили Думенко формировать новый конный корпус. У Миронова не получилось…

— Каменев докладывал. Полагается он на конницу Думенко…

— Прямо в боях идет сведение войсковой конницы… Удар будем наносить оттуда по центрам казачества, от Царицына. Но то… завтрашнее. А сей момент нам предстоит обороняться… у Москвы. Слышите, у Москвы! Врага надо еще задержать на центральном участке. Насколько я понимаю, Егоров на пост комфронта, по-вашему, достойный. Как наркома Государственного контроля и члена Политбюро Цека, ваше слово веское… Ошибиться, Иосиф Виссарионович, нам сейчас нельзя. Смертельно опасно для Республики. Да и вам работать с ним бок о бок. Сознаюсь, Каменев без энтузиазма дает свое согласие, мотивы какие-то личные… Нелишне бы нам их знать. Что, характер у Егорова склочный? Пьет?.. А кстати, заглянем в бумажку… Тут справка на него, вроде послужного списка.

Живо встав на ноги, Ленин обошел столы, покопался в «вертушке» — подручной вертящейся этажерке; возвращался, засматривая в картонку величиной с ладонь.

— Ба, да он еще и молод! Тридцать четыре. Зрелый возраст, в самой поре… Наваливать да наваливать на плечи. Родом из Бузулука… Из мещан. Полковник. В семнадцатом, уже при Временном, получил последний чин. Состоял… в эсерах. В партии коммунистов с восемнадцатого. Успел и покомандовать… Четырнадцатая уже третья армия. Завидный список. А начинал службу после Казанского юнкерского пехотного училища… на Кавказе. У вас! В Тифлисе… был в Баку… В Гори даже побывал. Вижу недурной знак… Можете найти не только общий язык, но и общих… знакомых… А, Иосиф Виссарионович? Вы меня не слушаете…

Расшатались нервы. Многосуточное таскание по вокзалам, в поездах, резкие разговоры и неприглядные картины деморализованных тылов отступающих армий… Мародеры… Трусы… Маловеры… Сдают нервы. А нынче как понимать? Со стороны уже заметно. Он, конечно, слушает; плохо, что не может скрыть свои думки. Правда, Ильич проницательный до невозможного; от него редко кому удается что-либо скрыть. Расслабился, просто замотался. Надо держать себя.

Вот колеблется… Вносить ли в послужной список военспеца Егорова поправку, крохотную и, на первый взгляд, безобидную; можно оставить на совести машинистки. А чего колебаться? Нет, вносить не нужно. Год рождения Егорова не 85-й, а 83-й. Неточность не случайная; ему, Сталину, достоверно известно, что вписана она рукою самого командарма. Ильича не следует вводить в эти тонкости, иначе заронишь сомнение…

— Я слушаю, Владимир Ильич… Найду общий язык с Егоровым. А общие знакомые наши… по Кавказу… меня нэ интересуют.

— Не принимайте близко к сердцу, Иосиф Виссарионович… Шутка. Революционер, политкаторжанин и… блистательный царский офицер. Будем считать… парадоксы революции. Парадоксы положительные.

Ленин опять поднялся. Пошвырявшись на рабочем столе, прошел к двери в секретариат.

— Товарищ Горбунов, не забыли следить за временем? Бумаги мне потребуются по Башкирскому ревкому…

Задержался у карты в простенке; окинув взглядом район Южного Урала, вернулся, не присел, а облокотился на высокую спинку стула.

— Камень свалили с души, Иосиф Виссарионович, если б знали… Все сделайте… остановите Деникина. Со своей стороны, обещаю всяческую помощь. Мобилизованных коммунистов, резервы, вооружение… Берите в свои руки всю полноту политической власти. Находите тропки и к Егорову… Не связывайте его рук по вопросам оперативным… Тем более верите ему как военному специалисту. Полагаюсь на вас и… в третьем члене Реввоенсовета. Поглядите здесь, в Москве, или в Питере. А из тамошних… может, Сокольников? Молодой, энергичный.

— На Сокольникова уже есть виды…

— Тогда… Серебряков? Мешать вам не станет. А Серго?! Давайте отзовем из Шестнадцатой армии… Уж он-то ляжет вам на душу!

— В Реввоенсовет фронта… нэт, — Сталин усмешливо прищурился. — Запахнет засильем… грузин…

Довольно смеялся Ленин, ухватившись за бока. Вот этот смех, известный всему совнаркомовскому дому, выражал у него удовлетворение состоявшимся разговором. Промокнув глаза, еще смеясь, он отнес стул к стене, где висела карта, уселся за рабочий стол.

Сталин тоже поставил стул на место; знал, время его окончилось.

— Орджоникидзе отзовем, думаю… Назначим в Реввоенсовет армии. В Четырнадцатую. Заодно ускорит продвижение частей с Запфронта, предназначенных для переброски на юг, к Орлу.

— Да, да! Связывайтесь с Серго… Нынче этот вопрос и решим. — Углубившись было в бумаги, он вскинул голову: — Иосиф Виссарионович, и все-таки я бы на вашем месте съездил в Питер, ей-ей… На денек, два. Предвижу, впряжетесь в Южфронт… не скоро вырветесь. Разговор, поймите… деликатный. И простите меня великодушно. А не придавать значения этому… Семья есть семья. Задание у вас, прямо скажу, сверх всякой меры. И от того, как обеспечен тыл… личный… скажется и на фронте. Несомненно. Душевное равновесие… великий стимул в любом деле, тем более в нашем, государственном…

Застигнутый у порога, стоя вполоборота, Сталин упорно разглядывал трубку, вынутую уже из нагрудного кармана ношеного защитного френча. На смуглой выбритой щеке, в редких темных оспинах, заметно вздувалась кожа.

3

Возбуждение накалено до предела. Этот взрыв в Леонтьевском переулке! Вопросы и без того сложные; тщательно так готовился, настойчиво добивался доскональных справок и дополнительных сведений. Почти вся повестка отводилась военным; грозный момент требует незамедлительного, категоричного решения. Оборона Москвы!

Случись же такое! Со вчерашнего не может успокоиться. Поздно, часов в девять уже, ворвалась на квартиру с дикими глазами Инесса Арманд, переполошила женщин. Террористы бросили бомбу в здание Московского городского комитета, в зал, полный народу. Кровавое месиво! Дочка ее там, Инессы. Должен бы и сам туда ехать — задержался вот с сегодняшним пленумом. Позже выяснилось: убито двенадцать человек, более полусотни раненых. Половина всех присутствующих! Среди убитых секретарь Московского комитета Загорский…

В пожарном порядке перекроил повестку. Слушая Дзержинского, Владимир Ильич начал уже сомневаться, следовало ли приурочивать взрыв к фронтовым бедам; можно бы отдельно, завтра даже, обсудить на заседании ЦК. Подробности террористического акта возбуждают, вносят нервозность. По лицам видит…

Остро очиненный карандаш уже пять… шесть раз подчеркнул слово «террор». Жирные линии катастрофически увеличиваются. Внизу листа места не хватило, перенес наверх. Докладчик невольно подлил масла: «попытка покушения на жизнь вождя революции…» Из уст выступающих выскользнул «ответный террор»; падая, как снежный ком, он угрожающе нарастал, превращаясь в «красный». На что уж мирный человек по натуре наркомфин Крестинский, и тот за «ответные акции»…

Владимир Ильич стуком карандаша потребовал внимания, заставляя опустить руки возбужденных желающих высказаться.

— Удивляет горячность ваша, товарищи, — с укором качал он головой. — Перед вами пример хладнокровия и выдержки… сам докладчик. Казалось бы, Феликсу Эдмундовичу по должности положено неистовствовать… в адрес террористов. А кто… они? Мы не знаем… Пока не знаем! Их следует выявить. Огульно обвинять… знаете… тоже совершать преступление. Бомбу бросал в окно враг. Но врагов у нас с вами много. Кто они, остатки уничтоженного на днях «Национального центра»? Или из Питера, из не выявленных еще белогвардейцев — участников разгромленного восстания на Красной Горке? А может, блуждающие левоэсеровские, анархиствующие бандиты? Нет, нет, не годится нарушать свои революционные законы. Выявить виновных, поймать… и наказать! Наказать самыми суровыми мерами. Вчерашнее покушение на собравшихся в Московском комитете не должно отразиться на обычной деятельности Вэчека. Никакого «красного террора», никаких массовых репрессий, никаких облав и арестов по подозрению, никаких заложников…

Приняли директиву о проведении митингов и утвердили проект резолюции.

«Заслушав на митингах 26 с. м. сообщения о попытке контрреволюции уничтожить наших товарищей и представителей районных комитетов, собравшихся в Московском комитете партии, рабочие районов призывают рабочих Москвы и всей России стать грудью на защиту своего дела, дела пролетарской революции. Белогвардейцы жадно стремятся восстановить власть помещиков и капиталистов. Чтобы достичь своей цели, чтобы утопить в крови дело рабочих и крестьян, они идут на все средства. Гнусная политика — превратить лучших рабочих-коммунистов в кровавое месиво во славу помещикам и фабрикантам — пусть покажет всем рабочим, что несут им белогвардейцы, которым помогают изменники, на которых работают предатели из бывших социалистов. Рабочие Москвы над телами предательски убитых товарищей заявляют: тот, кто в этот момент не станет активно в наши ряды на защиту рабоче-крестьянского дела, тот враг рабочего дела, изменник и помощник царских генералов.

Вечная память погибшим товарищам. Да здравствует борьба рабочих за укрепление своей власти. Да здравствует Коммунистическая партия. Смерть врагам пролетарской диктатуры».

Нарочно затянул перерыв. Уляжется возбуждение, остынут страсти. Военные вопросы — гвоздь повестки — вызовут новую волну. Понимал, миром не обойдется; сколько человек, столько и мнений. Черкал под фамилиями выступающих, пытаясь предугадать, кто из них что может преподнести. Тревога брала за позицию Троцкого к записке главкома о плане операции на Южном фронте. Поддержит? Найдет доводы против? Встанет в позу? Никогда не знает, как поведет себя наркомвоен…

Народу нынче немного; преобладают военные. Мест хватило всем в кабинете. Не хотелось в большое помещение, тут уютнее, привычнее и голос не нужно надрывать. Не отрываясь от своих заметок, Владимир Ильич боковым зрением видит — расселись. Сбоку, умащиваясь, шумно отдувается Крестинский; под ним постанывает стул. С правой руки — Стасова, не отрывается от своих бумаг; за нею — Розенфельд-Каменев. У приставного стола, в ближнем кресле — Троцкий; торчит буйная шевелюра, поблескивает золотое пенсне. В другом тяжелом кресле, далее, утонул Смилга; почти всегда возле своего духовного наставника. Его видит хорошо — коротенький, большеголовый, тоже в золотом пенсне.

Два другие кресла, напротив, заняты Склянским и Гусевым; тоже почти всегда локоть к локтю, неразлучны. Склянский, как обычно, помалкивает при своем патроне; вот и сейчас, насуплен, рисует в блокноте, не подымает глаз; знает, о чем будет речь и что могут здесь сказать; нет сомнений, известно ему и то, с чем выступит Троцкий. Гусев позавчера получил новое назначение — руководить Московским укрепрайоном. Сидит озабоченный, план главкома Каменева его уже не так остро волнует.

Заметил, остальные южане особняком друг от друга, кто где. Сидели до перерыва тесной кучкой на диване. Сокольников, обособившись, придвинулся к торцу стола; Серебряков, напротив, отдалился к книжному шкафу, рядом уже со Сталиным: что-то подсказывает держаться этого человека — вместе работать. Лашевича и вовсе не видать, где-то за спинами; оскандалился он с Мамантовым — ушел генерал…

Иногда преподносит и Сталин. Нынче за него спокоен, в дела Южного фронта только-только вникает, примеряется; знает, «южане», как он обмолвился со своей иронической усмешкой, не все возвратятся в Серпухов. У Сталина своеобразная манера: больше молчит на заседаниях, чаще точку зрения свою высказывает в письмах, телеграммах…

— Основной вопрос нынешней повестки… — Владимир Ильич, вскинув рыжие брови, оглядывал присутствующих; затянувшейся паузой подчеркивал важность момента. — Военный. Точнее, военные вопросы. Необходимо выработать меры по усилению Южного фронта. На прошлом заседании, двадцать первого сентября, мы обсудили доклад Реввоенсовета Республики о военном положении, сложившемся после потери Курска и соединения вражеской конницы Шкуро и Мамантова в районе Воронежа. Знаем, положение на центральном участке после второго прорыва деникинцев тяжелое… На сегодня оно еще ухудшилось. Враг рвется к Орлу, Туле…

Потянулся за отложенными листками плотной бумаги с машинописным текстом, потряс ими:

— У вас у каждого было время ознакомиться со стратегическими соображениями главкома. Товарищ Каменев ставит вопрос о дальнейшем плане борьбы на Южном фронте во всей его широте. Для отражения противника, рвущегося к Орлу, Туле… предлагает два способа действий. Продолжать развивать ныне проводимый план… энергичнее наступать Десятой и Девятой армиями на Дон и Кубань. На центральном участке, в курско-воронежском районе, сдерживать противника теми силами, какие удастся там собрать. Отнюдь не за счет ударной Особой группы Шорина. Первый способ. Второй… Отказаться от проводимого ныне плана и сосредоточить на угрожаемом направлении, под Орлом, крупные силы за счет войск Шорина.

Уловил резкий блеск пенсне Троцкого. Прижмурившись, умолк; понял, на какое-то время отвлекся и потерял с в я з ь с присутствующими; несомненно, произошло д в и ж е н и е — на лицах каждого проявлялось с в о е отношение к соображениям главкома. Упустил момент, первая реакция исчезла, не воротишь. Восстанавливая в памяти сказанное, свой голос, пытаясь даже увидеть со стороны свое лицо, Владимир Ильич пожалел, что не проследил и за собой — не следовало до времени открываться. Судя по жесту Троцкого, открылся. Раздосадованный, продолжал посуровевшим голосом:

— Каменев отстаивает первый способ. Считает, настойчивое проведение ранее принятого плана при успехе не только остановит продвижение противника на север в курско-воронежском районе, но и даст полную победу над Деникиным. Именно победа на Дону и Кубани явится тем смертельным ударом, который лишит противника основного средства борьбы, главного источника его живой силы — донских и кубанских казаков.

— Благие надежды… — обронил Троцкий.

Владимир Ильич взял часы, серебряные, с массивной цепочкой, не раскрывая, отложил к письменному прибору, спокойно произнес:

— Прошу высказаться по соображениям главкома. Вы уже начали, Лев Давидович…

Троцкий поднялся, отодвинул коленом кресло. Нынче он не в военном, френч и бриджи сменил на черную, английского фасона шерстяную тройку, белую рубашку и малиновый галстук, повязанный пышным узлом; надоел, наверно, защитный цвет за многонедельное пребывание в поезде. Из узких рукавов высунулись жесткие, ослепительно белые, накрахмаленные манжеты с крупными золотыми запонками в виде какого-то цветка.

— Неудачи на Южном фронте объясняются… априорностью основного плана. План операций на юге оказался ложным. Безусловно ложным!

По вытянувшимся лицам, напряжению во взглядах заметно, что начало наркомвоена явилось неожиданным для всех. Нет, не для всех; Склянский не изменил позы, не выразил удивления; не шелохнулся и Смилга. Знали загодя? Смилга прибыл сегодня ночью из Орла в поезде наркомвоена…

— В основе плана лежало отождествление деникинской белогвардейской опасности с донским и кубанским казачеством. Это отождествление имело больший или меньший смысл, пока центром Деникина был Екатеринодар, а пределом его успехов… восточная граница Донецкого бассейна. Чем дальше, тем больше отождествление становилось неверным. Задачи Деникина — наступательные, задачи донского и кубанского казачества — оборонительные, в пределах их областей. С продвижением Деникина в Донецкий бассейн и на Украину элементарные соображения подсказывали необходимость отрезать его выдвинувшиеся на запад силы от их первоначальной базы — казачества. Удар на Харьков — Таганрог или Харьков — Бердянск представлял собою наиболее короткое направление по территории, населенной не казачеством, а рабочими и крестьянами, и обещал наибольший успех с наименьшей затратой сил.

Неудобно стоять, мешало кресло; пятясь задом, Троцкий отодвинул его еще — давал простор своим жестам.

— Главком Каменев упорно держится за износившиеся идеи… Казачество в значительной части оставалось бы враждебным нам, и ликвидация специально казаческой контрреволюции на Дону и Кубани оставалась бы самостоятельной задачей. Но при всей своей трудности, это… местная задача. И мы могли бы и имели полную возможность разрешить ее во вторую очередь.

— Как?

Перебила Стасова, вечно гнувшаяся над бумагами. Она и сейчас не оторвалась от каких-то исписанных листков, но ухо повела в сторону выступающего. Владимир Ильич недовольно поморщился; подобные реплики только подхлестывают Троцкого. Еще не хватало взвинтить его. К чему же все-таки наркомвоен сведет?..

— Дон как база истощен. Большое число казаков погибло в непрерывных боях. Что касается Кубани, то она в оппозиции к Деникину. Нашим прямым наступлением на Кубань мы сближаем кубанцев с деникинцами. Удар на Харьков — Таганрог, который бы отрезал деникинские украинские войска от Кубани, дал бы временную опору кубанским самостийникам, создал бы временное замирение Кубани в ожидании развязки нашей борьбы с деникинцами на Донце и на Украине. Вернемся к весенним событиям… Прямое наше наступление по линии наибольшего сопротивления оказалось, как и было предсказано, целиком на руку Деникину. Казачество Вешенской, Мигулинской, Казанской станиц мобилизовалось, поклялось не сдаваться. Таким образом, самим направлением нашего движения мы доставили Деникину значительное количество бойцов.

Поглядывая из-под насупленных бровей, желая не упустить малейшего д в и ж е н и я среди присутствующих, Владимир Ильич только теперь оценил маневр Троцкого с переодеванием. Не просто надоело военное и он сбросил в чистку. Нет, нет. Продумано до тонкостей. Обособил себя, выгодно отличил на фоне защитного; ведь не сняли с себя френчей кто нынче вернулся с ним с юга. Английскую тройку с малиновым галстуком Троцкий уже надевал однажды, давно, зимой восемнадцатого. Тоже вот так стоял в этой же позе, скрестив руки. Дорого тогда обошелся Республике Брест-Литовск…

Забыл Троцкий и свои же реальные оценки Южфронта. Именно в тот период, весенний, он яростнее всех считал Южный фронт к а з а ц к и м, а Дон — очагом контрреволюции. На Донском фронте, по его, решалась не только судьба Донской области и не только судьба казачества — всей Советской России. Призывал печатным словом раз и навсегда покончить с Южным фронтом, искоренить донскую контрреволюцию, а трудового казака «заставить почувствовать себя не казаком, а рабочим и крестьянином». «Расказачивание» довели на местах до абсурда, пришлось вмешиваться…

Тяжесть вины за весенние неудачи Троцкий взвалил на тогдашнее руководство Южным фронтом. Пошли ему навстречу, сменили командование — вместо Гиттиса был назначен Егорьев. Сам Троцкий предложил бывшего генерала Егорьева. А теперь что получается?..

Мог бы подать голос Сокольников. В канун августовского контрнаступления, помнит Владимир Ильич, Сокольников срочно вызвал в Козлов — штаб фронта — наркомвоена «по чрезвычайным обстоятельствам». Оказалось, командюж Егорьев считает оперативный план Каменева для юга неправильным и, выполняя план, не рассчитывает на успех. Таково мнение и начальника оперативного управления фронта Перемытова. Таково же мнение и самого Сокольникова.

Забил тогда во все колокола Троцкий. Посыпались телеграммы из его бронепоезда, курсирующего между Козловом и Пензой. Совершенно недопустимое положение, при котором план проводится в жизнь лицом, не верящим в успех! Единственный выход — немедленная смена командюжа лицом, которое признает оперативный авторитет главкома и разделяет его план… За два-три дня до начала-то операции! Высунуло голову в нем ретивое — голое администрирование, страсть к скоропалительным перестановкам «как наименее болезненному решению вопроса», нежелание работать с людьми, вникать, убеждать, воспитывать.

Остудили не в меру вспыхнувшего наркомвоена. Политбюро шифром передало по прямому проводу Троцкому п о м е с т у н а х о ж д е н и я, что вполне согласно с ним насчет опасности каких бы то ни было колебаний в твердом проведении раз принятого плана; вполне признает оперативный авторитет главкома и просит его, наркомвоена, сделать соответственное разъяснение всем ответработникам. В добавление к прежним членам Реввоенсовета Южфронта назначили Смилгу, Серебрякова и Лашевича.

Что ж, держится Сокольников, не дергается, не рвется поддержать Троцкого, явно занявшего позу третейского судии. А ведь положение его… ответчика. Двойного ответчика. Как председателя Реввоенсовета Республики, возглавляющего военное ведомство, так и члена Реввоенсовета Южфронта, пробывшего с самой весны непосредственно на том участке. Не умеет Троцкий отвечать, нет. Только спрашивать. А с кого? Готов переложить вину на любого. На одно командование фронтом, на другое, самим же два месяца назад предложенное. Виноват, по его, и ЦК: не вовремя были подосланы из Тулы патроны и винтовки… Теперь наваливается на действующий оперативный план Каменева.

— Мы хотели бы слышать о стратегическом плане, товарищ Троцкий… — напомнил Владимир Ильич как можно мягче — лишь бы не задать тон в прениях.

— Для проверки стратегического плана нелишне посмотреть на его результаты, — откликнулся Троцкий, потуже стискивая на тощей груди руки. — Южный фронт получил такие силы, каких никогда не имел ни один из фронтов. Сто восемьдесят тысяч штыков и сабель! Соответствующее количество орудий и пулеметов. А в результате полуторамесячных боев… мы имеем жалкое топтание на месте в восточной половине Южного фронта, под Царицыном, и тяжкое отступление… гибель частей, расстройство организации в западной половине. Другими словами, наше положение на Южном фронте сейчас хуже, чем было в тот момент, когда командование приступило к выполнению своего априорного плана. Было бы ребячеством закрывать на это глаза.

— Вот именно!

Руки Троцкого безвольно упали. Но это был миг; правая, коснувшись прохладной кожи спинки кресла, тотчас обрела упругость — уперлась; левая знакомым жестом сдернула пенсне. Глаза, пухловекие, блеклые, без увеличительных стекол потеряли холодный блеск, беспомощно затрепетали красными веками, уходя от бокового света.

Владимир Ильич, остро щурясь, выключил настольную лампу, убрал мешающий ему свет: не хотелось упускать выражение лица наркомвоена. Своей короткой репликой, знал он, разбудит в Троцком зверя; сбросит тот маску бесстрастного судии, изломает позу державного владыки, которую обрел в среде военных. Здесь, в совнаркомовском доме, она выглядит просто зловещей.

— Попытки свалить ответственность за состояние армий Южного фронта, дезорганизацию аппарата и прочее… В корне несостоятельны такие попытки! — Троцкий заговорил резко; освободив левую руку от пенсне, дал ей волю; две глубокие складки окружили рот злым овалом. — Не выйдет! Армии Южного фронта ни в каком отношении не хуже армий Восточного фронта. Восьмая, например, вполне равняется Пятой. Более слабая Тринадцатая во всяком случае не ниже Четвертой. Девятая стоит примерно на том же уровне, что и Третья. Армии эти строились одними и теми же работниками… И для всякого, кто наблюдал эти армии в периоды их удач, как и неудач, чрезвычайной фальшью звучат речи о каких-то организационных и боевых различиях Южного и Восточного фронтов. Верно лишь то, что Деникин несравненно более серьезный враг, чем Колчак. А перебрасываемые дивизии с востока на юг отнюдь не оказывались выше дивизий Южного фронта. Это относится целиком и к командному составу. Наоборот, в первый период дивизии Восточного фронта оказываются по общему правилу слабее, пока не приобретают сноровки в новых условиях против нового врага.

Троцкий умолк. Расстегнул кнопки тощей коричневой папки тисненой кожи. Худые бледные пальцы нервно вздрагивали. Ничего в папке не надо — делал передых; все у него в голове, под копной вьющихся волос.

— Но если враг на юге сильнее, то и мы были несравненно сильнее, чем были когда-либо на каком-либо из фронтов. Поэтому причины неудачи необходимо искать целиком в оперативном плане. Мы пошли по линии наибольшего сопротивления, то есть части средней устойчивости направили по местности, населенной сплошь казачеством… А оно, известно, не наступает, а обороняет свои станицы и очаги. Атмосфера «народной донской войны» оказывает расслабляющее влияние на наши части. В этих условиях деникинские танки, умелое маневрирование и прочее оказываются в его руках колоссальным преимуществом. В той области, где меньшие силы с нашей стороны могли дать несравненно большие результаты — на Донце и на Украине, — мы предоставили Деникину полную свободу действий, дали ему возможность приобрести колоссальный резервуар новых формирований. Все разговоры, что Деникин на Украине ничего не сформирует, являются пустяками. Если на Украине мало политически воспитанных пролетариев, что затрудняло наши формирования, то на Украине очень много офицеров, помещичьих и буржуазных сынков и озверелого кулачья. Таким образом, в то время как мы напирали грудью на Дон, увеличивая казаческий барьер перед собой, Деникин почти без помех занимается на всей территории новыми, особенно кавалерийскими, формированиями.

На какой-то миг Владимир Ильич перехватил взгляд Дзержинского. Сидел чекист у окна; на бархатно-синем фоне неба четко выделяется его резкий профиль с вихорком над высоким лбом и с клочком бородки. Взгляд, а особенно его поза, свободно облокотившегося на подоконник, успокаивали, вселяли уверенность. Цену слов Троцкого, как никто здесь, этот человек знает и при необходимости может высказать ее вслух.

Плохо видит Сталина. Далековато, к тому же мешает плечо соседа, Серебрякова, — закрывает половину лица. По знакомым признакам — не тискает свою измызганную трубку, не дергает усом — мирно воспринимает услышанное. Добрый признак. Секретари ЦК — Крестинский, Стасова, Розенфельд-Каменев — не посмеют ломать сложившееся мнение о стратегическом плане борьбы с Деникиным на сегодняшний час; могут сочувствовать, и наверняка сочувствуют, Троцкому военные, молодые его кадры: Сокольников, Смилга, Лашевич, Серебряков, Склянский.

Нет, неумно ведет себя Троцкий, ставит все с ног на голову. Отгораживается ото всех, взваливает вину за неудачи на Южном фронте на других, будто сам он — сторонний наблюдатель. А поведи иначе, возьми хоть долю ответственности на себя — мог бы найти открытую поддержку…

— Ошибочность плана сейчас настолько очевидна!.. — Троцкий срывался на высокие тона, длинные свешивающиеся волосы резко тряслись. — Возникает вопрос… как вообще этот план мог возникнуть?! Хотя возникновение его имеет… исторические объяснения. Когда Колчак угрожал Волге, главная опасность состояла в соединении Деникина с Колчаком. В письме к Колчаку Деникин назначил свидание в Саратове. Отсюда и задача… выдвинутая еще старым главнокомандованием… создать на царицынско-саратовском плесе крепкий кулак.

Близок Ленин к истине, причин напрягаться у Сталина нет. У него, занятого все лето питерскими делами, забитого, как всегда, работой до отвала, есть местечко, куда откладывает все существенное для себя, что касалось Южного фронта. С югом — имеется в виду Кавказ — связан кровью, хотя навряд ли зов крови играет для этого человека первейшее значение; скорее, он прикипел душой к царицынским событиям годичной давности.

Столкновение с наркомвоеном прошлой осенью не забылось; напротив, Сталин с прищуром следил издалека, с невских берегов, за тем, что происходит между Волгой и Днепром. Особого труда не составляло получать информацию о делах на Южном фронте; сиди в рабочем кабинете и не ленись каждое утро раскрывать газеты, центральные и местные; не пропусти в ворохе и листок размером в четыре ладони «В пути» — «личная» малотиражка наркомвоена. Печатается она на колесах — в бронепоезде. Троцкий не скупится на слово; отражен каждый чих его…

Для Сталина не были чем-то неожиданным такие яростные нападки наркомвоена на оперативный план, действующий на Южном фронте. От Троцкого надо всего ожидать; об этом знают все из присутствующих. Больше всех понимает сам Ильич; волновался он сперва, покуда Троцкий совсем не раскрылся. Останется наркомвоен и в этот раз, как в июле, при смене главного командования, в гордом одиночестве…

Летом Троцкий так же яростно защищал бывшего главкома Вацетиса, не хотел замены его Каменевым; встав в позу обиженного, заявил об уходе со всех своих постов. Ситуация, конечно, ненормальная. Рассматривали заявление, всесторонне обсуждали и пришли к единогласию — отклонили отставку. Орг- и Политбюро создали все, чтобы сделать наиболее удобной для Троцкого и наиболее плодотворной для Республики ту работу на Южном фронте, самом трудном, самом опасном и самом важном, которую избрал он сам. В своих званиях наркомвоена и предреввоенсовета Троцкий вполне может действовать и как член Реввоенсовета Южного фронта с тем комфронтом, какого сам наметил, а ЦК утвердил. Всплывшее «дело Вацетиса» резко остудило наркомвоена…

Развязали Троцкому руки, предоставив полную возможность всеми средствами добиваться того, что тот считает «исправлением линии» в военном вопросе. Избрал командующим фронтом Егорьева, никто ему не навязывал, принял и оперативный план Каменева; страстно проводил в жизнь, рвался поснимать всех, кто не верил в его успех…

Он, Сталин, как член Политбюро, подписал ту бумагу; тогда уже видел в ней смысл, ощущал скрытую силу. Сила та сказывается — Троцкий хлещет сам себя нещадно. Наблюдая исподволь за Ильичем, завидовал его проницательности. Да, нужна была такая бумага в то время! Не мог постичь только одного — великорусского долготерпения. А что предложит Ильич теперь?

Не испытывает желания выступить. Сказать есть о чем, хотя бы дать оценку вывернутой наизнанку позиции Троцкого. Именно этого и не хочется заявить вслух; наркомвоен задел в тайнике его души струну, созвучную теперешней своей. Думками, появившимися совсем недавно, во время поездки на Южный фронт, не посмел поделиться даже с Ильичем. Да, и он, Сталин, склонен считать, что главный удар сейчас от Царицына на Дон и Кубань цели навряд ли достигнет; надо бить на центральном участке, где-то от Орла. Коль Деникин стучится в ворота Москвы, донские и кубанские казаки трехкратно увеличат сопротивление.

Лежит на ладони личная заинтересованность. Сам он назначается членом Реввоенсовета Южфронта, вновь образованного из армий, каким наркомвоен прочит наносить главный удар. Заговорить — значит встать рядом с Троцким, принять его позу и манеру сваливать с себя ответственность и перекладывать ее на других. При одной этой мысли Сталина передернуло. Нет, он продумает, взвесит все, потом выскажет свои соображения по плану Ильичу наедине.

— Восточный фронт считал невозможным в тот период передавать свои части, — продолжал Троцкий свое «историческое объяснение». — Тогдашнее главнокомандование обвиняло Восточный фронт в задержке. Каменев, будучи комфронтом, напирал на то, что проволочка не будет слишком долгой и опасной, ибо части будут поданы непосредственно на левый приволжский фланг Южного фронта. Отголоски тех старых планов плюс второстепенные соображения об экономии времени на переброску частей с Восточного фронта привели к созданию Особой группы Шорина. Все остальные соображения… о решающем ударе по донской, кубанской базе и прочее были притянуты за волосы уже постфактум, когда несообразность априорного плана стала обнаруживаться все резче…

Короткую заминку Ленин принял за конец выступления. Поднял глаза от листа, исписанного синим остро отточенным карандашом. Среди всяких знаков жирно выделялись фразы:

«Не изменять плана, не трогать распоряжений, не поддаваться панике…», «Дать д о б а в о ч н ы е силы!..», «Но их д а т ь с ультрабешеной силой, ибо опасность есть, величайшая, никогда не было такой», «Деникин рассчитывает вызвать панику в наших рядах…», «Им не удастся запугать нас!»

Перехватив его взгляд, Троцкий поспешил закруглиться; пыл у него прошел, он и сам это понял, последние слова договаривал как-то вяло и неуверенно:

— Теперь… чтобы скрасить действительные результаты, выдвинута новая гипотеза… если бы главные силы не были сосредоточены на царицынско-новочеркасском направлении, то Деникин был бы в Саратове и сызранский мост был бы взорван. Все эти воображаемые страхи должны служить нам компенсацией за реальную опасность, угрожающую Орлу и Туле, после потери нами Курска. При этом игнорируется, что донскому казачеству было бы так же трудно наступать на Саратов, как нам сейчас на Новочеркасск…

Все взвалено на главкома Каменева. И на ЦК. На тех, кто находился в Москве, кто вырабатывал, как выяснилось, «априорный» план и кто утверждал его. Он, наркомвоен и председатель Реввоенсовета, ни при чем. А где же место, на которое сам себя поставил Троцкий в тех событиях? Нет его ни в Москве, нет и в ставке командюжа.

Хруст кожи кресла отвлек Владимира Ильича от обидных мыслей; озабоченно глядя на усаживающегося Троцкого, он тихо, с ясным укором, пожимая плечами, заговорил:

— Смущен я до крайности, Лев Давидович… Вас нигде нет. Да, да. Вот пытаюсь определить ваше местонахождение… Не могу. Ни в Кремле, ни на Знаменке, ни в штабе Южного фронта. Где же вы?.. И почему вдруг, ни с того ни с сего, ныне действующий на юге стратегический план — «априорный»? Еще вчера вы этого не утверждали. Напротив, страстно, как и все, что бы вы ни делали, проводили его в жизнь… Нет, нет, не укладывается у меня в голове.

Какое-то шевеление в конце приставного стола, там, где сгрудились бывшие теперь уже члены Реввоенсовета Южного фронта, Сокольников, Лашевич, Владимиров, Окулов. Кто из них рискнет замахнуться на высокий авторитет? Окулов? Увидел резко очерченный нос енисейца; на VIII партсъезде разделал, что называется, под орех наркомвоена, командовавшего «из окна вагона». Правда, тогда Троцкого не было в зале, получилась как бы заглазная критика. А сейчас? Глаз в глаз, сидят почти напротив, рукой подать. А может, Владимиров? Худое, впалощекое лицо петроградца встревожено. Мирон Константинович, давно знает его, большевика-искровца; терзается человек, что не оправдал доверия партии; во всяком случае, он сам так считает, не в пример остальным, молодым и задиристым.

Проглядел Владимир Ильич поднятую руку. По кивку Склянского, указывающему через стол, догадался. Да, Смилга. Что скажет? Смешно выгребался из глубокого кресла, натужно дергая головой, посаженной прямо на толстые плечи. В августе, перед контрнаступлением, получил от него тревожное письмо; сообщал о тяжелом положении на Южном фронте, обвинял командование и Реввоенсовет в неумении управлять войсками.

— Я хочу заявить… Начиная с конца августа месяца товарищ Троцкий настойчиво, вопреки мнению Цека, внушает всем ответственным работникам, что центр тяжести борьбы на Южфронте переместился с царицынского направления на курское и дальнейшее проведение в жизнь плана главкома приведет к катастрофе на участке Курск — Воронеж. Распоряжениями товарища Троцкого, ни с кем не согласованными, часть маршевых пополнений и снабжения, предназначенных для Девятой и Десятой армий, была завернута на запад для Восьмой и Тринадцатой. Тем самым вносились сомнения и разброд. Управление фронтом оказалось парализовано. И вообще, я утверждаю, что товарищем Троцким велся настоящий поход против главкома и принятой стратегии…

Вот уж от кого никто не ожидал. Будто взорвалась бомба. Звенящая, душная тишина долго оседала обломками и пылью на головы и плечи присутствующих. Смилга пытался говорить еще какие-то слова, но смысл их уже никого не задевал, и он поспешно сел; голова его совсем провалилась в плечи…

Голос Владимира Ильича зазвучал в устоявшемся молчании глухо, показалось даже — угрожающе:

— Самое опасное в грозный этот момент… паника. Враги рассчитывают вызвать панику в наших рядах… Запугать нас не удастся! Как не удастся иным внести и смуту. На что рассчитывает товарищ Троцкий? На наше снисхождение? На что рассчитывает товарищ Смилга? На наши слабые нервы? Большевики с крепкими нервами. А снисхождение… К чему оно? Вины своей, личной, товарищ Троцкий, вы не усматриваете, вам виднее, значит… Есть вина наша о б щ а я, и даже не вина, а беда! Коллективно упустили, недосмотрели, работали спустя рукава. Цека ответственности с себя не слагает за военные неудачи на юге. Но Цека стремится поправить из рук вон плохие дела военных… И поправит! Для этого мы и собрались сегодня с вами. Предлагаю… выступление председателя Реввоенсовета, наркомвоена, принять к сведению.

Поднес близко к глазам листок с распорядком дня. Жестом этим как бы говорил, что пора переходить к делам более насущным.

— О стратегическом плане… Не изменять плана, не трогать распоряжений. Принять соображения главкома и оставить ранее утвержденный план борьбы с Деникиным в силе. Не следует рубить сук, на котором сидим. Наступать, энергичнее наступать Шорину на Дон, нанести фланговый удар войсками Девятой армии в западном направлении. Этим окажем помощь Восьмой армии, обороняющей Воронеж. Туда же направить и Конкорпус Буденного. А для непосредственной защиты Орла… создать Ударную группу. Но не за счет войск Шорина! Главком предлагает такой кулак сосредоточить где-нибудь в районе Дмитровск — Навля. Там уже есть части… Отдельная стрелковая бригада Павлова, кавбригада Червонного казачества. Из-под Могилева уже перебрасывается Латышская дивизия. И вообще предлагаю перекинуть на Южный фронт с Северного и петроградского участка Запфронта максимально возможное количество лучших войсковых частей.

Вспомнив тревогу главкома Каменева за переброску Латышской дивизии под Орел — наркомвоен, дескать, категорически запретил, — Владимир Ильич бросил взгляд на Троцкого. Бледный до зелени, сидит, сцепив руки, с окаменевшим лицом; не до латышских стрелков ему… У Смилги, мельком заметил, вид просто жалкий; наверно, раскаивается о выпаде против своего духовного наставника.

— Итак, о мерах по усилению Южного фронта.

Слово взял председатель ВЦИКа Калинин. Смущенно морщиня широкий короткий нос, оседланный старомодными круглыми очками в железной потемневшей оправе, закопался было в потертом раздутом портфеле. Искал, видно, наметки по сегодняшней повестке. Он припозднился на своем исполкомовском заседании; вошел тихо, стараясь не стучать по паркету высокими сапогами и расправляя под ремешком серую парусиновую блузу, когда Троцкий уже говорил. Внимал наркомвоену с недоумением, примеряясь глазом на председателя Совета обороны; потом успокоился, видя реакцию Владимира Ильича, однако продолжал слушать с усилием, отчего и забыл вынуть нужные бумаги. Не вытряхать же портфель на зеленое сукно. Еще больше смущаясь, досадуя на себя, Калинин заговорил не в обычной своей манере — мягко, с присущим юмором и налетом поучения, а напористо, едва сдерживая раздражение:

— Зачем вносить смуту?.. Нет времени у нас копаться в ваших «исторических объяснениях», товарищ Троцкий. Главное сейчас… мобилизовать партийные силы, самим мобилизоваться! Я поддерживаю мнение Владимира Ильича, плана оперативного на Южном фронте не ломать, не ослаблять войск под Царицыном… а на центральном участке, у Орла и Воронежа, собрать ото всего возможного устойчивые части. Словом, мобилизация и мобилизация! Образовать при ПУРе комиссию… по политической мобилизации. Поручить местным губкомам образовать подобные комиссии при губисполкомах. Воззвание можно составить! От имени Совета обороны и ВЦИКа обратиться ко всему трудовому населению. Работники ВЦИКа готовы с завтрева же выезжать на фронт, подымать утерянный войсками боевой дух. К примеру, собираемся с товарищем Петровским на днях проскочить в район Воронежа…

Оторвалась от своих бумаг Стасова. Заправляя за ухо выбившуюся седую прядь, внесла предложение:

— Усилить состав Политуправления!.. Для правильного распределения и использования мобилизованных политработников. Извините, Михаил Иванович, что перебила… Как вы смотрите, Владимир Ильич?

Кивая согласно, Ленин в то же время подбадривал взглядом сбитого со слова председателя ВЦИКа. Усаживаясь, Калинин знаком показывал, что он не в претензии, высказал все.

— Подготовим циркулярное письмо о порядке проведения политической мобилизации по всем губкомам. Составим воззвание к трудовому населению. Усилить состав Политуправления… А что с разделением Южного фронта?

Скрипнул стул у окна. Да, Дзержинский.

— Полагаю, поддержать мнение главного командования. Правильная постановка вопроса. Южный фронт, теперешний, несуразный по своим размерам и управлять им… Мало сказать… трудно. Разделить. Особую группу Шорина выделить в самостоятельный фронт, Юго-Восточный, как уже называлось. С Одиннадцатой — три армии.

— Там и Волжско-Каспийская флотилия, — подсказал Смилга, решившийся подать голос; сам он уже знал, что ему предложат пост члена Реввоенсовета вновь образуемого фронта.

Дзержинский замешкался, отодвигаясь со стулом к простенку. Форточка открыта, догадался Владимир Ильич, не отрываясь от блокнота; еще может и продуть, с больными легкими…

— Слушаем, слушаем, Феликс Эдмундович.

— Три армии и на центральном участке… — справившись с кашлем, продолжал чекист. — Оставить его Южным. А Егорьева, в самом деле, освободить от командования…

— Да, да, поддерживаю товарища Дзержинского. Фронт на юге разделить. Признать желательным и смену командюжа. Предлагаю решение этих вопросов передать Реввоенсовету с утверждением Политбюро.

— А руководство фронтами?..

— Руководство Юго-Восточным фронтом, думаю, сомнений у вас не вызывает… Шорин — командующий. Утвердить членами Реввоенсовета Трифонова и Смилгу. Хотя должен сказать… Ивар Тенисович, вы мягкий по своему складу человек. А мягкость недалека от… беспринципности. Об этом вам уже говорили товарищи. Шорин крутой, старой закваски военный… Ежели вы нечетко будете проводить нашу линию… будете колебаться… менять точку зрения, позицию, добра не ждите. Фронт сложный, царицынское направление… Казачий. По мягкости своей вы можете потакать всяким любителям р а с к а з а ч и в а н и я… Хватит! Дров мы уже однажды наломали… — переняв взгляд Троцкого, Владимир Ильич нахмурился; не надо шевелить больную тему, наговорились в свое время предостаточно. — На Южный фронт… мы поддерживаем Егорова. Боевой опыт, и именно на юге, у него богатый, вы знаете… И еще предложение… назначить членом Реввоенсовета Южфронта товарища Сталина.

Никого это предложение не удивило. Конечно, все уже знали. Со скрытым волнением Владимир Ильич ждал возражения наркомвоена, если не категоричного протеста, то уж, во всяком случае, язвительной реплики. Промолчал, прикусив губу; взгляд сквозь пенсне отрешен, направлен в себя. Не поверилось — в утреннем разговоре по телефону, из квартиры, Троцкий бурно возражал против перемещения Сталина на Южный фронт. Мотив в общем-то веский: нетерпимость Сталина к военспецам, бывшим царским офицерам; коль остановились на Егорове — Троцкий эту кандидатуру поддерживает, — трудно будет ему…

На самом деле, Владимир Ильич убедился, Троцкий воспринимает это назначение как личную обиду — волей-неволей перемещаться придется и самому, на Восточный фронт либо на Западный. Такова неизбежность. Очевидно ведь, перемещение не должно бы особо его задевать — выдохся на юге, и сегодняшнее метание, разнос стратегического плана выдавали в нем растерянность, граничащую с паникой…

Заседание вроде не затягивалось. Стрелки часов подбирались к двенадцати. Владимир Ильич ощутил усталость, больше, может быть, физическую, нежели душевную; понимал, взял много сил взрыв в Леонтьевском переулке. Военные вопросы, как ни странно, дались гораздо легче, чем предполагал. Прошли безвозвратно те времена, когда ему бывало невыносимо трудно, порою оказывался с меньшинством и даже один…

Следующий пункт. Осилил желание предложить перенести на завтра. Нет, каким бы разговор ни был тяжелым, довести надо. О горькой, незадачливой судьбе донского казака Филиппа Миронова. Как-то сразу это имя обожгло сердце, еще только-только разгуливался Дон весной 18-го. С той поры постоянно доходили о нем какие-либо сведения, самые противоречивые, чаще худые; заявлял о себе и сам — в письмах, телеграммах… сумбурных, каких-то горячечных, но открытых и искренних…

Сомнения нет, человек немало сделал для революции; работа его в Красной Армии была полезна. Но… не разобрался, запутался в невероятно сложных событиях, в мутных потоках Дона, бурлящего вот уже два года. Вовремя не поддержали его, не помогли, неумело использовали его авторитет среди казаков…

— Товарищ Троцкий, как вы смотрите на предстоящий суд над Мироновым?

Умышленно обратился к отрешенному наркомвоену; справку по этому вопросу — у него записано — делает Смилга.

— Трибунал революционный, чрезвычайный… — Троцкий пожал острыми плечами, давая понять, что разговор какой бы то ни было о «деле Миронова» излишний. — Измена делу революции. Этого следовало ожидать… Конец у всех авантюристов одинаков.

Владимир Ильич горестно качал головой. Смилга уже готов выбраться из глубокого кресла — будет топтать и без того истоптанного, раздавленного человека…

— Необходимо помнить, товарищи… метания, неустойчивость Миронова отражают колебания трудового казачества, всего среднего крестьянства. На суде проявить максимум революционной законности. Вскрыть следствием и судебным разбирательством истинную, фактическую вину. Не забывайте и заслуг Миронова перед Республикой…

Оставшись один, Владимир Ильич еще долго сидел, упершись взглядом в исчерканную повестку дня.

Глава вторая

1

Егоров начал понимать, какой груз лег ему на плечи. В Москве назначение воспринимал отвлеченно, будто речь шла о ком-то другом; в Кремле явно интересовались стратегическим мышлением, на что, мол, гож военспец; у главкома, на Знаменке, вводили в оперативную обстановку, навязывали уготованный план отпора Деникину. А тут, в Орле, глубокой ночью, в двух-трех десятках верст от передовой, физически осмыслил ответственность. Ощущение: он у края обрыва — стынет сердце, ветер забивает дыхание…

Широкими шагами ходил в затененном салоне, разминая занывшее плечо — сальскую майскую рану. Да, не армия — целых три! Склоняется и к четвертой, 12-й. Дали раздвинулись, глазом не окинешь; представить — дух захватывает…

Глоток остывшего чая не унял дрожи в горле; запершило сильнее. Вынул из пачки папиросу; прикуривая от лампы, косился на разостланную по всему столу карту. Красно-синие мотки линий со стрелами рябили в глазах. В и д е л бредущих уныло людей, в захлюстанных шинелях, мокрых фуражках, застревавшие в грязище пушки и повозки…

Картины отступающих войск преследуют с самой весны, с апреля, когда 10-я повернула от стен Ростова и Новочеркасска; после двухмесячной лежки в саратовском лазарете, попав уже в здешние края, в 14-ю армию, он увидел, что ничего не изменилось.

Все, хватит! Тяжелая загорелая рука с сильными пальцами смачно впечаталась в карту, в самую вершину красно-синей дуги — Орел — место, где он находится. Рубеж! Отсюда не ступит и шагу. Почувствовал, сжимает спазм, подкатывают слезы…

Чадящая лампа на столе, прямо на карте, напомнила недавнюю встречу с новым членом Реввоенсовета фронта. Убавил фитиль. На душе ощутил холодок: как сложатся взаимоотношения?..

Кусал крепкими зубами папиросу, гонял ее из угла в угол широкого мужественного рта. К давним работникам, и Серебрякову, и Сокольникову, присмотрелся — тревоги не вызывают. А как поведет себя Сталин? Наслышан всякого. Позавчерашняя встреча в Сергиевском, знакомство — просто нелепость. Пожалел, что прошлой осенью в Царицыне не свела их судьба; уже бы знал, что ожидает его…

Властно притягивала карта. Еще и еще хотелось вникнуть, что-то переставить, пересчитать. И предугадать… Только что отпустил оперативников. Вроде все расписано на завтра, все учтено. А сам-то понимает: всего учесть невозможно; коррективы внесет противник своими действиями. Талант военачальника в том и кроется, чтобы разгадывать замысел неприятеля и делать свой ход.

Знает, по сути, одну 14-ю, свою бывшую. А как командарм, Уборевич? Молод, из артиллерийских офицеров. На Северном фронте был начдивом. Неделя, как сдал ему армию. О 13-й имеет маломальское представление. Вот она, вся под пальцами — у Орла. С командующим Геккером знаком ближе; строптивый, своевольный, хотя воевать умеет.

Ничего не скажет о 8-й. Армия левофланговая, прикрывает воронежское направление. Сведения о ней самые туманные; после тяжелого августовского поражения, сдачи Воронежа она так и продолжает отступать, терзаемая донскими и кубанскими казаками. Сперва Мамантов крушил ее тылы; нынче лютует Шкуро со своей конницей. Не везет 8-й и с командармами: пятый, не то шестой меняется. Летом еще командовал Любимов, военный опытный, генштабист; по бумагам, он исполняет обязанности командарма, а фактически управляет член Реввоенсовета фронта Сокольников…

Во всем еще надо разбираться, до всего доходить самому. Вот пожалуйста, Сокольников… Военного строя и не нюхал. Троцкий собирается утвердить его командармом-8. Странно, об этом вскользь упомянул и Сталин. Не хочет ли новый член Реввоенсовета таким способом избавиться от Сокольникова? Черт их разберет. А, ладно, перестановка высоких работников — дело центра. У него, командующего, — фронт. Ему надо воевать…

Изъянов в расстановке сил на центральном участке не видит. Обеспечены все три направления — брянское, орловское и воронежское. Ни смысла, ни времени нет что-либо передвигать. Прошлой ночью из Серпухова — штаба фронта — на проводе с главкомом признал правильным действующий план обороны Орла своего предшественника; не слукавил, не смалодушничал перед сидевшим тут же у аппарата бывшим уже командующим Егорьевым — авторитет старого генерала чтил.

Сейчас, один на один, проникает гораздо глубже. План Егорьева — всего лишь попытка ликвидировать успехи противника частным контрударом наличными силами со стороны городка Кромы и станции Залегощь. Задержать деникинцев — слишком мало. Надо резко переломить обстановку на всем Южном фронте. Ему, молодому командующему, предстоит решить вопрос об использовании резерва главкома, разработать план новой наступательной операции в широком масштабе.

Кое-что проглядывает, намечаются контуры; больше — неизвестного, сокрытого от взора. Мало знает о противнике, сведения армейских разведок совсем скудные. Да что противник! О своих войсках не добьется внятных ответов — ни цифр, ни занимаемых населенных пунктов. Связь ни к черту! Покойный Селивачев на этом сломал себе шею в августовском контрнаступлении; воевал вслепую, в самом уже начале операции потерял связь с начдивами. Аэропланом разыскивал части. До смешного — с командюжем Егорьевым обрывался прямой провод…

Связь, связь!.. Сталин грозился выйти на председателя Совета обороны. Заполучить бы переносные кавалерийские радиостанции. Иначе беда…

Важное в этот час, понимает, с умом ввести в бои резерв главкома, учесть общую обстановку у Орла. А обстановка, честно сказать… аховая. Генерал Кутепов вывел своих «цветных» уже на прямую от Кром. Корниловцы рвутся бешено, нагло; дроздовцы, марковцы и алексеевцы на флангах, за локти поддерживают ветеранов «ледового похода», матерых гвардейцев…

Скомкал искусанную папиросу, не замечая, что она погасла. Окурок ткнул наугад в пепельницу; сомкнув пальцы на затылке, прогибаясь, вытянулся на стуле до хруста во всем затекшем теле. Недурно бы пройтись по ночным улочкам, размяться, дыхнуть — мысли бы посвежели…

— Александр Ильич, из Карачева… Последний эшелон сводной Латышской дивизии прибыл. Начдив Мартусевич готов к выполнению боевого задания.

Не заглядывая в телеграфную ленту, Егоров кивнул адъютанту: ступай, мол. Вести такой ждал. Начдив Мартусевич готов… Отменно. Он, командюж, не готов дать такое задание. Сию минуту. А к утру кровь из носу…

В район Навля — Карачев до него уже были переброшены резервные части главкома, Отдельная стрелковая бригада Павлова и червонные казаки Примакова. До двух тысяч у Павлова, а точнее — по сводке, — тысяча шестьсот восемьдесят пять штыков и сто двадцать сабель; у Примакова тысяча двести сабель и ни одного штыка. Позавчера главком дозволил, не дожидаясь сосредоточения латышей, при необходимости вводить в бои его резерв. Обошлось. И слава богу…

Вся Ударная группа теперь в сборе. До десяти тысяч. Откровенно, кот наплакал. Хотя… кулак. По слухам, части прочные, обстрелянные. Важно, свежие, не измотанные отступлением. Его задача, командующего, нанести удар этим кулаком. В слабое место. Самое слабое! А где оно?..

Видел, конечно, видел то место; хотелось, чтобы оказалось именно оно; боится лишний раз задержать на нем взгляд, будто генерал Май-Маевский догадается о его тайном замысле. Вот, Молодовое — Турищево, в стыке железных дорог на Брянск, вдоль большака Дмитровск — Кромы. Наносить удар в створ Фатеж — Малоархангельск, в курскую железнодорожную ветку. Но для этого нужно немало…

Задержать у Севска «малиновых», дроздовские полки, на сегодня уже не удалось. Прут сломя голову по льговской ветке на Брянск, расчищают путь бронепоездами. Сдаст 14-я станцию Брасово… Быть худу. Деникинцы выйдут во фланг и тыл Ударной группе. 7-я стрелковая дивизия и группа Саблина — слабые и донельзя расстроенные, знает эти части. А удержать Брасово надо! Рукой подать до правого крыла резерва главкома. Вот поехал туда Уборевич…

Со вчерашнего подчинил Ударную группу командарму-13. Геккер уже успел сосвоевольничать: перебросил кавбригаду червонных казаков на крайний правый фланг, в район Турищева. Главком, напротив, распорядился сосредоточить кавалерию поближе к Орлу. Вникнув, решил не взыскивать строго с командарма — пожурит при случае; видит сам, конники Примакова нужны именно тут, на случай прорыва дроздовцев у Брасова…

Подумалось: а не проскочить ли в Карачев, глянуть на латышских стрелков? Нет, утром прибудут Геккер и Уборевич. Сейчас бы — не станешь же подымать в теплушках бойцов среди ночи. Укорял себя, небось не командарм уже, бегать по частям, как бывало, на Дону, в 9-й и 10-й. Даже в драки влазил; от майской, на речке Сал, очухивается до сих пор…

Нагадал! Заныло плечо. А боль непременно тут же воскрешает в памяти тот давний бой. Масса конницы, с обеих сторон… До полутора десятка тысяч! Сабельная метель!.. Зрелище захватывающее и страшное; нет равных ему по открытой жестокости. Но об этом думаешь потом, когда схлынет бешеное возбуждение, пыл… Отчетливо помнит беловолосого, в кудряшках, казачка; все силился пырнуть его снизу шашкой… Фуражку сбил, настырный. Так и пропала; с германской таскал. Не повезло им в тот яснонебый день, на Салу, у хутора Плетнева, ему, командарму, и главному коннику, Думенко. Свалили с седел обоих; не шашками — пулями. Вроде нарочно метили…

Вот то — конница! Сальская. Две дивизии, 4-я и 6-я. Корпус. До восьми тысяч сабель! Можно воевать…

От возбуждения Егоров опять схватился из-за стола — тыкая папиросой в ламповое стекло, табак не занимался. Отсырел, что ли? Зажег спичку. Окутываясь дымом, заходил от стола к двери.

У главкома еще прослышал, сальскую конницу бросили вверх по Дону, на перехват Мамантова. Верно, появилась на днях у Воронежа, в районе 8-й армии. Корпусом командует Буденный. Думенко все-таки формирует другой корпус; некогда сам ему это предлагал, в лазаретной палате… Сталин загорелся закрепить шоринскую конницу за Южным фронтом; подкинул и мысль… развернуть в конную армию. А что? Собрать еще один корпус есть из чего. 11-ю кавдивизию выдвинуть из глубоких тылов. В Липецке она в группе войск Щербакова. Малосильна покуда — есть ли тысячи полторы? Ничего, можно собрать по стрелковым частям войсковую конницу… Бригаду Примакова довести тоже до дивизии. Уборевич добивается передать червонных казаков ему. После операции, конечно…

От радужных мыслей оторвали. Не адъютант — дежурный оперативник. Не знает еще имени. Худой, высокий, с маленькой птичьей головой на длинной шее; по выражению голощекого лица учуял неладное.

— Бронепоезд корниловцев прорвался на станцию Еропкино… Связь со Сводной дивизией Свечникова потеряна…

В Еропкине где-то Геккер.

— Командарм на проводе?

— Голос не угадал, товарищ командующий. По телефонному аппарату… Вроде бы начдив Свечников… Тут же оборвалось.

— А лента?..

— «Бодо» тоже молчит.

— Может… провокация?

— Через станцию Стишь провода…

— Добейтесь коменданта Стиши!

Сам понимал, не провокация. Корниловцы ночью пробили брешь в зыбкой обороне 13-й армии на самой становой жиле — курской ветке. Собственно, ожидали этого удара. Геккер появлялся с вечера на проводе; обговорили, вернется к утру, доложит обстановку.

Как ни странно, недобрая весть не всколыхнула, не заставила метаться в поисках противодействия. Задержать корниловцев на участке курской железной дороги нечем. Правде надо смотреть в глаза. 9-я, Сводная и 55-я дивизии слабые, обескровленные беспрерывным трехмесячным отступлением. Маршевые пополнения, подходившие с севера, не вносили видимой прочности. Войска выдохлись, пали духом от неудач. Он, командующий фронтом, может себе в этом признаться — не делает на них решающую ставку; уверенность исходит от ощущения свежей силы в правой руке — резерв главкома. Вот он! На крайний случай… собственный резерв. Эстонская дивизия. Тоже под правым локтем…

А тревога холодит, заползает гадюкой. Вот где, у Брасова. Не удержит Уборевич дроздовские полки — кулак, собранный в районе Навля — Карачев, разожмется в ладонь…

— А Брянск что?..

— Командарм-четырнадцать в частях. Связь с Брасовом имеют. Дроздовцы тоже напирают…

— В Карачев… Начдиву Мартусевичу. Срочно, под покровом ночи… перекинуть подошедшую бригаду в район сосредоточения. И ждать распоряжения командарма.

Проследил взглядом за дежурным. По недоумению в бледном обострившемся лице догадался, о чем подумал. Нет, в личное командование Ударную группу он брать не будет. Командармам своим доверяет…

2

Туч нагнало за ночь. Вчера еще проглядывало солнце, высветляло временами на душе. Нынче все заволочено; свинцово-тяжелые, брюхатые, тяжко перекатываются у самой земли, едва не по головам. Ветер западный, несильный; такое может навернуть и снегу.

Егоров стоял посреди путей, прочно расставив ноги. Тянул носом, двигая ноздрями, — зимой пахнет. Налитыми плечами ощущал под меховой бекешей приятное тепло натопленного вагона.

Ночью рвался в Карачев, глазом окинуть резерв — для уверенности; рассвело, томимый молчанием командарма-13, кинулся ему навстречу. Намеревался проскочить в Еропкино — оттуда валит сплошной пушечный гул, — задержала пробка на станции Стишь. На половине дороги, верстах в десяти.

Надо же! Прямо на путях столкнулся с Геккером. Топает командарм по шпалам, мокрый, взъерошенный, среди серошинельной понурой братии…

— Не вынес твоего молчания, Анатолий Ильич…

Егоров отводит взгляд, испытывая неловкость от такой встречи, унизительной для обоих: сам бросил полевой штаб фронта в Орле, бежит, как мальчишка, на передовую, а подчиненный, жалкий, побитый, кинув поле боя, отступает вместе с рядовыми. А недавно были с Геккером на равных; нынче он уже возвысился над ним на три головы. И это обстоятельство еще смущало Егорова, сдерживало, не давало оказать голос…

— Александр Ильич… бежать вот так вам на каждый ружейный выстрел… ей-богу…

Геккер умолк; ему тоже неловко смотреть в глаза — кособочился, окидывая хмурое небо.

— Так что… Еропкино?..

— Снаряд угодил в аппаратную… Бронепоезд, гад, на самый вокзал ворвался. На стрелках завалил нам состав. Все закупорил! И мой вагон там остался…

Не такой уж Геккер жалкий; побитый, но не жалкий. Кипит, как тульский самовар, пару негде вмещаться — недодрался, недоматерился. Дотронься — пальцы обожжешь. Телом особо не взял, корявенький, немощный, кажется, сутуловат — мундир скрадывает, сохраняет выправку. Не бросается и лицом; разве нос — длинный, с провалом, вздернутый. Усики, чубчик, прилизанный налево, выдают в нем кадрового военного.

Знает его послужной список. Разница в возрасте меж ними лет в пять; германскую Геккер закончил в чине штабс-ротмистра; в 17-м успел пройти курсы при Академии Генерального штаба. Есть и опыт штабной работы — побывал в должности наштабарма. Думал предложить его на фронтовой штаб вместо Пневского; Каменев с Лебедевым уже подобрали крепкого штабиста, Петина. Скоро прибудет. Не жалеет; как видно, Геккера тянет командовать.

Одно сдерживало Егорова, не дозволяло и раньше сойтись поближе — Геккер тифлисец, из кавказской русской военной семьи; события 5—6-го годов в Закавказье, наверное, помнит хорошо — в 9-м уже окончил Владимирское военное училище. Разговоры были бы неизбежны…

— И до каких пор думаешь вот так топать?..

Выбеленные злостью глаза командарма дерзко сузились.

— Уже встали!.. Тут умою красной юшкой Костю Невзорова, на Стиши… Мой однокашник, владимировец. Ротой командует в Первом Корниловском… Только что зубы скалил с бронепоезда…

— Сдачу дать… мужское дело. Тем более… однокашнику. Но как… с субординацией?..

— Полковник! Невзоров.

— Все одно, Анатолий Ильич… У него всего лишь рота, а у тебя… армия.

Подавив подступившее было чувство раздражения, Егоров видел уже в серых толпах отступающих некий смысл, организацию. Брели без строя, по обе стороны насыпи, но держались кучно, возле взводных и отделенных. Знает, курскую ветку обороняет Сводная дивизия, все же спросил:

— Какие части?

— Свечникова.

— А начдив?..

— Там… — Геккер кивнул назад, откуда притопал сам. — Еропкино не удержали, Александр Ильич. Корниловцы озверели… в штыковую, горлом… Только по чугунке. Весь Первый полк. Четыре бронепоезда! Тараном прут. Разворачиваем рельсы… Тут же восстанавливают.

— Потери?..

— От Сводной… хвост да грива… Наскребли в бригаду. В Становом Колодезе, во-он в падине… продержится Свечников — дай бог! — до вечера. А тут, в Стиши, пока окопаемся. Вот отвожу резерв…

Не сговариваясь, спустились с насыпи. Земля от недавних дождей не просохла, сапоги вязли в мокром бурьяне по щиколотку. Тут же по косогорчику, за огородами и жалкими садочками, не успевшими еще сбросить с себя вылинявшую порыжелую летнюю одежонку, чернели окопы. Их только роют; подходят по шпалам бойцы, по чьим-то неслышным командам сваливаются на околицу и врываются.

В бинокль Егоров окинул место предстоящего боя. Взлохмаченная, забурьяневшая падина, с неглубокой балкой, петлей охватывающей пристанционный поселочек. Покривился: для наступающего удобств больше, нежели для обороняющегося. Обойти балкой окопы ничего не стоит, пехотой ли, кавалерией.

— У корниловцев замечена и кавалерия?

— Есть, Александр Ильич, — вздохнул Геккер, сбитый с толку мирным настроением нового командующего; ожидал разноса за сплошные неудачи. — Первому Корниловскому придан гусарский Ахтырский полк… До полтыщи сабель. Сведения достоверны… Армейская разведка добыла. Под Еропкином вчера Кутепов держал ее в резерве… Бронепоездами кидается. Может быть, вот нынче…

— Сам Кутепов… здесь?

— Да, видали на разъезде… Стеком подгоняет бронепоезда… Оттого Костя Невзоров и вскочил прямо на вокзал…

О кавалерии командюж спросил неспроста; видит и сам Геккер, что позиция у станции Стишь шаткая, ненадежная. Три конных батареи, какие Свечников тащит сюда, да два десятка пулеметов — сила вроде бы немалая. Но не для тяжелых орудий бронепоездов! А гусары свободно охватят окопы…

— Ни одного крепкого, пристрелянного батальона за душой… — сник Геккер, поспешая за просторным шагом командующего фронтом; как-то невольно и для себя перешел на просительный тон: — Может, вы от своих щедрот?.. Маршевые роты там у меня, в Мценске… Так они еще и винтовок в руках не держали.

— Несвойственный тебе тон, Анатолий Ильич, — усмехнулся Егоров, кося глазом. — Есть у тебя еще в загашнике…

— Ну, есть! Батальон. Так еще же и Орел?!

— В твоем подчинении Ударная группа…

— Не чувствую я ее, Александр Ильич, по правде сказать… В глаза не видал. А начдив Мартусевич больше на вас косится…

— Однако ж червонных казаков кинул во-она куда!.. Им следовало быть у Орла…

— Неизвестно еще… где нужнее казаки.

Удерживал себя Егоров, не сказал резкость. Доля правды в упреке Геккера есть: подчинение стратегического резерва 13-й армии оперативное, временное, боевая задача поставлена главкомом и им, командующим фронтом. Командарму остается только выполнить. Никакой отсебятины. Хотя Геккер уже успел ее проявить. Самому себе Егоров может сознаться, что проявил он самовольство удачно…

В вагоне, стащив захлюстанную шинель, Геккер обнаружил дыру в сапоге. Скорый на руку адъютант, без команды, выволок откуда-то тяжелые яловые сапожищи самого командюжа. Переобувшись, забрался в самый угол, за стол.

— Не жди резерва, Анатолий Ильич, — Егоров вернулся к прерванному на воле разговору. — Не дам. И не потому, что нет. Кулак у генерала Кутепова под Орлом увесистый. Уж такова твоя планида… Выдерживай! Уничтожай живую силу… Цепляйся за каждый полустанок, за каждый мостик, за каждую кочку. За спиной Кутепова… пусто. Те формирования, курские, и еще далее, харьковские… в рыхлом состоянии, молодые… Мобилизованные крестьяне, пленные красноармейцы… По разведсводкам, разбегаются…

Чувствовал себя Геккер неуютно в чужом салоне, к тому же в хозяйской обувке. Голодный, уставший, ему до зуда хотелось возразить командующему фронтом; по всему тот переоценивает его силы, не видит катастрофического положения на флангах. На правом, за Окой, задыхается 9-я дивизия; вчера она оставила Кромы. Туда Кутепов бросил 3-й и 2-й Корниловские полки. Слева, со сдачей Еропкина, покатилась на север и 55-я дивизия. Боится и думать, но и крайние левофланговые, 3-я и 42-я, тоже стронутся…

— Не удержу Орел, Александр Ильич…

— Надо… держать…

— Не ведаю, что делается за Окой… после Кром… Полсуток уже… никакой связи.

— Девятая уходит большаком… Окапывается по речке Цон. Часовой давности сведения.

Проглядел Геккер, как вместо карты, покрывавшей стол, привинченный посреди салона, выставилась закуска; дразняще мерцала бутылка с царской этикеткой, смирновской.

— Придвигайся, придвигайся… — приглашал радушно хозяин, ловко сворачивая сургуч «смирновке». — Тебе надо глоток… Босой воевал. Чего доброго, еще сляжешь. И закуси, замори червячка. Обедать уже в Орле…

Заморив червячка, Геккер отвалился в мягком удобном кресле; ощущая в себе приятное покалывание, смежил веки. Почувствовал толчки на стыках… Удивился: неужели уснул? Будто провалился в яму. За окнами промелькнула белая будка стрелочника, семафор. Егоров, дожевывая, закупоривал ополовиненную бутылку; возле стола хлопотал адъютант командующего. Опять появилась карта.

— Не помню, когда и спал по-людски… С утра седьмого, как перешли в общее наступление…

— Нынче одиннадцатое, Анатолий Ильич, — со значением подчеркнул Егоров. — Не смотри на меня так… И наше общее наступление на Курск обернулось срамом. Повсеместным бегством…

От слов командующего Геккер очнулся, сбросил благодушное настроение.

— Не я его задумывал…

— Верную по замыслу наступательную операцию… Ты, командарм-тринадцать, выполнял из рук вон плохо. Да. Мы, если послушать всех нас, любуемся исполнением замысла Май-Маевского… Его разработка… Ну, конечно, не без главного штаба Деникина. А исполняет Кутепов. Исполнитель железный Кутепов, скажу тебе. Доказал он уже. У белых нет сплошного фронта… Бьют кулаками, по жизненно важным узлам. Под дых! А ты как вел армию? Сплошной линией… В нитку растянул все дивизии. О т т е с н я л противника к Курску. А его надо… бить! Сосредоточенными ударами. Ударными группами.

Бледнея в скулах, Геккер начал выказывать нетерпение.

— Дотерпи, Анатолий Ильич…

Егоров удержал его жестом:

— По замыслу командюжа Егорьева, ты должен был сосредоточенным ударом Пятьдесят пятой и Девятой дивизий, Отдельной стрелковой бригады ликвидировать орловскую группировку противника в районе Фатеж — Золотухино — Косоржа. Бить кулаками. С охватами, окружением… Превосходство сил у тебя ощутимое. Пехота, правда… Но и у Кутепова, собственно, пехота! А в орудиях, пулеметах… тоже у тебя перевес. Ты же… пер в лоб! Любуйся результатами… Пятисуточные кровопролитные бои вернули Тринадцатую в исходное положение. Кой там! Нынче… у Орла!

Долго сидели молча. Курили, поглядывали в окна, и каждый думал об одном — Орле. Геккер понимал, что слов для оправдания у него нет; новый командующий прав в оценке его действий за последние несколько суток. Но задетое самолюбие не давало покоя, искало, за что бы ухватиться; не сидел он сложа руки, пропадал в войсках, мало того, не раз подымал цепи, вел на корниловские штыки…

А подумать, хвастаться нечем. Командующему армией трясти маузером, орать благим матом — последнее дело. Знает, Егоров сам из таких военачальников, не торчит по штабам, лезет в самое пекло; теперь он глядит на все это сверху, как и положено высокому лицу. Хотя нынешний его приезд…

— Не в обиду говорю… — Егоров сбавил пыл; оглядывался, куда бы стряхнуть пепел с папиросы. — Общая беда современной войны… в ограниченности движения стрелковых частей. Война гражданская — не позиционная… полевая, в движении. А пехота есть пехота. У кавалерии маневренность. Только кавалерии под силу решать стратегические и тактические задачи. Потому и возросла ее роль… А что у нас на юге… из самостоятельных войсковых соединений? Корпус Буденного под Воронежем. У Царицына… корпус Думенко. И все. Миронов еще в Саранске формировал Донской казачий корпус… Видишь, как обернулось?.. А на той стороне? Русская кавалерия, кадровая, почти вся у Деникина… Казачьи части.

— Там возродили полки… и драгунские, и гусарские…

— Командный состав, высший, средний… Весь у них. А у нас… урядники да вахмистры.

— И с пехотой можно воевать.

— Можно. Пехота на пехоту. А с конницей?..

Увидев пепельницу на сейфе, Егоров поднялся, сбив пепел, прошелся по салону, высокий, плечистый, едва не задевая русым вихорком крашеный голубой потолок.

— Надежда у нас есть с тобой, Анатолий Ильич. Резерв главкома. С утра сегодня он перешел в наступление на Турищево — Молодовое. Я проскочу в Карачев. А ты держись в Орле. Зубами держись.

Паровозный свисток известил о подходе к станции.

3

Среди ночи в штабной вагон командюжа ввалились командарм и член Реввоенсовета 14-й. Егорова подняли с постели — ждал армейское командование к свету. Ввалились шумно, возбужденные, говорливые; заполнили салон запахами сырой овчины и сукна.

Спросонок как-то сразу и не разобрал, что говорит, собственно, один, кавказец. С ним они встретились в Сергиевском; позавчера прикатил вместе с другими политработниками на дрезине в Орел. До сих пор в ушах его гортанный голос с резким акцентом. Причин для возбуждения у члена Реввоенсовета предостаточно — успел побывать в войсках, навидался, наслушался…

— Ударная группа!.. Ударная группа!.. Только и слышишь! А к а к она ударает?! Тащится… как дохлая! В шею подганят Мартусевича!.. Кутепов в ворота Орла стучит! Панимаете?

Страдальчески сморщенное лицо юного командарма, утомленный вид его больше подействовали на Егорова, нежели экспрессия кавказца. Уборевича и не разглядел еще хорошенько; можно сказать, заглазно сдавал ему на прошлой неделе армию. Молод, есть ли двадцать пять? Пенсне прибавляет солидности. А вот ордена Красного Знамени раньше не видал.

— Вы вместе… по частям? — спросил, застегивая френч на все пуговицы; нарочно не снял с вешалки суконную офицерскую гимнастерку с привинченным таким же орденским знаком.

— Я из Шарыкина!.. Сталкнулись с Убаревичам в Карачава случайна… Что-то невероятное… Войска бегут! В штабах никакого намека на парадок! Куда мы дакатимса?!

— Григорий Константинович, давайте сперва послушаем военного.

Присев к столу, Егоров выложил пачку папирос — угощайтесь. Надеялся, этот жест остудит излишнюю возбужденность горца, снимет неловкость первых минут встречи; по сути, они едва знают друг друга, и папиросная затяжка может быть кстати. Понимает, члену Реввоенсовета, человеку невоенному, наверняка все кажется в ином свете…

— По речке Нерусса дроздовские полки остановили прочно, Александр Ильич. По нашим сведениям, Кутепов выставил всё… Что мог. Мы начали перегруппировку. Подбросили из Брянска маршевые роты… Укрепили группу Саблина и Седьмую стрелковую. С утра начдивы Саблин и Бахтин перейдут в наступление. Задача… отбить Дмитровск и очистить брянскую ветку до Севска.

Намечаемая частная операция левофланговой группы войск 14-й армии известна Егорову досконально; сам ее задумывал и прибыл в Карачев осуществить; контрудар такой нужен для ввода в бои резерва главкома. Сообщается не для него. Курил, не отнимая пальцев от губ, исподволь наблюдал за Орджоникидзе; невольно сравнивал со Сталиным. Откровенно, того побаивается — молчун; этот открыт всем ветрам, натура, видать, душевно щедрая и добрая. А говорливость — от избытка доброты, как-никак кавказский темперамент знает…

Адъютант внес чай.

— Выходит… член Реввоенсовета… паникер!.. — огромные глаза Орджоникидзе поблескивали в темных провалах; он не обескуражен, но под напускной словесной бравадой где-то скрывает смущение. — Распускает панические слухи!.. К стенке его… Сам подписывал приказ!

— Паникеров, распускающих панические слухи… расстреливаем, — Егоров затоптал в пепельнице окурок. — Григорий Константинович, войска могут не только бежать, но и… отступать. Разница существенная. И для военного глаза заметная… Вы эмоционально воспринимаете события. Командарм видит их по-своему. Перегруппировка! В тылах Четырнадцатой и Ударной группы, где вы всего этого насмотрелись, еще терпимо… Побывали бы в соседней армии, Тринадцатой…

— Что там?!

— По-вашему если… Бегут. Днем я со станции Стишь, из-под Еропкина… И кого бы первого расстрелять… командарма Геккера. Да, да. Возглавлял целую толпу! По шпалам, в разорванном сапоге… А те бегущие… тянули чуть ли не на себе орудия, зарядные ящики…

— Так плохо… под Орлом?

— Плохо.

Потянувшись, Егоров с лязгом открыл тяжелый сейф, вынул скатку карт. Листы малые, десятиверстки, вырываются, скатываясь в трубку. Придавил локтями; испытывая неудобство, будто связан, хмуро глядел в свое рукотворство — красно-синие стрелы.

— Орел… не удержим. Это может произойти и… завтра.

— Завтра?!

— То есть… сегодня. Время-то вон… второй. А уж совсем откровенно, Григорий Константинович… На сколько хватит у Геккера пороху…

— Но вед эта же?! Нас послали… останавит! А эта же… прамой выход на Тулу… Маскву! Есть еще время… Кинут резерв. Ту же Ударную группу! Или части из Хатынца… Начдива Палвадре! Но что-то же делат надо?!

Видя, что военные и не пытаются возражать, член Реввоенсовета присмирел, уложил руки на колени; чувствуя, не совладает с ними, зажал под мышками. От разгоряченного взгляда его, обтянутых смуглой кожей скул исходил жар.

— Попробовать удержать Орел можно, товарищ Орджоникидзе… если действительно перекинуть туда весь наш резерв… И Ударную группу и дивизию Пальвадре. Но это… приставить к собственному виску браунинг, — Егоров оставил десятиверстки; освобожденные, они живо свернулись, упрятав самые-самые сокровенные его мысли. — Кутепов двинул на Орел главную свою ударную силу… корниловцев. Кадровые офицеры, матерые… цвет старого русского офицерского корпуса. На таком духовном взлете, озлобленные, полные жажды мести… Штыками искромсают все живое… что бы мы им ни выставили на пути. Под удар попали три дивизии. По курской ветке. Ото всех трех… жалкие остатки. Легли обстрелянные в летних боях бойцы. Маршевые пополнения в ближних тылах есть… Ну, выставим? Переколют заплечных дел мастера… как чучела на полигоне. На станции Стишь бои… В десяти верстах от Орла. Вот так…

Видел Егоров, как тух горячечный блеск в глазах кавказца, руки, потерявшие упругость, легли на присмиревшие колени; удовлетворенный воздействием своих доводов, он вдруг ощутил в себе что-то похожее на угрызение совести — слишком подчеркивает превосходство военспеца перед человеком, не державшим, может быть, и винтовки с отомкнутым штыком.

— Два решающих фактора в последний час, Григорий Константинович… — Голос его обмяк, упал до шепота: — Удержаться у Орла… Даже оставить город! Наличествующими силами. А второй… ввести в бои Ударную группу. Ввести умно. Генерал Кутепов от ярости и крови ослеп. Кроме Москвы… ничего не видит. Надо воспользоваться. Уловить такой момент…

— Какой… мамент? Кагда… мамент? — Орджоникидзе повел шеей, будто вырывался из цепких рук.

— Ход сражения покажет. Должен показать…

Желая что-то восстановить для себя, Егоров опять раскатал карты; мельком взглянув, повернулся к командарму:

— Обстановка со вчерашнего резко изменилась, как вы успели заметить, Иероним Петрович. У Орла… Может случиться, Геккер потеряет связь с Ударной группой…

По быстрому взгляду кавказца, брошенному на Уборевича, Егоров догадался, что об этом они успели перемолвиться, даже выработать некий план нажима на него, командующего, переподчинить резерв главкома им; можно не сомневаться, что наступление поведет член Реввоенсовета. Так и есть…

— С Четырнадцатой уже патерял! — Орджоникидзе встряхнул львиной гривой. — Девятая дивизия бежит от Кром! Разрыв у нас полный! Патеряет Геккер связ и с Мартузевичем… Побежит, вот из Орла!.. А куда?! Тула!

Горькие жестокие слова комиссара задели Егорова. Жаль, нечем возразить. Остатки дивизий Геккера на рассвете встретят корниловцев в пригороде Орла. Мелкие, наспех отрытые окопчики по ярам Оки да за насыпью окружной брянской ветки не укроют пехоту от тяжелых фугасок белых бронепоездов; полевых пушек не так уж и густо у Геккера. Курсируют два бронепоезда, но их неудобно использовать — это выставить бортами под прицел дальнобойных орудий противника. А просто взорвать и мост через Оку. Тогда броневым поездам крышка… Как в мышеловке.

— Не поглядывайте на Орел… — Егоров насупливо выстукивал пальцами по столу, не желая загодя что-то высказывать из своих задумок; ему надо, чтобы корниловцы всеми четырьмя встряли в слабо защищенный город. Сводная дивизия Свечникова, а теперь уже бригада, прямо-таки обречена; пьяные от успеха корниловцы дотерзают ее. Не скажешь ведь об этом вслух! В жертве такой и кроется погибель для генерала Кутепова. — У Четырнадцатой своя боевая задача. Выполняйте. Дмитровск! Вернуть город. Освобождением Дмитровска вы обеспечите не только правый фланг Мартусевича… Развяжете ему руки! Дадите возможность Ударной группе выполнить их задачу.

— Направление удара, насколько я панимаю, у нас с Мартузевичем одно, — продолжал подступать член Реввоенсовета, явно чего-то недопонимая в недоговоренности командующего фронтом. — Дмитровск и Дмитриев… на Фатеж! Курск… в канце канцов! Не так, что ли?!

— Так, Григорий Константинович, — усталая складка между светлыми бровями у Егорова разошлась, лицо осветилось усмешкой; его пленила добрая напористость кавказца. — И не совсем так…

— И так и не так!.. Не панимаю.

— Пока недопонимаю и я… Не знаю достоверно… замысла Деникина и Май-Маевского. Куда сосредоточит свой главный удар Корниловская дивизия?..

— Как… куда? Орол!

— Дай-то бог.

— А куда же еще? — Орджоникидзе изумленно вскинул густющие брови.

— В том-то и дело… — Егоров опять ткнулся в свои десятиверстки; порылся в одной, другой. — На Орел покуда рвется только один полк корниловцев, Первый. По курской ветке. А два других?.. Неизвестно, куда повернут от Кром… По большаку на Орел, вдоль Оки… Одно. А ударят на Молодовое? Во фланг Ударной группе. Нашей, собственно, надежде. А Молодовое… самый стык резерва… самое слабое наше место, ахиллесова пята. Командующий фронтом вправе предполагать такой удар со стороны противника?

Переняв вопросительный взгляд командюжа, Уборевич придвинулся к столу.

— Удар на Саханскую — Хотынец возможен, Александр Ильич, — заговорил он, протирая носовым платком пенсне. — Разрушить тылы Четырнадцатой Кутепову заманчиво… Перерезать ветку из Орла на Брянск. Но навряд ли рискнет генерал отрываться от шоссейной дороги… Погода слякотная, увязнет в оврагах и перелесках. А еще река Цон! Время ему дорого. На плечах отступающей Девятой дивизии попытается ворваться с юго-запада в Орел.

— Неубедительно, командарм, — Егоров выщелкнул из пачки папиросу; разминал ее, не поджигая. — Ежели на плечах, конечно!.. Нет, нет. Кутепов уверен… в Орел ворвется и с юга, по курской ветке. И тоже на плечах… бойцов Свечникова. Не то, не то, Иероним Петрович. Вторая бригада Девятой отступает в этот час именно на станцию Саханскую, свернула с шоссе к переправе на речку Цон. Заделать разрыв между Ударной группой и Эстонской дивизией моим резервом. Может навести на мысль того же Кутепова… а что там у большевиков? Орел, мол, не спасают. А может их разведка что-то пронюхать?.. О кулаке нашем.

— Может, Александр Ильич… — Уборевич почувствовал духоту в салоне. — Но Кутепов ни слухом ни духом не ведает о резерве главкома… Три часа назад я допрашивал пленного дроздовца. Офицер связи. На моцоклете, с пакетом… Перехватили разведчики Саблина возле станции Комаричи.

— Что за пакет?

— Шифровка генерала Витковского, начальника Дроздовской дивизии к полковнику Туркулу… Над шифровкой, правда, пока трудятся мои… Со слов связиста, ничего особенного… Туркулу предлагается якобы сдать полк полковнику Румелю. А полк этот Первый… офицерский имени генерала Дроздовского, шефа полка.

— Знавал некогда Дроздовского… — Егоров задумчиво качал головой. — Капитаном еще… На Румынском… А что, полковник Туркул получил новое назначение? Или не оправдал доверия?

— Пленный ничего о том… О самом Туркуле высокого мнения, хотя… сука, говорит.

— Вай! — Орджоникидзе вскинул гневно руку. — Палковника Туркула знают всэ! Свирепый тип. Любимое занятие — самалично расстрэливать плэнных. Выбарачна… болшевиков и камиссаров.

Егоров зажег спичку; прикурив, катал на выбритых щеках желваки. За стенкой вагона протяжно перекликались часовые.

— Да, какое-то новое назначение… Перегруппировка. Пленный связист может этого и не знать.

Уборевич виновато склонил голову.

— Не придал я тому значения, товарищ командующий. Вызнавал исподволь… что известно штабу Витковского о наших силах. И по-моему, переброску резерва главкома они проглядели. Не знают о его существовании в районе Шарыкина. Действующие части Четырнадцатой на их участке офицер-дроздовец перечислил почти все. Ни о червонных казаках, ни о бригаде Павлова, ни о Сводной латдивизии… ни звука. О частях Пальвадре обмолвился… Перебрасываются, мол, эстонцы из района Смоленска.

— Эта и падазрителна! — горячо подхватил Орджоникидзе, решивший, что момент его настал. — Передавайте Четырнадцатой Ударную группу! Сломаем хребет Кутепову. Сталин паддержит нас с Убаревичам, паверте мнэ.

— Григорий Константинович… — Егоров недовольно кривился, стряхивая с брюк пепел. — Геккеру в этот час дышать нечем… Я дам еще под дых. Так он более-менее спокоен еще за свой правый фланг. Но такое случиться может… Передадим. Даже утром.

Взглянув на часы, он властно положил ладонь на стол.

— Орловско-кромское сражение начинается. К десяти ноль-ноль… жду от вас донесения о ходе контрнаступления. Не худо бы… уже из Комаричей. Давите по железной дороге. И Дмитровск… Главное — Дмитровск. Отобьете к вечеру… удар получится у резерва главкома.

Выпроваживая ночных посетителей, у двери в тамбур Егоров как бы невзначай коснулся острого плеча Уборевича — желал юному командарму удачи.

4

Чернее нынешнего дня у Геккера за все ненастное лето не было.

Тринадцатое! Чертова дюжина. Станешь тут суеверным. Тонкие посинелые пальцы, отдавая последнее тепло металлу, судорожно тискали огромный цейсовский бинокль. С ранней зари болтается; не стоячий ворот суконной офицерской рубахи — все царские обноски! — узкий жесткий ремешок давно бы уже перетер худую шею.

Дождь, зарядивший с ночи, все утро льет как из худого рядна. Сильные оптические стекла с голубоватым отливом не брали даже пяти сотен шагов хмурой мокрой слякоти. А надо бы видеть версты на три. Уж сколько топчется на этой клятой верхотуре, пронизываемый обжигающим сквозняком; в погоду белые пушкари из бронепоездов давно бы ссадили его вниз. Хотя черт их знает! Корниловцы уверены… навряд бы портили такую нужную штуку, как водонапорная башня при вокзале.

В оконный проем с высаженной рамой угрюмо высунулся кольт с заправленной лентой. Пулеметчики внизу; для себя велел затащить. Позиция удобная, широкий сектор прострела, от вокзала, с левой руки, и до моста через Оку; вся полукольцевая насыпь брянской ветки как на ладони. Южная нитка, курская, пропадает в пелене дождя. Ждет оттуда…

Бывший дружок, Костя Невзоров, так просто не отвяжется; знает его благородие. И в Орел ворвется на бронепоезде, как вчера в Еропкино. Владимир Зенонович уважит своему абаже; желторотым поручиком Костя попал к генералу Май-Маевскому, воевал в знаменитом 1-м гвардейском пехотном корпусе; щедрые милости монарха-покойника осыпали не только удачливого генерала, но и его окружение. Костя землю гребет под собой, лишь бы угодить своему покровителю…

Карьера князя Невзорова может тут, в Орле, резко взмыть. Ротный — должность бойцовская и у корниловцев страшно почетная для старшего офицера. Легко себе представить, какой триумф ждет Костю в белокаменной, под малиновый перезвон Ивана Великого…

Завидует своему однокашнику, что ли… Кислая усмешка скользнула по худому кривоносому лицу Геккера. Пальцы нервно стиснули бинокль; уловил в прореженной водяной мгле ажурные пролеты окского моста. Выткнулся по плечи в окно, оглядел небосвод — посветлело, дождь спал. Над вокзалом светлая проталина: где-то там давно взошло солнце. Вынул часы — одиннадцать! Господа офицеры нынче заспались, под дождиком киснуть не пожелали. Пробивается голубая кровь. Правда, сказывается и уверенность…

От липучих думок отвлек скрип крутых старых ступенек. Кто-то подымается. По шагам — вроде не адъютант. Двое, похоже, не то трое. Начальник штаба вчера перебрался со штабным хозяйством на станцию Песочную. В сторону Тулы. На всякий случай…

Тешит себя. Никаких в с я к и х случаев. Орел не удержит. Внутренне подготовился — сдаст город как можно дороже. Привлечет гвардию Кутепова — корниловцев. Все три полка должны упереться лбами в этот пятиверстный участок, от вокзала до моста через Оку. Замысел нового командюжа он постиг. Такая уж у него планида…

Все-таки адъютант. Его белая терская шапка показалась из лестничной дыры. Вода стекает по длинным шерстяным сосулькам на плечи и грудь защитного офицерского плаща-винцарада. Встревожило лицо: обычно свежевыбритое, с нежным девичьим румянцем, особенно после скорой ходьбы, сейчас — серое, будто натертое золой. Выдают и глаза, мальчишеские, зеленые… За ним тяжело поднялся насупленный дядька в кубанской черкеске без газырей и в летней защитной фуражке, мятой, мокрой; не из армейских штабных, не видал. По выправке — кадровый военный нижних чинов; в летах — седые виски. Рука на свежей перевязи. Из дивизии; вестник. От кого?..

— Анатолий Ильич… из Золотарева… — почему-то шепотом сообщил адъютант, не шевеля побелевшими губами.

Да, из 55-й. Как-то все утро мало думал о левом фланге — весь помыслами тянулся за Оку, к Кромам. Оттуда ждал вестей. Вестей добрых, обнадеживающих…

— Штаб Пятьдесят пятой перебрался в Золотарево?

— Анатолий Ильич… — адъютант подступил вплотную. — Золотарево захвачено конницей белых. Пленен и Антон Владимирович…

— Пленен?! — Геккер впился взглядом в кубанца. — Или… убит?..

— Вот уже… светом… ворвались беляки… Коня загнал…

— Говорите же!..

— Живой был… Вот так на глазах… Вскочили доразу в штабную казарму… Вроде с неба. Ни выстрелов, ни тебе шуму какого…

— Анатолий Ильич, там хуже… — адъютант обрел форму. — Вчера еще по пути в Золотарево исчез Лауриц… Просто скрылся. Ясно, перебежал. Потому деникинцы знали… штадив в Золотареве, оторванный от частей…

Не чуяло сердце беды. Позавчера как простились со Станкевичем тут, в Орле; расставались-то на время — назначил исполняющим обязанности начальника дивизии; думал еще, подыщет подходящего начдива, моложе, погорячее. Полешку швырнул в костер… Помощник, советчик — старый генерал был незаменим. Опыт! Мировая, японская…

Отвернулся Геккер, заслоняя глаза биноклем. Ничего не видал в проясневшей дали; горло сдавил спазм, боялся показаться перед подчиненными малодушным. Лауриц сбежал, черт с ним, туда ему и дорога; не лежала душа к начальнику штаба дивизии — спесив, высокомерен, так и не избавился от своих старых замашек. Но Станкевич, Станкевич… Антон Владимирович… И что лучше для тебя… Убит?.. Пленен?.. Пленение может оказаться куда страшнее… Такой случай Деникин не упустит. Если еще до него дойдет в Таганрог. Кутепов в горячке распорядится по-своему… Скор на руку, стерва.

— Части… Пятьдесят пятой?.. Что с частями?

За вестника опять ответил адъютант:

— Вчера дивизия пыталась наступать… на юго-запад, на курскую ветку… От хутора Степановского. Противник обошел слева, на Долгое… Нынче три полка… остатки, собственно, отошли в район полустанка Моховая и села Неплюева.

— Отошли ли?..

— Рассветом из Моховой телеграфом доложено… — отозвался кубанец. — Три полка пробились… В аккурат товарищ Станкевич в аппаратной находились… А тут и почалось…

По-доброму бы, спуститься в тепло, присесть к чайнику, послушать черного вестника. Не до чаев. И без расспросов ясно… ближний левый фланг прорван. 55-я заказала долго жить. Остатки ее устремятся к большаку на Мценск. Утрачена и телеграфная связь с крайними левофланговыми дивизиями, 3-й и 42-й… Да-а, дела… Есть чем порадовать командюжа…

Знаком спровадил адъютанта и вестника вниз. Оставшись один, Геккер оглядел каморку; кроме жестяных циновок с пулеметными лентами, пусто. Умостился — ноги не держат. Ткнулся почерневшим лицом в колени. Не подушка, конечно. Почувствовал свою худобу. А дыхание теплое…

Ухо поймало инородный шум. Сквозь нудный шелест дождя и усмиревшие, против ночного, порывы ветра пробивался металлический прерывистый звук. Перестук колес? Высунулся с биноклем. Ничего не видать! Но ухо уже прочно не упускало гул приближающегося поезда. По курской, со стороны Стиши…

Нет, дождя корниловцы не боятся. Рассветом захватили станцию Золотарево; ход, как теперь представил, генерал Кутепов сделал не просто удачный, а удачный вдвойне, даже втройне. Отсек, как руку, левофланговую группу войск армии; вывел из строя, считай, одну дивизию; не менее важно — обеспечил свой правый, фланг для взятия Орла. Одним ходом снял три шашки. Не поворачивался язык и о четвертой… помощнике командарма Станкевиче. Утрата тяжелая.

Раскатился гром. Сперва так и подумал; оглядывал рыхлые, облегченные тучи, валом уходившие на восток, задевая жестяную острую шапку кирпичной башни. Умом понимал природу грома, а сердце не желало принять. Разрыв у вокзала вспугнул иллюзию…

Раскаты зачастили. По звуку — бронепоезд шпарит с разъезда. Три версты! Горестно подумал, линия ближней обороны у деревни Куликовка прорвана. Страшно представить, рядовые, поручики да капитаны сию минуту штыками расправляются с укрепрайонцами Ярчевского… Часть слабая, толпа, собранная на скорую руку ревкомом для обороны города. Без обмундировки даже; детвора да перестарки, винтовки успели им только раздать…

От близких разрывов башня, кажется, ходит ходуном. Гул в каменной коробке бьет в мозги; ноздри уловили смрадный чад тротила. На какой-то миг Геккер ощутил свою никчемность тут, на своем наблюдательном пункте; бессилен что-либо сделать полезное для обороняющихся частей, чем-то помочь…

Дергают за рукав. Смутил распяленный рот вестового. Сделал два-три глотательных движения — пробился голос:

— …на проводе… Хотынец!..

Сбегая по черному витому ходу, тер уши, силясь снять острую боль в барабанных перепонках. Из Хотынца может только командюж вызывать. Мелькнула мысль, а не Пятаков ли, член Реввоенсовета? Он при штабе Ударной группы…

Прикрывая ладонью свободное ухо, узнал в сплошном треске голос.

— Какая обстановка?.. Что под Орлом?

— Началось… товарищ командюж! Линия ближайшей обороны прорвана… У Куликовки! Бронепоезда! Вот, уже у разъезда!.. Укрепрайонцы начальника гарнизона Ярчевского… слабая преграда. Сдерживает натиск пехота Свечникова… А сколько ее осталось? Вы сами видали…

— А левый фланг?

— Третья и Сорок вторая позиции удерживают. По вчерашней сводке, ночной. А сейчас связь утеряна… С ближней, Пятьдесят пятой… беда, Александр Ильич. Вчера перебежал к белым наштадив Лауриц… А нынче… вот, на рассвете… несчастье с Антоном Владимировичем…

— Я знаю. Станкевич взят в плен… Что с полками?

— В районе полустанка Моховая. Боюсь… уйдут на Мценск.

— Пошли туда человека… Аэропланом. Из штабных… решительного, надежного! С полномочиями начдива. Не дать полкам окончательно разложиться… Золотарево нужно отбить. Ни в коем случае не упускайте управления левофланговой группой. Это облегчит участь Орла.

— Александр Ильич! — сорвался Геккер; оставив ухо, он нещадно ломал пробор на голове, вороша свалянные темные волосы. — И пару часов не удержу город!

— Держи!

— С ночи нет связи и с Ударной группой! Пытаюсь вывести на рубежи реки Кромы… для удара по флангу зарвавшихся корниловцев. Там у меня Пятаков… И от него ни слуху ни Духу!

— Да, Пятаков в штабе Латдивизии. Беспокоюсь за левый фланг Ударной. Девятая совсем оголила его. Отдал директиву… обращаю твое внимание… сложившаяся обстановка требует действительного и прочного обеспечения левого фланга Мартусевича.

— Все потуги начдива-девять собрать части и организовать оборону у деревни Кукуевка и на речке Цон пока успеха не имеют…

— Уж какой успех, Анатолий Ильич!.. Корниловцы у деревни Кукуевка захватили переправу! Только что я получил известия. Противник рвется на Саханскую!..

Взрывная волна с комьями земли, битого стекла отшвырнула командарма к глухой стенке. Отплевываясь, продирая засыпанные глаза, морщась от ушиба в локте, Геккер потянулся к трубке, болтавшейся на шнуре у самого пола. Кроме шороха, ничего не услышал. Не сразу и сообразил, что телефонист, сидевший у стола возле зеленого полевого аппарата, мертв…

5

Серые фигурки скатываются с насыпи и пропадают в зарослях ивняка. Не помнит, какую ленту опоражнивает, пятую, шестую? И вообще сколько за пулеметом — час, два? Ноют осушенные с непривычки ладони, плечи, пот заливает уставший от напряжения глаз. В прорезь прицела ловит на насыпи каждое движение, нажимает большими пальцами гашетки. Без бинокля не разобрать; душой чует, стреляет напрасно — далеко, — а оторваться не в силах. Ногами отшвыривает мешавшие пустые циновки.

Кто-то положил руку поверх горячего ствола, на прицел. С трудом выпрямил отерпшую спину, разлепил прижмуренный глаз.

Начдив Свечников, что-то говорит; не разобрал сразу — догадывался по понурому виду…

— Лужки оставил… разъезд. Дуром прет! Бронепоездами. Сцепил три, трамвайным способом… Тараном. Все крушит… тяжелыми… Рельсы успели взорвать, мосток…

Непослушные пальцы ощупывали бинокль; сил нет в нывших плечах поднять руки. Да и глядеть нечего. Во-он черная змея, окутанная белыми клубами дыма; ходит взад-вперед, извиваясь Ждет, покуда исправят пути…

— Пехоту еще кое-как сдерживаем по насыпи… А конница пошла обходом… Вот-вот ворвется на вокзал с востока…

— Извини, Михаил Степанович…

Геккер виновато кривил пересохший рот, кивал, давая понять, что и он не видит смысла в своей стрельбе отсюда, с башни; корниловцы на южную городскую окраину не просачиваются, укрываются за курскую насыпь, под защиту бронепоездов. За Окой, с правой руки, тоже идут бои; слышно, пушечная пальба еще у кукуевской переправы через речку Цон. 9-я дивизия отбивается; командюж Егоров получил поспешные сведения…

Спускаясь по визжащим от ветхости ступенькам в потемках, Геккер заливался краской стыда за свою мальчишескую выходку; не командармское дело — стрельба из пулемета. Тем более с водонапорной башни. Бывший однокашник-владимировец давно бы уже снял дальнобойной из передней башни; понимает, мерзавец, и сами без воды высунут языки. А переть им еще во-он, до Москвы!..

Внизу все уже поднято на ноги. Связисты мотали провода, закинули ящики и катушки за плечи; вестовые тоже топтались у порога с узлами в руках. Конечно, адъютант распорядился; сам, помнит, команду не давал. Наорать на самовольника глупо, да при начдиве. Сделал вид, будто так и должно; присел к столу на табурет, на каком недавно был убит осколком в висок телефонист.

— Грузитесь… — кивнул адъютанту, переминавшемуся вместе со всеми; морду, бестия, воротит свою смазливую — чует, виноват. Взглядом пригласил Свечникова сесть.

Начдив, опустившись на длинную скамью у глухой стенки, обессиленно вытянул ноги в грязных сапогах. Движения рук и голос — не утерявшего силу духа.

— За вокзал зацепимся… Отдал команду всем стягиваться. А обозы прямиком уж на Песочную… Может, все-таки резервный батальон подтянем, Анатолий Ильич, а?..

— Какой смысл?

— До вечера удержим…

— А утром?..

С этим человеком можно и помолчать, что-то и недоговорить. Поймет. Вроде и недавно ворочают вместе, а душевный контакт произошел; свели, конечно, тяжкие дни отступления. Нет, поражения связывают людей прочнее, нежели победы; хотя побед у них еще и не было. Знает Свечникова и по бумагам. Из коренных донских казаков, устьмедвединец; малый офицерский чин отца, сотника, позволил учиться пытливому, хваткому на ум казачонку — Донской кадетский корпус, Михайловское артиллерийское училище. После русско-японской, в 11-м, окончил Академию Генштаба; не краткосрочные курсы, как сам он, а полную программу. Полковник Генштаба! Это в тридцать-то. Побывал на высокой должности и у большевиков: в 18—19-м, до весны, командовал войсками Каспийско-Кавказского фронта. Не кичится, руководит дивизией с душой…

— Тогда что?.. Ночью кинусь на город… В штыковую! Уморятся черно-красные… корниловцы… перепьются после сегодняшней победы…

— А ты уверен… Кутепов, как мы, не держит свежие части? Бросит за нами в ночь, в преследование…

Живые глаза Свечникова сузились.

— Не уверен…

— И я нет.

Бритая круглая голова начдива сникла; усы, не казацкие, только над губой, явно не ладили с раздвоенным тяжелым подбородком.

— Держаться, Михаил Степанович… держаться. Заставить Кутепова нацелить всех корниловцев на город. Девятая, как-никак… обороняется покуда… А с Пятьдесят пятой… не знаю… Сумеет ли помначштаба взять в руки обезглавленные полки. Егоров приказал отбить Золотарево. Так что… на тебя взваливается тяжкий крест, Михаил Степанович.

— Буду уповать на бога…

— А на кого ж еще? Разве что… на резерв главкома. Ну, на меня… Располагай.

— Да, пулеметчики надобны…

Геккер на шутку улыбнулся. С открытой добротой глядел в лицо начдиву. Удивительно! Когда успел сегодня побриться? Теперь только понял: пожалуй, подбородок и выдает в нем характер — полевой, казацкий.

Вышли из башни. Все изрыто воронками: бьет не по путям — по постройкам и пристанционному садику. Обстреливает и лощину за путями, заросшую ивняком и черемухой. По ней тянутся, правясь на вокзал, обозные брички, пушки и жидкие кучки красноармейцев.

В прореху нежданно выглянуло солнце. Геккер, переступая рельсы, оторопело задрал голову. Полдня провел в каменном темном каземате, уже забыл, что светило еще есть на свете, а может, и простился с ним…

Глава третья

1

Орловско-кромское сражение достигло своего предела.

Время пало на середину октября. Для противоборствующих сторон, белых и красных, наступил момент, когда даже малая случайность могла привести к тому или иному исходу. Чаши на какой-то миг застыли на одном уровне.

Взяв Орел, корниловцы вдруг ощутили вокруг себя пустоту; казалось, дорога на Москву открыта, ничто уже не сможет удержать их наступательного порыва. В первую же ночь отбросили красных, пытавшихся свежими силами до батальона отбить город; продвинулись верст двадцать на север. Сквознячком потянуло сзади, в затылок. Затоптались с оглядкой, будто споткнулись обо что-то невидимое…

Главный удар приняла на себя 13-я армия.

Потрясенные, разбитые войска, оставив Орел, укрылись за речкой Неполодь. Оторвавшись от противника, не испытывая его нажима, политработники и командиры спешно собирали остатки частей; остатков тех хватило на одну полнокровную дивизию. Восстановили 9-ю; 55-я, Сводная, бригада Берзина и отряды местной обороны пошли на пополнение. До дурману метались начдив-9, Петр Солодухин, с военкомом Восковым. Вновь обретшая лицо дивизия преградила корниловцам путь на Волхов и Мценск. С левого локтя 3-я дивизия сдала алексеевцам Новосиль; далее стойко держалась 42-я, защищая от наседающих марковцев Елец.

Тяжкая доля выпала и на 14-ю армию.

Еще не выбродившаяся от хмеля партизанщины, не пришедшая в память от отступления, встала на путях к Брянску — принимала жестокие удары левофланговой группы Добровольческой армии генерала Май-Маевского. На Глухов и Михайловский хутор рвался 5-й конный корпус генерала Юзефовича, к брянской железнодорожной ветке — дроздовцы. У Севска деникинцы взяли в клещи обороняющиеся части 57-й и 41-й дивизий; ценой немалых потерь удалось пробиться к брянской железной дороге, на станцию Суземка.

Группа войск Саблина — 3-я, 4-я и прибывшая 1-я бригады 41-й дивизии, 14-я кавбригада, батальон особого назначения — вцепилась в железнодорожный мост через Неруссу, повыше Дмитровска, перекрыв дорогу на Брянск Дроздовской дивизии генерала Витковского. За Неруссой по северному берегу Кромы разбросалась 7-я стрелковая дивизия; 7-я и 9-я дивизии составляли стык 14-й и 13-й армий. Стык слабый, непрочный, шитый белыми нитками…

В стыке, на обширной всхолмленной равнине, изрезанной балками и речками — левыми притоками Оки, испятнанной лесными дачами, и сосредоточился резерв главного командования. Ударная группа. Кулак не особо увесистый: до восьми тысяч штыков и до двух тысяч сабель. Бригада червонных казаков, Латдивизия и Отдельная стрелковая бригада Павлова. Главком и командюж возлагали на нее надежды. Вызревал совершенно новый замысел операции против Деникина; в плане определенно выразилась идея: разгромить главные силы Добровольческой армии — 1-й армейский корпус Кутепова, прорывавшийся на Москву. Прет клином самая яростная, запененная от ненависти к Советам часть, белая гвардия — Корниловская дивизия. Клин этот и намеревается срезать у основания Ударная группа…

2

Нахохлив острые плечи, командарм-13 сидел на низеньком табурете. Не моргаючи, остекленевшими глазами уперся в пылающее зево чугунной печки. Пламя от сухой сосновой щепы гудело, вырываясь бездымно в коленчатую жестяную трубу. Чувствовал, пекло острые колени, обвисшие кисти рук, а по согнутой худой спине, под ношеной офицерской рубахой, гулял озноб. Шинель свалилась на пол, лень накинуть; не мог оторваться от пляшущего огня — так и кажется, прыгают серые человечки на насыпи…

На душе, как ни странно, не горько — пусто. Куда-то подевалась и утренняя злость; только и остались — зуд в больших пальцах от гашеток да дерганье в левом глазу от долгого прижмура. Вот еще эти человечки с черно-красными погонами…

Состояние опустошенности, безразличия не пугало командарма; не в прострации он, нет, полностью отдает себе отчет, что с армией и с ним самим. Просто отдыхает у огонька. Еда не лезет в глотку, не берет и сон. Накурился вот до дурноты. Не скажет, сколько уже в одиночестве. Два, три часа? Для штабных он спит; адъютант знает, видно, помалкивает, иначе бы повалили. Где-то неподалеку верный помощник, может, в тамбуре, охраняет.

Произошло самое страшное, что может произойти на войне для командарма. Армия разбита, отступила, оставив противнику очень важный рубеж. Город. Железнодорожный узел. Орел. Слово-то! Обида может задушить только из-за этого…

Едва не последним оставил Орел сам. Подвернувшийся паровоз под парами выхватил на глазах у корниловцев куцый составчик с каким-то тыловым барахлом 9-й дивизии; случайно оказался и вагон-салон, обшарпанный, убогий, половина окон заделана фанерой. Выделили ему, самой важной персоне; холод собачий, изморозная слякоть лезет во все щели.

Смутно себе представляет размеры поражения. Сердцем чует, урон невелик в боях; части просто не держат, первый же натиск срывает бойцов из наскоро отрытых окопчиков, бегут куда глаза глядят. Гонит страх. Потерялись командиры, политработники; утрата чувства локтя соседа, обрыв связи со штабом армии подогревают панику. Суетность, бестолковую и опасную, развели сборные местные отряды; сколько их, отдельных, самостийных, под сомнительным началом у Ярчевского, и не скажет. Сведенные двое суток назад в группу ближней обороны, выставленные за город к югу по линии сел Лесниково — Куликовка — Знаменская, при первых же выстрелах из бронепоездов рассыпались стаями грачей. Поди собери…

О 55-й хоть какие-то вести. Перехватили три полка на большаке в сторону Мценска; до двух с половиной тысяч штыков от всей дивизии, треть, собственно. 9-ю корниловцы распотрошила всласть; знает, цепляется в этот час за речку Неполодь севернее Орла верстах в восемнадцати; там же где-то и бригада Берзина. На станции Оптуха, по тульской ветке, собирает остатки своей Сводной дивизии, вчера только свернутой в бригаду, Свечников; у него под рукой маневренный батальон в пятьсот штыков, единственный резерв на орловском направлении. Просил начдив днем еще ввести его в дело. Город все одно бы не удержал…

Повел ухом на грохот сапог в тамбуре. Тяжелый, властный шаг. Не из своих штабных и не адъютант. Запоздало догадался, кто может быть; как-то и не подумал, не вспомнил в эти часы бодрствования. Докладывали, поезд командюжа остался отрезанным в Хотынце. Да, командующий фронтом. Великанище. Под потолок. Вместо мятой защитной фуражки — меховая ушанка. И бекеша, крытая черным сукном, в серой барашковой опушке. Когда успел перейти на зимнее? Мерцающий свет из печки выбелил широкоскулое бритое лицо; в глазах человечками прыгают огоньки…

— Сумерничаешь, Анатолий Ильич?

— Вы здесь?.. Поезд же ваш в Хотынце…

— Бежать… не наступать. Дурное дело нехитрое.

Расстегнувшись, сняв шапку, Егоров присел на корточки и печке. Вглядываясь в огонь, щурился, блаженно покрякивал. Геккер, шевеля отерпшими лопатками, шало уставился на его крупный рот, подрагивающие в усмешке сочные губы. Вторая встреча за последние двое суток; вчера на станции Стишь кипел желанием возражать командующему, сказать резкость, нынче, напротив, хочется услышать ругань, чтобы на него наорали, встряхнули. Обидеться бы. Вспугнуть бы оцепенение, пустоту.

— Орел сдал… Александр Ильич, — сообщил как новость.

— Тебе и отбивать. Сегодня. Ночью.

Вытягивалось и без того длинное худое лицо командарма. Шутит командующий? Нет. Губы добродушно кривятся, а в глазах, красных от пламени, ястребиная зоркость. Склонил голову, хотел кликнуть адъютанта — зажег бы лампу, расстелил карту, — ощутил на колене тяжелую ладонь.

— Посидим вроде у костерка… — Егоров откуда-то из темноты подтащил такой же табурет; по скрипу старого, пересохшего дерева почувствовалась тяжесть тела. — Да, да, отбить, Анатолий Ильич. Этой ночью. Утром будет уже поздно.

— Чем?

— Тебе лучше знать.

— Не знаю я, Александр Ильич. Развалил до самого пупа армию…

— Не хнычь.

— Маршевиков кинуть остается… Тут они, в Сергиевском. Винтовки вчера только раздали…

Поворочавшись, Егоров достал из кармана синих диагоналевых галифе массивный серебряный портсигар. Раскрыл со звоном.

— Поезд свой бросил в Хотынце. Это верно. Катил на дрезине. Вслед за тобой. Корниловцы уже подходили к вокзалу. Из бронепоезда шарахнули. Твой однокашник небось. Так что, не ты сдал Орел… Я. Но брать все одно тебе… Не отвертишься.

Начало проясняться у Геккера, откуда у командующего этот игривый тон. На станции Оптуха уж наткнулся на Свечникова; наверняка знает и о резервном свежем батальоне.

— Да, да, Анатолий Ильич… батальон у Свечникова в Оптухе. Подкатить на площадках среди ночи… Ворваться в город. Известно, части противника при захвате крупных пунктов устраивают пьяные дебоши, разбредаются по улицам. Превращаются в небоеспособную толпу…

— Пятьсот штыков-то?!

— Немало. Выбить пьяную толпу…

— Николая Скоблина я знаю… командира Первого Корниловского. Молодой, но… Не разгуляешься у него.

— Полковник Скоблин исполняет обязанности начальника Корниловской дивизии.

— Разве? Не слышал… — Геккер смущенно потупился: чем добрым похвалился.

Под Егоровым скрипнул табурет.

— А к утру собрать Девятую дивизию и части местной обороны. Где они предположительно?

Подкинул Геккер в печь дровец, прикрыл щепкой раскаленную дверцу; в наступившей темноте обиженно выговорил:

— Где же им быть? По речке Неполодь…

— Ответ командарма… Не меня ли обвиняешь?

Подхватив на щепку огоньку в печке, Геккер поднялся, прошел к столу; долго, что-то бурча, возился с лампой, зажег.

— Извините, Александр Ильич… Трое суток глаз не смыкаю. И сейчас вот… не смог уснуть. А обвинять кого? Себя. Странно, вы не спрашиваете. Накричали бы, что ли!..

— Поможет?

При свете предстала убогость салона. Стол привинчен у окна, забитого грязной старой фанерой; нет стекол и еще у нескольких, с обоих боков. Жестяная ржавая коленчатая труба выведена в среднее окно. Постель командарма — полушубок да подушка в цветастой наволочке — на двух составленных рядом лавках. Кроме полдюжины табуреток в дальнем углу сиротливо жмется обмызганное деревянное креслице. Простенки, потолок и пол мрачных темных тонов; не поймешь, коричневые не то бордовые были снову. Давит в самое темя.

— Обставился бы… — Егоров брезгливо поморщился. — Сарай. Свой вагон в Еропкине когда и вызволишь…

Геккер равнодушно оглядел временное жилище на колесах. Раскатывая карту, промолчал, дергал простуженно длинным кривым носом; ощутил, как подступает неловкость — кому жалуется? У комфронта не меньше забот, так же не спит сутками. С неделю уже мотается у Орла.

Подтащившись с табуретом, Егоров тяжело навалился локтями и грудью на карту.

— Давай команду, Анатолий Ильич, Свечникову.

Слова не приказные, но в усталом взгляде, бездонном от лампового света, полном ноющей боли, а может, и укора, повеление. Обговорили они там со Свечниковым; начдив ждет от него, командарма, такого приказа. За этим, собственно, командующий фронтом и остановился здесь, в Сергиевском.

Черканул десяток слов, окликнул. Вошел кто-то из чужих; курносое белявое лицо показалось знакомым: угадал порученца командующего.

— Отстучи, Зверев! — Егоров кивнул на протянутый командармом листок. — Проследи. Через полчаса отбываем.

Неуловимо пробежав взглядом текст, порученец скрылся за дверью. Звон шпор тонко отдался в ушах Геккера; продолжая еще держать в зрительной памяти гибкие, эластичные, как у кошки, движения натренированного тела, он собирался с мыслями. Ощущение пустоты исчезло; ни с того ни с сего захотелось есть, сглотнул подкативший горький от табака клубок.

— Политотдельцы выехали… отыскивать части, Александр Ильич. В Сергиевском был и новый начальник политотдела фронта.

— Встречались с Потемкиным в Оптухе. О потерях представление имеешь?

— Нет. Погибших не особо… Пленные. И дезертиры… Этого народа, боюсь, с избытком. Как и всегда.

— Совсем ты, Геккер, завоевался. Стреляешь… а нужно командовать. В штабе бедлам, разбросано, расшвыряно… Хозяина нет… Сам же мотаешься. Сводок от вас не добьешься. Ничего не ведают тут у тебя, штабисты твои. А то бы и ты знал… С неделю уже, больше!.. От самого Курска картина меняется. С дезертиром. Падает число. А отчего? Полюбопытствуй в своем политотделе.

— Со штабом… да, руки не доходят.

— Ты же сам штабист.

— То-то и оно. А признаться, не лежит у меня душа к штабной работе. И не жалейте, что я отказался тогда от вашего предложения. Набедовались бы со мной.

Усмешка, светлая, просторная, заняла все широкое лицо командующего фронтом.

— На Петине остановились. Начальник Запштафронта. Прибывает на днях. Терпение у меня уже лопается…

— Николай Николаевич генштабист. Уж ему-то и карты в руки, — Геккер уловил взгляд командующего фронтом, наставленный в десятиверстку, в район Кром, окончательно пришел в себя; круто сменил разговор: — Приказал все части сводить в одну дивизию… Девятую. Всех местных, бригаду Берзина, остатки Пятьдесят пятой и Сводной…

— Кто начдив?

— Солодухин. Молодой, зажигательный…

— Не возражаю, — Егоров распрямился, шевеля под бекешей раненым плечом. — Но… к утру! Свечникову помочь. Бросить все! Я где-то верю… удастся ночной удар.

Подумывал Геккер, не хватит у самого духу дотронуться до Ударной группы; другие сутки как есть — ничегошеньки. Что там, за Окой? 9-я, отходя на север, за речку Неполодь, потеряла с ней связь. Добиваются сейчас в аппаратной телеграфисты. Помалкивает и командюж; не ставит ему в вину; прореху, проделанную его частями, залатал своим резервом — Эстонской дивизией Пальвадре. Больше нечем…

— Александр Ильич, так-таки и не свяжусь с Мартусевичем. Пропал и член Реввоенсовета, Пятаков. Молчит. По радио уже пробовали…

— Радиотелеграмму деникинскую перехватили… о вступлении белых в Орел.

— Потемкин делился. Сочно описывают осважники[1]. Простой, мол, народ с рыданиями, на коленях, с возгласами… Христос воскресе… Сволочи!

— В том и сила пропаганды, Анатолий Ильич.

Нежданно легко для своего массивного тела Егоров встал на ноги. Застегиваясь, надевая меховую рыжую ушанку, взглядом он был уже далеко и, не возвращаясь оттуда, ответил:

— Ударная группа развернулась. Повела бои за Кромы. Собственно, в тылу у корниловцев. Момент… важный. С полуночи переходит в подчинение командарма-четырнадцать.

Командарм-13 невольно склонил чернявую голову.

3

Ночной разговор в салоне командюжа засел глубоко. Другими глазами глядит Орджоникидзе вокруг себя. События надвигаются грозные. Понимает сердцем, попал в самое варево — бурлит все, клокочет. Напряжение усиливается с каждым часом: это заметно по войскам, в поведении отдельных командиров; казалось, даже в воздухе сгущалась духота. Небо, свинцовое с утра, прояснилось, выглянуло солнце, а дышать нечем…

Мечется с неделю в заокских селах, меж речками Цон, Ицка и Крома. Тут стык армий, своей, 14-й, и 13-й. В него и вошли червонные казаки, латыши и пехота Павлова. Свежие войска вселяли надежду, теплили душу. Чувствовал, суета убывала и в самом себе. Может, войска не бегут, а о т с т у п а ю т, как заметил командующий фронтом…

Неприметно перевел дыхание. Коль вернулись шутки, отходит; значит, дела пойдут на поправку. Работать надо, наводить порядок; конь тут не валялся…

Юг во всем юг. Ни в какое сравнение с западом. Южный фронт считает своим, «кровным». Спасибо Кобе, ему обязан: не успел сам перебраться из Питера, как потянул за собой и его, Серго. В самом деле, перемена разительная, будто из тихой заводи попал в штормовое море. 16-я армия — котенок против 14-й.

14-я — самая большая на Южном фронте, самая партизанская и самая небоеспособная. Сформирована недавно, летом, из украинских повстанческих сил. Махровая батьковщина гудит, прет волчьей ягодой после дождя; кишат части анархистами и самостийниками. Проехал все дивизии. За голову схватился. В 57-й столкнулся с отпетым, матерым анархистом, неким Шубой, из моряков, местный «владыка»; одну из бригад полностью держит в руках. Придется еще повозиться…

Не скупится Сталин, поддает работы по дружбе. Только-только влез в армейские тылы, получил от него предписание: ему, члену Реввоенсовета 14-й, немедленно отправиться в Ударную группу в качестве представителя Реввоенсовета Южфронта. Словесно повелел наблюдать за подготовительной работой по развертыванию резерва, за ходом операций и присылать регулярно отчеты.

Вот едут и нынче с Уборевичем на позиции. Слишком медленно разворачиваются части Ударной группы; вместо двух дневных переходов тащились пять суток. В бои входили с оглядкой; правда, настроение у бойцов приподнятое. Вчера червонные казаки у села Мелихова у них с командармом на глазах разметали батальон деникинцев — как выяснилось, из Самурского полка, входящего в Дроздовскую дивизию; пригнали шестьдесят восемь пленных. Отправил Сталину в Серпухов доклад.

Все бы вроде ничего. Знает хорошо Латышскую дивизию по Западному фронту; сам и подымал ее на колеса в Могилеве для переброски в Брянск. Части стойкие, преданные революции и Советской власти; кадры сохранились еще старые, царские. Три крепкие, туго сбитые бригады стрелков и кавполк; комбриги боевые, напористые, коммунисты, Калнин, Вайнян и Стуцка; конников водит Ян Кришьян. Ему, Орджоникидзе, не по душе начдив Мартусевич: вялый какой-то, как рыба, без огня. Страшно боится «мешка», окружения; из-за него же и топтались. Делились своими сомнениями с командармом; условились, приглядятся на месте. Заменить есть кем — подходящ комбриг-1, Калнин…

На ухабе тряхнуло. Старенький «бенц» с помятыми боками угрожающе взревел, выгребаясь, как жук, из рытвины. Поговаривают, автомобиль служил великому князю Николаю Николаевичу, главнокомандующему русской армией; какими путями очутился он в Брянске, в штабе 14-й, никто толком не знает. Пружины потертых кожаных сидений тягуче поскрипывают, но держат упруго. Командарм и член Реввоенсовета терлись плечами на заднем сиденье; кидало их нещадно, то сбивая, то разбрасывая. Рядом с рулевым умостился с ручным пулеметом на коленях адъютант командарма, худошеий вертлявый белорус; из окопных, сказывают, прапорщиков, с Уборевичем побывал на севере.

— Так еще попрыгаем до ночи… кишки все вытрясет.

Косил горячим глазом Орджоникидзе на командарма; за треском мотора да тряской не поговоришь много, а подкатывает, есть что спросить, чем поделиться; накопилось с утра. Белокурое голое лицо командарма без пенсне совсем выдает в нем мальчишку; похоже, дремлет, смежив припухлые сиреневые веки. На кочках вздрагивают, кривятся тонкие обветренные губы. Сколько же сил в этом щуплом, неокрепшем теле; измотался за последние дни, а тут простуда окаянная прилипла. Не до дремоты ему, знает его заботы и тревоги…

Орел у корниловцев. Не удержали соседи. От этого не легче. Позавчера еще сдали; той же ночью Ударную группу подчинили им. Вспоминая, как добивался у комфронта передачи резерва, Орджоникидзе сейчас сожалел о своей горячности; военные преподнесли ему, партийцу, урок выдержки. Согласен, пороть горячку негоже, не к лицу терять и здравый оперативный расчет.

И все-таки он, сугубо штатский человек, не ведающий тонкостей оперативной работы, тайн тактики ведения боя, видит такие стороны войны, какие военным и недоступны. Сокрыты они глубоко, под серым сукном, затянутым солдатским ремнем. Приказывать, повелевать вооруженной массой — проявления внешние, заметные для всех. А его дело, политработника, комиссара, — мир д у х о в н ы й. Не каждый из военспецов вхож в тот мир…

Командарм вскинул бинокль, высовываясь в дверцу с откатанным кверху брезентом. Тянулся белой мальчишеской шеей из ворота шинели, выставив острые локти. Ему, Орджоникидзе, увеличительные стекла не нужны; острые горские глаза враз приметили какое-то движение на горбатом сером склоне, обок синего хвойного мыска. Адъютант, привстав, тоже пялится; цепкие загорелые пальцы ухватисто приспосабливали черное литое тело пулемета.

— Что за черт?! Верни-ка, Василь!

Рулевой умоляюще покосился через плечо. На помощь ему пришел адъютант:

— Иероним Петрович, вгрузнем по уши! И вытянуть некому…

Головы мешают; Орджоникидзе ерзал на сиденье, пытаясь рассмотреть. Ветровое стекло старенькое, потресканное; видать — люди, а кто — поди разбери. Высказал сомнение:

— Может, и белые…

— Да уж, белые… — Уборевич устало опустил руки с биноклем на колени. — Тормозни!

Гурьбой вывалили из душного вонючего кузова. Прохладный сырой ветер показался сладким. Откашливаясь запахом бензина, Орджоникидзе искал по карманам трубку; обычное место — в нагрудном кармане френча — пустует. Чертыхался молчком, охлопывая себя всего с ног до головы; пугнул вслух по-своему, по-горски: трубка прикипела к левой ладони. Крохотная, гнутая, закопченная, с изгрызенным чинаровым мундштуком. Тискал, видать, всю дорогу, не решаясь душить дымом бухающего, простуженного командарма. Не упускал из виду вывернувшихся из ельничка конников; до дюжины, на добрых конях. Подъезжали кучно, неспешной рысью.

Втаптывая большим прокуренным пальцем табак в трубку, Орджоникидзе издали угадал переднего всадника на чалом белогривом рысаке; пламенел на заходящем солнце терский башлык, обмотанный вокруг шеи.

— Саблин?!

Дивясь зоркости члена Реввоенсовета, Уборевич нетерпеливо дернул острым плечом, будто поправлял портупею; негромко, охрипло отозвался:

— То-то… Саблин.

Шагах в пяти всадник с алым башлыком живо спрыгнул наземь, бросил повод вестовому в черной лохматой шапке; остальные седел не покинули. Комбриг, долговязый, в длиннополой кавалерийской шинели, четко ткнул ладонь под лакированный козырек офицерской фуражки; округлое, не знавшее еще бритвы лицо рдело от скачки и возбуждения.

— Почему вы здесь, Саблин? И что там… за бойцы? Куда передвигаются? — Уборевич, сняв пенсне, глядел себе под ноги, голос не напрягал. — Где вам, комбригу, и вашим частям надлежит именно в этот час быть?

Видел Орджоникидзе, как самолюбиво поджимались у Саблина припухлые свежие губы. Давно знает его, с осени 17-го, по новочеркасским событиям — вместе наваливались на Каледина. Окопный прапорщик, с мальчишек выказал горячий, бойцовский нрав, кидается в бои сломя голову; языкастый, строптивый, говорливость и горячность привели его, семнадцатилетнего, невыброженного, к левым эсерам; водил в октябрьские дни красногвардейцев на Кремль, на юнкеров; потом был Дон. Хмель выветрился в Москве же, прошлым летом, от мятежного гула левоэсеровских пушек. Повинно склонил русую вихрастую голову перед большевиками; совсем недавно вступил в партию коммунистов…

Внешне изменился Саблин, повзрослел с тех давних уже пор — ростом выпер, возмужал. Вот он, высится, верста коломенская, на голову выше их с командармом. От того мальчишки, белокурого, пухлогубого, с шалыми светлыми глазами, остался разве что пепельный пушок под тонким заострившимся носом да на выпятившемся тяжелом подбородке. Глаза тоже обострились; взгляд обрел стойкость, осмысленность.

Позавчера видались в Брянске с его военкомом, в политотделе; выделил им в группу полсотни партийцев, москвичей и питерцев, рабочих, от станков — на вновь введенные должности политруков рот, эскадронов и батарей. Кстати попался комбриг, вызнает, как распорядились партийным пополнением. Не видать что-то с ним военкома…

— Товарищ командарм, я знаю свое место… Части, вверенные мне, вышли на рубеж Бородино — Рублино. Противник усиливает нажим, захватил село Белоча на Неруссе… В Дмитровск нынче подкатили в эшелонах свежие силы дроздовцев…

Уборевич ловко посадил на тонкую переносицу пенсне. Уловив на себе пылкий, напряженный взгляд члена Реввоенсовета, показалось, подбадривающий, ступил ближе к комбригу; сведения о подкреплении противника его встревожили.

— Какие части? Численность?

— Пехота и конница. Конница прибыла своим ходом. Из-под Севска, полагаю. А дроздовцев… до полка. По слухам, Третий полк.

— По данным армейской разведки, Третий полк у генерала Витковского в стадии формирования. В районе Курска.

— Достоверно не могу сказать.

— А надо, Юрий Владимирович…

Успокоенный, что у комбрига какой-никакой порядок, Орджоникидзе подошел вплотную, заглядывая в глаза, пожал ему руку.

— За ночь попробуем выяснить, Григорий Константинович. Или уж завтра… в бою.

— Выясните, Саблин. Слишком важно. Необходимо замечать все движения в ближних тылах противника. — Уборевич вскинул бинокль: на чистом безлесом склоне, где только что спускались бойцы, пусто. — Вы не ответили… что там за люди?

Саблин даже головы не повернул, будто не к нему обращаются; глядел из-под ладони в противоположную сторону, защищаясь от солнца, уже коснувшегося малиновым лезвием хвойного гребешка лесочка; шумно выдохнул, разматывая на шее башлык, хлястики откинул за спину.

— Что это все значит, комбриг?!

Явно покидало командарма спокойствие. Впалые бледные щеки мертвели; заметно, едва удерживает подступивший кашель.

— Не знаю, что и сказать…

— Как есть!

— Мои люди… Две полуроты батальонцев выдвинул на Неруссу, до села Абратеева. Переправы оседлать. Левый фланг свой обеспечить.

— Вы что, Саблин?! Батальон особого назначения… ваш резерв. Последний резерв! И посмели раздергать… Село Абратеево ведь… тыл! А назавтра… вам вернуть Дмитровск. Чем? Я вас спрашиваю… Чем будете отбивать город? Тем более… туда подошли подкрепления.

Недоговаривает комбриг, по глазам видит Орджоникидзе; недомолвка по всему важная, что-то изменилось на этом участке со вчерашнего; Саблин сам в чем-то не уверен — не решается и объяснить свои действия. Мучительная складка на припухлой переносице и пальцы, треплющие махорчатый темляк казачьей шашки выдают его.

— На подкрепления не надейтесь. Штыка не дам, — Уборевич сбавил тон; он тоже что-то почувствовал; откашлявшись, зябко ежился, втягивая сухие кулаки в рукава шинели; мягкая усмешка вдруг высветлила худое болезненное лицо: — А теперь, Юрий Владимирович, начистоту…

— Иероним Петрович… Сплетни!

— …?

— Вестовой, из моих… — Саблин, сбавив голос, кивком указал на своих сопровождающих, так и сидевших в седлах. — Встретил мужичка с бабкой на таратайке. Там, в Бородине… Прикатил из-за Неруссы. До сватов. Ночью на лесной засеке, у деревни Лубянки, наткнулся на войска… Пешие — не конница. Обоз. И вроде пушки… Шли споро, тишком, как выразился мужичок. Ни голосов, ни огонька.

— Непременно белые? Где те Лубянки?

Догадливый адъютант, отложив на капот пулемет, выхватил из кузова планшет. Саблин, тыча пальцем в развернутую командармом десятиверстку, наседал уже убежденнее:

— Лесная засека тянется глухой балкой на Гончаровку. Вот. На север. Бездорожье, безлюдье кругом. Марш-бросок, выходит, делают…

— Да! Безобидные «сплетни»… Спасибо, комбриг.

Закрыв планшет, Уборевич в сердцах хлопнул по истертой коричневой коже.

— Крупная часть? — спросил Орджоникидзе как мог спокойнее; понял, побаивается, не сорвался бы командарм. — Он что, мужичок тот, близко видал? А могло от страха и померещиться?

Саблин передернул плечами:

— Ночи темные… Но вряд ли. Пережидал, говорит, долго, покуда прошли.

Слишком похоже на правду. Какая еще часть со стороны Дмитровска — из стана врага — будет среди ночи в глухом лесу продвигаться на север! Тайком. Спешно. По сути, в тылы Ударной группы. И сколько же их? Полк? Бригада? А какая цель? Разведка? Ежели бригада — пахнет не разведкой…

— Вынужден так распорядиться и резервом… — винился Саблин, окидывая озадаченных командарма и члена Реввоенсовета. — Гончаровка вот, за Неруссой. Есть ли полтора десятка верст? Занял переправы у Абратеева и ниже. Тут за леском село. Удачно, заметили вас…

— На абратеевский мосток мы и правились, — сознался Орджоникидзе. — К Мартусевичу…

Покусывая пересохшие губы, Уборевич мельком из-за пенсне наблюдал за своим комиссаром; испытывал неловкость перед ним, человеком малознакомым еще, наделенным в армии такой же властью, как и у самого. Всего ничего вместе, неделя, не успел и притереться к его локтю; правда, сквозь горский бурливый нрав уже ощутил душевный жар — внимательный, чуткий; всячески выказывает свое расположение. Южные, блескучие глаза, широко открытые, неморгающие, завораживают, отчего-то всегда тревожа, смущают, вызывают иной раз чувство неловкости, как сейчас; десять лет разницы в их возрасте сказываются, тридцать три и двадцать три…

— А соседи? Утром мы с Седьмой дивизией говорили… С Быченцами. Начдив Бахтин ни слухом ни духом. Не знаем, как у Мартусевича… Тут же где-то и червонные казаки…

— Вестовых разослал, Иероним Петрович. И в Быченец, и к Примакову. Червонцы где-то в Волчьих Ямах вчера стояли. Разъезд их наезжал. Это рядом с Гончаровкой. Могут и столкнуться. К утру вернутся вестовые. Будем знать…

— До утра — ого!

Орджоникидзе ткнул трубкой за спину, на закат. Солнце уже укрылось за лес; пылал огромный кострище, в полнеба. А за речкой Неруссой, на востоке, копилась глубокая, тревожащая синь…

4

Усталость брала к полуночи.

Ныли плечи, гудели ноги, веки набрякали режущей тяжестью. Стаскивал захлюстанную шинель, вывоженные в грязюке, расквашенные сапоги; пропотевшее, прокуренное верхнее совал под голову. Падал в постель — редко на кровать, чаще на пол, на тюфяк или свой же полушубок, — засыпал как убитый. Просыпался, казалось, тут же, еще за оконцами темно. Можно бы и поспать — хоть глаза выколи. Чувствовал, тело успевало отдохнуть, наливалось звонкой силой…

Оставался какое-то время один на один с собой. Вот тут и наваливались думы. Лезли в освеженную голову, цепко хватались. Что с вечера вызывало сомнения, виделось досадной мелочью, сейчас обретало иное лицо, выявлялась значимость. Бегущий красноармеец, без винтовки, с перекошенным лицом, выбеленными от страха глазами; увидал плотные, стройные, четко шагающие цепи деникинцев с выставленными штыками, напоролся на него грохочущий танк, железное чудище. Дурной вопль леденит душу соседу, в таком же окопчике, в колено. Редко кто не швырнет в бурьяны винтовку и не кинется зайцем вслед. На лесном проселке, где-нибудь в балке, наткнешься на обросшего бродягу в расхристанной шинели, без пояса, утыканного колючкой, как паршивая овца; в глазах, мутных, с расплывшимися зрачками, дикая бирючья тоска…

Нет, не страх гонит человека, заставляет бросать оружие и подаваться в леса. Н е в е ж е с т в о. Страх — чувство подвластное; человек знает, что он смертен, к смерти готовится; страшит смерть безвременная, бессмысленная. Ради ч е г о умереть? За ч т о отдать жизнь? Десятки, сотни тысяч молодых крестьян, призванных в армию, не знают ответа на эти вопросы. Вот в чем причина дезертирства.

Угрожающи цифры дезертиров. Бедствие по южным армиям. Все лето возрастали, ползли вверх. Отступая, войска таяли; меньше гибло в боях, больше дезертировало. Крестьянские пополнения волнами накатывались и опадали; материальные затраты, связанные с формированиями, подтачивали и без того скудные ресурсы Республики…

Скрипнул деревянный топчан. Прислушался. Посапывает командарм; спит он на кровати — уступил ему. Вдвоем они в горенке, в крайней хате возле моста. Не рискнули оставлять село Абратеево и катить за Неруссу. Допоздна объезжали части Саблина, укрепившиеся в близлежащих деревнях Рублино, Лукино, Бородино, Лысое, Любенское; наутро изготовились наступать на уездный город Дмитровск. Как обойдется? Дроздовцы в самом деле подтянули подкрепления. Готовятся тоже к удару. О таинственной части за Неруссой, видимо, не разведали; Саблину велели разбудить, в случае чего…

Собирал в сельской школе свое пополнение. Кадровые рабочие, по десятку лет и более за станками, у слесарных верстаков; члены партии и сочувствующие. Рабочий класс чистейшей алой крови. Побеседовать приятно. И молодые, и в возрасте; есть под сорок. Никто из них не воевал, но винтовку знают: прошли на заводах и фабриках учебу самообороны. Расписали с военкомбригом по ротам, батареям и эскадронам. Свою обязанность постигли — влезть в каждую крестьянскую душу, высветлить сознание…

Давно среди политработников вынашивалась идея — ввести в армии должность политрука, в малую часть — батарею, эскадрон и роту. Великое подспорье военкомам. Это же — тысячи! Рабочих-партийцев, сознательных, политически грамотных. Пронижут всю толщу красноармейской массы. Вчера Реввоенсовет Республики такой приказ издал.

Крестьянин. Крестьянская душа… Камень преткновения! На чьей стороне крестьянин окажется? Этот вопрос занимал умы всех… С колебаниями, раздумьями, среднее крестьянство все-таки повернуло на сторону Советской власти. Рассудок, который ведет его к союзу с рабочими, утверждает Ильич, победил предрассудок, который вел его за кулачьем, за эсерами. Испытав на собственной шкуре режим Деникина — порки, грабежи, возвращение помещиков, мобилизации, — крестьянин-середняк на практике сделал выбор в пользу союза с рабочим классом. В самом деле, каждый день видишь своими глазами: дезертирство крестьян падает, многие дезертиры возвращаются; крестьяне укрываются от деникинских мобилизаций, Красную Армию встречают как освободительницу, помогают всем. Ильич тысячу раз прав, заявляя, что союз рабочих и крестьян единственно непобедимый против капиталистов. А чтобы на деле победа из возможности стала действительностью, необходимо укрепить крестьянскую армию рабочими, наладить в низах политработу, навести порядок в штабах…

Встать бы, зажечь лампу. Неловко тревожить человека; вчера командарм замертво свалился, кашель задавил. Напарил горло — хозяйка какой-то травы отварила. Наверно, помогло, дышит ровно. Сам посидел еще с часок; удачно выпало время, написал Ильичу, обещал. Собирался сразу после приезда; может, и лучше — за неделю огляделся, сошла накипь, пришел в себя. А то получился бы сплошной крик. Все одно тяжко на душе. Южный фронт развален; все армии доведены до ручки. Предреввоенсовета тут все лето сам верховодил, с приспешниками; одному из них, Сокольникову, даже армию доверил…

Поделился своими тревогами с Ильичем. Кто же и откроется? А знать такое ему нужно… Отправил письмо.

Поражают штабы. Никакого намека на порядок. Фронтовой штаб — балаган. Егоров в войсках, начальник политотдела только прибыл. Один Сталин бьется, приступил к наведению порядка. Где же эти порядки, дисциплина и регулярная армия Троцкого? Как же он допустил до такого развала? И откуда же это взяли, что Сокольников годится в командармы? Неужели до чего-нибудь более умного Троцкий не в состоянии додуматься? Неужели, чтобы не обидеть самолюбие Сокольникова, ему надо дать поиграться с целой армией? Обидно и за армию и за страну.

Помнит, уж куда 11-я армия, отрезанная от центра, голодная, раздетая, разутая и плохо вооруженная, год сдерживала Деникина на Северном Кавказе, и то было больше порядка…

Ощутил Орджоникидзе подкатившую горечь. Рука невольно полезла под подушку, к кисету с трубкой. Оставил… Вызовет кашель у командарма; поспать ему надо. Развиднеется — тронутся в Кромы, отбитые позавчера. А что там, в Ударной? Нелегкая доля выпала на нее. Вот едут лично испить из той чаши…

5

Крестом распялся комбриг у мертвого вяза.

Тяжелый шестидюймовый снаряд угодил в самый развилок, выворотив белое сочное мясо; оба ответвления, по пол-обхвата, перебитыми в плечах руками опали наземь, развалив корявый заматерелый ствол в человеческий рост до комля. Полный тихого гнева, обиды, с застрявшим комом у худого кадыка, Павлов еще смутно осознавал свой позор: как ни тяжко на душе, как ни поглощен виденным, краем глаза ловит сраженное дерево. Вот, в двух шагах; носом чует терпкий сладковатый запах свежеломаной древесины, смешанный с тротиловой вонью, слышит шелест желтой обескровленной листвы.

Снаряд прилетел из-за речки Ицки, невидной отсюда; топорщится перелесок на увале, скатываясь дырявым цветным рядном в падь; за спиной на дне пади зияет глинистой раной промоина, овраг Попова Засека. Туда, в овраг, и свалились его вояки, горохом сыпались. Срам! Глаза остается завязать. Сводный полк бросил окопчики по северному берегу речки. Ицка. И название-то! Ничего русского. Наверно, степняки еще оставили…

Лезет всякая блажь в башку. Лишь бы до болючего не дотрагиваться. Сам дал маху. И чего торчал в том штабе? Без него военком и штабисты распорядились бы пополнением. Добро бы маршевики — три десятка дядей, не державших в руках винтовок; все старше его самого вдвое, ни побежать, ни двинуть штыком. Военком ликует; понять его можно. Есть на кого теперь опереться. Еще бы, рабочие питерцы, большевики! Развернет партработу в частях…

Покосился на шорох. Комполка. За развороченным вязом выгребся из оврага; в куцей защитной венгерке, красных суконных галифе с потертыми хромовыми леями, подходил, смущенно укрепляя обеими руками низко срезанную барашковую шапочку. Вывоженный в глине, жалкий, побитый; бегающие глаза не давались взгляду. Плачевный вид Синицына подействовал остужающе; разжимались отерпшие в кулаках пальцы.

— Как… случилось?..

Голоса своего не узнал. Как Сводный полк бросил окопы, предположить не тяжело; душит обида — не отстреливался. Полчаса вот торчит пнем, окаменел. Хоть бы один выстрел! Пробежали стадом. Не овраг, неизвестно, где бы и остановились. Задержал с полсотни одуревших от страха; под топольком вон жмутся, куревом унимают дрожь в коленках. Короткие расспросы не внесли ясности: бежали глядя на других. Снаряд этот, играючи расщепивший вяз, говорит больше. Тяжелые орудия не по зубам слабым винтовочным заслонам…

— Сам-то… хоть что видал?

— Павел Андреевич… ей-богу…

На шее комполка — расчехленный старенький бинокль. Увидал уж кое-что. Может, танк? Или броневики? Сводный полк совсем молоденький, необстрелянный; в самом деле, свели черти из чего, белобилетчики, негожие к строевой в мирное время, а больше дезертиров. Выдвинул в командиры полка лучшего ротного. Синицыным доволен — храбрый парень, выдержанный, совестливый. Потому и смущает теперешнее его состояние…

— Не призывай бога в свидетели… Сам я очевидец.

Оставляли руки комполка спасительную шапочку; заметно выпрямлялся, взгляд твердел.

— Не вчерашние, Павел Андреевич. Не заслон. По одежке… вовсе другие.

— Не корниловцы, хочешь сказать?

— Фуражки не черные… — Синицын дернул за ремешок бинокля, давая понять, что видал близко. — И не малиновые… Белые.

— Бе-елые?

— Вылупились из низинки густо-густо! Все поле вроде в ромашках…

Тихая усмешка дотронулась до острого мальчишеского лица комбрига; крупные карие глаза повлажнели, смягчив сухой горячечный блеск.

— Ромашки, значит… Поэтическая картина. То-то вы сыпанули… горохом. Без единого выстрела.

— Бесполезно!

— Как так?

— Втрое больше их. Со штыками… Искололи бы в момент.

О «цветных» деникинцах наслышан. В эшелонах еще, подкатывая к Брянску, среди командиров ходили слухи о белой гвардии, яростной контре, рвавшейся к Москве; с ними-то и предстояло схватиться у Орла. 1-й армейский корпус генерала Кутепова сплошь из «цветных», именных частей; дроздовцы щеголяли в малиновых фуражках и погонах, корниловцы — в черно-красных. С этими сталкивались. Еще алексеевцы и марковцы. У кого же белые фуражки? Алексеевцы?..

— Собрать полк… За ночь. Всех до единого! Утром выбить противника из своих окопов за Ицкой.

Видит, Синицын хочет возразить; сдерживает себя, кусает обветренные губы. Сомнения его понятны — не осилить Сводному полку деникинцев за речкой; переправа у противника, одна-единственная, деревянный мосток у Коровьего Болота. Броды есть, в пояс. Не лето, морозцы на зорях. Сжалился, ослабил тон:

— Разведчиков кинь… Стемнеет. Установи части. «Языка» бы, здорово, приволочь… Из Холодовки поспеет Киевский полк. Подопрет. Подтянем и артиллерию.

Разъяснилось гораздо раньше, чем ожидал комбриг. Вернулся в село Пушкарское, в свой штаб; к вечеру в избу ввалился вестовой от Синицына с донесением. Вон что, марковцы! Перекинуты из-за Оки. Кутепов оголяет свой правый фланг. Вчера взял Новосиль, по сводке, и упорно атакует район Ельца. Что-то же заставило генерала перебросить марковцев в помощь Корниловской дивизии…

— Твои думки, Николай Игнатьевич?

В избе они вдвоем с начальником штаба бригады. Медлительный, тушистый запорожец, штабист, с рыжими натопорщенными усами и ярко-бордовым вздернутым носом; на вопрос тяжело оторвал от донесения сиреневые крохотные глазки, спрятанные в воспаленных веках. Мясистые складки исшершавили невысокий прочный лоб. Конечно, штабист думает, и ему есть что сказать, Павлов не сомневается; недавно заметил, в обществе этого великана вот так, один на один, чувствует себя маленьким, кажется, даже съеживается. Оттого, наверно, и отдувается важно, хмурит жидкие бровки…

— А думки какие… Кончилась наша котовская жизнь. Пятеро суток вместо двух положенных топаем до Оки. Ощупкой, оглядкой… Сорок-то верст. Вдарили б в загривок… когда до Орла еще пер. А зараз? Корниловская дивизия оборотилась до нас лицом. Вся! Тут и подмога… Синицын доносит: марковцев до полка. Верная тыща! Офицерья, мастеров бойни. Не наши…

Отдуваясь, распрямляя худенькие плечи, Павлов засматривает в истрепанную карту; место, какое нужно ему, под тяжелой толстопалой лапищей. Слова штабиста задевают больно, а одернуть не осмеливается; что правда, то правда, битую неделю разворачиваются, входят в бои. Момент, когда можно было ударить в тыл устремившимся на Орел корниловцам, упущен. Нынче встали лицом к лицу со всей Корниловской дивизией. А тут — на тебе — и помощь…

— Какие вести от Дробинского?

— Зализывает вчерашние раны.

— Не про раны спрашиваю, Николай Игнатьевич. За ночь Киевский полк перебросить к Нижней Федотовке. Поддержать с рассветом Синицына.

По тону молодого комбрига матерый штабист уловил — вольностям его пришел конец; убрав руку с карты, выровнялся на табуретке, подобрался всем массивным телом.

— Тут без вас получен приказ… от Мартусевича.

Павлов, сердито хмурясь, впялся в расшифровку. Раньше не мог сообщить. Вчитываясь, отходил, гнев на штабиста улегался. Полностью приведена телеграмма командарма-14; Уборевич упрекает их, Ударную группу, за слишком медлительные, затяжного характера действия, категорически приказывает наступать со стремительной быстротой, удары наносить в направлении Еропкино — Орел. Одну из бригад Латдивизии велит держать в резерве; фронт всей группы свести до двадцати верст.

Поймав на себе испытующий, явно насмешливый взгляд штабиста, ощутил, как загораются щеки. Топтание их видят и издалека; что не знает командарм, так это изменившейся обстановки — не получил еще донесений о вчерашних боях и нынешнем отступлении его бригады. Занять фронт Еропкино — Орел уже невозможно, ни стремительно, ни вразвалку. Возвращенные из-за Орла корниловские части и подкрепления марковцев властно требуют разворота всех сил Ударной группы с востока на север. Сражаться ему, Павлову, своими тремя полками в паре с одной бригадой Латдивизии на орловском направлении против главных сил Кутепова курам на смех. Мартусевич в своем приказе обстановку учитывает верно…

— Николай Игнатьевич, что ты морочишь голову… Приказ начальника Латдивизии есть. Нужна же ваша разработка. Где она?

— За разработками дело не стало, — штабист нехотя дотянулся до объемистой амбарной книги в зеленом клетчатом переплете, пошвырялся в исписанных листах; отложив книгу на колени, насупленно качал тяжелой бритой головой: — Час наш пробил… Уже не уклониться нам от боев. С севера нависла Корниловская дивизия. Все три полка. С юга — Дроздовская… С востока, вишь, марковцы. А командование наше высшее еще не углядело беды…

— По существу.

— А я по существу. Завтра с рассветом Коровье Болото отбивать не Синицыну с Дробинским. Третья бригада сменяет нас, комбрига Стуцки, выходит на рубеж Ицки. Мы берем правее. От Самохваловки и Шахова ведем наступление совместно с латышами по западному берегу Оки на юго-западную окраину Орла. Наступают Сводный полк, Пластунский и кавдивизион. Киевскому надобно дать передохнуть. За двое суток полк просто сломлен. Треть потерял, по уточненным сводкам. Наверняка из них добрая половина пленена. Вторая рота почти полностью вздела руки.

Не оспоришь тертого штабиста, здраво. Командование армией в самом деле не ведает об изменившейся обстановке. Переться на Еропкино поздно, да и опасно. Уйти всей группой за Оку — значит оторваться от 14-й армии. Голыми руками тогда Кутепов возьмет; с севера даванут корниловцы, с юго-запада — дроздовцы, с востока подсунут марковцы и алексеевцы. Юшка красная потечет…

Почувствовал, холодок проступил меж лопаток, заерзал на табуретке; подтянул к себе карту, остро вглядывался в рельеф, прикидывал: завтра с рассветом двигаться его частям по этой местности. Шоссейная дорога от Кром на Орел; удачно, одолевать Ицку по мосту. Взять его черта еще, тот мост. Далее левым, западным, берегом Оки на Спасское, Гремячее; по освобождении района Большой и Малой Быстриц переправиться через Оку и повести энергичное и спешное наступление по восточному берегу на фронт Лужки — Божковка.

За Оку перебрасываются и две Латбригады; 2-я, поддерживая с ними связь с правого локтя, целится на станцию Стишь; бригада Калнина, 1-я, выведенная в резерв, следует в десяти — пятнадцати верстах за их спиной. Подпорка надежная; комбрига Калнина он, Павлов, знает. А прикрываются от дроздовцев червонными казаками Примакова.

Направления ударов, расстановка сил пришлись по душе юному комбригу; уловил некий скрытый изъян в намерениях противника. Явно генерал Кутепов ограждает продвижение Ударной группы на восток, за Оку; тому подтверждение — марковские части, сегодняшние, перекинутые из-под Ельца. Защищает курскую ветку. Логично. Становая жила она для деникинцев. Но в том-то и недомыслие Кутепова! Своими действиями генерал вынудил красное командование выправить в ходе боев направление удара с восточного на северное. Что дает такое изменение? Не отрываются от 14-й армии. Тыл, во всяком случае, обеспечен. На виду это все, как на ладони. Важно, сужается наполовину фронт, с двадцати до десяти верст. Кулак сжимается туже. И совсем малозаметно на первых порах проглядывает нынче, но завтра верно скажется — концентрического удара всеми именными дивизиями у Кутепова не получится…

— Готовь приказ, Николай Игнатьевич, на взятие Орла. У нас самый короткий путь… Кромское шоссе. Латышские бригады поддержат. Кругом! Слева. Справа. И за спиной.

Штабист этого и ждал. Раскрыл свой зеленый клетчатый талмуд, молчком протянул. Пробежал Павлов глазами; карандашом ковырнуть негде — чин чином. Черканул. За что и ценит начальника штаба, ухватистый, деловой, цапучий умом; язык вот бог дал ему шершавый, из крапивы. Недостаток для подчиненного немалый, но и гладенький у кого язык, а в голове шаром покати — хуже.

— Обозы отыскались, Павел Андреевич! — вспомнил штабист. — Вон где задержаны, у Гнилого Болота! Верст двадцать пять от места боя. К полуночи прибудут.

— Бери на себя Киевский полк и обозы, Николай Игнатьевич. Подтягивай за нами. А главное — летучки. Кровь из носу! Боеприпасы и боеприпасы. И резерв. Командарм и член Реввоенсовета Орджоникидзе обещали пополнение. А я… к Синицыну. Ищи в Сводном. Военком отправился в Пластунский полк, в Кромы. Пошли к нему на скрепу приказ. И мое пожелание… пускай так с пластунами и выступает.

Уже затягивал комбриг ремень у порога, простился со штабистом, в избу ветром ворвался взводный охраны; низкорослый, длиннорукий оренбуржец в защитном стеганом ватнике и голубых казачьих шароварах с неспоротыми лампасинами; смушковая солдатская папаха — в руках. Янтарные, как у камышового кота, глаза на скуластом рябом обветренном лице распахнуты, одичало блестят:

— Вас требуют… Пал Андреев!..

Так и подумал: начальство. Высокое. Иначе кто будет «требовать». Пальцы невольно выпустили штырек из притертого офицерского ремня; покосился на начальника штаба, передернув плечами, мол, добро, что застали, а то бы отдувался тут один.

— Чего ж мы стояком… Лампы засветло настройте. Сообразите ужин. Николай Игнатьевич, шевелись, в штабе ты хозяин.

До взводного дошло — его не так поняли.

— Не! Вас добивается человек. В соседней хате, у коменданта.

— Что за человек? Деревенский?

— Грит, лично знает…

— Может, перебежчик? — штабист выявил в голосе нетерпеливую заинтересованность: ой, как нужен, хоть завалящий «язык». — Веди!

Заставило что-то Павлова вернуться к столу, тихо присесть; вцепившись худыми смуглыми пальцами в полы расстегнутой шинели, колюче глядел в дверной проем. Холодной рукой дотронулось недоброе предчувствие. Скрип набухшей двери, обитой истрепавшейся рогожей, резанул по сердцу. Чуланную заплесневелую темень косо вспарывало острое плечо; на какой-то миг отлегло — мужичья поддевка. Не военный, слава богу. Распрямившись, пришелец оказался высок ростом; осанка выдавала его с головой. Подымая взгляд от ношеных смазных сапог, Павлов был почти уверен, что знает этого человека. Сжатые в кулаки руки с торчащими большими пальцами!

Подумал на поручика Проклова, полчанина, волынца. У того манера ходить с выставленными большими пальцами. И рост такой же. Лицо вот чужое; нет, в скулах есть прокловское, а глаза чужие — взгляд текуч, задымлен. Нехорошее во взгляде, одичалое…

— Товарищ Павлов, к вам я… Хотелось бы тет-а-тет…

Да, не обознался. Голос-то! Не изменился, все те же шепелявинка и хрипотца; нотка наигранная, с издевкой. Краем глаза проводил Павлов начальника штаба, конечно учуявшего что-то; сдержал себя, не остановил. Побарабанил пальцами по голому столу.

— Проклов, не ломай комедию…

— Сесть бы пригласил, Павел…

Усмешка высветлила задубелое, обросшее грязной ржавой щетиной лицо с плоской переносицей и широко расставленными монгольскими глазами; ожил пустой забурьяненный взгляд. Сколько же это прошло? Расстались в Питере, в 17-м… Летом… Точно, летом, в августе. А не в сентябре? Помнит, прогуливались по Сенатской; на поручике Проклове была летняя выгоревшая гимнастерка…

— Чем обязан?

— Старая дружба привела.

— А ради чего рискуешь?

— Риск… благородное дело.

Покидает терпение, почувствовал Павлов; неспроста явился бывший сослуживец, догадывался, что́ привело его. Весной этой в Киеве получал через такого же ходока послание от однополчан-волынцев; призывали к чести, совести, к памяти отца-генерала, человека заслуженного в прошлом, перед Россией. До сих пор осталось гаденькое на душе; помнит, был обескуражен, подавлен, какое-то время не знал, куда ее девать, ту писульку. Потом вскрылось, подобные послания получают многие из «бывших»; так же вот от сослуживцев-однополчан, персонально от своих командиров или однокашников по училищу. Иные из армейских и гвардейских полков старой армии Деникин восстанавливает; такие, как Проклов, сослуживцы и буровят, неймется им, даже рискуют жизнью. Вишь, «благородное дело»…

— Чему усмехаешься, Павел? Шокирует мой вид?

— Вид вполне приличный для твоей миссии…

В глуби темных мерцающих зрачков Проклова вспыхнуло, лицо мгновенно обострилось, обрело зеленый трупный оттенок; мял обросший — с неделю, видать, не брился — ржаво-грязной щетиной тяжелый подбородок; другая рука намертво вцепилась в спинку стула. Без дозволения не садится. Замечает Павлов, именно это и бесит его; в чинах за два года далеко не продвинулся, наверно, и должность никакая — будь высокой, не отпустили бы за линию фронта с таким пустяковым заданием. Интересно, опять письменное послание или на словах выскажет? Не порывается вспарывать подкладку…

— Слушаю, Проклов. У тебя есть десять минут… Все-таки письмо.

Кинул Проклов взглядом, присматриваясь, куда бы присесть на тесовый некрашеный пол, спять сапог. О стуле явно и не помышляет.

— Садись, садись, разуваться удобнее, — подбодрил сослуживца Павлов, указывая кивком на стул, — так и тискал тот гнутую спинку.

Смущенно присев, Проклов мучительно долго стаскивал сапог; кряхтел, едва внятно матерился, от натуги кровь прилила к скулам. Сапоги ветхие, давно не мазанные, в чем и душа держится; ясное дело, с чужой ноги: для отвода глаз, не позарились бы. Снял, вывернул голенище; из-за парусинового поднаряда высмыкнул вдвое сложенный серый листок, размером с ладонь. По горенке понесло вонючим потом. Исходил пешком, подумалось Павлову; тревожно кольнуло — немало высмотрел.

Первая же фраза обожгла. «Милостивый государь, Павел Андреевич!» Отложил лист — пекло пальцы; дочитал искоса, полуотвернувшись. Наблюдал и за подателем; глядит зорко, хищно ловит каждое движение на его, Павлова, лице. Намного жестче против давнишнего, киевского; деникинцы тогда выходили только-только из Донецкого бассейна на просторы России, нынче вот — за Орлом, в нескольких переходах до Москвы. Призывают опять к дворянской чести, совести, ссылаются на заслуги отца; завершают однозначно: не одумаешься, мол, через считанные дни будет поздно…

— Ответ можешь передать… своим человеком. Прошу тебя, Павел, не затягивай.

— Зачем? Передам тобой, сию минуту.

Взгляды их встретились. Рука Проклова, державшая снятый сапог, замедленно опускалась; ответ, собственно, он получил, сглатывая спазм, двинул туда-сюда головой в чужом крестьянском капелюхе:

— Безумие, Павлов… Повернута вся Корниловская дивизия! И части марковцев… Раздавим вас тут, на Оке… как клопов.

— Обувайся. Время твое истекло.

— Мо-ое? Ха! Не тешь себя, Паша… красной звездой на фуражке… Ее можно отпечатать на лбу и на спине. Ты знавал генерала Станкевича… Да-да, Антон Владимирович… Он у нас, в Орле… Не пожелаю тебе оказаться на его месте. Это все доброе… что могу я для тебя сделать. За прием, конечно… До встречи.

Хлопнула дверь. Павлов вздрогнул. Не помнит такого нехорошего оскала у бывшего сослуживца.

6

Павлов придержал коня. Свернув с уха барашковую шапку, прислушался. Туман навалился как-то сразу, не видя; выбежали со двора по чистому, небо плескалось звездами, темнел гребень перелеска по изволоку. Окунулись, будто в парное молоко; показалось сперва тепло, шарф расслабил. Вскоре липкая сырость забралась под ворот, в рукава, под полы; мерзли уши, нос, губы. Боялся, раскашляется, знает себя. Кашля ему и недостает…

Серый мотнул головой — просит повод. Прихлопнул по мокрой теплой шее, успокаивая. Набитое сухое шоссе не видит, слышит по цокоту копыт. Кой там! Руку протяни — ладонь пропадает. Сбоку смутно проступила глыба; порученец Чельцов на своем Цыгане. Не подбивает близко; дурашливый жеребец, Цыган, недобрый, злой, непременно полезет кусаться к Серому.

— И откуда этот туманище навалился! Недолго напороться черту на рога, — возмущался Павлов негромко. — Ты глянь, как из прорвы.

— Речка, Павел Андреевич… Из котла вроде валит. Перед тем, что замерзнуть, завсегда так…

И без сопливых знает. Ицка самая. Вчера хлебнули в ней. Кромское шоссе ведет на мост через Ицку. Бревенчатый мосток, узкий, только разминуться двум возам. Ночные разведчики высмотрели охрану; со слов, невелика, до взвода. А могут к свету и пододвинуть части; не обороняться деникинцы намерены. Хотел того вчерашний посланец или вырвалось, но высказался от души: Корниловская дивизия вся повернута на юг. Оперировал пока один из полков, 2-й, против них на Ицке; позавчера его крепенько потрепали латыши. Генерал Кутепов дрогнул: снял с московского направления, из-под Тулы уже, и остальные полки, 1-й и 3-й…

— Слышь хоть что, Михаил?

— Вот слушаю… — отозвался не скоро Чельцов.

— Мост-то должен близко…

— Думаю, коль не слыхать пальбы… охранников повязали сонных.

И сам так думает. Но вестового нет от Синицына. Обговаривали, оседлает мост, даст знать. Не диво и заплутаться в этом чертовом киселе. Комполка, в наказание за вчерашнее, сам вызвался захватить ицкинский мост; отобрал десятка два бывалых конников из кавдивизиона, приданного полку. А весь Сводный полк позади у него, комбрига; в двух верстах топает следом и Пластунский, тащит за собой обозы.

Тревоги Павлов не испытывает, напротив, тишина успокаивает, вселяет надежду. А туман на руку. Переправой овладели без шума. Синицын ловок, смекалист, дуром не попрет. Кольнула совесть: смалодушничал, пошел на поводу у гнева. Не следовало рисковать командиром полка; операция такая по зубам любому комвзвода. И тут же, почувствовал, в нем что-то запротестовало. Полк-то, Сводный, из ничего! Побежали, да. Увидели сомкнутые ровные цепи с выставленными штыками… Добрая половина и винтовок в руках не держала. Надо учить воевать. Личным примером. Верно Синицын поступает. Сошло бы вот благополучно…

Позади защелкали копыта. Серый заволновался, сгибая круто шею, сапнул; учуял своего — успокоился. Выткнулась высоко задранная голова лошади, потом показался всадник; по островерхой шапке — шлему и кожаной тужурке Павлов узнал комиссара полка, Черноморца.

— Увязли?

— Увязнешь тут…

— Синицын помалкивает?

— Непонятно что-то…

Комиссар протянул портсигар. Закурили. Ощутил Павлов: горькое тепло охватило продрогшее горло.

— Может, все-таки выслать подмогу? — предложил Черноморец.

— Вот мозгуем с Чельцовым…

— Один смотаюсь, — порученец шлепнул по оскаленной морде своего Цыгана, потянувшегося было к Серому. — Синицын не ищет ведь подмогу. Подумает черт-те чего…

— Сбегай, — согласился Павлов.

— Не трогайтесь с места. Ежели что… пальну из нагана. Трижды.

— А лучше не пали! — напутствовал вдогонку комиссар тут же исчезнувшего в тумане порученца.

Прислушивались, покуда не заглохли густые щелчки по набитой дороге. Не сговариваясь, соскочили из седел, поразмяться. Павлов почувствовал, у Черноморца есть к нему разговор; догадался — о чем.

— Прочитал послание к вам… Приглашают, ишь!

В голосе комиссара уже не было доброй усмешки; не по себе стало комбригу.

— Тебя что-то смущает, Черноморец?

— Мне таких писем не пересылают.

— А мне вот пишут. Уже второе… Не забудь отдать военкомбригу. Для коллекции.

— Отправил…

Серый тыкался горячей сопаткой в спину, подталкивал.

— Жалею, принял сослуживца холодно. Надо бы поспрошать-выяснить обстановку. Гляди, не ползали бы сейчас слепыми котятами у блюдца с молоком.

Наугад затоптал окурок; подосадовал на себя, почуяв в своих словах растерянность — такое состояние, будто он виноват.

— Совсем гада ползучего не нужно было отпускать.

— Как так? Он… парламентер.

— Лазутчик он! До стенки.

— Ты, Черноморец, куда-то гнешь…

Надолго замолчали.

Пахнуло ветерком. Вздрагивая худым длинным телом, Павлов потянул на покалывающие уши влажный воротник; готов влезть в шинель с головой. Не терпелось подостойнее ответить этому человеку, туго затянутому в хром. Кожа блестит от мокрого тумана. Показалось, Черноморец вовсе и не из теплой плоти, а чугунное литье. Понял, отчего ему так вдруг поделалось холодно. Едва не рассмеялся.

Отвлекли голоса. Позади, близко, рукой подать. Головная рота Сводного полка. Доложив, ротный, в высоченной терской шапке, вернулся к строю. Проглядели, как наткнулась со стороны моста группка всадников. В поредевшем тумане громоздко высился на лысом рыжем степняке Синицын; широко, по-детски улыбается.

— Даешь Орел! — приветствовал он вскинутым кулаком.

С удивлением огляделся Павлов. День на дворе! Совсем развиднелось. Куда-то подевался и туман. С правой руки, где-то за Окой, из-за синей спины бугра прорезался малиновый окраек солнца.

Ликование комполка вовсе не разъясняло обстановку. Хмурясь, комбриг кивком велел ему спрыгивать наземь. Ведя в поводу Серого, вышагивал длинными ногами в офицерских — волынских, кстати, — сапогах на наборном высоком каблуке, со шпорами. Шинель тоже парадная, заказывала в Питере мать, уже в 17-м, когда не было никакой в ней нужды; надел как память, не обидеть бы старуху; обтрепал изрядно за два года.

Людно, тесно на дороге. За спиной скучковались командиры, вестовые, охранники комендантского взвода. Уединяясь, выступили вперед втроем; комиссар держался молчком, слева, то и дело оглядываясь на вытянувшуюся колонну; Синицын, справа, опережая чуть, докладывал, вернее делился увиденным:

— Подъехали, на мосту ни души… Сараюшка поодаль. Часовой дрыхнет в яслях. Растолкали. Подумал, свои, смена. Пять коней тут же, расседланные. Добрячие!

— Пять? Сам же докладывал… до взвода.

— Осталось пятеро, с унтером. Офицер увел тех…

— Части какой?

— Да! Гусары, Павел Андреевич.

— Гусары?

— Форменные. Ахтырского полка. Тоже перебрасываются из-за Оки. С марковцами. От Ельца.

Ахтырский гусарский полк. Был такой в царской армии; знавал кое-кого из офицеров-ахтырцев. Восстановили, значит. Ну да, как и Волынский. Не слышал. Да и что он вообще знает! Вот прут вслепую. Что ждет их за Ицкой? Где эти самые ахтырцы?

— Иван Александрович, ты о главном умалчиваешь, — недовольно покривился Павлов; живые мягкие глаза взялись влагой. — Допросили охрану? Полк Ахтырский сам где сей момент?

У Синицына сжалось сердце. Утренний свежачок с реки насквозь выстудил комбрига в тонкой шинелишке и хромовых сапожках. Не пришло в голову раньше — в бричке его полковничьей с лета валяется трофейная бекеша, крытая синим сукном. Впору бы, пожалуй, прикрыла худобу. Еще сляжет…

— Вчера дневали в Фоминке, за Окой. Их дозором высылали на Ицку. К вечеру они уже расседлались на мостку…

— Ждут весь полк?

— Смену, говорят.

— Тряхнуть! — Черноморец не выдержал молчанку; раздувая ноздри горбатого носа, он двинул кулаком, будто забил гвоздь. — А ты веришь им…

— Дозорные могут не знать, комиссар! — повысил голос комполка, искоса поглядывая на командира бригады. — Жилы из них тянуть, по-твоему? Мы только догадываться можем… Гусары из Фоминки рванут сюда, за Оку, и устремятся вдоль шоссе на Кромы. Нам навстречу.

— Гадать… опасное занятие в военном деле. — Павлов, сутулясь, кривя по-мальчишески запекшиеся губы, не видя поглядел на оторвавшееся от кромки земли негорячее солнце. — Разъезд выслал?

— Повел Чельцов. На Спасское.

Чельцов этот — ржавый гвоздь, во все дыры. Не порученец, а взводный разведчиков; в свои тылы хоть не посылай, нос воротит; на позиции — сияет весь, как новенький гривенник. Вернется — всыплет почем зря. Вслух недовольство своим порученцем не высказал; Синицыну был благодарен и за выполненное задание, и за то, что осадил Черноморца. Распорядился, вкладывая в тон несвойственную ему суровость:

— Пленных срочно отправить в штаб Латдивизии. В Гнилое Болото.

На яру, у спуска к мосту, Павлов больше по привычке вскинул к глазам бинокль. Сердце упало. По голой спине бугра, верстах в двух, шибко скатывается густая темная масса; гусары, сомнения нет, до сотни. Двинул влево. Жидкая кучка всадников нахлестывает обочь шоссейной дороги — свой разъезд. Ахтырцы берут наперерез; что-то подсказывает, могут перехватить тут, у моста. Вовремя подоспели…

Под Синицыным захрапел, завертелся рыжий лысый степняк.

— Павел Андреевич, дозволь… Кавдивизион! Искрошат, своло-очи!..

Захваченный, комбриг совсем было поддался на соблазн. Сто сабель. Да полтора десятка вон уносят ноги. В самый раз, голова на голову. Внутренний голос удерживал, заставлял искать иное решение. Риск. Гусары — народ тертый, руки наторенные. Неизвестно, что таит и бугор…

План напрашивался сам собой. Укрепиться по яру. Кавдивизион скопить внизу, за мостом. На всякий случай. Ахтырцы, увлеченные погоней, как стая борзых за зайцем, не видят их пока тут, за речкой… Очухаются, когда напорются на полотнища пуль.

— Пулеметы! Залечь по Яру! Конников… за мост.

Выпаливая, комбриг уже трезво оценивал момент. Пушки бы. Не успеть. Тащатся за ротами. Мельком кинул взглядом назад; туман рассосался, клочками промытой шерсти завис на бурьянах по глубокой низине. Толстая серая колонна, выгибаясь, пропадала в ивняке, за поворотом. Где-то в хвосте и батарея трехдюймовок. Ругнул себя: не подумал раньше выдвинуть. Как бы пригодилась!

Хваткий комполка уже тащил с ближней брички «максимку», помогая номерам; по яру черным вороном метался Черноморец, укладывая цепи. Солнце сонно взирало на заречную долину, всхолмленную, исхлестанную забурьяневшими падями; светилу и дела нет до скачущих всадников…

Длинный, худючий, что твоя жердина, комбриг топтался неловко на самой маковке кургашка сбок дороги; не заметил, как очутился один. На голос и взмахи Синицына, улегшегося за пулеметом, не знал, куда себя деть — падать либо сбежать к мосту. Вывела из замешательства длинная очередь, у самого уха; показалось, пули прошили шапку, почему-то сорвавшуюся с головы. Присел, налапывая зажатый согнутыми коленями бинокль. А он и не нужен. Вот они, свои, в трехстах шагах. Угадал порученца на Цыгане; один вороной конь во всем разъезде. Скачет Чельцов последним, оглядываясь, вертится в седле; чувствуется, сдерживает взбесившегося жеребца. Конечно, прикрывает товарищей. Не робкого, черт, десятка…

Гусары скрылись в балку. Провалились будто, только что вся лава была на виду, как на параде. Стрельба мигом оборвалась; Павлов, довольный — не палят дуром, — сверлил мизинцем в ухе; звон не проходит. Где-то на самом донышке позавидовал выучке ахтырцев…

— Ушли, хамлеты! Доглядели все-таки нас…

Подходил Синицын, распояской, без папахи, возбужденно вороша взопревшие светлые волосы; глаза его, ошалелые, пылали наивной досадой, как у недодравшегося мальчишки. Мощный рев отвлек комбрига. Весь яр оброс бойцами; орали, кидали вверх шапки, прыгали, обнимались. Иные самовольно, без команды, срывались вниз; конные и пешие затопили с головой утлый мосток. Ликовали — враг, от коего они вчера бежали, нынче показал спину.

Переполненный щемящим чувством, с застрявшими в уголках глаз слезинами, Павлов, сам готовый обнимать каждого, кричать и кидать шапку, силком сдерживал себя — не побежать бы по крутому спуску к мосту; сердцем почуял: настал желанный час — людей этих, одетых в шинели, с винтовками, можно без оглядки вести на Орел. Каких-нибудь тридцать верст…

7

Стук в дверь сорвал из постели Примакова. Налапывая в потемках раскиданную по стульям одежду, старался не греметь. Оксана непременно схватится; начнет пичкать едой, как малого. Легли поздно; вернулась жена из лазарета в полночь. Заметил, кривилась, сдавливала виски, затылок; выматывается до головокружения, руками двинуть не в состоянии. Не по душе ему, мужу, ее прихоти; куда не почетно просвещать конников, учить читать и писать. Сплошная безграмотность! Нет — дай проявить милосердие. Тоже, конечно, надо. Характер все коцюбинский — на своем поставить. Подмечает, красуется в белой косынке с красным крестом, не знает, на какой бок удобнее перекинуть медицинскую сумку с бинтами и йодом.

В сапоги влез в прихожке. Жевал и застегивал ремни с оружием на бегу. Вестовой, Данила Ситник, уже накинул на Мальчика седло; из паркого сарая, конек переминался, ежился на свежем морозном утреннике, вырываясь, не давал затянуть подпруги; вестовой совестил его, увещал, охлопывал.

— Данила, сколько тебе говорить… Девку охаживаешь. Строже с ним!

— Нет, товарищ командир, коняка ласку больше понимает.

В распахнутые воротца из жердин рысью ворвался на гнедом сытом орловце Петро Григорьев, комполка. Он-то и прислал сам нарочного с вестью в штаб бригады; из поповского дома во флигелек прибежал будить начальник штаба, Семен Туровский. На ночной дозор из 1-го полка у речки Кромы, в версте за селом, напоролся конный разъезд белых; в перестрелке выбили одного беляка из седла. Кубанец, в бурке, в черкеске с серебряными газырями; пуля ушла под лопатку, прошила, видать, правое легкое. Захлебываясь кровью, казак все же сознался, что он из кавбригады генерала Барбовича, переброшены из-под Глухова, вчера ночевали во Льгове. Покуда обувался в прихожке, Семен накоротке доложил; делился и своими соображениями:

— Всурьез Деника затеял… коль кинул на нас Барбовича. Это же бригада из кавкорпуса Юзефовича. Самого комкора Май за что-то сместил. Когда еще! В конце лета. На нашем же участке, на Черниговщине. А зараз, вишь, Барбовича в подмогу дроздовцам. Парко нам придется…

— Парко лучше, чем холодно, — отшутился Примаков, с удовольствием влезая в рукава суконной бекеши на цигейке — Оксана вчера вынула из обозных узлов.

— Идет Барбович на соединение с Туркулом… Попомни, Виталий, — понизив голос, Туровский дыхнул табачным перегаром.

Ощутил вдруг озноб. Как сразу не подумал! Позавчера разведчики вцепились в хвост неизвестной пехоте. Вон где, под Гончаровкой. В тылу! Подхватили обломавшуюся бричку с ездовым; молодой самарский парень, ездовой, служака, с крестиком. Поднажали на крестьянскую совесть — разговорился. Войск полтыщи всего, батальон, дроздовцы, под командой полковника Туркула. Цель рейда и направление пленному неизвестны. Само собой напрашивается: в тылы латышам и Павлову. Удивили малые силы. А нынче — пожалуйста, вслед и конница…

— Товарищ комбриг, Первый полк поднят по тревоге!

В синих изморозных сумерках лицо командира полка различалось неявственно, белела подковка зубов. Улыбается, что ли? По голосу вроде бы не до улыбок.

— Доразу и Второй полк поднять? — неуверенно предложил Туровский, заправляя под ремень правый пустой рукав.

— Поднять самого Потапенко.

Озноб прошел, Примаков ощутил под бекешей тепло; улетучились и лихорадочные мысли. Горячку пороть в таком деле не следует. Тысяча сабель в руках; сила немалая, ударить есть чем. Верит в эту силу; она придает самому стойкость. Хлопцы добрячие, червонные казаки, отпетые головушки, прет из них лихость, звонкая удаль; уверен, как в самом себе, — спиной чует их бурное дыхание.

— Вы, Семен, готовьтесь тут с Потапенко. Людей пускай накормит пораньше. Не знаем, какие намерения у Барбовича. Может о нас и не знать. Мало ли чей дозор у речки. — Повернулся к спешившемуся комполка: — Не потеряли никого?

— Целые все мои. Пальнули первые… Один свалился.

— Так, полковник, недолго и в своих пальнуть, — уколол Туровский.

Доглядев, Григорьев смыкнул повод покойно стоявшего коня, Примаков усмехнулся; наштабриг и комполка закадычные друзья, вместе не один кисет опорожнили. Туровский, язвительный, не смолчит другой раз, частенько подсыпает махры дружку; Петро задавастый, уязвимый, от «полковника» воротит его. Смолчал, вишь, чует правоту штабиста.

Застоявшийся за ночь Мальчик с всхрапом обдал ячменным теплым дыханием. Поймал комбриг стремя, сунул носок хромового сапога, легко вскинул в драгунское седло небольшое, плотно сбитое тело. Мальчик рванулся было со двора; подчиняясь твердой руке, затоптался кругами, звонко выщелкивая подковами на мерзлом насте. Григорьев тоже вскочил на коня; дружно сыпанули к лошадям ординарцы, вестовые, охранники.

Поповское подворье, занятое под штаб бригады, укрепилось на просторном взгорке, у речки, на краю села. Из ворот крутнули в ближний проулок, вырвались за сады, сирые, оголенные. В неглубокой приречной вымоине, в редком ивняке, уже ждал полк; в синей изморозной стыни занимавшегося утра червонцы хохлились в седлах, молчком поддергивали повода; слышно позвякивание.

— Вели уздечки обмотать. Звону… на всенощной.

Осадив перед строем на малое время Мальчика, комбриг тут же дал ему шпор. Григорьев догнал на повороте выбалки; галопом взяли покатый ярок. Село осталось позади. Держась стремя в стремя, комполка высматривал едва приметный в черных бурьянах малоезженый проселок. Тут где-то проскакал дозор, крупный, до трех взводов; в случае — схватятся, завяжут бой. Удалось бы выманить сотню-другую деникинцев, оторвать от главных сил…

— Что, не по той тропке?

— До гада их! Истоптано все, — ругнулся комполка, вставая на стремена. — Гляжу, не свернули куда? На гребельку указал, через Крому. Там должна быть кузня старая, брошенная. А на Толмачевку за речкой набитый большачок. У лесочка нас обождут. Не развиднелось бы, потемну поспеть…

Примаков подтолкнул рысившего Мальчика. Ветер ожег скулы, забил дыхание. Выравнивая галоп, прикидывал; в действиях командира полка виделось разумное: не попер на Гончаровку, куда наверняка рвется белая конница, взял восточнее, преградить путь в ближние тылы Латышской дивизии и пехоте Павлова. Их, червонцев, боевая задача — охранять правый фланг Ударной группы. Дотронулась тревога: Туркул и Барбович, соединившись, могут повернуть и на запад, в тылы соседям, 7-й дивизии Бахтина и частям Саблина, сдерживавшим в этот час по речке Неруссе напиравших от Дмитровска дроздовцев. Туровский отправит Бахтину и Саблину донесения, упредит.

За Кромой, одолев греблю, выскочили на увал. Примаков натянул повод. Темнота заметно рассосалась; с седла уже видать далеко окрест. Лениво выгибаясь кошачьей спиной, так по-над речкой увал уходит к темневшему лесочку; набитый большак лоснится по самой хребтине увала. Знает комбриг по десятиверстке: за леском таится та самая деревня Толмачево. Молодые глаза не натыкаются на подозрительное; времени нет тянуться назад к вестовому за биноклем — не любит, когда болтается на шее, а в схватке и вовсе мешает. Нет, нет, поспешать, укрыться под деревья…

На опушке замаячила кучка всадников. Рука невольно натянула повода. По выражению лица комполка Примаков понял — угадал своих. Григорьев, разрумяненный, тыкал поверх конских ушей стеком, скалил крупные голубоватые зубы; перенял взгляд комбрига, помотал головой: в Толмачевке, мол, противник не обнаружен.

К дороге подвернул один. По желтому полушубку и высокой белой овчинной шапке Примаков издали признал сотника Нетребу. Долговязый казачина, нескладный на вид, бирюковатый норовом; в рубке — загляденье: длиннючая ручища, а еще необычная шашка, длинная, прямая, как палка, старинный палаш. Машет им, как ветряная мельница, напропалую, с матюками; кругом его гнедого неповоротливого мерина, непонятной породы, всегда завидная пустота — мало охотников идти на сближение. С барбовичевцами Нетребе доводилось встречаться на Черниговщине вот совсем недавно, две-три недели назад.

— Что, сотник, упустил своих давних знакомцев? — с серьезной шутливостью спросил Примаков, осаживая Мальчика.

— Выкажутся сами, товарищ бригадный, шукать не треба, — сотник горбатился в седле, выжидательно поглядывая из-под вислых щетинистых бровей на прямое начальство, командира полка.

Зная норовистый адат своего подчиненного, Григорьев поспешил вмешаться:

— То-то и оно, «треба». В потемках разглядели противника, а по видному… потеряли. На Гончаровку выслал дозоры?

— Возвернулись уж.

— Ну?!

— Нема и там.

— Ты, Фрол, хоть чуешь, чем пахнет?

Сами-то они чуют, чем такое пахнет, — пустить отборную силищу в собственные тылы. Бирючья тоска в ввалившихся глазах комполка опалила Примакова; на какой-то миг он потерялся: ловил кончиком языка крохотные светлые усики под вздернутым носом, отрешенный взгляд скользил по озябшим верхушкам не совсем облетевших деревьев, голому сиреневому бугру. Внимание привлек звон, далекий, едва слышный; не сразу сообразил, что это вызванивают у него в висках молоточки. Из мимолетного оцепенения вывел Мальчик, куснув за колено. Не больно — напомнил о себе.

— Не балуй! — прикрикнул излишне громко.

Григорьев силком взглянул в глаза командиру бригады; растирая посинелый невыбритый подбородок, кивком указал на дорогу, неподалеку сворачивавшую в лес; голос у него вдруг осип:

— Куда… в Толмачевку?

Если бы он, комбриг, знал? Еще нужно выбрать тот верный ход. Возвращаться обратно в Чувардино? Продвинуться в Толмачево? Здравый рассудок подсказывает: разрывать бригаду на части опасно. Бить растопыренными пальцами или кулаком — разница есть. Дроздовцы и самурцы давят от Дмитровска через Кошелево, Лубянки во фланг и в затылок — бригада Павлова и Латдивизия круто взяли на север, прицелившись уже в Орел и станцию Стишь. А тут эти, Туркул с Барбовичем! Повисли у самого темечка…

— За леском сразу Толмачево?

— С версту чи наберется, — отозвался сотник.

Григорьев живо уловил думки комбрига.

— Полк укроем на день тут, в лесу. Подвезем кухни.

— Да, да. В Толмачево вытыкаться не нужно. Коней держать под седлом. А дозоры разослать во все края. На Дерюгино, на Городище… вплоть до Волчьих Ям, — Примаков заглядывал в планшет; карта подсказывала: деникинцы, пехота и конница, где-то в названных пунктах; могли еще и не встретиться. — Я буду ждать в Толмачеве. Вести! Вести! Балочки, перелески… Все излазьте, прочешите.

Откуда что и взялось. Не успели скрутить цигарки — очам предстал хлопец на пестрой цыганской кобыле; кто дюжее и запыхался — оба шало дышат, дымятся паром. Тараща родниковые, небесные глаза, двигая куда-то назад локтем, казачок путался в собственном языке. Видать, пробег дальний. И весть понятная.

— Митро, плетюганов захотел?!

Сотник Нетреба знает своих червонцев не только по именам, ведает, у кого какая и болячка, — мигом восстановил голос неудалому вестнику.

— Вороги!

— Где?

— А тама…

Примаков терпеливо глядел в распаренное лицо хлопца. Весть жданная. Куда же им деваться в чертях, «ворогам»? По всему, не близко, с полуночи отмахали немало. Резону нет им задерживаться на речке Кроме.

— Все-таки, откуда же гонишь? — добивался комбриг, не повышая тона.

— С-под Долженков! Отдельный каже, гони…

Примаков хрустнул кнопками планшета; подбиваясь к стремени, комполка потянулся длинной кадыкастой шеей к карте — явно и его познания местности исчерпались. Долженки, Долженки… Вот! Ну да. Дерюгино, Городище, Долженки…

— Белые в самих Долженках? — пытал Григорьев, подворачивая коня к вестнику.

— За Долженками. В сторону Городищ так, в лесочку…

— Каких Городищ? — уточнил комполка, хмурясь. — У Волчьих Ям которые?

— Не. Кирово.

— Не путаешь ты, парень? Пока гнал… выветрилось из башки.

— Чего выветрилось…

Вестник выказал характер: как-то вдруг потемнел синий взгляд, ребячий рот взялся гузкой — обиделся. Утер полыхающие щеки изнанкой форменного дорожного треуха, приосанился в седле. Вести, в самом деле, и воспринять сразу не знаешь как; само собой, Барбович ведет свою конницу на воссоединение с пешими дроздовцами полковника Туркула. Но куда ведет? Туркул у Волчьих Ям; вчера еще налетел на латышей. А Кирово Городище восточнее. Что, разминулись? А может, расширяют брешь?

Искал Примаков ответы в озабоченном лице командира полка; кроме растерянности, ничего не говорили его длинные пушистые глаза, серые, с крупным бездонным зрачком. Раньше будто и не замечал густых кошлатых ресниц.

Переняв на себе вопрошающий взгляд комбрига, Григорьев отвернулся; сам почувствовал: вышло неумело, наглядно. А подумать, что он предложит? Вот так, с лету. Не дозоры разослать. Отвлекся на малое время; день завязывается несветлым, подувает с захода, с родной Украины, такое, нанесет и снегу. Холода обрушат заботы; болезни навалятся, вот что пугает; сверху еще есть кое-какая одежонка, шинелей на днях выбили снабженцы из тылов, а снизу беда, наполовину полк разутый, стягивают обозные чеботари проволокой обноски. Да разве дотопаешь до края своей земли — Черного моря. Пол-России!

— Не отворачивайся, Петро.

— Куда уж тут отвернешься…

— И я так думаю.

— Свалился же, старый хрыч, на нашу голову. Барбович самый. Пенек корявый. Во, с ноготь! Соплей перешибить. Клещом впился. Там еще, на Черниговщине, хлебнули от него. Куда мы… И он следом.

— Слюбились.

— Ага, водой не разольешь.

Разговор, с виду пустой, никчемный, вывел комбрига из недолгой прострации; так иной раз помогает затяжка цигарки — проветривает мозги. Какие там у Барбовича и Туркула намерения, неизвестно. Могли и по ошибке разминуться, и с умыслом. Одно ясно: прорыв опасный. Чертовски опасный. А ликвидировать его им. Больше некому.

— Радуйся… врага знаем, — усмехнулся Примаков.

Григорьев хмыкнул, утирая светлую каплю под озябшим носом:

— Черта с того… А нас сколько? На такую махину!

Не прицыкнул комбриг, сдержался. Не самый удобный момент теребить рану; во сне и наяву сам бредит развернуть бригаду в дивизию. Бойцов бы наскребли по сусекам: подсылают маршевиков, дезертиров. На худой конец пошли бы в дело и пленные. Посадил бы в седло. Но где в чертях добыть коней! Да и снаряжение, оружие — седла, шашки, карабины. В бригаде Павлова есть сотня; видал, славные хлопцы. У латышей полк. Кто их тебе презентует? Отдельную бы кавбригаду, 14-ю, заполучить! Из группы Саблина. Заикался, намекал командарму и члену Реввоенсовета; Уборевич и Орджоникидзе обещали подумать. Оба видали его червонцев в деле, третьего дня под Мелиховом; удачная атака, пленение до семи десятков дроздовцев привели горячего горца в ликование. Грозились побывать еще у червонных казаков; гляди, и скажут свое слово. А что? Две бригады. Дивизия. Третью бригаду потихоньку бы формировали, не выходя из боев.

— Не надейся на дядю, Петро.

— Не надеюсь. Дядя нехай думает, — Григорьев понимающе кивал, торопливо докуривая. — А Пантелеймона Романовича придется тоже срывать из Чувардина. Зараз же. Не ждать до вечера.

— Нужды пока не вижу.

— А нужда за бугром.

Да, нужда за бугром, и сам знает о том Примаков. Обстановка изменилась круто. Обнаруженная позавчера в тылу пехота полковника Туркула еще не толкала на такие меры, не вселяла и особой тревоги; генерал Барбович своим появлением махом смешал карты. Оградить тылы латышей. Немедленно оградить. Начдив Мартусевич ни сном ни духом не ведает, что у него за спиной.

— Ты, Григорьев, выполняй свою задачу… на преследование, — голос у комбрига уже другой, жестче, с волевой хрипловатостью; взгляд сужен, глядел куда-то за лес, в сторону Толмачева. — Не кидайся сломя голову. Мы с Потапенко подопрем. Весь Второй полк срывать неразумно. Сотни две оставлю в Чувардине.

— А охранную сотню? — Григорьев никак не хотел расставаться с прежним тоном, приятельским.

— Неизвестно, где будет и горячее.

До конца не выдержал Примаков суровость, вскинув на прощанье руку, едва приметно улыбнулся уголками крупного, ярко очерченного рта:

— Бывай!

Отдав честь, Григорьев с места пустил орловца вскачь вдогонку скрывшемуся в лесу за поворотом большака полку.

Защемило под ложечкой, болюче, как будто иголкой кольнули; никак не привыкнет к таким расставаниям. А еще на Оксану покрикивает — обмирает вся каждое утро. Внутренне встряхнувшись, Примаков намотал на локоть повод, живо расстегнул планшет; не отрываясь от блокнота, окликнул:

— Ситник!

В ожидании Данило горячил стоптанными каблуками обросшие на зиму густой шерстью бока своей мохноногой чалой кобылицы, ловил на себе завистливые взгляды вестовых…

8

Лавы сходились нешибко.

Сдерживая шенкелями Мальчика, пенившего удила, Примаков бегло окидывал в бинокль местность; равнина, как по заказу, удобная для сабельной рубки, просторный клин, сдавленный перелеском и балочкой; видать, старая пахоть, судя по рыжему кураю. Балочка сухая, забурьяненная, опушенная по пологим склонам цапучим кустарником, не иначе древнее русло; ее-то и норовит приспособить для обхода он, комбриг, — ударит в скулу белой кавказской лаве. Вороньей стаей по осени тянут низко над землей деникинцы; на прикидку, не всю бригаду вывел из деревни генерал; хитрый лис Барбович битый, никак не угадаешь, что таит за пазухой. Все лето кружились в Приднепровье; не скрывает: учится у него, перенимает опыт.

Заметно, 1-й полк набирает бег. Лава даже отсюда внушительная: расправились крылья, выдалась голова. Пожиже против кавказцев; в том и расчет, наивная хитрость. Уж Барбович знает, перелесок с правого локтя наверняка скрывает засаду. А глядит генерал с той черной тесовой колоколенки; внизу, у церковной ограды, толчется большая доля бригады, готовая кинуться в седло. Пожалел — далеченько, трехдюймовка не дотянет, а то бы можно спугнуть алолампасника с нашеста.

От нетерпения у самого зачесались ладони. Хитрость на хитрость. Не из перелеска ударит, откуда ждет генерал, обойдет балочкой с противной стороны. Схлестнется вот Григорьев, потом отскочит, заманивая взъяренных деникинцев. Нарочно он, Примаков, выткнулся на чистое, для Барбовича; у локтя шумно возится в седле Потапенко, комполка-2. Не терпится полковому, напоминает прокуренным басом:

— Ой, гляди, Виталий Маркович…

— Не гуди в ухо.

Норов у комполка хохлацкий, упрямый, попер гуще:

— Дождешься, кажу тебе… Раскрошит Петра… на нас своротит. Чи не знаешь Барбовича? С виду такой… неудалый. А котелок варит.

— Пантелеймон Романович, вредно тебе надолго отрываться от противника.

Обиженно раздувая ноздри длинного кривого носа, Потапенко сдал на полкрупа мышастого, с пролысиной, легконогого горца. Не опуская бинокля, Примаков пожалел о своих словах, а вернее, тоне; вовсе не заслуживает комполка упреков. Храбрости ему не занимать; тем более не из тех он, кто склонен протирать штаны по тылам. Не знает, к кому больше и тянется, кто ближе; с Григорьевым легче ему, поменьше разница в возрасте, весельчак, совестливый, с самого начала собирают червонные сотни; Потапенко годами еще постарше, пасмурный дядька, колготной, вечно чего-то требует, что-то не по нему, но когда сотни его за спиной, как сейчас, и сам он возле локтя, покойнее на душе. А колготится Потапенко по дурному своему складу; дойдет до дела — рука не промажет.

Лавы вот-вот сойдутся. Комбриг привстал на стременах, прикипел к биноклю. В спину видит Григорьева, отколовшегося от плотного клина сажен на пять; хищно распялся над мечущейся гривой, вздернув остро локти. Клинок еще не вскинул, у ноги. Кто-то его подпирает. Ну да, комиссар, Евгений Петровский. Лошадь под ним не признал — рыжая, белохвостая. Позавчера у Мелихова напоролся военком на ручной пулемет; сам отделался свезенным коленом, треснувшими шароварами да кожаной фуражкой, залетевшей в бурьяны. Конь сгинул; на зависть скакун, гнедой, темногривый, бессарабских кровей. И кликали Бессарабом…

Сошлись! Закружились, завертелись; белая мерцающая пороша дыбом встала над головами. Силы неравные, Петру долго не протерпеть; отходить приказал не сломя голову, боже упаси и отрываться — не развязать рук бы вражеским пулеметчикам. Заманивать сюда к перелеску, вроде на засаду; отводят глаза генералу Барбовичу на церквушке, пускай старый лис погоняется за собственным хвостом. Махнул Михаилу Зюке, своему порученцу, — займет его место тут у осокоря. И одеждой и мастью лошадей сличимы; с порученцем останется один лишь вестовой.

— Даваните там!

Зюка скалил белые ровные зубы; прибивая пяткой конька на истоптанное Мальчиком, дергал из парусинового обтрепанного чехла бинокль; насунул и курпейчатую серую шапочку по-командирски на правое ухо. Не заметит генерал подмены: двое маячили и маячат.

Спустились в балочку. Увидав начальство, червонные казаки, нудившиеся с самой зари, без команды повскакивали на лошадей. Наставляя ухо на шум боя, Примаков шевелил Мальчика коленями; четверть часа у них есть; Григорьев вытащит из-под защиты пушкарей белую конницу. Потапенко вертится в седле, как сорока на жердине, строго озирается — ни одна бы живая душа не выткнулась наверх. Впереди по вилючей балочке загодя обосновались пикеты. Барбовичу не пришло бы на ум попользоваться этим укрытием; хотя навряд, невдалеке за полудюжиной колен русло круто отбивается от деревни. Версты две-три по голому. Нет, не выставится генерал напоказ, не из тех он самохвалов-вояк, кинется за перелесок…

Из-за кустов боярышника на всем скаку вымахнул верховой. В усатом лице его было такое — сердце екнуло у комбрига.

— Кубанцы!!

— Очумел, Криворотько?! — Потапенко навис над взъерошенным пикетчиком.

— За коленом! И еще за коленом… Скопом прут!

Худо подумал о генерале; двухверстка подсказала и ему уязвимое место. На раздумья нет времени, дай бог успеть обнажить шашку. Со змеиным шипом выполз из богатых ножен клинок. Ощутил Примаков: рубчатая холодная колодочка как бы передала свою твердость руке; знакомо ворохнулось под сердцем. Всегда перед сабельной рубкой оживает это чувство; осознает, оно постыдно, близко страху. С гневом вытравляет его из себя; среди бела дня, на людях, как теперь, давалось легче, в потемках одолевал с трудом. Потому и не терпит ночных стычек…

Спиной ощущает комбриг тугую волну. Не видит, но чувствует, восприняли бойцы его знак — тоже вынули клинки. У стремени бурно дышит Потапенко, кривой «турчанкой» призывая и подбадривая сотни. Горьковатый колючий ком отпускает горло. С успокоением приходят и здравые мысли: Барбович не кинет в далекий обход — по-за бугром от деревни — много конницы, сотню от силы, ну, две. Со страху померещилось пикетчику. Главный резерв свой генерал сохраняет для флангового удара из-за перелеска; наверняка поведет сам. Ждет явно следующего шага его, Примакова, — выткнуть из укрытия всю бригаду, выставиться на неудобной для широкого маневра равнинке. Выкуси, генерал.

Пулеметная очередь вернула комбрига к яви, в балочку. Невольно вобрал голову в плечи. Вражеский пулеметчик где-то неподалеку; секанул сверху и как бы наискосок. И уж совсем чудно — с правого боку. Мальчик остервенело запросил повод; взяв горячие колотившиеся бока его в шенкеля, Примаков покосился на командира полка. Ошарашен! В самом деле, откуда у белых там пулемет? Обошли ве́рхом! Но пулевое полотнище легло бесцельно, наобум. Разве выдала пыль?..

Сверху чуть не на голову свалился Михайло Зюка. Оборвалось у комбрига сердце: переиграл генерал. Перелесок, каким были заворожены сами, слишком откровенная приманка.

— Барбович!.. Весь тут… в балке! Дозорный примчал!

Было от чего Зюке гнать по чистому наперерез. Удачно угодил, мог бы и самому генералу свалиться на голову; она у него лысая, не то бритая. Усмешка распирает Примакова; в иное время нахохотался бы всласть.

— Григорьев?.. Что там?!.

— Петро шибанул!

Вот она, хитрость, выходит боком. Вся задумка полетела к чертовой матери. Ну, Барбович!.. Одно неизвестно, ждет ли встречи в балке? Может и ждать. Да, наверняка ждет. Не секанул бы пулемет по одинокому всаднику. Явно Зюка навел генерала на догадку. А что порученцу оставалось? Скрытно балкой не успел бы…

— Первый полк, спр-рашиваю?!

— Разметал беляков! Погнал в деревню…

Да, не ослышался. Еще не осознав до конца случившегося, комбриг почувствовал облегчение; Петро зарывается, нарушает приказ. Дико! А на душе легко.

— Удачно, Григорьев дает по сопатке… Нам руки развязует, — оправдывается за свою весть Зюка, взглядом ища поддержки у Потапенко. — Хочь и в пылу… Видит же он по бугру еще конницу.

— Пулеметы!

Это уже голос Потапенко. Комполка знает свое дело; скупые сильные жесты его привели в движение скомканную внезапной остановкой конную массу, закупорившую тесную балку; из задних сотен пробились брички с «максимами», живо развернулись. Довольный, Примаков дивился слаженности и сноровке пулеметной команды; выучка потапенковская. Выросла стенка, не сплошная, всего пять бричек. С пяток «максимов» и в ремонте. Пожалел, как пригодились бы! Проемы меж бричками достаточные для вылазок; подопрет — успеют и укрыться.

За коленом защелкали выстрелы, редкие. Отстреливается пикет. Сквозь облетевший сизый кустарник, на левом склоне, продралась белая лошадь без всадника; по самому дну балки, в объезд кустов, вывернулась кучка пикетчиков; вертя коней, беспорядочно палят. Похоже, в белый свет…

Примаков указал взглядом, сжимая под локтем оголенный клинок:

— Чья… белая?

— Конь Никишки… Кобзаря… — упавшим голосом отозвался комполка.

На белом приметно, удобно брать на мушку; с горькой усмешкой припомнил комбриг известные с детства слова: «И принял он смерть от коня своего». В глазах встало белокурое улыбчивое лицо, румяна девичьи… Недовоевал парень, недолюбил. Ознобом входила во все тело злость, пальцы нащупывали деревянную рубчатую колодочку…

В последний момент Примаков перекроил свою задумку. Не так просто посадить генерала Барбовича на пулеметы. Место неудачное, открытое. Пикет не выманит; преследует его такая же горстка, взвод в лучшем случае. Комом прут позади, с оглядкой; метят, стервы, охватить всех доразу, всю бригаду. А Зюка и вовсе насторожил…

— Пантелеймон, двинь сотню… Раззадорь.

— Какую?

— Покрепше сотника.

— Сам я…

Взмахами сабли Потапенко отколол головную сотню.

— Хлопцы, дадим белякам!.. За революцию!..

Гул поднялся по долине. Мальчик рванулся из рук, с негодованием завертел головой; едва удерживал его. Пропустил комбриг, как мохнатая красноверхая шапка командира полка скрылась за коленом; застила слеза; покуда промокал веки перчаткой, балка до самого поворота, саженей полтораста, опустела. Кося на оставшиеся позади сотни, Примаков смутно ощутил свою промашку. Сотня для затравки — ход верный: Потапенко, хитрющий, оборотистый, напорет беляков на брички. Было бы кого…

— Сберись наверх… Пеши, — повернулся к кипевшему еще от гонки порученцу. — Да не высовывайся весь. Что там у Григорьева… А биноколь твой?..

Оттопырив бордовую губу, Зюка недоуменно облапывал пустую грудь, стянутую накрест ремнями. Помнит ясно, тяжелый парусиновый чехол болтался на шее, мешал все, пока не полоснул пулеметчик…

— Ремешок, должно, лопнул… Гадство! Пошукаю… потом… Тут рядышком, ровчак вроде…

— На́ мой. Окинь кругом. Зорко. Вон, из тех кустов…

По балке пробился шум, неясный, похоже как ветер закрутил в макушках деревьев. Далековато на слух; почти без выстрелов — в дело пошли сабли. Можно представить, в теснотище рубка еще страшнее, шибко не развернешься и не размахнешься. Вот она, тревога, выткнула голову. Краем глаза опять косится назад. Четыре сотни за спиной. Сбились комом. Ждут знака. А как использовать эту силу? Все-таки, может, рискнуть, вывести наверх?..

К ногам лошадей кубарем скатился Михайло. Сердце подсказало — верна его догадка. Основные силы свои Барбович вывел уже из балки. До полка, должно быть. Жаждет охватить Потапенко, навалиться сверху; Григорьев, как видно, генерала не беспокоит; даже и потеснит с налету терский полк…

— Барбович, во-она!.. — Глаза у Зюки белые, луковицами выперли из глазниц; тычет плеткой на правый бок: — Обходит! Отрежет Пантелеймона!..

— Не тужься, Михайло.

— Ей-ей, Виталий Маркович!

— Григорьев… что?!

— Отскочил… К лесочку подается. Куда ему и велено.

Камень отвалил от души. Глубоко где-то сидела тревога за 1-й полк; всего небось не учтешь. Ждал Барбовича со стороны перелеска, а он вот, рукой протянуть. Подивился, тактически мыслят одинаково с опытным генералом; мельком пощекотало самолюбие.

— Журавлев! — окликнул помощника наштабрига, стоявшего поодаль среди сбившихся в кучу сотников и вестовых. — С пулеметчиками! Гляди тут, по своим не чесаните…

Дождался Мальчик своего часа. Чуя твердую руку, извиваясь под шпорами, со всего маху вынес в гору. Склон пологий, в мягкой осенней зеленке, кованое копыто приятно пружинит.

Вот он, генерал Барбович, собственной персоной! Все та же белая косматая бурка и та же белая терская папаха, высоченная, с крестастым малиновым верхом. Конь вроде другой, буланый, лысый и белоногий; был тоже буланый, лысый и в чулках, но отмастка светлей. В зиму оброс, потемнел?

Глаз комбрига уже прикинул. Ничего угрожающего. Сколько в балке, с кем сцепился Потапенко, можно догадаться; тут наверху сотен пять-шесть. Идут горячей рысью, плотно — видать, поспешали обойти Потапенко. Белый всадник, заметно, не ожидал такой встречи; заплясал под ним буланый ахалтекинец, высоко задирая острую змеиную голову…

В пылу не углядел, куда девалась белая бурка. Отразил удар дебелого дяди; в распяленной волосатой пасти молодо блеснули кипенные зубы. «Взмах отменный, как на учении», — успел подумать Примаков; удачно подставил тупик своей кавказской шашки. Краем проследил, бородатый детина замешкался, хотел крутануть разъяренного горца с песочной челкой. Сбоку кобчиком на него налетел Зюка…

Грудь в грудь ударились кони. Серая злющая голова с прищуленными ушами кусанула Мальчика за щеку; конек взвился от боли и злости на дыбы. Удар пришелся по воздуху — хрустнуло в плече. Пожалел, зазря пропал такенный взмах. Крутнулся. Вот оно, лицо кавказца, глазастое, с хищным хрящеватым носом и жидкими усиками; золотой погон с одним просветом. Не пересчитал звездочки — клинок увяз в том месте…

С хеканьем, до одурения опускал комбриг клинок на высоченные терские шапки. Ощущал стену, плотную, тугую; кольнула мысль — не проломить. Почувствовал вдруг, Мальчик завертелся, заплясал в невесть откуда взявшейся прорехе; с левой руки гарцевал в пятачке терец на белогривом светло-гнедом красавце. Ради коня только стоило бы свалить верткого всадника. Отбил наскок. Мальчик извернулся — терец очутился под правой рукой. Привстав на стременах, секанул изо всей силы; в плече опять отозвалось. Клинок нашел нежную розовую полоску пониже набрякшей мочки…

Что-то заставило Примакова обернуться. Отчаянно кружа над головой «турчанку», сквозь частый тын черных всадников пробивается Пантелеймон Потапенко. В горячке, туго соображая, комбриг даже поводья натянул. Мальчик, дрожа всем телом, мокрый, пенит обкровавленные удила, негодующе косится огненным глазом на хозяина: очумел, что ли? Комполка кричит ему. Да разве услышишь в содоме! Лязг стали, конское ржание, матерные хрипы. Едучая пыль скрипит на зубах, забивает ноздри, смешиваясь с потом, выедает глаза…

Дрогнула черная стена. Спиной почувствовал комбриг, — серые шинели, кожушки, ватники, разноперые шапки подперли дружнее; стальная пороша замельтешила яростнее. Сознания коснулось: «Пантелеймон разделался с приманкой в балке…» Сбоку, на вытянутую шашку, весело скалит зубы вестовой, Данила Ситник; за ним так же озорно и бесшабашно раздаривает удары Михайло Зюка; с левой руки, чуть поодаль, в пылище мелькнуло знакомое бровастое лицо…

Отвлекшись на малое время, Примаков едва сам не поймал раззяву. Осатанело наскочил горец, фартовый, загляденье, без бурки, в малиновом бешмете, полная грудь крестов на пестрых бантах; под стать и жеребец, карий в богатой сбруе из ракушек и серебряных бляшек. Дважды отбил удары; нанес сам: угодил в кривую, полумесяцем, шашку; заметил, болезненно сморщилось смуглое тонкое лицо горца — осушил, а то и вывихнул кисть. И тут же, будто из-под земли, кубанец в синеверхой папахе; матерый казачина, с грубыми, похоже как ножевыми, складками на впалых щеках, бурка сползла с плеча, оголив мятый самодельный погон из светло-зеленого генеральского сукна — неумело рисованы чернильным карандашом кривой просвет и звездочки, две; выходит, хорунжий, а получил недавно, небось за боевую удаль.

Пахнуло морозцем от трезвого прищура. Взгляд не выбелен одурью, не выморочен страхом и ненавистью. Так близко еще не доводилось сходиться с врагом, глаза в глаза. Вот, ухвати за тугой порыжелый от табачного дыма ус; шашками не скреститься — кинжалами. Где взять его в чертях, кинжал! Наган… Попробуй доберись до кобуры. Именно кинжал и засиял в кулаке кубанца; шашка болтается на темляке. А трезвый взгляд все полнится торжеством, привораживает…

Упустил важное, не уловил, как все же произошло. Потапенко!.. Скалит крупные редкие зубы, подмигивает, подбирая кулаком с занятой обнаженной «турчанкой» каплю под распаренным вислым носом. Тут же и кубанец… Ткнулся в шелковистую холеную гриву своего мышастого поджарого терца; синеверхая папаха втоптана в бурьян. Удивился нелюдской седине — бурыми кулигами испятнана темноволосая голова хорунжего…

Отдышавшись малость, оттертый уже червонными казаками, кинувшимися в преследование, Примаков все никак не отделается от недавнего. Что-то мог бы и сделать. Двинуть носком под брюхо терца… Крутнуть храпящего Мальчика… Длилось-то всего ничего, считанные секунды. А правда, сколько? Пять… десять секунд? Нет, не скажет. Провал в памяти. Но не час же! Крепко зажмурившись, встряхнул налитой свинцом головой. Шапочка чуть не слетела; укрепив ее, сделал командиру полка знак остановиться. Ноздри Мальчика пышут, мокрые пахи — ходуном; с губ, из-под потников падают мыльные шмотья.

— Отбой сигналь! — крикнул в самое ухо подвернувшему Потапенко.

Спрыгнул комбриг с седла. Ног не слышит. Обвел остывающим взглядом поле, где только-только гудела нещадная сеча; на голом, сером — темные холмики; вроде больше в бурках. Бродят подседланные кони. Рубка скатилась в падину. Гул доносится смутно. Да и нет уже той рубки, распалась. Барбович не дурак, уведет; нет ему расчету класть своих рубак в рейде, в чужом тылу. Где-то глубоко, чуял Примаков, сердцем понимал, дальше вклиниваться в их порядки генерал не посмеет, повернет обратно, на Дмитровск…

9

Окский железнодорожный мост целый. Знает Орджоникидзе и все же, выбравшись на взгорок, вскинул бинокль. Ржавый горбатый пролет четко виднеется на сером тяжелом пологе неба, подпаленном у самой кромки чахлым восходом. Чуть правее, на алом, хмуро темнеет водонапорная башня; теплым пятном в стылой дымке брезжит здание вокзала. Город за насыпью, в падине — торчат колокольни, трубы и макушки тополей.

Из Кром выкатили в полночь. Около четырех десятков верст до Орла по набитой насыпной дороге — пустяк для автомобиля. Надо же! Влетели в потемках в вымоину у мостка через Ицку. Покуда подогнали бричку. Схватились живо, как получили оглушительную весть; звонил из вокзала курско-московской станции начдив-9, Солодухин. Корниловцы оставили город с вечера; мосты, станцию, пути не взрывали; явно надеются вернуться, — высказали догадку на том конце провода.

Набился в попутчики Орджоникидзе к члену Реввоенсовета 13-й армии, Григорию Пятакову. С переподчинением резерва главкома им, 14-й, Пятаков оказался не у дел. Из-за простуды сразу не отбыл в свои части, находился при штабе Латдивизии. А нынче дорога на Орел появилась. Ему, Орджоникидзе, захотелось самому побывать в отбитом городе; командарм Уборевич побудет в Кромах, а в ночь отправится в Брянск.

Звонок застал их в штабе. Уборевич скоренько свернул затянувшееся оперативное совещание с начдивом-7 Бахтиным, Мартусевичем и комбригом Саблиным. С возвратом Орла ломались все разработки штабистов. Все, все менять! Уже с рассветом войска поворачивать с севера на юг. А левому крылу армии сама собой напрашивалась ближайшая цель — Курск…

Дорога бешеная, кочковатая; бричку трясет, безбожно кидает. Не окрепнув от простуды, Пятаков хватается за кованую грядушку, стискивает челюсти, стараясь не подать виду, что скачка такая выматывает все кишки.

Не замечая состояния соседа, Орджоникидзе то и дело похлопывает кучера по спине — давай! Часа этого он ждал. Другую неделю мотается, месит приокскую грязь; сам не знает покоя и другим не дает. Говорит, говорит и говорит; убеждает, кричит, берет за грудки. В самом деле, видеть тяжко, со стороны все кажется бегством, развалом, а когда делаешь что-то, трогаешь своими руками, кипишь вместе со всеми в адовом котле — глядится по-иному.

Под нещадную тряску мозги работают яростнее. Чувствует Орджоникидзе, душа рвется; уже там она, в заветном месте. Последние дни, а особенно часы Орел воспринимал как ахиллесову пяту Республики. Отбить город! Защитить Тулу, Москву. Лечь костьми на пути у генерала Кутепова…

Свершилось. Как-то вдруг свершилось. С вечера еще и на ум не шло, хотя отдали приказ войскам на взятие Орла именно на вчерашнее число — 19 октября. Пообдуло морозным ночным ветерком, поостыл — вползло недоумение. Ждал боев, жарких, тяжелых. Корниловцы с а м и оставили город? Почему не защищали? Видит, в немалом смущении и сосед: напряженно молчит всю дорогу. В такой тряске, правда, не поговоришь много — язык откусишь.

Повозившись на жесткой полости, Орджоникидзе присмирел на какое-то время; вид города будоражит, выворачивает наизнанку — так хочется говорить! Чертов сыч, закутался, носа из поднятого ворота тулупа не кажет. Глубоко вобрав озябшие кисти в рукава нагольного полушубка с белым воротом, незряче уставился в спину кучера; боец молоденький, в новой необмятой шинели, наверно, почувствовал, что гнать дуром уже не надо, перевел мокрых лошадей на неторопкую рысь. Конная охрана приотстала; сбившись кучкой, свернули цигарки, задымили.

— Вот он, Орел!

Не выдержал Орджоникидзе молчанку, явно желал завязать разговор. Пятаков, высунув из тепла худое носатое лицо со щеточкой рыжих усов, поглядел близоруко, промолчал.

— Тишина, странно даже… А может… провокация? Звонили с вокзала. Да и начдив ли Девятой?..

Откинув сивый мохнатый ворот, член Реввоенсовета 13-й армии вымученно улыбнулся. Порывшись под тулупом, вынул из нагрудного кармана френча потрепанный кожаный очечник.

— Солодухина я знаю лично. Голос-то… А тишина, да-а… странно. Странно, Кутепов оставил Орел. Без выстрела! А дался он ему неделю назад большой кровью.

— Нам обошелся куда дороже, — насупился Орджоникидзе, заправляя махоркой трубку.

— Тринадцатой выпала доля… — горестно покрутил головой Пятаков, насаживая на тяжелый посиневший нос пенсне. — Считай, три дивизии… Наскребли из остатков на одну. Неполную. Девятую восстановили. Командарм Геккер Солодухина назначил.

— Не встречался… с Солодухиным.

— Боевой начдив. С Уборевичем из Северного прибыли. Оба там дивизиями командовали.

— Из каких он?..

— Большевик. Из рабочих.

Раскурив трубку, Орджоникидзе примолк, нахохлился. Понимал заботы командиров — воевать надо; им же, комиссарам, нужны победы. Только победить! Покончить бы скорее с этой дикой бойней да взяться за живое дело, строить новую жизнь. А как ждет Ильич конца войны! Круглыми сутками с надеждой взирает на свою «будку»: что принесет аппарат? Его, Серго, это страшно волнует; при недавней встрече в Кремле обещал не молчать, сообщать по всякому поводу.

Заворочался, умащиваясь поудобнее. Клок соломы под полостью утолкся за дорогу и не ощущался; било снизу — в голове отзывалось. Потянул за хлястик кучера: убавь, мол. Парень, пылая набрякшими щеками, недоверчиво покосился: ужель укачал высокое начальство?

Орджоникидзе как-то стало не по себе; нынче навряд ли написал Ильичу то письмо, во всяком случае, кое-что опустил бы. Войска воюют. В штабах — да, много неразберихи, и просто-напросто бестолковщины; его, члена Реввоенсовета армии и особоуполномоченного Реввоенсовета Южфронта при Ударной группе, бесит равнодушие иных командиров, преступное равнодушие. Вчера обрушился на начдива Мартусевича. Сонная муха! Пятаков его взял под защиту; командарм Уборевич поддержал; обговорили — менять Мартусевича Калнинем, комбригом-1…

Перевалили брянскую насыпь. У переезда, сразу за путевой будкой, мирно отдувается бронепоезд; приземистый, серый, в белых известковых смугах. Жерла пушек глядят на мост невдалеке. Движения никакого. Безлюдье. Такое, не поймешь и чей. Город будто вымер, редко над какой крышей схватывается дымок. Не заметно разрушений.

Обогнули сквер за проволочной решетчатой оградой, выкатили на привокзальную площадь. Тут следы боев есть. Разбитые брички, воронки, вывороченный булыжник; у афишной тумбы, обклеенной разноцветными бумажками, завалилась набок пушка, чумазая, в грязюке — разнесен прямым попаданием лафет. Чья же? Наверно, Геккер еще кинул, неделю назад. Тяжелый снаряд срезал угол кирпичного пакгауза; открытым щербатым ртом зиял черный провал. Здание вокзала отсюда, с тылу, не задето. Да, корниловцы станцию брали с бою. В том и загадка — оставили воровски, в вечерних сумерках.

В дверном проеме главного входа появился человек, худой, высокий, в распахнутой длинной шинели и офицерской мятой фуражке; узнав, вскинул темные округлые брови, заспешил по каменным истертым ступеням. Заметно прихрамывает; по откинутой правой руке чувствуется — совсем недавно расстался с палочкой. Прислонив пальцы к виску, представился.

Выпрыгнув из брички, Орджоникидзе прошелся, разминая отерпшие ноги; отметил, рукопожатие дружеское у Пятакова, но голос неприветлив — все же служебное положение сказывается.

— Поздравляю, Солодухин.

— Помогли. Спасибо. Не Павлов да Стуцка… не собрал бы и эти остатки.

— Вот кого благодари…

Протягивая руку, Орджоникидзе назвался; тепло, участливо глядел в вымученные глаза начдива. Видать, вымотался до предела, в чем и душа держится; дают, наверно, знать и старые раны.

— Виделись с комбригами нашими? Здесь, в Орле?

— На разъезде, в Божковке. Не доезжая станции Стишь. На бронепоезде я проскакивал. С полчаса, как воротился. Свои части я выдвинул по курской ветке, к Стиши. С бригадой Павлова уже соединились. Занимаем по высоткам оборону, в старых окопах Ярчевского.

— В городе разве войск нет? — подступил Пятаков.

— Эстонские части. Начдив Пальвадре в аппаратной. Комфронта на проводе. В Сергиевском.

— А Сталин?.. — оживился Орджоникидзе.

— Не скажу, товарищ член Реввоенсовета. Командарм Геккер там.

— А Москву можно?

— Думаю, ответит.

Поспешая за начдивом, Орджоникидзе расстегивал полушубок. Порывался еще из Кром добиться Иосифа — связь оборванная; теперь уж тот знает, наверняка выходил и на Кремль. Такие вести Ильич ждет в любое время суток. Распространяться не будет, просто пошлет привет из Орла…

Глава четвертая

1

Из штаба дивизии полковник Туркул вышел окрыленный. Галька издали почуяла настроение; радостно всхрапывая, тыкалась горячей сопаткой. Кобылица молодая, четырехлетка, гнедая, в белых чулках и с кокардой во лбу. Умница, стерва, бегает следом, как собака, привязывать не надо. А всего ничего — третий месяц. Пленница, по слухам, ходила под седлом чуть ли не у самого батька Нестора Иваныча; вранье все — шкуринский есаул цену лошади набивал. Спустил за ночь в карты всё из карманов и с пальцев, добытое за лето в Приднепровье и Северной Таврии; отыграться хотел заветным — кавказской шашкой, старинной, чеканного серебра с изумрудами, да Галькой. Привязалась. Балует…

Выпрашивает вот. Знает — дадут. Вынул из кармана легкой венгерки кусочек сахара. Шлепал по бархатным нежным губам, шептал на ухо:

— Девонька моя…

Странно, окрыленности хватило от порога генеральской приемной до коновязи. Добился своего, а вроде и не рад: идет с отдельным отрядом по красным тылам. Позавчера еще сдавал полк, 1-й офицерский имени генерала Дроздовского — шефа полка, полковнику Румелю, горел, жаждал вырваться из фронтовых объятий и предаться вольной волюшке, сиречь партизанству. Он, кадровый офицер, не такой уж в душе и партизан, вовсе нет; доказать хотелось, что подобные рейды — удел не одной конницы. Пехота тоже может кое-что в тылу противника штыком. Не скрывает, августовский рейд донских казаков Мамантова не дает покоя; тому способствовали газетчики и осважники, трубившие на всех перекрестках о «полете донской стрелы»…

Поостыв, полковник Туркул понял причину своего состояния. Пахнуло таким холодком от прозрачных голубых глаз начальника дивизии, генерала Витковского, когда тот вручал пакет. Приказ. Форменный приказ! Выходило, он рвется на самые рога черту не добровольно, а исполняет чью-то волю. Чувствовалось, генерал с легким сердцем вверяет Румелю и судьбу полка…

— Не балуй!..

Взять батальон в своем же полку. На выбор. И на том спасибо. Не кланяться хоть в ноги Румелю, позавчерашнему подчиненному. Дали право выбрать. Не все равно, с кем идешь почти на верную гибель. В ином свете уже виделся и предстоящий рейд. Все-таки пехота… не кавалерия. Стиснул быстроглазую морду Гальки, приник бритой щекой. Сам-то будет верхи…

Держал на окраину городка, к вековым липам и тополям. Имение местного помещика. Горит на тусклом солнце цинковая кровля двухэтажного дома. Хозяева удрали на юг; не рискуют покуда назад. Может, уже и некому. На постое тут 1-й батальон полковника Петерса. На нем и остановил свой выбор; загодя вывел из боев, неделю назад — верил, рапорт удовлетворят. Отобрал и две гаубичные конные батареи. Пятьсот штыков и восемь орудий. За глаза. Белогвардейцы ладные, боевые; юнкера и поручики в офицерской роте имели дело со штыком. Можно наворочать в незащищенных местах. Ночами действовать, партизанским манером. Даст бог, полста верст вклинятся в ближние тылы…

Под тополями, у расхлябанных ворот, ждал полковник Петерс. Без адъютанта, без вестовых. И сам ездил без сопровождающих в штаб дивизии. Блюдут тайну. Ни единая душа в батальоне не ведает, что их ожидает; объявят в дороге. Поутру выступят на участок Самурского полка; красные сильно наседают от города Дмитровска.

— Антон Васильевич, наконец-то!..

Петерс взял под уздцы Гальку.

— Благословили… Евгений Борисович.

Туркул вынул папиросу из портсигара.

Курили молча, сосредоточенно; собственно, говорить не о чем, слова остались позади — надо заканчивать сборы к рейду.

Среди «дроздов» Петерс слывет оригиналом. Сын учителя гимназии, студент Московского университета; Великую войну начал прапорщиком запаса. Коренастый, сбит крепко; чернявый, взгляд твердый, монгольские скулы, широкий крутой подбородок. В 17-м, при «временных», в двадцать семь от роду получил за удаль старшего офицера — полковника.

Знает Туркул, высоких постов Петерс не занимал. Батальон — потолок, его стихия. Легенды ходят: бесстрашен, мол, без нервов, в цепи с непременной папиросой во рту. Хватов подобных встречал; видел сам и Петерса: в огне неправдоподобно спокоен — что-то азиатское, нерусское…

Любит Петерс комфорт: останавливается всегда в лучшей хате, обливается на воле в любую погоду холодной водой; коврик для того таскает с собой. Кожаный портсигар этот — притча во языцех; всегда набит лучшими асмоловскими папиросами. Никого никогда не угощает, кроме него, Туркула.

В вечерних сумерках Туркул не различит марку папирос; по аромату вроде «Элита». Втягивал дым с наслаждением. Гальку увел Данило, вестовой, белобрысый кубанец, вывернувшийся из-за конюшни.

— Может, ротным объявим?..

— Пожалуй, — согласился Туркул. — Пригласи и артиллеристов. Прикинем наш маршрут.

Утром отряд выстроили по большаку на Дмитровск.

— Смирно! Слушай! На караул! — Петерс преподнес громадную серебряную братину с шампанским. — За удачу!

Туркул, сняв фуражку, перекрестился, выпил.

2

Прорыв совершили на участке самурцев.

Под сильным артогнем к вечеру ворвались в Дмитровск. За ночь вызрел маршрут; пройдут по тылам красных до села Чертовы Ямы, верст за сорок. Сделав петлю, возвратятся в Дмитровск. Местность трудная, пересеченная, заросшая лесом, тряские низины опасны для колес; тревогу вызывали пушки и брички со снаряжением. Не дай бог, навернет обложных дождей, ноги не вытащишь, не то что гаубицу…

Допоздна Туркул провозился с пленными. Грешным делом, любит это тонкое занятие — копаться в человеческой совести. Получал физическое наслаждение, глядя неотрывно улыбчивыми карими глазами в лицо подневольного. Не терпел «разговорчивых» — выболтал такой сразу все со страху. А дальше что?.. Предпочтение отдавал «идейным». Тут уж засучивал рукава; по локти копался. Сам ставил иногда и т о ч к у…

— Говорите, батальоном командовали? Чин какой у вас… был?

— Штабс…

— Штабс-капитан, значит. Дворянин?

— Да…

— И много вас там… дворян?..

— Красную Армию строят военспецы… офицеры, генералы. Не мало среди них и дворян…

— Я к тому… хватит ли на вас… вот таких… телеграфных столбов от Орла до Москвы?..

— …

— Молчите. Может и не хватить… В какой части служили?

— В группе войск Саблина. Начдива Саблина.

— Искупить свою вину не желаете?

— Перед кем?

— Россией, разумеется.

— Какой Россией?

— Русским народом.

— Не виновен… перед своим народом.

— А… совестью?

— Тем более.

— Дерзко, штабс-капитан… Никак дворянин, офицер… Бывший. А ведь у вас… последний шанс.

— Вы щедры, Антон Васильевич… сегодня.

— Слышали… обо мне?

— Знают вас… у красных. По Донбассу…

— Что имеете в виду?

— …

— М-да… Стреляю… пленных. Лично стреляю. Но… в ы б о р о ч н о. А это не одно и то же. И рад… что т а м знают. На русского мужика… пленного… рука не подымется. Большевика… комиссара… жида. А кстати, вы большевик?

— Член партии.

— Какой?

— Большевик, значит. Как-то и не укладывается у меня… Дворянин и… большевик. Парадокс. Не находите?

— Нет.

— М-да… А скажите, почему снят генерал Егорьев?

— Насколько мне известно, комфронта Егорьев болен…

— А может… за неудачи?

— Может…

— А Егоров? Что о нем скажете?

— Егоров смелый военачальник.

— А новый командующий Четырнадцатой армией?.. Говорят, молодой? Из каких же он?

— Молодой. Артиллерийский офицер военного выпуска.

— Почему отвечаете на мои вопросы?

— …

— Надеетесь на… снисхождение?

— Ответы, господин полковник, вы знаете. Что вас особенно интересует… Не касаетесь.

В самом деле, не спрашивает того, что интересует. Боится выдать свой план? Сорвется рейд? Смешно. Человек этот не выдаст их тайну: больше десятка шагов от хаты, где они сидят, не ступит… Смутил ясный, правдивый взгляд? А какие у него глаза? При лампе цвет явно искажен. Не голубые… Наверно, серые с зеленым. Неудобно спросить. А узнать уже не узнает…

В штабе дивизии скудные сведения о противнике. Разведданные и показания пленных говорят: именно на этом участке, в глубине, через Брянск красные стягивают свежие части. Только что на табурете сидел пленный, чуть постарше, тоже из «бывших», по документам — тыловик, снабженец 14-й армии; без потуг, «чистосердечно» сообщил: в Карачеве, станции на брянско-орловской ветке, сгружаются прибалты. Якобы резерв Москвы. А с Украины, откуда-то из-под Чернигова, еще ранее была переброшена конница, червонные казаки. Обмолвился снабженец и о некоей «пехоте Павлова». А численность? Дивизия? Бригада ли?..

О «прибалтах» генералу Витковскому кое-что известно. А кто такие червонные казаки? Сколько их? А пехотные части Павлова?.. Много ли? Чувствовал, этот не скажет. Правда, может и не знать: не тыловик, не снабженец…

Странное состояние испытывал полковник. Будто кто-то удерживал за плечо. Судьбу пленного уже решил; вернее, тот сам распорядился своей жизнью. Что же не позволяет подать знак — пристукнуть об стол ладонью? Может, взгляд? Безоблачная ясная глубина! Страха не видать. Навряд ли незнакомо ему это чувство. Повидал смерть…

Едва мысль дотронулась до сокровенного, где таилась подлинная причина, которая удерживала поставить т о ч к у, полковник ощутил сухость во рту…

Оба они — русские офицеры, дворяне… Но нашлась же сила, развела их по разные стороны пропасти… Он, Туркул, и в грош не ставит осваговскую пропаганду — большевики-де продали Россию немцам и жидам. Так, на дурака. Нет, этот дворянин… большевик… никому не продавался. Тоже считает, за Россию борется, от имени народа… А что заставило его встать по ту сторону пропасти? Обстоятельства? Давно мог бы ими воспользоваться и перебежать, как делают другие на его месте… Не перебежал. Воюет у красных с самого начала. А те сотни, тысячи офицеров, его, Туркула, однокашников и сослуживцев, с кем вместе проливал кровь за Россию… военспецы? Строят большевистскую армию… Тоже продались? Бред!..

Ощутил, как повлажнело под мышками; предательская слабость вступила в ноги… Нет! Заблудших овец прощают, но не изменников офицерскому долгу, чести… Глухо пристукнул ладонью. Пленного вывели. А облегчение не пришло. Не хватило духу и самому лично поставить т о ч к у…

Из тяжелого раздумья вывел полковник Петерс.

— Антон Васильевич… на вас лица нет!

Откуда он взялся, Петерс? Только что сидел пленный. Потянулся к кожаному портсигару.

— Через пару часов выступаем… Может, соснете?

Что же, овчинка выделки стоит. Пройтись по ближним тылам красных, задержать на какое-то время их наступление. Сорвать — дело дохлое. Смешно, один батальон! Хоть помешать развернуться, ввести спокойно резерв в бои. Направление для рейда удачное. Где-то здесь стык армий противника, 13-й и 14-й; место наиболее уязвимое.

— Считаю выбор удара удачным, Антон Васильевич. Чего уж раздумывать? — Петерс хищно засматривал в развернутую десятиверстку.

— На раздумья… времени нет.

Туркул распрямился, шевеля отерпшими плечами. Ламповый свет рельефно вылепил сильно выдавшийся бритый подбородок; крутой лоб, скулы, тонкий прямой нос и жесткая темная щетка усов — в тени абажура.

— А соснуть бы не помешало…

3

Шли пять дней и пять ночей.

Добрались до тех Чертовых Ям. Забытая богом и чертом деревенька в гущине леса, у топкой речки. И вовсе, как выяснилось, не Чертовы Ямы, а Волчьи. Объяснил древний дедок в лесной избушке, одичавший, заросший как бирюк, — стерег еще «барские угодья»; по ответам судя, представления не имел о «белых» и «красных».

Вчера утром у Волчьих Ям встретились с латышами. В промозглом тумане, слякоти кинулись цепи на цепи. Пушки палили с близкого расстояния, в упор… Прицел три, трубка на одной секунде. Вел сам полковник Туркул. По всем правилам держал винтовку с отомкнутым штыком. По правый локоть чавкал сапогами Петерс, проваливаясь в колдобины с водой. Замечал краем глаза: больно много уж комбат спотыкается, поминает вслух «божью мать». Знаменитая папироса… во рту. Дыма не видать. Туман, наверно. Может, забыл поднести огоньку?..

Из тумана вдруг встала огромная, лохматая тушища, заслонив в глазах полсвета. Можно бы принять за лесного зверя — в лапищах винтовка с направленным штыком, такая же, Мосина, трехлинейка. Наваливалась чуть правее. С пустыми руками, даже не соизволив загодя расстегнуть кобуру, заметался Петерс, затрепетал как осиновый лист на ветру. Не упади, пятясь задом, дивизионный священник, отец Володимир, занес бы раба божьяго Евгения в поминальник. Не уверен Туркул, что ему удалось бы самому отвести беду. Подоспели «дрозды»…

Лес, дикий, в мочажинах, прикрыл и оборонил. Не попали на свой след. Сторожка лесника, замшелая, покосившаяся, приютила на ночь. На Петерса жалко смотреть. Облетела позолота, как пыльца с бабочки, попавшей под дождь. Куда девалась легкая семенящая походка, твердый взгляд серых глаз; совавшегося поутру, как проснулись, денщика с ковриком пугнул матюком…

Одно успокаивало полковника Туркула. Погоня не обнаружена. Затоптались латыши в чертовых Волчьих Ямах. Сутки, да вырвали — задержали наступление. Оправдываются показания пленных еще в Дмитровске. Действительно, части у красных свежие — тот самый «резерв Москвы», о каком упоминал тыловик-снабженец, покойный ныне.

Конный разъезд, высланный с вечера, после боя, доставил худые вести. Левее, у деревень Лубянка и Столбище, противник вчера потеснил их 1-й полк. Румель плохо начал; не понравится генералу Витковскому. Кроме пехоты действовала и кавалерия у красных; надо полагать, червонные казаки. Потери в полку ощутимые — убитые, раненые; пленные даже есть, чего при нем случалось нечасто…

Выступили к полудню. После малых колебаний у десятиверстки Туркул наметил удар в направлении деревень Чувардино и Волобуево. По карте, левее остается деревня Черепово, верстах в трех. Красных в ней нет. Это облегчает задачу — с тыла бояться некого. Поделился своим замыслом с Петерсом. Кивает — согласен. Медвежья болезнь не вся еще вышла; на осунувшемся лице, на скулах, рдели коричнево-зеленые пятна…

В лесу столкнулись с людьми в шинелях.

— Какого полка?

— А вы?..

— Первый офицерский имени генерала Дроздовского…

Винтовочный залп вспорол лесную первозданную тишину. Птицы сорвались с деревьев. Сквозь гул не пробивалось «ура». Заслон малый, до взвода. Опрокинули. Разгоряченные, выскочили к обрыву. Глубокий древний овраг; деревья в два обхвата скатываются по крутым глинистым склонам. Село в самом низу, в просторной плешине, как в корыте; до трех десятков рубленых изб. Желтоватый дровяной дым из труб не расходится, недвижимо лежит дырявым рядном на тесовых крышах. По дворам мечутся серые комочки; обороняться, как видно, собираются.

Перехватив взгляд полковника, Петерс молча начал спускаться, помогая себе прикладом винтовки. Туркул нарочно задержался у обрыва; скрывая усмешку, прикуривал — давал возможность комбату обрести себя. Подвернулось и оправдание: искал, мол, удобный спуск для Гальки.

У ветхого бревенчатого мостка через бурный ручей, в середине села, уже собрался весь батальон. Объездной дорогой из леса тащились брички и пушки. Туркул спрыгнул с седла; видел распаренное лицо Петерса, возбужденный горячечный взгляд. Ждал похвалы, благодарности. Ради «дроздов» надо бы сделать — заслужили. Бой не шибко уж какой; красные отступили порядком, забрав даже убитых, если таковые были. Кухни бросили. Видит бог, не хотелось тянуть комбату руку.

— Спасибо, славные дроздовцы!..

Своих кухонь кашевары не растапливали, обошлись трофейной едой. Душистая пшенная каша, заправленная свиным салом, таяла во рту. Добро же краснюков кормят, как на убой. Ожили шутки, смешки. Вчерашнее забывалось…

Ночевали спокойно. Выставленные дозоры не подымали пальбу. По всему, не слишком наступили на мозоль красным; знают уж, некая часть противника вклинилась в их порядки, действует в тылу — не проявляют активности. Туркул склонен думать, что из вчерашней потери не все убиты. Вызнали наверняка силу. Не встревожились.

Возле печки, на топчане, застланном кожухом, спал Петерс. В нижнем белье, свежем, бязевом, лежал на спине не укрывшись; дышал ровно, покойно, всхрапывал изредка. Позавидовал такому сну. Сон праведника или младенца.

Ему, Туркулу, не до сна. Обстановка непонятная, тревожная. Похоже, в темном чулане — налапал дверь, а дужку не найдет, не может открыть. Когда входил в эту избу, ощутил такое состояние. Полк его отступил. А как другие полки дроздовцев? Генерала Витковского оставлял в радужном настроении; помыслами весь был уже в Брянске.

Об Орле боялся подумать. Пять суток назад там уже назревал чирий. Удержат ли корниловцы? Кутепов небось рвет и мечет. И пленных таких нет, не у кого вызнать.

Видел, путь один — назад, откуда пришли. Пробиваться к Дмитровску. Да и неизвестно, у кого город. По артиллерийскому гулу, бои уже в той стороне.

Утром, за селом, на походе, обнаружили впереди себя конницу. Двигалась в том же направлении, по лесной малоезженой просеке. Намеревался уже Туркул ударить в хвост; оказалось — свои, бригада из 5-го кавкорпуса. Тепло встретились с генералом Барбовичем. Тоже мечутся, потеряли связь и с корпусом, и с соседями. Идут на пушечную пальбу.

Устроили совместную ночевку в лесной деревушке, увязшей по уши в болотах; солдатам не хватило места под заросшими зеленым мхом крышами изб, набились в сараюшки, на сеновалы. Начальству выделили лучшую избу-пятистенку, с крыльцом; подворье покойного старосты. Адъютанты и денщики живо очистили светлую жилую половину от кучи детишек и вдовы; чем могли, принарядили — раскинули свежую скатерть на столе, на пол постелили чистые рядна. Богатый иконостас, медная лампадка с крохотным мотыльком огня. Чего недоставало — все заменил и вобрал в себя тульский самовар, ведерный, оттертый песком до сияния.

Не так уж мало и знали. Свели воедино — картина прорисовалась довольно-таки явственная и безрадостная. Оба видели, генерал и полковник, что наступление их, летнее, победное, захлебнулось. Духу хватило по Орел включительно.

Как и предчувствовал Туркул, Орел пришлось оставить. Да, именно в те дни, когда он начинал свой рейд. Казалось, все сделали они, «младшие собратья»: дроздовцы, марковцы, алексеевцы — «цветные», как их еще называют свои, белые, и красные, чтобы корниловцам облегчить дорогу к белокаменной. Не скрывает, завидовал зеленой завистью своему давнему другу и боевому сопернику, Николаю Скоблину, тоже полковнику и тоже командиру 1-го полка, только… Корниловского. Разница ощутимая. Уж кому-кому, а Скоблину приготовлены кроме лавровых веток и генеральские эполеты. Вручалось бы с а м и м, на Красной площади, под великий благовест…

— Да-с, не позавидую Николаю Владимировичу… Скоблину… — Барбович, разомлевший, одолевал третью чашку; сидел он в исподней фланелевой сорочке, стянутой по спине накрест широкими шелковыми помочами. Генеральская рубаха светло-зеленого сукна брошена на неразобранную деревянную кровать. — Слыхал, у них с Александром Павлычем… нелады… Кажись вы, Антон Васильич, дружны со Скоблиным… По Екатеринодару вас еще помню… да и в Донбассе… Харькове.

Туркул отвел взгляд. Не знай хоть как-то генерала Барбовича, подумал бы черт-те на что. А коль думать, явно речь не о дебошах в ресторанах, не о громких спекуляциях углем и не о погромах — во всем таком многие старшие офицеры и генералы обрели шумную известность. Нет, они со Скоблиным слишком и д е й н ы е.

Именно это и делает их заметными в верхах белого движения; «смена», «карьеристы», «идут по трупам» — шелестом повевает по всякого рода затхлым «салонам». Оба испытывают непосредственное начальство. Он, Туркул, — генерала Витковского, Владимира Константиновича; кривится, ворчит, а все же потакает его «прихотям», как сам изволит выражаться. У Скоблина «непосредственный» — Кутепов, Александр Павлович (в данный час полковник Скоблин исполняет обязанности начальника Корниловской дивизии). В силу своих природных качеств командир корпуса, генерал Кутепов умеет ярче выражать свое отношение. Да со Скоблина взятки гладки; у него есть с а м в Таганроге и Май в Харькове. Теперь вот Кутепов может распоясаться…

— С Николаем Владимировичем у нас в самом деле давние взаимные привязанности… Не понимаю, Иван Григорьевич, вашу тревогу. Кутепов, всем известно, человек крутой… Но уж так и виноват один Скоблин в неудаче под Орлом?..

— Что вы, что вы, батенька… Антон Васильич!.. К полковнику Скоблину у меня лично самые что ни на есть искренние симпатии… Корниловцам именно такой и нужен вождь. Молодость не помеха. Сколько ему, двадцать пять… шесть? Набожный, верующий, вот что уже редкость у вас, молодых. Но это и похвально. От многого пагубного сохраняет душу… Даже в такое наше время! Рук о чужое не замарает. Все видят. Другое дело… к а к относятся… А карьера что?.. В нашем военном деле и добывать ее в молодые леты… В бою, конечно, честном бою. Вы тоже, Антон Васильевич, как вижу… не брезгуете держать в руках русскую трехлинеечку… а неудача под Орлом… временная… Насколько имею сведения… корниловцы город оставили. Заблаговременно полковник Скоблин вывел лучшие кадры.

Сколько помнит Туркул, да, действительно, с позапрошлого лета, на Кубани, при встречах генерал Барбович всегда вызывал в нем чувство жалости, даже обиды: так уж господь бог обделил его. Чисто внешне. Росточка малого, сутулый, плечи срезаны, идея короткая, сухонькая, удлиненная огурцом голова, лысая, как колено, большие торчащие уши, нос длинный и усики пучком шерстки. Нарочно не сумеешь так испохабить человека. Рискнул быть военным, да не где-нибудь — в кавалерии! А вот душа есть. Неприметный, ч е р н о р а б о ч и й войны; «генерала» получил еще из рук покойного монарха. Так в бригадных и застрял. Да и не лезет. Воюет отменно, храбрости ему не занимать. Вот так посидишь с ним — внешность сглаживается, располагает душевно.

— Дай бог, временная бы… неудача, Иван Григорьевич, — Туркул потянулся с опорожненной чашкой к самовару. — Чувствую, причина у нас тут, на нашем участке… Что за «резервы Москвы»? Как в стенку бью вот, седьмые сутки. Куда не кинусь!.. Леса укрывают, болота… Части свежие. Красные казаки, «червонные»… Латыши. Пехота некоего Павлова…

— У Павлова бригада, отдельная… Переброшена сюда из Белоруссии, недавно. Помню его мальчиком, по Тифлису… Отца знавал, старика, генерал-лейтенанта Павлова… Андрей… Андрей… Игнатьич? Позабыл. А сын… у красных, в генералах. Вот так она, жизнь… Все вверх дном перевернуло.

В изнеможении откинулся генерал к бревенчатой стене; напился, упарился, от блескучей лысины пар исходит, все впадины на худющем бордовом лице заполнены влагой. Со смеженными веками продолжал затронутую тему, не подозревая, что своим разговором переворачивает душу собеседнику.

— А командующий Тринадцатой армией у красных… тоже тифлисовец. Геккер. Знавал и Геккеров. Давняя военная русская фамилия в Закавказье… Со времен оных. И Егоров, новый командующий фронтом, тоже начинал свою службу в Тифлисе… Громко начинал.

— Столбов телеграфных не хватит на каждого до Москвы… — мрачно выговорил Туркул.

— Батенька, да где ж столько-то?! Их вон!.. Вся Красная Армия! — Барбович открыл глаза; в них, круглых, желтых, как у совы, не было того смешка, ерничанья, что в голосе; покряхтел, снова приобрел вертикальное положение. — Столбы… телеграфные, Антон Васильич, бегут не только на север… на Москву… и на юг, до того же Ростова… Поимейте в виду. И я не одобряю… крайностей. Вот в Орле… перед тем как оставить… повесили генерала Станкевича. Человека пожилого, известного в русской армии… Тем паче п л е н е н н о г о. Смысла в такой казни не вижу. Проявить великодушие… Польза была бы: другие бы сами переходили…

— Иван Григорьевич… мы и так слишком мягкотелы. Слишком мучает некоторых совесть.

— Совесть… ежели таковая есть… признак силы, Антон Васильич. Русская армия спокон веку отличалась именно наличием совести. И великодушие… одна из самых ярковыраженных сторон русского характера. А жестокость… сила темная, чуждая нам, извне привнесенная. Злоба вызывает ответную злобу. Вы, молодые, порастеряли в этой войне больше… нежели обрели.

Высказаться лучше, чем промолчать. Понимает Туркул, что все это говорится л и ч н о ему; прозвучал горестный упрек. Казалось странным самому себе, что в нем не вспыхнула обида, хотя слова умудренного опытом генерала крепко задели за живое. Некстати вспомнился и пленный штабс-капитан в Дмитровске, бывший штабс-капитан, бывший дворянин. Единомыслие поразительное: его, Туркула, русского офицера, обвиняют в жестокости, бездушии…

— Горько слушать слова ваши, Иван Григорьевич… Призываете проявлять к врагам великодушие. А вы другого не видите… Оглянитесь! Вон где наша беда… Тыл! Что делается там?! Пьянство… спекуляция чужим… награбленным! Живут одним днем. Разложение полное! И это все… русские офицеры, дворяне… Сколько нас тут, на фронте? Одна десятая есть ли? Тыл не поддерживает… наоборот, разлагает боевых офицеров. Отпускаешь поручика в отпуск, на месяц… Нет уже три! А в интендантствах что творится?! Союзники понавезли до чертовой матери… а где это все на фронте? У каждого второго — рваные сапоги! А какое получаем пополнение? Мобилизованные крестьяне разбегаются, с-скоты… Ставим в строй пленных — еще хуже… Бунтуют! Тыл гниет…

— Тыла не знаю я, Антон Васильевич. Как и вы, не выхожу с передовой…

Увядал, собирался, как ежик, генерал. Сказать больше нечего. Поднялся, усталой вихляющей походкой кавалериста добрался до высокой для него кровати. Сесть на постель без помощи рук не сумел.

4

Не пришлось по-людски проститься с генералом. Во дворе Туркул застегивался и утягивался портупеей. От ворот уже начал палить из винтовки, выхваченной у кого-то из пробегавших вестовых. Не знает, как там собирался в избе Барбович.

Из рассветного мокрого тумана на деревню навалилась конница и пехота красных. Стоявшая в охранении 4-я рота встретила залпом. Это и помогло. Малая заминка в цепях противника дала возможность выставить пулеметы и развернуть гаубицы. Конники успели-таки захлестнуть околицу. Отогнали шрапнелью…

Бригада Барбовича отвлекла на себя конницу. Тут же на глазах сошлись две лавы на тесном выгоне; лес мешал, не давал развернуться. Оглядевшись, Туркул предпочел для себя надежным отступать. В деревне зацепиться не за что; нет даже канав, куда бы можно залечь. А пехоты вражеской — тьма-тьмущая. В бинокль видать. Облегчил душу и Барбович: подослал порученца с приказом, как вышестоящий, отходить на Дмитровск…

Втянулись в лес. Опасно по голому, вдоль речки. Речка Нерусса; видать, глубокая — вздулась после осенних дождей. Переправиться бы для верности, от погони; неизвестно, что на правом берегу.

Отдышались. Колонна ожила: смешки, завязались разговоры. В 4-й роте обнаружились трое, чудом спасшиеся. Поглотила их красная лава; остались живы: попадали от шашек под копыта. Синяками, страхом и отделались. Подбив Гальку, Туркул окликнул одного, темноглазого, цыганковатого солдата с болтавшимся оторванным малиновым погоном:

— Страшно?..

— Да рази ж упомнишь, господин полковник… Сигают копыта над головой!..

Из глубины строя раздался молодецкий голос:

— А хорошую пехоту ни одна кавалерия ни в жисть не возьмет!

В Дмитровск не попали. На полдороге встретили конный разъезд. Город у красных. Давали крюк еще в два десятка верст. Среди ночи, измотанные, голодные, добрались до станции Комаричи. Тут ждала телеграмма: он, Туркул, назначался командиром 1-го Дроздовского полка. Подковырнул-таки генерал Витковский. «Назначаетесь». Будто до этого им и не был.

Схватился Туркул за голову. Мало что осталось от полка. Всего-то за какие-нибудь полторы недели. Разбросан поротно в ближних деревнях. Люди уже стали терять чувство единой силы полка. Свел все батальоны в село Упорой…

Ждала в Комаричах и печальная весть. Разгромлен 3-й Дроздовский полк; погиб и сам командир, генерал-майор Манштейн. Только что сформированный полк; в глаза не зрил его Туркул. Выдвинут был на правый фланг, по соседству с корниловцами. Беда навалилась у станции Поныри, по курской ветке. Полк не видал, зато знал командира…

Были дружны с ним, не так как со Скоблиным. Постарше их, но называли его по имени — Владимир. Вместе протопали в 18-м весной от самой Румынии до Кубани с покойным — тогда еще полковником — Дроздовским. Хлебнули по ноздри. Где-то под Ростовом взрывом снаряда Манштейну оторвало руку; золотой генеральский погон так и свисал с пустого плеча на одной пуговице.

Подумалось Туркулу о старике полковнике Манштейне, отце Владимира, знаменитом на всю Добрармию «Деде», — воевал еще со Скобелевым на Балканах. Души не чаял в сыне, кажется единственном…

От пленного вызнали: начальник дивизии красных грозился взять Комаричи к годовщине октябрьского переворота. Похоже на правду: потемнели берега Неруссы от большевистских цепей, в морозном воздухе далеко слышалось пение «Интернационала»…

Ждали молча. План созрел. Встретит за путями Петерс со своими белогвардейцами; сам же с остальными батальонами отрежет красных от реки, зайдет в тыл.

В самый напряженный момент на пожарную каланчу — наблюдательный пункт — ворвался белый Петерс, растрепанный, с фуражкой, зажатой в кулаке.

— Измена!.. Маршевики!!

Туркул поймал в окуляры толпу за семафором, у переезда. Маршевая рота — недавнее пополнение. Вот они, «вояки», мобилизованные крестьяне и пленные красноармейцы. Харьков поставляет, их превосходительство Май… Старый алкоголик, ночной горшок…

— Сссво-лоо-чи!.. Ублюдки!.. — кипел под локтем Петерс. — Трех взводных перестреляли!.. Уйдут ведь!..

Да, бегут к реке, навстречу наступающим красным. Мелькнуло белое. Наверно, портянка на штыке.

— В спины… Седьмой батарее… Картечью!..

Не слышал полковник собственных слов. Челюсти свело до боли. Глядел в бинокль не моргая; оцепенел от дикой картины. В упор, на нижнем пределе, рвались тяжелые стаканы, вздымая подмороженную глину. Что оставалось после визжащей картечи, подчищали «максимы»…

Комаричи все-таки оставили. Можно бы подержаться, позиции надежные — насыпь железнодорожная, местность кругом станции изрезана. Зацепиться было за что. Пришла весть: 5-й кавкорпус не удержал Севск. Красная пехота и конница повели наступление через Пробожье Поле на Дмитриев. Это — в тыл…

С неделю цеплялись за брянскую ветку, лелеяли надежду взять Брянск. А все свелось к упорному и безнадежному метанию в треугольнике Комаричи — Севск — Дмитриев. С бригадой генерала Оленина кидались на Севск; дважды-трижды город переходил из рук в руки. Наивысшая удача — отбили Комаричи. Ненадолго, на ночь…

В жаркие дни в Севске встал пред грозны очи Туркула поручик Трошин; Петро, друг детства, добрый малый. Вместо месяца пробыл в тылу три. Уже и не ждал. По выбритой курносой физиономии, кошачьим зеленым глазам и ухмылке, тщетно настраиваемой под виноватую, чувствовал, надеется, что посмотрит сквозь пальцы.

— В офицерскую роту… рядовым!

Наутро в первой же атаке, у овражка, поросшего облетевшей черемухой, поручик Трошин упал. Туркул подскакал. Рана в живот; без докторов видно, помощь не понадобится.

— Сильно задело, Петро?..

Поддерживая голову умирающего, клял себя за холодность.

— Бог наказал… Зачем в отпуске болтался… когда вы стояли в огне… Прости, Антон. Напиши родным… погиб честно… в бою…

Отходили к Дмитриеву.

В железнодорожной сторожке, на разъезде, старик сообщил, что утром в городе были «малиновые». Слава богу, их части, «дрозды». 2-й полк, значит. Туркул давненько не встречался с командиром, генерал-майором Хоржевским; больше месяца обретаются поврозь. Предвкушал уже разговоры…

Дважды входили в Дмитриев. Все по-темному, припадало ночью. В свете дня город выглядит красиво. Раскинут по холмам, цветные крыши, жестяные и черепичные; между холмами зияет синевой глубокий овраг. Чистый Крым…

Смущает тишина, тонкая, как коленкор. Внизу, в овраге, у блестевшей водицы, кучка всадников поит коней. Кто? В шинелях. Сквозь туманец не разглядеть в бинокль малиновые погоны. 7-я и 8-я роты поручиков Усинова и Моисеева вышли к площади. Дымятся походные кухни; хозяйничают кашевары. Коленкоровую тишину распорола пулеметная очередь…

— Вот тебе и «малиновые»… — присвистнул Фридман, помощник; из обрусевших немцев, старый, лет за сорок, полковник, седой, с сухим узким лицом. — Натуральные красные!

К вокзалу, огибая овраг, по большаку двинулся 1-й батальон. С ходу, в лоб, нарвался на батарею. Вот где, при ясном дне, на виду у всех, белых и красных, Петерс показал себя. Шагал под градом картечи, как на параде, в зубах дымящаяся длинная папироса марки «Элита». Опять же с пустыми руками. Помахивает в такт хлыстом. Взял батарею. Взял вокзал…

Красные отбивались жестоко. Палили из орудий со всех холмов. Пехота пошла в контратаку. Туркул, гарцуя на кобылице среди разрывов, согнал обозы в овраг. Костерил пушкарей, долго занимавших высотки поверх оврага; ответная пальба, к сожалению, оказалась короткой — ополовиненные зарядные ящики опустели. Цепи 1-го и 3-го батальонов, не поддержанные артогнем, залегли.

Выручил тот же Петерс, вездесущий и верный. Пригнал от вокзала верхового: на путях, в тупике, санлетучка с ранеными дроздовцами и вагон со снарядами. Рота 2-го батальона, запасного, встала живой цепью, разгружая и подавая снаряды.

Гаубицы снова заговорили. Крушили дома в щепы. Цепи пошли в штыковую.

Выбили красных.

Город занимали уже в третий раз. Роты разошлись по старым квартирам.

5

Нежданно-негаданно в Дмитриев нагрянул поезд командира 1-го армейского корпуса. Пробыл от силы полчаса. Паровоз не сбавлял пару. Генерал Кутепов не выходил даже на перрон.

Пригласили Туркула. В салоне и его непосредственный начальник — генерал Витковский. Сидел хмурый, светлые голубые глаза полны скорби. Было отчего Владимиру Константиновичу хмуриться и скорбеть. В ответ на приветствие только кивнул, ни слова, ни полслова. Последний раз виделись две недели назад тут же, в Дмитриеве. О рейде высылал в штаб дивизии подробный доклад; понимал и сам Туркул, что лепта его оказалась малой — добро бы взяли Брянск, — и то ладно, вернулся с отрядом и не побросал в лесах гаубицы.

От Кутепова добрых слов и не ждал. И ошибся.

— Присаживайтесь, Антон Васильевич… Долго мы вас не задержим.

Удивил голос, а еще больше — взгляд. Лицо у Кутепова широкое, квадратное — широко расставленные глаза, длинные, крупные, широкая переносица, широкие ноздри. Морда двухгодовалого бычка — так злословили его недруги. Сам Туркул этого бы не сказал, но божьей искры в самом деле в лице генерала Кутепова не наблюдается, чаще давит тяжелое, тупое выражение. Набористая темная бородка вместе с усами укрывают могучую челюсть. Сейчас в широко поставленных глазах, полуприкрытых тяжелыми верхними веками, что-то блеснуло.

— Передайте мою благодарность дроздовцам… Не посрамили имени своего шефа… светлой памяти генерала Дроздовского… А особо… белогвардейцам полковника Петерса.

Высокие такие слова не развеяли хмари над генералом Витковским; значит, что-то серьезное привело их в Дмитриев, на крайний левый фланг корпуса, и ему, Туркулу, неизвестное. Может, и поделятся. Конечно, не гибель 3-го полка, вернее, не только…

— Ваше превосходительство, можно и лично передать дроздовцам… — отозвался Туркул, желая скрыть свое растущее нетерпение. — Части вверенного мне полка все здесь… Заняли оборону города на угрожаемых участках.

— Похвально, Антон Васильевич. Нужна именно оборона. Дмитриев ни в коем случае не сдавать! Собственно, я и прибыл для того. Вернуть Севск… Комаричи. Обеими руками держать брянскую линию. А вот лично… Не могу. Думал встретиться, даже побывать на позиции… Изменились обстоятельства. Уже в пути. Отбываем с Владимиром Константиновичем срочно…

На перроне, кинув руку к серой папахе, провожая поезд с высоким начальством. Туркул все гадал, что могло там случиться? За спиной у него Льгов и Курск…

Красные давили от Севска. День за днем кидались на полк, занявший холмы вокруг города. Атаковали сумбурно, пробовали в разных местах. Туркул успевал перебрасывать резервы и батареи на угрожаемый участок. Чувствовал, поймут скоро свою ошибку…

Нынче пошли с трех сторон одновременно. Самое уязвимое место в обороне — вокзал и железнодорожный мост. Кругом голо, открыто. Петерсу и удалось его захватить так лихо. Ударная колонна красной пехоты, скрытно пройдя оврагом, отрезала вокзал и заняла мост.

Туркул сам повел офицерскую роту, свой последний резерв. Ворвались в вокзал. Видно, за мостом, в низинке, отдувается узкий серый бронепоезд; их кровный — «Дроздовец». А на мосту красные.

— Включите провода в телеграф… Поймать бронепоезд!

В трубке зашумело; в треске далекий, едва слышный голос:

— Алло, кто говорит?

— Полковник Туркул. Командира бронепоезда к телефону.

— Я… Антон Васильевич… Капитан Рипке.

— Немедленно… поезд на мост!

— Мост занят. Красные возятся у рельс. Наверно, разобран путь…

— Нет еще. Только они вошли… Полный… вперед.

— Господин…

— Полный!..

— Слушаюсь, господин полковник.

Полным ходом врезался «Дроздовец» на мост, смел серый живой ворох с рельсов. Мешками валились люди вниз. Подкатил к перрону, тяжело дыша. Низ серой брони в косых вихрях крови.

Бронепоезд, Петерс с батальоном и резервная офицерская рота бросились на подмогу отступавшей 3-й солдатской роте. Из боя на шинели несли командира, капитана Извольского. Черноволосая голова не покрыта; тонкая бледная кисть едва не касалась земли…

Атаку отбили. Ночью передохнули. А утром новое наступление…

Не удержали город. Мост взорвали.

6

Зима завернула круто.

Канули серые, мокрые туманы. Чуть подержались ясные дни, слабый морозец, хрусткий ледок под ногами. С морозами навалилась пурга. Английские шинелишки взялись инеем. Солдаты закутали головы фланелевыми обмотками, полотенцами, нижними рубахами.

В ночной темени натолкнулись на разъезды Барбовича. Постреляли по ошибке. Генерал посылал разыскивать их, когда получил известие, что Дмитриев оставлен. Ангел-хранитель, ей-богу. Вся его бригада мерзла живым темным каре в поле. Прикрывшись шинелью, при фонаре, он рассматривал карту.

— Восемь верст от Льгова!.. — прокричал, осиливая порывы ветра.

Знали, червонные казаки — не бригада уже, а 8-я кавдивизия — прорвали фронт 2-го и остатков 3-го Дроздовского полков и пробиваются к ним в тыл, на Льгов. Неизвестно, захватили город, нет ли? Вот ждут разведчиков.

Галька ежится, вздрагивает всем телом, просит повод — согреться. Туркул, похлопывая, счищает с ее шеи ледяной нарост. Идти некуда; негде и укрыться. Ветрище снежный задувает со всех сторон. Пожалел, — где-то в обозной бричке, кинутой в Севске, то ли в Комаричах, остался тулуп. Эх, пригодился бы! И себе, и кобылице. Сам-то терпит: под шинелью овчинная душегрейка, башлык. Гальку пронижет, схватит воспаление…

— Иван Григорьевич, может, все-таки двинемся? Загубим, боюсь, людей…

— Кони тоже не из теста. С разведчиками можем разминуться. Велел скакать к будке…

Неподалеку, не видная за пургой, путевая будка. Раненых и больных набили битком. Можно бы генералу побыть и в тепле. Принцип — возле солдата.

— Куда им деться от полотна, — настойчиво подступал Туркул, охваченный волнением. — Бессмысленно торчать в поле, передохнули полчаса… Надо двигаться. Занят Льгов, не занят… Город все одно брать.

— С богом! — Барбович поднял руку.

Червонные казаки оказались расторопнее. Захватили на рассвете Льгов. Гнал их, скорее, собачий холод. Выбили слабый заслон, сами вселились в тепло. А все доброта генерала Барбовича: не надо было ждать в поле…

К вечеру отбили Льгов.

Батальоны Туркул расположил правее вокзала. Наметил всем оборонительные участки. Конница Барбовича перешла за город, в село. Выставили круговое охранение.

С холодами повалили тифозные. Много! Собрали в одно место — у Туркула волосы зашевелились. Втрое больше, чем раненых. Возился Фридман, помощник, — устраивал тут же при вокзале, в холодном складском помещении, тифозный барак.

— Холодина, Антон Васильевич! — жаловался старый полковник, сам весь синий, как пуп. — Повелел вкатить порожние жестяные бочки да смолу зажечь… Воздух хоть прогреть.

— Формируйте санитарный поезд.

— С утра уж…

— Какой там!.. Не знаем… что будет утром.

— На Курск?..

— Харьков!

2-й и 3-й батальоны спали в теплых залах вокзала. Поздно вечером, проверяя охранение, Туркул провалился под лед; Галька вынесла. Добро, у берега. Скакал, вызванивая весь, будто в серебряных доспехах, — все обледенело, кроме воды в сапогах.

Тяжело поднялся на верхний этаж. Штаб разместился в железнодорожной канцелярии. Натоплено на совесть. Жарища. Данило, вестовой, стащил все, унес вниз на кухню. Пил Туркул чай, завернувшись в летнюю офицерскую шинель. Петерс подсунул кожаный портсигар и заветную фляжку…

Среди ночи вбежал оперативный адъютант — подполковник Елецкий, маленький, полный. Вскинул в дверях короткие руки:

— Красные в городе! Больницу с ранеными захватили.

— Не паникуйте!

Одежды нет. Натянул Туркул на ночную рубашку летнюю шинель, сунул ноги в стоптанные кавказские чувяки, с гвоздя сорвал фуражку и револьвер.

Выстрелы и крики «Ура» приближались. Телефонная связь оборвана. По лестницам, громыхая сапогами, сбегали офицеры строиться.

— Сволочи, кто спер мой бинокль?! — взревел Петерс, засовывая в карман портсигар.

— На кой черт… бинокль! Где батальон?!

1-й батальон выставлен к Сейму. Нес боевое охранение. Петерс приплелся на вокзал, в штаб. Особняка себе, наверно, подходящего не нашел. Глубокой ночью красные незаметно перешли реку и накинулись на мирно спавших по обывательским домам охранников…

Пока выручали гвардейцев Петерса, отстреливающихся с чердаков и окон, красные захватили вокзал. Повернули штыки…

Снегопад прекратился где-то днем. Небо успело очиститься, вызвездило. Ярко светила луна. Туркул шел, сжимая винтовку. Шинель поверх ночной рубахи давно обледенела; сапоги, снятые с убитого, хлюпали, обжигали голые пятки. Что там с ними, боялся подумать. Далеко просматривались перебегающие на привокзальной площади фигурки…

Выбили красных из вокзала. К рассвету очистили и город. В штаб, железнодорожную канцелярию, ввалился запыхавшийся Данило с ворохом одежды.

— Ваше благородие, по всем улицам таскаюсь!..

На месте висел и бинокль Петерса.

— А батальон ваш где… тоже теперь знаете?

Что больше ему доставляет полковник Петерс, радости или горя?

Утром аппарат «Морзе» отстукал приказ. Оставить Льгов. Взорвать все виадуки.

Дроздовцы понуро уходили из города. Штаб покидал вокзал последним. Вдогонку — мальчишеский голос:

— Капитан Рипке спрашивает… что делать с бронепоездом?

Туркул застыл на путях. Свело поднятые плечи. Не поймет, как могло такое произойти! От Льгова ветки ведут на Брянск и Курск; на курской сбились четыре бронепоезда. «Генерал Дроздов» и их «Дроздовец» под парами. Стоят, выжидаючи, на главных линиях. Выйти некуда — виадуки взорваны, превращены в груды камня и щебня.

Приказал снять и грузить на подводы снаряды, патроны, замки и пулеметы. Бронепоезда взорвать.

Рипке дрожал. В английской шинели распояской, без шапки; неслышный, невысокий, маленькие руки, как у подростка, светлые волосы бобриком, золотое пенсне. Под грохот взрывов застрелился. Желтая кисть свешивалась с подводы. Над ним плакал юнкер-наводчик…

Глава пятая

1

Итак, двенадцать дней жизни… Двенадцать дней, как позади осталась уже приготовленная для него яма, засыпанная потом пустою… Эта яма — символ смерти, перед лицом которой не лгут. Постоянно оглядываясь на нее, хотелось быть искренним в этих записках, в этих воспоминаниях о сорокасемилетней жизни, оставшейся по ту сторону засыпанной ямы.

Чистый лист слепил, отпугивая своей белизной и малым размером. Разве вместишь в нем все, что клокочет в груди, что ищет выхода, просится наружу! Это исповедь… Исповедь многострадальной жизни, не понятой современниками, но жизни поучительной, а если и нет… то интересной просто как жизни отдельного мира.

И опять шаги… Как в камере. Нет, это не камера, а гостиничный номер. Не Балашов, а Москва. Просторный, побольше одиночки балашовской тюрьмы, и обставлен мягкой мебелью; старенькой, правда, обшарпанной. Бывшие меблированные комнаты «Альгамбра» в Гнездниковском переулке. Какая разница! За дверью, где-то в полутемном коридоре, — негласная стража. Для посторонних, конечно, негласная, а сам-то он чувствует, что его охраняют. И именно в эти минуты решается его судьба, судьба опального военачальника, позавчерашнего народного героя, вчерашнего смертника… А чем станет завтра… решают в Кремле.

Воспоминаниям этим не должно бы сбыться — чуть не помешала насильственная смерть. Если же теперь и приступает к ним, то и самому даже интересно оглянуться назад, на его сорок семь, оставшиеся за ямой. А с другой стороны — с трех часов 7 октября начинается новая жизнь, новый ее период… и с общественной точки зрения, и с семейной.

Личная жизнь принадлежит не ему. Через несколько дней на свет появится новая жизнь. Забота о ней ляжет на них обоих, как лежит и забота о его старой семье. В этом сила их союза с Надей.

Но особенно побудительной причиной, заставляющей теперь сесть за эти записки, является необходимость рассеять заблуждения политических его противников, как из среды революционеров, так и контрреволюционеров. Вчера из Казачьего отдела ВЦИКа доставили копии статьи Троцкого «Полковник Миронов» и статьи некоего белогвардейца А. Черноморцева «Красные казаки». Обе пристрастны. Раз за разом перечитывал конец статьи Троцкого: «В могилу Миронова история вобьет осиновый кол как заслуженный памятник презренному авантюристу и жалкому изменнику».

Слабость человеческая, хотя ему всего двенадцать дней, уже успела овладеть им. Льстит самолюбию, что осиновый кол будет вбиваться не руками человека, всегда пристрастного, а руками истории. А для старушки отказать в искренности и чистоте исповеди — преступно.

Да, к статьям этим придется не раз возвратиться. Ведь это взгляд двух борющихся сторон на один и тот же предмет. Это два слагаемых, сумма которых, кажется, и должна быть истиною для истории, коей поручается вбить в его могилу осиновый кол. Насколько эта истина верна, покажет будущее, а пока намерен последовательно к ней подходить…

Отвлекало зеркало у двери, возле вешалки. Огромное, в резной черной раме, стекло потрескавшееся, в желто-зеленых пятнах, мелких и крупных, с ладонь. Сто лет небось ему, от прабабок. Когда поворачивался, непременно встречался взглядами с человеком в расстегнутом френче, с всклокоченной головой и длинными, в четверть, тонкими усами. Человек совершенно незнаком; пугали в нем горячечно блестевшие глаза в глубоких провалах…

На ослепительно белом листе уже появились первые карандашные строки.

«Посвящаю верному, милому и незабвенному другу Надежде Васильевне Мироновой-Суетенковой. 19 октября 1919 г. Город Москва, гостиница «Альгамбра», Гнездниковский пер.»

Немного отступя — цитата:

«Южный фронт.

За последнее время на Южном фронте произошли два факта, имеющие гигантское значение — измена казачьего полковника Миронова и кавалерийский набег генерала Мамантова…»

Еще отступил.

«Итак, 12 дней жизни…»

А память воскрешает картины совсем свежие, обжигающие холодом сердце. Страшно пережить заново. И человек этот в зеркале, мечущийся, отрешенный от всего земного. А т а м он был? Нет, нет, не видал его в камере смертников…

После объявления приговора им не отказали в просьбе собраться в одну камеру — провести последние часы жизни вместе. Вот здесь-то, зная, что через несколько часов тебя расстреляют, через несколько часов тебя н е б у д е т… поучительно наблюдать таких же, как ты, смертников, сравнивать их состояние со своим. Здесь человек помимо своей воли сказывается весь. Всякие попытки скрыть истинное состояние души бесполезны. Смерть, курносая старуха, смотрит тебе в глаза, леденит душу и сердце, парализует волю и ум. Она уже обняла тебя своими костлявыми руками, но не душит сразу, а медленно, медленно сжимает в своих холодных объятиях, наслаждаясь твоими душевными страданиями, высасывает остатки борющейся воли.

И все-таки, несмотря на холодное дыхание смерти, на то, что осталось жить несколько часов, некоторые из смертников гордо смотрели в ее глаза. Никто не хотел выявить в себе малодушие и впасть в беспросветное отчаяние перед неизбежным. Иным давалось трудно; они пытались это п о к а з а т ь, напрягая остаток душевных сил. И себя, и всех такой старался обмануть — вдруг срывался с места и начинал отделывать чечетку, дробно выстукивая каблуками по цементному полу. А лицо его неподвижно, глаза тусклы, и страшно заглянуть в них живому человеку…

На полу лежит смертник. Он весь во власти ужаса. Сил нет у него бороться, и сил нет без глубокой, полной отчаяния жалости смотреть на него. В его глазах — недоуменный вопрос: «За что же… за что?.. Когда товарищ мой за то же самое преступление осужден только на пять лет тюремного заключения…» И все мы, зная, что он, один из смертников, жертва капризного случая, понимаем его страдания, видим неправоту его судьбы, но бессильны помочь, отворачиваемся, усугубляя свои страдания.

Медленно, страшно медленно тянутся минуты смертников, но и они сокращают путь к неизбежному. Приближается развязка, и смертники обмениваются своими лучшими вещами с товарищами, осужденными только к тюремному заключению. Ушел и «жертва капризного случая» в соседнюю камеру — обменяться со своим станичником. Возвращается, рыдая, и слезы ручьем текут из глаз, полных животного ужаса. Тяжела эта картина безумия и бессилия… Непереносима…

Пытались найти забвение в революционных и казачьих песнях. Словами «Ах ты, батюшка — славный тихий Дон…» прощались с теми, кого больше жизни любили, из-за кого гибли… Но слышал ли родной Дон? Понял ли он их любовь, их страдания за него?..

Песий сменялись упадком сил. В камере смертников затихал шум, и в наступившей тишине, казалось, слышишь постукивание костей курносой старухи. Откуда-то вновь она выползала и сразу исчезала, лишь кто-либо проявлял признаки жизни и усилием воли собирался плюнуть в ее глазные впадины. А она зло и беззвучно смеялась над этими усилиями. Возвращаясь, шептала каждому: «Жить тебе осталось восемь часов…»

Дух неимоверным усилием воли, хотя и медленно, поднимается. И опять оживает камера смертников. То у одной стены, то у другой стоит смертник и что-то пишет… Это желание готовящегося к смерти оставить свои последние мысли в назидание живым, последний голос отходящего в юдоль, «где нет ни печали, ни болезни, ни воздыхания, но жизнь бесконечная…».

В камере смертников страх смерти совсем иной, нежели в пылу сражения, среди треска пулеметов, свиста пуль и скрежета сабельной стали. Там человек играет опасностью, ибо знает, что смерть его — дело случая. Он п р е д п о л а г а е т свою смерть. И поэтому в бою она не страшна: один миг — и… Но ужасно для человеческой души сознание близкой неотвратимой смерти, когда нет надежды на случай, когда знаешь, что никто в мире не может остановить приближающейся могилы, когда до страшного момента остается времени все меньше и меньше, и, наконец, когда говорят: «Яма для тебя готова…»

За дверью шаги… Человек в зеркале насторожился, прислушиваясь. Тяжкое, унизительное было в его позе… Едва удержался стукнуть кулаком по старому стеклу. Вернулся к столу. Листы уже не пугали — напротив, властно звали; нарушена их чистая белизна — строчки теснились, выпирали неровно…

«…Такую страшную сказку-быль пережил я и мои товарищи.

И вот, как бы воскресший по какому-то чуду для новой жизни, я хочу начать ее опять-таки с исполнения того назначения человека, для которого он посылается на землю, а именно, в наше страшное время облегчить страдания ближнего…»

И опять долгое вышагивание между столом, у окна, и дверью. Человек в зеркале уже не отвлекал, привык к нему, присмотрелся; стало казаться, что он вовсе не такой и испуганный, просто занятый своими мучительными думами…

Как он понимал свое назначение среди человечества, скажут эти записки. Статьи Троцкого и Черноморцева приписывают ему карьеризм, авантюризм… Качеств этих, как сам считает, он чужд; девиз его жизни — правда. Расписанное Черноморцевым — у Миронова-де нельзя отнять некоторых незаурядных качеств, как-то: организаторских, общественного влияния в своем округе, большой силы воли, характера и казачьей военной сметки — у него есть. Но какой ценой все это куплено!

И снова — цитата:

«За что судят Миронова?

Миронову предъявляется обвинение в неоднократных выступлениях на митинге в г. Саранске, а также и в пути следования из Саранска к месту расположения 23-й дивизии с открытой агитацией против существующей Советской власти, с открытыми устными призывами свергнуть Совет Народных Комиссаров, причем в своей агитации Миронов пользовался разжиганием националистической розни, называя нынешнее правительство жидо-коммунистическим, употребляя такие же приемы против вождей Красной Армии в лице т. Троцкого. В устройстве собрания в г. Саранске 22 августа 1919 г. без ведома Реввоенсовета корпуса, на котором заявил, что самовольно выступает на фронт, призывал к тому же всех красноармейцев, поименно спрашивая по этому вопросу командиров, а в заключение объявил арестованными присутствующих на митинге коммунистов, что перед этим 14 августа он арестовал двух коммунистов: Букатина и Лисина, подготовлявших якобы покушение на его жизнь, и взял их затем с собой в поход в качестве заложников, заявив, что при первом выстреле со стороны коммунистов эти заложники будут расстреляны. В выпуске печатных и письменных воззваний, в которых он открыто призывает свергнуть настоящую Советскую власть и открыто заявляет, что поднял бунт против существующей Советской власти, приглашая к себе на службу всех дезертиров.

В издании приказа по корпусу о выступлении из г. Саранска, после того, как ему такое выступление Реввоенсоветом Республики было безусловно воспрещено; в проведении 24 августа этого приказа в исполнение при безусловном знании, что он в этом случае объявляется вне закона.

В расхищении народного имущества, выразившемся в безотчетном расходовании принадлежащих государству денежных сумм и запасов продовольствия.

В вооруженных стычках во время пути следования из Саранска к месту расположения 23-й дивизии с советскими войсками, причем с этой и другой стороны были убитые и раненые; и в порче телефонных проводов во время этого следования…»

Какую дату считать началом, сказать трудно. Считать ли 18 июня 1906 года — день первого публичного вступления на путь революции? 18 июня 1907 года — день столкновения с начальником 1-й Донской казачьей дивизии генералом Вершининым? 1 ноября 1908 года — день приема Войсковым наказным атаманом генералом Самсоновым? 27 ли февраля 1917 года, 25 ли октября 1917 года или день 1 марта 1919 года?..

С чего начать?.. Все эти даты имели роковое влияние на жизнь и судьбу его…

Задержался у зеркала, прихорашиваясь. Пригладил пятерней раскиданные, некогда густые и жесткие волосы, посеребренные на висках, кустистые брови; меж пальцев пропустил длиннючие усины, правую заложил за ухо. Неприятно покоробил цвет лица, иссера-зеленый, пепельный…

«Я начну с момента прибытия с 32-м Донским казачьим полком 17 января 1918 г. в слободу Михайловку. Полком этим я командовал на выборных началах и выступил с ним из г. Аккермана 2 января 1918 года…»

В Михайловке застали только что образовавшийся Военно-революционный комитет. Накануне произошло жестокое избиение офицеров квартировавшего в слободе казачьего полка…

Время было в высшей степени тревожное. Советская власть водворилась пока только в одной слободе Михайловке. А вместе с нею нарождалась контрреволюция, глашатаями которой стали уцелевшие и разбежавшиеся после избиения офицеры 5-го полка и офицеры прибывавших с Западного фронта полков.

На Дону начиналась борьба с большевиками…

По его предложению полк вынес постановление не демобилизовываться впредь до окончательного подавления контрреволюции на Дону. Казаки все были верхних станиц реки Медведицы, решили третями отпускать на две недели домой. Близость семейств, контрреволюционная агитация офицеров, попов и учителей, отсталость отцов и дедов сделали свое черное дело — отпускники не возвращались, и через три недели полк пришлось распустить по домам. Время вытравило все революционные ростки из казачьих душ, и к началу контрреволюционного восстания на Дону — конец апреля 18-го — люди, давшие «именем революции» обещание по первому его зову собраться, окончательно очутились во власти старого, политически отсталого казачества и своих жен.

Побывал в те дни на родине — в станице Усть-Медведицкой. На митинге призвал станичников к солидарности с трудовыми массами России, до хрипоты доказывал, что только в этом единении спасение Дона. Тогдашнее выступление социал-соглашатели в газете «Север Дона» назвали большевистским. Даже тогда, когда был еще совершенно чужд программе большевиков, он далек был от «личного честолюбия, карьеризма, стремления подняться вверх на спине трудящихся масс».

Став на путь борьбы за Советскую власть, на путь укрепления за трудящимися массами средств производства, искренним желанием имел одно: не дать генералам и помещикам увлечь темное и политически невежественное казачество на путь контрреволюции.

Дороги, дороги, черная пыль в ноздрях… Митинги, митинги… бессонные ночи у разбитого печатного станка… и снова митинги, митинги… Глаза братьев-казаков: любопытные и равнодушные, одобряющие и ненавидящие, уставшие… Вопросы, выкрики, перебранка… Его разорванные и скрученные на курево воззвания — плод тяжких раздумий и мятущейся души. Как там у белогвардейца этого, Черноморцева? «Замыслы Миронова не ограничивались только фразами и словами, распространяемыми в его приказах, прокламациях, на митингах, до которых он большой охотник, и на которых, нужно отдать ему справедливость, легко овладевает толпой». «В его бестолковых воззваниях и речах…» — вторит ему Троцкий.

Все несчастье его жизни заключается в том, что, когда нужно сказать правду, для него не существует ни генерала царской армии, ни генерала Красной Армии. Без правды жизнь немыслима. А она в своем голом виде — тяжела, и тому, кто поведет с нею дружбу, завидовать не приходится. Всю жизнь тянется к этому идеалу, падает, поднимается, снова тянется, снова падает, больно ушибается, но тянется… и так без конца.

Чувствовать над собой чье-то господство не любил еще при Николае Романове. Это тоже одна из причин его несчастий. Если борьбу за социальную справедливость, за торжество правды полагать несчастием.

На друзей несчастливец. А вот на врагов счастлив отменно. Они у него особенной марки: лично в спор или конфликт не вступят никогда, но за углом напакостят вовсю.

До мая 18-го — член Усть-Медведицкого окрисполкома и военный комиссар округа… Бесконечная и безуспешная борьба с членами исполкома, подрывавшими своим поведением авторитет Советской власти.

…Бурно, потрясая нагайкой, протестовал против распития в кабинете председателя зампредом Рожковым конфискованного на заводе Симонова пива: «Народ чутко относится теперь ко всему, а особенно к представителям новой власти. И если эта власть, насаждая трезвость, конфискует пиво, чтобы самой распить его, — такая власть не будет популярна!» Когда же в первых числах апреля выехал в Михайловку, где оставался окрисполком, для мобилизации молодых казаков, на вечернем заседании обнаружил глухой бойкот со стороны предисполкома Алаева и других. Только в конце, после трех попусту потраченных на бестолковые дискуссии часов, выяснилось: Рожков и компания вслед ему прислали телеграмму о «недоверии» военному комиссару…

Исполкомовские не пользовались популярностью не только среди казачьего, но даже среди крестьянского населения. Почти все пришлые невесть откуда, с какими-то сомнительными мандатами, чуждые жизни казачьих масс. Исполком шел ложным путем, полагая, что ничем не оправдываемыми репрессиями укрепляет влияние и авторитет Советской власти. Чем и спешили воспользоваться сторонники контрреволюции, тыча пальцами перед глазами растерявшегося казачества на эти промахи, порой очень злые.

Яркой звездой сиял в исполкоме «студент» Севастьянов, ловкий и пронырливый хлопец. Сей «марксист», будучи членом следственной комиссии, за приличную мзду освободил из-под стражи бывшего станичного атамана Емельянова. А комиссар винного склада Ядрышев побил, кажется, все рекорды своим нахальством, безотчетно торгуя спиртом. И, набив карманы, успел скрыться. В заслугу ему можно поставить только то, что с тех пор на горизонте политической жизни своего края он больше не появлялся. С его стороны это большая гражданская доблесть.

Все эти «работники» теперь сошли. Некоторых нет в живых; кто погиб от рук отпущенных самими же за мзду, кто от рук родных безвинно расстрелянных. Но зло, сознательно или бессознательно посеянное ими в младенческие дни Советской власти на Дону, расцвело махровыми кустами дурнопьяна…

К маю на горизонте революции, уже в Усть-Медведицком округе, показалась черная хмарь реакции. По хуторам усиленно работало офицерство, опираясь на старое, враждебно настроенное кулачество. Где-то перед самым Первомаем Чистяковский волисполком прислал ему, военкому округа, донесение о готовящемся контрреволюционном выступлении казаков со стороны станции Обливской, где маячили уже калмыки Мамантова и Растегаева. Отправил чистяковским крестьянам двадцать пять винтовок и пулемет «максим». А для проверки настроения казачьих масс и детальной разведки под видом розыска лошадей послал Качукова и Лагутина. Позже Лагутин был схвачен кадетами, забит кольями в хуторе Пичугин и полуживым зарыт в землю.

Оказалось, веками жившие мирно соседи, чистяковские крестьяне и казаки Чернышевской станицы, втихомолку готовились напасть один на другого. Закончилось все это, слава богу, тем, что советы Чистяковский и Чернышевский съехались и, разъяснив давившее обе стороны недоразумение, приняли постановление о чуть не допущенной кровавой ошибке — «продукте провокационной деятельности офицерства».

Но не долог был этот мир — враг трудящихся масс оказался сильнее их добрых пожеланий. Вскоре крестьянская Чистяковская слобода была окружена теми же казаками Чернышевской, Краснокутской и Усть-Медведицкой станиц — и братская кровь пролилась… Генерал Краснов поднял белое знамя, выпавшее из рук Каледина и Назарова, и разжигал пожар на Дону, в котором обречены были сгореть и жизнь и имущество казака и погибнуть навеки мир и содружество с трудящимися России.

Отправил чистяковским крестьянам еще три десятка винтовок, но доставить их уже не удалось: посланные были перехвачены группами повстанцев во главе с контрреволюционными офицерами.

На хуторе Большом образовался штаб белых повстанцев, громогласно объявивший себя Советом вольных станиц и хуторов Усть-Медведицкого округа.

Глухо и злобно шептались окрестности Усть-Медведицкой. Кто-то невидимо ходил по хуторам и сеял черную смуту.

…На пакете стояла пометка «срочно». Но съезд хуторских и станичных советов Хоперского округа, куда его приглашали пожаловать, начался еще накануне в три часа. Куда ж теперь к шапочному разбору… Наорал на посланца, расхристанного казачка с блудливыми глазами. Такая возможность объединить силы упущена… Впоследствии выяснилось: к открытию съезда прибыл с карательным отрядом войсковой старшина Голубинцев, и заветная мечта генерала Краснова — захватить «баламута» Миронова — стала бы фактом состоявшимся. Судьба спасла…

Популярность его среди врагов росла, не отставая от популярности среди своих…

Хмара контрреволюции обложила Усть-Медведицкую. 10 мая хутор Буерак-Сенюшкин, его родина, был захвачен кадетскими разъездами. К двенадцати часам 11-го собрал в зале окружного суда усть-медведицкий гарнизон — сотню красногвардейцев под началом бывшего прапорщика Сенюткина и два с лишним десятка присланных из Михайловки. Собрание вынесло ему, окрвоенкому, доверие и поручило оборону станицы.

Вечером, уходя из дому, ни с кем не простился. Только предупредил дочь Валентину, что ночевать не будет.

Во время второго заседания, часов около десяти, прибыли делегаты от Усть-Хоперской станицы, первой поднявшей белое восстание — восемь казаков-стариков. Сомнения рассеялись… контрреволюция докатилась до родной станицы. Ужасы гражданской войны пришли… Эти мысли охватили мозг, передались сердцу, душе. Под их тяжестью он в последний раз обратился к прибывшим делегатам. Глупец! Даже в эти роковые минуты не терял слепой надежды речами, взывающими к совести и мудрости, остановить руку, занесенную над революцией, руку по темноте и невежеству протянутую Краснову. Захлестнуло ощущение большого душевного подъема, говорил страстно, убедительно, и казалось, делегаты готовы вот-вот заплакать. А он как дите малое радовался, слепец! А впрочем, почему же слепец? Он ясно видел грядущий ужас на берегах родного Дона и как человек, жадно тянущийся к совершенству на этой грешной земле, не мог не радоваться всякой возможности отдалить кровавый ужас.

Торжественные минуты были неожиданно нарушены черной вестью: разъезды усть-хоперцев подошли к «Пирамидам»… «Что же это вы, старики, предательством занялись?!» — загремел на весь зал. Было ли недоумение на их лицах искренним… черт разберет теперь!

Медлить нельзя. Четверых делегатов оставил заложниками, четверых под конвоем направил к разъездам — для переговоров со своими. Один, улучив минутку, шепнул: «Ради бога, спасайтесь сами… Цель налета — захватить вас во что бы то ни стало. Мне точно известно…» Возвратился расставлявший посты Михаил Савищев, член исполкома, и доложил: окраины станицы и военный склад заняты, красногвардейцы сдались без выстрела… Больше его не видел. Савищев, может, единственный честно работавший в исполкоме, долго еще скрывался в станице, но, кем-то выданный, был расстрелян кадетами.

Отдав распоряжение членам исполкома Мухину и Старикову о вывозе казначейства в Михайловку, бросился на улицу выяснить начавшуюся перестрелку. Выяснил скоро: «гарнизон» разбежался, сдав оружие, глава красногвардейской дружины Сенюткин обернулся ставленником кадет…

Дорога была каждая минута. Поручив матросу Сазонову наблюдать Воскресенскую улицу от тюрьмы, а бывшему офицеру из учителей Крапивину — верхнюю площадь, вместе с остальными служащими исполкома поспешил к переправе. По докладу Старикова, коему поручалось обеспечение переправы, там находились два плоскодона, несколько лодок и вооруженная охрана из рабочих.

Старик Дон разлился во всю ширь. Лил дождь. Сильный юго-восточный ветер вздымал большие пенистые волны на стальной груди старика, по которой где-то тут же, как гласит предание, когда-то скользили струги Стеньки Разина.

Отпустив с богом четверых заложников, он и еще человек двадцать с трудом переправились на левый берег Дона. При их появлении какой-то наблюдательный пост, сверкая пятками, скрылся в хутор Березовский. Выходит, уже ждут. Минуя хутор, пошли по пескам напрямик. Оставив позади четырнадцать верст, дотащились до хутора Подольховского, откуда на земских лошадях выехали в станицу Кепинскую. Вслед, нагоняя, неслась конная погоня из казаков Ново-Александровской и Скуришенской станиц. Случайно прихватив у Подольховского вторую группу с деньгами, уже переправившуюся через Дон, прекратили погоню. Мухина расстреляли; Старикова и Селиванова отправили в Новочеркасск, откуда они «почему-то» бежали, переметнувшись на сторону контрреволюции — не иначе, и следы их затерялись.

12 мая гвардии полковник Еманов, назначенный начальником усть-медведицкого гарнизона, уже был счастлив сознанием, что мог отдать приказ о ношении офицерами царской формы. Заблестели погоны, пуговицы, зазвенели шпоры… Но все это так взбудоражило казачью массу, живо напомнив «прелести» прошлого, что она не на шутку взволновалась. Приказ был отменен, а незадачливый полковник обращен к другой деятельности. Грубо, неумело коснулся он не затянувшейся еще раны, нанесенной царским самодержавием, и едва не погубил дело кадетского восстания.

Положение спас офицер Виденин, председатель Совета вольных станиц и хуторов. Сей пресловутый «совет» противопоставлялся Советам рабочих, крестьянских и казачьих депутатов от трудящихся масс. Фиговый листок, которым кадеты прикрывали свою контрреволюционную наготу от глаз казачества, этого «взрослого» политического младенца. «У нас Советы. Мы за Советы…» — кричали и писали повсюду. Краснов торжествовал победу…

«Немецкий союзник генерал Краснов — торжествовал».

Загляделся в окно, мутное, непромытое; краем коснулось сознания выбеленное октябрьское небо — северное, московское, не то что на Дону…

«12 мая я и мои товарищи часам к четырем добрались до слободы Михайловки; как убитые, мы повалились в глубокий сон…»

Кто-то расталкивал резко, грубо. Силился открыть глаза, но никак не удавалось, хотя сознание уже работало отчетливо и видело: его окружают если и не враги, то, во всяком случае, и не друзья… «На каком основании вы сдали кадетам Усть-Медведицкую?» — гневно вопрошал всесильный Севастьянов. Кружа вокруг него, свирепел «начальник штаба обороны» Федоров, офицер из рядовых казаков. В углу, бледный и трясущийся, все время державшийся за револьвер в кармане широких галифе Пташкин с пеной у рта доказывал, что станицу «ни в коем случае отдавать было нельзя»… Марка «бывший полковник» чуть-чуть не стала для него роковой в глазах людей, не разбирающихся в средствах борьбы…

Эта воинственная компания через несколько дней снарядила «карательную» экспедицию на Усть-Медведицкую. Три сотни красногвардейцев при двух орудиях. Все это передвигалось на подводах, с шумом, гамом и песнями, без малейшего соблюдения требуемого в походе порядка. Одним словом, шла «братва» с большим самомнением и малым представлением о боевой обстановке и противнике. Пошел было с ними, но, видя, что из этой затеи ничего путного выйти не может за отсутствием порядка и дисциплины, выпросил у Федорова поручение в Михайловку и уехал. Трагический финал грозил обернуться для него последним обвинением в «измене»…

Федорову все же удалось занять Усть-Медведицкую, где «братва» распоясалась и перепилась, а на другой день, окруженная, в большинстве погибла в мутных волнах Дона.

Самонадеянность Федорова и его красногвардцейцев обошлась слишком дорого, но, увы, только такая цена показала всем воочию: помимо желания умирать, нужно еще умение воевать. Результатом такого течения стало назначение его руководителем военными операциями против кадетов. Обнаглев, те уже расширили свои действия в направлении Михайловки, куда вплотную подошли к июню.

Первую попытку наступления на станицу Арчадинскую произвели с целью выяснения сил контрреволюции: бежавшие оттуда уверяли, что многие казаки не успели скрыться от кадетов и прячутся по оврагам и садам. В наступление шли две роты красногвардейцев при двух легких орудиях. Дисциплина пребывала на самой низкой ступени, короче — ходи среди них и отрясай ножки. Приходилось следить не только за каждым своим словом, но и движением, дабы не вызвать в этой массе подозрений в принадлежности к «буржуям», а отсюда недалеко и до «революционного» суда. Потребовалось немало такта, чтобы не допустить со стороны артиллеристов применения излюбленного способа «борьбы с кадетами» — обстрела Арчадинской. Слепой обстрел населенного пункта, когда страдает ни в чем не повинное население, особенно любил практиковать командир артвзвода Стороженко. Кроме озлобления населения, такая стрельба ничего не давала. …Белогвардейцы-казаки, дав несколько винтовочных выстрелов, отошли на станицу Скуришенскую, где и зацепились за курган под Кепинской.

По занятии Арчадинской он два часа разъяснял собранному населению смысл начинающейся гражданской войны и ее ужасные последствия для казаков…

Следовало быстрее выяснить обстановку в Кепинской. Оставив одну роту в Арчадинской, во главе другой отправился вслед за отступившими казаками. У кургана развернутая в цепь рота была обстреляна ружейным и пулеметным огнем, дрогнула и обратилась в бегство… Ему, старому обстрелянному бойцу, выпал в руки большой козырь: с этой минуты он либо командир в полном смысле, либо — тряпка, место которой у грязных котлов на кухне. Нужно только еще раз рискнуть… Карьером врезавшись в бегущих, остановил одну часть роты: прошел далее по цепи, снова возвратился и, восстановив порядок, двинул цепь в атаку… Казаки не выдержали и бросились в беспорядке отходить, кто на станицу Скуришенскую, кто вплавь через Медведицу на Кепинскую. Были убитые и раненые. С наступлением темноты вернулись в Арчадинскую.

«Товарищ Миронов… Неужели вы водили цепь в наступление?!» — первые слова командира остававшейся роты. Эта минута сказала ему все: масса невольно подчиняется боевому авторитету, а раз так — его власть как начальника уже становится для бойца неотъемлемым спутником боевой жизни. На войне должна управлять только одна воля, и к тому надо идти. Фундамент был заложен. Стало легко строить не красногвардейский, а уже красноармейский отряд.

К июню Усть-Медведицкий округ окончательно разделился на две половины по станцию Себряково — линию железной дороги Грязи — Царицын. Одна половина, станица Усть-Медведицкая, уже вступила на путь решительной борьбы с большевиками; другая — слобода Михайловка — станица Островская — оставалась пассивною, глухо бродила, и ее контрреволюционные элементы держали связь с враждебной стороной.

Исполком пытался удержать хоть эту часть округа верной Советской власти, но дальше посылки неумелых агитаторов дело не шло. «Вожди», не пользовавшиеся популярностью, после неудачной поездки Севастьянова по реке Медведице, отсиживались в Михайловке. К нему же они по-прежнему относились с предубеждением. Причины крылись скорее всего в его независимом характере и боязни его авторитета среди казаков, усиливать который они так не хотели, опасаясь окончательной утраты своего влияния на ход политической жизни.

Он делал все, чтобы удержать остаток округа от присоединения к кадетским бандам Краснова. Печатал воззвания, разъясняя ужас затеянного Красновым злодеяния, мотался по станицам и хуторам, устраивая митинги и призывая в ряды Красной Армии. Яростно вбивал в казачьи головы необходимость собственными силами задушить на Дону контрреволюцию и не допустить для борьбы с ней красноармейцев из России: «Придут люди, которым чужды исторические и бытовые условия казачества, люди, которые будут рассматривать всех казаков без разбора как контрреволюционный элемент. Настанут дни ужасов и насилия, и пенять придется только на себя…»

В июне был созван окружной съезд оставшихся еще не захваченными контрреволюционной волной станиц и волостей. Президиум подобрался эсеровский, меньшевистский и кадетский — стремился к затемнению задач съезда и его срыву.

Не бывает худа без добра. На съезде был решен вопрос о мобилизации казаков и крестьян призыва 1912—1917 годов, и, досрочно, 1918 и 1919 годов. Первыми стали под ружье солдаты Михайловки, Староселья, Сидор, позже начали прибывать казаки и крестьяне отдаленных станиц и волостей.

Кадеты подошли к Михайловке и обложили ее. Линия проходила от Староселья через Кобылянку и севернее станции Себряково. Ежедневно происходили стычки. Озлобление сторон росло. Согласие, возможное в начале завязывавшейся борьбы, отдалялось все дальше и дальше, что, впрочем, не мешало кадетствующему президиуму съезда под видом поисков мирного урегулирования конфликта мешать революционной работе среди мобилизованных казаков и крестьян. Активным проводником такого течения стал так называемый Солдатский комитет президиума, враждебно настроенный к нему и его оперативному штабу.

Явной контрреволюционностью отличалась рота Пашки Прохватилина, самая большая по числу штыков. Окопавшийся там эсеровский элемент постоянно контактировал с «комитетом». Чтобы мешать правильной оперативной работе, «комитет» то и дело выносил постановления о посылке делегации к кадетам для переговоров о мире; это дезорганизовывало красные части — создавалось впечатление, что борьбы хочет один он, Миронов. Новиков-Кравцов и Москаленко, матросы, и комроты Прохватилин особенно доминировали. Страшных усилий стоило ежедневно доказывать то одной роте или сотне, то другой пагубность политики соглашательства, чреватой страшным вредом делу революции.

Наконец 19 июня, как он и предвидел, кадеты ответили на посылку делегации, так и не возвратившейся, ожесточенным нападением на Староселье. Едва забрезжил рассвет, послышалась беспрерывная пулеметная и винтовочная стрельба, заговорили орудия. Вместе с начальником штаба Сдобновым выскочили черным ходом — на парадном их обстреляли одиночными — и бросились к штабу. Там застали коменданта Михайловки Бирюкова. Приказал ему ударить в набат в обеих церквах. По условному звону граждане Михайловки до пятидесяти лет должны были с имевшимся на руках оружием — а таковое было у каждого — сбегаться к штабу. Через какие-нибудь минуты у штаба собралась толпа человек в триста. Наскоро сколоченная рота с тут же назначенным комсоставом побежала к месту боя на помощь изнывающим старосельцам. Вскоре туда бежала вторая рота, за ней третья… Ожидая нападения со стороны Кобылянки, он приказал одну роту отправить туда, еще две оставил в резерве при штабе.

Напряжение росло. В глазах масс читалась неуверенность в успехе. Нужна была адская сила воли — влить веру в терявшуюся толпу. И начать следовало с контрреволюционного президиума и со съезда, ему во всех деяниях сочувствовавшего.

И он решил этот вопрос одним росчерком пера. Михайловка объявлялась на осадном положении, съезд распускался…

С этим приказом для объявления съезду, уже открывшему заседание, вероятно, под музыку радостного биения сердец многих делегатов при мысли о захвате слободы кадетами, отправился начштаба Сдобнов. Как громом поразил приказ «законодателей» округа… Члены президиума, все прапорщики, тотчас сложили свои «полномочия» и постарались исчезнуть из Михайловки. Съезд избрал новый президиум и прислал гонца за ним… Наскоро закончив текущие вопросы, делегаты разъехались под последние его пожелания «не изменить Советской власти и уйти от ласк и объятий генерала Краснова», наводнившего к этому времени своим приказом № 1 верховья Медведицы.

Нападение белогвардейцев на Староселье было отбито с большим уроном для противника. Руководил атакой его сосед и друг детства Сашка Широков.

Рука, отставая, выводила:

«Руководил атакою мой сосед, друг детства и сослуживец по полку войсковой старшина Широков. Его письмо освещает этот его стратегический опыт…»

Потянулся к вороху бумаг, занявших полстола. Вот оно — измятое, потертое в полевой сумке, подмоченное…

Шаги… У самой двери! Затаил дыхание… Невольным желанием было… сгрести бумаги со стола… свалить в угол, накинуть шинель… Но уже взялись за дверную ручку, потянули. Казалось, заскрипело, рвется что-то в душе… Стук, наверное, прослушал, оглушенный вспышкой страха; не мог этот человек, молодой, с тихим взглядом голубых глаз, смущенной улыбкой, не постучать…

— Товарищ Миронов, я за вами…

— ?

— Вас ждет товарищ Дзержинский. Назначил на тринадцать с четвертью. Успеем, автомобиль внизу.

2

В кузове «форда», крытом истрепанным брезентом, разглядел толком своего белого ангела. Не такой уж и мальчишка, как показался в номере, — лет под тридцать; не проходит удивление, возникшее при первом взгляде в его тихие синие глаза. Не верится, что люди с такими глазами могут работать т а м, куда его везут. Поразила еще одна черта в чекисте: определенность; снедаемый желанием заговорить, что-то вызнать, страшился ответов — этот не пощадит, отрубит четко и однозначно. А что ожидает его, опального, чудом перешагнувшего через собственную могилу, яму, так и засыпанную пустою? Везут на Лубянку, место известное… Известен и человек, какой ждет…

Отвлекся, выглядывая в тусклое оконце; не определит, где проезжают. По густоте горожан перед капотом, осипшим рожковым сигналом водителя догадался: Охотный ряд. Плохо ориентируется в Москве, бывал мало; Петербург знает, царскую столицу, повертелся там…

— Охотный ряд, Филипп Кузьмич, — запоздало подсказал чекист. — А вот и подкатили…

Сразу и не сообразил — не Лубянка. Здание веселое, с огромными окнами и шикарным подъездом, что-то знакомое. Ну да, «Метрополь»! Еще недавно, в июле, проездом из Могилева в Саранск подкатывал по невежеству в поисках приличного жилья. А тут на тебе — 2-й Дом Советов! Жилой правительственный дом. Ощутил душевное облегчение — разговор предстоит «домашний». Волнение выдали ноги, вдруг утратившие стойкость, едва поспевал по просторной лестнице за своим белым ангелом; не замечал вроде раньше такого воздействия на себя добрых предчувствий.

В дверь пропустили одного. Комната длинная, обычный номер, как и у него, света вот побольше. Да окно пошире. Обычная гостиничная обстановка: кровать, стол письменный, платяной шкаф, диван, зеркало. Правда, трельяж, не настенное. Заметно присутствие женщины…

— Здравствуйте, товарищ Миронов.

Из-за стола навстречу вышел высокий человек в овчинной душегрейке поверх суконной защитной рубахи, горло обмотано пуховым платком. В глаза бросилась худоба — одни скулы да крючковатый тонкий нос. Руку для пожатия не дал, просто взял за плечи и усадил на диван, развернул жесткое креслице с деревянными подлокотниками, присел. Сомнений не было — тот, к кому везли. Странно, ощущения неопределенные, человек как человек…

— На службу сегодня не вышел. Арестован вот. Домашний арест. Так что не обессудьте, Филипп Кузьмич… — говорил Дзержинский хрипло. — Да и разговор у нас с вами, можно сказать, неофициальный.

— Женой… арестованы?

— Ну, нет… Ульяновым-Лениным. Сутки не выходить. Прихворнул вот. Как устроились в «Альгамбре»?

— Гостиница — не тюрьма…

Пожалел, что брякнул про тюрьму. Что-то похожее на язвительную усмешку или недовольную гримасу скользнуло по худющему скуластому лицу. А может, игра света и тени? Уселся — ухо да скула на свету от оконного проема.

— Гостиничный номер… не тюремная камера. Истину эту я постиг много лет назад… едва не мальчишкой. Двадцать лет, до самого семнадцатого, полжизни, считай, не выходил надолго из тюрем. Так что со мной тягаться в этом… не советую вам, Филипп Кузьмич…

Нотки в голосе явно дружелюбные. Землистые впалые щеки натолкнули на мысль: тюрьма в самом деле не красит, там-то и подхватывают хвори. У председателя ВЧК и наркома внутренних дел наверняка чахотка. Вот отчего не подал руку…

— Не стану тягаться… гражданин Дзержинский. Царских тюрем с ваше я лично не изведал, не похвалюсь. А эти… месяц-полтора… хотелось бы живее забыть. Камня за пазухой не держу на Советскую власть, поверьте. Я солдат, умею только воевать… а политик никудышный.

— Не прибедняйтесь, Филипп Кузьмич. Вы политик. С программой… Вами же собственноручно написанной. И, хочу сказать, она во многом совпадает с нашей… Бороться против эксплуататоров, власть имущих… помещиков, генералов… Путаная только…

Неморгающий взгляд наркома останавливал готовые сорваться слова, завораживал, сковывал. Хотелось потереть взопревшие ладони…

— Я знаком с «саранским делом»… Сознаюсь, смущен наличием д в у х постановлений чрезвычайного трибунала в Балашове… расстрелять и ходатайствовать о помиловании…

— Верите в измену Миронова… в связь с Деникиным?

— Следствие не нашло ничего фактического для подобного обвинения… кроме самовольного ухода Миронова на фронт. Но и этой вины, учитывая положение на юге, предостаточно для вынесения… крайней меры.

Физически ощутил силу этого человека — в железной убежденности, сознании правоты своего дела. Засомневался, поймет ли его мятущуюся душу…

— Вину свою я признал… Нарушил приказ… Как военный… понимаю. Снял корпус. Увел. Так, к у д а?! А причины?.. В душу мою заглянули?..

С умыслом, так ли получилось, Дзержинский повозился в скрипучем креслице, сменил позу; лицо — одни кости, — изможденное болезнью и бессонными ночами, оказалось на свету. Вскрылись глаза. Затененные, обжигали холодом. А тут поразили живой теплой усмешкой. Взгляд располагал к откровению, но исповеди не требовал; и не потому, что не было сил, нездоровилось, просто понимал, знал, что скажут ему, что откроют.

— Чужая душа, говорят, потемки… Ведь это же целый мир! Но потемки… кто молчит. А вы, Филипп Кузьмич, не из молчаливых… Бумаг за вами вагон. Все читал… даже, извините, личную переписку. Служба моя такая. Самое замечательное в вас… откровение. Письмо товарищу Ленину, например… от тридцать первого июля, из Саранска. Или те же доклады в Казачий отдел ВЦИКа… Предложения ваши ценные по казачьей политике. И внимания заслуживают. «Расказачивание» на Дону признано ошибочным. Правительство немало сделало, чтобы выправить положение… Хорошо знаем и ваши боевые заслуги перед Республикой. Именно это и явилось причиной… приостановки исполнения приговора. Вы в Москве… Правительство, партия решат вашу судьбу, определят и меру наказания.

Видел Дзержинский: казак сник. Солнечный, скользящий сноп, прорвавшись в окно, высветил ему поредевшее темя; бритый подбородок собрался в старческие складки, нависшие на застегнутый наглухо отложной ворот френча. Сердце защемило от жалости.

— Завтра я докладываю… Политбюро Цека.

— И что… доложите?

— Что есть.

Чувствовал Миронов, разговор у него не клеится, вопросы все невпопад, какие-то беспомощные, квелые. И сам он какой-то жалкий… Ведь готовился! Знал, куда везут из Балашова. Предполагал, встречи на Лубянке не миновать, а может, и в самом Кремле…

— Не обращайте на меня внимание, Феликс Эдмундович. Я, кажется, совсем раскис…

— Напрасно. Худшее позади…

— Да, да… позади. Я прошусь на фронт. Теперь уже обязан искупить вину… Обещайте, доложите о моем желании.

— Обещаю, — Дзержинский кивал, теребя клинышек бородки.

Томительная пауза.

— А могу я заявить?..

— Слушаю.

— Два, собственно, заявления… скорее, просьбы. Мы ждем ребенка… в новой семье… Старая моя семья осталась на Дону… Сын, дочери… жена… Ну, в моем возрасте… Сорок семь! Наде двадцать… Конечно, разница. Не знаю, как относятся коммунисты к чувству… но у нас с Надей союз прочный. Любовь.

— Чувство всегда останется чувством, Филипп Кузьмич. При коммунизме тем более.

Смалодушничал, понимает; досаду на самого себя сумел подавить.

— Я хотел бы в этот час… нелегкий для Нади… побыть возле нее. Она в Нижнем, у родственников… Как будут складываться мои дела завтра, конечно…

— Поставлю вопрос о вашем отпуске. Краткосрочном.

Иным представлял Дзержинский этого человека внешне; виделся как-то неясно, без характерных примет, кроме усов — слышал, на ухо наматывает. Собственно, казачий офицер, войсковой старшина, из низов, наверняка с грубоватыми чертами лица, наделен немалой физической силой. Определеннее сложился внутренний облик — правдоискатель-фанатик, идеалист в политике, казакоман, обостренное чувство справедливости… Убедишься в народной мудрости: лучше один раз увидеть… Мало чего у Миронова от казака-труженика, простолюдина. На загляденье изящен, строен; белая кость, голубая кровь казачьей аристократии так и прут. Тело, несмотря на годы, сохранило юношескую гибкость, упругость. Вон откуда у него столько недоброжелателей — видом своим уже начинает раздражать. А будь хоть толика мужичьего, многое сходило бы ему с рук…

— И вторая просьба, Филипп Кузьмич?

— Да, да… Желаю подать в письменном виде заявление… в партию коммунистов.

— Какое заявление?

— Хочу войти…

— ?..

— Для Миронова… дверь закрыта?

— В партию коммунистов дверь открыта… кто разделяет ее программу, выполняет неукоснительно устав. На деле, не на словах. Вы состояли в какой-либо партии?

— Беспартийный…

— На суде причислили себя к эсерам-максималистам…

На короткое время задержал Миронов взгляд на лице наркома. Ощутил холодок под ложечкой. До неприятного отчетливо воскресло в нем состояние, какое испытал, когда председатель трибунала задал ему первый вопрос. Исключая некоторые детали, признал вину по всем предъявленным пунктам, тем и испросил право на исповедь. Откровенно поделился, что привело его к признанию себя виновным и раскаянию во всем совершенном. Нет смысла повторяться — чекист все знает. Возможно, из той папки, что лежит на столе. И не ответить на сложнейший для себя вопрос нельзя, даже, может, и опасно. Сейчас он как никогда остро почувствовал, жизнь ему нужна…

— Беспартийный я человек, товарищ Дзержинский. Переживания последнего времени заставили меня… чтобы не разойтись с Советской властью, удержать завоеванное революцией, я искал политическую платформу… которая дала бы мне возможность идти рука об руку с Советской властью. Сам себя причислил… к эсерам-максималистам… А на деле же с первых дней революции был беспартийный.

— Ну, а ваше отношение к новой программе большевиков? Искренне, Филипп Кузьмич… Вообще, хорошо знаете ее?

Нарочно задел казака, прозвучало как недоверие. А ответ, собственно, знает из стенограммы судебного разбирательства.

— Во многом не сочувствовал программе большевиков. Искренно. Попросту не был знаком с ней в полном объеме, а по отрывкам, какие попадались, не мог понять. Но, тем не менее, я душой принял эту программу и видел для себя один исход после Октябрьского переворота — бороться с контрреволюцией в революционных рядах. Я всегда выступал в защиту Советской власти, разъяснял платформу коммунистической партии… насколько сам ее понимал. Отсюда и мое поведение… я душевно стремился ко всему этому… вплоть до рокового стечения событий в Саранске. А после уж, как был объявлен вне закона… стали у меня проявляться болезненные выступления против отдельных лиц… какие своими поступками вредили авторитету партии и служили на руку контрреволюции…

Заглянули в дверь. Тут же закрыли.

Как ни успокаивал кивками хозяин, мол, ничего, продолжайте, Миронов скомкал разговор; подумалось, вернулась жена и дала о себе знать. Сотрудники вряд ли посмели бы.

— Феликс Эдмундович, может… дозволите назад пройтись пешком? Москву посмотреть…

— А что мешает?

— Без охраны…

— Охрана снята еще вчера вечером…

Какой противный едучий пот под мышками! Вроде не замечал. Сквозь сукно френча пробился…

3

Второе заседание подряд из повесток Политбюро не сходит вопрос о бывшем командире Донского кавалерийского корпуса.

Казалось бы, решили: Миронова и всех по его делу от всякого наказания освободить, поручить Смилге как проведение этого в жизнь, так и распределение помилованных по различным войсковым частям и советским учреждениям.

После доклада председателя ВЧК дело представлялось ясным и Владимиру Ильичу. Вину свою Миронов признал, немалые у него и боевые заслуги перед Республикой. Предложил ввести его в состав Донисполкома. Из четырех присутствовавших на заседании членов Политбюро поддержал один — Розенфельд-Каменев, председатель ВЦИКа Калинин воздержался. Против проголосовал Крестинский — предложил назначить Миронова на командную должность. Так двумя голосами и приняли постановление. Поручили Крестинскому выяснить по телеграфу мнение Троцкого; до переговоров с наркомвоеном постановление в жизнь не проводить.

Не вызвало споров заявление Миронова, переданное через Дзержинского, пожелавшего вступить в Коммунистическую партию. Признали, что он может войти в партию лишь общим порядком — сначала пробыть не менее трех месяцев сочувствующим. По истечении стажа вопрос об окончательном приеме в партию должен рассматриваться в ЦК.

Нынче разговор о Миронове обострился. На главном сошлись — помиловать; не найдут общего языка, где использовать. Крестинскому удалось связаться по телеграфу с Троцким — обнаружил его где-то под Петроградом. Владимир Ильич перестал удивляться неожиданным выпадам наркомвоена, но чтобы т а к о е?!

— Мнение товарища Троцкого почти совпало с моим, — Крестинский говорил медленно, разглядывая сцепленные руки. — Он предлагает не ограничиваться введением Миронова в Донисполком… Дать ему командное назначение на Юго-Восточный фронт.

— Вопрос, какое?

— Среди казаков Миронов пользуется известной популярностью. Не только у красных, но и у белых… Перебросить его за линию фронта. Партизанить, взрывать изнутри белоказачьи части… Это вполне в его духе.

Владимир Ильич перенял иронический взгляд Дзержинского, сидевшего на своем излюбленном месте у кадки с пальмой.

— Феликс Эдмундович, такое возможно?

— Предложение более чем странное… Миронов действительно известен на Дону… Одни усы его! Тотчас же будет в руках деникинской контрразведки. А им миловать его не за что…

Да, Троцкий верен себе. Из одной крайности — в другую. То боялись, Миронов уведет корпус к Деникину. Теперь самим его туда же и отпустить. На верную гибель… Нет ли тут желания любым способом избавиться от Миронова? Взгляд Дзержинского все тревожнее. Думает о том же?

— Замысел товарища Троцкого, как я его вчера понял, гораздо глубже. Он очень серьезно относится к сведениям о растущем антагонизме между Деникиным и казаками, — Крестинский сделал движение в сторону председателя ВЧК. — И собирается поставить на Политбюро вопрос об изменении политики к казачеству: мы даем Дону и Кубани полную автономию, наши войска очищают Донскую область, а казаки целиком порывают с Деникиным. Так вот Миронов, по его мнению, и мог бы выступить посредником. Конечно, тут думать и думать…

Владимир Ильич с силой вонзил остро отточенный карандаш в бумагу. Авантюра… «глубже» некуда… Еще одна карикатура Троцкого на марксистский анализ расстановки классовых сил… Опять Брест-Литовск… Нет, нет, вопрос о Миронове серьезный, и решать его надо серьезно, а не ребячески…

— Николай Николаевич, ваше-то мнение какое? Прошлый раз ясно проголосовали за назначение Миронова на командную должность.

Крестинский самолюбиво поджал губы.

— От своего мнения я не отрекаюсь и сегодня. Оставить Миронова в армии. Правда, на Дону он слишком известен… Ему нелегко будет после саранского мятежа восстановить свой авторитет среди красноармейцев. В печати широко освещался процесс в Балашове. Могут возникнуть нежелательные эксцессы…

— И все-таки, какое же назначение? — Владимир Ильич нетерпеливо дергал за цепочку свои раскрытые часы.

— Отправить Миронова не на Юго-Восточный, а на Восточный фронт. Кстати, это же его собственное предложение… Вспомните письмо… где-то летом вот… Просил разрешения сформировать казачий отряд, в две-три тысячи конницы… Броситься по тылам Колчака, действовать партизанскими методами. Обещал еще изловить самого адмирала. Просил и черноморских моряков, кто бы знал Колчака в лицо… Думаю, это и натолкнуло товарища Троцкого на мысль… использовать Миронова в тылу Деникина…

Нынешнее заседание Политбюро совсем малолюдное. Нет Калинина. Решают втроем; по обе руки, в креслах — Крестинский и Розенфельд-Каменев. С совещательным голосом Дзержинский; сидит, как и всегда, закинув ногу на ногу, сцепив на остром колене руки; внимательно слушает, реплик не подает, спросишь — ответит. Из длинного перечня повестки его касается только один вопрос — о Миронове. Ради него и поставили первым: закончится обсуждение — отпустят. Пусть вылежится, обострение едва миновало.

— Несерьезный у нас получается разговор… — Владимир Ильич, хмурясь, пристукивал карандашом. — Одну авантюру заменяем другой. Речь идет о ч е л о в е к е. Перебросить к Деникину, перебросить к Колчаку… Нашли игрушку. Миронову следует посочувствовать… и помочь разобраться в событиях, в самом себе. Человек он искренний, честный… Запутался, надломился… Сейчас, как и лучшие люди из меньшевиков и эсеров, все яснее понимает нашу революцию, тянется к нам… И надо протянуть ему руку. Заявление в нашу партию примем. Как и решили, пройдет трехмесячный срок сочувствующим, потом рассмотрим в Цека. Считаю, ввести Миронова пока только в Донисполком. Пускай поработает, придет в себя. А пользу фронту он может принести и сейчас. Издадим его обращение к донским казакам. Как вы, товарищ Дзержинский?

— Текст им написан. Можно разбросать в районе Воронежа с аэропланов.

— Превосходно. У вас еще что, Феликс Эдмундович?

— Просьба Миронова… отпустить его пока в Нижний Новгород, к семье. В отпуск, суток на десять.

Владимир Ильич бросил взгляд на сидевших членов Политбюро. Каменев кивнул, Крестинский пожал плечами.

— Выясните, Феликс Эдмундович, поддерживает ли Миронов свою просьбу ввиду назначения на Дон. Если поддерживает — отпустить.

С первым вопросом покончено.

— Феликс Эдмундович, вы свободны. Идите и ложитесь. Проверю. Если обнаружим на Лубянке… накажем по партийной линии.

В повестке пунктов до полутора десятка; все они, предварительно «обкатанные» в инстанциях, разногласий не вызывали. Об отношении к Киргизскому ревкому и Башкирской республике; об освобождении от мобилизации двух сотрудников по просьбе Закордонного бюро Украинской коммунистической партии (боротьбистов); о мобилизации председателя Закордонного бюро УКП (боротьбистов) Полоза как летчика; о тульских меньшевиках; заявление меньшевиков о Розанове, осужденном за контрреволюционные действия; просьбы меньшевиков о разрешении издавать еженедельник «Партийные известия» и левоэсеровской группы Вольского о напечатании их брошюры «Что несет реакция», книги Святицкого «Фракция социалистов-революционеров на уфимском Государственном совещании» и популярной брошюры того же содержания; о послании патриарха Тихона…

Задержались на одном из предпоследних пунктов — об утверждении командующего 8-й армии Южного фронта. Для него, председателя Совета обороны, вопрос этот оказался не из простых. Вроде бы что, назначить командарма — не командующего фронтом, не главкома. Их сколько, армий… Шестнадцать. Шестнадцать командармов; бывает, меняются по болезни, несоответствию.

Теперешнее назначение необычное. Командарм без Реввоенсовета! И звучит странно. Вместо членов Реввоенсовета — помощники, по политической части и административной. Поиск, эксперимент… Не время, не время для подобных опытов. Речь-то о 8-й! Армия слабая, неустойчивая, тем более на одном из самых опасных участков — воронежском…

Гложут Владимира Ильича сомнения. Удачна ли кандидатура? Почему-то выбор пал на Сокольникова. Давний работник Южфронта. Ну и что? Человек-то невоенный…

Собственно, назначение уже состоялось. Другая неделя, как Сокольников командует 8-й: Реввоенсовет Южфронта издал приказ. Вопрос, надо ли ломать управленческий аппарат, перестраивать? Что значит — ликвидировать Реввоенсовет? И почему для Сокольникова делать исключение? Предлагают… сам Сокольников, Сталин, Егоров и… Троцкий. Единодушие сомнительное — люди слишком разные, мотивы, конечно, тоже. Подобрали и помощников командарма… Александрова по политической части, Косиора по административной. Обоих хорошо знает, ничего не имеет против; Косиор работник украинский, Александров, Иван Алексеевич, член Моссовета, из рабочих, молод сравнительно…

Сомнения внесло письмо Орджоникидзе. Серго перебрался с Западного на Южный фронт недавно, но впечатлений уже через край. Делится увиденным, что называется, свежим глазом.

«…Я теперь назначен в Реввоенсовет 14-й армии… Что-то невероятное, что-то граничащее с предательством… В штабах никакого намека на порядок, штаб фронта — это балаган. Сталин только приступает к наведению порядка… Где же эти порядки, дисциплина и регулярная армия Троцкого? Как же он допустил дело до такого развала?.. Откуда это взяли, что Сокольников годится в командармы? Неужели до чего-нибудь более умного наши военные руководители не в состоянии додуматься? Неужели, чтобы не обидеть самолюбие Сокольникова, ему надо дать поиграться с целой армией?..»

Письмо личное. Вот оно, в папке. Никого не знакомит из членов Политбюро; Серго, как обычно, вкладывает во все свой горский темперамент. Однако, если и отбросить эмоции, суть мало изменится…

— Не скрою от вас, товарищи… Вопрос об утверждении Сокольникова для меня лично сложный. Сожалею, нас сегодня мало. Дело принципиально новое. Командарм… без Реввоенсовета! Вы только вникните…

Владимир Ильич перевел взгляд с Каменева на Крестинского. Паузой воспользовался Каменев.

— Я разделяю сомнения товарища Ульянова. Предложение Троцкого и Сталина об утверждении Сокольникова командармом-восемь без Реввоенсовета… несвоевременное. Сокольников… ну уж прямо скажем… сугубо штатский человек. А прецеденты есть. Хотя бы… Ворошилов. Дважды в течение года заменялся на посту командарма военным специалистом, в Десятой и Четырнадцатой. Кстати, одним и тем же лицом, нынешним командюжем Егоровым. Весьма характерное явление… армию создают военспецы. А Сокольников…

— Лев Борисович, ну что вы сравниваете!.. — Крестинский поморщился. — Сокольников, прежде всего, крупный партийный работник. Давно в армии. Именно на Южном фронте. А если так подходить… Троцкий тоже сугубо штатский!..

— Зачем нам, Николай Николаевич, отождествлять партийное руководство с военным, — Каменев пожал плечами. — В оперативных вопросах мало только разбираться… Нужно уметь воевать.

— Для войны в армии есть штаб. Целый штат военных специалистов… А воюют начальники дивизий. Тоже из бывших… Считаю назначение Реввоенсоветами Республики и Южфронта Сокольникова командармом-восемь без Реввоенсовета, но с двумя помощниками, Александровым по политической и Косиором по административной части, утвердить. Не забывайте, Сокольников и соглашается на этих условиях…

Вот и два мнения. Каменев проник в суть вопроса. Да, эксперимент несвоевременный. Чисто личные мотивы движут Крестинским: не задеть бы самолюбия Сокольникова. С трудом Владимир Ильич воздерживается, чтобы не вынуть письмо Орджоникидзе: резкий тон его может отпугнуть и Каменева. Тогда дело усложнится, узел завяжется туже. Не дать разойтись страстям. Серго явно поторопился, со Сталиным не посоветовался. А что на уме у самого Сталина? Любым способом избавиться от Сокольникова? Вывести его из Реввоенсовета Южфронта, хотя бы назначив командармом-8? Или видит нечто новое в должности командарма без Реввоенсовета? Сам хочет поэкспериментировать?..

— Не надо обострять этот вопрос, — голос у Владимира Ильича ровный, чуть глуше обычного, но рука властно легла на повестку. — Предложение в самом деле несет в себе принципиально новое. Руководство Красной Армией, закономерно развиваясь от случайной, стихийной коллегиальности через коллегиальность, возведенную в систему организации, теперь подошло к единоначалию как единственно правильной постановке работы. Но… противоречит ли единоначалию командарма институт членов Реввоенсовета? Ведь вопрос о членах Реввоенсовета — это вопрос о партийном руководстве армией. Командарм без Реввоенсовета… Это по сути… в одном лице — военный и партработник. Таких людей на сегодня, пожалуй, у нас нет. Во всяком случае, Сокольников не объединяет в себе оба эти качества в достаточной степени. Я лично на его месте не отказывался бы от членов Реввоенсовета…

— Вам, Владимир Ильич, мы, может, и не доверили бы армию… — усмехнулся Крестинский, добрея нахмуренным лицом.

Шутка кстати. Почувствовав, что напряжение ослабло, с облегчением договорил:

— Предлагаю оставить все де-факто… Время рассудит… и очень скоро.

Куранты Спасской башни пробили полночь.

Глава шестая

1

Величественное серое здание вокзала раздражает генерала. Кажется, от камня тянет пронизывающим холодом. Порывы северного ветра сметают с крыши снег; обледенелое крошево больно сечет лицо, царапает пенсне; полы шинели мечутся, путают ноги.

Ничего доброго Май-Маевский не ждет от приезда главнокомандующего. Нарочно вырвался из штаба раньше назначенного времени — выветрилось бы вчерашнее. Засиделся, по обыкновению, у сахарозаводчиков Жмудских; вроде бы и не злоупотреблял, пригубливал кое-какие тосты, однако ж к урочному часу погрузнел; смутно помнит, как спустился в автомобиль. Поваляться бы еще в холостяцкой спальне в «Гранд-отеле». Не без того, пропустил уже из заветного графинчика, снял хмельную одурь, но на душе пасмурно…

А были и другие времена! На этом же перроне, тоже утром, только летним, светлым и радостным, встречал Деникина. Медь труб резала глаза, звуки услаждали слух, хлопали трехцветные полотнища, белыми пенными струями било шампанское… И речи!.. Тогда войска рвались на север. Не удержать! Полки, один перед другим, жаждали потрогать граненым кончиком штыка «красного тела» белокаменной…

Защемило сердце. Лихорадочно стянув зубами кожаную на меху перчатку, запустил пухлую паркую ладонь под борт мышастой шинели на алом атласном подкладе. В глазах потемнело. Боль не испугала, как бы даже была и привычна; знал, отпустит. Обходилось. И правда, учуяв мягкую теплую руку, боль отпустила; сердце обрадованно утихло.

Малая толика победы — над собой, — а на душе посветлело. Но это было мигом, вздохом облегчения; с ощущением б о л ь ш о й победы он уже расстался, и, как подсказывает уставшее сердце, навсегда. Интуиция пока не подводила. Умом понимал, карта его бита; может быть, вся кампания не проиграна, отступление временное, хотя и закономерное, но его судьба, командующего Добровольческой армией, на волоске.

Себя не в чем ему обвинять. Как военный, полководец, он использовал все — знания, опыт, силу духа. Бог свидетель, ничего не утаил. Выдохся. И теперь уже Орла не повторить. Какой там Орел — Курск с часу на час падет. Нынче отправляет последний свой резерв — семьсот человек. Ни штыка за спиной! Бери голыми руками. И возьмут…

С тоской оглядел пустынный перрон. Ни живой души. У пакгаузов маячат лейб-гвардейцы. Пуст и зал ожидания; вытеснили на такой случай всех беженцев вместе с узлами и чемоданами. Снежные шапки покрыли вагоны, крыши построек, тополя, убегающие мертвые пути. Толпы людей и горы багажа — окрест привокзальной площади; зябко жмутся, в шубах, пальто, шинелях. Поезда ждут — на юг.

Придет черный час, знал, скоро придет, не за горами, когда и он, утомленный славой недавних побед генерал, будет жаться среди беженцев на этом перроне в ожидании случайного состава с севера…

Из темного зева открытой двери вокзала выскочил адъютант. Этого и холод не берет. В суконной защитной венгерке с опушкой, в хромовых сапожках и фуражке; толстощекое бритое лицо завидно алело. Заметно, вести недобрые: кусает губы, теребит ненадетые перчатки. «Не из Курска… от Кутепова?..» — екнуло под ложечкой.

— Что, Павел Васильевич, голубчик?.. Кутепов?.. Оставили Курск?..

— Бог миловал, Владимир Зенонович… Таких вестей нет. Поезд подходит…

— Так чего ж! Выводить караул, оркестр…

— Да нет… с ранеными. С позиций. Вышел с последней станции.

— Капитан?! Чего же вы мне голову морочите!

Тревога адъютанта дошла до генерала. Поезд же санитарный, из-под Курска! Забитый ранеными. И уже вышел с последней станции. Не задержать теперь. А принимать на первый… Господи, боже мой, наказание.

— Как же вы так, голубчик, проморгали?!

Трясущиеся пальцы промокали несвежим надушенным платком вспаренные, багровые, отвислые щеки. Понимал, адъютант тут вовсе ни при чем; глупо винить и железнодорожное начальство; у них приказ, собственноручно им подписанный: санитарным с фронта — зеленый. Поезд главкома ведь идет секретно, под литером. Железнодорожники могут только догадываться…

— Распорядитесь, распорядитесь, Павел Васильевич… Принимать! И тут же разгрузить! Не мешкать. Пока… в зал ожидания. Пустить подводы на площадь. По лазаретам, по лазаретам!

Свалившаяся на хмельную голову забота отвлекла генерала от тяжких дум. Волнение схлынуло; ничего страшного не произошло, главкому даже полезно иной раз поглядеть собственными глазами на результаты своих ратных трудов. Война красна, конечно, победами, но у войны есть и оборотная сторона, черная — смерть, увечья…

Вокзал ожил. Затоптались солдаты в белых халатах, с носилками, братья и сестры милосердия. У самой бровки высокого каменного перрона, в красной фуражке, с размотанным красным флажком, выставился дежурный. Донесся гудок; совсем близко. Вытягивая жирную шею, генерал силился из-за голов санитаров увидать громыхающий на стрелках эшелон. Паровоз, тяжело отдуваясь, встал.

Состав собран черт-те из чего! Обшарпанные пассажирские вагоны, два-три, телятники с выломанными дверями, открытые площадки. Глазам генерала предстала страшная картина; пожалел, что и сам видит, не только желать того Деникину. Изнанка войны! Вот она, во всей красе. А ведь это — издержки победы, ранены с месяц назад. Еще рвались они на север, не отступали. Валялись по эвакопунктам. Хотя… есть и свежие…

Лица серые, землистые. Запеченная черная кровь на затасканных бинтовых повязках — давно не прикасались пальцы сестер. Боже, сколько умерших! Тащат из-под рогож с открытых площадок и складывают тут же, как дрова! Голые, отвердевшие, синие…

Генерала затошнило.

— Вам плохо, Владимир Зенонович?

Отсморкавшись в платок, Май-Маевский протер вспотевшее пенсне; не заметил, как подскочил адъютант. С телеграфной лентой. Что еще? Уж боялся и думать, неужели все-таки Курск?

— Поезд главнокомандующего проследовал Змиев.

Змиев? Так это же… еще часа два! Что случилось? Может, вернуться в «Гранд-отель»? Не успел подумать о заветном графинчике на ночном столике, как уже приятно засосало где-то в отвисшем чреве. Поборол знакомое томление, не поддался соблазну.

— Оно и лучше, Павел Васильевич… Распорядитесь, голубчик, все это… поживее… Нечем нам хвастаться. Его превосходительство… сердобольный… Не для его глаз такое…

— Комендант вызвал еще взвод. Управятся.

— Вот и ладно.

— А не вернуться вам, Владимир Зенонович?

— Нет, нет, капитан!.. Мало что тут может случиться… Ступайте в аппаратную. Кутепова попробуйте отыскать… Жду добрых вестей… к приезду главкома…

Шаркающей походкой генерал потащился по свободному от людей пространству к пакгаузам, где маячили в сером тумане высокие шапки лейб-гвардейцев. Добрых вестей… Да не надет он их! Откуда быть им?..

И опять мучительно потекли в замутненном мозгу мысли. Как командующий армией он кончился; Деникин не оставит на посту, и едет-то, собственно, затем, чтобы объявить свою волю. Нет, он сделал все, что мог. Любой на его месте большего бы не совершил. Душа холодеет, не в силах освободиться от страшной кучи синих трупов за спиной. Так и тянет оглянуться. Каждый божий день один-два эшелона… Пленных, как бывало, уже нет; поезда только санитарные…

Пожалел, что не поддался соблазну. Надо бы вернуться, пропустить стопочку. Тошнота колом встала у горла. В самый бы раз осадить. Разве послать в привокзальный ресторан? Закрылся недавно после ночи. Неудобно гонять адъютанта; будет там у порога выпрашивать рюмку… А для кого?!

Вчера Аня устроила сцену ревности. Тяжело так, ей-богу, не вынесет. А складывалось все по-доброму… Он, человек пожилой, уставший, боготворил юное чистое существо; видел, чувствовал, барышня тянется к нему без корысти, без каких-то расчетов… А, пустое! Какие там расчеты. Ежели что и привлекало, так ореол героя, победителя. Но… теперь?! Ореол героя сошел паром. А победы обернулись срамом. Хотя срам, настоящий, еще ждет его…

2

Поезд из Таганрога прибыл в десять. Еще спускаясь по ступенькам, Деникин увидал Май-Маевского. В глаза бросились распаренные бордовые щеки, налитой сливовый нос. Проспиртован до краев, как бурдюк. Принимая рапорт, всмотрелся поближе: нет, глаза за пенсне совершенно трезвые. Отходя от подступившего возмущения, подал руку. Замерз, поди, не уходил с перрона. Поезд опоздал на два часа.

— Как обстановка?

— Ничего себе… удовлетворительная.

Деникин кивнул в ответ, укоряя себя за излишнюю сухость в голосе. Командующий Добровольческой армией вызвал жалость; не справился с гримасой, отвел взгляд. Поразили штабисты, теснившиеся поблизости: лица полны растерянности и тревоги. Штаб добровольцев обычно шумный, веселый…

Усаживаясь в автомобиль, Деникин заметил, как к Май-Маевскому подскочил офицер в венгерке и фуражке, что-то шепнул на ухо. Тот помрачнел. Догадался, вести от Кутепова; в эти часы, знал, добровольцы оставляют Курск…

Чувство, схожее с угрызением совести, как рукой сняло. Вновь вскипела обида на Май-Маевского; с обидой выезжал из Таганрога, вынашивал ее в пути. Готов уже высказать в автомобиле — отвлекло зрелище, заставившее сняться сердце. Прилип к стеклу. На Екатеринославской обгоняли обоз с ранеными. Видать, крестьянские телеги и ломовые извозчики тащатся от вокзала.

— Что… из Курска?

— Успели разгрузить эшелон перед вами…

— И часто?..

— Один-два в сутки…

Устало отвалился Деникин на мягкую кожаную спинку. Вид раненых всегда угнетал его; знал за собой слабость — не может глядеть в глаза безногим, безруким. Трупы вообще не выносит. За увечье непременно отличает крестом; ездит по лазаретам и самолично цепляет на бязевые исподние рубахи, а случается, и на окровавленные бинты. Испытывает состояние, будто откупается. А так и на самом деле. Вину перед всевышним берет на себя; страстно молится каждую ночь перед сном, в храме ли, дома ли, в салоне поезда.

Хотелось вызнать, остались ли наградные знаки в армейском казначействе. Раздумал — все харьковские лазареты за неделю не обойдешь, раненых великое множество. А пробудет тут от силы до вечера, задерживаться нет смысла; проведет совещание, разберется в оперативной обстановке.

Смутно представляет, что происходит под Курском. Не знает и другого, не менее важного… Что делать с самим командующим Добровольческой армией? Упустил инициативу, явно пал духом; по докладам, тайным и открытым, пьет смертным запоем. Выходит, бывают просветы, вроде теперешнего. Небось воздержался по случаю его приезда.

Едва различает суровый профиль Май-Маевского. Сейчас, бок о бок, понимает, близок ему этот человек, обожает всей душой. Может и сказать, за что. Бескорыстие, доброта, преданность и дар полководца поднимают его над иными из высших чинов Доброволии. Трогает в нем какая-то детская незащищенность, неумение изворачиваться, сваливать вину на других. При желании всегда можно найти виноватых. Нет, все возьмет на себя. Вот пожалуйста, надулся, как индюк: чует, добром не обойдется ему. Вся его самозащита…

Почувствовал Деникин, что-то перекипело в нем, помягчело. Нет, не станет рубить сгоряча — вникнет, посоветует, поддержит; жалко и штабистов: искренне переживают неудачи на фронте. Шевельнулся на сиденье — ощутить массивное плечо Май-Маевского…

Совещание началось с инцидента. В штабе не оказалось оперативной карты — забыли на вокзале.

— Антон Иванович, думали… совещание проведете в своем вагоне, — потерянно развел руками Май-Маевский.

— Она что… карта… единственная на весь штаб?

Деникин, обескураженный больше хозяев, неловко топтался у кресла. Ловил на себе насмешливые взгляды донцов, прибывших с ним: командующего Донской армией Сидорина и генерал-квартирмейстера Кислова.

— Неслыханно, господа!.. Докатиться до чего… Карта одна… на весь штаб армии! Да и та… неизвестно где. Вы что… генерал Ефимов? Под военно-полевой суд мало… Ей-богу! Начальник штаба вы или… кто?!

Мелкорослый, щуплый Ефимов стоял навытяжку; на белом, как стена, лице совсем потерялись губы, темнели лишь колечки усиков. Нет, еще глаза, умные, чуткие, оставались на месте. Он даже не оправдывался.

— Ваше высокопревосходительство… Николай Павлович после простуды… только встал с постели… встретить вас, — заступился Май-Маевский за своего начальника штаба. — Карта у оперативников. Вот-вот прибудут.

Деникин распушивал отросший светло-русый ус.

— Владимир Зенонович… я, помнится, уже делал внушение… Я с вами в одном чине… генерал-лейтенант-с. Прошу без «высокого». Не положено, не положено.

Карту ждали больше часа. Деникин, накаляясь гневом, прошелся по отделам и службам.

— Забыли, господа, забыли, как надо работать…

Беспомощность, нераспорядительность командования Добровольческой армии повергли в уныние; не ускользнуло от него и то, что на прибывших такой бедлам у добровольцев произвел тяжелое впечатление.

Наконец появилась карта.

— Осветите обстановку, Иван Павлович…

Удар нанес в солнечное сплетение. Боялся посмотреть в сторону Май-Маевского — не дай бог, расчувствуется, отпустит повода. Оскорбление неслыханное! Не доверить командующему доложить положение на участке фронта собственной армии! Сидел сычом, оттягивая по привычке ус. Слушая Романовского, начальника главного штаба, с удовлетворением отмечал, что тот, как всегда, по-умному, деликатно выправляет его распоряжение; начал издалека, не с добровольцев, как было подсказано исподволь, потом перешел на участок фронта, занимаемый Донской армией. Деликатным было уже потому, что сами донцы присутствовали здесь.

— Господа, мы собрались в этот тяжкий для белого движения час, для нас всех, в Харькове не случайно. Не случайно приглашен и командующий Донской армией генерал-лейтенант Сидорин. Именно центральный участок нашего фронта, занимаемый Донской и Добровольческой армиями, оказался в критическом положении. Не в критическом, оговорился, простите. В тяжелом, точнее…

Переждав, покуда Май-Маевский отсморкается в розовый носовой платок (прохватило все-таки двухчасовое ожидание на вокзале), Романовский заговорил, густо умащивая доверительными нотками свой мягкий, бархатный голос:

— Нам с вами надлежит вскрыть причины нашего отступления от Воронежа и Орла… Временного отступления, подчеркиваю. Почему начатое нами так блистательно наступление оборвалось? Летние победные бои оборвались на взлете, господа!

— Чего вскрывать… Причины на ладони, — угрюмо буркнул Май-Маевский себе под синий вислый нос.

Дерзит непозволительно. Деникин покривился.

— А ведь совсем недавно положение наше было прочным, — Романовский, перехватив взгляд главкома, пропустил мимо ушей реплику добровольца. — Войска под российским трехцветным стягом неудержимо рвались к красной столице… Оставались считанные десятки верст! Подумать, три недели назад картина выглядела совершенно иначе! Войска Киевской области под вождением генерала Драгомирова находились впереди Киева и по Десне у Чернигова. Славная Добрармия отбила Орел… Подходила к Туле! Лихие донцы, как обещали, взяли Воронеж. Кубанцы дрались едва не под Саратовом!

— Иван Павлович, той линии фронта уже нет… — деликатно напомнил Сидорин, давая понять, что пора направить разговор в деловое русло.

— Да, к сожалению… — грустно склонил лысеющую голову Деникин.

Вмешательством своим он подтолкнул начальника главного штаба прислушаться к разумному напоминанию.

— В чем причина наших осенних неудач? — голос Романовского потвердел, обозначилась поперечная складка, выжатая разлатыми бровями на гладком бледном лбу. — Так опрометчиво я не могу сказать… причины на ладони. Они глубже… чем иные думают. И их много…

— Причин две, — отпарировал Май-Маевский. — Отсутствие резервов. Раз. Двойное превосходство у красных. Два.

— У вас преувеличенные представления, Владимир Зенонович. Если быть объективным… сто к ста шестидесяти. Одна треть. На некоторых участках, правда, побольше…

— На самых важных!

— Но надо учитывать и качественную сторону…

— А резервы? — не унимался командующий Добровольческой армией. — Сегодня я отправил последнее пополнение… Семьсот человек. Гол как сокол. Ни одного штыка!

— Хвалиться нечем, ваше превосходительство, — нахмурился Деникин; его начинали раздражать капризные выпады Май-Маевского. — Сами вы в том не меньше других повинны. Системы запасных частей не создано, мобилизация проводится вяло, просто из рук вон.

— Помилуйте, Антон Иванович, какая мобилизация!.. Весь тыл мой… пылает в огне. Сыщите мужика, попробуйте. Вся Северная Таврия под Махно.

— Вот-вот, сами заговорили… Как вы допустили такие восстания в тылу?

Май-Маевский удивленно передернул плечами:

— Я же вас предупреждал насчет закона о земле…

— При чем тут… закон?! — Деникин сердито пристукнул карандашом. — Виной тому… ваша гражданская деятельность как главноначальствующего территорией, занятой Добровольческой армией. Что с екатеринославским губернатором? Меры какие-либо приняты?

— Губернатор Щетинин уже спят.

— Поздно спят! Губернию всю возмутил своим управлением. Погромы! Расстрелы! Повальные порки, грабежи средь бела дня! Контрибуции… явно непосильные мужику…

— Так все ж по вашим узаконениям делалось… вернее, государевым еще… Как же запорожцу и тавричанину не ухватиться за вилы!

— Вилы еще полбеды… — усмехнулся Сидорин.

Деникин почувствовал, что переборщил. Черт знает куда завел Май-Маевский… И Сидорин туда же… Будь у него за спиной свой Махно, как у Май-Маевского, пожалуй, так бы не усмехался. Чего доброго, еще разведет со своего казачьего седла такое! Не желая совсем увязнуть в навозной куче, дал знак Романовскому.

— Причин, повторяю, наших неудач немало, — продолжил Романовский, невозмутимо дожидавшийся, пока закончится обмен репликами между главкомом и командармами. — Но цель совещания — не копаться в наших ранах, а, поскольку возможно, залечить их. Необходимо выработать план… остановить контрнаступление противника, закрепиться на выгодных рубежах. План-минимум, так сказать. Пока только это. И прежде чем наметить какие-то конкретные меры, я, с вашего дозволения, коснусь хода и итогов взаимных операций на угрожаемом участке, центральном, за истекший месяц октябрь.

Глотнув чая с лимоном, Романовский вернулся к карте. Деникину хорошо известен маневр штабиста — дает возможность высказать возражения; относил это в нем к высокому тону деликатности. Возражений не последовало.

— Господа, контрнаступление противника для нас не было неожиданностью. Заметьте, и эту причину я снимаю. Не хватайтесь… за соломинку. Голоса уже раздаются. Новый план советского командования нам стал известен еще в середине октября. Красные сосредоточивали две группировки. Одну в районе западнее Орла, Хотынец — Карачев. Резерв главкома Каменева. И части Четырнадцатой армии. Намечали удар с северо-запада от Орла по курско-орловской ветке. Вторую — к востоку от Воронежа. Здесь сосредоточивался конкорпус Буденного. С задачей разбить наши части под Воронежем и выйти в тыл орловской группе в направлении на Касторную. Что получается? Удар по Добровольческой армии с двух сторон. Явная цель — стратегически отделить донцов от добровольцев и разбить последних. Политически… отделить казачество от Добрармии.

Еще пригубил Романовский из стакана. Ни одной реплики.

— Итак, господа. План красных не был для нас тайной. Но! Здесь я позволю согласиться с Владимиром Зеноновичем… отчасти. Да, резервы. Из-за отсутствия свободных резервов парировать удары приходилось лишь перегруппировкой войск. И как выяснилось… — начальник главного штаба выразительно помолчал, стегая указкой белую узкую ладонь. — Удар с линии Орел — Севск выводил западную группировку красных на фронт Дроздовской и Корниловской дивизий. Опасений это не внушало. А вот со стороны Воронежа угроза над левым флангом Донской армии нависла серьезная. Поэтому Ставка, не приостанавливая наступления Добрармии на линию Брянск — Орел — Елец, в середине октября вновь предписала генералу Сидорину ограничиться в центре и на правом фланге обороной, дабы сосредоточить надлежащие силы против Воронежа и Лисок. Донскую армию усилили конницей Шкуро…

Скрип заставил Романовского скосить глаза. Главком, как всегда, слушает с обожанием; пристрастие такое приятно щекочет самолюбие, вызывает ответное теплое чувство. Шевельнулся не Деникин — Сидорин; успел уловить недовольную гримасу на ухоженном лице донского казака. Ранняя лысина, удивительно, не портила его облика, напротив, придавала интеллигентности, благообразности. Воспитанность, добродушие и особенно свободомыслие командующего Донской армией были известны всему офицерству белого движения; догадывались об истоках — влияние генерала Кельчевского, начальника штаба, не казака, петербуржца, профессора Академии Генерального штаба.

Знает Романовский, чем недоволен Сидорин. Скривился при упоминании Шкуро. Конечно, он не против оперативного подчинения Кубанского корпуса ему, командарму Донской; не по нутру, что Шкуро поставили и во главе конницы Мамантова, как назло, сломавшего во время рейда ногу. А бесшабашный кубанец, мало того, что не удержал Воронеж, развалил объединенную конницу. Понятное дело, Сидорин и кривится; об этом он еще скажет…

— Оперативные планы сторон вели к встречным боям. Генеральное сражение развернулось на огромном пространстве между Десной, Доном и Азовским морем. Вот здесь решается сейчас участь осенней кампании, — Романовский очертил указкой на карте. — К сегодняшнему дню четче определились наши неудачи. Донцы под натиском Буденного, даже те, которым нажим непосредственно не угрожал, отходили без боев, опасаясь возможного поворота красной конницы на юго-восток, к себе в тыл. Одновременно прогибался фронт Донской армии на другом фланге, правом — со стороны Богучара появился конкорпус Думенко. С целью отрезать Третий Донкорпус Гусельщикова от Второго Донкорпуса Коновалова. Под нажимом Думенко Коновалов откатывался к югу. Угроза нависла над Воронежем…

— В неудачах под Воронежем надо еще разбираться… — уронил хмуро Сидорин.

— Надо ли, Владимир Ильич? — Романовский пустил в ход свою обворожительную улыбку. — Конкорпус Буденного и пехотные дивизии Восьмой армии виной тому… После девятидневных боев Шкуро оставил Воронеж и отошел на правый берег Дона. Состояние частей его нам известно… Третий Кубанский корпус был ослаблен выделением Терской дивизии против Махно. Четвертый Донской корпус, сами знаете, после знаменитого рейда убавился в половицу… А тут незадача с самим Мамантовым… сломал ногу…

Умеет генерал Романовский обходить острые углы. Сейчас, глядя на него, у карты, ладного, полнеющего, с приятным моложавым лицом, мягким выражением глаз, Деникин тихо негодовал, зачем так откровенно ненавидят этого человека в среде высших офицеров, приспешников барона Врангеля. Причину, в общем-то, знал; в толк не возьмет, что худого в том, ежели начальник штаба Ставки так близок к нему, главнокомандующему вооруженными силами на Юге России? И слава богу! Радоваться бы, хоть в главном штабе взаимопонимание, нет склок. Романовский всей душой предан белому делу, на зависть одаренный штабист, с оперативно-стратегическим складом ума. Искренне предан и ему, Деникину…

В том, видно, и кроется причина… Да, да. Врангелю поперек горла преданность Романовского; люто ненавидит он и Май-Маевского, не менее преданного. Оттого и лезет из кожи барон: боится сильного окружения… его, главнокомандующего…

— В день взятия нами Орла началось наступление западной ударной группы красных. От Бахмача до Задонска, на пятьсот верст фронта, вела тяжелые бои Добровольческая армия против почти вдвое превосходящего ее противника. Здесь Владимир Зенонович отчасти прав. Что ему оставалось делать? Перегруппировывать войска. Ослабив — с нашего согласия, разумеется, — правое крыло и сосредоточив главные силы на брянском направлении, он нанес ударной группе противника ряд поражений под Севском и Дмитровском. Мужественно проявили себя дроздовцы, самурцы и конница Пятого корпуса. На орловском и тульском направлениях корниловцы и марковцы с трудом отбивали наступление Тринадцатой армии. Не секрет, неблагополучная обстановка на участке Донской армии заставила оставить Орел и Ливны. Марковская дивизия, почему-то растянутая Кутеповым в тонкую полоску, не удержала. Таким образом, движением конкорпуса Буденного от Воронежа и частей Четырнадцатой армии в тыл дроздовцам от Севска на Дмитриев противник создал угрозу основанию нашего клина вторжения с двух противоположных сторон. В то время как вершина клина — корпус Кутепова — была связана упорными фронтальными боями на направлениях: шоссе Кромы — Фатеж с ударной группой и железная дорога Орел — Курск с Эстонской дивизией. В такой ситуации генерал Май-Маевский вынужден был отказаться от инициативы на орловском направлении и начать отход. Оставив в третий раз Кромы, Кутепов организовал сопротивление на фронте Дмитровск — Дьячья — Еропкино. Но ударная группа красных прорвала его силой двух бригад. В прорыв в направлении на Фатеж устремилась Червонная казачья дивизия. В течение прошлой недели нам пришлось оставить Фатеж, Фастов, Нижнедевицк. За месяц боев добровольцы отошли на линию… которую сейчас даже трудно назвать точно…

Май-Маевский тяжело отдувался, промокая вспаренную, в кирпичных плитах шею; держал себя в руках — не подать бы голос. Лучше бы начальник штаба ругал открыто, чего елозит по болячкам? Не за тем прикатили без малого за тыщу верст. Донцов прихватили. Позорить на людях. Догадались бы и Врангеля из Царицына приволочь…

— Фронт наш ощутимо подрывался восстаниями в тылу. — Романовский обвел взглядом сидевших с кислыми минами офицеров; чуткий взгляд его быстро пробежал по рукам — именно они выдавали внутреннее состояние. Одни вцепились в подлокотники кресел, другие в полы мундиров, третьи стиснуты в кулаки. — Два месяца бушует Махно. В начале сентября он ушел от нас к Умани. Попал там в окружение. Петлюровцам и генералу Слащову оставалось только затянуть петлю. Нашел «батька» выход — сговорился с Симоном Петлюрой. Чем-то ублажил украинского самостийника. Заключили договор. Махно оставил Петлюре раненых на попечение, снабдился боеприпасами. Отбросив Слащова, кинулся опять к Днепру. Неслыханно, за одиннадцать дней… шестьсот верст! Явился в Гуляй-Поле. В две недели сгорела вся Северная Таврия, от Днепра до Азовского моря. Взял Екатеринослав, Мелитополь, Бердянск, Мариуполь. Его брички были замечены в ста верстах от Таганрога! Ставка сочла необходимым снять с фронта Чеченскую и Терскую конные дивизии, Донскую кавбригаду Морозова и несколько частей помельче. Под общим командованием генерала Ревишина они очищают сейчас левобережье Нижнего Днепра. Слащов своим корпусом ведет наступление на Екатеринослав. Последние сводки дают основания для оптимизма… Главная же наша беда, господа, вот здесь… Под угрозой Курск!

— Курск сдан…

У Деникина сорвалось пенсне. Потемневший от давности шелковый шнурок, зацепленный за левое ухо, удержал стеклышки на груди. Нащупывая его, он силился безоружными бесцветными глазами разглядеть лицо Май-Маевского.

— Голубчик, Владимир Зенонович… потрудитесь, потрудитесь… Когда же произошло?

— Два часа назад, ваше высокопревосходительство.

— Мы были еще на вокзале!.. — Деникин скривился, как от зубной боли; возможно, это относилось к «высоко». Водрузил на сморщенную переносицу пенсне — тотчас изменился голос: — И вы молчали!.. Да как смели!..

— Духу не хватило, Антон Иванович… — сник командующий Добровольческой армией. — Когда уже отъезжали с вокзала… донесли мне. Кутепов не попался на проводе… В частях.

— Может… все-таки слухи?

— Не гневите бога, Иван Павлович. Добейтесь-ка генерала Кутепова… Вызнайте обстановку.

Романовский, согласно склонив голову с аккуратным пробором, переживал за растерявшегося Деникина; весть о сдаче Курска самого не задела — знал, такое могло статься и сутки назад…

3

Известие о сдаче Курска оказалось ложным. Штабисты напали на поезд Кутепова, вернувшийся на курский вокзал. Правда, генерал не соизволил объяснить младшим чинам обстановку, крепко отматерил дознавателей. В обычной своей солдафонской манере. Но и на том ему, голубчику, спасибо…

Отвалился камень с души Деникина. Глубоко, на самом донышке, затеплилась надежда: все обойдется, всевышний не посмеет отворотить свой светлый лик от страждущих, гибнущих на полях сражений за белое дело, дело правое, божье. Александр Павлович, даст бог, остановит со своими молодцами-добровольцами красных…

Проглядел, когда появилась поверх пропавшей другая карта; эту знал, на какой-то розоватой бумаге, лощеной. «Личная» начальника штаба; заполняет ее Романовский особым карандашом, лишнее потом легко убирается резинкой. Святая святых! Редко кому попадается на глаза, как жар-птица. Сейчас на нее воззрилась дюжина пар липких глаз. Случай из ряда вон…

— Господа, прошу не переносить к себе в планшеты… — предупредил Романовский; кровь отлила от его гладко выбритых холеных щек. — Это мои мысли… И не поделиться ими я не могу. Вглядитесь в линию фронта… Нежин, Бахмач, Курск, Касторная… Бобров, Бутурлиновка, Воробьевка, Провоторовская… по реке Хопер до Слащовской… Арчадинская, устье Медведицы… Красный главком Каменев обеспечил себе благоприятные условия для перехода войск двух фронтов… от контрударов… в общее наступление. Четко проглянула и цель… рассечение Вооруженных сил Юга России на две части с последующим овладением Донецким бассейном. Если вы поставите себя на место Каменева…

— Боже нас избавь!

Шутливый возглас Сидорина сбил с мысли Романовского, но оживления не внес. Деникин осуждающе покосился поверх пенсне.

— …Какая вырисовывается картина? Стык, вот он: добровольцы и донцы. Елецко-касторненская ветка…

— Там же стык и у большевиков… двух фронтов, чуть правее, — отозвался Май-Маевский, еще, однако, не улавливая, куда клонит начальник главного штаба.

— Вот именно! — умные глаза Романовского повеселели. — Сюда перенесен Каменевым от Царицына главный удар. А задача прежняя… выйти на рубеж Дона в районе Новочеркасска. Об этом говорит переброска конницы, главной их ударной силы. Сначала корпуса Буденного, затем Думенко. Их соединяет Восьмая армия. Вот он, кулак… Каменеву не откажешь… А что делать нам?

Деникин, довольный, протирал кусочком желтой замши пенсне; он знал, что делать: немедля сосредоточить на угрожаемом участке встречную ударную группу. Конную. Конечно, за счет Донской и Кавказской армий. Врангеля, командующего Кавказской армией, не пригласили умышленно: идея-то, собственно, его. С неделю, как терзает барон Ставку своим очередным «новым планом»: сформировать отдельную к о н н у ю армию — разумеется, во главе с ним самим — и ударить на Воронеж — Курск. Поначалу было отверг, потом, обдумав хорошенько с Романовским, извлекли рациональное зерно. С шелухой счистили и Врангеля. Не дай бог подпустить честолюбивого кавалериста к кратчайшему к Москве направлению! Да и на Кубани, вконец распоясавшейся, сейчас нужен человек решительный… Сидорин — тоже фрукт, неизвестно еще, как воспримет их план. Удачно, оторвали его от духовного наставника, Кельчевского, — вдвоем наверняка повели бы себя строптиво. Вечно придерживают донские части…

Будто читая мысли главкома, Романовский круто повернул к сути:

— Стало очевидным… центр операций переместился с царицынского на курско-воронежское направление. Инициатива нынче в руках у противника. Нам остается одно… остановить Буденного и две подпирающие его пехотные дивизии, оторваться от противника по всему фронту, зацепиться за естественные рубежи и решительными действиями против ударных группировок, корпусов Буденного и Думенко, сковать красных, вынудить их к прекращению наступательных операций. Законный вопрос… чем остановить? Создать мощную конную группу…

— Такая конная группа была уже создана… — обронил Сидорин, начинающий уже понимать отведенную ему роль в нынешнем совещании; обеспокоенно он искал взглядом поддержки у своего генерал-квартирмейстера Кислова, угрюмо сидевшего рядом со сцепленными на груди руками.

— Да, Владимир Ильич, была создана… Генерал Шкуро не оправдал наших надежд. Ставка предлагает экстренно сформировать новую. Под командованием… Мамантова. Константин Константинович поправился, костыли оставил. Может принять командование от Шкуро. Новое кавалерийское соединение сосредоточить на пути главного удара противника… Пока в районе Валуек. Перебросить туда две кавдивизии от Врангеля. Добавить некоторые части с Сочинского фронта… ну и… Донского…

В тонкой усмешке начальника главного штаба Сидорин уловил для себя обиду. Ну, разумеется, опять с Донского… Конечно, надо было ради этого тащиться в Харьков! Не ради ведь того, чтобы поглядеть на беспробудного пропойцу, разваливающегося на глазах? Нет вовсе такого желания.

— Я никогда не был против Мамантова, Иван Павлович… как вы знаете. — Сидорин хотел было подняться, потом раздумал. — Я был против подчинения корпуса Мамантова… Шкуро. И оказался прав: мамантовцев он разложил основательно.

— Мамантовцев разложил рейд! — вскипел Деникин. — Именно рейд разложил и ослабил некогда боевую конницу. А по правде, и сам Мамантов вернулся из рейда… другим. И не защищайте его.

— А я не защищаю, но и потакать грязным слухам не намерен.

Пенсне Деникина отразило оконный переплет.

— Что вы имеете в виду?

— Антон Иванович, рейд разрабатывался в моем штабе, утверждался вами. Все было продумано и учтено. Три недели, не отрываясь, сидел генерал Кельчевский. На то пошло… отобрали пятнадцать тысяч лучших сабель Дона! Половина в рейде погибла!

— Другая… награбив… разложилась, Владимир Ильич, — смягчившись голосом, стоял на своем Деникин. — Обозы вспухли от трофеев. Воевать некогда было… каждый свою бричку охранял. Не утруждайтесь спором, дорогой мой.

— К Константину Константиновичу вы, господа, несправедливы, — Сидорин едва сдерживал себя, стараясь обойти взглядом Май-Маевского, отвесившего синюю мокрую губу. — Он не казак. Надеюсь, вам это известно. Бывший гусар, сроднившийся с казаками. И за казачьи вековые походные обычаи с него не должно взыскивать так строго… Военный труженик, что называется, серьезный, вдумчивый. Между прочим, сам не пьет и пьяниц не терпит. Надменность, напыщенность… фраза ему чужды. Да, вернулся из рейда не только со сломанной ногой… но и чувством разочарования. Горького разочарования. Российское население… там, в Балашове, Козлове, Тамбове… встречало казаков не как освободителей…

— Вот-вот, как грабителей… А своим пораженческим настроением и чересчур откровенными высказываниями Мамантов портит все приемы и обеды в свою честь.

Отдуваясь в усы, Деникин поспешно поднялся, всем видом давая понять, что не желает больше обсуждать этот предмет.

— Вы уходите от ответа, генерал. Что же все-таки можете предложить в ударную группу?

— Кроме Четвертого корпуса, Антон Иванович… ничего.

Сняв пенсне, Сидорин театрально развел руками. Вспышка главкома его позабавила. Конечно, защита Мамантова тут ни при чем (сам Деникин его ценит и уважает), а вот по пьянице Май-Маевскому и краснобаю Романовскому прошелся удачно.

— А что осталось фактически от трех с половиной тысяч сабель, подчиненных Шкуро месяц назад?

— Две трети, ваше превосходительство. — Лицо командарма Донской заалело, ровные скулы взялись пятнами. — Но из них часть брошена на поддержку лискинской группы. Остается… почти две тысячи.

— Точнее, тысяча восемьсот, — подсказал Романовский, приятно улыбаясь.

— М-да, прямо скажем, лепта донских казаков… не щедрая. Собственно, Мамантов перейдет в кубанские части всего-навсего с усиленной охраной… Из Кавказской армии перебросим Второй Кубанский корпус. Надо учитывать и тяжелое положение Царицына. До семи тысяч сабель соберем. Подкрепить пластунами и артиллерией… Сколько мы прикидывали, Иван Павлович?

— До трех тысяч штыков. И за полсотню орудий.

— Вот… группа, — Деникин глядел с укором, пощупывая бороду-эспаньолку. Ее еще надо собрать. Врангель тоже может заартачиться. Мало того, не даст 2-й корпус — потребует возврата 3-го! Прослышит, что Шкуро уходит в отпуск, а вместо него назначается Мамантов… Но Сидорин-то хорош…

Сидорин, поводя взмокревшей шеей, жалел, что рядом нет Кельчевского: одни его умные, полные голубой грусти глаза успокаивают. Закралось подозрение… начальника штаба Ставка не пригласила в Харьков с умыслом — легче окрутить его, командующего. Ощутил, как холодеет лысина, кровь приливает к сердцу. Ну уж нет, он не ягненок какой…

— Все директивы Ставки… начиная с весеннего наступления… требовали от Донской армии недопустимой растяжки фронта и сосредоточения сильной группы к левому флангу…

— Верно, требовали, — раздражение Деникина не улеглось. — Но все наши стремления разбивались о ваше же сопротивление. Донской фронт представлял и представляет до сих пор линию, наиболее сильную в центре, на Хопре. У вас там сосредоточена половина всей конницы! Второй и Третий корпуса. Такое развертывание в корне расходится с общей стратегией…

— Ваше превосходительство! Как командующий Донской армией я несу ответственность перед Большим Кругом и Донским правительством за оборону Области Войска Донского!.. Поймите нас, Антон Иванович, не можем мы ослаблять центральный участок… Там же Девятая армия красных, конница и пехота… Такие же казаки, с Верхнего и Среднего Дона. По Хопру идет сейчас из-под Царицына корпус Думенко. Надо же считаться…

— Любезный генерал… С конницей Думенко мы считаемся. Да он и сам заставит. Но согласитесь… — Деникин поискал что-то на пустом столе, опустился в кресло; беспомощным жестом дал понять: он погорячился. — Согласитесь, Владимир Ильич… на стратегию донца Сидорина и российского профессора Кельчевского производит сильнейший нажим психология казачьей массы. Казачки тянутся к родным хатам…

На пороге встал адъютант Май-Маевского. В руках извивалась голубая телеграфная лента. Не знал, как быть; чувствовалось, главнокомандующему отдавать не хотел. Нашелся Романовский — оказался ближе всех к растерявшемуся офицеру, — шагнул, забрал ленту, быстро пропустил меж пальцев. На безмятежном лице его ничего не отразилось. Протянул Деникину.

Сидорин смотрел, как шевелилась нижняя губа главкома, дрожала лента в руках, белых и пухких. На взгляд, мягкие; рукопожатие — по настроению — бывает жестким. Читает мучительно долго, возвращается. Неужели все-таки Курск? Глянул бы уже на Май-Маевского. Что-то не то… По взгляду Романовского Сидорин Догадался: касается его… Хопер?..

— Вам, вам, Владимир Ильич… — Деникин протягивал ленту.

Да, Хопер. По реке Криуши конкорпус Думенко растрепал конницу генералов Гусельщикова и Коновалова. Сбитые, 3-й и 2-й Донские корпуса откатываются на юг, к Дону, к станицам Казанской и Вешенской.

— Что-то еще нам преподнесет «батько» Шкуро… — Деникин, удивительно, не утратил присутствия духа. — День не кончился…

— Буденный из района Нижнедевицка угрожает Касторной и тылам Первого армейского корпуса. Удержит Шкуро Касторную? — Романовский счел нужным внести ясность в иронию главкома.

Вопрос к нему, Сидорину. А что ответить? Куда уж Коновалов с Гусельщиковым, генералы… не чета кубанской выскочке, и то хвосты поджали.

— За действия Шкуро, Иван Павлович, я ответить не могу… Оперативное подчинение его конной группы Донской армии, по мне, чисто формальное… Он ближе к Харькову, даже Таганрогу… нежели к Новочеркасску…

Сбоку запыхтел, задвигался Май-Маевский. И этот камушек, побольше, достиг цели. Известна их дружба с кубанским казаком; поговаривают, доброволец, падкий на спиртное и женщин легкого поведения, пользуется щедротами «сынка» — благо тот таскает за собой два вагона с шансонетками и оркестрами. Теперь, правда, закрылась лавочка: все то «хозяйство» Шкуро пришлось бросить в Воронеже — комиссарам на развлечение. Май-Маевский же летом и выбил у Деникина «генерала» для своего «сынка»; обмывали с тех пор тут, в Харькове. Дообмывались: этот весь взялся сивухой, посинел, трясется, а тот — Воронеж проказаковал. Ничего удивительного, если оставит сегодня-завтра и Касторную. Уморился грабить и бражничать; вишь, перетрудился, в отпуск едет, в Кисловодск, на свою дачу потянуло…

Взяло сомнение, надо ли тыкать «стариков» носом, как котят, в собственное их дерьмо; ну произвели в генералы Покровского и Шкуро. Двумя генералами больше-меньше в кубанских частях, что изменится. Шкуро с Покровским хоть воюют. А у них, на Дону? Атаман Африкан Богаевский, Божья коровка, как его величают за глаза, лепит генералов, вроде это пирожки с кабаком. Всех своих собутыльников и лизоблюдов прямо в ресторанах оделяет золотыми погонами, приказы на салфетках царапает… Ни одного на фронте… Тех генералов так и называют — «африканские»…

— Ваше превосходительство, извините за резкое слово…

Деникин вяло отмахнулся: прощаю, мол. Хмурый взор свой направил на Май-Маевского.

— Мне горько нынче… и тяжко… — Деникин с трудом подбирал слова; сцепив пальцы в один кулак, уложил его на выпирающий из-под светло-зеленого алексеевского мундира живот. — Обидно за весь штаб добровольцев. А ведь в прошлый мой приезд… Это уж не так давно!.. Я видел веселые лица, слышал смех… До чего дошло! Вы лично, командующий, мало осведомлены о положении на фронте. Расположение своих частей знаете приблизительно.

— Связь же какая, Антон Иванович… — плаксиво скривился Май-Маевский, пытаясь подняться на ноги.

— Сидите уж, — Деникин поискал глазами, наткнулся на свесившего голову начштаба, генерала Ефимова; вспомнив, что тот нездоров, перевел взгляд на соседа, генерал-квартирмейстера штаба Добровольческой армии, скуластого бритоголового полковника с обжигающей ниточкой усиков и тяжелой челюстью. — Полковник Гоерц, вы, может быть, проясните нам обстановку… под Курском?

— Никак нет, ваше превосходительство, — голос поднявшегося генкварта странно не соответствовал его атлетическому сложению — какой-то вымороченный, бесцветный, похоже как у кастрата. — Ничего не могу добавить… Генерал Кутепов подошел к аппарату буквально на минуту. Ответил… грубо… пока, мол, подержу.

— Конечно, Кутепову там… не до разговоров… Вы уж, полковник, зла на него не имейте, — Деникин открыто иронизировал, пытаясь то ли смягчить ситуацию, то ли что…

Сидорин, уставившись на зеленое сукно, машинально охаживал широкой ладонью нежную лысину, будто, по юношеской привычке, приглаживал волосы. Ситуация действительно из ряда вон. Если чины штаба армии не знают, что делается у них на фронте, хотя связь, благодаря развитой сети железных дорог, вполне удовлетворительная, вывод напрашивается сам собой: части добровольцев, лучшие, именные, сбиты и отходят в полном беспорядке…

— А что же у противника… господа? Мы хоть имеем сведения… кто нас бьет? Может, ответит разведка… Полковник Щукин? Ваши последние разведсводки совершенно невразумительны…

— Антон Иванович… помилуйте!

Май-Маевский не выдержал пытки…

4

Обедали внизу, в ресторане «Гранд-отеля».

За десертом Сидорин заикнулся о «кубанских осложнениях». На совещании Деникин намеренно умолчал: побоялся привнести излишнюю нервозность и кривотолки. Как-то не обеспечил загодя утечку нужных сведений. О событиях тех пока издан секретный приказ: предать военно-полевому суду парижскую делегацию Кубанской Рады «за измену России». Довел одному Врангелю в Царицын — исполнителю…

— Слухи ваши так уж и достоверны, Владимир Ильич? — Романовский попытался умаслить донскому казаку голосом и взглядом — отвести от запретной темы.

Сидорин понял. Заметил, как у добровольцев навострились уши. Значит, до Харькова еще не дошло…

— Земля слухами полнится, Иван Павлович…

Признательный за деликатность, надо полагать, Деникин пригласил его в холл — покурить. Собственноручно поднес зажженную спичку.

— Что вас беспокоит, Владимир Ильич, в «кубанских осложнениях», как вы изволили выразиться?

— Включение Кубани в тыловой район Кавказской армии со всеми вытекающими отсюда…

— И все?

— И назначение для ликвидации осложнений Врангеля и Покровского, известных своей ненужной… резкостью…

— Вы и это знаете…

— Я не на шутку беспокоюсь за исход, Антон Иванович. Там нужно действовать не то что осторожно… деликатно. Иначе… произойдет беда. Прольется кровь. Перекинется на Дон… А это меня волнует гораздо больше… нежели тяжелое положение на фронте.

— Считаете, на фронте наши дела не так уж беспросветны?

Пальцы Деникина нервно мяли неподожженную папиросу.

Сам он не курит — балуется, может и попускать дым для пущей важности; «покурить» с кем-либо, как сейчас, у него означает — поговорить с глазу на глаз, по душам. В такие моменты ему можно высказывать все.

Вопрос Сидорин пропустил мимо ушей: задан машинально и ответа не требовал. Достаточно знает главкома; заметно, озадачил его осведомленностью.

Дон видит, что деется на Кубани. Рада, настроенная в большинстве антимонархически, самостийничает по отношению к Доброволии едва не с первых шагов; вольнодумие и сепаратизм разлагают кубанское казачество и армию. Руками Врангеля и Покровского Деникин покуда держит кубанцев в узде. Пытается удержать. А усидеть в кубанском седле не просто, тем более Деникину, наезднику известному. На этот счет ядовито посмеивается Кельчевский…

Кровавый узел затягивался давно. Ранним летом в Ростове был убит «при загадочных обстоятельствах» председатель Краевой Рады Рябовол, вольнодумец, лидер самостийников, ярый противник «единой и неделимой России». Кто? Ни слуху ни духу до сих пор. Деникинская секретная служба в рот воды набрала. А ликвидировала наверняка она. И гадать не надо — ищи, кому выгодно… А месяц назад, в том же Ростове, застрелили, опять же при невыясненных обстоятельствах, председателя Кубанского военно-окружного суда Лукина, приверженца Добровольческой армии, героя первопоходника. Поговаривают в Новочеркасске, якобы приезжал судья с докладом о политических шашнях Рады, росте сепаратистского движения на Кубани и тайном прибытии в Екатеринодар петлюровской делегации. Этого ликвидировали сами кубанцы. Может, и месть за Рябовола…

— Там ничего серьезного… — после нудного молчания заговорил Деникин, действительно забыв о своем вопросе. — Осложнений, каких вы опасаетесь… не произойдет.

— Осложнения уже есть, Антон Иванович. — Сидорин невольно повторил жест главнокомандующего: снял вслед за ним пенсне; поймав себя на недостойном деле, чуть усмехнулся и тут же оседлал припухшую, с красными вдавленными отметинами переносицу. — Харькову, может быть, не до Кубани… А Новочеркасску, Дону… небезразлично. О загадочных убийствах в Ростове сначала Рябовола, а потом Лукина у нас в Новочеркасске говорят… Вот вам и узел кровавый.

— Врангель его разрубит!

Нервы, ваше превосходительство. Сдают нервы. Забылся, с кем «курит». Новочеркасску, да, н е б е з р а з л и ч н о, что происходит на Кубани. Известно ему, Деникину, кубанские демагоги крепко надеются на поддержку Дона. Рябовола — царство ему небесное! — нету, а идея его жива. Создать Южно-Русский Союз из кубанского, донского и терского казачеств: выторговать у большевиков государственную самостоятельность ценой измены священному делу воссоздания единой и неделимой России под трехцветным монархическим стягом. Живуча эта идея, как бы газетеры-осважники ни зарывали ее в могилу. Благо донской атаман Африкан Богаевский в руках держит Большой Казачий Круг; Кубанская же Рада своих атаманов и председателей меняет почасту, как грязное исподнее…

— Именно… разрубит, Антон Иванович. Чего я опасаюсь…

— А вы не опасайтесь.

— Но Врангель побывал у вас…

— Да, в начале октября я вызывал его в Таганрог. — Деникин нетерпеливо елозил ребром ладони по бархатному подлокотнику низкого кресла. — Мы подробно обсудили, взвесили… Врангель в курсе армейских настроений… и полностью меня поддержал… что не часто случается… Я возложил на него… ликвидацию злокачественного нарыва. А что еще говорят в Новочеркасске?

Чувствовалось, Деникин подходит к пределу, за которым он способен сказать и то, что, может быть, не следует; потом будет терзаться. А говорить, собственно, не к чему, тем более в запале; ему, Сидорину, агенты донской контрразведки доставляют с Кубани все, вплоть до базарных слухов…

— В Новочеркасске не только говорят… и читают. — Он загасил окурок, оставил в хрустальной пепельнице. — В тифлисской газете был опубликован договор, заключенный в Париже между Радой и Республикой союза кавказских городов. Признают полный суверенитет и независимость друг друга… Как это, на ваш взгляд, на практике?

Успокоенный доверительно-тревожным тоном и сочувственным настроением донского казака, Деникин с облегчением передохнул; кинул измятую папиросу, взял из коробки свежую.

— На практике, Владимир Ильич, договор означает… Наша Каспийская флотилия отрезается от Добровольческой армии. Кубанские части на Северном Кавказе передаются в распоряжение меджлиса… Каково?

— Понимаю…

— Парижский договор принес вред русскому делу и смуту в ряды кубанцев. Вот почему его авторы… В общем, Врангель с Покровским разберутся… Я приказал предать парижскую делегацию военно-полевому суду. Там их несколько… Калабухов заправила… Быч, Савицкий, еще кто-то…

— Этого я и боюсь, Антон Иванович. Неосторожный шаг послужит к развалу кубанских частей… Здесь, на фронте. А нам еще вместе воевать…

— Вот-вот… воевать, — разгладившийся лоб Деникина опять взялся мучительными складками. — Но окончательное решение этого вопроса необходимо. То или другое… Атмосфера на Кубани сгустилась невыносимая. Жить вместе так, как мы жили… дальше невозможно. Да, да, невозможно. Генерал Покровский завтра-послезавтра предъявит Раде ультиматум… Прекратить травлю Добровольческой армии и выдать самостийников… Их, кажется, двенадцать… Или же… силой будет наведен порядок… в тыловом районе армии… Удар по демагогам, возможно, как-то и отзовется на настроении кубанских войск…

Прикрыв глаза, Деникин затих; ощущал, как натянутые до боли мышцы рук и ног теряют напряжение. В душу вливается покой. Доволен разговором; откровенно — побаивался. Донскую армию считает своей правой рукой, Кавказскую, из кубанцев, — левой; левая затронута гангреной, хотя плетью не висит. Не дай бог, что-либо стрясется и с правой. От этого человека, что сидит напротив, до сих пор верного, преданного, зависит немало; войдет смятение в сердце, отпустит повод — закусят и донцы удила. Покуда господь милует. Донцы надежнее, прочнее…

— Владимир Ильич, распорядитесь к отъезду.

— Не советуют отправляться в ночь… У Харькова бродят махновцы. Май-Маевский опасается нападения на поезд.

— Ладно, остаемся до завтра…

Проследив ухом за удаляющимся звоном шпор, заглушаемым персидским цветным ковром, Деникин отметил деликатность донского казака. Понял, что ему, главнокомандующему, захотелось побыть одному…

5

«Гранд-отель» Деникин покидал утром.

Ежась под шинелью, подбитой хорьковым мехом, генерал задержался на каменных плитах подъезда. Позавчера еще тут лютовали морозы. Ночной ветер нагнал с моря влажных туч. Некстати оттепель… Сырой едучий туман висит клочьями. Оттого и промозгло. Липкая сырость пробирается в рукава, под полы.

Павловская площадь уже ожила. Возле трамвайной остановки, в витрине, красуется огромная карта Освага; два параллельных шнура, синий и красный, связывают Волгу с Черным морем. Месячной давности фронтовая сводка — у Тулы еще. Санки, экипажи, пешеходы тонут в месиве из снега и грязи; вдали все плывет в серой слякоти. Похоже как в Таганроге; там еще не установилась зима…

Покидает Деникин штаб Добровольческой армии с тяжелым сердцем. Не решил для себя, что делать с командующим. Закрадывалась мысль — снять. Отгонял с суеверным страхом. Ставить кого? Врангеля? Избави бог… Нет, достойного заместителя не видно; нет их равных генералу Май-Маевскому ни по прежним боевым заслугам, при монархе, ни по нынешним; по личным качествам мало кого поставишь рядом — душа человек, бескорыстный, бессребреник. Одна беда — водка…

На повороте с Павловской на Сергеевскую площадь «паккард» врезался в толпу. Загородила путь длинная вереница трамваев. Люди вываливались из вагонов; немо пялились в сторону Екатеринославской улицы. По грязной, разбитой дороге тащится санный обоз; голова сворачивает на Павловскую, а хвост еще внизу, на мосту через Лопань. За полсотню ломовых…

Поначалу Деникин не разглядел поклажу, подумал — дрова. Сани доверху набиты… телами! Иссиня-желтые, окоченевшие, навалены в беспорядке, как поленья, едва прикрыты рогожами. За иными у полозьев понуро бредут крестьяне, больше пожилые.

Деникину сделалось плохо. Откинулся на сиденье, прижав надушенный носовой платок ко рту. Краем глаза сквозь стекло видел, как обыватели сымали шапки, осенялись перстами. Любопытных нет, никто ничего не спрашивает. Всем понятно: солдаты Добровольческой армии… Бывшие солдаты.

Конвой живо расчистил путь и «паккард» тронулся. Деникин облегченно вздохнул. Покачиваясь на мягких подушках, вяло подумал о Май-Маевском: «Бог ему судья…»

…Страшный обоз втянулся на Московскую улицу. Толпа, выдавленная ужасом на тротуары, крестилась безмолвно — каждый боялся агентов контрразведки. Только рабочий в промасленном ватнике, возвращавшийся с ночной смены, гася окурок о мозолистую ладонь, процедил мрачно, со злобой:

— В последний бой… на Кирилло-Мефодьевское везут. Жаль, без генералов…

Глава седьмая

1

Мятый клочок бумаги обжигает пальцы. Нет силы швырнуть под стол. Телеграфных слов мало; прошивают короткой очередью… «Шестьдесят первую дивизию расформировать…» Подписи исполняющего обязанности командюжа и члена Реввоенсовета фронта.

В манере грузина — недоговаривать. Потаенный прищур; усмешка скрыта густющими вислыми усами. И только голос выдает; слышит его отчетливо, будто сидит где-то за стенкой: «Возможно новое назначение…»

Почему расформировать дивизию? Что за н о в о е назначение? Помнит по царицынским временам, всегда Сталин коробил его вот таким обращением. Расформировать… что за чушь! Еще и не сформировал. Отцвела дивизия, не успев расцвести. Это сказал адъютант, вручая телеграмму…

Глубокие затяжки не успокаивали начдива. Разминал в сердцах окурок о донце консервной банки, приспособленной под пепельницу, нетерпеливо поглядывал на дверь. Слыхать треск аппарата в дальней комнате; вот-вот раздадутся и шаги по коридору. Добиваются штаба фронта. Чертовски трудное дело — из Липецка связаться с Серпуховом. Это — через Козлов; недавний разбойный набег генерала Мамантова сровнял все с землей. Установили столбы-времянки…

Час неудобный, полуденный, Сталина может и не быть в штабе. С Егоровым, откровенно, не хотелось бы говорить; дважды перешел дорогу: сдал ему прошлой зимой 10-ю армию в Царицыне, а этим летом и 14-ю. Понимает, не по своей тот воле; все одно саднит. На все воля чья-то…

Горькая усмешка покривила свежие припухлые губы. Почувствовал, горячка пошла на убыль; добрый знак — аппаратчики не добьются Серпухова среди бела дня. Что ему скажет Егоров? В телеграмме безжалостно ясно. А Сталина поймает после полуночи. Хотел крикнуть адъютанта — Орловский сам просунул в дверь худое, остроносое лицо в круглых очках.

— Климент Ефремович… боюсь, не скоро дождемся Серпухова.

— Кончайте.

Вышагивал Ворошилов бодрящей походкой по просторной комнате, а у самого на душе скребли кошки. Хоть как-то стороной, отдаленно пытался прикинуть, что там еще ему уготовил Реввоенсовет фронта? Дня три-четыре назад Сталин был на проводе… Кстати, ночью! Вроде бы ни о чем… так, как настроение, какие успехи в формировании дивизии… Между прочим, ни звука о новом назначении. А нынче — бах! — телеграмма.

Ладно, армия не по зубам. Не спец. Военспецы в моде. Умеют формировать, умеют командовать. А воевать?! Надо же и воевать. Он, невоенспец, не прятался за чужие спины, ни в Царицыне, ни на Украине; не торчал по штабам, не протирал штаны в креслах. На позициях пропадал, в окопах, среди красноармейцев…

Прикидывал, создаст дивизию, настоящую, крепкую. Жилистый кулак. И двинет тем кулаком. Лучше, что не армия. С армией не шибко разгонишься, не ударишь, как хотелось бы. Рвался успеть в драку под Орлом, в самое пекло… А теперь уж и не знает…

— Серпухов! На проводе Серпухов, Климент Ефремович!..

Ворошилов отнял пылающий лоб от оконного прохладного стекла; растирал пальцем жирный дымчатый след.

— Кто?

Не понравился вид адъютанта. Как мальчишка. Куда девалась его обычная ирония…

— Петин… новый начальник штаба фронта.

— Сталин в штабе?

— Иосиф Виссарионович отбыл в Тулу.

— А Егоров?

— Командующий в войсках.

Все складывается как лучше. Ночью отыщет Сталина в Туле; вне стен штаба грузин поделится щедрее.

— Кликни Мацилецкого.

На остром лице Орловского — недоумение.

— Тебе что… Не ясно? Пускай Мацилецкий с Петиным… Я тоже в в о й с к а х.

Погодя пожалел, что не пошел в аппаратную. Подумать Петин может всякое. В глаза не видал человека. Ворошил бездумно бумажки на столе, именные списки, всякие требования в тылы фронта, теперь уже и не нужные. Заслышав по коридору шаги, принял озабоченный вид — боялся выдать свою растерянность и обиду. Успел подумать, что люди окружают его преданные, верные, безропотно разделяют с ним все мытарства. Тот же Мацилецкий… С командующего армией! Начинали еще в Царицыне, в 10-й…

Да, поступь Мацилецкого, легкая, ровная. И звон шпор его… После мягкого стука открылась дверь; и это отличает штабиста — никто к нему так деликатно не входит.

— Ну и ну!.. Новость, скажу тебе, Клим… Зря не пришел в аппаратную.

Знает и сам, что зря, уже пожалел. По блеску продолговатых глаз, необычной бледности в тонком лице Мацилецкого понял, что новость серпуховская из ряда вон. По голосу и не возьмет в толк, приятна ли самому начальнику штаба дивизии. Скорее… ошеломлен.

— Не тяни! — пристукнул о стол спичечным коробком.

Как и всегда, Мацилецкий сел к приставному столу, слева на закрепленное негласно за ним место; суровая складка рта под рыжей стежкой усиков насторожила начдива, в то же время распалила нетерпение до крайнего предела. Готов грохнуть об стол.

— Реввоенсовет Южфронта вынашивает идею… создать армию… Конную! — голос Мацилецкого прерывался; облизывал пересохшие губы. — Главное командование ответило согласием…

— Ко-онну-ую?

Колючий ком подкатил к самому горлу; еще не знал, куда клонит штабист, но всем нутром чуял, что новость эта, хоть краем, коснется его.

— Говоришь, Конную… армию? — переспросил, отсовывая банку-пепельницу.

— Намечают переформировать Конкорпус в армию.

— Какой… Конкорпус?

— Наш, царицынский. Из Десятой…

— Четвертую и Шестую дивизии?

— Да.

— И как это… замышляется?.. Петин делился?

— Какие по телеграфу подробности. Сказал определенно… Наша Шестьдесят первая… Собственно, Вторая бригада, идет на пополнение Конной. И еще бригада из Одиннадцатой кавдивизии… Грандиозно! К о н н а я армия! Первый случай… образование конницы без пехоты.

Восторги наштадива Ворошилов не разделял. Части дивизии пойдут на пополнение конницы; знает, как такое делается, — пеших посадят в седло. А он? А штаб куда, все отделы? До трех десятков опытных работников, людей близких ему, сросшихся душой, «царицан», как о них говорили на Украине. Их уже не может кинуть. Ну как расстанется с Пархоменко? Мацилецким? Локатошем? С тем же Орловским, адъютантом, своим секретарем… Начинали копать с самого пупяшка, еще в Донбассе, два года назад…

— Ну, а со штабом… Со всеми нами… Как-то хоть Петин намекал?..

Мацилецкий оттопырил губу.

Не выдержал — грохнул кулаком.

— Мы что… пальцем деланы?! С нами можно всяко?!

Сдымив папиросу, вышагавшись, опять сел. Взяла обида на начальника штаба, спокойно качавшего ногой в начищенном хромовом сапоге с высоким, до острого колена, козырьком. Взял себя в руки, не пугнул матюком.

— Собери людей… Без лишних. Обрадуем…

— А что скажем? — Мацилецкий поправил светлую волну волос, начесанную на высокий крутой лоб; давняя привычка, юнкерская, взбивать прическу.

— То и скажем… что есть. Объявим о расформировании дивизии.

Оставшись один, Ворошилов пересел в широкое кожаное кресло, загнанное в дальний угол, к книжному шкафу. За двухнедельное сидение в Липецке успел облюбовать это место, свыкся с ним; среди ночи, после долгой тряски в тачанке или в седле, всегда урывал время покурить, полистать книжку. Днем не выпадало такой минуты; кажись, нынче присел впервой. Курево опротивело, а за книгой тянуться к шкафу лень. И вообще ничего не хотелось! Взрыв негодования погасил — душа опустела. Хорошо бы и не думать. К сожалению, думам дорогу не закажешь…

Конная армия! Новое дело, прав Мацилецкий. Не припоминает, чтобы и белые рисковали создать конную армию. Корпуса… да. Пожалуйста, у донцов… Конный корпус, 4-й, под командованием давнего знакомца, генерала Мамантова. А Мамантов начинал на Дону, под Царицыном, с полковников. Там и генерала получил. По слухам, не из казаков — великоросс, гусар. Немало он ему, Ворошилову, в те летние знойные месяцы на центральном участке крови попортил; к осени уже, когда по владикавказской ветке из Сальских степей придвинулась на Аксай, в Абганерово, сальская группа войск, стало легче дышать. Появилась и на Царицынском фронте конница. Настоящая. Вожак один чего стоил, Думенко…

Незаметно для себя Ворошилов ушел в воспоминания. В далеком прошлом, оглядываясь, видел больше светлого. А было то, оказывается, не так и давно — позапрошлым летом. Со Сталиным покатили бронепоездом на самый дальний участок фронта, Гашунский, на реку Сал; находились они при военспеце Снесареве, бывшем казачьем генерале, военном руководителе штаба Северо-Кавказского округа. Ездили с высокими полномочиями — инспектировали обращение партизанских добровольческих сил из отрядов в регулярные части Красной Армии.

Там-то и столкнулся он, командующий Царицынским фронтом, с сальской конницей. Помнит до сих пор крохотную железнодорожную станцию Гашун, кирпичное зданьице, обнесенное высокими тополями, а за путями два десятка саманных хат под земляными и чаканными крышами. И тут же на выгоне — ровные шпалеры конницы; удивился еще армейскому построению, взводному, эскадронному. Чувствовалась умелая рука, жесткая. Понаслышке знал о партизанском вожаке-коннике, лихаче, рубаке, и ожидал, собственно, увидеть толпу, вольницу.

Не удивил уже и сам вожак. Да, матерый служака; рука наторенная не только в рубке, но и в жесте, повелительном, властном. Указывает на то и взгляд светло-карих глаз, неморгающий, пронзительный. С виду вроде не велик, не широк в кости; подборист, изящен, лицо сухощавое, горбоносое, полно степной красоты.

Что кидается в глаза — ни бороды, ни усов. Для вахмистра старой службы да в казачьих частях обритые губы и подбородок — явление редкое. Такое граничит с вызовом. С бородой — ладно. Но усы-то! Они так красят мужчину. А этот будто в насмешку выставил голое лицо. Заметно, гордится свежеобмотанной рукой, подвешенной к шее. Бинт на черной сатиновой рубахе выделяется издали. Вот и рубаха — не военная, домашняя. А впрочем, Думенко во всем проявлял свой нрав, с первой же встречи. Доходило до крепких слов. Но конница его… выше всяких похвал!

Догадывается, затея с конной армией — Егорова. В Царицыне, после него уже, тот немало времени отдавал думенковской коннице. Из газет знал, 4-я кавдивизия 10-й армии этой весной проявила себя под Ростовом. О существовании другой кавдивизии, 6-й, услышал позже, от самого Егорова, когда сдавал ему 14-ю; поведал теперешний командюж и о майском бое на Салу, в каком они с Думенко получили тяжелые ранения, и о конном корпусе, созданном из 4-й и 6-й. В командование корпусом вступил Буденный, помощник Думенко. Помнит его. Вот у кого усы… Усищи!

Что ожидает его, Ворошилова? Какое новое назначение? Дивизия расформировывается. Единственная пока бригада… и та идет на пополнение конницы… Неужели?! Дух захватывает при одной только мысли… А что? Могут и предложить Конную… Думенко и ряд ли вернется в свою конницу; после лазарета, с одной рукой, одним легким, вот в сентябре он сформировал новый Конный корпус. Бьет уже по Дону кадетов. А этот корпус Буденный привел под Воронеж, вовсе на другой фронт…

Горячие мысли вспугнул дробный топот. Кучно ввалились «царицане» — Пархоменко, Локатош, Мацилецкий; за ними — Орловский… Нынче со всеми виделся; рассаживались молча, стараясь как можно тише греметь коваными сапогами и стульями, вроде в доме покойник. Все знали о телеграмме. Лица встревожены. Разве что Пархоменко, как всегда, не унывал; носастая, усатая физиономия с крохотными глазками, совсем пропавшими в припухлых веках, излучала лукавую усмешку. Глянул на Локатоша; тоже не больно расстроен…

— Шестьдесят первая… заказала долго жить, — объявил мрачным голосом, желая досадить излишне веселым, — Дивизия расформировывается. Личный состав Второй бригады передается на пополнение Конного корпуса… вашего, царицынского…

— Так чуяли, армия Конная?! — загремел прогорклым басом Пархоменко, умащиваясь на венском скрипучем стуле. — Чего жалеть о клятой пехоте… Конницу давайте формировать. И армию, шут с ней… Поведем!

— Не каркай, Саша! — урезонил дружка Локатош, толкая кулаком в бок.

Ворошилов метнул гневный взгляд. Слов пожалел. Да и что скажешь, их тревога — его тревога. Пархоменко выпалил вслух то, о чем думает и желает из них каждый. Не сомневается, все они видят в нем, Ворошилове, командующего будущей Конной армией.

— Прекращайте базар! Да, Егоров со Сталиным мыслят создать Конную армию. Из Конкорпуса… и других частей. Когда такое освятится, нам неведомо. Не знаем покуда, как в дальнейшем сложатся и наши с вами дела… Не знаем. А догадки ваши оставьте каждый при себе.

Короткая толстая ладонь начдива жестко легла на стол, распрямив мятую злополучную телеграмму Реввоенсовета Южного фронта.

2

Двое суток телеграфисты горбятся у аппарата «Бодо». Перещупали все станции и полустанки вокруг Тулы и до самого Орла. Вразумительного ответа не добьешься; иные попросту переспрашивали, а кто, мол, такой Сталин…

Жизнь в штабе сама собой замерла. Обстановка неопределенная и загадочная. Штабисты бродят понуро, чувствуют себя выбитыми из колеи и тщетно силятся разгадать, что будет. Признаки жизни проявляет, пожалуй, один человек — начснаб Яковлев, мечется по Липецку и окрест, неутомимо «налаживая» снабжение. Бегает больше без толку; получает непрестанно головомойки.

Стоит снабженец перед начдивом и сейчас. Костистый, жиловатый, на коротких кривых ногах; растирая ладонью распаренную шею, жалуется на нехватку транспорта.

— Черт побери, вывезти готового не можешь! Два десятка подвод не соберешь?! На плечах бы давно перетаскал чувалы…

— Клим Ефремыч… Ну, ей-богу!.. Откудова же их взять… два десятка! Все крестьянские дворы по ближним селам без мала пустые. Безлошадье. У кого-никого коровенка… А тягла нету. Надо ежели… и на горбу своем потащу… Так эт жа когда перетаскаю?!

— Черт с тобой!.. — отходит начдив, реже двигая раздутыми ноздрями. — Бери взвод из Пятьсот сорок четвертого полка. Либо… сорок пятого.

— С обозными бричками, — подправляет снабженец, переводя дух и высветляясь кирпичным лицом.

— Ступай.

— Благодарствую, Клим Ефремыч…

— Ну, Яковлев!..

— Ухожу, ухожу…

Чувствовал, как обида подступает к горлу, щеки обдает холодком. Не за себя уж обида — за тех, кто его окружает. Да с этими людьми горы можно сворачивать! Долго выгребал из туго набитого деревянного портсигара папиросу; ткнул в рот, отплюнулся — угодил табаком.

Где-то надеялся на Сталина. Месяц назад, после недолгого безделья в Серпухове, именно Сталин предложил принять резервную дивизию, в стыке 8-й и 13-й армий. Дивизия в зачаточном состоянии; надежда его, начдива, успеть в драку под Орлом, сама собой отпала. Из двух намеченных бригад была под рукой в Липецке только одна, из 54-й дивизии; другая, из 20-й, еще болталась где-то в теплушках далеко за Волгой; мало веры вселяли части местнооборонцев. С головой зарылся в работу; заставил вертеться всех. Через пару недель можно бы и в бой…

Командную должность не доверяют. Понимает, из-за его выступления на партсъезде, в марте; клеймо «военный оппозиционер» кожей чует. Рад бы и отмыть. Но… как?! Думал, создаст дивизию, выступит на фронт…

Не заметил, как вошел Пархоменко. Увидал, когда подтаскивал стул. Выбрит до синевы, в новеньком френче с отложным воротником и накладными карманами. Запах одеколона, исходивший от него, вызвал тошноту. Вспомнил, нынче еще крошки не держал во рту. Откинул неподожженную папиросу.

— Не вешай носа, Ефремыч… — Пархоменко закурил из его портсигара; один на один, вот так, он заговаривал по-свойски. — Дивизию еще создавать да создавать…

Заметно, что-то его гнетет; пришел поделиться.

— Выкладывай, не мнись…

— Тут дело какого сорту… Кого посадят на командную должность? На Конную… Уж откопают конника-генерала…

Как-то и в голову не приходило. В самом деле, могут назначить военспеца.

— Считаешь, генерала подошлют?

— А черта! Не Семена же Буденного…

— Почему?..

— Послушай, Ефремыч… А не напроситься тебе?.. Самому. Давай в Москву… Добивайся, где следует!

Вот с чем явился.

— Почему не Буденного, спрашиваю?

— Скажешь. Не знаю, как главком… Предревсовета ни в жисть. Как-то в Москве со Щаденкой столкнулись… Комиссарит при Конкорпусе. Троцкий вразнос… Боится, с продвижением, мол, на юг корпус грозит стать очагом более опасной мироновщины.

— Сам Троцкий докладывался… Щаденке?

— Не усмехайсь. Телеграмма. Смилге… Не думай! Коннице не сладко… Так что Семену дай бог на корпусе остаться. А создавать еще один… Две дивизии!

— Легко сказать.

— Ну… соберут. А то и проще… Объединят с корпусом Думенко, теперешним, новым. Два готовых корпуса. Армия!

— Хватил! Шорину без конницы Думенко… труба под Царицыном. Кубанцы Врангеля в лапшу искрошат пехоту Десятой… Нашу, кстати, пехоту. Мы с тобой формировали…

— Думенко с-под Царицына кинут во-она куда… на Хопер! И зараз бьет на Урюпинскую, Провоторовскую, Воробьевку… Эва, под Воронеж, снизу. Чихвостит верхнедонских казачков. А Семен поверх Воронежу. Так что свести корпуса… пара пустяков. Развалят генерала Сидорина до пупа… и двинут вниз по Дону… на Новочеркасск — Ростов.

— Стратег, скажу, в тебе томится… Был бы главкомом… пригляделся.

Рука Ворошилова невольно развернула планшет. Взгляд рассеянно блуждал по знакомым извивам реки Дон, местам, уже порядком замусоленным пальцем. Карта давнишняя, царицынская. О том, что корпус Думенко переброшен в район действий 9-й армии, ему известно; нет желания сбивать спесь с надушенного, выряженного в обнову донбассца. Мысль Пархоменко подкинул колючую — репьяхом впилась. Можно и в самом деле свести корпуса, объявить армией. Двенадцать — пятнадцать тысяч сабель… Сила!

Жарко поделалось. Расстегнул крючки стоячего ворота френча. Бесил лукаво-хитрющий взгляд хохла; засмоктал папиросу, прикрывая ладонью нижнюю часть лица.

— И такое возможно… — добивал Пархоменко. — Сведут лучшую конницу Республики!

Отпала нужда разыскивать Сталина.

Из Серпухова пришла шифровка. Принимая от Орловского сложенный вдвое лист, Ворошилов ничего не уловил за стеклами круглых очков в его скучных глазах. Читал ведь! Выучился, стервец, скрывать…

Ни сном ни духом не подозревал, что таит бумага. Терялся в догадках; желание за эти двое томительных в неведении суток созрело — от должности командующего Конной не откажется. Ни с кем не делился, даже с женой. Пархоменко тужился влезть в душу; на витиевато-хитрые намеки да и открытый разговор, как мог, отнекивался.

Шифровка немногословна. Реввоенсовет Южного фронта указывает, что формируется Конная армия; командующим назначен Буденный, членами Реввоенсовета Ворошилов и Щаденко. Не поверил своим глазам. Выпроводил торчавшего пнем адъютанта. Перечитал. Да, он, Ворошилов, назначается ч л е н о м Реввоенсовета Конной армии…

Не одолел желания выйти на волю. Воздуха в кабинете вдруг не стало. Сорвал с крюка папаху, шинель…

До самого темна бродил по городу. Нарочно не взял в сопровождающие вестового; не сразу обнаружил, что без шарфа. Сверху густо сыпало, голую шею обжигало сырым холодом. С ожесточением наступал в лужи. Конечно, ходить вот так полезно, погодя усмехался он, выстужает излишнюю горячность, да и мысли свежеют. Ничего доброго — выказывать перед подчиненными свое малодушие; мог бы взорваться, накричать на подвернувшегося под руку и наверняка бы получил очередную головомойку снабженец. Припомнил, последние дни больше на начснабе срывает дурное настроение…

Когда стемнело? В окнах желтели огоньки. Оглядываясь, не узнавал, куда же его занесли черти; держался городского парка. А тут одни захудалые домишки, застрявшие по колено в грязюке, деревьев и в помине нет. И улочка тесная, едва не касается плечами мокрой дощатой горожи. Встревоженный, где-то смутно жалея, что вырвался из штаба как угорелый, без оружия, повернул обратно; рука невольно ощупывала пустой бок. Сводки каждое утро ложатся ему на стол — ночные происшествия, — пырнули бойца ножом, раздели догола припозднившегося обывателя…

Как бы ни был забит своими думками, сознание отмечало какие-то приметы. Каменный каток, врытый стоймя на углу перекрестка, у беленого дома под цинком; ноги об него еще очищал. Больше чутьем, нежели памятью, свернул в улицу пошире. В слякотной сумеречи увидал фонарь; тусклый огонь разлился яичным желтком. Поодаль — другой… Взбодренный, шагал уже уверенно, обходил блестевшие лужи. Фонари доведут до парка…

Иззябший, вымокший, проголодавшийся, но с облегченной душой, подымался по железным ступенькам парадного крыльца своего штаба. Особняк кирпичный, двухэтажный, некоего торгового общества; достался им по наследству от командующего группой резервных войск Южного фронта. Недоформированная 11-я кавдивизия ушла еще ранее на пополнение Конного корпуса под Воронеж; изломанная на куски, туда же попадает и 61-я — по подходу, 1-я бригада на пополнение стрелковых частей, 2-я в конницу. С нею и он сам, начдив. Бывший начдив. Бывший командарм, бывший нарком внутренних дел Украинской республики… Все бывший!

Сердцем понимал, что опять закусывает удила. Встал на веранде. Огляделся, почуяв неладное. Да, часовой!.. Никто не окликнул. Рванул кованую медью тяжелую дверь. В скупо освещенном керосиновой лампой вестибюле натолкнулся на бойца с винтовкой под мышкой.

— Поче-емму-у… не на по-оссту?!

— Клим Ефрем… промок до исподнего… да и сапоги худые… Огоньку у лампы разжился… Ступаю опеть.

Руки клещами вцепились в расстегнутые полы волглой шинели; сглотнул колючий ком.

— Никого… в штабной… наверху?

— Все тута… Серега Орлов вон… читает по книжке… Послухать бы…

Подымался наверх, довольный, что не взял за грудки часового; красноармеец на посту нарушил гарнизонный устав, и можно бы спросить с дежурного по штабу. Не тот момент; смешно со стороны требовать от рядового службу, когда все штабные ответработники, и сам в первую голову, опустили руки. Боец вон чует и тоже в смятении, по голосу слыхать.

Штабная комната пуста. Лампы горят. Столы, заваленные бумагами, сиротливо жмутся по углам. Вроде бы и неловко стало перед ними. А еще два-три дня назад тут все кипело, бурлило допоздна. И ночные коллективные читки устраивались именно в этой комнате. Значит, где же?..

Стряхивая шинель на ходу, недоумевал, где могли собраться. До полусотни душ. И помещения другого нету во всем доме, кроме штабной… Тянулся к дверной медной ручке своего кабинета, вдруг — осенило… Кто же проявил инициативу?

Так и есть. Весь штаб! Оперативники, политотдельцы, разведка, особисты, хозяйственники, комендантская… Бог мой, битком! Со своими стульями, табуретками; иные на полу. Повернулись, пялят глаза. Сердце оборвалось… кресло его пустует!

Помявшись, в полном молчании, пробрался, переступая разбросанные ноги в сапогах, обмотках, крагах. Уселся, всем телом ощутил усталость; ноги гудели, будто полдня протрясся в седле. А и то — часа два с гаком помесил липецкую грязь.

Осмыслил поступок штабистов — обдало теплым ветерком. Жмутся как дети до батька; тут же пришло иное сравнение — курчата, беспомощные, жалкие. Представил себя квочкой — за малым не удержал усмешку.

Не сразу почувствовал, что-то не то. Читки такие — затея Катерины, жены. Началось с идеи «ликвидации политнеграмотности» в среде штабистов; подсунула и соответствующую книжку, «Историю общественного движения в России». Первый вечер читала сама; дважды не то трижды мусолит уже Орловский; ему же, начдиву, вменила в обязанность (не на людях, разумеется) разъяснять непонятные места. Словес накручено, черт рога сломает.

Вот оно что! Не Орловский — читает сам начальник штаба. Заслонив ладонью глаза от яркого верхнего света, припоминал, что же это за книга в руках Мацилецкого? Корешок знакомый, в черной материи; видал в своем шкафу, как бы даже и держал… Ну да! «Война и мир» графа Толстого. Вот они, все четыре книжищи, на средней полке, протяни руку…

Дознается Катерина, на что потрачен вечер, чертей ввалит; ему, конечно, голове. Мыслями перенесся в соседний флигелек, на квартиру; жена прихворнула, отлеживается с закутанной пуховым платком поясницей. Морда, и не заглянул после обеда…

Вскользь задело чувство неловкости. Глуховатый, с хрипотцой голос Мацилецкого завораживает, обволакивает липким парким туманом сознание; понимает, не сон, спать вовсе не хочется, но нет желания чему-то сопротивляться, проявить волю. Вслушиваясь, наперекор своему желанию представлял хрупкую девочку в белом, насквозь просвечиваемую солнцем, порхающую бабочкой-капустницей на лугу…

Уже вспомнил место, где прочитывает штабист, и знает, это героиня книги, Наташа, на балу; вывели ее впервой, собственно, не просто на танцы, а показать «обществу». Смотрины, словом, у аристократов… Именно этот кусочек романа читали они совместно со своей Екатериной Давыдовной; давненько было… Еще до Петьки, сына. Ну да, в положении ходила…

— Сергей Константинович, про шо ты нам читаешь?!

Очнувшись, Ворошилов поймал на себе лукавый прищур Пархоменко; Мацилецкий, так беспардонно оборванный на полуслове, от негодования дергал бритой щекой, искал защиты у него, начдива.

— Вонана та контра… у Воронижу да у Курска! А ты про их чатаешь… таким, знаешь, жалибным голосочком! — Пархоменко издевательски уже усмехался, открыто, багровея мясистым лицом. — А в книжке… вона собралась уся знать… с царем! Девку вывели на торг… як цыганы кобылу… Купуйте!

Сгустилось неловкое молчание. Что-то удерживало Ворошилова прицыкнуть на ощетинившегося донбассца; возмущение его понимает и разделяет — граф Толстой, конечно, не по-пролетарски обрисовывает аристократические верхи. И что очевидно, на себе испытывает, вызывает ответное сочувствие. Вот они, все тут… рты раззявили! Сашка один восстал…

— Климент Ефремович… — Мацилецкий от негодования не знает, на какое колено положить раскрытую книгу. — Вы только послушайте… что этот бурбон говорит… У меня нет слов для возмущения…

— Ага, то-то и воно! Де их узять? Та сама Наташа зараз в бричке трясется с красным крестом на косынки… де-нибудь у корниловцев або дроздовцев. А мы тут сидим… уши развесили… Переживаем! Князь Андрей возьмет замуж али нет?.. Та хай сам черт на ей женится!

Взрыв смеха заколебал пламя в висячей двадцатилинейной лампе под белым цветастым абажуром. Смех вызвал Сашка не так словами, сколько скорченной рожей; довольный, он вальяжно привалился к теплому еще жестяному боку голландки. По виду не скажешь, что спор ему так уж и нужен; просто поддел бывшего офицерика, чистюлю-интеллигента, чтобы нос свой кирпатый не задирал перед трудовым людом. Мацилецкого, напротив, разговор взбудоражил; ему показался он слишком принципиальным, чтобы вот так закончить обидным смехом.

— Переживаешь все-таки?! — у штабиста вспыхнули глаза, потемневшие от лампового света. — В том-то и сила художника… заставить читателя п е р е ж и в а т ь. Дворянка, аристократка… к о н т р а… А ты, мужик, все одно переживаешь. Отвлечемся от классовых позиций… На миг. Наташа Ростова… просто русская женщина. Писатель проник в ее душу… постиг мир ее чувств… обычных, человеческих. Вскрыл художественным словом ее благие душевные порывы…

— Та шут з ней! — Пархоменко вяло отмахнулся, хитро подмигивая своему соседу, Локатошу. — Баба — она баба и есть… хочь дворянка, хочь крестьянка. А царя с князьями разными куда денешь? Вона… в епалетах та золоти…

— Царь… ладно. Народ справедливо распорядился его судьбой.

— А думаешь, тот, Александр, лучше был Николашки нашего?

— Согласен с тобой.

— Одним миром мазаны, — примиряюще вставил Локатош, заметив добродушную ухмылку на полном, напеченном холодом лице начдива.

— Речь-то о чем?.. — Мацилецкий почувствовал, что перебивать его не станут. — Уверены вы… князь Андрей был бы сейчас у Деникина?

Все почему-то уставились на главного спорщика.

— Молчишь, Александр Яковлевич.

Уловив общее настроение, Пархоменко поколебался; смутил начдив, на ком он частенько выверял исподволь свое мнение. Где-то блукал допоздна; вернулся какой-то квелый, без обычного запала. Не дома был — Катерина бы его там наперчила. За книжку не взгрел штабиста. Какими бы думками зараз не занят, в чтение вслушивается, хоть и сидит с закрытыми глазами.

— А де ж ему буть?

— Как где?

— Ага?..

— Разве все офицеры в переломный период очутились на Дону да за Волгой? Сколько их у Деникина? Сколько у Колчака? А на стороне Советской власти… мало? Считаю, у нас военспецов не меньше половины из бывшего царского офицерского корпуса. Имею в виду не окопное офицерство… вроде себя… Кадровое. Высокие чины, средних и высших офицеров, генералов. И добрая доля из них… дворянской крови, аристократы. Люди эти верой и правдой служили царской России, продолжают служить и новой России, своему народу. Князь Андрей кому служил? Царю?! Нет. Родине, России. А князь Кутузов?!

По пытливым и растерянным взглядам штабистов, особо рядовых, Ворошилов понял, что наступил момент, когда не отмолчишься. Не скрывает сам перед собой, ответа на этот вопрос не имеет. Классовое, пролетарское чутье, которым он руководствуется, в которое прочно верит, подсказывает ему правоту Пархоменко: контра есть контра, в какие бы одежки ни рядилась, какими бы словами ни огораживалась, — но и поспорить с Мацилецким, человеком грамотным, умным, преданным делу революции, не может: то же самое пролетарское чутье смутно улавливает нечто такое, непостижимое разумом, высокое, что гораздо выше самого и находится за пределом его понятия. Хоть бы взять… сила художника! В чем она? В воздействии на читателя… то есть на человека. Да, Наташа Ростова — умом понимает — принадлежит к лагерю противника по своему социальному положению, аристократка, классовый враг… А душа в и д и т ее бабочкой-капустницей, порхающей по летнему лугу…

Давно читан роман. И описания такого у графа Толстого поди нет, чтобы Наташа, в белом, бегала по лугу. Сам придумал, вообразил ее бабочкой; с той поры то дивное диво не выходит из памяти…

— А князь Кутузов?.. Да, да! — напирал Мацилецкий, воодушевись. — Какая это личность в истории России? Прогрессивная? Реакционная? Каким его облик рисует в романе граф Толстой?

Теперь уже взоры всех обращены на него, начдива. Нет, не отмолчишься. А ответа все нет. То есть он есть — можно закрыть этот балаган одним словом, с пристуком кулака. Но такой ответ не лучший…

— Важно, товарищ Мацилецкий, не утерять в нашем революционном деле классовое чутье…

Рука Ворошилова жестко поглаживала мягкую кожу подлокотника.

3

Молчит аппарат «Бодо».

С неделю, как из Серпухова прекратили поступать оперативные сводки. Воды в рот набрал штаб Южного фронта — нет больше у него в Липецке резерва. Распорядился, определил к месту…

Позапрошлой ночью совершенно случайно наткнулись на Конный корпус; добивались все станций возле Воронежа. Отозвался из Касторной. Буденный звал скорее приезжать…

И опять потянулись бездельные дни. Отошедший было душой, начдив снова впал в глухое недовольство. «Липецкое сидение» подступило к самому горлу; порывался все бросить и ехать в Москву.

Нынче за окном — первый зимний день. Утро нежное, розовое. Ослепительной белизной отдают припорошенные снегом крыши. Ворошилов щурился от необычного обилия света, дергая носом, силился удержать чих. Обернулся на резкий скрип. Мацилецкий, возбужденный, потрясал бумажкой.

— Клим, новостища!..

Оттолкнувшись от подоконника, Ворошилов быстро подошел с протянутой рукой. Штабист завел бумажку за спину.

— Во Франции революция!

— Какая… революция?

— Наша! Всемирная, выходит…

Одолев силой руку штабиста, Ворошилов ткнулся вспыхнувшим взглядом в телеграфный бланк.

— Что… этто?!

— Не то… Тебе телеграмма… Отбыть в Конкорпус. А о Франции… в аппаратной, — сбавил Мацилецкий пыл. — Телеграфист откуда-то получил…

Пальцы скомкали телеграмму. Ни звука о штабе. Выехать в Конный корпус ему, Ворошилову. Одному, выходит. Чертовщина! А что… делать с людьми?

— Ты-то что думаешь?.. — он сел за стол; кривил рот, не зная, чем занять руки.

— О революции вызнаем…

— Телеграмма, телеграмма! Что думаешь ты? Ехать о д н о м у мне. Вот, черным по белому… А что со штабом? Куда девать людей? Тебя, например… начальника штаба дивизии, а?

Остуженный, Мацилецкий тоже присел. Весть о революции во Франции выморочила; новость потрясающая, но, видя, что она не так задела начдива, как ожидал, засомневался и сам. В самом деле, что за телеграфист там? Откуда такое подхватил? Может, и утка. Загорелся, прибежал… Телеграмме значения не придал. Тут куда серьезнее, чем думал.

— А недоговорка, Климент Ефремович?.. Что значит — одному? Ерунда. Частями распорядились. Теперь указание тебе, начдиву… А штаб — при начальнике дивизии. Само собой разумеется. И подумать… штаб Конной армии из чего-то надо же формировать? Вот они, мы…

Сам поверил в свои домыслы. Видал, Клим отходит; распрямив телеграмму, перечитал, страдальчески ломая разлатые брови. Не отшвырнул и не скомкал в кулаке. Отложил. Вспомнились вчерашние слухи; политкомиссары связывались с Мценском, политотделом 13-й армии; якобы сюда к ним, в Липецк, грозился нагрянуть командующий фронтом.

— Подождем уж поезд командюжа. — Мацилецкий вынул кожаный портсигар, протянул. — Тогда и разъяснится…

Затянувшись до цветных мурашек в глазах, глубоко, с задержкой, Ворошилов укоризненно покачал коротко остриженной головой.

— Ты, Сергей, в эти побасенки веришь… Кой черт в эту богом проклятую дыру, забытую, сонную, нос покажет! Нагрянуть командюжу… Так в Курск либо в Воронеж. А у нас что ему делать? Ну, подумай… Распорядиться полусотней человек штабистов вместе с вестовыми да охраной? Добивайтесь на проводе поезда командующего фронтом. Там может быть и Сталин. Сталин, Сталин… Вот кто нам нужен позарез!.. И с Францией вызнайте…

Весть о революции во Франции оказалась досужим вымыслом телеграфиста.

Еще трое суток «липецкого сидения» осталось позади. На глазах яростно наваливалась зима. Снегопады, завеваемые ветрищами, закидывали дворы, улицы. На десятки верст занесло железнодорожные пути. Белая, свирепо рычащая мгла отгородила ото всего мира. Каким-то чудом пробилась весточка — указание о выезде всего штаба в Конкорпус. Хоть какой-то просвет! Теперь — в путь. По связи, нет связи с Буденным; отзывался недавно из Касторной. А где теперь? Куда ехать?

— На Елец — Касторную! — горячится начдив, не совсем уверенный в маршруте.

Уловили слух, в Касторную выехал Сталин. Взбодрились духом. Засобирались. В штабных комнатах — кутерьма. Бумаги и всякую рухлядь на плечах перетаскивали в вагоны. Громче всех доносится прокуренный, осипший бас Локатоша — на него возложена отправка эшелонов. Рыжий дубленый полушубок поверх кожаной тужурки можно видеть сразу и в штабном доме и на перроне.

Сутки проторчали на вокзале, уже в вагонах. Не найдут паровозов для двух эшелонов. Железнодорожный телеграф порадовал — Сталин из станции Грязи отбыл на Воронеж…

Разбуженный скрежетом, дерганьем, Ворошилов тряс всклокоченной, налитой чугунной тяжестью головой.

— Что, стронулись?!

— Всё, погасли позади фонари сонного Липецка.

— Брешешь, Локатош!

— Отбрехался…

— А что… и взаправду едем… Ну, Иван, ну, молодчина!..

В предрассветных потемках купе руки привычно застегивали пуговицы, крючки; со сна пальцы плохо слушались. Нашарил погон, в домашнем шерстяном носке, сапоги, опамятовавшись, чертыхнулся:

— А на кой же черт я одеваюсь?! Бежать-то куда?..

— Некуда, Климент Ефремович…

В полушубке, барашковой шапке, забитой снегом, Локатош свалился на пустую полку напротив; от усталости рукой не шевельнет, чтобы расстегнуться. Язык с трудом поворачивается. Трое суток не слеплял век…

— Нашел паровозы… даже три… Эшелоны… все на тяге… Заносы… вот беда… По пояс снегу. За сутки не догребемся до Грязей…

— Гони! Как это не догребемся?! И на Воронеж!.. Сталин там… Иван, ты у меня!..

Тряхнул за мокрую овчину.

— Спишь?..

— Провалился будто…

— Дрыхни, дрыхни… Сымай кожух, разувайсь.

Стащил уже со спящего рыжий полушубок, шапку — сапоги не стал, — уложил. Сам чувствовал себя выспавшимся, бодрым; сила начала бить через край. Почуял в себе перемену, душевный подъем: пропал давний слежалый гнет, нервозность. И что обрадовало — захотелось в такую рань есть. Давно не ощущал здоровый голод. Подумал разбудить адъютанта — уж чего-нибудь сообразит. Неловко вроде, спят они с Мацилецким в соседнем купе.

Прошел на цыпочках в штабной салон, засветил лампу, висевшую в простенке на гвозде. Салон, громко сказано, закуток, убраны перегородки двух купе. Здесь всё — и штабная оперативная комната, и его кабинет, и столовая. Привинчен стол посередке; полдюжины табуреток россыпью.

Раскатал по привычке карту. Глядел в нее неморгающим взглядом, как в пустоту, а мысли где-то там, впереди, куда весело катили колеса. Поймал себя на том, что вчера еще, в Липецке, он не хотел ехать в Конный корпус, а теперь уже в армию; нынче проснулся с иным настроем, будто его подменили. Посмеялся над собой, дивясь, как человек вот так легко может менять свои желания…

4

Станция Грязи приняла поздним вечером. Тут оказался свой поезд — три запломбированных теплушки с комплектами обмундирования, обувью и бельем да две площадки под брезентом, с патронами и снарядами. Гнал маршрутный из Москвы в Липецк Пархоменко; его добыча, до двух недель выколачивал со складов военного ведомства. Каждую пару нижнего, каждый ящик патронов брал горлом.

В штабной вагон Сашка ввалился не один. Всматриваясь в набрякшее от стужи крючконосое лицо человека в шинели и островерхом звездастом шлеме с опущенными ушами, Ворошилов угадал Щаденко. Давний сослуживец по Царицыну, собрат по мытарству на Украине и теперешний соратник по Реввоенсовету Конной. Задвигался, желая встать из-за стола. Теснота ли, возбужденная суета встречи, промороженный голос донбассца с подозрительной веселинкой и вроде бы даже с запашком, но что-то помешало ему встретить вошедших на ногах. Подал руку через стол.

— Угодили к ужину.

Только-только присели в салоне; окружали самые-самые, «царицане».

— Раздевайтесь и присаживайтесь, — приглашал, кивая Локатошу, как хозяину, мол, усади гостей. — Выкладывайте, каким ветром вас тут, в Грязях, свело… Ты, Ефим Афанасьевич, не нас, бывает, встречаешь? Не из Конкорпуса часом?

Поправляя смятые волосы, Щаденко отрицательно мотал головой; вместо него заговорил Пархоменко — этот не умолчит нигде.

— Какой там из Конкорпусу!.. По Москвам шлялись с ним. Тоже вышибал кой-чо… для конницы. А в Грязях клятых торчим суток четверо! Поджидаем вас. Позавчера поезд командюжа проводили на Воронеж.

— А Сталин?.. — Ворошилов глянул на Щаденко, ожидая ответа именно от него.

Встрял опять Сашка. Все-таки пропустил, стервец, чарку на холод, теперь уже разглядел и неестественно блестевшие, всегда с лукавой ухмылкой глаза.

— Поджидает… Сталин. Расспрашивал… Как да чо…

— Хватил ты уже, Сашка!.. — Ворошилову нелегко выдерживать шутливо-панибратский тон; не хотелось омрачать встречу, изгаляться перед посторонним.

— Ни в одном глазу, Клим Ефремыч! Рази вот по малюсенькой с Ефимом. Холодина на воле дурацкая! А торчали на перроне скоко?! Битый час. Вот едете, вот у семафора… Бирюк бы с пару сошел.

— Ты не сойдешь… — поддел Локатош, почуяв, на чем держится терпение начдива.

Доужинали шумно. Переняв взгляд начдива, бывшего уже, Локатош вынул из своего походного баула заветную, четырехгранную кварту со спиртом; плеснул по оловянным кружкам. Кто с водой, кто чистым, выпили разом за все — встречу, Конную, которую еще создавать им, и гладкую дорогу.

Приятное тепло разошлось по всему телу. Обгрызая свиной мосол, Ворошилов старался не глядеть в круглые птичьи глаза Щаденко, сидевшего наискосок. Велел достать бутылку с умыслом — размягчить застаревший ком под ложечкой; понимал, разговора не минует с этим человеком теперь же, после ужина. Само собой, без лишних. Выходит, нынче они равные, оба — члены Реввоенсовета Конной.

— Ефим Афанасьевич, а скажи… что представляет собой Конкорпус сейчас? — допытывался Мацилецкий, желая внести какой-то порядок в бестолковое застолье. — Ничевошеньки о нем… Ни состава, ни боевого духа…

— Корпус силу имеет грозную… Сергей Константинович. И боевой дух крепкий. С политработой вот…

— Да чего, Серега, пытать? — бесцеремонно влез Пархоменко; разводя длинными руками над столом, он давил в тесноте всех своей тушей; за время, проведенное со Щаденко в Москве и в дороге, вызнал немало и теперь, под хмельком, куражится над своим братом «липецким сидельцем». — Четыре тыщи сабель у одной Четвертой! Мало?! Да в Шестой не меньше… А мы вот явимся!.. Да не порожнём… Э-эх, дадим белым гадам!

— Угомонись, Александр… — благодушничал Ворошилов: знал силу своего воздействия на донбассца, знал и его задиристый характер.

— Доложил бы… чего вышиб в центре.

— И вышиб! — Тяжелый кулачина Пархоменко опустился на стол, едва не угодив в тарелку. — Доложу, Ефремыч… Тыщу пар обуви! Сапог маловато, сознаюсь… Ботинки! Та шинелей шесть сот, рубах верхних с шароварами…

— Уже в Конную всё… — обронил Локатош с заметной досадой в голосе.

— Обуим своих! — воззрился строго Пархоменко на дружка. — Ефим Афанасич тож кой-что своим достал.

— Котел теперь общий, чего считаться, — примирительно усмехнулся Щаденко, выказывая всем своим видом независимое положение в застолье.

После ужина, подчиняясь взглядам начдива, «липецкие» дружно покинули салон; у каждого нашлись срочные дела. Остались вдвоем с гостем. Теперь Щаденко уже не гость — соратник.

Некоторое время Ворошилов приноравливался, с какого боку подойти, чтобы не вызвать подозрений, не вспугнуть лишним откровением — человек Щаденко осторожный. Вызнавал пустое, побочное, больше из давней поры, царицынской; нынешнего почти не касался, боялся спросить что-то не так. Откладывал на встречу со Сталиным в Воронеже; грузин введет основательно в дела, расставит все на свои места. Хотя есть одно, потаенное, на что Сталин может и не ответить ему. А какое вот мнение у Щаденко? Не знает, как и спросить…

Нехотя отвечая, Щаденко согласно кивал, но глаза его, в самом деле птичьи, таили свое, совсем обратное. Свойство такое в нем ранее других подметил именно Сталин, еще в Царицыне; за то и недолюбливал. Летом 18-го Щаденко состоял при штабе Северо-Кавказского военного округа, под началом Сталина. Ему же, Ворошилову, он подчинялся малое время, уже после сформирования 10-й, — занимал пост, после Мацилецкого, начальника упраформа. На Украине, этим летом, они с ним не сталкивались по службе; Щаденко был членом Реввоенсовета 12-й армии; он же, Ворошилов, тоже назначался в 12-ю и тоже членом Реввоенсовета, но позже, когда того перекинули опять на юг, под Царицын, в Конный корпус.

— Кому все-таки первому в голову пришло… создать Конную армию? Надо же… У казаков даже нет таких соединений.

Спросил Ворошилов скорее себя; Щаденко, собственно, уже касался этого в разговоре с Мацилецким за столом. Сейчас же, доставая папиросу из деревянного портсигара щедрого хозяина, он только кивал, уставившись, как сова, на огонек. Заметно, думки его были не тут.

— Егоров, Сталин… Конечно. Но, думаю, идея такая возникла и где повыше…

— Не иначе. — Щаденко, поднявшись, потянулся к лампе.

Подождав, покуда не заалел кончик папиросы, Ворошилов прибился к сокровенному, ради чего, может быть, он и сидит битый час:

— Хоть убей, Ефим Афанасьевич… не знаю Буденного.

— И мудреного нету… Видал-то нехай раз-два.

— Думенко… стоит в глазах.

— Тот… ого! Другой уже корпус…

— Сталин в Серпухове делился…

— Как же! Они с Егоровым на Салу, весной еще… Обоих сняли кубанцы из седел, пулями. В Саратове их и выходили…

Ворошилов щурился на огонек в лампе, моргающий на стыках рельсов; краем глаза не упуская из виду слабо освещенное, худое, остроносое лицо донецкого хохла. Не поймет выражения.

— Конница сальская поднялась. Повырастали и командиры-конники… Кроме Буденного, кто там еще из комсостава?

— В Четвертой… Маслак, Городовиков, калмык… Этот — начдив. Да ты должен знать.

— Маслака помню… В годах, седой… Рубака.

— Сильнее бригады его и нету во всем корпусе.

— А Шестая? Каких краев?

— Из ставропольцев. Весной этой сформирована. При Думенко еще. Они с Егоровым и собирали. Апанасенко возглавлял сперва, зараз Тимошенко. Послабже против Четвертой. Хотя составом поболе…

Ничего не говорили Ворошилову эти имена, ни Апанасенко, ни Тимошенко; не знает он и ставропольские конные части, из которых создана 6-я кавалерийская дивизия. Формировалась она тоже, как и 4-я, в Сальских степях, в 10-й армии, уже без него, гораздо позже. Народ все ему неизвестный, еще предстоит с ним встретиться, войти в доверие. Обрести доверие командиров, а главное, красноармейских масс — дело ой трудное; испытал на собственной шкуре. Память о 10-й еще не выветрилась; думать об украинских частях и вовсе не хочется — нахлебался богом клятой батьковщины, партизанщины! 14-ю сколачивал, можно сказать, горлом да кулаком. Далеко и ходить не надо, вот Липецк. Повозился с одним из полков…

— А как… сам Буденный?

Казалось, вечность прошла, пока Щаденко двумя-тремя затяжками не докурил папиросу до гильзы, потом погасил окурок об ноготь большого гнутого пальца и вкинул в консервную банку, пепельницу. По прищуру Ворошилов догадался, что тайный смысл вопроса им понят; черт знает, мог и ждать такого разговора. Напрягаясь, сжимаясь внутренне в кулак, ощущая, как помокрело под мышками, пожалел, что затеял околесицу; спросить бы прямо: потянет Буденный на командарма?

— А что Буденный?.. Авторитет у конников заслужил. Лето жаркое выпало… без Думенко. Сдать Царицын, удержаться возле Камышина… Потом с боями вверх по Дону, до Воронежу… Опирается, конечно, на Четвертую. Да и Шестая подтягивается, и в боевом отношении, и в политическом. Апанасенко мельчил, сбивался на местничество, вы, мол, донцы, а мы ставропольцы, кубанцы… А по правде, две трети состава опять же из сальщины да с Волги. Тимошенко сворачивает головы горлопанам. Крепкий мужик, рукастый.

В словах ушел от ответа, от прямого ответа; может быть, Щаденко все-таки не понял его?

Вздох облегчения оказался мимолетным. Донецкий хохол не изменил своей натуре — по глазам видит, что с умыслом свернул вбок.

— Переживаешь ты, Клим Ефремович, вижу… — Щаденко тоже скрестил на груди руки. — А чего переживать? Считаю доверием, партийным доверием. И что с того… оперативными делами не заниматься? Спецы на то. Нехай они и гнутся у карт. А наше дело комиссарское… ду́ши. Оё-ёй, работки! Я вот, к примеру, ни дня не занимал командных постов…

Да, затеял разговор напрасно. Еще крепче зажав ладони под мышками, Ворошилов тяжело глядел мимо головы соратника.

Глава восьмая

1

Вечером прибыли в Воронеж. На первом пути сияет огнями поезд командюжа. Снег валит густой, огромными мохнатыми хлопьями; три-четыре электрических фонаря под ржавыми тарелками раскачиваются на ветру, выхватывая из метельной темени кирпичные выступы ажурного здания вокзала. Берясь за никелевые поручни, Ворошилов испытывал знобкое волнение: как примут? Командующий меньше беспокоил; член Реввоенсовета фронта, Сталин… Как он?

— Ждем…

Отлегло от сердца. В салоне один человек, тот, кого страстно хотел видеть. Сталин не встал из-за стола, не кинулся навстречу, но улыбка под усами и теплый прищур говорили немало.

— Ждем… — повторил он, крепко пожимая руку. — Можешь раздеться… И присаживайся. Нам никто нэ помешает.

Живо стаскивая шинель, Ворошилов отметил, что Сталин впервой с ним на «ты». В Царицыне, как помнит, не позволял себе; он же, Ворошилов, «тыкал» поначалу; как-то незаметно для самого себя поддался благоразумию. Сила солому ломит.

— За станцией Графской задержались, Иосиф Виссарионович, — как ни странно для самого себя, оправдывался. — Прошлой ночью в крушение попали. Свалились два вагона, с нашими шоферами. Бог миловал, без жертв… К станции уже подъезжали, вот на тихом ходу… Весь день нынче чинили пути.

— А мне сообщили… должны утром прибыть. Потом… крушение… Злоумышленников наказали?

— Да уж какие там злоумышленники! Ремонтируем на живую нитку…

— Ну, делись новостями.

По привычке пальцы Сталина набивали знакомую трубку-носогрейку с изгрызенным гнутым мундштуком, а глаза, в глубоких темных провалах, из узких щелок, продолжали пытливо осматривать. Под этим взглядом Ворошилову казалось, что он сжимается; силой удерживал себя, чтобы не поправить складки френча, не пригладить русый вихорок.

— Какие у нас новости! Новости все у вас…

— Обиделся. Дивизию расформировали…

— Хотелось повоевать…

— Войны еще хватит. Дон, Кубань… Кавказ! — Украина…

— И Украина, — Сталин поднес на спичке огонек к трубке; пыхнул с наслаждением дымом. — А сей час… Донбасс. Немедленно освобождать. Москва, Питер ждут топливо. Деникин нэ взял Москву… Холод и голод задушат. Ильич день и ночь от аппарата нэ отходит. Уголь, уголь… уголь…

Освоился в удобном кресле; исподволь осматривал богато обставленный салон — не им чета! — с мягкой мебелью, коврами и люстрами; подумал: навряд ли это вагон самого члена Реввоенсовета фронта — не пользуется буржуйской роскошью.

— Нэ осуждай, — усмехнулся в усы Сталин, отгоняя от себя клубочек дыма. — Салон-вагон Реввоенсовета… Сокольников ездил, Серебряков, Лашевич… Смилга… У командующего свой вагон по соседству.

— О назначении моем… Иосиф Виссарионович, — смутился Ворошилов; все тот же, ничего от него не скроешь.

— О назначении?..

— Хотел бы настаивать на командной должности… Сокольников… командарм! Какой из него военачальник?! Винтовку в руках не держал. Я… три армии формировал! Вот этими руками…

Сталин отнял от вислого носа трубку. Заметно сходила из-под усов усмешка. Подвигал свободной рукой, лежавшей безучастно на столе, поверх бумаг, бронзовый бюстик Пржевальского.

— Дался вам Сокольников. Серго все уши прокричал… Какой из Сокольникова командарм?! Я знаю… какой…

Попыхтев дымом, успокаиваясь, заговорил ровнее; голос звучал глуше обычного — давал понять, что вот так лезть к нему не советует.

— Армию, кстати… нэ руками формируют.

Осадил Ворошилов вспененную гордыню; глупо в его положении высказывать обиду. Осознает, не будь этого человека, худо бы ему пришлось еще в Царицыне.

— Дивизию не доверили, Иосиф Виссарионович…

— Дивизию, говоришь… И сидел бы в Липецке, зимовал… А тут — на́ тебе. Армия. Да какая! Конная. Армию доверили.

Вспомнился вечер в купе со Щаденко; тоже о доверии шла речь. Не иначе тогда на станции Грязи в этом же салоне — может быть, донецкий хохол и сидел в этом же кресле — вели они разговор о нем, Ворошилове. Осенило: не случайно именно со Щаденко получили назначение в Конную. Да, дело рук Сталина. Догадка подняла настроение, можно сказать, окрылила.

Сталин усмехнулся.

— Ну вот, понял…

В самом деле, кому мог Сталин доверить сальскую конницу? Отдать на откуп военспецам? А куда они ее поведут?..

Показалось, кто-то топчется в тамбуре. Повел ухом на дверь.

— Никто нам нэ помешает.

— О командарме я… — Застигнутый врасплох, Ворошилов нежданно для самого себя пошел на откровение: — Справится?..

— Так уж и беспокоит…

В голосе не издевка, нет — теплые нотки, дружеские; Ворошилов воспринял как благодарность за свое откровение.

— Помню… У Думенко Буденный был исполнительным помощником.

— Такое впечатление осталось и у меня, Иосиф Виссарионович. И Щаденко делился…

Чуткие брови Сталина распрямились, освободив худое смуглое лицо от постоянного напряжения, озабоченности. Редкие моменты благодушия посещают этого человека; он, Ворошилов, их просто помнит и может пересчитать по пальцам. Случалось в Царицыне, когда дважды-трижды крепко трепали красновских казаков у самых городских окраин.

Теперь, именно в эти дни, Сталин на коне, на белом. Недели три назад в Липецк дошла весть о награждении его орденом Красного Знамени — за перелом в военных действиях под Орлом, да и на всем Южном фронте. Обратил внимание, когда вошел, знака на френче нет. Наверно, еще не вручили…

— С вас причитается, Иосиф Виссарионович…

Клубы дыма чаще повалили из-под вислых жестких усов. Не понятно, слыхал ли? Все-таки слыхал — заметно по прищуру. Удивило и озадачило равнодушие.

— Буденного надо поддержать. И использовать его авторитет. Ты сможешь… Конники знают тебя. Примут. И Щаденко нэ чужой для них… Другое дело, как его использовать. Я прикидывал… поручить формирования. В Десятой, помню, он занимался упраформом. Егоров тоже считает так.

У Ворошилова засаднило под ложечкой. Наверняка решена и его участь. Что припало? Ну да, политработа — ячейки, ячейки, ячейки… Разумеется, собрания, митинги. А что еще? Снабжение… Не возьмет на себя, боже избавь! Мотаться черт-те где по тылам, выколачивать исподнее, подковы, ухнали… Сашке такое по плечу. А ему… Нет, нет!

Взгляд Сталина притягивал, опутывал невидимыми веревками; шевелил плечами, казалось самому, неприметно, будто желал проверить, прочны ли пута и можно ли порвать. Нет, не знает он Сталина; то, что сохранила память из времен более годичной давности, ничего по сравнению с тем, что видит сейчас, ощущает.

В Царицыне Сталин просто не тратил слов, делал все по-своему, не советовался, не предупреждал; действия его, председателя Военсовета СКВО, были неожиданны, и предвидеть их невозможно. Теперь он г о в о р и т! Не говорит — проникает, входит в душу; активность, заинтересованность совершенно преобразили его и внешне. Сошла постоянная хмурость в глубокой переносице, вроде посвежел лицом, ожил и блеск горских глаз.

Успехи на фронте? Как помнит, боевые удачи, хоть и малые по нынешним временам, не преображали Сталина до такого состояния; во всяком случае, внешне не проявлял тогда даже легкого возбуждения.

За спиной все-таки что-то происходит.

Да, вошли. Прослушал скрип двери, а шаги приглушил яркой расцветки персидский ковер. Выдал взгляд Сталина, брошенный им навстречу вошедшему, короткий и странно замерцавший, чуть-чуть мигнул, похоже как дрогнул ламповый фитилек от хлопнувшей двери.

Еще не осознав, почему вошли без стука, без доклада, Ворошилов смутно почувствовал, что Сталин не только не возмутился, не проявил беспокойства, напротив, ждал этого человека; некстати вспомнил и успокоительную фразу, дважды повторенную, мол, никто не помешает. Явно, не помешали.

— Командующий Южным фронтом… товарищ Егоров, — представил Сталин, не шелохнувшись в кресле. — Ворошилов.

Глупее ничего не придумал, как приложить руку к виску с непокрытой головой — выдал свое воинское невежество. Добро, догадался назваться полным именем.

— С товарищем Ворошиловым нас давно связывает… И не мало. Видались, право, накоротке…

Палили на медленном огне. Спасибо Сталину — кивнул; присел, а то бы так и торчал пнем. Уже ощутив под собой успевшую остыть кожу кресла, закурив за компанию, Ворошилов постепенно, с придыханием начал постигать реальный мир происходящего вокруг себя; видел стены салона, крашенные золотистой, солнечной краской, но не воспринимал их как преграду; какое-то время ему казалось, будто он где-то в степи, на буграх, в знойный полдень, кругом необозримый простор. И только вглядевшись в сидевшего обок командюжа, вслушавшись в разговор, он ощутил, что наваждение исчезло.

— Не знаю, сколько нам сидеть в Воронеже… Доложили, донской мост будет восстанавливаться не меньше трех суток.

— Много. Поднять все ремонтные бригады. Население. Далеко?

— Верстах в девяти.

— От Буденного вести есть?

— Штакор отозвался из Старого Оскола… Погребов, начальник штаба. Комкор при частях.

— Сам-то хоть знает Буденный… что мы уже в Воронеже?

— Ищут его, товарищ Сталин…

Не поверил Ворошилов своим глазам и ушам. И в голосе, и в лице, широком, выбритом, с большим красивым ртом и волевым подбородком с заметной впадиной и в поставе крупной белокурой головы было столько покорного! Егоров в его представлении другой человек: волевой, властный. По каким-то признакам в короткое свое пребывание в Серпухове вынес, что Сталину с ним будет нелегко. Всего-то полтора месяца! Наизнанку все вывернулось. Командюжа будто подменили. Куда девались тот взгляд, каким он тогда окинул его, Ворошилова, и та усмешка, явно высокомерная…

— Так что ви один… рядом с командармом.

Сперва Ворошилову подумалось, что слова эти обращены к Егорову. Нет, Сталин глядит на него, в упор, не моргая; показалось, под усами скрыта усмешка. Смысл коснулся сознания, дотронулся едва-едва… Может, ослышался? Нет-нет, не ослышался. Ему, члену Реввоенсовета Конной, отныне о д н о м у быть рядом с командармом. И иного смысла просто нет. Сталин наглядно п о к а з ы в а е т роль политического работника при военачальнике. А усмешка все-таки есть… В голосе.

Завозился в кресле, лишь бы упрятать свою догадку куда подальше. Увидит! Егоров даже не пытается вникнуть не только в скрытый смысл слов Сталина, но и вообще в суть их разговора.

— А политотдел в корпусе?.. — спросил Ворошилов с умыслом, желая вызнать, не лучше ли ввести в курс их беседы и третьего.

— Нэ знаем… Приедем, глянем… Как, товарищ Егоров?

Едва заметно Сталин кивнул — желание его, Ворошилова, уместно.

— В Реввоенсовете Республики… и в Ставке о Конкорпусе мнение, мягко скажем, нелестное, — подтвердил командюж.

Сталин пыхнул трубкой. Вынул ее изо рта, заговорил:

— Главное командование из своего прекрасного далека… видит только негативную сторону… и совсем нэ желает замечать светлую. Сам предреввоенсовета и его присные имеют возможность наблюдать конницу из щелей бронепоездов и окон вот таких вагон-салонов. Телеграмм Троцкого на верха и членам Реввоенсовета Южного фронта, бывшего, за лето и осень скопилось множество. Вон они, в сейфе. Обвинения самые серьезные и категоричные… И в мародерстве, и в пьянстве… как в частях, так и среди командного состава.

— Куда же смотрят… политработники?

Ворошилов потерянно перевел взгляд с члена Реввоенсовета фронта на командующего; откровение при третьем «лишнем» — в его понятии — ошеломило. Тут же почуял, что причины для тревоги нет; Сталин знает, о чем и с кем говорит. По лицу Егорова заметно, что подобные разговоры он слышит не впервой, мало того, разделяет их. Какое-то неизъяснимое чувство, теплое, близкое к доверию, ворохнулось в нем; само собой для него, Ворошилова, пришло объяснение первому впечатлению о взаимных отношениях между этими большими людьми. Командюж явно попал под влияние члена Реввоенсовета; в чем кроется причина такого скорого влияния, постичь сразу трудно. Знает по себе, Сталин подчинять умеет; приемы у него самые разные — от негромкого слова, полного убийственной логики, до грубого нажима.

— Меры потребуются… — Сталин уходил взглядом в себя; появилась жесткая складка на переносице. — Меры самые крутые. Троцкий на днях вызывал к аппарату Серебрякова… Требовал ответа. Идут сигналы…

— Да, да, — закивал Егоров. — Состояние конницы внушает тревогу. Части грабят население, в штабах пьянство… Это грозит разложением…

По шевелению бровей Сталина было видно, что поддакивание Егорова ему не понравилось; наверно, это почувствовал и сам командюж — умолк, скрестив руки на широченной груди, отвалился в кресле.

— Потребуется тотчас подтянуть комиссарский состав… проверить комячейки… привлечь к ответственности кое-кого из комиссаров и командиров, замеченных в грабежах и попойках. По докладам… пьет начальник штаба корпуса… Погребов.

— Сместить! — невольно вырвалось у Ворошилова; восприняв молчание за добрый знак, высказал мысль, приходившую ему среди ночи в холодном купе: — Разве нельзя подобрать на должность начальника штаба армии… из военспецов? Коммуниста, преданного революции…

— У вас есть такой человек? — спросил Егоров.

Ворошилов всем существом потянулся к члену Реввоенсовета фронта; на этот раз язвительная усмешка остудила. Конечно, Сталин догадывается, кого он имеет в виду; знает сам Мацилецкого по Царицыну и, может быть, прикидывал в этой должности и, видно, отверг. Не рискнул назвать.

2

В Воронеже Ворошилов даром времени не тратил. Уяснив свое место в Конармии, засучил рукава. Постоянно ощущал на себе пристальный прищур, понимая, что его поддерживают; мало того, он единственный, на кого Сталин положился. Давно не испытывал такого прилива сил; гнет с души свалился — «липецкое сидение» осталось позади, казалось кошмарным сном.

Покуда чинили разрушенный мост через Дон на девятой версте, приумножалось конноармейское хозяйство; «царицане» обчистили все трофейные склады, оставшиеся от кубанских и донских казаков. У местных властей вышибли бронелетучку «Железнодорожник»; мощный паровоз, таскавший один из поездов генерала Шкуро, обшили тут же в депо стальными листами. Подцепили к нему две теплушки да открытую площадку; одну из теплушек тоже одели в стальную рубаху, на другую не хватило «одежки».

— Таковская, патроны да снаряды подвозить, — успокоил Ворошилов, доглядев кислую физиономию Локатоша, продолжавшего нести тяжкий крест коменданта подвижного состава.

Среди беготни, мелких хлопот Ворошилов помнил и о важном. Крепко засела мысль — назначить Мацилецкого начальником штаба. Выбрал момент, с глазу на глаз вызнал; догадки подтвердились: Сталин в самом деле думал использовать Мацилецкого, но не в качестве наштарма, а на оперативной работе. Понимал Ворошилов, откуда ветер, — желание Егорова; значит, член Реввоенсовета фронта в подборе оперативных кадров не связывает рук командующему. Сумел убедить, что пьяницу Погребова надо все-таки снять.

— Ставь вопрос на заседании Реввоенсовета, — согласился Сталин; помолчав, добавил: — Нэ знаем… а что думает Буденный?

Раздражало отсутствие связи с Конкорпусом.

В станционной аппаратной днюет и ночует Сергей Мацилецкий; на гневный и требовательный взгляд бывшего начдива только пожимает плечами. От Буденного вестей нет; пропал и начальник штаба корпуса, Погребов, отзывавшийся трое суток назад из Старого Оскола…

Покинули Воронеж утром.

Ворошилов — у окна, в салоне. Затаив дыхание глядит вниз на заснеженный лед, прикидывает высоту; до пяти-шести сажен, загудишь — и костей не соберешь. Слышно, скрипит, прогибается, залатанный на живую нитку пролет моста. Зажмурился, чуя всем нутром опасное место; так и кажется, ноги уходят куда-то в пустоту. Дамские нервы, передохнул он, едва вагон выгребся к берегу. Тянулся взглядом; за поворотом не видать, что делается позади. Отходя душой, шевельнул отерпшими плечами; случись беда, поезд бы тряхнуло…

Почувствовал кого-то за спиной. Нарочно не оборачивался. Не Орловский и не Мацилецкий; их ждет. По дыханию, не они. Локатош? Пархоменко? Гадал, не желая отзываться первым. Скорее Пархоменко — ощущал спиной некую глыбу. Нет, Сашка бы не молчал… Силком сдерживался, не пугнуть бы молчальника. Помалу доходило, никто из ближних не осмелился бы вот так играть с ним в прятки…

А не Щаденко? Ощутил прилив неприязни — скоро же донецкий хохол приноровился к новой роли. Кое-что скопилось сказать ему. Все его люди и сам измотались в Воронеже; он же за трое суток палец о палец не стукнул, сиднем просидел в поезде командюжа. Не у Сталина и не у Егорова; возле оперативников. Знал бы Сталин, живо выпроводил его оттуда, как это он делал в Царицыне…

Лопнуло терпение. Крутнулся на высоком наборном каблуке. Егоров! Как ни в чем не бывало тоже глядит в окно и тоже прислушивается.

— Кажется, пронесло…

— Черт его знает! — Ворошилов, огорошенный, невольно перечил себе: хотелось поддержать командующего, но норов, проклятый, так и пер наружу: — Наш-то поезд… считайте, пассажирский. А вагоны с тяжестью? На соплях пролет держится. Загудит в Дон эшелон со снарядами да патронами.

Светлые брови Егорова, гнутые крутыми надбровьями, сошлись у тонкой глубокой переносицы.

— Пройдут. «Железнодорожник» ваш не загудел…

Длинные сильные пальцы командующего уверенно расстегивали крючки овчинной бекеши, крытой черным сукном, с белой цигейковой опушкой; без спросу, по-хозяйски опустился на его, Ворошилова, место; табурет взвизгнул под необычной тяжестью. Притянул развернутую по столу, будто скатерть, карту. Нет, это не тот Егоров, какой входил — тоже без стука! — в салон к Сталину. Напрасно тешил себя; со Сталиным у них — свое, а с ним, Ворошиловым, — совсем иное. Забываться не надо.

Подтащил и себе табуретку; по взгляду определил, что командующего занимает район Харькова. Нарочно отвлек, желая обратить внимание на зону действия Конного корпуса.

— Товарищ Егоров, введите в курс дела… куда бьет сейчас Конкорпус?

— Вы хотите спросить… где нам найти Буденного? Найдем. Куда ему деться от железной дороги Касторная — Новый Оскол.

По лицу заметно, гложет Егорова задержка наступательной операции 13-й армии; затопталась пехота, как было и у Курска, в полусотне верст от Харькова: Сталин вчера делился полученными сведениями из Серпухова. А что привело командующего к ним в вагон? И почему молчит? Может, ждет, покуда подойдут штабисты, Мацилецкий с помощниками? Так вроде нет нужды, боезадачу поставит на заседании Реввоенсовета.

Ввалились штабисты всей гурьбой. Не ходят в одиночку, будто их повязали. Жмутся к Мацилецкому; прослышали, что того прочат на высокий пост. Ворошилов с сомнением косится на углубленного в карту командюжа: поддержит ли? Не чинил бы преград. Сталин может уступить, не дрогнуть, а просто уступить авторитету. Почему-то в голову пришло: а не явился ли командующий приглядеться к Мацилецкому?

— Сергей Константинович… все не вышли на Конный корпус? — спросил, зная и сам, связи нет; полагался на сообразительность штабиста.

Мацилецкий недоуменно вздернул худые плечи — докладывал ведь утром, перед отправкой из Воронежа. Что-то прояснилось в его взгляде, усталом от многосуточного сидения в аппаратной вокзала.

— Да, связи с Буденным все нет, Климент Ефремович… Тут еще новость… У станции Латной, перед Касторной, тоже взорван мост.

Егоров поднял голову. Глядел на толпившихся у двери, отходя от своих мыслей.

— У Латной, говорите?.. Да, с мостами этими… Хватим еще…

Все утро Егоров провел в их вагоне. Позавтракали вместе; наверно, все-таки командующий присматривался, и не только к Мацилецкому…

Почти сутки ожидали завершения ремонтных работ на мосту у крохотной станции Латная. В Касторную прибыли на рассвете. И тут задержка — в тридцати верстах взорван мост.

Долгому терпению Сталина пришел конец. Безвылазно сидел в салоне, посасывая носогрейку, с головой зарылся в бумагах; тут — на́ тебе — сорвался, побывал у злосчастного моста. Дал разгон начальству саперной роты, сонно копошившейся у сваленного пролета. Бурчал себе под вислый нос что-то по-грузински.

Сушняку в костерок подбрасывал Щаденко, тенью скользивший за ним по давней царицынской привычке:

— С месяц, как занята местность… А работы начались вот-вот. Не ваш поезд, Иосиф Виссарионович, неизвестно… когда бы еще и зашевелились.

За речкой, по другую сторону моста, пыхтела «кукушка»; у открытой площадки копошились люди — что-то подвезли. Сталин недовольно покосился на Щаденко; привлеченный паровозом под парами, не удосужился произнести просившихся наружу резких слов. Повернулся к Егорову, стоявшему у самого края уцелевшего пролета.

— Двинемся в Старый Оскол на паровозе…

Глядя на металлические ребра обвалившейся фермы, Егоров согласно кивал. Ворошилову понятен их бессловесный разговор: помыслами оба в Харькове, на главном направлении. А они тут топчутся уже две недели, у Воронежа, воюют с железнодорожниками и местными властями, часами, а то и сутками торчат у каждого паршивого мостика. Рвали отступающие шкуринцы да мамантовцы; славно поработали подрывники…

Шли гуськом по льду, тропочкой, слабо пробитой в глубоком снегу. Первым вызвался Пархоменко; пройдет такая глыбища — бояться всем нечего, кроме, может, командюжа; тоже мужичище не обделен. Далеко виднелась кожаная тужурка; за ним косолапо ступал Сталин, то и дело выпутывая ноги из длинных, терзаемых ветром пол шинели. Ворошилов угодил вслед за Егоровым, не поспевал за его просторным шагом. Шествие замыкал Щаденко.

3

Не успела улечься зима, с морозами, снежными заносами, подкралась оттепель. Явление не редкостное на Верхнем Дону. К вечеру потянуло с теплого степного края; свинцово-серое небо, подпаленное заходным блеклым солнцем, у самой кромки обуглилось, подернулось пеплом. Забелели с левой руки дальние бугры, оттеняемые мохнатыми, аспидно-багровыми тучами; заворочалось, закипело над головой. Ожило небо. Ноздри ловили сладимые теплые струи, отбиваемые ожившей полынью…

Орловский стоял у бровки перрона. Шевеля ноздрями, оглядывал сквозь очки взлохмаченное потемневшее небо, городок, приземистый вокзал. Новый Оскол расположением и зданиями напомнил ему большую горную деревню. Кутаясь в овчинный полушубок, вбирал худую шею в поднятый ворот. С утра почувствовал озноб, ломало все тело. Выпил порошок; Локатош, криво усмехаясь, махнул на удалившегося из купе лазаретного доктора, старичка в длинной, не по росту, шинели, плеснул в граненый стакан из неприкосновенного запаса. Поспал днем под стук колес; не знает уж, какому богу молиться, — отпустило. В конце концов, и спирт — медицинский. Осталось слабое недомогание, кружение в голове.

С полчаса, как подкатили в Новый Оскол. Тут уже ждал вестовой с запиской от Ворошилова — не срываться с места. Вызнал у конника-вестового о пропавших два дня назад из Касторной; оказывается, вчера вечером их подхватили на этой станции теплые сани, набитые сеном, с полуэскадроном охраны и умчали в какое-то село Велико-Михайловку — в штаб Конного корпуса. Недалеко, верст до двадцати от железной дороги.

— Командиры прибудут вот-вот, — упредил вестовой, безусый, скуластый парень, с голубыми яркими глазами, в бурке, кубанке и с алым башлыком.

— Давно в коннице? — попытался Орловский завести разговор.

Конник выявил гордый, до обидного независимый норов; по его, все, что следовало, он доложил, остальное некасаемо. Ответил взглядом, кривя обветренные мальчишеские губы, воюем, мол, и тут же отошел.

Усмирив досаду, Орловский вскоре позабыл о норовистом парне, вернулся думками к нелегкой доле своего «патрона», как он называл про себя Ворошилова. Давно связал свою судьбу с этим человеком, еще в тяжкие дни отступления из донецких степей на Царицын; жаркое позапрошлогоднее лето в междуречье Дона и Волги, мытарства по войсковым частям, бессонные ночи у карт, вымучивание приказов, каких-то деловых бумаг сплотили их, можно сказать, слепили воедино, водой не разольешь — только рубать. Посмеялся как-то Сашка Пархоменко за обеденным столом при всех; сам Ворошилов только хмыкнул.

Доля у Ворошилова в самом деле нелегкая. Кидает его из края в край, как щепку, некая сила, заставляет делать то, к чему, может быть, не лежит и душа; всяко сопротивляется, чем и вызывает у вышестоящих неудовольствие. И посты немалые — командарм (трижды!), нарком во временном правительстве Украины. Подолгу не задерживается. Виною тому — успешное продвижение Деникина, захват Украины. Это внешняя сторона, произносимая вслух, но он-то, Орловский, видит и скрытую…

Есть причина. О ней никто не смеет и заикнуться, хотя знают все близкие. Непокладистый характер, горячность… Сказывается недостаток образования; собственноручно заполняет в анкетах: «домашнее». А что это? Даже не церковноприходское. Горько бравирует рабочими мозолями, голодным и голоштанным детством. А его, адъютанта, секретаря, вроде бы попрекает: мол, довелось тебе поучиться…

Малограмотность пугает его, терзает самолюбие. Вырывая у сна время, ночами, хватается за книжку; читает все кряду, без системы, что попадется под руку. Екатерина Давыдовна, с гимназией, донимает, тычет как слепого котенка: познавай русскую художественную литературу. На той почве у них случаются раздоры. Взорвется — кричать не смеет на жену — и исчезает на позиции…

«Липецкое сидение» далось ему трудно. Из наркома и командарма… в начдивы! Виски побелели гуще, да складка меж разлатыми бровями сомкнулась наглухо. Перетерпел. Расформирование дивизии воспринял как обиду; не понял сперва и новое назначение. Все рвался на провод — Сталина. И не напрасно. Встреча в Воронеже поставила все на ноги. Отошел душой, посветлел лицом.

Не делился Ворошилов сокровенным; так, какие-то обрывки, случайно оброненные фразы, а больше его, адъютанта, догадки. Сталину нужна сальская конница, нужна как военная сила; боевые успехи ее были бы связаны с его именем. А на что же и опираться авторитету в военных верхах? О «нужде» и обмолвился вскользь Ворошилов Мацилецкому. Силы как таковой покуда нет. Мыслится сформировать две новые дивизии. Три есть. Армия пятидивизионного состава. Пятнадцать — восемнадцать тысяч сабель — это уже с и л а. Но ее еще надо собрать. А кто соберет? Да, Ворошилов. Сталин верит ему, надеется…

Есть момент деликатного свойства. Никто из них, ни сам Сталин, ни Ворошилов, близко не знают комкора Буденного. Что за человек? Под Царицыном эту конницу водил другой; своим именем тот затмевал всех своих подчиненных. Буденный возглавил обе кавдивизии, 4-ю и 6-ю, сведенные в корпус, позже, в начале этого лета. По слухам, покладистый, чувствует крепкую руку вышестоящего начальника. Сведения такие — от Щаденко; вот кто знает сальскую конницу, третий месяц при конкорпусе. Ворошилову надлежит еще о в л а д е т ь ею…

Что-то не по себе Орловскому. Вроде нет и видимой причины. Толком не сообразит, откуда такое. Может, что в поезде? Или тут уже, на перроне? Натолкнулся взглядом на конника-вестового в черной бурке. Стоит каменно у двери из здания вокзала. Да! Буденновец! Если все такие в коннице, тяжеловато придется…

Орловский вовремя догадался, чего торчит конник у выхода на перрон. Поспешил. Увидал Сталина, в мохнатой, желтого собачьего меха шапке; за ним появился Щаденко в своем островерхом шлеме. Повалили овчинные папахи, серые и темные; среди шинелей и полушубков блеснула кожаная тужурка Сашки. С удивлением обнаружил в серой массе женщину в черном длиннополом пальто, закутанную в большой пуховый платок. За спинами не разглядит своего «патрона»; все искал возле Сталина. Нет, во-он, трясет руку тому типу в бурке, вестовому — благодарит за службу.

Во все глаза выискивает Орловский предмет своего вожделенного интереса. В компактной массе, серошинельной, овчинной, добрая половина незнакомых лиц. Кто где — не знает. Смутно припоминая, ищет усы и степные скулы. Да, вот!.. Протягивая руку, с умыслом назвался; в ответ получил: «Городовиков». Протирал смущенно носовым платком запотевшие очки; голос Пархоменко заставил обернуться.

— А это… наш грамотей… Книжки нам по ночам всякие читает… Первейший помощник Клима Ефремовича… по всяким делам. А приказы сочиняет, бисова душа… спасу нэма.

Рядом — невысокий человек в двубортной, офицерского покроя шинели, с крупными пуговицами, обтянутыми зеленым сукном, в черной красноверхой папахе, мятой поверху; ремни накрест, при наганной кобуре, новехонькой, желто-бурой кожи, и при дорогой шашке в отделанных серебром ножнах.

Вот они, те самые степные скулы и усы. Теперь вспомнил. Где только встречались, в Абганерове, Гнилоаксайской? Попробуй восстанови в памяти знойное царицынское лето! И время прошло, и людей перебывало перед глазами. Интересно, получили они с Думенко орденские знаки? Сочинял лично представление в Реввоенсовет Республики; Ворошилов без единой помарки подписал. Это было в 18-м, в начале осени, в самый разгар боев. Тогда уже конница Думенко — еще бригада — гремела по Царицынскому фронту. Вспомнил! Шашка-то у Буденного… именная. Отделана серебром. Им же, комбригу и ему, помощнику, от Реввоенсовета в те дни вручили именное холодное оружие.

Ладонь у конника жесткая, костистая. Осанистый, подобран весь; чувствовалось, ноги кривые под длинными полами шинели. Истовый кавалерист. Смутил неожиданно мягкий взгляд блескучих, цвета нефти, глаз; не поверил сразу несоответствию с лицом — суровым, с выпиравшими резко скулами, носом и раздвоенным подбородком. Роскошные темные усы сглаживали весь облик. Но глаза — странно — застенчивые, не ошибся. Воспринял как добрый знак. Руку жал с чувством и улыбался как старому знакомому.

Насмешливый, с вечной доброй издевкой во взгляде и в голосе, Пархоменко и тут выставился:

— Не ластись, Орловский… Все одно кончилась твоя котовская жисть, лежать на завалинке… Та лизать… Чтению твому крышка. С нончева будем воевать. Коня хочь за чомбур держал? От то!

Слова не молвил Буденный, кивал по-доброму и, кажись, вовсе не слышал болтовню донбассца. Рядом с ним, у плеча, стояла закутанная в пуховый платок женщина — несомненно, жена; крупные живые глаза ее посмеивались…

Подошел Ворошилов. Ему, адъютанту, руку не подал; вместо приветствия мигнул, как это он всегда делал на чужих людях.

— Семен Михайлович, ты мне этого казачка, кубанца, вдели… По душе самостоятельные.

— Воля ваша, Климент Ефремович, — заметно, Буденный выправился; повернулся к подошедшему вестовому в бурке: — Петро, от сегодняшнего поступаешь в распоряжение товарища Ворошилова.

Видно, конника не обрадовало распоряжение; так нежданно-негаданно оно меняло весь его устоявшийся уклад боевой жизни. Пархоменко по-отечески положил ему тяжелую руку на плечо, легонько встряхнул:

— Не журись, хлопец… Жисть вона кажный божий день, хочь шо… та выкинет. Не дамо в обиду.

Гурьбой повалили к поезду командюжа.

4

Совместное заседание Реввоенсоветов фронта и армии открылось утром, в вагоне-салоне командюжа.

Само собой получилось, Орловский оказался за столом ближе к Егорову, с чистым блокнотом. Обмолвился Сталин: Реввоенсовету Конной понадобится-де постоянный секретарь. Ворошилов тут же выставил его, адъютанта. Итак, один штатный работник до официального утверждения появился. По взглядам «липецких сидельцев» Орловский видел: начало положено удачное.

— Лиха беда… начало!

Подал голос Пархоменко, умостившийся в кресле неподалеку. Не хотелось встречаться взглядом с расплывшейся в ухмылке физиономией; поддевает, как обычно, тоже доволен.

Вышла заминка, малоприметная, бессловесная. Орловский, как и все, ожидал, что откроет заседание Сталин; удивился, почему он отодвигается от стола к окну. Уловил кивок к командюжу.

Егоров поднялся. Всем бросилось в глаза, что командующий фронтом могуч сложением. Кажется, ему тесно в салоне, набитом людьми. Потягаться с ним может только Сашка.

Молчание затягивалось. Егоров приглаживал на макушке волосы. Жест невольный, оставшийся, наверно, от детства, и выражал явное смущение. Именно мальчишеский этот жест и смущение как-то сразу расположили к себе Орловского. Покорила еще улыбка; полный рот крупных, плотных зубов, чуть желтоватых от курева, высветлил широкое белявое лицо, придал ему простоту и доступность.

— Тут послышалось… лиха беда — начало. Мудрость мужицкая. Спорить с ней не стану. И все же… не все начинания… беда, Мы рискнули. Создаем воинскую часть, каковой еще не было… ни у нас, ни у белых. Конную армию.

Переждал короткое время; заученно, большими пальцами согнал за спину складки суконной защитной рубахи под офицерским ремнем. И следа не осталось от смущения. Да и было ли оно?..

— Конная армия… подвижная группа войск. Создается она для решения оперативно-стратегической задачи по разгрому Деникина. В чем заключается эта задача? Стремительным ударом через Донбасс на Таганрог расчленить по шву, стыку Донскую и Добровольческую армии белых и во взаимодействии с Восьмой и Тринадцатой разгромить их. Из этого и следует исходить… практически решать вопросы организации боевых частей и соединений, армейского аппарата и тыловых органов.

Конники внимали с открытыми ртами. Их десятка полтора, командиры, штабисты, политработники; сбились плотной кучей, не отдерешь. Народ все отпетый, обветренный до черноты; обожженные морозом губы и веки пылают огнем — видать, из седел не слазят. Своих, «липецких сидельцев», невыгодно отличает затхлая бледность, вялое выражение лиц. Что значит — конница! И человек другой…

Записывать Орловский не успевал, перескакивал с пятого на десятое. Лезло всякое в башку, захлебывался от впечатлений. Притягивали Сталин и Егоров; чувствовал, взаимоотношения сложные. Пытался постичь. Слыхал стороной, от Мацилецкого: Сталин держит командюжа в руках. Да, держит. Умеючи, кажется, даже бережно. Но это… кажется. Прорываются какие-то мелкие черточки… Не у Сталина — Егорова. Во взгляде, в лице; порою опалит горькая складка в уголках рта; наметится больной излом брови…

— Записав?..

В бок толкнул Сашка. По хмурому взгляду Ворошилова понял, что слишком увлекается; сгорая от стыда, ткнулся крючковатым носом в блокнот. Пялить глаза тоже надо уметь.

Делал вид, будто пишет, а мысли все одно о своем… Вот пожалуйста, Ворошилов и Сталин… Видит, «патрон» идет напролом. Удивляет и пугает легкость, с какой член Политбюро распахнул свои объятия. Человек Сталин себе на уме; мало о нем сказать «крутой». Помнит, в Царицыне вообще не допускал к себе никого…

Прослушал вопрос. Спросил начальник штаба Конного корпуса, Погребов. Заметил, когда штабист уже опускался. Вписал фамилию и поставил знак. Вникал в ответ командующего фронтом, пытаясь уловить суть.

— Наш Южный фронт… главный удар наносит в районе Харькова, — Егоров ткнул указкой в карту. — Осью удара служит курская железная дорога… Не нынче-завтра Тринадцатая очистит город. Удар ее припадает в лоб Добровольческой армии генерала Май-Маевского, основной силе деникинцев. А Конный корпус переброшен главкомом сюда, под Воронеж, со своей задачей… Во-первых, тут сосредоточены самые активные конные части белых, казачьи корпуса Мамантова и Шкуро. Кстати, ваши верные и преданные противники.

Конники, повеселев, переглядывались — шутка пришлась ко двору. Знают, бывший командарм-10 еще весной этой хлебнул от донцов и кубанцев; иные, наверно, и рубились в том конном майском сражении на реке Сал, у хутора Плетнева; там-то и потеряли сразу все высшее армейское начальство — командарма и командующего левофланговой группой войск армии, начальника кавалерии Думенко…

— Во-вторых. — Егоров улыбнулся — мол, понимает их оживление. — Здесь, как я уже говорил, проходит разграничительная линия Добровольческой и Донской армий. Главное командование именно сюда, в стык, намечает нанести смертельный удар Деникину. К этой крупнейшей операции привлечен и наш побратим, Юго-Восточный фронт. Из-под Царицына срочным порядком переброшен в район действий Девятой армии Конно-Сводный корпус Думенко. Вот, на крайний правый фланг… левобережные села, Бычок, Мамон… Против Богучара, на правом берегу Дона.

— Как же так?.. Что изменилось?.. Десятая наносит главный удар от Царицына… на Новочеркасск — Ростов. По центрам казачества. Нас готовили… Потом кинули на Воронеж. Думенко оставался там…

Допытывается все тот же Погребов. Проявляет нездоровую активность. Неужели чует беду?.. Кажется, Егоров не слышал нетерпеливого штабиста, кивал машинально.

— Главком Каменев свел, по сути, всю лучшую кавалерию Республики в один кулак. Оба корпуса. Вот он, район. Стык фронтов. Крайние фланги. Юго-Восточного — правый; нашего, Южного, — левый. Конная… бьет на Таганрог, корпус Думенко… Новочеркасск — Ростов.

Теребит Сталин мундштуком трубки усы. О стратегическом замысле главкома знает, сомнений нет, и то, о чем поведал сейчас Егоров, ему не в диковину; интересно, чему он так язвительно щурится? Орловский невзначай перехватил взгляд Ворошилова, обращенный на Сталина. Заметно, с лица его сходило радостное возбуждение — наверно, проник в таинственный смысл язвительного прищура. Завозился на стуле, хохлясь; чуть подался от конника. Ближе к нему сидит политический комиссар корпуса со странной фамилией — Кивгела; по легкому акценту вроде малоросс, может, из Бессарабии — чернявый, густые округлые брови и быстрые темные глаза. Лицо бритое, щеки и верхняя губа с острым подбородком, похоже как натерты сажей — так отчетливо после бритвы проступает волосяной покров.

Над стриженой головой Кивгелы заходили тучи, так лес как и над Погребовым, наштакором. Правда, у политкомиссара все под большим вопросом; у штабиста дела дохлые. Вчера Ворошилов задержался у Сталина; вернулся за полночь. Возился в своем купе, чем-то гремел, потом постучал — звал. В исподнем сидел в неразобранной постели, морщась, разминал под бязевой сорочкой грудь. Пожаловался, что-то саднит.

Покуда пил остывший чай, поделился кое-чем. Были они вдвоем, без командюжа, наговорились, конечно; видать, не все гладко. О Кивгеле вопрос не решен, — оставлять ли при армии и в каком качестве; Буденный якобы прочит его даже в члены Реввоенсовета. Песенка Погребова спета — Сталин за немедленное удаление…

Говорит уже Сталин. Не поднялся из кресла. Остался сидеть у окна, возле развешанной в простенке карты. Тискает носогрейку; жестко сведенные брови выжали пучок складок на низком впалом лбу. Весь вид его, и особенно голос, глухой, хриплый, с явственно увеличенной растяжкой пауз между словами, предвещали недоброе. Орловский помнил: если Сталин чем недоволен, речь у него замедляется и почти исчезает акцент.

— Ви напрасно развеселились, конники… Веселого мало, скажу вам. Товарищ Егоров может позволить себе шутку… может… Он крупный военный специалист, он хорошо знает противника… Испытал его на собственной шкуре… как говорят русские…

Ткнул трубку под усы — погасла. Хотел перезарядить, полез было по карманам френча; увидал, папиросы на столе, не дотянешься.

— Командующий фронтом еще поставит боевую задачу Конной армии. И я согласен с идеей главкома… рассечь фронт противника на две части, не дать войскам Деникина, расположенным на Украине, отойти на Северный Кавказ. И эту задачу ми возложим на конницу. Я остановлюсь на другом… Конной армии пока нэт. Нужно ее создавать. Ми разработали план… по организации армии и ее служб. Самие больные места… снабжение и политработа. Больные места Конного корпуса. Болезни эти… к сожалению, перейдут и в армию. О снабжении…

— Самоснабжении!

Гнетущая тишина зазвенела в ушах. Орловский, поправляя очки, пытался разглядеть, кто же это из конников такой отчаянный. Голос, хрипатый, не угадал.

— Правильно подсказывает товарищ Сиденко… Ему ли, начальнику снабжения корпуса, не знать…

На этот раз Сталин заправил-таки трубку. Придвинувшись, выбил ее о край стола, посадив пепел аккуратной горкой; достал из пачки две папиросы, разорвал. Утаптывая табак в трубке большим засмаленным пальцем, не прикуривая, горестно кивал.

— Да, да, самоснабжение… Это не что иное… как мародерство, грабеж. По революционным законам… самоснабжение за счет крестьян… подлежит передаче военным трибуналам. И товарища Сиденко… я понимаю… Крик души. Обещаю… Руководство фронтом примет все меры… в кратчайший срок наладить доставку Конной армии необходимого фуража и продовольствия.

— Обмундирование!

Тот же самый голос.

Теперь Орловский видит не в меру осмелевшего крикуна. Рядом с Буденным. Насупленный дядька, глядит из-под лохматых бровин; лицо тяжелое, каменное, с глубокими складками вокруг плотно сомкнутого рта, усики крохотные, под самым носом. Перестаралась явно душа снабженца.

Сталин поднес огонек к трубке, пыхнул дымом; на этот раз на «крик души» не отозвался.

— Конная пойдет через Донбасс… Ее может ожидать… отсутствие фуража… Но ее будет встречать… пролетариат Донбасса.

Фразу эту — фуража, мол, в Донбассе для конницы может не найтись, зато горячо встретит пролетариат — Орловский слышал еще в Грязях, даже записал. Несомненно, поделился Ворошилов.

— О политработе. Мнэ бы хотелось послушать здесь самих политических комиссаров Конного корпуса… товарища Кивгелу, Суглицкого, Бахтурова, Детистова… Обменяться мнениями. Из беглого моего знакомства… да и тех докладов, какие мы имеем… внутри корпуса нэ все ладно. Нэт коммунистического цемента. Многие командиры… в боевом отношении люди заслуженные… храбрецы… нэ в ладу с «коммуной». Партячеек в частях почти нет. Коммунистов мало, количество ничтожное на такую многотысячную массу. А приглядеться… так и те на поводу командиров и масс. Какой вивод?

Брови сошлись на переносице еще теснее. Уперся тяжелым взглядом в политкомиссара Кивгелу.

— Партийной работы в Конном корпусе… нэт.

Обмена мнений у политработников не получилось. Никто из комиссаров-конников не осмелился встать и опротестовать суровый приговор члена Политбюро ЦК и Реввоенсовета фронта. Все понуро молчали.

Вызволил Буденный — отвлек внимание своим наболевшим.

— О войсковой коннице скажу… При всех стрелковых дивизиях есть эскадрон там, полк, не то бригада… А чего им? Не устоять против крупных частей белых. Такое всем известно. Их дело… мелкие задачи да разведслужба. А всё… на вытянутую руку, для своих дивизий. Надобно воедино свести войсковую конницу. И еще… подчинить бы Конной армии червонных казаков.

Егоров протестующе выставил ладонь.

— Я против объединения войсковой кавалерии. Стрелковые части привыкли взаимодействовать с ней. Восьмую кавдивизию тоже не могу подчинить Конной.

Слово попросил Щаденко, вернее, взял. Тянул руку, молчаливо обращаясь к Сталину; тот даже ухом не вел. Кивнул ему Егоров — говори, мол.

— Теперешнюю Восьмую кавдивизию Червонного казачества Примакова еще месяц назад, даже больше, предлагал нам в Конкорпус Иосиф Виссарионович.

— Нет. У Восьмой кавдивизии самостоятельная задача. Предполагается вводить ее в прорывы и охваты опорных пунктов на Украине.

Орловский затаил дыхание. Узелок завязался крепко. Егоров проявил волю. С умыслом ли, Щаденко подсыпал соли. Все глядели на Сталина. «Патрон» тянул короткую белую шею с загарной отметиной из отложного ворота френча: интерес у него пылкий — по всему впервой слышит о «червонцах». Дело стоящее — заполучить готовенькую кавалерийскую дивизию. Как вот поведет себя Сталин?

— Это было в конце октября, товарищ Щаденко. Ми дрались еще под Орлом. А нинче… восьмое декабря… и ми деремся под Харьковом. Обстановка изменилась.

Кислая мина Ворошилова больно задела Орловского. Видит, не так прост член Реввоенсовета. Да, Егорова держит в руках, но не посягает на его авторитет военспеца. Что-то тут «патрон» недопонимает… А что?

На чистой странице Орловский нарисовал огромный знак вопроса. Украсил завитушками. Черкал карандашом, пытаясь незаметно, уголком глаза, не упускать из виду Сталина. Смуглое, в темных оспинах лицо непроницаемо; выражает обычную для него сосредоточенность. Что в нем там, под копной жестких черных волос не понять. Задумался и Ворошилов: закусив угол рта, не видя уставился себе на носок сапога…

Увязли в организационных делах. Возникала уйма вопросов. Инициативу захватил Ворошилов. Записывая, Орловский удивлялся, когда же это он успел так четко определиться по структуре армии; согласованность со Сталиным явная, предложения его находили поддержку и у командюжа.

Корпусную структуру яростно отстаивал Погребов; он предложил создать Конную Армию из двух корпусов двухдивизионного состава. Егоров не то что поддержал его, просто сознался, он-де одно время тоже предполагал сформировать еще один корпус и именно двухдивизионный.

— Я предлагаю оставить обычный в Красной Армии армейский тип без промежуточных корпусных объединений, — Ворошилов стоял на своем. — Дивизии прямо подчинить Реввоенсовету армии.

— Не вижу смысла в том!.. — горячился Погребов.

— А я вижу весь смысл. Корпусные штабы усложнят дело, будут только отгораживать армейское командование от непосредственного руководства частями.

Сталин одобрительно наклонил голову. Вроде бы и не мог заметить его кивка Егоров; улыбнулся широко, махнул рукой:

— Дивизионную структуру! Армейское руководство будет ближе к частям.

Чувствовалось, Ворошилов не ожидая такого скорого согласия командюжа; спросил с придыханием:

— А дивизий… сколько?

— Три есть. Формируйте четвертую… пятую.

Егоров повернулся к Сталину, сидевшему у окна, чуть позади. Возражения, ни словесного, ни жеста, не последовало. Молча курил, бровью не шевельнул, будто сторонний наблюдатель. Орловский видел, что Егорова это не смутило, напротив, принял как одобрение. Пристукнул кулаком, более четко выразил свою мысль:

— Довести Конную армию до пяти дивизий. За основу принять штат полевого управления армиями, входящими в состав фронта. Это, собственно, согласно приказу Реввоенсовета Республики за номером четыреста семьдесят семь от двадцать шестого декабря восемнадцатого года.

Он, Орловский, помнит тот приказ. В 10-й возились, правда, внедряли другие приказы, ранние; зато формирование 14-й далось — до сих пор в печенках.

О стрелковых дивизиях опять же заговорил Ворошилов. Так и стоял он недовольный, что с ним быстро согласились, не дали возможность доказать.

— Стрелковые части при Конной нужны. Я думаю, товарищ Буденный мог бы подтвердить… С пехотой за спиной коннику и рубать сподручнее.

— Веселее, — подсказал Погребов, подмигивая своим конникам; не находя странным, что его никто не поддерживает, все сидят угрюмо, поправил не в меру заломленную папаху, вскочил: — Здесь и спору никакого не должно быть!.. Пехотные части составляют как бы ось маневра кавалерийского соединения.

Ворошилов уничтожающе косился на штабиста-конника, непрошеного заступника; глядел сбоку, не соизволив даже повернуться к нему лицом. Вот когда почуял Погребов неладное для себя; смущенный, сел; посмотрел на комкора, а теперь уже командарма, виновато, беззащитно.

— Придать хотя бы в оперативное подчинение.

Обращался Ворошилов не к Сталину, а к Егорову.

— И что это… в цифрах? — спросил командюж.

— Дивизии три.

— Три… Нет. Одну-две. Подумаем.

— Две, — коротко молвил Сталин.

С легким чувством Орловский записал, что согласились подчинить Конной армии в оперативном отношении две стрелковые дивизии; какие — пока неизвестно.

Глаже сошло о создании отдела формирования, об организации колонии-лазарета с командой выздоравливающих, о представлении к наградам отличившихся бойцов и командиров, частей — к Почетным знаменам. Решили просить триста знаков ордена Красного Знамени.

— Описать конкретно боевые подвиги каждого представляемого, — предупредил Егоров.

Поезд дернулся, сбавляя ход. Все повернулись к окнам. Подъезжали к какой-то речке; тальники на полуденном свету густо краснели по извилистому берегу. Солнце, блеклое, холодное, липло к лесочку по синему изволоку. У каждого защемило — не взорван ли мост? Нет, слава богу. Загудели под колесами пролеты моста. Кто-то шумно выдохнул.

Орловский ждал момента — заговорят о политкомиссаре Кивгеле и начштаба Погребове. Не предполагал, что так трудно будет слушать. Казалось, сторонний человек, чего бы? Тем более знал загодя.

Неожиданно вскрылась раскладка сил. Хотя, как сказать, неожиданно? Позиция Ворошилова известна по отношению к одному и другому. А остальных?..

Едва Егоров коснулся — в салоне наступила гробовая тишина. Колеса даже перестали под ногами стучать. Орловский потерся ухом об острое плечо: что за чертовщина, заложило? Хватило духу не прыснуть. Поезд стоит! Какой-то, видать, полустанок. И когда остановились?

— Разговор, понимаете, деликатный… о наших с вами товарищах, — подыскивал Егоров какие-то нужные в такой момент слова; опять он приглаживал топорщившийся светлый вихорок на макушке, выказывая явное смущение. — Реввоенсовет фронта ставит на обсуждение… в порядке высказывания мнений. Должности военкома армии как таковой нет по штатам, есть члены Реввоенсовета. Для Конной членов определено… три. В том числе и командарм. Товарищи Щаденко, Буденный и Ворошилов уже назначены. Прошу высказаться по существу…

Конники невольно, вразнобой обернулись к Буденному. Чувствуя это, комкор откашлялся в кулак; получилось громко, не рассчитал — не в седле, на воле. Наверно, смуглое, обветренное лицо скрыло краску. Он ловко поднялся, торопливо, держась за шашку обеими руками.

— Авксентия Александровича мы все знаем… И товарищ добрый… и в седле сидит… Комиссар, общим словом! Мы привыкли до него… хлебнули вместе… Раз должности его нету, не положено штатом… А может, тогда в члены его… Ревсовета? Нехай четвертый… Мы вот, наши… просим.

Заметно, напряжение Буденный снял, выразил мнение действительно всех присутствующих конников; не важно, будет ли просьба учтена, но она высказана вслух. Сам Кивгела ожил — смешно задергал носом, будто ему захотелось чихнуть.

— По-моему… товарища Буденного надо поддержать…

Замешкавшись с конниками, Орловский не сразу сообразил, что это сказал Сталин. Трепал блокнот, отыскивая чистый лист; на Ворошилова боялся взглянуть. К удивлению, обнаружил: тот явно ожидал такого оборота. Поднялся спокойно, без горячих жестов, продуманно, заговорил:

— Иосиф Виссарионович, товарища Кивгелу назначать членом Реввоенсовета Конной… не надо. По двум причинам. Во-первых, ч е т ы р е. Чет. Тогда, значит… вводить и пятого? Во-вторых, я убежден… чем больше членов, тем больше будет безответственности в руководстве армией.

Вскочил Щаденко. Этот готов драться.

— Я поддерживаю Ворошилова! Раздувать Реввоенсовет?! Нарушим этим самым… принцип единоначалия.

Сталин усмехнулся.

— Принцип единоначалия в армии… ми нарушать, товарищ Щаденко, никому нэ позволим.

Рука Орловского замерла на полуслове. Камень в огород Ворошилова. Не выходят из памяти те давние уже весенние дни в Москве, собственно одна ночь; «патрон» возвратился поздно вечером в гостиницу. Лица на нем не было — серая, закаменевшая маска. До мутного рассвета за окном вышагивал по номеру, отшвыривая стулья. Потом он, секретарь, вызнал, что произошло на вечернем съездовском заседании; слышал подробности от других — сам тогдашний нарком внутренних дел Украины так и не поделился. Критикуя Троцкого за слепое доверие военспецам, перегнул «патрон» — выступил против линии ЦК на укрепление единоначалия и дисциплины в армии, скатился к левацкой «военной оппозиции». Резко раскритиковал его с трибуны Владимир Ильич, и поделом. Урок для него. Позже признал свое заблуждение… Сталин репликой своей напомнил…

Ворошилов посмурнел; косился на Щаденко — надо-де было влезать. Вмешательство Сталина, казалось, перевернуло все дело. Орловский воспринял как решение — политкомиссара Кивгелу ввести в Реввоенсовет Конной. Так и записал. Сбоку, возле своего блокнота, увидал крупную пятерню командюжа. Легла веско и, что называется, властно.

— Ворошилов и Щаденко правы… Вводить в Реввоенсовет армии четвертого не следует. Я ничего не могу сказать отрицательного о товарище Кивгеле. Просто в силу ранее обговоренного штата… Авксентия Александровича мы используем на другой работе.

Три голоса против двух. Орловский покосился на Сталина; сидел как ни в чем не бывало — голосование есть голосование. Егоров молча указал пальцем в блокнот.

Остался последний на сегодня разговор.

Взгляды всех сошлись на Погребове. С тех пор как поступило телеграфное распоряжение о переименовании корпуса в армию, он исполнял обязанности наштарма; человек надеялся, наверняка ждал назначения. И переступал порог салона утром еще с легкой душой — рьяно выступал, весело перемигивался с сослуживцами. Тревогу заронил в него неизвестный ему человек, член Реввоенсовета армии, о котором он только слышал.

О начальнике штаба армии командюж объявил сидя, вялым голосом, как о рядовом деле. Неожиданностью, может, было для самого Погребова, скорее запоздалым предчувствием. Орловский сцепил худые кисти рук. Жалко выглядел штабист, похоже, как в воду опущенный; куда девалась и фартовость, с какой он ступил вчера на перрон новооскольского вокзала. Сталин набивал трубку; казалось, и не прислушивался к словам Егорова. Для него этого вопроса не было. Ворошилов сидел уверенно, с демонстративным сочувствием посматривал на Погребова.

— Думаю, двух мнений быть не должно. Штабную работу в корпусе, а отныне в армии, нужно подымать. Товарищ Погребов не справляется со своими обязанностями. Имею в виду его дурную манеру замалчивать в донесениях неудачи корпуса и раздувать «победы и одоления», что дезориентирует оперативное управление штаба фронта. Кроме того… у него серьезный недостаток… Пить на службе, находиться в штабе во время работы в нетрезвом виде… граничит с преступлением. Такое всегда дорого обходится на позиции. Кто скажет? Вы, товарищ Буденный…

Видно было всем, что командарму нелегко говорить. Мнение у него есть о своем начальнике штаба, пусть иное, расходится с другими, но он его оставляет за собой.

— По службе к Погребову никаких почти… неудовольствий нету… А что пьет… изредка… так это вроде работе не мешает. Держу его в руках.

— Мацилецкого знаете?

— Лично увидал вот… Слыхал под Царицыном еще.

— Реввоенсовет фронта предлагает товарища Мацилецкого на пост начальника штаба Конной армии. Ворошилов и Щаденко его знают… Надеемся, вы с ним сойдетесь…

Орловский увидал, как Сашка, осклабившись, ткнул по своей привычке кулаком в бок зардевшегося Мацилецкого…

5

Едва добрался Орловский до купе. Упал на желанную полку не раздеваясь. Сил нет шевельнуть рукой, распоясаться. Стоят где-то под Харьковом. Утром догнали сведения: корпус изрубил тысячу мамантовцев, прорвавшихся в тыл; генерал Мамантов убежал незадолго до захвата своего штаба.

В усталом мозгу — лица, лица… Рябит от слов на бумаге; ощущает боль в правой кисти. Нет, спать нельзя. Нынче последнее заседание в присутствии командюжа. Было уже сколько? Четыре? Пять? Заседания не совсем нравятся. Много говорильни; с деловых вопросов часто сбиваются на отвлеченные предметы, задерживают бесконечные прения.

Завтра Пархоменко вместе с Буденным едут на фронт. Должность у Сашки определилась — особый уполномоченный Реввоенсовета; по штатам таковой не значится, позаимствовали «единицу» у командарма — одну из порученцев. Сталин возвращается в Серпухов; с ним отбывает в качестве уполномоченного Реввоенсовета Конной бывший комиссар 61-й дивизии Штитман; будет следить за доставкой в армию обмундирования и технического имущества. Егоров ждет взятия Харькова; поезд его тронется туда…

Нет-нет, не засыпать. Последнее заседание. Господи, поменьше бы говорили!.. Командюж поставит боевую задачу Конной. Он, Орловский, уже не адъютант… секретарь Реввоенсовета армии… Должность что-то не по душе — заест писанина. Какая темень за окном. А сколько время? В двадцать два — начало заседания. Напишет приказ. Первый приказ по армии…

Нынче за завтраком поближе присмотрелся к командарму. Все острое, выпирающее в лице, степном, заматерелом, ушло на задний план. Проглянул человек. Первое впечатление, там, на вокзале в Новом Осколе, не обмануло — мягкий, податливый. Далеко не партизан, о чем упорные слухи; напротив, солдатчины в нем хоть отбавляй, въелось за полтора десятка лет царской службы. Конем, сбруей за версту несет.

Обошелся с ним Сталин по-иному, чем с Ворошиловым. Допустил не ближе, как на вытянутую руку, — не вел один на один бесед, разговаривал на людях, как со всеми, ровно, требовательно, без панибратства и без тени покровительства. Где-то подхватил Пархоменко: мол, Сталин отчитал конника за какой-то инцидент с Пятаковым, членом Реввоенсовета 13-й армии. До плети как бы чуть не дошло… Если правда… мягкость обманчива. А там черт знает, Сашка мог подцепить и слух…

Затопали сапожищами.

— Серега!.. Дрыхнешь, бумажная душа!..

Легок на помине. Ввалился, вытеснил весь теплый воздух из тесного купе. От кожаной одежды его несет слякотью и табачным дымом… Дым этот! Сталин под боком чисто закоптил своей носогрейкой.

— Вставай, вставай, — бухал Пархоменко, усаживаясь напротив; что-то раскладывал на столике, по запаху слышно — колбасу. — Повечеряем хоть по-людски… Скоро опять засядем… До третьих кочетов уж будем…

От этого не отвяжешься, из гроба подымет. Ламповый свет резанул по глазам.

— На́ свои очи… и притуляйся до стола. Не спишь же, Серега! — повысил он голос. — Локатош послал до тебе… повечерять…

Спустил ноги; моргая, встряхнул тяжелой головой.

— Чего встряхиваешь, с похмелья?

Оседлав крючковатый тонкий нос круглыми очками, Орловский увидал раскрытую банку рыбных консервов, ломоть пшеничного хлеба, круг колбасы и бутылку. Чесночный запах разбудил желудок; не ел со всеми ни в своем салоне, ни в поезде командюжа — выбелял протоколы, чтобы успели нынче подписать члены Реввоенсовета Южфронта. Наверно, голодный и Сашка; мотается он последние сутки, составляет маршрутный эшелон с обмундированием и огнеприпасом — ночью выедут с командармом в части Конной.

— Ну, Серега, с тобой как вечерять!.. Сроду рожу скорчишь… Касторку чи шо примаешь? Ей-бо, всякому ты отобьешь охотку до горилки. Хочь дозу. Ночь шло тебе карябать!

«Доза» вроде помогла: в голове посветлело. «Патрон» строг в этом деле; в нем, адъютанте, ценит трезвость, качество в общем-то редкое в их военной среде. Сослуживцы, как Локатош, Пархоменко, добродушно подсмеиваются над ним, не переносящим сивушного духу, и в силу необходимости, в важном застолье, где нельзя отказать, пригубливал — пропускал, по-ихнему, — глоток. Разумеется, у каждого своя «доза».

— Большой ты, Орловский, став у нас человек, — закусив крепко, затеял Пархоменко. — Секретарь! Всема секретами Конной армии теперь владаешь. Ох, беляки зачнуть за тобою охоту! Бойся. Не меньш як эскадрон и не требуй охраны. Ага, точно кажу. Эскадрон або два.

— Да уж дивизию, — подыгрывал Орловский зубоскалу.

— Ну-ну, разохотился! Дивизию… А Семену Буденному воевать с кем? Их вон до гаду шло контры всякой.

— Телеграф принес весть… Слыхал?

— Яку?

— Под Валуйками корпус изрубил тысячу мамантовцев. В тыл к нам прорвались… Захватили наши и штаб Четвертого Донского корпуса. Сам Мамантов убежал за два часа до захвата.

— Жаль, поймать бы ублюдка, — с огорчением крякнул Пархоменко, разглядывая на свет ополовиненную посудину; раздумывал, плеснуть, нет ли? Отставил с сожалением.

Орловский хитро подмигнул; знал, донбассовец боится Ворошилова, а то мог бы пропустить еще «дозу».

— Да уж наливай…

— Тоби? — прижмурился Пархоменко, раскусив его издевку.

— Ну и… мне.

— Не, дзюцки! Мени… не треба. Тоби — перевод добру.

После еды на скорую руку, всухомятку, тем более с «дозой», курево склонило к серьезному разговору. Пархоменко, отвалившись к дощатой перегородке, задумчиво дымил; в такие минуты у него совсем пропадали хохлацкие словечки.

— И что нас ждет? Знать бы…

Вздох сослуживца, близкого человека, понятен Орловскому. Как бы они друг перед дружкой ни казаковали, ни строили воздушных замков, на душе у каждого смутно. Понимали, покровитель их, кому верят, за кем идут, с судьбой которого связывали и свои судьбы, даже жизни, не на коне; идут, собственно, с одним кнутом в совершенно неизвестную часть. Прошлое, царицынское, слишком давнее; может быть, там не осталось и памяти. Самого Буденного в лицо едва помнили. А что думать о войсках? Бойцы сменились дважды. Кто для них бывший командарм, коего они в глаза не зрили, в лучшем случае, слышали? Все одно что прошлогодний снег.

Прибудут на чужое, как бедные родственники. Кому нужны? Командарм произвел обнадеживающее впечатление; сработаться с ним можно. А командиры? Их там много; народ отчаянный, норовистый, не всякой руке подчиняется вроде неуча-пятилетка. Спробуй обуздай.

— Поеду вот… гляну на месте… Лично я объятий не жду.

— Дело военное. Можно и без объятий…

— Не скажи, парень. Приказами не всего достигают. Мы же все вот едем… Не подчиняться… приказывать! А там у самих немало таких… командиров. Народ… конники нравный, не забывай. Один Думенко оставил после себя… и гонору и спеси… Конница славная. Да. А слава, брат ты мой, штука сурьезная. Протяни руку до чужой…

— Слава… не женщина.

— Ага! Губа не дура!.. И не красуйся… что тебе слава не нужна. — Пархоменко встряхнулся. — По коням, Серега! Разобьем всю контру, новую жисть построим… И заживем…

Сырой ветер выдувал остатки чугунной тяжести из головы. Глубоко вдыхая, Орловский старался не отставать от длинноногого донбассовца. Чувствовал, как возвращаются к нему силы; теперь высидит за блокнотом еще ночь, надеется, последнюю. Сашка, перешагивая рельсы, подлезая под вагоны, что-то говорит со смешками…

Куда едут? Что ждет их? Напускает Сашка туману. Ему, Орловскому, в самом деле слава ни к чему. Не красуется. Просто трезво оценивает происходящие вокруг события и знает в них свою роль. Адъютантство ли, секретарство. Пусть зубоскалы посмеиваются, кидаются в огонь и в воду за славой, добывают ее теперь шашкой. Штыком — не удалось…

Поезд командюжа уже под парами. Весь горит огнями. Приятно обожгло Орловского: долго не засидятся. Салон битком. Сошлись все. От двери еще заметил, нет Сталина, ни за столом, ни возле окна; один Егоров, что-то пишет. Вывешена карта. Передний ряд заняли члены Реввоенсовета Конной армии; сидят рядком, все трое. Ворошилов с краю, поближе к окну. Покосился на него: нет, ничего осудительного за опоздание. Догадался, ждут Сталина. Придвинул стул к торцу стола — уже свое место, насиженное. Ворошил исписанные листы, лишь бы не встречаться с округлыми глазами Щаденко; как-то он сразу преобразился. Должность придала важности. Командарм сидит скованно, не шелохнется, не сводит завороженного взгляда с занятого командующего фронтом; богатая сабля — все-таки оказалась той самой, именной — между колен, повесил на эфес черную кисть. Ворошилов обрадовал будничным покоем: нога на ногу, руки сцеплены. Влез полностью в работу члена Реввоенсовета; видать, думками уже не в салоне, где-то далеко…

Егоров оторвался от писанины. Потемневшие от электрического света глаза с расширенными зрачками не видя уставились на командарма. Буденный, сидевший как раз против, через стол, шевельнулся, готовясь встать; сообразив, что его покуда не видят и ничего не требуют, от неловкости крякнул в кулак, разгладил усы. Шашку перенес на бок.

Уловил Орловский усмешку «патрона»; знает привычку — вот так едва заметно усмехаться своим мыслям; потом он может и вспомнить в разговоре, что его разобрало. Чаще какие-то слабости своих ближних; ему, адъютанту, интеллигенту, как все считают, доставалось больше всех: не так сел, не туда ступнул, не то сказал…

Вошел Сталин. В шинели, наглухо застегнутой на крючки, в своей рыжей собачьей ушанке; с холоду лицо его черное, а глаза, странно, белые, будто промерзшие до дна лужицы. Что делает северный холод с южным человеком. Разделся, развесил одежду у двери. Проходил, огибая сидевших конников. Все теперь конники. Чувствовалось, околела костлявая спина в ношеном кургузом френчике; мослоковатые плечи нахохленно торчали.

Командюж потянулся за указкой.

— Обрадую новостью, — поднявшись, объявил он, поглядывая на усаживавшегося члена Реввоенсовета фронта. — Штаб генерала Май-Маевского сегодня эвакуировался из Харькова. Теперь… сколько продержится Кутепов со своими «цветными»?..

— И еще… сведения… посвежее. — Сталин потирал уши. — Май-Маевский снят Деникиным с должности командующего Добровольческой армией. Назначен… барон Врангель.

— Врангель же в Царицыне?!

Не сдержал удивленного возгласа конник с русой пышной шевелюрой. Заметно, засмущался — зарделся маковым цветом. Начальник разведки корпуса, а ныне уже армии Иван Тюленев. Один среди конников, черных, обожженных морозом степняков, белолицый, с девичьим румянцем во всю щеку. Человек явно северный и по цвету, и по характеру; нравом не взрывной — ровный, добродушный и застенчивый. Кадровый драгун, как и командарм; оба в германскую отмечены георгиевскими крестами. Вскрылось тотчас: Сталин к разведчику благоволит.

— Иван Тюленев нэ потерял способности удивляться… Похвально для кадрового драгуна… георгиевского кавалера. Нэ в укор говорю. Разведчику… это чувство… излишнее.

Высветлившиеся было лица конников построжали. Известно, Сталин в разведке толк понимает; с царицынских времен держит ее в своих руках.

Егоров воспринял свежие сведения с заметным волнением.

— Знак добрый, Иосиф Виссарионович. Перестановка такая в стане противника… особенно любопытна. Май-Маевский… генерал заслуженный и удачливый еще по той войне. Великой. Офицеры-добровольцы за ним шли…

— Май-Маевский… спился.

— Я к тому… заменить его Врангелем… Всем известна открытая взаимонеприязнь меж ними, Деникиным и Врангелем.

Орловский заметил, как споткнулся командюж. Пропустил момент, когда изменилось до этого добродушное лицо Сталина. Что заставило его ожесточиться? Неуместные добрые слова о «заслуженном» царском генерале, чьи войска едва не дошли до Тулы? Вроде нет. А обо что споткнулся Егоров? Кроме реплики о пьянстве Май-Маевского, ничего и не было сказано. Да, на удивление, Сталин в курсе таких тонкостей в стане врага.

— Ми отвлеклись, товарищ Егоров. Ставьте Конной боевую задачу. Она заждалась.

Умеет Егоров владеть собой. Когда заговорил у карты, голос его уже выровнялся; осталась едва заметная нервозность в пальцах, катавших самшитовую, расписанную огнем указку.

— Реввоенсовет фронта нашел необходимым усилить Конную армию двумя стрелковыми дивизиями. Оперативно подчинил Девятую и Двенадцатую. Конница, опираясь на пехоту, рассекает деникинский фронт на всю его оперативную глубину. Как ударная группа, Конная должна развить стремительное наступление в направлении Валуйки — Сватово — Лисичанск — Матвеев Курган… Захватить Таганрог… выйти к Азовскому морю. Глубина удара… четыреста — пятьсот верст.

— А Ростов?!

Спросил Ворошилов. Почти выкрикнул; он пристально следил за указкой командюжа.

Егоров помедлил с ответом. Чувствовалось, что-то не хотел высказать; хлопая указкой по голенищу, в задумчивости вглядывался в район Таганрог — Ростов, в северо-восточный выступ Азовского моря.

— Таганрог… разграничительная линия. На Новочеркасск и Ростов нацелены наши соседи, Юго-Восточный фронт. Корпус Думенко концентрируется в районе Богучара. Это… прямая и наикратчайшая… Миллерово — Каменск — Лихая… Новочеркасск — Ростов. Я уже говорил… Сейчас решается основная идея главного командования… крайними флангами обоих фронтов, Конной и корпусом Думенко, сведенных почти стремя в стремя — между ними наша Восьмая, — рассекаются силы Деникина по становому хребту…

— Пока рано говорить о Ростове, — недовольно поморщился Сталин. — Дойдем до Азовского моря, тогда будет видно, куда бросить Конную армию… на Украину или на Северный Кавказ.

Пытаясь вникнуть в смысл разговора, явно с каким-то подтекстом, который он не может уловить, Орловский вынул из папки выбеленные на машинке листы проекта приказа; над ним корпели вместе с порученцем командюжа Зверевым последнюю ночь. Егоров живо пробежал глазами, отсунул дальше. Сталин читал долго, вдумчиво, возвращался к каким-то местам, ковырнул раз-два карандашом. Подписал. Черканул и командюж. Ворошилов, следивший за процедурой, удовлетворенно кивнул — поздравил с удачным почином на секретарском поприще.

Огласил первый приказ по Реввоенсовету Конной армии Ворошилов. Зачитал стоя, волновался — выдавал осипший голос. Подрагивал в руках и лист.

«Приказами Реввоенсовета Республики и Южного фронта Конный корпус Южного фронта (т. Буденного) преобразован в Первую Конную армию. Во главе управления армии поставлен Революционный Военный Совет в составе Командующего Конармией т. Буденного и членов Реввоенсовета тт. Ворошилова и Щаденко.

На Реввоенсовет Конармии возложена чрезвычайно тяжелая и ответственная задача — сплотить части красной конницы в единую, сильную духом и революционной дисциплиной Красную Конную армию.

Вступая в исполнение своих обязанностей, Реввоенсовет, напоминая о великом историческом моменте, переживаемом Советской республикой и Красной Армией, наносящей последний смертельный удар бандам Деникина, призывает всех бойцов, командиров и политических комиссаров напрячь все силы в деле организации армии. Необходимо, чтобы каждый рядовой боец был не только бойцом, добровольно выполняющим приказы, но сознавал бы те великие цели, за которые он борется и умирает. Мы твердо уверены, что задача будет выполнена и армия, сильная не только порывами, но сознанием и духом, идя навстречу победе, беспощадно уничтожая железными полками и дивизиями банды Деникина, впишет еще много славных страниц в историю борьбы за рабоче-крестьянскую Советскую власть.

Да здравствует Первая Конная Красная Армия!

Да здравствует скорая победа!

Да здравствует мировая Советская власть!»

Заключал заседание Сталин.

Говорил мало, так же не вставая и так же тиская трубку. Поздравил конников с сформированием армии, пожелал новому кавалерийскому соединению боевых успехов.

Пригляделся Орловский к внешним повадкам Сталина. Скупой на жесты, двигается мало; не трубка — пожалуй, рукам совсем нечего бы делать. Характерны прищур и усмешка. Неожиданный в словах, особенно в последней фразе. Нынче необычно задвигались руки; передавая трубку — нет бы отложить! — копался поочередно во всех карманах френча, нагрудных и боковых. Что-то искал. Нашел в потайном. Блеснуло! Портсигар.

Длиннющая пауза заставила всех затаить дыхание.

— За успешное командование корпусом… и за разгром конницы Мамантова и Шкуро ВЦИК Республики награждает… товарища Буденного золотым боевым оружием… шашкой с орденом Красного Знамени. А ми… Реввоенсовет Южного фронта, преподносим этот портсигар.

— Золотой, — улыбаясь, уточнил Егоров.

На Буденного свалилась большая тяжесть. Вчера в этом салоне его приняли в партию большевиков. А нынче новые знаки внимания. Подталкиваемый с обоих боков членами Реввоенсовета Конной, он смущенно ступил к столу…

Глава девятая

1

Начала зимы не чувствовалось. Волглый западный ветер по-осеннему гнал в рассветном небе редкие обрывки туч, высевая из их подолов мокрую колючую пыль. Генерал-майор Слащов, вцепившись в поручни, свешивался с нижней ступеньки вагона, пытаясь хоть что-то разглядеть или услышать. Где-то впереди — два бронепоезда с пехотным десантом; на открытых площадках за мешками с песком укрылась бригада 13-й дивизии. С ними и начдив, генерал Андгуладзе. Не слышно и не видно. По времени, вот-вот заговорят мортиры головного бронепоезда. Помалкивает и левый берег; из-за Днепра, с востока, по синельниковской ветке на екатеринославский железнодорожный мост продвигаются, тоже в составах, кавказцы полковника Беглюка.

Час штурма Екатеринослава подступал. Раздираемый нетерпением, генерал не высидел в салоне: не хотел пропустить миг атаки. А что отсюда увидишь?

За поездом комкора трамвайным порядком движутся след в след эшелоны с основными силами 3-го армейского корпуса; бригада 34-й дивизии прикрывает тыл — закупорила у Верхнеднепровска южную ветку, криворожскую. Атака Екатеринослава правым берегом Днепра — маневр дерзкий и небезопасный. Крепкий нажим с юга, во фланг — могут прижать к реке, сбросить с обрыва; достоверно, резерв Махно на Карнауховских хуторах. Хватит ли конного конвоя, кинутого туда? Сабель-то — на понюшку табаку. Сотни нет. Правда, народ отпетый: георгиевские кавалеры; с прошлой весны по одному отбирал в кубанских станицах. Один — троих стоит. Лошади добрые под каждым. Не должен подвести и капитан Мезерницкий, начальник конвоя штакора.

Армия батьки Махно рассыпалась южнее, по линии железной дороги Кичкассы — Апостолово — Кривой Рог; фронт повернут лицом к морю, к тыловым коммуникациям и базам Доброволии. Теперь, получалось, фронт как бы вывернулся наизнанку; используя криворожскую ветку, он, Слащов, перебросил основные свои силы на север, в район Верхнеднепровск — Запорожье. Оказался в тылу у махновцев, а главное, у намеченной цели — Екатеринослава.

Состав резко дернулся, притормаживая. Генерал сорвался с мокрой ступеньки. Удерживаясь на руках, прочертил по шпалам лаковыми сапогами. Матеря машинистов, вскарабкался в тамбур. Выкатив глаза, часто дышал, унимая подступившее к самому горлу сердце. Силы все до капельки покинули вдруг тело, руки и ноги сделались ватными. Состояние омерзительное. Это — страх. Страх преследует его с раннего детства; мучается, не зная, как избавиться. Сгорает от стыда перед собой. Глушит постыдный недуг; с германской слывет бесстрашным. Идет в бой — пулям не кланяется. В минуты атаки жалеет, что не курит. Генерал Марков, бывало, хаживал впереди наступающих цепей с неизменной асмоловской папиросой в зубах; гасла, случалось, останавливался и подносил огоньку. Восторг вызывало дикий у желторотых «прапоров». Он, Слащов, не верил «железным нервам» покойного генерала, — бравада, лишь бы скрыть от сторонних глаз свой страх. Каждый скрывает по-своему…

В салоне все так же гнется у стола начальник штаба корпуса полковник Дубяго. На скрип двери поднял чернявую голову, отрешенно скользнув взглядом, опять ткнулся в десятиверстку. Тень от куньей шапки генерала накрыла цветной клубок стрел на карте.

— Вот сюда погляди! — палец комкора, туго обтянутый белой лосиной кожей, уперся в вилючую змейку речки Мокрая Сурава.

— А что? Мезерницкий с резервом Махно справится…

— Меня не резерв интересует… — перебил генерал; капризно дрожали бледные оттопыренные ноздри широкого носа. — Главные силы, полковник!

Дубяго оторвался от карты. Что стряслось в тамбуре? Вышел проветриться в добром расположении, вернулся — лица на нем нет. Удивили сапоги. Всегда начищены… Вывожены в грязном песке. Соскакивал на ходу?

— За прошедшие сутки вряд ли что изменилось, Яков Александрович. Конечно, Махно уже обнаружил исчезновение корпуса из-под своего носа… Вот, у Апостолова!.. Мог и догадаться о замысле нашем. Карта подскажет. Пожалуйста, криворожская ветка… Не на юг же мы укатили… На север! А цель одна — Екатеринослав. Только сделать что-либо, поправить… Ничего-с. Брички его в грязи по самую ступицу. За Мокрой Суравой. Больше сотни верст! Нам потребовались сутки. А ему? Трое-четверо… как минимум. Успеем укрепить Екатеринослав.

— Взять еще нужно его.

— Возьмем. Какой-нибудь час-полтора… прибудем на екатеринославский вокзал.

Бравада Дубяго еще больше раздражила: без подсказчиков понимал, что Екатеринослав в его руках. Гарнизон махновцев — без тяжелой артиллерии — не устоит против бронепоездов. Вот-вот они подадут голос. Встряхнув, повесил белую лохматую бурку на крюк, прошелся вихляющей походкой по салону.

— Того минимума хватит ли нам… стянуть с левобережья синельниковскую группу? Да и откуда ты взял, Георгий Александрович, трое-четверо суток? Махно может завтра же, если не сегодня, двинуться в контратаку. Достоверных сведений о его перемещениях мы не имеем. Разведка корпусная ни к черту у нас…

Умостившись в кресло, Слащов достал из кармана красных бриджей табакерку слоновой кости. Бледное нервное лицо его загодя сморщилось, губы расползлись, оголив крупные, неровно посаженные зубы. Подцепив добрую щепоть смеси нюхательного табаку с кокаином, с всхрапыванием втянул поочередно обеими ноздрями. Жиденько чихнул раз-два.

— Где Терская кавбригада Склярова?

— Яков Александрович, погода же!.. Аэроплан не пошлешь — тучи над самыми крышами. А телеграф, сам знаешь, сквозной связи по ветке нет даже с Кривым Рогом. Конечно, грязь нам не только союзник. Махно по шею увяз, но и Скляров застрял где-то в районе Висунки — Полтавка…

— Вот именно, где-то в районе… А ему еще третьего дня надлежало быть у Апостолова. Кроме него, кто отвлечет хоть часть сил Махно? Все ведь навалятся на нас…

Странно как-то повело себя теплое пламя лампы-молнии: будто с испугу пригнулось к узорчатой решетке, потом кинулось вбок, выпустив черную кайму копоти. Комкор немигаючи, зачарованно глядел на оранжевый язычок, ощущая под собой вздрагивающее кресло. Сглотнул ком — в уши пробился тяжкий гул. Звуковая волна уже прокатилась и пошла дальше по рельсам. Сомнений не было: заговорил головной бронепоезд. Сердце сладко замлело: «Началось…»

Канонада длилась от силы семь-восемь минут. Слащов как-то не догадался сразу вытащить часы. Гул катился сплошной, но он с уверенностью может сказать, что выстрелов произведено двадцать: обостренный слух, помимо его воли, фиксировал вздрагивания стакана, надетого шапкой на графин. Что ж, Андгуладзе не переборщил — обговаривалось до полусотни.

Ожидали вестей из города, но первая ласточка впорхнула в штабной салон с мест дальних. В дверях замер раскрасневшийся большеглазый юнец в белой венгерке, белой папахе, при короткой сабле и браунинге в коричневой кобуре на широком поясе. Кинул розовую ладошку к виску. Жена!

— Вестовой Нечволодов! Карнауховские хутора взяты, ваше превосходительство! Захвачены обозы, пушки, пленные… Капитан велел доложить… преследует противника в направлении хуторов Краснополье — Михайловское. Ждет дальнейших приказаний.

На какую-то малую толику расслабился Слащов, любуясь Софьей. В платье, домашнем халатике она совсем иная, до чего же красит ее форма, а пуще — безудержная скачка на вольном воздухе, риск.

— Не зарываться капитану Мезерницкому. В Карнауховских хуторах ждать пехоту. У тебя есть что-нибудь, Георгий Александрович?

За недолгую совместную службу полковник Дубяго успел притереться к начальнику: угадывал настроение, тактично отстаивал свое мнение, привык не замечать странностей — попугая Петра, походного друга и советчика, табакерку с кокаином, опереточный гусарский наряд. Только «вестовой Нечволодов» по-прежнему ставил его в тупик. И в самом деле, что за блажь генеральская? Переделать девичью фамилию жены на мужской манер, зачислить вестовым и гонять под пулями наравне с другими? Играются оба, как дети. Война ведь! Ранение на Кубани — легкое, слава богу! — и то не образумило. Пользуясь властью начальника штаба, тайком от комкора, он строго-настрого, пригрозив разжалованием, приказал Мезерницкому давать Софье Владимировне одного-двух казаков для охраны.

— Вообще-то конвою штакора не мешало бы завтра к утру быть в Екатеринославе. Праздник же, Яков Александрович, святого Георгия Победоносца… День георгиевских кавалеров…

— Да, да… — быстро согласился Слащов, задетый подсказкой; ему, кавалеру орденов святого Георгия 3-й и 4-й степеней, не должно забывать о таком дне. — Всех кавалеров собрать в городе и привести в надлежащий вид. Завтра парад. Скачи!

Дубяго все же осмелился возразить:

— Вестовой Нечволодов с вечера на ногах…

Реденькие светлые брови комкора предостерегающе сдвинулись.

2

Утро над городом занималось мучительно долго. Сверху уже не сеяло промозглой слякотью; посвежевший ветер согнал за порожистый Днепр, в Северную Таврию, слезливые тучи, но небо оставалось все таким же глухим и беспросветным, будто солнце сменило обычный ход, уклонилось куда-то за хмурые приднепровские бугры.

Понуро вышагивал Слащов по пустынному перрону. На душе слякотно. Поторопился, надо бы переждать на последнем разъезде, пока стихнет по улицам стрельба, ободняет. Под колокольный перезвон, крики восторженной толпы и хлеб-соль старейшин куда приятнее войти в поверженный город. Не прочь и на белом коне, по давнему обычаю. Не тот случай. Регулярная армия бы, а то — Махно… Шайки бандитов, на них и пуль жалко, одно средство — веревка.

Из здания вокзала, сопровождаемый офицерами, вышел Дубяго. Переговаривался по прямому проводу с Одессой — штабом командующего группой войск Новороссии генерала Шиллинга. Вид понурый. Встал близко, едва не касаясь бурки, помалкивает, разгребая усики. Вроде лишних ушей и нет, что там еще?

— Сам Шиллинг отозвался? — спросил беспечно, хотя внутри весь напрягся, поддаваясь невольно состоянию наштакора.

— Шиллинга на месте не оказалось. К аппарату подошел Чернавин…

— И что?

— Войска Кутепова уже южнее Харькова, Яков Александрович…

Воздуху не хватило Слащову. Сапнул шумно, длинные костлявые пальцы зарылись в куньей опушке, отыскивая крючки у заходившего кадыка.

— Май-Маевский снят… Добровольческую армию принял барон Врангель.

— Врангель? Почему Врангель? А Кавказскую армию кому?

— Не могу знать…

Невольно вырвалось у Слащова; носил глубоко, втайне обиду на Ставку — держат на вторых, третьих ролях. Годами он моложе всех в генералитете Деникина. И что из того? Молодость не такой уж и недостаток. Причина в другом: никого нет за спиной, один как перст, никто не подаст голос в нужный момент, не выдвинет, не поддержит. За Врангелем — сила, и среди военных, и среди гражданских. Тот же генерал Драгомиров; войска свои, Киевскую группу, развеял по ветру, сидит теперь в Одессе, верно, ждет, на чем уплыть. Но сила за ним осталась, и немалая. Не его, Слащова, старый кавалерист будет поддерживать перед Деникиным, а Врангеля. Даром что барон…

Обогнув вокзал, вышли на площадь. У круглого сквера, окольцованного трамвайной электролинией, дожидался «форд», успели скатить с платформы. Тут же разгуливал Андгуладзе, покуривали спешенные кубанцы, охрана.

— Выспались, Георгий Бежанович?

— Харашо, Якав Александравич. Вэликое дэло… сон. Полчаса всэго! Как магылу провалился… — начдив-13, прихлопнув черную папаху на высокий выпуклый лоб, сухой смуглой пятерней оглаживал круглую белую бородку, прищуренные оливковые глаза озорно лучились; уж третий десяток русскую пехоту водит, виски посеребрились, а акцент сохранил — нарочно, видать, для форсу. — Гатов апять бой!

Садиться в автомобиль расхотелось. Надоел до дурноты болтающийся под ногами пол вагона. Город он знает плохо, бывал проездом. По центру пройдет пешком. Увидит больше. На автомобиле проскочит позже по окраинам, приглядится, где расположить войска для обороны.

Махнув перчаткой шоферу и конвою следовать за ними, Слащов крупно пошагал вдоль трамвайной линии. Белая косматая бурка, сбитая локтями, поднялась, обнажив длинные голенастые ноги в красных бриджах и лаковых сапогах; сапоги изящные, тонкой работы, известной петербургской фирмы братьев Ратнеров, фасона генеральского — бутылкой. Жесткие задники над высокими каблуками украшали массивные серебряные шпоры, какие носили еще во времена Екатерины Второй. Мелодичный звон звездастых плашек не заглушался стуком подошв о булыжную мостовую. За развевающимися полами бурки полукругом двигались офицеры. Краем уха Слащов слышал, как Дубяго делился с Андгуладзе о Май-Маевском… Вывезли пьяного до беспамятства из Харькова… У него, Слащова, к бывшему командующему Добрармией не было острой неприязни; по совести, уважал за доблесть и личную храбрость, проявленные еще в Великой войне, с немцами. Старый холостяк, выпивоха, не в меру раздобревший чревом от излишеств; души незлобивой, за славой не гоняется вроде того же Врангеля, слава сама его находит. Но, похоже, звезда его, так ярко блиставшая, скатилась…

— Нэт, нэ вэру… Ну, пьет Май-Маэвский. А кто нэ пьет? Скажи, кто нэ пьет, а? Я сам пью! Мудрый Хайам еще сказал: хорошее вино — дывный дух, что аживляет нас. Харашо сказал! Ложь распускают! Гразью паливают частного чэлавэка…

За каменным аляповатым зданием с тяжелым портиком над входной дверью — управлением Екатеринославской железной дороги — взору открылся уходящий полого в гору Екатерининский проспект. На горе синел величественно, переливаясь золотом куполов, Преображенский собор. Примерился глазом — версты четыре. Ничего, пусть попыхтят — полезно, а то закисли в вагонах.

Проспект удивил простором, прямизной и продуманностью; чувствовалось, сердце щедрое, а рука твердая у градостроителя. Видно, с лучших петербургских образцов перенималось. Саженей тридцать в поперечнике; две линии бульваров, засаженных белой акацией и кленом; меж ними — путь электротрамвая. Вдоль домов — широкие булыжные тротуары, фонари, в большинстве побитые. Дома серого камня, двухэтажные, очень редко трехэтажные. Верхние этажи, странно, почти все разрушены. Витрины бесконечных торговых рядов разбиты или заколочены фанерой. На тротуаре то и дело попадались деревянные газетные киоски, пустые и загаженные, и круглые каменные тумбы, густо оклеенные объявлениями.

— Светлейший князь Потемкин-Таврический строил город… Вот уж расстарался перед Катькой.

— В ее честь и назван… посещением удостоила…

— Как же, самая большая из «потемкинских деревень»!

Невольно прислушиваясь к разговору за спиной, Слащов восстанавливал в памяти какие-то обрывки вычитанного некогда, в юнкерскую пору, о делах давних — покорении Крыма. Крымские войны последней четверти позапрошлого века, восемнадцатого, притягивали его пылкое воображение. Походы Румянцева и Суворова помнит подробно, до мелочей. Сколько сижено ночами, сколько пухлых томов переворочено, сколько было тайных слез, вздохов и тоски по прошедшим героическим временам, сколько жгучей зависти к ратным делам своих предков… Оплакивал свою неудалую судьбу — явился на свет слишком поздно, все самое геройское уже свершилось на русской земле… Народившийся на мальчишеских глазах век двадцатый ничего не предвещал доброго для избранной им по семейной традиции военной карьеры. Позор России на Дальнем Востоке, в Порт-Артуре и у Цусимы, едва не погреб страстные честолюбивые мечты розовощекого юнкера. Серые, скучные годы учебы в Павловском военном училище, в Академии Генерального штаба, «придворная» служба в лейб-гвардии Финляндском полку истерзали романтическую душу. Только мировая война распрямила крылья… Особенно не выносил молодой офицер защитную, упрощенную до безобразия, одинаковую для всех родов войск форму. Чин генерал-майора, а еще больше — смутное, ломкое время освободили его мятущийся дух от жестких уставных условностей, развязали руки. Исчезли из гардероба ненавистные гимнастерки, галифе, мундиры, грубые ременные портупеи — все называемое по-казенному «амуницией». На смену им появились белые батистовые сорочки, цветные шелковые рубахи, черные и красные бриджи в обтяжку, напоминающие гусарские рейтузы, с серебряными и золотыми галунами-лампасами, нарядные гусарские куртки-ментики, от белых до темно-голубых расцветок, отороченные дорогим мехом, мохнатые кавказские бурки, высокие меховые шапки. Перед зеркалами не вертелся — ясно видел себя со стороны…

— Собственноручно Потемкин вычерчивал план города. Себе дворец построил. Заложил Преображенский собор, намеревался превзойти собор Святого Петра в Риме…

— Прэвзашел?

— Смерть помешала… Потом уже при Николае Первом проект сверху укоротили.

— Падрэзали, значит.

Город, несомненно, не спал. Напуганные стрельбой, обыватели просто боялись высунуть нос. Кое-где в окнах колеблются занавески — рассматривают тайком. Батька Махно нагнал страху. Видно, и его, Слащова, странный наряд не внушает доверия. А может, пугают царские погоны сопровождающих?

К левому локтю подступил Дубяго:

— Яков Александрович, обрати внимание… Сколько идем уже… ни одной целой витрины. Бредем по осколкам стекла.

— Почему нет горожан? Вымерли, что ли?

— Думаю, тут и разгадка… в битом стекле под ногами.

— Принимают за махновцев?

— Нэт! — усики-метелочки Андгуладзе негодующе встопорщились. — Зачэм? Махновцев ми вишвырнули… Все видали… Вэс город видал! Кто спал — тот праснулса!.. Грохату было…

Переждав словесное извержение грузина, Дубяго как ни в чем не бывало пояснил:

— На этом проспекте оставил след не только Махно… Еще месяц назад здесь гарцевали терцы и кубанцы генерала Шкуро…

— Шкуро! Паганый чэловек!..

М-да, не возразишь. Как он сразу не догадался! Конечно же за шкуро́вцев принимают. Не меньше Махно покуролесил здесь кубанский ублюдок…

Свело челюсти; такое чувство, будто наступил на хвост змеи. Кого бы он с превеликим удовольствием повесил, так это Шкуро и Мамантова. А с ними бы за компанию и генерала Покровского. Как оказались они вожаками казачьей конницы? О штабс-капитане Покровском, пилоте, наслышан. Еще бы! Первый воздушный таран на германском фронте! И вдруг — генерал! Командир конного Кубанского корпуса. Этим летом. Он же, Слащов, получивший генеральский чин в кубанском походе, еще пребывал в дивизионных командирах. А бездарь Шкуро — из есаулов в генералы! Деникин легко раздаривает чины и должности. А на деле? Грабители, мародеры… Грязью своей запятнали святое белое дело. Вот их след! Напуганный до смерти народ…

— Яков Александрович, взгляни, — Дубяго кивнул на пузатую тумбу, сплошь обклеенную афишами, объявлениями, приказами. На вершок собралось разноцветных листков бумаги — видать, каждая новая власть стремилась залепить предыдущую.

Остановился в двух шагах. Выгибая шею, клонил голову то на одно плечо, то на другое, похоже как журавль. Читал все подряд, сверху вниз. «Братья А. и Я. Альшванг — готовое полное приданое». Чуть наискосок: «Фабрика Гранберга. Новость: американские гигиенические кровати — не имеют почвы для развития насекомых». Усмехнулся. У братьев, как видно по невзрачной афишке, дела захирели. Не те времена, чтобы справлять «полное приданое». Американская новинка, напротив, спрос по-нынешнему имеет. Хотя местечковым предпринимателям, обоим, наверное, несладко: что не выгребли из тайников шкуро́вцы, дочистили махновцы. Ну вот, пожалуйста! Желтая бумажка, пляшут крупные черные буквы: «Даю пять пудов пшеницы за жида. Батько Махно». Расщедрился — знать, с провиантом у него порядок. Ан нет — совсем свежая: «Батько Махно приказал, чтоб хлеб и продукты в городе были». Дошиковался Нестор Иванович…

Много бумаг оставил после себя бывший екатеринославский губернатор Щетинин, попадаются приказы Шкуро. Оба они все лето и осень, до середины октября, безуспешно боролись с повстанцами. Когда ополовиненный Кубанский корпус был переброшен под Воронеж, батька живо расправился с государственной стражей губернатора, выдворив Щетинина не только из города, но и из губернии. Вот тогда-то Деникин снял Щетинина и назначил его, Слащова, начальником города, который предстояло еще отбить у Махно.

Что ж, отбил, приказ Ставки выполнил. Но город надо еще удержать. Не такой уж и простачок Махно; сил у него немало, из Екатеринослава ушел без особых потуг, не злобствовал, не взрывал, не жег. Значит, надеется вернуться. Вопрос — как. Будет подтягивать из грязи главные свои силы — по грубым подсчетам, до восьмисот тачанок с одним-двумя пулеметами и четырьмя-пятью бойцами — или станет пачками бросать на штурм что под руку подвернется? Сам Махно нынче ночью был в городе со своим штабом и спокойно ушел по Никопольскому шоссе, прикрывшись артиллерией и сечевиками. Где-то недалеко он, на речке Мокрая Сурава, возможно, в тех хуторах, Краснополье или Михайловке, куда так рвался Мезерницкий…

— Яков Александрович, вот извольте… По сто карбованцев Махно не жалел мальчишкам, кто укажет на двор, где прячется офицер…

Сбившаяся кучка штабистов и адъютантов расступилась, пропуская комкора. Бумажка крохотная, серая, оберточная, и всего-то десяток слов, нацарапанных коряво, безграмотно, чернильным карандашом. Подпись внизу: «Комендант Макеев». На вопросительный взгляд побелевших глаз генерала ответил начальник штаба:

— Во вчерашнем бою под Запорожьем этот самый Макеев убит. Пленные признали труп коменданта штаба Махно.

— Пленных подсчитали? — Слащов обернулся к Андгуладзе.

— Здарових савсэм мала. Ранэных, тыфозных Махно бросил всэх городэ. Считат трудна, по частным домам рассованы…

— По сведениям губернского врача, приставленного к тифозным баракам, в армии Махно почти половина больны тифом, — сообщил Дубяго, получивший только что сведения от догнавшего адъютанта. — Не совсем здоров и сам Махно. На коляске увезли…

— Истинный бог, укатил Нестор на фаэтоне, весь чисто обложенный коврами. — Все, как по команде, поворотились на шепелявый голос. — Видал, как вота вас собственными глазами. В аккурат пересек прошпекту вот туточки… Садовая улица она называется… Так и покатил шажком, помаленьку, видать, на Херсонскую… Это в сторону Рыбаковской балки, где кирпичные заводы…

Старичок мал ростом, в пояс им всем. По виду — дворник, в фартуке, когда-то белом, с метлой. Никто не углядел, как он оказался рядом. По наспех нацепленному фартуку можно догадаться, что вынырнул он из подворотни не ради прямых своих обязанностей; судя по слою палых листьев и прочего мусора, не брался за метлу все шесть недель последнего владычества Махно. Явился выведать, высмотреть. Так и есть: раскрыл свои намерения.

— А чьих же вы будете? — красновекие глазки цепко ощупывали каждого из офицеров и опять возвращались к Слащову: явно сбит с толку его необычным нарядом. — Гляжу, гляжу… Побывал тута летось знатнейший воин… В бурке, но в чеченском…

— Генерала Слащова не слыхал? — больше всего он опасался, как бы подчиненные не проникли в истинный смысл его вопроса; страстно хотелось услышать от этого простого мужика, в данный момент олицетворяющего для него весь русский народ, утвердительный ответ.

— Не слыхали про таких, не ведаем… — простосердечно сознался дворник, виновато прихлопнул себя свободной рукой по фартуку. — Губернатор Щетинин в генеральском чину… Еще Шкура, из чеченцев… Опять же генерал. Ентих знавали… Сурьезные люди. Батька Нестор Иванович супротив них послабже выглядел… Однако ж… тожеть из сурьезных…

— Видал вблизи Махно, говоришь? Каков он из себя? — Дубяго поспешно вмешался, видя, как нервно заходили ноздри у командира корпуса.

— Как же, видали-с… Оченно. Нашевский. Сам-то я родом с Гуляй-Полю, Александровского уезду. К Кривому Рогу, словом, поближе. Так Нестор — гуляйполевский, из худородной семьи, крестьянской. Росточка мелкого, малость вот поболе меня. Цепкой на глаз, видючий… Жаль, с чудинкой…

— С чем, с чем? — Слащов уже одолел вспыхнувшую было в нем неприязнь к старому шепелявому придурку, любопытство взяло верх.

— Стих такой у нем… Против городов, стало быть. Правда, зараз поостепенился. А то вон, в прошлом годе… Ездит по улицам с пушкой. Какой чуток богатенький дом, двухэтажный… В упор стрелял, верхний этаж сымал. Ровнял с хутором, стало быть.

— Скажи, старик, офицеров он много расстрелял?

— Не без того… — дворник замялся. — И в кожанках тож, комиссаров, из жидов которые… Сподручные у него… братья Левка и Данька. По прозвищу Зеньковские… Каты звестные, не приведи господь.

— Зеньковские сами ведь евреи, — подал голос один из офицеров. — Как же? Расстреливал, а у себя терпел?

— Не скажу, господа славные… Скрозь вон на тумбах поразвешано… Не в чести они были у батьки.

— Женат? — опять спросил Слащов.

— Хто?

— Махно.

— Как же… Прошлой осенью свадьбу сыграли в Гуляй-Поле. Пригожая бабочка. Галина… Андрея Кузьменки девка, суседа мово.

Отпустили с богом. Вышагивая дальше, Слащов уже внимательнее разглядывал изуродованные дома. Слова дворника походили на правду; свежих разрушений вроде не наблюдалось, зато «чудинка» батьки видна. Редко торчит в целости двухэтажное здание; попавшие в немилость исковерканы снарядами в упор, снизу вверх. Это в первое его правление. Что же заставило Махно нынче проявить к городу милосердие? А не связан ли он с большевиками? Город фабричный… Может, ждет с опущенной головой прихода красных? А куда ему иначе деваться? В Турцию? Кубанцы растерзают в клочья. Во второй половине октября за десять дней боев со Шкуро Махно ополовинил ему корпус — почти шесть тысяч конников высек из пулеметов, как бурьян…

Приблизился заметно собор. Последнюю версту проспект шел в гору. Слащов натопался, сердце колотилось, как у воробья. Характер не дозволял сесть в машину; Дубяго осторожно предлагал. Нет, своими дойдет. Вынул табакерку, зарядил обе ноздри. Кокаин подбодрил ноги, освежил дыхание.

За поворотом трамвайной линии внезапно открылась Соборная площадь. Едва не задохнулся от восторга. Плац ровный, как стол, покрытие булыжное. Сквозь ветхость и запустение угадывались прямые линии и углы; могла бы поспорить с Дворцовой и Красной. Не один его корпус можно разместить для парада. Даже собор, величественный и внушительный издали, как-то потерялся на вольном просторе. Здание светлое, крыша красная, жестяная; над предалтарной частью — зеленый купол, над входной папертью — двухъярусная колокольня со шпилем. Что издали принял Слащов за кресты — оказалось позолоченными вазами, венчающими верхний ярус колокольни, вокруг шпиля их восемь. А крест один — на куполе.

— Кафедральный Преображенский собор, — продолжил пояснения один из офицеров-оперативников, служивший в екатеринославской комендатуре до войны, — заложен в тысяча семьсот восемьдесят седьмом году. Екатерина Вторая с императором Австрии, Иосифом Вторым, в самом деле тешили себя мыслью превзойти римский собор Святого Петра.

— А это что за столб? — Слащов остановился у дорожного столбика из известняка, чуть более сажени высотой, с остатками деревянной ограды вокруг.

— На этом месте, ваше превосходительство, когда завершилась церемония закладки собора, Екатерине подали карету… Отсюда и началось ее историческое путешествие в Крым, только что отвоеванный у татар… утвердить за Россией.

Встряхнув гудевшими от непривычной ходьбы ногами, Слащов вплотную подошел к ограде собора. Щурясь, всматривался в огромную икону на фронтоне паперти.

— Храм Преображения Господня, — прочел вслух церковную вязь поверх нее.

— Икона из Италии, ваше превосходительство. «Плачущий Спаситель». Цены ей нет…

— Что ж, ни Махно, ни большевики не позарились?

— Мужики и там и там крещеные… — обронил Дубяго.

Вокруг площади в облетевших хмурых парках, упирающихся в обрывистый берег колена Днепра, виднелись ржавые крыши потемкинского дворца, разного рода богоугодных заведений и дома архиерея. Эти достопримечательности уже не занимали. Взору открылась величественная панорама заднепровских синих далей. Где-то там, за насупленной грядой, Екатерининская железная дорога, связывающая красный север с белым югом. По ней через Синельниково, из Северной Таврии, торопятся сейчас эшелоны Донской кавбригады полковника Морозова, спешат к екатеринославскому мосту. Вот он — против вокзала, у пароходной пристани. Отсюда, с самой высокой точки города, ажурные металлические фермы кажутся сплошной серой плахой, переброшенной с берега на берег и уложенной на белые каменные быки. Там уже занимают оборону Кавказский стрелковый полк Беглюка, подоспевший в урочный час из Синельникова.

— Вам, Георгий Бежанович, оставаться на месте, — Слащов вытянул длинную руку в сторону Никопольского шоссе, отчетливо просматривавшегося без бинокля за еврейскими кварталами меж Рыбаковской и Жандармской балками. — Сосредоточьте всю дивизию. Окопайтесь. Времени — до вечера. Немного. Корпусную артиллерию стянем в район военных лагерей. Самая возвышенная часть города, как видите. Сюда же — резерв.

— Да, Яков Александрович, — согласился Дубяго, переняв обращенный на него взгляд комкора. — Бригада Тридцать четвертой дивизии уже заняла старые казармы Симферопольского полка.

— Махно будет наступать той же дорогой, какой ушел. Самое вероятное направление. Железные линии у нас, — продолжал Слащов, опять повернувшись к Андгуладзе. — Удар примите на себя. Бронепоезда с вокзала поддержат.

— Прымэм, Якав Александравич, будтэ увэрены.

— Что ж, завтра парад, господа.

Задрав голову, Слащов долго смотрел на купол собора. Вокруг ажурного креста металась встревоженная галочья стая.

3

Всю ночь не сомкнул глаз. Дотошно расспрашивал пленных. Типы попадались гнусные — всякий сброд, без определенного занятия и неизвестного сословия, не в меру болтливые и никчемные. Как по уговору, почти все перебывали на каторге, именуют себя «свободными гражда́нами», в армии Махно случайно, занесло ветром в теплые хлебные края. Иные тут же предавали «вождя всего украинского повстанчества», напрашивались на службу в добровольческие войска. С брезгливостью кошки, отряхивающей лапу, взмахом белой лосевой перчатки отправлял на виселицу всех без разбору. Всю ночь по его приказу ретивые до висельной работы кавказцы и калмыки выволакивали из госпиталей и частных домов раненых и тифозных махновцев — развешивали по голым деревьям и фонарям.

Уже к свету из города вернулся Дубяго. Возбужденный, злой, навалился с порога:

— Яков Александрович! Поимей бога!.. Ради сегодняшнего дня светлого, Георгия Победоносца… Все деревья и столбы, как грушами, увешаны по бульварам… Зрелище утром откроется… Коли в расход… балок немало окрест…

— Недорубанный лес быстро подымается. Чьи это слова, полковник?

— Думаю, великий полководец имел в виду… действующую армию противника, битую, но неповерженную. А добивать раненых, больных… Тем более вытаскивать из госпиталей… Суворов — русский человек, христианин, известен милосердием к побежденным…

— Суворов понятия не имел о гражданской войне… — Слащов выскочил из-за стола, заметался в тесном и низком для его роста салоне, нервно гримасничая и щелкая за спиной сухими пальцами. — Мы деремся не с регулярной армией… Банды взбесившегося мужичья! Нас-то они вешают, жгут, топят… Почитайте вот! Трех офицеров-добровольцев задержали в Новомосковском лесу… Сожгли заживо! В сентябре это… И тогда же… В Пятихатках. Махновцы окружили здание вокзала и из пулеметов расстреляли в зале первого класса офицерский бал. Бал, понимаете?! А здесь, в Екатеринославе?.. Расстреляны все, похожие на офицеров! П о х о ж и е! И я должен проявлять милосердие? К кому, господин полковник?

— Проявить гуманность к побежденному, ваше превосходительство… это возвыситься над ним, — набрякшие красные пальцы Дубяго зарылись в ворохе темных волос. — А так… бессмысленная жестокость. А вы давеча удивлялись, почему народ напуган…

Стухал неморгающий взгляд у Слащова, расслабились ноги в коленях, разжались кулаки; пробежался нервно пальцами по пробору, делившему жидкие желтые волосы на равные доли, усмехнулся, покачав круглой большелобой головой.

— Вы толстовец?

— Убивать — наша с вами профессия. Но война имеет свои нравственные принципы. Одно дело — враг внешний, иноземец, захватчик, посягающий на нашу землю, нашу самостоятельность… У России таких врагов предостаточно. Мы, военная косточка, воспитаны в духе высокого патриотизма. Защита Отечества для нас — превыше всего. Ну, само собой, царя и веры. А как прикажете понимать эту войну, нашу? В кого мы стреляем? Кто наш враг? Немец? Австрияк? Турок?

— Большевики — ставленники немцев…

— Оставьте, ваше превосходительство… Сейчас конец девятнадцатого, и в эти сказки уже никто не верит. А Красной Армией кто командует? Наши с вами однокашники, сослуживцы… Полковники, генералы… Те, с кем мы воевали против немцев и турок. Офицерский корпус до войны насчитывал более полумиллиона, а в войну — весь миллион. Где они? На нашей стороне, белой, десятая доля. А остальные? Выходит, на красной. Одно имя… Брусилов! Там. А Каменев, главком? Полковник Генштаба. Егоров… Шорин… Селивачев… Клюев… Имена! Полковника Егорова я знаю лично, по Сто тридцать второму Бендерскому полку. Уж куда был верный защитник царя и престола. А что заставило его стать под красное знамя? А что заставило вас стать под трехцветное?

— Положим, я из-под него и не уходил…

— Отговорка, ваше превосходительство. Простите, нежелание видеть происходящее. Вы, как немногие, может быть, еще сохранили в себе первозданные идеалы нашего движения. Но идеал — сфера духовная… А на деле? Виселицы, сироты, русская кровь льется… Знамя наше давно потеряло ангельский белый цвет. На белом пятна крови далеко заметны. А что осталось от триединого символа? Монарх — сошел по собственному ничтожеству. Вера — пошатнулась. Отечество? Да откуда ж ему быть, если мы полностью на содержании французов и англичан? Колониальные войска в портах. А немцы — так те в Ростов входили. Такого позора Россия сроду не знала! Сами же вы не раз говорили… Вот и выходит… мы с вами, на родной земле, отверженные. Локоть к локтю с интервентами.

Лампа мигала в такт тяжелым шагам комкора. Сорвал с плеч накинутый голубой ментик, оглянувшись — на что повесить? — швырнул в кресло. Белоснежная батистовая рубаха, подтепленная светом от лампы, освежила небритое, землистого оттенка лицо. Длинные серо-зеленые глаза его одичало мерцали, как у кота, прижатого к стенке собаками. Видно, у самого вопросов скопилось немало…

— С такими мыслями, полковник… остается в петлю! Вас-то, собственно, что привело к нам? Не понимаю… А если на то пошло… Честью русского генерала клянусь… Уходите! На север… Не помешаю.

Явственно проступили ямочки на румяных округлых щеках Дубяго — усмешка? смущение? — и только в глубоко посаженных южных глазах, синих, опушенных густыми ресницами, укор. Укор и в словах:

— Яков Александрович… До конца пронесу с вами наш тяжкий крест. Разделю и участь… Я такой же идеалист, как и вы. Только вы все еще витаете в облаках, в белых одеждах, с карающим мечом…

— Вы, надо полагать, спустились на землю?

Вымученная улыбка в момент состарила генерала; ссутулившись, он тяжело осел в кресло, на куртку, откинув худые длинные ноги.

— Да, — Дубяго кивнул, пораженный изменившейся внешностью комкора. — К сожалению. Под ногами земля совсем иная, если смотреть не с прекрасного высока. Идеал не схож с подлинным ликом. Все изменилось. Нет уже среди офицерства тех высоких помыслов, с какими мы сходились на Дон и Кубань под знамена Корнилова и Алексеева весной восемнадцатого. Полтора года кровопролитных боев изгадили душу, развратили… Человеческая жизнь потеряла всякую цену… И русский народ не видит в нас освободителей…

Слащов скорбно покачал склоненной головой.

— Вы искренний человек. Ценю… И вот что попрошу. Стабилизируется фронт — подадите рапорт. Гласности предавать ваши откровения не стану. Но и воевать бок о бок с вами, полковник, не смогу. Хотя, свое дело вы знаете…

В салоне установилась звенящая тишина. Слышно, как потрескивает круглое пламя лампы-молнии да топчется часовой в тамбуре.

— Надеетесь, стабилизируется?

— Несомненно. Не далее как на Дону и в Царицыне.

— Киев жаль, оставили.

— Да, это усложнило наше с вами положение… А позиция для обороны здесь, на порогах Днепра, выгодная.

— Не будь в тылу крестьян Махно…

Слащов скривился, как от зубной боли, но на замечание начальника штаба не отозвался.

4

Завтракал генерал у себя в купе. Один, Жена моталась верхом за городом, среди окапывающихся частей, с его распоряжениями. Штабистам накрыли в ресторане, на вокзале. Отказался. Удовлетворившись холодной телятиной и стаканом горячего молока, велел доставить на повторный допрос одного из немногих, кого обошел брезгливый взмах лосевой перчатки.

Почему сразу не повесил махновца и какая нужда говорить с ним еще раз? Ночной разговор с Дубяго, что никак не выходит из чугунной головы, тому причиной? Возможно. «Витаете в облаках, в белом плаще, с карающим мечом…» Что тут обидного, унизительного? Напротив, лестно. Ангел с мечом. Рыцарь в белом плаще, карающий мечом зло… Жаль, не нашел слов достойно ответить Дубяго. Так, отмахнулся, рапортом пригрозил… Конечно, рапорт примет и даст ему ход — от слова своего не отступится. Тот же Дубяго перестанет уважать. Жестоко, полковник? Да, жестоко. Но бессмысленно ли?..

Впустив за борт ментика прохладную руку, растирал занывшую вдруг левую половину груди; что-то часто стало отзываться сердчишко. Да, работа у него грязная… Но кто-то же должен ею заниматься! Не всем же кресты целовать на победных молебнах.

В дверь постучали. Сотник Фрост, адъютант, ввел ночного знакомца. При дневном свете пленный выглядел моложе. Ламповый свет старил заросшее бурым волосом лицо, углублял глазные впадины, морщины на висках. По припухлым векам и бордовому рубцу на скуле заметно, что он спал. Есть ли пятьдесят? Глаза не темные и не злые — светлые, с голубизной, и добрые. Бородка подстрижена, повита густо сединой.

— Успел, вижу, соснуть?

— А что нам, ваша ясность? Сон — первейший признак чистоты души человеков. А кто не спит? В ком смута, нудьга… Вы, к примеру, глаз не смыкали…

— Величать как?

— Кого? — не понял пленный, опасливо топчась у порога.

— Тебя, кого еще…

— Павлом. Батюшка — Арсений.

Ночью бандит назвался бывшим церковным старостой; не скрыл, у батьки Махно с самого что ни на есть «первоначалу» состоял при казне, а вот уж по осени лично Нестор Иванович обнаружил в нем «дар слова» и выдвинул в «комиссары». Захвачен в тачанке, как доложили, с белыми буквами на черной спинке «Р. В. С.». Оказалось, агитатор при газете «Шлях до воли». «Письменностью» едва владеет, сознался сам, берет за душу «живым изустным» словом. Слащов убедился, что «изустный» махновский газетчик знает немало и может поведать нечто любопытное о самом Махно. В конце концов это и помешало ему разделить ночью участь его «товарищов».

— Присаживайся, Павел Арсеньин… Рассказывай.

— Про што сказывать? Вчера как бы обо всем обговорилось. — Не ожидая повторного приглашения, он скоренько опустился на диван, основательно умостился, придавив шапку обеими руками к коленям. — Жизня, ваша ясность, она как бы со своими причудами… Третьего дня токмо батька призывал меня до себе… Эт в губернаторские покои, по Катеринскому, возля поштвы. Он имеет моду вот так-та с пленными аль арестованными Левкой Зеньковским при допросах входить в душевное собеседование. Любит потемки человечьей сути, мылится докопаться. С каторги принес любознательство. И чахотку…

— За политику отбывал Махно?

— Убивство. Сказывает сам, жандарма порешил… А промеж народу слух — братана свово… Я не знаю в достоверности… Сидел в Бутырке, на Москве, оттуда в Сибирь… десять лет каторги…

— Перебил тебя… — Слащов отодвинулся, прислонил голову к холодному оконному стеклу. — Продолжай.

— Да, к чему я?.. Ага, сам батька не в ладах с изустным словом. А как без слова влезешь ближнему в душу? Призывает на такой случай своих комиссаров. В этот раз кликнул меня… С порога вижу — не из ваших. Хрупенькой, стриженой, одне скулья торчат, а в глазах бесы… Красный. Дым коромыслом! Гора окурков… Батька так-та не курит, а коли припрет… До белого каления, гляжу, доведен. О коммунии речь, о чем же еще? Большевичок не из простых попался, взял батьку за уторы… Черный Нестор Иваныч, како чугунок. Я-та свое дело знаю… Приноровился, хвать за мягонькое… А откель вы, мол, красные голодранцы, ситцу на общее одеяло настачитесь? Ух, завертелся!.. Ужой на вилах. А крыть-та нечем. Так и вызволил батьку.

— Суть спора в чем?

— Как в чем? — мохнатые брови пленного удивленно поползли на лоб. — Нестор Иваныч коммунист настоящий, не то что красные да петлюровцы, жидами купленные. Кажному разрешает взять вещей по одной паре токма для себя, а возьмешь больше — расстреляет…

— Еврейский вопрос вами заострен…

— Нет, нет, ваша ясность, — кротким жестом «комиссар» отвел явный навет. — О еврействе, как вы изволили выразиться, у нас с вами изрядные расхождения. Погромные действа претят нам. И в программе нашей то место означено… Не о евреях речь — о жидах. Экспроприируем экспрапруаторов со всей революционной законностью. Батька сельские еврейские общины трогать не велит, оружию им вделил. А как-то по весне расстрелял свой отряд — душ двадцать — за разорение еврейской земельной колонии.

— Тонко, ничего не скажешь. Настолько тонко, что я лично не вижу разницы.

— Э-э, ваша ясность, не усмехайтесь… Вопрос в самом деле тонкой, а батька решает его мудро. Однова — еврейские халупы по Жандармской балке… Другое дело — тут, на Озерной стороне, по Катеринскому, всякие там… буржуи, словом…

— Мои войска погромов не устраивают. — Слащов нахмурился и тут же сменил разговор. — Махно кто сам? Из учителей, говорят?

— Бамагу имеет… Но, кажись, не практиковал. Когда же? Ему-то и годков всего ничего, тридцать первой. Все воюет.

— За что? За Советы?

— Мужицкие, — уточнил махновец.

— Большевики тоже за Советы… крестьянские.

— Э, не-е… А окромя крестьянских?.. Власть-та первейшая гражданином Лениным отводится пролетарьяту. А кто такия, пролетарьяты, а? По-нашему, беглые, от земли убегшие… Иудино семя. Бросивший землю бросит и отца с матерью, детей, кровь свою предаст, память колен. Как звестно, из села бегут лодыри, горлопаны. А куда бегут? Вот, в города, богом проклятые. Сбиваются в серые массы, голодные, оборванные, ни кола ни двора… В бараках ютятся, на общих нарах, како тюремные. Они-та и бузят, горлопанят… Свободу-де им подавай, власть…

Махновский «комиссар» уловил во взгляде белого генерала что-то обнадеживающее; лихорадочно прикидывал, где, в каком месте сокрыта его судьба, чутьем своим крестьянским силился выйти на едва приметную в потемках тропку, которая выведет его к воле, к жизни. По изменчивой властолюбивой складке губ, шевелению ноздрей, нервному дерганью рук и ног чуял — человеческая слабость, как-то: мольба о пощаде, слезы, трусость или предательство — претит деникинцу; особо чуток генерал к корыстному слову, лживому. Передергивает всего.

— Батька Махно объявил войну городам, ваша ясность. В них сосредоточие зла капитала и угнетения, вертеп разврата и божья кара. Призываем несчастных переселиться в села, вернуться к первородному земельному труду. Земля спокон веку…

— Большевиков расстреливаете?

— Не кажного… Последнее время, замечал… — Махновец, сбитый с толку неожиданными вопросами, не мог сообразить, что хотят от него. — Батька больше уговором действовал… В карты сажал с собой. В карты — признак опасный… Как-та по осени, прошлой еще, поймала австрияков-офицеров… Заставил играть. Двое суток резались без передыху. Когда те выиграли — велел расстрелять.

— Не о немцах спрашиваю, — Слащов упорно докапывался до своего, скрытого.

— Помню, в своем доме, тут же, в Катеринославе, был арестован Левкой командир Третьяго Крымского повстанческого полка. Полонский фамилия ему была. Из пролетарьятов… Схватили вместе с большевиками местными, те пришли до него… Батьку отравить замыслили. Всех и порешили… А последнее время, примечал, не очень ликвидировал. Дозволил им даже вести работу средь наших войск, к красным сманивать… Токма мужики все к батьке прибиваются…

— Что же мужики у Махно ищут?

— Батька — наш. Он и стакан водки выпьет с нами, и речь скажет, и в цепи дойдет. Валом до него хозяйственный мужик…

— Есть несообразность в действиях Махно. Прошлой осенью отбили у Петлюры Екатеринослав… Разрушали город, призывали горожан переселяться в деревни. Этой осенью выгнали из города губернатора Щетинина… Махно вел себя уже по-иному. За несколько недель вы не разрушили ни одного здания…

— Ваша ясность…

— Погоди! Что заставило Махно сменить гнев на милость?

— Есть тут секрет… Задурил батька, — махновец с укоризной покачал кудлатой головой. — Стих нашел на ево… Создать на Украине мужицкое государство, то бишь республику. А како без стольного граду? Но эт догадки мои, батька от нас приховывает… Узнают мужики — разбегутся доразу. А сечевиков скока? Жменя.

О «сечевиках» Слащов наслышан. Немало и повидал ночью. Гвардия махновская. Всегда при батьке; щеголяют в шутовском запорожском наряде — вышитые крестом полотняные рубахи, широченные шаровары, красные чулки; холодало — доставали из рундуков тачанок австрийские шинели и каски, поверх напяливали нагольные шубы, обычно грабленые. Братва загульная, бесшабашная, бессемейная, живущая одним днем, зависимая от воли ветра, как перекати-поле. Пограбить, выпить, поесть, потискать бабу на сеновале — вся потреба. Большая же часть армии Махно — крестьяне, сформированные в полки по названиям сел; с виду — самые обычные селяне, в домашней обиходной одежде; при неудачах, когда подопрет, разбегаются на бричках по своим подворьям, оружие прячут по застрехам, в скирды. Ждут очередного скликающего посвиста. А в то время Махно с сечевиками в другой местности набирает новые полки. Как и сейчас где-то…

— Селяне сечевиков не жалуют за разгулы и разбои, — с сердечной скорбью сознавался «комиссар». — Постоянные раздоры меж ими… До убивства доходило. Особо распоясавшихся сечевиков кончали. Мужики окрестили их «ракло́» и настоящими махновцами считают себя.

О составе армии Махно, системе организации и управлении, о необычном для регулярных войск быте, нравах, взаимоотношениях подчиненных с командирами наслушался генерал от других пленных. Попадались занятные субъекты, вроде этого «комиссара»-газетчика. Учитель один, сельский, особо запомнился, из «коммунистов-максималистов» отрекомендовался, краевед изрядный — о Запорожской Сечи любопытно говорил, об острове Хортица.

По Днепру проходил торговый путь славян в Византию. Опасаясь набегов степняков, сбивались большими дружинами; миновав пороги, самое опасное место, причаливали к острову — принести богам благодарственную жертву. Само слово «Хортица» греческое — «Святой Георгий». У острова сходились русские князья с дружинами для походов на половцев. В середине шестнадцатого века на Хортице построил укрепления «начальник Украины» князь Дмитрий Вишневецкий, для защиты торгового пути; турки разрушили. Через полсотни лет гетман Сагайдачный укрепления те возобновил: обвел земляным окопом и деревянным тыном — засекой — «Сечь». Хортицкая сечь — первый запорожский кош. Петр Великий жестоко наказал запорожцев за измену Мазепы — разрушил Сечь. Она вновь ожила и вновь, окончательно уже, пала от руки князя Потемкина-Таврического.

На бойком месте, оказалось, сидит Екатеринослав. В семнадцатом веке поляки воздвигли в большой излучине Днепра, у начала порогов, крепость Кайдак. Казаки разорили ее и рядом устроили слободу Половицу (полуничная ягода — телеги становились красными после проезда по степи). Разгромив Сечь, Потемкин начал строить Екатеринослав на левом низком берегу; весной обнаружилась промашка — в высокую воду левобережье затопляется. Пришлось перебираться на правый берег, на место слободы Половицы.

Занятно было слушать учителя. Обрывки гражданской истории, перепавшие в училище да академии, память военного отбросила как ненужное. О Запорожской Сечи сохранила разве что картину художника Репина, так, в общих чертах… А простой народ помнит и чтит. Не случайно Махно в своей пропаганде поднял на щит имена известных казачьих бунтарей — Разина, Булавина, Пугачева… Где-то здесь и секрет его популярности у мужиков.

Покоренный светлой памятью сельского учителя, расчувствовался и выразил ему расположение: заменил веревку расстрелом. Ответом был поражен.

— Господин генерал, запорожского казака виселица не унижает. Напротив!.. Возвышает… над землей. Ближе к богу. Кол, плаха оскорбляют человеческое достоинство. А к пуле мы непривычные. Прошу вас, ради нашего разговора… Не делайте мне исключения…

Сейчас, при дневном свете, вглядываясь в страшно спокойные, думающие о живом глаза, Слащов и не пытался сломить дух этого безграмотного мужика, полного достоинства и — диво! — не выказывающего должной ненависти к нему, врагу.

— Павел Арсеньин… ночью ты отказался ответить… какими силами располагает в данный момент Махно. Что ж, человек я военный… Верность долгу в солдате ценю больше храбрости. Во всяком случае, не меньше. Не повесил тебя… Хотя другие, кто и отвечал на этот вопрос… участи своей не избежали. Тебе дарую жизнь. Не задаром… Нет-нет, никаких военных тайн взамен не потребую. Надеюсь, известно вам о положении на фронте? Махно знает?

— Не то што бы, ваша ясность… Слухи всякие. От пленных же… Как бы не у Синельникова замечены разъезды красных.

— Ну, это слухи… — Слащов потянулся в карман за табакеркой. — Красные гораздо севернее… Так вот, я отвоевал у Махно екатеринославский плацдарм. Здесь буду встречать красных, на днепровских порогах. Через недели три, от силы — месяц, большевики подойдут к Екатеринославу. А в тылу у меня… вы. Профану ясно положение моих войск. Оттого прошу… Не требую, Павел Арсеньин… прошу… С красными у Махно как? Все отвечали на этот вопрос. Всякого наслушался. Не таи… Цену за ответ даю тебе немалую…

Дрогнули припухлые веки у махновца, упрямо шевельнулись бескровные губы, проглядывающие сквозь нависшие густющие усы. Задержав вздох, долго разглядывал свои тяжелые красные руки с вздувшимися фиолетовыми венами, умощенные на овчинной шапке, зажатой коленями.

— Поторопились вы с дарственной, ваша ясность… Ей-богу. Сладкого ответа для вас не имею.

— Правдивый давай.

— Не тешьтесь, одно скажу… Сделает батька все, чтобы вернуть город. Он просто не ждал вашего отчаянного манира по криворожской чугунке… Здраво судить, вы в самое что ни на есть пекло влезли… Силком влезли. А зараз, конечное дело, вас оторопки берут… Получается, навроде раскаленной оськи вы… меж молотом и наковальней. Сплющут. Воевать с красными батька боится. Как это, сами посудите, мужик на мужика? Но то наши думки. А каки думки у головки большевичков-товарищов? Понятия не имеем. Наши дорожки этим летом разошлись с красными. Не без вашей помощи… деникинцев. Однако ж батька честно бился эти полугода, один, почитай, с Петлюрой и с вами. Учесть большевики могут такия ево заслуги?

Какой уже раз вытаскивает Слащов табакерку, повертит, пощелкает крышкой и обратно всовывает в карман бриджей. Откровения махновца не такая уж новость для него: что-то знал, кое-что предполагал, напрашивались сами собой и выводы. Но в голосе этого человека, в глазах, во всем простецком облике ощутил тяжесть своего положения. Даже мужик это чувствует глубже, нежели он сам! «Силком влез». Не столько силой — больше разумом. Маневр блистательный с оперативной точки зрения, достоин разбора в аудиториях Академии Генерального штаба. Но чего ради?! «Раскаленная оська…» «Сплющут»! Куда его черт несет!

— Дай-та бог… — после короткого молчания сознался махновец. — Я лично желаю того, ваша ясность. Не обессудьте. Стрелять мужик в мужика… преступление перед богом. Виноватого надобно щупать, стравил кто нас. С ево потребовать ответу… Но батька, право, подозрительный по натуре… Жесткий. И анархисты, антихристы энти, с панталыку сбивают. Боится он приходу большевиков. Ничего доброго они нашему обчественному устройству не несут. А куда деваться? Протянет им руку, если таковая посунется с той стороны… На сей предмет и нужон ему Катеринослав, для весомости, престижу… Так выходит, ваша ясность… не тешьтесь, ждите с часу на час. Не оклемался батька еще от тифу… Однако ж, думаю, не удержит это его…

Допрос окончен. Закусив губы, прикрыв глаза, воспаленные от бессонных ночей, кивал на дверь:

— Ступай. Адъютант отведет к коменданту вокзала, получишь бумагу… Пропустят на Никопольское шоссе. Не тешусь. Буду встречать. Тех и других…

Отвернулся к окну, не отвечая на поясной поклон мужика.

5

Пророчество бывшего церковного старосты начало сбываться тотчас. Конная разведка махновцев от Карнауховских хуторов оврагами проникла на Чечелевку, привокзальную окраину. Кавказцы Беглюка, вкапывавшиеся в раскисшие глинистые яры Аптекарской балки и в кладбищенский бугор, отогнали смельчаков ружейной пальбой. Ни полковник Беглюк, ни генерал Андгуладзе, ответственный за оборону южного участка, не придали значения вражеской разведке. Воспринялось всеми как налет воровской шайки, отколовшейся от убежавшего противника с целью поживы.

Именно так было доложено комкору. Слащов в спальном купе принаряжался у зеркала для парада, когда постучал капитан Мезерницкий. Начальник конвоя уже в парадном, при крестах; юное лицо со светлыми усиками и рыжими бачками матово отливало после бритья и холодной воды. Слащов поежился, представив себя на месте капитана, выскакивавшего каждое утро голышом по пояс на холод, где у ступенек вагона ожидал его вестовой с полным ведром.

— Что там за стрельба? — опередил Слащов, цепляя крест святого Георгия на шею у самой меховой опушки ворота.

— Ничего тревожащего, Яков Александрович. Генерал Андгуладзе звонил… У бойни, на Чечелевке, десятка полтора-два конных бандитов обнаружили. Балкой проникли. Всыпали им…

— Разведка?

— Навряд ли. Воротились ухватить, что вчера забыли.

— Это ж со стороны Селецкого, по Никопольскому шоссе?

— От Карнауховских хуторов.

Слащов уставился на Мезерницкого в зеркало.

— Вадим…

— Ваше превосходительство, для тревоги оснований нет, В Краснополье и в хуторах Карнауховских я лично оставил заставы. Сведений оттуда о каком-либо движении противника не поступало.

— А связь с заставами держите?

— Прошедшей ночью вестовых не было… — признался капитан поникшим голосом.

Слащов схватился за бурку:

— Ну, вот что… Парад георгиевских кавалеров отменяю. Молебен — туда же! Объяснишь потом архиепископу Агапиту… Пусть сам там перед господом… за наши души… А сейчас, с конвоем… за мной. На позиции.

День выглядел далеко не празднично. И к полудню небо не прояснилось, все кисло, мозжило, что-то сыпалось непонятное, то ли дождь, то ли крупа, оставляя мокрядь на белых клоках бурки. Усаживаясь на широкое мягкое сиденье позади рулевого, генерал безуспешно пытался унять растущую в душе тревогу. На чем свет стоит честил про себя грузина. Старый черт храбр не в меру, не в меру и беспечен. Не шайка бандитов наведывалась — разведка, истинный бог, разведка. За барахлом возвращались… Смех! Вот где корень заблуждений. Всерьез никто не принимает армию Махно. Бандиты и бандиты. Выжил при немцах. Уж сколько карательных экспедиций те посылали! Гайдамаков Петлюры бил. Знаменитых головорезов кубанца Шкуро чесал в хвост и в гриву, ноги тот едва унес со своим волчьим выводком из Екатеринослава. Опробовал и он, Слащов, недавно в Криворожье удары бешеных тачанок… Нет, не бандитские шайки — партизанская, но армия.

Занятый тревожными мыслями, переваливаясь с боку на бок на ухабах, генерал прослушал, когда умолк радостный перезвон соборной звонницы. Внезапно, совсем рядом, разнесся отчаянный женский вопль. Из ворот выскочила простоволосая расхристанная баба, с распахнутыми дико мокрыми глазами, вздетыми руками, кинулась под колеса. Рулевой едва успел нажать педаль тормоза. Генерала тряхнуло — тяжелая кунья шапка сорвалась с головы и упала на никелевый подкрылок заднего колеса, оттуда — наземь, в лужу.

— Ряту-у-уйте-е, люды-ы! Ряту-у-уйте!.. Махновец бисс-со-ов!.. В с-скры-ыню-ю-у!.. — одуревшая от крика, она припала на радиатор, облапив начищенный голубой капот.

Мезерницкий слетел с белого породистого жеребца, живо подобрал шапку, опередив Фроста. Встряхнув, обтер о шинель, подал. Переняв гневный взгляд генерала, он скрылся с двумя кубанцами за воротами. Вслед за ними увязалась и баба.

Вернулись, подталкивая перед собой отчаянно упиравшегося скуластого парня, рослого, в нагольном по колено полушубке. Чисто выбритое, ухоженное лицо с узкими стрелками чернявых усиков. Выправка, защитные бриджи и форменные хромовые сапоги выдавали его с головой. Полушубок, несомненно, с чужого плеча, могло быть, с убитого махновца. Папаха терская, черной мерлушки, с алым верхом, кокарда отвинчена.

— Ваше превосходительство… — Мезерницкий подошел вплотную к высокому борту; заметно дрожали его побелевшие губы, в округлившихся глазах — недоумение. — Поручик Салахов… Взводный, из кавказских стрелков… Знаю лично…

Генерал, укрепив шапку, вышел из автомобиля. Остановился против мародера. Нет, бить не будет — пачкать еще руки! — не вымолвит и слова. В глаза глянет… Сколько уж вот этак доводилось засматривать. Добро бы врагу — своему…

Притопывая отставленной ногой, Слащов дождался, когда офицер оторвал от мокрой булыжной мостовой взгляд. Дикая, выбеленная страхом тоска в восточных глазах вызвала отвращение. Трусов ни в каком виде не терпит. Кивком указал казакам сдернуть полушубок… Сцепил до боли зубы. Да, погоны поручика, на карманной накладке — серебряный Георгий. Мундир английского тонкого сукна с иголочки. Готовился кавалер к параду…

Колебания улетучились вмиг. Согласованным рывком обеих рук сорвал с опустившихся плеч трехзвездные погоны, крест отцеплял осторожно, чтобы не испортить черно-оранжевый бант. Взмахом перчатки подал знак.

В ноги упала давешняя женщина. Трясущимися красными руками раздергивала тряпочный узелок; на мостовую сыпались, бренча и подскакивая, вилки, ножи, ложки…

— Вот, ваша светлость… вернули все… мамашино еще… Ради Христа, не губите душу… Подумала, из бандитов… Помилосердствуйте!..

Покуда рулевой ковырялся ключом в моторе, а генерал усаживался на сиденье поудобней, скорый приговор был приведен в исполнение. Подгнившая, темная от дождей арка затрещала под тяжестью бывшего кавалера и поручика. Кто-то из знающих свое дело прикрепил к широкой груди обломок фанеры: «Приказом генерала Слащова за грабеж».

6

Навестив дивизионный резерв, размещенный на территории бывших военных лагерей в казармах Симферопольского полка и Пулеметной роты, Слащов отправился на левый фланг 13-й дивизии. Мелкие окопчики туго опоясывали окраинные садики и огороды Мандриковки, южной оконечности города; одноэтажные саманные домики под нахохленной соломой тесно лепились по высокому кряжу, изрезанному балками и оврагами. Кряж обрывался Днепром против песчаного, обросшего вербами острова Станового, или, как еще его называют, Воронцовского. Окопы у самого Днепра. В конце просторной мощеной Мандриковской улицы комкоровский кортеж встретил генерал Андгуладзе. Солдаты, собранные спешно из ближних окопов, взяли на караул. Обойдя строй, поздравив с Георгиевским праздником, собственноручно привесив на сырые, измазанные глиной шинели отличившимся при взятии Екатеринослава солдатам кресты и медали, Слащов повелел вернуться в окопы.

— Георгий Бежанович, вы легкомысленно отнеслись к разведке противника… — отчитывал он начальника обороны участка. — Разведка это была, а не грабители… Дали уйти ей совершенно безнаказанно. Преследования не организовали. И уж совсем из рук вон… не держите постоянного прочного соприкосновения с противником. Что делает сейчас Махно вон за теми буграми, в двадцати верстах? О чем он думает?

— Якав Александравич… рады праздныка… — попробовал Андгуладзе смирить гнев комкора; сам-то он уже успел «рады праздныка» своего тезки Победоносца сдвоить свою обычную будничную норму, что красочно проступило на его чуть морщинистых смуглых скулах. — Думаю, нэ в двадцаты вэрстах батка… Гаразда далше!

— Прекратите, генерал! — оборвал Слащов, вообще недолюбливавший развязную манеру грузина говорить с ним, пусть младшим по возрасту, но начальником; теперь, в подпитии, его и вовсе может занести. — Вы не имеете вестей от своих застав в Карнауховских хуторах… Ночь и уже — полдня!.. Должно вас это насторожить? Живы ли они еще… На том же участке проникла в город конная группа. Сами лично вы проехали всю линию обороны? Обеспечены стрелки достаточным боеприпасом? А как установлены батареи?

— Якав Александравич… Нэт, ваше прэвосходительство, всу нэ проэхал… — Андгуладзе присмирел, озадаченный раздраженным тоном комкора; причина в чем-то другом, не в том, что ему предъявляют. Расстегнул планшет, извлек карту. — Пажалуста, Якав Александравич… Сразу за моей дывизией, от Рыбаковской балки, Пэрвый стрэлковый Кавказскый полк. Вон видат, бэз бинокла… Красная труба кырпычного завода. У нэго бил.

Слащов, просматривая карандашные пометки на десятиверстке начдива, думал уже не о ротозействе подчиненного, а о сделанном полчаса назад. Молва нынче же разнесет по войскам о его справедливом суде; несомненно, приговор поймут правильно. За грабежи он карает смертью. Так было, так будет впредь. В назидание непойманным мародерам завтра всем полкам зачитают приказ. Грабежи — одно из страшных бедствий, разлагающих строй, подтачивающих боеспособность войск. Он, именно он, генерал-майор Слащов, сохранит в частях своего корпуса должный для русской армии порядок, ее славные традиции. Сволочи всякие — Шкуро, Мамантов, Покровский и другие, помельче, — разложили войска грабежами, загадили саму идею белого движения — спасение отечества. В конце концов, Ставка, сам главнокомандующий оценит его действия по достоинству.

Не оправдаются предчувствия — к завтрашнему дню соберет ударный кулак и добьет армию Махно в собственном логове, в приднепровских степях — Александровском уезде. Донская бригада за ночь успеет переправиться через поврежденный мост. С лошадьми легче; тревогу вызывают орудия: выдержат ли два временных пролета? Корпусной резерв — 34-я пехотная дивизия генерала Васильченко — подтягивается по верхнеднепровской ветке к станции Горяиново, в одном перегоне от Екатеринослава. От Терской кавбригады все нет вестей; выполнит ли комбриг, генерал Скляров, приказ, захватит ли к завтрему Апостолово? Вечно он копается…

Размышления Слащова оборвала внезапная стрельба. В центре, в районе железной дороги и балки, по которой утром пробиралась конная разведка Махно. Ружейная перестрелка неимоверно быстро густела, тут же заговорили пулеметы. Пулеметы обороняющихся…

— У Беглука!.. — меняясь в лице, воскликнул Андгуладзе, хотя и без того всем уже было ясно.

— Цепи!.. Ваше превосходительство…

Мезерницкий, не отрывая бинокля от глаз, тянул руку в сторону Никопольского шоссе. Отсюда, с кряжа, дорога виднелась черной змеей, уползающей в густеющую синь равнины. Там маячили серым частоколом людские фигуры, крохотные, с мизинец.

Сладкой истомой разлилось по одеревеневшему телу облегчение, будто прорвался нарыв, мучивший несколько ночей кряду. Тревожился не напрасно. Батька шел «вороча́ть» Екатеринослав…

В минуты опасности, поедаемый десятками и сотнями пар глаз подчиненных, он, человек подвижный и импульсивный, погружался вдруг в ледяное спокойствие: жесты становились нарочито замедленными, взгляд отрешенным, фразы ровными и скупыми. Пока мозг методично перебирал варианты оперативных решений, безошибочно отыскивая оптимальное, всеми пятью чувствами явственно воспринимал себя со стороны — любовался.

Сейчас он неторопливо уселся на сиденье и принялся аккуратно разглаживать на коленях полы бурки, словно собирался и дальше объезжать в автомобиле войска.

— Генерал…

Поднял на Андгуладзе застывшие, подернутые инеем серо-зеленые глаза, повторил после длинной паузы:

— Генерал. Резерв без моего ведома не трогать. Побереги шрапнель. Принимай на штык. Я — к Беглюку.

Ступил с подножки на землю, в грязь. Стрельба учащалась, заговорили трехдюймовки с обеих сторон.

— Коня.

От белого, «парадного», жеребца отказался. Подвели гнедую кобылицу с вызвездиной. Взгромоздившись в седло, княжеским щедрым жестом попрощался с Андгуладзе и его штабными. Тронул шагом, увлекая за собой конвой.

Обогнув кирпичные заводы по Рыбаковской балке, Слащов невольно придержал кобылицу. Взору открылась неприглядная картина. По обширной ярмарочной площади, побросав отрытые только этим утром окопчики, ядреной трусцой мимо ларьков и балаганов бежали кавказские стрелки. За ними никто не гнался. Передние уже сигали через канавы, пропадая в садиках и крайних дворах. Унимая вскипающую ярость, генерал поднял бинокль. Из опыта знал, причина бегства солдат не обязательно рядом, ищи гораздо дальше. Так и есть! За кладбищем, верстах в полутора, густой темной массой уже врываются в окраинные городские улочки махновцы. В цивильном, разномастные, в высоких овчинных шапках. Весь поток устремлен, конечно, к вокзалу…

Вокзал — сердце оборонцев. Ткнуть штык в сердце… Полтора месяца назад это сделал Махно при губернаторе Щетинине; ворвавшись по проселку от Карнауховских хуторов через Краснополье, используя балки, на вокзал, захватил мост; тут же сбросил в воду две фермы — перерезал синельниковскую ветку, путь в Северную Таврию. Верхнеднепровскую ветку, связывающую с Киевом и Одессой, закупорил бронепоездами. Проделал некогда точно так же с Петлюрой. Да и он, Слащов, вчера только использовал махновский прием. А нынче уже сам Махно намеревается повторить в какой уж раз самого себя…

Бинокль плавно скользил по диораме. Интуиция да и кое-какие сведения о противнике подсказывали: серьезной опасности этот прорыв к вокзалу сам по себе не несет. Даже могут захватить мост. Артиллерия и донские казаки полковника Морозова еще на том берегу. Саперы пока укрепляют взорванные Махно фермы. Разве что махновцы догадаются опять скинуть их в воду… Да, да, это они сделают непременно! Там Дубяго. Удержит уж он мост час-полтора, прикрывшись артзаслоном с левого берега… А на самом вокзале? Порожняк. Два бронепоезда, вчера захваченные, ремонтируются в депо. Несколько интендантских составов. Да, поезд его!..

Не успел полностью осознать утрату — штабные документы, казна, попугай Петро, — подумал о жене: как раз должна вернуться туда от Дубяго… Повернулся на конский топот. Софья!.. С нею всадники… Узнал серую зеленоверхую папаху полковника Беглюка. Вот кто нужен! Вот он, виновник… Оборвал подскакавшего было с докладом командира 1-го Кавказского стрелкового полка:

— Ваш позор, полковник!.. Глядите!.. Возможность есть еще искупить вину… Соберите своих трусов! Вон они… Верните в окопы… Сомкните строй за спинами махновцев, прорвавшихся к вокзалу. Отсеките артиллерию и тачанки с пулеметами. О Салахове потом… Убирайтесь с моих глаз!

Разгоряченное, перекошенное гневом и страхом лицо Беглюка на какой-то миг вонзилось в сознание и пропало — отобрала все внимание жена. Серые глаза, увеличенные возбуждением до неимоверных размеров, поглотили его вместе с лошадью. В такие моменты он просто шалеет от нее. Какая же красивая!..

— Яша… махновцы в поезде… Не успели подогнать паровоз… Там же Петро…

На людях Софья никогда не звала его по имени. Сжалось сердце от скорбной гримаски ее. Петро! Убьют сдуру птицу…

— Ты была в вагоне?!

Она кивнула, подтыкая милым домашним жестом коротко стриженные русые волосы под меховую шапочку.

— Подскакала с обратной стороны… Думала, там еще ты… Махновцы уже выбивали прикладами двери. Петра не сумела взять. Да и не утащила бы клетку…

— Мост?

— Казаки залегли с пулеметами… Георгий Александрович с ними… Махновцы ломятся в интендантские вагоны.

Так и думал. Запломбированные вагоны с барахлом соблазнят. Поджидают пушки: иначе мост не возьмешь. Выигрыш во времени малый, но достаточный… ликвидировать прорвавшуюся группу. Каков резерв у Махно? Вряд ли серьезный кулак сумел собрать за ночь в своих бывших тылах по речке Мокрая Сурава, а ныне так неожиданно перевернутых и обращенных в передовые позиции. Не стал ждать подхода главных сил. Торопится, торопятся батька… План напрашивался сам собой: войска из окопов не трогать, сдавить махновцев резервом с юга и севера в районе вокзала. Сам с конвоем в спешенном строю преградит путь к мосту.

— Вестовой Нечволодов! — повысил голос, хотя жена была рядом, — конечно, чтобы слышали все. — Вы уже хорошо знаете город… Скачите во весь опор к генералу Андгуладзе. Поднять дивизионный резерв. Возглавит сам генерал. Без промедленья ударить во фланг. Направляющая — Екатерининский проспект. Скачете!

Откозыряв, Софья круто развернула взыгравшего буланого конька, тут же скрылась меж серых дощатых строений кирпичного завода. Ей вслед незаметно исчез казак из конвоя.

— Фрост… срочно — Горяиново! Проберешься сквозь прорванный участок. С первой железнодорожной будки свяжешься с генералом Васильченко. Пусть двинет один бронепоезд с пехотным десантом. Ворваться на вокзал. Артиллерия противника пока на подходе. Одной бригаде наступать на Краснополье. Закупорить доставку резервов Махно от Карнауховских хуторов. Сергей… в твоих руках исход боя…

Проводив взглядом умчавшегося адъютанта, взмахом перчатки спешил тесно сбившихся казаков конвоя. Спрыгнул сам.

— Георгиевские кавалеры! К вам держу я свое слово! — говорил громко, почти кричал. — Вокзал в руках врага. Слышите, ход боя… Распространяется к центру города. Их встретят славные стрелки генерала Андгуладзе. Наша задача — мост! Умереть всем, но защитить. Я поведу вас! Не осрамим, кавалеры, нашего праздника — Георгия Победоносца! Обещал вам парад… Что ж, сдержал слово… Без оркестра… Зато под свист пуль. Умрем красиво, достойно русских гвардейцев!

Мезерницкий покосился на своих кубанцев. Окаменели, едят глазами комкора. Стой сию минуту перед ними другой кто, вышло бы пошлостью, позерством — слова, жесты, картинно отставленная нога. Этот же человек, одержимый, живущий в своем, созданном его воображением мире, покорял. Нет у него своей жизни, своего лица, земного, нынешнего, с кого-то берет пример, кому-то подражает… великому. А у самого — ничего, кроме жены, попугая да генеральских погон, добытых трудом и талантом. Ни с кем из своего круга не водит дружбы, на всех смотрит свысока. Солдаты его боготворят за храбрость, честность и справедливость; за это же высокое начальство его недолюбливает, держит от себя подальше…

Шагая след в след за генералом, едва не наступая на развевающиеся полы его бурки, Мезерницкий, вслушиваясь в шум недалекого боя, готов был в любой миг заслонить командира своим телом. Не сомневался, это сделает каждый из кубанцев-охранников. У капитана — по взведенному нагану в руках; генерал, как обычно, без оружия, руки свободно болтаются, изредка берутся за бинокль. С причудой такой казаки свыкнуться никак не могут; он же, Мезерницкий, видит в этом глубокий смысл — ему, начальнику охраны, всему конвою, безраздельно верит, вверяет свою жизнь.

У черной закопченной коробки тюрьмы, сожженной еще при Щетинине самолично батькой, нарвались на махновцев. Густой залп развеял заметавшихся от неожиданности мужиков в свитках и кожушках. Капитан доглядел: кое-кто из кубанцев успевал очищать карманы убитых. С опаской косился на белую бурку: увидит комкор — «слащовской фанерки» не миновать. У многих охранников липкие руки к чужому. Недавняя казнь в Мандриковке офицера за дешевое столовое серебро мало кого удержит от соблазна. У него в конвое — еще так-сяк, а что делается в частях!.. Далеко не все докладывается генералу…

В Техническом саду, около Озерного базара, махновцы уже встретили. Из-за чугунной ограды чесанул «максим», беспорядочно полетели ручные гранаты. Мезерницкий успел оттеснить комкора плечом за каменную тумбу.

— Бурку… ваше превосходительство!.. Все метят в нее… Мишень! Шинель мою накиньте.

— Капитан, вы себе позволяете…

Малая заминка, а службу сослужила. Бывалые кубанцы мигом перелетели ограду, с матом и сочным хеканьем расчистили штыками и прикладами путь; заодно покололи и вздевших руки — ни к чему пленные. Слащов прошел в калитку; раздувал гневно широкие ноздри, трупы переступал, не замечая. Однако не все ускользало от его пылающих глаз.

— Вадим, — произнес, не оборачиваясь, — запомни во-он того молодца, с синим башлыком… Не из похоронной команды… Излишне внимателен к трупам противника.

У Мезерницкого упало сердце. Чего запоминать: Григорий Ковтун! Отчаянной храбрости урядник. Сам же генерал утром на перроне привесил ему четвертый крест, поздравил с «полным». И башлык синий у него только — у всех малиновые и красные. Повиснет буйная голова на дереве или телеграфном столбе. Хоть бы догадался оглянуться, стервец.

Коснулась казака мольба начальника конвоя. Вышел на аллейку, наперерез, козырнул по уставу:

— Ваше превосходительство! Урядник Ковтун! Генерала махновского подвалили… Вота, бумаги… Командир Четвертого повстанческого полка, Микола Шепель… И оружие именное, от «ре-ве-се» армии батьки Махны.

Слащов хмыкнул, на бумаги и наган, протянутые кубанцем, даже не взглянул.

— За службу благодарю, урядник. Хочу видеть тебя в числе первых у Покровской церкви.

— Рад стараться!

Капитан, умиленный находчивостью казака, из-за спины генерала погрозил ему обоими наганами.

Благополучно пересекли Екатерининский проспект. Конвойцы пробивались уже по Крестовой улице. Генерал прибавил шагу, чаще похлопывал по ладони зажатыми в кулаке перчатками; бурка, захлюстанная снизу, металась перед глазами начальника конвоя. Капитан едва не бежал — не угонишься за длинноногим. Душу саднило. Видать же как на ладони. Пальнут из окна… Ищи-свищи!

Чуяло сердце. Не из окна — из ворот одноэтажного кирпичного домика вывалил на булыжный тротуар верзила в немецкой каске и расстегнутой на все пуговицы шинели. В трех шагах. Пугало! Мезерницкий вобрал голову в плечи, на какой-то миг забыл и о своих наганах.

— Не стреляй, Вадим… пьян он, — послышался тихий голос генерала.

— Ты-ы… кымря… вырядывся!.. Скыдавай кажух!.. Погля-я!.. Дэ цэ узяв ахвыцерика? Шустрый… Зброю твою нэсэ, гага…

Слащов подошел вплотную, остановился; сразу заметил, что руки махновца прочно заняты мирным предметом — бутылью, наполненной до половины мутной жижей. «Куренка» — так называется в этих местах самогон из сахарной свеклы. Присосался, видать, в погребе к посудине, не слышал, как дружки его дали деру со двора.

— Что, сечевик… забубенная головушка… приводилось вот так… видеть живого белого генерала, а?

Пьяный-пьяный, а сообразил. Оглушительно грохнулась о мостовую бутыль, обдав генеральские сапоги, полы бурки битым стеклом и мутными брызгами. Слащов попятился, зажимая нос, — не выносил сивушного запаха. Тотчас выросли возле протрезвевшего сечевика два кубанца. Появилась веревка…

У ограды Покровской церкви кипела рукопашная. Можно подумать, в какой-нибудь станице на маслену разыгрались кулачки между казаками и иногородними. Так Слащов и подумал, вывернув из проулка на церковную площадь. Стрельбы никакой не слышно — только гул голосов, из него вырывались душераздирающие вопли и яростные ругательства. Махновцы напирали от ограды, к ним беспрерывно вливались свежие силы со стороны вокзала, скрытого за голыми тополями. Виднелись легкие пушки на конной тяге, развернутые в сторону дерущихся, тачанки с пулеметами. Молчали. Куда ж стрелять! Пушкари и пулеметчики, забравшись повыше — на лафеты, брички, тачанки, глазели с интересом, весело перекрикиваясь.

— Отходить к мосту… — приказал капитану, оценив обстановку не в свою пользу. Перережут без стрельбы кубанцев. Числом задавят. — Не отрываться… сохранять по возможности ближний бой. Зацепимся за водокачку… И те вон строения, у насыпи… Ошпарим «мопсами».

К великой радости начальника конвоя комкор образумился: рассовав по карманам перчатки, взял у казака тяжелый ручной пулемет на откидных упорах, вскинул на плечо.

— За мной!.. За домами… скрытно… к водокачке! Ты, Вадим, отводи на нас махновцев…

Пригибаясь, Слащов перебежал проулочек и нырнул в ближнюю калитку. За ним кошками скользили один за другим конвойцы…

7

Бой затих к вечеру.

Собрались в отбитом штабном поезде; тут только вскрылись перипетии горячего дня. Ударная группа Махно силою до двух с половиной тысяч, с тачанками, обозом и артиллерией, прорвав кавказских стрелков полковника Беглюка, затопила весь Озерный край города; отчаянно махновцы лезли от вокзала к мосту. Путь им преградила горстка конвоя штакора, человек семьдесят. Среди населения поднялась паника; на мост бежали горожане, на своих подводах, со скарбом, со скотом, женщины тащили детей; сквозь них проталкивались охваченные страхом стрелки. Поток обезумевших людей захлестнул не только пешеходную, верхнюю часть, но и железнодорожную колею моста. Донские казаки, переправлявшиеся на городской берег, захлебнулись и не смогли перетащить ни одного орудия.

Героем дня, выходило, был командир корпуса. Слащов, усталый, осунувшийся, сидел в кресле, вытянув гудевшие ноги, равнодушно выслушивал начдива и комбригов, тоже измученных, как и он, но не без азарта и хвастовства друг перед другом в мельчайших подробностях вспоминавших какие-то совсем ненужные эпизоды и детали. Если и интересовало генерала, то лишь одно: как в общих чертах проводился в жизнь план обороны города, намеченный им вчера ночью, и какие распоряжения, отдаваемые им в ходе боя, оказались наиболее эффективными.

Что ж, Андгуладзе в который раз проявил себя молодцом — приказание выполнил. Правда, несколько переиначил: дивизионный резерв поднял в ружье, но сам не стал ждать, покуда солдаты выстроятся на плацу, со своими штабными и конвоем тесными закоулками, дворами и балками ворвался в здание вокзала, забаррикадировался и два часа выдерживал штурм разъяренных махновцев. Зайдя с тыла, их вызволила подоспевшая резервная бригада. Генерал Васильченко, начдив-34, воспринял его распоряжение слишком буквально; подчиненные ему офицеры по своей инициативе внесли немало полезного от себя. Корпусной резерв — бригада 34-й дивизии, — наступавший от Горяинова на юг, вскоре столкнулся у Краснополья с резервами Махно, которые тот передвигал к городу от Карнауховских хуторов. Бой завязался упорный; неизвестно, чем бы он мог окончиться, не прояви инициативы стрелковый полк этой же дивизии, стоявший в Сухачевке — на следующей станции от Горяинова. Ни он, комкор, ни начдив Васильченко, у которого и вовсе полк тот был под рукой, не увидели его выгодного положения, вообще забыли о нем в горячке. А именно он-то решил участь резерва Махно под Краснопольем. Без приказа вылез из теплушек и на звуки недалекого боя, огибая, зашел в тыл напиравшим махновцам. На левом фланге, у Днепра, где застала его, Слащова, атака противника, Махно ограничился демонстрацией…

План батьки рухнул. К четырем часам дня, оставив в городе до двух тысяч пленных, бросая раненых и убитых, он начал отходить, пробиваясь опять же по Никопольскому шоссе на Селецкое. Выявились и свои потери; у Махно огромны, но и они понесли немало. Пострадали особенно конвойцы, ведя неравный уличный бой; половины недосчитались. Капитан Мезерницкий, докладывая полковнику Дубяго о потерях, не удерживал слез. Погибла бы бригада 34-й дивизии у Краснополья, не подоспей самовольно полк из Сухачевки…

Не раз входил Фрост и тихо напоминал, что ужин давно стынет и Софья Владимировна заждалась. Слащов, кивая согласно, продолжал все сидеть в одной позе, неподвижно, что случалось с ним крайне редко. Умаялся до крайности, нет сил шевельнуть ни рукой, ни ногой, а идти надо, Софья устала не меньше его, ей тоже нужен покой. Жена не ляжет спать, покуда он не поест. При одном воспоминании о еде, особенно мясной, его сейчас мутило: навидался свежей крови, поротых ножом ран, развороченных взрывами человечьих тел и лошадиных туш. Можно бы стакан горячего молока да крепкого чая с лимоном…

Держали его не физическая усталость, не доклады подчиненных; разговоры их пусты и никчемны, вернее, они нужны начальнику штаба корпуса, оперативникам и корпусному попу, отцу Тихону. Наверняка начдивы и комбриги, даже полковник Дубяго, не ведают того, о чем тревожится он, командир корпуса. Для всех сегодняшний бой — победный; без сомнения, так — они выиграли сражение, за ними осталось поле битвы, с богатыми трофеями, с пленными, и они по-человечески вправе ликовать.

Но ему-то упиваться победой нельзя, негоже проявлять мальчишество в его чине перед подчиненными, хотя переполненная впечатлениями душа и просила выхода. Нет, суть не в том. Никто лучше него здесь, в штабном вагоне, не знает противника. В этом таится опасность. Распоясанные бандиты, не терпящие железного строя, партизаны… Не совсем так; внутренняя, незаметная глазу организация у махновцев есть, духовная связь прочная, неразрывная. Тем более у Махно положение сейчас, что называется, пиковое; ему во что бы то ни стало нужно вернуть Екатеринослав — выгоднее торговаться с большевиками. Чует сердце: Махно дальше Селецкого не уйдет, подсунут из Апостолова свежие части от главных сил — утром будет уже у города… За уходящим противником где-то в слякотной вечерней темноте по оврагам неотступно следует его разведка.

В то время как начальник штаба корпуса, закончив оперативное совещание, готов был отпустить командный состав, появилась первая весть от разведчиков. Отступающие махновцы остановились на речке Мокрая Сурава, у Селецкого, и замечено обратное передвижение по Никопольскому шоссе. Тут же донесли из Горяинова по проводам о новой переброске сил Махно от Карнауховских хуторов. Высказали предположение: свежие части, прибывшие из района Апостолова.

Чего опасался Слащов, на то и вышло. Генерал Скляров все еще не дотащился со своей Терской кавбригадой из Николаева к Апостолову. Зная комбрига, человека равнодушного и тупого, с умом и военным кругозором, в лучшем случае, хорунжего, представлял, что там деется среди его терцев. Не грязь их держит, сволочей, непролазная — нижнеднепровские богатые села, теплые хлебные хаты и сеновалы.

Вспыхнувший гнев возбудил угасшие силы. Комкор подобрал ноги, вцепился в деревянные подлокотники кресла; на командиров своих глядел так, будто видит их впервые. Дубяго попробовал было высказать сомнения.

— Яков Александрович, вряд ли Махно рискнет среди ночи на повторную атаку… С чем? У генерала Васильченко еще не прошли, наверное, кровавые мальчики от недавнего… под Краснопольем…

— Не кощунствуйте, полковник. Генералу Васильченко из Горяинова виднее, что делается на проселке меж Карнауховскими и Краснопольем. Отправьте ему мое приказание… Пусть отведет одну бригаду на позиции, какие он занимал до атаки. В Краснополье оставит сильную разведывательную партию. Чтоб разведка не смела отрываться от махновцев.

Заправив ноздри из табакерки, отчихавшись, продолжал, обращаясь к начальнику штаба:

— К рассвету закончить переправу донских казаков… С пушками поаккуратнее через восстановленные фермы…

— Якав Александравич… — поднялся с дивана генерал Андгуладзе, — мнэ, думаю, надо идты встречат гостэй.

— Да, Георгий Бежанович… Махно, по всему, пожалует к полуночи. Дороги ему известны… И в потемках найдет город, без фонарей…

Повторную атаку Махно начал в полночь…

8

Генерал Слащов проснулся в липком поту. Свесив с дивана босые ноги, промокал подолом батистовой исподней рубахи глазные впадины, за ушами. В купе студено. Влажная рубаха, остывая, шершавила ознобом спину. Рука по привычке потянулась к столику — зажечь лампу; сообразил, что свет вовсе и не нужен. Против окна — яркий фонарь, к чугунному столбу привалился часовой в тулупе.

Возвратись от тяжкого сна к яви, генерал острее ощутил только что пережитый страх. Дико распахнутыми глазами, все еще не до конца веря в свое пробуждение, окидывал живой комочек под клетчатым пледом на диване у противоположной стенки. Софья, как и всегда, спала в своей излюбленной позе — уткнувшись носом в подогнутые колени. Сон у жены на зависть крепок, хоть стреляй возле уха… Но стоит зашуршать коробком со спичками, моментом вскочит.

По выцветшему зябкому небу за окном понял: рассвет где-то близко; теперь уж вряд ли уснет. Нашаривая ногой под диваном сапоги, пытался восстановить хоть какой-то обрывок сна. Ч-черт, скорлупу не вымели… Что же его так напугало? Обрыв не обрыв… Да, крутой склон, густо поросший кустарником; кусты зеленые, в листьях… Зеленый цвет видит явственно, будто при дневном свете… Нет-нет, была ночная пора — небо-то совсем черное! Это он помнит совершенно отчетливо. Небо черное, глухое, ни крапинки… И все-таки, что же вогнало его в пот?

Сдернув с крюка бриджи, с сапогами под мышкой, он на цыпочках скользнул в салон. Ойкнув от боли, повалился на диван. Такое ощущение — наступил на битое стекло. Чертыхаясь, натягивал узкие бриджи на задранные ноги, не рискуя опустить их на пол. Сквозь исподники на диване прощупывались те же самые скорлупки. Проделки Петра, попугая: лущит, стервец, орехи в клетке, а скорлупу умудряется разбрасывать по всему вагону. Вестовые не успевают подметать за ним; вечно устелен пол, поверхности столов, диванов, стульев, дно самой клетки только чистое.

Обувшись, генерал зажег лампу. Со злорадством щурился на огромную клетку из ивовых прутьев, подвешенную посреди салона к потолку; белый, раскормленный до минорского петуха попугай от внезапного света затряс хохлатой головой, ошалело закартавил:

— Жене-аль Сла-щов! Жене-аль Сла-щов!

Попугай живет у генеральской четы уже более года. Приобретение случайное, со времен «ледового» кубанского похода, уже после гибели Корнилова. Так вот проснулся однажды в предгорной казачьей мазанке среди ночи от разговора за стенкой. Речь явно не русская и какая-то странная. Уловил подобие французской фразы, нечто похожее на «черт бы вас подрал»… Не было сил кликнуть вестового, заснул опять. Утром ночное пробуждение почел за сновидение. А оказалось, француз-матерщинник существует в природе вещей. Шикарный попугай какаду, петух, с белым, желтого отлива опереньем и роскошным гребнем на крючконосой голове; гребень напоминал плюмаж на кирасирском кивере. Пришелец из экзотических краев пленил чувствительное сердце генерала; говоря откровенно, решил все цвет — символ белого движения… «Пьёр», — ткнув в попугая корявым пальцем, пояснил старик хозяин. Выторговал.

С тех пор попугай вошел полноправным членом в семью Слащовых. Заменил он кошек, собак и даже детей, в появлении которых молодые супруги стали исподволь сомневаться. Наметившийся холодок между мужем и женой как-то незаметно прогрелся, вернулись опять под кров на колесах уют и согласие. Казалось бы, что птица, безмозглая тварь! Тем более и норов свой дурной попугай не скрывал. Крыл почем зря всех чужих, протягивающих к клетке руку, сердито топорщился, распуская плюмаж. Фраз уже нельзя разобрать, проскальзывали только отдельные слова; по ним еще можно догадываться о смысле. Сомнений не было, попугай получил начальное образование во французских портовых кабачках, а скорее всего, в матросских кубриках. За отсутствием практики, живого общения, он постепенно забывал произношение, коверкал слова на свой птичий лад и забрехался вконец. Бывшие хозяева, кубанские казаки, раздобыв клетку с диковинной птицей на базаре, не могли составить ему компанию.

Пробовали Слащовы словарный запас попугая пополнить. Наверное, все-таки возраст — не принимал, все как об стенку горох. Французские слова еще пытался воспроизвести, а от русских отворачивался. Генеральша все же добилась, заставила произносить его русское имя — Петро. Попугай, давясь, закатывая глаза и брезгливо морщась, выталкивал из себя: «Пе-е-о-о!» Софья уморительно смеялась. Генерала поражение на учительском поприще смущало недолго; напротив, он обнаружил светлую сторону в общении с таким балбесом-учеником. Не проболтается в черный час — в салоне ведь разговоров наслушается всяких. Чего доброго, начнет еще при гостях выбалтывать военные секреты, а то и хлеще — о присутствующих. Незаметно вошло в привычку: разрабатывая вслух план операции, вышагивать по вагону с попугаем на плече.

Окончательно избавившись от ночного страха, Слащов присел к столу, развернул планшет. Хотелось поглядеть на Крым, восстановить в памяти рельеф перешейков и пути подхода к ним с материка. Десятиверсток Крыма и Северной Таврии в планшете не оказалось; выматерил вслух адъютанта, сотника Фроста, ведь наказывал с вечера сменить район Екатеринославщины. С Екатеринославом — все, покончено.

На голос генерала отозвался Петро:

— Пе-е-о-о!

Попугая тоже покинул сон, он запросился из клетки. Генералу ничего не оставалось как пожелание исполнить — посадил птицу себе на плечо. В благодарность Петро терся головой о генеральское ухо, ласкался, как котенок. Подставив ладонь с орехами, Слащов зашагал по салону. Хруст скорлупы под сапогами, первое время так раздражавший и без того взвинченные нервы, теперь успокаивал. Орехов нет нигде, но Фрост как-то изворачивается.

Подумать было над чем. Более месяца, как он со своим 3-м армейским корпусом и приданными разрозненными частями бьется с неимоверно живучими, подвижными отрядами Нестора Махно за Екатеринослав. Брал город, оставлял и отбивал обратно… Две недели назад хитроумным маневром очистил его от махновцев; с тех пор выстоял шесть штурмов… А вчера — приказ Ставки, из Таганрога: отходить в Крым и принять на себя оборону Северной Таврии и Крыма. Без единого выстрела оставить Екатеринослав! Не обидно ли?! И не оставить нельзя. Не Махно тому причиной — грозно отозвался север… Казалось, ничто не предвещало грозы; лучшие войска Доброволии, «цветные», под духовые оркестры, с примкнутыми штыками прошагали за лето и осень через пол-России с юга на север. Орел взяли! Остановлены на полпути… к Туле.

Не скрывает от самого себя, было время, страшно завидовал «цветным генералам» — Май-Маевскому, Кутепову, Витковскому, даже этому кубанскому выскочке, гуляке и мародеру, вахмистру-генералу Шкуре… И фамилия-то у него самая подходящая — Шку́ра! Сменил на «Шкуро́» для благозвучия. Будто тем самым облагородилось его волчье нутро. Не побрезгуй Петро русским языком, научись выговаривать кое-какие сочные слова, пусть даже с французским прононсом, он бы мог поделиться с завсегдатаями генеральского салона мнением хозяина о Шкуро.

Отвлекшись от тяжких дум, Слащов ласково потрепал попугая за гребень.

— И дурак же ты, Петро, беспробудный.

— Пе-е-о-о! Пе-е-о-о!

— Вот именно. Раскроили нас большевики по хребту. Левая половина, рука и нога, волокутся от Киева на Одессу, правая — от Орла на Ростов — Таганрог. А мы-то с тобой?.. Не пришей кобыле хвост, по-русски говорится. Ну, скажи… «Не пришей…»

— Жене-аль Сла-щов! Жене-аль Сла-щов!

— Вот-вот, был женераль Слащов, да весь вышел. Раздавят нас с тобой красные, как… плевок. Из тебя хоть пользу извлекут — набьют чучело. А я на что сгожусь? Разве что шкуру… на турецкий барабан? А ведь — идея! Завещание оставлю какому-нибудь комиссару… Да самому Троцкому! Если иудейская натура его не побрезгует выделать шкуру русского генерала. Правда, есть тут сомнение… Может выделать и под хром. На сапоги, наверное, жидковата… На кожанку! Говорят, он и летом с кожанкой не расстается. Не-ет, напишу убедительно… Оченно, мол, прошу… только на барабан. Пусть не турецкий. Советский! Эх, Петро! Знал бы ты, как хочется остаться в России… Согласен даже в качестве барабана… На Красной площади или Дворцовой… видеть на параде шпалеры войск русских…

Мрачная шутка вытащила вдруг из подсознания забытый сон. Именно сон, тот самый, что вогнал его в липкий холодный пот. И не обрыв, поросший летним кустарником, приснился ему; память угодливо подсунула ему давно виденную картинку. Помнит и место… Весной это было, на Акмонайских высотах, откуда он, начдив-4, начинал отвоевывание у красных Крыма. А почему запал тот обрыв… Повесил там одного из своих унтеров… Врагов — комиссаров, рабочих, большевиков — дело обычное, а тут — своего… Повесил за вооруженное ограбление. В назидание живым, чтобы уберечь свои части от разложения, велел приколоть к груди мародера фанерку со словами: «Приказом генерала Слащова за грабеж». С той поры подобные таблички не однажды украшали повешенных на его пути…

А приснилась генералу белокаменная. Догадался только сейчас, что то была Москва. Лобное место! На Красной площади, против Спасской башни. Каменная чаша, на дне — дубовый пень в три обхвата; похаживает веселый молодец в кумачовой рубахе с топором острым… Ждет, пока он, белый генерал Слащов, разденется… Эти вот бриджи на нем, красного сукна, этот же светло-голубой гусарский ментик, расшитый золотым шнуром, с куньей опушкой по вороту, борту и рукавам. Глаза Слащова, лихорадочно блестевшие, с расширенными зрачками, остановились на белой лохматой бурке, висевшей в простенке. Не помнит, была ли на нем бурка?..

Генерал свел покрывшиеся вдруг ознобом лопатки, затравленно поглядел на посветлевшие окна. Сорвав попугая с плеча, сгреб его в охапку, нервно зашагал взад-вперед по салону на длинных поджарых ногах. Хотелось разом освободиться от омерзительного чувства страха и не к добру всплывшего в памяти жуткого сна. Перебарывало любопытство: как бы казнили, четвертовали либо сразу отсекли голову? Не досмотрел…

Нашагавшись, Слащов привалился в кресло; с ощущением физической усталости, чувствовал, пришло и душевное успокоение. Вскоре он уже подтрунивал над собой: «А какая тебе разница, сразу голову или с пятого взмаха? Конец-то один…»

В дверях, упершись взлохмаченной головой в притолоку, встал Фрост. Рожа заспанная.

— Раненько нынче, ваше превосходительство… Чай, не стреляют.

— То-то и оно. Стреляли бы, так спал. Я, Сергей, тишины боюсь… Пора бы тебе знать…

— Знать-то знаю, да в толк не возьму, ваше превосходительство. Тишины бояться… По мне, так и поспать бы в самую сласть, коли не ухает.

— Бог не обидел тебя… Дрыхнешь и в артналет, как сурок. Перевязку делали?

— А нашто? — сотник отмахнулся обмотанной пожелтевшим бинтом рукой. — На мне все раны как на кобеле заживают… Я чего пришел… Студено. Выдуло за ночь. Дров подкину в «буржуйку»…

— Болтаешь много, а дело забыл… Что тебе вчера было сказано?.. Карты — на стол. Живо! Северной Таврии и Крыма.

Чего взорвался? Задела «буржуйка»? И черт с ней! Сам-то роду буржуйского, что ли? Хорош «буржуй», с пустыми-то карманами. Все имущество — в двух чемоданах. Шаром покати; погоны да честь, то есть жизнь собственная. Идея «отечества» — вот и все за душой. Один-одинешенек на белом свете, как пень; кроме жены да попугая, живой души нет близкой…

Нет, что-то плохо начался сегодняшний день. Не с той ноги встал. Хотя сон идиотский… Не верит в сны, но больно уж все символично. Дела на фронте — дрянь! Катастрофа может наступить уже к весне. Главнокомандующий, чувствуется, не только опустил руки, но и потерял голову. Ладно, Деникин… А что там думает генерал Романовский? Неужели он не замечает абсурда в своих собственных распоряжениях? Именно в Романовском всегда видел он, Слащов, светлую голову и ясный ум во всей Ставке. Не предвидеть значения Крыма в предстоящей обороне… Это же, по крайней мере, скудоумие, куриная слепота. Отступать на Одессу… Идиотизм! Где там зацепишься, за что? Одесса — точка. За нею — море. Главнокомандующий войсками Новороссии, генерал Шиллинг, стратег известный… Нахлебаются черноморской водички «божий ратники». Собрана хоть какая посудина в одесском порту? Так, на непредвиденный случай…

А что ожидает добровольцев, донцов и кубанцев на линии Ростов — Таганрог? Спасет Дон? Конечно, если вскроется на крещенские морозы казачья река и ледоход помешает большевикам навести переправы на левый берег. Но такое уже из области чуда… С севера катится девятый вал, сметет все препоны. А какие на Нижнем Дону укрепления? Кто о них загодя думал? Позиции больше «психологические»… Упоенные летней победой, вожди бредили только одной идеей: «Белокаменная»… А она, вишь, белокаменная… с красными отворотами.

Нет, все обломки, «цветные» и казаки, собьются мусором у побережья, где-нибудь в районе новороссийского порта. А Новороссийск? Та же точка, что и Одесса. Дальше — водная стихия. И так же, как из Одессы, один путь — в Турцию. Уж флот союзников, сволочей этих, не откажет в последнем жесте…

Слащов сорвался с кресла; вкинув в клетку пригревшегося под генеральским бритым подбородком попугая, возбужденно зашагал опять, дробя подошвами ореховую скорлупу.

Крым! Нужен Крым! Сама природа создала для России стратегический форпост. Ведь не видят, собственными руками вырывают у себя из-под ног единственный клок земли, родной земли, на которой можно еще удержаться. Отдышавшись, переформироваться, очиститься от дерьма, накопить силенок и с божьей помощью — опять к белокаменной… Сидели же крымские ханы на крохотном полуострове! Припеваючи жили. С успехом отбивались от своего грозного северного соседа. Мало того! Существовали-то… набегами. «Ясак» брали. Не годы — столетия!..

Один Врангель понял значение Крыма в складывающейся обстановке. Сменив Май-Маевского на посту командующего Добровольческой армией, барон буквально извел Деникина своими планами отвести Добрармию в Крым, зацепиться за Перекопский вал. Деникин и месяца не вытерпел: планы эти похерил, а самого барона снял. Понятно, побоялся отрываться от казачества… Да, говорят, заподозрил в его планах очередной подкоп под себя. Не без оснований, верно… похоже на Врангеля…

Не слышал, как вернулся адъютант. Не спеша разворачивал на столе десятиверстки… Вот он — Крым!

Ну, что ж! Екатерина Великая начала из Екатеринослава свое путешествие в Крым, чтобы навеки закрепить его за Россией. Теперь же, полторы сотни лет спустя, он, генерал Слащов, начнет из Екатеринослава свой поход в Крым, чтобы сохранить этот клочок отечества и потом присоединить к нему вызволенную из-под большевистского ига Россию.

Глава десятая

1

В железные распахнутые ворота автомобиль вкатил беспрепятственно. Возле кирпичной будки топчется закутанная в тулуп снежная баба. Винтовка за спиной, руки в рукавах. У подъезда также одиноко бьется на ветру фонарь, залепленный снегом. Скупо освещает затоптанные ступени. Подымаясь, Владимир Ильич подумал не без горечи: «И беда не учит…» В Леонтьевском охрана-то и дала маху. А будь построже — разве могло бы такое стрястись. Бандиты хозяйничали у окон…

Сюда, на Большую Дмитровку, Московский комитет партии перебрался после взрыва. Вроде бы место удачное. Само здание, массивное, шестиэтажное, — в глубине, упирается в улицу торцом; внутренний двор за каменной оградой, обрешеченной железными острыми прутьями. Подходы открыты, не подступают близко и деревья, кустарники. Но ведь охраны-то опять нет! Собрали столько людей…

В вестибюле тоже один человек. Столик. Лампа под жестяным абажуром. Вахтер, надо полагать. Всматривается со света — своих не признает. А документы потребовать и не догадается.

— Вам кого, товарищи?

Владимир Ильич виновато подмигнул своему сопровождающему — парню из кремлевской охраны, быстроглазому, в крытом защитным сукном полушубке: вот тебе и страж.

Отчаянно хромая, подошел вахтер. По шинели, выправке — недавний солдат; из лазарета, ясно.

— Все в зале… Конференция партейная у нас… — бритое скуластое лицо не встревожено, взгляд приветливый. — С какого уезду будете? Далеконько небось… припоздали никак на час…

Безмятежно живут, право, безмятежно. Достаточно двух-трех отчаянных…

— Да мы не издалека… Задержались вот… Будьте добры, телефоном вашим можно воспользоваться?

— Ради бога! Да он, дьявол, замолк… Крутили, крутили наши тут… Телеграфу хотели добиться. Укатили на моторе…

По обострившемуся взгляду Владимир Ильич понял намерения своего телохранителя, кивнул согласно. Комендант Кремля Мальков уж выделит пяток таких парней. Черт знает что тут. И с телефоном, может быть, неспроста…

— Ранены?

— Вот угораздило… — подхватил словоохотливый страж, казалось, даже не приметив, как удалился другой; похромал опять на свое место, за стол. — И осколочек там… крошечный! В самую коленку! Ни согнуть, ни разогнуть. Как палка. И недовоевал…

— А воевали где?

— В Курске самом… рането.

— Когда отступали? Или вот?..

— По теплу!.. Сдавали… о ту пору.

— А какое ремесло в руках?

— Уж звестное!.. Мужицкое. Самое что ни на есть первейшее у мужика… земля! А зараз вот… негож по всем статьям. За ей попоходить надо, землей! К рукам мужику и ноги надобны. А так, что?.. Верстак остается сапожный… Ну еще… зажигалки мастерить, ведра бабам латать… А все эт — ремесло! Овладевать да овладевать. Вот притулили… до партии, на пока. Скажу, не работа… сиди у телефону!

— Родом откуда?

— С деревни…

— Рязанский?

— Орловской… Да там никого и не пооставалось… Повымирали. Вышел из лазарету… тут вот, на Димитровке… А куда кинуться убогому?

Отвлеченный разговором, Владимир Ильич не забывал о своей тревоге; две-три сотни человек, работники комитета и делегаты, по сути, без охраны — поджигай, бросай бомбы… Партийная конференция, общегородская, собрались делегаты со всех московских районов и ближайших уездов.

— Да вы пальта не скидавайте… Подымайтесь так-то… У нас и гардеропная на запоре. Стужа, чай.

По окнам резанул свет от фар. Вроде два автомобиля. Замерцали мохнатые от изморози стекла; сквозь вой ветра послышался моторный гул. От двери четкие шаги. Кто-то один… Вахтер живо вскочил на обе ноги, будто и не хромал, по-солдатски вскинул руку к шапке.

— Что с телефонным аппаратом, Панков?!

— Порядок, товарищ Дзержинский. Выдернул шнур…

Не так удивился Владимир Ильич исцелению «убогого», как внезапному появлению председателя ВЧК. Мальков сообщил на Лубянку? Так не докатил еще его парень до Кремля. Может, встретил кого по дороге? Попросил передать…

— Владимир Ильич… извините, промашка вышла, — Дзержинский, отводя в сторонку, виновато хмурился. — Товарищ новый… В лицо вас не видал. И с фантазиями…

— Догадался, что новичок… А фантазия в самом деле богатая. Вы уж его не наказывайте… Напротив, вынесите благодарность. Меня другое удивляет, Феликс Эдмундович… Как вы оказались здесь? И потом… обстановка возмутительная… Как понимать? Столько людей… И каких людей! Без охраны! Чему вы усмехаетесь?.. Забыли Леонтьевский?!

Худое, с проваленными глазами лицо председателя ВЧК болезненно скривилось.

— Мы вернули ваш автомобиль. Помощи от Малькова не требуется. Охраны достаточно… Вы же сами, Владимир Ильич, известный конспиратор…

Отлегло от сердца. Так хотелось положить руку на плечо этого человека. Какой груз тащит! Откуда только силы? Мощи. Краше в гроб кладут. Кожа да кости. А Леонтьевским попрекнул зря…

— Возвращайтесь, Феликс Эдмундович… Чувствуете себя как? Не нравитесь вы мне сегодня.

— Мне не нравится мировая буржуазия… Владимир Ильич, — редкие усы чекиста наползли на впалые щеки, блеснула подковка нижних зубов; светлая усмешка тут же пропала, уступив место озабоченности, ставшей на этом лице хронической. — Дождусь вас здесь… Вместе поедем в Кремль.

— Что-нибудь случилось?

— Дела наши такие… Что-нибудь случается ежечасно.

— Да, война… — Владимир Ильич на мгновение сник. — А не хватит воевать? Пора уже строить! Вот приехал поделиться с товарищами мыслями… о новой форме труда, коммунистической… Замечательная вещь — рабочие субботники! Давайте подниматься. По времени, там как раз голосование по докладу Мясникова. Мой вопрос следующий…

— Кого-то позвать, Владимир Ильич… Пусть встретят.

— Нет-нет! Что за персоны. Опаздывают. Еще и встречай их… Пойдемте, я знаю, как незаметно проникнуть в зал…

Год назад, чуть побольше, в канун Первой годовщины пролетарской революции, он побывал в этом доме. Вечер пролеткультовцы устраивали. Выступал даже. Вспомнилось, тоже задержался изрядно; прикатил под шапочный разбор — художественная часть подходила к концу…

Подымались не главной, а рабочей лестницей. В темных закоулках приметил Владимир Ильич молчаливых ребят военной выправки. Напрасно грешил на чекистов. Крепче, признательно сжимал костистый локоть; посмеивался довольно про себя, кто еще кого тут ведет. Очутились в боковой комнате; здесь его ждали. В открытую дверь видать освещенный зал, знакомый, полный людей, и тут же рядышком сцена. Почувствовал, подтолкнули…

— Феликс Эдмундович, проходите и вы в президиум…

— Это еще зачем?

Сел Дзержинский в крайнее пустующее кресло. Удобное место: вот и сцена, как на ладони, и зал чувствуется затылком. Бушует, захлебывается от восторженных криков и рукоплесканий. Наблюдал, как Ленин неловко пробирается за столом, покрытым красным, к приготовленному для него стулу. Неловкость проглядывает в сведенных, передернутых плечах, почесывании лысины. Едва не каждый день вот так где-то да выступает. Не привыкнет к бурным встречам и овациям. Отойдет после первых фраз; тогда же схлынет и возбуждение аудитории…

— По следующему вопросу, о субботниках, слово имеет товарищ Ленин!

Опять взрыв. Кто-то поблизости выкрикнул: «Почему не поставили вопрос о субботниках первым и заставили товарища Ленина ждать?!» Любопытства ради повернулся на голос. Да разве узнаешь! Все что-то кричат.

Мясников, председательствующий, тщетно машет вздетыми руками; рукава военного френча опустились до локтей. Не расстается с формой; при Загорском возглавлял Военный отдел Московского комитета РКП(б), стал ныне секретарем. Фамилия его настоящая Мясникян, ростовский армянин. Учился здесь, в Москве, закончил Институт восточных языков. В 17-м занимал высокие военные посты — главком Западного фронта, какое-то время, после Крыленко, исполнял обязанности и главковерха.

Не вспомнит, сколько же ему лет. За тридцать; ну да, «возраст Иисуса Христа»; именно о нем, Мясникове, кто-то недавно так сказал. Ясно видать лицо. Бледный, еще не отошел от ранения — тоже попал под злосчастный взрыв в Леонтьевском; рана не из легких. Крепкий, здоровый, выдюжил. Кое-кто еще вылеживается по лазаретам. Задержал внимание на лице: лоб выпуклый, высокий, брови дугой, нос мясистый, серьезный нос, а вот рот женский, яркий, с четким рисунком. Стрижка короткая; отсюда седина не заметна, а она есть, и довольно обильная…

Кого он напоминает? Лбом и носом… и прической. Кого вот? Давно видал, не теперь. Где-то на этапах?.. Что-то с памятью… Обычно лица держит цепко.

2

— Доклад по первому вопросу я не слышал… Ознакомился с принятой вами резолюцией. Вы одобряете решения Всероссийской партийной конференции… и призываете всех членов партии направить все силы на укрепление партийной и советской работы. Призываете проводить в жизнь ее постановления… Я присоединяю свой голос к вашим.

Зал опять взорвался.

Но первая фраза произнесена. Куда девались скованность, неловкость, неконтролируемые жесты… Ленин — естественный, каким он бывает дома, за городом в окружении друзей, в рабочем кабинете. Вышел из-за стола, стал у края сцены. Не подымал рук, не просил тишины, как обычно, в х о д и л в с е б я, собирался с мыслями — заметно по характерно устремленной вперед голове и взгляду. Ему, Дзержинскому, известны и поза эта, и взгляд. Делегаты угомонились сами собой…

— Товарищи, как мне сообщили устроители конференции, вы назначили доклад по вопросу о субботниках, разделив его на две части, чтобы иметь возможность обстоятельно обсудить самое главное в этом вопросе: во-первых, организацию субботников в Москве и их результаты и, во-вторых, практические выводы для дальнейшей их организации. Я хотел бы ограничиться только общими положениями, теми мыслями, которые вызывает организация субботников как новое явление в нашем партийном и советском строительстве. Поэтому на стороне практической я остановлюсь лишь в самых кратких чертах.

Умолк, отступил к красному столу; догадавшись, что кому-то мешает, загораживает спиной зал, отошел в сторонку.

— Когда впервые только были организованы коммунистические субботники, трудно было еще судить о том, насколько подобное явление заслуживает внимания и может ли из него вырасти что-либо большое. Помню, когда первые известия об этом стали появляться в партийной печати, то отзывы товарищей, стоящих близко к делу профессионального строительства и Комиссариату труда, вначале были чрезвычайно сдержанные, чтобы не сказать — пессимистические. Им казалось, что придавать большое значение этим субботникам нет никаких оснований. С тех пор субботники разрослись так широко, что важность их в нашем строительстве никем не может быть оспариваема.

Заметно, Ленин оживлялся; лицо утратило жесткость, появились мягкие складки у глаз и на щеках, в голосе зазвучали теплые нотки, пальцы оставили борта пиджака. Дзержинский понимал, откуда исходит такое преображение, — от осознанности своей силы воздействия, уверенности; мысль, найденная им заранее, сейчас облекается в простые и ясные слова, доступные слушателям; сам видит, что контакт с залом установлен, вниманием овладел, и это вдохновляет. Известно, заранее речей он не пишет, лишь набрасывает тезисы; выступая, никаких бумажек в руках не держит — это отвлекает, сковывает мысль и отпугивает слова. По себе знает Дзержинский… Кого же Ильич пожурил так деликатно? Шляпникова, похоже…

— В самом деле, мы очень часто употребляем слово «коммунизм», до такой степени часто, что даже включили его в название нашей партии. Но когда задумываешься над этим вопросом, то является мысль, что вместе с тем добром, которое отсюда воспоследовало, может быть, создалась для нас и некоторая опасность. Главной причиной, заставившей нас переменить название партии, было желание как можно резче отмежеваться от господствующего социализма Второго Интернационала. После того как подавляющее большинство официальных партий социализма стало во время империалистической войны, в лице своих вождей, на сторону буржуазии своей страны, или своего правительства, с очевидностью выяснился для нас величайший кризис, крах старого социализма. И чтобы подчеркнуть самым резким образом, что мы не можем считать социалистами тех, кто во время империалистической войны шел вместе со своими правительствами, чтобы показать, что старый социализм сгнил, умер, для этого, главным образом, и была выдвинута мысль о переименовании нашей партии…

Как ни старался Дзержинский сосредоточиться на выступлении Ильича, собственные мысли овладели им. Тревожный звонок на Лубянку с Главного телеграфа… Очнулся, когда сосед поерзал в кресле, кто-то за спиной закряхтел, удерживая подступавший кашель. Ленин молча глядел в зал, онемевший, затаивший дыхание, глядел поверх голов куда-то дальше; мучительное ожидание, напряжение сотен людей, казалось, он не ощущал. Сбился с мысли? Нет… вот дрогнула одна рука, привычно взялся за полу темного ношеного пиджака.

— Если мы спросим себя, что представляет собою коммунизм в отличие от социализма, то мы должны будем сказать, что социализм есть то общество, которое вырастает из капитализма непосредственно, есть первый вид нового общества. Коммунизм же есть более высокий вид общества и может развиваться лишь тогда, когда вполне упрочится социализм. Социализм предполагает работу без помощи капиталистов, общественный труд при строжайшем учете, контроле и надзоре со стороны организованного авангарда, передовой части трудящихся; причем должны определяться и мера труда, и его вознаграждение. Это определение необходимо потому, что капиталистическое общество оставило нам такие следы и такие привычки, как труд враздробь, недоверие к общественному хозяйству, старые привычки мелкого хозяина, которые господствуют во всех крестьянских странах. Все это идет наперекор действительно коммунистическому хозяйству. Коммунизмом же мы называем такой порядок, когда люди привыкают к исполнению общественных обязанностей без особых аппаратов принуждения, когда бесплатная работа на общую пользу становится всеобщим явлением. Само собой понятно, что с точки зрения тех, кто делает первые шаги для полной победы над капитализмом, понятие «коммунизм» является слишком далеким…

Успокоенный, Дзержинский уютнее вытянул отогревшиеся ноги в тоненьких сапогах, расслабил колени и локти. Почувствовал, успокоился и зал; не слушали, а в б и р а л и каждое слово. Ему самому мысли Ильича знакомы, и не просто знакомы — они отражают суть их борьбы, повседневных дел. Отвлекаясь, пытался разобраться в той скудной информации, полученной с Главного телеграфа… Опергруппа должна вот-вот вернуться сюда, на Большую Дмитровку. А слух все равно не терял нить…

— …Все же, если название «коммунистическая партия» истолковать так, как будто коммунистический строй осуществляется сейчас, то получится величайшее извращение и практический вред, сводящийся к пустейшему бахвальству. Вот почему слово «коммунистический» требует к себе очень осторожного отношения, и вот почему коммунистические субботники получили особую ценность, когда стали входить в практику, ибо только в этом, чрезвычайно малом, явлении стало проявляться кое-что коммунистическое. От экспроприации помещиков и капиталистов мы получили только возможность строить самые первоначальные формы социализма, но коммунистического еще в этом ничего нет… Если мы возьмем наше настоящее хозяйство, то мы увидим в нем еще очень слабые зачатки социализма и громадное господство старых хозяйственных форм, выражающееся либо в преобладании мелкого хозяйничания, либо в самой дикой безудержной спекуляции. Но когда в своих возражениях против нас наши противники, мелкобуржуазные демократы, меньшевики и эсеры, говорят: вы разбили крупный капитализм, а вместо этого у вас прет изо всех пор самый худший спекулятивный, ростовщический капитализм, то на это мы им отвечаем: если вы воображали, что от крупного капитализма мы можем перейти прямо к коммунизму, то вы не революционеры, а реформисты или утописты…

Над аудиторией едва слышно прошелестел гул одобрения. За спиной Дзержинского иронично хмыкнули в кулак.

— Крупный капитализм подорван коренным образом везде, даже в тех странах, где никаких шагов к социализму еще не сделано. С этой точки зрения вся эта критика, все эти возражения, которые выдвигаются против нас нашими противниками, являются совершенно… несерьезными. Конечно, после того как разбит крупный капитализм, то на его месте начинают появляться ростки нового, мелкого, спекулятивного капитализма, бросившегося на всякую мелкую спекуляцию, где его труднее поймать и где он приобретает самую худшую, самую неорганизованную форму торговли…

Показалось, или Ленин в самом деле глянул на него? Спекуляция… Еще один страшный бич Республики… и еще одна сфера его, Дзержинского, забот. Хищения, подлоги, неправильная выдача нарядов, взятки, злоупотребления по должности… Отдел по борьбе со спекуляцией задыхается, сотрудников мало, опыта почти никакого, а дел невпроворот… Стало полегче, как в октябре Совнарком учредил при ВЧК Особый революционный трибунал по делам спекуляции. Большинство служащих хозяйственных и снабженческих организаций тесно связано с буржуазией. По спекулятивным каналам немало товаров первой необходимости попадает не к трудящимся, не в Красную Армию, а к свергнутым эксплуататорам, к врагам… Нетерпимо! Трибунал гласный… На этом особенно настаивал Ильич. Пусть рабочий класс ясно видит не только своего внешнего, но и внутреннего врага, искусно скрывающегося до сих пор. И пусть враг знает, что мы с ним беспощадны. Горе тем, кто желает возвратить прошлое! Пожалуйста, граждане «бывшие», работайте… приглашаем. Но работайте честно, не вносите развала, не сыпьте соль на раны… И будете уравнены со всеми трудящимися. Невыносимо ломит виски…

— Борьба, ставшая гораздо более ожесточенной в обстановке войны, вызвала самые зверские проявления спекуляции, в особенности там, где капитализм был организован в более крупном масштабе, и представлять себе революционный переход иначе было бы совершенно неправильным. Так обстоит дело с точки зрения теперешней экономики. Если мы поставим вопрос, что представляет собой современный экономический строй Советской России, то мы должны будем сказать… что он является закладыванием основ социализма в крупном производстве, переработкой старого капиталистического хозяйства при упорнейшем сопротивлении капитализма, проявляющемся в миллионах и миллионах форм…

Из глубины зала руки вынесли в первый ряд перегнутый клок оберточной бумаги. Сосед Дзержинского, пропахший смазочным маслом кряжистый путеец, не трогаясь с места, аккуратно положил записку на колени, накрыл форменной фуражкой. На подсказывающий толчок сзади досадливо мотнул головой: дайте, мол, договорить.

— Но коммунистического в нашем хозяйственном строе пока нет ничего. «Коммунистическое» начинается только тогда, когда появляются субботники, то есть бесплатный, не нормированный никакой властью, никаким государством, труд отдельных лиц на общественную пользу в широком масштабе. Это не помощь соседу, которая существовала в деревне всегда, но труд, производящийся на общегосударственные потребности, организованный в широком масштабе и бесплатный. Поэтому было бы правильнее, если бы слово «коммунистическое» применять не только к названию партии, но и исключительно к тем хозяйственным явлениям нашей жизни, которые осуществляют коммунистическое на деле. Если в теперешнем строе России и есть что-либо коммунистическое, то это только субботники… а остальное есть лишь борьба против капитализма за упрочение социализма, из которого, после его полной победы, должен будет вырасти тот самый коммунизм, который мы на субботниках наблюдаем не из книг, а на живой действительности…

Немало доводится Дзержинскому слушать вот так своих соратников, чьи жизни партия доверила ему. Слышал многих, собственно, всех. Этого человека, на сцене, в десятке шагов, готов слушать без конца. Не сразу обнаружил странность: в памяти не остаются какие-то внешние яркие проявления, вроде их и нет — смотрится цельно, сразу весь. А приглядишься, д в и ж е н и я: левая рука мягко, неприметно курсирует между вырезом жилета и карманом брюк, а правая… Правая на весу, на уровне груди, ладонью вверх; в глаза не бросается, сразу не поймешь. А ведь в ней — и с к у с с т в о оратора: следует логике мысли и отмечает ритм. Речь основательна, продуманна, причем продумывается тут же, на виду у всех; беглая находчивость не свойственна, чужда его сосредоточенности. Мысль, открытая, выпуклая, в и д и м а я со всех сторон, как скульптура, овладевает сознанием слушателей прочно, приковывает внимание и держит…

— Таково принципиальное значение субботников, показывающих, что здесь создается и начинает возникать в виде бесплатного труда, широко организованного на потребности всего государства, нечто совершенно новое, идущее вразрез со всеми старыми капиталистическими правилами, нечто более высокое, чем побеждающее капитализм социалистическое общество… Поэтому, когда в этом году, после призыва Центрального Комитета партии прийти на помощь стране, откликнулись сначала железнодорожники Московско-Казанской железной дороги, живущие в условиях наибольшего голода и наибольшей нужды, и когда появились признаки того, что коммунистические субботники перестают быть единичным явлением, начинают распространяться и встречают сочувствие масс, — можно было сказать, что тут мы имеем громадной важности принципиальное явление и что мы действительно должны оказать ему всестороннюю поддержку, если мы хотим быть коммунистами не только в смысле принципиальном, не только с точки зрения борьбы с капитализмом…

Кто-то дотронулся до локтя.

Ага! Прибыла опергруппа. Вышел в боковушку, прикрыл за собой дверь. Читал протянутый телеграфный бланк, еще ничего не соображая — медленно в о з в р а щ а л с я из зала.

— Что это… Кротов?

Оперативник, невысокий, узкоплечий путиловец, в ватной поддевке, по-простецки тернул рукавом под носом. Молчал выжидающе, уверенный, что текст телеграммы говорит сам за себя.

Ну да, обнаружена на Главном телеграфе. Фальшивка явная. Подпись-то! «Начальник Реввоенсовета Республики Ленин». Можно бы и усмехнуться святой наивности, но содержание… Приказ о немедленной демобилизации. Вникая, Дзержинский начал постигать истинный смысл подделки. А не обнаружь вовремя? Не ухвати за руку?! Представить трудно. Дошло бы до войск…

Другими глазами уже глядел на путиловца.

— Подпись любопытная, Феликс Эдмундович.

— Ну ты-то хоть сам понимаешь… что это такое?

— А чего не понимать… Разбираемся. Кто принял, знаем, А вот от кого?..

— Подключите Особый отдел… Павлуновского.

В зале шум. Догадался, Ленин закончил выступление. Надо поторапливаться. Через полчаса заседание Политбюро.

В дверях появился Мясников. Пропуская вперед Ленина, говорил:

— Я провожу вас, Владимир Ильич…

— Нет-нет, Александр Федорович! У вас серьезные дела… Мы с Феликсом Эдмундовичем… А охрана тут надежная… убедился. Работайте спокойно.

В автомобиле, бок о бок, Дзержинский поделился «уловом» на Главном телеграфе.

— За моим именем? Так-таки и подписано… «начальник Реввоенсовета Республики»?

— Грубо сработано, под мужика. А текст-то… о проведении демобилизации крестьянских воинских частей. Провокация могла бы вспыхнуть грандиозная…

— М-да… А Панков-то ваш… тоже «под мужика»… И надо же! Хромал натурально… — Владимир Ильич тут же унял смешок; завозился на сиденье, расправляя под собой складки пальто. — И что же вы намерены?..

— Разбираться. Все военные переговоры через обычный телеграф… Всего не зашифруешь…

— Да-да. А не выступить вам сейчас с коротким сообщением?.. Как раз есть вопрос об утверждении членом коллегии Наркомпочтеля заведующего телеграфной сетью Волленберга…

— Кстати будет.

Автомобиль провалился в ухаб, дернулся; мотор взревел, задохнувшись газом, заглох. Шофер и охранник, сидевший впереди, выскочили. Владимир Ильич, воспользовавшись, приник к жесткому плечу чекиста.

— С телеграммой этой… я усматриваю и другое, Феликс Эдмундович. Утечку сведений. И откуда?! Знаменка. Реввоенсовет действительно подумывает о демобилизации… Не в прямом смысле, конечно… Сегодня будем рассматривать тезисы Троцкого о переходе на милиционную систему и трудовой невинности. Войне ж не вечно быть. К весне, полагаю, покончим с Деникиным… если не оплошаем под конец.

Владимир Ильич откинулся на спинку; покачивался, прикрыв глаза. Возбуждение улеглось; расслабившись всем телом, пытался восстановить силы. А силы нужны — рабочий день в самом разгаре. На заседание Политбюро уйдет, как обычно, часа четыре. Нет, не устал; просто надо остыть. Кажется, высказал все, что хотел, всего-то не выговоришь. Покой навевал человек рядом…

На повороте встряхнулся. Вздремнул? Ощутил, как чекист осторожно отводит локоть — поддерживал. Значит, задремал. Легкая тень коснулась сознания; задела и не прошла. Завозился беспокойно, кутаясь в потертый мех ворота. Что это? Надя лежит еще, не поднялась… Полегче ей. Ах, да! Петроград… Зиновьев совсем совесть потерял!.. Ну, Зина давний партиец, может, неплохой и работник… Но ведь жена! Трижды за какой-то месяц в резолюциях ЦК запрещалось… Нет, Петроградский комитет партии все-таки допустил избрание Лилиной членом коллегии отдела народного образования Петросовета. Наверное, не без благословения наркома Луначарского. Так и обретается в Питере, никогда нет на месте, на Остоженке. Вчера сумел все-таки поймать и высказать ему упрек… В Москве до сих пор нет хорошего памятника Карлу Марксу.

Что-то еще по Петрограду… Ну да! Угроза наступления Юденича на город так и остается… Решить о пополнении 7-й армии… Непременно решить! Утвердить Киргизский ревком… Да, да. Съезд «рабочей партии интернационалистов» ходатайствует… при вступлении своих членов в ряды Коммунистической партии исчислять их партстаж со дня вступления в РСРПИ. Не слишком ли много хочет Коллонтай? Нет, дорогая Александра Михайловна, тому не бывать… Милости просим… со дня подачи заявления. Никаких п е р е х о д о в, никаких с л и я н и й. Да, а что там от Федора Сологуба? Просьба о выезде за границу… на время. Что ж, вольному воля. Не каждому интеллигенту… тем более писателю-символисту… ляжет на душу новая Россия, рабоче-крестьянская, голодная, холодная… вся в крови… Чур меня!.. Наркома земледелия Середу ввести в президиум ВСНХ… Протест Иоффе… И тут протест! Что ж, послушаем…

Рессоры мягко покачивали. В ритм попало слово… «Крым… Крым… Крым…» Да, Крым! Воображение тотчас перенесло его туда, далеко… А видит — карту. Никогда не был в тех краях, на юге России. Зато думает ежедневно, ежечасно. Юг, Южный фронт… Два полных года не перестает думать! Будет ли конец?! Будет… Должен быть… Не с о з д а т ь Крым! Куда отступают войска Деникина? Это важно, архиважно… Если в Крым… направить туда весь удар! Вышвырнуть в Черное море все остатки белогвардейщины. Позвонить Сталину, в Харьков… Нынче же позвонить! Вызнать и у главкома… А что… заскочить на Знаменку, в Полевой штаб? Никогда не был. Да, да, после Политбюро… Склянский давно приглашает. Кстати, он докладывает о Крыме. Вот с ним и заскочить…

Отрешаясь на какой-то миг от насущных, текущих забот, Владимир Ильич повернулся к Дзержинскому; доверительно положил руку ему на колено:

— А вы замечаете, Феликс Эдмундович… как мы научились портить русский язык? Послушать некоторых ораторов… Иностранные слова употребляем без надобности, да вдобавок неверно. Зачем, скажите на милость, говорить «дефекты», когда есть «недостатки» или там «недочеты»?..

— «Будировать»… — Дзержинский рассмеялся на иронично-страдальческую гримасу Ильича.

— Вот-вот… Конечно, когда человек, недавно обучившийся грамоте, принимается усердно читать газеты, он невольно усваивает газетные обороты. Но именно газетный язык у нас начинает портиться. Прямо зло берет! Перенимают французско-нижегородское словоупотребление… худшее от худших русских медведей-помещиков. А ведь это затрудняет наше влияние на массы. Не пора ли объявить войну коверканью русского языка?!

Автомобиль, просигналив, пырнул под Спасскую башню.

3

Глубокой ночью, часов около двух, в кабинет главкома вошел Ленин. У порога снял каракулевую шапку-ушанку; ощутив, что можно раздеться без риска, живо скинул пальто. У вешалки помог ему сопровождавший Склянский. Оттирая озябшие уши, с хитринкой поглядывал на застывшего у стога Каменева.

— А у военных хорошо топят…

Превозмогая усталость, держась только на своем характере, Владимир Ильич пытливо осматривал огромный кабинет, задергался в особой комнате, завешанной картами.

— Как наступает фронт?

Вопрос задал не у карт, а здесь, когда вернулись в кабинет. Главком понял, что суточные передвижения частей его не интересуют. С поражением Юденича и Колчака фронт, по сути, остался один — на юге; тоже входит в свою завершающую стадию.

— Войска измотаны, товарищ председатель Совета обороны…

Владимир Ильич нетерпеливо передернул плечами; склонив голову набок, шутливо-укоризненно сказал:

— Кстати, Чичерин все время обращается ко мне «товарищ председатель Цека». А такой должности у нас нет. Дипломаты не могут обойтись без громких титулов. Не хмурьтесь, Сергей Сергеевич… Я между прочим…

Избегая неморгающего взгляда Склянского, Каменев продолжал:

— Части прошли с боями семьсот пятьдесят верст. Без значительных подкреплений. Попали в полосу, зараженную тифом. На Украине и юге, особенно в городах, тиф свирепствует. Деникинцы и махновцы разграбили больницы. Больные валяются голые или в лохмотьях, покрытых вшами. Фронтовые санчасти без белья, не хватает врачей и лекарств.

— Да, да, помимо военных фронтов у Республики прибавился новый… тифозный. — На сером, без кровинки, лице Ленина обозначилось скорбное выражение. — Наркомздрав привлечен, изыскивает все средства… Звоните завтра еще и вы Семашко.

— Уже сегодня… — тихо из-за спины уточнил Склянский. Озабоченно выстукивая пальцами по столу, Ленин как бы машинально опустился в кресло, кивком разрешил главкому говорить.

— Мы лишены железнодорожной связи… Транспорт! Свежие формирования, боеприпасы нечем подвезти. У Чусоснабарма нехватка паровозов.

— Вчера с Востфронта сообщили… — глаза у Ленина оживились; хотел подняться, но от резкого движения, видать, боль подступила к вискам. Переждав, осторожно привстал: — В Новониколаевске захвачено у Колчака триста паровозов и двадцать тысяч вагонов с военным имуществом. Я дал распоряжение наркомпути Красину перегнать двести свободных паровозов в центр. Отдадим часть Чусоснабарму для Южфронта.

— Пехота совершенно выбилась из сил, Владимир Ильич. — Каменев, видя состояние его, поубавил официальный тон. — Наступаем конницей. Как тут не отстать… Воюем, можно сказать, на энтузиазме, все решает боевой дух.

— На энтузиазме? А что!.. Революционная война… когда она втягивает и заинтересовывает угнетенные массы, когда она дает им сознание… что они борются против эксплуататоров… Такая революционная война вызывает энергию и способность творить чудеса. Наша война является п р о д о л ж е н и е м политики революции. Поэтому, как она ни бесконечно тяжела, рождает неслыханный энтузиазм и героизм трудящихся. А подметили правильно вы, Сергей Сергеевич. На одном энтузиазме мы не победим.

Всегда, при каждой встрече этот человек застает Каменева как бы врасплох; из любого, казалось бы, маломальского факта он, политик, тотчас выделяет самую суть, сердцевину и возводит в высокую степень обобщения, неожиданную и чаще непонимаемую им, военным. Нужно какое-то время, чтобы постичь тот смысл; постигнув, только тогда обнаруживаешь его мудрую простоту, ясность. А сию минуту Каменев вообще не в силах что-либо воспринять. Приход предсовнаркома в такой час, без предупреждения просто-напросто ошарашил: чем вызван? что заставило его, больного?

— С топливом тяжело, — Ленин повернул разговор. Дров в обрез… Ревкомы мобилизуют население для подвоза дров к станциям… Вот отобьете у Деникина Донбасс, тогда будет уголь.

— Донбасс-то отобьем…

— А что гложет вас? Уж доверьтесь, Сергей Сергеевич. С домашними что-нибудь?

— Бог миловал, Владимир Ильич. Тревоги чисто наши, оперативные… Армии наступают всеми дивизиями в первой линии. Резервов не имеем. Из-за этого даже незначительный успех противника примет нежелательные размеры. Парировать нечем.

— Кто ответственен за это?.. — брови у Ленина сурово сошлись.

— Главное командование с себя ответственности не снимает. Командармы не выполняют приказов Егорова о выделении резервов… Пришлось вмешаться…

Проникающий взгляд Ленина неприятно покоробил. Каменев засмыкал полу френча. Всего четыре дня, как Егоров, врио командюжа, утвержден приказом РВСР командующим фронтом, не без вмешательства Кремля. Дошли до Знаменки слухи: якобы из Харькова, от члена Реввоенсовета Южфронта Сталина, был резкий звонок по поводу двухмесячной волынки с утверждением.

Сейчас, вспомнив, Каменев почувствовал, что именно его, главкома, считает Ленин первым волынщиком.

— Что предпринимает главное командование? Почему в Донбассе заминка с наступлением?

Вмешался Склянский:

— Владимир Ильич, заминка действительно имеется… Конармия должна стремительно выдвинуться в Донецкий бассейн и занять железнодорожные узлы Попасная, Дебальцево и Иловайская… Но Буденный медлит, ждет, когда подтянутся соседние армии, Тринадцатая и Восьмая. «Добровольцы» тем временем могут соединиться с Донской армией…

Ленин невольно поморщился, качая осуждающе головой; обращался к поникшему главкому, сопровождая слова резкими жестами.

— Предупреждал вас!.. Учтите нашу слабость, возможно, связанную со славянским характером… Мы недостаточно настойчивы и выдержанны в преследовании поставленных целей. Опыт показывает, один раз на востоке, другой на юге… в решительную минуту мы не сумели оказать сильного напора, позволили бежавшему врагу подняться на ноги. Нет ни тени сомнения… правительства Западной Европы готовят планы спасения Деникина, усиливают помощь. Понимают, как велика опасность, грозящая ему от Советской России! Сейчас началась полоса побед, вы должны помнить… от нескольких недель зависит, кончим мы войну полным уничтожением противника или снова обречем десятки и сотни тысяч людей на продолжительную и мучительную войну. От того, сумеем ли мы удесятерить наши усилия, зависит возможность не только победить до конца, но и уничтожить врага, завоевать себе прочный и долгий мир.

Склянский опять было попытался вмешаться, но Ленин остановил его взглядом. По стиснутым челюстям, угловато выступившим скулам заметно, с каким усилием сдерживается, чтобы не сказать резкость зампреду Реввоенсовета. Явно не ожидал Склянский такого оборота. Каменев, понимая, кому обязан за столь высокий визит, почувствовал себя третьим лишним.

— Дело в том, Владимир Ильич… — заговорил он взволнованно, — Деникин собрал на линии Бахмут — Попасная — Ирмино, по данным разведки, три кавкорпуса, пехоты до двух дивизий и до десятка бронепоездов… Прикрыть эвакуацию частей Добровольческой армии к Таганрогу и Ростову, вывести их из-под удара Четырнадцатой и Тринадцатой армий. Боюсь, ему это удастся…

— И я боюсь, Сергей Сергеевич… Преступно терять бдительность за пять минут до победы… и через пять минут после…

К Каменеву вернулись прежний тон и деловитость; наклонился к десятиверсткам, разложенным на столе, за которыми его застали.

— Я готовлю директиву командующим Шорину и Егорову… Левому флангу Южного фронта и правому Юго-Восточного продолжать согласованное наступление на юг для овладения соответственно районами Таганрог — Ростов-на-Дону — Нахичевань и Новочеркасск. Ближайшая задача Шорину — захватить станцию Миллерово.

Владимир Ильич тоже потянулся к карте. Внимательно следил за карандашом главкома.

— Южному фронту… преследовать остатки Добрармии, — развивал свою мысль Каменев. — Разгромить окончательно, не дать отойти в Крым или сесть на суда в гаванях Бердянска, Мариуполя и Таганрога. Для их захвата выделяем части Конной армии, основную массу конницы Буденного бросаем на Ростов и и Нахичевань. Конкорпус Думенко овладевает Новочеркасском и переправляется через Дон у станицы Аксайская.

— Когда думаете взять Ростов и Новочеркасск?

— Вероятнее всего, до десятого января.

Удовлетворенный ответом, Владимир Ильич прошел к глухой стенке печи, украшенной изразцовым кафелем, прислонил ладони, с видимым наслаждением воспринимая тепло.

— Новочеркасск и Ростов брать… Брать как можно скорее! Взятие их имеет архиважное значение. На Южном фронте решается сейчас исход войны с белогвардейцами и империалистами. Разгром Деникина, при том, что Колчак и Юденич почти уничтожены, может изменить самым радикальным образом наше международное положение. Война, возможно, не закончится сразу, тем не менее для всякого государства станет ясным… надежды раздавить Советскую Республику военной силой потерпели крах.

Остановился у стола с телефонами. Трогая пальцем аппарат, продолжал:

— Чичерин в Юрьеве нынче заключает перемирие с эстонцами. Без сомнения, на Эстонию давят Англия и Франция. Клемансо угрожает… дескать, посмейте только пойти на мир с большевиками. Ллойд Джордж склонен к компромиссу. Англичане, сообщает Чичерин, ставят перед Верховным советом Антанты вопрос о снятии блокады с России. Это не означает изменения империалистской политики. Вовсе нет! Но нам важнее всего экономическая сторона вопроса. Мы сможем получать машины для восстановления промышленности. Наступит новая полоса социалистической революции.

Владимир Ильич снял с рычагов телефонную трубку, послушав, положил обратно. Показалось, сделал это чисто машинально; отойдя от телефонов, договаривал:

— Главное сейчас… разбить Деникина! Не дать ему встать на ноги, закрепиться в Крыму, за Днепром и Доном. Уничтожив всех белогвардейцев, мы добьемся мира со всеми окраинными государствами. И никакое нашествие Антанты практически не будет возможно. Мы их убедим, и прежде всего англичан, как уже убедили немцев, что им же самим выгоднее с нами торговать, а не воевать. Нам же пора приниматься за мирное строительство.

Вернувшись к телефонному столику, преодолевая смущение, попросил:

— Сергей Сергеевич, а нельзя Харьков?.. Время, правда, позднее. Я знаю, Сталин не спит…

Харьков отозвался тут же. Ожидая с трубкой у уха, Владимир Ильич взглядом благодарил главкома за любезность.

— Да, да!.. Доброй ночи, Иосиф Виссарионович… Слышу вас великолепно, каждое слово. У главкома хорошая телефонная связь. А вот из Кремля никак не удается… Так, так… М-да… Получили полевые радиостанции? Очень хорошо. Долго не могли выбить их со складов военно-инженерного управления. Засели там какие-то растяпы… А когда выгоните из Таганрога Деникина?.. Считаете, он еще способен на каверзы?.. Тактические. М-да… Что ж, будем ждать… Вам привет от Дзержинского… Как состояние Егорова?..

Еще в начале разговора Каменев и Склянский, переглянувшись, вышли в приемную.

— Ну, вы довольны? — спросил Склянский, играя золотым портсигаром. — Владимир Ильич очень устал, у него болит голова, поднялась температура… Сейчас прямо с Политбюро…

Каменев, согласно кивая, избегал неморгающих глаз Склянского; чувствовал себя побито — давило виски, ныла поясница…

4

Звонок из Москвы не удивил Сталина. Тем более — из Полевого штаба. На дню дважды-трижды, не исключая и ночи, тревожат, если не сам главком, то наштаревсовета Лебедев. Диву дался, когда услыхал голос Ленина; явственно различил даже частое нездоровое дыхание, будто тот в соседней комнате. Среди ночи, со Знаменки?! Насколько известно, Ильич сроду там не бывал. Что-нибудь случилось?..

Нет, из разговора не почувствовал. Ничего не случилось. Вечером выступил на партконференции в Московском комитете, на Большой Дмитровке. Обсуждали вопросы о топливе, продовольственном положении Москвы. Говорил о субботниках. А уж после Политбюро прикатил на Знаменку. Зачем? Главкома видит каждое утро у себя в рабочем кабинете, в Кремле. Нет нужды среди ночи оглядывать его апартаменты. Знает достоверно, что и дома у Ильича в эти дни тяжело: у Надежды Константиновны обострилась давняя базедова болезнь. Выкраивая минуты, он спешит к ней…

И так и эдак прикидывал Сталин — вскрыл, показалось, для себя причину. Несомненно, затащил Склянский, причем вымотанного за день и, кажется, больного. А чего ради? Молодой зам у Троцкого, бессловесный, но пронырливый, в любую щель пролезет. Корысть — на ладони. Поразить воображение главкома, чтобы упрочить на него свое влияние: гляди, мол, и мотай на свой роскошный полковничий ус! Каменев по натуре человек упрямый, узковоенный до мозга костей, носа не отрывает от десятиверсток; тем и труден в приручении. Однако поддается! До недавних пор Гусев влиял на него единолично, безраздельно… Свято место, как говорят, пусто не бывает. Наверняка Склянский пытается занять то место, ибо предреввоенсовета для себя сжег все мосты раньше. А упустить такого человека, с его властью, отдать в чужие руки… Не-ет, Троцкий наизнанку вывернется…

Разговор, в общем-то, ничем срочным не вызван. Понятна тревога Ильича с задержкой наступления. Конечно, топливо! Уголь, уголь… Прямо сказал, что с высвобождением Донецкого бассейна надо ему засучить рукава — заняться угольком. На то будет, разумеется, официальное назначение, а пока — знай.

Сталин тут же прикинул на карте. Прошел к окну, выбил о подоконник трубку; заново заправляя ее, незряче буровил прищуренными до щелок глазами белую метельную темень за стеклом. Не скрывает сам перед собой, звонок Ильича, а именно со Знаменки, из кабинета главкома, доставил удовлетворение. Какие задние мысли у Склянского, что тот преследует, это еще покажет время, зато ему, Сталину, уже сейчас есть чему порадоваться. Не случайно Ильич интересовался состоянием Егорова. Подробностей не выпытывал, так, между прочим. В кабинете ли находились Каменев и Склянский, когда речь шла о Егорове? Добро бы, слышали и они…

Едва ли не с первых дней обновленный РВС Южного фронта почувствовал тяжелую руку главкома. Большую долю тяжести ее, несомненно, ощутил на себе врио командующего Егоров. Еще в середине октября встал вопрос об изменении стратегического плана. Политбюро ЦК решило Москвы, Тулы и Петрограда не сдавать; в течение зимы подготовить новое наступление; усилить Южный фронт переброской частей — для главного удара.

Главком упорно проявлял стремление возродить свой план; он по-прежнему считал, что на Юго-Восточном фронте продолжает лежать задача нанесения решающего удара. Подкреплял это и делами — две трети эшелонов с пополнением за ноябрь получил Шорин. Егоров, естественно, подавал возмущенный голос, чем и восстановил против себя главкома.

Не вмешайся он, Сталин, Егорову было бы худо. У Каменева оказалась сильная поддержка — Гусев. Немало пришлось попортить крови себе и другим в трехнедельной схватке с центром.

12 ноября они с Серебряковым, тоже членом РВС Южфронта, послали в Политбюро заявление:

«Ввиду совершенно ненормальных отношений, сложившихся между Ставкой, и прямой ненависти Главкома и Гусева к командюжу, с другой, в полном равнодушии к нуждам Южфронта, считаем своим долгом заявить о необходимости либо сменить весь состав Ревсоветюжа, либо сменить Ставку, или, если последнее считается несвоевременным, сменить Гусева, который, по нашим сведениям, является главным застрельщиком против Южфронта».

На другой день Сталин отправил из Серпухова на имя Ленина телеграмму для Политбюро:

«Считаю долгом заявить, что изменение плана и перемена в составе, в духе известного заявления, составляют условие, без осуществления которого оставаться на фронте не представляется возможным».

14 ноября вопрос этот обсуждался на Политбюро. Постановили:

«Передать Главкому Каменеву от имени правительства политико-экономическую директиву о необходимости взятия Курска, и передвижения на Харьков и Донбасс и о соответствующем этой директиве распределении между Южным и Юго-Восточным фронтами подкреплений, снимаемых с Восточного и Туркестанского фронтов».

Предложили Ленину переговорить с главкомом по содержанию директивы. Отдельным пунктом Политбюро указало ему, Сталину, на недопустимость подкреплять деловые предложения ультимативными требованиями.

Наутро, узнав о постановлении Политбюро, Сталин послал в Кремль, Ленину, большое письмо — отстаивал и обосновывал ранее принятый план ЦК о нанесении главного удара по Деникину на Южном фронте, обвинил Ставку в том, что она-де «игнорирует» это решение ЦК.

4 декабря Гусева, «главного застрельщика против Южфронта», сняли с поста члена Реввоенсовета Республики…

Поднося спичку к трубке, Сталин уловил топот знакомых шагов в приемной.

— Еще не ложились, Иосиф Виссарионович?

Вопрос, конечно, праздный. Егоров и сам знает, что свет гаснет у Сталина в пять, хоть часы по нем выверяй. Сейчас еще около четырех. Сам-то вскочил в такую рань — с вечера собирался в войска. Пока брился, адъютант сообщил о позднем звонке из Полевого штаба.

— Что там со Знаменки?.. Каменев звонил или Лебедев?

По горячему блеску глубоко скрытых в припухлых веках глаз Егоров понял, что разговор для него был приятный. Понял и то, что Сталин не расположен им делиться. Повернулся к карте, висевшей на стене, за креслом. На ней не обозначены фронты; пользовался ею Сталин в о о б щ е, а точнее, железнодорожными ветками. Доглядел несколько карандашных отметок в районе Донбасса, причем находившихся еще в руках противника. Как-то не придал этому значения; занятый своими мыслями, всматривался в железнодорожные узлы, южнее Харькова, где застряли наступающие армии и куда, собственно, собрался он ехать.

— Иосиф Виссарионович, вам не приходила такая мысль?.. — Егоров переждал, пока Сталин раскурит трубку и обратит к нему лицо. — Южный фронт может лишиться армии, а то и двух. Теперь уже очевидно… Деникин главные силы Добрармии отворачивает на Таганрог и Ростов. Корпуса генералов Бредова и Промтова отходят в низовья Днепра, Южного Буга и Днестра. Двенадцатой и Четырнадцатой на них хватит. В Крым втянется лишь слабый карательный корпус генерала Слащова. Для Тринадцатой, полагаю, Крым не будет серьезной преградой… Значит, Юго-Востфронту предстоит добивать всех разом — кубанцев, донцов и добровольцев… На Кубани, конечно. Конная и Восьмая могут уйти в подчинение к Шорину.

Сталин попыхал дымом.

— Кому добивать Деникина… нэ важно, товарищ Егоров. Важно добить. Донбасс нужен нам, уголь… Москва запросила топлива.

Так вот чем он занят сию минуту! Выходит, звонили не из Полевого штаба. Адъютант ошибся. Из Кремля. Что же его могло обрадовать? Может, забирают? Что-то вроде обиды шевельнулось у Егорова — почувствовал себя оставленным, одиноким.

Перемена в лице командюжа не ускользнула от Сталина. За два месяца совместной работы присмотрелся к этому человеку, проникся; покорили в нем внешнее обаяние, душевная великорусская щедрость и простота, а особенно военный дар. Как стратег, Егоров мыслит смело и широко; немало взял от него долгими ночами у оперативных карт. Но ближе все-таки стал он ему совсем с недавних пор…

С неделю, как Сталин здесь, в Харькове. В Курске его потревожил сигнал: с командюжем неладно. Прибыл тут же, среди ночи. Отыскал Егорова в «Гранд-отеле», в бывших хоромах бежавшего генерала Май-Маевского. Не узнал!.. (Полмесяца не виделись: Егоров в своем поезде следовал вместе с наступающими войсками.) Поразило лицо, обрюзгшее от запоев и угарных ночей; жесткая рыжая щетина, мятая несвежая нательная рубаха с оторванной пуговицей вызывали жалость и возмущение. Разогнал прихлебателей; под полевой штаб фронта и ставку командюжа подобрал другое помещение, неподалеку, за речкой Харьков — здание Судебных установлений.

Духовно надломленный, Егоров умолял помочь ему уйти из армии; показывал заготовленное письмо, в котором выспрашивал для себя директорство Мариинским театром. Военная-де карьера не удалась, попытает доли на поприще вокального искусства. В порыве откровения признался о 5-м и 6-м годах в Закавказье, Как мог, Сталин успокоил: то была зеленая пора, солдатство, а солдату положено приказы выполнять. Он лично, Сталин, послужной список его знает, и тифлисские события считает «детским грехом». Попросил выкинуть из головы и никому не напоминать: давнее, мол, дело, быльем поросло. Уговорил не посылать в ЦК и слезливого письма. Сам же Сталин, выказывая доверие, поддержал в тяжелую пору — добился от РВСР утверждения его в должности командующего.

Сейчас, глядя на подтянутого, выбритого командюжа, не жалел Сталин о содеянном. Егоров в считанные дни обрел былую стать и уверенность; боевой задор так и прет из него. Нынче войска, после передышки и перегруппировки, начинают наступление в глубь Донецкого бассейна. Место командюжа, конечно, там. Зашел попрощаться. Заметив, что звонок из Москвы встревожил и озадачил его, Сталин успокоил:

— Ильич звонил. От главкома… Случайно попал. Интересовался нашими делами. Ждет скорейшего освобождения Донбасса.

— А вас… не отзывают?

— Зачем? На нашей совести еще маршал Пилсудский. Войдем вот в соприкосновение за Днепром…

— Думаете, рискнет? — неуверенно спросил Егоров.

— Когда палец на курке заряженного ружья… Удержаться трудно, чтобы не нажать. Но это… завтрашнее. И не такое страшное… А пока — Донбасс. Так что поезжайте, Александр Ильич. Воюйте, не оглядывайтесь. Штаб фронта из Серпухова будем переводить в Харьков.

Егоров не нашел слов благодарности.

Глава одиннадцатая

1

Бесновалась в ночи морская пустыня. Одинокий катер бился в судорогах; протаранив стену воды, он на миг застывал и обрушивался в пустоту. Снова зарывался в волну. В такт ему откуда-то из глуби, выворачивая всего наизнанку, поднималась теплая муть. Постояв у языка, отпускала. Единственное спасение — валяться в провонявшей бензином каюте на узкой деревянной койке, вцепившись в нее холодными липкими пальцами. Койка резко уходила из-под онемевшего тела — муть подступала к стиснутым зубам. Глаза слепо блуждали в мертвенно-фиолетовом полумраке, упираясь в тусклый ночник над иллюминатором. Стон обшивки, рев шторма и захлебывающийся стук дизелей перемещались, давили на перепонки, многократным гулом перекатывались в чугунной голове. Заполнившее всего до краев тупое безразличие приглушало муки. Время остановилось… Только теплая муть, переливаясь, ритмично вела свой отсчет…

Койка присмирела. Выровнявшийся катер пошел глаже. Слышно, падали обороты. Протяжно взвыла сирена — где-то рядом ответили…

— Катер начальника обороны Крыма генерала Слащова!

Усиленный рупором крик вернул сознание. Ну уж к чертовой матери! Этот е г о катер! Что угодно: вагон, седло, собственное брюхо, наконец… Только не эта посудина. Кому орет? Жидкую занавеску иллюминатора пробил сноп белого света — больно ударив по глазам, пропал. Прожектором обшаривают. Сторожевые корабли на рейде?

По крутым ступенькам неуверенно ступали кованые сапоги. Со скрипом распахнулась узкая дверь.

— Севастополь, ваше превосходительство. Подходим к Графской.

Сережа Фрост, адъютант. В голосе почудилось неумело скрытое сочувствие. Еще не хватало! Свет из коридорчика затеняет лицо, мешает рассмотреть. Поверх шинели — черный морской дождевик. Промерз, видно, и снял с кого-то, стервец. Что ж, как говорится, прибыли для дальнейшего прохождения… Еле сполз с койки. Переставляя ватные ноги, потащился наверх.

Холодный ветер порывами набивал легкие, выгонял муторную бензинную вонь. Желтыми пятнами редких фонарей качался в глазах берег Южной бухты, охватывая с боков, уходил вдаль. Из тьмы наплывали, твердея в очертаниях, трубы, мачты, задранные носы кранов, башни военных кораблей.

Затихший катер, проскользив последние сажени, мягко притерся правым бортом к дереву. Тяжело прыгнул, придерживая наброшенную адъютантом бурку. Обернулся, нашел у рубки долговязого мальчишку-лейтенанта, слабым кивком поблагодарил.

— С богом, ваше превосходительство!

Небо, ясное, предрассветное. Мерцают, переливаются звезды. Засмотрелся. Всю осень был лишен такого дива: над Приднепровьем висела сплошная свинцовая хмарь, даже ветры не разгоняли. Сердце защемило. Шестой год войны. Сколько смотрел на эти звезды. И как часто думалось — в последний раз. Впрочем, пустое. Дело тревожит: чистое небо… Не к морозам ли? Подморозит — худо придется его солдатам. Месят грязь Северной Таврии, тянут увязшие по оси телеги. Тяжко, но одно должно утешать: красным так же грязь по колено, цепко держит, не дает вспрыгнуть на загривок отступающему корпусу. Как там генерал Андгуладзе? Не ввязался бы в бои. Норовист, черт. Успел ли до Мелитополя дотянуть? Должен. За казачков Морозова спокоен: всегда осадят передовые разъезды красных. Железная дорога не подвела бы — сохранить штабной поезд, увезти на платформах неподъемные тяжести: орудия, зарядные ящики. После них уж подрывная команда ни одной целой шпалы не оставит бронепоездам врага…

— Не встречают что-то хозяева… — адъютант неуверенно топчется рядом.

Действительно, никого. Они да чуть поодаль привалились к мраморному льву три казака из конвоя; согреваются куревом, молчат. Ощущая твердь, приятно наливаются теплом и силой ноги. Муть внутри еще колышется, но уже в самой глуби.

Шагал по широкой лестнице наверх, к портику на колоннах. Могли бы и встретить — не кто-нибудь прибыл. Заспались, видно — такая тишь. Н-ну ладно, посмотрим сперва на них, с кем судьба свела. С одним вроде знаком. Все старше летами, иные и чином. Но в теперешней войне все это — не суть. Другое важно: где сейчас помыслами? Может, уже за морем. И чемоданы собраны…

Оперся о колонну. В глазах встал выхваченный из темноты блеклыми фонарями адмирал Нахимов — голова чуть повернута, фуражка сбита на затылок. Онемел перед спокойным величием двухсаженной бронзы. На удивление, она не давила — возвышала, делилась застывшей силой, уверенностью. Привычное, вбитое еще отцом штабсом казенное почитание сейчас пропало, уступило место острому ощущению близости равных, сообществу единомышленников, боевых соратников. Один, в бронзе, вчера защитил Крым с юга; другому, во плоти, предстоит защитить сегодня с севера. Разницы нет. Или почти нет…

Жестянкой по стеклу прошелся по раскрывшейся душе блатной мотивчик, нестройно поддержанный разноголосьем: «Моя сестренка не тужила и в туфлях всегда ходила и всегда веселая была…» Хрустнув суставами, резко крутнул головой. Справа горит огнями, заливая гранитную мостовую Нахимовской площади, трехэтажная приземистая громада гостиницы Киста. Из-за парных колясок и фаэтонов у подъезда вынырнули трое военных. Подгоняемые в спины разухабистым хором из ресторана, спешили к нему.

Встречают все-таки. Кто, любопытно знать. Какой чести его удостоили? Двое во флотском, по фигурам — мальчишки. Третий, впереди, посолидней… погоны в тени… Ага, капитан. А те… лейтенанты, оба. Споко-ойно.

Капитан, манерно вздернув раздвоенный подбородок, козырнул на ходу:

— Здравия желаю, ваше превосходительство! Адъютант комкрепа капитан Балакин! Генерал Субботин приносит свои извинения…

Сглотнув, резко перебил:

— У вас тут что… уже рождество?

— Никак нет… — капитан потерянно повел округлившимися глазами в сторону «Киста», где только что оборвалась музыка. — Рождество через два дня, ваше превосходительство. А это так… обычно…

— Обычно, значит… Приказа главкома не знаете?! Ближе подойдите.

Ощутимо повеяло перегаром. Пьян, с-сволочь. И те двое — за ним жмутся — не лучше.

— Вот что, любезный, — цедил, не срывался на окрик: останавливала отвисшая челюсть капитана. — Доложите генералу Субботину. Командующего обороной Крыма вы встретили честь честью. Р-раз. В девять ноль-ноль прошу собрать в штабе крепости всех начальствующих лиц. Два. Приготовить для меня паровоз с двумя вагонами. Три. Ясно? Выполняйте. Я — в «Гранд-отеле».

Вдогонку слабо возразили:

— Там забито все… А в «Кисте» номер освободили…

Вот еще! Четыре года дрался с немцами, теперь — с большевиками, их ставленниками… И у какой-то баварской свиньи под крышей останавливаться! Нет — в «Гранд-отель», в «их» с Софьей номер.

— Сотник! Живо! Двадцать седьмой, второй этаж налево… На один день.

Ресторан «Гранд-отеля» встретил ревом «Боже, царя храни!». Дружным и радостным, без музыки.

— Господа офицеры гуляют, — казак кивнул на распахнутые окна. — Жарко, видать…

— Милости просим-с, милости просим-с, — по освещенным ступенькам подъезда скатился субъект в котелке и изрядно помятом фраке; полные страха заплывшие глаза как-то смазывали заученное радушие мокрых растянутых губ. — Уж для вас номерок всегда-с найдется… Заведение с репутацией… Зачем же было так выражаться… и утруждать себя… плеточкой… А уж господин бывший казначей чудненько пока у меня…

Проворно сгибаясь, норовя заглянуть под жестко сдвинутые белесые брови нежданного гостя, выныривая справа-слева, журчал:

— А дамочка ваша, премного извиняюсь… не вижу… Погодя прибудут-с? Сам встречу, сам провожу… не извольте беспокоиться…

С-скотина. Ступив на красный ковер лестницы, вяло уронил:

— Сережа, ты плохо объяснил, кто я и зачем…

— Виноват, — сотник тяжело отвалил от кадки с раздерганной пальмой и, пошаривая за голенищем, двинул на хозяина…

Второй этаж, налево. Впереди резко распахнулась дверь. Повиснув на ручке, раскачивался белотелый детина в спадающих сизых кальсонах. Тыча браунингом в пустоту коридора, пьяно заорал:

— Эй, коридорный, пару чая! — обернувшись в глубь номера, закончил не тише: — И выматывайся, сучье отродье!.. На службу пора… во дворец…

Казак за генеральской буркой едва заметно потянул с плеча трехлинейку Мосина, прибавил шагу. Не понадобилось — дверь с треском захлопнулась. Двадцать седьмой где-то напротив. Так и есть. От двойки на обшарпанном дереве остался лишь вычурно изогнутый грязный след. Под дверью — куча мусора, пустые бутылки. Вымели, видать, с прежним хозяином. Вонь, однако, осталась. Ковровая обивка в гостиной изрядно полиняла, местами висит клочьями. Мебель та же, и люстра. В спальне полумрак, свет не зажигается. Скинув на голый матрац бурку, вышагивал по помору. Слипавшиеся, изъеденные бессонными ночами глаза ожили: выискивали памятные детали. Находили — раздерганная душа успокаивалась, теплела. Их с Софьей первый дом…

…Июль 14-го. Смутное время. Пьянела Европа от пороховой гари сараевских выстрелов. Кругом все разговоры — о войне. А у него, штабс-капитана лейб-гвардии Финляндского полка, на днях венчание в Александро-Невской лавре, да в нагрудном кармане рапорт с просьбой об отпуске, По случаю близкого дня рождения — десять лет — августейшего шефа финляндцев наследника цесаревича Алексея смилостивился генерал-майор Теплов — одарил тридцатью сутками. Из лавры — на Николаевский вокзал и вон из Санкт-Петербурга. Тут, на седьмые, и оборвался их медовый месяц. Настойчивым стуком в дверь под утро, вестью от коменданта: австрияки бомбардировали Белград — армия и флот переводятся на военное положение. Столица встретила их новым именем Петроград, разгромленными витринами немецких магазинов и кафе на Невском и Садовой, тумбами, обклеенными высочайшим манифестом 21 июля. «Божиею милостию Мы, Николай Вторый, император и самодержец Всероссийский… молитвенно призываем на Святую Русь и доблестные войска Наши Божье благословение». Так она и завертелась, закружилась, карусель войны… Мировой, потом своей, русской… И он в ее смертном вихре — на белом коне… А впрочем, кони были разные. Шесть раз обрывал полет германских и русских пуль. Чуть подлатают, спешил вскарабкаться в седло, кинуться опять в карусельную круговерть. Как мальчишка на ярмарке…

Казак загородил дверь в ванную комнату:

— Погодите чуток, ваше превосходительство, приберу вот…

— Что там еще?

— Да известно что…

2

Утро. Размытое в белесой дымке солнце едва отлепилось от черепичных крыш Корабельной слободы, тепло поглаживает выбритые щеки, непокрытую голову… Чуть хрипло дышит декабрьское море. Аллеи Приморского бульвара мертвы. Их любимое место вечерних прогулок. Разноцветные огни. Вальс из ротонды. Софья в белом. Мягко обвив обеими руками его согнутый локоть, припадает русой челкой к эполету, шепчет что-то, тихо смеется. А ему одна забота — снисходительно созерцать, как самоуверенно стреляют в нее глаза фланирующих морских офицеров. Ушло все куда-то. Вернее, отняли…

На Большом рейде — намертво вросшие в свинцовую воду военные корабли. Редко над каким полощется на макушке бугшприта андреевский флаг — остатки Черноморского флота. Чаще попадаются полосатый французов и красный паук англичан. Союзнички. В мировой продали и тут в тягость. Сочувствовали бы себе откуда-нибудь издали, не совали нос. Не так давно — шестьдесят пять лет — эти флаги «приветствовались» озверелым ревом Константиновской и Михайловской батарей, истошным воем раскаленных болванок. А ныне — «милости просим» — салютами и маршами. Стыд-то какой. Перед н и м. Перед е г о застывшим в бронзе сознанием выполненного солдатского долга. Выходит, где-то есть меж ними разница…

— Ваше превосходительство…

У Фроста дурная манера неслышно подходить сзади.

— Тот капитан вас разыскивает. Совещание соберется не в крепости, а в штабе флота, на площади…

Вместо привычно пляшущих озорных огоньков в серых глазах адъютанта — тоскливая пустота. Небось, стервец, нашкодить где успел. Не похоже: прямо смотрит.

— Так пора уже…

Звонко щелкнула крышка серебряных часов. Именные, от нижних чинов лейб-гвардии Московского полка.

— Еще четверть… Что нос повесил, Сережа?

В ответ чуть сошлись покатые плечи. Кто, мол, знает. Потом сорвалось:

— Дерьмом тут попахивает, Яков Александрович.

Знает сотник, ему многое дозволено. За собачью преданность, веселый нрав и ненасытную жажду вражьей крови. Не угодит чем в тылу — в бою с лихвой воздаст.

— Вот как?

— Да-а, знаете… — перебинтованная в запястье рука прочертила вялую петлю. — В «Ветцеле» побывал, напротив… В нашей-то еще порядок: больше, кто служит. А там толкотня, гам, коридоры битком сундуками. Публика, по манерам видать, вся высокая: графья, князья всякие… с семьями, женами, любовницами, сворой холуев и гувернанток. Военные попадаются: поручики, ротмистры, полковники… даже гвардейские… прошу прощения. Только и галдеж: очереди, запись, визы, Константинополь… Тягу дают, в общем…

Генерал молча изучал медленно плывущую под ногами ленту желтого морского песка, не перебивал. Глазаст сотник. Впрочем, это теперь каждый солдат на фронте затылком чует. Потому так тяжело поднимаются цепи в атаку, и так легко, как вещает Осваг, «отходят на заранее укрепленные позиции». Дезертирами части теряют больше, чем убитыми…

— А нынче чуть свет из номеров повысыпали, мечутся… Позавчера в Ялте местные большевики под носом у коменданта листовки свои поразвесили. Один лысый колотит себя в грудь, чуть не ревет, сопли размазывает… Сам, кричит, видел, так прямо и написано: «Бур-жу-ям настал конец». Трясутся все — восстания ждут…

— Какого восстания?

— Да то слухи…

Слухи? Большевики здесь, несомненно, есть. Рабочих в городах хватает. Это — сила. И сила нешуточная. Могут воспользоваться всей этой бестолочью. Всадить ему нож в спину и облегчить красным дорогу в Крым. Как уже было. Не откладывая, наведаться в контрразведку. Там-то должны знать точно. И если что, повернуть часть штыков корпуса внутрь Крыма. Иначе дело дохлое.

— У меня, вы же знаете, батя, царство ему небесное, в четырнадцатом в Восточной Пруссии лег, с Самсоновым. Пять дюжин десятин под Тимашевской оставил. А я их так и не знавал своими. Во сне вижу, как по утрам моя пашня парует. Рублю когда, шашку до боли стискиваю — вернуть родительским потом нажитое. Ради этих, что ли… Наступали — тащили на горбу, отступаем — опять тащим. Про Ялту услыхал — подумал, начни им здешние красные кишки выпускать, стоял бы и смотрел… Ей-богу! Простите, Яков Александрович…

— Ничего, Сережа…

Что-то сломалось в русском солдате. И армия уже не та. Вот что страшно. Вот что гнетет, пугает… И нужно ли закупоривать горлышко крымской бутылки, если на дно — к пароходам поближе — стеклось все тыловое дерьмо. Превратило Крым в гигантскую клоаку России… Ну и мысли стали посещать… Стыдитесь, генерал-майор Слащов! Прочь блажь! Вы — наследник Невского и Суворова! Вам приказано защитить клочок русской земли. Исполняйте. Не можете — кольт в кобуре. К вашим услугам, Жестче захрустел под сапогами песок.

— Да тут еще… Хожу меж телегами, барахло грузят, от ропитовской пристани отходят сегодня два. Тянут за рукав. Оборачиваюсь — жид какой-то засаленный. Не желайте ли, гнусавит, всего за сто пятьдесят тыщ керенками поиметь английский паспорт и билет третьего класса на послезавтра. У меня глаза на лоб. Откуда, говорю, возьму столько…

— Нам с женой тоже не по карману…

— Так и я ему… Запричитал, гнида, жалко, мол, меня, а вот другие где-то берут. Ловите, говорит, господин офицер, дельфина и на нем — в Турцию, а то большевиков дождетесь… Ну я, понятно, не утерпел… Лошадь, жаль, напугал…

Аллея вывела на Нахимовский проспект, прямо перед Морским собранием. Свернули влево, к одноэтажному неприметному зданию штаба Черноморского флота, затиснутому между «Кистом» и памятником Нахимову. Фрост повеселел — замахал длинными руками.

— А в ресторане эфиопа встретил! Настоящего, черного-пречерного, как на картинках, ей-богу. Моряк французский, в шапочке такой. В роско-ошном мундире, какого я в жисть не видал, но наш — генеральский, эполеты, золотом расшит вот тут…

— Придворный…

— Напялил, пьяная образина, и ходит петухом… Прям тут же купил у кого-то…

— На память о России… И как он тебе?

— Эфиоп? Моей бы кобыле такие зубы.

Смех оборвался, когда взлетели к опущенным на глаза козырькам белые перчатки караульных офицеров. Взгляд генерала, скользнув по роскошному вестибюлю, упал на отделанные слоновой костью высокие часы. Без минуты девять. Что и требовалось. Рядом висела громоздкая картина. Морская баталия. Не Айвазовский? Похоже.

— Прошу сюда, ваше превосходительство.

За резной, темного дуба, дверью открылся просторный кабинет. Сбрасывая на проворно подставленные руки адъютанта бурку, вглядывался в запомнившийся по Царскому Селу багровый шрам через левый висок, чуть обезобразивший лицо шагнувшего навстречу невысокого генерал-майора. Лукьянов, начальник штаба крепости. Кажется, Иван Васильевич… или нет…

— Рады вас видеть, Яков Александрович, с приездом, — Лукьянов церемонно обернулся к остальным. — Господа, позвольте представить: генерал-майор Слащов, командир Третьего армейского корпуса. Наш с вами защитник, так сказать… Генерал-лейтенант Субботин, Владимир Федорович, комендант крепости Севастополь…

В углу, кряхтя, выбирался из глубокого кресла генерал-лейтенант, заметно расплывшийся, стриженный под бобрик. Профессор Субботин. Известный фортификатор. Герой русско-японской.

— Вице-адмирал Ненюков, Дмитрий Всеволодович, командующий Черноморским флотом…

Вице-адмирал, каменно сидевший в противоположном конце стола, чуть склонил крупную седую голову.

— Начальник штаба флота контр-адмирал Бубнов, Александр Дмитриевич…

Облокотившийся о подоконник начштаба, плотный, обритый наголо коротыш, щурясь, откровенно разглядывал вошедшего: удивили нежно-голубой гусарский ментик с куньей опушкой, расшитый серебряными вензелями, и заправленные в высокие кавалерийские сапоги красные брюки.

— Генерал-майор Лебедевич-Драевский, Федор Дмитриевич, начгарнизона Симферополя.

Названный оставил в покое макет брига под синими парусами. Густо разлитая по морщинистому лицу желтизна выдавала больную печень.

— Рад, господа, нашему знакомству.

Неловкое замешательство. Хозяева, исподтишка переглядываясь, туго соображали, как следует расценивать странную выходку с буркой и явившийся под ней диковинный наряд. Просившиеся наружу усмешки подавлял блеском золота и белой эмали болтающийся на шее командира корпуса крест ордена святого Георгия 3-й степени. Такой высокой наградой никто из них похвастать не мог. Не менее внушительно гляделись на левой стороне груди крест 4-й степени и на правой — крупный, с утиное яйцо, серебряный венок выпускника Николаевской Академии Генерального штаба.

— Господа, прошу садиться, — Лукьянов засуетился, расстилая по зеленому сукну потрепанную карту. — Разговор очень серьезный: оборона Крыма. Прежде всего надо бы…

— Прежде всего… простите великодушно, Иван Васильевич, — Бубнов выдержал паузу, пережидая, пока перестанут елозить по паркету ножки тяжелых стульев. — Хотелось бы знать, какими, собственно, силами располагает генерал-майор Слащов. Третий корпус — это, знаете, как-то мало о чем говорит…

Бледное лицо Слащова болезненно передернулось.

— В тылу названия войсковых частей всегда как-то мало о чем говорят… Впрочем, извольте. Тринадцатая пехотная дивизия — восемьсот штыков, Тридцать четвертая — тысяча двести штыков, Первый Кавказский и Славянский полки — по сто штыков, Донская бригада — тысяча шашек, Чеченский полк — двести шашек, конвой штакора — сто шашек. Всего две тысячи двести штыков и тысяча триста шашек. Или около того. Двадцать четыре легких и восемь конных орудий.

— И именно вам Шиллинг приказал принять оборону всей Северной Таврии и Крыма?

— Директивой от тринадцатого декабря, если угодно.

— Но ведь это же… — Субботин беспомощно оглядывал из-под припухлых век недоуменно вытянувшиеся лица генералов.

— Совершенно нереально, — Слащов закинул ногу на ногу. — Фронт Северной Таврии тянулся полукругом в четыреста верст. Прорыв в одном месте привел бы красных к перешейкам раньше моих частей. Им пришлось бы бежать с красными вперегонки. И только для того, чтобы подвергнуться неминуемому поражению. Я сразу принял решение Северной Таврии не оборонять и до Крыма в бои не вступать.

— Шиллинг согласился?

— Да.

— А главком?

— Не сразу.

— И где же сейчас ваш корпус?

— Бригада Тридцать четвертой должна сегодня-завтра подойти к Николаеву, другие части — к Мелитополю.

— А красные?

— Вышли к Азовскому морю в район Мариуполя и Бердянска.

Остался последний вопрос. Все ждали, кто задаст.

— Простите, Яков Александрович, — Ненюков неторопливо подыскивал слова. — А у вас не сложилось впечатление, что Ставка по примеру прошлых лет смотрит на Крымский полуостров как на территорию… э-э…

— Приговоренную к сдаче, — утвердительно отчеканил Слащов. — Все говорит именно за это. Назначенный сперва сюда же Второй корпус Промтова получил приказ базироваться на Одессу. Вдобавок у меня отобрали Терскую бригаду Склярова — туда же. Ценою гибели центра Деникин рассчитывает задержать красных на реках Дон и Буг. Будущее наступление сложится маневром флангов по внешним операционным линиям и заставит красных бросить осаду Крыма или очистить его, если займут. Я же считаю, что центр должен выстоять… чтобы поддержать фланговые удары. Деникину дал слово. Посему на оборону Крыма смотрю не только как на вопрос долга, но и чести.

Водянистые глаза Бубнова выразительно закатились под лепной потолок.

— С чего думаете начать? — Лукьянов поспешил отвлечь Слащова, нехорошо уставившегося на подвижную физиономию начштаба флота.

— Со знакомства с вашим планом обороны и имеющимися фортификационными сооружениями.

Все воззрились на Субботина. Лукьянов — с растущим беспокойством, Бубнов — чуть кривя усмешливый рот.

— Ну, план имеется, конечно… после отхода из Северной Таврии занять Перекопский вал и Сальковский перешеек… там укрепления… какие удалось построить в августе — сентябре… Окопы профили «со дна», неодетые, правда, сеть ходов сообщения, гнезда пулеметные и при них землянки, проволочные заграждения в одну-две полосы по три ряда кольев…

— Окопы тянутся непрерывной линией?

— Нет, непрерывной не вышло.

— Не вышло, значит… — худые пальцы Слащова нервно тискали полированные подлокотники.

— Дело в том, что восьмого октября Деникин распорядился прекратить укрепление линии Перекоп — Сиваш…

— Ну как же, вполне понятно! — Бубнов вскинулся. — У всех в ушах стоял звон московских колоколов.

— Александр Дмитриевич, право… — в надтреснутом голосе комфлота прозвучала нотка укоризны.

— Но уже месяц назад у вас были все основания, чтобы возобновить работы, не так ли?

— И я их возобновил, генерал-майор, на свой страх и риск, — Субботин крепко держал себя в руках, лишь покрасневший мясистый нос выдавал сильное волнение. — Но земля уже промерзла… И потом — нехватка технического персонала: четырнадцать офицеров и двадцать два сапера… это на сто десять верст! На каждый участок удалось выбить всего с полсотни рабочих и десяток подвод…

— Да, верно, рабочие уклоняются, — впервые подал голос Лебедевич-Драевский. — Хотя и голод… Крестьяне озлоблены постоянным сбором подвод…

— Яков Александрович, — пришел на помощь своему начальнику Лукьянов, — завтра прибывают Новороссийская и Четвертая инженерные роты, это — двадцать семь офицеров и шестьдесят пять саперов. Бросим все технические средства крепости. И работа пойдет. План есть: в первую очередь строить укрепления на Стрелке, южнее мостов, и на Перекопском перешейке, перед валом. Правда, холода, а с жильем не густо…

— Что значит «не густо»? А где же будут жить войска на перешейках?

— В окопах, как обычно…

— Ну, далеко же вы на своих укреплениях уедете… Вероятно дальше Черного моря! — Слащов, гремя стулом, резко поднялся. Дерганно заходил вдоль завесившей всю стену карты Средиземноморья. Свернув к столу, замер у плеча Лебедевича-Драевского.

— Я дрался здесь, — обкусанный ноготь заметался по причудливым очертаниям перешейков. — Взгляните. Северный берег Таврии, как и крымский, охватывает Сальковский и Перекопский перешейки, позволяя артиллерии противника стрелять продольным перекрестным огнем во фланги и тыл всех позиций к северу от Салькова. Раз. Жить на Чонгаре и Перекопе частям больше трехсот человек негде. Два. Так не лучше ли предоставить эту пустыню противнику. Пусть он померзнет, а мы посидим в тепле. И потом… я совершенно не признаю сидения в окопах. На это способны только хорошо выученные, дисциплинированные войска. А у нас — разложение, мы — слабы. Потому можем действовать только победным наступлением. Для чего надо создать благоприятную обстановку. Как? Отвести все силы назад на территорию Крыма, в деревни. Вот сюда: Юшунь, Воинка, Богемка, Таганаш…

— Это всегда было третьей и последней линией обороны, — Субботин тяжело навалился на стол.

— Это всегда переставало быть какой-либо линией обороны после прорыва первой. Теперь будет единственной и прочной. Впереди — в Салькове и на Перекопском валу — оставить охранение. Самое ничтожное. По его бегству мы узнаем: красные идут. Им по перешейкам топать целый день, ночевать негде, они промерзнут и будут дебушировать в Крым в скверном расположении духа. Тут мы их и атакуем.

— Но позвольте, около вала стоят четыре крепостных орудия. Как же с ними? Лошадей по всему Крыму не соберем — утащить их!

— Да пусть эти музейные экспонаты достанутся противнику. Тем скорее он попадется на удочку. И заплатит своими современными орудиями.

Субботин, Лукьянов и Лебедевич-Драевский угрюмо уткнулись в карту. Бубнов, откинувшись, старательно снимал ворсинки с отутюженного кителя, всем видом изображая, что ему давно все ясно и пора расходиться.

— Что ж, весьма и весьма смело… хотя рискованно. — Ненюков задумчиво потирал подпертый стоячим воротом двойной подбородок.

Сверху эта картина произвела на Слащова самое тягостное впечатление. Бараны! Только о своих шкурах… Таким разговорами не докажешь. Нужна победа! В первом же бою, и пошумнее. Тогда и поговорит. Но уже по-другому… Уселся на место, расслабленно вытянув под стол ноги. Не вникая, равнодушно внимал сумбурным возражениям Лукьянова.

— Мало сказать рискованно… авантюра какая-то! «Промерзнут», «скверное настроение»… все это эмоции. Борьба за Крым всегда заключалась в борьбе за перешейки… еще с татар. А тут за так отдать… Тринадцатой армии красных! Это — тысяч двенадцать! Да им положи в рот перешейки — разом весь Крым заглотнут. А нас — в море. Хорошо, если Дмитрий Всеволодович подберет…

— Подберу…

— И потом, господа, — слова полились глаже, — я сталкиваюсь по службе… к старшему комсоставу, нам то есть, страшное недоверие. Почти никто не верит в возможность удержать Крым. И если красные возьмут Перекоп… такое начнется! Представить страшно.

Круг готов был замкнуться.

— А кстати… Какое, однако, величественное зрелище являет собой Большой рейд. Могу я рассчитывать на помощь флота?

— Любопытно, как вы это себе представляете? — Бубнов оторвался от своего занятия. — Глубина не позволяет подойти к Перекопскому перешейку. Обстреливать издали бессмысленно. Снаряды будут достигать берега на пределе. И только. Вдобавок, началось замерзание…

— Все же, Александр Дмитриевич, что-то мы можем…

Игнорируя замечание комфлота, Бубнов не мигая глядел в прыгающий кадык командира корпуса.

— Наконец, у нас почти нет угля. Неполадки в механизмах…

— Какие же это?

Густые брови начштаба флота насмешливо приподнялись: а вы, мол, еще и в судостроении что-то смыслите?

— Господа, я вынужден вас призвать… — неожиданно по-хозяйски твердый голос Ненюкова разгладил тревожно собранные морщины генералов. — Полагаю, отряд каперанга Машукова сумеет обезопасить Третий корпус от морского десанта красных.

Бубнов демонстративно пожал плечами. В конце концов, командующий не он.

— И последнее… тыл, — закинутая нога Слащова глухо билась носком в круглую ножку стола. — Моим солдатам небезразлично, что у них за спиной. Прежде всего — большевики… Владимир Федорович, что можете сказать? Вас, как коменданта крепости Севастополь, Шиллинг назначил начальником моего тыла.

Субботин поднял голову:

— Да пока вроде тихо… листовки, конечно, появляются… но стрельбы особой не слыхать. Рабочие… кто ж их знает… ручаться нельзя: голод, половина фабрик стоит…

— Я их повадки знаю достаточно. Умеют пользоваться каждым нашим промахом. Поддерживают даже враждебные себе элементы, лишь бы разить главного противника — нас. Имею в виду зеленых, банды дезертиров…

— Такие появились… рассеялись по деревням, грабят…

— И в ближайшую неделю-две появится еще больше. Что предпринимаете?

— Ну-у, ловим…

— Ловили бы, имей большие отряды, а то так… — вялая реплика Лебедевича-Драевского остановила Субботина.

— Ну вот что, — кулак Слащова тяжело лег на зеленое сукно. — Отряды для ловли дезертиров усилить. Крым от банд очистить. Рабочим дать паек. Всем. Повинности крестьян уменьшить. Особенно, подводную. Ни перед чем не останавливаясь, давить в зародыше любое выступление против защитников Крыма. Кого надо — повешу. Далее. Гостиницы забиты дезертирами. Даже форму не сняли, сволочи. Пьют, куролесят. Каждый норовит побольше награбить и сесть на судно или раствориться среди незнакомого населения. Легко из Крыма уехать?

— Ну как сказать… — Субботин развел руками. — Визу получить в иностранном консульстве… обычное дело…

— Прошу немедленно издать приказ. За вашей подписью и моей. Мужчинам, помимо прочего, получать разрешение на выезд в комендатуре. Предъявлять документы, почему не в армии. Дезертиров и всех годных к строю — ко мне на фронт.

— Наверное, можно что-то сделать… Иностранные суда заходят только в Севастополь, Керчь и Феодосию.

— Жду от вас максимума работы.

Слащов поднялся. На этот раз окончательно. Взялся за витую бронзовую ручку, не оборачиваясь, отчеканил:

— Защиту Крыма беру на себя!

Ответом было угрюмое молчание…

— …Во-он, полюбуйтесь, — Бубнов, подозвав комфлота к окну, кивнул на памятник Нахимову. — Ну и гусь!..

Внутри низкой чугунной ограды, у самого подножья гранитного пьедестала, застыла высокая фигура Слащова. Из белой бурки каменно торчала круглая, покрытая редкими светлыми волосами голова.

— М-да…

— Полагаю, красные не шибко об него споткнутся… Кстати, Дмитрий Всеволодович, получена радиограмма из Лондона: линкор «Мальборо» вышел с восемнадцатью тысячами тонн угля.

— Ну и слава богу!

— Я поставлю его на разгрузку куда-нибудь за Карантинную… подальше от глаз…

— Да-да, займитесь.

— Как здоровье Марии Ивановны?

— Благодарю, лучше. Будете вечером в Собрании?

…Лист бронзы, ввинченный в полированную поверхность гранитного пьедестала подле поверженного флага Осман-паши, намертво приковал немигающий взгляд Слащова. Знаменитый приказ Нахимова, отданный накануне Синопского боя. Бронзовые буквы плясали, отзываясь где-то внутри глухой похоронной скорбью. Смысл их не доходил. Оттого скорбь разрасталась еще больше, выедая живую душу. Сжал до боли зубы — в глазах прояснилось:

«Уведомляю гг. командиров, что в случае встречи с неприятелем, превышающим нас в силах, я атакую его, будучи совершенно уверен, что каждый из нас сделает свое дело».

Е г о приказ. О н, в бронзе, вчера был «совершенно уверен». А он, во плоти? Сегодня? В том, что кто-то из «гг. командиров» «сделает свое дело»?.. Так вот она где… разница меж ними… пропасть…

— Ваше превосходительство! — от «Гранд-отеля», размахивая полами серой черкески, бежал Фрост. — Ваше превосходительство, на вокзале ждет поезд, а у гостиницы — автомобиль. Наш «Руссо-Балт» десятого года… И где только они откопали такое старье…

3

Поезд мчался на всех парах.

Вагон необжитой, но обстановка более привычная, нежели катер и гостиничный номер. Стук колес под ногами вернул генералу обычное расположение духа — нацеленность на войну. Обида осталась за спиной, в Севастополе, на каменном берегу теплого моря; как ни странно, непонятость, а вернее, непризнание его, Слащова, крымским гарнизонным начальством не отбило ему рук, не вселило в душу колебаний. Напротив, в собственных глазах он вырос, поднялся над ними. Мелкие и жалкие людишки, заржавели от сидячей жизни, как гайки на болтах остовов судов, обглоданными скелетами торчащих у доков. Вся их работа — отписываться по начальству, им неведом мир в движении, в борьбе, неведомо чувство полета и свершений…

Дел — непочатый край. Разглядывая под огнем лампы распяленную ладонь, он отчетливо представил Крым; путаное сплетение «линий жизни», по которым гадают цыганки, подтолкнуло к мысли о дорогах. О дорогах подсказывали и колеса, отзываясь на стыках. Вот оно, с чего нужно начинать незамедлительно. Основные силы корпуса сосредоточит в районе Юшунь — Богемка. Но туда нет железной ветки от Джанкоя…

Да, да, вот что его мучило… Подвод в корпусе мало, их постоянный сбор озлобляет население. Как не подумал раньше, в Севастополе! Хотя бы на это подтолкнул коменданта крепости; чем сидеть на чемоданах и ждать у моря погоды — времянку какую ни на есть протянул бы от Джанкоя до Юшуни. Ведь просто — бросай шпалы на грунт, подсыпай балласт. Верст этак пять в час делал бы паровоз. Не за горами весенняя распутица, зима крымская бог знает какие сюрпризы еще преподнесет. На чем подвозить довольствие? На Чонгар есть дорога. А перекопская группа? Одной конницы сбивается туда более тысячи, не считая артиллерийских и обозных лошадей. А люди?!

Нет под руками генерала привычных вещей, и, пожалуй, самого необходимого — Петра, попугая. Сколько бы надо ему наговорить, поделиться… Вышагивая в тесном салоне, тискал табакерку слоновой кости. Мельком подумал о жене; не сказал бы, что соскучился, потянуло… Нет, опять-таки не хватает привычного…

Деться некуда от стола, непременно заденет бедром. Развороченные карты перешейков и ворох машинописных листов — результаты изысканий военной партии по обследованию позиций сивашско-перекопского района. Субботина затея. Вручил бумаги уже на перроне капитан Балакин. Карты и записи притягивали к себе и в то же время пугали. Перелистал вскользь… При суровой зиме Сиваш покрывается настолько прочным льдом, что возможна переправа на колесах при весьма значительной нагрузке… Встречаются почти постоянно высохшие места, особенно в период западных ветров… При разливах некоторые участки снова покрываются водой, но не настолько, чтобы служить препятствием для переправы… Залив Сиваша к Перекопу, Чокраку и Ивановке пересох настолько, что возможен переход на подводах, пешеходная переправа возможна во всякое время года и при всяком состоянии погоды… Мелкий Перекопский залив, с песчаным крепким дном, при сильных восточных ветрах оголяется версты на две… Места наибольшей сближенности между северным и южным берегами Сиваша благодаря нетопкому дну и незначительной глубине (3 фута максимум) являются постоянно угрожающими… Вот и выходит: Сиваш непроходим только на картах, а водные «недоступные» по карте районы фактически являются сушей, пригодной для маневра!

И несмотря на это — ничего не сделано по сооружению укреплений! С июля вообще прекращены приказом Деникина все инженерные работы. Кола не вбили, сволочи!

Вошел адъютант:

— Ваше превосходительство… К вам просятся.

— Ты и нужен мне, Сергей! В Симферополе… доставишь в вагон начальника дорог инженера… м-м… Соловьева. И вообще… соберешь всех инженеров-путейцев.

— Прибудем в Симферополь часа в четыре утра, Яков Александрович.

— Когда б ни прибыли! Из постелей вынешь! В Джанкой увезем их.

— Слушаюсь.

— Да, ты о чем?.. Кто там?

— В Севастополе напросился… Из приближенных герцога Лейхтенбергского. Занимается вербовкой офицеров в местный полк.

— Впусти.

В дверь едва протиснулся прямо-таки великан. С бордовой распаренной физиономией — будто из бани. Мундир английский, заношенный изрядно, чудом не лопался под мышками. Смешили широконосые ботинки и краги с медными застежками — выдавали неестественно тонкие голенастые ноги. Лицо бритое, с острыми стрелочками рыжеватых усиков; замечалась в нем диспропорция — короткий вздернутый нос с открытыми круглыми ноздрями, маленький рот и тяжеленная нижняя челюсть с вмятиной на подбородке. Успокаивали глаза, усмешливые, темные и лучистые; при дневном свете, наверное, синие.

— Капитан Орлов! — представился великан, кидая огромную лапищу к изогнутой фуражке. — Коренной, крымский. Разрешите выразить вам мою благодарность, ваше превосходительство. Не отказали… в поезд. Начальник срочно потребовал обратно в Симферополь. Князь Рома́новский герцог Лейхтенбергский, член царствовавшего дома… Мы с ним занимаемся формированиями…

— В каком он уже чине?

— Капитан второго ранга.

— По четырнадцатому помню… лейтенантом.

Не зная еще толком, чем может быть полезен ему этот капитан, Слащов кивнул на кресло; закурить не дозволил, предупредив, что не выносит дыма. Сам же, заправляя обе ноздрины нюхательным табаком с кокаином, откровенно разглядывал незваного гостя; усмехнулся про себя неизбежной в таких случаях поговорке.

— Крымский, говорите?

— Так точно. Родился, вырос…

— Где воевали?

— На турецком… Всю кампанию.

— А здесь как?.. Да! О приказе Шиллинга помню. Объясните, что за формирования такие? Много ли собрали?

— Покуда похвастаться нечем, ваше превосходительство. Начато совсем недавно. Сотни две офицеров уже есть, собраны в карантине. А штаб наш в Симферополе. Будем рады… если навестите.

— Отчего же?.. Нынче не смогу. Появится минута — буду. Непременно. Мобилизуйте всех, срочно. Крым буквально кишит бесхозными офицерами.

— Принцип добровольческий у нас… Лишь бы кого… не берем.

— Как так?

— Ваше превосходительство… я не случайно в поезде. Хотелось поделиться… Дверью в морском штабе вы хлопнули громко… Я слышал.

В светлых, широко расставленных глазах генерала появился осмысленный интерес.

— И что же слышали?

— Крепостное начальство и флотские вас не поддержали. Ваш план обороны Крыма. И неудивительно. По-моему, люди эти не могут воспринять что-либо новое, дерзкое… Устарели. И не только телом… Понимаете, самое страшное — душой устарели! Вот они, наши крымские… Годами ведь сидят! Пни гнилые, мхом заросли. Ткни пальцем — насквозь. Меряют дедовскими мерками. А все новое, все дерзкое — удел молодых.

— Смело, капитан, — Слащов поерзал в кресле, меняя позу.

— Ваше превосходительство… речь не просто о жизни… моей, вашей… Об Отечестве! Думаете, Субботина с Лукьяновым да Ненюковым сейчас занимает судьба Крыма? Ошибаетесь. Помыслы все их там… за морем. Вы оглянитесь кругом, творится что! Развал, разруха, торгашество, разврат… Офицеры потеряли веру в высшее командование! Вчера еще были бойцы… А нынче?!

Холодок сковал лопатки; мучительная усмешка застыла на лице гримасой. Слащов ощущал и холодок на спине, и гримасу, но поделать ничего не мог — боялся даже шевельнуть отекшей ногой, застывшей на весу. Мысли-то, мысли!.. Полковника Дубяго. Да и он, Слащов, все чаще приходит к тому же…

Полез за спасительной табакеркой; долго брал одеревеневшими пальцами табак, не смея оторвать от собеседника глаз. Что-то дрогнуло в тупоносом распаренном лице. Слащову подумалось вдруг, что слова эти все неискренни, за ними что-то таится… Может, провокатор? Подослан тем же Лукьяновым… Покуда чихал, молоточки выстукивали в висках: арестовать? вышвырнуть за дверь? прикинуться простачком?

— Яков Александрович, не примите меня за подсадную утку. Мною движет… боль за поруганную Россию. В вас я хочу найти понимание… Вы генерал молодой. В отличие от иных, из высшего состава… честный. Качество это сегодня, прямо скажу… редкостное: честность, чистота помыслов. Вы поклялись честью — защитить Крым. Это значит… я, русский офицер, знаю… умереть на крымской земле.

Увеличенная доза табака с кокаином быстрее погнала от сердца кровь — в затылке отлегла тяжесть. Слащов, овладев собой, нашел в себе силы опасно пошутить:

— Вы что же, господа офицеры… молодые и обиженные, предлагаете мне… возглавить ваш бунт?

Ни капли страха в лице Орлова; в крупных, действительно синих глазах его появилось что-то вроде смущения.

— Уж какой там «бунт», Яков Александрович. Мои мысли… Хотелось, чтобы вы знали… Но раз на то пошло, мы, молодые и обиженные, как вы сказали… могли бы, наверное, взять на себя ответственность за поруганную Родину. Да, я лично недоволен своим высшим командованием… Вам верю. Обещаю, буду всячески помогать… отстоять от большевиков Крым.

— Спасибо, капитан. Положусь на ваш офицерский добровольческий полк. Понадобитесь скоро, чувствую. Когда сформируете?

— Понимаете… Мы видим спасение армии… в возвращении к традициям старого добровольчества. Реорганизовать иначе затронутую гангреной разложения армию невозможно. Прием солдат и офицеров по выбору. Отборные войска выступят на фронт только после полной экипировки. Они-то и должны стать скелетом в рыхлом теле деморализованной армии. Своей доблестью и честностью будут подавать пример развращенным и вдохновлять слабых…

Генерал напряг память. «Слабых вдохновляют победы». Кто сказал? А может, эта благородная компания желает просто-напросто отсидеться в тылу? Да нет… Зачем тогда являться Орлову?

— За откровенность спасибо. Честность и доблесть во мне всегда найдут поддержку. Обещаю… вникну в тылы — получите все необходимое: обмундирование, денежное довольствие… А скажите, капитан… князь Рома́новский… я не имею чести быть с ним в личном знакомстве… Он что, поддерживает все ваши… благие намерения?

— Безусловно. Да вы можете с ним встретиться. Наш штаб в гостинице «Европейская», неподалеку от вокзала. Заодно увидите и добровольцев наших…

— Я спешу, капитан, к войскам. В Джанкое будет мой штаб. Вот туда я и приглашу князя. Передайте ему.

Откозыряв, держась за ручку двери, Орлов, между прочим, сказал:

— Князь Рома́новский во главе формирований… это гарантия благонадежности новых частей… для наших «стариков»…

Не вникая пока в смысл странного разговора, Слащов чувствовал, что произошло нечто большое и важное, не в событиях, а в нем самом, где-то внутри, глубоко. Он вдруг понял, что есть люди, думающие с ним одинаково, живут и болеют теми же мыслями и болячками, страждут одного. Но понимал он и то, что в этот ночной час, в вагоне, один на один со всем светом, ему не разобраться в том важном и большом, заполнившем его до краев. Сердцем чуял: ему надо быть на фронте, на острие…

4

В Симферополе останавливались ненадолго. Приняв в свой вагон железнодорожное начальство Крыма, Слащов разрешал наболевшую проблему на ходу. Вне официальной обстановки, за стаканом чая поставил перед путейцами всего-навсего один вопрос: сколько потребуется времени на постройку ветки-времянки от Джанкоя до Воинки — Юшунь? Мнение всех выразил начальник дорог Соловьев: мысль бредовая, мол, и если их подняли с постелей среди ночи только по этому поводу, то напрасно. Ни средств, ни рабочих рук, ни запасных шпал и рельсов у них нет.

Слащов разглядывал пухлые белые руки Соловьева; вялые, безвольные движения пальцев, помешивающих серебряной ложкой в стакане, вызывали в нем злорадное торжество. В лицо не глядел — не хотелось до времени обнаружить себя. В Севастополе смутно почувствовал, теперь, после разговора с Орловым, он с обостренным любопытством воспринимал возраст. Едва Соловьев ступил на порог — запеклось в груди: «Пень!» Лет под шестьдесят. Трое с ним; на первый взгляд показалось, все в одних летах. Нет, с бородкой, высокий — когда снял барашковую шапку и вышел на свет — молодой. Инженер Измайловский, путеец-строитель, то, что нужно.

— Мысль моя… бредовая, — в голосе генерала ничего дурного.

— Ну, как сказать, господин Слащов. Неоригинальная. До Великой войны еще производились изыскания по прокладке ветки от Джанкоя на Богемку — Воинку — Юшунь — Перекоп, — смягчил свой приговор начальник дорог; на холеном бритом лице его, с запорожскими пышными усами, в золотом пенсне, снисходительность взрослого к неразумному дитяти. — Несколько резковато я… извините уж великодушно… Можно бы все это, конечно, обговорить и в Симферополе. Теперь вот тащись обратно из Джанкоя. Вы, Измайловский, тотчас побеспокойтесь о дрезине… Ну-ка, мы на полустанке сойдем, а? Пустое, побываем уж и в Джанкое, жалобы, помню, на местное начальство…

— И я так думаю, господа… побываем, — с мрачной усмешкой заговорил Слащов, едва тот умолк. — До Джанкоя остановок не будет. Я спешу. Фронт ждет меня. А нужды фронта требуют немедленной постройки железной дороги. И тот, кто не понимает нужд фронта, возьмет винтовку и пойдет изучать их в окопах рядовым.

Переждав паровозный свисток, заполнивший резким протяжным звуком салон, он закончил совещание на колесах:

— Волею командующего обороной Крыма я отрешаю вас, господин Соловьев, от должности начальника дорог. Назначаю… инженера Измайловского. Всех, кроме вновь назначенного, прошу удалиться в соседний вагон. Там спальные купе…

Нежданно-негаданно в Джанкое пришлось задержаться. С севера прибыл его поезд. На перроне встречали полковник Кленов, кривоногий, короткошеий интендант, исполняющий обязанности начальника тыла корпуса, и телохранитель его главный, капитан Мезерницкий. В сторонке стояла жена, в военном — черной шубке-выворотке с серой опушкой, в сапожках со шпорами и папахе. Офицерам подал руку, ей — вестовому, чину нижнему — кивнул, гася светлячки в глазах.

— Инженер-путеец Измайловский, господа, начальник железных дорог Крыма, — представил своего спутника, высокого человека в черной форме. — Мы с ним дорогой одну идею обмозговали… Ветку протянуть на Юшунь. Полковник, снабдите мандатом самым диктаторским за моей подписью. И не спускать глаз отныне… Всячески способствовать, разгребать рутину, в три шеи гнать чинуш, кои пнями торчат на пути…

С наслаждением Слащов сбрасывал в своем родном салоне белую бурку и кунью шапку. Почувствовал, как устал. Первым делом потянулся к клетке — сыпанул горсть орехов. Петро, наскучавший, распускал свой нарядный головной убор, картаво приветствовал:

— Же-не-аль Сла-щов! Же-не-аль Сла-щов!

Тихонечко, кошкой прильнула Софья, засматривая снизу истосковавшимися серыми глазами.

— Лица на тебе нету… Яша. Не ел эти дни…

— Не выдумывай, принимали… как бога. В Севастополе останавливался в «Гранд-отеле», в нашем номере… Помнишь, август?

— Это же было… сто лет назад.

— Нет, вроде вчера…

Минуту молчания нарушила Софья:

— Завтрак приготовлю… пока никого нет.

Нежился генерал в семейном уюте долго — съел глазунью из двух яиц, выпил чашку черного кофе. Уединился было в салоне: мысли свести по плану защиты Крыма, привязать к местности, разрисовать карту. Оторвали дела горящие, от которых не отмахнешься.

— Полковник Кленов, ваше превосходительство, — доложил Фрост, выбегавший на шум под окнами вагона. — С комендантом станции. С ними и военные, всякие чины… Представители отступающих в Крым частей.

— Что за части?

— Сброд всякий. Хозяйственные.

— Нужно что им?

— С жалобами.

— На кого еще?

— Надо полагать… на красных, Яков Александрович.

Не устоял генерал перед усмешливым взглядом сотника; перевернув изнанкой кверху уже исчерканную десятиверстку перешейков, откинулся в кресле. Это означало впустить.

Ввалились гурьбой, человек до десятка; народ самый разный. Ломать голову нечего, один вид говорил, что за нужда привела их к нему. Истрепанная донельзя форма, изможденные лица. Погасил выпиравший наружу гнев — жалость к сирым взяла верх, — дозволил Кленову изложить суть дела.

— Ваше превосходительство… я от Александровска едва протолкался до Джанкоя… Единственная ветка забита составами с севера. Валом валят одиночные люди и части, в большинстве хозяйственные.

— Полковник, я нагляделся… Крым уже весь запружен беглецами. Вот они! Зачем их привели?

— Яков Александрович, не гневайтесь… По три-пять месяцев эти люди не получали жалованья. А ведь нашему корпусу выдавалось из Ставки, вы знаете.

— И что? — Слащов не понял; корпус, а перед тем и дивизия его, получает вовремя денежное довольствие.

— А рядом с бредущими вдоль пути частями… в вагонах бегут казначейства! — Кленов возмущенно тряс толстыми багровыми щеками.

— Что предлагаете?

— Задерживать войсковых казначеев… Сдавать деньги в Джанкойское казначейство. И удовлетворять отступающих. Правда, это нарушение…

— Ваше превосходительство, хотя бы аванс… Слезно молим, — не утерпел один из сирых, с воспаленными веками, в погонах артиллерийского капитана. — Подаяния просить остается… Или грабить!..

— За грабеж я вешаю. А вот подаяния… с протянутой рукой русскому офицеру… Страшно! Топаешь откуда, капитан?

— От Харькова. Из лазарета я… Не долечился. Думал своих догнать.

— Какой части? Вижу, артиллерист…

— Из прислуги бронепоезда «Генерал Шкуро». Контужен под Курском, в августе… Вас, ваше превосходительство, знаю еще в бытность… начальником штаба Кубанского корпуса Шкуро. В Ростове на вокзале как-то докладывал вам…

Слащов с неприязнью относился к тому прошлому, о Шкуро без брезгливого содрогания не мог вспоминать, но слова артиллериста пришлись по душе. Не хотелось ронять достоинства в глазах этих жалких, задавленных людей; он, командующий обороной Крыма, для них — наивысшая власть и последняя надежда.

— Задерживайте казначеев, полковник! — приказал Кленову. — Обяжите Джанкойское казначейство удовлетворять как части, так и одиночных военных.

— Тут сложности, Яков Александрович… Ставку надо бы запросить… — замялся было Кленов. — У нас не будет оправдательных документов… формальных требовательных ведомостей…

— А толкать людей на грабежи… или голодную смерть?!

— Разве что выдавать по ассигновке части?..

— Это уже ваша забота — как.

За ходоками закрылась дверь — доставили с вокзала, из аппаратной, ленту от Дубяго. Войска подходят к Мелитополю. Запрашивает распоряжения по размещению частей на перешейках. Подтверждает известное: красные заняли без боя Мариуполь и подошли к Бердянску…

— Подошли!.. — генерал потряс скомканной в кулаке голубой лентой под самым носом застывшего адъютанта. — А из Севастополя… пал и Бердянск! Сссволочи! Сидят там на чемоданах… Сслухи ррасспусскают!

Перевернул лицом исчерканную десятиверстку. Мимолетного взгляда на карту было достаточно, чтобы в Слащова вселился бес. Сорвался с кресла, без шапки, в расстегнутом ментике, с подскоком вышагивал по перрону. Туча тучей распялся в дверях аппаратной.

— Стучи!.. Всему Крыму!.. Мерзавцы!.. Крысы тыловые…

Испуганный вид телеграфиста, молоденького беловолосого прапорщика, привел генерала в чувство. Кому стучать? Субботину да Ненюкову? В Симферополь — Лебедевичу-Драевскому? Получат его ленту… И под сукно. Она не попадет в руки даже капитану Орлову. Контр-адмирал Бубнов, скотина, только и позлословит…

Из затруднения вывел находчивый адъютант, Сережа Фрост. Стоял тут же, за спиной, с шапкой и буркой.

— Ваше превосходительство, штабное помещение приготовлено… На втором этаже.

Поднялся по скрипучей деревянной лестнице. Незряче оглядел просторную светлую комнату в три окна, пустующие пока столы, шкафы, стулья. Завтра-послезавтра вселится сюда шумная орава штабистов во главе с Дубяго.

Лента в кулаке вернула генерала на землю. Начальник штаба ждет распоряжения о размещении войск. Распоряжения будут… Сам встретит корпус, нынче же… А прежде огласит приказ… Да, да, огласит! Всему Крыму огласит! Не телеграфом — через печать!

— Пиши, сотник! Заявление для газет… Всех, какие есть в Симферополе. А их сбежалось туда до чертовой матери!..

Фрост умостил на коленях полевую сумку.

— Вступил в командование войсками, защищающими Крым. Объявляю всем… пока я командую войсками… из Крыма не уйду и ставлю защиту Крыма вопросом не только долга, но и чести.

Загляделся в окно. Тяжко отдуваясь, подкатил товарняк на второй путь, обвешанный солдатами и гражданским людом с узлами; гроздьями висят на поручнях, сцеплениях; обсели все крыши. Эшелон воинский — вагоны запломбированы. Наверное, его тылы; Кленов уже нынче ждет…

— Приказ тылу, — Слащов подошел к ожидавшему адъютанту. — На фронте льется кровь борцов за Русь святую… А в тылу происходит вакханалия! Пиши, пиши… Вак-ха-на-ли-я. Ловчилы, даже офицерского звания, пьяными скандалами позорят имя добровольца. В особенности отличаются чины дезертировавших с фронта частей. Все это подрывает веру в спасение Родины и наш престиж. Вдобавок спекуляция охватила все слои общества. Между тем забывшие свою честь, видимо, забыли и то, что наступил серьезный момент и накатился девятый вал и что борьба идет не на жизнь, а на смерть России…

Испарина пробила генерала. Сбросил голубой ментик, остался в мятой батистовой сорочке, перекрещенной на спине широкими тканого шелка оранжевыми помочами.

— Для поддержки фронта мне необходимо оздоровление тыла… — Вышагивая длинными голенастыми ногами в лаковых сапогах с серебряными шпорами, жестикулировал в такт словам. — Приказываю гарнизонным начальникам опечатать все винные склады и запрещаю азартную игру. Повторяю и разъясняю… мне генералом Шиллингом приказано удержать Крым — я это выполню во что бы то ни стало, и не только прошу, а заставлю всех помочь мне. Мешающих же этому сопротивлением, индифферентностью… написал?.. из-за корыстных целей и наносящих вред борцам за Русь святую говорю заранее… Упомянутая бессознательность и преступный эгоизм к добру не приведут. Пока берегитесь!.. А не послушаетесь… не упрекайте за преждевременную смерть.

Встал как вкопанный посреди комнаты. Хлопая по впалому животу подтяжками, глядел в никуда остекленевшими глазами. Солнце, пробившееся в боковое окно, запалило костром красные суконные бриджи с золотым галуном по шву.

— Всем газетам! — повторил он, стягивая со стола за рукав гусарскую куртку. — И паровоз!.. На Мелитополь. Навстречу войскам…

Опять застучали под ногами колеса. По проводам опережал грозный окрик: «Зеленый!» Слащов вышагивал с попугаем на плече. Обстановка привычная, ничто не отвлекает.

«Тыл, тыл, тыл…» — напоминают стыки.

Тыл леденит душу. Не очистит от дерьма, не наведет порядок — Крым не удержит… Дорога! Дорога на Юшунь! Становая жила. На инженера Измайловского можно ли положиться? С виду энергичный. Молодой, главное! Приказал снимать запасные пути на акмонайской и евпаторийской ветках. Пусть черепашьим шагом, но составы подкатывать к войскам. Лишь бы обойтись без подвод местных крестьян. При одном только упоминании этого вида транспорта генерала бросало в дрожь. На Екатеринославщине хлебнул…

И все же с каждым полустанком, промелькнувшим за окном, путы, связывавшие с тылом, слабли. Уже не так остро ощущалась дорожная разруха, не били по сердцу толпы оборванцев из бывших добровольцев, готовых вот-вот превратиться в шайки грабителей, угасала злость на нерасторопных и просто непригодных начальников гарнизонов, стирались из памяти лица севастопольских «пней». Кого помнил — так капитана Орлова. Глубоко засело в душу «молодое офицерство». Чуял, сила немалая. Втайне надеялся опереться на ту силу, прибрать ее к рукам… возглавить. Намек проскользнул в словах ночного визитера. Роль вожака у князя Рома́новского — явно ширма. Пожалел, что как-то не так обошелся с Орловым, не пригрел, не подпустил ближе…

— Тяжел ты, Петро… Отъелся.

Вкинув попугая в клетку, присел к столу, покрытому картами. План обороны Крыма в нем созрел; невыброженные мысли, так напугавшие крепостное начальство, уже обрели плоть. Основная идея — активная оборона, то есть контратака. Ни в коем случае не сидеть в окопах. Расстроенные войска не выдержат зрелища наступающего противника. Враг силен, численно превосходит; известно, в 13-й армии красных четыре стрелковых дивизии и, предположительно, три кавалерийских. А если брать во внимание, что красные дивизии девятиполкового состава вместо четырех в добровольческих, то, ей-богу, есть от чего прийти в уныние. Атаковать… только атаковать! На перешейках, в тесноте, во фланги, не дать противнику развернуть все силы.

Перепроверил утренние пометки на десятиверстке, остался доволен. Ничего не захотелось исправить. Да и что придумаешь! Позиции как на ладони. На Сивашах зимой легче обороняться, нежели брать их. Перекопский перешеек и Чонгарский полуостров — вот они, ворота. Входи! Еще… Арабатская стрелка. Три участка фронта. Арабатскую косу закупоривают кавказские стрелки полковника Беглюка; крымский берег по Сивашу от чонгарской дамбы до аула Мурза-Каяш — бригада 13-й дивизии генерала Андгуладзе; далее по перешейку до Черного моря — дивизия генерала Васильченко… Всех остальных — в район Джанкой — Богемка — Воинка. На Чонгарском полуострове и Перекопском перешейке — одно охранение… Сколько?.. Чонгар — полсотни, Перекоп — сотня, не больше… Хватит. Части держать в домах возле позиций и выводить только для контратак. На позициях — часовые, пулеметы и… все. М-да, с охранением на двадцать верст впереди… Несколько экстравагантно… Ну и война — все академии летят к чертям!

Карандаш уперся грифельным острием в одну точку. Джанкой. Единственная база. А если… маневр красных на Джанкой — перекопская группа и резерв у Юшуни отрезаются. Нет, нужна вторая база, второй путь питания… Вот! На Севастополь… Юшунь — Сарабуз — Севастополь. Протянуть времянку и здесь. Двойная база обеспечит свободу маневра и неуязвимость флангов и тыла, иначе…

От прикосновения Слащов вздрогнул. Жена! Русые, коротко стриженные волосы накручены на бумажные папильотки. Дико уставился на пеньюар под небрежно накинутым халатиком.

— Господи, это-то откуда?!

— Кружева Валяньен… от Артюра еще…

Не посмел перечить ее умоляющему взгляду.

5

В Мелитополь прибыли утром на рождество. Поезд штаба корпуса стоял уже на запасном пути. Подваливали с севера эшелоны с боевыми припасами и артиллерией. Пехота, отступавшая без боя и не видевшая противника, топала где-то близко, в трехчасовом переходе. В тесном соприкосновении с передовыми частями красных отходили донские казаки полковника Морозова.

Ввел в обстановку Дубяго, тут же на перроне. Слащов пригласил его и начдивов, генералов Васильченко и Андгуладзе, к себе в салон. Расстались они с неделю назад на порогах, в Александровске, а с начдивом-34 Васильченко позже, в Николаеве; кажется, не видал вечность. Невзгоды сплачивают. Слащов готов был расцеловать своих помощников прямо на виду у охраны, даже полковника Дубяго, с которым отношения натянутые. Удержался от малодушного жеста. Пожимал руки крепко, но складки на переносице так и не распустил.

— Вижу, задерживаться в Мелитополе опасно… — начал он с порога салона, не дав офицерам разместиться. — Опасно с каждым часом! Двигаться эшелонам в Крым без остановок, выгружаться на станциях Таганаш и Джанкой. Позиции части занимают согласно моему плану обороны. Вот он, расписан. Будем удерживать Крым на перешейках.

Пристукнув ладонью в карту на столе, Слащов обернулся к генералу Васильченко, с трудом втискивавшему грузное рыхлое тело в кресло.

— Игнатий Михайлович, меня беспокоит ваша бригада… оставленная в Николаеве.

Тот беспомощно заворочался, пытаясь подняться.

— Сидите…

— Яков Александрович, не знаю, что и думать… — одутловатое болезненное лицо начальника 34-й дивизии выразило удивление и озабоченность. — В голову всякое приходит… Транспортов в Николаеве так и не дождались… Наутро, как вы отбыли в Севастополь, отправил бригаду походным порядком на Перекоп. В Херсоне задержались из-за льда на переправе?..

О том же тревожится и сам. Херсонский паром может сыграть злую шутку. Два лучших полка во всем корпусе, Симферопольский и Феодосийский, на кого большие надежды, пропадут ни за понюшку табаку. Еще в Екатеринославе отвел им в мыслях самый важный участок обороны — Перекоп. Солдаты в основном местные, знают условия, защищать будут от большевиков собственные пороги.

— Что как нэ успэют к пэрешейкам? Красные могут оперэдыт…

Слащов с укором посмотрел на Андгуладзе, подбросившего в костер хворосту. Генерал среди них самый старый, за пятьдесят; более трех десятков лет царской службы выбелили до шпанского руна его круглую аккуратную бородку, почему-то оставив почти нетронутыми жгучий бобрик и брови, густые, лопастые, с длинным ворсом, как хвосты горностаев. За долгое пребывание на севере он не утратил кавказского акцента, горячих жестов, удивительно сохранил стройность истового горца. Слащов доверял ему как никому из своего командного состава; отъезжая в Крым, назначил своим заместителем. А втайне — боялся признаться даже самому себе — ревновал к нему Софью.

— Красные могут и обогнать… — подтвердил Дубяго, придвигаясь к столу с разрисованными командиром корпуса десятиверстками. — Колонна их пехоты с пушками, оторвавшись от железной дороги, движется на Перекоп. На глаз — дивизий до двух, если не больше. Сверху пилоту трудно разглядеть. Вчера небо очистилось ненадолго…

— И что ты думаешь, Георгий Александрович? — спросил Слащов, имея в виду затерявшуюся в приднепровских степях бригаду.

С памятного разговора в Екатеринославе они оба, ни тот ни другой, не касались щекотливых тем. Он, Слащов, не забыл своего намерения отрешить начальника штаба от должности; помнит и Дубяго о просьбе комкора — подать рапорт. Конечно, не состоялось пока главное условие их странного уговора: фронт течет еще, не стабилизировался. Сейчас, разглядывая осунувшееся, с застаревшей складкой между темными бровями лицо начальника штаба, Слащов чувствовал, что мог бы взять свои слова обратно; мало того, вернулся бы при случае к тому разговору. Встреча с севастопольским командованием, визит Орлова как-то подействовали… Теперь видит: Дубяго не такой и однозначный человек, ничего крамольного не несет в своих мыслях, просто несколько по-иному, чем он, воспринимает сердцем разыгравшуюся в России трагедию.

Не отрывая озабоченного взгляда от района Перекопа, Дубяго воскликнул:

— Яков Александрович!.. Но ведь может обернуться… Целая бригада… в тылу у противника! Каково?

Вот уж не думал! Слащову захотелось похлопать его по плечу; осилил себя — недостойно поддаваться влиянию беспочвенного энтузиазма молодого и менее опытного офицера. И все равно почувствовал облегчение, будто камень отвалил с души.

— Жаль, сам Игнатий Михайлович не с бригадой… — продолжал Дубяго развивать свою мысль. — А может, направить его навстречу?.. Из Юшуни. С усиленным охранением. До полка.

— Пахнет авантюризмом… Генерал Васильченко пусть действует согласно моему предписанию… занимает свой участок фронта — Перекопский перешеек. И лучше, если он встретит свою бригаду до подхода красных.

— А как это сделать?

— Думай… ты начальник штаба.

— Разве пойти на встречный бой… где-нибудь под Ново-Алексеевкой? — молодое курносое лицо Дубяго ожило; белые ровные зубы и синие глаза полковника всегда завораживали Слащова. — Задержим движение красных… Удастся бой… наверняка перекопская группа их приостановится. Задумается. Хотя бы на сутки-двое… Немало.

Слащов журавлем изогнулся над столом, засматривая в свою карту из-за погона начальника штаба. Мысль заманчива. До вечера пропустить все эшелоны на Чонгар, к утру Мелитополь очистить… Если противник опередит бригаду 34-й дивизии, затеять с ним встречный бой… пусть под Ново-Алексеевкой. Ничего не остается. Положение трагическое: неизвестно, кто поспеет раньше…

— Где она может быть сейчас? — спросил он, разгибаясь. — В районе Дмитриевки? Красных имею в виду.

— Ну, нет! — замотал темноволосой головой Дубяго. — Сойдет туман — пилот слетает… Где-то тут рядом, напротив Мелитополя…

— Что ж, одобряю поправку в моем плане, — согласился Слащов, возбужденно зашагав по салону. — Дадим бой под Ново-Алексеевкой! Арьергарда мало, конечно… Что можем выставить у Салькова?

— Пинско-Волынский батальон. Это… сто двадцать штыков. Сводный Чеченский кавполк. Двести шашек. Ну и конвой штакора… Еще сотня.

— Пусты́т бронэпоезда впэрэды, — подсказал Андгуладзе, с сочувствием косясь на своего сотоварища, Васильченко, безразлично внимавшего, как без него решается судьба его злополучной бригады.

— Да. А можно еще и танки… — подхватил Дубяго. — Для острастки. Они на платформах. Перекинуть их потом через Чонгар ничего не стоит. Кому вот возглавить? Полковнику Беглюку?

— Зачем? Беглюку предписано со своими кавказскими стрелками закупорить Арабатскую косу. Части его направляйте в Геническ… Поручить капитану Мезерницкому возглавить ударную группу. Я лично буду с ними.

Совещание прервал вбежавший Фрост. Один вид его заставил сжаться сердце Слащова. Протягивал руку к розовому мотку ленты, смутно различая белое, как полотно, лицо адъютанта.

— Из Севастополя…

Не расслышал, по губам разобрал это слово; оно еще больше привнесло смятения. Именно из Севастополя ждал худых вестей. Буквы прыгали, в глазах рябило. Наконец уловил смысл; вникая в него, успокаивался. На смену смятению вкрадывалось злорадство.

В ночь под рождество — это вчера — пал Новочеркасск, столица белого Дона. Думенко развалил Донскую казачью армию. Последние дни, как видно, доживает и Ростов — туда рвется Конная армия Буденного. Казачьего генерала Сидорина искренне жалел; импонировал ему, Слащову, своим достоинством, независимостью по отношению к Доброволии, лично к главнокомандующему. Поделом новоиспеченному командиру Добровольческого корпуса Сашке Кутепову; не грех намылить холку этому держиморде под Ростовом…

Швырнул розовый моток на стол. Дрыгая нервно длинной ногой, незряче воззрился на кирпичный замшелый бок водонапорной башни, торчавшей против окна. Ставка из Таганрога на поездах перебралась в Батайск; якобы Деникин уже в Тихорецкой…

Явственно помнит Слащов те места еще по давнему «ледяному» походу под обтрепанным трехцветным полотнищем. Тогда Деникин сумел восполнить утрату — гибель Корнилова; с помощью одряхлевшего, покойного ныне, генерала Алексеева он достойно продолжил дело незабвенного Лавра Георгиевича. А теперь найдет ли «царь Антон» в себе силы встать на ноги? Выдержит ли красных на Дону? Стабилизирует ли фронт? Если правда… в Тихорецкой сам… Дела там плохи.

Злорадствовал втайне генерал. Прижмут красные к морю… От Кубанского берега и из Новороссии, Одессы, приплывут в Крым! Деваться некуда…

6

Мелитополь очистили без боев.

Красные наступают медленно. Вчера на рассвете заняли станцию Ново-Алексеевку. Арьергард держится в Салькове, на последнем полустанке Северной Таврии; позади — Чонгарский полуостров, двухверстная дамба с железнодорожной веткой и… крымский берег. Крым!

Дух захватывает у Слащова. За ночь головы не прислонил к подушке; ополовинил табакерку — нос распух, глаза повылазили из орбит от табака с кокаином. Укорял себя — все великие полководцы ночь перед сражением обычно спят сном праведников; что-то унизительное для своей особы он чувствовал в застарелой бессоннице.

Контрнаступление на Ново-Алексеевку началось час назад, от Салькова. Как обычно, двинулись первыми бронепоезда, друг дружке в спину, трамвайным способом. Пехота набилась в открытые площадки. Обок, переваливаясь тяжело на кочках, со страшным рокотом ползли танки. Танки средние, французские «Рено»; было их всего три исправных. Три и бронепоезда. По бездорожью, заросшей бурьяном равнине, слегка прибеленной снежком, выпавшим ночью, валили конники. Конница перегоняла технику.

Расставив голенастые ноги, в неизменной белой мохнатой бурке, Слащов торчал на плоской орудийной башне среднего бронепоезда «Москвич». Простому глазу конные чеченцы и кубанцы в черных бурках чудились отсюда вороньей стаей, перелетавшей по «баштанам»-бахчам. Наводя бинокль на показавшиеся голые сады Ново-Алексеевки, он с замиранием вслушивался в моторные выхлопы танков. Ненадежная техника; черт дернет еще остановиться посреди поля. Не догадался гнать вслед запасные артиллерийские уносы — вызволить из беды, втащить на платформу.

Версты за две от станции полохнул из морских орудий головной бронепоезд «Иван Грозный». Слащову видать: на башне, как и он сам, маячит капитан Мезерницкий. Взрывы черно запустились у вокзала и околицы. Вглядевшись, различил на желто-сером выгоне темные комочки.

— Драпают! Драпают! — вытанцовывал за спиной адъютант.

У генерала накатилась слеза. Вот он, его час, пробил! Разгромит под Ново-Алексеевкой красных. Остановится и та их колонна; вчера воздушный разведчик обнаружил-таки ее. Да, до двух дивизий, с пушками и обозами, правятся на Перекоп. Симферопольцы и феодосийцы поспеют к перешейкам. А главное — взбодрятся уставшие войска, загудит тыл…

Вернули Ново-Алексеевку бескровно, как и оставляли. Красные передовые части — без артиллерии, налегке. Ничего им не стоило просто отшатнуться от железнодорожной насыпи, оставив теплушки, и исчезнуть в одичалом поле, в балках. Воздействовала на противника шумная демонстрация всех родов войск: палили бронепоезда, ползли танки, накатывалась конная лава, а у самого селения сыпанули с площадок волынцы со штыками наперевес…

Было отчего встревожиться большевистскому командованию. Не успел Слащов отогреться на вокзале, в аппаратной, доложили о замеченном движении противника у Геническа — от Азовского побережья; показались цепи и со стороны сел Ново-Дмитриевка и Рождественское, с левого фланга. По проводам полковнику Морозову пошел приказ выдвинуться навстречу красным в направлении Аскания-Нова и задержать их.

— Ваше превосходительство, может, отойдем обратно в Сальково? — предложил Мезерницкий, срывая с вешалки меховую бекешу. — Через пару часов стемнеет… Разберут полотно… Останемся как на привязи.

Слащов взглянул на часы-ходики, муторно тикавшие на грязной стенке, сверил со своими серебряными. Время к пятнадцати. Что-то удерживало его, не хотелось оставлять натопленную аппаратную. Надел шапку, накинул уже бурку — застучал аппарат. Телеграфист, худой до зелени, чахоточного вида тавричанин с хрящеватым носом, испуганно покосился. Подошел, вырвал у него конец ленты; распрямляя и отсмыкивая ее из рук телеграфиста малыми отрезками, читал. Генерал Васильченко из Юшуни через Джанкой сообщает: полковник Морозов со своими казаками выдвинулся навстречу красным к Аскания-Нова… Ага, вот! Наконец-то! Обнаружилась пропавшая бригада 34-й дивизии — симферопольцы и феодосийцы, подходит к Преображенке… Форсированный марш удался. Оказались даже ближе, чем предполагал.

Отлегло от сердца.

Генерал отдал приказ грузить на платформы танки и уходить…

Неделю спустя красные обложили перешейки. Назревал первый бой за Крым.

Глава двенадцатая

1

Лопатками ощущает Ворошилов усталость. Не скажет, сколько гнется за столом. Строчки сливаются в глазах. Лень вытащить из поясного карманчика часы. Полночь уже была… Понимает, не хватает каких-то важных, сильных слов.

Да, Донбасс позади, за спиной. Что принесет его землякам… рабочему классу новый год, двадцатый? Уже принес! Освобождение… Освобождение от власти проклятого Деникина и его… своры… капиталистов, помещиков, генералов. Никогда хищные лапы капиталистов не коснутся нашего добра… Пролетарского достояния… донецкого угля… Донецкого бассейна! Никогда больше не обагрятся рабочей кровью наши рудники и заводы.

Вы пережили, товарищи, тяжелое время, страшное… Деникинская свора, сильная поддержкой Антанты, поддержкой всех врагов трудового народа… поражала нас… наши полки, угнетала вас на рудниках и заводах. Деникин тогда собрал всё… золотопогонное офицерство… и обманутое трудовое казачество Дона и Кубани… Обрушился всей силой на Красную нашу Армию.

Мы принуждены были отступать… оставили всё, чтобы сплотиться, создать мощную… силу… Пролетарскую силу! И мы вернулись. И теперь мы сильны… сильна наша Красная Армия… сильна как никогда! На поражениях она научилась побеждать. Всколыхнулась вся рабоче-крестьянская Республика. Все встали на защиту от врага, несущего насилие и… цепи.

Никогда и ни за что белогвардейцам не устоять… не спастись от нашего… пролетарского… могучего натиска…

Перо сухо заскрипело. Окунул в чернильницу. Ну да, уголь… Топливо! Ради чего и пишет…

Мы призываем… Реввоенсовет Первой Конной Армии призывает… от имени Красной Армии напрячь все силы для содействия в достижении победы. Уголь… Помните, уголь, который вы добываете, возродит нашу промышленность… вы должны дать его в достаточном количестве, чтобы все наши заводы, фабрики и железные дороги пошли полным ходом, чтобы быстрее наладилось наше пролетарское коммунистическое хозяйство.

Пролетариат… Пролетариат России… смотрит на ваш Донецкий бассейн с надеждой и уверенностью… вы поможете углем… драгоценным углем нашей промышленности.

Надежду эту вы оправдаете. В полной мере оправдаете.

Знайте, победа неминуема… как восход солнца. Да, как восход солнца! Подходяще. Победа коммунизма неминуема, как восход солнца после долгой ночи. Черной ночи!

Знал за собой: строчки на бумаге, выходившие из-под пера, всегда возбуждают его — кожа мурашками покрывается, чешутся ладони. Откуда что и берется, слова текут сами собой, прут густо, не успевает записывать. Другие жалуются на «муки слова» — Орловский все гундит; он же не испытывает никаких мук, одно удовольствие.

Отложил ручку, потянулся до хруста. Не вытерпел, достал все-таки часы. Да, два! Поднялся, разминая отерпшие плечи. Еще не отойдя от писаного, почувствовал глухое раздражение. Уже ведь второе! Новый год стал старым. Когда же объявить новогоднее поздравление конноармейцам?

Виноват сам; последние дни замотался — все по частям да по частям. В старом, уходящем, часа не выкроил. Сел за стол, когда остался в полештарме один; Щаденко с командармом с утра, сразу после заседания Реввоенсовета, первого в новом году, разъехались по частям. Член Реввоенсовета поздно вечером вернулся; побывал он в 4-й — передал начдиву Городовикову распоряжение о выводе дивизии в армейский резерв. Командарм где-то застрял в 6-й, у Тимошенко. Обговаривали, вечером быть обоим…

Стукнул в стенку. Тут же вскочил адъютант, скорее — вестовой, Петр Зеленский. По красной смуте на щеке определил — дрых. Удержал довольную усмешку: чуткий, как заяц, глаза спят, а уши торчком. С каждым днем парень прикипает к душе; от писанины нос воротит, как черт от ладана, зато во всем остальном незаменимый. Орловский — борзописец, интеллигент, все с ироническим подсмехом; бумагу выправить, сочинить — на это он мастак; в обиходе, на позиции Петру и в подметки не годится. Уж не раз благодарил командарма за «подарок». Всеми бумажными делами теперь заправляет тоже новый человек, секретарь по штату — Ефремов; покуда еще не пригляделся, но вроде толковый, грамотей.

— Ефремов спит?

— Не…

— Все одно буди. Вот бумаги… выбелить до утра…

— Под машинку?

— Сперва так… Пускай до Орловского. Тот знает!

— Чайку, Климент Ефремович?

— Да, подтепли…

— Горячий!

Печка топится угольком. Можно и не торкаться ладонями до глухой беленой стенки, куда боком выходит печь из прихожки. Теплынь в горенке. Опять этот уголь! Ежедневно, а точнее, еженощно Сталин трясет за душу — уголь! Уголь! Подходит час, когда Харьков обычно вызывает на провод. А это… бежать через двор, в дом, где разместился полевой штаб. А может, нынче не потревожит? Вчера, в новогоднюю ночь, дал обстоятельную справку. Не порадовал особо. Деникинцы, отступая, злобствуют, взрывают все, что поддается динамиту: заваливают штольни, рушат подъемники, наземные постройки, подъездные пути. Все разгребать, восстанавливать, прежде чем добраться до уголька…

Представил, как он из тепла высунется в слякоть, на промозглый ветер, — спина взялась ознобом. Нет, не потревожит, понимает, что за сутки мир не перевернулся. Горняки копаются. Но что наворочаешь голыми руками! Да и рук-то нехватка. Сейчас только дошло, что имел в виду Сталин, когда обмолвился о «дополнительных» рабочих руках. Война войной, а уголь — добывать. Примеривается кинуть какие-то части на шахты. А что? Наверно, правильно мозгует. Горняки сами не подымут такую махину. Конников небось не тронет; пехоту, из маршевых пополнений…

Что-то не по себе. Задерживается командарм… Обговаривали: вернуться к вечеру. Не просто обговаривали — решение Реввоенсовета. Быть — и точка. Что же получается? Как спрашивать с подчиненных, коль сами не исполняем своих решений…

Горячая волна прилила к сердцу. Куда девалась усталость, разошелся сон. Три недели вот уже под одной крышей с командармом; притираются, есть какие-то шероховатости, но они не дают повода для тревог. Ранее сложившееся впечатление — из своих давних и со слов — оправдывалось. Покладистый. Работать с ним можно. Взаимное понимание почти во всем, не было еще открытых возражений по каким-то серьезным вещам; есть недомолвки, по отдельным товарищам, но и они, слава богу, рассасываются. Нынешнее, пожалуй, первое и ощутимое — есть за что взяться…

Не ищи повода, укоряет кто-то совсем рядом, все три недели ищешь хоть какой ни на есть сучок, лишь бы ухватиться. Вот именно, л и ш ь бы. Командарм он! Не вернулся — значит, причина есть на то. Объяснит. Нельзя же, в самом деле, держать его на привязи, как бычка на приколе. Сталин, конечно, — пример! Но не в такой же степени… Мелочится, мелочится. Тот же Сталин прямо указал: п о д д е р ж а т ь.

Какая-то ерунда, ей-богу. Ну не подпишет командарм новогоднее поздравление красноармейцам и воззвание к шахтерам. Подпись поставит, когда вернется…

А вот и походный жестяной чайник! Держал Петр за дужку не голой рукой — натянул рукав казачьей черкески. В самом деле, горячий. Затеплило и на душе. Принимая дымящуюся чашку, огромную пузатую, с голубой розой на выпуклом боку, пригласил:

— Сидай.

— Не, Климент Ефремович… дела.

— Хо! А у меня их нету?!

— Седло… Подпруга одна чегой-то… Поистерлась пряжкой. Подкреплю новиной.

— Мое седло?

— Не приведи господь!

— Да, завтра может и не выпасть время… — Отхлебнув, спросил: — Командарм не приехал?

— Покуда нема. Степан Андреевич тожеть дожидаются.

Все-таки докопался. Отогрелся чаем, отмяк. Усталость сказалась. Погнался за тем, что лежит на ладони. Ничего не стряслось в 6-й, потому и нет видимых причин задерживаться, просто захотелось командарму побыть одному, подальше от полевого штаба. Неловко смотреть после вчерашнего им, членам Реввоенсовета, в глаза. Вот она и причина.

На то пошло, радоваться командарму, что так все кончилось. Нарыв созрел и лопнул. Нужно время, чтобы рану затянуло…

Три недели зрело. Он, Ворошилов, не гнул через колено, дал проявиться тому, что должно было высунуть голову. В Реввоенсовете все нормально; это и успокаивало, придавало уверенности. Нелады — в штабе; вспыхнули они тотчас, едва «липецкие» переступили порог. Все, конечно, уперлось в Погребова.

Удачно, не воспользовались предложением командования фронтом; оставили Погребова врид наштарма. Еще и еще убеждается, что сделали правильно — не заменили Мацилецким. Не потянул бы Сергей, задохнулся в «погребовщине»; сам он взмолился в первый же вечер после объединенного заседания Реввоенсовета. Напросился на упраформ.

Ублажили конников. А что из того получилось — увидали все. Сами собой улеглись распри в штабе. Нарыв лопнул. Мало того, Погребов каждый божий день с бурачной мордой в помещении штаба, и прет от него, как из винного погреба, вскрылось посерьезнее, натуральная «погребовщина», так прозвал Орловский. Врид наштарма без зазрения совести перетаскивал вредные традиции штаба корпуса: недонесение о неудачах в боях, чрезмерное преувеличение «побед и одолений». Возмущенный голос подали Мацилецкий, начальник управления формирования, и Щелоков, инспектор кавалерии…

Рыба с головы портится. Бедлам у оперативников, под крылом «царедворца» Погребова, заражал и других; вспыхнула склока даже в политотделе — сцепились из-за статьи в «Красном кавалеристе» об армейском госпитале… Черт-те что!

Последней каплей была новогодняя «генеральная» пьянка Погребова. Вот, позавчера. А вчера утром «царедворец» полетел. На первом же заседании Реввоенсовета в новом году, 20-м. Почин удачный. Вписали жестокие слова:

«За систематическое пьянство и нежелание работать и выполнять распоряжения, а также ввиду полного несоответствия возложенным обязанностям, врид наштарма Конной Погребова отрешить от должности и предать суду Реввоентрибунала…»

Надеется, это послужит хорошим уроком для других и традиции «погребовщины» будут погребены.

Ни слова не проронил командарм. Сидел хмурый, как сыч, завесившись густющими бровями; заметно переживал. Расплата за излишнюю доверчивость. Нарочно не предложил Мацилецкого вместо Погребова — не хотел сыпать соли на свежую рану. Врид наштарма Конной назначили бывшего для особых поручений, инспектора кавалерии Щелокова.

После заседания Реввоенсовета командарм укатил в 6-ю. Ничего, полезно ему проветриться…

В дверь постучали.

— Харьков на проводе!

Чуяло сердце. Добро, хоть сапоги не стащил.

2

Пробежался впустую. Аппарат «Морзе», отозвавшись, умолк. Пропал Харьков; больше некому — Сталин. Выкурил папиросу в штабной комнате; подумывал вернуться в свой флигелек и завалиться спать. В дверь просунулся заспанный Щаденко; комната его тут же, при штабе.

— Буденный… Вот уже, светом прискакал.

Командарм бодрый, не скажешь, что ночь провел в седле. Явно на пользу поездка, проветрился. Успел выбриться, а может, и соснуть часок. Свежая защитная рубаха из толстого сукна хранила складки от утюга; позавидовал, жена его, Надя, ни на шаг, заботливые руки оставляют след на всем облике благоверного. Подумал и о своей Катерине; где-то в тыловом штабе, при политотделе. Не угонятся; нынче-завтра должны бы выбираться из Сватова. Но ведь и их не будет завтра тут, в Чистякове…

— Семен Михайлович, мы ждали вас вчера…

— Да рази ж выберешься!..

— Решением Реввоенсовета… Воротиться тогда-то.

Усатое, бровастое лицо командарма с блестевшими после бритвы скулами построжало. Присел тихо, покорно сложил руки на эфес шашки, упертой торчмя меж колен в пол. Этого бы и хватило на первых порах, поставил на вид, тем более и воспринято с пониманием — виноват, — но взгляд Щаденко раздражал: ждет ведь, чем кончится. Сам не выскажет что-либо в глаза командарму.

— Приветствие новогоднее бойцам-конникам давно готово. Когда же поздравлять?! Новый год уж состарился… Сами не исполняем приказов. А как спрашивать с подчиненных?

— То да се… Вороха разведдонесений! Определяли все главное направление отхода противника…

— И что там… у Тимошенка? Где части, передовые? — спрашивал уже без накала, как обычно. — А противник куда бежит?

— Приказал Шестой выдвинуться в Матвеев Курган.

— Что, в Матвееве Кургане уже нету деникинцев? — Щаденко оживленно подсовывался к столу.

— Вчера вечером выбили их передовые части. Валом уходят деникинцы… Больше, заметно, на Таганрог. Вся донбассовская группировка так и правится вдоль Миуса, по чугунке.

— А на Ростов? — Ворошилов развернул планшет. — Не натолкнулись наши разъезды на части Восьмой?

— Нет, Климент Ефремович…

— Черт-те что! Воюем в потемках… Куда подевались соседи?! Провода со штабом фронта по-прежнему нет. Вызывал Харьков… Сталин, наверно. Прибежал… оборвалось. Следует взгреть начсвязи Циклиса… Хотя бы наладили какую-никакую связь с Тринадцатой и Восьмой. А так… что делать?

Буденный переминался на стуле — принимал укор на свой счет.

— Надо б уточнить задачу…

— Каким образом?

— Выехать в дивизии… Думка, белякам на Таганрог идти незачем. Смысл у них… удержать Ростов.

— Так они ж… отходят на Таганрог, говоришь!

— Разведка докладует… — Буденный пожал плечами. — А на самом деле… вызнай. Потому я и предлагаю… разъехаться нам по наступающим частям. На местах и уточним войскам задачу.

— Чего ее уточнять… — вмешался Щаденко. — Удар надо наносить на Таганрог. Как-никак… столица Доброволии! Порт. Антанта снабжает кадетов через Азовское море. Прихлопнуть те ворота. А самое важное… стратегическая задача по расколу белогвардейских армий будет выполнена.

Мысль эта Сталина, почти дословно. Не понять, Щаденко выдает или за свою, или же хочет предупредить: не следует, мол, идти наперекор члену Реввоенсовета фронта. Выстукивая карандашом, Ворошилов колебался; понимал, поддержи командарма, Харькову станет известно…

— Директиву Южфронта нарушать не будем, — хмуро закивал он. — Преследовать противника на таганрогском направлении. Бить на Таганрог. А в части что… выедем. На месте виднее…

Не произносится вслух одна деталь, существенная. Именно ее имел в виду Сталин, когда указывал направление удара Конной — Таганрог. Не Ростов. Чуть восточнее Таганрога упирается в Азовское море разграничительная линия фронтов-близнецов. Уклонись влево, к Ростову, очутишься в зоне действия Юго-Восточного фронта, в шоринских владениях. Переподчинение армии неминуемо. Навряд ли Сталин легко согласится. Южный фронт никак не сможет развернуться лицом на Северный Кавказ; на его долю припадает добрая часть деникинских войск, уклонившаяся от Харькова за Днепр, на Правобережную Украину.

Ни свет ни заря подняли весь штабной дом. Захлопали двери, застрекотали кое-где пишущие машинки. Пять часов, а еще темно за окнами. Подняли Зотова, хозяина, начальника оперативного отдела, иначе — начальника полевого штаба. Гнулся всю ночь у карты; прилег вот недавно, так и не дождавшись командарма. Вышел из соседней комнаты, боковушки, с помятым лицом, налитыми веками.

Давно Зотов в сальской коннице, с самого начала; донской казак, офицер, как бы даже не есаул. Он, Ворошилов, припоминает его еще по штабу Думенко. При нем и сын, парень лет шестнадцати, письмоводитель, а где-то в тылах — жена; словом, основательно вжился казак в армию, семейно. Это и натолкнуло его, члена Реввоенсовета, опереться на Зотова — выделили малый полевой штаб для оперативного руководства на фронте. На деле получился боевой штаб при Реввоенсовете; этим самым пьянчуга Погребов оказался вышибленным из седла. Правда, Зотов, как передают, считается с авторитетом бывшего полковника…

Не уловил, когда успел ожесточиться командарм.

— Как это… нету разработки?! — багровел Буденный, оттягивая ус.

— До Погребова не дозвонился… Семен Михайлович, — оправдывался Зотов, хотя в голосе его не чувствовалось вины.

— Степан Андреевич!.. При чем тут Погребов?! Твоя святая обязанность… Подай разработку в срок! Приказ зараз расписывать. По чем?!

— Свои вот у меня наметки… Но директива давняя, третьего дня еще. Наверняка имеется посвежее… Провода у нас нету до Серпухова, знаете сами. Вся связь… у штарма.

Видит бог, не хотел касаться болячки. Святую наивность разыгрывает Зотов. Не знает, что Погребов вчера снят и нынче арестован! Да, Щелоков хлебнет… Как и Мацилецкий, навряд ли ляжет «коренным» штабистам на душу; надо помочь ему… Закоперщиком может явиться и Зотов; как помощник казак этот и не почешется, чтобы помочь начальнику основного штаба. Напротив, будет совать палки в колеса, что он с успехом и делает сейчас…

— Зотов, не валяйте ваньку… Знаете, Погребов полетел… И за что, тоже знаете. Назначен Щелоков. Не справится Щелоков со своими служебными обязанностями… как начальник штаба… Обоснуете свои претензии. Реввоенсовет армии разберет.

— Дело не в претензиях… — Зотов поежился от неморгающего взгляда члена Реввоенсовета. — Основной штаб третьи сутки не спускает нам, полештарму, оперативные разработки… Боевые операции разрабатываются…

— Не учите меня… чем занимаются в штабах!.. — Ворошилов застегнул планшет, отсунул его на край стола, тут же опять расстегнул. — Вы, Семен Михайлович… что имеете против Щелокова?

— Я?.. Ничего…

— Говорите начистоту!

— Климент Ефремович… да он еще и не работал… Другой день всего…

— Знаете Щелокова как своего порученца, инспектора кавалерии…

— Да всего три недели!..

— Немало! Я тоже… три недели как здесь.

— Ну-у, сравнили…

— И Конной-то самой всего три недели, — примирительно вставил Щаденко, желая погасить ни с того ни с сего, казалось бы, вспыхнувший крупный разговор.

— Я не допущу… чтобы у Реввоенсовета за спиной шли какие-либо пересуды… о его деятельности… о нас с вами. О Погребове забудьте. Предревтрибунала Мышков разберется…

Угнув голову, черную, коротко остриженную, командарм угрюмо ковырял ножнами истертый ковер; заговорил напористо:

— Климент Ефремович, Погребов исправный работник… И последнее время в рот не брал. Вот, новогоднее… А может, то и слухи! Мало об ком балачки идут…

— Тем хуже! Значит, Погребов саботировал в основном штабе не по пьяной лавочке… Сознательно! А такое пахнет… знаешь чем.

— Я за то… может, не отдавать под трибунал?.. Ну, наказали… сняли с должности…

Вчера молчал. Подпись свою поставил. Нынче разговорился. Кто его разжалобил? Не жена ли, Надя? Уже успокоившись, Ворошилов был доволен — вынули камни из-за пазухи; во всяком случае, он высказал все, что хотел, при «постороннем», Зотове. Для начальника полештарма и говорилось все это; именно в нем, чувствовал, еще немало кроется «погребовщины».

— Семен Михайлович, какие там «слухи»! — обидчиво скривился Щаденко. — В штабе тыловом… бедлам. Три дня, как я оттуда… копался в грязюке… С корпуса еще тянется! А кто развел?..

Со стороны — летучее утреннее заседание Реввоенсовета. Орловского не подняли, секретаря. И лучше, что без протокола. Живое общение, откровенный разговор, как теперь, может принести пользу…

В молчании подписали новогоднее приветствие и воззвание. Начальник полештарма тут же набросал приказ с постановкой боевой задачи дивизиям — преследовать не опомнившегося от поражения в Донбассе противника и овладеть немедля Таганрогом.

3

Из передовых частей член Реввоенсовета Ворошилов и командарм вернулись уже в Матвеев Курган. Чистяково полештарм покинул. Щаденко остался в 9-й стрелковой и 11-й кавалерийской, наступающих по таганрогской ветке. За эти трое суток кое-что разъяснилось. Воочию видели, что силы белых сворачивают к Ростову. Бить всей армией на Таганрог смысла не имеет.

Сразу от Харькова наметился водораздел — Донбасс, Северная Таврия, Азовское море. По самому хребту прошел разлом белогвардейских сил Деникина, его главной опоры — Добровольческой армии. Гордость и надежда трехцветного знамени, генерал Май-Маевский, был смещен; вместо него командование Добрармии принял Врангель. Двух полных недель не дотерпел барон, успел только отдать приказ о вступлении в должность, сдать Донбасс, повесить для острастки двух-трех низших офицеров в разложившемся мародерствующем тылу и написать уничтожающее письмо-памфлет на Деникина. Связи с передовыми частями Врангель так и не установил. Добровольческая армия была свернута в Добровольческий корпус; под командованием генерала Кутепова он передан в оперативное подчинение командующему Донской армией генерал-лейтенанту Сидорину.

Добровольческие силы были разорваны на три куска. Корпус Кутепова, пехотные дивизии «цветных» и 5-й кавалерийский корпус генерала Юзефовича отходили с Донской армией на Нижний Дон; части генерала Слащова, сведенные в 3-й корпус, слабые, малочисленные — карательные, все лето и осень державшие «внутренний фронт», «махновский», — откатывались в Крым; войска Киевского округа старого генерала Драгомирова, выброшенного из Киева, влились в группу генерала Шиллинга и отступали за Днепром на Одессу.

Оборону Новочеркасска и Ростова Ставка Деникина возложила на донского казака Сидорина. «Ворота на Кавказ» запирались загодя, еще по теплу, когда оставлен был Орел. Оборонительные сооружения — окопы, проволочные заграждения — воздвигались по речкам Тузлов, Самбек, с притоками Бирючья и Мокрый Самбек, и Грушевка. Защитный пояс охватывал Ростов в полсотне верст; против Новочеркасска, своей кровной, Сидорин по собственному почину оборонительный заслон углубил — успел построить несколько добавочных укрепленных узлов от Северского Донца по миллеровской железнодорожной ветке: на станции Лихой, возле хутора Сидоровско-Кадамовского, в Александровско-Грушевске и в Персияновке. Персияновские укрепления деникинские газетчики, осваговцы величали «неприступным валом»…

Обстановку докладывал Щелоков, новый врид начальника штаба армии. Подкатил он попутным бронепоездом «Красный кавалерист» этой ночью; отделы штаба и тылы стыли в эшелонах, растянувшихся от Сватова до Чистякова. Ждали, собственно, Таганрога — конечного пока пункта назначения. «Красный кавалерист», грозно ощетиненный дальнобойными морскими орудиями, возглавляемый помощником инспектора артиллерии армии Кривенко, потому и устремился с самыми серьезными намерениями на юг.

Слушая, Ворошилов исподволь, пряча усмешку, поглядывал на командарма и Зотова; по его настоянию вызвали срочно Щелокова в Матвеев Курган. Получается вроде смотрин; внешний вид, манера держаться и особенно то, о чем говорит, все в пользу начштаба. Смотрины, конечно, удались. Не в пример мелкорослому, вертлявому бывшему начштаба — Щелоков гвардейского росту, черные, обжигающие усы не уступают буденновским. А как идут к темным волосам синие глаза! Слепой только мог не заметить такого гусара в штабной толчее. Он, Ворошилов, удивился, узнав, что Щелоков вовсе не кавалерист; оказывается, русские цари и артиллерии придавали важное значение — специально подбирали народ…

Сидели конники понуро и смущенно. Оттого Ворошилову и легко на душе; понимал, что «традиции погребовщины» погребены прочно. Позавчера, в Чистякове, была последняя вспышка. Обманчивый грозный вид у командарма, а человек он сердобольный; под давлением слезной мольбы жены самостийно отменил приказ Реввоенсовета об аресте Погребова и зачислил его своим секретарем. Пришлось разговор выносить на специальное заседание Реввоенсовета; Погребова водворили в арестантский вагон и отправили в Реввоентрибунал…

— Противник подготовил рубежи на речках Самбек, Тузлов и Грушевка для длительной обороны, — Щелоков указывал пункты на карте, — Окопы полного профиля, ходы сообщений, оруддворики… Два-три ряда и более колючей проволоки. Сосредоточены пластунские части. Надо полагать, все «цветные» дивизии… и какие очутились под рукой у Сидорина. Артиллерия, танки, бронированные автомобили… На станциях… бронепоезда. Орешек не из простых…

— Разгрызем!

Ругнул себя Ворошилов, — негоже выказывать мальчишество. Не Петро, адъютант; Сашке даже было бы непростительно. Покосился на командарма; скуластое, черное от морозов лицо каменное, острый взгляд репьяхами впился в карту, куда тычет карандашом штабист. Ага, слушает! Оба навострили уши, и Зотов. Совсем ослепил их Погребов — свет в окошке; думали, кроме него, никто ни в чем не разбирается. Нате вам! Мотайте на свои усы.

— Николай Кононович… а скажите боевое расписание сил противника перед фронтом Конной?

В вопросе Зотова Ворошилов уловил подвох — поддеть нового наштарма, сбить со слова. Весь напрягаясь, он ждал ответа, искал его в выражении красивого синеглазого лица. Казалось, Щелоков молчит вечность; поправляет пробор в темных пышных волосах, разглаживает брови. Да не знаешь, так и скажи. Не молчи. Не молчи ради бога! Едва не сорвалось с языка — хотел осадить занозистого донского казака.

— На сегодня точно не скажу, Степан Андреевич… — заговорил Щелоков тем же ровным глуховатым голосом; не сбили, просто манера такая у человека. — Недельной давности сводка разведотдела есть… Полагаю, вы с ней знакомы… Группа Мамантова. Девятая и Десятая конные Донские дивизии. Три тысячи сабель. Примерно. Четвертая кавдивизия из корпуса Улагая. Полки: Второй Кавказский, Второй Екатеринодарский, Второй Уманский, Второй Запорожский… Вторая кавдивизия. Полки ее…

— Чего о вчерашнем дне… — перебил Ворошилов, довольный ответом начальника штаба. — А конница… на рубеже?

— По сведениям разведки… и от пленных… Сидорин собрал конницу за оборонительной линией. Против нас, от Матвеева Кургана, на Самбеке конных частей не обнаружено с аэропланов. На Таганрог отходит бригада генерала Барбовича из Пятого кавкорпуса. Конница вот на Тузлове — Генеральский Мост, Большие Салы, Несветай… Кубанские корпуса генералов Топоркова и Науменко. Где-то тут и остатки других бригад Пятого кавалерийского корпуса Юзефовича.

— Самого Юзефовича Май-Маевский снял еще когда!..

— Врангель вернул его, Степан Андреевич… Успел вернуть.

Ворошилов сердито покосился на Зотова: не время, мол, заниматься пустословием.

— Именитого донца, Мамантова, Сидорин поставил ниже по Тузлову, в районе Каменнобродского, — продолжал Щелоков; он давно понял настроение начальника полевого штаба и реакцию члена Реввоенсовета; командарм еще не выявился. — Собственно, на стыке добровольцев с кубанцами и Донской армией. По предположению одного из пленных… Мамантов больше поглядывает вправо, на Новочеркасск…

— Землячок наш дело знает туго, — лицо Зотова с поднятыми стрелками казацких усов смягчилось усмешкой.

— Нашел «землячка»… — скривился Ворошилов.

Чуя неладное, вмешался командарм:

— Ты, Николай Кононович… мыслишь как? Сидорин вроде бы бросил Таганрог… Не уцепился за Миус, не преграждает и Таганрогскую ветку… И на Самбек конницу не выдвинул.

Опять встрял Зотов. Шило у него там, в стуле.

— На кой черт он ему, Таганрог! Деникин умелся со своим знаменем…

— Так-то оно так… Но сам Таганрог… это ж затылок Ростова!

— Его еще взять нужно, Таганрог, — миролюбиво обронил Ворошилов.

К Таганрогу подступает 9-я стрелковая дивизия; 11-я ее подпирает. Перед ними отходят незначительные пехотные части «цветных», алексеевцы, и кавбригада генерала Барбовича. С часу на час ждут добрых вестей от Щаденко; отзовется уж из освобожденного города.

— Я-то мыслю?.. — Щелоков выждал легкую перепалку; отступив на шаг от карты, он вглядывался с болезненным прищуром в новочеркасско-ростовский плацдарм. — Таганрог бы Сидорину и подержать… Но где взять сил? По нынешней сводке, части Тринадцатой армии два дня назад как вышли в районе Мариуполя к Азовскому морю. Стратегическую задачу Южный фронт выполнил. Деникинцы рассечены. Тыл наш, Конной и Восьмой, обеспечен. Во всей Северной Таврии, до Днепра, противника нет. Сидорин уже знает об этом. Наверное, донской генерал и не прочь… чтоб мы всей Конной навалились на Таганрог. С недельку выиграть ему… Немало! Войска хоть отдышатся после двухмесячного бега.

— А что, Семен Михайлович?! — Ворошилов ожесточенно потер ладони, будто с морозу; возбудила его явно весть о выходе соседей к Азовскому морю. — Щелоков в самое темечко… Коль так… Есть смысл срочно вернуть Одиннадцатую в Матвеев Курган. Пехота с бронепоездами пускай уж и кончает с Таганрогом. Кстати, там городской подпольный комитет… Щаденко ихнего связного переслал.

Переглянувшись с Зотовым, Буденный кашлянул по привычке в кулак.

— Об том и думка, Климент Ефремович… Одна бригада Одиннадцатой еще и не снималась из Матвеева Кургана. К вечеру воротится и другая.

Кое-что проходит, оказывается, мимо. Не мелочь — целая бригада под носом. Не ставят в известность. Ему-то не знать 11-ю дивизию — еле-еле душа в теле. Всего-то за тысячу с гаком, триста — триста восемьдесят, сабель! На одну среднюю бригаду. И ничего, что прижаливают, поберегают, не суют, как ржавый гвоздь в каждую дырку. Бригад в 11-й до сих пор две; обещанная третья так и болтается где-то на пути из Туркестана…

— Члену Реввоенсовета можно бы и докладывать… — не умолчал, выговорил. — В резерве у нас на сегодня Четвертая. Остальные части армии втянуты в преследование…

— Так уж совпало, Климент Ефремович… — извинительно развел руками командарм. — Задержка вышла по ничейной вине…

— Как это… ничейной?

— Не успели доковать лошадей по взводам…

— Хитрите с Зотовым! За спину пехоты ховаетесь.

Ничего нет обиднее — сам уже испытал! — слушать подобное. В пехотных дивизиях, подчиненных оперативно, в 9-й да и 12-й, говорилось ему прямо в лицо. Не кто-нибудь из рядовых, малосознательных — в среде политсостава.

— Не дичай глазами, Семен Михайлович… Знаешь, разговоры-то идут… — Ворошилов тоном смягчил обвинение; жестом снял его совсем: — Ладно! Таганрог… дело пустое, как выяснилось… Даешь Ростов! И что предлагает… штаб?

Из рук Щелокова выпал карандаш. Молчком штабист достал его из-под стола; одергивал полы френча, морщинил высокий чистый лоб — собирался с мыслями. Заметно отливала кровь от белых необветренных скул; что значит сидячая штабная работа, человек и свежего воздуха не видит. Как инспектор кавалерии не вылазил, а теперь и вовсе. Невольно скосил взгляд на командарма — обгорелое поленце. Этому не помешало бы иной раз и посидеть под крышей; сутками готов подскакивать в седле. Нипочем, будто жестью подбит. Он, член Реввоенсовета, не осиливает такие дали; заикался уже напостоянно приспособить тачанку. Годится не всегда; вечная морока с ней в ростепель, в снежные заносы. У командарма своя причуда: на передовой тачанок не терпит — удобная мишень для пушкарей…

— Завтра седьмое, рождество по-старому… — Щелоков ловил взгляд члена Реввоенсовета.

— Неужели праздновать, Николай Кононович? — Ворошилов насмешливо прищурился одним глазом.

— Подходимый день, — согласно кивал Буденный. — Беляки само наронжутся отмечать… рассядутся за столы…

Щелоков бегло полистал свои записи в черной кожаной папке.

— Вчерашней директивой командюжа Восьмой армии ставится задача… овладеть Ростовом, Аксайской, Новочеркасском… Ударной группе, Конной армии, Девятой и Двенадцатой стрелковым дивизиям к вечеру седьмого… овладеть Таганрогом… Ростовом и Нахичеванью… Во исполнение сего… — Щелоков задержал взгляд на Буденном; традиционного кивка не последовало. — К вечеру шестого, нынче, Шестой кавдивизии перейти и расположиться в пунктах… Петровская — Чистополье — Перманов… или Новая Гребля… Каршин — Ивановский — Большая Крепинская. Иметь надежное охранение и вести разведку в полосе станций Недвиговка — Нахичевань.

— А успеет Тимошенко за сегодня выйти на эту линию? — Зотов с сомнением покачал головой.

— До вечера ого!.. — вскинул руку командарм.

— Четвертой перейти в Платовский хутор — Ивановский — Большая Крепинская, где и расположиться. Разведку вести… Генеральский Мост — Александровск-Грушевск. Обратить внимание на левый фланг. Там Восьмая армия. Об Одиннадцатой уже говорилось… Расположиться в Матвеевом Кургане, в армейском резерве. Быть готовой оказать содействие пехоте Девятой, сообразно с обстановкой. Девятой, имея кавгруппу товарища Степного на правом фланге, к вечеру выйти на линию Отрадный… или Ханжонков — Николаевский — Казанский — Кошкин — станция Кошкино — Самбек. Усилить разведку в полосе Федоровка — Таганрог. Поддерживать связь с правым флангом — Сорок второй стрелковой дивизией Тринадцатой армии.

— С Таганрогом может решиться и нынче, — член Реввоенсовета подбадривал взглядом начальника штаба.

— Двенадцатой… выйти на линию Курлацкая — Абрамов — Новостроенский — Совет — Мигрина, где закрепиться и вести разведку в сторону станции Синявская.

— А какие у штаба разработки на завтра?..

Начальник полевого штаба явно торопится. Командарм даже неодобрительно покосился в его сторону. Ворошилов почувствовал спад напряжения — перелом произошел, конники смирились; успокоенный, довольный, раскрыл на коленях свой планшет. Вопрос Зотова он и сам хотел задать.

— Операция назначается ыа семь, как обычно. Седьмого с утра Двенадцатая прорывает оборону дроздовцев на речке Самбек, у сел Курлацкое и Самбек. К вечеру выходит на линию Донец… Мокрый Чалтырь, Султан-Салы. На этом участке, я уже сказал, конницы у Сидорина не замечено. Надеемся, из Таганрога уже нынче получим добрые вести. Тотчас двинем оба бронепоезда по ростовской ветке на станцию Синявскую, в поддержку пехоты Двенадцатой…

— Постой, постой… Чалтырь?.. Донец?.. — Ворошилов сверился по планшету. — Так это же… пятнадцать — восемнадцать верст от Ростова?!

— Да. Донец… пятнадцать верст северо-западнее.

— Ну и ну! Семен Михайлович, а?! Рукой подать!

— За бугром уж… — командарм подбил ус.

Подогретый вниманием командования, Щелоков оживился у карты, заговорил увереннее.

— Шестая кавдивизия из Чистополья и Большой Крепинской, вдоль левого берега Тузловой наносит удар на Генеральский Мост. По кубанской коннице Топоркова и Науменко. Хочу предупредить: где-то здесь, вверху по Тузлову, дозоры Четвертой обнаружили соседей, части Тридцать третьей дивизии, Кубанской, Восьмой армии… Городовиков донес.

— Щелоков, мы вчера с Семеном Михайловичем наткнулись где-то в балке, в тылах Шестой, на пехоту Тридцать третьей. И кавбригада при ней есть. Начдива Левандовского не стали уж отыскивать… Смерклось. Кстати, они тоже нацеливаются на Генеральский Мост…

— Заблудились в степу… — покосился командарм на члена Реввоенсовета. — Оттого и встряли в наши порядки…

— Удачно заблудились, — добродушно усмехнулся Ворошилов.

Щелоков догадался, что своей случайной репликой о соседях он растеребил какой-то свой разговор между командармом и членом Реввоенсовета; знал, оба они последних оперативных сведений не имеют. Порылся в папке, вынул лист.

— Нет, Семен Михайлович, дивизии Восьмой наступают на Ростов согласно директиве командюжа. Мы берем влево… вклиниваемся в ее порядки. Собственно, вклинилась только Четвертая… Между Тридцать третьей и Пятнадцатой. Шестая идет локоть к локтю с пехотой Левандовского.

— Продолжай, Щелоков, ставить на завтра боезадачу, — приказным тоном сказал член Реввоенсовета.

Штабист послушно повернулся к карте. Затылок его, аккуратно подстриженный, побритый, взят краснотою.

— Четвертая кавдивизия выходит в ноль-ноль из армейского резерва. Двигается на Аграфеновку… и далее Константиновский — Юдин — Серафимов — Волошино… Быть готовой нанести удар конной группе Мамантова в районе Кутейниково — Несветайский.

— Так — на седьмое… А на восьмое?

Ворошилов с запозданием понял, что вопросы начальника полевого штаба не такие уж пустые и вовсе не поспешные. Все это Зотову очень надо для проведения боевых операций; при никудышной связи с тыловым штабом можно простить ему назойливость. Где-то глубоко член Реввоенсовета укорял себя — излишне придирчив к штабисту. Зотов это чует и воспринимает болезненно. Переживает и командарм…

— По выходе седьмого на линию Синявская — Донец — Чалтырь — Крым — Султан-Салы… восьмого января Двенадцатой стрелковой во взаимодействии с Шестой овладеть Ростовом. Вменяется им захватить в целости железнодорожный мост через Дон. Четвертая во взаимодействии с Шестой и частями Восьмой армии овладевают Нахичеванью и станцией Аксайской… Вот, с северо-востока. Стараться захватить переправу… главная задача для Городовикова. Плавучий мост через Дон против станицы Ольгинской.

Подписав оперативный приказ на овладение Ростовом, командарм и член Реввоенсовета оставили штабное помещение. Был уже рассвет, и до завтрака успеют пару часиков поспать.

Сошлись к полудню. Выпала минута, когда ни тому ни другому некуда спешить, нет и горящих дел. Завтра утром, как обычно, отбудут в части, возьмут в свои руки управление операциями. Выедут в 6-ю, откуда возвратились ночью. До очередного заседания Реввоенсовета есть время не только покурить, но и поговорить. А разговор накопился.

— Что-то помалкивает Щаденко… — Ворошилов кинул взгляд на стенные ходики со сломанной кукушкой, застрявшей неизвестно с каких пор в открытой дверце. — Уже второй…

— Хочь бы к вечеру… — с заметной поспешностью отозвался командарм, вынув изо рта папиросу. — Вчера, оказывается, начдив Матузенко славно потрепал тут, под Матвеевым Курганом, конницу Барбовича…

— Что такое «потрепать», известно… А сегодня твой «трепаный» генерал может вырубить в какой-нибудь балке, под самым Таганрогом… оторвавшуюся роту пехоты…

— Всяко оборачивается…

— То-то.

— Не зевай!

Видимое состояние озабоченности вызывал Таганрог. Но раздражало командарма совсем другое; помалкивает, дуется. А причина известная; не обидно, веская была бы. Ворошилов прошелся, разминая все еще не отошедшие от седла ноги. Шпоры едва слышно позванивали.

— Замечаю, дуешься, Семен Михайлович… А ведь нам с тобой… воевать еще.

Из-под богатых усов гуще повалил дым. Темные блескучие глаза в узких щелках отражали встречный свет солнца, шляпой подсолнуха заглядывавшего в верхнюю шибку окна; смотрел командарм на колеблющийся небесный огонь завороженно.

— Не молчи, Семен Михайлович…

Слова ли, произнесенные необычно, прикосновение ли к жесткому колену заставили отвлечься командарма от светила; суровые, заостренные черты скуластого обветренного лица на короткое время обрели несвойственную мягкость; мягкость не наружную, а внутреннюю, увиденную им, Ворошиловым, с близкого расстояния, почти в упор. В такие моменты и постигается человек.

— Воевать… взаправду… Попочхаем еще до Ростова. А за Доном?..

Рука члена Реввоенсовета, лежавшая на колене командарма, тихо соскользнула; казалось, застеснялась своего жеста — не находила места и на собственных коленях. Спряталась под синие суконные галифе; пальцы тискали испод сиденья легкого венского стула. Может, не понял чего, успокаивал себя Ворошилов, сам толком не представляя, какого откровения ждет от этого человека.

— Я и не молчу, Климент Ефремович… По-людски ежели… Погребова жалко. С Зотовым ладили, дела штабные не залеживались… Беда… эта выпивка…

— А еще большая беда… в погребовщине. Как ты не хочешь понять, Семен Михайлович. Очковтирательство может далеко завести…

— Не оспариваю. Говорю только… Щелоков так нехай Щелоков.

— Вот оно, тебе все равно!..

— Ну-ну, не все… Вижу, ладу того в штабе нету… что был.

— А мы для чего с тобой?

— Мы… Воевать.

— Тебе воевать. А мне… кроме того… чтобы люди, какие идут за нами, знали, за ч т о воевать. А такие, как Погребов, пьяницы, очковтиратели, саботажники, вносят разлад в наши ряды, мешают работать нам… В конце концов наносят вред революции! Бить их по рукам.

Завязавшееся откровение оборвал Зотов. Степенный казак, лишний раз не улыбнется, а тут вбежал — рот до ушей, колечки усов распустились.

— Таганрог!

Окинув взглядом донесение, Ворошилов передал его командарму. Как и предполагали, столицу Доброволии деникинцы усердно не держали. Телеграфирует Кривенко, помощник инспектора артиллерии, со станции Таганрог. Ночной, в черном хроме, очках и рукавицах с раструбами до локтей; высадил из бронепоезда «Красный кавалерист» Щелокова. Бедовый, видать, парняга и слово сдержал. Бронепоезда уже к одиннадцати дня заняли станцию Мордово; двум Кривенко дал приказ выступить в направлении Ростова и продвинуться вперед до станции Синявской. Сам к часу дня вошел «Красным кавалеристом» на станцию Таганрог.

В городе образцовый порядок, рабочие встретили восторженно. Все заводы в исправности, противником не разрушены благодаря бдительности рабочих, организовавших самоохрану. По беглому подсчету, в Таганроге оставлены богатые трофеи…

— Поздравляю, Семей Михайлович… от лица Реввоенсовета Конной… Одной «столицей» поубавилось у Деникина. Осталось, собственно, две… Новочеркасск и Ростов.

— Три уж тогда… — Зотов восстанавливал на ощупь бравые усы. — Екатеринодар.

— Даешь и три! Кстати, начдиву-девять Солодухину послать поздравление… И этому, Кривенко… Толковый парень. Мы ищем начальника бронесил… Вот он!

Пожимая руку, Ворошилов проникновенно вглядывался в заволоченные влагою степные глаза командарма. Хотелось обнять, похлопать по сухой крепкой спине; откровением был доволен. Удачно штабист перебил. Еще договорят. Теперь уже в Ростове…

4

К рассвету разгулялась пурга.

Белая коловерть встала стеной. Едва вывалились из тепла, как шинели и папахи забило на четверть волглым снегом; вестовые не догадались вынуть из походных сум башлыков. Член Реввоенсовета крыл вслух, не успевая сгребать липкие комья с бровей.

— В такую погодку… хозяин собаку не гонит со двора.

Верхи и нынче они. Не рискнули тачанку. Кони вскоре помокрели; валил от них едучий пар. В рытвинах намело по брюхо.

— Доберемся скоро… — успокаивал командарм.

— Куда?.. Недолго и до белых припожаловать!

— Большекрепинская вот недалече, на Тузловой… С левой руки. Вчерась же были тут… Не узнаете? Вот балочка… с мостком…

— Узнаешь тут в чертях!..

Негодовал Ворошилов незлобно, лишь бы не молчать; на самом деле такая погода ему по нутру, сроду любит снежные бураны, ветреные дожди. А нынче погодка совсем кстати. Ни аэропланов тебе чужих над головой, ни тяжелых снарядов с бронепоездов. В этакой коловерти и навалятся на беляков, засыпанных в окопчиках снегом. Пушкари не подмогнут своим конникам… Не станут же палить сдуру в белый свет!..

Правятся опять в 6-ю, в Чистополье. Щаденко оставили в Таганроге, при пехоте, в 9-й. Вчера вечером он вызывал на провод; при подходе красных частей, делился, загудели заводские трубы, вооруженные рабочие сыпанули на улицы. Деникинцы, небольшая пехотная часть, до батальона алексеевцев, живо перебрались в теплушки и на открытые площадки. Путь один — на Ростов. Конники генерала Барбовича и вовсе в город не входили; вдоль ростовской чугунки, не упуская из виду свой эшелон, удалились на станцию Синявскую…

В 4-ю никто не поехал. Надо бы все-таки ему самому. Отговорил командарм, далековато, мол, да еще при такой дурной погоде. От Матвеева Кургана до какой-то Аграфеновки не ближний свет, за полста верст по бездорожью. А 6-я, оказывается, на самом прямом и ближнем пути к заветной цели — Ростову.

По времени, Тимошенко уже посадил в седло дивизию. Если все благополучно, подходит к Генеральскому Мосту. Орудийного гула не слыхать; у пушкарей, конечно, повязаны глаза. А пулеметный стрекот навряд ли пробьется сквозь завывания ветра. Расстояние порядочное…

— Семен Михайлович… ничего не слышишь?

Наставив ухо, командарм сгребал с усов и бровей комья мокрого снега. Тревога копилась в уголках глаз.

— Пальбы нету… А шум посторонний пробивается… Не пойму… колеса вроде… и голоса… Дым кизячный… наносит вот… слева. По моим понятиям, хуторок… Тузловка. Нижняя. Ан, вот и речка!..

Из прибрежных верб, вставших вдруг перед глазами, вынырнула кучка всадников. У Ворошилова оборвалось сердце; видит, кони свои — хвосты обрезаны, — а руки ухватились за наганы. Слышит, командарм распекает бойцов; успокаиваясь, возится с помокревшей кобурой, не застегнет.

— Новость, Климент Ефремович!.. Бригада Тимошенки… Первая! Мы их думаем догонять у Генеральского Моста… а они вота… в Нижней Тузловке! Хвостами наперед наступают!

Перебрались через заметенную речку. Тропку по льду пробивали неудалые ставропольцы. За огородами в крайней хате под чаканом обнаружился и комбриг Книга. Позавчера только побывали в 1-й бригаде. Где-то их ровесник комбриг, возле сорока. Сидит за столом, чаюет у пузатого медного самовара; в хате сумрачно, но чувствуется, скулы у ставропольца уже побурели. Угадав, кто нагрянул, неохотно подымался; глядел из-под насупленных бровей, знал, чем может обойтись ему этот нежданный визит.

— Ну-ка, Книга… выложи… как ты очутился тут…

Голос командарма застревал в кадыкастом горле, обрывался; левая рука тискала отделанный серебром эфес. Не видал его еще таким Ворошилов. Шашка, конечно, не тот предмет, а была бы плеть… Признаться, такой он больше по душе, нежели когда сидит и молча соглашается. Сдерживал себя нарочно, не встревал — чем кончится?..

— Ни свет ни заря… навалились!.. Прут из снегу… тьма!

— Кто навалился?! Кто прет?!

— Ну… кубанцы!..

— Кто же?.. Кто?! Пластуны?..

— Не… конница!

— Сам хочь… видал?..

— Як же… В бурках!

Похоже на правду. На Чистополье светом в этакую погодищу может навалиться только конница. От Генеральского Моста два десятка верст. А если кубанцы, в бурках, то больше некому как частям из корпуса Топоркова. Видал Ворошилов, сливы на бритых щеках командарма опали, отух и голос.

— Штаб дивизии… где?

— Не скажу, Семен Михайлович… — Книга виновато гнул стриженую голову. — Мы же не в самом Чистополье квартирували… В имении панском… верстах в пяти, восточнее. Да уж Тимошенко с военкомом разглядятся там… что к чему… Куда им отступать?.. Окромя как на Большекрепинскую… Я выслал разъезды…

— Не отступать, Книга… Приказывалось вам на нонче с рассветом наступать… Генеральский Мост!

У ставропольца болезненно изломались густые вислые брови; нескладный, сутуловатый, топтался потерянно на кривых ногах в белых катанках, оставляя на земляном полу мокрые следы.

— Приказ о наступлении вчера получили в Чистополье? — спросил Ворошилов, упреждая новую вспышку гнева у командарма.

— Не-е… Приказов вчерась никаких не поступало в дивизию. Из штабу я пополуночи… Начдив все ждал вестовых с Матвеева Кургана. Да рази ж в такую фугу… И заблудиться не грех. Клятая пурга в аккурат разгуливалась…

Да, обстановочка. Пурга эта — черт бы ее побрал! — спутала все карты, внесла сумятицу и неразбериху. В 6-ю приказ уж не попал. А в 4-ю?.. Вернулись хоть вестовые и порученцы в полештарм? В такую погоду и в Матвеев Курган живо верхи не обернешься…

— Приглашай до стола, Василь Иваныч, — Ворошилов, дав знак командарму не распаляться, дотронулся озябшими пальцами до самовара. — Ого, горячий! Надо хоть на десятиверстке прикинуть… Еще напоремся черту на рога.

Прихлебывая незаваренный кипяток, без сахара, Ворошилов из-за локтя следил за черным ногтястым указательным пальцем комбрига.

— Вота Чистополье… А вота мы зараз. Нижняя Тузловка. И як тут очутились? Во сатана! Я-то кумекал… на восток нас занесло… А выходит, на север, если по верстке…

— Оце кумова хата, а оце моя, — посмеялся Ворошилов, тронутый наивным удивлением ставропольца; вояка старательный, слыхал, безотказный во всем. — А где может быть Тимошенко с остальными бригадами?

— А шут его батька знае!..

— В Каршине? Большой Крепинской? А не в Петровской?

— Ума не приложу, товарищ Ворошилов.

— Приказа, значить, вы нашего не получали… — У Буденного опять вспухали возле ушей желваки. — Так все-таки, кто же на вас напал… выбил из имения?

В крестьянской горенке, заставленной широкой деревянной кроватью с ворохом подушек, скрыней, обитой жестью, столом посередке, кроме их троих, никого не было. В углу, за спиной комбрига, большая старая икона Николая-угодника и поменьше, девы Марии, под вышитыми рушниками; на цепочках висела медная позеленевшая лампадка с торчащим черным фитильком. Ворошилов косился в угол; почему-то пришло в голову, что лампадка горела. Погасла от хлопанья дверью, когда вваливались неожиданные постояльцы…

Настойчивость командарма заставила комбрига усиленно работать мозгами. Кряхтел, надувался, как индюк, буровил хмурым взглядом истрепанную десятиверстку — в ней искал причину своего бегства. А бегство — на ладони, постыдное; начал понимать и сам.

— Книга, не дуракуй… выгоню с бригады!

До чашки с кипятком командарм не притрагивался; сидел на табурете — аршин проглотил — прямой, неподступный. Усы подсохли, рассыпались от снеговой воды; безуспешно старался привести их в божеский вид. Недавно стал замечать Ворошилов, спрашивает вот так только со «своих»; его «царыцан» не трогает. И не поймет, добро это или худо; скорее худо: делит на «свое» и «чужое». Мысль, явившаяся невесть откуда, задела.

— Семен Михайлович, не напирай… Дай человеку опамятоваться.

Комбриг недобро покосился на заступника.

— Я ишо при своей памяти… Часу в шестом заставы обнаружили движение чужой конницы. По фронту сперва… Послал до Тимошенки вестового. Примаю, мол, бой. А тут еще… с флангу напоролись мои секреты, так за балочкой… Тожеть конница. Массы великие! По слуху… глазами не осилишь. Стена белая, буранище…

— И что?.. В бою выяснил… чья конница? — нависал командарм.

— Ну-у, не в бою… Куда ж на такую махину! По одежке-то углядели. Кажу, в бурках все чисто.

— Кубанцы, значить?!

— А то хто ж!

— Кидай бригаду в седло! — Буденный вскочил на ноги.

В самом деле, у страха глаза велики. К полудню вернулись в оставленное светом имение. Метель унялась, видимость улучшилась; на три-четыре версты кругом в чистой степной белизне не обнаруживалось в бинокль никакого движения. По просторной вы-балке, поросшей кое-где терновником, ставропольцы подбирали свои брошенные в бегстве пожитки: полковые брички, зарядные ящики, забитые снегом кухни. Натолкнулись на увязшие по уши в заснеженной рытвине и две трехдюймовки. Обозных лошадей вот недосчитывались; не станет же худоба дожидаться на открытом ветру, покуда вернутся ее незадачливые погонялы.

К великому смущению комбрига, штаб кровной дивизии преспокойно оставался на месте, в Чистополье, в том же деревянном домишке — приходской школе. Сам начдив, клокочущий, злой, вышагивал уже во дворе, у коновязи; обрадовался, что пропащие нашлись. Приказ действительно запоздал; порученец с охраной отыскал их только по светлому, когда пурга чуть улеглась.

— Ты-то чего нам доложишь, начдив?! — от ворот обрушился командарм, трижды перекипевший за сегодня, как полевой казан.

— Докладываю… Приказ получен. Дивизия вся в седле. Приступаю к выполнению…

— А с Книгой чего… намерен?

— Боем ответит…

— Гм, добряк…

Не оглядываясь, командарм ждал вмешательства члена Реввоенсовета; видал краем глаза, как тот слез с седла, с преувеличенной заботой трепал мокрую сопатку своего крепкошеего гнедого жеребчика.

— А Четвертая… отзывалась?

— Связи с Городовиковым нету.

— Как это… нету?!

— Разъезды выслал в ночь… Жду вот.

Ответами великана начдива, уже готового вскочить в седло, выдернуть свою длиннючую саблю, Ворошилов был доволен; бойцовский характер конника, спокойная сила, исходившая от его слов, приглянулись с первой же встречи, еще в Донбассе у Сватова. Видел, командарм остывает, исчерпал весь свой запас гнева; не хотел прилюдно делать замечания. Просчеты есть; один, пожалуй, существенный: для командующего армией многовато лишних слов. Надо бы вопросы ставить глубже, не мельчить и требовать ответов соответственных.

На своем опыте убедился, многословие в военном деле, всякие разговоры с подчиненными в недовольном тоне, тем более крик, все это — издержки богом клятой партизанщины. Язык у военных совсем иной; присмотрелся за короткое время к командюжу Егорову, матерому военспецу. Четкость в постановке вопросов — ясность в ответах. Вот Сталин, невоенный человек, но природное малословие выгодно отличает его. Мудрость приходит с опытом. Пожалел, кое-что важное недопонимал в 18-м да и в 19-м; били его именно за многословие, за порыв. Хотя порыв-то… революционный…

Глава тринадцатая

1

Ратным выпал на долю 6-й рождественский день. Без взаимодействия с другими частями Конной, дивизия нос к носу столкнулась у Генеральского Моста со всей сведенной кубанской конницей. При свете склоненного к заходу солнца, малинового, озябшего, неизвестно откуда взявшегося на скаженном небе, бригаде Книги в излучине Тузлова перегородила дорогу черная стена. Теперь комбриг воочию мог поглядеть на подлинных кубанцев, в срезанных низких папахах, в бурках, на лошадях с длинными хвостами.

— Василь Иванович… любуйся на своих земляков, — поддел начдив, кивая на выставившуюся конницу противника. — А то в потемках черт-те что мерещится… Спьяну бы, куда ни шло. Трезвый ведь!

— Семен Константинович, богом клянусь!.. Была конница. Ну, могет, не массы… Дьявол там разглядит, в метели!..

— Выкинь из души. Вот — ждут тебя… Восстанавливай доброе имя ставропольцев. Для их же пользы… Да не прорывайся сквозь ту стенку. Боже упаси. По-над берегом и правее, возле садов — окопы с колючей проволокой. Иссекут пулеметами. Оттягивай на нас, поближе. Нервы у тебя крепкие. Апанасенко подопрет. Ну, а при нужде… Мы с Колесовым. Наглядывай влево. Черт знает, вся ли это у Топоркова конница!

— Не дурак… Попридерживает кой-чего в садах.

— И я думаю.

С седла Тимошенко окидывал колючим взглядом белую низину, уходящую под уклон к видневшимся верстах в четырех-пяти садам и крышам хутора. Кубанская конница выставилась черным тыном. Видать, ждала, издали приметила. Тысяч до трех на погляд. А что скрывают сады? Пушки, броневики, может, и танки. Пластуны, пулеметы… в окопах. Чугунки нету поблизости — давно бы бронепоезда кидали дальнобойками.

А сколько еще у Топоркова и Науменко конницы? Бригадам Книги и Апанасенко этой явно с лихвой. А вывалит из садов свежая часть?.. Не хотелось 3-ю бригаду выводить из резерва — опозорится на глазах у командования армией. Издавна сложилось у командиров сальской конницы, еще при прежнем вожаке: бейся до последку, а резерв сохрани. Он, Тимошенко, — и комполка, и потом комбригом — под Царицыном крепко усвоил кавалерийскую науку; вошла заповедью, святыней.

— Не поминай лихом, Семен Константинович. — Книга, суровея лицом, укреплял обеими руками кубанку с малиновым верхом.

— Не каркай.

Золотистый, тельной отмастки ахалтекинец под начдивом, поджарый, с вислым задом, чуя сечу, волновался, пенил удила, вырывая повод. Успел вытолочь всю макушку кургана, достал кованым копытом до смерзлой глины; горячих кровей пустыни, не терпел, когда у него перед карими огненными глазами уходят вскачь всадники. Знали близкие: конь этот не для встречного боя, какой намечается нынче, гож для преследования; значит, начдив покуда не думает оставлять курган. В нужный момент пересядет на другого…

Снежный вихрь вздыбился над глубокой балкой. Ни криков, ни посвистов — топот копыт, гул. С версту, может, полторы выкроит Книга; выйдет во-он где на видное, у взлобка, ощетиненного желтым бурьяном, похожего отсюда на верблюжий горб. Тоже думенковское: использовать маломальскую неровность, предстать перед врагом как можно ближе, до крайности сократить ничейный просвет степи. Не дать «разговориться» вражеским пулеметам. Шашки, только шашки! И наганы…

На галопе вскочил на курган командарм. Узкие глаза шало пылали; сдерживая гнедого дончака, не менее возбужденного, он весь был там, в низине. Ставропольцы уже вырывались наверх из балки; метался сам комбриг на сером жеребце, призывая клинком в атаку. Задвигались и кубанцы, разворачиваясь.

— Ну… что?! — командарм парко дыхнул возле самого плеча.

Уловил начдив, как он мельком оглянулся назад, на отставшего члена Реввоенсовета. Тревожится, в каком настроении Книга увел бригаду. По всему, гложет. Накричал на ставропольца. И ответ хочет слышать без свидетелей.

— Оплошал Книга, Семен Михайлович… Светом движения противника в нашем расположении не было. Разве разъезды… Вот он, только выставился… Встречает нас. Из-за норова своего упрямого твердит… Конница!

— Дажеть пушки побросал…

— Переживает…

— Ну?..

— Бригаду повел… не в наказание, согласно распорядку. Колесов нынче в резерве.

— И ладно… — облегченно передохнул командарм; долго держал бинокль у глаз, потом обронил: — А конница все-таки… была. Не гляди так… Не противника.

— Четвертая?..

— Эка, хватил! У Городовикова вона маршрут… Тракт Аграфеновка — Нахичевань. Константиновский, Юдин… Волошино. А там, черт его знает! Может, и Четвертая приказ по времени не получила…

— Конница чья же?

— Соседей. Тридцать третьей стрелковой дивизии. Из Восьмой.

— Кубанской? Левандовского?

— Его. Там и кавбригада…

Тимошенко выставил в улыбке полный рот крупных чистых зубов.

— Знаю тех конников. Кубанцы… в бурках. Ой, Книга! Посмеюсь…

— Дивизия уступом идет за тобой. Тоже на Генеральский Мост. Должна быть зараз в Большекрепинской. Мы позавчера натолкнулись… когда отбыли от вас.

— Наступает… только кавбригада?

— И пехота… Вся дивизия.

Новость! Соседство кстати. Справа по флангу тоже пехота, «своя», 12-я. Связи никакой, разрыв в полсотню верст. Но хоть знает о ней. А тут, за спиной… три пехотных бригады! И кавалерийская. Манна с неба! Можно и не оглядываться; жаль, Книга не прознал, сидел бы в седле прочнее. Шут с ней, пускай и «чужая». А где они, свои?..

Поднялся Ворошилов. Молчком вытаскивал из футляра бинокль.

— Книга вон!.. Климент Ефремович, — тянулся командарм рукой. — Зараз атакует…

— Не жидковато на такую махину?

— Нехай повыветрится страх из башки…

— Страх… в душе.

— Вот и тряхнуть за душу! Считаю, снять Книгу с бригады. В трибунал за нонешнее…

— С ревтрибуналом, Семен Михайлович, погоди. Книге помочь сперва надо…

Захватываемый все больше происходящим в низине, Тимошенко краем уха ловил разговор. Какая муха укусила командарма? Куда ни крут член Реввоенсовета, почувствовали уже руку на Погребове, наштабарме, но и он не углядел в проступке комбрига тяжкого, злого умысла. Непременно трусость? Можно и по-иному рассудить. Желание сохранить бригаду. Отскочил. Дело обычное для кавалерии. Пехоте некуда деться, остается только выставить штык… Не разобрался Книга в обстановке. Так разберись в кутерьме! В двух шагах соседского плетня не видать. Перенял взгляд командарма — отлегло от сердца; догадался, таким рискованным способом выведывает настроение члена Реввоенсовета…

Кубанская конница успела развернуться. Белый ничейный клок степи заметно сокращается. Вот-вот Книга клином впорется в плотную стену. Заметный жеребец его маячит впереди. Начдив, тиская бинокль, с затаившимся дыханием ждал мига сшибки, не упускал из виду серый комочек. Да, тысяч до трех; видит теперь отчетливо. Много на тысячу двести сабель. И Апанасенко со своей бригадой не уравняет. А сколько еще Топорков выдвинет? Взаправду, не такой уж генерал и простак выставить доразу все…

Командарм сверлил глазами: не пора, мол, кидать подмогу. Ответил взглядом: повременим. Сабельный бой — дело скоротечное; схлестнулись и тут же отскочили. Дважды-трижды так схлестнется Книга. Манеру битого многоопытного ставропольца знает; этим выманит конницу кубанцев на простор, из-под защиты пушкарей и пулеметчиков.

Горячий бессловесный разговор командарма с начдивом уловил Ворошилов; не трудно проникнуть в смысл. Удержался, не поддел; надо бы дать понять, что ему, члену Реввоенсовета, влезать в дела комбригов и начдивов на поле боя не к лицу. А почему не говорить вслух? Боятся, станет вмешиваться? Понадобится — вмешается. И прикажет.

— Чуть обождем, Климент Ефремович… Книга выманит малость кубанцев… Апанасенко ударит сбоку, справа.

Ворошилов, опустив бинокль, обратился к начдиву:

— Не находишь, Семен Константинович?.. Бригаду Апанасенко кинуть не справа. Опасность… откроется. Засыпят беляки картечью во-он с тех высоток. Берег речки. Наверняка там батареи. Может, слева?..

Гнедой черногривый дончак командарма зло захрапел; выгибая круто мускулистую шею, греб передом. Тимошенко доглядел, что всадник нарочно шпорит; досада скользнула в усатом, скуластом лице. Закралось подозрение: член Реввоенсовета изобличил их в молчаливом сговоре. Надо ли разыгрывать перед ним строгих начальников; Книга с бригадой успеет еще за сегодня не раз восстановить свое доброе имя.

Не совсем по душе начдиву, что командарм указал явно не лучший ход бригаде Апанасенко. Сам-то он навряд ли думает так. Просилось наружу желание высказать, что и его слово, начдива, тут кое-что значит. Апанасенко ударит ни справа и ни слева. Подопрет Книгу.

Там, в низине, творится непонятное. Сабельная сшибка длилась от силы четверть часа. Книга ловко вывел бригаду из сечи; отскочил, как мяч от стенки. Странно, кубанцы не прут дуром, идут плотной массой, даже не рысью, а спорым шагом. Да, так и есть. Просто выдавливают конноармейцев, оттесняют. В ходу не сабли — наганы, карабины; палят вразнобой, без команд.

Двигал начдив биноклем, озадаченный. Сбоку, возле локтя, недоумевая, чертыхается командарм; член Реввоенсовета тоже не отрывается от бинокля.

— Что за черт!.. Спятил Топорков?..

— Не похоже, — отозвался Ворошилов. — Свое на уме… А вот что?

Догадка кольнула Тимошенко. Конечно же генерал Топорков не спятил, а пытается сделать то, что замыслил и он. Выманивает! Одной бригады ему мало; ждет еще… Замешкай Книга, кубанцы сомнут его в порошок. Да-а, подкинул бы сам Апанасенко… Ощутил, как повлажнел под папахой лоб.

Замысел казачьего генерала прорисовывается. Выдает поспешность и уверенность; прет нахраписто, знает, тыл и фланги обеспечены. А в садах, за спиной, таится еще кавалерия. Там где-то и бронеавтомобили, танки. Снег глубокий, а то бы уже выползли; стоят в засаде, ждут готового. Нет, попридержит Апанасенко. Пускай Книга вытаскивает их поближе. Встретят пушкари и тачанки…

Откуда-то взялся раскрасневшийся вестовой. Вертится на запененном, упаренном коньке, шаря за пазухой короткой шубейки, таращит выбеленные глаза. Угадал начдив парнишку, Колькой зовут; штабисты Книги подобрали где-то сироту, пригрели.

— Дядька Василь… до вас послал… Подмогу требует!.. — протягивал худой синей рукой комочек бумаги. — Беляки чисто подурели!.. Лезут, спасу нема.

Взял командарм, не разворачивая, передал начдиву. Не заглянул в нее и Тимошенко; сымая перчатку, повелел:

— Скачи, Николай, обратно. Подможем.

— А бумажку?!

— На словах передай.

Глядели все, покуда не скрылась в теклине овчинная лохматая шапка.

В строе кубанцев наметились перемены. На глазах левое крыло распускается с явным намерением охватить фланг Книги. Лопнуло у генерала Топоркова терпение; понял, не дождаться ему еще доброго куска 6-й — покончить бы одним махом.

— Вот и выговорился Топорков… — Ворошилов подмигнул.

Командарм, согласно кивая, не то посоветовал, не то приказал:

— Пора Апанасенке…

Да, пора. Видит и сам. Брать 2-й бригаде на себя отколовшееся крыло. А это ни много ни мало — тоже бригада, далеко за тысячу сабель. Плакал его резерв… А что с соседями? Подойдут ли нынче? Как не хочется допытываться; получится, выказывает свою заинтересованность. Была бы 33-я в оперативном подчинении. Командарм не зря помалкивает; удивил еще тон его, когда сообщал, будто и не рад…

— Соседи… они что?.. Застрянут где на ближних тылах?

Ответа ждал, конечно, от командарма. Смутился, когда отозвался член Реввоенсовета; как проник в его мысли?

— У Тридцать третьей приказ… тоже взять нынче Генеральский Мост. Я передал начдиву Левандовскому… не помешаем, мол, друг другу.

— А где же она?! — с головой выдал себя начдив.

— Может и не подоспеть… Так что… кидай Апанасенко. А резерв попридержи.

Глаза у члена Реввоенсовета зеленые, ядовитые. Не замечал раньше, думал, они у него светло-карие. От издевки позеленели? Смеется ведь! Все видит и понимает не меньше их с командармом; ежели они, старые конники, испытывают некую неловкость в создавшейся обстановке, то он выше всех этих скрытых междоусобиц. Ему подавай победу. А кто внесет какую лепту…

— Распорядись, начдив…

Нет, смеется по-доброму. И не приказывает.

Бригада Апанасенко тут, в балке, откуда сорвалась и 1-я. Комбриг весь уже извелся; вон под курганом курит со штабистами и вестовыми. Нельзя сюда, не привлекать бы внимание; трое — и то наглядно. Удачно, кубанцы снарядами не обсыпают, кидать через головы своей конницы не рискуют. Тяжелые могли бы и достать…

Спустился Тимошенко сам. Сделал нарочно, чтобы уважить комбригу, не подсыпать лишний раз соли на рану. Пощадил и самолюбие ставропольца; совсем недавно он, Тимошенко, принял от него 6-ю дивизию. Апанасенко считает ее своей кровной — формировал, сколачивал в боях с прошлой весны, на Маныче и на Салу. Обида еще свежая, не затянулась; смена командования прошла два месяца назад, в самый разгар боев под Касторной.

— Иосиф Родионович, твой час…

— Мой так мой!..

Выплюнув окурок в истоптанный снег, Апанасенко чинно размотал повода с высокой деревянной луки казачьего седла, В словах, в манере напускать на себя важность еще хранилась обида; греха брать не станет, дела от этого не страдали — наоборот, бывший начдив яро лезет в драку, приходилось даже остужать.

Поднялись на курган, не на самую макушку, где каменно застыли командарм и член Реввоенсовета, а обочь. Низина открылась комбригу, как на ладони; без бинокля озирал зоркими глазами поле боя. Без подсказок Апанасенко понял свою задачу.

— Беру правый фланг… Захлестнут, дьяволы, Василя… Ишь окорачивают! Пошел я…

Слово бы хоть сказать: ну, мол, не зарывайся там… Подосадовал на себя Тимошенко, давая золотистому ахалтекинцу повод. А что и скажешь? Народ бывалый, тертый и умятый в один комок. Уж эти два комбрига, Книга и Апанасенко, знают почем фунт лиха, друг друга понимают без слов. Правясь наверх, чувствовал, как подкатывает тревога. Нет, двумя бригадами не отделается…

Что-то изменилось в низине… Эх-ха, Книга отскочил! На версту, если не больше. Искал серого коня. Поймал в круглое стеклышко с рисками — отлегло. 2-я бригада уже выбралась из балки и, разворачиваясь, нацеливалась прямиком на отколовшееся крыло противника. Привлек внимание кубанец в белой бурке, гарцевавший на белом коне. По знакам палаша — Апанасенко он заметил и берет на себя…

— Не туда глядишь, начдив…

Похолодело под ложечкой. Понял и маневр Книги; ему там ближе и виднее. Влево густо чернело. Балка, подковой огибавшая просторную низину, впадает у самой кромки в долину речки Тузлов, неподалеку от крайних садов. Ее-то и использовали, как и Книга, кубанские казаки. Вот чего ждал и опасался…

— Генерал Топорков пошел ва-банк… — член Реввоенсовета с другого бока подбил ближе коня.

— Ну-у и как?.. Вводить Колесова?

Не уловил Тимошенко чего-то в голосе командарма; опустив бинокль, глянул в темные блескучие глаза. Выдала усмешка, запутавшаяся в пушистых унтеровских усах. Конечно, они уже успели прикинуть. Да и очевидно, 3-й бригады едва-едва хватит помочь Книге и Апанасенко. Могут силы уравняться. А на эту, свежую, конную группу? За малым меньшая. Тысячи две. Тут впору работы и 4-й дивизии. На худой конец, 11-й. Но где же их на этот час взять?

— Можно и ввести, Семен Михайлович… под шашки.

— Ото ж… А какие думки?..

— Думки есть… мало стоят они чего.

— Все же? — добивался командарм.

Тимошенко вдруг обнаружил, что день на исходе. Как-то не видя, смерклось; в синих прогалинах заволоченного неба зыбились звезды. Без бинокля в низине — уже темное месиво…

— Одна надежда… на ночь. Встретим тут по балке Топоркова. Посадим на пулеметы. Выдвинем и легкие батареи. А ночевать… на старые квартиры, в Чистополье.

— Ежели Топорков дозволит, — посомневался командарм, укладывая бинокль в кожаный футляр. — Хотя сказать… навряд ли рискнет на ночь отрываться от укреплений.

— На то и надеюсь. А завтра уж оглядимся…

— Утро вечера мудренее.

Член Реввоенсовета выразил общее мнение.

2

Ночь выдалась скаженная.

Бой затянулся до глубоких потемок. Ввяжись пораньше, хотя бы с полудня, бог ведает, чем бы обошлось. Намерения заночевать на старых квартирах оказались блажью. Белые корпуса — как выяснилось, оба, Науменко и Топоркова, — вытеснили и из Чистополья. Навалившаяся темнота, а если по правде, пехота 33-й дивизии помогла остудить разгоряченную кубанскую конницу.

Где-то возле полуночи только вошли в оставленное Чистополье. Не до «старых квартир», попадали бойцы кто где одевши, и не до еды; успели разместить по сараям да клуням мокрых вымотавшихся лошадей.

На весь хутор бодрствовал один-одинешенек домишко под тесом — школа; бедово, тепло струился из окон ламповый подсолнуховый свет. Командование не сомкнуло глаз; сбились в жарко натопленном единственном классе, задыхались в табачном чаду.

Изнуряла, как слепота, неизвестность. О противнике знали больше, нежели о себе. К свету что-то начало проясняться.

Отступая, теряя убитыми и ранеными, удосужились обзавестись и пленными; среди мелкой рыбешки, рядовых казаков, унтеров, попался зубастый чекомас-сотник. Ошалело ворвался, чуть ли не один, к пятившимся апанасенковцам; коня под ним свалили, мог бы и уйти. Вскрылось, погнался сотник за родным братом, комэском. Комэск и подстрелил коня — на брата не поднялась рука.

Возились с пленными. Мелочь пропустили сквозь редкое решето; задержался один. Сотник-то он сотник, но не окопный — из свиты генерала Топоркова, порученец по особым делам. Случайно затесался в бой.

— Так как же все-таки… попали? — допытывался член Реввоенсовета, проглядывая бумаги пленного.

— Вышло уж…

Сидел бывший сотник спокойно, не терял самообладания, отвечал ровным голосом. Смуглое чистое лицо оживало — скулы серые, заметно теплели; горскую красоту выявляли тонкий с чуткими ноздрями нос и огромные синие глаза. Ввели его развязанного, как был, в белом сборчатом полушубке в талию, с погонами и кокардой на мохнатой терской папахе. Папаху тут же у порога снял. Кто видал, говорят: братья схожи.

— А знали… что брат у красных?

— Весной восемнадцатого… с дядькой Есипом… Апанасенком… ушел.

— И что… зарубил бы? — Ворошилов кивнул на дверь — намекал на брата.

Синие глаза потускли.

— Какие части нынче вели с нами бой? — поторопился Тимошенко, не выдержав поганой паузы.

— Вы же знаете… Корпусные дивизии.

— Из Сводного корпуса Топоркова?

— Ну да… Обе.

— А резерв?

— В хуторе оставалась конница генерала Науменко…

— Численность?

— Не скажу… Слабее его корпус нашего… Намного слабее. Есть ли до двух тысяч…

— Каков дух войск?.. — спросил член Реввоенсовета, откинув потертый кожаный бумажник пленного на середину стола. — Кубанских… имею в виду.

— Дух… — кривая усмешка свела обметанный рот казака; по жесту, с каким бросил бумажник этот круглолицый, курносый и, видать, важный красный, почуял, что дела его аховые. — Дух остался в Орле и Воронеже…

— А Царицын… сдали когда?

— Оставили третьего дня…

Переняв взгляд члена Реввоенсовета, оживился командарм, до того равнодушно взиравший на происходящее.

— Все про кавалерию… А какие пластунские части держат укрепления по Тузлову? Одни ваши?

— Сборные. И улагаевцы, и шкуровцы…

— А добровольцы?

— Вчерась к вечеру «цветные» подошли…

— А танки?..

— Не видал… Броневики есть. Позастревали в снегу…

— Семен Михайлович, — усмехнулся Бахтуров, военкомдив-6, — танки Деникин прижаливает… Возят на платформах. В такую даль от железной дороги не рискуют…

Тимошенко подмигнул своему военкому — доволен ходом допроса. Апанасенко просил за неудалого казачка: разговорится, мол, сделайте снисхождение. Обещали комбригу. Станичники они, соседи; батька их знал, Гаркушу, в Маньчжурии казак сгинул, а парни оба славные росли, работящие; меньшому, этому, загогулина на погонах башку вскружила — вахмистром из Закавказья воротился. Звездочку уж налепил генерал Топорков, отец и благодетель.

Исказилось на миг юное лицо пленного. Пожалел, что разоткровенничался.

— Укрепления по Тузлову вы одной кавалерией не возьмете!..

Забеспокоился начдив, как бы парень не напортил сам себе. Покуда все шло гладко. Спешно обдумывал — кинуть жердь в прорубь утопающему. Опередил член Реввоенсовета.

— В штабе Топоркова знают… наши силы?

В голосе Ворошилова вроде бы ничего не изменилось, разве повысился интерес. Жаль, не обмолвился о просьбе комбрига, ни с ним, ни с командармом. Судьба пленного в их руках. Остается надеяться на благоразумие бывшего сотника; наверно уж, Апанасенко с комэском Гаркушей втолковали ему…

— А чего знать? Видать и так… Одна Шестая наступает на Генеральский Мост. Да и то не вся… Две бригады. Ни пехоты, ни тяжелой артиллерии…

Ишь, ершистый. Пора вмешаться, неизвестно, куда его занесет. У командарма оттопырились усы, задвигались ноздри. Не жди добра…

— Соседи у Топоркова, справа и слева… Какие части?

Руки пленного ожили. Обхватил острые колени, похоже собирался привстать с табурета. Терская шапка выпала из-под мышки. Наклонился, опять ткнул ее под руку.

— По речке Самбеку… дроздовцы. И вроде алексеевцы. По слухам. А справа, по Тузлову… донские части. Мамантов. У Каменобродской. Там же… на Салах, марковцы. Корниловцы не попадались. Может, на ближних подступах к Ростову?..

— В штабе Топоркова… какие с л у х и о действиях… красных? Кроме Конной…

Догадывался Тимошенко, что член Реввоенсовета с нетерпением ждал момента задать именно этот вопрос, о действиях своих, красных, на соседних участках; помог ему расспросами о соседях Топоркова. Все обходил Ворошилов, не хотел, чтобы пленный почуял их тревогу. Вот уже сутки, как они оторваны ото всего света. Помалкивает и преподобный Зотов, начальник полевого штаба армии. Казалось бы, вот, рукой подать — Матвеев Курган.

Ладно, части 8-й армии. А свои? Где 4-я? Что с ней? А 12-я? Знают, 9-я в Таганроге; на нее надежды не возлагают. 11-я в резерве, в районе Матвеева Кургана, у Зотова под рукой. Но 4-я! 4-я!!! Наутро нужна позарез. Вишь, даже зевластый щенок понимает… Не взять одной 6-й Генеральский Мост!

— У Мамантова… крупные успехи.

— Откуда… сведения? — Ворошилов налег на край стола.

— Из штаба я уже пород вечером… Доставил аэроплан. От Кутейникова — Несветайского утром вчера мамантовцы нанесли удар. В самую пургу. Наголову разгромлены две дивизии…

Язык ни у кого не повернулся спросить — пехота, конница? Несветайские хутора, Родионов и Кутейниково — по тракту Аграфеновка — Нахичевань. Район действия 4-й!

Дымили молча, боялись верить услышанному, Тимошенко, гоняя во рту папиросу, прикидывал, с какого боку подойти к сникшему члену Реввоенсовета. Сотника увели в амбар, к остальным пленным. Завтра, а вернее, уже сегодня, с утра погонят их в тылы. Закрутится с ранней зари и забудет. Неловко перед Апанасенко; кошка и так дорогу перебежала. Переглянувшись с Бахтуровым, нарушил нудное молчание:

— Климент Ефремович, уважьте нас с военкомдивом… Оставьте пленного…

Ворошилов вскинул разлатые брови — не понял.

— Сотника, говорю… хотели бы оставить себе. Апанасенко дюже просит…

— Да забирайте! Ради бога… — отмахнулся командарм, недовольно кривясь. — Такого добра скоро прибудет… Девать некуда.

Как-то заметно встряхнувшись, Ворошилов кивнул командарму — благодарен, что хоть он не вешает носа. Сам не выдержал, грохнул кулаком по столу:

— Четвертую, чче-еррт ввозьми!..

Показания бывшего сотника подтвердились. Вернулись разведчики. Нацепив погоны, ушли под видом разъезда вслед отошедшей на ночлег кубанской коннице; порыскали за укреплениями, в хуторе. Возле речки натолкнулись на броневик, застрявший в заметенной балке. Подвезло! Офицер связи, мамантовец. «Языка» приволочь в седле — дело не пустяковое; забрали полевую сумку. Донесение начальника оперативного отдела штаба Мамантова. Уж какие тут сомнения!

Да, под удар попали две стрелковые дивизии 8-й армии, 15-я и 16-я. Отброшены верст на сорок — пятьдесят. Вчера на рассвете, в пургу, они перешли в наступление на Ростов. Конница 4-го Донского корпуса встретила их в районе хутора Дарьевского; мамантовцы вклинились в стык дивизиям. Бой завязался кровопролитный; вырублено пехоты из 15-й до бригады. Мамантов вышел к Алексеевке, чем поставил под угрозу правый фланг 9-й армии красных, которые ведут бой за Новочеркасск…

Все склонили головы у стола — к карте. Где же та Алексеевка? Ага! Район Александровск-Грушевского, на лиховско-новочеркасской ветке. Сведения страшные. Вклинился Мамантов в самые тылы 8-й и 9-й армиям — стык фронтов. Куда повернет?..

Успокаивало — о 4-й ни звука. Значит, не попала под удар, А может, и жаль… Навряд захлебывался бы мамантовский начоперод от восторгов.

А где она, 4-я? Не соломинка. До четырех тысяч всадников с перворазрядным обозом и пушками. Донской стервятник так увлекся бескрылой добычей, что слева, верстах в десяти — пятнадцати, не углядел этакую махину конницы! А уж 4-й деться ну просто некуда с трактовой дороги Аграфеновка — Нахичевань. Только провалиться сквозь землю…

— Сомневаюсь… получил ли Городовиков вообще приказ вчера? — с досадой поморщился член Реввоенсовета.

Командарм мрачно промолчал, завешиваясь кустистыми бровями.

Дверь распахнулась. На пороге — собственной персоной начальник полевого штаба армии. Сиял, как медный новехонький пятак; скачка взбудоражила его, подрумянила вечно засиделого, согнутого, с набрякшими веками. Ворошилов недоуменно покосился на командарма — не ошибся ли?

— Взят… Новочеркасск!

Медное сияние попробовал погасить командарм.

— Степан Андреевич, почитай нашу бумажку…

Разматывая пуховый шарф, Зотов повертел распотрошенный пакет, бегло прочел содержимое.

— Все вправду, не брешет оперативщик Мамантова… Шестнадцатую и Пятнадцатую дивизии Сокольникова оттеснили в район Александровск-Грушевского. Ну так это… когда?! Тут и время… Седьмое, шестнадцать ноль-ноль. А почитайте мою бумагу! Тоже от седьмого… Двадцать три ноль-ноль! Через штаб Восьмой поступила. Я тут же вас отыскивать…

Зотов сбросил романовскую шубу-шинель. Развесив на катушки у двери, подсел к столу. Покопавшись в набитой полевой сумке, вынул телеграфный бланк; после едва заметной заминки передал члену Реввоенсовета.

— Допустим… Новочеркасск взят, — Ворошилов, прочитав, отдал телеграмму командарму. — Но Мамантов… в Алексеевке?! Это… по карте даже… в тылу не только у Новочеркасска. И у нас! Стоит повернуть…

Доглядев, начполештарм разворачивает свою карту, командарм подсунулся к его локтю, мирно попрекнул — боялся подсыпать соли:

— О Четвертой-то… сведения хоть есть?

— Выполняет директиву от шестого. Вчерашняя метель накрутила… Приказ Городовиков получил с запозданием. Продвинулся в Аграфеновку…

— Днем с огнем не можем найти! Вчера должна была выдвинуться из Аграфеновки… — недовольно выговорил Ворошилов; понимая, что не время выворачивать наизнанку неурядицы, он круто оборвал сам себя: — Ладно! Вчерашнее было вчера. А что на нынче, Зотов?

Разрисованную карту свою начальник полевого штаба укрепил на школьную доску. Все подсунулись поближе; немо пялили глаза в замысловатые красно-синие мотки линий. Пойми! Черт рога сломает…

— Общая стратегическая обстановка на новочеркасско-ростовском плацдарме на нонче, восьмое, складывается для нас… я бы сказал, благоприятная. Второй Красный конный корпус занял седьмого Новочеркасск. С захватом Новочеркасска… Думенко получил задачу… ударить в тыл белым на Ростов. Командарм-девять Степин укрепил район Грушевского: пододвинуты пехота и артиллерия… На охране железнодорожных узлов Лихая и Заповедная — бронепоезда. Восьмая армия срочно перегруппировывается. В поддержку Пятнадцатой и Шестнадцатой подошла с севера Сороковая стрелковая дивизия. Она и помогла вчерась остановить продвижение мамантовцев. Так что… Мамантову ничего не остается… как отойти к укреплениям на Тузлове, откуда нанес удар.

— Зотов, общая стратегическая обстановка у Ростова нам ясна из оперсводки штаюжа, — перебил Ворошилов, заерзав на скрипучем табурете. — Задача Конной… на сегодня?

— Товарищ член Реввоенсовета, директива вами подписана шестого. Седьмого она, по сути, не выполнена… Двенадцатая только продвинулась к самбековским укреплениям. Тут, у тузловских, затоптались… Так что задача остается прежняя. Брать укрепления у Генеральского Моста. Вчера Шестая билась с кубанской конницей в одиночку. Кубанцы превосходили вдвое. Судя по донесениям, вечером только вошли в соприкосновение с противником соседи, Тридцать третья…

Подмывало начдива уколоть штабиста: мол, судишь по бумагам. В самом деле, бойко получается у начполештарма; они, строевики, испытывают соседство кожей: не пехота — худо могло быть…

— Шестая совместно с кавбригадой Тридцать третьей принимают на себя конницу генералов Топоркова и Науменко. Очищают дорогу пехоте Левандовского на укрепления. Следует объединить усилия и артиллерии. Выдвинуть все огневые средства на передовые позиции…

Не сдержал нетерпения Тимошенко.

— Помилуйте, Степан Андреевич… достаточным считаете… Шестой и кавбригады соседей? А Донской корпус? Мамантов из Алексеевки неизвестно куда ударит, по чьим тылам… Девятой, на Новочеркасск? А может… Конной?

— На Мамантова есть Четвертая!.. — вступился командарм, жестом утихомиривая напористого начальника дивизии.

— Да, у Четвертой складывается на сегодня выгодное положение. Тракт Аграфеновка — Нахичевань как бы… коридор меж кубанской конницей и донской. Пусто до самого Тузлова! И бить можно выборочно… по Топоркову и по Мамантову. С флангов, а то и с тылу. Выводим из резерва и Одиннадцатую. Обозначился сильный узел сопротивления в районе действий Двенадцатой стрелковой — станция Синявская, Мокрый Чалтырь, Султан-Сала, Крым. Тут уперлась Дроздовская дивизия. Одиннадцатую целесообразнее кинуть на Султан-Сала.

— А может, все-таки… на Генеральский Мост? — неуверенно предложил командарм, вглядываясь в свой планшет на коленях.

— Прикидывали, Семен Михайлович, — помотал головой Зотов. — Двенадцатая вовсе без конницы… А тут оперирует кавбригада генерала Барбовича.

— Как вы, Климент Ефремович? — командарм посмотрел на члена Реввоенсовета.

— Согласен с начальником полевого штаба. Поторапливаться вот только надо… Уже шесть! Когда это Матузенко получит распоряжение…

Правда, за окнами посерело.

3

Падение столицы белого Дона Новочеркасска склонило исход борьбы на ростовско-новочеркасском плацдарме в пользу красных. Нависла угроза над оборонявшимися по речкам Тузлов и Самбек; командование и войска потеряли веру в неприступность своих укреплений. Трезво оценивая обстановку, генерал Сидорин — руководитель обороны плацдарма — среди бела дня отвел все казачьи войска, конную группу Мамантова и кубанские сводные части Топоркова, за укрепленные позиции; засветло еще конница успела отойти по переправам Аксайской и Нахичевани на левый берег Дона.

В низовых левобережных хуторах станиц Багаевской и Манычской уже собрались остатки Донской армии, разгромленной под Новочеркасском. Униженный, раздавленный бессилием, донской казачий генерал искал оправдания: подурнела погода, навалившаяся оттепель нагонит туманов, дождей, вскроется Дон…

Оборона Ростова полностью легла на плечи Добровольческому корпусу…

Начдив Тимошенко с седла оглядывал вчерашние места, ископыченные, заваленные повозками, кухнями, трупами людей и лошадей; среди его конников, заметно, попадались и кубанцы. Ночью казаки не подобрали своих, да и не до того было, так же устали, валились из седел, искали, где бы притулить голову…

Нынче 8 января — срок взятия Ростова. А впереди еще укрепления — Генеральский Мост. И название же! Придумал кто-то. Проезжала, видать, какая-то персона; для нее устраивали переправу через Тузлов. Хоть бы поглядеть, что там за мост; речка не ахти широкая. Так, бревенчатый мосток на сваях с перекинутыми плахами. Сколько их осталось за спиной, прогудевших под копытами! Если начать отсчет от Царицына…

Щурясь на серое, волглое небо, сверился по часам. Девять без каких-то минут! Завертелся в разогретом седле. Коробило необычное безмолвие и безлюдье. Полтора десятка верст отмахали от Чистополья. Вон и знакомый курган. Осталось до Генеральского Моста всего ничего, верст пять. Не встречают! Хитрость? Засада в балке? Уж давно бы дозорные махали шапками. Ни пятнышка по высоткам. Тишина, паркая, душная, до звона давит в ушах…

Ага, замаячили! Трое? Четверо? Вскинул бинокль. Да, четверо. По белой высоченной терской папахе угадал взводного разведчиков. Странно, не помахали шапкой — знак изготовиться. Скачут наметом. Это еще что означает?..

— Кругом ни лялечки!.. — издали прокричал разведчик, спыняя взмыленного, вымотанного коня; взгляд начдива живо снял с него разухабистость, привел в форму: — Товарищ начдив!.. докладую… Скрозь по выгону и по балкам пусто! До самых генеральских садов. Нигде… конницы! Балочкой доскакували до хутору… Из окопов секанул «максимка»…

Тимошенко в недоумении повернулся к военкому:

— Ты, Павел Васильевич, не подскажешь… что бы такое означало?

Разминая бритый синий подбородок, Бахтуров не отрывал настороженного взгляда от чистой кромки степи.

— Подсказки ждешь… Ты вот, Семен Константинович, обращаешься к комиссару… когда нужда, когда не видишь чего-либо… впереди. Зато ежели видишь… И не почешешься.

— Вижу… так и сам разберусь.

Начдив натянуто усмехнулся; не желал затевать с военкомом разговор, совсем недавно ставший у них «открытым». Понимал, Бахтуров жалеет о прошлом; с Апанасенко они сработались, жили душа в душу; какой бы ни был взрывной бывший начдив, военком имел к нему ключик, как бы даже и верховодил. Попытался Бахтуров взять верх и над ним, Тимошенко; неудачно попытался. Ответил ему откровенно: назначили его, мол, в дивизию к о м а н д о в а т ь, а не с о в е щ а т ь с я. Добро, не затаил военком — так вот изредка «освежал».

— Что тут подскажешь?.. То, что кубанская конница есть в природе вещей… сомневаться не приходится. Вот ребята еще лежат неубранные… — не пропадает у комиссара гражданская привычка в обращении к бойцам, немало уже воюет. — А коль она сегодня нас не встречает… Одно из двух… За укреплениями. В хуторе. Либо переброшена.

— Куда?

— Где нужнее.

— Да уж нужнее и не бывает. Вот он… Ростов!

— На фланги. А на какой? Новочеркасск?.. Таганрог?..

— Ну-у, сказал! Таганрог… Новочеркасск — куда ни шло! Думенко там…

Поднялись на кургашек. Вчера казался повыше. Обману нет. Низина до самых садов — шаром покати, пустая. Вроде бы нынче просторнее и не такая ровная — в заметных впадинах и как-то накренена к прибрежным вербам.

Послал порученца с запиской к начдиву-33, Левандовскому. Пехота топает вслед, в полутора верстах, по набитому проселку. Ожидали встречного сабельного боя. Именно тут, на вчерашнем месте. По уговору, пехотные бригады входят в прорыв — очищенное от конницы место — и со штыками кидаются на окопы. Теперь план меняется. Коннице работы нету. Зато для пехоты простор…

Куревом унимал начдив раздерганные мысли. Как-то и не продумали такой вариант, а взбрело бы кому в голову — засмеяли. Весь нацелен на бой, бой встречный, упорный. Ощущение, будто его обманули. Коня сменил; нынче велел оседлать давнего, испытанного друга, Орлика-степняка, из местных сальских пород, светло-гнедого, рыжей отмастки, лысого, с белой задней левой бабкой. Вот уж с год, с самой прошлой зимы, служит верой и правдой. Высокий, тяжелый на погляд; на самом деле верткий в бою, а главное — спокойный, смелый. Резвости чуть бы…

Нужды не было, как вчера, укрывать бригады в балке. Приказал выставиться по высоткам всем четырем, даже резервной и «чужой». Подбил советом Бахтуров: нагнать, мол, на беляков страху. Сам-то преследовал иное — на случай, если кубанская конница все-таки выявится. Аэропланы бы не нашкодили…

Поймал в бинокль: пехота не останавливаясь пропадала в балке; головные полки уже разворачивались в низине. Получил Левандовский записку; заскочит сюда. И не подозревал, что зрелище может быть таким захватывающим. Пехотные бригады заняли впоперек всю низину. Идут подковой. Все три. Крайние, выдвинувшись, напоминали отсюда раскинутые руки; посередке, приотстав, двигалась третья. Резерв не резерв. Что, психически хочет пришибить противника? Взять в клещи?

Гадал Тимошенко, удивленный построением. Не доводилось вот так тесно взаимодействовать с пехотой. Воюет рука об руку, всегда где-то рядом, на флангах, обеспечивает тыл. Постоянно выручает. И сейчас готов кинуться, выставился с расчетом — оградить с флангов.

Внимание привлек взрыв. Черная копна вздыбилась перед цепями. Тут же встала рядом и другая. Шестидюймовки; подальнобойнее, тяжелее, наверно, нету, давно бы швыряли. А вчера пушкарям застила собственная конница. Нынче отыграются. Разрывы зачастили, забором встали по всему передку. Первая цепь уже просочилась сквозь разрывы. Не легла. Отчетливо видать, продвигалась, расступаясь вширь — белые прогалины меж темных комочков увеличивались.

Не заметил, как поднялся Левандовский. Один, без свиты; всем нашел дело в цепях. Прилип к биноклю. Сбоку уловил выражение лица — доволен пехотный начдив. Явно, идет по задуманному. Силился поставить себя на его место. Нет. Пехота… не кавалерия. Видел, ей некуда деваться, только грудью принимать огненную стену: шрапнель, косые полотнища «максимов», залпы трехлинеек…

Как сразу не сообразил! Разбрелись-то по всей низине неспроста — ослабить убойную силу огня. А бьет и пехота кулаком. Точь-в-точь, как и конница. Вон, средняя бригада. Затопталась у самой линии разрывов. Не рассыпается, держится кучно. Она-то и ударит на укрепления. Схлынет у белых запал, опустеют зарядные ящики у пушкарей, циновки у пулеметчиков, патронташи у солдат…

— Час такой пальбы… и будем пробовать штыком.

Протирал Левандовский хлястиком башлыка окуляры, чему-то усмехался. Мирный, будничный жест, усмешка смутили Тимошенко; физически почувствовал некую скрытую силу в этом молчаливом, внешне приятном человеке. Уличил себя, с высоты своего седла поглядывает на пехотинца с самого утра — невольно разделяет бытующее среди конников преувеличенное самомнение. Пехота, мол, не пыли.

— Может… разом кинемся?

— Плотность огня… слышите? Высекут конницу в прах. У самой колючей проволоки.

Пехотный начдив и в седле сидел буднично, и лошадь под ним смирная, «домашняя»; вот уж истинно использует как «средство передвижения».

— Прорвем… Извольте. Тогда уж до самого Ростова… Нам за вами не угнаться.

Все помыслы Тимошенко — на дальней синей кромке от генеральских садов, вправо и влево. Везде чисто, ни пятнышка. Где же конные части? По балке не пройдут незамеченными, все перекрыто. Что задумал генерал Сидорин? Если увел кубанцев… Больше некуда — к Новочеркасску. Нагнал Думенко страху…

— И все-таки… куда же подевалась вчерашняя конница?

— Чего уж ты так о ней печешься, Семен Константинович? Могут и за хутором встретить. Укрылись за огневой заслон.

— Там Топоркову уже не удержаться. По частям еще мог бы… К вечеру, надеюсь, на Тузлове мы сойдемся все… и Четвертая и Одиннадцатая.

Бой уже кипел ближний. Загускла пушечная дуэль; чувствовалось, конные батареи, пехотинцев и их, все вышли на ударные позиции. Сплошной орудийный гул насквозь прошивают «максимы»; в малые просветы врывается винтовочный треск.

— Семен Константинович, мне пора… — Левандовский по-хозяйски уложил бинокль в светло-коричневый новехонький футляр; вынув перчатки такой же светло-коричневой кожи, повертелся в седле — вроде тепло, — ткнул их обратно в карманы офицерской шинели. — Надо подбодрить своих кубанцев. Через часик от силы… двинемся. Я у штурмовиков.

— Не оглядывайся, Михаил Карлович… Поддержу.

Хотелось пожать руку пехотинцу. Удержался — не навек же прощаются. Стукнуло в голову, что 33-я по старинке — «Кубанская». Можно сказать, земляки, почти с одних мест с 6-й.

Да, бригада посередке — это и есть самая штурмовая колонна. Так и встала у кромки огня, недосягаемая; держится кулаком. Противник, конечно, видит, но сейчас ему не до нее. Левандовский правится туда; подбодрит, скажет слово, а может, и поведет сам. Иные начальники дивизий «злоупотребляют» своим служебным положением: вылазят со штыком перед цепью. Он-то, Тимошенко, грешен, не избавится еще от привычек комполка и комбрига; ощутил в ладонях знакомый зуд. Вчера по темному схватывался под Чистопольем; случайно, в теклине, просто отбивался. А на нынче настраивал себя, подумывал отыграться за вчерашнее топтание на этом же кургашке. Ан, нет…

После полудня из Чистополья от командарма прискакал порученец. Вести добрые. 4-я вышла к Волошину; пока беспрепятственно, тракт на Нахичевань пустой до самой речки Тузлов. Конница противника не обнаружена; по сведениям воздушной разведки, Мамантов и Топорков уводят свои корпуса к Дону. Справа, на речку Самбек, выдвинулась и 11-я; берет направление на Мокрый Чалтырь и Крым, где завязала уже бои 12-я стрелковая. И там нет конницы, ни донской, ни кубанской. По-над самым азовским берегом, южнее Синявской, перед бронепоездами отступает кавбригада генерала Барбовича. Ну, той не до Генеральского Моста…

Отослав вестового к начдиву Левандовскому — подбодрил, — Тимошенко оставил насиженное место. С души все разом схлынуло, сомнения улеглись; да, генерал Сидорин не от жиру бросил пластунов, терцев с кубанцами, и добровольцев. Вчера ночью кто-то из местных, как бы даже не командарм, поделился: по такой-те погоде вздуются речки, а те разбудят Дон. Может статься. Вода повалит поверх льда. А лед еще не окреп, взломается. С переправой будет беда. Казакам лучше знать норов своего батюшки. Он, Тимошенко, чует — не в погоде дело, а в Новочеркасске…

Всей гурьбой выставились на видное. Взвод охраны, вестовые, штабисты. Не хотелось балкой — грузнуть по брюхо в мокром снегу. Да белым и не до них. Слышно, пехота — обе фланговые бригады — уже накрепко сцепилась, у самых окопов. Вот-вот кинется в штыки и штурмовая группа. Пушечная пальба ослабела; остервенело захлебываются пулеметы. Чутье подсказывает, терские пластуны и дроздовцы не выдержат долго. Уверенности придает случайно схваченная в бинокль картина: перебравшись через балку и уже одолев добрую версту на ровном, пехотный начдив слез с седла, передал повод коноводу, махнул: уводи, мол, назад, не понадобится. Жест тот и не выходит из головы. Левандовский возвращаться в Чистополье не намерен…

Укрепления у Генеральского Моста пали. Штурмовая пехотная бригада со второго захода ворвалась в окопы. Удачно угодили на терских пластунов; маяча алыми башлыками, терские казаки толпой сбивались в садах. Дроздовцы засели крепко. На окраине хутора, возле ветряка, против моста. Возвышение удобное для обороны, опоясанное овражком.

С пехотным начдивом Тимошенко столкнулся на околице, у плетня крайнего куреня. Стоял Левандовский, похоже как поджидал, в распахнутой длиннополой шинели, распаренный; возбуждение в зеленых глазах еще не остыло, но усмешка была уже мирная. Руки пустые, висели устало. Винтовку со штыком держал вестовой; конечно, ею орудовал — у вестового свой карабин за спиной. Весь вид его говорил: теперь, мол, можно и коннице…

Дорога на Ростов открыта.

4

Копыта защелкали по каменной мостовой. Давненько ухо не ловило такого звука. Сознание на короткое время вышло из состояния напряжения; мир, окружавший его, казался неправдоподобным. Слишком долго, мучительно долго ждал этого мига; встреча виделась совсем иной. Приготовился к жесткой битве; чувствовал, то же самое испытывали и все, кто у него за спиной. Не мог быть к о н е ц, каким он предстал сей час — без грохота пушек, без бешеной скачки, без ослепительно-безумной рубки… Лучше бы, наверно, все это было…

Пять десятков верст за спиной. Ни ружейного выстрела! Там, позади, пехота еще сражается; деникинцы, «цветные», не вздевшие рук вгору, с оружием, пользуясь темнотой, отступают следом. Но у самого города должны быть войска! Хоть бы заставы у крайних домишек… Собаки, непуганые, гавкают по дворам, выражают недовольство, что их оторвали от сна…

Военком теребит душу. Ехал бы себе молчком, а уж так охота поговорить, отстань на три корпуса — среди штабистов есть с кем…

— Не доволен приемом, Семен Константинович… Радуйся… без крови дается!

— Радуюсь… С чего ты взял?

— Не до нас тут! Вот в чем секрет. Рождество Христово в разгаре.

— Погоди, к вокзалу выйдем…

— Думаешь, бронепоезда?..

— А куда они делись?

— Да, по логике… Из Новочеркасска, из Таганрога… Все сошлись в Ростове. А не могли оставить город?

Разговорил все-таки комиссар, отвлек от дурных мыслей. И сам допускает, что белые ушли за Дон, в Батайск. Больше некуда…

Неуютно почувствовал себя Тимошенко в седле. Смутное ощущение тревоги, зароненное выщелкиванием копыт по каменной мостовой, обрело вдруг явь. Переправы! У него в сумке, на боку — приказ… Именно ему, начдиву-6, обеспечить переправы через Дон, на Батайск. Жаждал боя, уличного боя. Железнодорожный мост и рядом гужевой, наплавной, готовился захватить с бою; для того выделен эскадрон. А если войска ушли… Переправы-то не оставят в целости! Взорваны!.. Или заминированы…

Подбивал незаметно для себя шпорами коня, поторапливал. Прислушивался: какие-то звуки ночного города касались уха сквозь дробный цокот копыт; выстрелов не слыхать. Разъезды высланы давно; наткнись на что — стрельба бы поднялась.

— Павел Васильевич, может, сам к мостам?.. С Книгой… Подрывников прихватите. Могут заминированы…

— Черт подери, не сразу сообразили!..

Военком крутнул коня и пропал в темноте.

На выезде из глубокой балки, где-то на пустыре, столкнулись со своим разъездом; возвращались спокойной рысью, никто их в шею не гнал.

— Товарищ начдив, до самого вокзалу пронизали! — докладывал молодой голос. — Тишина и спокой… Огни в окнах… Чутко, гулянки… Другой день рождества… Войск, как видно, нема. В одном окне мелькнул золотой погон…

— А что на вокзале?

— Пути забиты! Вагоны, вагоны…

— А броневые поезда?

— Та вроде не видать… — замялся докладчик. — У перрону, где свет… нема броневиков. Может, в тупиках? Не разглядели в потемках…

Похоже в городе боевых частей нет; если и есть — так, по мелочи, тыловики, разбрелись по гостям. В чем убеждался все больше Тимошенко — их просто тут не ждут. Отступающие войска с Самбека и Тузлова доберутся дай бог к утру.

Дальше двигались увереннее. Как-то сразу из темноты ткнулись в широкую улицу, освещенную частыми фонарями. В желтых масляных столбах света, упирающихся в каменную мостовую, — серебряные рои, вроде как мошкара в летнюю пору. Дождь? Снег? Мирное зрелище отвлекало, мешало думать о нужном в данный момент. В глазах встала тонюсенькая фигурка, в шубке; под таким же фонарем, в таком же столбе света, искрившемся серебряными блестками. Давно было, в другой жизни, под Царицыном. Та женщина — не плод пылкого воображения; живая, во плоти, как и эти ростовские уличные фонари. Сама она не знает, что невольно, непрошено заняла в его памяти, в здоровом молодом сердце, уютное место — и я в л я е т с я, когда ей заблагорассудится, по каждому маломальскому толчку. Она занята; счастлива с тем человеком. Сам себе боялся признаться, не то что открыться синеглазому диву; не делился и с ближними. Слишком в ы с о к и почитаем д р у г о й, счастливец. Раньше доводилось видеться хоть изредка; с весны, после тяжелого ранения, не вернулся тот — новая у него уже конница. Может статься, на Нижнем Дону повидает…

— Семен Константинович, глянь… — молвил начальник штаба.

Сперва не разобрал, что свисает с фонаря. Мешок не мешок. Труп! Два трупа на одной веревке, переброшенной через витой чугунный кронштейн. Столб света на них не попадает. Отвлек внимание гонец от Бахтурова. Железнодорожный мост цел! Охрана снята…

— А гужевой?..

— Так и наплавной у наших!

— Мы же вот правимся, на него… — вмешался штабист. — Это и есть Таганрогский самый! Спускается к Дону, на переправу.

Как-то и не замечал: наштадив, Лихачев, из говорливых. Догнал он уже у самого Ростова; зная город, громко поясняет, где что, указывает пересекаемые улицы, магазины и прочие заведения; Скобелевская, Романовская, Пушкинская…

— Вот театр… Асмолова… по левую руку. А то… главный перекресток… с Большой Садовой. Здание угловое с башенкой… гостиница «Палас-отель».

У Лихачева полномочия — подыскать квартиру командарму и члену Реввоенсовета; для этой цели с ним прискакали порученец командарма Дундыч Иван, бедовый серб, горбоносый, с усиками и адъютант Ворошилова, Петро Зеленский. Сами с Особой бригадой Горбачева подходят в колонне дивизии.

С квартирами помех не будет, стучи в любую дверь, какая глянет на тебя. Для штаба армии уж подыщут сами штабисты по прибытии; его, начдива, печаль — обеспечить на ночь-две.

Начали попадаться горожане. Припозднившиеся, спешили, не обращали внимания на проходившую конницу. На ярко освещенном перекрестке, у подъезда гостиницы, толчея. Придержал коня. Вестовые затеяли. Трясли кого-то за грудки. Погон блеснул…

Спешенные конники расступились. Офицер! В голубой шинели, невиданной досель, весь в блестящих пуговицах и нашивках; наверно, парадная форма некоей тыловой службы. Не молоденький, сытый, дородный; чин не определить — погоны сорваны. Не меньше полковника…

— Господин ген-неррал!.. По какому-у пррав-ву… хватают офиццеррра?!

Не сразу и сообразил, что обращаются к нему. Кивнул наштадиву: объясни.

Облюбованное подворье оказалось неподалеку; свернули с Большой Садовой возле Городского дома, четырехэтажного, каменного с балконами здания, в проулок. Особняк в глубине двора; чугунные литые ворота, ограду составляют глухие кирпичные стены соседних домов. Крепость — не дом; что надо. Можно быть спокойным за сохранность командования армией.

Подтрунивал Тимошенко над собой, а в душе саднило. Встреча с праздношатающимся в парадной форме полковником, казначеем-тыловиком, заронила сомнение; этот народ знает о событиях на передовой, носом чует всякие изменения. Начштаба успел допросить ошарашенного казначея. Ничегошеньки! Ни слухом ни духом о красных. Напротив, вчера осваговцы и газетчики успокоили и порадовали обывателей крупными победами генерала Мамантова — на сто верст отброшены большевики от Ростова!

— Про войска в городе не ведает… — делился Лихачев, раздеваясь у переносной круглой вешалки. — Тыловые службы. Все они на месте, паника вчера улеглась…

— А штаб Кутепова?

Тимошенко привалился на мягкий валик просторного бархатного кресла, вытянул на ковре длинные ноги в яловых сапогах; ступни горят от стремян. Так хочется разуться и, не раздеваясь, бухнуться на диван, такой же как кресло, обтянутый опаловым рытым бархатом. Диван манит с неимоверной силой. Вот-вот нагрянет командование. Роскошная гостиная эта отведена командарму и члену Реввоенсовета. У них с Лихачевым и Бахтуровым апартаменты внизу; там мечутся вестовые и штабисты, «соображают» рождественский стол. При воспоминании о еде ощутил собачий голод. С ранней зари, как перекусил в Чистополье, ни крошки во рту. А милее всего, конечно, сон…

— Штаб Кутепова в поезде… Колес и не оставлял. Клянется и божится их благородие. В город Кутепов глаз не казал. Молодчики его были… На фонарных столбах… Их рук дело. Усмиряли панику.

— Кто они, повешенные?..

— «Большевистские агенты»… Никто. Первопопавшиеся. Мещане.

— А не подпольщики?..

— Подпольщиками занималась «контора полковника Ряснянского»… Деникинская контрразведка. Свою «работу», как ни странно, эти напоказ не выставляли. Ночами вывозили за город… Расстреливали.

— Знающий твой казначей, — мрачно усмехнулся Тимошенко.

— Еще бы! Деньги платит он! За все виды «работ».

— Сдай особистам…

— Распорядился. Записали на начособотдела армии Линшина.

Лихачев, растирая ляжки после седла, опустился было на диван, полез за папиросами в накладной боковой карман френча; прикинув, что роскошное ложе ожидает другого, пересел в кресло.

— А кстати! «Палас-отель», гостиница… Там и размещалась «контора полковника Ряснянского».

Дубовая резная дверь распахнулась. Порог первым переступил член Реввоенсовета. Круглое щекастое лицо пылало, глаза весело смеялись. Невысокий, плотный; на ходу сбрасывал ремень с шашкой и кобурой. Кидал все с себя не глядя, попадал в подставленные руки худощавого вышколенного адъютанта в кубанской форме.

— Сиди, сиди, Тимошенко! Заслужил отдых… И ночлег нам обеспечил. А за Ростов… пожму руку.

Поднялся начдив все-таки. Рука у луганского слесаря крепкая, тряс чувственно.

— И не верится, а?.. В Ростове!

Обращался Ворошилов уже к командарму; молча, не спеша тот стаскивал кожаные перчатки.

— Ты-то чего… как гость? Семен Михайлович! Раздевайсь, будь хозяином. Конная… в Ростове!

— Пока Шестая только… — хотел прихвастнуть Лихачев.

— Четвертая… в Нахичевани! Беспрепятственно вошла! Белых нет на правом берегу Дона!

— Так на левом они… Куда им деться? — заметил командарм, все еще копаясь у двери возле вешалки.

— О! Бегут донцы с кубанцами наперегонки, пятки сверкают…

Таким возбужденным он, Тимошенко, не видал еще члена Реввоенсовета. Понимал состояние командарма; у самого такое — пасмурное. Поспешный, тайный отход казачьей конницы с укрепленных позиций на левый берег Дона не сулит добра. И ликование преждевременно. Командарм чует и явно не разделяет радужного настроя своего напарника. Схлестнись в сабельной рубке, разгроми наголову — можно бы с легким сердцем входить в этот роскошный буржуйский особняк.

Ввалился уставший Бахтуров. Сообщение о целых переправах через Дон — железнодорожный и гужевой мосты — не диковина. Ворошилова война уже не занимала; усадив военкомдива за стол, горячо повел разговор об установлении Советской власти в городе.

— Климент Ефремович, насколько я в курсе… — Бахтуров по привычке растирал бритый подбородок; жест этот у комиссара означал недоумение. — Донской исполком есть… Наверно, уж подъедут теперь.

— Когда еще подъедут! Город не может без власти!

— А временную власть?..

— О временной идет и речь. Военный революционный комитет. Людей подобрать. Кого можешь назвать из политкомов?

— Да где у нас такие свободные люди… Вот начдив. Семен Константинович?

— Я у тебя, Бахтуров, спрашиваю… — нахмурился член Реввоенсовета. — Политработников своих ты должен знать. Завтра же с утра… даже сегодня!.. разберись с заключенными. Должны быть политические, местные подпольщики.

— Кто на свободе… явятся сами.

— Вот из них… А уж председательствующего… своего. Ежели Духовского?..

— Я не знаю Духовского…

— Ладно! — Ворошилов положил на стол ладонь; потарабанил пальцами, раздумывая, обратился к командарму: — Семен Михайлович, а с тебя… комендант города.

— Кого? Из строю?..

— Зачем же… Пархоменко! Лучшего коменданта Ростова я и не вижу. А особого порученца ты себе найдешь.

— Но где он… Пархоменко?

— Срочно вызвать из Таганрога!

— А есть хочь провода?

— Как это проводов нету? Бахтуров, пошли на телеграфную станцию. А лучше… сами. Пархоменко немедля! Пускай паровозом… И Орловского. Щаденко покуда побудет при упраформе.

Бахтуров тут же вышел.

Мял в кулаке Тимошенко порожний коробок от спичек. Не знал, куда деть; кинуть к порогу неудобно, до подоконника не дотянуться. Напористость, горячая убежденность члена Реввоенсовета нравится; да с командармом не помешало бы чуть-чуть его задора. Догадывался, все-таки подгадил командарму Погребов, никак не отойдет душой. Активность члена Реввоенсовета воспринимается им не то чтобы болезненно, но с каким-то внутренним сопротивлением. Ворошилов, чуя, старается одолеть то сопротивление; вот откуда такой тон и напористость.

— Управление формирований оставить, считаю, в Таганроге. А штаб со всеми отделами и тыловыми службами… сюда, в Ростов. Ты как… Семен Михайлович?

— А не рановато?

— Перебираться с неделю будут! У тебя, что… сомнения?

— Да уж какие сомнения…

Чувствовалось, Ворошилов нарочно оборвал разговор; копался в полевой сумке, карманах. Не папиросы — пачка лежала на столе, на самом виду, — что-то другое искал, а может, просто занимал себя, лишь бы помолчать.

— От Кивгелы депеши не было?

Буденный отрицательно покачал головой.

По взгляду командарма Тимошенко понял, что вопрос члена Реввоенсовета удивил того; наверняка Ворошилов сам знал, что никаких депеш из Ровно от бывшего военкома корпуса не поступало. Когда же? Вот уж почти с неделю безвыездно находятся бок о бок при его дивизии. Тогда, в Новом Осколе, судили-рядили о военкомкоре, где и как использовать; в конце концов откомандировали от Реввоенсовета Конной армии на Украину, в город Ровно, для закупки лошадей. Он, начдив-6, как кусок хлеба, ждет тех лошадок; от самого Воронежа по тяжелым дорогам, в боях конский состав в полках подбился, обезножел; есть и люди, кого посадить в седло. Начупраформ Мацилецкий в Таганроге сбивает из пополнений части для новой дивизии; могут и уплыть украинские коники. Ежели еще будут они…

Позвали вниз на ужин.

5

Что дается легко, не всегда легко удержать. Чуяло сердце; во сне метался, что-то давило грудь. Камни не камни. Тяжести какие-то. Обливался потом в жаркой перине, вертелся, задыхался, сбрасывал с себя одеяло. Во сне, не пробуждаясь, мучительно пытался угадать, что за тяжести мешают спать. Нет, не камни. Мягкое на ощупь, но тяжелое… Мешки… Мешки! Окоченевшие трупы с фонарных столбов!.. Сорвался с постели. Босыми ногами встал на холодный каменный пол. Встряхнул чугунной головой…

Выстрелы!.. Сон как рукой сняло. Натягивая одежду, застегиваясь, понимал, что произошло. Не удивился; будто ждал, начнется с рассветом. Ружейная пальба пачками, ответная… Стреляют сверху… отвечают снизу… Совсем близко заговорил пулемет; не «максим» — «льюис»… Захлебнулся! Видать, пулеметчик на соседней крыше, из слухового окна…

По дому, слышно, беготня. На застекленной веранде столкнулся с командармом. Куда девалась угрюмая складка меж вислых бровей, пасмурность; стрельба для этого человека куда понятнее и спокойнее, нежели неопределенная тишина. Одетый уже, утянутый ремнями, сжимал в правой руке длинностволый маузер.

— Коней… коней… не выводить со дворов!.. — пригрозил он, опалив горячим взглядом. — Драться пеши…

Секанула короткая очередь. С оглушительным треском посыпались стекла и щепа. Обдало колкими брызгами. Тимошенко невольно заслонил глаза локтем; ощущая песок на зубах, спиной хотел втолкнуть командарма в вестибюль. Получил добротный тычок в бок.

В дверях во двор крестом распялся кто-то из охранников. Командарм вовсе распалился; действуя плечом, вырвался на волю. Ничего не оставалось, как выскочить на крыльцо и начдиву. На железных порожках, вниз головой, свис боец; оглядывая двор, — где командарм? — припоминал, на ком видал этот нагольный полушубок? Нет, не из его вестовых…

Очередь заставила отпрыгнуть к деревянной кадке под водосточным желобом; укрылся за углом дома. В тесном проеме, как в каменном мешке, сбилось немало ночевальщиков особняка, вестовые, порученцы, охранники комендантского взвода. Тут и член Реввоенсовета с командармом. Ворошилов хмурится, кусает зло губы, не зная, как выйти из глупого положения. Буденный, напротив, деловито сосредоточен; увидал, кивнул усмешливо: ну как, получил, начдив? Двояко подумал Тимошенко: удар в бок имеет в виду или ротозейство?

А ротозейство в самом деле с его стороны великое. Пулеметчик на соседней крыше, закупоривший их в каменном мешке, не кустарь-одиночка. Слышно, стрельба разгорается, охватывает новые улицы. Плохо ориентируется, но вроде по Большой Садовой к гостинице «Палас-отель»; там, далее, к вокзалу и по Таганрогскому проспекту вниз, к Дону. «К переправам»… — похолодело сердце.

Пальцы ощупывали в кобуре рубчатую колодочку нагана. Лихорадочно прикидывал: двадцать — тридцать прыжков по чистому, как ладонь, двору… Там еще лежат трупы… Где же пулеметчик, на какой крыше? Справа? Слева?

— Погоди, не суйся… — командарм крепко взял за локоть. — Поймали мы с тобой халяву… Не вечерять надо бы… тем более… спать.

— Едва не сутки в седлах, Семен Михайлович!..

— А я что?.. В каждый дом не заглянешь! Не хутор какой-нибудь… Во-она домов!

— Думаете, строевые части?..

— Чего тут думать! Ночевали вместе…

Начдив едва удержал смешок. Сам не знает, отчего камень свалился с души; т а к о г о за всю войну и не было. Не подумал: могли и н о ч е в а т ь вместе с белыми. Откуда ведомо казначею о строевых частях. Вошли среди ночи, как и они, попадали тут же, обессиленные последними боями и переходами. А проснулись, вышли на улицы…

К кадушке выскочил со двора конник в синей черкеске, радостно вздел руки с немецким карабином:

— Айда! Снял пулеметчика!..

Толпой ринулись к расхристанным чугунным воротам. По проулку, в сторону Большой Садовой, бежали бойцы, их брат, конник, — шашки болтаются. Иные тянут за собой в поводу и коней.

— Видишь?! — у командарма задергались ноздри; тыкал пальцем в проулок — говорил, мол, тебе, а распоряжения давал другие. — Собери своих… Книгу, Колесова… Апанасенко… Внесите порядок… Уличный бой… дело такое… Опыта, знаешь, мало. Выковыривайте из домов. И переправы! Мосты!.. Перекажи Книге… мое слово. А я… на вокзал… Бронепоезда! Не скажу… ворвались из Батайска… или Гниловской?..

Главная улица Ростова, Большая Садовая, кишела людом. Стрельба тут поблизости, меж Большим Столыпинским и Таганрогским проспектами, улеглась. Под ногами в грязном снегу хрустко мнется стекло, до боли в зубах; сквозь подошвы ощущаются пустые гильзы. Ни одного целого фонаря! Немало побитых витрин и окон. Возбужденные, раскрасневшиеся лица, крики, ищущие взгляды и руки, готовые вскинуть винтовку. Можно безошибочно определить, из каких окон раздавались выстрелы…

Что-то заставило начдива придержать шаг. Оглядел косо столпившихся вокруг вестовых и охранников. Почуял, настроение т о л п ы передалось и им, бойцам исполнительным, высокосознательным. Руки тоже готовы вскинуть винтовку… Обостренный взгляд уловил: копятся у разбитых витрин магазинов. Ничего не стоит сунуться в дыру…

Обождал догонявшего Бахтурова. Военком прилег только светом; пальба небось последним разбудила. Красная смуга через висок от скрученной шинели, заспанные глаза; бежал, не успел осмыслить случившееся. Затягивал потуже ремень, не попадая штырьком; пальцы мелко подрагивали.

— Не разбудили…

— Я тоже дрых… покуда полкрыши пулеметчик не снес, — Тимошенко подмигнул, довольный, что комиссар не оправдывается, укоряет наивно, непосредственно; за последние двое-трое суток узнав ближе, потянулся к нему. Понизив голос, говорил одному: — Павел Васильевич, оставайся тут… чую беду… Бой скатился к вокзалу…

— И к Дону, наплавной переправе… — прислушиваясь, подсказал Бахтуров; у переправ он вчера ночью оставил комбрига Книгу с эскадронами. Выражая нетерпение, заторопился — подумал совсем не о том, что тревожит начдива: — Так чего мне здесь торчать! Двину на переправу…

— Оглядись, — скривился Тимошенко, окидывая забитую серошинельной братией улицу. — Разберись с этой толпой… Без командиров, без политкомов… Чьи они?

— Из бригады Колесова, должно быть…

— Вот и дай ладу.

— Ага! И пехота уже… Вошли, значит. Да, в самом деле… — Бахтуров присвистнул, сообразив. — Бражка может и разгуляться… Лавки-то… винные. Вон их… вывесок! И погреба где-то…

— Пока день еще… А ночью?! Колесова отыщи. Организуйте охрану. Пломбы навесьте. Выставьте усиленные наряды.

— А кто… те? — военком кивнул в сторону вокзала, где гудел вовсю бой. — Из Батайска, наверно… Могли бронепоездами… Десант. О, и снаряды рвутся!..

— Командарм с членом Реввоенсовета двинули туда. Я… до Книги.

У собора, высоченного, беленого, зеленоглавого, наткнулся на комбрига. Разъяренный, в распахнутом кожушке, крыл на чем свет стоит конника в утянутой накрест ремнями защитной бекеше с черной козьей опушкой по вороту, полам и карманам. Подумал, комполка, нет, командиров полков всех знает в лицо. Белобрысый, с желтыми бровями и усиками детина, виновато горбится, слов не роняет. Увидав, Книга осекся; сердито отфыркиваясь в усы, шагнул навстречу. У самого глаза виноватые, как у нашкодившего кота.

Упало у начдива сердце. Ну да, проворонили наплавной мост! Вспомнил бекешу. Комэск. Хваленый эскадронный. Ему поручалось прорваться и захватить гужевой мост на спуске к Дону по Таганрогскому… Взял-то без хлопот и прорываться не потребовалось. А как сдал?!

— Не гневись, Семен Константинович… Моя промашка. Кто ж его, к бисовой матери, гадал?! Навалились… чуть развиднелось.

— Не много… «промашек», Василь Иванович?.. За двое-трое суток… У Реввоенсовета лопнет терпение.

— Ну в шинелях и в шинелях!.. Подумали, своя пехота…

— Из Батайска?!

— Чо с Батайску?.. Туда и пулеметы все были наставлены. С городу!.. Так с горы и навалились… Вот Игнат зараз и докладувал…

Почувствовал, как отпускало сведенные челюсти. Еще не знал подробностей, а охота пропала допытываться. И с комэска, убитого и без того, тянуть жилы — не велика честь. Кто и виноват — в первую голову сам он, начдив. Командарм прав: ночевали вместе с белыми…

— А мост… железнодорожный?

— Там в порядку! Стрелки взорвали… Закупорили два броневика. «Каледина». Полагать надо, донского атамана. И какого-то «Калиту». «Ивана». Вот же огрызаются… Чуешь?

Не слыхать, чтобы бой шел на убыль. Напротив, в дело вступили пушкари; смалят по бронепоездам. А наплавной мост захватили — перетащить артиллерию, обозы… Лазареты — больных, раненых — не станут небось волокти. А пушек жаль. Еще и в Батайске могут им пригодиться…

— Где… твои?

— А скрозь по-над Доном! До Темернички-речки… До вокзалу. В крайних дворах залегли… беляки. Из окон, с крыш чешут…

— Какие части?

— А черт его батька знае! Всяки… Корниловцы, марковцы… Вона их… полный подвал напихали.

У стен собора, на паперти кучковались пешие конники. Лошадей нигде не видать. Поукрывали. Чем и берет комбриг — коней бережет пуще глазу. За то командарм в нем души не чает. И о бойце Книга печется, напрасно не скажешь.

— Это все… под рукой?

— Эскадрон!

Непритязательный комбриг. Эскадрон для него — что полк! Сдержал Тимошенко язвительное слово — видел, Книга понял тайный смысл вопроса и ответил, собственно.

— Сам поведешь?

— Нет уж!.. Хто оставлял…

Стараясь отвлечь куревом, комбриг дал знак занудившемуся комэску. Склеивал начдив языком цигарку, краем глаза наблюдая, как конники живо скрывались за выступ собора.

Глава четырнадцатая

1

В вечерних сумерках Орловский разобрал стершуюся проржавленную надпись — «Хопры». Станция крохотная; не станция, наверно, разъезд. Зданьице из жженого кирпича, одноэтажное; сиротливо прижимается спиной к вздыбившемуся горбом бугру. Туманы и морской ветер съели снег, оголили бугор; остатки грязными клочками ваты запутались в бурьянах по крутому склону; заметно, сквозь осыпавшийся травянистый дерн кое-где проступают плиты желтовато-серого ноздреватого ракушечника.

Бугор этот не что иное, как давний берег Азовского моря. Тянется едва ли не от самого Таганрога; Орловский обнаружил его из окна вагона где-то еще за станцией Синявской. А море вон — за противоположными окнами, неподалеку.

В салоне они вдвоем. В креслице, в углу, уютно привалился Иван Локатош. Устало разбросал длинные ноги в хромовых фасонных сапогах с широким твердым носком. Задники увенчаны чуткими серебряными шпорами; крепленные медными пряжками, мелодично отзываются на каждый стык рельсов. Диву дается Орловский, как Иван умудряется сохранять сапоги чистыми в такую непогоду. Днями мотается. В Таганрог нынче светом явился верхи с распоряжением перебираться в Ростов. Отбыли пока своим стареньким поездом, липецким; собственно, катит он, секретарь Реввоенсовета, с кассой и вагоном с охраной. Завтра-послезавтра сымутся штаб и тыловые службы; в Таганроге остается упраформ — хозяйство Мацилецкого. Сергей проводил их, без музыки, правда, зато с хорошим обедом. Иван и посапывает, отяжелев от обильной еды. На полку завалиться отказался, пообещав быть на месте через пару часов. Прошло четыре с хвостом! Застряли на этих чертовых «Хопрах».

Не по душе «служба» Локатошу; по настроению его видит Орловский, да и сам не таится. Привязали к штабу, как бычка на веревке. С е к р е т а р ь командарма. Что за работа для боевого командира! Штатное расписание — тут уж не попляшешь. На Украине повстанческой дивизией ворочал. Понимают они, «царицане», что все «дед Климентий» (именно Локатош так прозвал) держит возле себя. Постов начдивов или комбригов не так уж густо. Да свободных и нет. Вот и Сашка. Какой из него п о р у ч е н е ц при командарме! Куда ни шло — о с о б ы й уполномоченный при Реввоенсовете. Выдумали ведь, такой должности по штату и нет. А нашлось и ему дело. Комендант и начальник гарнизона города Ростова. Занятие по его натуре, широкой душеньке — взять за грудки, тряхнуть. Укатил вчера на первый же клич; не попадись «кукушка», сопливый паровозик, по шпалам бы побежал. Наскучал по настоящему делу…

Найдется что-нибудь поосновательнее и Локатошу, секретарство его все одно липовое. У командарма есть давний порученец, Аким Лемешко; при Акиме в седле и вся походная «канцелярия» — бумаги вмещаются в полевой сумке.

Поезд дернулся. С потугами заскрипел всеми болтами. Орловский ткнулся в стекло. Чертыхаясь про себя, сдернул очки, ощупал. Нет, не раздавил. Ощутил слабыми глазами трепещущий свет, некое сияние. Там, где Ростов. Водрузил очки. Над черной спиной бугра — зарево; погодя показались подпаленные сысподу тучи…

— Ростов горит, Иван!

Не меняя позы, Локатош сонно отозвался:

— Перегорел уж…

— Очнись! Глянь…

— Эхма-а!.. Взаправду.

Бои, по его словам, стихли в городе этой ночью; остатки корниловцев и марковцев ушли по льду через Дон в Батайск. Двое суток не умолкало; на вокзале задавлен последний очаг. Бушевали запертые бронепоезда белых, «Атаман Каледин» и «Иван Калита».

— Вокзал горит? — Орловский отодвинулся, уступая у окна место.

— Не-е… Вокзал, вот он… сейчас вывернем. В городе пожар! Что за дьявольщина…

Бугор неожиданно куда-то пропал. Поезд вырвался в глубокую долину. Где-то внизу в сумрачной темени белела замерзшая речка; прогрохотали тяжелые фермы моста. Сквозь стекло даже пахнуло сырой колодезной темнотой…

Вокзал оказался близко от моста. В самом деле, пожаров тут нет. Все, что могло гореть, уже сгорело; дотлевали какие-то строения возле путей. В зыбком свете редких фонарей виднеются остовы вагонов — торчат черные ребра обглоданных скелетов.

На стрелке — свернутый с рельсов, подорванный бронепоезд. Не наш. Белым — по черному стальному боку: «Иван Калита». Попадаются трупы. Тоже чужие. Сквозь едучий смрад горелого железа ощущается тяжелый сладковатый дух. В той стороне вокзала, невидные, ахают два не то три орудия.

— Бронепоезд наш за донским мостом швыряет в Батайск, — пояснял Локатош, бережливо перешагивая рельсы и обходя трупы. — А вот их броневик… «Иван Калита». Припекло… сами подорвали. Другой… «Каледин», подале, у моста…

Выбрались на привокзальную площадь. Наворочаны горы бричек, автомобили, тракторы, пушки; трупов гуще. Своих не видать, успели подобрать; сладковатый запах тления вызывал тошноту…

— Довелось нам тут… Дед Климентий сам кидался… с наганом… Засели в самом вокзале… И бронепоезда смалют…

Город где-то наверху. Пожары бушевали там. За откинутым полосатым шлагбаумом, у мостка через речку Темерничку, задержались. Над обрывчиком торчала простоволосая голова и плечи с погонами. Видать, очухался, выполз; валялся среди камней у самого льда. Приняли за убитого…

— Господа… пи-и-ть…

— Нашел «господ»…

Раскаленные низкие тучи освещали худое носатое лицо; огромные запалые глаза глядели осмысленно. Понял свою промашку — распяленные пальцы вяло облапывали пустой бок. Наган стащили вместе с портупеей и папахой. Стрелял бы, наверно. В кого вот? Скорее в себя…

Успел Орловский заметить, как рука Локатоша тронула кобуру. Взял за локоть; неловко самому стало от укора в его взгляде: как ты мог подумать?..

— Доставьте в лазарет… — приказал Локатош вестовым тихим голосом.

Широкая булыжная улица греблась в гору. Чем ни выше, тем светлее; пожарища где-то поблизости, за высокими каменными домами. Трупы по мостовой не попадались, но тошнотворный смрад паленого железа и разложения все преследовал. Горевшие фонари были лишними. Одолев крутой и, казалось, бескрайний подъем, очутились на просторном, как плац, перекрестке. Тут уж совсем как ясным днем. Люди появились; больше в шинелях. Слышались и подвыпившие голоса.

— Братва старый Новый год уже встречает… — озадаченно огляделся Локатош.

С людной освещенной улицы свернули в глухой тесный проулок. Локатош ориентировался среди уймы домов, будто в собственном подворье. Добрались до места беспрепятственно. Кругом пустынно и сумрачно; поблизу нет и пожаров. Глубокий затененный двор; темные и окна в двухэтажном доме с белеными стенами. Закутанный часовой голоса не подал — кто прется?

Приход их разбудил члена Реввоенсовета. Орловский видел, что он успел уже крепенько уснуть; сделал попытку по своей интеллигентской привычке извиниться за вторжение.

— Перестань… соскучился я по вас, чертям!

Сняв со стула френч, Ворошилов накинул его на нижнюю бязевую сорочку; присев к столу, во все глаза разглядывал раздевавшихся ночных пришельцев.

— Живете без страху, говорю Локатошу… — Орловский тоже подсел, уловив пригласительный кивок. — А что это… горит? Палит кто?

— Черт знает!.. Горят какие-то деревяшки… Складские больше помещения. Всякой же сволочи пооставалось… — Ворошилов скривился, поправляя плечами сползавший френч. — Грабежи участились. С ног сбиваются гарнизонные… Сашке тут работки до отвала.

— Магазины? Склады?

— Бог миловал. Запломбировали. Выставили двойную охрану… А! Выкладывайте… что там в Таганроге? Как Мацилецкий наш? Формирования? Пленных ему большущую партию отправили… А Щаденко не с вами?

— К утру прибудет и Ефим Афанасьевич, — ответил Локатош, подтаскивая себе стул. — У них что-то с Сергеем назначено на нынешний вечер. А то б с нами прикатил.

Неделю не видались, из Матвеева Кургана. Ворошилов ведь не знает и конца «эпопеи» Погребова. Приходил бывший начштаба к нему с запиской командарма — вернуть оружие. Нашелся, заявил: «Вы были арестованы по распоряжению РВС — извольте предъявить распоряжение РВС об отмене ареста и возвращении оружия». Сейчас, глядя в лицо Ворошилова, Орловский понял, что «погребовщина» уже далеко позади, превратилась в мелочь, отрыжку; заботы у члена Реввоенсовета совсем иные. В Ростов, по слухам, сравнительно легко было войти, но как трудно он дался. Осунувшийся, почернелый, ввалившиеся глаза… Никаких не нужно слов. Не видал бы вокзала, пожаров…

— В Таганроге тишь да гладь, Климент Ефремович. — Орловский протирал носовым платком запотевшие с холоду очки. — Шумит один Сергей Константинович. Разворачивает свои службы. И пленных ваших получили с Самбека и Тузлова… и маршевиков… Лошадей сгоняют со всех тылов. Тысячи две было на вчера… С прибытием Маслакова закипело. Так что новая дивизия через неделю… две встанет в строй.

— Геройский начдив… — восхищенно воскликнул Локатош, разминая папиросу.

— Щелоков готовит доклад Реввоенсовету о формировании Четырнадцатой кавдивизии.

Орловский отвел взгляд от пальцев Ивана; знал потайные его мысли: надеялся, назначат; не дивизию уж — бригаду. Нет, даже разговор не вели с ним. Вверили давним конникам, коренным; на дивизию кинули знаменитого на всю 4-ю рубаку, самого старого годами, умудренного, комбрига Маслакова, еще с Думенко начинал, а на бригады — Левду и Ершова. Конник действительно отменный Маслаков; во всей армии величают его по простонародью — Григорий Маслак.

— Поторопи Щелокова… — Ворошилов явно не желал вести об этом разговор. — Три — пять дней… и ставь этот вопрос на очередное заседание Реввоенсовета…

По мимолетному жесту, наставленному уху, Орловский догадался, что член Реввоенсовета прислушивается, не загремят ли шаги наверху; со слов Локатоша, там вселился командарм с женой. Низ занял сам: ждет из Таганрога Екатерину Давыдовну. Завтра уж прибудет с политотдельцами; с Липецка не виделись.

— А у нас тут горячо было… Иван небось рассказывал… — Ворошилов, стягивая полы френча, поеживался; в доме натоплено, озноб брал его, наверно, от воспоминаний. — Семен Михайлович умотался, замертво упал… Двое суток с ним у вокзала…

— Поглядели вот… — Орловский едва удержал брезгливую гримасу, тотчас припомнил муторный запах.

— Ночевали с белыми вместе! Мы и пехотные части Восьмой. И в Ростове, и в Нахичевани. Утром уже, при свете, появились на улицах… Уверенные в отсутствии неприятеля. Тут и началось… хватание за погоны, стрельба… Уличные бои… тяжелое, каверзное дело. Для нас, конников. В ночь с девятого на десятое и разгулялось… Хлебнули, словом…

Вспоминая, Ворошилов крутил головой, с легкой усмешкой пытался обратить все в шутливые тона. Получалось с трудом.

— А броневик наш с моста все кидает за Дон, — заметил Локатош, прислушиваясь к недалекому гулу.

— По Батайску. Укрепляются на высотках, сразу за болотом… За Койсугом, речкой.

— Думаете, станут обороняться?

Глаза у Ворошилова построжали, знакомо замерцали насмешкой; вялость после прерванного сна, нервный озноб рукой сняло.

— А за каким укапывать батареи? Роют и окопы… Аэропланы наши видят. В Батайске и в Ольгинской…

— На спине не удержались… на хвосте чего уж… — перечил Локатош.

— Твоими б, Иван, устами…

В дверях встал Ефремов, новый секретарь члена Реввоенсовета. Взъерошенный, колючий, как куст терна — в распахнутой шинели, с шапкой в руках, светлые волосы всклокочены. На остром лице — огромные глаза.

— Чего там еще?.. — Ворошилов искал пустые рукава.

— С Казанского переулка! От Пархоменко…

— Ну?!

— Склады винные… Графа Воронцова-Дашкова. По Николаевскому…

— Кто звонил? Пархоменко?

— Вроде Квочка, адъютант… По голосу… он.

— Еще?..

— И на Пушкинской… Винный магазин… Абрама… Не вспомню: …блюма какого-то. Растащили, говорит…

— Добейся самого коменданта! Хоть с постели стащи… Голову сорву ему… Так и передай. А то, ишь! Сам не берет трубку. Квочку своего подсылает…

Ворошилов тяжело свесил голову. Кулак, забытый, долго лежал мирно на столе.

2

К утру пожары в городе не унялись. Разгуливались и грабежи. Сполошно захлебывался в особняке телефон. Неизвестные, громя погреба и магазины, зазывали бродивших бойцов. Толпы с посудой собирались у винных складов. Белый день выявил пьяных конников и пехотинцев с подбитыми глазами; в глубоких каменных уличках шало забились раздольные песни…

Комендатура, наспех сколоченная, за двое неполных суток своего существования не приседала. Комендант города, Александр Пархоменко, с помощниками — по штату, адъютантами — Новиковым и Квочкой, с выделенным эскадроном сбились с ног; кидались на каждый вопль цепными кобелями. Хваткие руки трясли наганами, голоса осипли, как после поганой болезни, забыли, что такое день, а что ночь…

В полдень комендант предстал во всей своей красе членам Реввоенсовета Конной. Само по себе получилась тройка. Сидят насупленные, как сычи. Щаденко (подкатил из Таганрога), командарм — эти еще так-сяк, терпимо; Климу своему Сашка не мог глядеть в глаза. Себя готов посчитать кругом виноватым, одного, да бежать, лишь бы жилы не тянули.

Неподалеку, по Большой Садовой, за «ГРОБАМИ» Василия Любезного впору мотают штуки мануфактуры, кружева и сукна в складах и магазинах Катерины Жеребило. Ладно, винные погреба — до дамских штучек, кружев добрались, сукины сыны…

— Ты, Пархоменко… рожу свою не отворачивай… Гляди!..

— Ну, Клим… Ефремыч… Ну, ей-богу!.. Изо всех гадюшников… как темно… лезут! Скоко их тут осталось переодетых… контры!.. Не сижу сложа рук…

— А толку?!

Рожа как у черта, взаправду. В саже весь, на кожаной тужурке да галифе мало приметно, а лицо и руки черные, в волдырях от ожогов. Ни помыться, ни перевязаться. Дохнуть времени нету. Видит себя Сашка в огромном зеркале, резном трюмо, в простенке меж широченных фигурных окон. И деться некуда, не станешь спиной к грозному начальству.

— Да уж какой там толк…

— Расстреливать на месте! Ухватил за полу… с поличным… бутылкой, штукой… ящиком… К стенке… Тут же! Без суда и следствия. По законам военного времени. Тебе право такое дано… коменданту.

— Да прав до чертовой матери… А рук не хватает.

Улучил Сашка момент, подмигнул Орловскому, примостившемуся на окрайке стола со своими бумагами; не видались еще. Были во взгляде и неловкость, и желание казаться бодрым, и уж неистребимое его лукавство…

— У Сокольникова потребовать… — Ворошилов, остывая, поглядел на командарма, потом на Щаденко: — Ты, Ефим Афанасьевич, подключайся. Выбей пехоты роту, а то и две, в подмогу гарнизону. Тройную охрану выставьте у складов и магазинов.

— У Сокольникова, сам знаешь, как выбить… — задвигался Щаденко, меняя позу. Ночь он провел в поезде и выглядел сейчас усталым, квелым.

— И поговорю… Выбью! — кулак Ворошилова лег на край стола.

— Воззвание надо бы к горожанам… Вывесить по городу. Приказы…

Недовольно поморщился Ворошилов на запоздалые советы второго члена Реввоенсовета. На голос не перешел:

— Расклеили… и воззвание, и приказы… Это тебе не Таганрог… И даже не Новочеркасск. Ростов!

— На дню до полудюжины приказов вывешуем… — хмыкнул комендант.

Вынув увесистые часы из нагрудного накладного кармана, Ворошилов свернул летучее заседание Реввоенсовета.

— Ты, Александр Яковлевич, ступай… Силой дави все безобразия! Подмогу подошлем. Еще конников Семен Михайлович распорядится… И пехоты выбьем у соседей. Зараз едем туда…

Прогромыхали грязные сапожищи коменданта по блестящему паркету, хлопнула дальняя дверь. Тонко вызванивала в стеклянном шкафу хрустальная посуда. Орловский, так и не раскрыв свою секретарскую папку, сидел поникший. Не сумел перекинуться и словом с Сашкой; дела его комендантские, как сажа бела, не такие уж и безобидные. Нрав нравом, но даже и ему, «дюжему», не все по зубам. Явно не хватает ни кулака, ни горла…

Надо им уж быть на Малой Садовой, в штабе 8-й армии. Сокольников подкатил, жаждет повидаться. Звонки сыпались, и порученец прибегал. Что там за спешка? Совещание собирает командного и политического состава своей армии, приглашает и Реввоенсовет Конной. Надо полагать, м и л о с т и будет раздаривать за взятие Ростова. Кстати, без его личного участия.

— Чует сердце, тяжелый разговор будет с Сокольниковым… — пропустив ладонь меж пуговиц френча, Ворошилов растирал грудь; морщился, будто от боли. — Попытается всех собак повесить на конницу… Помяните мое слово.

— Да пошел он… куда?!

— Ты, Семен Михайлович, держи себя там в узде. Сокольников… не фунт узюму. Член Реввоенсовета Республики, фронта… Член Цека. Полновластный х о з я и н армии. Без Реввоенсовета.

— Выпер его Сталин из Реввоенсовета фронта, — усмехнулся тонко Щаденко. — И никакой он не Сокольников… Бриллиант.

— И что?.. А за спиной кто у него?..

— Да зна-аем…

Намек на Троцкого, конечно. Из Царицына, как помнит Орловский, завязался узелок в их взаимоотношениях с наркомвоеном. Так узелок и трет с той поры, мешает. Начнет прогибаться земля под ногами — патрон хватается за Сталина, как за стояк. А теперь вот не за что держаться: с позавчерашнего, оказывается, Конная и 8-я перешли в подчинение командующего Юго-Восточным фронтом. Неизвестно, как это еще скажется; во всяком случае, командарм повесил нос — что-то у них с Шориным уже не склеивалось…

— Ты-то чего скис? — доглядел Ворошилов.

Застигнутый врасплох, Орловский пожал плечами; ничего иного не подвернулось:

— Почему это на Малую Садовую… а не до нас?

— Ну… чванство! Стерпим. Окажем честь. Ага, к слову. Семен Михайлович, штаб Конной… Так и остановимся на «Палас-отеле»?

— А куда еще? — командарм дотронулся до усов.

— А ты, Ефим Афанасьевич?

— Да уж коль вы тут порешили… Мне-то чего противничать?

Живо собрались. Тачанка уже ждала.

Не думали и не гадали, что может вменить им в вину командующий 8-й армией. П о ч е м у з а л е з л и в ч у ж о й о г о р о д? Для Конной, мол, был отведен Таганрог. А Ростов берет 8-я…

Обвинение дикое. Тут уж пахло не чванством.

Встретил Сокольников на ногах, в позе Наполеона, взиравшего на Москву с горы Поклонной. Сравнительно молодой годами, недавно перевалило за тридцать, но успевший уже огрузнуть от бремени непомерной власти. Рано, видать, полезли темно-каштановые вьющиеся волосы; стремительные залысины добрались до темени, выпестовав чахлый хохолок на высоком суженном кверху лбу. Тяжелые складки на щеках, от запавших скул, зарывались в непременную в его положении бородку, составлявшую с обильными усами кольцо вокруг полнокровного, всегда влажного рта. И над всем господствуют выпуклые бесцветно-водянистые глаза, неморгающие, застывшие, как ледяшки, придавленные надвинутыми окаменевшими дугами надбровий.

— Конной армии был отведен Таганрог. Почему вы вошли в Ростов?! Да-да! Не кривитесь, Ворошилов. Город Ростов… в полосе наступления моей армии. Вы влезли, по существу… в чужой огород.

— Ожидай… покуда Восьмая захватит город… — у Буденного дергался раздвоенный подбородок, выбритый до каленой синевы; чувствовалось, силком удерживает на ремне побелевшие руки. — Не в рождество… на крещение добрели б!..

Не удостоил Сокольников и взглядом конника. Спрашивал с одного — более-менее д о с т о й н о г о себе — члена Реввоенсовета. Сам он оставался стоять у окна, возле раскинутого ломберного столика, заваленного газетами; за массивным столом красного дерева понурились оба помощника его, Александров и Молкочанов, посматривали, казалось, с сочувствием, не проявляя признаков желания вмешиваться. Начдивы и военкомы пехотные не дышали…

Гости тоже сидели. В середке, в креслах, на почетных местах. Ошарашенный началом разговора, Ворошилов порывался встать; достойный ответ в сидячем положении не приходил на ум. Подкатывало горячее, тугое, вступало в голову; вмешательство своего командарма, как ни странно, пришлось по душе. Наглость Сокольникова достойна слов и покрепче. Обида взяла — не соизволит повернуться к Буденному лицом; ноль внимания и на члена Реввоенсовета Конной Щаденко. А обращается, ждет ответа только от него, Ворошилова…

— Товарищ Сокольников… вы сядьте… А то и мне надо вставать… Разговор, как я понимаю, затягивается крепкий… и долгий. Для начала скажу… В Ростов мы не в о ш л и… а в з я л и.

На бледном, стылом лице Сокольникова шевельнулась насмешка. Сразу и не понять — где? Глаза так же обдавали холодом, влажный рот не покривился. Может, в голосе?

— Замечание справедливое. А разговор… крепкий… но недолгий. Конная армия оставляет немедленно город. Это — во-первых…

Не вытерпел Буденный. Вскочил, грохоча коваными сапогами.

— Как во-первых, так и во-вторых… Я ни шагу… из Ростова!

Скупым жестом Ворошилов усмирил пышущий гневом взгляд командарма; неодобрительно качнул головой: не следует взрываться, тут этого, мол, и хотят. Подождал, покуда он не уселся на место, повернулся к Сокольникову:

— Как это вы себе представляете?

— Вывести части… в близлежащие села. Раз.

— Два?..

— Сдать комендатуру. Я назначу начальником гарнизона и комендантом Ростова одного из своих начдивов. Собственно, уже назначил… Начдив-пятнадцать, Сангурский.

Среди пехотинцев легкое шевеление. Ворошилов так и не понял, кто из них Сангурский; в лицо знал лишь одного Левандовского. Сидел начдив-33 за спинами, у стенки, свесил голову; как видно, испытывал неловкость.

— На то у вас… директива?

— М-да… Разговор по прямому проводу. С комфронта…

С Шориным, разумеется. Уточнять не стал. Видел Ворошилов, пальцы командарма-конника нервно тискали богатый эфес; думки его можно предположить. Оба они со Щаденко конечно же ждут развязки. Не хотелось бы упасть лицом в грязь при них. Тогда авторитет прощай…

— С нами по п р я м о м у… разговора не было, товарищ Сокольников. И Конная останется в Ростове… пока не получит на передислокацию директиву. Белые еще не разбиты. Они в Батайске и Ольгинской… Под носом у нас, за Доном. Укрепляются. Бои еще предстоят… и жаркие. По первому это пункту.

Сердцем почуял, как у конников, сидевших с левого локтя, опал легкий вздох. Ответ их порадовал. На Сокольникова отрезвляюще подействовало — что-то в нем обмякло, пропала корявость, будто по сучковатому полену прошелся топор. Правая рука выскользнула из-за борта светло-серого френча; из-за спины появилась и левая. На какой-то миг повисли плетьми. Развивая успех, Ворошилов выстукивал по колену ребром ладони.

— Комендантом и начальником гарнизона города Ростова останется конник… Пархоменко. Назначен он Р е в в о е н с о в е т о м Конной армии. Реввоенсоветом будет и освобожден… коль потребуется.

Сокольников отошел от окна. Разговор его занял. Встал вот, перед столом, в двух шагах. Скрестив руки, покачивается, подымаясь и опускаясь на носках. Хромовые сапоги застенчиво поскрипывают. Странно, без шпор; у такого человека шпоры должны быть непременно. Не какие-нибудь — особенные, старинные, из редкого металла. Презирает конницу, ясно как божий день, явно подражает своему высокому покровителю.

Не желает вовсе обострять отношений — всяко себя держит, в кулаке, в шенкелях; понимая, тыл у него обеспечен, а фронт дрогнул, пошел на откровение:

— Товарищ Сокольников… не зарьтесь на должность коменданта… Ей-богу, тяжкое… хлопотное дело. Пархоменко наш с гарнизоном двое суток не смыкают глаз… На ногах не держатся. Вот его заслушивали… В городе осталось много офицеров. Переоделись в гражданское… боюсь, и в красноармейское… Повылазила и всякая сволочь, отребье. Пожары, грабежи эти… Злачных мест в городе до гада. Опасны, сами понимаете, винные погреба… Соблазн великий для бойцов… как конников, так и ваших… пехоты.

— Не находите, Ворошилов… вы слишком много на себя берете? — Сокольников перестал качаться; руки сжимал на груди крепче, непонятно, может, даже с сочувствием, щурился.

Наваждение, черт подери! Расслабился понапрасну, в излияниях душевных здесь не нуждаются.

— Не нахожу… При чем я? Нас трое… Реввоенсовет Конной армии. Приехали по вашему приглашению… Уважили. На совещание, как было сказано. Воюем рука об руку. Из одного фронта в другой перевели вместе. А выслушиваем… ультиматум. По какому праву?

— Прав у меня… предостаточно.

— Может быть… Но и правами надобно пользоваться с умом.

— Ворошилов… забываетесь…

Совещание на этом закончилось.

У порога, красноречиво поправляя на себе оружие, командарм напомнил:

— Сокольников… я из Ростова ни ногой! Тесно кому… нехай ушакувается.

В тачанке конники сидели хмуро, отводили друг от дружки глаза. Осадок неприятный; разговаривали с ними, как с нерадивыми подчиненными. Ворошилов, пылая круглым свежим лицом, пасмурно косился на праздношатающихся бойцов с шашками, забивших тротуары. Собой он был доволен, осадил достойно; командарм погорячился напрасно. Можно не сомневаться, Сокольников уже висит на проводе. Куда выйдет? На Саратов? На З н а м е н к у? Полбеды. А ежели сразу на Кремль?.. Постарается полить грязи на Конную…

Что и гложет. Печет под ложечкой. А собрать можно всякого… Не надо быть и з а и н т е р е с о в а н н ы м. Вот они, шатаются без дела по городу; кажись, есть и навеселе. Среди бела дня… А стемнеет?.. Добрались уже и до пломб. На окраинах покуда срывали. А с утра нынче на Большой Садовой… Выделить надо в ночь еще части на охрану…

— Семен Михайлович… грубо все-таки ты с ним…

— Сволочь!..

— Ну-ну. Сокольникова нам с вами зараз и не хватает…

Заерзал, умащиваясь, Щаденко; в штабе 8-й отмолчался.

— Как пить дать… доложит в центр. А может, и нам выйти… на Харьков?

Как-то и не подумал сразу! Да, Сталин. Протянет уж руку. Командующий Юго-Восточным фронтом, кому их переподчинили, по слухам, не Егоров — покруче; тоже из царских полковников, возрастом старше. Неизвестно, как еще сложатся с ним дела. Буденный кривится: по осени, уходя с Конкорпусом под Воронеж, успел ощутить на плече тяжелую руку комфронта Шорина. Сокольников нажалуется и ему…

Выворачиваясь на Большую Садовую, Ворошилов мельком покосился на нарядный окнастый фасад «Палас-отеля». Утром еще, соглашаясь на это здание под штаб Конной, испытывал легкое чувство; теперь что-то померкло в душе. Заметил, отводят взгляды и его соратники…

3

Жарко в Ростове. Всяко жарко.

Пожары все полыхают. Усиливаются. Скученность дворов, уйма перестоявшихся деревянных сарайчиков, катухов, всяких пристроек. Кинь спичку — вспыхивают порохом. А над крышами беснуется дурашливый ветер, низовой, с моря; разметав туманы, взялся подгонять дождей. Не хватает у тяжелых влагою туч духу, не одолеть им своего извечного рыжего врага…

Не припомнит Ворошилов, испытывал ли подобное состояние. Из пекла не выходит; покидало его, как говорят, из огня да в полымя. В Царицыне уж куда не жарко было. На Украине и вовсе пожарище!.. Но такого?! Руки ватные, не просыхает липкий вонючий пот. Дышать нечем. Бессилен что-либо сделать, изменить. До боли осознает, утратил что-то важное в себе… Брал горлом, кулаком, рвался с наганом, выдергивал шашку. Видал своего врага в лицо, засматривал в самые глаза…

Куда что и подевалось. Пнем сидит. Казалось бы, взяли город… А чувство победителя не радует. Недолгим оно было, чахлым, крохотным, с ноготь; всего, может быть, и ночь, первую, какую так безмятежно провели вместе с белыми. Не знает, за что взяться, куда кинуться. И как мучительно противно признавать свое бессилие…

Глубоко где-то билось трезвое. Из города войска выводить; выводить немедленно. Вчера уже понимал, когда трясли коменданта; в и д Сашкин кричал: «Уводите!» Чертов характер! Сокольников… Получается, дрогнул, п о д ч и н и л с я…

Поздно вечером переломил себя, укротил гордыню. Побаивался, командарм голос подаст; нет, сопнул только в усы, утерся кулаком. Ничего тут не придумаешь, как отводить части из центра подале от злачных мест; не в б л и з л е ж а щ и е села, а на окраины. Щаденко удачно подсказал — скачки, ипподром. Дворище с немалый хутор, обнесенный высоченной каменной оградой.

Проявил волю и Реввоенсовет. Твердую волю, жестокую. Не прибегал еще к такому. Вынесли приговор: расстрелять шестерых бойцов за участие в разгроме винного склада. Все из одной части. Схвачены на месте преступления. Рядом поставили и комиссара — за попустительство…

Нынче с утра всюду по городу, на афишных тумбах, на стенах, заборах и фонарных столбах свежо белели листки с грозными словами…

Среди дня столкнулись и вовсе черт-те с чем. Нагрянули какие-то расфранченные господа; суют цветные книжищи — паспорта заграничные, — бумаги. Сперва сбили с толку: больно уж чешут по-русски. Оказывается, консулы Персии и Армении и уполномоченные Дании и Латвии. Тоже разнятся меж собой. Дипломатия — дело как бы даже и чуждое для них, военных. И посоветоваться срочно не с кем. Не побежишь к Сокольникову! Тот уж наверно бы напустил туману, покрасовался перед сытыми лощеными котами в белых накрахмаленных манишках с бабочками и во фраках. Видишь ли, о с т а л и с ь в Ростове и в своих декларациях выражают р а д о с т ь по случаю нашего прихода. Просят выдать охранные грамоты.

Разводили д и п л о м а т и ю вдвоем с Щаденко. У командарма гости. Из Новочеркасска подкатил вчера на тачанке Думенко; не один, со своим начальником штаба и порученцем, Шевкоплясом. Штабиста Абрамова, совсем молодого, никто из них не знал; с Думенко и Шевкоплясом встретились как со старыми боевыми товарищами, тепло. Посидели у Нади, наверху.

Огорчил, правда, Шевкопляс. В 18-м гремел, на Гашунах, на Салу возглавлял сальскую группу войск; под Царицыном вместе создавали стрелковую дивизию, впоследствии 37-ю. Вскоре после Думенко он получил и орден. Докатился до порученца при комкоре, своем бывшем подчиненном. Зато самому Думенко он, Ворошилов, выразил свое восхищение за новочеркасскую операцию — взятие столицы белого Дона…

— Так что ты мозгуешь, Ефим Афанасьевич, с этими консулами, а?

Кивком указал Ворошилов на дверь, за которой вот уже с час прело в своих шубах до дюжины залетных заморских птиц.

— А чего тут помозгуешь? Моя б воля… пинка им с донской кручи. В Батайск вон нехай… — брезгливо скривившись, Щаденко откинул на стол гербовые листки с густо пропечатанным на машинке текстом.

— Щедрый какой…

— Не лобызаться же с ними?

— Но уж грамоты эти самые… охранные, наверно, выдать можно от Реввоенсовета Конной? Иначе поплетутся на Малую Садовую…

— Поплетутся. А куда им еще?

— Вот. Уверяют… при белых их задача заключалась… в строгом соблюдении нейтралитета.

— Знаем их «нейтралитет»… А может, все-таки запросим центр?

— Охранные грамоты выдадим. Об остальном уж запросим Наркоминдел.

Видимой причины духовного раскрепощения вроде бы и нет. В то же время Ворошилов может точно указать момент, когда он почувствовал облегчение. Да-да, едва захлопнулась с миром дверь за заморскими «гостями». Вздохнулось глубже, свободнее. Верный признак просветления — курить не хочется; расслабившись в кресле, разминал папиросу, выдувал из нее табак. О г л я д е л с я вокруг себя; такое состояние, будто крепко выспался, а после умылся холодной колодезной водой. За окном все так же хлещет ветреный дождь, небо смурное, темное, похоже как вывоженное колесной мазью; странно, в кабинете светло; высокий потолок, беленый, бежевые обои с неброскими, в бронзе, цветами, болотными кувшинками.

Выспался он в самом деле, за всю неделю. Вчера поздненько уж подкатила из Таганрога жена; весь политотдел прибыл, с особистами и трибунальцами. Поистине неисчерпаемый запас энергии у этой женщины; без малого полтора десятка лет вместе, не перестает удивляться. Угла своего не имеют — на чемоданах, на колесах. Ни ропота, ни упреков. Сын уж большой, вырос, можно сказать, без родительского глазу. Встал на порог, ахнул: за какой-то час, покуда заседал, не узнал своей «холостяцкой» спальни. Выставила буржуйские безделушки — от убежавших хозяев-парфюмеров. Внесла свой дух, мягкий, покойный. Не скажешь, что и исчезло, будто бы все на месте. Нет, не все. Стены от тарелей, фарфоровых и бронзовых, со всякими видами, очистила. Махнув на поздний час, устроила грандиозную баню; ванная белого кафеля, большая, коня искупать можно. Вымытый, отогретый, оттаявший душой, спал, как убитый…

С последнего выстрела на вокзале прошло суток четверо. Вот она… беда. Встали с разбега у крутого обрыва. Утратили д в и ж е н и е, безделье могло оказаться роковым. Не сразу понял, не сумел вовремя разобраться ни в ситуации, ни в собственном состоянии; заела текучка, как короста лошадь у нерадивого бойца, махал кулаками в пустоте. А теперь видит, активность была мнимой, ложной, как выяснилось, смертельно опасной. Потопчись еще в городе этак с неделю-две, ему, комиссару, останется только прислонить дуло нагана к виску. Вчера почуял, когда решали судьбу мародеров…

И все-таки, приезд жены, хочет он себе признаться, не хочет, вывел его из некоего сна, прострации. Воочию увидал, чем ему, члену Реввоенсовета, заниматься, что он сознательно отодвинул, поддавшись на вполне разумное: в о й с к а у с т а л и, н у ж е н о т д ы х. Еще бы! Шесть сотен верст скачут без передыху. С боями! Высунешь язык. Командиров послушаешь и поддержишь. Войска устали, сам видит. А м е с т о для отдыха оказалось, страшно подумать, неудачным…

Этот человек ему и нужен. Вот он — на пороге. Зотов, начальник полевого штаба армии. Как-то выпал он и из памяти. Получил приказ перетаскивать штаб сюда, с той поры и пропал; мотается где-то меж Таганрогом и Ростовом, глаз не кажет. На радостях хотелось вскочить, потрясти за плечи. Удержался. Хмурит силком разлатые брови, а голос все одно выдает:

— Уж забыл, Зотов, какой ты и есть…

— Сам себя не угадую… Чего удивляться? Подыми все хозяйство на колеса… Барахла… до чертовой матери! И вроде лишнего нету. Жалко и бросать.

Ему, Ворошилову, не знать. Намытарился с переездами. Липецкий еще не осел, горечью стоит у горла. Мужики давно проверили: две, мол, перекочевки равны одному пожару.

— Все, что ли?

— Да можно сказать. Оперативный и административный отделы. Связь вся. Снабженцы еще будут тащиться. И у других осталось кой-чо по мелочи. Гонин уже мотается, согнал ломовых… Перетаскивает с вокзала. Боюсь, «Палас» не всех уместит…

— Голова пускай болит у коменданта штаба.

— Гонину помочь бы…

— Начальники отделов есть. А Щелоков когда будет?

— В ночь должен. Оперативные разработки я захватил.

— Дело! А то толчемся тут… в грязи по уши.

Щедрым жестом Ворошилов свернул на край стола бумаги — и жалобы, и декларации иностранцев, и донесения командиров частей, коменданта города, и газеты. Очистил для оперативной карты начполештарма. Зотов затоптался, дергая колечками усов; нервно тискал потасканный планшет, не решаясь расстегнуть кнопки.

— Сказывают, Борис Макеевич у нас был. Командарм с ним провожается… Ждут через пару часов. Может, доразу уж и доложу?

— Доложишь… Реввоенсовету. А пока введи меня… в наши оперативные таинства. Оторвался совсем. Дипломатию всякую развожу. Мародеров к стенке ставлю… А надо и воевать. Так что введи, Степан Андреич…

Необычный тон члена Реввоенсовета смутил Зотова; расстилая карту, косился на выбритое, с чистой здоровой кожей лицо. Подменили, не иначе; не упомнит, чтобы вот так просил.

— Воевать, да… надо, Климент Ефремыч. Не до отдыхов. Мы у ж е не выполнили директиву фронта…

Менялся цвет глаз у политкома. Зотов пожалел, что полез со своими укорами. Директива давняя, можно сказать, от 9-го; давал уже Шорин, новый командующий. Угодила в самую передачу армии Юго-Восточному фронту, из вторых рук — штаба 8-й. Приказывалось Конной форсировать Дон на участке Батайск — Ольгинская и преследовать противника с выходом на линию Ейск — Старо-Минская — Кущевская. Как умолкло на вокзале, начдив Тимошенко пробовал переправить железнодорожным мостом на левый берег бригаду Книги. Вышел конфуз. По насыпи только, высоко, посреди разгасших болот. Чесанули бронепоезда из Батайска…

— Щелоков чего и остался в Таганроге… Саратова добивается. Связи так и нет со штабом фронта. Директиву надобно переглядеть. В лоб Батайск не возьмешь на конях.

— А как?

— Пеши. Пустить бронепоезда. Ветка-то вот. Единый и доступ в Батайск. А кругом топи. Развезло с этой клятой погодой. Конницу не развернешь, вся увязнет, потопнет…

— Мосты же взорваны?..

— Лежат. И темерницкий, на шестой версте… И койсугский. Вот, у самого Батайска, на девятой.

— Пехотой, значит… наступать?

— А иначе? По насыпи. Других подходов нету. Всё… болотища! Эта вот низина меж Ростовом и Батайском. Среди лета, посуху, тут не пробраться. А зараз?.. Пробовал небось Тимошенко. А что из того вышло? Шпарит из орудий, как по мишени. И деться с насыпи некуда…

— Так и доложить… Шорину! — Ворошилов хлопнул по карте. — Не знает наверняка. Брать Батайск пехотой. И пустить броневики. Мосты задержат…

— Да, песня долгая с ремонтом… Ночами работы вести, потемну. Как на ладони. Обстреливает прицельно. На шестой версте куда ни шло. А койсугский? Полторы версты. У самого носа. В упор расстреливают. Койсуг… речка дурная. Сказывают, ни дна, ни черта…

— И страху же на тебя кто-то, Зотов, нагнал…

— При чем тут страх? Людей уложим и коней…

— И какой разговор! Шорину раскрыть картину. И местность, мол, и погода… А Конной дать другое направление. Что мы предлагаем?

— Выборов негусто. Нахичеваньская переправа. Наводим зараз развороченный плавучий мост. Кидаемся на Ольгинскую, в тылы Батайску. Опять же… слякоть. И по высоткам ноги не вытащишь. Все размокло, развезло. Речки, балки… полны. Колесам погибель. Куда с пушками, подводами? Какой бы никакой морозец?..

— Реввоенсовет не в силах помочь… — удержал Ворошилов усмешку. — Крещение стучится в ворота. Вот уж ежели не помогут с небесной канцелярии…

Не заметил и сам, как поджег папироску; щурился от дыма, краем глаза доглядывая за расстроенным штабистом. И шутка его не берет. А скиснуть есть от чего.

— А что противник?

Явно не понял вопроса; пялится в карту, разрисованную собственной рукой, как в чужую.

— Степан Андреевич?..

— Ну да, о противнике вы… — Зотов суетливо вынул из планшета потрепанную записную книжку; пошвырялся корявыми, обкуренными пальцами, закрыл. Виновато моргал набрякшими красными веками, пожимал плечами: — С противником у нас неладно, Климент Ефремович… Упустили за Дон.

— А тебе что… так бы он тут и зимовал с нами, в Ростове?

Ожесточалось на глазах выражение лица штабиста. На этот раз открыл свой потрепанный талмуд точно в нужном месте.

— Лучше бы… побили как следует Деникина где-нибудь повыше Ростова. В Матвееве Кургане, к примеру… у Генеральского Моста… Или уж Дон раньше бы вскрылся на недельку! Жива… белая конница. Вот она… вся тут по высоткам, за Батайском, за Ольгинской и скрозь до Манычу. Все казачьи корпуса, донские и кубанские. И разведка, и перебежчики… в один голос. Ждут нас…

Как не хотелось члену Реввоенсовета расставаться с добрым настроением…

Загрузка...