ОТ РОСТОВА ДО НОВОРОССИЙСКА Книга вторая

Глава первая

1

Ветер переменился с вечера. Грузные, неповоротливые тучи еще наваливались с моря, еще высевали колючее липкое крошево, а низом с холодного края пахнуло ледяным дыханием. Сапнули, запрядали ушами кони, учуяв перемену. К полуночи очистилось над головой, взору предстало вызвездившееся небо, промытое, освеженное. Воздух покрутел, замерцал, обрел легкость и звучность — похоже как в первый заморозок после затянувшейся нудной осенней слякоти. Пришерхло под ногами, зазвенело; рассветным часом, к выступлению, мороз давил крепенько, кованое копыто со звоном секло вчерашние лужи…

Нарочно Апанасенко не слез с седла. Покачиваясь в такт шагу иноходца, горько посмеивался над собой: глянул бы кто со стороны, будто собака на заборе. По шпалам, посреди путей; позади, за спиной, вся бригада спешилась, коней ведут в поводу. Где же тут в чертях верхи! И вправду, собака на заборе. Насыпь высоченная, сажени в четыре-пять, крепостным валом пронизывает проклятущие болота. Жмется где-то низом гужевая дорога, вывороченная до пупа колесами; по мягкому еще можно бы кое-как волоктись на лошади, даже тащить бричку. Мороз уже успел схватить глыбы чернозема — напрочь испортил путь. Ни конных батарей, ни обозов за собой. На летучку всего не поднять. Чмыкает воронежский «Железнодорожник» в хвосте. На шестой версте встанет, у взорванного темерницкого моста. Дальше ящики с патронами тащить на горбу. Лошадей оставят тут же…

Поздно вечером, вручая приказ, Тимошенко пробовал подбодрить; какой уж раздольный, неунывающий в самые тяжкие моменты, и у того дрогнул голос: «Морозец назавтра завернул… Давани, Иосиф Родионович…» А глаза начдив отвел…

Светало натужно, медленно — не хотелось звездной ночи уходить на покой. У темерницкого моста, под защитой насыпи, оставят лошадей; затемно бы прошагать еще три версты, добраться до другого моста, через Койсуг, говорят, невзорванного. По видному уж кинутся на окопы…

Боялся комбриг и думать о том, что ждет их у околицы Батайска. Полторы-две версты голого выгона до окопов. Добрым пушкарям и пулеметчикам славная работка. На коне бы… Дал шпоры. На своих двоих уважающему себя коннику срамно и непривычно; надо же еще и ползком, а припрет — и окапываться. А шашку куда? Будет путаться в ногах. Что та винтовка? Иные и в руках-то мало ее держали…

Дурное расположение духа, с каким ступал на дощатый настил наплавного моста, рассеивалось с темнотой. Знал, незадолго перед ними укатил бронепоезд «Красный кавалерист»; ждет на шестой версте. Помалкивает. Не подают голос и беляки. Обычно предбоевая тишина гнетет, вносит нервозность; нынче комбриг испытывал облегчение.

— Броневик! — выпалил вестовой, дернув за сапог.

Глазастый, ишь! Сжимая залубеневшими пальцами бинокль, Апанасенко тужился разглядеть что-либо в густо-аспидной сини; кромка земли обозначилась — не то сады, не то крыши. Взял пониже. Ага! Бронепоезд вот, рукой ухвати, слит с насыпью; чуть выгнут поворотом полотна. Живой, дышит — ветер сгоняет с приплюснутой головы белые комочки.

Спрыгнул с иноходца у самого поезда. Тут уже поджидали. У заднего вагона, одетого в броню, с плоской орудийной башней, топталась кучка командиров. Над головами высилась знакомая папаха серого каракуля. Удивился, подумал на начдива: расстались за Доном, в Ростове. Грозился быть попозже, после совещания у командарма. Военкомдив! Как сразу не угадал.

Шевельнулось болючее. На одной досточке стояли недавно, стремя в стремя, локоть к локтю; сколачивали вместе дивизию, жили, можно сказать, душа в душу. С того памятного бурного разговора, когда он, Апанасенко, вошел в штаб — корпуса еще — начдивом-6, а вышел комбригом-2, и встречались-то всего ничего.

Понимал, Бахтурова тревожит совесть, что не смог тогда отстоять его перед комкором; по слухам, защищал крепко, чем и вызвал резкие слова бывшего политкома корпуса Кивгелы. Чуткий военком человек, мягкодушный, но где надобно, прислонит к столу и кулак. Видал со стороны, сживались с новым начдивом как-то неторопливо, без показу; кажись, сошлись. За обидой, позже всех обнаружил, что они с Тимошенко схожи и внешне; оба великаны, есть что-то и в обличье. Вдобавок, папахи одинаковые. Издали путает их. Вот и зараз обознался…

Протягивая руку, угадал главного армейского разведчика Тюленева и помощника начбронесил Кривенко. Ощутил участливое пожатие военкома; теплота и в голосе, густом, обволакивающем мягкой хрипотцой:

— Догнал-таки, Осип Родионыч… И вложился тютелька в тютельку. Ровно семь.

Завозившись. Апанасенко вынул из-за пазухи овчинной бекеши часы на длинной цепочке. Щелкая крышками, вовсе не желая проверить время; уходил от взгляда военкома, возвышавшегося над ним на целую голову — чуял сочувствие.

— Скоро совсем рассветет… — обронил разведчик, обращаясь к Бахтурову; тоном поторапливал.

— До Койсуга поспеете, — заверил Кривенко, похрустывая кожей; весь в кожаном, от мехового шлема с огромными авиаторскими очками до сапог. — Жаль, не перепрыгну… Поддержал бы вас от койсугского моста крепче.

— А когда восстановите этот мост, Николай Гаврилович? — спросил Бахтуров, продолжая, видимо, разговор; не поворачиваясь, гасил о буфер папиросу.

— Провозимся с неделю, не меньше, — человек в шинели железнодорожника и шапке с распущенными ушами шевельнул рукой с погашенным фонарем. — Два пролета… Сбиваем козлы-времянки из старых шпал. Народу бы подкинули. Обещали тут из ваших…

— Люди будут. Летучка вот-вот подкатит, — заверил Кривенко, вдевая руку в перчатку.

Вглядывался в путейца Апанасенко; знал точно, не из армейских. Приятно подумал о свойстве характера комиссара; видит впервой, и стоят небось с десяток минут, а надо же, по имени-отчеству величает.

Пропустили головной эскадрон. Конники, оставляя коноводам лошадей, сваливались тут же с насыпи по обе стороны. Лед возле моста прочный, места неглубокие; проверили разведчики, выдерживают и верхового.

— Павел Васильевич, а что… и коней переправим? Гляди, от Койсуга понадобятся…

— Сам знаешь, приказ. Тимошенко меня еще предупреждал… не вздумайте, мол.

Где-то глубоко задело Апанасенко: военком укрепляет авторитет нового начдива; некогда он точно так же поступал и при нем. Коснулось гневливое холодной рукой и отпустило; силился не выдать в голосе не только обиды, но и намека ни нее:

— А что приказ?.. Мне начдив тоже указал… действовать по обстановке. Ну-ка выпадет… обстановка? Всяко оборачивается. Даванем… побежит. А кони за пять верст!

— Не тешь себя, Осип Родионыч. Тюленева послушай. Разведчики его все деникинские тылы истоптали. До Кагальника самого. В Батайске тут отпетое офицерье… все «цветные», от корниловцев до дроздовцев. А вчера подтягивали конницу, бригаду Барбовича и корпус Топоркова. Под Генеральским Мостом… сам задыхался. Забыл?

— Раз на раз не приходится. И мы Топорку вваливали…

— Еще и как, — поддакнул Кривенко, шагавший позади.

Пройдя вдоль бронированного состава, спустились к речке. Возле моста камыши отступили, предоставив место широкому плесу; лед тускло отсвечивал, голубел под нарядным рассветным небом. На воле шальнее гулял морозный ветер. Наблюдали, как пешие конники россыпью перебирались на тот берег. Наверху, у обваленных пролетов, возились ремонтники; оттуда помигивал фонарь, доносился стук молота по железу.

В затишке, у каменной опоры, выкурили по остатней папиросе. Нарушил молчание военком:

— Ну, бывайте… Пора нам с Осипом Родионычем.

— Ни пуха вам, ни пера… — молвил Тюленев, не рискнув вслух пожелать просто у д а ч и.

— К черту!..

За руки не прощались, кинули пальцы к папахам.

2

Речку перешли молчком.

Сколезь страшенная, а тут ветер с ног сбивает. Ледок молодой, в вершок, поверх старого, изжелта-серого, ноздреватого; черными дырами зияют промоины. Попробуй переводить лошадей — не каждая и одолеет, со стертыми подковами расшибется, переломает ноги. Выгребаясь на насыпь, Апанасенко с легкостью уже отринул желание тащить и дальше за собой коней. Отдуваясь, едва поспевал за длинноногим военкомом. Оказывается, шагать по шпалам не так и просто: уложены неровно, то близко, то широко, приноровиться невозможно. Подумывал заговорить с Бахтуровым, так, по душам, как бывало. Где там! Глаз не оторвать от полотна.

За ветром в ушах прослушал — ногами почуял — гул по рельсам. Точно, выстрел. Далекий. Из Батайска, откуда еще. Не Кривенко небось. Ветер донес бы звук. О, взрыв! Позади, у темерницкого моста. Тут же без промедления грохнуло посильнее. Это уже отозвался «Красный кавалерист»…

Завертевшись, Апанасенко налетел на остановившегося военкома. Чертыхаясь, обхватил его бока.

— Горячий, черт, помнач… бронесильщик, — бухал простуженно, выказывая восхищение. — Ишь, пробасил! Ждал… Во, сдвоил!

— Пристреляно у них уж тут. С неделю, как «переговариваются»… Каждое утро начинается так.

— Бедовый. А хватка…

— С сегодняшнего Кривенко не помощник… начальник бронесил армии.

Разрывы позади участились. Белые усилили огонь. Чувствовалось, стволов у них погуще. Кривенко отвечал реже. Со всех ли восьми орудий палит? Нет, тяжелых у него только четыре. Небо над головой клокотало, шипело, как в кипящем казане…

Обожгло вдруг комбрига. Кони! Догадаются ли коноводы отвести подале? К самому бронепоезду подтащились…

Отвлек военком. Весь устремлен вперед. Прилип к биноклю. Потянул из футляра свой. Вот он, оказывается, и другой мост, койсугский. Горбом торчит. Не заметил, как и подошли. Удивился, совсем светло. Чистая, поредевшая синь. Только что перемигивались звезды; будто вспугнули их снаряды.

Головные эскадроны уже копошатся у моста. Треть бригады там; задние, шагавшие вслед за ним, подрастянулись. Взмахом Апанасенко велел пошевеливаться; сам прибавил шагу. Покуда полевые пушки помалкивают. Окраина Батайска виднеется смутно — мешает сиреневая дымка. Наблюдатели, наверно, еще не продрали глаза, а то и дрыхнут. К ранней перепалке бронепоездов небось притерпелись.

— Не встречают, а… Павел Васильевич?

— Не тужи… Встретят, погоди.

— Да уж успеем на тот бок, за Койсуг…

Не успели. У горбатого моста встала черная стена. Вздыбились космы земли и льда. Залп слитный, сблиза — тут же взбугрились разрывы. Апанасенко видел, как на конников его рухнула та черная стена, покрыла обломками. Вот, в двухстах шагах. Сердце упало; хотел броситься бегом за военкомом, ноги ослабли, зашлось дыхание. Едкий пот из-под папахи заливал глаза, скатывался по распаренным, одутловатым щекам за ворот…

Бойцы, поблизости, сыпанули с полотна, кинулись назад, иные прыгнули в камыши. Понимал и сам, следующий залп может накрыть их. Вскипевший гнев вывел комбрига из скоротечного потрясения, разъярил; потрясая пустыми кулаками, выкатывая глаза, заорал благим матом:

— Ку-удда-а… ва-ашу-у… ма-а?! За-а мно-о… Ба-ата-а-й!..

Черная стена вновь выросла на том месте. Сознание отметило, что голос пропал в грохоте, но люди видят его на самом верху, со вздетыми руками, понимают жесты. На диво легко перебирая ногами в яловых сапогах со шпорами, с подскоком, комбриг бежал между рельсов, взмокревшей спиной ощущал позади тяжелый топот. Знает, пойдут за ним в огонь и воду. Уверенность оживила, прибавила сил. Представляет, что на реке. Лед взорван. Белые ведут прицельный огонь. Не дать бы переправиться…

Обо что-то споткнулся. Может, кто пихнул? Вестовой, Сенька, пыхтел все под локтем; с него, прокуды, сбудется, свалит. Уже лежа, всем телом ощутил, как вздрогнула земля, в глазах померк белый свет. Показалось, на куски развалилась голова. Встряхиваясь, отплевывался горьким песком, озирался дико. Да, Сенька рядом; ткнулся лицом в бурьян. Удивила странно подвернутая рука, голой ладонью вверх. Потянулся, толкнул в бок.

Похолодело под ложечкой. За оттопыренным ухом, густея, ярко рдела тонкая змейка крови, нежной, алой; на выбеленной мальчишеской шее, слабой, неокрепшей, рубиновый слиток переливался на восходном солнце. Отказаковал хлопец…

Доглядел, он у самого глинистого обрыва. Мост слева; догадался, с насыпи катился клубком. А как удосужился свалить вестовой, не упомнит. Шквал накрыл их уже лежачими. Сеньку все-таки достал осколок. Как видно, махонький, с зернину…

На реке, по обе стороны моста, творится черт-те что. В глазах мельтешит. Лед изрыт огромными пробоинами; люди прыгают, как грачи, бултыхаются в прорубях; к ним тянут винтовки шашки, кидают пояса; иные с берега бегут с досками, щитами. В клокочущей каше проглядывает и чья-то воля. Ну да, кому еще как не военкому распоряжаться. Высится посреди реки. Кричит, размахивает руками. Без папахи, что ли?

Привстал на колено. Вроде все цело; локти горят, саднит бок. Шашка, наган на месте; бинокль сорвало с шеи. Под ногами у вестового. Морщась от боли в пояснице, осторожно потянул. Задержал горестный взгляд на бездыханном вестовом — просил прощения.

Близкий тугой залп и нарастающий характерный свист невольно погнули к земле. На этот раз снаряды обрушились на гужевой мост, деревянный, утлый. Неподалеку, полверсты не будет. Не заметил, где-то на окрайке камышей гужевая дорога оторвалась от насыпи и дальше своим ходом, перебравшись через Койсуг, попетляла на изволок, в поселок. Мост сам разобран, снят настил, торчат стояки. Видать, там мелко. Пожалуй, можно бы скоро навести переправу…

— Осип Родионыч?!

Сверху, у сторожевой полосатой будки, скалит кипенные зубы Шпак, комэск. Скатился по бурьяну на заднице; отряхивал синие галифе с потертыми седлом хромовыми леями, возбужденно приговаривал:

— Живой, слава богу… А мы уж подумали чево… Видали, взрывом кинуло… Я на том боку уж побывал. Вишь, лед весь покрошил, гад. Смалют прямой. Во-она, с высоток! Стволов с двадцать, не меньш. Шестидюймовки. А еще броневики на станции… Те кидают на темерницкий мост. А Семка… чево?..

— Вот… незадача…

— Ра-анен?

— Кабы…

Лихие хохлацкие глаза комэска округлились:

— Шо ж я батьки его скажу? Старый звихнется…

Сенькин отец в коноводах, знает Апанасенко; там зараз, на шестой версте, с конями. Чует ли беду? В вестовые взял парня недавно, после Касторной; сдавая дивизию, давних своих помощников, вестовых, отправил в части, на должности взводных, а Шпаку, самому разбитному, доверил эскадрон. Славный хлопец был Сенька, понятливый, услужливый, скор на ногу. Мог бы вырасти в доброго командира…

— Ты, Прокошка, распорядись моим словом… Не кинуть бы тут парня. В случае чево… узять с собой. Нехай старый Дорошенко своими руками предаст земле… Ему еще и бабке ответ давать.

— Эхма, и до хаты своей не добрел, — сокрушался комэск, ворочая на всклокоченной цыгановатой голове синеверхую кубанку. — Вот село их, сразу за Кущевкой…

— До Кущевки еще попочхаем…

С военкомом столкнулись под мостом. Огромный, весь развороченный, без ремня с кобурой и шашкой, нет половины пуговиц; с пол шинели и рукавов стекает вода. И без папахи, точно углядел. От бритого белявого лица пышет жаром; светлые зеленые глаза брызжут задором. Сам не бултыхался в пробоине — вылавливал других. Наверно, и оружие с ремнем утопил.

— А мне доложили… накрыло, — завидно блестели зубы у комиссара; лапищи, без перчаток, распаренные, красные, как у гусака.

— Папаху где же подевал?

— Черт знает! Вроде на том берегу…

— И оружие…

— Шашка с маузером живые. Пояс под лед утянуло… Выскользнул мокрый… С бойцом. Глубина дурацкая! — лицо его помрачнело; задрал голову, указывал на мост: — Целехонек ведь! Не рискнули взорвать… Рельсы разворочали. И завалили… Чего только нету. Автомобилей не пожалели…

В самом деле, мост целый. Сразу и не заметил. Пролет один; решетчатая металлическая ферма кинута с берега на берег, без опорного быка посередке.

— Рассказывают про это место… под мостом, байки. Дна нету, провал какой-то… Все, что кидают тут… всплывает под Азовом. Река подземная будто. С сильным течением… Наших немало там… вынесет…

На глаз не прикинешь, сколько полегло. Два полка привел, до тысячи; позабивались под яром, заполнили все промоинки. Река уже очистилась, ни одной души. Безобидно паруют синие огромные пробоины.

— Десятка два… стащили со льда… Раненых поболе. А утопло… не скажу.

— Комэски досчитаются. Шапку надобно бы подыскать впору… да шинельку сменить на сухое что…

— Заботится там мой Степан Иваныч… Ты-то чего мыслишь, комбриг?

— А чего такого помыслишь? Есть приказ. Бригада сосредоточилась на позиции. Койсуг, гляжу, одолеть не в тягость. И обходом можно… Во-она целый лед, за поворотом.

— Река просматривается наблюдателем. С той башни, водонапорной. Враз сыпанет на лед. Головные эскадроны накрыл с первого залпа, хамлет.

— Проскочим… россыпью.

Запыхавшись, сверху свалился вестовой военкома, Степан, вислоусый кубанец; в годах дядька, домовитый. По прошлой весне еще подобрал сам Апанасенко для него; сколько ломают вместе, по-доброму меж ними сложилось. Протягивал нагольный дубленый полушубок, ношенный изрядно, с черной заплатой на локте; шапка косматая, терская.

— Передягайсь, Василич. Обмундировка справная. Влас вон Самохвалов, со второго эскадрону… Сам набился. Такой же тушистый… Ему уже подобрали одежку.

— Из раненых?.. — нахмурился Бахтуров.

— Боже избавь! И не подумай чего…

Терская белая шапка пришлась впору. На голову вытянула рост. Ощутил военком приятное тепло под ней. Живо стащил мокрую шинель. Полушубок тоже лег на душу; удобный, не теснит под мышками.

— А пояс где взял?

— Ну-у, ремешков чи мало! — обиделся вестовой, отводя взор. — С запасов… Мешок растребушил.

Опоясываясь оружием, Бахтуров довольно кряхтел, охорашивался, дергал плечами, вживаясь в обнову.

— Чистый чеченец. Не находишь, Осип Родионыч, а?

Кивал Апанасенко согласно, понимая, что военкому неловко одеваться с чужого плеча; по глазам видит — ждет от него, комбрига, каких-то действий. А какие еще тут действия. Вести людей на окопы…

— Отменить приказ я не могу… — другим голосом, с натугой, заговорил Бахтуров, когда вестовой исчез. — Но и посылать не стану… С голыми руками… на пушки, пулеметы… Три бронепоезда на станции, имей в виду. Тюленевские разведчики попались… И войск полно в самом Батайске. Боюсь, уложим бригаду. Сунемся на лед… Ишь, приумолкли. Ждут.

Странно, как-то и прослушал тишину. Окидывая чистое утреннее небо, Апанасенко вдруг подумал, что могут навалиться сверху и аэропланы. Погода для них установилась. Люди еще упадут, ткнутся куда-нибудь. А лошади?!

— Вижу одно… Павел Васильевич. Тот мосток. Гужевой. Лед и там покрошен. А переправу соорудить можно. По-скорому, налегке. Накидать на стояки плахи, доски… Щиты вона собрать, старые шпалы… Все, что попадется у сторожевой будки. Для пешего и надобно-то… Проскочим.

— Подумывал уж… — Бахтуров, кусая губу, из-под ладони поглядел на мосток. — Да беда… под прицелом. Все наше картонное с о о р у ж е н и е разом взлетит на воздух.

— А и взлетит! Ну ежели с умом?

— Я не против ума.

Оживившись, комбриг поделился своим планом:

— Перетащимся на тот бок по льду… Во-она, целый. Не без того… может поспеть и накрыть. А тут оставляем команду… Взвод, полагаю. Загодя стянут всякую бурду… Вмиг и понакидают. Пушкарей же мы отвлечем…

— Годится.

— А оставаться тебе… Павел Васильевич.

Светлые реденькие брови комиссара сходились к переносице; не находя слов, облапывал на себе кобуру, богатый эфес. Апанасенко уже понял свою ошибку и пожалел; прав чертов, ставропольский, упрямый, гнул свое:

— Больше некому… Переправа нужна нам… за спиной. Не из комполков же!

— Взводного и оставить со взводом. Эскадронного. Того же Шпака…

Отлегло. Дружеские отношения вовсе не дают права подчиненному злоупотреблять ими. Сколько ругал себя за подобные выходки! Ладно с начдивом — к командарму суется со своим панибратством…

Диво, ей-богу! Белые дали перейти Койсуг. Перебегали конники жиденькими кучками, вскарабкавшись на саженный глинистый берег, падали в бурьяны. Переглянувшись, комбриг и военком ступили на лед, тут же, под горбатым мостом.

Молчком Бахтуров взял инициативу, как уже хлебнувший койсугской мутной водички. Уверенно обходил манящие дыры. Топая след в след, Апанасенко прислушивался всем нутром и к треску под подошвами, и к ясному голубому небу, подпаленному рыжим степным солнцем…

Возбуждение у комбрига улеглось, в голове прояснилось. Душой нащупывал обстановку. Дела аховые. Не бывал в таких переплетах. Жаль, выбит из седла — лишен быстроты, сабельного натиска. Пешком не навоюешь. Не умеют просто. Хотя, подумать, у пехоты есть и свое преимущество — в р е м я. Можно подумать. С час, как толчется у этого клятого моста. И не без пользы…

Обостренным чутьем ловил задумку врага. Окопов покидать не собирается, в штыковую не пойдет. Лишь в крайнюю нужду. Надеется заслониться артогнем и пулеметами. Река Койсуг — дальний барьер. Выпустил четыре-пять залпов. Кажись, пять, не помнит, вышибло из башки. Негусто с боеприпасом. А вышло неудачно — поторопился. Добрая доля топала еще за ним по насыпи. Где-то тут, в низине, поджидает их второй барьер. А дале и третий, наверно, в полуверсте от окопов. Там же «заговорят» и пулеметы…

Военком сызнова опередил. Не угонишься. Шагает по бурьяну со вздетым вгору маузером, кричит. Конники схватываются, неловко перекидывая из руки в руку винтовки без штыков и австрийские карабины, поспешают за ним.

Досадуя на себя, Апанасенко сбивался на рысь. Протолкался сквозь живую, бурно сопящую стенку, вырвался наперед. Вот его законное место. Бахтуров совсем близенько; показалось, он подмигнул задорно.

Выровняв дыхание, он стал помалу соображать. Вернулись недавние тревоги. Буровил настороженным взглядом бурьяны, старюку, выискивая какие ни на есть приметы, что могло бы служить ориентиром для белых пушкарей. Как назло, местность голая и ровная, изволок легкий; удобно конной атаке. Видать, в полую высокую воду затопляется. Да, версты две до крайних хат; возле огородов и садочков по взгорку и окопы. Что-то удерживает руку — не подымает бинокль. Чугунка от горбатого моста круто взяла влево; там вокзал. И где-то три бронепоезда. Правее, огибая низину, уползает в поселок гужевая дорога; отсюда ее не видать — указывают телеграфные столбы. От сознания, что за спиной имеется переправа, легче дышится…

Где же тот ориентир, черт бы его побрал! Ничего такого не попадается глазу. Хоть бы деревце, куст какой… Голо. Ладонь.

Понимают все полную бессмысленность наступления. Но директива комфронта есть директива. Пехоту бы пустили — полбеды. А конницей ведь пробовали! Хлебнули по ноздри. Василь Книга со своей бригадой — не всей, конечно, до полка — совался уже по этой насыпи; пушки конные волокли; они-то последними в самую слякоть и измордовали гужевую дорогу. Черт ногу сломает, не только лошадь.

Чует сердцем, нахлебается и он. Толку — за спиной вся бригада. Не развернешь! Развиднеется, так и останутся торчать пеньками, как суслики по весне, на клятой насыпи. Будто на ладони. Голову приткнуть некуда. Ступни шаг — болото засосет. Вот они, сумно желтеют камыши, а под ними пухтят топи; носом ловит паркий смрадный дух. Надия одна на бронепоезда, подмогнут огоньком…

Печет под ложечкой, но расходится. Беляки основательно вкопались. Когда еще ввалили Книге, с неделю назад. Время было укрепиться. И укрепились наверняка. Штабисты крутят, не все и доложили ему, комбригу. Недаром начдив особо попросил, вноси, мол, на карту огневые точки у Батайска. Не надеется на прорыв…

С левого плеча у самого низа рассасывалось небо. Косматой гривой темнел край камышей. Где-то там, за плавнями, нахичеваньскую переправу одолевает 11-я кавдивизия. Ударит на казачью станицу Ольгинскую, верстах в двадцати. А еще выше по Дону, с речки Аксай, на Старочеркасскую тронулась в этот час одна из бригад 12-й стрелковой. Сил мало, на понюшку табаку, понимает Апанасенко, и взять укрепленную линию от Батайска до Старочеркасской — более полсотни верст — мудрено. Намечались на нынче еще две пехотные дивизии из соседней армии, 8-й, — не успели выдвинуться из тылов. Шепнул начдив, когда прощались у переправы; надо полагать, чтобы не надеялся на дядю, а рассчитывал только на свои силенки и действовал по обстановке. Ускользает некая тревожная мысль, не дается; торкнулась еще у реки, когда подымали бойцов. Подсказал собственный жест — по привычке потянулся к шашке. Ну да! Развернуть лаву. Знаком. Рассыпать людей взмахом клинка, поперли бы под снаряды и полотнища пуль кучно. Успел выхватить наган. Клал взмахи с боку на бок, как делал обнаженной саблей.

В глазах вздыбилась земля…

3

Бои под Батайском затянулись.

Застряла Конная в устье Дона, в топях, всеми четырьмя. В лоб, по узкой железнодорожной ниточке, не пробиться; потуги спешенных конников дорого обошлись. 6-я сменилась пехотой — частями 12-й дивизии. Всю конницу свели выше, к Нахичевани; используя нахичеваньскую плавучую переправу, намеревались развернуться на удобной за болотами равнине у станицы Ольгинской и зайти Батайску в тыл…

Отчаянно бьется 4-я за Ольгинскую. С утра врывается в просторные казачьи проулки; раззадоренные, первоконники преследуют белых казаков до станицы Хомутовской и хутора Злодейского. А к ночи оставляет, откатывается к переправе…

Первый день билась в одиночку. Подошли обещанные пехотные дивизии 8-й армии. 11-я плотно встала за спиной; давнишняя напарница, 33-я перемахнув речку Аксай, с бою взяла Старочеркасскую, старинную стольную станицу донской вольницы, наказанную век назад графом Платовым. Крепко подсобляют и свои, 6-я и 11-я — бурно дышат у локтей.

Нет, не в батайских топях беда. Белые, странно, не те, что под Касторной, у Сватова, даже под Ростовом, у Генеральского Моста. Их будто подменили. Числом увеличились! И не сдавались вроде от самого Воронежа пачками в плен. Смертельная опасность придает силы. Чуя погибель, донские казаки особенно лютуют, цепляются судорожно за Дон свой батюшку, кидаются в рубки ошалело, со звериным оскалом…

По батайской ветке до станции Злодейской раскатывают три белых бронепоезда; ближние высоты густо обсели конные батареи. Обсыпают шрапнелью щедро, в упор. Заметили, с утра казачья конница куда-то пропадает; у станицы Хомутовской, на бугре, появляется на склоне блеклого дня. Вскипает дикая рубка. Уже потемну оставляют Ольгинскую, втягиваются на нахичеваньскую переправу…

Погода, как назло, опять портится. Опал мороз, заслезилось; поверх льда пошла вода. Лошади скользят, падают; участились провалы под лед.

Ознобом заползает тревога. Не двинуть деникинцев: выгодные позиции, возможность переброски частей, дурная погода. «Цветные» в самом Батайске зашевелились; очистив койсугский мост от хлама, продвинули бронепоезд к шестой версте. Тяжелыми достают город. Такое, вот-вот перейдут в наступление…

Какие уже сутки член Реввоенсовета при головных частях. От ранней зари дотемна не оставляет седла. Умотанный, охрипший, вертается в штаб. С командармом неразлучны; неудачи еще сблизили. Оба понимают, на армию надвинулись черные дни; они, командование, бессильны чем-либо помочь. На глазах атаки их, грозные, натыкаются на стену. Клинком не проломиться. А пушки тащить за собой через Дон не рискуют. Еще не хватало потерять артиллерию.

Не приходит облегчение и ночью, в штабе. В Саратове комфронта Шорин глух к их умоляющему голосу, сведения разведки о противнике неутешительные, политкомы доносят, что в частях падает боевой дух, ухудшается моральное состояние. И сам видит: чуть чего, полки слишком рьяно поворачивают коней. Сказывается близость города. Вот — недельное стояние! Бойца так и тянет в каменные дебри, полные соблазнов. Особисты докладывают: во время боев немало конников шатается по улицам. Подтверждают такое и начдивы…

Раньше обычного вернулся нынче Ворошилов. На закате при переправе через Дон рухнул вместе с лошадью под лед. Едва выбрался, ободрал в кровь ладони, локти; красноармейцы выудили и коня. Оттирали спиртом. Чувствует, купание не свалит в постель, но душа все одно горит, ноет будто терли не кожу, а ее. Потрясения подобного еще не испытывал. На глазах таяла 4-я…

И жалко, и страшно. От Хомутовской, возникнув в неурочный час — не к вечеру, как сама же завела, а в полдень, — казачья конница прижала их к полотну у Злодейской; поизмывались белые пушкари с пододвинутых загодя бронепоездов. Есть от чего заныть душе. Донская купель не остудила…

Переодетый в сухое, стиснув ладони под мышками, стоял он у огромного овального окна с оцепенелым взглядом. Внизу по Садовой вспыхнули фонари; на тротуаре в световых пятнах скользили людские тени. Город на осадном положении, надо бы установить комендантский час. Укажет Пархоменко. Мысль эта тотчас пропала. За спиной, у стола — Орловский. С чем пришел? Ах, да! Алексюк… Шкляр-Алексюк. Бывший начальник штаба 14-й армии. Надо же! Гора с горой не сходятся… а человек с человеком… Явился вчера, с покаянием. Летом, при оставлении Екатеринослава, предательски перешел к белым. Заявил, из тюрьмы, куда его засадила деникинская контрразведка. Орловский должен был расследовать…

— Так что там… с Алексюком? — спросил, не оборачиваясь.

— Парился в Багатьяновке…

— Чем же не угодил… своим хозяевам?

Рипя сапогами на высоком наборном каблуке по навощенному паркету, подошел к столу. Облокотился на жесткую спинку резного стула; присесть нет охоты — все горит от седла. В глазах, отошедших, появился интерес.

— Чем не угодил… не знаю. Но угодить Деникину хотел. Полюбопытствуйте, Климент Ефремович.

Через силу брал протянутые бумаги. Несколько больших листов, лощеных, добротных, густо исписанных голубыми чернилами. Почерк знакомый, сразу бросилось в глаза. Да, его, бывшего наштарма. С первых же строчек почувствовал желание сесть. Вчера, когда Шкляр-Алексюк восседал напротив, где сейчас Орловский, помятый, жалкий, и жаловался на свою горькую неудалую судьбу, тронул; отдавая распоряжение арестовать и заняться расследованием не трибуналу сразу, а секретарю Реввоенсовета, где-то в душе теплилось — надеялся, что все так, как он говорит. Смягчит свой давний приговор. За прошлое. Мало вроде они с ним и послужили, не так и крепко связаны, но начинали дело трудное вместе — формировать 14-ю армию, — и в самый тяжкий момент отступления с Украины…

— Раздобыл… где?

— В канцелярии тюрьмы.

— И долго… он тут, в Ростове?

— С ноября. Правду говорит. А переведен из Екатеринослава…

Откинув брезгливо листы, Ворошилов пристукнул кулаком по спинке. Боролся с желанием, приводить ли? Не помешало глянуть бы в глаза. Какие они у него? Помнит, светлые, с голубизной. Крупные, красивые, как у женщины. Но что в них? Раскаяние? Трусость? Вчера глядел умоляюще…

Орловский догадался, вскочил с готовностью, одергивая защитную суконную рубаху.

— Время есть… Командарм пока не вернулся из Нахичевани.

— Давай!

Нестерпимо захотелось сесть. Нет уж, выстоит. Рассусоливать не будет; копаться в дерьме — сам вывозишься. Вот, синим — по белому. Прижмет к стенке, заглянет в глаза…

Лицо кислое, вчера выглядел бодрее. И вошел как арестант, с закинутыми назад руками. Привык, ишь. Почуял неладное; наверно, жалеет, что явился именно к нему, сослуживцу. Попади на кого, был бы принят за жертву деникинской контрразведки. Хотя ему не скрыть работы в 14-й, свой высокий пост; запросили бы все одно его, бывшего командарма. Да и особисты бы заинтересовались. То на то бы и обернулось. Не Орловский, другой бы кто откопал эти бумажки…

— Присаживайся… Шкляр… Алексюк…

Чертов норов! Конь вспененный. Держи, держи себя, парень, в узде. Голосом не владеет, стыдоба. Рвутся в горле слова, как гнилая веревка, душит спазм. Чего доброго, за кобуру еще ухватишься. Волка как ни корми, он в лес смотрит. Да и волк ли? Жиденький интеллигентик, хлюпик мокрый — куда ветер, туда и гнется. Контре собачьей даже не нужен.

Жестом указал на стул. Алексюк склонил голову. Неряшливо обросший; бритва давненько касалась его нежных щек. Помнил аккуратистом, всегда со свежепромытым пробором в русых пышных волосах, вылощенным, надушенным; френч будто с иголочки, облит на фигуристом теле.

— Благодарю, Климент Ефремович…

Нет, не умеет прикидываться. Да и чего играть в кошки-мышки. Заявление на имя Деникина. Собственной рукой. С усердием расписывает свои заслуги по разложению войск красных, указывает ряд случаев, когда им сознательно открывался фронт и снимались части. Теперь можно бы и восстановить причины неудач на фронте у Синельникова — Лозовой и Екатеринослава в июне — июле. Не до того нынче…

— Узнаешь?

Вот они, глаза. Не голубые. Черные! Бездонные. Омут. Впору головой прыгать…

— Они не верили мне… — серые губы бывшего наштарма едва шевелились.

— А я в е р ю… Шкляр-Алексюк. В то… что тут написано. Не забыть мне прошлого лета. Синельниково… Екатеринослав…

— Пе-ре…думал я… пе-ре…страдал…

— Думать было над чем…

— Накажите… Приму любой приговор. Учтите… исправление мое…

Вошел Орловский. Кстати. Сделал знак увести.

4

Собрались не в штабной, у настенной карты, утыканной красно-белыми лоскутками. Там хозяинует начальник штаба, Щелоков. Председательское место занимает он, член Реввоенсовета; волей-неволей, однако чувствует себя «гостем». С состоянием таким не только мирится, напротив, поддерживает всяко — получается официальнее; в своем кабинете, созывая людей, испытывает совсем иное чувство. Хозяева, как должно, радушны, хлебосольны; в своих стенах неловко вроде и голос повысить, спросить резко, не помышляя уж о том, чтобы приложить к столу кулак. Давно удостоверился, разговор возникает задушевнее, ближе…

А в душевном нынче особенно нужда. Понимает, криком не возьмешь. Да и кричать на кого? На штабных? На политкомов? На начдивов? Остается — на себя, на командарма. Много чего скопилось за последние дни, у самого и у других. Послушает, выскажется. Не может такого — не найти выхода…

— Сами видите… дела наши… Горячка схлынула, пора нам и оглядеться трезво…

Заговорил сидя, несвойственным себе тоном. Выстукивая спичечным коробком, мучительно подбирал слова, кривился, будто от папиросного дыма. Видит, конники застыли, черные обветренные лица вытянулись; каждому из них есть что сказать, чем поделиться, трезво взвесить обстановку. Этого и добивается. С умыслом не объявил з а с е д а н и е м Реввоенсовета, пускай выглядит просто рабочим совещанием высшего командного и политического состава армии; успел шепнуть секретарю, Орловскому, не вылазил бы на глаза со своим блокнотом. Где-то укрылся за спинами; конечно, запись ведет.

— И дальше так пойдет… Потеряем армию. Настроение бойцов, в самом деле, скверное. Разговоры открыто… ведут их под расстрел противнику… А тут аэропланы! Разбрасывают воззвания к красноармейцам. Переходить на их сторону… уничтожать коммунистов. Делитесь наболевшим…

Шевельнулся командарм; дотронулся до усов, крякнул — привлекал внимание. Вот он, у правого локтя, на месте Орловского.

— Ты, Семен Михайлович?

Опираясь о край стола, Буденный хотел подняться.

— Сиди, сиди.

— Болячек у нас и вправду… До чертовой матери! Всякого наворочалось. Потери несем страшенные. Нонешний бой один чего обошелся Четвертой… А просвета нету. Сгубим людей и коней. Все казачьи части тут… у Хомутовской. Не стронем… хоть ты!.. Менять надобно план. На другое направление требовать… И на Маныч бы… до Думенка. А вдарить Батайску в затылок. Такое совещание… как зараз… нужное дело. И высказать, и пожаловаться… Одной головой не обмозгуешь.

В благодарность Ворошилов кивнул умолкшему командарму, перевел взгляд на начальника штаба:

— Николай Кононович, введи нас в обстановку…

Щелоков поднялся. Глазастое лицо с пышными черными усами озабочено; видать, дались ему эти несколько суток. Развел виновато руки:

— Не знал, Климент Ефремович… Думал, так разговор… Карту принесу.

— А зачем? Начдивы помнят, где их части на ночлеге. Поделитесь своим сокровенным… Чего на карте нету.

Темные округлые брови наштабарма ворохнулись, сгоняя на чистый белый лоб мягкие складки; к озабоченному виду его прибавилось легкое удивление, не то недоумение. Чуть заметно повел точеными плечами — без особого напряжения можно представить на подваченном френче офицерские погоны. Ворошилов уловил себя на том, что излишне с пристрастием поглядывает на этого человека. Никак не привыкнет к немужской красоте. Тут же сделал открытие: не везет ему с начальниками штабов. Возьмите — Шкляр-Алексюк. Глаз, бывало, не оторвать. А Мацилецкий?.. Подавил в себе горькую усмешку.

— Боевая задача для Конной… невыполнима. На сегодняшний день… стало очевидным. Атаки на Батайск… в лоб, по топям… Как выяснилось, в обход болот, на Ольгинскую, с нахичеваньской переправы… тоже положительных результатов не принесли. Развернуть армию есть где… Но здесь у неприятеля выгодные позиции. Господствующие высоты и батайская ветка. Стянута артиллерия. Грубо, стволов шестьдесят. Половина… тяжелые. А конница?! Два Донских корпуса и Кубанский. Тут где-то и Барбович…

— А выяснили все-таки… — Ворошилов обежал взглядом пасмурные лица — искал разведчика, Тюленева, — куда среди дня девается казачья конница от Ольгинской?

— Сведений таких еще не имеем, товарищ член Реввоенсовета, — из задних рядов приподнялась рыжая кудрявая голова Тюленева.

— Пора бы иметь.

— Предполагаем… отводится к устью Маныча, — взял под защиту армейского разведчика Щелоков. — Думенко форсировал третьего дня у Раздорской Дон. Бьет на Маныч. Слухи… якобы подходит к Аксайской.

— Во-во! Это как раз и надо бы нам знать. Аксайская станица вот… за бугром! А у нас пленных толковых нету. Разведка дремлет. Так свяжитесь со штабом Девятой…

— Есть у Восьмой… и то через Двадцать первую дивизию, — деликатно переждав, ответил Щелоков. — От них и получили… Думенко где-то на Маныче…

От нетерпения Ворошилов сдавил коробок в кулаке; всеми силами сдерживался, понимая: даст разгуляться норову — из разговора получится пшик. Ищут выход… А он вот, в каких-нибудь полсотне верстах! Нарочно не поворачивается к командарму: задумками своими делился. Покинуть Ростов. Увести Конную подальше от неладного места. Стоянка затянулась слишком. А направление удара… Впору сказать — преступное. Склонил командарма; покрутил носом, не без того, но гордыню осилил. А самому хочется пятиться перед галльским петухом, Сокольниковым! Бои под Батайском властно велят уходить. Армию угробят…

— А как оно… у соседей? — спросил насупленно командарм — подталкивал крапивным взглядом замешкавшегося начштаба.

Карта все-таки нужна. Доглядел Ворошилов, как шевелятся пальцы у Щелокова. Явно указки не хватает. Готов был разрешить ему отправиться в штабную. Заговорил — нет, обойдется.

— У соседей удачно… Девятая на сегодня фактически полностью на левом берегу Дона. Наступает успешно. Взяла Семикаракорскую, Сусатский, Кудинов, Федулов… Багаевскую. Оттеснила части Второго Донского корпуса к Манычу. А Десятая овладела рубежом реки Сал, продвинулась к Великокняжеской…

— Знаем с Семеном Михайловичем те места… Реку Сал. Сальский рубеж. Позапрошлым летом как пеклись… Мартыновку, помню, Думенко выручал. И ты был с ним, Семен Михайлович, а? Зной оглашенный! — Ворошилов хотел подбодрить сникшего командарма давними воспоминаниями; дождавшись ответного взгляда — с укором вроде, нашел, мол, время вспоминать, — вернул разговор: — И все-таки… что же там, в устье Маныча?

— Вчера бригада Двадцать первой дивизии соседей форсировала Маныч и овладела станицей Манычской. Восточнее где-то, южнее уже… и корпус Думенко. Так что смело можно сказать… Девятая армия вышла во фланг и тыл главной группировке деникинцев, действующей против нас, Конной и Восьмой.

— А глянуть шире!.. — подал голос Зотов. — Так и Десятая вся… в тылу у Деникина. На дальних, правда, тылах. Великокняжеская… Маныч! И Торговая станция рядышком. Ветка небось одна… на Батайск… Ростов.

Начальник полевого штаба армии, некрупный сам по себе, застрял между здоровяками, Тимошенко и военкомдивом Бахтуровым. Сразу и не приметил. Ладно, не поднялся, не вспугнул устоявшуюся нужную обстановку; Щелокова неудобно было посадить, да и разговор его — за малым не доклад. Вспомнил, Зотова хотел видеть…

Да! Газетчики эти… Без них вода не освятится, во все дыры суют свой нос. Черт знает что городят. Тайны оперативные выдают! Своя армейская «Красный кавалерист» еще так-сяк, под руками, можно и глянуть, прежде чем отпечатывать. Языкастая донисполкомовская газета, местная. Зотов должен был распорядиться давать в печать оперсводки только через оперативный отдел штарма.

Заворочался было начдив-6. Успел жестом удержать — сиди. Может, больше чего бы сказал, отделался гневно:

— Хватит в ту стену биться головой! В самый раз подняться по Дону, на Багаевку. И вместе с Думенко… давануть!

— А приказ?!

Начдив-4, Городовиков. Черный, как туча; узкоглазое смуглое лицо сливается с кожаной тужуркой, утянутой ремнями. Сидит чуть особо, у окна; рядом и военком, Детистов. Так и положено, вместе, командир и комиссар. Славу делить, конечно, приятнее; во сто крат трогательнее видеть, когда и неудачи делятся поровну. Им тяжко, понимает, дался вчерашний бой. Треть дивизии, наверно, легла, и люди, и лошади. Боится в сводку заглянуть…

— Приказ!.. — Тимошенко коротко глянул на Городовикова. — Комфронта не желает отменять свою директиву… Не видит пагубности для конницы… наступать под Батайском… Так есть…

— А может… и не хочет видеть? — вставил Зотов.

— Не знаю. Так помимо Шорина есть… и повыше! Надо добиваться. В центр, главкому… Выставить свой план. Переброситься на Багаевку. Разгон взять! А Восьмая уж тут, в Ростове…

Заикнулись было с командармом о таком плане вчера по прямому. Шорин отклонил, стоит на своем; отвечал резко, напомнил двухнедельное ростовское топтание…

Кивком Ворошилов поблагодарил начдива-6. Именно это он и хотел услышать. А что скажет начдив-4?

— Ока Иванович, ты?

— Как я?.. Тимошенко правду говорил… Беда… не уйдем.

— Матузенко не подъехал? Одиннадцатая на охране переправ. Тут военком. Товарищ Озолин?

— Направление удара для Конной надо менять.

Бровастое, голощекое лицо военкомдива не утратило еще юношеского пушка. Чем-то привлекает его Озолин. Серьезный. Постоянно задумчивый, лишний раз не улыбнется. Не считает в нем это недостатком. Бойцы тянутся к нему за словом, редким, потому, наверно, и таким ценным. Если и есть у Озолина изъян, так слишком уж кидается в рубки, мелкие ли, крупные. Для военкома дивизии негоже мельчить. Выговаривал. Улыбается. А улыбка хорошая, ровные чистые зубы. Только бы и улыбаться…

Отпустив командиров и политработников, какое-то время, расслабившись, молчком курили. Соображали, приводили раздерганные мысли воедино, услышанные и свои собственные. Вроде бы все ясно, во всяком случае, многое. Шаг серьезный, на какой рискнули, — отдали приказ отвести свои части с левого берега Дона на правый. Фактически, совершилось вопиющее: отказались выполнять директиву фронта. Завтра в наступление армия не пойдет. Шорина предупредили, заявив, что Конная тонет и гибнет в батайских топях по его вине, командующего фронтом; до тех пор, покуда он сам не приедет в Ростов, посылать конницу в наступление не будут.

Совещание обернулось в заседание Реввоенсовета. Полностью Реввоенсовет берет ответственность на себя. Вдвоем они с командармом; к утру из Таганрога подъедет и Щаденко. Задержали Щелокова и Зотова; Орловский, как секретарь, занял свое насиженное место — торец стола.

— Заварили кашу…

Почувствовал Ворошилов: взятый ранее тон не подходит. Прозвучало нелепо. Сдвинутые хмуро пучки бровей у командарма даже не дрогнули; штабисты, понимая момент, подобрались, построжали глазами. Взваливают на себя немалую долю ответственности — как военные, знают, чем пахнет невыполнение приказа вышестоящего начальства в боевой обстановке…

— Да!.. — Ворошилов крепко впечатал ладонь в стол; переждал, будто удостоверяясь на слух, что тон подобающий, предложил: — Телеграмму послать Сталину. В Харьков… Кому еще?

Оглядел поочередно всех. Дольше задержал взгляд на Орловском — очкастый интеллигент, бойкий на перо, немало высказывает трезвого и нужного. Пожалел, нет Щаденко: нюх у него на такое отменный. Подумывал — в Кремль; что-то удерживало. Не может еще и сам отойти от давнего, съездовского своего выступления. Кремль возьмет на себя Сталин; это уж так меж ними сложилось…

— Главкому, — уверенно назвал Щелоков.

— Так уж доразу… предсовнаркому! — загорячился Зотов, словно чуя, что ему возразят.

— Дело наше чисто военное… — пожал плечами Ворошилов, опуская взгляд. — Семен Михайлович?

— Наркомвоену и посылать… Троцкому.

Наутро в Москву ушла телеграмма, копия — в Харьков:

«В ночь на 9 января Конармия с боем заняла города Ростов-на-Дону и Нахичевань. Весь день 9 и полдня 10 января шел бой в городах и на переправах через Дон. Вследствие оттепели, дождей и уничтожения переправ противником Конармия была лишена возможности на плечах противника переправиться через Дон и занять Батайск и Койсуг. В течение восьми дней противник оправился и оттянул в район Азов, Койсуг, Ольгинская, Старочеркасская большие кавчасти и, занимая высоты по левому берегу Дона, сильно укрепился.

Мороз 17 и 18 января дал возможность Конармии приступить к выполнению директивы Юго-Восточного фронта от 9 января. Нами была занята станица Ольгинская и Н. Подполинский, но под давлением превосходящих сил противника наши части вынуждены были оставить указанные позиции и отойти за Дон.

Снова наступившая оттепель превратила всю низменность на левом берегу реки Дон в непроходимые топи. Бои 20 и 21 января окончились для Конармии и 8-й армии полной неудачей. Причина наших неудач — отсутствие плацдарма для развертывания и маневрирования конницы и скверная погода. Конармии приходится барахтаться в невылазных болотах, имея в тылу единственную, довольно плохую переправу через Дон.

В разговоре 22 января по прямому проводу Шорин, требуя во что бы то ни стало овладения г. Батайск, Койсуг, допустил несправедливые, оскорбительные и недопустимые выражения по адресу Конармии. Считаем своим нравственным долгом категорически протестовать против подобных обвинений командующего фронтом, которому кто-то освещает положение в ложном свете.

Командующему фронтом Шорину предложена следующая комбинация: 8-я армия, оставаясь в Нахичевани и Ростове, берет на себя защиту этих городов, а Конармия перебрасывается в район станицы Константиновская, где, легко переправившись на левый берег р. Дон, форсированным маршем поведет наступление на юго-запад, уничтожая все на своем пути. За успех этих операций ручаемся нашими головами. Если же будем продолжать попытки овладеть г. Батайском от Ростова, Нахичевани, наша нравственная обязанность предупредить вас и в вашем лице Советское правительство, что мы уничтожаем окончательно лучшую конницу Республики и рискуем очень многим.

Командующий фронтом Шорин с нашим планом не согласен. Просим вашего вмешательства, дабы не погубить Конармию и не ликвидировать успехи, достигнутые Красной Армией в этом направлении…»

5

На склоне дня в «Палас-отеле» получили телеграмму. Доставили с Малой Садовой. Приказ 8-й и 1-й Конной об изменениях в плане операции по форсированию Дона. Из Луганска. Подписи командующего Кавфронтом Шорина и Трифонова, члена Реввоенсовета. Дивясь оперативности, обрадованный, Щелоков кинулся на третий этаж. Командарм в частях, в Нахичевани. Ворошилов у себя; вдвоем с Щаденко, прикатившим нынче из Таганрога. Сидят сумрачные, в табачном дыму.

— По глазам вижу, с добрым… Из Харькова? — протягивая руку, Ворошилов светлел круглым лицом; ткнувшись в телеграмму, удивленно и вместе с тем озадаченно поднял разлатые брови: — Лу-уга-анск?.. Шо-ори-ин?..

Прочитал дважды.

— И что думаешь, Щелоков?

— Срочно выполнять приказ.

— О другом я… Подействовала наша… сегодняшняя?

— Приказы такие в одночасье не рождаются.

Повертев бланк, Ворошилов разглядел время отправления: «Три часа, десять минут». Свою отослали в одиннадцать. Сказка! Вник в текст:

«…Конной армии, ввиду невозможности маневрировать массой по переправе через Дон у Нахичевани, таковую совершить в районе Раздорской, для чего к утру 25-го сосредоточиться в район Заплавская — Бесергеневская. Категорически запрещаю оставлять конные части в Новочеркасске, а равно в указанных деревнях, отнюдь не стеснять части 9-й армии, а расположиться в них по обоюдному соглашению. Пехотные дивизии 9-я, 12-я, оставаясь в занимаемых районах, временно подчиняются в оперативном отношении командарму-8…»

— Мог подействовать и разговор наш… вчерашний, — предположил начальник штаба.

— Выходит, спороли мы горячку? — Ворошилов передал бланк Щаденко. — Грозится приехать в Ростов… Шорин.

— Извинимся, — успокоил Щаденко, возвращая телеграмму. — Закажем Луганск. Я могу выйти на Трифонова, на худой конец. Объяснимся.

— Объясняться… так уж с самим Шориным… — недовольно скривился Ворошилов. — А Луганск… надо! Пехоту-то… забрал! Давай Луганск, Николай Кононович.

— Шорина уже завтра ждут в Ростове.

— Откуда… сведения?

— Говорил с Молкочановым. Через них… этот приказ.

— Восьмую Шорин находит и по прямому… От Конной нос воротит. Днем с огнем его не сыщешь. Вот, пожалуйста… Луганск! А вчера поймали в Дебальцеве. — Пояснил для Щаденко: — Полевой штаб Кавфронта туда перебрался. А Сокольников все… лежит?

— Зашевелился, — Щелоков вложил телеграмму в папку, собираясь уходить. — Подозревали тиф…

— Ну-ну. Подготовьте к завтрему все… и по последним операциям… и переброске. Не знаем еще, что Шорину потребуется.

Конники готовились встретить поезд комфронта. С утра комендант выставил на вокзал отборный караул. Смущало, нужен ли духовой оркестр. Решили — не до музыки. Ждали сигнала, коннонарочного от Пархоменко. Поглядывали и на телефонный аппарат — отзовется и Малая Садовая, штаб 8-й, если какая задержка.

Исподволь охорашивались и сами, все втроем: стриглись, набривались, меняли кое-что из одежды. Матерый военный, из царских полковников; придерется к пуговицам, рыкнет… Никто из них в глаза его не видал. По слухам, в тесных отношениях с главкомом; давняя служба еще связывает, то ли Восточный фронт. Знают, Егоров не вхож к Каменеву, как Шорин.

Дождались сигнала. Не с вокзала и не с Малой Садовой — с Казанского переулка. Трубку забивал рокочущий бас коменданта; морщась, Ворошилов отдернул ее от уха:

— Не глуши, труба ерихонская! Что-о?! Как… прибыл! Но-о-чью?!

Посидели перед дорогой, помолчали. И сказать тут нечего. Поезд командующего фронтом подкатил еще по темному и стоит в тупике. Никаких признаков жизни не подает. Что ж, гора не идет к Магомету… Кривая получилась у Щаденко улыбка — шутку не поддержали. А ехать все-таки надо. И без приглашения. Не в гости небось.

У въезда на перрон встретил опередивший их Пархоменко. Кожаной блестевшей горой возвышался в распахнутых чугунных воротах под едким невидным дождиком. Не дождь, а водяная пыль; вроде бы и не заметен в сером нудном утре. Соскакивая с тачанки, Ворошилов вдруг понял причину своего смутного, глухого беспокойства; волнение перед встречей само собой, другое что-то мучило, ощутил, когда еще вышли из «Палас-отеля». А глянул на Сашку… Этот близкий ему человек всегда создает вокруг себя шум, где бы ни были, и всегда он, Ворошилов, усмиряет его, сбивает пыл. Так уж устроен — все делает громко. За то, может быть, и души в нем не чает…

Давящая тишина. Как сразу не сообразил. Обычно с ранней зари уже перекатывается грохот по Дону. Свои пушки захлебываются на яру у Гниловской. Все пятьдесят две! Палят через Дон и в сторону Ольгинской, и на Батайск, и к Азову. Не меньше стволов, ежели не побольше, отвечают и оттуда. Ад кромешный. Барабанные перепонки трещат. Да-а, угодили Шорину, всласть дали поспать…

— Сидит уже… — гахнул Пархоменко у самого уха. — Я доложил… едете…

Взглядом опалил ретивого. Удержал подкатившее к самому горлу смачное слово. И лучше! Кому и являться первому, как не коменданту города.

— Не робей, Ефремыч, дюже. Командующих много… Конная одна.

Напутствие свойское, и говорит Сашка дельное. Конная одна, вправду. И если не постоять за нее…

— Ты по городу наведи… марафет… — Не отзываясь на его слова, предупредил тоже свойским тоном: — Скоро сдашь.

— Кому еще?..

— Не останешься же ты тут… один.

Хмурился Пархоменко, потупясь, дергал мокрым усом. У вагона, оставаясь, потянулся к голове, хотел, видно, отдать честь, но не справился с собой и сдвинул на затылок черную папаху с красным верхом. Ухватившись за никелевый поручень и занеся ногу на ступеньку, Ворошилов с дрогнувшим сердцем подмигнул ему, подбадривая. Если и будет кому тяжко покидать город, так это Сашке. Только начал входить во вкус, размахнул комендантские дела: сломал хребет ночным грабителям, унял пожары. За какую-то неделю сформировал гарнизонный полк…

В тамбуре затоптались. Отжимая ручку, Ворошилов, догадавшись в последний момент, хотел пропустить командарма. Теснотища, не развернуться. Дверь открыли изнутри; так и ввалился сам спиной, чувствуя: оттаптывает кому-то ноги.

Нет, не Шорин, больно молод. Взглядом попросил прощения. Ладный светловолосый паренек во френче без ремней — надо полагать, адъютант — указывал жестом на вешалку. Что-то похоже на приемную, в одно окно. Живо разделись. В салон вела двустворчатая дверь. Вежливый молчаливый адъютант распахнул и ее.

В глубине длинного салона, за огромным столом — человек. На топот поднял слегка голову. Тяжелое пахнуло, будто северный ветер завернул; взгляд светлых глаз в припухлых веках немигающ, глубокие жесткие складки вокруг усов и на лбу. Да, это Шорин. Ни слова, ни полслова. Ждет. В белесой толстого сукна рубахе с медными орластыми пуговицами. Все до единой застегнуты. Стоячий ворот врезается в брудастый подбородок. На карманной накладке орден…

Помявшись, чуть выступил командарм. Рапортовать ему; обговорили загодя как можно меньше распространяться о неудачных боях. Ожидали, спросит за «ростовское стояние»; касался уже по прямому. Тогда подключится он, Ворошилов. Уж наверняка наслушался Сокольникова. Интересно, знает ли о вчерашней их телеграмме в Москву и в Харьков?..

— Товарищ комфронтом!.. Конная выполняет ваш приказ… Уже иные части и артиллерия перекидуются на Новочеркасск и в район Багаевки…

— С л ы ш у. Такое… и не на фронте я. В Козлове… либо в Липецке где…

— Вчера б послухали… — выбитый «из седла» командарм потерянно отнял ладони от синих галифе; набрякшим краснотою бритым затылком, пунцовыми ушами призывал своих сопроводителей в помощь.

— И не в ч е р а, командарм… Запамятовали, — голос Шорина набирался хрипом, к мятым щекам приливала кровь. — Откинуть два-три дня… батайские… С десятого, без малого две недели вот так… в Ростове. Припеваючи живете. А в нескольких верстах… вот, за Доном… противник. Не только не разбит… Укрепился!

Разговор берет опасный крен. Да, комфронта их ждал. Может, нарочно и не вызывал. Сами налетели быку на рога. Не подымается. Не предлагает и им стулья. Вон их, пустуют в простенках, меж окон. Странно, ему, Ворошилову, захотелось сесть. Без спросу, просто подойти и сесть. Взорвется? Кликнет охрану?..

— Товарищ Шорин, за эти два-три дня… мы утопили в батайских болотах… треть армии! Лучшей конницы Республики…

— И чем… хвастаетесь?

— Как есть… говорю.

— Дурное дело нехитрое. Вы… Щаденко?

— Ворошилов.

— Так вот… По-моему, утопили вы лучшую конницу несколько раньше… и не в болотах… в винных погребах. Здесь, в Ростове.

— Позвольте…

— Не позволю!

В салоне нечем дышать. Едва удерживал Ворошилов руку — не расстегнуть бы крючки отложного ворота френча. За окнами будто потемнело. «В глазах», — мельком подумал он; понимал, может сорваться и наговорить черт-те что. С оторопью видел, как меняется выражение лица у Шорина — отходит, а то и жалеет о своих словах. Откинулся в мягком кожаном кресле, устало прикрыв глаза; мужицкие, в узлах вен, руки на карте, сжатые в кулаки, расслабились, пальцы выпрямились.

— Присаживайтесь… Поближе.

Конники не верили своим ушам. Не желая и дольше выставлять свое замешательство, Ворошилов ухватил ближний стул, присел у стола. Краем глаза ловил, как рассаживаются командарм и член Реввоенсовета; косился на десятиверстку под руками комфронта. Понизовье Дона, с Ростовом и Новочеркасском. Исчеркал безбожно простым карандашом. Свои задумки, на свежую голову…

— Товарищ командующий, поглядели б сами… части, — прокашлявшись, заговорил командарм, явно пытаясь связать оборванный доклад; чуял, начал неудачно, невпопад. — Все как есть… тверезые…

— Пора уж хмелю выйти! Накупались в Дону…

— Ой, накупались, Василь Иванович! — удачно подхватил Щаденко, подтаскиваясь поближе. — Вот и Климентий Ефремович… Ворошилов… с конем угодил под лед. Вызволили красноармейцы…

Не мосток — жердинка перекинута. Человек на той стороне стола внимает им, и не такой уж вовсе, как показался сразу. Вблизи он и помоложе: старят его тяжелые складки на лице, мешки под глазами; волосы буйные, русые, без намека на выпадение; седина вкралась только в виски. Глаза серые, с красноватыми белками, и до крайности усталые; наверно, ночами напролет под этой массивной лампой с жестяным абажуром. На карте — очки, лупа, циркуль, линейка. Сколько же ему? За пятьдесят?..

— В Ростов я не на час и не на два… В частях побываю.

Сцепив над головой руки, Шорин без стеснения потянулся, с хрустом стряхивая с себя застарелую усталость; зевоту сумел подавить. Привычным жестом заседлав короткий толстый нос очками в черепашьей оправе, навалился с локтями на карту. Глядя с боку на подрагивающий, выгоревший до желтизны, ус, поднятое плечо, Ворошилов на какой-то миг ощутил, как у него сжалось сердце. Им тяжело с одной армией. А ему?..

— День-два у вас есть… Перекиньте армию вот сюда… в район Заплавской — Бесергеневской. Без захода в Новочеркасск. Категорически запрещаю! Коннице противопоказаны для стоянок, как выяснилось… крупные города. Не дуйся, командарм. Это же так… Переправу произведете в Багаевской. В приказе вчера я отмечал Раздорскую… Глядите. Полста верст. А туда да обратно… все сто. Тылы можете направить. Переправа там удобная. Займите участок… хутора Ажинов, Кудинов, Елкин, Федулов… Готовьтесь к форсированию Маныча. Не тешьтесь, дело непустячное. Само собой, не батайские болота… Но река Маныч — тоже… о-ёй! Камыши, лед до трех верст. Тут, в понизовье. От хутора Ефремова, на левом уже берегу, наносите удар в направлении Хомутовская — Кагальницкая у моря. И далее поворот… развиваете на Кущевскую.

— Там же… и корпус Думенко, Василь Иванович, — потянувшись через стол, вглядывался Щаденко округлыми глазами в десятиверстку.

— Да. Думенко сосредоточился в Маныч-Балабинском и Спорном.

— Где это?

— Рядом. Вот.

Тайные помыслы Щаденко Ворошилову известны, делился своими прожектами: не худо, мол, объединиться бы на Маныче с конницей Думенко, хоть временно. Заинтересованный, сам сгорал от нетерпения: каково мнение комфронта? Видит, и у командарма обострились узкие степные скулы, натопорщились усы.

— А если нас… объединить, Василь Иванович?

— Конную и конкорпус?

— Смысл?

— Ну-у… какой кулачище! Уж ударим…

Шорин снял очки, осторожно, мякишами пальцев подавил припухлые веки, благодушно нахмурился:

— А как это… одним кулаком… сразу в два места?

Щаденко убрал локти со стола, заметно сник.

— У Конно-Сводного корпуса своя задача. Через Маныч бьет на Веселый… Мечетинскую… и далее на Тихорецкую. Кстати! Думенко уже завтра приступает к выполнению приказа по захвату плацдарма на левом берегу Маныча… Ефремов, Поздеев, Веселый, Проциков… хутор Казачий на Хомутце. Так что… торопитесь с выдвижением в район Багаевской. Плацдарм облегчит и Конной удар… на Хомутовскую…

За спиной конников встал крепкий в кости, худощавый человек невоенного вида. Раскиданные, давно стриженные темные волосы, очки в железной оправе, жидкая козлиная бородка и усики, а особенно сатиновая черная рубаха под расстегнутым серым френчем больше напоминали в нем учителя либо доктора. Шаровары казачьи, без лампасов, сапоги яловые, забродские, с высокими голенищами.

— Член Военсовета… Трифонов, — взаимно представил Шорин. — Твои земляки… Конная.

— Догадался…

— Новочеркасец, — добавил Шорин.

— Знаем, — за всех улыбался Щаденко, подымаясь и протягивая обе руки.

Не упомнит Ворошилов, чтобы вот так где встречались. Знаком со старшим из братьев Трифоновых, Евгением, кажись; внешне они мало схожи. Рука крепкая, жилистая; ощущая пожатие, исподволь наблюдал за ним. Хмурый, по всему не из разговорчивых. Невольно представил Сталина с Егоровым. Навряд ли здесь член Реввоенсовета имеет такой же в е с, как там. Командующий п о т я ж е л е е…

— Объединить с Думенко… разговор. — Похоже, Шорин вводил в курс своего комиссара.

— Слышал, — отозвался Трифонов, усаживаясь поодаль у стены.

Рука командующего фронтом, покоившаяся на подлокотнике, вдруг напряглась, сжалась в кулак. Вот он, характер! Всей кожей ощутил Ворошилов: этот человек имеет на все собственное мнение, ни в советах, ни в подсказках со стороны не нуждается. Не хотелось бы оказаться с ним бок о бок. Заколебался, стоит ли вылазить со своим?

Затеял Щаденко пустое — объединение с конницей Думенко; Шорин так и воспринял, как разговор никчемный, а для члена Реввоенсовета и вовсе не разговор. В приказе их четко сказано: пехотные дивизии, 9-я и 12-я, остаются в занимаемых районах, временно подчиняются в оперативном отношении командарму-8. Дело дохлое, понимал. Но и уйти из салона, не высказав, тоже не может.

— Василий Иванович, — заговорил как можно спокойнее, вытягиваясь шеей к карте — лишь бы не встречаться взглядами со своими конниками, — в приказе вашем, вчерашнем… Конная перебрасывается одна на Багаевскую. Без пехоты, подчиненной нам…

— Да. Девятая и Двенадцатая дивизии остаются в занимаемых районах.

— Но мы же… без пехоты… как без рук!

— Рад… вы так понимаете, — оживился Шорин; суровые складки на лице помягчели. — А говорят о коннице черт знает что!..

— Мы знаем… И даже — кто. А воевать, в самом деле, без пехоты Конной трудно… — Насупясь, Ворошилов прочнее умащивался. — С теми дивизиями мы прошли едва не от Воронежа. Укреплять фланги, поддерживать тылы… Как без них?

Шорин оперся о подлокотники, но не поднялся. Вглядываясь в свои узоры на карте, известные только ему, натужно думал; заметно, кровь приливала к глазам, опять проступили жесткие складки на лбу. Что-то успокаивало Ворошилова, чутье подсказывало: не наступил на больную мозоль; у командующего фронтом свои какие-то мысли, и он, возможно, ими поделится.

— Да-да, без пехоты коннице… никуда. Верно оцениваете, конники. В принципе верно. Но в этот раз… обойдитесь без нее. Мешать будет. Хвостом тащиться. Испытаете и облегчение… оглядываться не на кого. Укреплять, говорите, фланги и тыл… Такое ближе тактике обороны. Конница — сила наступательная. Ударная. Подвижная. Я и хочу использовать все ее качества. Конную вывожу в район Багаевской… на ударную позицию. Бьете стремительно во фланг батайской группировке. Пронизываете до Кагальника у моря. Чего достигаете? Даете возможность Восьмой армии выйти на левый берег Дона. Вся Восьмая вас подопрет… и тылы и фланги…

— Надо ли вести и речь… — молвил Трифонов, поправляя очки.

Шорин не повернулся в его сторону.

— Девятую и Двенадцатую просто и снять невозможно с участка Синявская… Ростов. Некем сменить. У Восьмой тылы совсем голые. А подкрепления еще далеко… на колесах. Знаете, у вас на глазах происходило… Пятнадцатая и Шестнадцатая попали под удар Мамантова, на тракте Аграфеновка — Нахичевань. До сей поры не очухаются. А могли бы вы и помочь…

— Васи-иль Ива-аныч, — Щаденко взглядом искал защиты у Трифонова, — когда же бы-ыло-о…

— Егорову то по праву бы спросить…

Недовольно покосился на «разгулявшегося» напарника. Помалкивал бы, как командарм. Чего замазывать какие-то щелки, умащивать. Ему, Ворошилову, не хочется сбиваться с делового тона; задумка комфронта понятна, убедительна, но настораживает отрешенный вид, равнодушие, безразличие. Другой бы на его месте обеими руками ухватился за Конную. Тяготит что-то. Неудачи? Не такие уж они и неудачи. Затоптались в понизовье. Две армии. А три, по Манычу и на ставропольском направлении, наступают успешно. Сверху дали по рукам? Вчерашняя их телеграмма сработала? Так бы не благодушествовал. Не тот человек…

— И когда наступление? — спросил и сам почувствовал, что тоже подлаживается под мирный тон.

Оттопыривая нижнюю бордовую губу из-под выгоревших усов, Шорин покачал головой:

— Завтра… получите приказ. Сохраните, по возможности… в секрете от противника вашу переброску. Ночами… На этом… не держу вас.

Конники дружно поднялись.

6

Что-то Каменев недоговаривает. Начальник Полевого штаба, Лебедев, тоже мнется, уходит. Нагрянуть в Москву — руками и ногами привязан к фронту. Да и как без вызова? Кто ждет там? Явно, на главкома давят. Кому не угодил? Не главкому. Отношения с ним добрые и прочные, и сложились давно, с Восточного фронта; немало поворочали вместе, хлебнули — по поговорке, из одного котелка…

И на юге он, Шорин, очутился по милости не кого-нибудь, а Каменева, главкома. Вслед за ним, бывшим комвостфронтом, взмыл и сам: с армии — на Особую группу войск. Под Царицын. Место горячее! Вскоре — фронт. Начал с трех армий. А нынче вот… пять!

Заворочался в кресле, переставляя с помощью рук гудевшие ноги. Совсем стемнело в салоне. Лампу не хочется зажигать. Натрясся в седле, поясница разламывается. Когда и ездил! Автомобиль комендант подгонял. По булыжнику еще волоклись. В балке у Нахичевани вгрузли по ступицы. До Аксайской верхи пробивался. Поглядел конников на походе. Лошади справные, уход заметен; бойцы двоякий оставили осадок. Может, правда, наслышан всякого? Чего только не напялено! Шинелей и у половины нету. Кожушки, зипуны допотопные, винцарады. А на головах?! Бог мой, сплошная овчина. Разных фасонов. Обноски всех, наверно, двенадцати российских казачьих войск. В пехоте больше ладу в одежде…

Так что же т а м изменилось? Каменев возлагал надежды и на Юго-Восточный, а ныне Кавказский, фронт, и на него, командующего. Доверил сокровенную свою идею — главный удар от Царицына по казачьим центрам, донскому и кубанскому. Воспринял ту идею душой, как с в о ю. Осуществлял упорно. Три месяца победного движения! Царицын… Новочеркасск… Ростов… Остался Екатеринодар.

Неужели выдохся? Со стороны виднее. Двухнедельная заминка тут, в Ростове… Может быть и причиной. И все-таки… Почему надо е м у ехать в Сибирь? Именно в такой момент! Еще один нажим… Взять Екатеринодар. И покончит с Деникиным. Вообще завершит гражданскую войну. Кому и в голову пришла этакая блажь. Пускай даже с повышением. Помощник главкома по Сибири. Звучит внушительно. На все идут. Штаб… забирай!

По проводам не выговоришься. Через всю Россию. Каменева надо тоже понять. Не отдаляет, мог бы и в резерв. Должность помглавкома повыше комфронта. Уж, наверно, при встрече объяснит…

— А пока… Батайск!..

Удивился, крикнул вслух? Не хватало всполошить охрану. Адъютант на вокзале, в аппаратной — прибежал бы на голос. Плохи твои дела, подтрунивая, довоевался, заговорил сам с собой вслух. И поделом п о в ы ш а ю т…

Пошарил возле лампы, в карманах. Нет спичек. Посидит и в потемках, глядеть не на кого. А думкам сподручнее. Карта Нижнего Дона в мозгу отпечаталась, в и д и т каждую извилинку. Сколько висеть над ней! С месяц вот так, со дня в ночь, с ночи в день. Будет приказ… и когда? Нужна неделя. Ну, дня четыре-пять… Сбить корпус Кутепова и Донскую армию с левобережных высот. Там покатится Деникин под горку, к Черному морю. С чистой совестью может тогда и сам покидать юг.

Какую ночь в Ростове, четвертую? Нет, побудет. Дождется ощутимого сдвига. А сдвиг наметился. Чует сердце, у Думенко дела идут. Среди дня его тыловой штаб из Раздорской передал добрые вести: корпус вчера перемахнул Маныч, захватил хутор Веселый… А где нынче? Адъютант уж прибежит, порадует. Зачин удачный. Плацдарм на левом берегу Маныча есть…

Завтра — 28 января. Общее наступление. Все армии обрушатся рассветным часом на противника, 9-я, 10-я, 11-я, Конная и 8-я. Конная без помех переправилась через Дон в Багаевской и Раздорской; успевает и сосредоточиться на плацдарме…

Как ни волновала собственная судьба, завтрашнее наступление владело всеми его помыслами. Многое за то, что он, командующий фронтом, готов к нему. Недоделки есть; одна существенная: не подоспевают резервы главкома. Так они черт-те где! Ждать… покуда рак на горе свистнет? Разбросаны по всей стране, на колесах, вплоть до Тюмени. Каменев расщедрился — четыре дивизии! Одна из них конная. Нет, ему уж их не дождаться…

Уверенность придают подсчеты. Тактических единиц во фронте даже много. Слабы, не скрывает. У Деникина меньше частей. Вот они, боевые расписания противника по сведениям разведки. Ни в чем нет численного превосходства — ни в штыках, ни в орудиях, разве в коннице…

Почувствовал, давит в затылок. Откинулся на мягкую спинку, ощутил прохладу. Нет, не вздремнуть. Не отделается от мысли, что с получением 8-й и Конной он утерял покой. Казалось бы, прибавились силы. В Саратове еще понял неладное; срочно перебрался с полевым штабом в Дебальцево, поближе к линии фронта. Вникая в неудачи под Батайском, убеждался, что они не случайны; столкнулся с вещами, для себя ранее не изведанными, ничего подобного в «своих» армиях не наблюдалось. Не в войсках — в командовании. Степин в 9-й; в 10-й недавно Клюева сменил Павлов; в 11-й Василенко. Все три командарма на месте — люди военные, не желторотые «прапоры» и матерые «унтера», покомандовавшие на своем веку…

Командарм Конной ясен. На ладони. Большего, что в нем есть, требовать не следует. И запросы самого даются глазу. Полностью с о о т в е т с т в у е т д у х у в р е м е н и, как выразился главком; надо отдать должное Каменеву, разглядел это явление и поддержал. Заменить Буденного на высокого чином спеца-кавалериста невозможно, того просто конники не признают; он порожден конницей, вышел из нее и вырос, как дерево в унавоженной почве. Попробуй перенести на другое место. Новый тип командиров, выдвинутых из народа, из солдатской массы гражданской войной. Их немало. Из крупных, вот они, Думенко, Буденный. И не странно, конница породила. Бойцы кидаются за ними в бой слепо, верят им безгранично. В период войны такие командиры незаменимы. Окружение им только — высоко грамотных штабистов и политкомиссаров, умных, душевных…

Сокольников, признаться, поставил в тупик. Еще не совсем оправился от болезни, виделись накоротке; достаточно пообщался с его помощниками. Такое, боится сказать, я в л е н и е ему, военному, вовсе непонятно: случай единственный в Красной Армии. Обратный, что ли? Сокольников не поднялся с н и з у, а спустился сверху. Безраздельный х о з я и н армии, как о нем говорят; один о трех лицах — командующий без Реввоенсовета. Два безголосых помощника. Заболел сам — и решить не с кем. Вот уж пример е д и н о н а ч а л и я. Не военный ведь! Знает его еще по «старому» Южному фронту как партийного работника. Говорят, «эксперимент», «тенденция»… А время ли? Дорого обходится этот опыт. В мирные дни — куда ни шло…

Чувствует, где-то близок к отгадке. Причина заминки в Ростове не в одной погоде. Взаимоотношения военачальников — вот корень. Не поделили славу. Конники, как сила подвижная, успели больше. Сокольникова, обремененного огромной властью, заела обида. Трифонов, свой комиссар, глубже влазил в спор, делится с болью; его забота — нравственная сторона. Считает, опыт с Сокольниковым не удался. Выходили на главкома — разводит руками. Понимает, не в его власти. А будь 9-я и 10-я на этом участке, сложилось так бы, взяли вместе Ростов? Нет, не допускает, чтобы между командармами Степиным и Павловым произошло такое…

Бежит! Одна дверь, другая… Что несет? Какие вести?

— Василь Иваныч… без огня?!

— Спички куда-то запропастились…

По голосу слышит — с добрым. Дышит радостно, нетерпеливо возится с лампой. Не подгоняет, дождется. Не дай бог, стекло разобьет. У Ростова где-то на стрелках так тряхнуло — полетела лампа на пол. Тридцатилинейная лампа, не нашли во всем поезде пузыря. Ростовский комендант уж расстарался.

Свет обжег глаза. Загораживаясь ладонью, болезненно щурясь, все-таки силился поймать в возбужденном парнишечьем лице — с чем прибежал? Моток розовых лент под мышкой.

— Опять из Раздорской! Думенко разгромил Сводную донскую дивизию! Одних пластунов… пленных… шесть с половиной тысяч! Две конные бригады… полностью подняли руки. С генералом… Огромный обоз…

— Где?

— В районе Процикова…

Ощупью взял лупу. Ленту не стал разматывать, все доложено. Сводная дивизия… Да, из 2-го Донского корпуса. Стоит там давненько… по линии Ефремов — Поздеев — Веселый — Проциков… Казачий, на Хомутце… Новых частей Сидорин не подбросил. Что ж, вести обнадеживают. Не проведали о переброске Конной…

— А Мечетинская?

— Ни слова, Василий Иванович.

— Ну-ну… Генерал кто?

— Ивановский будто…

— Не знаю такого.

— Да разве их всех… — адъютант осекся под строгим взглядом командующего.

— В аппаратную. Тревожьте командиров. Готовность на утро. И разведка… Перемещения противника.

— Ужин вам сюда?

— Позже. А то… пройдусь в столовую.

Адъютант на цыпочках оставил салон.

Район Процикова… Да, вести в самом деле добрые. Разгромить дивизию, пленить… Если Думенко и не в Мечетинской еще… Ворвется завтра. На сегодня выполнил приказ…

Мешает свет. Потянулся, пригасил яркий круглый фитиль. Салон погрузился в мягкий, успокаивающий полумрак. Отсунулся в глубь кресла. По сути, идея главкома! Неудача 8-й и Конной под Батайском побудила Каменева обратить внимание на маневр соседней армии, 9-й; поставил задачу: прорвать линию Маныча и бросить конницу Думенко в тыл деникинцам, укрепившимся на фронте 8-й и Конной.

С этой идеей и прикатил он, Шорин, в Ростов. Разобравшись на месте, развил ее, немало внес собственного. Поспорил с главкомом. Занятие станицы Манычской бригадой 21-й дивизии натолкнуло Каменева на мысль — развить главный маневр на фронте 9-й армии. А удар нанести конной группой. Намеревался из Конной перебросить на Маныч две дивизии и объединить их с Конно-Сводным корпусом под командованием Буденного. Убедил, раздергивать Конную армию нельзя; тем более нет смысла объединять ее с конницей Думенко…

Не стал вдаваться в резоны — не ленточный разговор. От Трифонова наслышан, член Реввоенсовета 9-й, Анисимов, резко настроен лично против Думенко, вплоть до снятия и замены одним из его комбригов. Какая-то своя мелкая склока; сам отмахнулся от нее, Трифонов. Слухи всякие; поговаривают даже об «объединении» Думенко с Буденным: направят, мол, конницу против центральной власти. Слухи бредовые. Думенко воюет бог дай каждому. Не ягненок, голой рукой не возьмешь…

Сам он, командующий фронтом, видит бессмысленность сведения конницы. Не слухи. До ветру с ними. Два крупных кавалерийских соединения; каждое из них с успехом выполняет самостоятельную боевую задачу. Комкать, превращать в хаос… Да и человека нет, чтобы смог управлять этакой махиной! Ни Буденному, ни Думенко не по зубам…

Есть, есть свое… сокровенное. Афанасьеву, своему начальнику штаба, с кем водой не разольешь, только намекнул по проводам в Саратов. Одобрил штабист. Понял его. Родилось тут, в Ростове. Карта подсказала. Тихорецкая! Солнечное сплетение Деникина. Все коммуникации в одной точке. Железная дорога. Владикавказская ветка. Ростов называют в о р о т а м и Кавказа; Тихорецкая — д в е р ь в кубанский курень. Кубань, Ставрополье… По сведениям, Деникин в Тихорецкой; туда перевел из Таганрога свою «столицу». Шевельнулась мыслишка… Пленить «царя Антона»…

Тихорецкую захватить можно. Думенко! Вот она, стрела… Мечетинская — Тихорецкая. Покуда все армии, выведенные в левобережье Дона и Маныча — обширную приазовскую равнину — будут расправляться где-нибудь у станиц Егорлыкских с Донской армией и корпусом Кутепова, Думенко оседлает Тихорецкую. Закупорит добротным квачом д в е р ь в кубанский казачий курень…

Помыслы вовсе не бредовые. Простые расчеты. Там Кубанская армия. Потрепана изрядно у Царицына. В помощь корпусу Думенко выдвинул кавдивизии, блиновскую и Гая, и отдельную кавбригаду Петра Курышко. Клин внушительный на десятиверстке: в основании хутор Веселый и станица Великокняжеская — до сотни верст, в глубину — сотни на полторы. Жирная стрела упирается в Тихорецкую…

Крепко надеется на этот удар. Вроде все учел, взвесил. Клин входит в самый стык Донской и Кубанской армий. Развалит — общее завтрашнее наступление удастся.

Вот куда ушли последние ночи…

Глава вторая

1

Глубокая темень застала Ворошилова на переправе. Ветер-низовик хмельно гуляет по вольной излучине Дона, пронизывает навылет; озябшие тополя у песчаного обрыва недовольно гудят в аспидномохнатом небе. Ни звездинки! Тучи, гривастые, дышащие, тяжко ворочаются над самой головой. Душу согревают радужные мысли. Переправа тут, у станицы Багаевской, оказалась и в самом деле удачной; при одном воспоминании о страшной речке Койсуг, а особо о Нахичевани, где провалился с конем под лед, охватывает озноб.

В полсотне-то верст! Другая жизнь. Без гонки, без запарки переваливают на левый берег. Лед под дощатым настилом постанывает, кряхтит, но держит. Опасались за пушки. Обошлось. Ах, неделю-две бы назад! Ни тебе ростово-батайских кошмаров, ни диких жертв. Хотя не было в то время еще и Багаевской — соседи освободили только позавчера. С переподчинением этим все как-то пошло кувырком, неладно складывается с фронтовым командованием, туго склеивается с соседними армиями; уверен, останься Конная на Южфронте, беды такой бы не обрушилось на конницу.

Левый берег едва проглядывает на окрайке ледяного поля; заметны деревья, станичных крыш уже не видать. Туда упирается черный клин всадников, не густой, разреженный. 4-я и 11-я со дня на той стороне; по светлому еще укатил с полевым штабом и командарм. Он, член Реввоенсовета, остался; обождет, покуда не переправится и 6-я. Не мешает начдиву; столбом торчит Тимошенко на лошади у самой кромки льда, на белом песке, резкими жестами велит не сбиваться комом, держать дистанцию.

Здесь, наверху, затишок; жмутся с военкомдивом к корявому гнутому стволу тополя. Всматривается Ворошилов в подходившие из зарослей ивняка конные массы, унимает табачным дымом воспаленное горло — накричался досыта на том месте, где сейчас Тимошенко, Слушает и Бахтурова; костяной треск тополиных сучьев, свист ветра мешают, вырывают отдельные слова, целые фразы. Военком докладывает о состоянии частей после жалкого барахтанья в батайских топях. Знает Ворошилов: 6-я уложила бойцов и лошадей добрую треть, за малым меньше 4-й; отрадно, дух не потопила: конники, обозленные, жаждут взять над белыми казаками реванш. Насторожился, скосив взгляд, осипшим голосом переспросил:

— Реванш?

— Как водится, Климент Ефремович. Сдачи надо давать.

— Сполна. Тому… кто заслужил.

Понял Бахтуров намек, свесил голову.

— Идем куда? — член Реввоенсовета заметно накалялся. — Багаевская… самый белоказачий клубок. А вот Новочеркасск! Укороти руки своим лихачам. Эскадронных держи, взводных… Потянется что к скрыням, закромам, конюшням… Рядом с мародером ставить к стенке и политкома части. Имей в виду, Бахтуров. Довольно с нас ростовских винных погребов.

Молчаливое согласие военкома утишило подкативший было гнев. Не думал Ворошилов напоминать лишний раз комиссару о недавнем содоме, так, вырвалось невольно; кто-кто, а военкомдив-6 нахлебался вместе с ним позора и унижений; входили в одну тройку по ликвидации пожаров и грабежей. Именно Бахтуров поддержал его, члена Реввоенсовета, вменить в вину политкому малой части — команды, батареи, эскадрона, — чей боец ухвачен за руку на месте преступления. Ладно, винные погреба, даже магазины — буржуйские… Но ломбард!..

— В партячейках всех проведены беседы?

— Разговоры идут бурные.

— Разговоры разговорами…

— Начдив перетряс все брички. Кое-кого из командиров отдает под ревтрибунал.

Выставившись из-за тополя на ветер, Ворошилов раскурил погасшую было папиросу. Вроде и не новость, знает, что делается в дивизиях, правда, руки не доходят до более мелких подразделений; почувствовал, не уверен в действиях начдива, не наломал бы дров; воевать — одно, а овладевать сознанием бойца — совсем иное…

— Не упускай, Павел Васильевич, из своих рук расследование. Выявляй самые корешки мародерства. Выдергивай.

— Нужны победные бои…

— Прикрыть срам.

— Ну зачем так, Климент Ефремович…

— Нужны. И это довести до каждого бойца.

На съезде, у самого настила, возникла какая-то пробка. В людском гомоне, перекрывая гул ветра, выделялся сочный бас начдива; папаха и поднятая рука высились над головами конников.

— Что еще там? — Ворошилов тянулся на цыпочки, озираясь на высоченного военкома. — Ты видишь?

— Пушка с возилкой сцепились. Схожу подмогну.

— Тимошенко и сам растащит. Ты погоди, Павел Васильевич. Что хотел у тебя спросить… Апанасенко как?

Отозвался Бахтуров не сразу. Порылся в карманах шинели, достал перчатки; не натягивая на набрякшие кисти, покомкал, хрустя кожей, ткнул обратно, уже в один карман. Вопрос члена Реввоенсовета не то чтобы застал врасплох, нет, ждал — спросит; перед самим собой неловко, не может и определиться, правомерно ли наказание? С начдивов Апанасенко кинули на бригаду. Причины, ясное дело, веские: неудачи в боях, падение дисциплины. Да, все так. Но за боевые неудачи, тем более за разложение в частях, отвечает не один командир; не меньшая вина в том и военного комиссара. Он же, военкомдив, очутился в сторонке…

— Воюет Апанасенко.

Отговорка, пустые слова, чувствует Бахтуров; члену Реввоенсовета нужен другой ответ; не причастен он к «делу» Апанасенко, случилось то еще в корпусе. А интерес его надобно понимать глубже, через последние события. Да, политработник за все в ответе, за действия командира тоже. Видит, Ворошилов с себя ответственности не сымает за ростовские кошмарные ночи, тем жестче спрашивает и с других. О казачьей станице Багаевской недаром предупреждает…

— Обижен Апанасенко… Хотя вину свою и признает. А уж на то пошло, Вторая бригада меньше всех наследила… по мостовым Ростова.

— Больше всех и барахталась… в батайских болотах.

Не уловил что-то Бахтуров в тоне члена Реввоенсовета; склонен думать, сказано в осуждение. Черт дернул проверить, допытаться:

— Сам я барахтался там с ними…

Дождавшись, покуда рассосалась пробка, Ворошилов подступил ближе; голос упал до хрипа:

— Не терзайся, военком. Верно, неверно… сняли Апанасенко. Твердо знаю, с тебя, комиссара, в первую голову должен быть спрос. Да.

У соседнего тополя загрызлись кони; слышно, ординарцы накинулись усмирять их с помощью кулаков и крепкого словца. Ворошилов, потирая уши, прикрикнул в темноту:

— Петро, язык не распускай!

Не только люди, кони учуяли повеление — притихли. Дивясь про себя, Бахтуров до боли в челюстях ждал развязки; смутное нехорошее чувство не обмануло: у члена Реввоенсовета и о давешнем есть мнение.

— Не о том зараз речь, Павел Васильевич. Некогда нам, комиссарам, копаться в собственной душе, дай бог, в чужих бы чуть-чуть оглядеться… На то еще время придет. А Апанасенко поддержи, не дай дрогнуть. Побудь дольше у локтя. Обида, знаешь… штука коварная. Вторая бригада на сегодня лучшая в дивизии. Сохрани.

Ощутил, как кровь бросилась к щекам. Знает ведь член Реввоенсовета, что его, Бахтурова, гложет совесть за давнее, и он всячески пытается ее заглушить. Видать, оказывается, со стороны. В самом деле, постоянно держит за локоть бывшего начдива, не вылазит из 2-й, будто в дивизии других бригад и нет.

— А как с Тимошенко? Надеюсь, без серьезных трений?

— Серьезных нет.

— Все-таки?

— Притираемся, Климент Ефремович. Авторитет у бойцов честно добывает клинком. Одно у него… Шумно воюет.

— А как тихо воевать?

— Горяч больно в бою. Лезет, ну в самое… черту на рога! Недолго так и зарваться, напороться…

— На то есть ты, военком… чтоб командиру не зарываться.

Бахтуров почувствовал облегчение.

2

В пойменном левобережье Конная заняла обширный кут между Доном и Манычем. Дивизии сосредоточились в казачьих приманычских хуторах Кудинов, Ажинов, Елкин и Федулов; нет нужды напрягаться, готовиться к прыжку за Маныч — участок недавно отбит 9-й армией; справа, уже на левом берегу, у самого устья Маныча, захватила станицу Манычскую бригада 21-й стрелковой дивизии, слева, тоже за Манычем, Конно-Сводный корпус. От хуторов Манычско-Балабинский и Спорный, с боем перевалив дурную реку, конница Думенко третьи сутки рвется на Мечетинскую. Лучшей оперативной обстановки и желать не надо.

Полевой штаб армии остался в Багаевской. Перед наступлением командование продвинулось в хутор Федулов, поближе к войскам; в ночь командарм с членом Реввоенсовета укатили в дивизии. Начполештарм Зотов один в доме федуловского лавочника-овощевода; в жарко натопленной горнице, тесно обставленной дубовой резной мебелью, насвистывает довольно штабист. Лампа-молния под жестяным абажуром, белым, с красными цветочками по краю, весело потрескивает над головой, выхватывая из мягких сумерок карту на столе, изрисованную цветными карандашами. Редкое дело, вот так сам был бы доволен своей работой; оперативный план доведен до совершенства, в карту ткнуть жало карандаша некуда. Все учтено, все расписано…

Завтра рассветным часом все придет в движение. Согласно приказу командующего Шорина наступают все армии Кавказского фронта, 8-я, оставшаяся на ростовском участке, 9-я, 10-я и 11-я; Конная, в самом центре, выдвигается из глубины порядков 9-й. Радует соседство: стремя в стремя Конно-Сводный корпус; жаль, Шорин наотрез отказал объединить конницу в один кулак; определил каждой свою задачу. Им, Конной, все так же наступать на Хомутовскую, Кагальницкую и Кущевскую — собственно, переправившись через Дон и Маныч, нанести удар из района Ефремова той же группировке противника, об которую лбом бились с неделю, а нынче зашли с тылу; Конно-Сводному корпусу — на Мечетинскую, Тихорецкую.

По здравому, спокойному, когда горячка спала, спешка улеглась, Зотову замысел командующего фронтом кажется уже не таким и совершенным. Вот он, план, охватывает одним взглядом. Есть белые пятна. Как им не быть! Разведданные противоречивые. Расположение частей наверняка другое у казаков. Что очевидно, характер местности, компактность позиций — в пользу Деникина. И ясное дело — конница! Бросай из любой точки в любом направлении. Создавай перевес. Понадобятся считанные часы, самое долгое полсуток.

Шорин не лыком шит, мужичище думающий, оперативную обстановку видит и оценивает верно. Удался бы одновременный удар. Пять армий! Не фунт изюму. Обрушится лавина. Вот тогда, Антон Иваныч, поповертись, подвигай свою конницу. Язык высунешь. А коль волк язык высунул — бери, любого, голыми руками…

Подавив мимолетно вспыхнувшее возбуждение, будто и засовестившись, Зотов тихо присел, обперся щетинистым подбородком в кулаки. Одно место притягивает к карте, завораживает; отметил красной стрелой, жирно заштриховал. Не может одолеть задумку комфронта; чувствует, что-то кроется тут, а вникнуть не вникнет. Какие сутки горбится за столом; узелков до гада, немало и развязал с помощью скупо поступающих свежих сведений от разведки, а этот не дается.

Все-таки что Шорин вкладывает в свой клин? А клин, в самом деле, внушительный. У основания верст сто с гаком, хутор Веселый — станица Великокняжеская; острие упирается в Тихорецкую; по оси, разграничительной линии соседних армий, и все полтораста. Конница 9-й и 10-й бьет по сходящим; Думенко из Веселого, а кавдивизии, блиновская и Гая, из Великокняжеской.

Не поймет Зотов, что смущает его? Вот уже вечером получили добрую весть: конница Думенко у хутора Проциков, за Веселым, разгромила Сводную дивизию 2-го Донского корпуса, пленила полностью две добровольческие конные бригады; за 26 и 27 января захватила более шести тысяч пленных и богатые обозы…

Выходит, Шорин не зря выстроил этот клин. За двое суток до общего наступления всего фронта! Рейд в глубокие тылы противника — на Тихорецкую. Маневр не отвлекающий. Нет, нет. Поручил Думенко. Конную поставил в ряду всех пяти армий и боезадачу оставил прежнюю. Как понимать? Недоверие? Не дал согласие на оперативное подчинение им Конно-Сводного корпуса, отобрал пехоту. Пехота — ладно. Обе стрелковые дивизии, 9-я и 12-я, занимают участок важный, от устья Дона до Ростова; ослаблять 8-ю армию тоже опасно. А вот Думенко бы! И вместе, одним кулаком, в этой стреле, на Тихорецкую…

От горячих думок штабист не усидел. Схватился, заходил меж застекленной дверью и иконостасом с богородицей в богатом окладе; без сапог, в шерстяных карпетках — жена связала к крещенским морозам, — френч тоже снял, остался в синей сатиновой рубахе. Вышагивая, щелкал подтяжками, широкими, в ладонь, серебристой узорчатой ткани, косил глазом на карту.

Вскинулся на бой часов. В простенке, за фикусом, массивные, в дубовом резном футляре, видать, старинные. Пять ударов. Удивился, вроде и не слышал раньше боя. Сколько же он один? В десятом часу отбыли по частям командарм и член Реввоенсовета. Никто не тревожит. Ни одного донесения, ни одного голоса из соседнего двора — там охрана, — будто все кругом вымерло. Белые где-то за Манычем, в двух-трех десятках верст, звука не подают. В Ростове бы уже клокотало…

Потянулся с сухим хрустом в плечах. Успеет еще и вздремнуть. Задул лампу; не сымая шаровар, повалился на купеческие пуховики. Казалось, глаз не сомкнул; в возбужденном мозгу вспыхивали и гасли цветные стрелы, бесконечное число стрел, похоже как клубки молний. Ни лиц, ни слов, одни огненные змеи. Почувствовал, трясут за плечо. Лупнул. Сын. В серой сумеречи горницы — распятые тревогой глаза. Захолонуло сердце…

— Иван… ты?!

— Одевайся, папаня!

— Мать чево?..

— Не добудюсь. Как убитый.

— Фу-ты, дьявол! Думал, в самом деле… с матерью стряслось…

— Стряслось!

Срывая со спинки стула френч, Зотов мучительно перебирал, что могло произойти за эти рассветные часы; поругивал молчком сына: весь в мать, та тоже сроду не скажет доразу, будет тянуть жилы. Парню шестнадцать, парубкует напропалую; при себе держит, в письмоводителях; грамота немалая — на последнем годе станичного реального училища. Не тянет, правда, его к бумаге, заразился телеграфским делом, день и ночь бы торчал в аппаратной. Слухи какие-то подхватил у телеграфистов. Скакал ведь среди ночи из Багаевской…

— Зараз из Багаевки?

— Была нужда. Уж выдрыхся…

— Ну, Иван!.. За худой вестью тебя только посылать.

— Она и худая. Думаешь, добрая? Думенку разбили беляки…

— Ты в своем уме?

— Коня вон запалил!.. Из самой Балабинки гнал.

Застегиваясь, Зотов никак не мог поймать увертавшиеся от онемевших пальцев пуговицы. Остатки сна рукой сняло; сердцем чует, весть важная, а сознание отказывается воспринимать; можно Думенко остановить, можно и потеснить, но разбить… Весь корпус за Манычем. Вестовой что-то путает. Да и кто он, черный вестник?

— Конноармеец… вестовой? Из корпуса?

— Да дядька Григорий! Шевкопляс. На соседнем базу. До тебе вот комендант отослал, разбудить.

— Ну, дела-а… Кличь! — Зотов расслабленно присел на кровать; крикнул вдогонку сыну, хлопнувшему дверью: — Растолкай кого ни на есть.

Скоренько поплескался в столовой под медным рукомойником; тронул подбородок — нет, не до бритья. За окном густо посинело; вот-вот совсем развиднеется. Начесал набок волосы, ощупкой восстановил пробор; прислушиваясь к топоту, пнем стоял возле трюмо, не знал, как встретить. Некогда Шевкопляс был в силе; гремело имя его тут, в степях, — возглавлял все сальские краснопартизанские войска; конницу, собственно 4-ю дивизию, закладывали они с Думенко. Нынче тот взмыл над своим бывшим начальником; у Шевкопляса служба не сложилась, сняли с начдивов, как и Апанасенко. Поговаривают, Думенко взял его из милости к себе в порученцы. Где-то на рождество побывали они с комкором у них в Ростове, гостили у Буденных; не довелось тогда повстречаться как следует, так, на бегу перекинулись словом.

Порог перевалил до крайности усталый человек. Знакомые усы, рыжие, когда-то колечками, свисли квело, широкоскулое лицо мертвенно-зеленое, ни кровинки; показалось Зотову, вот-вот подломятся у него ноги, готов был подхватить.

— Григорий Кириллович!.. Ей-богу, какими судьбами?

— Ванярка твой… рази не сказал?

— Послухать только… Ванярку того… Да ты проходи. Как и ноги держут.

— Не знаю, Степан… С полуночи в седле. Началось как… и турнул меня наш Борис. Аллюром, говорит, до Семена. До вчерашнего про вас не ведали. Всяко болтали… сгинули, мол, у Ольгинки та в батайских трясинах. А генерал, так тот и вовсе… в Таганрог на переплавку остатки Конной… Каково нам-то слушать, а?

— А генерал?..

— Та пленный. Обротали у Процикова. Шашку свою именную сдал Борису…

В сапожищах протопал Шевкопляс в горницу, тяжело рухнул на крайний стул; со стоном, сладостным, всхлипывающим, потирал толстые ляжки, обтянутые голубыми атаманскими шароварами, блаженно жмурился. Зотов, излишне суетясь, откатил карту, высвободил угол стола. Перекусят тут, не тащить же гостя в столовую, да и дело это дохлое; отсырел бывший командующий Гашунским участком, бывший начдив.

— Говоришь, из Процикова зараз самого, Кириллович?

— Проциков тю-тю!.. Вышвырнули нас еще ночью. Ох, навалились, воронье! Не, не удержимся в Веселом. А на Маныче, боюсь… голом льду… Иссекут, как бурьян. Подсобляйте! Где Семен?

— Где Семену быть?

Заспанный вестовой неспешно заставил оголенный угол стола; манила зеленая запотевшая бутылка с газетной затычкой; кусок отварной говядины с мороза, краюха хлеба пшеничного и соленые огурцы привораживали, заставляли сводить челюсти. При виде такой роскоши Шевкопляс отрезвел залубенелыми глазами, взбодрился; плечами попытался свалить портупейные ремни.

— Да ты разденься, Григорий Кириллович, жарынь в курене.

— И то правда.

Шевкопляс неожиданно легко подхватился, расстегнул пояс с наганом и богатой шашкой, ловко вылез из дубленого полушубочка с белым лохматым воротом; комом свалил все на ломберный столик, резко двинул согнутыми в локтях руками, сгоняя усталость. На френче, поверх накладного кармана, в пене банта, посверкивал орден. Помнит Зотов, бывший начдив-37 получил этот знак в Царицыне, еще по весне, в мае, до сдачи города Врангелю. Редкая до сей поры боевая награда; в Конной краснознаменцев по пальцам пересчитать; командарм свой получил совсем недавно. Реввоенсовет запросил триста знаков для храбрейших конников за воронежские бои, донбасские.

— Так оглядываешь, Степан Андреевич… Вроде с того свету я. — Шевкопляс, игриво одергиваясь, подсел к столу, по-хозяйски взял под дно заслезившуюся бутылку. — Живой, здоровый. А Борис наш вывернется… Знаешь его. За здоровье Бориса, а? К слову, негожий чисто. Пробитое легкое… И рука еще висит… Ну, будем.

Смачно хрумтя огурцом, он обратил внимание на расстеленную карту; потянулся толстой шеей, натертой верблюжьим шарфом, крякнув досадливо, пристукнул колено кулаком:

— Ах, ты! Не то, Степан, намалевал. У нашего начоперода погуще изрисовано. Белая стенка! Да, да. Погля-ка, тут, у Веселого… Пусто у тебя. А кадеты… с трех краев!

— Погоди, погоди, Кириллович… — Зотов навалился на карту. — Сводки у нас и от соседей, из штаба Девятой. Небось Думенко не больно балует армию донесениями.

— Где ж! Мы и от своего тылового штабу… За сотню верст! До Раздоров. Ото всего свету оторвались. Двое суток безо всякого локтю. Вона куда! До Мечетки…

— Какие же казачьи части, говоришь?

Шевкопляс отмахнулся, прицеливаясь к бутылке; доглядев, штабист всерьез вцепился в двухцветный карандаш, прокашлялся в усы.

— До чертовой матери их тут! А позавчера разгромили Сводную дивизию… Эти из Второго Донского корпусу генерала Коновалова.

— Тут, за Веселым?

— Пониже, к Процикову. Во, на буграх…

— Значит, корпус Коновалова, — Зотов, прихватив языком ус, пометил синим цветом. — Ну эта приказала долго жить…

— Надвечер вчерась в район Ефремова выдвинута еще коноваловская дивизия. От перебежчика, Седьмая. Кинута из Хомутовской.

— Хомутовской?

— А с юга мамантовцы. Как бы не весь Четвертый корпус.

У штабиста полезли на лоб выгоревшие брови.

— Из Кагальницкой?!

— Уж того не скажу, Степан Андреевич. Генерал Сидорин швыряет свои конные корпуса на дню дважды. А вот с востоку, знаю достоверно, подсунул Первый корпус. У нашего Блехерта, полевика-штабиста, все вписано. И гадай, скоко их, контры, сошлось в том клятом месте. Тыщ двадцать пять саблюк. И это… на наши-то три с половиной тыщи!

Плюхнувшись на стул, Шевкопляс важно отдувался, искоса наблюдал за изменившимся лицом штабиста. Не до угощения Зотову, видел, тем более до ранней стопки; поздно понял, что сам дал маху. Сгреб миски и бутылку, перенес на буфет; вернулся, осторожненько, двумя пальцами взял наполненные рюмки, шел не дыша. Свою опрокинул в рот, на чужую поглядел-поглядел, как кот на сало, не тронул.

Понимает Шевкопляс, недобрые вести его застали штабиста врасплох. Судя по разрисованной оперативной карте, по жирно расцвеченной стреле на Тихорецкую, штаб Конной придавал важное значение замыслу главкома и комфронта; без всякого сомнения, удачное начало наступления Конно-Сводного корпуса первоконники взяли в расчет, крепко надеялись на плацдарм за Манычем. Плацдарма уже нет, и вместо внезапного удара в тылы ростовской группировке противника Конная столкнется, если еще не столкнулась, со всей донской казачьей конницей.

— И ничего так поделать нельзя?..

Скорее Шевкопляс спросил у самого себя; по осуждающему взгляду Зотова он почувствовал неловкость; ясно и дураку, поправок никаких в нынешнюю операцию внести уже невозможно. Третий час, как 6-я и 11-я кавдивизии — 4-я в резерве — выполняют приказ; по времени перешли по льду Маныч и развернулись в левобережье к наступлению. Стрела указывала строго — Хомутовская, Кагальницкая, Кущевская…

— Шестая столкнется… Вот где беда. Подставит затылок. Тут, Ефремов, Поздеев… — Зотов ткнул карандашом; взгляд его, отрешенный от окружающего, направленный в самого себя, пугал диковатой оторопью. — Не догонишь уж Тимошенку! Не упредишь.

— Не мальчик Тимошенко… Разглядится что к чему, — неуверенно успокаивал Шевкопляс, сопротивляясь невольно настрою штабиста; он начал сам осознавать истинное положение, в какое попадала Конная армия с отступлением Конно-Сводного корпуса; пехота 9-й и 8-й армий покуда раскачается, а белая конница — вот она, вся за Манычем, по буграм. — Посылай, Степан, до Семена, посылай. На раздумки нема времени. Да Оку из резерва выводите.

— Выводим Четвертую завтра…

Кивая, Зотов торопливо писал донесение.

3

Недавняя переправа через Дон у Багаевской сейчас видится начдиву Тимошенко пустяковым занятием. Всего-то полверсты; катили по дощатому настилу как по ковру. Так же было ветрено; ветер шумный, не такой холодный, бился о песчаные яры, тормошил озябшие тополя; можно найти кой-какой и затишок. Нынче ветер чисто сказился, с ног сваливает. Чертов Маныч! Три верстищи гольного льда! Берегов не видать; правда, их и нет — река вровень со степью; угадываешь по камышам.

Заслоняясь ладонью, Тимошенко едва поспевал за конем, ступал нетвердо; другой рукой цепко держался за узду у самого храпа. Подошвы яловых сапог оскользались на зеркальной глади. Орлик с остервенением впивался острыми шипами подков; спасибо, полковые ковали на днях перековали обоих верховых лошадей, иначе не одолеть эту ледяную равнину. Левый берег еще далековато, чуть желтеет в синей стыни камышовая полоска. Темень рассасывается заметно, надо поспешать. Некстати подумалось: не ведают о переправе казаки, а то выставили бы в камышах с дюжину пулеметов, чесанули. Легла бы вся дивизия…

Под башлыком, обмотанным вокруг шеи заместо шарфа, почувствовал испарину. Особо не оглядишься, а придерживать расшатавшегося коня опасно; живее, живее добраться до надежной тверди. Знает, свои дозорные там, в камышах, ждут. А в хуторке, в версте от Маныча, конная казачья часть; разъезд обнаружил ее за час до выступления. Крупная часть, полные дворы и сараи лошадей, бричек; холод загнал в тепло и охранение. Беспечность белых удивила и в то же время озадачила; позавчера еще Конно-Сводный корпус очистил эти места и уже отмахал на юг с полсотни верст. Откуда взялась белая конница? Что за часть? Выходит, она нацелилась в затылок Думенко?..

Мысль эта пришла к Тимошенко внезапно; сразу и поверил в нее. Ощутил, кровь ударила в виски. Да, генерал Сидорин выдвинул к хутору Веселому крупные свежие конные части; как божий день ясно, в тыл корпуса Думенко. Навряд ли донской командующий помышляет переваливать Маныч; почти уверен начдив, он еще и не знает, что Конная из-под Ростова перекинута в низовье Маныча.

Чуя близко землю, Орлик призывно заржал, прибавил ходу. Поскользнувшись, Тимошенко крепенько ругнулся, повис на поводах; конь, негодуя, затоптался. До камышей с сотню шагов, не больше; кто-то маячит, трое, четверо ли, без лошадей. На всякий случай передвинул поближе деревянную кобуру маузера, стащил зубами перчатку. Из зарослей люди выставились на чистое. Четверо, видит отчетливо; подходят двое, низенький, широкий, и длинный, в белой папахе. Угадал, с облегчением передохнув, огляделся. Совсем светло! Рябит в глазах. Растянулись по всей реке. Две бригады сунут; третья, резервная, перейдет уже по видному, с обозами. Где-то левее и 11-я дивизия одолевает в этот час Маныч. Темнеет вон вдали. Неохота расчехлять бинокль. Отрадно, нет пальбы — не ждут из-за Маныча. И опять шевельнулась тревога: откуда взялись беляки, в тылу у Бориса Макеевича?..

Подошли Бахтуров и Апанасенко. Вот уж неразлучные, с батайских топей ни на шаг друг без друга; раньше вроде и не замечал взаимной привязанности. Поддел себя: не завидует ли? 2-я бригада переправлялась чуть повыше; наверно, удобнее, поменьше льда.

— И когда успели, Иосиф Родионович?

Руку подал комбригу — с комиссаром ночевали в одной хате, расстались час назад; разъехались по бригадам, сам в 1-ю, к Книге, а Бахтуров — во 2-ю. Как-то странно сейчас показалось, даже не договаривались, просто вскочили в седла и свернули каждый на свою дорогу.

— С головным эскадроном поспели, — забухал простуженно Апанасенко. — Ну и Маныч, мать его так! Чисто по стеклу. Ноги трясутся. Впору на карачках. А тут ветрище дьяволов…

— Казаки зашевелились в Малых Западенках, — перебил комбрига Бахтуров. — Поджимать надо.

— Сонных, гадство, не прихватим, — пожалел Апанасенко.

Тимошенко окинул предутреннее обессиненное небо, задержал взгляд поверх драгунского седла на бредущих с лошадьми конниках, всех тащат кони, как и его самого. Ветер гнет бойцов; иные падают. Прикинул, задним плестись еще да плестись. Чуть пораньше бы выступить. Знал, лед гладкий, но не думал, что переправа затянется до белого дня.

— Не до сонных уж… Развернуться бы нам успеть, — Тимошенко отдал повод догнавшему ординарцу; освободившись, крупно зашагал к камышам. — В седло, живо в седло.

Низкий берег за камышами ископычен скотом. Сбивались конники поэскадронно, не в ряды, комом; комэски командовали жестами, голоса не подавали, соблюдая строгий приказ. Да и начальство само вот, уже в седлах, ожидает какой-никакой порядок. Первым о готовности доложил Апанасенко; тут же подскочил и Книга; усмиряя серого быстроглазого кабардинца, начал было по забывчивости натужно осиливать ветер. Начдив взмахом остановил его, выдернул из ножен шашку; трогая шпорами заволновавшегося коня, он положил тускло блеснувший клинок вправо-влево — знак рассыпаться в лаву.

Стужа до звона сковала степь. Ветер послабже, нежели на реке; так кажется — греет возбуждение, вызванное близким боем. Ощущение боя — состояние слишком знакомое и, признаться, неприятное, ноющее, вроде глухой сердечной боли; знает, оно пройдет с первыми взмахами клинка. Орлик шел боком, храпел, крутил хвостом; мешает что-то ему, тревожит. Расслабил колени, убрал шпоры; повод не дал. Выровнялась рысь, прекратились сбои на галоп. До галопа еще рано…

Хутор открылся скоро; вольно разлегся в уютной лощинке. В темно-коричневых кулигах садов чисто белеют кровли, скирды, прикиданные снегом; просеки улочек пустые, ни души. Не заметно движения и во дворах. Где же казачья конница? Завертелся в седле и комбриг Книга.

— Что, Василь Иваныч?..

— Побожусь, товарищ начдив! Ночували… Полные хаты, битком! Во все и сараюшки понабивались. Хлопцы мои добрые, лазутчики. Все подворья обшукали.

— Знаю твоих лазутчиков, — поддел Тимошенко, явно намекая на промах бригадной разведки у Чистополья; видал, как болезненно скривилось лицо Книги, смягчился: — А может, это вовсе резервы Думенко?

— Своих чи не признали бы! В погонах…

— В потемках что не померещится…

Нет нужды расчехлять бинокль — видать далеко. Из-под сдвинутых густющих бровей Тимошенко зорко обегал окрест хутора. Белая забурьяненная лощинка мирно досыпала утреннюю зорю; ничто, похоже, ее не тревожило, никто ее будил. Успокоенный, он грузно опустился на жесткое яловое сиденье; тут же ощутил, Орлик сбавил рысь; не наказал, напротив, был благодарен боевому другу за чуткость, понимание; на какой-то миг устыдился обнаженной шашки, потянулся было вкинуть в ножны. И лезет в башку всякая блажь в неподходящий момент! Бойцы же позади…

— Ага!..

От возгласа комбрига Тимошенко вскинулся в стременах; не видит за спиной, куда тянется его рука; уходил долгим взглядом в морозную синь, на дальние бугры. А они — вот! Темная лента конницы змеей выползает из-за садов. Виднеется длинная крыша — наверно, конюшня, — окруженная желтыми свечками пирамидальных тополей. Да, там балка. Успели собраться. Странно, не торопятся встречать. Не видят? А может, принимают за своих?

— Выставились!.. Возьми их… — возмущался беззлобно Книга, подталкивая коленями кабардинца. — Погля, Семен Константинович… Парад чистый. Примай! Показались беляки, ей-бо.

Нет, не парад. В полном здравии казаки. В самом деле, они их еще не видят. Просто строятся в походные колонны. Куда вот? На Веселый, в тылы Думенко? А больше клонится в сторону Маныча. Неужели идут сами в наступление?

Догадка ошпарила начдива кипятком. Укрепил папаху — жест известный не одним командирам, но и бойцам. Не дать развернуться, смять. Разбираться потом…

— Бойцы-ы! Конноаррме-ейцы!.. За Сове-еты!..

Свечкой взвил Орлика, крутнул на месте; взмахнув дважды накрест саблей, дал ему шпоры.

Стоном, гулом отозвалась манычская земля. Две бригады за спиной, до трех тысяч! Кружа над головой шашки, конники распластались над мечущимися гривами, орут благим матом. Бурьянная подстилка, притрушенная снегом, мягко отдавалась в стременах. Споро идет лава, чувствует начдив, легко накатывается под изволок в лощину. Легкость испытывает и сам, не только ногами, всем телом, но и всей душой; видит, белые свою оплошность не выправят, не развернутся, не успеют набрать нужный бег; плечом предвкушает сладостный толчок первого удара…

Успели-таки донцы рассыпаться в лаву и набрать разбег. Матерый вожак, умеючи подает шашкой знаки, послушны и сотни; сразу не определил, откуда исходят команды, никаких внешних примет: всадник как всадник, в шинели, лошадь светло-рыжая, как и у большинства. Подсказали повелительные жесты; уловил и не отпускает, цепко держит глазом. Орлик, дурея от шпор, криков и гула копыт, рвется из-под седла.

Светло-рыжий дончак нарастает пронзительно. Сажен на десяток оторвался от плотной стенки; за ним, у хвоста, гнедой и серый. У дончака проглянула пролысина; мелькали белые бабки, кажись, две, задняя левая и передняя правая. Поверх гривы — кирпичное пятно лица; папаха темная, желтеют плечи; погоны могут быть и генеральские. Противник достойный, такой от боя не уклонится, понял Тимошенко; невольно подбирался сам, ощущая прилив горячей молодой злости. Клинок опустил к стремени — ярости побольше вложить во взмах.

Прикидывая, где могут сойтись, пружинясь в коленях, Тимошенко ощутил тяжелый приток крови к руке с шашкой. Отвлекся — что-то изменилось; глаз еще не видит — сердце померкло. Светло-рыжий дончак вот; всадник, хищно раскрылатившись, уже заносил кривую саблю, бугром вздувался погон. Во-он оно что… Двое, у генеральских локтей, на сером и гнедом. Не отстали, как бы даже сбились кучнее. Ясно, выдвинутся, прикроют. Три клинка! Такого еще не попадалось…

Левая рука, занятая поводом, лапнула правый бок. Пусто! Всегда на ремне висел наган в истертой кобуре; знаменитым думенковским приемом владел — рубать и стрелять одновременно, — хотя пользовался редко, от случая к случаю, просто не желал портить себе удовольствия поработать клинком. Сей миг — случай тот. Надо же! С неделю назад, в Ростове, сменил наган на маузер; болтается деревянная кобура где-то у самого голенища. Никакими правдами и кривдами не дотянуться. Успел подумать: кобура-то, мол, новая, невыскольженная, заедает крышка…

Подхлестнутый гневом, отчаянием, начдив вскинулся в седле, занося шашку; явно поторопился, еще бы скачка два-три. Сообразил, от чего дрогнул казак-телохранитель справа, на сером остромордом арабе: эка, мол, махина вздыбилась! Дернул, видать, повод, и серый сошел с ноги, отвалив от генеральского коня. Клином вбил Орлика в едва наметившуюся прореху. Разметал троицу, а удара не получилось: угодил в кривую кавказскую саблю. От звона стали аж зубы заломило. Крякнул с досады. Хотел развернуться. Куда уж!..

Вон, скрежет, ржание…

Удачные удары отрезвили Тимошенко. С удивлением озирался: куда занесло? А откуда взялся снег? Метелища закружила весь белый свет. Помнит, лавы сходились, было светло и небо вроде ясное. Ни черта не видать, крупные снежины лезут в глаза. Странно, он один. В какой-то пустоте, заваливаемой сверху снегом. Бой куда-то подался от балки. Плечо ломит, спасу нет, горит меж лопатками. Намахался. Силком разжал онемевшие пальцы, выпустил рубчатую деревянную колодочку — шашка повисла на темляке. Вытер папахой лоб; вслушиваясь, не знал, в какую сторону ловчее кинуть парующего коня.

Из обжигающе-кипенной коловерти вырвался всадник:

— Семен Константинович?!

Голощекое, безусое лицо лучисто скалится; зубы частые, острые. Комочки снега залепили брови. Голос знакомый — не угадает. Защитная венгерочка с темной опушкой, шапочка заломлена, сапожки, сабля в дорогих ножнах. Не из дивизии, знает определенно; по виду, армейский. Фартовый парень; конь под ним — картинка.

— Не угадуете… Лемешко.

Вспомнил теперь Тимошенко веселого белокурого порученца командарма. С чем прискакал?

— Что там? Давай.

— На словах. Некогда и писать. В районе Поздеева и Малой Западенки… свежие казачьи части. Предположительно, Седьмая Донская дивизия. Где-то тут и конная группа генерала Старикова.

— Запоздал, Лемешко. Слышишь?

Порученец повел ухом; заметно гасла улыбка.

— Да, генерал Стариков… собственной персоной.

— Слышу… Там бой?

— Как очутился здесь?

— По Манычу шпарил! На разъезд наш нарвался, из Одиннадцатой. Указали, где вы переправлялись. И вот прямо на вас… Наваждение, ей-богу!

— Скажи, подвезло. А мог бы и на казаков нарваться.

— Одни вы… чего? Ранены?

— Милован. Вывалился вот… И не заметил. Кутерьма эта чертова… Вроде с завязанными глазами. Теперь входить…

— И я с вами! — горячо напросился Лемешко.

— Не думай, так просто… Напоремся еще черт знает на что. Вертай обратно.

— Се-еме-ен Константиныч…

— А какие распоряжения? — сдался начдив.

— Действовать согласно приказу.

Подталкивая коленями все еще дрожавшего Орлика, Тимошенко оглядывался, напрягал слух; шум боя, слышно, удалился. Сомнения не вызывал исход, раздражала собственная беспомощность. Положение нелепейшее. Не даст себе отчет, как мог вывалиться? Явственно помнит, после пяти-шести верных ударов увлекся погоней за казаком на золотистом горце; на глазах снял из седла конноармейца. Поразил шрам на худом коршунячьем лице беляка; рубец уродовал скулу и вислый нос, цвета какого-то неестественного, желтого. Шрам не сабельный; как бы не приклад. Так видел же! Снега не было. А казака укрыла уже метелища.

— Туча снеговая… Откуда в чертях!

— К хуторку я подскакал по видному. За балкой и запуржило.

— А хутор где?

— Вон! — уверенно ткнул Лемешко назад, разворачиваясь в седле.

Все сместилось в башке. По его, хутор намного левее. Курить охота — кожа трещит; освободился от шашки, вкинув ее в ножны, деревянную кобуру маузера умостил на ленчик, впереди себя. Поближе, на всякого-якого. Полез было за портсигаром; неожиданно вынырнули из снежной скирды и протрусили-то сотню шагов, не больше. Ясное утро над головой; день может и разгуляться. Свинцово-зеленая туча тащится неторопко на черные калмыцкие земли, к Волге. Поразила подсиненная чистота кругом. Выбеленная лощина уходит к бирюзовым буграм, на юг.

Под порученцем командарма шарахнулся конь; дико всхрапывая, вращая огненными очищами, пятился, приседал на задние ноги. Трухнул. Наступил на труп. Язвительная усмешка покривила бритые, с подусниками, губы начдива: не боевой конь — для парадов. А красив, дьявол; стати степняка, норов знойный и масти редкой, гнедой, с горячей, в красноту, отмасткой, а грива и хвост желтые, прямо солнечные. Жаль, трусоват. Утерпел-таки, не уколол; народу этому, порученцам, надобно пыль пускать в глаза. Потому и не держит возле себя таких; обходится ординарцем, славным пареньком Гринькой — ухватистым, на все руки, и не робкого десятка. Защемило где-то: оторвался парень, закружила коловерть. С ума там небось сходит; обошлось бы…

Вглядевшись, Тимошенко невольно потянул повод. Обманчивая белизна. Холмики, холмики… И люди, и кони. Притрушены снегом, будто заботливо укрыты огромной простыней. Не узнавал место; где-то и его след тут…

— Беляки! — вскрикнул Лемешко, хватаясь за нарядный эфес.

Из-под земли выросли. Теклина там, что ли? Да, кони казачьи — длинные хвосты, не подрезаны. Трое. Озираются, похоже как кого ждут. Саженей полтораста. Из карабина бы…

— В шашки, товарищ начдив?!

Неймется молоду-зелену, а подумал бы сперва. Разделяет их страшное поле, густо усеянное трупами, не каждая лошадь ступит копытом. Желтогривый щеголь уже не рискнет; Орлика может послать…

Казаки сбились кучкой, наверно, о том же совещаются; хотя навряд, иные у них заботы. У одного, кажись, торчит из-за спины винтовка; могли бы и воспользоваться. Не хотят подымать шума.

— И еще-е… — у порученца пропал вдруг наступательный пыл.

Выскочили опять трое. Знакомое почудилось Тимошенко в переднем всаднике. Конь! Светло-рыжий. Не видать отсюда пролысину и белые бабки. Уцелел все-таки генерал, никто не снял. Неужели бросил части?

— О! Пошли!.. — ожившим голосом бахнул Лемешко.

Сорвались казаки тугой стайкой и тут же пропали в пурге. Отпустило под ложечкой, почувствовал Тимошенко; он уже определился на местности: рубка сбивается на восток, чуть южнее, туда же, подталкиваемая ветром, тащит свои свинцовые космы по земле снеговая туча. И генерал ведь туда! Нет, не бросил Стариков свою конницу; просто умело вывели его из боя, без сомнения, проигранного им и уже ненужного. Сам-то он, начдив, вывалился из сечи по собственной горячности; неловко и перед мальчишкой; как всегда, заговорила совесть — не раз уже терял вот так голову…

Смутное беспокойство ощутил начдив. Не сразу понял, откуда потянуло. Поле боя осталось за ними, враг сбит и, преследуемый, уходит. Так уходит-то куда?! В сторону хутора Веселого… Да-да. На тылы корпуса Думенко. Наверняка, это была у Старикова и цель. Генерал пошел без раздумий, знал загодя.

Из той же теклины, поближе, выткнулась группа всадников. Свои. Кони с подрезанными хвостами…

4

Встречные бои пали на последние дни января.

Обе стороны наметили активные действия на рассветный час 28-го. Совпадение случайное; ни штабы белых, ни штабы красных не располагали точными сведениями о дате наступательных операций. Ставка Деникина в Тихорецкой ждала продолжения нажима большевиков; в Саратове штабисты Кавказского фронта и в мыслях не клали, что белые после головокружительного отступления от Орла, пробежав пол-России, так скоро опамятуются.

Свои намерения комфронта Шорин выявил за двое суток до общего наступления. Разгромленная и плененная поголовно Сводная дивизия 2-го Донского корпуса повергла генерала Сидорина в уныние. Опять Думенко! После Новочеркасска еще не очухается. Нынче — хутор Веселый. Перемахнув Маныч, разделался, как повар с картошкой, с соединением, вдвое большим его собственных сил; отхватил плацдарм на левом берегу Маныча в районе Веселый — Ефремов; явно рвется на Тихорецкую, метит в солнечное сплетение. Рок какой-то, ей-богу!

Как всегда, в тяжкую пору протянул верную руку начальник штаба, старший наставник и друг, генерал Кельчевский, — убедительно вычислил и вырисовал на карте возможность отплатить красному коршуну. Стрелы обжигающие, стремительные, с трех сторон упираются в махонькую точку — Веселый: 2-й корпус с запада, 4-й с юга, 1-й с востока. Выдвижение Донских корпусов в низовье Маныча не претит плану главного штаба. Уничтожением корпуса Думенко и положат начало контрнаступлению.

Январским замыслам противников не суждено было осуществиться. От устья Дона до Верхнего Маныча, по дуге в три сотни верст, вздыбились в одночасье войска, конные и пешие. Покатилась из края в край по донским высотам пушечная пальба, поднялись из окопов пехотинцы со штыками наперевес; заполыхали, завьюжили смерчами конные сечи. Сцепились на каждом пятачке водного рубежа, скованного лютой стужей; переправы по льду везде доступны. Четыре стрелковые дивизии 8-й армии перешли Дон от Азова до Старочеркасской; от рассвета и дотемна дрались красные бойцы за левобережные хутора и станицы с «цветными» генерала Кутепова и казачьей конницей 3-го Донского и 5-го Кавказского корпусов. Огоньки затеплились в окнах куреней, когда вымотанные до последку красноармейцы перебирались через Дон обратно в свои мелкие окопчики. Передовые части Конной армии, разметав 7-ю дивизию 2-го Донского корпуса и конницу генерала Старикова, захватили за Манычем хутор Мало-Западенский — помогли удержать 21-й дивизии 9-й армии станицу Манычскую.

Конница Думенко приняла на себя согласованный удар трех Донских корпусов; отбиваясь, оставляли думенковцы шаг за шагом занятый ранее плацдарм; самым тяжелым выпал второй день отступления, переход Маныча — на виду, по трехверстной ледяной равнине. Казачьи пушкари и пулеметчики измывались. Обозные брички еще кое-как сумели протащить меж зиявших пробоин и водяных фонтанов, а корпусная артиллерия вся завалилась под лед; из семнадцати орудий на правый берег удалось переправить только два…

5

6-я кавдивизия заночевала на левом берегу Маныча. Дневной бой, преследование изнурили лошадей, измотали бойцов; с заходом солнца, вместе с курами, повалились конники. 1-я и 2-я бригады вернулись в Малые Западенки; 3-я, выведенная из резерва, выдвинулась в хуторок Поздеев. Начдив и военком с ночевой подкатили к комбригу Колесову — завтра светом 3-я идет авангардом.

Думал начдив завалиться пораньше. Как никогда сморенный скаженным днем, он почувствовал усталость непонятную — душа ноет, что ли? Совсем было уклался; в нижнем белье, давал какие-то советы военкому, пожелавшему лично проверить боевое охранение по окраинам хуторка. И надо же! Ввалился жданный на завтра начальник штаба дивизии Лихачев. Не стаскивая романовского тулупа, в валенках, расстелил свою истрепанную карту области Войска Донского, прибавил в лампе огоньку. От первых слов его Тимошенко, недовольный, сорвал со спинки кровати галифе, хмурой тучей навис над столом. Усталость, сонливость корова языком слизала.

— Ты хочь скинь тулупищу… Вони наволок, — прокашливая подкатившее удушье, хрипло пробурчал он; карту буровил, не сразу проникая в символы штабиста: — Где, где, говоришь, мамантовцы?

— Из Кагальника брошены. Вот. Сосредоточил Сидорин их в районе Попова, Хароль. Помещичьи экономии. Мечетинскую оградить. — Штабист, не отрываясь взглядом от десятиверстки, выпрастывал из широченного тулупа руки; таким же манером снял шинель; настуженную одежду его вынес вертевшийся тут же Гринька. — А Первый Донской корпус передвинут из-под станции Целина. Вот. Экономия Пешванова.

— Теперь же где… корпус?

— Предположительно, Думенко собрал все бригады в Веселом.

— Днем побывали в тех краях разъезды Колесова. Канонаду слыхать вдалеке, в сторону Процикова, Хомутца.

— Комкор присылал своего порученца.

Чувствуя, как наливается гневом, Тимошенко сцепил все пальцы в огромный кулачище — готов грохнуть по карте. Взяла горькая обида: в потемках воюют среди бела дня. Разведка своя ни к черту! Ничего не знают о соседях, о противнике больше сведений…

— Так, может… беда у Бориса Макеевича? А мы тут по мягким перинам… Вон чего понарисовал!

— Ночью, полагаю, казаки не выступят. За день тоже уходились. А коль подопрут… реку лучше переходить по темному.

— Пойми, голова ученая! Думенко нам нужен тут, на левом берегу Маныча. Ты хочь знаешь?!

Невозмутимый взгляд синих глаз начальника штаба как-то встряхнул начдива, заставил взять себя в руки; остывая, он уже посмеивался над собой: кулаками махать — последнее дело. Обстановку нужно оценивать без горячки, трезво. Тем и отличается Лихачев — трезвым складом ума, рассудительностью и невозмутимостью; ему просто чуждо состояние горячности, вспышки. Доглядел сам в штабисте эти качества и добился от Реввоенсовета перевода в 6-ю. Имя Думенко ему, человеку сравнительно новому в сальской коннице, может мало что и говорить. А спрос какой?..

— День был дурной… — извинительным тоном заговорил Тимошенко, потирая свежеподбритый сильный затылок. — Да и вести ты доставил… Вижу, не кинешься среди ночи очертя голову, не протянешь руку.

— Конечно, Конно-Сводный корпус нам нужен здесь.

— Вроде и недалеко, будет ли три десятка верст. Так задачи ж разные, у каждого своя. А ежели все-таки рискнет Сидорин, а?

Сухощавое, тонконосое лицо штабиста едва заметно покривилось. Тимошенко и сам понимает, случиться может всякое, даже самое худшее; ночь длинная, силы противника несметные. И поделать ничего нельзя. Кому-кому, Думенко казаки не спустят; Сидорин использует все, чтобы отплатить ему сполна. Кажется, момент подходящий…

Начдив схватился со стула. Большой, тяжелый, негде развернуться в казачьей горенке; полы тесовые, натертые песком, постанывают под сапожищами с драгунскими шпорами; русый ежик только-только не метет почернелый потолок. Душит его бессилие; где-то глубоко теплится: Думенко не ягненок, битый, перебитый…

Наметавшись, не помня, как и застегивал френч, присел на свое место, крупные кисти мирно положил на карту, насупливо приготовился слушать.

— Нынче белое командование уж точно узнало о дислокации Конной. Слухам они верили… о переброске нас в Таганрог. Батайские наши неудачи Сидорина вдохновили. А тут и Конно-Сводный корпус… Сам в пасть всунул голову.

— Не по зубам Думенко Сидорину.

— Мы потеряли плацдарм…

— Чухались бы дольше по Ростовам. — Тимошенко убрал со стола руки, выпрямился: — Какие там изменения оперативщики вносят? Чую, приказ на завтра трещит по всем швам.

— Собственно, я и прикатил… Направление удара изменилось.

— Не на Хомутовскую?

— Южнее. На Ефремов. Вот.

Брови у начдива встали торчком, как у филина, сглотнул подкативший ком.

— Чего ж ты, сатана этакая… А левее еще нельзя?

— Куда левее?

— До Веселого.

— И так растянули свой участок фронта на треть. Зотов за голову хватается.

— Ну-у, Лихаче-ов… Попомни, до света сгоню. Будешь рядом, у стремени.

— Спасибо скажу, — без улыбки, на полном серьезе согласился штабист.

Опять ординарец. Втащился молчком, не спрашиваясь; руки заняты, толкал дверь задом. Разлил из заиндевелого обливного кувшина густое пахучее молоко по кружкам, поставил перед каждым; от круглой житной хлебины, вонзая большой палец в коричневую хрустящую корку, отвалил по доброй краюхе. Кувшин и начатую хлебину оставил на горке — кому, мол, потребуется, добавите сами, — удалился, плотно закрыв за собой визгливую дверь. Бывший офицер, с утонченными манерами, Лихачев подивился лишний раз простоте взаимоотношений начдива с подчиненным, но ломать заведенный порядок не осмеливался. Пригубил, раскушивая.

— Корова отелилась недавно у хозяев… Молоко еще отбивает молозивом.

— Холодное. Зубы ломит.

Притерпевшись, начальник штаба опорожнил кружку, управился и с краюхой, вкусно пахнущей золой. Тимошенко не торопил; до еды не притронулся, вынул папиросы. Завтрашний день действительно вывернули наизнанку; знает, начальник полевого штаба армии Зотов двое суток гнулся. Все строилось на плацдарме Веселый — Мечетинская. Понимает командование армии, и сам на их месте сделал бы именно так, повернул левофланговые части круто на восток. Оказать помощь соседу, попавшему в беду, всегда благородно, чтится высоко. А тут и вовсе, сосед тот не просто славный военачальник — человек близкий, свой, чье имя кровью вплетено в боевые дела нынешних первоконников; взять его дивизию, 6-ю, а уж о 4-й и говорить нечего, по уздечке начинал когда-то собирать…

— Задача у нас, Семен Константинович, усложнилась на завтра. Безмерно усложнилась. Совместного удара с корпусом Думенко, на какой рассчитывали… уже не получилось. Утратили внезапность. Сегодня вот, пожалуйста, знали о пластунах Седьмой Донской дивизии… Нарвались на конницу! Выясняем — одна из бригад конной группы генерала Старикова.

— Повидались с самим генералом… Скажу, не чурается шашки.

— В вечеру завтра, а то и среди дня, непременно мы столкнемся с мамантовцами и шкуровцами. И не далее как… в районе Ефремова. А это… на одну дивизию…

— Как на одну?

— Шестая авангардом. У Одиннадцатой с Четвертой боезадача прежняя. А на их долю тоже… дай бог! Кубанский корпус Агоева, топорковский бывший. Раз. Корпус генерала Коновалова, Второй Донской. Два. Да и «ваш» Стариков, неизвестно, какой выкинет за ночь фортель. Может он встретить нас у Ефремова, а может очутиться и под Хомутовской…

Сладкий зевок смутил Лихачева; с недоумением глядел на потягивающегося начдива: прижмур блаженный, довольный, как у кота на завалинке против солнышка.

— За что уважаю я вашего брата штабиста… умеете ловко вязать петли… на карте. Во чистом полюшке все потом иначе. Вся! Валимся спать.

6

Наутро Конная всеми тремя дивизиями пошла в наступление. Соседние армии, 8-я, 9-я и 10-я, после вчерашних встречных боев, сломленные жестокими ударами врага, нынче даже не делали попыток оставить мелкие окопчики по правобережью понизовья Дона и Маныча; в те утренние часы корпус Думенко, в одиночестве, обливался кровью на голом скользком манычском льду…

6-я кавдивизия круто взяла на восток. В голове — 3-я бригада. Комбриг на правах хозяина то и дело оглядывался, озирая плотно сбитую колонну. Внешне Колесов выгодно отличается от своих собратьев комбригов, Книги и Апанасенко, — высок, статен, не широк в кости; белявое, сероглазое лицо пышет на морозном ветру приветливой улыбкой, зубы не закрываются.

Шинель у комбрига-3 на зависть, глаза отбирает; сшита на заказ из светлого генеральского сукна; мастер старого режима, как ни просил, не поступился своими принципами — подвачены плечи, двубортная, приталенная. Вдобавок старый хрен пришлепал черные бархатные петлицы, артиллерийские, с красным кантом. Возмущался заказчик, грозился всю «контрреволюцию» спороть, выдрать — все осталось на месте.

Великолепен под всадником и конь, масти своеобразной, не серый, а какой-то гнедой в яблоках; самые яростные лошадники теряются в догадках, не могут распознать породу, склоняются больше к малоазиатским кровям. Скакун из пленных; хозяин его, смуглый терский казак, невысоких чинов, не успел сообщить и кличку: лег на белый шелк гривы под шашкой самого комбрига. Окрестили на свой лад — Нехристом.

Начдив тоже в голове. Как и грозился, до света сорвал из постели начальника штаба и взял с собой. Кони шли рядом, стремя и стремя; Тимошенко, исподволь любуясь комбригом и его малоазиатцем, нарочно придерживал Орлика, не выбивался наперед. Не хотел давить своим присутствием авторитет комбрига; по собственному опыту знает, бойцам лестно, когда их командир в уважении у вышестоящего начальства. Кидал взгляд и на Лихачева, тоже исподволь; всего не заметишь сразу — не лезет штабист с расспросами, по-деловому молчит. Доброе качество, достойное; не терпит угодливых и речистых, такие обычно пустые и никчемные люди. В серьезном бою не видал еще его; почему-то уверение разочаруется…

— Гляжу, не бывал в этих краях.

— Где ж, Семен Константинович…

Улыбнулся Лихачев скупо, мотнул головой; чувствуется, оторвал его от каких-то мыслей, далеких, нездешних, вернул в седло — зашевелил повод, осмысленно устремил прищуренный взгляд перед собой, на восход. День рождается в потугах; клубящееся, перекипающее небо вот-вот обрушит вороха снега; сверху и позади, на заходной стороне, еще ночь, держится за бугры крепко; свет исходит от запорошенной вчерашней метелью степи, неровной, холмистой. Держат на кровавое пятно восхода…

— Знатные места. Тут, в этих местах, и собиралась Конная… А где же еще? Конные заводы кругом. Давнее коневодство. Четвертая сперва. В этих как раз краях и начинал Думенко подымать доброволию в седло. Вон за Веселым, по балке Хомутцу хутора́. А наша, Шестая, попозже, уже через год… весной девятнадцатого. Из ставропольских краснопартизанских отрядов сводили. Тоже здесь. Вот они, Апанасенко, Книга, Колесов, Селиванов, Чумак… кивали.

— А Буденный, говорят, воронежский?

На разговор, будто к костерку, подвернул Колесов.

— Батька из Бирючей. Сам он уже местный. Чуть подале, за Манычем, Платовская, калмыцкая станица. С хуторов тамошних. С Городовиковым они…

По выбалке прокатился гул. Похоже как гром. Завертели головами. Откуда вот? Конечно, пальба пушечная; зачастило, скованную стужей степь затрясло, забило. Заломило уши. Горяча коня, Колесов первым выскочил на взгорок. Догадавшись, Тимошенко обменялся с комбригом и начальником штаба взглядом, вонзил в ходившие ходуном конские бока шпоры…

Ветер в лицо, сухой, колючий; доносит из Веселого раскаты живо; пальба явно густеет, калится; короткие передыхи заполнены до отказа сорочьим стрекотом «максимов». Орлик рвется, зло требует повод; два десятка верст — не шутка, по такой дороге отобьешь копыта, запалишь. Остужая косыми взглядами пыл комбрига, готового распластать своего Нехриста во весь мах, Тимошенко держал ходкую рысь; прикидывая на слух, он почти не сомневался, что огонь ведут только казачьи пушкари — безответный, не слыхать разрывов.

К горлу подкатил горький комок, хочется сплюнуть, а нечем, во рту сухо; нет-нет, подкатывает обида на себя, на свое бессилие. Понимает он, помочь не сможет, да и некому; чувство это перехлестывается другим, более яростным — отомстить! Что ждет их самих — не важно; жирные стрелы на карте — пустое для него, верит глазу и руке.

С левого локтя, в падинке, ближе к Манычу, затемнели сады; какой-то хуторок, не помнит по десятиверстке, но не Веселый, рановато. У штабиста спросить — все одно понадобится тому расстегивать планшет. А останавливаться нельзя, время дорого…

— Товарищ начдив?! — Колесов сильным жестом вскинул руку.

Сразу и недоглядел. Кучка всадников справа от шляха, на ближнем увале, голубом от снега, чистом от бурьянов. Подумал на свой разъезд — полдюжины их впереди, до самого Веселого. Подхлестнуло выражение лица Лихачева, потянувшего из ножен шашку. Чуть скосил глазом. Конница! Толстый змеиный хвост уползает за хребет увала. Понятен маневр: укрыться. Исчезла тут же и кучка всадников.

— Колесов!

Понятливый комбриг кинул по шляху эскадрон; погодя на хорошей рыси ушел и весь головной полк. Рвался и сам — удержал. Используя короткую заминку, Тимошенко выгладил биноклем ближние и дальние бугры; степь в складках, незаметных с седла; пожалел: аэроплана нет. После того как главный авиатор Стройло перелетел под Ростовом к белым, вся армейская воздушная разведка пошла насмарку. Вот бы где пригодилась!

— Не рвись, комбриг… Неизвестно, что в той балке. Полка́, думаю, покуда хватит. Как ты, Лихачев?

— Нас могут и поджидать.

Как-то и не пришло в голову. Вчерашний бой! А коль знают кого — успеют выдвинуть нужные силы. Времени с лихвой, сутки.

— Стариков?

— Все-таки, думаю, Стариков нынче нужнее Сидорину под Манычской. Вчера с полудня прояснялось, выглядывало солнце… Аэроплан белых кружил в устье Маныча.

— Видали и над Поздеевом, — у Колесова все зубы наружу. — Небось наш подлюга, Стройло.

— Генерал Сидорин сам лихой пилот. Седла казачьего ему, казаку, не надо — аэроплан. Уж Четвертую никак не мог не обнаружить. Городовиков в самый раз выставился на льду.

Расчехляя бинокль, Тимошенко сердито покосился на разговорившихся подчиненных; продолжал пытать начальника штаба:

— Мамантовцы?

— А что? — неуверенно согласился Лихачев; ежась от ветра, он задержал взгляд на вымороченной от холода утренней заре — в том месте скрылась неизвестная конница. — Вполне возможно.

— А шкуровцы? А коноваловцы? — выявил свое особое мнение комбриг, тоже не успевший вскинуть бинокль. — Все они тут, гады, сбились до кучи.

Отослав вестовых к Апанасенко и Книге с распоряжением подтянуться, изготовиться, начдив велел Колесову выдвинуть в голову колонны пушки, пулеметные тачанки и брички, отправить усиленные дозоры на фланги. С пылающими щеками, высясь на папаху над всеми, водил биноклем, подавая комбригу короткие команды. По утихающей пальбе чувствовал — спешить им уже некуда: Думенко ушел за Маныч; ночные тревоги незаметно исчезли с появлением светлого дня, ощутил душевное освобождение. Не так уж, оказывается, и тяжко. Ну отступил Думенко, побили — кого не бьют и кто не отступает; комкора слишком знает: сегодня ему двинули, завтра он отплатит, вернет с лихвой. А их под Батайском и Ольгинской не били! Ноги едва унесли. Обрадовались новому направлению, добились-таки у комфронта Шорина; он, Тимошенко, доволен соседством, видит, и бойцы шалеют. Жаль, не подоспели; локоть к локтю с Конно-Сводным корпусом можно бы тряхнуть давних знакомцев, Мамантова, Шкуро, Коновалова… Кто еще тут?

— Подвинь пушки!

Краем глаза видит, как Колесов сбивает конников на обочину, высвобождая дорогу для уносов с трехдюймовками и зарядными ящиками. Батареи на первых порах хватит встретить казачью лаву. А сколько пулеметов? Кажись, двенадцать. Знает пулеметную команду 3-й бригады. Врежут парни. Дюжина «максимок» заговорит — разговор крупный состоится…

В прореху облаков хлынул свет. Серебряный столб уперся в самый шлях, высветив голову колонны. Орлик зафыркал, крутя башкой и гребя передним копытом; начдив, морщась, громко чихнул: в ноздри ударил одуряющий запах полыни. Пахнуло недалекой весной. Совсем уж не ко времени напоминая…

Неподалеку у самой дороги разорвался снаряд. Какое-то малое время Тимошенко с детским удивлением глазел на черно-белый куст терна, в мановение ока выросший на голой заснеженной спине увала. Вот, сотни три шагов. Непонятно, откуда и взялся. Смешно, даже вверх посмотрел, на вылупившееся негорячее солнце. Опять чихнул, не успев прикрыться ладонью в коричневой перчатке.

— Чудеса на белом свете, ей-бо! — опешил и комбриг, успокаивая полохнувшегося коня.

— Такие чудеса могут обойтись… — спокойно заметил Лихачев. — Взгорок наверняка пристрелян.

Трезвые до озноба слова начальника штаба вывели начдива из состояния мимолетного благодушия. Приказав развернуть бригаду в боевой строй, кинул Орлика в галоп. Посмел за ним увязаться только вестовой, Гринька, на буланом чернохвостом жеребчике. Разгадка тут, на взгорке. Нет, он не рисовался перед сотнями глаз, не выказывал мальчишескую браваду — не мог послать кого-то другого; каким-то чутьем понимал, что снаряд шальной, бесцельный…

На самой хребтине увала, у свежевывороченной воронки, отдающей серной гарью, нетерпеливо затоптался запененный Орлик. Усмирил шенкелями. Равнина — взглядом не окинешь. Дух сперло! Уходит под уклон, пропадает в сиреневой наволочи. Где-то у синего бугра восковой свечкой торчит колоколенка. А разгадка вот, рукой подать. На кургашке, в версте, справа от шляха, уже на передках батарея; задержалась на маковке одна пушка, три упряжки вскачь уносились к хутору. У манычских желтых камышей, далеченько, головной полк схлестнулся с казачьей конницей; силы неравные, заметно отсюда, белых вполовину больше.

— Колесова… Живо!

Крутнувшись, Гринька шапкой подал знак. Покуда подскакал комбриг, план у начдива созрел. Где-то у ветел — наверно, речушка — батарею можно настигнуть; маневром влево, к Манычу, выйти и в тыл коннице, напиравшей на головной полк. Еще одного полка достаточно. Что таят хуторские сады? Самый Веселый. Помнит, по рассказам, на провесне 18-го Борис Думенко в этом хуторе впервые обнажил свою шашку; с того боя и пошла гулять в двуречье, меж Доном и Волгой, его слава…

Белокурое скуластое лицо комбрига пылало; весь он, вместе с подбористым тонконогим скакуном, гнедым, в яблоках, жаждал боя, скачки.

— Семен Константинович!.. Дозвольте… с эскадроном!

— Полк! Казачью батарею развернешь на ту конницу… И на хутор! В сады…

Глядел на вихри снега, взметенного удалявшимися всадниками, а помыслами весь был в хуторе. Где-то там силы, какие с такой легкостью перекинули Конно-Сводный корпус за Маныч; зная своего бывшего начальника, мощь удара его конницы, не трудно представить те силы. Три казачьих корпуса! Тысяч двадцать пять одной конницы. Впятеро-всемеро превосходят числом части Думенко…

Ознобом свело лопатки под овчинной бекешей. Не хочет признаться, но он, начдив, и в душе ощущает холодок — похоже что-то на страх; у самого-то поменьше клинков, нет и громкого имени. Махину такую ему не разворотить. Возбужденные кровью казаки, обратившие в бегство самого лютого и дерзкого врага, взявшего штурмом недавно их столицу, попытаются отыграться и на 6-й дивизии. Помощи ни от кого не ждет; напарницы, 4-я и 11-я, навряд ли смогут подпереть — свое направление у них и свой противник.

Белая равнина до крайних хуторских садов просматривается отчетливо. Бинокль Тимошенко оставил в покое; выбивал из мятой пачки папиросу. Курить, странно, не тянуло, просто отвлечься, успокоить взыгравшие нервы. Не нравится нынче ему что-то в самом себе; самокопание, мелкое, никчемное, угнетает его и унижает в собственных глазах. Что повлияло? Весна, приближение победного конца войны? За другими, по наблюдению военкома, заметно такое. Черт знает, может сказываться и на нем. А вернее всего — потрясли батайские неудачи…

Пряча в пригоршне спичку, тыкался папиросой в огонек, глазом не упускал поле боя. Как и ожидал, другой полк внес замешательство в белой коннице; живо вырвалась она из сечи и, оставив батарею, наметом подалась к хутору. Видит, Колесов вертится возле перехваченных трехдюймовок; вот-вот откроет пальбу. В самый раз, казачки бегут кучно; с версту-полторы еще, наверно, до садов. О! Чихнула одна пушка. Казалось, долго ждал разрыва — веко задергалось. Дале-ече-ень-ко. Неудалые пушкари у Сидорина; сам-то подумывал, дело в ином. Комбриг внесет поправки. Вот! Другой табак…

Подскочили Апанасенко и Бахтуров. Не выспрашивали, пялились молчком: все ясно, как на ладони.

— Эхма! Батарею Колесов обротал?! — у Апанасенко взялись зеленым огнем глаза. — Ну-у, прокуда-а… Везет же!

— Есть и у тебя, Иосиф Родионович, возможность… Боюсь, не одну батарею. — Тимошенко перенял понимающий, чуть усмешливый взгляд военкома. — Чего так смотришь?

— Кумекаю, — хмурил широкую переносицу Апанасенко, вглядываясь явно куда-то поверх хутора. — Казаки эти… приманка. А главные силы у Маныча…

— А не в садах? — посомневался военком.

— Не, — стоял на своем комбриг. — Ту прорву в тих садиках не сховаешь. Нужон коннице оперативный простор. Во, Колесов шпарит по выгону!..

Тимошенко поднял бинокль. Казачья конница уже скрылась; не втянулась в крайние проулки, обошла сады. Снаряды не долетали до дворов, взрывы вспыхивали по заснеженному выгону. Опять хитрят пушкари? Ой ли. Расстояние отсюда, с увала, видать, скрадывает перед хутором обширная долина речушки. Трехдюймовки и не достают.

— Иосиф Родионович, бери влево, к Манычу. Там где-то след Бориса Макеевича.

— Хо! Думенку им не унять… Как куцему свово хвоста.

— Донесения подсылай в хутор. Постоянно.

— Задача ясная.

— Ты, Павел Васильевич? — Тимошенко не опустил бинокль; сейчас Бахтуров в самом деле необходим во 2-й бригаде — военкомбриг слег в тифу; не прикажешь ведь ему.

— Где нужнее.

— Знать бы… где? Основные силы едва ли в хуторе. Оказали бы уже себя.

— По экономиям, гляди… — Апанасенко возился в седле, неловко оборачиваясь к плотно сбившимся своим полкам.

Поджидали 1-ю бригаду. Головной эскадрон показался на шляхе, в полуверсте; вчера ставропольцы Книги славно поработали, нынче идут резервом. По-хозяйски ежели бы, оставить их где-то тут, на этом увале, и забыть о них. Он, Тимошенко, крепко усвоил еще под Царицыном и эту думенковскую науку, по-крестьянски проста наука та: всегда держать под рукой свежую силу, резерв, и силу немалую, не слабее той, какую вводишь в бой. Весь и секрет боевых удач знаменитого конника; бойцы спиной чуют ту опору, и каждый рубится без оглядки; недаром среди легенд, окутавших имя конника, выделяется одна особо: у Думенко, мол, пятьдесят тысяч сабель. Немудрено, легенда имеет почву…

Нынче нет времени у начдива в достатке; все может решиться в считанные минуты. Резервная бригада должна быть под рукой.

За спиной оборвался конский бег. Книга. Вот уж не рубака! Сидит как на скамейке; цигарку бы ему еще под усы. Что-то в комбриге есть помимо простоты, отчего у начдива всегда теплеет взгляд при виде его.

— Василь Иваныч, держись моего правого локтя. В хутор не входи. Обогнешь сады. Чуть выдвинешься по той речушке. Глаз не спускай с Апанасенко и Колесова. Я подымусь на колокольню.

— Полагаете, беляки по-за хутором? — Книга по-детски наморщил кирпатый нос; его ублажала мирная картина: степная заснеженная гладь покатом уходит к богатому хутору — сады, крыши небось тесовые и жестяные.

— Де ж им буть! — недовольно покривился Апанасенко; в голосе у него еще порой прорывались начальствующие нотки — пошумливал, бывало, на комбрига; сейчас смягчал хохлацкими словами: — Не иголка, мабуть, в стогу. Побачим.

— Ты, Осип, хочь в такий час не надувайся, як индюк.

— Хо! Час ёму нэ пидходэ.

Перепалка давних боевых друзей не волновала ни военкома, ни начдива. Вон они, кочеты, сворачивают самокрутки из одного кисета, не важно, из чьего, кто первый достанет. Апанасенко вынул свой, кожаный, с медным вензелем — чьи-то инициалы, — на шелковом черном очкурке; заметно, торопится комбриг-2 затянуться до зеленых мурашек в башке, унять дрожь под горлом.

Ритуал перед боем у Апанасенко — покурить, — знает Бахтуров и все делает, чтобы не помешать этим затяжкам. Тоже потянул к себе кисет; вяло водил языком по обрывку газеты, склеивая цигарку. Подал кисет начдиву. Тимошенко понимающе усмехнулся яркими серо-зелеными глазами; не суется в комиссарские дела.

— Со Второй так и пойду я, Семен Константинович.

Кивая, Тимошенко прикурил от спички военкома; глубоко, с наслаждением затянулся, выпустил дым, следил за клубочками, тающими в пахучем предвесеннем степном воздухе. Прошла очень нужная минута; был благодарен комиссару за духовное единение. И произнес фразу, известную всем конникам, излюбленную их первым вожаком, ныне ставшую боевым кличем:

— Ну, с богом!..

7

Колесов метался по паперти. Увидав, кинулся к калитке; глаза навыкате, оловянные:

— Товарищ начдив!.. Жду вот… Боюсь, не поспеем!..

— Куда?!

Догадывался Тимошенко, что вывело комбрига из берегов. Побывал уже на колокольне. Нарочно нажал на вопрос; тоном, взглядом велит остепениться, не заламывать рук — бойцы кругом. Забита вся площадь; спешенные конники жмутся к церковной ограде; обветренные лица ближних встревожены — успели кое-что прослышать.

— Стена!.. — не шевеля серыми губами, натужно шептал Колесов. — Боюсь, раздавят мой полк.

— А ты не бойся, Николай Иваныч. Заладил… что там?

— До дивизии! На погляд… К Манычу так… Стеной выставились.

— У Маныча?

— К камышам, да.

— Апанасенко впору туда выходит. Двигай и ты. Сообрази на поле…

Подымаясь по крутой скрипучей лесенке, в потемках, он торопился увидеть собственными глазами то поле. Дивизия белых — шесть полков; у него — девять. Девять на шесть — куда ни шло. Но все ли увидел Колесов? По себе знает, не всё выставляют. Бывают моменты, когда позарез нужно выставиться — для острастки, подавить психику противника численным превосходством, сломить волю к сопротивлению. Лишь бы не проливать большую кровь. Есть такие военачальники. Себя к таковым не приравнивает; не то чтобы он так уж жаждал крови — напротив, жалко ее лить понапрасну — не получается численного превосходства. Сердце подсказывает, не тот момент и нынче. Генерал Сидорин выставил авангард. Даже, может, и дивизия. А основные силы неподалеку…

Кто-то с грохотом обрушился на голову. Обдало горячее табачное дыхание:

— Товарищ комбриг!..

— Глаза раскрой! — посоветовал Гринька, успевший подставить кулак в расходившийся пах ошалевшему наблюдателю.

Сверху брезжило в тесной лестничной норе; наблюдатель в нагольном кожушке, островерхом расхристанном шлеме, лицо проглядывает смутно; по голосу — парнишка, помоложе Гриньки. Ухватив его за ремень, Тимошенко без слов крутнул, меняясь местами, зашагал через несколько ступенек. Свет ударил в глаза. Звонница оказалась неожиданно просторной, выбеленной. Свист ветра, запутавшегося в колоколах, заглушал их. Четыре проема, не сразу и сообразишь, в какой глядеть.

Под очистившимся солнцем обширный выгон слепит лазаретной белизной. С высоты видать далеко; за версты выделяется темное на белом. Вот она, и казачья конница, выставилась как для смотра. Колесову не помни́лось, на самом деле, до дивизии. И гадать не надо, ждут их; давно увидали отсюда же, с колокольни. Обернувшись, Тимошенко поймал в окуляры Великокняжеский шлях, по какому они двигались. Еще бы не заметить! А встречали достойно — двумя полками и батареей.

Подвинулся к другому проему. Рукой дотянуться до Апанасенко; ведет бригаду кучно, держится балочки. Хитрый лисовин. Книга, как ему и полагается, прижался к садам, из долины речушки не высовывается. Белым покуда они не показывались — заговорили бы пушкари. Диво, не бьют по хутору; знают, на колокольне наблюдатель.

Неладное учуял начдив в поведении казачьей конницы; не может сказать определенно, что давит. К чему парад? Ждут подхода подкреплений? А не выясняют о месте нахождения двух других дивизий Конной? Небо ясное. Генерал Сидорин, коль он такой заядлый летун, в какой-нибудь час разглядится со своего высока и даст знать. Над Веселым не вьется; кружит небось над Манычской. Четыре тысячи конников с обозами не укроешь в голой белой степи.

Кто-то подымается. Заметил, Гринька от нетерпения нырнул головой в темное зево, как скворец в колодец. По легкому шагу угадал начальника штаба. Какие-то вести. Не от командарма?

— Конница эта… Семен Константинович, из Второго Донского корпуса генерала Коновалова. Четвертая кавдивизия.

— Сорока на хвосте доставила?

Штабист бровью не повел. Тимошенко уловил в своем голосе петушиный задор; ругнул себя крепко. В достоверности сведений не сомневался; конечно, Лихачев успел допросить раненых и пленных.

— Состав какой?

— Якобы неполный. Пять полков.

— Не сам Коновалов тут?

— Утром срочно отбыл в Кагальницкую. В поезд Сидорина.

— Сидорин в Кагальницкой?

— Надо полагать. Пленный… близкий генералу Коновалову. Личный портной.

— Портно-ой? — Тимошенко обернулся. — Подхватили где?

— В Веселом. Мундир на примерку привозил из Мечетинской.

— Подошел?

— Пополнел генерал. Три недели портной за ним гоняется, из самого Новочеркасска.

— Не худо живут… Еще и полнеют.

Такая выпала легкая минутка; почувствовал Тимошенко, сходит с души тяжесть; ничто так его не тяготит, как неизвестность; гоняет своих разведчиков безбожно. Что угодно, лишь бы не потемки. Пожалуйста, достиг собственными глазами — видит, что делать. Умело разворачиваются обе бригады; Колесов на месте удачно «соображает»; собрал в кулак все три полка, намеревается использовать падинку, огибающую выгон, — метит в скулу казакам. Не без подсказки, наверно, начальника штаба.

— Колесов-то… Может двинуть.

— Ежели хватит выдержки… Апанасенко должен еще сработать четко. Удар взять на себя. Тогда у Колесова получится.

— Вестового послать во Вторую!

— Отправил.

Тимошенко отвел взгляд; не подозревал, что кто-то отзовется. Начальник штаба, первый помощник, распорядился без него, начдива. Всего-навсего. Распоряжение-то дельное! А что, надо было ждать тут у церкви его прибытия?..

— Удачно, Сидорин занят в Кагальницкой. Чуток бы еще посовещался. Погода, вишь, какая! Свободно углядит с неба.

— Нет ему необходимости сопровождать нас сверху, — возразил Лихачев, пристально вглядываясь в чистый горизонт; пальцы его отстегивали пряжку футляра бинокля. — Наши дивизии Сидорин знает как облупленные. Четвертая и Одиннадцатая у Манычской. Значит, в Веселом Шестая… Что он нам приготовил здесь? Вот вопрос.

— Пленных больше не было, что ли?

— Коноваловцы все. О других частях не ведают.

— Мы-то знаем! — повысил голос начдив. — Кто-то двинул Конно-Сводный корпус… за Маныч.

— Веселый Думенко оставил нынче утром. Коноваловцы в боях не участвовали. Светом подошли.

— Не дух же святой вытеснил… — заметив, штабист направил бинокль за реку, Тимошенко поделился сомнениями: — Навряд казаки увяжутся в преследование. Среди бела дня, на голом льду…

— За Маныч не рискнут. Тут где-то… Печенкой чую, — легко согласился Лихачев, зачехляя старенький немецкий бинокль. — От того нам и не по себе…

Думают и тревожатся они одинаково. Тимошенко устыдился своего беспричинного раздражения; гневили его неопределенность и неизвестность. Белоказачья конница перед глазами — всего-навсего приманка, и дураку ясно. На дурака и рассчитана. Думенко ей не по плечу; были тут и другие части. Выставились, ишь! Отвлекают. Привораживают взгляды и помыслы. Две бригады взяли на себя. А что… Апанасенко попридержать? Не поспеть, вот-вот выткнется из-за тех садочков. Колесов уже вырвался на выгон; атакует двумя полками; третий в резерве, спешился вон в крайнем проулочке…

— Семен Константинович… а что… Вторую не пустить?..

— Как ты ее не пустишь?

— Апанасенко ждет нашего знака.

— Что еще за знак?

— На атаку. Папахой махну. Вестового послал. Ждут там… Успел и тут штабист. Известно, человек проверяется в деле.

Расторопность же! И все в лад. Для начальника штаба дивизии боевые качества строевого командира никогда не лишни. То-то рвется он весь в строй; иного штабиста из теплой хаты метлой поганой не выгонишь.

— Что ж, знака такого не давай, — помедлив, Тимошенко поинтересовался: — А натолкнуло что тебя?

— Казаки! Стоят… Уверенные. Им бы все бригады мы кинули. Повязать нас… по рукам и ногам.

— Подозреваешь, вот те бугры укрыли опасность?

Начдив переступил к проему с левого локтя. Полоснул биноклем по голой заснеженной спине ближнего увала; даль мирная, ничто не тревожит глаз, кустики какие-то попадаются. По маловерстке, прошлогодним весенним и нынешним боям знает, что там, за буграми; балка Хомутец петляет примерно в сторону Батайска и Ольгинской. При одном воспоминании Тимошенко передергивается плечами: батайские топи ему уже не забыть вовек…

— Больше негде… Маныч вон просматривается… — поводит головой штабист; ему поделалось зябко, подоткнул верблюжий шарф.

— А по льду, за камышами, не прошли?

— Могут вообще… Так сколько! От силы полк…

Сузился опасный участок. В этом он, начдив, и хотел себя убедить; в самом деле, крупная конная часть не двинется в обход по скованной льдом реке, за слабой камышовой загородкой. С колокольни далеко видать. Спешенные всадники еще сяк-так. А обозы? Пушки? Ветрища вчерашнего нету, но сколезь дурная. И остается бугор. И дозоры не успеют доскакать. Неспопашишься, как корпус, а то и два очутятся в тылу, перережут Великокняжеский шлях. Вот он, замысел генерала Сидорина, на ладошке…

— Крой, Лихачев, до Апанасенко… коль он ждет твоего знака. Выведите бригаду напоказ… Тем казачкам.

— Ясненько, Семен Константинович. Продемонстрируем силу… и желание атаковать.

— Во-во! Покрасуйтесь. И ни-ни. Ни эскадрона… Ни взвода! Что бы у Колесова ни происходило. И Книгу бери на себя… Бу-уго-ор! Все глаза ваши, все ваши уши… и думки на бугре.

— Понимаю, Семен Константинович, — кивал штабист, строжая взглядом.

Понимал Лихачев не только свою боезадачу, но и задумки начдива. На колокольне им делать уже нечего, достаточно посадить просто наблюдателя. Ясно как божий день, сам махнет до Колесова. А есть ли нужда в том? Нужды нет.

— Не вижу смысла вам оставаться…

— Хо! Указ… где быть начдиву…

— Тут, на колокольне…

— А на черта торчать?! Наблюдатель есть на то.

— И до Колесова не следует… Разгромить тех казаков мы не успеем.

— Уж не до хвоста!.. — Посиневшие губы начдива насмешливо растянулись, блеснул плотный ряд зубов. — А гривы расчесать можно. И Колесов расчешет. Вон, гляди!..

Из-за хуторского кладбища вырывалась на выгон конная густая масса. И бинокля никакого не надо, простому глазу доступно. Попереди, на чистом, гарцевал комбриг — его длиннополая шинель и светло-горячий пятнистый малоазиатец.

— Вниз! По коням…

Загрохотали сапожищи. Старенькие пересохшие ступеньки извивались и голосили на все лады, как раздерганная хромка. Тимошенко спрыгивал на вторую-третью; за ним иноходью, не пропуская ни одной, поспешал начальник штаба. Видел Лихачев, начдива не сбить, и времени нет доказывать о несуразности скакать вдогонку атакующей бригаде; конечно, прихватит резервный полк. На вытоптанном церковном дворе, разбирая лошадей, он попытался еще урезонить:

— Чего искать ветра в поле!.. Через час… может такое сложиться… будем спасать дивизию.

— Лихачев!.. — Глаза у начдива уже распялись во всю глазницу, из серо-зеленых поделались желтыми, как у совы, взялись полымем; его уже здесь нет, он за хутором: — Клятого часа того… контре не дадим. Выводи немедля Книгу и Апанасенко на Великокняжеский шлях… Дюже не оглядывайся! Весь на буграх. А за голову начальника… помощникам и положено тревожиться. С богом!..

8

Орлик встретил нетерпеливо, пенил удила, перебирал белыми точеными ногами, расталкивая гладким задом ординарских коней. Всовывая носок сапога в стремя, Тимошенко мельком подумал: удачно, что черед Орлика — резвость нынче кстати; уточнять он уже не стал — догонять или тикать, — но знает, побегать припадет. Ощутил нахолодавшую кожу драгунского седла; Орлик, тоже продрогший, пошел от церковной ограды ходко, звонко напрягаясь всеми молодыми мускулами. Пошлепал по круто изогнутой шее, общаясь, успокаивая, мол, помню о тебе, и мы вместе; заметно, конь ослабился, наддавая, запросил повод.

За свою спину, чувствует, спокоен; основные силы дивизии в тылу, за собой, такого и не помнит; теплом отозвалось, едва он вернулся мыслями к начальнику штаба. Каждый день раскрывает штабиста, выказывает с лучших сторон; убеждается, намного легче строить на новом месте взаимоотношения с подчиненным, нежели укреплять старые развалины. Книга покладистый, бессловесный и не мнит из себя «вождя», и то трудно пробиваться к его крестьянской задубелой душе, к тому и руки не доходят; с Апанасенко сложно — не военком, недолго бы и до беды…

Из тесной улочки на скаку вырвал резервный полк. На выгоне уже, за кладбищем, сдерживая взыгравшего коня, Тимошенко прикидывал обстановку; полтыщи со своим эскадроном сабель тоже не валяется, сила немалая, распорядиться вот по-умному. Видит из седла, белые строй нарушили, но навстречу Колесову, как ни странно, не кинулись, поджидают молчком; редкое поведение врага заставило начдива натянуть повод и мучительно быстро строить догадки; само напрашивается: выдвинут «максимы», а то и трехдюймовки. Посадить на пулеметы и картечь — гибельнее, нежели сама рубка…

Ага, завертелись казаки! Угадал Колесов — клонит на левый фланг. Пулеметы и артиллерия где-то с правой руки, может, посередке. Перебросить уже не успеют. Сабельки, только сабельки, даже карабина не стащишь со спины…

За своей лавой, взявшей круто вправо, пропал противник; чутье подсказывало Тимошенко не висеть на спине главных сил бригады, оставить себе место для маневра, для броска. Колесов не знает, что Апанасенко ему не подсобит; пускай понадеется, это прибавит ему пылу. Хотя пылу у него и так с лихвой, не забывай отбавлять. Да и сам не похвалится хладнокровием; военком уже при подчиненных удерживает его за локоть.

Свободная рука начдива невольно поймала болтавшийся бинокль; успел приблизить вырвавшегося всадника на гнедом коне, в желтой овчинной бекеше, высокой белой папахе, за плечами голубой башлык. Его и без бинокля видать. Весело поблескивает над головой клинок — зовет, торопит; замедленно высовывается темный клин из-за поднятой снежной пурги, оставленной конницей Колесова.

Пальцы чутко ощупывают сквозь хромовую перчатку рубчатую деревянную колодочку шашки; подымалась знобкая волна откуда-то снизу, окутывала теплом горло, глаза пропадали в припухлых, обожженных морозным ветром, сужающихся веках. Давно заметил, перед боем каменеют челюсти; боль ощутит потом — бритвой больно дотронуться. Да, казаки убедились, маневр их раскрыт — завлечь, увести дивизию подальше к Манычу; бригада перед ними одна, две другие уходят вон из Веселого. Теперь со злобой кинутся на Колесова…

Увидал уже и казачок в желтой бекеше: гнедой вдруг остановился, как бы споткнулся, всадник яростно зажестикулировал — менял знаки. Явно метил в хвост лаве Колесова; перестраивается отменно, умеючи. Нестерпимо зачесалась ладонь, зуд отдался в плече. Зубами стащил перчатку…

Притянуло белое облачко; прямо по ходу — чуть подыми взгляд от прижатых ушей Орлика — оно красуется; кругом серые, свинцовые обрывки туч, а это одно белое, как клок ваты, по-летнему легкое. Режет, слепит, хоть совсем закрывай глаза. Покрыл себя крепенько сквозь стиснутые зубы; нет, не помогает. Ощутил вдруг неясную тревогу, глубоко, под ложечкой, похоже как дуновение ветерка. Ветер, надворний, морозный, обжигающий, кнутом бьет в лицо — не замечает. Взяло зло. С остервенением выдернул из ножен саблю; казалось, не упускал всадника в желтой бекеше, а видел белое облачко. А может, облака и совсем нет, померещилось?..

Репьяхом вцепился Тимошенко в желтую бекешу. Почувствовал неодолимую тягу, взаимную, меж собой и тем, смелым; душой понимает, тот, на горячем гнедом, испытывает то же самое, что и он, и так же подвластен незримой тяге; не миновать им уже встречи, идут прямиком один на другого, и ничто не помешает на неумолимой тропе, стремительной, как луч. Наверно, сходное почуяли и кони; заметно, рвется из-под всадника гнедой, рвется и Орлик. Придерживает начдив повод, а сам уже весь во-он, у бурых кустов чернобыла, и полверсты не остается. На глаз, сойдутся там…

За оскаленной лошадиной мордой, с хищно раздутым розовым храпом, над мечущейся темной гривой белеет папаха с легким заломом на правое ухо; похоже, нарочно спрятал лицо в гриве. По каким-то признакам, всадник молодой, но наторённый, боец, не вертится дуром в седле, вцепился клещом; а еще — ушел далеко от лавы. Уверен казачий офицер, по себе он, Тимошенко, знает; позапрошлую осень под Царицыном рвались и они за своим знаменитым начдивом, да разве угонишься за его крылатой кобылицей, уходила на сотню скачков. Говорят, нету у него уже Панорамы, сгинула…

Настал момент, выдуло ветром мешанину из башки. Полторы сотни скачков. Лошадь и всадник уже обрели натуральные размеры. Вот они! Сам сжался в комок с кулак, вскинется у самой морды гнедого; прием выработанный и отточенный, как клинок, и действует безотказно. На глазах противника вздыбится махина! Мало кто не дрогнет, у кого не сожмется на миг сердце. Мига и достаточно…

А идет, идет, стервец! Любо-дорого. Кольнула ни с того ни с сего жалость — губить такую красоту! — чего сроду не было. Что-то в нем знакомо, в кошачьем изгибе спины, в прижатом клинке к правому стегну коня. Видит Тимошенко, уже не успеет вспомнить, кого он напоминает. И вдруг в трех скачках офицер, чуть выткнувшись из гривы, ловко перекинул шашку из правой руки в левую — прием еще редкостный — и одновременно, вздымаясь на стременах, сбил влево скакуна.

Ловкость и дерзость казака ошеломили начдива; на какую-то секунду он дрогнул душой, но тело, рука с клинком свое выполнили отменно — вздыбился в седле у самой запененной морды гнедого. Достать белой папахи правой не мог, зато с лихвой защитил себя и Орлика. Ледяным крошевом брызнула сталь; осушило кисть от неловкого поворота. Опалил янтарно-снежный оскал; почудилось, беляк улыбается. Вскипел гнев. Рванул повод — Орлик крутнулся на месте. Развернулся и офицер; теперь видит: молодое, пылающее лицо с острыми стрелками усиков скалится весело. Перехватывать шашку в левую он, Тимошенко, не станет; пожалел, далеко у колена злополучный маузер…

Кони, взбешенные, с диким ржанием сцепились в дыбке передними ногами, кусались, били копытами. Орлик, тушистее, посунул остервенело гнедого, осаживая на задние ноги. Открылось под вздетой рукой плечо с золотым есаульским погоном; опустил шашку с матерным хеканьем…

Удар не тот, не ощутил налитой рукой трепет стали, захлебнувшейся горячим питьем. Не испытывая злой радости, досадуя, что не может еще крутнуться, Тимошенко кинул Орлика во весь мах навстречу накатывающейся казачьей лаве. Чувствовал, задел есаула едва-едва, в узел башлыка; можно бы еще перегнуться, до самого стремени. Сожалеючи косился назад; не сомневался, оглоушенного казачка приберут к рукам лихачи, коня жалко, загубят еще в горячке…

А лава казачья уже накатилась. И не такая она плотная, как казалось издали; вот он, идет тоже один, за есаулом, может быть, и ординарец, на рыжем, с вызвездиной, и тоже в полушубке, только в черном, и в черной лохматой шапке. Вскинулся горе-казак в седле до времени — весь выставился, на, бери. А шел под правую руку…

Этот удар получился: вложил в него всего себя. Крапивой по сердцу мимолетный предсмертный взгляд карих глаз; не по себе сделалось — совсем зеленый парубок. Негодуя на свою сердобольность, ненужную и опасную в такой момент, чудом успел загородиться шашкой. Коршуном навис казачина, здоровенный, бородатый, в шинели и поверх в расстегнутом брезентовом винцараде, с распяленным щербатым ртом. Выгнулся в седле — достать щербатого, — а они вот, сразу две занесенные шашки; выпадом отбил ближнюю, справа, а на дальнюю обрушился всей махиной…

Подхватил начдива огромный вал, живой, горячий, орущий, с душераздирающим конским ржанием, казалось, приподнял на самый гребень и кинул на встречный вал, такой же густой и вязкий, так же орущий и такой же в серебряных барашках — сабельном вихре. Стальная мерцающая пороша застила белый свет. Вой, визг, вопли, ржание, ругань, стоны, тяжелое дыхание, людское и конское. Встречные валы вошли друг в друга, смешались, опали и завертелись мелкими водоворотами, то и дело унося кого-то вниз, под ноги, на дно…

В тесной прорехе, заваленной порубанными, Тимошенко выдохнул, отплюнулся горечью; с глаз спадала кровавая морось. Правая рука по плечо гудит гудом, силком разжал выбеленные, одеревеневшие пальцы; шашку подхватил левой. Такой сечи он давно не помнит, может, с Воронеже; белые казаки, собственно, эти же самые, даже вот, с неделю назад, под Ольгинской, они рубились не с такой яростью и остервенением, будто их подменили. Понимают, это последний их рубеж; отпустят руки от Дона и Маныча — на Кубани уже не задержатся…

— Семен Константинович?!

Откуда взялся? Колесов, пышет весь жаром, папаха на затылке, русый клок прилип ко лбу, в руках шашка и наган. Конь под ним дымится паром, мокрый как хлющ, розовая пена падает с губ, в пахах сбились коричневые комки; сроду не догадаешься, какой он масти.

— …Апанасенко!.. Где Апанасенко?!

— Вертай!..

— Ку-удда-а?!

— Назад! На Поздеев…

— Се-емё-он…

— Во-он, гляди!.. Уже за Веселым… и Апанасенко и Книга.

— Чуть-чуть бы… полк хочь… Додолбаем в щепки!..

— Своих щепок… поменьше кинь тут…

Уходили не хутором, обогнули с правой руки, выгоном. Снег по балочке ископычен 2-й бригадой; так по следу и рысили, бесстройно, на ходу восстанавливая измочаленные эскадроны. Чудно, коноваловцы не преследуют; крепенько раздерганные, должно, тоже собираются с духом, очухиваются.

Малость поостыв, Тимошенко уже усмешливо поглядывает на комбрига, все еще клокочущего, негодующего. Понимает его и сочувствует; у самого руки не находят места. А атака удалась на славу. Одним взмахом срубили крыло степному беркуту. Подопри Апанасенко — вычеркнул бы генерал Коновалов одну дивизию из своего корпуса.

— Охолонь, Николай Иваныч… Гляди лучше вон на те бугры…

— Чо на их глядеть! Ушли б… за Маныч…

Взгляд начдива гас, усмешка пропадала. Ни Лихачеву, ни ему и в голову не приходило такое. За Маныч! Неизвестно, как еще переправился Конно-Сводный корпус; от пленных якобы завалились под лед все пушки. Без артиллерии Думенко — сам артиллерист — воевать не сможет. Сперва показалось, мысль дикая; прикинул, нет — выход. Приперло бы — можно и уйти. А дивизию казачью в самом деле жалко оставлять за спиной; сам не терпит недовершенность…

— Уймись. Поздно переиначивать…

Тимошенко совсем охолонул, трезвость вытеснила остатки горячего возбуждения. Руке лишь бы махать, а голове надобно думать. Какой там Маныч! Не знают, что́ за Малыми Западёнками, у станицы Манычской. Нынче рассветом перешли в наступление и 4-я с 11-й. Там — самый узел. Там и командарм с членом Реввоенсовета. А тут у них направление побочное, можно признать, отвлекающее; сам больше рвался подсобить бывшему своему начальнику…

Выбрались на Великокняжеский шлях. Тут же сыпанули вестовые; первый от Лихачева: крупные массы конницы передвигаются балкой Хомутец в сторону Манычской; второй от начдива-4 Городовикова: просит прикрыть левый фланг под Тузлуковкой; вслед прискакал взмыленный, как конь, порученец командарма, балканец, Иван Дундыч: 4-я и 11-я под напором превосходящих сил противника отходит за Маныч…

Да, не до жиру — быть бы живу. Сохранить дивизию. Путь отступления один — за Маныч…

9

В зимнем иссиня-багровом закате Ростов предстал каким-то чужим, неузнаваемым. Неделя всего и прошла. Притих, съежился от крещенских морозов; снежный покров укутал заботливо дома, улицы. Совсем глядится дико — на воле мало людей. Военных порядком поубавилось. Окна только-только зажигались. Издали углядел Ворошилов свет на втором этаже «Палас-отеля» — в штабной; начальник штаба Щелоков ни сном ни духом не ведает, что у порога «гости».

— Мг… А правда, мы гости тут, Семен Михайлович… незваные, — зло пошутил член Реввоенсовета, соскакивая с подножки тачанки. — Может, сразу уж на Малую Садовую… К Сокольникову?.. На доклад. Гляди, нам вообще въезд в Ростов запрещен…

Командарм слов ответных не нашел; обминал полу крытой синим сукном бекеши — по привычке, от сена, от складок, — дергая усом, недобро повел узким степным глазом по величественному подъезду гостиницы, где размещен их собственный тыловой штаб. Недавнее, ростовское, не то что подзабылось, просто уступило место не такому кошмарному, как батайские топи, страшная речка Койсуг, но и не менее тяжкому. Выяснилось, и багаевское направление не по зубам их коннице. Переправиться через Дон и Маныч — вовсе еще ничего, безделица. Манычский плацдарм блазнился, манил издаля, а на пробу — орешек неподатливый. Думенко с корпусом толчется две недели, они уже неделю; кидались и поврозь и вместе — дела нету. Стена!..

Подымаясь по нарядной мраморной лестнице с дубовыми перилами, под узорчатым вишневым ковром, Ворошилов горько усмехался; в нем еще ютятся шутки, хотя злые, командарма совсем выморочило, негож и на крепкий, здоровый мат. Вчерашний бой напрочь вывалил из седла, 4-я даже не держит; погубят они собственными руками Конную — остатки от Батайска и Ольгинской. Да, не до шуток командарму; он так надеялся на манычский плацдарм. Чего там! Надеялся и он, Ворошилов, на тот плацдарм не меньше; в кровь бились с Шориным; уступил упрямый комфронта, сквозь зубы изменил направление — всего-то полсотни верст! — зато поставил все-таки на своем: отобрал пехоту. А что зараз Шорин скажет?..

В ярко освещенной богатой люстрой штабной людно. Горюнились кругом стола, покрытого картами. Вскочили на ноги все. Нет. Один остался сидеть. Член Реввоенсовета. Явился из Таганрога. Не должен был оставлять молодые формирования; Мацилецкий, конечно, там, всё держится на нем. Чувствует Ворошилов, никак он не сладит с самим собой, не перешагнет невидимую черту, отделяющую его от этого человека; тут, на Дону, Щаденко и вовсе ведет себя вольно, самостийно, считает, дома и стены помогают. А считает напрасно. Работать нужно, руками работать, с душой; язык в их деле, комиссарском, важнее важного, Но не праздный, а трудяга; без рук и без души и языку одиноко. Признаться самому себе не хочет Ворошилов, но причину напряжения, какое выбывает в нем член Реввоенсовета, он знает; не высказывает ее даже близкому, жене. Неловко. Ревность. Мужская ревность. Бравирует донецкий хохол своей д р у ж б о й со Сталиным; что раздражает, выставляется всяко, и в дело и не в дело. Руку протянул ему все-таки первому, потом начальнику штаба.

Покуда раздевались, стаскивали ремни с оружием, тяжелую, пахнущую морозом одежду, в просторной комнате осталось двое, Щелоков и Щаденко.

— Политотдела не видать… — огляделся Ворошилов, взрыхляя обеими пятернями слежалые отросшие волосы.

— Тут Перельсон. Ручкались… — отозвался глухо Щаденко, изучая внимательно свои ногти.

— Пригласить? — Щелоков, расправляя карманные грудные накладки на френче, направился было к двери.

— Не нужно, — вяло отмахнулся Ворошилов.

Командарм с облегченным вздохом опустился к столу, боком, навалился локтем.

— Чем порадуешь… штаб?

— Обстановка, Семен Михайлович, на нашем участке на второе февраля сложилась…

— Обстановку мы знаем… Щелоков, — перебил Ворошилов, отодвигая к широченному, на всю стену, окну резной массивный стул; сел, полез по карманам за куревом. — Сами оттуда… Обстановка хреновая. Соседи палец об палец не бьют. И Восьмая и Девятая… Тяжкая обстановка. Конницу высекают на гладком многоверстном льду. Ползаем на карачках с Думенко по Манычу, он у Веселого, а мы у Манычской да Тузлуковки… — Выпустив тугую струю дыма, скосился на Щаденко: — Ефим Афанасьевич, почему ты не в Таганроге?

— Уж и не знаю!.. — с отчаянием в голосе по-бабьи всплеснул руками Щаденко. — Там и делать мне нечего!

— Что значит… нечего?

— А нечего… да и все!

— Объясни…

— Объясни-ить? А я до вас прикатил… за объяснениями.

Обострившийся взгляд командарма чуть остепенил Ворошилова; тут что-то произошло, и оба они в неведении; знает, несомненно, начальник штаба, судя по поведению Щаденко. А что случилось? Опять Шорин? Или Сокольников?..

— Щелоков! Что… в потемки играешь?

— Климент Ефремович… подумал, вы в курсе. Через штаб Девятой давали вам вчера провод…

— Не тяни!..

— Отобрали у нас все… пешие формирования!.. — не выдержал пытки Щаденко; голос у него перехватило, глаза полезли из глазниц; он смутился и, отвернувшись, наливаясь краской, долго откашливался, промокал кулаками глаза.

— Ты чо, Ефим?! — потянулся через стол Буденный.

— Вчера поступило такое распоряжение за подписью Шорина и Трифонова, — Щелоков отвечал на притягивающий, задымленный взгляд Ворошилова; признаться, побаивался этого члена Реввоенсовета, никак не подладится к нему, с командармом намного проще.

Не усидел Ворошилов; сцепив на груди короткие, крепкие руки, сбегал к двери, подергал медную витиеватую ручку, вернулся к окну. Ощутил, кровь ударила в виски; ткнул недокуренную папиросу в темный дубовый подоконник, крутнулся на наборном каблуке:

— Когда?! Были же с ними на проводе… в полудень! Ни слова о формированиях!

— Через пару часов после вашего разговора…

— Семен Михайлович… ты что-нибудь понимаешь? — морщась, Ворошилов растирал виски.

Пожимая плечами, командарм покрутил головой; понимать, может быть, он и не понимает всего, что делается вокруг, но знает своими боками — Конная армия переживает свой тяжкий час. Никогда еще так не били его конницу белые, как побили нынче. А условия на Маныче такие, что она может сгинуть совсем. Тут злая воля Шорина; это он понимает; комфронта не забудет ему, Буденному, прошлогодний телеграфный разговор на Верхнем Дону. Вчера ночью в Багаевской он написал обо всем этом в Кремль; сомнения гложут, дойдет ли письмо и получит ли в руки лично Ильич? А уж сегодняшнему докладу главкому мало вовсе кладет веры…

— Разбой среди бела дня… ей-богу! — вскипятился Щаденко, учуяв, гроза над ним самим прошла; рьяно подливал масло в огонь: — Обмундировали… С иголочки! Чего не забрать? И куда?! В Восьмую опять же… Нашли дураков.

Ворошилов уселся на свое место; щеки пылали цветом будяка, смотреть больно; чувствовалось, боялся дать волю зажатым под мышками рукам. Последняя капля. Узел затянулся крепкий. Надо что-то предпринимать, как-то бороться; досадовал на себя, не сумел найтись в путаных взаимоотношениях командующего фронтом с конницей, застарелой болячке, нарывавшей задолго до него; прошлой осенью Буденный — комкор еще — схлестнулся с Шориным, до оскорблений дошло. Спробуй, залатай теперь дыру. Командующего поддерживает член Реввоенсовета фронта Трифонов; меж Кавфронтом и Конной встал и командарм-8 Сокольников; с этим и сам уже на ножах…

— Что же все-таки делать? Вот вопрос вопросов. Коль мы все собрались… Давай, Ефим Афанасьевич, вноси. Тебе со с т о р о н ы виднее. А то мы тут с Буденным все мосты пожгли…

— Выходить на Сталина…

— А при чем здесь Сталин? Сталин при чем?!

Сорвался все-таки. А не следовало бы. Незрячему видать — выходить на Сталина; ангел-хранитель Конной он. Усмирял Ворошилов гордыню; чего коситься, склочиться в такой момент, напротив, надо сжиматься в кулак. Да, Сталин; только он вхож в Кремль. Нынешний доклад главкому вряд что изменит…

— А думаешь, главком чем поможет?.. — отмахнулся командарм, закидывая ногу на ногу.

В обветренном голосе его Ворошилов уловил укор — тоже не хочет распрей в ихней тройке. Мелкими показались ему, Ворошилову, свои притязания к члену Реввоенсовета; вздохнул с облегчением, опал и голос:

— А где его искать… Сталина?

— Сталин в Курске, — оживился опять было поникший Щаденко. — По моим сведениям, должен быть там… Доклад докладом главкому, а с Курском попробовать связаться.

Дельный совет, ничего не скажешь. Ворошилов чуть потянулся к члену Реввоенсовета; сам почувствовал, как у самого помягчел взгляд, распрямилась, выгладилась широкая переносица. Да, Курск. Непременно Курск.

— Щелоков, распорядись… Курск! Добивайтесь всю ночь. Сталин прилегает к утру. — Проследив ухом за четкими шагами со звоном шпор, заглохшими в коридоре, он пододвинулся со стулом к столу; в карту не тянулся, привлекли пальцы; усмехнулся про себя — Катерина не видит темных ободков под ногтями, ввалила бы чертей. — Обстановка на фронте… хуже не придумаешь, Ефим Афанасьевич. Угробим конницу. Вчерась переговаривались с Шориным… с Дебальцевом… Указали ему… ляжем все… А он в ответ лекцию о нравственности… и непонимании боевой обстановки…

— Вона! И зараз же они с Трифоновым распорядились отобрать пешие части, — воскликнул Щаденко.

— И вы с Мацилецким тут же выполнили… — Буденный недовольно пристукнул ладонью по голенищу.

— А как ты не выполнишь! Скажи спасибо, конницу не тронули…

— Ну, спасибо вам не за что… — нестрого покосился Ворошилов на члена Реввоенсовета. — Бойцов оставили хоть по числу коней?

— Уж тут совесть поимели…

— Надо ж! Хозяева!.. Чужим добром распоряжаться… — Корневатые руки командарма не находили себе места ни на коленях, ни на столе; постепенно он оттаивал, оживал.

— Не расходись, Семен Михайлович, — Ворошилов покривился. — Выход искать нужно…

— Нужно! Так где ж он в чертях?! Троцкому еще раз писать…

— А что! — ухватился Щаденко. — И в Совнарком, и во ВЦИК… Доложить всем! Знали бы…

Такой доклад вовсе не помешает, подумал Ворошилов; принял он уже его, зароились кое-какие и мысли; прислушиваясь, не вызванивает ли из аппаратной штабист, спокойнее оглядывал своих замордованных сотоварищей; Щаденко держится победовее, с него как с гуся вода, а командарм подавлен, никак еще не очухается. В Реввоенсовет Республики доложить обязательно, а копии в Кремль, Ленину и Калинину. Заодно и Сталину… Сталину. Не как члену Реввоенсовета фронта — как наркому и члену Политбюро ЦК. Нынче же бумагу и составить; благо, она уже готова, лежит вон в сумке — Орловский накарябал чуть ли не всю коротенькую историю Конной. Главкому выбрал, выберет и правительству; фактов не на один доклад.

— Как там Маслаков? — обратился он к Щаденко, нарочно отодвигая момент, когда встанет и подымется к себе; Щелокова еще дождаться. Комбрига Маслакова — Маслака по-простецки — не хватает в эти черные дни на Маныче, оба с командармом чувствуют; поручили старику сформировать новую конную дивизию, 14-ю; материал, правда, не ахти, сырье — пленные да дезертиры, — но слава Конной и громкое имя рубаки-начдива сделают свое дело.

— Ну-у! Бойцы с раззявленными ртами Маслаку вслед!.. Дивизия будет… хочь на парад!..

— До парадов зараз нам…

— Не кривись, Семен Михайлович… Парад! Тут, в Ростове! По Большой Садовой… Начдив геройский. И дивизия будет геройской.

— Когда до штатов доводите?

— Как и плануем… Через месяц.

— Поторапливайтесь, — Ворошилов перенял взгляд командарма. — Такое может… отзовем на позиции. Вот так еще поползаем по манычскому льду… с недельку… Как ты, командарм?

— И потребуем… на пагуб.

— А Шорин и штаб наш выкидует с Ростова!.. — вспомнил Щаденко, нервно хихикнув; впалощекое лицо его с усиками под острым крючковатым носом как-то не в дело выразило радость.

В стойком, звенящем молчании слова члена Реввоенсовета отдавались в ушах утомительно долго; Ворошилову показалось, они запутались в хрустальных висюльках люстры и давят в самое темя; потер макушку, сглотнул клубок:

— Куда… штаб?

— Кудась за Новочеркасск… А вот Щелоков!

Прослушал, как вошел начальник штаба. Хмуро всматривался в красивое темноусое лицо; припухлости под глазами тепло темнеют на свету, отделяя неживую белизну щек; явно штабист от двери уловил, о чем речь, и ждал от него объяснений.

— Приказано штарму Конной расположиться в Александровск-Грушевском или Сулине… А всем армучреждениям в Таганроге.

— Сам Шорин приказал?

— Наштафронта Афанасьев, — Щелоков подбил изогнутым пальцем усы.

— Во! — Щаденко вскочил на ноги, разминаясь, возбужденно задергал локтями: — А я вам про чо?! Тут уж гольный Сокольников! С его дудки… Трифонов подзуживает Шорина. А Шорин своего штабиста. Круговая! А уж по мне, коль в самом деле… Та на черта той Грушевский да и Сулин! В Таганрог! Все в кучке и будем.

Зажмурившись, Ворошилов погрузился в мягкие желтые потемки; чувствовал, все острые желания в нем отерпли, как, бывает, терпнут ноги, руки, ничего не хочется делать, сидел бы вот так и сидел, глаз не открывал. А рассиживаться нету времени. Досадно, дергают больше мелочи. Ну и что с того, штарм в Ростове или в каком-нибудь Сулине? Да черт подери, армия гибнет! Гибнет конница… А через миг все в нем восстало: «Из Россстова-а?.. Не-е… Ни шагу».

— Что… Курск? — спросил дрогнувшим голосом, с набрякшей хрипотцой, силком разлепляя веки.

— Скоро не обещают…

— Хм… Вроде скоро и получалось когда у них… — хмыкнул командарм, поведя рукой, похоже как сметал крошки с карты. — С грузами что тут за дела? Сёдел всё нема?

— Седел нет, — Щелоков стоял не навытяжку, свободно. Но выправка, выправка — въелась в него офицерщина.

— А обмундировка? Провиант? — пытал Буденный. — Табаку? Сахару?..

— Поезда подходят… и вагоны… Поступает обмундирование. Табаку, сахару пока не было…

— Каждый вагон проверяет Сокольников! — горячо зажестикулировал Щаденко, встав возле начальника штаба; ноздри его тонкого птичьего носа ходили ходуном. — Ей-бо, пасынки мы у Шорина, малые, неразумные… Опекуна приставил. И кого?! Сокольникова! Пацана! Сам штаны длинные тока-тока надел…

— Щаденко, сядь… Не мельтеши. — Ворошилов сцепил отбеленные морозом припухлые кисти. — Добьемся Сталина, не добьемся… тебе в Курск ехать. Доложишь живым словом…

— А доклад в Москву? — черные, густо набранные, матёрые брови командарма поднялись, согнав складки в верхнюю половину смуглого покатого лба.

— Завтра отправим. И с утра же отправляйся и ты, Ефим Афанасьевич.

— Климент Ефремович, — под Буденным тоскливо скрипнул стул, — не вижу нужды отбывать зараз Щаденку с Ростова… Вместе надобно держаться. Мало чего!..

Ворохнулись разлатые с рыжиной брови у комиссара, сталистые, с потемневшими зрачками глаза распахнулись, засветились; сцепленные ладони покрепче сжались в кулак. Зная горячий нрав донбассца, постоянно ощущая на себе его давление, командарм подобрался весь, напружинился; понимал он: никакого нет смыслу в это ненастье им, командованию, разъединяться, и приготовился отстаивать свое мнение.

— А и правда… На черта нам раскатывать! Все выскажем и все опишем. А вот самого сюда… Сталина! Пусть глянет… убедится… во что превращаем революционную конницу. Я лично убежден… конница революции еще нужна.

— Нужна! — убежденно поддакнул Щаденко, усаживаясь.

— Просить… хочь на два-три часа… — степным узким глазом недоверчиво косился командарм на члена Реввоенсовета — ведь послушался.

— Ну-у уж, хватил, два-три часа… На сутки-двое! Тут нам самим определиться… Куда перебросить еще армию? Ударить в какое место? Где оно, то самое… уязвимое?..

— Куда-куда!.. Толкую… на Платовскую! — выпертые скулы командарма занялись жарче, усы ожили от холода, настобурчились. — Маныч перейдем по Казенному мосту. И двинем в тыл. Стык же самый меж донцами и кубанцами!..

Толкование командарма заманчиво; жаль, он, Ворошилов, не знает тех мест, но их знает сам Буденный — родные края; немало ночами они мусолят двухверстки. Станицы Платовская и Великокняжеская в полосе наступления 10-й армии; участок фронта глухой, похоже как на задворках. Да, и Казенный мост через Маныч — удобная переправа. А вот куда бить? На Тихорецкую? Там нет крупных сил. Вот-вот, в понизовье Дона и Маныча все зло. Тут все силы противника. А там будешь болтаться… На задворках ведь!..

— Что скажешь, Щелоков? — нарочно не глянул на запыхтевшего командарма, уже ткнувшегося в карту.

В руках штабиста невесть как очутилась коротенькая указка, будто хоронил в рукаве светло-зеленого отутюженного френча, и стоя, поверх плеча Щаденко, точно попал в крапку — Казенный мост.

— Направление это считаю победным, товарищ член Реввоенсовета.

— Так… а кого в той глухомани степной побеждать? Жидкие, вдрызг разваленные кубанские части Улагая? Вся ж сила вот! — Ворошилов смачно шмякнул распяленной пятерней в район левобережья Маныча и Дона, где задыхается, обливается кровью красная конница, Конная и корпус Думенко. — До них, до тех тылов, еще нужно добраться… по бездорожью… Зараз на дворе мороз… А разгаснет?.. Полторы-две сотни верст с гаком…

— А добираться и не придется…

— Во-он как…

— Казаки сами явлются!.. — опередил командарм начальника штаба.

Со Щелокова Ворошилов перевел взгляд на Буденного. Мысль неожиданная. Да, такую силу, как Конная, белые почуют в тылу у себя и за полторы сотни верст. И явиться могут. А что? Подумать, подумать. Сразу и не сообразишь…

— Деникин встанет перед необходимостью… рвать свой фронт под Ростовом, — голос у Щелокова крепчал под одобрительные кивки командарма. — Непременно кинет на нас конницу. Трое-четверо суток на передислокацию генералу потребуется…

— На Конную бросится Деника, — Буденный подкручивал ус; заметно, он взбодрился, плечи расправились, с лица сошла излишняя чернота. — И Борису Макеевичу настанет облегчение…

Пристукнув кулаком в колено, Ворошилов живо вскочил. В белокуром курносом лице, с девичьими румянами, в светлых выпуклых глазах, во всем невысоком сбитом теле заиграла сила, обычная, повседневная для него, к какой окружающие первоконники уже начинают привыкать; сейчас, наглядно, сила та в нем заметалась яростнее — вселялись бесы; нещадно рипя боксовыми сапогами со шпорами, на высоком наборном каблуке, крутнулся у двери, глядя в пол, выдавил сквозь сцепленные зубы:

— Моззгуй, Щеллоков!.. Вззвесь все: путь, сроки, пункты… И… Сталина! Крровь из носсу… Орловского ко мне!..

К рассвету бумага председателю РВС Республики была составлена, отпечатана на машинке и подписана всеми членами Реввоенсовета армии; копии адресовали Председателю Совета Народных Комиссаров Ленину, наркому Сталину и Председателю ВЦИК Калинину. Отбеленный на машинке, доклад неожиданно выявился ровный, мирный и вроде даже беззубый. Дивясь, Ворошилов остывал, чувствовал, как оседает в нем запал серыми хлопьями пепла; метался, бушевал, выплескивал каленые слова, а в текст ничего горячего не попало. Очкарик дьяволов, Орловский, слюнявый интеллигент; крестил маленьким язычком больше по привычке, не вкладывал обычного напора; по втором прочтении открыл нечто новое для себя — г р о м к и е слова не всегда сильнее слов т и х и х. С легким сердцем первым поставил свою подпись.

Перед отправкой Ворошилов еще малость подержал в руках доклад; ощущал скулой хитрый липучий взгляд секретаря РВС, обостренный стеклами круглых очков. Выдержал, не пугнул, но и спасибо не сказал; слов добрых Орловский достоин — нашел подходимые выражения и тон. Бумага слишком ответственная и высылается на самые верха; по ней там судить будут их, Реввоенсовет Конной. Высветлял взглядом особо важные куски, прикидывал смысл:

«Образованная из Конкорпуса 1-я Конная армия составилась из следующих элементов: объединенные одним командованием 3 кавдивизии и приданные 2 стрелковых уже сами по себе составляли крупную боевую единицу, но опыт ближайшего времени потребовал усиления армии бронепоездами, которых было от 3 до 6, авточастями и авиачастями; в таком виде армия на протяжении от Воронежа до Ростова блестяще оправдала возложенные на нее боевые задания и работа Реввоенсовета Конармии не пропала даром. С самого основания Конармии Реввоенсоветом последней было испрошено разрешение РВС Южфронта на образование при Конармии Упраформа… был предусмотрен неизбежный значительный приток добровольческого элемента… который мог быть хорошим пополнением… только после строевой и политической обработки…

С этим вполне согласился Реввоенсовет Южфронта, который, живо и близко интересуясь им созданной новой Конармией, не мог не учесть все сложности создаваемых при ней учреждений. Двух с половиною месячное существование Конармии как организованного боевого целого в полной мере доказало жизнеспособность и крайнюю необходимость всех учреждений, при ней сформированных…

Приданные стрелковые дивизии были использованы Конармией для прикрытия флангов и закрепления достигнутых рубежей, без чего боевые операции кавалерии ни в коем случае не могли бы принять широких по замыслу и блестящих по выполнению размеров…

Реввоенсоветом Конной на всем протяжении от Воронежа до Ростова в полосе прохождения армии были организованы Ревкомы, фабрично-заводские и рудничные комитеты, комендатуры в городах, желдорожных узлах и станциях; в рудничном районе организована погрузка и отправка эшелонов на север угля… По занятии Конармией Таганрога, Ростова и Нахичевани, несмотря на тяжелую обстановку, созданную отступившими и оставшимися в городах белогвардейцами, Реввоенсовету удалось в короткий срок справиться с тяжелой задачей по восстановлению революционного порядка и организации власти в названных городах.

Директивой Южфронта Конармия занятием линии Таганрог — Ростов — Нахичевань заканчивала свою боевую задачу. Отсутствие указаний центра дальнейшего направления Конармии, а также чрезвычайно неблагоприятная погода (дождь, вскрытие рек и невылазная грязь) приковали армию на короткое время на указанной линии, но общая боевая обстановка, положение армии властно требовали быстрого движения на левый берег р. Дон, и командование употребляло все силы преодолеть естественные и искусственные препятствия, ставшие на пути армии, и занять наиболее выгодные позиции, усиленно обороняемые противником — Азов, Койсуг — Батайск и Ольгинская.

Уже 15 января с. г. было возбуждено перед Югвостфронтом ходатайство о срочной переброске Конармии в район Багаевская — Раздорская с целью форсирования р. Дон в названных пунктах и нанесения флангового удара противнику, который, сконцентрировав силы у Батайска, мог бы быть прикованным демонстрациями 8-й армии, чем облегчилась бы переправа и операция Конармии, но в этом необходимом нашем ходатайстве Югвостфронтом было отказано, и Конармия снова была брошена в невылазное болото перед Батайск — Ольгинская для овладения названными пунктами. В операции 21 января у Ольгинская — Батайск противник обрушился на Конармию огромными конными массами и, занимая превосходные артиллерийские и для конных маневров позиции, сбил наши части, и только необыкновенная живучесть красных бойцов и революционная стойкость командного состава, а также личное присутствие и руководство операциями командарма и члена Реввоенсовета спасли армию, которая с трудом, но в боевом порядке была выведена из трясины на правый берег р. Дон. Только после этих тяжелых событий и ходатайства Реввоенсовета перед главкомом Конармии было разрешено переброситься в занимаемый ныне ею район, где по имеющимся переправам через р. Дон она без особенных затруднений переправилась на левый берег. Комфронта Кавказского т. Шорин разрешил изменить направление Конармии, отдал распоряжение об откомандировании в оперативное распоряжение 8-й армии 9-й и 12-й стрелковых дивизий, ни в коем случае не хотел согласиться на объединение под одним командованием двух конных групп: Конкорпуса тов. Думенко и нашей армии, которые должны были действовать бок о бок. Несмотря на все доводы Реввоенсовета и прямой приказ главкома о подчинении на время операции в направлении Мечетинская, Кагальницкая, Хомутовская, Конкорпуса т. Думенка командарму т. Буденному, тов. Шориным категорически в этом было отказано, мотивируя свой отказ различными задачами Конгрупп. 23 января на общем заседании Реввоенсовета Конной с комфронтом Шориным и членом Реввоенсовета тов. Трифоновым первым было указано на всю опасность отобрания стрелковых дивизий у Конармии, с одной стороны, и разобщенность действия и отсутствия объединенного командования на небольшом участке действующих больших Конгрупп, с другой. Эти опасения не замедлили стать печальной действительностью. В то время как Конармия 25—27 января группировалась и рекогностировала р. Маныч, подготовляясь его форсировать, Конкорпус тов. Думенко был брошен в наступление и, действуя вначале с блестящим успехом, привлек на себя крупные силы противника, был сбит, потерял 19 орудий, большое количество пулеметов и со значительными потерями отброшен на 50 с лишним верст к северу.

Обо всем этом мы узнали только впоследствии. Зная о блестящих успехах корпуса тов. Думенко, в ночь на двадцать восьмое января Конармия форсировала р. Маныч, заняла по левому берегу ряд хуторов, где было захвачено 2000 в плен пехоты и разогнаны значительные кав. части противника. С рассветом противник силою 8 полков (кавал.) повел наступление на 6-ю кавдивизию, расположившуюся в хуторе Поздеев, которая, перейдя в контратаку, опрокинула противника и преследовала его в направлении Проциков — Веселый и Ефремов. В хуторе Веселый противник имел в резерве 4 кавполка, которые 6-й кавдивизией также были разбиты и обращены в беспорядочное отступление к юго-востоку. В это же время на 4-ю и 11-ю кавдивизии, ведшие наступление на юг из Тузлуковской — Мало-Западёнский и Поздеев, противником была проведена бешеная атака большими конными массами со стороны Хомутовская — Кагальницкая, и, ударив по правому нашему флангу, сбил наши части, которые, не выдержав, стали поспешно отходить за р. Маныч. Из описанных событий, имевших место 27, 28 и 29 января, явствует, что только отсутствие единой воли и опытного командования всей массой нашей конницы, помешало нам начисто покончить с армией белых, которая состояла из корпусов Коновалова, Мамантова, Улагая и невыясненных новых формирований, недавно переброшенных в этот район, и чуть было не закончилось для нас ужасной катастрофой. Когда нами было указано комфронтом Шорину на это обстоятельство, нам была прочтена неумная лекция о нравственности с указанием на непонимание боевой обстановки, а через пару часов после разговора комфронтом Шорин и член Реввоенсовета тов. Трифонов отдали распоряжение об отобрании в Конармии всех сформированных нами пеших частей и передаче их, вполне обмундированных, в 8-ю и 9-ю армии, и, кроме того, приказано штарму Конной расположиться в Александровск-Грушевский или Сулин, а всем армучреждениям в Таганроге. И все-таки, видя свою ошибочность, если не сказать больше, своих действий, комфронтом Шорин отдал приказ о подчинении на время операций в районе хут. Ефремова, который, кстати сказать, в момент отдания приказа никем не занимался, Конкорпуса тов. Думенко командарму Конной т. Буденному. Командарм-8 был назначен опекуном Конармии, который должен контролировать приходящие и отходящие поезда и вагоны армии и вообще следить за ее действием.

Все вышеизложенное свидетельствует о том, что командование Кавказфронтом решило во что бы то ни стало ликвидировать Конармию. Если такова задача Республики, Реввоенсовет Конной полагает, что он должен был бы быть поставлен в известность и соответствующими действиями безболезненно проделать эту, по нашему мнению, абсолютно губительную и недопустимую работу. Действия же комфронтом Шорина и члена РВС тов. Трифонова при ближайшем участии командарма-8 Сокольникова Реввоенсовет Конной считает не чем иным, как партизанским налетом на молодую, но безусловно еще крайне нужную в Советской Республике Конармию. Считаем своим нравственным революционным долгом…»

— Климент Ефремович, на проводе Курск! — Орловский уже почему-то в раскрытых дверях, поправляет очки; выходил, что ли? — Сталин! Командарм говорит…

Аппаратная внизу; сбегал по мягким, в ковровой дорожке ступеням; под мелодичный звон шпор, чувствовал, благодушие пропадало, к горлу подкатывает, начинает колотить. Нет, к чертям собачьим, без горла не возьмешь; миндальничать можно будет после войны. Пропустил меж пальцев шуршащую витую ленту, смысл уловил: командарм тревожится о судьбе конницы, просит приехать; ответ Сталина порадовал — шифротелеграмму их получил, в бытность свою в Москве добился отставки Шорина, в Реввоенсовет Кавфронта назначен Орджоникидзе, просит Конную беречь, свяжется еще с Ильичем, передаст их записку. Закончив, командарм уступил место у белобрысого затылка телеграфиста.

— Иосиф Виссарионович, положение настолько тягостное, что ваш приезд является единственным якорем спасения. Передайте нашу покорнейшую просьбу Ильичу, пусть он вас отпустит всего на день или полтора. Мы все несказанно рады, что смещен Шорин. Если приедете в Ростов, на месте убедитесь, что простого смещения, да еще с повышением, для него недостаточно. Мы все считаем его преступником. Его неумением или злой волей — в этом разберется суд — загублено лучших бойцов, комсостава и комиссаров более сорока процентов и до четырех тысяч лошадей. Если почему-либо Ильич не согласится на ваш приезд, хотя он в интересах Республики необходим, настойте, пожалуйста, на немедленном выезде в Ростов Орджоникидзе… У нас связи с Саратовом нет и не было. С вами связались совершенно случайно. Одна и самая важнейшая просьба, не терпящая ни одного дня отлагательства: для сохранения остатков Конармии настойте на немедленном откомандировании в наше распоряжение Девятой стрелковой дивизии. Наше поражение являлось следствием отсутствия прикрытия пехотными частями флангов и закрепления достигнутых рубежей. Заодно вторая просьба: укажите на крайнюю необходимость срочного пополнения Конармии. Самая захудалая конница, болтающаяся в тылах Кавказского фронта, в наших руках сделается наилучшим боевым и ценнейшим материалом для Республики. Обещанные вами три тысячи седел мы так и не получили…

Вечером опять добились Курска; Сталин поделился результатом переговоров с Москвой:

«Результаты таковы, что я к вам пока выехать не могу, — это первое; второе — мы перебрасываем в район Иловайская две лучшие дивизии; третье — мы сегодня или завтра выбросим Шорина из Дебальцева; четвертое — я добиваюсь и надеюсь добьюсь отставки Сокольникова; пятое — дней через восемь выеду к вам…»

— Не до жиру, конечно… лишь бы живы…

Ворошилов, оставив телеграфную ленту, с кислой усмешкой оглядел нахохленных соратников…

Глава третья

1

За окнами лютует февральская стужа.

В промерзлые мохнатые окна скупо сочится розоватый утренний свет. От скудного тепла печей, протопленных обломками старой мебели, а еще больше от дыхания, верхние стекла к полудню заплакали, заискрились светлой слезой. Сперва горела потемневшая медная люстра с полдюжиной гожих лампочек; разгулялось солнце над озябшими московскими крышами — электричество выключили.

В зале не курили. Щадили двоих: выступающего и человека с вихорком над крутым лбом и гнутой небогатой бородкой, сидевшего за столом, покрытым красным ситцем. Близко знали его не все. До задних рядов четко проглядывает бледное худое лицо, выткнувшиеся скулы; поворачивает когда к соседям — обнаруживается обостренный изящный профиль. Покашливает в кулак. Табачный дым проникает из темного, холодного коридора. Накадили в перерывы — топор вешай; самосадищи смешались, свезенные в кисетах со всех неоглядных российских весей.

Съехались губернские чекисты на свою конференцию. В четвертый уж раз. От каждой губернии — один-два с решающим голосом. А дел — невпроворот. И решать надо. Чекиста все касается: война, разруха, безотцовщина, контрреволюция, бандитизм, спекуляция, даже черное слово. В эти дни перехода Советской республики от войны к миру возрастает их роль в преодолении хозяйственных трудностей, и в первую голову — ликвидации разрухи на транспорте. Об этом говорят с трибуны…

С утра объявили: прибудет Ленин. Ждали терпеливо, боялись верить; большая доля из далеких краев, освобожденных недавно от Колчака и Деникина, и в глаза его видят впервой. В кожанках, шинелях, нагольных полушубках, суконных подваченных пиджаках, перетянутые ремнями — оружие не на виду, в карманах ли, за поясами, в тайниках под мышками, — сидели не шелохнувшись, не скрипнуть бы рассохшимся деревянным креслом.

— …Вам придется вести теперь работу в условиях перехода к новой полосе деятельности Советской России. Вы, конечно, все знаете, что эти условия переходного времени вызваны одинаково и международными и внутренними условиями, то есть, вернее, переменой положения как международного, так и внутреннего фронта, которое произошло за последнее время. Коренное изменение состоит в том, что главные силы белогвардейской контрреволюции сломаны после поражения Юденича и Колчака и после победы над Деникиным. Хотя в этом отношении надо быть осторожным, так как в последнее время произошла заминка под Ростовом, в Новочеркасске, что создает опасность, что Деникин может оправиться…

На Кавказском фронте дела усложнились. Знают из оперативных сводок да со слов добравшихся из тех мест — Донбасса, понизовья Дона, Ставропольщины. Тяжкие бои под Батайском, в устье Маныча, где гибнет красная конница, заставляют сжиматься сердца; грозное таится в неведомом. Иные недоуменно пожимают плечами: как так, поверженный враг два с половиной месяца бежал?..

— Но тем не менее основные победы создают новое положение. Ясно, что буржуазия не может уже серьезно рассчитывать на поворот в ее пользу, и это тем яснее, что международное положение также очень изменилось, так изменилось, что Антанта была вынуждена снять блокаду. Нам удалось заключить мир с Эстонией. В этом отношении мы достигли основного успеха, что очень укрепило наше положение и, по всей вероятности, мы добьемся мира со всеми остальными окраинными государствами, а тогда никакое нашествие Антанты практически не будет возможно.

Заметно ослабили дыхание. Нет, не так уж и тяжко. Худой мир, как говорят люди, лучше всякой доброй войны. Подписали мир с Эстонией — хоть маленькая, но победа; замириться бы и с другими прибалтийскими республиками. Дьявол с ними, что буржуйские. Передохнуть бы. Белопанская Польша бряцает оружием. Вовсе некстати…

— …Первый острый момент борьбы с контрреволюцией, с белогвардейской вооруженной силой, как скрытой, так и явной, этот первый острый период, по-видимому, проходит. Но более чем вероятно, что попытки тех или иных контрреволюционных движений и восстаний будут повторяться и, кроме того, опыт русского революционного движения показывает, что попытки чисто террористического свойства часто сопровождаются массовой вооруженной борьбой, и поэтому естественно ожидать, что офицерская вооруженная контрреволюционная сила, которая представляет собой элемент едва ли не наиболее привыкший к владению оружием и употреблению его, надо ожидать, что она не откажется от употребления оружия в свою пользу. Так что, хотя по инициативе товарища Дзержинского после взятия Ростова и была отменена смертная казнь, но в самом начала делалась оговорка, что мы нисколько не закрываем глаза на возможность восстановления расстрелов. Для нас этот вопрос определяется целесообразностью. Само собой разумеется, что Советская власть сохранять смертную казнь дольше, чем это вызывается необходимостью, не будет, и в этом отношении отменой смертной казни Советская власть сделала такой шаг, который не делала ни одна демократическая власть ни в одной буржуазной республике…

Искоса посматривал Дзержинский на руки Лациса. Толстые пальцы с отполированными квадратными ногтями пробовали на прочность серебряные с червленой насечкой бока портсигара. Не все гладко и меж ними; поломали копья, прежде чем выйти в Политбюро с предложением об отмене смертной казни.

Три недели, как ВЦИК и СНК приняли такое постановление. Не случайно Ильич оговорился, знает их раздоры. Лацис крут, негибок; ему ближе крайние меры. Не раз и сам Председатель Совнаркома одергивал его устным и печатным словом: карающий меч-де должен находиться не только в надежных руках, но и с п р а в е д л и в ы х. Всем им, чекистам, памятно давнее выступление в печати Ленина по поводу статьи Лациса в казанском ведомственном журнале «Красный террор» — крепко ударил по левацким загибам.

Сдерживая мягкую усмешку под вислыми усами, Дзержинский кидал взгляд на рядом сидевшего председателя Всеукраинской ЧК. Нарочно не поворачивает головы, шевелит ноздрями, тискает портсигар. Понимает: ему там, на Украине, жарко; махновщина одна дается…

— Вы знаете, что значительное большинство рабочих и крестьян всех окраинных местностей, которые были под игом белогвардейцев, чем больше они там были, тем прочнее перешли на нашу сторону. И поэтому мы знаем, что все попытки буржуазии заранее осуждены на неуспех. Но что эти попытки могут быть, это мы наблюдали за два года на практике Советской власти. Мы видели, как десятки тысяч офицерства, помещичьего элемента шли на какие угодно преступления, заключали договоры о взрыве мостов с агентами империалистических иностранных держав. И мы говорим, что такого рода попытки не прекратятся. Учитывая новое общегосударственное положение, мы тем не менее безусловно должны остаться на страже и помнить, что период вооруженной борьбы в большом историческом масштабе хотя и оканчивается, но это ни в каком случае не исключает того, что мы должны быть наготове…

Лацис подсунул открытый блокнот. Криво, наискосок: «Как с кооператорами?» Черканул внизу: «Раскручиваем». Заварилось в Петрограде, с месяц назад. Губернская комиссия расследует преступления работников конторы Центросоюза, потребительской кооперации: массовая скупка товаров по произвольным ценам у спекулянтов. Тряхнули кассу; оказалось, помимо официальной, велась и «черная». Иностранная валюта, «николаевские» и «думские» кредитные билеты. На миллионы! Кооператоры рассчитывались этими изъятыми из обращения денежными знаками со спекулянтами. Ниточка потянулась в Омск, где господствовал Колчак, и в Ростов, где хозяйничал Деникин; недавно явился конец ее и за кордоном…

— Перед органами подавления контрреволюции, перед органами Чека был и остается вопрос довольно сложный и трудный. С одной стороны, надо понять, учесть переход от войны к миру, с другой стороны, все время надо быть на страже, поскольку мы не знаем, как скоро придется достичь прочного мира, мы должны учесть, как отразится на буржуазных слоях применение этого нового способа, нужно иметь в виду, нужно испытать на деле, что дадут эти изменения, и только считаясь с этим, на основании этого практического опыта внести те или иные изменения. Одним словом, нам по-прежнему надо сохранять полную боевую способность к отражению врага. Возможно, что будут попытки нашествия, возможно, что Деникин укрепится, чтобы продолжать гражданскую войну, возможно, со стороны групп контрреволюционеров будут попытки террора, и сохранение боевой готовности Для нас является обязанностью. Сохраняя эту боевую готовность, не ослабляя аппарата для подавления сопротивления эксплуататоров, мы должны учитывать новый переход от войны к миру, понемногу изменяя тактику, изменяя характер репрессий…

Подымая чуть вбок голову, Дзержинский видит на скошенном подставе трибуны листки, небольшие, с ладонь — тезисы; сам Ленин только в них разбирается. Изредка заглядывая, перетасовывает машинально. Заметно отсюда, как на шее вздувается тугая жилка. Голос не рвет, говорит спокойно — человек семьдесят всего-то. Сбились в передних рядах.

Слушая, делал себе заметки. Да, характер репрессий менять, обновлять и тактику. Сохранять боевую готовность. Аппарат не ослаблять… Дались Лацису эти «кооператоры»! Чувствует, с ними повозятся. А звенигородские церковники?.. Черная контрреволюция, воронье. В сейфе недочитанная папка — свежие дознания. Дело «Советов объединенных приходов Москвы» рассматривалось недавно Московским губернским трибуналом; виновные получили каждый свое. Удачно, уже без «вышки». А из других приходов материалы еще поступают. Церковники на контроле в Совнаркоме: один из осужденных — до суда — подавал жалобу. Не забыть, поставить в известность Ленина; обещал, после выступления подымутся к нему…

— История показала, что без революционного насилия невозможно достигнуть победы. Без революционного насилия, направленного на прямых врагов рабочих и крестьян, невозможно сломить сопротивление этих эксплуататоров. А с другой стороны, революционное насилие не может не проявляться и по отношению к шатким, невыдержанным элементам самой трудящейся массы…

Дотронулся до локтя соседа слева, пышноволосого белявого крепыша, зама своего, Петерса. Дал прочитать:

«Займитесь обедом. Мы с Лацисом проводим В. И. ко мне. Разговор у него. После перерыва я буду. Вечерним заседанием закончим конференцию».

2

В здании ВЧК на Лубянке Владимир Ильич бывал.

Просторная каменная лестница ведет наверх к председателю. Всюду часовые, подбористые, молчаливые парни; поражает тишина и чистота. Тепла бы чуть. Порядок образцовый: никто без дела не слоняется, не болтает в коридорах. В совнаркомовском доме шумнее, многолюднее; охрана, правда, и там появилась такая же…

В приемной, большой квадратной комнате, — двое; в гражданском, встали по-военному, навытяжку. За ближним столом, у створчатой двери, обитой порыжелой клеенкой, приветливо улыбался знакомый голубоглазый паренек, невысокий, светловолосый, в кудряшках; другой, у окна, атлетического сложения, в сатиновой черной рубахе, смуглый, бровастый, стриженный наголо. Владимир Ильич обратил внимание: нет женщин и черных бушлатов.

Все знакомо и в председательском кабинете. Попросторнее намного, нежели у него, строже. Ничегошеньки, голые стены. Рабочий стол, двухтумбовый, простой сейф за спиной. Для заседаний составлено несколько легких столов, покрытых красным ситцем; окружены венскими стульями. Сиротливо стоит одежный шкаф. Особенностью можно считать ситцевую, в голубых цветочках, ширмочку; знает, там медный рукомойник и железная койка с подушкой, застеленная серым солдатским одеялом.

Понял, в чем еще разница. Там Мурзик их, кот, разрушает административный вид; среди бела дня шатается по всему дому и часовых не признает. Сдерживая усмешку, Владимир Ильич расстегнул пальто, снял ушанку. На предложение раздеться отказал жестом. Давал понять, что ненадолго. Облюбовал дальний стул у рабочего стола.

— Садитесь, Владимир Ильич, — хозяин великодушно уступал свое место.

— Нет-нет. Я как частное лицо. Может такое ведь быть? Проситель Ульянов на приеме у председателя Вэчека. День у вас приемный нынче. И очереди, как замечаю, никакой… Так что будьте добры.

Не разделся и Дзержинский; принимая шутливый тон, сел в деревянное кресло, приготовился слушать.

— Погодите, с нами шел Лацис…

— В аппаратную завернул. Екатеринослав ждет.

— Хотелось пару слов об Украине… Как там у них?

— Доложит. А пока… слушаю вас, гражданин Ульянов.

Взгляд у чекиста искристый, полный тепла. Нехорошая вот бледность; исчерна-синие круги под глазами, белки красноватого цвета. Сгорает на медленном огне. Не случайно койка за ширмой в кабинете; делились, падает замертво где-то после полуночи. На полчаса. Тем и держится. Скажи сейчас — не поможет. Самого ругают домашние, особенно сестра, что сидит ночами. Тут и вовсе — Софья Сигизмундовна, как и Надя, больше помалкивает, понимает, изменить уже ничего нельзя.

— Не получается у нас, Феликс Эдмундович… — Владимир Ильич с сожалением покачал головой, перекладывая ушанку со стола на колени. — С шуткой, говорю, не получается. Слишком все нас окружает…

Взгляд у Дзержинского заметно строжал, брови сами собой сходились у тонкой переносицы.

— О вчерашнем я… Нижегородце, конструкторе-изобретателе. Специалист весьма нужный…

— Навел справки. Арестован Шорин не за контрреволюцию…

— Не за контрреволюцию, поверьте мне. И даже не за махинации. Из письма замуправляющего радиолабораторией… Бонч-Бруевича… Не родственника нашего Владимира Дмитриевича, ни боже мой! Обвели того Шорина… Что-то там с незаконной продажей дров. Доверенностью его попользовались мошенники. Пусть губчека разберется. Виноват — накажем. Но сейчас надо Шорина освободить. Немедленно отдать на поруки коллегии и комитету радиолаборатории. А следствия не прекращать.

Вынув из гранитного стакана цветной карандаш, Дзержинский пометил в настольном календаре.

— Нижегородский зампредчека здесь… Обговорю.

— Непременно, Феликс Эдмундович. Вчера я телеграфом, после нашей беседы, передал в Нижний, председателю губисполкома и губчека… И Бонч-Бруевичу. Дело великое. Газета без бумаги и без р а с с т о я н и й! Представляете?! Построим в Москве радиотелеграфную станцию с радиусом действия в две тысячи верст. Свяжем каждую деревню непосредственно с центром. Ни бумаги, ни проволоки! Рупор и приемник. Вся Россия будет слушать газету, читаемую в Москве. Сам Бонч-Бруевич, по всем отзывам, крупнейший изобретатель. Они же с Шориным усовершенствовали приемник. И таких приемников мы легко получим сотни. Вот и нужен Шорин… Дело особо важное и спешное.

— Обещаю… Комиссия…

Подкатило удушье. Прикрывая рот шапкой-ушанкой, старенькой, рыжего меха, чекист свесился на подлокотник; глубокий кашель сотрясал все тело, кровь густо приливала к худой шее. Владимир Ильич сочувственно выжидал, отведя взгляд; нравилось, как он свое учреждение называл «Комиссией».

— Комиссия рассмотрит…

— И еще, Феликс Эдмундович… О беспризорниках. Душа болит, знаете… По сути, с арестом членов комиссии по делам несовершеннолетних при Наркомате соцобеспечения… беспризорные дети нами совсем брошены. Что выяснили дополнительно?

Спрятав в карман брюк носовой платок, Дзержинский достал из сейфа картонную папку; шелестел прошитыми листами.

— Отвечал вам на переданное письмо Луначарского… Следователи Верховного трибунала обоснованно арестовали собесовцев во главе с председателем комиссии Тарабыкиным. Злоупотребления, чудовищные хищения… и белогвардейщина. Улики серьезные. При обыске, на квартирах и в служебных помещениях, обнаружены крупные суммы денег и много изделий из золота. Отбиралось у беспризорников. Присваивалось. А у Тарабыкина дома среди переписки… рекомендательные письма к деникинскому командованию. Куда еще?..

Прикусив губу, Владимир Ильич с болью глядел на гранитное пресс-папье.

— Следствие идет… Помещение комиссии опечатано.

— И я вот о том… А что делать? Каждый час работает против нас, Феликс Эдмундович. Детьми-сиротами забиты вокзалы, рынки… Рассказывают, за ноги хватают прохожих… из окон подвалов. Не слыхали?

— Милиционеры вылавливают малолетних налетчиков. Изолируем. Монастыри приспосабливаем, пустующие здания учебных заведений… Не в тюрьмы же их!

— Вот-вот. Не в тюрьмы. А именно… в у ч е б н ы е заведения. Символично. Не находите?

Еще не зная, к чему клонит Председатель Совнаркома, Дзержинский почувствовал, что разговор ведут с ним неспроста. Напрягаясь, пытался вникнуть в скрытый смысл. Само собой напрашивалось: кто-то еще должен заниматься судьбой беспризорных детей. Наркоматы соцобеспечения и просвещения не справляются. Кормить, одевать… Далеко не все.

— Учет ведется… в Наркомате внутренних дел?

— Все приводы, задержанные… Под стражу берем только за злостные проступки. Могу поднять и цифры.

— Не трудитесь. В Совнаркоме есть. Правда, по Москве и Питеру. Меня что гложет, Феликс Эдмундович. Покуда цифры… четырех-, пятизначные… И этого предостаточно. А вы оглянитесь назад и киньте взгляд вперед… За годы одной империалистической войны, на германском и кавказском фронтах, Россия потеряла до десяти миллионов! О т ц о в. Не дедушек. А сколько уносит гражданская война? Опять же… о т ц о в. И неизвестно, когда окончится… А тут еще враг… тифы. Вымирают женщины в деревнях… М а т е р и. Да. Мрут женщины и младенцы. Установлено тифозными комиссиями. Голод, истощение… Остаются подростки. Организм молодой, крепенький. Вот где источник к р у г л о г о сиротства. А дело к весне… Голодающая, полувымершая деревня даст великий приток беспризорников городу.

— Мрачная картина… — Дзержинский, морщиня запавшие щеки, болезненно поводил плечами, будто хотел сбросить расстегнутую шинель.

— Трезвый взгляд. А цифры страшно подпрыгнут. Вот она, наша с вами забота. Первостепенной важности забота. Проблема. Не решим… грош нам цена. Ловить, сажать… все это полумеры. Изолировать. Оградиться. От кого? От своего… з а в т р а. Учить. Воспитывать. Делать из маленького преступника человека, гражданина рабоче-крестьянского государства. Задача, мало сказать, благородная… Политическая задача.

Под наркомом тягуче заскрипело кресло.

— Ломаю себе голову, Владимир Ильич. Разговор ведете неспроста. У вас есть какие-то конкретные предложения.

— Высказываю мысли. Собесовцам и просвещенцам, как вижу, не под силу на сегодня этот участок. Неимоверно важный участок. А что завтра?

— Мы тоже, собственно… Наркомат внутренних дел… Роль у нас… хватать, сажать. Держать под запором. А может… объединить усилия?

— А что? Близки к конкретному предложению.

— Какие-то колонии… Наподобие школ-интернатов. Может, и с режимом…

— А без режимов?

— Для особо опасных… Рецидивисты есть и среди несовершеннолетних.

Сняв шарф, Владимир Ильич затолкал его в шапку; глаза у него довольно светились, щурились, в движениях появилось нетерпение.

— По-моему, для преступников-подростков надежным режимом окажется все-таки… здоровый, уже сложившийся ребячий коллектив. Сила великая в воспитании… коллектив. Я сам рос в многодетной семье… Могут и колонии. Трудовые. Где бы ребята жили, работали и учились… Одной семьей. Вы озадачены?

— Думаю… Какова доля милиции в этом непростом деле? Охрана… не нужна, полагаю.

— Думайте. А охранять и в самом деле ни к чему.

В дверь спиной пятился дежурный, с светлой кудрявой шапкой волос. Руки заняты. При виде парующих стаканов с золотистой заваркой Владимир Ильич присмирел; втягивалась голова в шалевый каракулевый ворот. От неловкости и оживился.

— Наверно, сыму пальто. И не откажусь от стакана… Запах одурманивающий, скажу вам. А что касается вашей доли… Феликс Эдмундович? Уж берите на себя поувесистее… Львиную.

Прятал хозяин усмешку, согласно кивал. Поднявшись, принял пальто и двинулся было к шкафу.

— Нет-нет. Перекиньте вон на стул. Засиживаться не намерен. У вас дела… люди. Выпью чай и послушаю Лациса… Ага, вот и он, наш всеукраинский Робеспьер… Что-то хмурый.

Тяжело ступая по рассохшемуся паркету, Лацис грузно опустился напротив. Буйная раздвоенная борода и усы надежно укрывают нижнюю половину налитого здоровьем лица; увесистый длинный нос не вяжется с маленькими, глубоко посаженными глазами, невыразительными, без блеска. Оттого, наверно, и кажется непроходимой угрюмость чекиста; сам Владимир Ильич склонен думать, что такое впечатление о Лацисе в нем сложилось от его характера, крутого нрава. Человек он крайних мер, скор на руку; без светотени, как кто-то выразился. Приходилось одергивать. Ж и з н я м и распоряжаться надо уметь. Вот они, оба перед ним, всероссийский и всеукраинский чекисты; Дзержинский глубже, душой постиг природу своего дела; Лацису явно не хватает чуткости, душевной щедрости; своими действиями он немало способствовал тем черным кривотолкам, какие ходят о «чрезвычайке». Вражеская печать, белогвардейская и западная, ладно уж — в народе говорят…

— А чай божественный. Догадываюсь и откуда…

— Колониальный. Чистый индийский, в английской упаковке, — Дзержинский усмешливо поглядывал узкими глазами на своего коллегу. — Из запасов бывшего командующего Добровольческой армией генерала Май-Маевского.

— А кстати! Мартин Янович, как главный наш собиратель секретов… Интересуетесь дальнейшим?.. Вот, скажем, того же самого Май-Маевского. Он снят Деникиным. Но он воевал против своего народа.

Чекисты коротко переглянулись; вопрос касается их обоих, и председателя и заведующего Секретным отделом ВЧК. Ответил председатель:

— Материалы собираем на всех… на все деникинское руководство. Как и на колчаковское и прочих. На активных контрреволюционеров, кто выступает с оружием… Для Верховного ревтрибунала.

— Справедливо. Каждый должен ответить персонально за свои преступления. Суду быть народному, широковещательному.

— Для такого суда материала уже с лихвой, — пробасил Лацис, покачивая гривастой светло-русой головой. — На всю компанию.

— Так что все-таки с Май-Маевским? Где он?

— В резерве Ставки. Во всяком случае, назначения не получил.

— Надо полагать, в Крыму… на «отдыхе», — добавил Дзержинский.

— А Врангель? У него такая же участь…

— По сведениям Регистрационного отдела, генерал Врангель в Новороссийске. — Лацис отхлебнул из стакана, протер усы. — Готовит пароходы к эвакуации.

— Войск?

— Пока вывозят в Турцию семьи офицеров, гражданских лиц, из всяких «бывших»… Еженощно отходит пароход. Один как минимум.

— Деникин не уверен…

Откинувшись, Владимир Ильич крепко, с наслаждением зажмурился, только-только удержался потянуться; ощутив шум в висках, встряхнул головой. Таким способом частенько отгоняет надвигающуюся головную боль. Нет, боль не подступает; вкус и запах чая, испытывал явственно, подымают настроение.

— Уклонились мы. Мартин Янович, поделитесь, как там у вас?..

— Не похвастаюсь, Владимир Ильич.

— Хвастаться и не надо.

— Клубок. Змеиный клубок. Не разберешь, за какой хвост тянуть.

С лица Ленина сходило благодушие; узкий прищур твердел, менял оттенок с теплого на холодный.

— Разрубить узел легче… нежели развязать.

Под окнами по ледяным наростам протащили тяжело груженный воз. Слышно, вызванивала в порожнем стакане ложка. Не определит Владимир Ильич — в чьем? Короткое молчание наполнялось неловкостью; хозяин кабинета опустил глаза. Знал за ним такое; за чуткость, совестливость и уважал. Но сию минуту опускать глаз не следует. Лацис один из тех, кто н е д о п о н я л важности отмены расстрелов и нуждается в активном разъяснении.

— Да, Мартин Янович, для вас это я говорю. Рубить сплеча… ума на то большого не нужно. Не обижайтесь, по-товарищески. Мы с вами не институтки. Делаем одно, общее. Правительство и Политбюро поддержали ваше же предложение.

— Руки связаны…

Массивный, густоволосый, Лацис просторно раскинул тяжелые руки. Жест этот и тон, жалобный, просящий, никак не подходивший суровому даже на вид человеку, сняли напряжение, отвели сгущавшиеся тучи. Ленин первый ухватился за бока, заливаясь веселым заразительным смехом; Дзержинский смеялся, как всегда, скупо, беззвучно, промокая тылом ладони глаза. Не стерпел и Лацис — усмешливо крутил головой, с недоверием разглядывая свои лапищи, покоившиеся на коленях, сжатые в кулаки, будто убеждался, что руки его и в самом деле не связаны.

Посветлело на душе у Владимира Ильича. Не перестав еще смеяться, обостренно воспринимая, где находится и кто перед ним, зная их работу до подноготной, радовался, что эти люди не утратили здорового смеха, наивны в чем-то, полны, как и он, светлых надежд…

— Вот-вот, сами убедились… никто вам рук не связывал. Феликс Эдмундович, будьте свидетелем.

Шутливой минуте радовался и Дзержинский. Его всегда подкупало в Ильиче вот это умение поворачивать разговор, порой тяжкий, привносить в него какие-то отвлекающие моменты; легкий уморительный смех, лукавый прищур, страстная заинтересованность располагают к нему собеседника, заставляют открывать душу. Какой пропадает следователь!

— Мы слабо представляем себе махновщину… — Лацис угрюмо хмурился, завешиваясь лохматыми бронзовыми бровями. — Не подозреваем, что нас еще ждет…

— А что?

— Пулю жалко тратить на иного… Ей-богу. Высшей наградой сам почел бы для себя… расстрел. А мы ему… три-пять лет принудработ.

Ленин сомкнул руки на груди; лицо вот только полыхало весельем; куда что и девалось — глаза полны задумчивой печали. В голосе не укор, скорее боль:

— Вы ответили на мой вопрос, Мартин Янович. Иные. То есть не все. Согласен и с тем… махновщину мы слабо себе представляем. Вывод… разобраться. Узнать. Но что я знаю сейчас, в чем убежден… Махновщина… явление в нашей революции непростое. Сложное явление. А потому подходить к махновщине с одной меркой… б а н д и т и з м, боюсь, будет неверно. Даже… о п а с н о. Вникните. Вот тут и поможет нам постановление. Отмена смертной казни не слабость… наша сила. И мудрость. Кто с Махно? Окружает кто его? Мужик. Крестьянин. А их великие тыщи, с ваших же слов.

— А сам Махно?.. Его близкое окружение?

— Мы политики. Махно в перемирии с нами… А о близком окружении речь не идет. Вижу, вы что-то хотите сообщить, Мартин Янович. Или возразить?

Пожимая плечами, Лацис запустил пятерню в бороду; чувствовалось, уходит взглядом от неморгающих глаз своего старшего коллеги — до этого у них уже не склеилось, произошла размолвка.

— На Махно мы готовим дело. Феликс Эдмундович знает…

По виду Дзержинского, молчаливому укору, явно иронической усмешке Владимир Ильич утвердился в своей догадке: да, всеукраинский председатель в этом кабинете уже поддержки не нашел.

— А что за дело?

— Злостное убийство… По приказу Махно был убит Полонский. Коммунист, командир полка…

— Как это, комполка… захвачен Махно?

— Окруженец, — заговорил Дзержинский, сдавливая худыми, посинелыми пальцами папку. — Из частей Пятьдесят восьмой дивизии… Летом прошлым еще попал в окружение, где-то под Уманью. Оказался в тылу у Деникина. Ну и воевал со своими частями в армии Махно…

Припоминались отчетливо Владимиру Ильичу те летние тягостные события на юге Правобережной Украины. Стремительное наступление деникинцев со стороны Донбасса и Петлюры с запада раздергало Украинский фронт. Бежал и Махно, тогдашний командир красной стрелковой бригады; не на север, куда стремились красноармейские части, — на запад. Знали, вошел в сговор с Симоном Петлюрой; облокотился на украинских самостийников-националистов и сделал головокружительный прыжок назад, в Северную Таврию; занимал даже Екатеринослав. Создал таким образом «внутренний фронт» в тылу Деникина. Повалили к Махно таврические и запорожские крестьяне; по слухам, едва не до сотни тысяч насчитывала его армия. Тогда-то и действовали в повстанческих рядах «окруженцы», советские регулярные части…

— Зверски растерзан Полонский батьковской контрразведкой… — Лацис, будто от озноба, передернул плечами. — И жену… И с ними еще человек несколько. Сведения от верного товарища. Все наше екатеринославское подполье концентрировалось вокруг Полонского и его «Железной махновской дивизии». Популярностью пользовался в армии… едва не равной с самим Махно. Что, прощать… бандиту?!

Горестно кивал Владимир Ильич. Ответить человеку, сидевшему напротив, раскаленному добела и мучительно сдерживающему свои эмоции, не так-то просто; окажись любой на его месте, точно бы так выражал себя…

— Сцепите зубы, Мартин Янович. Материал собирайте. Фанты, факты… Махновщина не однородна. Крестьянина-труженика надо отнять у Махно. А на это потребуется время. Сами говорите о популярности его в массах. Борьба с деникинцами, белогвардейцами помогла ему в том… Время нас рассудит. Один Махно останется, уверяю вас. С кучкой таких же, как и сам…

По привычке Владимир Ильич положил руки на стол, как бы давал понять, что разговор окончен; одумавшись, неловко усмехаясь, убрал руки; понял, заметили. Поспешно, со смущением в голосе вспомнил:

— Да, Мартин Янович! Говорю же… вертелось у меня в голове… Позавчера отправил в Харьков телеграмму, Укрревкому, Петровскому. Копию в Екатеринослав. Вы на проводе добивайтесь… А когда намечаете быть там сами?

Лацис вопросительно поглядел на председателя ВЧК.

— На послезавтра коллегия, Владимир Ильич, — Дзержинский полистал календарь. — Доклад заведующего Секретным отделом… И еще ему работа тут.

— У меня, в общем-то, дело… не одним часом. Пропал Аллилуев, Сергей Яковлевич. Вы-то, Феликс Эдмундович, должны по Питеру помнить его. «Дедушка».

— И я знаю, — Лацис ворохнул буйную бороду. — Бородища хлеще моей… Тесть Сталина.

— Вот-вот! Дочь и тревожится, моя сотрудница, Надежда Сергеевна. Не стану же я обращаться к Сталину… Он уж там в Харькове со своей стороны что-то предпринимает. Я к Петровскому, Серебрякову… Ну и к вам, Мартин Янович. Потерялся Аллилуев в Кривом Роге. Думаю, из Екатеринослава сподручнее… Не исключено, след может повести и в деникинскую контрразведку.

Навалился Лацис грудью на стол. Это уже по его части, деникинская контрразведка. Тем более в Кривом Роге. Не слышал о таком деле; местные чекисты, будь что, не умолчали бы. Имя-то известное. Встречаются в Харькове со Сталиным; не делился. Интерес к их службе, чекистской, проявляет. Правда, в эти дни он задергался с Украинской трудармией, занят углем и хлебом, может, и не до тестя…

— А как это… Аллилуев оказался в Кривом Роге? В подполье? — по выражению лица Дзержинского Лацис понял, что и ему о том ничего не известно. — Просто подумываю… с какого боку взяться.

— Послан украинским совнархозом обследовать рудники Криворожского бассейна. С тех пор и… С особой комиссией отбыл. Работал с апреля до конца июня. С комиссией и отступил от деникинцев в Киев. А через месяц вернулся в Кривой Рог… расплатиться с рабочими рудников. Время-то немало уже… Дочь с ума сходит.

Одеваясь, Владимир Ильич долго не мог попасть раненой рукой в подставленное Лацисом пальто. Без привычки — не любит, чтобы за ним ухаживали.

3

Позвонила Мария Ильинична.

Тут же Обух начал собираться. Пациента отпустил, остальным назначил позднее время; в емкий, затасканный саквояж ткнул свежий халат. Одевался уже в прихожке — на лестнице послышались знакомые шаги. Стук осторожный, три удара костяшкой согнутого пальца, похоже как условный знак. Нет бы потревожить позеленевший колокольчик. Усмехнулся в усы; несомненно влияние старого конспиратора.

Порог шофер не переступает. В неизменной кожаной тужурке, в суконной кепке с опущенными наушниками. Выпуская из рук саквояж, Обух старался по лицу его угадать, что там, в Кремле. Не вызнать у Гиля. Объясняется больше жестами; таким и должен быть, наверно, персональный шофер.

От перекрестка Мертвого переулка с Большим Левшинским катить на автомобиле до Кремля четверть часа. Всего надумаешься, трясясь на мягком сиденье. Напоминание о «старом конспираторе» увело доктора Обуха в невозможно далекие времена, в санкт-петербургскую студенческую пору. Тогда уже знал страстный нрав молодого адвоката, волжанина, симбирца, Ульянова; не сглаживаются из памяти горячие баталии в университетских кружках, жандармские свистки в рабочих кварталах… В «Союз борьбы за освобождение рабочего класса» входил он, будучи врачом с практикой; позже, уже здесь, в Москве, эта квартира в Мертвом переулке служила явкой. Нет, тогда были просто товарищи, единомышленники. Считал Ульянова намного старше себя. Приятно удивился, узнав, что они одногодки.

Дружеские отношения завязались с переезда народного правительства в Москву. Он, Обух, возглавил Московский отдел здравоохранения. Как-то вскоре, в майские дни, его посетил Владимир Ильич — подкатил на этом же автомобиле; с ним приезжала и сестра. Теперь всякий раз, когда в семье Ульяновых кто-либо заболевал, к дому подскакивает Гиль. Появлению его предшествует звонок. Обычно приглашает Мария Ильинична…

Бывал немало за два года в кремлевской квартире. Особенно с осени восемнадцатого, после покушения; ранение тяжелое, и перенес мужественно, молодцом. Как пациент, Владимир Ильич исполнительный, хотя терпеть не может койку. Периодически назначает постельный режим. Выдерживает, принимает лекарство ровно назначенный срок. Попробуй продлить! Нынче срок. Потому и напомнила Мария Ильинична.

— Как там?.. — спросил Обух из вежливости, без всякой надежды на пространный ответ.

— Ждет. У Надежды Константиновны со вчерашнего жар…

— Врача вызывали?

— Бегал за товарищем Гетье в Солдатенковскую больницу.

Весть недобрая. Надежда Константиновна на постельном режиме никак с месяц; ухудшение может отозваться и на его пациенте. Человек уж больно беспокойный. На днях в Наркомздраве обменялись с Гетье мнением; тревоги вроде не было, идет у нее на поправку. Специалист Гетье крупный по внутренним болезням; по его, Обуха, рекомендации лечит Надежду Константиновну…

В прихожку никто не вышел. Судя по пустой вешалке, доктора Гетье здесь уже нет: знает его черное суконное пальто на хорьковом подкладе. Снял шубу, облачился в халат. Тишина подозрительная; грешным делом, подумал, не исчез пациент к себе в кабинет, в противоположный конец коридора? Ступал на цыпочках, боясь скрипнуть паркетом.

Нет, в постели! Смотрит выжидающе, без обычной радостной усмешки; закралось сомнение, что тут все так, как видит глаз. Смутила покорность, напоказ вылеживает последние минуты. Либо сидел все-таки после завтрака в кабинете, либо в постели переворочал кипу бумаг. Может, и одет под одеялом?..

— Не встретил, Владимир Александрович… Саши нашей нету, ушла по хозяйству. А я нарочно не поднялся… Шкаф скрипучий! Одежду не вынуть. Боюсь, разбужу… — взглядом указал на закрытую дверь в комнату жены; совсем понизил голос: — Уснула. Федор Александрович был, Гетье… Мы все любим устраивать сквозняки… Простыла. Жаба, сами знаете… Вы садитесь.

Пристыженный слегка, Обух приставил тяжелый стул к кровати; копался в саквояже, умощенном на коленях, дольше обычного. С запозданием задал и вопрос:

— А вы как себя чувствуете?

— Достаточно хорошо.

— Пули не беспокоили?

— Пообещал Гетье… Вынимать будем в этом уже году… как покончим с Деникиным.

Чуткие длинные пальцы доктора, оставив пульс, привычно скользнули к оголенной шее.

— Да, расставаться с ними надо…

Одна из двух пуль, засевших в нем, прощупывается легко и отчетливо над правым грудинно-ключичным сочленением. Вынуть ее можно. Не так просто добраться до другой, в левом плече — сидит глубоко. Частые головные боли наводят их, врачей, на мысль: не в пулях ли причина?

Белки глаз, язык, цвет губ…

Все — норма.

Пульс достаточно наполненный.

— Потели?

— К свету… Самую малость!

— Температура вчера вечером?

— Как и сегодня…

— А спали?

— Просыпался среди ночи… Думал о вас, доктор… Будет ли товарищ Обух и нынче проявлять свой невыносимый, деспотический характер? Склонялся к тому… нет.

— Ошиблись.

— Здорово… помещиков мы выгнали! Представляю вас… эдак где-нибудь на Волге, на моей Симбирщине… в бухарском халате, с трубкой… и с хлыстом.

— А почему… с трубкой? Не курю я.

— Не знаю. Наверно, тип русского провинциального барина… из нашей классической литературы.

Зажимая рот, трясся от беззвучного смеха.

— А вы о чем думаете, Владимир Александрович… ночью, когда просыпаетесь?

— В отличие от вас… ночами я сплю.

Квиты, кажется. На виду менялось выражение лица у Ленина: сглаживались виски, угасал в глазах смех, горькие складки собирались на переносице. До боли знакомая озабоченность. Обух тут же пожалел о своих словах.

— Думаю и я… Вот ехал… — копался в бездонном саквояже, позвякивая инструментом. — Петербургские студенческие баталии вспомнились… Господи, какие же мы горластые были! Ниспровергали всё и вся. Ни авторитетов тебе… ни бога…

— Разве?

— Все рушили!

— Не сказал бы…

Легко вспугнуть доброе настроение. Доктору такое не простительно. А подумать… Во все колокола бить! Рабочий режим каторжный. Драконовский! Спит ли пять-шесть часов?! Да и то… к а к? Ворочается, просыпается в поту, не знает, куда деться от спазмов в голове… Ночами напролет не смыкает глаз. До полуночи — заседания! Ложится уже к свету…

Сдернув с колен на пол саквояж, Обух встал. Прошел к окну, постояв, вернулся. Под могучим телом постанывал паркет. Крупный, отяжелевший задолго до своих нынешних пятидесяти; волос, на диво, не растерял: темная копна, с обильными сединами, разваленная пробором посередке; усы с округлой бородой делали голову огромной. Пасмурность придавали лицу брови, вислые, с длинной ворсой, спаянные мясистой складкой над широким носом. Смягчали глаза, тихие, глубокие, с прозрачной голубизной — лесные озерца по осени, в солнечную пору. Сейчас озерца помутнели, неспокойные…

— Сядьте, Владимир Александрович. Ну что я могу поделать, скажите на милость?

— Хотя бы… вовремя ложиться. На первых порах. Да, да! Режим ваш… этот рабочий… Уму непостижимо. Каторжный!

— Да уж не стесняйтесь, доктор… Д р а к о н о в с к и й. Шесть дней говорили назад… как укладывали меня.

Улыбка, взгляд… Невыносимы.

— И повторю. Не раз повторю. Не щадите себя, Владимир Ильич. До часа ночи… заседать! А то и дольше. И не от случая к случаю — еженощно! Да какой нужен организм?!

Владимир Ильич приложил палец к губам: шумим, мол. Приподнявшись на локтях, взбил под спину подушку.

— Сами… р а з р у ш и л и. Да, старый мир разрушили. И не так уж это оказалось на деле сложно. Но надо и с т р о и т ь. Новый мир. А строить, как известно… не ломать. Намного сложнее. И как же… не совещаться, не думать коллективно?

— День на то есть.

— Дня не хватает. Не я же один так занят…

Расчувствовался нынче что-то, перехлестнул, сам понял Обух; подобные разговоры затевал и раньше. Логика пациента железная; было бы у него такое здоровье. Видит, лично наблюдает иных из его окружения. Так же днями гнутся по рабочим кабинетам, а вечером сходятся…

— Разрешаю с сегодняшнего… на работу.

— Спасибо. Да, Владимир Александрович, а я вас просил… Забыли? Послать толкового доктора к Арманд. Телефон у нее испортился. Пишу записки…

— Посылал.

— И что?

Обух — стоял уже у двери — развел руками:

— Болезнь, знаете, с о в е т с к а я. Крайнее переутомление, истрепанные нервы… Сильная простуда вдобавок.

Понимающе склонил Владимир Ильич голову.

4

Неприятно подействовал разговор с доктором. Серый, скучный голос ли, каким отменялся постельный режим, взрыв ли по поводу ночного рабочего времени? Больнее всего задел с о в е т с к о й болезнью. Да, работают люди много, на износ; боится такого слова. И недоедают, и недосыпают, и мерзнут. Тон задает сам. Конечно, сам! А как быть?..

Удерживал себя, не прибавить бы шагу. Шесть суток! Целую вечность не проходил этим коридором. Доктора и не подозревают, сколько побегали к нему из секретариата. А прошлой ночью добился-таки Харькова — «будка» соединяла с квартирой. Вот что тяготит. Вылежать-то вылежал… Маняша, как всегда, не в бровь, а в глаз: «Не докторов… обманываешь себя». Обман во благо. А и никакого обмана. Разрешили крайне необходимое…

Оправдавшись самую малость перед самим собой, Владимир Ильич с облегченным чувством ступил в «будку». Сухо поздоровался с дежурным телефонистом; хотелось два-три слова сказать — выдашь излишнее нетерпение. Оттого и через секретариат не пошел. Там их… два десятка! Выразят естественную радость, понимает, и верит в искренность. Неудобно, право. Делают из него какого-то идола. Подумаешь — выздоровел. Невидаль.

Поспешно шагнул в кабинет. Дверь закрылась неслышно. Отладили петли? Скрипели. Не помнит, выражал ли вслух неудовольствие. Постоял у порога. Тишина угнетающая — глухая, мертвая. Удручающе подействовал и запах пыли. Откуда? Выметено, протерто. Что значит, не ступать ноге человека. Жилого духа нет. Быстро же выветрился. Горяче́е и места во всем Кремле не сыскать. А с месяц бы не входил? Ощутил холодок…

От деревянного кресла, светлого, легкого, повеяло близким, одухотворенным. Впервые будто увидал, что оно выделяется ото всей окружающей мебели — тяжелой, темно-бурых тонов. Не сел, положил руку на гнутую спинку, плетенную из соломки; плетенка и снизу, сиденье. Медленно окинул шкафы с корешками книг за стеклами, карты в простенках; скользнув взглядом по портретам Маркса и Халтурина на полке дивана, задержал внимание на пальме в деревянной кадке у ближнего окна.

Вспомнилось недавнее посещение Лубянки. Разница бросается в глаза. Излишнее спартанство у председателя ВЧК. Голые стены и ширмочка вряд ли могут олицетворять п р о с т о т у и д о с т у п н о с т ь. Много зависит от сказанных слов. А чтобы сидящий против тебя, со смиренно уложенными руками на коленях, заговорил, открыл душу, надо его расположить. Обстановка — немалое в том подспорье. Подсказать как-то поделикатнее Феликсу Эдмундовичу. Чуть бы о д о м а ш н и т ь ему свой кабинет. Ширму убрать, поставить шкафы с книгами, пару мягких кресел. Может, и такой цветок… А что?

Подошел к пальме, провел ладонями по узким длинным листьям. Напомнили чем-то аппаратные ленты. Скорее почувствовал, нежели услышал. Фотиева, секретарь. Только она так бесшумно появляется. Кто сказал, что он уже здесь? Ну да, побывала на квартире. С неизменной коричневой папкой.

— Лидия Александровна… Пальму, наверно, не поливали тут без меня, а?

Нашел удачно себе занятие. Неловко сразу браться за папку. Только сейчас почувствовал, как наскучал по этой комнате…

— А что могло изменить? Поливаем как обычно… раз в неделю, по субботам.

— И не говорите. Сухая совсем земля, — тыкал пальцем в кадку. — Надо полить.

— Сегодня вторник… В субботу и польем.

— Не скупитесь… Принесите водички. Я сам хочу…

Направляя из графина струю отстоявшейся комнатной воды под мохнатый ствол, Владимир Ильич тихо поругивал себя; кого-кого, а секретаря, верного стража и помощника, на мякине не проведешь, как и битого-пребитого воробья. Затылком чует ее понимающий, сочувствующий взгляд…

Нарочито шумно сел в кресло, крепко ухватил гнутые деревянные подлокотники: ну-с, я в вашем распоряжении. Папка легла на стол. Знает, что в ней — материалы сегодняшнего заседания Политбюро. Всю неделю, лежа в постели, подрабатывал вопросы. Их, как обычно, до двух десятков. Наметил уже для себя: завтра сядет за циркулярное письмо к партийным организациям — о подготовке к IX партсъезду.

Вопросы один другого сложнее. Гибкость да гибкость нужны. О ноте министра иностранных дел мусаватистского правительства Азербайджана Хойского. Ответное письмо Чичерин подготовил; оно тут, в папке. И сам изрядно почеркал. А какой найдет отклик у членов Политбюро? Именно национальные вопросы требуют гибкости. О мусульманской религиозной секте ваисовцев в Татарии. Орешек тоже. Политику партии по отношению к мусульманским народам России надо доработать и открыто объявить.

Кое-что не уяснил еще о связях правых эсеров с башкирскими националистами и о восстании кулаков в Мензелинском уезде Уфимской губернии. Докладчик Феликс Эдмундович. Обещал дополнительные материалы.

— Дзержинский обещанное подослал?

— Доставил самокатчик.

— Подработали… об отмене личной ответственности семьи… в случае перехода кого-либо из членов на белую сторону?

— Да.

— О составе совета Петроградской трудовой армии?..

— Связывались с Петроградом.

— С Зиновьевым?

— С ним.

— А украинские вопросы? Просил поставить в повестке первыми. О переименовании Всеукраинского ревкома в Совнарком. О восстановлении Всеукраинского ЦИКа…

— Все ваши замечания, Владимир Ильич, учтены.

Отодвинув папку, Владимир Ильич развернулся в кресле; виновато щурясь, коротко взглянул ей в лицо. Строгая, неулыбчивая, как всегда; одолел себя, не попросил извинения: болезнь, мол, не красит. Что-то капризным становится: наверно, от шестисуточного безделья обмяк. Растрогали кисти рук, у пояса, бледные, чуткие, готовые тут же помочь.

— Свежая почта есть?

— Телеграммы, письма…

— Откуда?

— Харьков, Петроград… Из поезда Троцкого. От Горького пакет.

— А из Харькова… не от Петровского?

— Сталин.

— Телеграммы задерживать ни в коем случае. Несите, несите, — открыл левый ящик стола; как и предполагал, все очистили. — И возвратите содержимое… Все по трудармиям. И фронты. Кавказский и Юго-Западный. За январь — февраль. Не поджимайте губы, Лидия Александровна. Ростов ведь!

Заминка под Ростовом перерастает уже черт знает во что. Не неделю и не две топчутся. П я т ь! Из чего они там и сбиты, в о р о т а на Кавказ, глянуть бы. Два фронта не могут о т к р ы т ь. Уперлись лбами.

Да, да, пять недель. 18-е нынче — кинул взгляд на календарь. Тучи на Нижнем Дону сгущаются. И просвета никакого. Деникин отобьет Ростов и Новочеркасск. Все идет к тому…

Надо же, заметил. Поджимает губы… А кому, как не ей, видеть, что делается в этой комнате, за этим столом. Кавказский фронт и с в а л и л. Да, боится. Такое может повториться. Ростов она-то и знает. Так случилось, побывала в городе в те дни, сразу после освобождения. Ездила по семейным делам — к брату. Своими глазами повидала. Может, впечатления ее и явились той последней каплей… Немудрено, какое нужно здоровье. Ночами напролет гнется у карт, выстаивает в «будке» у аппарата…

Вздрогнул Владимир Ильич. Диво! Свет хлынул в окна. Полуденное солнце выбилось из снежных туч на простор. Вспыхнул натертый паркет, пестрый, в золотисто-красную шашку; стены, сводчатый потолок отдалились и пропали в текучем мареве — похоже, горит кострище в сгущавшихся сумерках где-нибудь в лесу, у воды…

Чарующее видение вспугнули. Женщина в белой батистовой блузке, с пышным узлом вьющихся волос на затылке и такими знакомыми влажными глазами. Шапка волос пылала от костра. Принимая объемистую папку в черной клеенке, произнес хрипловатым голосом:

— Освежу чуть… Потом унесете.

Доглядел пухлый голубой пакет. Да, от Горького. Пальцы проворно вскрыли с помощью ножниц. Высыпались разномастные листки; писаны карандашом, чернилами. Поворочал — жалобы. На некоего Гольдина, тамбовского губпродкомиссара. Приказ самого комиссара о хранении хлебов: при порче заведующего ссыпным пунктом расстрелять, а приемщика передать в распоряжение губчека. Приписка рукой Горького. Не без горьковской соли. В самом деле, приказ нелепый. И страшный…

— Кто у нас в Наркомпроде? Цюрупа в отъезде?

— Не вернулся.

— А зам, Брюханов?

— На месте.

Вынул из конторки чистый председательский бланк, макнул ручку в чернильницу. Опробовал на уголке записного блокнота. Налег над столом. Перо скрипело, брызгало; быстро текли размашистые строчки:

«т. Брюханову.

Горький передал мне эти бумаги, уверяя, что Гольдин — мальчик неопытный-де.

Это-де кулаки з л о с т н о кладут в хлеб снег: ни нам ни вам. Чтобы сгорел.

Позвоните мне, пожалуйста. Ваше заключение: что следует сделать и что Вы сделали?

С ком. приветом Ленин».

— Бумаги эти с письмом… Срочно на Торговые Ряды. Да, еще, Лидия Александровна… От Петровского ничего… да и Лацис молчит. Что, Аллилуева… об отце никаких вестей?

Уже у двери, взявшись за медную ручку, Фотиева помотала головой.

Владимир Ильич перечитал телеграммы. Похоже, увлеклись трудармиями Зиновьев и Сталин. Понимал, сам настроил, поверил в конец войны; веру свою передал и другим. Политика «все для войны» была правильна; к сожалению, она еще остается. Войну не окончили. Войска Деникина не уничтожены, могут и ожить. Нет-нет, рано взялись переходить к мирному строительству.

С неделю, как создали Петроградскую трудовую армию. Пожалуйста, уже конфликт. Главное командование забрало у нее отдельные части. Зиновьев, председатель совета трудармии, на дыбы. А каково главкому Каменеву? Война требует войск. 56-я дивизия перебрасывается на Кавказский фронт. Там дела плохи. Части 19-й дивизии будут использованы для архангельской и мурманской операций; два кавполка берутся на польский участок. С прибытием этих полков образуется шестиполковая кавдивизия. Неизвестно, может понадобиться усиление и 6-й армии — к выделению из трудармии намечена 10-я дивизия…

Каменев убедил в необходимости этих частей на фронте. Стоит твердо на своем. И в принципе прав. Сперва надо победить. Вчера подписал ответ главкома для Зиновьева. Подробно объяснено, куда какие части идут. Важно донести до всех ответственных работников идею: трудармии являются р е з е р в о м главнокомандования, и отказываться выделять из них части для боевых задач недопустимо.

Ловит себя — отводит взгляд от аппаратов. Вестей нет утешительных. Было бы что — Склянский не замедлил сообщить.

Копнул черную клеенчатую папку. Бумаг! Какая-то странность, в самом деле. Кавказский фронт, а все упирается… в Сталина. Харьков, Харьков… Так же как и Зиновьев в Питере, Сталин в Харькове рьяно взялся за м и р н ы й труд. И хлопот доставляет куда больше. Потруднее вырвать даже малую воинскую часть. Главком только руками разводит…

Наступление Кавказского фронта сорвалось. Уже очевидно. Войска выдохлись. Всю зиму победно двигались. Устали… Но ведь и р а з л о ж и л и с ь! Вот они, голоса. Белобородов, Смилга, Сокольников. Черным по белому: положение крайне тяжелое на Кавфронте…

Ворочая бумаги месячной давности, читаные и перечитанные, Владимир Ильич как-то по-иному воспринял те, уже удалившиеся, ростовские события. Кое-что отпало за незначительностью, мелкого свойства; в самом, чувствует, остыли страсти, улеглось раздражение по всякому поводу. Может, и результаты лечения, отдаленно пошутил. Не скрывает, на его перевозбужденное воображение сильно подействовал изустный рассказ Фотиевой. Уж ей-то никак не мог не верить. Очевидица. Оказалась в те новогодние дни в Ростове. Видала пожары, пьяные шатающиеся по улицам толпы красноармейцев, разгромленные и разграбленные магазины, винные погреба, лавки…

Все то м о г л о быть. И б ы л о. Но чему-то, по здравом рассуждении, с остывшими страстями, нынче находит объяснение, даже оправдание. Люди, два года, считай, с винтовкой, шашкой, полуголодные, полураздетые, наверно, не бравшие в рот спиртного, ворвались в богатые хлебные края… Города Ростов и Новочеркасск взяты с бою, большой кровью; именно к ним, ц е н т р а м белогвардейщины юга России, оплоту контрреволюции, и стремились. От Орла — Воронежа и до Ростова! Непрерывные бои. А тут… лавки, магазины ломятся! Б у р ж у й с к о е добро. Распаленные победой… взыграло древнее чувство победителя…

Зажмурившись, Владимир Ильич тихо прислонился затылком к спинке кресла. В складках вокруг рта — горькая усмешка. Как адвокат, знает: так можно оправдать любой поступок, любому преступлению найти смягчающие обстоятельства. Шевельнулся, открыл глаза, ощутив участившееся биение сердца…

А виновники-то на самом деле есть. Раньше, до болезни, каждая из этих бумаг вызывала смутное чувство раздражения на самих подателей, теперь оно обрело определенный характер — глубокое недовольство. К т о пишет! Работники ответственные, кому надлежит о т в е ч а т ь, а не жаловаться, тем более обвинять. И — к о г о?! Бойцов, м а с с ы. В о й с к а разложились. К р а с н о а р м е й ц ы громят… Виноваты в с е, кроме их самих, Смилги, Белобородова, Сокольникова…

Вот он, Белобородов. Член Реввоенсовета армии, партиец давний, с характером, рукой жесткой (знает его по екатеринбуржью: ему выпало распорядиться судьбой Романовых); отбыл на юг как уполномоченный Совета обороны. Послан-то для чего? Тот же Смилга… Обвиняют в с ю конницу. Утеряла боевой дух, разложилась… Дорвалась до винных погребов, магазинов… Прозвучал и ломбард. Пьянствуют, мародерствуют… В корпусе Думенко убит военком… А за день, за два… захлебывались от восторгов, прославляя боевые дела конницы. Помнит, телеграммы тут, в папке… О миллеровских боях, под Лихой, конницы Думенко. Вслед за Белобородовым и Трифонов: о взятии Новочеркасска…

От Сокольникова одного только ворох! И Смилга не видит. А корень-то всех бед, вот он, в Ростове. Воевать надо… Сокольников устроил свару. Жалко делиться славой с Конной. Покуда выясняли отношения Реввоенсоветы 8-й и Конной, Деникин укрепил левый берег Дона, Батайск, Ольгинскую… Время упущено. Сразу не добили. Дожди, Дон вскрылся… Погода тоже причина. Но главная причина в ином…

Прав ведь оказался Орджоникидзе. Первый он возмутился… из-за назначения Сокольникова на командную должность. Дали п о и г р а т ь с я армией. Чуяло сердце. Как не хотел сам вводить н о в о е в управление армии — командарм без Реввоенсовета. А что помощники? Помощник он и есть помощник. Не член РВС. Сокольникова и одернуть некому было. Распоясался, безо всякого контроля… Смилга пошел у него на поводу. Натравили на Конную и командующего фронтом Шорина. Всю грязь опрокинули на конницу… Лучшую-то боевую силу Республики!

За конницу стеной встал Сталин. Каждодневно — не переговоры, так телеграммы. Харьков, Харьков… Сам бог ему велел. Под Царицыном еще, в Сальских степях, на глазах росла, набирала сил та конница. И к формированию Конной армии приложил немало усилий. От него все исходило. Кому ж и защищать. Выявил все свое упорство. Приезжал в Москву! Доказал. Убедил. Словом, своего добился. Комфронта Шорина сняли; вернее, переместили — помощником главкома по войскам Сибири. Заменили молодым. По его же, Сталина, настоянию, вместо Трифонова членом Реввоенсовета Кавфронта назначили Орджоникидзе. Удаляют и Сокольникова с поста командующего 8-й армии. Камень с души…

Полистал еще папку. Доклад Реввоенсовета Конной, на нескольких страницах. Двухнедельной давности, за 2-е. И письмо Буденного. Помечено «в архив». Тяжко читать. Жалуются на неправильное использование Шориным конницы под Батайском…

Нет уже и Шорина. Конная давно выведена из Ростова. Атаки ее на Батайск, в лоб, действительно были гибельны. Сорок процентов бойцов! Четыре тысячи лошадей! Страшные цифры. Полная дивизия — не меньше! — полегла в батайских топях. Навряд ли член Реввоенсовета Ворошилов будет преувеличивать в разговоре со Сталиным… Ничего Конная не добилась и в устье Маныча, не смогла прорваться в тыл Донской армии. Теперь новый комфронта Тухачевский перебросил ее куда-то вверх по правобережью Маныча, совсем на другой участок. Под станцию Торговую, в стык Донской и Кубанской армий. Вестей пока никаких…

Не хочется идти за картами, к столику у двери. Отчетливо представляет и устье Дона, и устье Маныча, левого притока, верстах в пятидесяти от Ростова, против Новочеркасска. А телефон все молчит. Нет, не возьмется за трубку. Болит душа, стынет. Что же там, в Ростове?! Одна 8-я. И дивизии слабые, знает. Конной теперь нет. Да и что осталось от нее! Только Харьков нынче может помочь Ростову…

Пожалел, надо бы все-таки настоять и назначить Сталина в Реввоенсовет Кавфронта. И вовсе не нужно бы слагать ему с себя обязанности члена РВС и Юго-Западного фронта. Мог и навести порядок. Не пререкался бы теперь с главкомом о передаче частей из Украинской трудармии под Ростов.

Что ж, спросит и у Орджоникидзе. Где вот он, в Саратове? Должны были выехать с Тухачевским на фронт. Да, спросит, поделится своей тревогой. Потянулся, взял ручку. Сдерживался, не давал себе волю. «Все шифром». Трижды подчеркнул. Конечно, членам Реввоенсовета, Смилге и ему, Орджоникидзе.

«Крайне обеспокоен состоянием наших войск на Кавказском фронте, полным разложением у Буденного, ослаблением всех наших войск, слабостью общего командования, распрей между армиями, усилением противника. Необходимо напрячь все силы и провести ряд экстренных мер с революционной энергией. Телеграфируйте подробно шифром, что именно предпринимаете. Ленин».

Поднял голову. Фотиева. Как всегда, вовремя…

Глава четвертая

1

Ленин производит впечатление счастливого человека. Именно с ч а с т л и в о г о, иначе не скажешь. Встречал ли он, Ленсбери, когда-либо подобного, кто обладал бы таким жизнерадостным темпераментом? Никто не приходит на ум. Невысокий, плотный, крепкоплечий; все внимание забирает лоб — открытый, могучий, рельефно переходит в голое темя. Вот уж кому идет лысина. В лице что-то степное: смуглый, широкие скулы, узкие глаза; виски и переносица в морщинах. Покачиваясь в своем скрипучем деревянном креслице, смеется то по одному поводу, то по другому, готов дать ответ на любой вопрос.

Понимает Ленсбери, перед ним первый великий вождь, который не придает особого значения своей собственной личности. Никакого честолюбия. Слепая вера в народное движение; с ним или без него, все равно будет оно поступательным. Поэтому и с в о б о д е н как ни один выдающийся человек до него. Сам он, по собственному мнению, только у ч а с т н и к, а не п р и ч и н а событий, какие навеки будут связаны с его именем.

Странно чувствовать на себе взгляд Ленина. Кажется, читает твои мысли; вопросы так часто касаются того, о чем ты еще собираешься сказать. Сидят уже час. Ни разу не отвел глаз в сторону. Не пристальный взгляд настороженного человека — пытливый, внимательный; все его существо выражает интерес: «Как бы то ни было, мы скажем друг другу много интересного».

Сразу и не сообразил, не очень похож Ленин на свои фотографии. Он из тех людей, у кого смена выражения гораздо существеннее, чем самые черты лица. Почти нет следов изможденности и истощения, как у других, с кем успел встретиться; у Красина того же. Просто крепче сложением. А уж чувство юмора! Морщины — не следы тяжелых лет ссылок и преследований, больших трудов. Скорее, от смеха. Шутит и сам заразительно смеется, будто никаких забот. Носит в себе две пули. Не подумаешь… На зависть жизнерадостен и бодр.

Незаметно, как бы исподволь, взгляд Ленина начал смущать. Может, он, Ленсбери, смотрится со стороны этаким благодетельным отцом?.. Расспрашивал о России, отвечал на вопросы о положении дел в Англии, об отношении британских рабочих к Советской власти. Говорил громко и пространно. Горло горит, как наперченное. Сидел Ленин, навалившись на гнутый жесткий подлокотник, выдвинув голову и плечи; подбородком оперся на кулак, слегка прижмурив правый глаз, слушал. Поздно ощутил неловкость; чувствовал, голос упал, начал говорить медленнее…

Беседу вели они вдвоем. Сопровождающий работник Наркоминдел, когда вошли, присел на диван у дальней стены, чтобы быть, если понадобится, переводчиком. Не понадобился. После приветствия спросил, на каком языке ему говорить; Ленин предпочел английский. Какие-то слова не понимал, но тут же ловил смысл. Сам же говорил прилично. Ему довелось жить в Англии…

Завидная осведомленность в английских делах. Высказал напрямик нелестное мнение о лидерах Британской рабочей партии, как правых, так и левых. Знал, что он, Ленсбери, неблизок к большевизму и исповедует христианство, однако обращался с ним учтиво. Покоряли его здравый смысл в суждениях и идейная убежденность; не увидел в нем ни малейших признаков самомнения или ограниченности мышления…

Все, что нужно ему сказать, говорит прямо, ясно, без всяких туманных слов. У всех государственных деятелей, кого знает, речь с к р ы в а е т мысль; у Ленина она в ы р а ж а е т мысль. Голос сильный, полнозвучный, но уже чуть осевший, несколько приглушенный, как у людей, которые слишком часто напрягают голосовые связки, выступая на митингах, на воздухе. Возможно, сказывается ранение в легкое, нанесенное ему эсеркой Каплан…

— Гражданская война… тоже война. Во всяком классовом обществе это естественное, при известных обстоятельствах неизбежное, развитие и обострение классовой борьбы. Все великие революции подтверждают это. И если наша гражданская война, товарищ Ленсбери, вызывает у вас, христианских социалистов, только ужас и отвращение ко всякому насилию, к крови, к смерти, мы можем сказать… капитализм был и всегда является у ж а с о м б е з к о н ц а. И если теперь наша гражданская война стала для русского капитализма к о н ц о м с у ж а с о м, с чего нам приходить в отчаяние?

— Но как вы предполагаете остановить волну насилия, захлестнувшую вашу страну? Как же на ней строить прекрасное здание нового общества? Разве разгул разрушительных инстинктов, вызванных вами, русскими большевиками, не опустошит души тех, кому предстоит возводить его, жить в нем?

— Нам, товарищ Ленсбери, не раз приходилось и до сих пор приходится слышать от беспартийной мелкобуржуазной интеллигенции всякие сетования, воздыхания и жалобы по поводу мер принуждения, направленных на прямых врагов рабочих и крестьян. Но мы д о и п о с л е Октябрьской революции прочно стояли на той точке зрения, что рождение нового строя невозможно без революционного насилия. История, движимая отчаянной классовой борьбой, показала, и особенно ярко у нас… когда помещики и капиталисты чувствуют, дело идет к последнему решительному бою… они не останавливаются ни перед чем. Гражданская война с нашей стороны… защита нашей революции, мы вынуждены защищаться.

— Всякому разумному человеку понятно, что гражданская война — смертельный враг социальной революции. Для успеха ее требуются спокойствие, безопасность, разумность всех людей. Иначе не приходится говорить о гармоничном создании общества всеобщей любви, равенства и благоденствия.

— Ваше утверждение, товарищ Ленсбери, равносильно призыву к пролетариям Европы не думать о революции до тех пор, пока не найдется такая буржуазия… которая ради защиты своего господства не стала бы посылать для гражданской войны против рабочих Краснова, Колчака, Деникина.

— Я и не оспариваю. Возможно, для России, стоящей между Европой и Азией, ваша теория, господин Ленин, и верна. И даже не сомневаюсь, вы меня убедили, что верна. Но я убежден, у нас в Англии, или где-нибудь в другом месте, победа социализма придет с постепенным изменением интеллектуальных и моральных представлений у отдельных людей путем осуществления на практике христианских принципов любви и братства.

Ленин весело рассмеялся.

— Неважно, каким путем придет социализм. Возвращайтесь в Англию и попробуйте ваш путь любви и мирного убеждения. Вы считаете, можете победить таким путем. Я полагаю, вы потерпите неудачу. Но знайте, я был бы рад, если бы вы оказались правы.

У порога, помогая ему надеть шубу, Ленин спросил:

— Товарищ Ленсбери, вы говорили о тяжелом положении английских рабочих. А вы хотите легкой жизни?

— Нет.

— Это хорошо. Мы не должны позволять рабочим думать, что социалистическая революция означает легкую жизнь. Напротив, она может означать беспощадную, с неслыханными жертвами, борьбу со старым миром. Может означать еще больший труд… потому как нужно будет сделать очень много для исправления мерзостей капитализма. Но мы должны учить рабочих… взяв власть в свои руки, они будут работать на себя и каждый час будет приближать их к благосостоянию.

Расставание скрепили рукопожатием. Рука у Ленина крепкая.

Во дворце холодно. Служащие одеты в теплое. В многочисленных комнатах, за столами, кипит работа; стучат пишущие машинки. Чувствует, его никто не замечает. А холод и вправду собачий. Москва переживает топливный кризис.

У лифта два солдата — лица русские — проверили документы. На первом этаже опять проверка; тоже русские. Никаких «китайцев» и в помине. Английские газеты, да и его собственная, порой на все лады кричат, что Ленина «от праведного гнева русского народа» охраняют китайцы.

На воздухе Ленсбери глубоко вдохнул морозный ветер. Как ни странно, московская стужа бодрит, не то что лондонская зимняя слякоть.

Англичанин высок ростом, располневший, но подтянутый; из-под бобровой шапки выбиваются темные с голубоватой сединой волосы, густые, без седин баки переходят на щеках в усы — старая английская мода. Сеть морщин под глазами; глаза иссиня-серые, глубоко посажены, взгляд цепкий, проникающий. Один из видных «левых» лидеров лейбористской партии, бывший член парламента, издатель и редактор газеты «Дейли геральд». Приехал из-за моря взглянуть на большевистскую Россию…

Спустились по склону холма к Троицким воротам, мимо большого каменного постамента. Когда шли туда, сопровождающий объяснил: раньше на нем стояла статуя царя Александра. Убрали за ненадобностью.

Видно, быть революционным вождем означает получать наибольшую долю тяжелого труда и неудобств. В Ленине ничего «типичного» для государственного деятеля. Ни малейших признаков важности и величия, неслыханное уважение к чужим убеждениям. Поставить рядом с ним некого. Разве американца Линкольна — напомнила о нем простота ленинского костюма.

Разительный контраст с их министрами. Беседа с глазу на глаз, ни личных секретарей, ни руководителей ведомств, кто бы помогал ему. Английские министры в таких ситуациях совершенно беспомощны…

Живет Ленин скромно, никаких привилегий. Скромной одеждой похож на английского мастерового или рабочего какого-нибудь чистого производства: темно-коричневый пиджак, такие же жилет и брюки, поношенные и слегка измятые; белая рубашка с темным галстуком; ботинки и галстук придают европейский вид. А все тут в сапогах и френчах. Даже этот сотрудник из Наркомата иностранных дел одет лучше. Никаких бриллиантов, о которых так много говорят. Кабинет простенький, если не сказать бедный: неприметная мебель, обтянутая черным дерматином, письменный стол из тех, что можно было видеть в министерских канцеляриях прошлого века. Два телефона, стоящие на столе и безмолвствовавшие на протяжении всей беседы. Телефоны, которые молчат, когда нужно и сколько нужно, говорят много о личности того, кому принадлежат. Вообще во всем правительственном доме никакой роскоши; все заняты делом…

Ллойд Джордж что-то молчит. Не отозвался на телеграмму; дал от своего имени, по согласованию с Лениным через Чичерина. Пригласил его в Москву, приехать и предпринять шаги к мирному урегулированию. «Слишком занят», конечно. А откровенно, не склонен ехать… Ленин уверен, что все вопросы, вызывающие вражду между нашими государствами, могут быть устранены путем переговоров.

Спокойная уверенность, что Россия одолеет всех марионеток, которых Антанта против нее выставляет. Никакого больного самолюбия, никаких фантазий. Хотя не без доли идеализма. Вынашивает Ленин пятилетний план и еще какие-то перспективные планы на много лет вперед. Твердая вера в энтузиазм, дисциплину и просвещение. И никаких обещаний легких путей в обетованную землю.

За всю жизнь ни один человек не произвел на него, Ленсбери, такого впечатления. Повидал многих. Во всяком случае, Ленин наиболее ненавидимый и наиболее любимый человек в мире. Хорошая мысль. Надо запомнить, как и вообще сегодняшний день — 21 февраля 1920 года. Нет ничего легче — его день рождения. Стукнуло шестьдесят один. Ох, время…

Спустились по Троицкому мосту. Возле деревянной будки — где проходят в Кремль гражданские посетители и где ему выдавали пропуск — несколько русских солдат. Вообще формальностей не больше, чем в Букингемском дворце или Палате общин. И опять — никаких китайцев.

В «Национале» ждет его легкий праздничный обед в одиночестве (прихватил продукты с собой). А вечером — Большой театр. Вчера был и попросил билет на сегодня; сотрудник Чичерина передал сразу, как встретились.

Смотрел «Лебединое озеро». Зал примерно таких же размеров, как Ковент-гарден, с лепными золотыми украшениями и алой бархатной обивкой. Переполнен до отказа рабочими; объяснили, профсоюзы бесплатно распределяют билеты. Увидел лица русских совсем в ином свете; облокотившись на барьеры лож, устремившись, целиком поглощены зрелищем. Ни кашля, ни шепота. Усталые люди, пришли после тяжелого трудового дня; они заслужили такое удовольствие и в полной мере им наслаждались. Напряженное внимание, с каким смотрели и слушали, произвело на него огромное впечатление, пожалуй, больше, чем сам балет. Впервые в жизни эти люди, так долго находившиеся под гнетом, работавшие на других, люди, с которыми обходились как с рабами, получили возможность пользоваться высшим достижением мировой культуры, до сих пор принадлежавшим только богатым.

Ленсбери вдруг подумал, что именно лица русских, виденные в театре, а не большевистская пропаганда, как-то начали оказывать влияние на него…

2

— Надя, к нам гости нынче…

Голос мужа из кухни. Слышала, кто-то вошел, подумала на Сашу. Плещется под умывальником. Не Михаил вернулся, племянник? С фронта, красноармеец; погостил заездом, позавчера только отбыл. Надежда Константиновна сдвинула на лоб очки. Отворачиваясь от света настольной лампы, моргала больными веками, молча ждала.

Владимир Ильич встал в дверях. Промокнув льняным полотенцем лицо, как всегда делает, тщательно растирал руки, шевелил уставшими пальцами.

— Попов. Донской казак.

— Серафимович? — удивилась тихо — вот уж гость.

— Послал Гиля за ним.

— Жаль, Марии нету… Вот поговорила бы со своим бывшим коллегой, правдистом.

— Звонила… задержится.

Перевозбужден нынче; ждет вестей с фронта, что ж еще. Снял живо пиджак, оглядевшись, отнес в свою комнату, тут же вернулся. Оставил жилет и галстук. Догадалась, нарочно освобождается от «парада». Белая рубашка не потеряла вид — утром гладила.

— А как у тебя?.. — подошел, положил руки на плечи.

— Денек-другой… и выйду, наверно. Завал на работе.

— Это уж доктор… Надюша.

— Устала хворать. Койку видеть не могу…

— Пойдешь, пойдешь. Выглядишь, ей-богу… молодцом. Не сглазить бы, птьфу-птьфу.

Покосился на застланную клетчатым пледом кровать. С обеда, верно, не прилегала. Да и кипа бумаг на столе выдает. Ничего хорошего — валяться днями в постели; сам недавно как выбрался. Работа, какая бы она ни была утомительная, его лично держит на ногах.

— Давно подумывал пригласить… Выпала минута. Послушать… чем живут писатели. Алексея Максимыча не вытащишь ведь в Москву…

— Давно не отзывался. Уж не обострилась ли его хворь?

— Получил нынче пакет… Деловой. Да Луначарский бы сообщил. Вчера из Питера.

— Александр Серафимович и введет в литературные новости.

— Припоминаю, Маняша делилась… сын его в армию ушел?

— Осенью еще. По партийной мобилизации. Под Воронеж… В боевой части, политкомом.

— Да, политработники нужны…

— А ты что морщишься? Голова?..

— Нет-нет. Так просто… День нынче сносный. Хотя… юг. Нагадала. Как там Восьмая… в Ростове? Тухачевский помалкивает… Вчера деникинцы напирали от Батайска.

— Молод… Тухачевский.

— А кому и воевать как не молодым? Нам, что ли… брать в руки винтовки?

Стук вроде. Не ослышались? Да, стучат, легонько, пальцем. Владимир Ильич вышел, открыл коридорную дверь.

— Милости прошу, — пожимал руку переступившему порог, закутанному в тяжелое пальто, радушно приглашал: — Раздевайтесь, Александр Серафи́мович, раздевайтесь… Повешу я. Проходите.

В полутемной прихожке не разглядишь. На свету, в столовой, предстал невысокий, сухонький человек. Худющий, в чем и душа держится. Впервые вот так видит; читал, конечно. А больше слышал от сестры. Давал еще распоряжение поселить в одном из домов Советов и прикрепить к кремлевской столовой. Вспомнился утренний визитер, англичанин. Едва ли не ровесники; нет, Серафимович помоложе годами. Тому шестьдесят один сегодня исполнился. А выглядит куда-а…

— Был у меня утром посланец… с т о й стороны, — давал смущенному гостю освоиться, занимая отвлеченным разговором. — Редактор лондонской газеты «Дейли геральд», лейборист… Джордж Ленсбери. «Левый», по сравнению с Гендерсоном и Макдональдом… Один из лучших представителей христианского социализма… худшего вида «социализма» и худшего извращения его. Не читаете, случаем, газету?..

Гость передернул плечами: где уж?..

— Больше часа потчевал своими филистерскими мудростями. Милостиво разъяснял… дескать, в Англии «дело обстоит иначе»… британские рабочие, люди «высококультурные и необычайно нравственные», делали бы революцию «иначе», не сейчас, конечно, «в будущем». Много добреньких пожеланий… а на деле, в силу соотношения классовых сил, подсахаренная идея бога помогает держать народы в рабстве. Даже если посредством выборов таким «социалистам» удастся прийти к власти… банкиры погубят их с помощью финансовых махинаций.

На столе уже шипел и фыркал самовар, давний, с медалями. Натертый кирпичной пылью, довольно сиял на белой скатерти. Руки Нади неслышно расставляли чашки в блюдцах; появилась сахарница зеленого стекла на высокой ножке с торчащими щипчиками, подтарельник с горкой каленых сухариков. Чашку гостю поставила «аппетитную», как ее называли в семье, белого фаянса, с полуистертым цветком на овальном боку. Последняя осталась; Маняша вывезла из Симбирска. Помнит, был сервиз на двенадцать персон — на всю семью хватало. Реликвия. Берегут, не дышат. И всегда ставят гостю. Немало пито из нее за этим столом.

— Как живете? Рассказывайте…

Не так уж жалко и выглядит, как показалось сперва. Отошел от холода; заголубели, заструились молодые, свежие глаза, будто ручеек проснулся под снегом на провесне. С усмешкой подумал, неудачно сравнил с залетным заморским вороном. Лицо худое; кожа белая, блеклая — сказывается недоедание.

— Жизнь… как и у всех, Владимир Ильич. В трудах, заботах…

— В «Правде» что-то не появляетесь…

— Когда?.. Журнал забирает все время.

Знает журнал. Выходить начал что-то сразу после взятия Зимнего. Организовал сам Серафимович с молодыми энтузиастами. Плохонький на вид, бумага дешевая. Отдушина для одаренных пролетариев. Следит от номера к номеру, просматривает все, что в нем появляется.

— Важное и нужное дело… журнал. И заголовок удачный — «Творчество». Ценно, уделяете внимание жизни рабочих. А особенно… сами рабочие пишут. И вы печатаете. Но извольте… в журнале ничего не рассказывается о женщине… простой советской женщине-крестьянке. Не помню, не попадалось.

— Пробел наш…

— Да-да-да. Пробел. Удачно определили… — Владимир Ильич оживился, отодвинул чашку. — В преобразованном государстве женщина играет громадную роль. Выходит на широкую общественную дорогу. А как наши женщины… в деревне, как рвутся к учебе! Писатели должны первыми увидеть и отразить это явление. Так что о женщине, Александр Серафимович, надо писать и писать. От них много зависит, как пойдет строительство нашей жизни. Согласны со мной?

Гость смущенно кивал. Дуя в парующее блюдце, выбирал взглядом кусочек сахара поменьше.

Что-то удерживало Владимира Ильича, не поделился; как раз он написал для «Правды» на эту тему. Призывает женщин, чтобы они приняли большее участие в выборах. А мысль верная… Женщина-работница должна добиться равенства с мужчиной не только по закону, но и в жизни. Должна все больше и больше принимать участие в управлении общественными предприятиями, государством…

Надежда Константиновна подсунула гостю сухари.

— А ты напиши в журнал…

— Нашла «писателя»… Журнал «Творчество»… художественный. Газетчик я, — с хитроватым прищуром поглядел на жену; Надя знает, что заметка такая уже есть, и был ей благодарен — не проговорилась. — А кстати! Я обещал Ленсбери для его газеты написать статью об отношении Советского государства к религии.

Одолев чашку, гость отодвинулся от стола; упредил хозяйку, потянувшуюся было к самовару, сердечным жестом. Смущение, как видно, прошло, в позе проглянула раскованность; молодые глаза профессионально цепко хватались за каждую вещь в столовой. Можно не сомневаться, неловко пялить глаза, но уж наверное исподволь изучает и его, хозяина. Видит-то издали, на митингах.

— Что пишете? — спросил, обрывая затянувшуюся паузу.

— Трудно сейчас пишется, Владимир Ильич. Организационная работа, знаете…

— Работы у нас очень много. По всей стране. По сути, все заново организовывать. Вот и вам, писателям… Надо привлекать в литературу рабочих. Надо создавать молодую, новую совершенно, пролетарскую литературу. Выискивать пишущих, помогать им. И печатать. Все усилия направить именно на это. Надо радоваться каждому крохотному рассказу автора-рабочего. Присылают свои вещи рабочие в журнал?

— Маловато. Знаний, культуры не хватает…

— Знания, культура приобретаются. Конечно, безграмотность, какая у нас в России, скоро не ликвидируешь. Потребуются годы! А подумать… что годы? Пяток — десяток лет. Даже не жизнь одного поколения. А мы строим рабоче-крестьянское государство на века. Уже молодое наше поколение научится писать. И будет у нас превосходная, первая в мире пролетарская литература. Уверен. Еще мы с вами, Александр Серафи́мович, почитаем. И порадуемся. Вижу, и вы этому верите.

Положил на белую скатерть ладонь, потянулся к гостю:

— Заговорил вас совсем. Расскажите о себе. С кем встречаетесь? Больше с рабочими?.. Интеллигенцией?

— С теми и другими… помалу.

— А что вас, писателя… больше всего волнует в сегодняшнем дне?

Видел, хмурится, взгляд обострился. Нет, не голубенькие глаза у него… Серые, с металлом. Отвердел и голос.

— Волнует… как и всех русских людей нынче… война. Гражданская война. Наверно, напишу. Окончится вот… Пройдет время, уляжется… Болячки людские затянутся. Осмыслить надо события… Иначе как писать? Очерк, рассказ… еще так-сяк. А повесть? Роман?

— Роман написать… много, наверно, надо. Помимо главного… таланта. И сам материал… А вы с каких мест на… Дону, Александр Серафи́мович? — Перенял укоризненный взгляд жены: неудобно, мол, не знать. — Ну не вспомню сразу, поверьте… Женщины мои… читатели активные. И уж откровенно — ваши поклонницы. Сестра, Маняша… вовсе взахлеб.

— Мария Ильинична… не скажите… не стесняется во всеуслышание выразить автору не только восторги… — гость поерзал на стуле; неловко улыбаясь, оттягивал отчаянно мочку уха. — Доводилось всяко…

Наслышана Надежда Константиновна о застенчивости писателя; черта, как кругом считают, старомодная по нынешним временам. Сперва пожалела, что не успела предупредить — не любит Ильич излишне застенчивых и наивных. У Серафимовича застенчивость оказалась безобидной, просто трогательной. Наблюдая ненавязчиво, только слушая, она была довольна и застольем, и беседой; Ильич потянулся, видала, к светлому миру человека и наслаждался общением. Душевная зарядка. Вот чего ему недостает…

— Говорите, не стесняется? — Владимир Ильич довольно щурится — ему-то не знать сестру. — И вам?..

— А то кому ж…

— Фамильная черта Ульяновых…

По чуть приметному излому брови Надежда Константиновна поняла — не к месту вмешалась. В другое бы время да и в компании иной, более домашней, тема эта не запретная. Ильич гордится своими семейными симбирскими традициями; оба с сестрой ревностно их чтут и оберегают. Была благодарна гостю — тактично увел разговор.

— Вообще-то, высказать правду писателю… в глаза… кроме пользы, ничего не станется. Хотя не так просто иной раз…

— Почему? — пальцы Владимира Ильича, выстукивавшие беззвучно на скатерти, замерли.

— Как сказать, к примеру… Горькому? — Серафимович потирал стриженную низко голову с белыми висками.

— А что? Горький не меньше других нуждается в честном, правдивом слове… о своем творчестве. И з в е с т н о с т ь не ограждает. И не гарантирует от неудач. Или вы хотите сказать… б о я з н о? Ну-у, батенька мой, тут уж наша с вами п р и н ц и п и а л ь н о с т ь. Помочь ничем нельзя. Но знаю определенно… там, где э т о слово умолкает… гаснет и творчество. На том месте возникает неизбежно болотце. И затягивается тиной… Возражайте, Александр Серафи́мович, возражайте. Мое личное суждение. В конце концов мы теряем хорошего художника. А, так ли?

Гость пожал плечами: какие уж возражения.

— И все-таки вспомнил! С Медведицы вы… А?

Владимир Ильич победно глянул на жену, потом на гостя, явно довольный.

— Да, станица Усть-Медведицкая моя родина. Река Медведица самое впадает в Дон… Чуток не напротив Царицына.

— Как же, как же… Места громкие. Горячие места. Два года, считай… — Владимир Ильич вдруг погрустнел; сжимая ладони под мышками, задумчиво качал головой: — Есть вам, писателю, о чем рассказать… Именно у вас, на Дону, как нигде, гражданская война проходит особенно обостренно. Трудовые казаки, как и все среднее крестьянство, долгое время оставались потусторонниками, мучительно колебались, переходили из одного лагеря в другой. Потому так драматичны там и людские судьбы… Вот же Миронов… Ваш земляк! Усть-медведицкий казак. Слышали?

— Видал даже. Тут у вас, на нижнем этаже… В казачьей секции ВЦИКа. Прошлым летом как-то.

— Судьба Миронова героическая… но не менее и драматическая. Больше сердцем, нежели умом, воспринимает раскол и метания донского казачества.

Поднялся Владимир Ильич резко, заходил возле стола. Чувствовалось, сдерживал вспыхнувшее возбуждение; едва не силой заставил себя опять сесть.

— Да-да-да… Осмыслить. События огромной важности… гражданская война. Рушится, горит старый мир, перекипает в огне. И на пепелище… возводить нам новое здание. Невиданное доселе. Не нерукотворное, нет! Возводить руками… руками рабочего, крестьянина. Тем, кто сейчас с оружием… А осмысливать пройденное… войну нашу… надо с позиций новых строителей. Я политик, человек сугубо земной. А влажу в вашу область, духовную. Хотя противники наши, и дома и за рубежом, кроют меня почем зря… и романтик, и мечтатель… Политику надо уметь и мечтать. Вы согласны со мной?

Серафимович мягко улыбнулся.

— Думаю, писателю надо быть тоже политиком.

— Вот! То же самое я говорю военным… Надо быть политиком. И кончать войну. Сбрасывать Деникина в море. И хорошо… вы считаете так. Писатель в первую голову политик. На старых, известных, уж полагаться не приходится. Далеко не все п о н я л и и п р и н я л и нашу революцию. Бог им судья, как говорят. Наша н а д е ж д а… молодые силы, новые. И ничего, что их надо еще растить, воспитывать…

Проглядел Владимир Ильич, как выходила в прихожку Надя. Кто-то прибегал. Стоит в дверях, зябко кутаясь в пуховый платок. Лица на ней нет. Обожгла догадка: «Ростов». Поднялся замедленно, севшим голосом выговорил:

— Извините, Александр Серафи́мович… мне нужно идти…

Прислушиваясь к четким шагам, утихавшим в длинном гулком коридоре, Серафимович испытывал чувство жалости. Рушился некий мир, созданный им самим в воображении. Ему казалось, что они чаевничают в глухом хуторе, на родном Дону, — где в этот час горит под ногами земля, и в том пекле его сын, — пьют, обжигаясь, из бурлящего самовара, осторожно и экономно покусывая сахар…

3

На проводе Миллерово!

Весь день добивается. Бросив на рычажок трубку, Каменев поспешил в телеграфную. Нервы на коротком поводу. Другие сутки! Не ведает, как подействовали его указания. Сгруппировал ли командарм-8 силы на правом фланге? Отбросил ли противника за Дон у Старочеркасской — Манычской? Предупредил еще, район Новочеркасска удержать во что бы то ни стало. Тыл ведь Ростова! Командарму-9 развить достигнутый позавчера успех пехоты — использовать мощную конницу Думенко для удара во фланг и тыл противнику у Старочеркасской — Краснодворского, потребовать от Конкорпуса решительных и дерзких действий…

К вечеру, вчера же… На тебе! Противник перешел в наступление на правом фланге 8-й, занял Хопры, Семерников, Гниловскую… Ведет атаку на Ростов. В девяти-то верстах!..

В аппаратной душно, накурено. Мелькнула мысль: заметит Лебедеву. Безобразие. Сутками люди не вылазят на воздух. Стучат аппараты наперебой; вороха разноцветных мотков лент, будто стружек в плотницкой. Туго сбитые слои дыма под высоким потолком освещены заходящим солнцем. Шестнадцать часов. Солнце не село, удлинился день…

У стола, возле широкого окна, уже стоит Курский, военком. Массивный, на коротких ногах. Поспел раньше всех; Лебедев за разработками. Принимает ленту, вытекающую свежей сосновой стружкой из «Юза». Голая, лысая голова блестит в янтарном снопе света. Вглядывается издали в извивающуюся бумажную полоску. Выражения лица не поймешь; тяжелый взгляд, густые лохматые усы прикрывают наглухо рот, свисают на бритый мягкий подбородок.

На Знаменке Курский недавно, в декабре переступил порог. Есть у него свое ведомство — нарком юстиции; в годах, под пятьдесят, старый партиец, надо думать, кинут к ним, военспецам, на усиление партийной прослойки. Бывает нечасто, в оперативные дела не вмешивается; как член Реввоенсовета Республики и военком Полевого штаба обязан присутствовать на важных заседаниях. Нынче привело тяжелое положение под Ростовом; может быть, и по указанию Предсовнаркома…

Поздоровались поклоном — руки заняты.

— Сергей Сергеевич, подключайтесь… Тухачевский.

Выдернул торчащий обрывок из протянутого мотка. Привычно заскользила меж пальцев шершавая лента:

«Здравствуйте, т. Тухачевский, у аппарата т. Курский. Главком сейчас придет, а пока не откажите сообщить, что у вас нового?»

«У аппарата т. Тухачевский, здравствуйте, т. Курский. Командарм-8 потерял связь с начдивом-9. Последний через командарма-13 сообщил, что противник двумя колоннами повел наступление на Рогожкин и оттеснил наши части в район Синявской. Я просил командарма-13 объединить действия своих частей и 9 дивизии, в состав коей включены три новых полка упраформа Конной армии. Командарм-8 ходатайствует о новой разграничительной линии: Генеральский Мост — Мокрый Чалтырь — для 8 армии включительно, примерно. На левом фланге 8 армии обстановка слагается к худшему. Район Ростов — Нахичевань нами удерживается, но противник прорвался западнее ст. Александровка и занял Большелоговской. Сокольников организует концентрическую атаку со стороны Ростова и Институтской, но не слишком уверен в успехе. Ему приказано решительными действиями во что бы то ни стало вновь овладеть течением Дона на его участке. На правый фланг 9 армии противник также повел сильное наступление, выбил ее части из Хохлатовского, Федулова и ворвался в Багаевскую. Атака Думенко, по сообщению командарма-8, успеха не имела. На фронте 10-й, Конной армий наступление продолжается. Вчера 6 кавдивизия вела бой с 4 Донским конкорпусом в районе Средне-Егорлыкское. К ней из Крученой Балки двигалась 11 кавдивизия. 4 кавдивизия к ночи 20 февраля сосредоточилась в Богородицком. 2 конная дивизия противника повела, наступление с юга на Богородицкое, но была отбита. До утра 20 февраля части 34 и 20 дивизий были в районе Крученой Балки. Вечером 20 февраля части 50 дивизии достигли Богородицкое вместе с 4 кавдивизией. 32 дивизия и бригада Курышко также наступали и заняли Ивановку. О Гае сведений не получено. Вообще почти все сведения 10-й, Конной армий относятся ко вчерашнему утру. Сводка указывает, что наступление продолжается. В общем в ростовском направлении обстановка тяжелая. Командюгзап обещает помочь ударом в ростовском направлении. Большая беда с железными дорогами, которые стоят. Ничего нельзя подтянуть, даже патроны застряли. Тухачевский».

Пробежав взглядом ленту, Каменев подался к столу. Военком уступил место у плеча телеграфиста. Смотрит с выжиданием; явно многого не понимает, просто не в курсе. И не объяснишь в двух-трех словах. Сокольников этот вечно о чем-нибудь ходатайствует… и связь теряет. Атака Думенко успеха не имела? Сообщает командарм-8… О действиях Конкорпуса могло бы поступить и из штаба 9-й… А почему молчит о 52-й дивизии? Егоров со Сталиным только и делают… обещают…

— Дмитрий Иванович, извините, у меня вот так сразу навалилась уйма вопросов…

Переступая моток лент на полу, Курский понимающе выставил ладони: ради бога, мол, попробую вникнуть сам.

Каменев, взглядом указав телеграфисту на аппарат, заговорил:

— Здравствуйте, товарищ Тухачевский. Обстановка под Ростовом и Новочеркасском достаточно катастрофична. Какие меры вы приняли помочь Восьмой армии, где Алатырская бригада, что идет за Алатырской бригадой, где Образцовая бригада Сокольникова и два его полка, где Третья бригада Двадцать девятой дивизии, успели ли вы, хотя бы отчасти, обуть и одеть Пятьдесят вторую дивизию? Обмундирование, высланное мною Пятьдесят второй дивизии особым маршрутом, прошло Курск, надо его тянуть скорее в Сватово, обуть Пятьдесят вторую дивизию и подготовить ее. Как идет сосредоточение Сорок второй дивизии, что уже прибыло из этой дивизии? Не рассчитывайте, что маневры Десятой армии могут скоро сказаться на ростовском направлении, так как она слишком удалена от Ростова.

Лента тут же потекла:

«Здравствуйте, т. Каменев. На нашем правом фланге сосредоточилась 9 бригада 3 дивизии и в районе Матвеева Кургана три полка 42 дивизии. Я уже вам доносил, что, по сообщению командарма-8, 3 бригада 29 дивизии с начала января действовала в составе 40 дивизии и после больших потерь в районе Ольгинской была влита в дивизию. Алатырская бригада вливается как пополнение в 9 армию и почти вся прибыла, для самостоятельных действий ее уже нельзя использовать. Вслед за Алатырской бригадой идет 1 бригада 29 дивизии, эшелоны которой сосредоточились в Отрожка — Козлов. Образцовая бригада выступила походным порядком, а также и оба полка около недели тому назад. Место нахождения их сейчас не знаю. По полученным сведениям, 52 дивизия еще 16 февраля продолжала свой поход. Части же, следовавшие в эшелонах, разгружаются в Александровск-Грушевском. Мне кажется, что 52 дивизия дней через 5—6 подойдет в район Александровск-Грушевский. Начдив-52 доносит, что из лошадей, шедших в эшелонах, погибло 60 % и артиллерия должна быть сведена в небольшую часть, а также обозы. Таким образом, части, могущие оказать ближайшую помощь, это три пехотных полка Буденного в Синявке, 9 бригада 3 дивизии, три полка 42 дивизии и подходящая 52 дивизия. Что касается до обстановки, то, конечно, на исход таковой успех 10-й, Конной так быстро не отзовется, и я рассчитываю задержать противника указанными единицами. Тухачевский».

Протягивая военкому ленту, Каменев крепился — подкатывало желание высказаться. Как это Алатырскую бригаду «влил»? Своевольничает. Сам же недавно говорил, 52-ю двинуть походом… Понятно теперь, почему эшелоны 29-й до сих пор торчат в Грязях… Сердито прокашлялся:

— После вашего доложенного я просто теряюсь, как вы могли перейти в наступление четырнадцатого февраля, если к двадцать шестому февраля у вас фактически могли сосредоточиться две дивизии на этом фронте, а именно, восемнадцать полков, не считая пяти полков, идущих из Воронежа. Затем считаю неслыханным нарушением моих распоряжений изничтожение Третьей бригады Двадцать девятой дивизии. Прошу в этом деле разобраться. Не менее меня поражают ваши сведения о Пятьдесят второй дивизии. Еще несколько дней тому назад вы говорили, что Пятьдесят вторую дивизию надо двинуть походом, и я же вам сказал, что раздетую дивизию двигать нельзя. Абсолютно не понимаю, каким образом районом сосредоточения Пятьдесят второй дивизии оказался Александровск-Грушевский. Что еще хуже… это направление эшелонов этой дивизии на Александровск-Грушевский. Ведь по этой линии идут эшелоны Двадцать девятой дивизии, которые теперь понятно почему до сего дня стоят в Грязях и в нужную минуту не могут быть поданы фронту. Ерунда вышла поэтому и с маршрутным поездом с обмундированием и пополнениями для Пятьдесят второй дивизии: я гоню этот эшелон в Сватово к дивизии, которой там нет. Эти же эшелоны закрыли дорогу и для патронов, словом, все усилия освободить скорее дорогу Воронеж — Новочеркасск, чтобы дать жизнь фронту, кто-то свел на нет. Увод Пятьдесят второй дивизии из донецкого района ставит под угрозу не только сам район, но и весь Юго-Западный фронт, исключает возможность нанести противнику фланговый удар. Использование же этой дивизии как затычки фронта не может быть оправдано никакими соображениями. Разберитесь, пожалуйста, во всей этой путанице и доложите, что это все значит. Каменев.

Аппарат молчал долго. Курский беспокойно, с нетерпением поглядывал на хмурого главкома; понимал, комфронту на том конце провода не так и просто собраться с ответом на такую массу претензий и замечаний. Смутил взгляд Каменева: не волнуйтесь, мол, ответит. Да, диски задвигались — лента пошла:

«Относительно 52 дивизии — прежде всего, ни один эшелон не прошел через Лиски, все шли в Сватово и дальше Луганск — таким образом, затора нигде не оказали. В вопросе об этой дивизии с самого начала было чрезвычайно трудно разобраться благодаря отсутствию связи и переезду. В этом вопросе, по-видимому, напутали и наш штаб и штаюгозап. Кроме того, назначенный вами срок выступления — 12 февраля — также, вероятно, сыграл здесь роль. О 3 бригаде 29 дивизии узнал только на днях, когда приехал в Миллерово и вам донес. Вообще в этот период, когда фронт подвинулся вперед, связь не была налажена и, кроме того, Кавказскому фронту были переданы две новые армии, многое запуталось, и лишь только в Миллерово мне удалось разобраться в делах армий, и то еще есть кое-что неизвестное. Соберу все сведения и доложу, 52 дивизию можно задержать в районе Луганска — это не поздно, если прикажете. Относительно перехода в наступление — прежде всего, оно было необходимо, чтобы расстроить готовившегося к наступлению пополнившегося противника. Последние данные разведки определенно указывают, что Деникин делал смотр в Батайске, был отдан приказ о переходе в наступление 11 февраля старого стиля. И только наше наступление расстроило его. Если бы мы остались пассивны, мы давно бы были уже за Донцом. Пополнения от мобилизации могли поступать только через полтора месяца, к тому же сроку могли бы лишь подтянуться перебрасываемые вами дивизии. Такого времени противник, приведший свои части в порядок, нам бы не дал, и потому надо было наступать, пополнившись расформированиями. В худшем случае это давало бы выигрыш времени. Ваша директива, данная еще Шорину, также определенно указывает на то, чтобы привести части в порядок, сделать перегруппировку и начать тогда общее наступление. Свои соображения я вам докладывал по прямому проводу и возражений не встретил. Я считаю, что наступление ни капли не исключает возможности ввести со временем решающие силы подходящих резервов. Причем само наступление должно было выиграть необходимое время. Для меня это ясно. Фронт был без штыков, подкрепления и пополнения были далеко, а противник силен. Кроме этих соображений, я считаю, наше дело вовсе не проиграно и если бы вместо Ростова и Новочеркасска стояли бы деревни, вас бы не обеспокоил бы этот участок. Тухачевский».

Отдуваясь в усы, главком краем глаза поглядывал на Курского, высмыкивающего малыми дозами ленту из его рук. Ответом сам удовлетворен; как-то и не ожидал от молодого, безопытного комфронта. Всего-то три недели, как назначен! Влез в дела, напористый. Где-то был задет тоном. Самонадеян…

Военком недовольно кривится:

— Ершистый, ишь!.. Заносится… «Деревни»! Нашел деревни, Ростов… Новочеркасск.

— Молодость, Дмитрий Иванович… Спишем.

Каменев мирно усмехнулся, кивнул телеграфисту — стучи:

— Пятьдесят вторую дивизию остановите в Луганске, куда и дошлю эшелон с обмундированием и частью пополнения. О ваших намерениях вы собирались со мной разговаривать, но не разговаривали. О ваших перегруппировках, а также и о сроках наступления узнал из вашей директивы. Считаю, что и без предварительных разговоров со мной вы вправе были это делать, и теперь лишь может идти речь о том, насколько правильно вами была оценена обстановка. Больше вопросов не имею. Всего хорошего. Каменев.

Последнее слово осталось за комфронтом. Отошли было, вернул телеграфист. Текла лента:

«Не говорю о том, что я сделал с вашего разрешения, но только указал, что в случае неправильного решения его можно было остановить раньше, переговорить окончательно я не мог, так как срочно выехал, но в моем разговоре я все-таки указал на предстоящие в ближайшие дни действия. Относительно целесообразности я уже изложил и свой взгляд и то, что противник должен был сам перейти в наступление, что окончательно подтвердила разведка. До свидания. Тухачевский».

Спустя три часа в Полевой штаб пришла весть о сдаче Ростова. Тут же в кабинете главкома отозвался телефонный аппарат — вызывает предсовобороны…

4

Часовой в Спасских воротах отдал честь.

Привычные коридоры, повороты, лестницы. Парные посты у входа, у лифта внизу, на третьем этаже. Курсанты-пулеметчики. Парни на подбор. Придирчиво проверяют документы.

На столе у Ленина — телеграмма. Две. Верхняя из Вологды от командующего 6-й армией Самойло и члена Реввоенсовета Орехова. Об освобождении Архангельска и дальнейшем наступлении на онежском направлении. И он получил такую. На уголке уже пометка «В архив». А т а где, внизу?

Удары, нанесенные противнику 6-й армией, повергли «Северное правительство». Отступая, войска генерала Миллера почти не сопротивляются. Позавчера, 19-го, радиограммой из Архангельска было сообщено о побеге «правителей», восстании гарнизона и созыве Советов. Самойло спешно двинул туда 18-ю дивизию. 54-я нынче освободила Холмогоры и заняла устье реки Пинеги; начинают очищать побережье Белого моря к северу и западу от Онеги. В Архангельске получено по радио сообщение из Мурмана о захвате власти рабочими и матросами; «главком Северной области» — так величают Миллера — на ледоколе «Минин» пытается уйти в море. Он, Каменев, отдал директиву немедленно перейти в наступление на Мурман, не дожидаясь подхода пополнений и даже приостановив продвижение от Онеги на Кемь…

— Вот, полюбуйтесь… у всех победное настроение… Смирнову нужен Тихий океан!.. А Деникин ожил и взял обратно Ростов… Ну сколько же глупостей нужно совершить человеку… чтобы отучиться делать их, а?! Я ведь только позавчера предупреждал Троцкого… В Сибири ни шагу на восток далее! Все силы напрячь для ускоренного движения войск на запад в Россию. А некоторые товарищи договорились… Буферное государство-де на Востоке — измена делу революции! А на самом деле мы окажемся идиотами, если дадим себя увлечь глупым движением в глубь Сибири… А в это время Деникин оживет и поляки ударят! Это… преступление.

— Полевой штаб разрабатывает директиву о приостановке наступления на Востфронте… сразу по занятии Иркутска…

— Немедленно дать! Вы, военные… проникнитесь ответственностью момента. Речь о чем? Об образовании Дальневосточной д е м о к р а т и ч е с к о й республики. Иначе… б у ф е р а. Создание такового диктуется жизненно важной необходимостью. Архиважной для нас в этот час. Мы должны избежать открытого военного столкновения с Японией. А все силы сосредоточить для полной победы на юге, над Деникиным.

Утром еще, во время доклада, Каменев и не предполагал, что вечером будет стоять вот так истуканом со стиснутыми до боли кулаками. Отчетливее всего испытывает чувство беспомощности; слов для оправдания и не пытается искать. Взять Ростов и… отдать… Не через два-три дня… И даже не через неделю. Полтора месяца! Времени достаточно и укрепиться. А с Дальним Востоком… да-а… Могли бы и на Знаменке так же вот объяснить им, военным… Нога самого предреввоенсовета не ступает в крыло Полевого штаба на втором этаже…

Проговорился наркомюст Курский об упомянутой телеграмме Ленина Троцкому и члену Реввоенсовета 5-й армии Смирнову. Слова жестокие, схожие с нынешними. Попало Фрумкину, сибирскому ревкомовцу. Пригрозил партийным судом противникам буферного государства…

— Мною отдавался приказ Востфронту более недели назад… заняв Иркутск, дальше не продвигаться. Разрабатываем директиву… От Иркутска передовые части выдвинуть к станции Слюдянка. И закрепиться. Основные идеи… Очистить район к западу от Байкальского озера от остатков армий Колчака. Обеспечить порядок в Сибири гарнизонами в городах. Организовать в округах военно-административные аппараты.

— Вот-вот! Военно-административные аппараты. И важное, Сергей Сергеевич… забыли! Боеготовность наших войск по линии. Не все югу. Оставить нужное число людей и в Сибири. Вникните. Дальневосточной республике будет легче дышать. Знаете, там скопится всякого… Японским и американским штыкам не вечно торчать в нашем Владивостоке. Пока их возьмет на себя другой род оружия, в отличие от вашего… дипломатическое слово.

— Винтовка надежнее.

Заметно, Ленин отрывался от мыслей, уже уведших его куда-то. Уловил смысл. Прищур ослаб, лицо подернулось суровой пеленой. Каменев пожалел о шутке; ему стало не по себе: могут подумать — нарочно сбивают с серьезного тона. Не один раз Ленин оговаривался, что он, мол, невоенный. Живет м и р о м, не дождется той поры, когда рабочий и крестьянин оставят винтовку и вернутся к станку и плугу…

— Так что… под Ростовом?

Да, нижняя телеграмма именно та. Не глядя, на ощупь выдернул ее, положил наверх. Пометок пока никаких, не торопится сдавать в архив.

— Обстановка, откровенно скажу, товарищ Ленин, запутанная… Три часа назад говорил с Миллеровом. Комфронта Тухачевский не знал, что в Ростове белые.

— Деникинцы захватили Гниловскую еще девятнадцатого утром!.. Пригород, в нескольких верстах от Ростова, последняя, наверно, станция… В тот же день они вели бой в самом Ростове, на вокзале…

Подробности завидные. Откуда же в Кремле такие сведения? Неужели из самого Ростова? Знаменке сообщил Новочеркасск — штаб 9-й армии. А может, Сокольников отозвался? Спросить-то неловко.

— Потеряна связь со штабом Восьмой… Успел ли выбраться из Ростова? Там же и тыловой штаб Конной…

— Штабы Восьмой и Конной из города выбрались.

Будто нарочно очищая стол, он медленно отсунул обе телеграммы; положил перед собой расслабленные кисти. Каменев догадался: успокаивается, берет себя в руки. Да, о ростовских событиях Ленин знает больше. Делиться сутью переговоров с Миллеровом даже совестно, сведения устаревшие. А кавардак в тылах Кавказского фронта вряд ли надо выворачивать наизнанку. Сам он, главком, попытался осмыслить переговоры с Тухачевским и, собственно, в важном для себя разобрался. В действиях молодого комфронта явных просчетов нет. Недельной давности общее наступление фронта видимого успеха не принесло. Жаль, весьма жаль. Идея-то его, главкома; осуществлял ее не Шорин, как мыслилось, а Тухачевский. Не взваливать же на него неудачу. Уже одно достойно — проникся его идеей и так яростно отстаивает. Уверен, результаты скажутся. Главное нынче налицо: подготавливаемое наступление Деникина упреждено…

Боялся, пригласят сесть. В порядке вещей — он всегда в этом кабинете докладывает, стоя у карты. Но карта не понадобилась; вот что смущало, вселяло беспокойство. В самом деле, торчит пнем. Но вызвали не на чашку чая — держать ответ…

— По размышлении, Владимир Ильич, серьезного не произошло… Это местный успех Деникина. Наступление его, задуманное на последние дни февраля, нами сорвано. Пусть наши атаки от четырнадцатого… не принесли нам желаемого… Зато смешали карты противнику. Деникин намеревался отбить ростово-новочеркасский плацдарм. А это ни много ни мало… все правобережье Нижнего Дона, охватом на флангах… Таганрог и Миллерово! И перезимовать в Ростове и Новочеркасске.

— С такими командармами… как Сокольников… и перезимует. Безбедно перезимует в Ростове!

Ожил, заискрился взгляд, к серым скулам прилила кровь. Вот он, всегдашний, — язвительно-дерзкий и понимающий, насмешливый и чуткий… Такой привычный. И такой ближе…

— Сокольникову ищем замену… Сами понимаете, в день-два командующего армией не подыскать.

— Две недели уже! Решили… удалить. Вот вам, пожалуйста… — Владимир Ильич достал ростовскую телеграмму, встряхнул. — Надо признать, опыт неудачный с Сокольниковым… Командовать должны военспецы. Дорого обходятся подобные опыты. В свое время я дал себя уговорить… Сожалею. Но и вам урок! Отстаивайте свою точку зрения настойчивее.

Замигала люстра. Ленин недовольно поморщился; потянувшись, снял с ближнего аппарата трубку, прислонил к уху. Догадался Каменев, не работает телефон; знает, кремлевский узел связи часто хандрит, доставляет уйму хлопот и выбивает предсовобороны из колеи.

— Так что́ сейчас может помочь Ростову и Новочеркасску?

Спросил мирно, не вкладывая обычного запала; освободившись от трубки, опять взял телеграмму. Каменев почувствовал: бланк в руке у Ленина еще таит кое-что для него. Глядел, как привороженный, не в силах сосредоточить взгляд на чем-то другом.

— Ростову может помочь только Юго-Западный фронт… Своих резервов у Тухачевского под рукой нет, еще на подходе. Но это… говорить с Харьковом… Директиву-то я уже дал… и не одну…

В глазах Ленина засветилась усмешка. Замечает за собой Каменев: едва касается Харькова, тут же скатывается на жалобу. Сразу не склеилось у него, главкома, с Реввоенсоветом Юго-Западного фронта; что мучительно, Ленин выступает как бы посредником. Характер у Сталина! Началось, собственно, с плана главного удара и Гусева, удаленного из Реввоенсовета Республики, и продолжается нынче, когда надо помочь Кавфронту.

— Новочеркасск, думаю, удержим… Девятая армия, правда, слабая, обессилела до крайности. По сводкам… три тысячи штыков всего! Но там Конно-Сводный корпус… Думенко получил приказ ударить на Багаевскую — Манычскую. Надеюсь, преградит донской и кубанской коннице дорогу на Новочеркасск.

— Надеетесь… и только?

— Противник также обессилел. Не способен на серьезную наступательную операцию. У Деникина нет резерва… нет свежих сил. Одни перегруппировки. У нас резервы есть. На подходе. Через месяц Тухачевский укрепит армии. И тогда приступим к последней нашей операции на юге, кубанско-черноморской…

— Через месяц?

— От силы полтора…

— Нет. Долго. У Деникина, и в самом деле, как вы говорите, под Ростовом успех частный. В город ворвалось полторы-две сотни белогвардейцев. Моим сведениям верьте… — Ленин выразительно потряс телеграммой. — С Сокольникова следует спросить за сдачу Ростова… Что он там делал? Почивал на лаврах? Упивался победой?! Стыд! Срам! Кучка с винтовками… без тяжелого вооружения… бандитствует в городе. Прошляпили! Ворон считали!.. Вот что я вам, главкому, скажу.

Сомнений нет, телеграмма из самого Ростова, занятого! Кто-то из гражданских дал, донисполкомовцев.

— Но ведь это может… и ударная группа, а?

— Не исключено, товарищ Ленин… Из Батайска могут подойти основные силы. Потому я и прошу… Харьков. Нужно срочно перебросить Третью дивизию, Сорок вторую и Латышскую…

Рука Ленина опять легла на телефонную трубку.

— Нет! Нет Харькова, и все тут… С неделю уже бьюсь. Что-то делают тут… копаются… И порошок заменяют, и трубку, и провода… Все без толку! То меня не слышат, то я их… Безобразие! Уж грозился арестовать этих растяп… наркомпочтеля Волленберга и зама его Николаева. Видно, так и придется сделать. По праздникам и выходным арестовывать, а в будни освобождать… чтоб не страдала работа.

Каменев кивал сочувственно; как-то еще подумывал прислать военных телефонистов, перебрать всю «будку». Не в трубке, наверное, дело, и не в порошке. Ленин ведь знает, что их телефоны на Знаменке работают безотказно. Вчера он тоже не мог связаться с Харьковом, дал Сталину две телеграммы.

— Ничего не поделаешь… — Владимир Ильич развел руками. — Думаю, Харьков дадут нынче. Подождем. Сталину вчера четко и ясно было сказано. Ускорить подход подкреплений с Юго-Запфронта на Кавфронт изо всех сил. Помочь Ростову всячески… Да вы садитесь, Сергей Сергеевич…

Не поблагодарил вслух, неловко; получится, будто ждал приглашения. Отсунул тяжелое кожаное кресло, не спеша присел. Понял, разговор официальный закончен.

— А как молодой комфронта… не растерялся?

В глазах добрые светлячки.

— Отнюдь, Владимир Ильич… Ершится.

— Ершится, говорите? Если дельно — хорошо… Поддерживайте молодых, растите… Они — надежда наша. Первый штурм империалистов мы в основном отбили, за ним, рано или поздно, неминуемо последует второй, куда серьезнее…

Откинувшись, Ленин прикрыл глаза. Жмурился натужно, будто желая согнать усталость; долго тер наморщенный лоб, откашливая хрипы. Заговорил тихо, с едва уловимым укором:

— Всюду кричим «диктатура», «диктатура»… А на деле каша какая-то… Ничего не можем довести до конца. Пока нет полной победы над Деникиным, всегда еще возможны повороты… и ни малейшего сомнения или легкомыслия быть не должно. Во многих странах есть еще очень влиятельные капиталистические группы, которые не сложили оружия. И они во что бы то ни стало будут продолжать войну против нас… Теперь, когда мы одерживаем решающие победы, нужно еще и еще употребить добавочные усилия… Надо воспользоваться этой победой и довести ее до конца. Необходимо уничтожить Деникина… чтобы обеспечить себя от малейшей возможности нового нашествия. Помните, Сергей Сергеевич, я вас предупреждал… Преступно терять бдительность за пять минут до победы…

На телефонном аппарате «Эрикссон» слабо замигала лампочка.

Глава пятая

1

Редкий год на юге выпадает зима как зима — лег снег, придавил морозец.

Январь 20-го выдался норовистый, с причудами. На рождество ни с того ни с сего заклубились паркие туманы, с моря нанесло небывало обильных дождей. За двое-трое суток согнало снега; почернели бугры, вздулись уже оцепеневшие было степные речки, ерики. Недовольно заворочался разбуженный до времени старик Дон. Ночами ухало, каталось пушечной пальбой по прибрежным хуторам и станицам — многовершковый ледяной покров взламывался, будто зачерствелая корка хлеба под пятерней. Диво! Среди зимы… половодье.

Крещенские морозы взяли свое. Завернуло с холодного края; небо очистилось, вызвездило. Взыгравший Дон присмирел, опять улегся, зябко кутаясь в жесткое покрывало.

Февраль лютовал сорвавшимся с цепи кобелем. Снежные бураны в паре с морозищем в голой степи одолевали все живое…

2

Командующий выскочил на крыльцо. Бешеный ветрище швырнул снежным крошевом в лицо, заставил влезть в рукава нагольного полушубка, надвинуть высокую папаху. Захотелось прохладиться, остудить возбуждение, вызванное разговором по прямому проводу с главкомом. Потянуло на волю от яркого света лампы-молнии, штабной духоты, а скорее — от посторонних глаз.

Последними словами поносил себя. В самом деле, к чему напускать туману? «Обстановка складывается к худшему… Ростов — Нахичевань нами удерживается…» Гм, удерживается. Обнадежил члена РВСР Курского; подошедшему к аппарату Каменеву тоже не посмел сознаться, не хватило духу высказать все, как есть…

Муторно проскрипели под подошвами смерзшиеся ступеньки. Ветер злобствовал по просторному двору, рвал полы, засыпал снегом глаза. Часовой, выпуская за калитку, дыхнул махорочным теплом из поднятого ворота тулупа:

— Михал Николаич… не отлучайтесь далеко…

По голосу угадал симбирца — из прибывших с ним, личной охраны.

— Что так, Евсеич?

— Всяко может… Края-то не нашевские… Чай, казачьи. Офицерья по дворам битком, ховаются. Да и темень… глаз коли.

— Подышу. На крыльце ветрено…

— А ладно… Вота подле сараюшки вроде затишок…

Пружинящий шаг, глубокие вдохи — привычка из германского плена — принесли душевное облегчение, мысли потекли ровнее, обрели упругость. И не таким уж смертным грехом в своих глазах казалась собственная вина в провале наступления. Так уж и… провал? Наступление достигло своей цели — расстроило готовившегося к контрнаступлению противника. Пожалуйста, данные разведки… Деникин делал смотр войскам в Батайске, отдал приказ о переходе в наступление 11 февраля старого стиля. Сорвали его планы. А останься пассивны? Были бы уже за Донцом…

Восстанавливая в памяти детали разговора, Тухачевский ощутил на душе приятный осадок. Держал себя с главкомом не ягненком. А что? Еще Шорину была дана директива — привести части в порядок, сделать перегруппировку и начать общее наступление. Выполнил он. Перегруппировал, привел части в порядок. Свои соображения тогда же докладывал по прямому проводу и возражений не встретил. Не дождался подхода резервов. А где время ждать их? Само наступление выиграло необходимое время. И теперь сгодятся подкрепления — успеют к решающим боям. Вместо Ростова и Новочеркасска стояли бы деревни, главкома не беспокоил тот участок.

Почувствовал, слова эти в запале сказал. Ростов и Новочеркасск… не деревни. К сожалению. Такой кровью взять!.. Возмущение и тревога Каменева обоснованны. Очистить Дон — венец всей осенне-зимней кампании на юге, если вообще не завершающая стадия двухлетней борьбы. И маломальский успех Деникина…

Благодушие как рукой сняло. Нетерпеливо охлопывал карманы. Вспомнил: пачка с папиросами осталась на подоконнике в аппаратной. Нет, нет! Под Ростовом — прорыв. Пилот сверху вряд ли ошибся. Те две колонны, входящие в пригород Гниловской… деникинцы. С какой стати командарму-8 вздумалось сымать с позиции на виду у наступающего противника свои части? Чем их заменит? У Сокольникова под руками нет свободных резервов! Все выведено в этот час на переднюю линию. Сам-то он где, Сокольников?! С полудня оборвалась связь с командармом-8…

Глубоко вдохнув, Тухачевский с силой раскинул руки, разгоняя скопившийся озноб меж лопаток. Забылся на время от тяжелых дум, приник ухом. Темень, правда, хоть глаз выколи. Евсеичу в диковину южная ночь. За шумом голых окоченевших тополей слышно, как беснуются в ближних улочках собаки. Вкрался мальчишеский страх: ходит же кто-то, тревожит. Иначе, чего им не спится в теплых закутах? В поселке войск нет, кроме тыловиков да комендантской штабной охраны.

Из-за сарайчика вывернулся человек. Вздрогнул, стягивая туже полы полушубка. Привыкшие к темноте глаза уже различили знакомый силуэт адъютанта, выскочившего раздетым, а сердце все никак не угомонится. Запоздало подумал и о браунинге в брючном заднем кармане.

— Новочеркасск, Михаил Николаевич!.. Все-таки в Ростов ворвались… С Гниловской!

— Шинель бы накинул… Горячий какой.

— Вести из полевого штаба Восьмой, — пропустив мимо ушей укор командующего, докладывал адъютант. — Сокольникова все нет. При частях. Но сведения достоверны…

Только сейчас понял Тухачевский, что сам он не верил в сообщения пилота, вернувшегося перед заходом солнца из-под Ростова, не ощущал беду в молчании командарма Сокольникова. А ведь причина для тревоги, оказывается, есть…

В ином свете предстал уже и разговор с главкомом. Да, туману напустил. При одной мысли, что надо возвращаться в аппаратную и добиваться на прямом проводе Москвы, у него зашлось сердце. А если узнает Ставка о падении Ростова завтра утром?.. Ничего не случится?..

Кажется, выход. Приободрился, поняв, что не страх толкает его на обман. Какой обман! Сокольников вот тоже помалкивает… Пропал! Уж что-то он делает в частях!..

Время, время нужно! Хотя бы до утра… К полуночи обстановка на участке 8-й армии выяснится; сумеет разобраться и принять решение по ликвидации прорыва. А светом доложит главкому…

Вкралась тревога и за Новочеркасск. Выстоит ли 9-я? Надеется на Конно-Сводный корпус Думенко. Вчера отдал приказ: в районе Старочеркасская — Новодворский — в двенадцати верстах от Новочеркасска! — выставить мощную конницу Думенко для удара во фланг и тыл противника. От комкора ждет решительных и дерзких действий. Нынче из Багаевской поступали обнадеживающие вести…

— Багаевская не отзывалась? — спросил, крупно шагая по двору; ответа адъютанта, спешившего позади, не расслышал.

Ростов и Новочеркасск… Эти два слова клиньями вошли в сознание. Да, в Ростов ворвались кутеповцы. Вопрос, как глубоко вклинились они в город, каковы их силы. Две колонны… Сколько это? Дивизия? Две? На глаз пилота сверху, прорвавшихся не столь много. Остановить противника! Блокировать брешь! Кинуть все, что под руками. А Новочеркасск… удержать! Во что бы то ни стало удержать.

В прихожке командующий ощутил, как промерз. Накинув на крюк полушубок и папаху, переступил порог штабной комнаты, залитой ярким светом. Оттирая застывший затылок, уши, поймал выжидательный взгляд начальника полевого штаба. Сидел Пугачев в той же позе — со сжатыми кулаками на карте, — в какой оставлял его, уходя освежиться. Лишь в глазах, усталых, набрякших от постоянного ночного бдения, прибавилось тревоги.

Третью неделю ломают с этим человеком. Пока чем-то не лег на душу, но и нет видимых причин сожалеть, что дал согласие временно использовать его в качестве начальника штаба фронта. Узнать ближнего — говорят — надо съесть с ним пуд соли. Макать начали в одну солонку.

Достался штабист от щедрот предшественника. Получив новое назначение — помощником главкома по Сибири, — командующий Шорин увозит с собой и своего начальника штаба, Афанасьева. Совсем обезглавить штаб Кавказского фронта они не осмелились — оставили начальника оперативного управления.

Из откровенного разговора, в первый же вечер, в Саратове еще, Тухачевский знал, что Пугачев с великой охотой последовал бы за своими наставниками, с коими сработался за два года на востоке и тут, на юге. Ничего осудительного…

Да, третья неделя на исходе, как переступил он порог Кавказского фронта. Явился один, без ближайших помощников. По сути, вошел в чужой дом, где никто не ждал его. А наладить свой быт — надо рушить старый. Сменил не ровню себе, бледных, пухлогубых поручиков, штабсов, едва переваливших за двадцать, — полковников, матерых волков, битых, мятых, поседевших в окопах германской и в непролазных дебрях Генштаба. Начал с безобидного: перевел штаб-квартиру из Саратова в Миллерово, поближе к войскам. Дело нужное, но оно по плечу всякому коменданту, а командующий фронтом показать себя должен в ином… Кажется, показал!

— Вижу, жалеете, Семей Андреевич, что остались…

Острые, испепеляюще-темные при ламповом свете глаза Пугачева оторвались от чего-то своего, внутреннего. Брови дрогнули, недовольно сошлись у глубокого переносья.

— Не поздно и сейчас… Василий Иванович с Афанасьевым еще в Саратове…

— Извините, Семен Андреевич.

Тухачевский подтащил тяжелый резной стул, опустился с шумным выдохом. Сам собой жест этот говорил, что момент неофициальный, а потому и короткий разговор меж ними не надо принимать всерьез.

— Заработались мы с вами, Семен Андреевич, вконец… Пятую ночь, наблюдаю, не вылезаете из-за этого проклятого стола. Позеленел весь.

— Газы, Михаил Николаевич. В пятнадцатом еще наглотался…

— Где?

— На Висле.

— А я из плена принес… базедову. На микстуре теперь… Так что инвалиды мы с вами, по всем категориям. И как только доверили нам такое дело — фронт! А ведь дознаются…

Встретившись взглядами, командующий и начполештафронта по-молодому заразительно засмеялись. Вот она, минута, когда рвутся некие сдерживающие ниточки. Странно показалось обоим, что за столько дней неразлучного пребывания под одной крышей ровным счетом ничего не ведают друг о друге. Ладно, болезни, вещи интимные, — не знают самое поверхностное.

— Не Александровское кончал, Семен Андреевич? — Тухачевский сбился на «ты». — На Знаменке.

— Алексеевское. Восьмого года выпуска.

— Я александровец. В четырнадцатом успел… С корабля… как говорят. С полгода всего и пострелял. И… плен…

— В четырнадцатом я вышел из Академии Генштаба.

— Да, да, Афанасьев хвалился. Вы что, сокурсники с ним? — спросил Тухачевский.

— На год раньше Федор Михайлович выпущен.

— Разница меж вами, вижу, немалая.

— Лет шесть. Но мы как-то сошлись… Он не чурался моего зеленого возраста. Фамилии нас сближали, простонародные. Моя и вовсе… Кривились.

— В самом деле, фамилия ваша знатная…

Обернулись на топот.

3

В дверях — член РВС фронта Орджоникидзе. Не повесив белый полушубок, так и ввалился, волоча его по полу. Звездастый островерхий шлем на косматой голове. Исхлестанное морозным ветром носастое, усатое лицо при ламповом освещении пламенело медью. Огромные, в голубых провалах, глаза хитро косились.

— Слышу вон где… в прихожке… Смех! Ушам нэ поверил. Поделитесь. Вести добрые?

Тухачевский смущенно сник. Сбитый с толку, Орджоникидзе медленно стаскивал за шишак шлем.

— Ты уж раздевайся, Григорий Константинович… — командующий вяло шевельнул крупной белой кистью, свисавшей со спинки стула. — Смех наш… не из веселых. Так, отдушина. А вести и вовсе… не радостные. Час назад кутеповцы ворвались в Ростов.

— Как… варвались?! Что значит… варвались! Бить такого нэ может! А что Сокольников?! В «Паласе-отеле» веселился?! Под трибунал!

Израсходовав добрую долю кавказских эмоций, Орджоникидзе так же внезапно умолк, как и взорвался. В недоумении оглядывал в руках полушубок и шлем — как очутился с ними в оперативном помещении? Вернулся в прихожку, к вешалке; прошел оттуда, ступая на носки, будто в комнате покойник.

— Как же все-таки… случилось? — спросил тихо, едва слышно, не подымая потухших восточных глаз.

— Это и мы бы хотели знать… — Тухачевский встал.

— Так ехать надо… Ехать немедленно!

— Поедем. В обстановке разберемся вот… до утра.

— До утра-а?!

Под молодым, сбитым телом командующего поскрипывали доски крашеного пола. У порога он резко обернулся:

— Куда… ехать?

— Как куда?.. — опешил Орджоникидзе. — В Ростов! На месте и разберемся.

— В Ростове белые, товарищ член Военсовета, — напомнил Пугачев, наклоняясь к карте, исчерканной цветными карандашами.

— Ну-у… в Новочеркасск!

— Новочеркасск под угрозой…

Потерянно озирался Орджоникидзе, не зная, идти ли ему вслед за командующим, слышно, хлопнувшим дверью своего кабинета, или выяснить здесь. Косил горячим взглядом в красно-синий моток линий, опутавший район нижнего течения Дона, куда уперся карандаш штабиста.

Жирная синяя стрела снизу через Батайск и Ольгинскую втыкалась в реку против Ростова; такая же стрела, правее, стремительно уходила к черным крапинам плана города Новочеркасска. Он сердцем ощутил острие тех стрел; морщась, растирал левую половину груди.

— По донесению воздушной разведки, две колонны противника… вот тут… на заходе солнца вошли в Гниловскую. Сведения эти подтвердил и полевой штаб Восьмой. Сокольникова в штабе нет. Передавал дежурный. Подробностей и он не знает. Ждем на проводе самого командарма… Надо полагать, он на месте прорыва…

Зазывно манил стул, на каком сидел командующий. Орджоникидзе устало опустился; продувал трубку, не догадываясь набивать табаком.

— Как жа так?.. Я говорил вчера с Каменской… В штабе Девятой армии особой тревоги за Новочеркасск нету. Правда, там один Белобородов. Мог и нэ знать еще…

Треск спички о коробок отвлек комиссара от грустных догадок. Нестерпимо захотелось курить; засуетился, извлекая из кармана защитных брюк кожаный партабачник. Двумя-тремя затяжками унял знобкую дрожь под горлом, почувствовал облегчение; расслабился всем телом и уже спокойно, выжидательно глядел в невозмутимое сухощекое лицо штабиста.

— Нам ничего не известно о характере прорыва, товарищ Орджоникидзе. И где он, собственно. Противник у предместья Гниловской… Слышна сильная артиллерийская пальба юго-западнее Ростова. Там Девятая и Тридцать третья стрелковые дивизии. И с ними полевой штаб армии не имеет связи… Предполагаем двойной прорыв, западнее и восточнее Ростова. Деникин бросил добровольцев, «цветных», Кутепова на Гниловскую, а Третий Донской корпус на… Аксайскую. Генерала Сидорина, боюсь, одолеет соблазн…

Остро очиненный синий карандаш, не касаясь бумаги, взял в кружок Новочеркасск. Орджоникидзе навалился на стол.

— Да, да, Григорий Константинович… Новочеркасск. От Аксайской полтора десятка верст. Вот где ахиллесова пята. Стык армий, Восьмой и Девятой. Не знаем, жмет ли генерал Сидорин на Нахичевань… А уж сюда, на Новочеркасск, наверняка…

— Что-то же надо предпринимать?!

— Одна надежда на Думенко. Корпус его зашел в тылы противнику, действующему в районе Старочеркасская — Краснодворский. Собьет Думенко конницу генералов Старикова и Агоева… Новочеркасск отстоим. Нет… значит…

Пугачев хлопнул плашмя карандашом в карту, отсунулся от стола, скрестив руки. Бледный, со впавшими щеками, отводил взгляд горячечно блестевших глаз.

Понимал Орджоникидзе причину глухой вспышки штабиста, боялся коснуться обнаженного нерва. Все спутано, не отлажено. Ломка прошла великая со сменой командования: съехались они, люди все разные, сколько еще нужно приглядываться, приноравливаться друг к другу. Нет-нет, не ко времени смена. Кажется, Коба напрасно выпячивает свою причастность к ней…

Со стороны, к тому же издалека, трудно разобраться в чужих болячках. Получив новое назначение перед отъездом в Саратов, он кое-что вызнал у Сталина о п о г о д е у соседей. Коба не из разговорчивых, однако не поскупился временем в прощальную ночь. В смене командования Кавказского фронта сам он, оказывается, принимал посильное участие; внимая жалобному кличу царицынцев — Ворошилова, Щаденко, Буденного, ломился в Кремль. Сумел убедить, что старый военспец Шорин со своим окружением выдохся под Ростовом, у «ворот Кавказа», сознательно или бессознательно, но губит красную конницу нелепыми распоряжениями о наступлении на Батайск, через непроходимые в слякотную зиму топи.

Своим назначением на пост члена Реввоенсовета Кавказского фронта он, Орджоникидзе, обязан Сталину. Уже тогда они прослышали о новом командующем, сменившем Шорина; оба мало о нем знали, кроме того, что тот молод, из «бывших», но чинов небольших, командовал успешно на востоке армией. Выдвинул его на высокий пост Реввоенсовет Республики. Сталина это обстоятельство настораживало, и он не пытался даже скрывать. Присмотрись, напутствовал, давай знать…

Что ж, не скрывает, ехал в Саратов с легким сердцем, с желанием не только «присмотреться», но и помочь Конной. Сталин с Егоровым считают ее своим детищем. Из-за нее, собственно, и загорелся сыр-бор…

Вживание на новом месте совпало с переездом штаба фронта из Саратова в Миллерово. Радовался, как мальчишка: поближе к «воротам Кавказа». А за воротами и сам дом — голубые шапки Эльбруса. И войска поближе, вникнет, протянет руку первоконникам.

Вот уж третий день в Миллерове. Все не так, как думалось и виделось издалека. Перетасовало карты это наступление. Конечно, провал! Белые ворвались в Ростов… Под угрозой Новочеркасск… Черт знает что! Шорин выдохся… Так Шорин взял Новочеркасск и Ростов. По всему Дону, с Верхнего до Нижнего, прогнал Деникина. А новый командующий?.. Начал с чего? Сдал Ростов.

Одергивал себя Орджоникидзе — недоверие может завести черт-те куда. Командующий молод, просто юн, но дело свое знает, есть и характер. Нынешнюю неудачу взваливать на одного нельзя, будет нечестно; как военачальник, учел он все. На глазах рождался план; подписал и сам — взял ответственность. А причины ведь есть, предвидели их. Выдохся Шорин, нет ли, а войска выдохлись. Вот где тонко… Не подождали подкреплений. Так они будут еще месяц тянуться!

— Смилга вернулся из Каменска? — спросил Орджоникидзе, нарушая затянувшееся молчание.

— Ивар Тенисович в Миллерове.

Излишне подчеркнутый тон Пугачева задел Орджоникидзе. Меньше всего ему хотелось, чтобы член РВС Смилга находился сию минуту в штабе. Смилга и Пугачев — остатки старого состава; волей-неволей они меж собой стараются сохранить, и даже показать, былое единогласие, «сработанность». На себе их «сплоченность» Орджоникидзе испытывал, но не обращал внимания. Возмущало их отношение к командующему — не могут смириться, не приемлют. Как-то краем уха уловил фразу: «Сменяли кукушку на ястреба». Это еще было в Саратове, едва ли не в первый день приезда. Тогда еще не знал, кому принадлежал тот голос. Те слова произнес Пугачев. Помня наказ Сталина, и сам пристально всматривался в нового командующего; сейчас проникся, поддерживает открыто.

Можно бы осадить штабиста. Лучше пропустить мимо ушей, тем более со дня на день ожидается новый начальник штаба; знает лично того человека: Любимов, старый военспец, бывший командующий 8-й армией. Сокольников сменял его…

При воспоминании о нынешнем командарме-8 у Орджоникидзе подкатил к кадыку горький ком. Так ведь и вышло! Если кого смещать, так Сокольникова… Самолюбия, спеси — как у индюка, к военному делу вовсе не имеет никакого отношения. В октябре, помнит, по прибытии на Южный фронт, в 14-ю армию, ухватился за голову. В великой скорби и гневе писал Ленину. Откуда это взяли, что Сокольников годится в командармы? Неужели до чего-нибудь более умного Троцкий не в состоянии был додуматься? Неужели, чтобы не обидеть самолюбие Сокольникова, ему надо было дать поиграться с целой армией?

Вот и доигрался!

Спокойно, спокойно, Серго, не пори горячку. Ставка Деникина бита, и в Ростове он долго не удержится. Нет, нет, не удержится. Уверенность эту он обрел сию минуту, глядя на штабиста; ощутил неловкость за вспышку неприязни к нему.

— Думай, думай, Пугачев… не буду мешать, — с обычными теплыми нотками в голосе проговорил он, вставая. — А вот е г о… оставлять одного нэ надо.

Кошлатя изгрызенным мундштуком трубки усы, сообщил:

— А Конную в Платовской я не застал. За Манычем уже… Так что будем ждать и от нее вестей. Добрых вестей.

Вышел своей невоенной, вихляющей походкой, пришлепывая носками хромовых изрядно сбитых сапог.

4

Командующий не переживал в одиночестве свое поражение. Коротал время не с кем иным — со Смилгой, членом РВС. Шевровая куртка на хорьковом меху в прихожке — ведь его, Смилги! Как не подумал сразу. Висел, видать, в аппаратной на проводе со Знаменкой или с поездом наркомвоена. Напряжения меж нами не чувствовалось, сидели за ломберным резным столиком в свободных позах, чаевничали. Тухачевский, вызванивая ложкой, слушал; на его чистом, белокожем лице, не утратившем еще юношеской припухлости, — озабоченный интерес.

У Орджоникидзе шевельнулась ревность: с таким доверием, легкостью идет на контакт. Полчаса назад подобную сцену застал и в оперативной комнате — с Пугачевым. Штабист хоть внешне приятный, под стать самому командующему; Смилга напротив: большая обритая голова, утопленная в толстые плечи, маленькие глазки, бесцветные, спрятанные под тяжелыми буграми надбровий, нос рыхлый, утиный. Украшением гляделись набористые усы и обильный клок бородки, темные, с бурым отливом при дневном свете. Знал, в свое время Смилга подвергался сверху осуждениям за мягкотелость. Подействовала критика, ударился в другую крайность — упрямство, холодное, прибалтийское. Такие неуравновешенные натуры приносят больше вреда, нежели пользы. Не лишен ума, говорун, владеет словом; оно-то, слово, часто и заносит его в заоблачные дали.

Выцеживая заварной чайник, Орджоникидзе уловил, что разговор у них отвлеченный, не о фронте, не стал вмешиваться, занял себя фронтовой газетой недельной давности.

— Орджоникидзе и не поделится… поездкой, — оторвал его от чтения Смилга. — Как там наша Конная?

— Буденный приказ о переброске из района Ростова в район Великокняжеской выполнил беспрекословно и точно.

— На то они и приказы, выполнять их…

Крупные кисти Смилги сомкнулись замком на выпяченном животе. Не такие уж и холодные глазки у него — смеются ведь…

— Мы с Тухачевским считаем… крики о разложении Конной… более чем основательны, но… конечно, не в смысле потери боеспособности…

Нарочно не взглянул на командующего — давал понять члену Реввоенсовета, что они заодно. Увидал по лицу Смилги, что юный командующий не оценил доверия, иначе бы латыш не помрачнел.

— В Шара-Булуке все еще Буденный? — спросил Смилга, насаживая на толстую переносицу пенсне.

— Даже в Платовской нэ застал! Насылу прабился сквозь снежные заметы в балках. За Манычем Конная.

В тяжелом квадратном лице Смилги, в оттаявших глазках вновь затеплела издевательская усмешка.

— Что ж… будем ждать… побед. В глухих заманычских степях, надеюсь, нет питейных заведений и ломбардов.

Свернувшееся змеиным клубком молчание нарушалось мелодичным позвякиванием ложки командующего. Орджоникидзе краем глаза наблюдал за ним; в этот миг позавидовал его выдержке. Еще вчера Тухачевский не умолчал бы. Подействовали события под Ростовом. А может, Смилга новое что доставил?

Застойную штабную гладь взорвала шифровка Ленина. Телеграф доставил ее в день прибытия его, Орджоникидзе, в Миллерово. Дня четыре назад. Адресована ему и Смилге, членам Реввоенсовета фронта. Владимир Ильич не угрожал, не повышал голос — тем и выворачивал душу. Он «крайне» обеспокоен состоянием войск Кавказского фронта, «полным разложением у Буденного, ослаблением всех наших войск, слабостью общего командования, распрей между армиями, усилением противника». Призвал напрячь все силы и провести ряд экстренных мер с революционной энергией. Потребовал ответа.

Успокоили Председателя Совета обороны как могли. Подписывали шифровку с командующим — Смилги не оказалось в штабе. Не имея времени вникнуть, взяли с Тухачевским Конную армию на поруки, что называется, заглазно. Для очистки совести он, Орджоникидзе, покопался в политотдельских и особистских бумагах; всякого наворочано, лопатой греби. Командарм-8 Сокольников порадел до седьмого пота. Было от чего накаляться добела еще Шорину. Бумаги бумагами — слухов-то! Во всех штабах, пехотных, конечно, гул великий. Слухи самые невероятные.

8-я и Конная брали Ростов. С того у них и распри. Славу не поделили, трофеи. Грязь потоками течет и по сию пору на конников. Разгрести нелегко, коль не видал своими глазами. А Смилга в Ростове был — опирается на собственные впечатления. Переубеди попробуй. Не попал туда и Тухачевский. Собирались вот вместе…

— Вижу, Орджоникидзе, ты из себя вылазишь… стараешься обелить Конную. Пограбила она ростовских мещан изрядно. Примечательно… командный состав не в сторонке. Работенка трибуналу есть. Предтрибунала фронта Зорин докладывает вещи тяжкие…

— У Сокольникова, думаю, рыльце нэ меньше в пушку, — Орджоникидзе отшвырнул газету. — Коль уж речь о трибунале…

— Да, именно.

— Дакладами Москву завалил Сокольников. Мягко говоря, дакладами… Даносами!

— Не кипятись, Григорий Константинович, — вмешался Тухачевский, отодвигая нетронутый стакан. — В те дни, оказывается, побывала в Ростове Фотиева. Из секретариата Совнаркома…

— Лидия Александровна?! — удивился Орджоникидзе, вздергивая плечами. — Секретарь Ленина… Когда же успела? Я из Саратова до Миллерова девять суток тащился… А от Москвы?..

Бритая наголо, в неровностях голова Смилги втягивалась, как у черепахи, в толстые плечи; наверно, она исчезла бы совсем, если б не обильные усы с бородкой, зацепившиеся за отложной ворот защитного френча.

Да, вот что доставил Смилга! Знаменка снабдила, зам Троцкого, Склянский, днюет и ночует в Кремле. Понятно, откуда у Ленина обжигающий душу тон. Есть от чего сникнуть командующему.

— Сокольников считал… Деникин не разбит, отошел за Дон… хотел нас заманить. Потом — ударить. Вышло-то по его?! А конники три недели чем занимались в Ростове? Магазинами, винными погребами… Ломбардами! Не говорю уж о буржуйских особняках. Ворошилов с Буденным сами метались с наганами, стреляя в мародеров. Могу себе представить… у Фотиевой на виду… Ей-то Ленин никак не может не поверить.

Смилга отхлебнул из стакана, поглядывая на Тухачевского.

Командующий не вынес пытки. Вскочил, зашагал по просторному кабинету, сцепив на груди руки; неподожженная папироса металась во рту из угла в угол. Понимал Орджоникидзе, доводов у него нет для достойной отповеди, а продолжать в таком ключе разговор о конниках — накалять страсти, и самое больное, опасное — рвать наметившееся с молодым командующим взаимное доверие. Заправляя табаком трубку, перевел разговор на свою поездку в Сальские степи. В Платовской он наткнулся на штаб 28-й дивизии, разбитой на днях за Манычем; вызнал кое-какие подробности о гибели начальника дивизии Азина.

— Ги-ибе-ели-и?

Покосившись на вышагивающего командующего, будто призывая его в свидетели, Смилга неторопливым движением вынул из нагрудного накладного кармана сложенный листок. Протягивал все тем же нарочито замедленным жестом.

Деникинская листовка, догадался Орджоникидзе, пробежав взглядом начальные строки. Внизу под текстом — черным по белому — факсимиле подписи Азина. Холодным ветром обдало, пальцы перестали ощущать бумагу. Нет, не листовка подействовала — усмешка Смилги, то сатанинское наслаждение, какое выпирало изо всех складок его массивного лица.

— Фальшивка! — Орджоникидзе кивком попросил у Тухачевского поддержки. — Где взяли? Провокация! Чистейшей воды…

Командующий отвел глаза. В голосе — отчужденность, может быть и напускная.

— Белые с аэропланов разбрасывают на наших позициях. Вывешивают в сдаваемых пунктах, на заборах, столбах…

С усилием заставил себя Орджоникидзе дочитать листовку. От имени самого Азина. Он-де ознакомился с настроением массы, воюющей против большевиков, и пришел к выводам. Цель борьбы «деникинцев» — ить, даже в кавычках! — уничтожение коммунистического строя, созыв Учредительного собрания, установление в великой России «широкого народоправства». Именно в этом народные массы юга России видят спасение от разрухи и голода, которые надвигаются. Цель борьбы, во имя которой стремятся на юг красноармейцы, — окончательно уничтожить реакционное и реставрационное движение на юге России. Для спасения же страны от разрухи и голода нужно прекратить как можно скорее гражданскую войну, освободиться от «коммунистического гнета» и при посредстве ли Учредительного собрания, другим ли путем установить государственный строй, основанный на «широком народоправстве». Север и юг, красные и белые, стремятся к одним и тем же целям, а потому гражданская война — «результат кошмарного недоразумения и воли отдельных лиц, возглавляющих движения». Нужно немедленно уничтожить инициаторов гражданской войны и найти «равнодействующую».

— Чушь! Брэд сивой кобылы… Чистейшей воды эсеровщина! И ви… с таким видом падсовываете мне… Что, в самом деле?..

Тухачевский присел с виноватым видом на угол стола; передвигал каменное пресс-папье, явно уступая слово Смилге. Усмешка у того пропала, но прищур глаз не утратил высокомерия, какое он постоянно выказывает перед ними, «пришлыми». Горячая волна ударила в голову Орджоникидзе; он почувствовал, если не осадит сейчас этого человека, не укажет ему место, для себя потеряет командующего. Молод, зелен, в политических битвах неопытен, да и спрашивать грешно — до мозга костей военный, кроме войны да плена, и не испытал еще ничего в жизни. Воюет со страстью, свежо, как и положено молодому, дерзкому.

— Красноармейцы читают?.. — обратился он к Смилге; с умыслом не хотел втягивать в разговор командующего.

— Да уж, наверно, не одни самокрутки сворачивают…

Ожившие полные кисти рук Смилги, похоже, предвкушали схватку; латыш разгадал его намерение и вызов принял. Всем видом своим он давал понять, что третий ему не помеха.

— С бойцом виделся, вестовым… — делился Орджоникидзе, применяя отвлекающий маневр. — В полсотне шагах… на глазах у нэго праизошло. Азин свалился с коня… Вместе с седлом. Падпруга лопнула. А беляки вот… с шашками…

— Сказки эти и до меня дошли… — Смилга теребил бородку. — Кто-то бы вроде и подпруги ножом перехватил…

— Могло быть…

— Не удивлюсь… если им окажется тот самый вестовой, какой эти байки распускает. Особый отдел Десятой, думаю, разберется.

— При чем тут особисты! Нам, Реввоенсовету фронта, нужно парализовать эту фальшивку. Разоблачить подделку деникинских осважников! И чем скарее, тем лучше. В красноармейские массы нужно внести успокоение…

— Зачем мелочиться нам? Реввоенсовет Десятой уже готовит такой приказ по войскам.

По взгляду, брошенному Смилгой на командующего, Орджоникидзе догадался, что и этот вопрос между ними обговорен. На какое-то время он заколебался, потерял уверенность — сумеет ли осадить интригана?

Потянувшись через стол, Смилга забрал у него листовку.

— Сочинял кто-то неглупый. Да-да. Жив ли начдив, нет… Подпись подлинная. А и не столь то важно. Лично я склонен… сломили Азина, заставили силой. Важно другое… суть самого воззвания. Хитрость кроется тонкая, с первого взгляда не каждый и заметит. Бьют нас в самое больное место.

Густые овальные брови командующего шевельнулись; одна, подскочив, застыла в недоумении. Что-то новое а для него. Что же все-таки имеет в виду Смилга? Какую еще «тонкость»?

Удовлетворившись явным замешательством сослуживцев, Смилга продолжал развивать свои давние мысли, скопившиеся за долгое пребывание на юге.

— Деникинцы свои цели прикрыли фиговым листом. Вместо них подсунули эсеровские… Учредиловка, «широкое народоправство». А какие цели борьбы? Во имя чего красноармейцы стремятся на юг? Уничтожить «реакционное и реставрационное движение». Знают, какую наживку кинуть! Но дальше что? Для спасения великой России от разрухи и голода нужно п р е к р а т и т ь… гражданскую войну, освободиться от «коммунистического гнета». Гражданская война-де… кошмарное недоразумение и воля отдельных лиц… Сведены в одну точку цели борьбы севера и юга, красных и белых.

— Тонкасть где? — нетерпеливо забарабанил пальцами по столу Орджоникидзе, ловя взгляд Тухачевского. — Шито бэлыми нитками.

Благодушная усмешка Смилги еще больше внесла путаницы.

— Воззвание от имени красного военачальника. Правду сказать, Азин не фигура… Ну, кто он для русского мужика-южанина, красноармейца, а? Латыш, нацмен. А попади в руки белых вот так… Буденный? Или тот же… Миронов? От их имени призыв?! Какую бы взрывную силу приобрело такое воззвание!

— А Думенко!

Голос подал командующий. Странное дело, Смилга ухом не повел.

Ход мыслей латыша едва намечен, еще неизвестен оборот, какой они примут, но Орджоникидзе ощутил прилив крови к сердцу. Знал за собой это состояние — внезапная слабость в конечностях, руки и ноги прямо-таки отнимаются, пот под мышками. Отпустит тут же; сердце войдет в свой ритм, руки и ноги обретут упругую силу, но долго будет саднить душа: в чем-то он спасовал, перед кем-то дрогнул.

Как ни хотелось признаться самому себе, дрогнул перед этим человеком. Смилга облечен большой властью в Красной Армии — начальник Политического управления и одновременно член Реввоенсоветов Республики и Кавказского фронта. Политическая жизнь армии в его руках. Но дело не в высоких должностях; прочна стенка у Смилги за спиной — те, на кого он опирается, кому «служит». Сойдясь вплотную со Смилгой, он, Орджоникидзе, всем существом начал постигать беспокойство Сталина. Уж Коба пообтерся об ту «стенку», до мослов сбил локти. В Сталина он верит безраздельно, как верит младший брат старшему по адату предков. Малословный, скрытный нрав друга не способствовал вникнуть глубоко в наметившийся конфликт его с руководством Реввоенсовета Республики; он, Орджоникидзе, доходит чутьем кое до каких «точек несовместимости».

А что ему откроется сейчас?

— Популярнее имен в войсках наших… чем Буденный и Миронов, нет… Миронов, правда, вывалился из колоды… Однако! Деникинцы много бы отдали за таких «пленных».

— Ивар Тенисович, ей-богу!.. — взмолился Тухачевский со своей юношеской непосредственностью. — Ну о чем разговор, смешно! Если бы да кабы… Меня лично тревожит судьба Ростова.

— А меня… состояние войск, духа… всей армии Республики и, в частности, Кавфронта. Вы не знаете природу русского мужика, психологию его. Мужика-южанина, вот этого… донца, кубанца… запорожца. Середняка. Я уж не беру кулацкое привилегированное сословие, казаков. Те вон почти все — у Деникина. Нашего, нашего… Красноармейца. По складу души — х о з я и н он. Частная собственность — его основа бытия, его мировоззрение. Сопротивляется разверстке… Коммунизм как общественную форму жизни не приемлет. Она чужда ему. Русский мужик реакционный по своей объективно классовой сути.

— Вся Красная Армия… из мужика, как ви виражаетесь, — заметил Орджоникидзе, часто пыхтя трубкой.

— О чем и речь! — обрадовался Смилга. — И в этом наша с вами заслуга, Григорий Константинович, военных комиссаров. Русский мужик… под красным знаменем. Не весь далеко! Немало его и под белым, а еще больше… под черным. На Украине упустили мы — верх взяла григорьевщина, махновщина. Махно ведет борьбу, довольно успешно, с белыми и красными. Имя популярное среди крестьян. Знамя Махно может перекинуться к нам, на Дон, Кубань. Вот в чем опасность. И чем ближе конец деникинщины… тем опаснее. В любой миг может вспыхнуть ясным пламенем тут, на Дону, крестьянское восстание. Сплетется такой клубок, я вам скажу… кровавый. Деникинские идеологи это преотлично понимают. Потому и прикрываются фиговым листом. Используют эсеровские лозунги как приманку. Им важно, чтобы «белые» и «красные» крестьяне свергли «иго коммунистов». Конечно, понимают они и то… русский мужик объединится не под белым знаменем… Нет, нет. Под черным. Но это для них выгоднее, нежели под красным. Все-таки черное дело, анархическое… неустойчивое, временное. Русский крестьянин его отринет. Верх возьмет кондовое — частная собственность. Пусть мелкая. Но там, где мелкая… со временем появится и крупная. Что по этому поводу думает наш командующий?

Нетерпение до краев заполнило Тухачевского, оцепенели кулаки, свело челюсти — как только выдерживает в зубах янтарный мундштук. Оказывается, говорится это все для него, и надо понимать как «политическую обработку», влияние на военспеца, не иначе. Задел тон Смилги — похоже как с мальчишкой. Удивил и Орджоникидзе: вспыльчивый, горячий и тоже говорун, а тут присмирел.

— Я солдат, Ивар Тенисович, — он с трудом удерживал в голосе начальственные нотки. — Не «мужик», конечно, в вашем понимании… Но знаю по опыту… двухлетнему опыту гражданской войны и на востоке и здесь, на юге, красноармейскими массами, «мужиками», движут все-таки идеи большевиков…

— Пока не разбили Деникина — да! — Смилга оживился, заерзал в кресле. — А кстати, разницу какую-либо вы замечаете между востоком и югом, а? Где командовать труднее?

— Командовать вообще трудно, сложно… Тем более в условиях революционной гражданской войны. — Тухачевский пожал плечами, сбитый с толку напористым политработником. — Вы что имеете в виду? Стратегическую сторону? Тактическую?

— Политическую, Михаил Николаевич, — Смилга насупился, покровительственно кивая. — Политическую. На юге командовать чрезмерно тяжело. Ни в какое сравнение с другими фронтами. Тяжело вам, военспецам. Никакого намека на железные ряды, на регулярную армию. Всколыхнулся дикий зов вольницы, самостийщины, батьковщины… Худшей марки партизанщина! Голоса строевого командира здесь не слышно, военачальника. Эта разъяренная, бесшабашная толпа вооруженных мужиков слушается только клича вожака, какого сама некогда выбрала. Подчиняется только вожаку, рабски покоряется всем его прихотям, сносит любое самодурство, вплоть до плети. Вся Десятая такая, вся Девятая… А Конная?! Конница… вот где все наши болячки! Вожаки ее неуправляемы. Шорин… уж на что… военачальник! С опытом, с характером… Не сумел обуздать горлопанов. Вконец разложена конница… Банда анархистов и грабителей, а не регулярные части Красной Армии! Нужны жесткие меры, срочные… Иначе может повториться позапрошлогодняя весна… Деникин оживет!

Смилга устало запрокинул голову на спинку кресла, выставив кошлатый клок бородки. Обнажился слабый кадык.

— Вот он, момент самый ответственный! — Смилга ткнул пальцем в стол, будто поставил точку. — Упустим… нахлебаемся крови собственной. Деникина… не сомневаюсь, разобьем… тут, в задонских степях. Но Советская власть тотчас встанет один на один с вооруженным мужиком. Останутся ведь и пленные, деваться им некуда. Уйдет за море с англичанами жалкая горстка офицерья… А казаки — кубанцы, донцы, терцы?.. Этим куда? В плавни? В горы?

— К пленным спокон веков победители проявляли милосердие, — отозвался Тухачевский. — Советская власть тем более должна выказать к заблудшим свою милость и прощение.

— И выкажет! Так они же, пленные… возвратятся к своим семьям! Вот где надо ожидать… Тут сойдутся цели «белых» и «красных» мужиков… собственников земли… когда начнется строительство нового общества, коммунистического. А вожди есть, уже готовые… Бросят только клич. Тот же Миронов. Ну, убрали мы его из армии. Но он все одно тут же, на Дону. Любая заваруха, самая малая волна… взметнет его. И он окажется на коне, вынет свою царскую именную шашку. Он, как и Махно сейчас, пытался писать политическую программу. Нам известны его мысли о «третьем пути» в революции. В коммунизме для Миронова чужда идеология городского рабочего. В нем сидит крестьянин-середняк, полусоциалист, полуанархист, полубуржуйчик. А как поведет себя Буденный… когда его вчерашние конники по донским станицам объявят сполох? Я совсем не уверен, что их вожак останется безучастным… — Прикрыв глаза, Смилга с ожесточением разглаживал собранный в складки лоб. — Объективности ради, Миронов бандитизмом не занимался… Слухи о том, даже выступления в нашей печати… в некотором роде… субъективны. На судебном процессе в Балашове прошлой осенью я разобрался… Лично ходатайствовал перед Кремлем о помиловании. А где гарантия… он свои бредовые идеи оставил? Достаточно одной спички… Миронов переродится в бандита, уголовника. Махновщина на глазах у нас перерождается в уголовщину. Григорьев был разбойник чистой воды. А Думенко?..

Причмокнув, Смилга выразительно посмотрел сквозь пенсне на Орджоникидзе — отвечал явно ему.

— Думенко будем арестовывать. Товарищ Троцкий решился… на такой шаг.

— У Конкорпуса Думенко ответственнейшая боевая задача… — напомнил Тухачевский.

— Это меня и останавливает… Думенко боезадачу выполнит. Новочеркасск отстоит. Тем самым облегчит участь Ростова. К утру… во всяком случае, завтра к полудню положение будет восстановлено на участке Ростов — Новочеркасск. Силу конницы Думенко я знаю лучше вас… Самая боевая единица нашего фронта, самая организованная. И вы дали в Кремль… однобокую информацию, по совести говоря. Думенко опасен именно своей организацией. Авторитет его среди красноармейцев… даже трудно себе представить! Вот куда… бить. Думенко! Будем судить, как и Миронова, открытым судом, громогласным… Возденем карающий меч революции. Пусть содрогнутся!.. Пусть знают силу и волю руки Советской власти.

Остаток ночи Орджоникидзе провел в своей комнатушке. Не сомкнул глаз. Как ни устал с дурацкой дороги в буранной степи — худые дела под Ростовом, а хлеще — словоизвержения Смилги выморочили вконец. Трещала башка, к воспаленным векам больно дотронуться. Но самое гадкое, терзалась душа — душили обида и стыд. Смилга — человек северный, с холодной кровью, давно оторвавшийся от своей родной латвийской земли, от нужд крестьянина-латыша, потерявший с ним духовную связь, где уж ему понять душу южнорусского крестьянина, середняка. Думай Смилга так один — полбеды; выражает он мысли доброй половины руководителей Реввоенсовета Республики во главе с самим предом… Левацкие, «псевдореволюционные», как говорит Ильич… Обидно, у Смилги даже сомнений нет, что он, Орджоникидзе, может не разделять его точку зрения. А она явно порочна и опасна. Вразрез с курсом VIII партсъезда. Русскому крестьянину не доверять! Веками боровшемуся с помещиком! К победоносному концу войны устранить от руководства войсками выдвинутых народом вожаков… На всякий случай… А как же союз с крестьянством, на котором все держится? Прямой ведь подкоп…

С Думенко Смилга ухватил за нос их обоих с командующим. Только теперь Орджоникидзе понял, как важно для него, Смилги, что телеграмму Ленину подписали они с Тухачевским. Выгреб жар из печи ихними руками. Всех повязал одной веревочкой. А цель, оказывается, вот она — превентивный суд над южнорусским середняком, трудовым казаком. На страх всем — сечь голову одному. Принародно!

На высказанное им, Орджоникидзе, сомнение, нужна ли кровь, Смилга, как ни странно, успокоил: можно, мол, обойтись и без крови — дать вышку, потом войти с ходатайством во ВЦИК о помиловании. Словом, повторить мироновскую комедию. А удастся ли ему? А как поглядят на это сверху его единомышленники?..

Прислушиваясь к вою ветра в тополях за окном, Орджоникидзе вдруг ощутил подступившую тоску; ему представилось, что он все еще в безлюдной заснеженной степи, воющей, стенающей, но уже один, без саней и без сопровождающих. Чувство одиночества наведывалось редко к нему, и не припомнит, когда и где подобное случалось. Горский общительный характер его находил всюду теплый отклик, к нему тянулись, сам тянулся к кому-то, живой интерес проявлял даже к людям инакомыслящим. Тут же… однопартиец, соратник, человек, с коим бок о бок тянут один воз…

Как не хватает ему Сталина! Руки его, именно рукопожатия, с каким они расстались недавно на курском вокзале. Раскрывал же ему глаза, внушал, гляди в оба! Мудрец Коба, ставку делает не на военспецов, а на таких, как Буденный, Думенко, выходцев из народа, чей авторитет в войсках, среди этих же самых «мужиков», незыблем. Троцкий со своим окружением не имеет к крестьянским военачальникам доступа; руками таких смилг, сокольниковых, белобородовых проводит с в о ю политику. Воочию увидал Орджоникидзе «дела» Смилги. Тонко действует, не клинья вбивает — вгоняет иголки. С Шориным у Смилги получилось за полгода совместной работы: старый военспец не сумел найти контакт с командованием и Реввоенсоветом Конной. Затянутый узел пришлось рубить по живому. Подобное может произойти и с Тухачевским; Смилга его не отпустит от себя, сделает все, чтобы молодой комфронта не сошелся с конниками. Пока к тому идет — Тухачевский под влиянием грязной информации о Конной армии.

На кого же Смилга опирается здесь? В самом деле, на командарма-8 Сокольникова, Белобородова, члена Реввоенсовета 9-й. А как у него с 10-й армией? Павлов недавний командующий, может, еще и не попал под влияние…

А что же происходит все-таки в корпусе Думенко? Контрреволюционный заговор штабистов? Даже Смилга не верит, что Думенко может увести корпус к Деникину. Нет в частях и разложения. Есть усталость. Особенно в конском составе. Так зима же вон какая! Клочка свежей соломы скоро не найдешь во всем Приманычье. Об этом кричат вороха донесений. Нет, конница Думенко все такая же мощная и грозная для врага. Оказывается, этим же страшна она и для Смилги, мощью и организацией…

С Конной армией Конно-Сводный корпус Думенко не объединили в устье Маныча в первых числах февраля. Не создали мощный ударный кулак. Работа ведь Смилги. Побоялись. Думенко, мол, «споется» с Буденным и объявят Советской власти «ультиматум». Слухи эти он, Орджоникидзе, подхватил еще в Саратове. Сегодняшняя ночь в кабинете командующего вскрыла и источник грязной информации и причины ее. Крестьянскую конницу «псевдореволюционеры» боятся… Да, да, страх перед ее мощью заставляет творить грязные слухи. От слов Смилга переходит к делу. Санкцию на арест Думенко вчера получил от своего высокого вдохновителя…

В глаза не видал Орджоникидзе самого Думенко. Знает по слухам да из газет; высоко чтут конника Сталин с Егоровым. Теплое чувство к этому человеку приглушил в нем Смилга, еще при первой встрече в Саратове. Убит в корпусе военком, г р у з и н. Дело рук, если, мол, не самого лично, его приспешников. Колупнул глубоко. Не хотел признаться себе в этом, считал себя выше национальных предрассудков, выше личных побуждений. И как видно, признаться надо. Отвечал Ленину — не отвел от Думенко подозрений…

Желая заглушить ворохнувшееся в нем чувство неловкости то ли вины, он отвернулся к стенке, натянул на голову полушубок. Вой ветра в тополях поутих, не так ощущалась боль в висках; на короткое время отогнал от себя и все мысли. Но сон, успокоительный и такой нужный, не приходил…

Глава шестая

1

В рождественские праздники ночной Симферополь задыхался в угарном смраде музыки и пьянства. Всю осень, едва наметилось поражение белой армии под Тулой, в Крым стаями перелетных птиц потянулись все, кому красный цвет внушал ужас. Оседали в городах. Гостиницы, меблированные комнаты, частные дома — все забито. Кого только не встретишь на залитых зимним солнцем улицах: именитых и безымянных, с тугим саквояжем и с дырявым карманом, штатских и военных, престарелых и молодых. Всех пригнал страх…

Ночами в ресторанах заливали русской горькой подступившую к горлу душу; от знаменитых скрипок и гитар истекали горючей слезой. Не понимали, откуда взялась лихо-напасть, что стряслось на белом свете. Жили слухами, местными и дальними. А слухи один горше другого. Генерал Деникин тайком отправил молодую жену с младенцем в Константинополь; сам, бросив армию, бежит на Кубань… Кому не ясно — в Новороссийск, поближе к английским кораблям. Добровольческая армия, покрывшая себя славой в летних боях, нынче приказала долго жить — свернута в корпус; место барона Врангеля, командующего, занял генерал Кутепов. На другом фланге, в Новороссии, и вовсе худо: главноначальствующий генерал Шиллинг тоже кинул войска на произвол судьбы, на Буге, мечется по пустынному порту Одессы в надежде дождаться хоть плохонького суденышка для своей семьи и скарба.

Местные слухи прямо-таки зловещие. Ночные грабежи в городе и на дорогах — дело обычное, охи и ахи забываются тут же; с холодеющим сердцем ждут с часу на час выступления крымских большевиков. А это… быть грандиозной резне, погрому. И совсем невообразимое: в Симферополе существует заговор офицеров! Возглавляет некое высокопоставленное лицо… Якобы мятежные офицеры в сговоре с большевистским подпольем. Уму непостижимо! Что же деется?! Объявился какой-то сумасбродный генерал Слащов, безызвестный и явно не фаворит у «царя Антона», встал на перешейках со своим голодным и обтрепанным войском. Заверил в газетах: честью, мол, своей клянусь защитить Крым. Проку-то в его чести. Сомнут на Дону и Кубани казаков с остатками «цветных», добровольцев и поворотят красные свою знаменитую конницу. Мокрое место останется от хвастливого и задорного петуха…

2

На стол начальника крымской контрразведки полковника Астраханцева легла очередная бумага о делах в гостинице «Европейская». Подобные записки начали поступать задолго до рождества; естественно, содержимое их тотчас передавалось шифром в Таганрог, в «хозяйство» полковника Ряснянского — руководителя контрразведки при Ставке.

Глубокая ночь. Самая горячая пора для начальника и его агентов. В кабинете полковник один. Верхний свет погашен, включена настольная лампа, вычурная, на подставке синего дутого стекла с бронзовой плитой, под синим стеклянным абажуром. Сноп света ярко высвечивает на темном столе бумагу. Лицо полковника в мягкой теплой полутени; кажется оно молодым и полнокровным. На самом деле, контрразведчик в летах, о чем говорят и седина, и густая сетка морщин на висках, а особенно кисти рук, припухлые, вялые и мятые. Одна попала на столе в круг света, другая обхватила гнутый деревянный подлокотник кресла. Во рту торчал костяной желтый мундштук без папиросы; полковник механически сосал его, имитируя курение; высокий лоб с бледными залысинами собрался мучительными складками у тощей переносицы.

Есть от чего задуматься. Сегодняшнее донесение агента отличается от вчерашнего. Что витало слухами в воздухе — встало на землю. Подпольный симферопольский ревком через некую «Тоню» вышел на штаб капитана Орлова, вольготно разместившийся в лучших номерах гостиницы «Европейской». Среди приближенных Орлова есть поручик Гетман; он-то и клюнул на приманку большевиков…

Поди разберись в нынешних молодых офицерах, серьезных, не кутящих без меры по ресторанам, тесно обступивших князя Рома́новского герцога Лейхтенбергского. Со стороны выглядит внушительно — штаб формирования офицеров-добровольцев! К тому же на руках у них — высокие мандаты. Именно слухи толкнули полковника копнуть глубже этот штаб. Оказалось, капитан второго ранга из рода Романовых — всего-навсего «шестерка» в колоде карт капитана Орлова. Огромный верзила, лет за тридцать, из неудачников, каких Великая война не подняла высоко.

Сам Орлов из местных, сомнений не вызывал до недавних пор. Еще весной, когда красные подходили к крымским перешейкам, он со своей наскоро сколоченной офицерской дружиной выступил на перекопские позиции. Первым же признал и власть Деникина в Крыму. Началось со слухов о непонятном брожении в среде офицеров, окружавших Орлова: недовольны-де действиями старых генералов, руководящей верхушкой, не собираются и на фронт. Вчера донесли — замышляют какой-то переворот. А нынче — на тебе! — сговор с большевиками. Просто нелепость, хотя черт его знает, что в дурных головах тех господ…

А вот совсем свежая заноза. Роль во всем этом генерала Слащова? Выяснилось, капитан Орлов из Севастополя возвращался в его поезде. Давность недельная, а узнал только вчера. Непростительно. Прошляпили. А ведь у капитана Орлова возможность была в ту ночь вернуться в Симферополь; к услугам его — дрезина начальника дорог, шла за поездом порожнем. Что напрашивается? Сел с умыслом. Каким?

Тут зарыта собака. Видался ли Орлов со Слащовым? Если да, то, по всей видимости… с глазу на глаз. Во всем трехвагонном составе, собранном для начальника обороны Крыма специально, из высоких должностных лиц никого не было, кто мог бы скоротать одиночество генерала, известно, страдающего бессонницей. Адъютант, сотник Фрост, отпадает: Слащов не из тех, кто дозволяет панибратство.

Полковник с досадой обнаружил, что вот уже добрых полчаса сосет пустой мундштук. Брезгливо скривившись, кинул его в пепельницу. Опять ткнулся в лист. Да, черным по белому — сговор с большевиками! Как бы там ни было, Слащова надо поставить в известность о назревающем заговоре среди молодых офицеров, о самом Орлове. Никого не пошлет, сам поедет в Джанкой. Пронаблюдает реакцию генерала. Приглядится и к адъютанту его, сотнику Фросту; может быть, удастся протоптать к кубанцу тайную тропку…

Тихий стук в дверь. Не вынимая часов, полковник определил — шифровальщик. Именно его он и ждет; сейчас выяснится ценность бумаги на столе.

Странно, едва не каждую ночь видит этого человека в затасканном мундире с погонами штабс-капитана, и всякий раз он видится иным. Не уловит, в чем кроется метаморфоза? Одежда неизменна, значит… внутренний облик. Лет тридцать с небольшим ему. Щупленький, неказистый, можно принять и за изможденного молодого человека, и за сохранившегося старика. Вчера выглядел молодцом; нынче — седенький, тощий старикан с натопорщенными рыжими бровками и прокопченной щеточкой усиков. Эка согнуло! Лопатки лезут из мундира.

Сюда, на Екатерининскую улицу, в гостиницу «Виктория», лучшую в Симферополе и занятую контрразведкой, шифровальщик является по ночам, как сыч, ровно в два. Помимо прямых своих обязанностей он выполняет и побочные. Побочные-то куда ценнее… Сей момент — штаб Орлова. И подселили его не куда-нибудь, а в гостиницу «Европейскую», столуется при ресторане. Вечерами долгонько засиживается за сухим винцом; знает завсегдатаев, не пропускает и новых лиц. Полусонные булькатые глаза с отечными сиреневыми мешками не привлекают стороннего внимания, отвращают равнодушием и тупостью; работают у агента уши, вислые, сморщенные, похожие на сорванные и уже успевшие увянуть каштановые листья. Уникальная способность — надрывающийся оркестр может не слышать, зато, что говорят за дальним столиком, в десяти саженях, ухо ловит.

Приобретение недавнее, привез его из Одессы с месяц назад. Рекомендации самой что ни на есть высочайшей пробы, вплоть до полковника Ряснянского. Личность непроницаемая; кто он, что, ничего не может о нем сказать, кроме того, что видит сам. Не советовали проникать в потемки души этого человека. Под тягой профессионального зуда делал попытки навести кое-какие справки. В родословной не разобрался. Кто он? Грек? Еврей? Скорее всего — помесь. Агентурная кличка греческая — «Пиндос»; по официальным бумагам — Танхиль-Танхилевич, Павел Самуилович, русский, из одесских рабочих, образование среднее, владеет немецким, английским и французским. О греческом и еврейском умалчивает, хотя, по некоторым признакам, знает их не хуже русского.

— Присаживайтесь, Павел Самойлович, — предупредительно приглашает полковник Астраханцев, намеренно выправляя отчество, на что Павел Самуилович даже ухом не повел. — Слушаю вас…

— У герцога Лейхтенбергского… новая особа… Тридцати семи лет, пепельный узел волос… Бриллиант в диадеме не фальшивый. До семнадцати карат. Настоящие камни и в перстнях, подвесках.

Полковник не перебивал, зная торгашескую натуру агента, — покуда не взвесит и не даст красную цену своему «объекту», о деле ни звука. Нужное выскажет в последнюю очередь. И об этой манере, «почерке», предупреждали. Особа с пепельными волосами — петербургская танцовщица. Служба его, Астраханцева, не пропустила ее появление в Симферополе. Прикатила она из Харькова, отбившись от штаба Добровольческой армии. Кстати, и сам генерал Май-Маевский, отлученный от должности командующего, ныне в Севастополе, в гостинице Киста; по донесениям, бедствует, пьет, распродавая личные вещи — именные часы, портсигары, холодное оружие. Не умолчит Пиндос и о том, что это все проделки капитана Орлова, своеобразный откуп — не совался бы его высочество в дела формирования, И дураку понятно…

— Герцог… простофиля. А Орлов… себе на уме… Под генерала Слащова рядится. Позер, с манией превосходства над теми… кто выше его по должности.

У начальника контрразведки подкатил к горлу ком. Никак не примерится к «почерку» Пиндоса — больно уж сразу взял нынче быка за рога.

— А при чем тут… генерал Слащов? — спростодушничал он.

— Танцовщица в Крыму не случайно. В Ростов она не укатила… В Крым. За ней… хвост. След теряется в гостинице Киста, в Севастополе, у Графской пристани. В нумерах… английской миссии.

— Вы что… Павел Самуилович, хотите сказать… петербургская особа связана с разведкой союзников? Так я вас понимаю?

— Сомнения у меня были вчера… Сегодня сомнений не имею.

Тонкий скрип кресла выдал Астраханцева. Досадуя на себя, он взял со стола лист, вглядывался в него без нужды; этим наивным для смертного, не только разведчика, жестом пытался прикрыть движение внутреннее — смятение. Если та войсковая шлюха в самом деле связана с секретной службой союзников… Его, начальника контрразведки добровольческих войск в Крыму, ждут крупные неприятности. Промышляет три недели! За такие сроки все тайны империи можно запродать, пусть даже… союзникам. К слову, разведку это не касается, для нее нет друзей. Знает ли разведуправление при Ставке о ней вообще, танцовщице? Хотя бы о харьковском «сезоне». Навряд ли. Как-то бы предупредили. Без сомнения, там ее и завербовали. А что вызнала?..

Не по себе сделалось полковнику. Отвалился к спинке кресла, уйдя глубже в тень, выжидательно замер. Поза отрепетирована, известна всем, кто вхож к нему в ночные часы. Означает: говорите о сущном, не о пустяках.

— Напрасно не придаете той особе значения…

Что ж, сбил со следа матерую ищейку.

— В данный момент меня интересуют особы иные, штабс-капитан… Связь генерала Слащова с Орловым. Вы знаете о их тайной встрече в поезде?

— Знаю.

— Знали и вчера?

— Нет. Сегодня за веселым ужином танцовщицу прямо-таки разбирало от любопытства… Именно возвращение Орлова из Севастополя в ночь на шестое. В поезде Слащова.

— И что… герцог?

— Благородной крови его высочества претит говорить неправду. Тем более опьяненный легким вином и ревностью… Просто правду герцог не знает. Орлов посвящает его далеко не во все… Хотя встреча со Слащовым у него была. С глазу на глаз. Убедила меня в том беспечная настойчивость… танцовщицы.

— Орлов тоже был… за столом?

— Зачем? У капитана своя компания. И свой столик… Тоже в нише, как и у герцога. Но Орлов отужинал рано, без вина… У него проходило в это время совещание. О чем… не ведаю. Завтра-послезавтра проговорятся.

Полковник молча подсунул через стол лист. Глаз не спускал со смуглого вислощекого лица агента, покуда тот читал.

— Можно шифровать, господин полковник, — кивнул Пиндос, оставляя бумагу возле себя. — А можно и подождать… До завтра хотя бы…

— А что прояснится?

— Поручик Гетман встречался вечером с некоей девицей в городском саду, у памятника императрицы Екатерины. Видимо, было приглашение в ресторан или в нумера «Европейской»… Она отказалась. Ужинали налегке, в кафе, тут же в саду. Девицу подстраховывали… трое… даже четверо. По-моему, поручик этого не заметил. Тип нагловатый и самонадеянный, как и Орлов. Конспирации никакой. Говорун бойкий. Интересовала его сама девица, нежели то… что та передала ему. Свернутую в комок бумагу. Разворачивал, читал при ней…

— А не… любовное послание?

Усмешка полковника не задела агента.

— Полагаю… условия большевистского Ревкома. Их-то и обсуждали на совещании у Орлова.

Оставшись один, полковник немалое время приводил в порядок свои раздерганные мысли. Шифровальщик, как надеялся, не развязал узелки; напротив, после ухода оставил их больше. К двум — Орлов, Слащов — прибавился третий — танцовщица! Какой туже, путанее, еще надо разобраться. В штабе Орлова — неблагополучно. И что бы молодые офицеры ни выкинули, действия, даже самые незначительные, вскроют тотчас их намерения. С большевиками на контакт не пойдут. Абсурд. Остается… опереться им на отступающие с севера войска. А как поведет Слащов? В том, что он спит и видит себя на месте Шиллинга, то есть главноначальствующим войсками Новороссии, об этом известно всей Доброволии. Его, Астраханцева, и переправила Ставка из Одессы, штаба Шиллинга, в Крым, куда отступал 3-й армейский корпус. Официальная сторона дела секретной службы — очистить и укрепить тыл, помочь фронту; подспудная — следить за действиями Слащова и его окружения. А что… генерал поддержит горячие головы?..

Не усидел полковник в кресле. Выкурив у окна папиросу, разглядывая в щелку бархатных штор черное звездное небо, он пришел к тому, что для него лично, его карьеры, наибольшую опасность таит все-таки не Орлов и не танцовщица… Решение напросилось само собой: в Джанкой на постоянное место службы при штабе 3-го корпуса уедет помощник, Шаров. Сам же подумает о собственной персоне… Валюты собрано достаточно…

Утонченный нюх старого лиса почуял запах паленого…

3

Генерал Слащов жаждал боя.

Натура дерганая, неуравновешенная, гложимая манией величия, он не мог дольше терпеть вялого, с его точки зрения, развития событий. Войска размещены согласно плану, кое-как закрепились. В успех никто не верил; это он знал, тем и азартнее хотел доказать маловерам свою правоту. Задетое самолюбие вставало на дыбки запененным конем. Как на грех, красные медлили, тянулись сонными мухами к перешейкам, растекаясь у Сиваша. Зло радовался, — удачный исход может еще спасти положение; заткнет глотки оголтелым тыловикам и подымет поверженный дух в частях.

Состояние войск беспокоило генерала. Если раньше он верил в своих людей, теперь вера та пошатнулась. На глазах у них бежали с севера разложившиеся соседние части; толпы беглецов, заполнив Крымский полуостров, грабят, сеют панические слухи, заражают округу тифом… Нужна победа! Хоть самая малая видимость победы. Тогда еще отстоим Крым…

Нынче получены обнадеживающие вести. У Перекопа красные зашевелились. Разведка их явно выдавала намерения боевого характера. По уточненным данным, у Турецкого вала сосредоточилась одна пехотная бригада, до трех полков, и два полка кавалерии. Две другие бригады 46-й дивизии расположились на флангах, одна уступом в сторону Херсона, в суточном переходе, другая — против Чонгара. Такая расстановка сил подсказана красным не иначе как злым их гением. Всем существом Слащов чувствовал, что удача и на этот раз, как у Ново-Алексеевки, не оставит его.

После недолгих колебаний генерал остался в Джанкое. Обстановка не исключала возможности наступления красных и на Чонгар, и даже от Геническа на Арабатскую косу. Передавать в другие руки управление всеми участками не будет. Войска должны знать: он с резервом в Джанкое, и в критический час поможет. Начальникам участков верил, надеялся на них. Самый опасный — Перекоп. Генерал Васильченко со своими симферопольцами и феодосийцами выполнит приказ; важно, лишь бы не проявил инициативы.

Предстоящая ночь должна решить судьбу Крыма, судьбу корпуса и его личную судьбу. Как-то так поспешно, в запале, распорядился своей честью, то есть жизнью перед Ставкой, а еще не продумал все в деталях, что к чему… Кольт к виску? Банально. Пошло. Что-то есть и иное… Некогда, потом…

Весь день метался генерал на воле. Ни в штаб, ни в вагон свой не вбегал. С утра прошагал по шпалам новой ветки в сторону Воинки. Версты три уже; «кукушка» пыхтит, обживает. Все шпалы пересчитал, как мальчишка радовался, глядя на копошившихся путейцев и согнанных татар на своих подводах. Тут же — им назначенный начальник дорог, инженер Измайловский; взмыленный, кричит, размахивает руками, самолично выверяет уложенные рельсы на глазок и прибором. С облегченным чувством оставил путейцев. Ветка будет, уверен; к завтрашнему бою, разумеется, не поспеют — понадобится и на даль.

Побывал и на аэродроме. Тут же, в полуверсте от вокзала, рядом с прокладываемой веткой. Приспособили под посадочную площадку выгон; бурьян выжгли, сровняли лопатами рытвины, вымоины. Сиротливо горбятся со вчерашнего два задрипанных «ньюпора»; их перегнали своим ходом из Качинской авиашколы, под Севастополем. Негаданно завернувший ночью мороз схватил радиаторы и маслопровода. С зари самой механики и пилоты толкутся возле них с зажженными квачами из масленых тряпок. Никак не заведут.

У натянутой наскоро палатки Слащова встретил пилот-наблюдатель Покровский. Ему поручалось не спускать сегодня глаз с Перекопского перешейка, держать связь с генералом Васильченко, обосновавшимся в Юшуни.

— Не раньше как через час, ваше превосходительство… — повинился молодой пилот, утирая паклей промасленные руки. — Пошкодил даже маслопровод… Заменили вот.

Прижмурился генерал на обжигающее морозом полуденное солнце. Через час… Значит, в три. Вечереет в пять. Маловато светлой поры. А ежели полетать дотемна и заночевать в Юшуни? Найдется ли там место, где присесть? Может, Васильченко вызвать на прямой провод, пусть солдаты очистят клок выгона? А как взлетит утром?

— Ваше превосходительство, — выручил пилот, понимая его тревогу. — Я останусь до утра в Юшуни. Беру с собой все необходимое…

Сник генерал. Чье еще оно будет, завтрашнее утро в Юшуни? Не потащишь за собой такую арбу ночью, когда подопрет. Косясь на ближний аэроплан, у которого копались люди, со щемящим чувством тревоги за пилота выговорил:

— Смотрите, поручик, по обстановке…

Не прощаясь, не пожелав, как делается в таких случаях, удачи, Слащов крупно пошагал прочь, к вокзалу.

На перроне — необычное затишье. Ни давки, ни беготни. Переступая рельсы, он издали увидал кучковавшихся штабистов; за ними жались оркестранты — духачи из комендантской команды. Не помнит, когда и брали они в руки трубы. Что же случилось? Кого так пышно встречают? Генерал Лукьянов предупредил бы…

— Пополнение, Яков Александрович, — улыбнулся Дубяго. — Поезд уже у семафора вон…

— Какое еще пополнение?

— Из Севастополя. Отцы-командиры сюрприз решили преподнести.

— Почему… Севастополя? Штаб формирования, насколько мне известно, в Симферополе. Полк офицеров-добровольцев капитана Орлова?

— Нет. Звонил генерал Лукьянов. Утром еще. Вы только ушли…

Бойко подкатил пассажирский куцый состав. Паровоз увешан флагами. Нестройно грянул отвыкший от парадов духовой оркестр. Слащов, зажимая ухо, с оторопью глядел на спускавшихся из тамбуров военных. Передний, в летней фуражке, задрипанной шинелишке, погоны новехонькие… на костылях! За ним — в терской форме, с подвязанной к шее рукой. Марлевая повязка забелела у кого-то на лице…

В глазах генерала зарябило от бинтов. Взбешенный, он близко подступил к офицеру на костылях:

— Что это за сволочь ко мне прислали?!

В неловком молчании — хриплый прокуренный голос:

— Обижаете, ваше превосходительство… Перед вами… офицеры, георгиевские кавалеры, ветераны Великой войны. Прибыли умереть за святую Русь…

Слащов потерянно заморгал припухлыми веками; одумавшись, покорно склонил голову в высокой куньей шапке перед возмущенно зароптавшей толпой инвалидов.

— Извините, господа… Мне здоровые бойцы нужны… Порыв ваш я ценю… умереть… Но жертву не приму.

Повернулся к Дубяго, сквозь зубы приказал:

— Всех в госпиталь!

Шел в аппаратную, едва сдерживая ругательства; выскажет начальнику крепости Субботину… Надо дезертиров ловить по кабакам, а не инвалидов собирать в госпиталях и присылать на фронт…

4

Поздно вечером, когда Слащов расстался уже с Петром, попугаем, и подумывал зайти к Софье в купе, чтобы потом исчезнуть в штабе до утра, вбежал без черкески и папахи, в малиновой шелковой рубашке Сережа Фрост. Адъютанта подняли с постели. Разгребая пятерней свалявшуюся кудлатую голову, виновато заговорил:

— Яков Александрович… до вас какой-то цивильный… В котелке, черном пальто… Добивается строго.

— А ты, вижу, трухнул…

Жестом адъютант дал понять, что он не в форме, и тряхнуть как следует настойчивого просителя неловко.

— Так что нужно ему?.. И кто таков? — добивался генерал. — Почему гражданское лицо… ночью… в расположении штаба корпуса?

Окончательно придя в себя от первого сна, адъютант вытянулся, осмысленно поглядел на готового взорваться командира корпуса.

— Ваше превосходительство… он не один… Их полный вагон! Отцепились от севастопольского… с инвалидами. Есть, говорят, среди них и в военном…

— Может, иностранцы?.. Репортеры какие? — Слащов своей догадке обрадовался; газетеры — народ прокудливый, иногда бывает и нужный, как сейчас, например. — Зови! Как отрекомендовался-то? По-русски с тобой?..

— Кроет почем зря!

— Давай ментик! Да сам оденься…

Дверь в салон уверенно открылась. Вошел человек средних лет, в гражданском; обожженное морозом лицо, свежевыбритое, с короткими бачками и с черным клоком под нижней губой. Снял котелок, обнажив голый шишкастый череп со скобкой волос на висках и затылке. Заговорил по-французски. Слащов, замешкавшись, не сразу выпроводил из салона адъютанта, как того просил иностранец.

— Ступай… Самовар раздуй там…

Загадочный нагловатый посетитель, подождав, пока не заглохли шаги в тамбуре, представился на чистейшем русском языке:

— Губернский секретарь Шаров.

Слащов разочарованно отквасил губу:

— Чем обязан… подпоручик?

В глазах губернского секретаря появилась жесткая ирония; он понял, почему генерал перевел штатский чин в военный и внутренне ликовал, заранее наслаждаясь тем видом, какой примет сию минуту его лицо.

— Я помощник начальника контрразведки Крыма… Прибыл в Третий армейский корпус… по месту службы. При мне штат офицеров и чиновников. Организуем джанкойскую контрразведку… для борьбы с военной разведкой красных, вашей лично охраны и ваших офицеров.

Тайную службу Слащов не терпел и, как все, побаивался в душе; зная в себе такую слабину, изо всех сил старался показать окружающим и самим контрразведчикам свою независимость и непричастность к подобного рода занятиям. Знал генерал и то, что службисты эти, помимо охраны, несут скрытую слежку за лицами, к коим приставлены. Этот штатский своими самодовольными манерами вызвал просто-таки неприязнь — явно будет следить за ним и доносить Деникину.

— Что значит… джанкойскую… Чье подчинение у вас?

— П р и корпусе, ваше превосходительство… — уточнил Шаров. — Нам надлежит… выполнять ваши задания по разведке. На денежном довольствии корпуса… Но, извините, подчинение у нас свое… через полковника Астраханского — тут, в Крыму, — разведуправлению Ставки.

— Слушаю вас… господин Шаров.

Слащов тяжело опустился в кресло. Тут же вскочил, дергано застегнулся; не хотел, да и не мог предложить контрразведчику кресло. Выслушает стоя; пусть видит, что ему, начальнику обороны Крыма, некогда в такой критический час рассиживаться.

— В Симферополе неспокойно. Генерал Шиллинг в декабре разрешил группе крымских офицеров формировать части для обороны Крыма. Во главе формирований для гарантии их благонадежности поставил герцога Лейхтенбергского. Капитан Николай Орлов… стал командиром Первого Симферопольского полка, офицерского добровольческого… Фактически — организатор и вождь. Вы, вероятно, знаете его… Сейчас в полку какое-то брожение… Руководство настроено оппозиционно к главному командованию. И не только не собираются на фронт, но и замышляют… какой-то переворот. Стянули к штабу — гостинице «Европейская» — весь полк… Восемьсот штыков и тридцать три пулемета. По городу ходят противоречивые слухи… Одни, указывая на герцога, предсказывают монархический переворот, другие, указывая на Орлова… демократический. За штабом нами организован негласный надзор. По некоторым сведениям… большевики готовят восстание в городах, хотят приурочить его к решительному штурму красных на перешейках. Могут воспользоваться смутой Орлова.

Завороженный важными для Крыма сведениями, Слащов упустил нечто не менее важное для себя лично.

— У Орлова… восемьсот штыков?!

— Кстати… установлено… Орлов связан с большевиками. В штаб его несколько раз приходила девушка, потом с ней мужчина армянского типа… представители подпольного ревкома. Переговоры вели через адъютанта Орлова, поручика Гетмана. Большевики обещают поддержать выступление… в случае освобождения политзаключенных. В одной симферопольской тюрьме таковых до пятисот, среди них и видные большевики.

— На фронт!.. На фронт Орлова!.. Сию минуту же отправлю приказ… выступить полку в Джанкой.

Шаров умышленно промолчал, что переговоры с большевиками закончились пока ничем, так как Орлов не обещал освободить политзаключенных; на вопрос, как он и его офицеры отнесутся к возможному выступлению большевиков, заявил, что оно будет подавлено вооруженной рукой.

Ночь провел Слащов в здании вокзала, в штабе. Связь по проводам с Юшунью — через Симферополь — работала бесперебойно. Красные не тревожили. После полуночи разрешил начальнику дивизии генералу Васильченко прилечь.

Неизвестность томила генерала, выжимала силы; в них он как никогда нуждался сейчас. Послонявшись без дела из угла в угол, лишь бы не смотреть в осточертевшие десятиверстки, над которыми гнется без роздыху начальник штаба Дубяго, совсем было собрался в вагон. Не может думать в чужом помещении. Бросился на телефонные хрипы бегом. Генерал Андгуладзе из Таганаша. На Арабатской косе все спокойно. Погодя отозвался из Салькова и полковник Беглюк…

Генерала начали одолевать сомнения. Тревога могла быть и ложной. Пилот Покровский, успевший все-таки полетать вчера вечером над позициями красных, что-то сверху напутал. Плохо, если противник нынче не рискнет; пока он пойдет там, где его ждут — по суше. Мороз усиливается, соленая вода Сиваша может встать прочно. И тогда?..

С вечера Слащов держит казаков из конвоя на берегу недалекого залива; пройдут по окрепшему льду две связанные брички — сорок пять пудов весу, — пройдет и орудие с передком. Этого и опасался.

Снизу, из аппаратной, адъютант штаба капитан Калинин принес ленту — Деникин объявил выговор за самоуправство с казначействами.

— Дались главкому эти казначейства!.. — взорвался Слайдов, швыряя ленту на стол Дубяго. — Больше забот у них там нету… как выговора давать. Откуда хоть?..

— Из Тихорецкой, — ответил за начальника штаба капитан Калинин.

Дубяго брезгливо ссунул с карт ворох телеграфных лент, иронически усмехнулся.

— Яков Александрович, оперативность поразительная… Когда успели донести? И кто?..

Вопросы эти донимали и Слащова. Кто же такой возле него уже приставлен? Штат господина Шарова еще не успел развернуть свои щупальца. Полковник Нога? Недавно прибыл в Джанкой как представитель штаба главнокомандующего. Вроде человек порядочный…

Захрипел телефонный аппарат. Екнуло у генерала сердце. Да, Юшунь. Голос генерала Васильченко едва пробивался сквозь треск и шорох. Но это был его голос. Сомнения пропали… Началось!..

На рассвете с Турецкого вала наблюдатели заметили цепи красных. Запыхали вонючим дымом четыре старые крепостные пушки, молчавшие с самой прошлой весны, о судьбе коих так пекутся севастопольские сидельцы. Потом пушкари поснимали замки, взорвали остатки пороховых запасов, дали тягу; за ними, едва не бегом, уходили от Перекопа и славянские стрелки — охранение. Красные втянулись в перешеек. Попытались с ходу ворваться в тесные проходы между озерками, где трактир. Их дружно встретил ружейным залпом Виленский полк; виленцы успели опутать загодя вырытые групповые окопчики колючей проволокой. Опираясь на пулеметы, они отразили контратакой беспечные цепи наступающих. Не удалось здесь, красные двинулись за убегающим охранением, заняли свободно Армянск и вышли на трактовую дорогу к Юшуни…

Операция проходит по писанному им. На голом бесхатном месте и застанет красных ночь. Кочки нет укрыться — голая, взятая соляной рапой равнина. Мороз шестнадцать градусов, разгуливается ветер…

Слащов уже ликовал победу. За ночь красные промерзнут, завтра со скверным настроением возобновят продвижение; при выходе с Перекопского перешейка они попадут под фланговый удар с юшуньских позиций.

Ужинал и обедал, все вместе, он у себя в вагоне. Софья укатила с пакетом в Симферополь — приказом капитану Орлову выступить с полком на позиции, к Джанкою. Сидел один. Из окна всё выглядело на закатном солнце нарядно. Обшарпанное каменное здание вокзала, двухэтажное, с ржавой жестяной кровлей; голые без листвы тополя; небо казалось теплое и роскошное. Праздничный лоск видимому им миру придавало трехцветное пятно — добровольческое знамя. Велел прикрепить к шпилю вокзала; полощется стяг в нежной морозной лазури крымского зимнего неба, то падая, то распрямляясь. Глаза отбирают алая и синяя полосы; белая пропадает в вечернем освещении.

Знает, она есть, белая полоса. Именно в ней символ белого движения. Отныне Джанкой — сердце Крыма. Он заставит седовласых генералов склонить перед ним, начальником обороны, головы, обуздает тыловую шушеру и всяких бунтарей, дезертиров. Все здоровые соки погонит сюда — на фронт.

Запыхавшись, в дверях встал капитан Калинин. Опять с лентой. Это еще от кого?

— Из Ставки, ваше превосходительство…

Ага, Деникин подал обеспокоенный глас!

«По сведениям от англичан, Перекоп взят красными, что вы думаете делать дальше в связи с поставленной вам задачей?»

С удовольствием продиктовал ответ:

— Отстучите, капитан… «Взят не только Перекоп, но и Армянск. Завтра противник будет наказан». Ступайте.

Телеграфный разговор открытым текстом со Ставкой взбаламутил тыл. Поднялась паника. «Бывшие» хлынули к пароходам. Телефон не умолкал, Севастополь и Симферополь будто побесились. Особенно досаждал губернатор Татищев — «настоятельно» просил сообщить о положении на фронте.

С рассветом красные двинулись вперед и на выходе из Чонгарского перешейка попали под фланговый огонь батарей с юшуньских позиций. Васильченко повел дивизию в контратаку. Пятнадцать верст севернее в бой были введены Виленский полк и ночевавшая у Мурза-Каяш конница Морозова. К полудню очистили Перекоп и Армянск. Красные беспорядочно отступили к Чаплинке. Охранение заняло старые окопчики, части пошли по квартирам. Вот она, е г о победа!

Слащов, взопревший и возбужденный, охрипший от телефонной ругани с начальниками участков, с наслаждением растягивая слова, диктовал телеграфисту донесение Деникину:

— …Захваченные у противника орудия поступили на вооружение артиллерии корпуса…

— Яков Александрович! — в какой уже раз вскакивает в аппаратную сотник Фрост. — Опять господин губернатор!.. Штабные ему отвечали, хочет от вас лично услышать…

Перебил, ч-черт! Тут дело…

— Сам сказать не мог?.. Так передай, что вся тыловая сволочь может слезать с чемоданов!

Фрост, по всегдашней своей исполнительности, так и передал.

5

— Проснитесь, ваше превосходительство! Восстание! Проснитесь…

Ночка выдалась! Чеченцы генерала Ревишина проспали атаку красных на Тюп-Джанкой и разбежались. И могут-то… грабить, мерзавцы. Пока торчали в тылу — сладу не было. Вот и законопатил на Тюп-Джанкой. Полуостров голый, несколько татар в хибарах, страшно бедных, тоже мусульман — грабить некого. Ну и проспали. Шесть орудий бросили, вояки. А красных была горстка. Выдвинутая полурота волынцев их даже не застала. Только провалившиеся во льду трупы пушек — замки и панорамы сняты. Двух легких особенно жалко. Явился в штаб довольный неизвестно чем Ревишин. Наматерились при нижних чинах до хрипа. «В бою горцы спасут всё!» На авторитеты ссылался, бездельник, до Лермонтова включительно. Будто он, Слащов, не служил на Кавказе и не знает горцев. Лихи грабить, чуть что — бежать…

К утру — в кои-то веки! — навалился сон. В густом вязком тумане, рискуя свернуть шею, дотащился до вагона. Мертвецки упал пылающим лбом в холодную подушку…

И вот… извольте!

— Где?

— В Симферополе…

— Большевики?

— Орлов!

Скорлупа попала в сапог. Ч-ч-черт!

Поручни мокрые от осевшего тумана. Спрыгнув в грязь, переступая рельсы, брезгливо отирал ладонь об испод бурки. Направился было к зданию вокзала; в утренних сумерках желтели наверху штабные окна.

— Не туда, Яков Александрович…

Догадался, шаровская контора. Вот тополя, темнеет крыша. Шаров, не поднимаясь из-за стола, повел хмурой физиономией в сторону телефонного аппарата. Трубка снята.

— Слащов на проводе!

— Ротмистр Юрьев, заместитель начальника крымской контрразведки… Желаю здравия, ваше превосходительство…

— Короче!

— В Симферополе переворот. В три ночи полк Орлова выставил по городу караулы, занял учреждения. В шесть утра на вокзале в поезде комкрепа арестованы генерал Субботин, начальник штаба войск Новороссии генерал Чернавин, помощник генерала Шиллинга по гражданской части Брянский и генерал Лебедевич-Драевский. В своих домах арестованы таврический губернатор граф Татищев и полковник Астраханцев…

И этот проспал! Компания…

— …Всех доставили в «Европейскую»…

— А вы откуда говорите? Разве контрразведка не занята?

— Наше помещение в гостинице «Виктория» на Екатерининской занято… Это обстоятельство не мешает нам разговаривать.

— Стрельбы много было?

— Никакой. Орлову подчинился только его полк. Запасные части и отряд немцев-колонистов лейтенанта Гомейера держат нейтралитет.

Улегалось что-то внутри, сворачивалось. Не большевики… Пригладил беспорядочно раскиданные жидкие светлые волосы, полез за табакеркой. Куда Шаров уставился? А-а… план Симферополя. Какие-то же планы строит…

— Что предпринимает Орлов сейчас?

— Ничего. По городу расклеил воззвания. Минутку… зачитываю… «Приказ номер один по городу Симферополю. Исполняя долг перед нашей измученной Родиной и приказы комкора-три генерала Слащова…»

— Никаких приказов ему от меня не было!

Показалось, Шаров сильнее пригнулся. Спрятал ухмылку? Ищейка…

— «…генерала Слащова о восстановлении порядка в Крыму, я признал необходимым произвести аресты лиц командного состава гарнизона города Симферополя, систематически разлагавших тыл. Создавая армию порядка, призываю всех к честной объединенной работе на общую пользу. Вступая в исполнение обязанностей начальника гарнизона города Симферополя, предупреждаю всех, что всякое насилие над личностью и имуществом граждан, продажа спиртных напитков и факты очевидной спекуляции будут караться мною по законам военного времени». Подписано… «Начальник гарнизона города Симферополя, командир Первого полка добровольцев капитан Орлов».

— Все?

— Есть другие… «К населению». Призыв соблюдать спокойствие. Подписи Орлова и Татищева. Но губернатор тут ни при чем. Самое интересное… «К трудящимся». Всякая эсеровская болтовня о земле и воле. Чувствуется рука известных нам «демократов» из окружения Орлова. Заканчивается призывом к «товарищам рабочим» записываться в полк…

— Может, и оружие уже раздает им?

— Нет. Пока что «товарищи» не откликнулись. В рабочих кварталах и на заводах тишина.

— Пока… При первых признаках большевистского восстания… немедля сообщить мне. Сейчас переговорю с Орловым и наведу порядок. У меня на Перекопе красные висят. Сегодня-завтра будут атаковать. Все!

С порога обернулся.

— Вам, господин Шаров, не кажется… было бы удобней, если б вы свою контору со связью переселили бы ко мне?

Контрразведчик нехотя поднял голову. Чувственные губы досадливо кривились.

— Отнюдь. Наша работа требует, так сказать… уединения.

— Однако деньги за в а ш у работу вы требуете из казны м о е г о корпуса.

— На разведку же… для вас.

— Не больно-то ваши агенты расторопны. Я больше от пилотов узнаю.

Фрост уже в аппаратной.

— Есть связь с «Европейской», ваше превосходительство!

Молодец, без слов понимает. Чувство гадкое… Нет, не Орлов…

Шаров скорее.

— У аппарата генерал Слащов! Требую капитана Орлова.

Лента замерла. Ищут. Митингует, наверно… Ага, пошла.

«У аппарата капитан Орлов. Слушаю вас».

— Приказываю! Первое… освободить всех арестованных! Второе… снять свои посты. Третье… лично явиться ко мне с объяснениями. Жизнь гарантирую.

«За жизнь свою не боюсь. Арестованных могу освободить. Я взял власть в тылу на себя, чтобы укрепить фронт, и не собираюсь выходить из-под вашего подчинения. Все. Орлов».

— Уже вышел…

Из-за плеча тянулся к ленте Дубяго. Больного подняли.

— Ссво-олочь! Он мне фронт развалит! Где я возьму части?

— Яков Александрович, успокойся… Ну поиграет Колька Орлов в восстановление великой России… Это же испуганные интеллигенты. Что они могут?

Сиплый от простуды голос начальника штаба только раздражал.

— Открыть красным дорогу в Крым! Мало?

— Может, удастся еще договориться с герцогом?

— Подставная фигура. Ничего он не решает. Разве… Лукьянов. Еще кто? Май-Маевский в «Кисте»… Ну-ка, прапорщик?!

Перестал метаться из угла в угол. Упершись руками, навис над столом шифровальщика.

— Начальнику штаба крепости Севастополь. Капитан Орлов с офицерами арестовал генерала Субботина и других генералов. Приказываю вам и генералу Май-Маевскому… Два бронепоезда у них?

— Один.

— …прицепить к бронепоезду платформы для орудий и солдат, посадить крепостной полк и двигаться к Симферополю. Ждать дальнейших распоряжений.

Его высочество князь Рома́новский герцог Лейхтенбергский пожаловал к полудню. Слащов смутно помнил его перед германской долговязым вертлявым лейтенантом. Располнел, но ладная флотская форма пока скрадывает. Топча свежевыпавший снежок, несколько раз прошлись туда-сюда по платформе. Разговора, однако, не получилось. Размахивая длинными руками, родственник «злодейски убиенных» Романовых нудно поучал. Слащов, сцепив на эфесе пальцы, терпеливо отмалчивался.

— …Спасение армии… в возврате к славным традициям старого добровольчества. Затронутую гангреной разложения армию никакими… заметьте, никакими реорганизациями оздоровить невозможно. Мы считаем необходимым сформировать исключительно на принципах строгой добровольности отборные войска, которые выступят на фронт только после полной… Я подчеркиваю, полной экипировки…

Начальник обороны Крыма сосредоточенно разглядывал носки разбитых сапог. Надо бы новые… Ничего иного в голову не лезло. Свора отборных дезертиров!.. Понакрутили, лишь бы в тылу отсидеться…

— …Эти здоровые крепкие части станут прочным скелетом в рыхлом теле деморализованной армии, своей доблестью и честностью будут подавать пример развращенным и вдохновлять слабых…

На развращенных действует один пример… виселица. Слабых вдохновляют победы. А победы приходят только к честным фронтовикам, к таким, как он, Слащов. А не к тыловым интриганам…

— И напрасно вы с таким предубеждением относитесь к капитану Орлову. Еще при Соломоне Крыме, когда красные подошли к перешейкам, Орлов организовал первую офицерскую дружину и вышел на Перекоп. Его же отряд первым отказался подчиняться крымскому краевому правительству, этим жидо-татарам, и признал власть Добровольческой армии. Сам генерал Корвин-Круковский очень высоко отзывался о нем…

Прибежал Фрост. Переминаясь, протягивал, непонятно кому, телеграфный бланк.

«Вы задерживаете князя, это нечестно, он переговорщик. Капитан Орлов».

— Езжайте, ваше высочество. Я следом… Все, что вы говорили, очень интересно, — кажется, удалось изобразить живой интерес. — Передайте капитану Орлову… все мои приказы остаются в силе. Вдобавок, должность коменданта города пусть сдаст вам. Приеду… в м е с т е разберемся.

Герцог приосанился, потащил лайковую перчатку с руки — подать.

— Как комендант обещаю сделать все возможное для освобождения арестованных…

Пригнувшись, нырнул в тамбур.

— Сотник! Телеграмму Орлову… Задерживать не собирался, его высочество едет, я сам еду в Симферополь. Все.

— Прикажете поезд?

— Да нет же… — Слащов скривился, выражая неудовольствие недогадливостью адъютанта.

Провожал взглядом вагон Лейхтенбергского. М-да… семейка. В Зимнем да и в Аничковом еще нагляделся, когда в караул заступали. Нацарствовали… революцию! Странно, пустота на душе. Ничего не вызвала встреча из прошлого… кроме горечи. Будто и не было Романовых. Клялся, преклонял колено…

Прошлого нет. Покончено с прошлым. Яростно властвует сегодняшний день. Бурлит, клокочет, как в котле. И он, генерал Слащов, близко возле того котла. Опасно близко… Перст господний! Да ведь всех, кого арестовал этот ублюдок, сам он давно уже просил Деникина снять как не соответствующих должностям. Если главнокомандующий свяжет все это воедино и заподозрит его в подстрекательстве Орлова? А если наоборот… орловщина подтолкнет его к смене старого командного состава? Тогда он, Слащов… «повелитель всея Крыма»… Звучит, черт подери!..

— Севастополь молчит!

Вспугнутые адъютантом горячие мысли не возвращались. Прохаживаясь в одиночестве по пустынному перрону, Слащов и сам почувствовал, что поостыл, возбуждение улеглось, мысли потекли здравее. Удивляется, как же он тогда в поезде того мерзавца проворонил? Уши развесил. Дал себе по губам помазать… Нет, нарыв удалять немедленно! Чего же красные копаются? Уж быстрее бы… Еще раз их осадить, хоть на недельку отбить охоту… и брать Орлова за горло. Где же Лукьянов и Май? Чешутся, что ли…

Бывший командующий Добровольческой армией отозвался уже под вечер.

— Станция Альма вызывает, ваше превосходительство!

— Живо карту!

«У аппарата Май-Маевский. Чтобы вы убедились, что говорит действительно Май-Маевский, я напомню вам давний случай у моста…»

Ну конечно же, черт подери! Его ординарцы вытащили тогда раненую Софью.

«Прошу вас напомнить какой-нибудь случай».

— Последняя наша встреча была у Пелагиады.

«Известно ли вам, что происходит в Симферополе? Я нахожусь с отрядом на станции Альма».

Альма… вот она. Верст двадцать до Симферополя. Еще часа два… Высадиться, захватить вокзал, закрепиться, орудия — на город. И сам как раз подоспеет…

— Капитан Орлов с офицерами произвел арест Субботина и других генералов. Я говорил с Орловым. Он подчиняется мне и обещал освободить арестованных. Выезжаю в Симферополь.

«Что делать мне?»

— Связь прервалась, ваше превосходительство!

— Так вызывайте же!.. Как это не отвечает? Только что была!

«Бодо» онемел. Прапорщик-телеграфист безуспешно терзал клавиатуру, по впалой щеке катились капли пота.

С досады пнул корзину с обрывками ленты. Закусив побелевшую губу, вышагивал на голенастых ногах; самое мерзкое состояние, когда не знаешь, на что решиться. Штабисты затаили дыхание — в такие моменты генералу лучше не попадаться. Один Дубяго, вытянув обмотанную полотенцем шею, невозмутимо пыхтел над парующей чашкой с круто заваренным чаем.

— Ну-ка… Симферополь! Отстучи… не освободите арестованных — взыщу я! И Альму… Альму давай!

— Господин прапорщик, оставьте в покое аппарат. — Шаров большим клетчатым платком протирал запотевшее пенсне. Когда вошел? — Связь же через Симферополь… Неужели не понятно? Ваш приказ Лукьянову и Май-Маевскому перехвачен и расшифрован. Орлов разобрал пути на мосту через Булганак и готовится к обороне…

— В городе… что?

— Тихо. По-прежнему, Орлова никто не поддерживает… Кроме его полка.

Никто не поддерживает… Значит, восемьсот штыков и тридцать три пулемета… С фронта — ни одного штыка! Если Май не исправит путь, остается только конвой… Сотня «егориев». Соотношение привычное… на худой конец. Ну, до встречи… бывший капитан Орлов…

— Стучи! Бывшему отряду Орлова построиться на площади у вокзала для моего смотра! Полковник Дубяго, красных тебе… Орлова — мне! Фрост! Конвой штакора. Мезерницкого — ко мне. Фонарей в Симферополе хватит…

6

Сбежал, сволочь…

— А этот верзила, Яков Александрович… мне заявляет… «Вы арестованы по приказанию генерала Слащова». Ну я ему, натурально, возражаю… «Помилуйте, я сейчас еду от генерала Слащова и не допускаю с его стороны предательства… если бы было нужно, он бы сам меня арестовал…» — генерал-лейтенант Чернавин, растирая большие кривые уши, старался попасть в ногу со Слащовым, стремительно пересекающим зал ожидания симферопольского вокзала. Вслед за ними, поближе к казакам конвоя, поспешали остальные «арестанты».

Против выхода, спиной к решетке голого сквера, повзводно выстроен Первый добровольческий полк. Герцог Лейхтенбергский протяжно командует и строевым направляется к нему. Спеси у его высочества поубавилось. Доклад слушал вполуха — разглядывал «господ добровольцев»; морды сытые, холеные, обмундирование с иголочки, глаза прячут… На фронт, скотов, на фронт!

— Куда он сбежал?

— По Ялтинскому шоссе… в сторону Ялты — Алушты. Около девяти вечера… как получил вашу последнюю телеграмму.

— Сколько с ним?

— Человек триста… с небольшим. Десять пулеметов и трехдюймовка.

— Разведку выслали?

— Слушаюсь!

— Да не «слушаюсь», ваше высочество… а сразу надо было. Пешие?

— Сам Орлов с офицерами верхом… Ну еще конный отряд князя Мамулова… Полсотни.

— Десять миллионов прихватил в казначействе! — простучал зубами из-за генеральских спин губернатор Татищев. Старого обжору орловцы вынули из постели. Полы узенького камердинерского пальто с собачьим воротом не сходились на взбухшем чреве.

Десять миллионов!.. Ну вот и весь «долг перед измученной Родиной»… Сколько трескучих лозунгов! А вышло — воровство. Сам сунул голову в петлю…

Никто не понял, чему усмехнулся командир корпуса.

— Полк — в казарму. Прошу всех ко мне. Погреемся… Что, нравится, господа… так их обмундирование?! А то ведь у нас как заведено? Держать битком набитые склады… для оправдания наличия своры интендантов. Люди в окопах мерзнут, а в итоге все достается красным. Тут я Орлова одобряю. Хотя… и повешу.

Петро при виде большой компании распушил хохолок:

— Жене-аль Сла-щов! Жене-аль Сла-щов!

Пока хозяин сыпал попугаю орехов, гости рассаживались, где почище. Появился парующий голубой чайник.

— Май-Маевский не прибыл? — Слащов резко обернулся к Лейхтенбергскому.

Водянистые глаза герцога-моряка невозмутимо встретили ядовитый зеленый прищур командира корпуса.

— Нет. Мы переговорили вчера в семь вечера, — чуть заметное ударение на «семь». — Я заверил его… полк подчиняется вам и выступает на фронт. Сказал… едет… Видно, вернулся в Севастополь.

В семь? Сам-то во сколько говорил с Альмой? Вот память стала… Но если Май и вернулся, то не раньше, чем уперся в разобранный путь. Темнит его высочество… Ну да черт с ним! Без Орлова он… нуль. Фамилия одна… Лучше не связываться…

— Нужна погоня. С фронта части не сыму. Какие есть у вас? Федор Дмитриевич?..

Лебедевич-Драевский, начальник гарнизона Симферополя, поднял белую голову от нетронутого чая. По высокому лбу мучительно поползли глубокие морщины. Не слышал? Никак не оправится от унижения. Жаль старика. Загнали сюда еще в пятнадцатом, после тяжелой контузии. А здесь не богадельня — фронт. Менять надо…

— Отряды Шнейдера, Тобенского и Кугельгейма…

Отозвался Татищев, глубоко провалившийся в мягкий кожаный диван.

— ?..

— Подчиняются мне. Созданы по инициативе крымских землевладельцев из их сыновей и немцев-колонистов. Для поддержания порядка в деревнях.

— Ах вот кто такие! — Слащов по-детски всплеснул руками. — Те самые, что порют и грабят крестьян? А? Как же, воинство известное… У меня гора жалоб! Сколько их?

— Почти четыреста… Пулеметы и батарея, — губернатор насупился — за освобождение, мол, признательны, но зачем же лезть не в свои дела?

— Даже батарея! Ну-у-с… отлично, — Слащов прихлопнул ладонью по колену. — Распорядитесь. Посмотрим, какие они вояки… Владимир Федорович!

Комкреп Субботин уютно примостился у печки, с трудом разлепил набухшие веки.

— Всю ночь глаз не сомкнул, знаете… Всякая чушь в голову лезла…

— Понимаю. Вы как-то говорили, в Симферополе есть авиапарк…

— На заводе «Анатра».

— Адъютант доставит вам мое заявление для газет и обращение к отряду Орлова. Надо будет разбросать. Не сочтите за труд.

— Туман…

— Когда сойдет, — Слащов резко поднялся, одергивая голубой ментик. — Все, господа. Больше не смею задерживать. Отдыхайте. Обещаю… орловщина не повторится.

Выпроводив генералов, припал к заветной табакерке.

— Пиши, Сергей. Заявление для газет.

Фрост с неохотой раскрыл полевую сумку. Дались генералу эти заявления. Только и делов что по газетам мотаться. Издергался сам весь, сволочит всех подряд. Лучше бы велел кормить. Кокаину нанюхается, в рот ничего и не лезет… Думает, и другим ни к чему. Попугая одного и кормит. Орехов на эту чертову курицу не напасешься.

— Приказываю всем должностным лицам и прочим гражданам России… в случае обнаружения в их районе предателя Орлова и его присных… доставить их ко мне живыми или мертвыми. Заранее объявляю, что расстреляю всех действующих с Орловым. Успел? Теперь к этой банде… Отряду, забывшему совесть и долг службы. Людям, ушедшим под командой Орлова, на все предложения могу ответить только… Двоеточие. Орлов — изменник долга. По телеграфу Орлов меня нагло обманывал. Орлову я предложил приехать ко мне, когда гарантировал ему жизнь. Это не было исполнено. Обманутые — ко мне. Орлову не верю и повешу. Все. Доставишь Субботину. Он у губернатора. Заодно сооруди что-нибудь поесть…

Обед из «Бристоля» подходил к концу. На платформу, прямо под окна салона, вылетел сверкающий никелем черный «форд». Старый знакомый: адъютант комкрепа капитан Балакин. Смотрит по-собачьи — не забыл первой встречи.

— Ваше превосходительство, архиепископ Таврический и Симферопольский Димитрий приглашает вас к себе.

— Мне не в чем исповедоваться. Но раз приглашает…

Распугивая гортанным сигналом редких прохожих, «форд» оставил позади Вокзальную улицу, выскочил на Долгоруковскую.

— Стой! Что это еще?!

По балкону Офицерского собрания билось на ветру красное полотнище. «Долой старых генералов! Да здравствует армия порядка во главе с обер-офицерами!»

— Сорвать!

Ловко обогнув обелиск князю Долгорукому-Крымскому, автомобиль уперся в стертые ступени Александро-Невского кафедрального собора. Взглянув мельком на аляповатое изображение причисленного к лику святых полководца над входом, Слащов шагнул в полумрак…

Потрескивали свечи. Мерцало сусальное золото. Ладан и расплавленный воск глушили привычные запахи ременной сбруи, пропотевшего сукна и овчины. Не то подросток, не то старик, преклонив колени, безмолвно молился перед иконостасом. С белой согбенной спины на вошедших смотрел вычурный серебристый крест. Чуть поодаль, в тени, закатили глаза двое в гражданском. Балакин шепотом пояснил: городской голова Усов и председатель губернской земской управы князь Оболенский. Городской голова — ни то ни се; князь-земец привлек толстовской гривой.

Наконец молящийся поднялся с колен и медленно обернулся. Старческий иссохший лоб, нависший над провалившимся ртом большой нос, глаза в глубоких провалах затенены, мелкие черные кудри закрывают низ сморщенного лица. Разомкнул сухие губы — голос надтреснутый, но сильный.

— Сын мой! Я призываю разум твой и сердце твое вспомнить христианское всепрощение и пощадить молодую жизнь капитана Орлова, ибо сказано в Священном писании…

Спектакль, видно, отрепетирован загодя. Черт его знает… что там в писании. В гимназии и училище на законе божием больше Суворова да Драгомирова читал. Однако что же это он, архиепископ… Абашидзе, кажется… приехать на фронт — благословить его войско — времени не нашел, а за Орлова просить — пожалуйста. Постами-то как себя заморил. Уж не святой ли сам? Ну как узрит сквозь ментик и сорочку, что на нем… креста нет? Под Новогеоргиевском, в 15-м еще… Командир полка, а полез, как последний взводный, сам в разведку. Нарвались на немецкий дозор. Боров какой-то подмял. Оглушая вонью чеснока и шнапса, ухватил за цепочку… Придушил было. Кортик выручил. А крест там же сорвал и кинул в темень…

Под сводами храма божьего гулко, по-земному загремели сапоги. Фрост.

— Ваше превосходительство… Перекоп. Взят красными…

Ну дал же господь язык дураку. Впрочем… кстати.

— Владыко, — справился с голосом, — просите меня за кого угодно… но не за этого изменника. Весьма сожалею, что вашу просьбу исполнить не могу. Орлов будет повешен.

За спиной остались чьи-то выкрики: «Телефон! Где телефон?!»

— На вокзал.

Приятная неожиданность — приятна вдвойне.

На перроне, у его вагона, красуясь новенькими полковничьими погонами, болтал с Мезерницким старый друг и однокашник Женька Петровский. В 5-м году вместе окончили Павловское, обоих назначили в лейб-гвардейский Финляндский. Война разлучила. Негаданно свела уже в Джанкое, месяц назад. Отступал он, бывший комроты бывшего 3-го Дроздовского, во главе какой-то подозрительной ватаги. Больного, почти без сознания, отправил в ялтинский лазарет. Излечившись, добирался к нему на Перекоп, а попал в руки орловцам…

— Так мне никто и не доложил, что ты тоже был арестован. Почему не встретил?

— Как выпустили… сразу к теще подался.

— Ах да… ты ж у нас почти местный. Ну, как Надя?

— Не застал уже… Кто говорит, в Константинополь уплыли, кто… в Марсель… Я ведь, сам знаешь, под Льговом погиб… вместе с Володькой Манштейном…

— М-да… Поправили?

— Хоть сейчас… в бой.

— Бой уже идет. Но ты останешься здесь… Пока.

Набористые темные брови однокашника чуть приподнялись. Вот тем и подкупал всегда: ничего лишнего — ни слов, ни жестов. У самого не получалось…

— Мне нужен Орлов. Живой… а лучше мертвый. Тебе много объяснять не надо… Да и вообще я ничего не знаю, что тут творится, в этом гадюшнике. Короче, представишься Субботину как оставленный мной… Ну там… для связи и координации. Приказ сейчас подпишу. Деньги получишь. И действуй… Наведайся в контрразведку, к Астраханцеву. У них связь прямая. Бери с десяток казаков из моего конвоя. Больше, извини, не могу.

Простились тут же, на перроне.

7

Яростными атаками красные овладели Перекопом. Двумя полками, не меньше. С полк и конницы. Конечно, все та нее 46-я дивизия. Конники обходным маневром заседлали Вал, господствующий над городом. Славянский полк, потеряв до сотни пленными, еле выбрался из той передряги. Пока стемнело, преследуя охранение, красные дошли до Армянска. Одновременно захватили и Чонгарский полуостров. Тоже до бригады, полка два. Без конницы. Всю ночь по перешейкам разгуливала густая метель. А рассвело, симферопольцы и феодосийцы Стокасимова, сменившего больного Васильченко, молодецким ударом отбили Перекоп. Противник откатился на исходные…

— И вообще, все это пока несерьезно… Новых сил у красных нет! Все та же Сорок шестая. — Слащов, швырнув обгрызенный карандаш на карту, отошел от стола. — Петро! Тебя хоть кормили тут?

— Чонгар беспокоит меня, Яков Александрович…

— Да пускай красные морозят там свои части. Это их дело. Ты вот о чем побеспокойся… Тюп-Джанкой и западнее на две версты от железнодорожного моста… Подводы проходят по льду?

— Как по сухому.

— Во, видишь! А кстати, мне в Симферополе анекдот рассказали… Смех! — Командир корпуса пропихнул сквозь прутья последний орех и плюхнулся на диван, закинув ногу на ногу. — После случайных побед Слащов допивается в своем штабе до того, что заставляет катать себя ночью по Сивашу, не давая спать солдатам…

Смеялся сам заразительно, выставив неровные желтые зубы. Дубяго понуро качал головой.

— Ну я бы понял, когда б такой поклеп возводили на меня большевики… А наши-то, «беспросветные»?! Неужели не соображают… Две подводы — сорок пять пудов. Вес орудия с передком. И большая разница, — Слащов вдруг помрачнел, оторвавшись от дивана, заходил по салону, — вторгнутся ли красные в Крым через лед сразу с артиллерией или без нее. Не-ет, это уже не глупость… Признак большой злобы… или зависти…

— Спать пора, Яков Александрович, светает. Софья Владимировна беспокоилась, когда в Симферополь еще укатил. Все заглядывала…

— Пора! Ложусь…

Выспаться не дали. Опять этот Фрост, как и двое суток назад.

— Проснитесь, ваше превосходительство… Симферополь.

И опять — через мокрые рельсы — в домишко контрразведки. На бегу застегивал ментик. И осточертевшая бритая физиономия Шарова. Странно, хмурая нынче. И снятая трубка…

— Что, Орлова поймали?

— Полковник Петровский, — сухо заметил Шаров.

Втиснул трубку к уху. Сквозь треск пробивается обычная ирония однокашника — значит, ничего страшного.

— Яков, новостей много и все плохие. Орлов дошел по шоссе до дачи Кильбурн и свернул на юго-запад. Остановился в татарской деревне Саблы. Пятнадцать верст от Симферополя. По дороге рассосался конный отряд князя Мамулова. Там его и настигли карательные отряды, но в бой не вступили. Стояли часов пять. А когда Орлов из Саблов ушел… открыли артогонь. Разнесли полдеревни…

— Вот сволочи!

— В Симферополь вернулись ни с чем. Орлов направился в Алушту. Оттуда, считает Субботин, повернет на Ялту. Субботин отдал приказ начгарнизона Алушты полковнику Протопопову, начгарнизона Ялты генералу Зыкову и ялтинскому уездному начальнику графу Голенищеву-Кутузову встретить его…

— Хлебом-солью, что ли?

В трубке зазудело. Посверлил мизинцем в ухе.

— Слышишь меня?!

— Да-да. Слушаю…

— Новости из окружения Чернавина, говорю!..

— Ну-ну…

— В середине января, когда Врангель в Новороссийске готовил эвакуацию… Лукомский предлагал Деникину «ввиду несоответствия Слащова» переместить на твое место командвойск Новороссии Шиллинга, а на место Шиллинга… Врангеля. Для формирования конницы и подготовки контрнаступательных конных операций в Новороссии. Деникин… ты же в курсе их отношений… похоже, решил тогда откупиться просто… Назначил Врангеля помощником Шиллинга по военной части.

— Так Врангель уже в Одессе?

— В том-то и дело, что нет!

— А… где?

— Сидит в Новороссийске. Одессу вот-вот эвакуируют. Лукомский и англичанин Хольман торопят Деникина заменить Шиллинга Врангелем «ввиду скорой эвакуации Одессы». Расчет, как все полагают… После сдачи Одессы Врангель вступает в командование войсками в Крыму. Но ничего из этой затеи не вышло…

Слащов почувствовал, что ему вот-вот откажут ноги. Покосился на порожний стул. Никто и не догадается…

— Кричи посильнее!..

— Говорю, лопнула затея!.. Сегодня Чернавин получил копию ответа Деникина Лукомскому. Тихорецкая — Новороссийск. Зачитываю: «Генерал Слащов исправно бьет большевиков и со своим делом справляется. В случае отхода из Одессы в командование войсками в Крыму вступит генерал Шиллинг». Ты все понял?.. Алло! Не слышу…

— Ваше превосходительство, что с вами? На вас лица нет!

Казалось, Шаров изумлен непритворно.

— Яков… Последнее: сбежал Астраханцев…

— Не понял! К красным?!

— В Константинополь! Обчистил кассу контрразведки и ночью на катере…

С-сволочи! Крысы! Больше всех гадят и первые же бегут… С размаха всадил телефонную трубку в рычаги. Крутнулся к Шарову. Цедил сквозь зубы:

— Н-ну-у-те-с, господин губернский секретарь… Место начальника освободилось. Не желаете… отсюда… на повышение? — Сорвался на крик: — К… матери!

Остекленевший от ненависти взгляд комкора выдавил контрразведчика в угол, к несгораемому шкафу.

Глава седьмая

1

После обильных снегопадов навалился морозище. Бешеные метели улеглись, укутав все Приманычье толстым снежным войлоком. Сверни с колеи — коню по брюхо. Для остатка февраля, в великий пост, снегов в этих краях на редкость, а морозы и вовсе диво, чисто крещенские. Не за бугром мартовские ростепели, а предвесенья и духу не слышно; как видно, зима и не помышляет вскидывать руки.

Заиндевелые кони, похоже в белых кудрявых попонах, с остервенением налегали на хомуты; тачанку кидало на обледенелых ухабах, трясло, колеса, забитые меж спиц наледью, отчаянно визжали и пробуксовывали.

В задке на полости тесно терлись в крестьянских тулупах поверх шинелишек командующий и член Реввоенсовета Конной армии. Вот уж три месяца неразлучны, в тачанке ли, в седлах — бок о бок, стремя в стремя. Можно сказать, случайно свела судьба этих людей и — как нечасто в таких делах — угадала. Разные совершенно, ни капельки схожего ни для глазу, ни для души. Один белявый, волосом рус, курносый, с женственно мягким овалом щек, с буйным веселым раздольем в широко поставленных светлых глазах; в свои тридцать восемь заматерел, погрузнел телом, однако не утерял юношеского проворства в походке и жестах, непомерно горяч и резок в слове. Другой смугл, черен, как грач, нос крупный, степные скулы и выпирающий раздвоенный подбородок; драгунские унтеровские усищи, брови, обильно нависшие над глубокими глазницами добавляют ему лета, хотя он и помоложе на два года от своего наперсника. Кряжист, сухопар, кривоног — рос на лошади; половину прожитого провел на военной службе, в седле — пятнадцать лет царской отмахал да своей уже полных два, считай. Скуп на жесты и на слово. Внешность бывает обманчива; суровость, неприступность его кажущиеся, на погляд, а на самом деле он покладист, не чурается веселой компании, возит при обозе собственную саратовку с колокольчиками.

Солнце огромным малиновым шаром выкатилось на спину синего заснеженного бугра. При появлении светила мороз, кажется, возликовал — заискрился, замерцал, глазам больно.

— Хваленое твое Приманычье… — укорял член Реввоенсовета, высунувшись из поднятого шалевого ворота. — Слышь, Семен Михайлович?.. Говорю, до тридцати небось…

— Возле того… — согласился командарм, ворочаясь; усы, брови у него белые от собственного дыхания.

— Ты глянь на себя… Как вроде конь… заиндевел. Так вот встречает твой Маныч… Под Батайском да Багаевской не полегли от кадетов… От твоих морозов окоченеем. Черт-те что, март на носу! Да и где?! В горы Кавказские не нонче-завтра лбом воткнемся. Юг, называется…

Возмущение члена Реввоенсовета не требовало отклика. Так уж повелось меж ними: инициатива исходит от него. И нужды нет тратить слова, ежели не поставлен прямой вопрос.

Морозище лютый в такую пору да по этим местам, и разговор о нем не праздный затеял комиссар; оба они знают, что не только студено их бойцам, но невмоготу и белым. Не далее как трое суток назад именно этот мороз помешал генералу Павлову сунуть между лопаток Конной клинок.

Стряслось вот, в Шаблиевке и Торговой. Сразу не разобрались, картина вскрылась потом — от обмороженных пленных. Белое командование, вызнав, что Конная от устья Маныча переброшена вверх по реке, в район Платовская — Великокняжеская, в слабый стык Донской и Кубанской армий, кинуло на перехват левобережьем сильнейшую конную группу, корпуса 2-й и 4-й. Конница мамантовская, известная по прошлогоднему августовскому рейду по нашим глубоким тылам Южного фронта. Сам коршун, Мамантов, говорят, слег, не от ран, от тифа; слухи прошли еще за Доном. Части его возглавил генерал Павлов. Со слов, старше Мамантова; родом не с Дону, не казак, войны с Германией и Турцией не изведал — командовал кавалерийским корпусом в Персии. Выдвиженец самого командующего Донской армией генерала Сидорина.

Уж точно, не с Дону этот самый Павлов, коль так опростоволосился; Мамантов бы не дал так глупо одолеть себя стихии. Из десяти — двенадцати тысяч сабель половину оставил в безлюдном Приманычье по речке Егорлык, утопил в снежных топях; морозные бури замели черный след, прикрыли сугробами…

Нет, не снежные заносы да морозищи тому виною. Вскрылась этой ночью, в Крученой Балке, и наша беда: почти полностью погибла пехотная дивизия 10-й армии, 28-я. Пленен и начдив, Азин. Горькую весть, полученную от пленных, подтвердили из Великокняжеской по проводам — жалкие остатки азинцев собрались на разъезде Ельмут. Кровавое побоище произошло три-четыре дня назад вот за бугром, под Целиной — станцией на ростовской ветке. В самую пургу налетели мамантовцы. Там же оперировала и кавдивизия Гая. Конники, сбитые, успели отскочить за Маныч, а пехоте деваться некуда, кроме как в сугробы. В метельной кутерьме, вгорячах, генерал Павлов принял гаявцев за конноармейцев и навалился с таким остервенением…

Морщась от боли в локте — саданулся о борт, — Буденный чертыхнулся в смерзшиеся усы. Плотнее подоткнул под себя полы тулупа; отгонял с трудом желание достать из кармана галифе папиросы. Уж дотерпит до Песчанокопской, рук боязно вынать из голиц, огромных овчинных варежек, раздобытых где-то вестовыми.

Прерванные было думки опять втиснулись в свою колею. А колея вот она, трехаршинная рытвина в толще снега, покрытого прочной коркой, разминуться только двум возам или пройти коннице походной колонной в четыре. Дорогу эту пробила пехота, действующая на тихорецком направлении по Владикавказской ветке. Сегодня на рассвете прошла вслед за ней и Конная — 6-я и 4-я дивизии; 11-я взяла правее, на Средний Егорлык — стежка потянулась от Крученой Балки вдоль речки.

Пехота подвернулась кстати, как манна с неба. Барахтается в приманычских снегах, меж ставропольских сел с неделю, если не больше; дурная погода оборвала всякую связь со своим командованием — штабом 10-й армии. Обозы облегчились — ни боеприпасов, ни провианта, ни обмундирования. Натолкнулись в Шаблиевке и Торговой на три дивизии — 20-ю, 34-ю и 50-ю. А где-то впереди, по долине речки Верхний Егорлык, затерялись еще две дивизии, 32-я и 39-я, и конная бригада Петра Курышко. Почти вся 10-я! А командарм Павлов со штабом черт-те где — по слухам, на станции Ремонтная, в Дубовке. Это надоумило их с Ворошиловым взять «бесхозные» войска под крылышко; три начдива, Великанов, Мейер и Ковтюх, без особых возражений приняли временное оперативное подчинение Конной армии.

— О чем думаешь, командарм? — опять отвлек член Реввоенсовета; не дожидаясь ответа, поделился своими тревогами: — Оторвались мы безнадежно от штаба фронта. Перебрался ли из Саратова в Миллерово? Должен бы… Хоть бы поганенький проводок! А ну как нагрянет Иосиф Виссарионович в Ростов?! Грозился. А мы в твоих снегах тут бултыхаемся… как куры.

— Из Тихорецкой уж свяжемся с Ростовом.

— Когда?!

— Выживем вот из Белой Глины генерала Крыжановского…

— Выживешь… Раздолбать его надо!

И опять в задке тачанки уютно свернулось молчание. Не в пример командарму, думки которого не отрываются от этой глубокой, как канава, трактовой колеи и забегают-то всего на один дневной переход конницы, член Реввоенсовета помыслами весь далеко. Прибудет Сталин в Ростов, как обещал, не прибудет, нынче уже не важно, свое он сделал. Шорин, злой гений Конной, снят. Каков окажется новый командующий фронтом — поглядят. Да и глядеть-то, по всему, всего ничего. Где-то в Екатеринодаре, а наверняка в Новороссийске поставят крест Деникину…

Пожалел Ворошилов, не знает близко Орджоникидзе. Позапрошлым летом не застал в Царицыне — укатил уже тот из штаба СКВО на Северный Кавказ да и застрял там более чем на год. Судя по телеграмме из Саратова за его подписью и директиве нового комфронта о переброске Конной армии из Багаевской в эти ставропольские края, на тихорецкое направление, Орджоникидзе постоит за них. Сталин заверил. Если же не обломает командарма-8 Сокольникова, хоть заткнет ему глотку — не посмеет мазать колесной грязью Конную. Остался от старого состава в Реввоенсовете фронта Смилга; этот до ногтей предан наркомвоену, исполняет роль топора.

На миг вкралось сомнение. А может, и впрямь командные должности ему не по зубам? С 10-й сняли, осенью 18-го, в Царицыне; всего-то месяц командовал и 14-й. Напасть какая-то! Обе армии сдавал военспецам, одному и тому же — Егорову. По осени, когда Деникин выжил из Украины, очутился в Липецке — формировать пехоту, 61-ю дивизию. Опять же! Покомандовать не довелось…

Кажется, прошла вечность, а душу саднит. Скоро год. Да, март… VIII партсъезд. Били нещадно… Оппозиционер! Точка зрения… с приходской колокольни. Защитник партизанщины! Не обидно бы — недруг, а то человек, перед которым благоговеет, преклоняется. Ленин. Не задумываясь сложит за него голову. Не убедили — склонился пред большинством. Личным опытом доказывает, что можно обходиться без военспецов; в штабах — да, там им место, киснуть у карт. А в поле, в бою… Ведь кровь людскую льют… Пожалуйста, Конная! Командующий не из генералов — урядник всего-навсего, мужик из мужиков.

Нынче уже и сам понял, что войсками коллегиально управлять нельзя. Все-таки основа военного строя — единоначалие…

Знает своего покровителя; он один — Сталин. Вот кому обязан сегодняшним днем. Член Реввоенсовета — должность некомандная. Что с того? Чистая формальность. Сам он, так же как и спецы-штабисты, ночами напролет, бывает, гнется у карт; при разработках операций слово его — последнее. А днями вместе с командармом пропадает в войсках, выхватывает и наган, и клинок. Конная в его руках и командарма — что в одних.

От толчка, нарочно ли привалился к командарму; с облегченным чувством ощутил его крепкое плечо. Ему ли обижаться на судьбу! Ну мяла жизнь, швыряла как щепку… А очутился-то… на коне. На белом.

Нет, голыми руками их не возьмешь. Кто станет на пути… сметем. Сила-то — вон!

Что-то отвлекло от хмельных думок. Обернулся: у тачанки, рукой дотянуться, густо паруют кони охранников. Не отстают. Отборные рубаки. Заворочался и командарм, вскидывая к глазам бинокль. Пялится куда-то вбок. Хотел привстать, но тачанка резко остановилась — угодил лбом в спину кучеру.

— Беляки!..

Выпалил над самым ухом молодой голос. Ворошилов содрал с глаз насунутую папаху. Разгоряченная конская пасть окатывала паром лицо. Отстранил лошадь — в седле конник в ватной стеганой поддевке и низко срезанной красноверхой кубанке. Таращит ошалело голубые глаза.

— Прешь-то куда, халява?! — напустился на вестника кучер, красноречиво выставив богато отделанный ременными махрами кнут. — По-людски не можешь!

— Где беляки! Много?.. — горячка вестника передалась члену Реввоенсовета; он уже решительно выгребался из тулупа, готовый впрыгнуть из тачанки в седло. Крикнул назад, охранникам: — Лошадей!

— Да погодите, Климент Ефремович… — командарм спокойно водворял бинокль в футляр. — Зараз все по порядку вызнаем… Откуда взяться белякам? Все дороги до самой Песчанокопки и Среднего Егорлыка забиты нашими…

Сбоку, со стороны командарма, взламывая снег, вырвалась на дорогу кучка всадников. Вплотную к тачанке подскочил сам начальник разведки армии — Иван Тюленев. В неизменной венгерке защитного английского сукна, опушенной серым курпеем, и в такой же папахе. И мороз черта не берет — налегке, в желтых кожаных перчатках. Успокаивал вороного, с вызвездиной жеребца, сгребая иней с крутой шеи, виноватился:

— Семен Михайлович, ошибка вышла… Ординарца своего послал в спешке. Белые в самом деле… возле скирды, в сугробах… помороженные.

— Как помороженные? — не понял член Реввоенсовета, все еще полный порыва выбраться из тачанки.

— Совсем… Окоченели. И кони…

— Ты что, Тюленев… с утра?!

Покрикивает Ворошилов на начальника разведки и не стесняется окружающих; прямо в глаза тычет командарму: мягок, мол, разведчик, застенчив, как барышня. И сам понимает, обвинения нелепые, тем более по службе к Тюленеву претензий не имеет. Тут кроется другое — наверно, все-таки ревность. Пригревает командарм, отличает от других. Слух подхватил по беспроволочному аппарату — от своей половины, Катерины Давыдовны: у Буденного выявилась свояченица, двоюродная сестра жены, Нади. Начразведки не мальчик, воевал с германцами, лихой драгун, лет за двадцать шесть-семь, а парубкует. Обкрутят драгуна; бабы — народ ушлый, не дадут парню и довоевать.

Чувствуя, пересолил — намек зряшный, разведчик равнодушен к спиртному не только «с утра», — Ворошилов смягчился:

— Толком доложи, Иван Владимирович… что там?

Движимый застарелой привычкой, Тюленев выпрямился в седле, кинул руку к папахе.

— На казачий обоз напоролись, товарищ член Военсовета. Я уж команду подал… Далековато. И солнце еще не взошло… Не разглядели сразу. У скирды. Так и застыли… Сено даже не хватило сил растащить…

— Раненые?

— И раненые… В повозках. А охраны… с полсотни. Так в сугробах и стоят. Иные и коней в поводу держат. И кони окоченели.

Ворошилов, утратив интерес к разведчику, натянул на плечи тулуп, толкнул кучера: трогай, мол. Угревшись, заговорил:

— Заметный след оставил генерал Павлов. Это ж он тут уходил… стервец. Может, все-таки свернем, глянем?.. А, да ладно! С живыми куда удобнее встречаться… Думаю, без комиссии не обойтись. Как ты, Семен Михайлович? Зотов пускай возглавит, штабистов своих и комендантских использует. Надо всех на учет взять. Генералу Павлову лично предъявим…

— Мы еще должны спасибо ему сказать…

— Это еще за что?

— Обознался. Не на нас налетел в тот час… Поплатилась пехота — не мы.

— Ну, уж ты совсем!.. — Ворошилов развел руками, осуждающе качая головой. Тулуп, свалившись, свесился воротом к колесу; он опять натянул на себя. — На то война. Конечно, с отполовиненными мамантовцами встречаться Конной теперь будет сподручнее… Кстати. Где встретимся, как предполагаешь? В Егорлыке?

— Егорлыков два.

Удивил тон командарма. Сперва даже подумал: ослышался за скрипом колес, тряской. Скосил глаз. Надутый, как сыч. Этого еще не хватало. С чего бы? Ага, с разведчиком непочтительно обошелся.

— Тебе лучше знать…

Не унимая подступившую вспышку, Ворошилов выдернул из-под себя планшет. Сами с усами, разберемся по десятиверстке. В этих манычских названиях черт рога сломает.

Командарм поздно спохватился. Заворочался обеспокоенно, выпрастываясь по пояс из тулупа.

— Да два Егорлыка, Климент Ефремович! Чего расстегиваешь… Пальцы побереги. Одиннадцатая двинулась на Средний Егорлык. А есть еще Егорлыкская, станица. К Ростову ближе. На ростовской ветке. Атаман станция. По донесениям, основные-то силы Павлова в Атамане. Комбриг Патоличев отожмет из Среднего Егорлыка туда донцов, попридержит… Дай-то бог…

Расстегнул все-таки Ворошилов планшет. Снял и перчатки. Одного взгляда хватило ему, чтобы восстановить в памяти ночную разработку. Вспышка угасла, ощутил чувство удовлетворения, но хмуриться не перестал; с первых же дней он взял себе за правило — держаться на вытянутую руку с командармом. Перенял прием у Сталина, еще в Царицыне, в позапрошлом году. Шутки, откровения — в меру; панибратства никакого, ни с равными, ни с подчиненными. Сталин необщительный человек, сапун, легче такому сохранять свои принципы; тут распирает от слова, от жеста, даже от взгляда. Всего оказывается с избытком — гнева ли, восторга; бурлит, клокочет в нем, как в котле. Достаточно щепотки лишней — сорвет крышку. Знает за собой такое; как бы ни держал себя в узде, где-то ослабишь.

— Может, и даст он что тебе… Я лично ничего от бога не жду. А вот Одиннадцатая кавдивизия не раскроит черепок мамантовскому сменщику в твоем Среднем Егорлыке — у Белой Глины мы с тобой попляшем. У кубанца Крыжановского… бронепоезда. Сколько, два? Это по сведениям твоего разведчика, Тюленева. А на самом деле? Может, и пять! Чесанет из морских… Куда по такому снегу на лошади…

— Пехота же у нас передом… — оживился Буденный.

— Пехота… Еще неизвестно, как командарм-десять, Павлов, посмотрит на наше самочинство. Брякнет фронту, или Сокольников…

При напоминании имени Сокольникова командарм пугнул матюком и прикрылся тяжелым воротом. Опять надолго замолчали, погрузившись в думы. Но теперь думали уже об одном — о Ростове. Тылы, штаб — все осталось там…

2

Не всегда оборачивается добром то, что по-доброму складывается. Мудрость дедовская, и о ней следует помнить. Попали будто в рай. Из пекла, можно сказать, из ада. На́ тебе — утоптанная, чистая дорога, ступать боязно.

Мысли эти пытался внушить сам себе начальник полевого штаба Зотов. Сидит он в натопленной горнице местного богородицкого прасола один за раскиданной по столу картой. Начищенная медная лампа под белым в цветочках абажуром висит у самого темени, высвечивая на мятой и изрядно потертой на сгибах лощеной бумаге просторный круг. Все попало в свет, в середку — Ростов, Великокняжеская и Тихорецкая, — весь приманычский кут, меж самим Манычем и левым его притоком, Верхним Егорлыком. Как на ладони — след. Отмечен его рукой. Красный карандаш. Удивительно мягкая дуга; верст двести с гаком.

Устало зажмурившись, Зотов уперся колючим подбородком в кулаки. Глазам больно смотреть на то место, откуда исходят жирные стрелы. Не помогает; еще жарче пылают в воспаленном мозгу два синих клубка: Ростов — Батайск — Ольгинская и устье Маныча. Столько уложить за каких-нибудь три недели бойцов и лошадей! За все бои вместе, начиная от Нового Оскола, Конная не имела таких потерь.

Отмахнулся член Реввоенсовета — в его манере выслушивать штабистов. Командарм промолчал — вот что задело Зотова. Явно же видит: тут — узелок; вчера на ночлеге в Крученой Балке сам высказывал тревогу. Конечно, нет связи, они оторвались от всего живого, легче, пожалуй, с Деникиным выйти на прямой провод — по слухам, поезд его в Тихорецкой, — нежели добиться Миллерова. И неизвестно, выбрался ли штаб фронта из Саратова. Может, болтается еще где в вагонах.

Да оно и так наглядно на карте, вот, в высветленном пятне. Идея переброски Конной напрашивается сама собой. Тихорецкое направление, это так говорится, а бить-то не на Тихорецкую самое. Вот — Егорлыкская! А далее Мечетинская… В самый тыл, в затылок. Ради этого кидали Конную за две сотни верст по бездорожью, безлюдью и в снежищах.

Вот она, сила вражья, в левобережье Дона и Маныча. Стояла полтора месяца назад, так и стоит. Черта ей дай! На Ростов нацелены добровольцы Кутепова. Все «цветные» — корниловцы, марковцы, дроздовцы, алексеевцы. Отпетая белая гвардия. А противоборствует им 8-я… Горстка пехоты. Раздетая, разутая. Из хат не выгонишь на такой мороз. По Манычу раскидана 9-я. Пехота жалкая, такая же… Корпус Думенко… С этим белое командование считается. Слухи — пятьдесят тысяч сабель у него. Он-то, Зотов, знает, слухи распускают сами беляки, кто попадает к комкору под клинки. А преувеличивают, пожалуй, разов в десять.

Ведь тут — вся Донская армия. Против 9-й и корпуса Думенко. Кроме пластунов и отдельных кавчастей действуют две сильных конных группы, генералов Агоева и Старикова. Конная и Конно-Сводный корпус Думенко пробовали у хутора Ефремова, ничего не вышло. А теперь Думенко остался там один. Наверняка задыхается…

Генерал Сидорин бросил на них кавгруппу Павлова. Так и надо бить ее — вернее, добивать. В Егорлыкской! А что… в Белой Глине? С кубанцами, корпусами Крыжановского и Науменко, справится и 10-я. Пять пехотных дивизий. Да Петро Курышко со своей кавбригадой. Его конников за глаза хватит на кубанскую конницу генерала Науменко.

Ростову помогать надо, Ростову! И Новочеркасску. А чего тут ховаться за спины пехоты? В Белой Глине гренадеры-пластуны да бронепоезда. Не один, а два, по уточненным данным. И что с того? Брать их сподручнее пехоте. А конной атакой да по снегу — на шрапнель… Немного ума нужно.

Зотов глянул на часы в черном резном футляре, висевшие в простенке меж окон. Ого, пора бы и вернуться командарму и члену Реввоенсовета. С полудня отбыли в дивизии. Обещали к ужину. Уже одиннадцатый.

Легки на помине. Шумно в тулупах ввалились в горницу оба. Высвобождаясь из тяжелых овчинных одежек, кидая их на пол, кряхтели, урчали. По этим-то малым признакам, а главное — не вспоминают «матерь божью», Зотов определил у них доброе настроение.

— Федор! — окликнул Ворошилов из прихожки вестового. — Уволоки к чертовой матери эти многопудовые кожухи. В обоз, подальше… Духу чтоб я их не чуял. Плечи все пообломали.

— Как жа… А назавтрева?.. — топтался вестовой, явно считая распоряжение нелепым.

— Кому говорю! Не понадобятся… И в шинелишках завтра жарко будет.

Весело полыхая раскрасневшимся лицом, глазами, потирая руки, он подходил к столу. Последние слова Зотов воспринял на свой счет, ему говорилось о завтрашнем жарком дне. По взгляду командарма понял, что распоряжение члена Реввоенсовета имеет не только переносный смысл, но и прямой: погода в самом деле меняется. Конечно, перемену почуял Буденный, степняк, как старый конь. Вспомнил, за ужином старуха хозяйка тоже говорила, что морозы пойдут на убыль — соль отсырела в солонке.

— Кукуешь, Зотов… И чего ж ты тут накуковал? — Ворошилов обеими руками уперся в карту, не скрывая насмешки во взгляде. — Новостей никаких за наше отсутствие?

— Фронт молчит…

— Так и пускай себе молчит! Нос-то чего повесил. Вон — нас! Военсовет. Сами разберемся. Семен Михайлович, а? Разберемся?

Освободившись от ремней с оружием, снял командарм шинель, папаху, аккуратно развешал на крючья у двери. Разглаживая ладонями свалявшиеся темные, отросшие за холода волосы, ловил неспокойным взглядом взгляд начальника полевого штаба. В полдень, отъезжая, оставили его со своими сомнениями наедине; как видно, с ними он и по сей час. А ведь и сам-то понимает, что направлять армию нужно не на Тихорецкую, а на Егорлыкскую — в тыл добровольцам генерала Кутепова и Донской армии. Надо тянуть руку Ростову и Новочеркасску…

— Степан Андреевич, пиши приказ… — Буденный с облегченным вздохом опустился на деревянную скрыню, обитую железом, полез по карманам за куревом. — Подможем с утречка пехоте. Мы зараз от начдива Двадцатой, Великанова. Все согласовали. Он распорядился… Тридцать второй и кавбригаде Петра Курышко поднажать на Рассыпное, Жуковку и Латник… Отвлечет кубанцев генерал Науменко. Сам Великанов с Ковтюхом и Григорием Колпаковым навалятся на гренадеров в Белой Глине. А мы подможем… кинем Четвертую и Шестую из Среднего Егорлыка через Горькую Балку в тыл генералу Крыжановскому. Взорвем ветку на Тихорецкую. Бронепоезда отрежем.

Начальник полевого штаба недоуменно пожал плечами.

— Взорвать ветку на Тихорецкую… Надо ли из-за этого срывать с Егорлыков основные наши силы? Послать подрывников… Полк, ну, бригаду…

— Зотов, я смотрю, тебе вредно подолгу засиживаться в тепле, — язвительно усмехнулся Ворошилов; он повернулся к командарму, недовольным голосом заметил: — Не подмога Десятой, Семен Михайлович… Конная выполняет главную задачу по ликвидации Кубанского корпуса генерала Крыжановского в Белой Глине. И это должно отразиться в наших распоряжениях, приказах.

Приказ войскам Конной о наступлении на Белую Глину был составлен под диктовку члена Реввоенсовета. Разослав его тут же по дивизиям со спецнарочными под усиленной охраной, завалились спать. Чуть свет им нужно перехватить в заснеженной степи на большаках походные колонны…

3

Утро нынче выдалось ясным, солнечным. Мороз заметно упал. Сменил направление и ветер — подувало с теплого края, с Кубани. Кони, чуя перемену, тянулись к ветерку, всхрапывали облегченно.

Солнце било прямо в глаза. Комбриг Мироненко щурился, прикрывался рукой, насовывал папаху. Не будешь же вечно держать поднятым бинокль. И не свернешь: дорога неумолимо ведет на солнце, выкатившееся пылающим шаром на железнодорожную насыпь, на рельсы. Отчетливо просматривается разъезд Горький; над кирпичной казармой мирно покуривает труба, дым легкий, желтый — топят шпалами, — не уходит вверх, скатывается с черепичной крыши наземь.

По привычке комбриг окидывал окрест. Бело кругом, насколько хватает глаз. Удивился: много синего и розового. Раньше и не замечал. Пади, бугры, изволоки — все выкрашено в свои цвета, тонкие и нежные, от розового через бирюзу до синего. Летом бы, поздней весной — куда ни шло — красок изобилие…

Неуютно поерзал в седле. Засосало под ложечкой. Что с ним? Отчего подкатила к сердцу тяжесть? Пришпорил смирно шагавшего коня, засмыкал повод. Понял, сгоняет злость на верном друге; винясь, похлопал его по теплой шее. Успокоившись, обернулся, оглядел позади колонну. За его бригадой, в версте, след в след идет 1-я бригада; эта не оставит в беде, подопрет…

Мироненко вдруг явственно ощутил чувство страха. Испугало голое пространство до разъезда. Версты три. Ни кустика! Не спрячешься, не приткнешь голову. Да и куда — верхи! Выткнется из-за бугра бронепоезд, шарахнет из тяжелых…

Не помнит, чтобы такое с ним происходило. Два года в седле; в этих местах и начинал. С Думенко еще… Куберле, Зимовники, Котельниково… Вот вернулись, от Воронежа самого… Редкий день не вынал из ножен шашку…

Накликал!.. Упало на миг сердце. Сперва увидал, как от синей спины бугра оторвался розовый ком дыма. Из-за поворота на насыпь выткнулось тупое бронированное рыло площадки.

Осадил гнедого. Знал, бронепоезду дальше разъезда Горького ходу нет — у семафора разобран путь. До рассвета успели подрывники. И все же забеспокоился. Сорвался было на аллюр, призывая знаками передовой полк за собой.

— Отставить! — приказал подскочившему комполка, успокаивая уже успевшего разгорячиться гнедка. — Зараз ткнется в семафор, в дыру… Поглядим, делать что станет. Вздумает палить из мортир… рассредоточишь колонну.

— В сне-ег?!

— А куда же еще? По дороге?

Белозубая усмешка комбрига вызвала дружный смех у штабистов и вестовых. Смеялись и подступившие передние ряды конников.

Бронепоезд тем временем выполз на открытый участок насыпи; к разъезду подходил робко, притормаживая, — сдерживал молчавший семафор. Все затаили дыхание; прикрываясь ладонями, следили за дивом: вот-вот головная бронеплощадка столкнет с насыпи малиновый солнечный шар. Завороженные, как дети, ожидали чуда.

— Долбануть бы… из шестидюймовки…

Комбриг покосился. По смущенному лицу догадался, что слова эти произнес парнишка-вестовой, недавно взятый в штаб из эскадрона. Не вспомнит фамилии… Кстати, пушки и в самом деле пора выдвинуть. Бронепоезд швырнет тяжелыми… Сюда прицельно дотянет. Со своими трехдюймовками тут в снегах этих копыта откинешь…

Смешливая мысль не успела полностью овладеть комбригом. Чуда не произошло, чары рухнули. Бронепоезд благополучно разминулся со светилом на насыпи. Отдуваясь розовыми клубами, он остановился возле самого семафора, у развороченных рельсов.

— Григорий Митрофаныч, вестовой из дивизии…

Сняв перчатку, Мироненко развернул клочок жесткой бумаги. Городовиков, как всегда, поддевал: «Комбриг, чего топчешься? Броневиком любуешься? Или подкову обронил?» Глазастый калмык! Ишь откуда видит. Чего доброго, еще прискачет…

Сквозь развороченную колонну вырвались два уноса с трехдюймовками. Затарахтели ошинкованными железом колесами по смерзшимся комьям конского помета, усыпавшего дорогу.

— Поближе старайтесь… — не приказывал, а увещевал комбриг лупоглазого пушкаря в белой бараньей терской шапке, командира батареи. — Дуром не прите.

— Напрямую, товарищ комбриг, со ствола… — усмехался нагловато пушкарь, зная себе цену.

Бронепоезд белых сам снял напряжение. Попыхтев у разъезда, — убедился, что прорваться на Тихорецкую невозможно, — покатил обратно. Пару бы снарядов кинул, так, для острастки. Комбриг ликовал, а где-то в глубине смущался — страх-то ложный. Котенка испугался. А может, и снарядов-то у него нет! Раскидал под Белой Глиной на пехоту. С вечера в той стороне густо ухало, доносилось до Среднего Егорлыка.

Посмеиваясь над собой, успокоенный, комбриг ослабил повод. Не сдерживал крупную рысь коня, увязавшегося за маячившими впереди пушками и взводом прикрытия. Совсем вылетел из головы укативший бронепоезд; терзали догадки: что в Белой Глине? Там пехотный Кубанский корпус генерала Крыжановского. А восточнее, в соседних селах, — конница генерала Науменко. Им-то и отрезали они единственный путь отхода на Тихорецкую. А расправляется в данный час с кубанцами пехота 10-й армии; есть и конница у них — бригада Петра Курышко; доблестный конник, когда-то вместе они все с Думенко носились. Уж, наверно, все идет там гладко, иначе Семен Буденный с Ворошиловым не тащили бы всю Конную по Егорлыкскому тракту в походных колоннах. Собственно, только его бригада кинута в тыл кубанцам, к месту подрыва чугунки, на перехват отступающего противника. А в сторону станции Белоглинской ушел один из полков 6-й Ставропольской кавдивизии.

Холодком пахнула тревога. А что, как напорются ставропольцы на бронепоезд? Кажется, полк Усенко выделен. Комполка бедовый, горячий; почует, у беляков снарядов нет, попрет по чистому с клинком…

Солнце уже оторвалось от насыпи, встало над семафором; снежные дали сменили окраску — преобладала бирюза. Чувство мимолетной досады на себя Мироненко погасил издевкой. Черт-те чем занимается все утро. Дались ему цвета, ерунда такая. Будто и подумать не о ком. Вон за спиной — сотни! Кормить, одевать…

В заметенной балочке с худым дощатым мостком нагнали трехдюймовки. Передняя пушка завалена набок — угодила колесом по ось меж бревен, закупорила дорогу. Толкотня, гвалт. Охранщики повскакивали с седел, сбились кучей у лежащей пушки. Над их головами мелькали руки и белая баранья шапка командира батареи.

Комбриг знаком приказал расступиться. Объезжая, с насмешливым укором поглядел на задавастого пушкаря, сконфуженного и злого. Беды никакой не произошло, так, оплошка, сам выкарабкается. Да и двигаться дальше пушкам рискованно. От этой балочки можно и пальнуть…

Конь, екая селезенкой, играючи вынес наверх. Комбриг из-под руки окинул ослепительно белую степь, по которой только что рысил; полки его уже вот у балки, а дальше, в синей кромке, темнеют конники 4-й дивизии. Среди головных, знал, движутся с начдивом Городовиковым командарм и член Реввоенсовета. Не хотелось расчехлять бинокль. Загляделся вниз; с пушкой еще возятся. Штабисты, вестовые и передовой взвод, не дожидаясь прохода, пробивались в сугробах низом, рядом с мостком. Выгребал к нему только военком Мокрицкий.

Смуглое синеглазое лицо юного военкома пылало от мороза и возбуждения; вороной белоногий с вызвездиной жеребец вертелся под ним, всхрапывал и норовил куснуть за острое колено.

— Не смыкай повод, не смыкай… И шпоры отпусти.

Посоветовал Мироненко безразличным тоном, лишь бы не задеть самолюбия своего комиссара. Конник он молодой да и хлопец славный, напористый, не прячется за спинами, не ищет себе занятий в политотделе, в бою сдерживать еще приходится. Повезло ему с военкомом.

— Григорий Митрофаныч!!

Синие глаза военкома опалили холодом. Мироненко крутнулся в седле. Вот он, разъезд. Черепичная крыша с дымящей трубой, скворечней, полосатые столбики переезда, семафор с мертво обвислой красной рукой… Под ним на рельсах… бронепоезд. Когда подкатил?.. Наваждение!

Мысль работала четко. Полторы сотни саженей, не больше. Тяжелым орудиям уже не по зубам — мертвая зона. Да и снарядов все-таки нет… Иначе бы шпарил по бугру — колонне городовиковцев. А пулеметы?! Ленты-то наверняка есть… На затылке, спине ощутил зуд. Ждал: вот-вот полосонет… Толкнуть гнедого вниз?.. Желание это подавил силой. Знал, что он сделает. Конечно, неразумно с голым клинком на броню… Но пушки-то подмогнут… Не навеки же застряли в проклятом мостке!..

Краем глаза видел, военком понял его намерения и одобрил. Выхватил из ножен шашку, неумело замахал ею, призывая пробившихся уже на этот бок штабистов, вестовых и бойцов.

Гнедой, ощутив шенкеля, рванулся в намет. Шашку комбриг не вынал — понимал несуразность размахивать ею. Ухом ловил позади накатывающийся топот, а помыслами весь был вон где, у семафора. Проскочить бы переезд… Укроют за строениями лошадей… брать пеши… Винтовкой ни черта не поделаешь, пушки уж подкатят…

Почему бронепоезд вернулся? Значит, в Белой Глине ему уже не светит пехота 10-й ворвалась туда. А может, Усенко успел разобрать полотно где-то неподалеку?..

Наметанный степной глаз ни на мгновение не оставлял тупого рыла бронепоезда. Стальной бок с выставленными грозно орудиями скрылся уже из виду; все внимание отбирала ближняя пулеметная башенка с торчащим стволом «максима». Башенка живая тень от ствола перемещается по освещенной лобовой стенке бронеплощадки.

Осознавал Мироненко, что каждый скачок гнедого приближает его к той черте, у которой «максим» заговорит. Может быть, тот чернеющий у самой кромки дороги куст будяка, высунутый из снега? А может, крайний полосатый столбик у переезда. Пулемет молчит не потому, что лент не густо, — за гашетки держатся опытные руки…

Подчиняясь чувству сохранения жизни другим, чувству, уже вжившемуся в него, привычному, наддал шпорами, чтобы гнедой больше оторвался от скачущих позади. Во что бы то ни стало надо куст проскочить одному. Чутье подсказывало: опытный глаз не упустит верного ориентира. С облегчением уловил лицом напор ветра — гнедой прибавил. Вот он, куст бурьяна… Скачок, еще скачок… Сжался комком, вбирая голову в плечи… Такое ощущение, будто со всего маху налетел на невидимую каменную стену. Это — последняя мысль комбрига в мгновенно угасшем сознании…

К разбросанному на снежной обочине комбригу первым подскочил военком Мокрицкий. На белом гольном полушубке, утянутом ремнями, поперек груди зловеще гляделись отметины пуль; лицо запрокинуто, глаза, уже остекленевшие, уставились в небо. Военком слышал короткую очередь, свалившую командира вместе с конем. Конь жив, храпел, захлебываясь кровью, обильно бившей из простреленного горла, дрыгал ногами; остро поблескивали на солнце сточенные подковы.

Вторая короткая очередь из бронепоезда свалила наземь юного синеглазого военкома, вздевшего было шашку над головой — звал в атаку…

4

Среди ночи полевой штаб Конной въехал в Белую Глину. Ставропольское село с лихвой вместило невиданные доселе массы красных войск. В просторных дворах, обнесенных плетнями, битком подвод; в саманных хатах — вперемешку пехотинцы с конниками. Две стрелковые дивизии и вся Конная! Остальные дивизии: 10-й, 34-я, 32-я и 39-я с Отдельной кавбригадой Петра Курышко, расположились подковой в близлежащих селах; еще ранее Конная оставила бригаду Семена Патоличева 11-й кавдивизии в Среднем Егорлыке и Лопанке.

Со вчерашнего длится отдых. Не тревожимые белыми, красноармейцы отсыпаются, отъедают отощавшие бока на хозяйских харчах, приводят в божеский вид исхудавшую одежонку и обувку; тыловики-снабженцы, с растопыренными глазами, ошалевшие от привалившей удачи, набивают пустующие обозные подводы чувалами с мукой и зерном, тюками одежды цвета хаки с заморским клеймом; отцы-командиры думают…

Думок до бесовой матери, распирает во все стороны. Хваленый Кубанский корпус генерала Крыжановского, выставленный Деникиным перед Тихорецкой на владикавказской ветке, распался мыльным пузырем. Белые гренадеры дружно вскинули руки под напором красной пехоты; первоконникам, собственно, не привелось всласть помахать клинком — оказалось достаточным их появления во вражьем тылу. Кубанскую конницу генерала Шумейко разметал в излучине Верхнего Егорлыка Петро Курышко со своими молодцами. Так что на Тихорецкую дороги открыты! А что под Ростовом и на Маныче? Вот тут и зарыта собака.

Буденный, не отрываясь от исчерканной красно-синим карандашом десятиверстки, краем уха слушал говорок начдива-50. Штаб пехотинцев в соседнем богатом дворе; начдив Ковтюх ввалился, едва развиднелось. Поздоровавшись, тут же начал развивать «планы» дальнейшего наступления на станцию Тихорецкую. Сперва командарм внимал таманцу с откровенным доверием; с усмешкой в степных глазах разглядывал нелепо укутанную фигуру в белую гольную шубу до пят, с белым воротом и опушкой на рукавах, донельзя замазанную, засаленную; сверху мелкорослого таманца покрывала высоченная, ведром, лохматая папаха тоже белой овчины. Смешили, конечно, борода, рыжая, торчком, густая-прегустая, будто туго набитая одежная щетка, и красный кисет, вышитый бисером, болтавшийся у валенок на шнурке от кавказского узкого пояса. Остужали голубые глазки, крохотные, слегка раскосые, но до чего колючие, цепкие, как репьяхи.

Зотов, сидевший тут же за столом, разгадал уловки таманца; подмигнув командарму, рубанул напрямки:

— Епифан Иович, тебе покоя не дают английские ботинки, захваченные Тридцать четвертой в Ново-Покровском. Скажи, ага?

— Тихорецкая нам нужна как душа! — горячился Ковтюх, не скрывая своих вожделений. — И шо с того?.. И ботинки… Народ весь чисто разбутый! А в Тихорецкой… склады́! Горы всякого такого добра. Путя открыты. Голыми руками бери. До самого Катеринодару ни одной лялечки.

— А Ростов?! Отчет себе даешь? — хмурился Зотов, уходя взглядом от черных блескучих глаз Буденного; знал, командарм под нажимом члена Реввоенсовета все еще склонен продолжать наступление на Тихорецкую. 34-я, коей так завидует таманец, выдвинулась от разъезда Горький до станции Калниболотской; переобувшись в трофейные добрые ботинки, готова топать вдоль чугунки на Тихорецкую — полсотни верст-то!

— Верите пленному генералу?! — натопорщил рыжую бороду Ковтюх, подтягивая свой знаменитый красный кисет обеими руками, похоже как доставал ведро из колодезя. — Та бреше!.. Беляки обратно захватили Ростов?.. Та ни в жисть! Для красивого словца беляк сбрехнул… щоб попанькались мы тут з ным.

— Еще ночью то были слухи, Епифан Иович. А вот утром получили достоверные сведения… через Великокняжескую. — Зотов порылся в бумажках, заваливших стол. — А почему не верить показаниям пленных? Из-под Батайска определенно перебрасывается Добровольческий конкорпус Юзефовича в Егорлыки. Помощь немалая генералу Павлову. А поразмыслить… со взятием Ростова Деникин может кинуть против нас с вами и побольше подкреплений. Свои «цветные» дивизии, к примеру, бронепоезда…

— Послухать тебя, Зотов, так глаза завязувай! — озлился Ковтюх. — Не мы в тылу у беляков, а они у нас… Ну и отбили Ростов… Шо с того? Его ще и удержать надо! А мы тут ягнята, а? Две армии! Даванем — юшка красная польется. Захватим Тихорецкую, а там можно и повернуть на Ростов. Товарищ Буденный, га? Та оторвись, ради бога, от карты своей. Тут живое слово…

В штабную горницу вошло начальство 20-й стрелковой дивизии, начдив Великанов и начштаба Майстрах. Ковтюх, обрадованный приходом своей «пехтуры», решительнее выставил рыжую бороду, широкие обветренные на морозе скулы запылали огнем.

— Тихорецкая, говорю, Тихорецкая!.. Как душа!..

— Да погоди, Ковтюх!.. Заладил: душа да душа, Тихорецкая да Тихорецкая, — Буденный недовольно поморщился. — Обдумать тут нужно… Ты как мозгуешь, Великанов?

Начдив-20 уселся на предложенный стул, снял черную кубанку, расстегнул на полушубке верхние крючки. На вопрос командарма отвечать не спешил. Зотову показалось, что все эти движения и жесты понадобились Великанову, чтобы оттянуть время, собраться с мыслями; по всему, он знал горячие устремления таманца и сам не прочь продолжать выполнение своей основной задачи, поставленной ранее штабом 10-й, — наступать на Тихорецкую.

— Тихорецкая или Егорлыки? — уточнил вопрос Буденный, подумав, что его не поняли. — Ковтюх вот с ножом к горлу… По правде, мы с товарищем Ворошиловым тоже склонны… бить на Тихорецкую. Разрубить глубокие тылы Деникина. Насчет складов не знаю… — Он хитро покосился на начдива-50, крутнул ус. — А силу противника с Ростова мы оттянем.

— Оттягиваем мы ее и тут, в Белой Глине, — вмешался Зотов, с надеждой взирая на Великанова; он почуял: слово опытного начдива, фактически возглавляющего всю группу в пять стрелковых дивизий 10-й армии, будет веским, если не решающим. Удачно, что нет в штабе члена Военного совета — командарм не так будет упорствовать.

— Вы знаете главную ось наступления Десятой… Владикавказская ветка. Ее мы и придерживаемся, — заговорил Великанов осипшим голосом, то и дело поправляя кроликовый сивый шарф у горла. — Заманчиво, слов нет, ударить на Тихорецкую… с Конной рука об руку. Корпус генерала Крыжановского в Белой Глине нам, считай, достался задарма. Кубанцы знали, кто у них появился за спиной… Винтовки в снег, руки в гору. Сам генерал пустил себе пулю в сердце. А как с Егорлыками? Там сильнейшие казачьи части. Пусть и ополовиненные нашей Двадцать восьмой дивизией, бураном… Кулак все одно увесистый. А ежели в самом деле… Юзефович из Батайска со своей кавалерией подвалил? У Конной хватит духу самой справиться, а?

— Что-то не про то, Великанов, ты заговорил. — Буденный, сдвинув лохматые брови, оборотил лицо к своему начальнику оперативного отдела: — Степан Андреевич, уловил, куда гнет пехота?

Зотов передернул плечами:

— У пехоты, Семен Михайлович, своя задача…

— Задача у нас общая… Расколошматить Деникина! Что значит «своя»?.. — Буденный сердито притянул десятиверстку; смуглые сухие пальцы его мяли лощеную бумагу, но взгляд, заметно, блуждал где-то в другом месте. — Разговор у нас об чем? Куда ударить… объединенными силами. Вот и мозгуйте. Вас и позвали затем…

Уловив разноголосицу, Ковтюх отставил кисет, так и не свернув цигарку; цепкие раскосые глазки его репьяхами впялись в усатое лицо командарма.

— А я про шо?.. Объединенными силами! От Тихорецкой там же и ветка кущевская… Коли нужда, подможем и Ростову.

— Нужда, Епифан Иович. Еще какая нужда, — Зотов облегченно передохнул — командарм, оказывается, не так уж и крепко держится за тихорецкое направление. Вчера еще активно кивал члену Военного совета; как видно, и сам Ворошилов дрогнул перед давней директивой фронта — бить в тылы Донской армии и добровольцам Кутепова. Несомненно, встряхнула беда под Ростовом. А тут и таманец масла подливает; не понимает, что его назойливая затея о тихорецких складах всем настряла в зубах, даже Великанову. — Наш выход в район Тихорецкой, само собой, сказался бы на успехах белых в Ростове. Мы овладеваем железнодорожным узлом, тем самым прерываем жизненные коммуникации деникинских армий. Но успех сказался бы не сразу. А есть у нас время? Конные корпуса противника, сосредоточенные в Егорлыках, незамедлительно обрушатся на наш тыл. В лучшем для нас случае, займут Белую Глину, а в худшем — Торговую и Великокняжескую. Хлынут в прорыв. Совсем оттеснят от нас Девятую армию. А ей с корпусом Думенко вовсе не сладко зараз на Маныче. Не устоят они — пошатнется весь Кавказский фронт. А положение нашего фронта весьма сложное в данный момент… учитывая сдачу Ростова.

Зотов всей кожей ощутил, как входил осиновый кол в «тихорецкую затею». Опала даже рыжая, воинственно топорщившаяся борода таманца; сопел кирпатым носом тот еще недовольно, но в руках, закручивающих цигарку, уже не было уверенности. На какой-то миг Зотову стало жалко его; не о себе, конечно, думал начдив Таманской. 50-я Таманская дивизия, слабая, небольшая по составу, была плохо одета и почти разута. Как бы сейчас пригодились английские склады в Тихорецкой. Этот щуплый, малого роста человек тешил себя надеждой и никак не мог с нею расстаться.

Как и предполагал Зотов, последнее слово все-таки осталось за Великановым. Размотав с шеи пушистый шарф, командующий группой войск аккуратно сложил его на колени; взгляд усталых глаз не сводил все время с десятиверстки, которую мял командарм Конной. Казалось, он просто продолжал развивать свои мысли, так бесцеремонно прерванные конником; ни словом, ни тоном не выказал неудовольствия.

— Тихорецкую что теперь не взять… Две армии! Но есть ли смысл? Двинься мы все гамузом… казаки тут же кинутся на Белую Глину и на Торговую. Правильно товарищ Зотов говорит. Нам придется бросить «тихорецкую затею» и драться с белыми конными корпусами в невыгодных для нас условиях. Жертвы будут наверняка великие и напрасные. Это тут же отзовется на положении других армий фронта. Мы поставим их, и без того задыхающихся, к стенке. Я предлагаю бить… на Егорлыки. Всей Конной. Немедля бить. Покуда казаки не опамятовались.

— Конной?! — У Буденного задвигались желваки, рука по привычке потянулась к усам. — А пехоте отлеживаться в теплых хатах?

— Я сам поведу на Средний Егорлык Двадцатую.

— Одну дивизию?! Побойся бога, Великанов!

— А что? Двадцатая — самая большая дивизия во всей Десятой. За две любых сойдет. И у нее немалый опыт в боях с казачьей конницей. Так что не надо делать страшные глаза… Стронется из теплых хат и Пятидесятая, Таманская. Пойдет след в след Двадцатой, резервом.

— А конники Петра Курышко?..

— Семен Михайлович, зачем нам подрубать сук, на каком сидим? Зачем всем нам срываться? Владикавказскую ветку оставлять неразумно. Три дивизии и кавбригада. Нам-то с вами тоже на кого-то нужно опираться. Мы не ведаем, что предпримет Деникин. Ну, кинемся все с завязанными глазами на Егорлыки… А гляди, у них в Ростове настолько прочно… бросят в эшелонах по кущевской ветке через Тихорецкую на Белую Глину своих «цветных», корниловцев, марковцев… Такое может быть?

— Может, — за командарма ответил Зотов, довольный исходом летучего совещания с пехотой. — Семен Михайлович, дозволь нам с пехотными штабистами прикинуть на карте завтрашний день…

— Ради бога! Распиши, Степан Андреевич… С рассветом пораньше и выступим. Пойдем на Средне-Егорлыкскую. А то в самом деле получится большая чепуха. По частям надо бить и скорее эту банду! А Тихорецкую взять успеем…

Подобревший, с облегченной душой, командарм сам проводил за порог пехотное начальство.

5

День для члена Реввоенсовета показался длинным и смутным. Войска за кое-то время по-настоящему отдыхали, не сходило с неба предвесеннее солнышко, ноздрями ощущал его, на вороте и рукавах шинели, а душу саднило, устал и телом. Все утро возился с пленными, допрашивал, сверял показания с бумагами, оставленными генералом Крыжановским, выступал на похоронах красноармейцев, погибших под Белой Глиной. Жертв немного, почти все из пехоты; две могилы свои — конники. 4-я и 6-я потеряли лучших командиров — комбрига Мироненко и комполка Усенко. Чего сроду не было, прослезился. Хоронили в центре села, на площади, под духовой оркестр и ружейный салют.

С похорон и ощутил душевную смуту. Не чаял, когда доберется до штаба, стащит свинцовые сапоги и разбросается в постели. Догадывался о причине депрессии, такое у него случалось — после окрыленности, подъема падал духом и тут же вставал; не сомневался, к утру пройдет, выспаться бы хорошенько.

Наверно, подкосил Ростов. Слухи о падении города стали явью; поверил плененному начальнику штаба Кубанского корпуса полковнику Даниленкову, подтверждали и белые приказы. Тыловой штаб Конной в Ростове; там где-то, при политотделе, и жена. Навряд ли город захвачен внезапно, уж успели эвакуироваться. Начштаба Щелоков не мальчик, разберется, что к чему. Надеялся на Орловского, своего помощника и верного человека. Нет, причина — не Ростов. Тем более знал, что жена где-то за Манычем, на полпути к Белой Глине.

Война на исходе, чувствовал ее конец, даже видел собственными глазами. Замечал на других — люди не так стали воевать, бездумно, самозабвенно, а с оглядкой, проявились чувство с а м о с о х р а н е н и я и надежда в ы ж и т ь. Пронзительно-острое чувство испытал и сам, когда опускали в свежеотрытую землю увитые кумачом гробы. Передернулся весь, представив себя на их месте; вполне возможно, что и его бы называлось имя, и по нем бы палили салют. Пожалел себя — не увидал бы то, ради чего сложил голову. Жалость мимолетная, ее тут же вспугнули ружейные выстрелы.

Нет-нет, и не чувство самосохранения вызвало душевный упадок. Как на духу скажет самому себе. Умереть не боится; как-то и мысль не приходила, что пуля или шашка могут его задеть. За два года — ни царапины! Тьфу-тьфу! Не уклонялся от боя, напротив, не упускал случая вынуть наган или шашку…

И все-таки докопался до потаенного. Вечером уже, собрав политсостав всех трех кавдивизий, выступил, как обычно, о текущем моменте; дал возможность высказаться и военкомам. Само собой, всех волновала судьба Ростова. Наслушался всякого. Народ зубастый, политработники, каленный в битвах, слово сказать ему — что махнуть шашкой. Две недели, как Конная вышла из боев в устье Маныча… Переходы, переходы по заснеженным степям… Оторвались от противника… Клинки заржавели в ножнах… Конники прячутся за спины пехоты… А Ростов пал! Там братья кладут головы…

Выступления военкомов взбудоражили члена Реввоенсовета, крепко задели. За спину пехоты Конная не пряталась, такого не бывало, опиралась на пехоту — другое дело; сами говоруны так не думают, от лихости у них, ради красного словца. Оправдывая комиссаров, Ворошилов оправдывал и себя, во всяком случае, пытался оправдаться. Где-то в глубине, на донышке, он уже тяготился сложившейся для Конной обстановкой. Обстановка слишком благоприятная. Две недели без серьезных операций, если не сказать, вообще без боев. В такой-то беде! Конечно, за спину пехоты 10-й не прячутся, но как-то вольно или невольно подстроились под ее шаг…

Вот она, причина!

Выйдя из душного помещения на мороз, Ворошилов прислонился плечом к резному столбу веранды. Благо темно. Просунул под шинель меж крючками ладонь. Да, именно подстроились. Кубанский корпус генерала Крыжановского на счету пехоты, Белую Глину брала 10-я; с их стороны, Конной, получилась демонстрация. Да об этом говорят и потери. А пресловутое тихорецкое направление?.. Сам же видит, не на Тихорецкую надо бить: понимал это уже вчера. Давит на командарма по привычке, от избытка власти, влияния; послушание его начинало выводить уже из равновесия. Бить нужно на Егорлыкскую. Зотов прав. Обидно, командарм не хочет открыто поддержать начальника полевого штаба. Уж дал понять ему нынче — решай! Нарочно оставил с раннего утра, не таскал за собой. Не будет на оперативном совещании. Казачьи конные корпуса генерала Павлова — вот противник, достойный противник; где бы он ни скапливался, в Егорлыках ли, в Целине, на Мечетке… путь Конной туда.

Нет связи со штабом фронта. Ну и что? Сами с усами, должны сообразить. Кажись, нашел нужный тон, оправдался сам перед собой. Ростов пал. Фронту трудно. Без Конной трудно. Теперь они там почувствовали…

Едва втащил он через порог ноги. Из потемок, на свету, в тепле, почувствовал себя лучше. Разделся без помощников, хотел идти в свою комнату — штабной адъютант пригласил в оперативную.

— Чего, совещаетесь все?

— Да нет, Климент Ефремович… С совещаниями на сегодня покончено. На чай Семен Михайлович кличет. Гости у нас.

— Гости-и? Что еще за гости?

— Вы угадаете…

— Приказ войскам заготовлен?

— Ждет вас… В оперативной.

— Зайдем.

Направляясь из оперативной комнаты к Буденному, Ворошилов ломал голову: «Кто? Щаденко? Бросил упраформ?.. А может, деникинцы захватили Таганрог?..» Так нет, на выбритом мальчишеском лице адъютанта ничего тревожного. Да и какой Щаденко гость?! Открывал дверь, разбираемый нетерпением.

За широким столом, очищенным от карт и бумаг, теперь заставленным чайной посудой с ведерным самоваром посередке, теснились конники. Угадал среди своих худощавого, стриженного наголо человека, сидевшего по правую руку от командарма. Подсказала улыбка с широким оскалом крупных белых зубов и складки на голых щеках. Конечно, не такой уж и важный гость. Навряд бы узнал вот так сразу, не будь давешнего разговора о нем с командармом. Один из начдивов 10-й, под Царицыном вместе начинали, Григорий Колпаков.

— Ба, а ведь и вправду гости… Колпаков!

Поздоровались тепло. Ворошилов долго держал руки бывшего начдива Доно-Ставропольской, восстанавливая в худом остроносом лице знакомые черточки. Он вдруг почувствовал, как дорога ему всякая память о 10-й армии; тут же навалилась и давняя обида. Вышвырнули из Царицына на Украину, в бушующее море, будто в прорву — выплывешь, тебе повезло. Редкий день не вспоминает Сталина; веруй в бога, считал бы его своим ангелом-хранителем.

Не так уж мало и связано с этим человеком в Царицыне. Память явственно воскресила один из жарких летних дней где-то в широкой балке, за Сарептой, на южном участке. Перед ним предстал пожилой, грузный дядька с выгоревшими добела запорожскими усами, пропыленный до ниточки, в бараньей шапке, ватном пиджаке, с хворостиной в руках.

— Кажуть, ты самый Ворошило, да? Ай брешуть?

— Та не брешуть.

— Так примай гурты… Из Сальских степей.

То был отец Григория — Григорий Ильич Колпаков, дородный хохол, крутой, своенравный, с повадками запорожского казака. Каким он стал помощником в снабженческих делах! Горя не знали. Были с мясом и с хлебом. При отступлении Сальской группы войск согнал он со всех степных речек — Сала, Гашунов, Аксая — весь скот, организовал уборку хлеба. Привел и целую стаю детей, взрослых дочерей и сынов. Кажись, трое сынов. Да, трое; все вояки. А Григорий явился с пехотной бригадой, которую потом переформировали в Доно-Ставропольскую дивизию. Сейчас — 39-я; она тут же, в группе Великанова. А начдив другой. После болезни, не то ранения Григорий туда не вернулся; при 20-й, у Великанова, возглавляет войсковую конницу. Полка два. Бригада, считай. Из-за чего, собственно, и разговор возник. Буденный поделился «мыслишкой»: не худо, мол, заполучить Гришку Колпакова в Конную, не знает, на какое начальство выйти. Прочит в начдивы, на 11-ю. Посмеялся еще: не столько начдив — позарился на два полка конников. Видя, как Буденный обхаживает Колпакова, Ворошилов проявил интерес.

— Как батька поживает, живой-здоровый? — спросил он, усаживаясь на подсунутый ему стул.

Опередил с ответом Буденный:

— Бог здоровьицем не обделил нашего Григория Ильича. Все так же, кормит Десятую. Тарасом Бульбой мы его по-давнему кличем. Геройский старик.

Удивил не по-обычному разговорчивый нынче командарм. Кирпичный румянец во всю щеку, излишне яркий блеск в калмыцких глазах. От чая? Кинул взглядом — бутылки не видать. Наверно, хватили, а порожнюю посуду сховали от него. Пошел на хитрость: передернул зябко плечами, потер пальцы.

— Чаевничаете… Меня, пожалуй, не проймешь из самовара…

Скрипнул под Зотовым табурет — на столе возникла бутылка. Медицинский спирт. Ворошилов нехорошо скривился — санитаров обчищают. Зотов перенял дурную привычку у бывшего начальника штарма, Погребова. Добро, сам не злоупотребляет, не прикладывается в одиночку — так, держит про запас, на всякий случай, сохраняет марку радушного хозяина.

— Помянули Мироненко, нашего Григория Митрофановича… Климент Ефремович, — виноватясь, произнес Буденный. — Да Усенко… Собрались-то, погляди… Царицынцы!

Виноватый тон командарма покоробил. Ворошилову неловко стало перед начдивами Тимошенко, Городовиковым… Усатые, обветренные лица, взгляды умудрены, оценивающи. Не за командарма обидно — за себя; впервые, кажись, шевельнулось: гнуть палку до бесконечного опасно…

— Людей добрых похоронили нынче… Пускай земля им будет пухом. Глоток плесни, Степан Андреич… Чур с водой.

Чокаясь, Ворошилов обнаружил еще одного гостя. Комбриг Петро Курышко. Как-то сдвинулся он за возвышающуюся над всеми глыбу начдива-6 Тимошенко. Со смаком стукнул в его стакан, подмигнул. С этим видались позавчера в Торговой. Отчаянной храбрости рубака, из пекла не вылазит; изрубцован сабельными шрамами, что дубовая колода. В Царицыне еще гремел. Помнит, любимец Думенко.

— А ты не надумал, Петро, в Конную? — спросил он. — Опять в Четвертую… Принял бы Вторую бригаду…

— Нет уж, товарищ Ворошилов… — Серые глаза комбрига мучительно щурились. — Жаль с Десятой расставаться. Как память, один останусь. Из нее все мы вот вышли…

— Ну, ну…

С саднящим чувством ощутил Ворошилов, что своим приходом расстроил застолье. Деликатно дотерпев, покуда он не опорожнит чашку с чаем, как-то все дружно схватились и бесшумно оставили помещение. Вывел их Зотов. Буденный, примолкший, усердно продувал костяной, оправленный серебром мундштук.

— Приказ утвердил я… на завтра. Правильно, на Егорлыки…

Узкие степные глаза командарма недоверчиво скосились:

— Читал разработку?

— Подписал, говорю.

Продув мундштук, Буденный вставил в него асмоловскую папиросу. Искал по карманам спички, не замечая, что коробок лежит под носом.

— Разговорились тут… В воспоминания ударились… — Увидал спички возле своего блюдца, неловко прикуривал, озабоченный какими-то думками. — Слухи тут, Климент Ефремович… Думенку вроде арестовали.

— Как… арестовали?

— Ну уж… как… Как арестовывают у нас?

— Так слухи… или факт?

— А кто его знает!..

— Черт-то знает. Ты откуда взял?

— Петро Курышко!.. Прискочил, вишь, на ночь глядя… Думал, мы тут что слыхали. Весь вроде штаб с ним загребли. Григорий Колпаков тоже в тревоге… Брат же у него там… Самый младший. Мальчишка, сопляк… с усиками такой… Да видал ты! Марк. Разведкой корпусной командует.

— И за что?

Буденный в недоумении развел руками!

— Думали, гадали… Военком же у них сгинул. За него небось?..

— Чего гадать?.. Арестовали, так приказ на то объявят. А зараз… спать. Чую, завтра предстоит тяжелый боевой денек. И кто знает, чем он окончится…

Член Реввоенсовета тяжело оторвался от стула. Придерживаясь за поясницу, едва поволок ноги к двери. Командарм с тревогой глядел ему вслед — не слыхал от него подобных слов.

6

С рассветом в одночасье войска снялись и покинули хлебосольное село Белую Глину. Небо заволочено тучами, предвещая серый изморозный день. Сразу за вокзалом от замерзших, безжизненных путей разверзлась неоглядная степь. Накануне выпавший снежок подновил успевшие осесть и почернеть давешние сугробы; край степи недобро пропадал в дышащей знобким дыханием синей темени. Глаза невольно расширялись, а сердце замирало, будто перед обрывом…

Григорий Колпаков придержал повод посреди безлюдного перрона. Со спертым дыханием окидывал разруху. На запасных путях, в тупиках, виднелись обрывки каких-то составов, вагоны, площадки; у семафора, закупорив главную линию, возвышался плененный, пестро окрашенный — черно-желтый — бронепоезд; вразнобой торчали стволы мортир из орудийных башен. У водокачки, прямо на рельсах, валялись трупы белых, наполовину припушенные снегом…

По уговору, к шести пехотное начальство собирается у вокзала. Григорий явился раньше — чувствовал по предутренним сумеркам. Минут без пятнадцати — двадцати. Не поленился, разворочав овчинную бекешу, крытую синим сукном, вынул из нагрудного кармана френча серебряную луковицу часов. Да, без четверти. Часы — подарок Реввоенсовета 10-й — мозерские, с мелодичным боем и точным ходом. Заводит по утрам, в семь. Прикинув, что будет в семь и вспомнит ли о них, подкрутил на ощупь мереженое колесико.

Волокита с часами напомнила давнюю сценку. В приемной командарма-10, в Царицыне. Еще позапрошлой осенью, даже зимой, в декабре. Да, да, Ворошилова уже не было — принимал Егоров. С Борисом встретились. Часами он хвалился — подарком Троцкого…

Не может прийти в себя… С полуночи, как вернулся из полевого штаба Конной, не сомкнул глаз. Не верил ни умом, ни сердцем. За что?! Чем стал Думенко неугоден в 9-й армии? Вдруг, ни с того ни с сего… 10-я полтора года на руках носила. Орден привинтил ему сам лично Троцкий; именные шашки, часы… Славы, почета — на добрую сотню хватило бы таким начдивам, как он, Григорий, а ему одному. Орденский знак свой носил уже два-три месяца, бант залоснился и выгорел на солнце, когда в Царицыне появились ордена на других. Помнит, начдив 37-й, Григорий Шевкопляс, в числе первых нескольких счастливцев получил. Тоже на Скорбященской площади, торжественно, при народе и войсках. Вчера в разговоре, до прихода Ворошилова, Семен меж слов обмолвился, мол, свой орден он получил едва не через год после бывшего начальника…

Сейчас, восстанавливая в памяти выражение лица Буденного, в момент, когда тот произносил эти слова, Григорий ощутил в них горечь, сожаление. В общем-то, о Думенко отзывались за столом по-доброму, все недоумевали, возмущались. Семен Тимошенко, так тот прямо… злые слухи… Ока Городовиков вспомнил кстати, что им подхвачен такой слух… Якобы пленных думенковцев Деникин отпускает, буденновцев… расстреливает… Это вызвало негодующий смех…

Борис-то ладно, битый; тайных недругов у него больше, нежели друзей. Слава конника, популярность в войсках не по нутру многим. Нечего греха таить, с Ворошиловым у них не клеилось; Егоров, помнит, почитал его, обличал высокой властью; Клюев носился как с писаной торбой. Но Марк, родной брательник! Щенок, молоко материно еще не обсохло на губах. Этот кому встал поперек дороги?! Что совершил такого преступного против Советской власти?

Сзади подрысил вестовой:

— Григорь Григорич, конники прошли! Буденный со штабом. На переезд двинулись. Товарищ Великанов с Ковтюхом свернули до нас.

Из-за темного здания вокзала вывернулась группа всадников.

— Нэ спиться мэни, нэ лэжиться и сон мэнэ нэ бэрэ, — пропел вместо приветствия Ковтюх, выткнув из белого поднятого ворота свою знаменитую бороду. Голубеньких глазок его в сумерках не видать под низко насунутой высокой белой папахой, но по голосу чувствуется, что он своего операционного мнения не изменил, а выполняет лишь чужую волю. — На Егорлыки, значить!..

Подбив коня вплотную, Великанов протянул руку в перчатке. По всему, таманец еще неохолонул, продолжает отпускать по всякому поводу шпильки. Он, Григорий, не вытерпел вчера и врезал Ковтюху. Обиделся, вишь, подначивает. По рукопожатию понял, что Великанов просит не обращать на того внимания.

— Все остается в силе, Григорий Григорьевич… в основном, — подчеркнул командующий группой, намереваясь что-то добавить к приказу. Григорий почуял, что это касается его кавалерии, и сдвинул с уха папаху, наклонился. — Большая трактовая дорога… вот от переезда… наша. Дорога самая прямая и ближняя до Среднего Егорлыка.

— Туману не напускай, Великанов! — не выдержал Ковтюх. — Рубай навпрямки!..

— Задача твоей коннице несколько меняется, Григорий Григорьевич, — продолжал как ни в чем не бывало начдив-20. — Нечего ей хвостом болтаться у пехоты.

Общий план наступления на Егорлыки Григорий знал и был с ним согласен; не совсем устраивало собственное место. «Болтаться хвостом» — его выражение; вчера Великанов напрочь отказал ему что-либо менять. А предлагал-то всего ничего — отклониться со своими двумя полками конницы вправо от набитой дороги, не тесниться с пехотой. Что же это за задача такая? Уйти в голову, выдвинуться? Встретить передовые части противника? Разведка боем, так сказать. А есть ли смысл?.. Кавалерийские разъезды ушли далеко вперед, этого достаточно.

Полевую дорогу от станции Белоглинской до Среднего Егорлыка Григорий помнит еще с ребячьих лет — ездили тут с батькой; она действительно самая короткая и удобная. Вздумай генерал Павлов двинуть свои корпуса на Белую Глину, во фланг и тыл им, непременно направит главные силы по ней. На этом и построен совместный план Конной с пехотой 10-й. Удар принимает на себя 20-я стрелковая дивизия; за нею след в след верстах в двух-трех идет 50-я. Конная пошла левее: 4-я верстах в трех-четырех по проселочной дороге тоже на Средний Егорлык, 6-я охватом через Ново-Корсунский и Коровану на посад Ново-Роговский — верстах в семи от Среднего Егорлыка.

— И что же меняется? — спросил Григорий, не дотерпев, покуда начдивы прикурят от одной спички.

Убедившись, что папироса занялась, Великанов разъяснил:

— Отодвигайся вправо. Подале. Правым локтем потеснее смыкайся с бригадами Одиннадцатой кавдивизии.

— Михаил Дмитриевич, такое опасно… Одиннадцатая может меня утянуть с собой… Не видя утянуть. Степи тут неоглядные, ни конца им, ни краю. Бездорожье. Любая заячья стежка может увести черт-те куда. На пути живой души нету, спросить не у кого.

— Ты сам себе ответил.

— Опасно… Обнажится наш правый фланг. Вчера же я предлагал… мне конными полками чуть сдвинуться, идти уступом за вами. На случай охвата белой конницей.

— Во-во! — обрадовался Великанов. — На случай! А случай тут почти верный. И твоя задача — удержать обе бригады Одиннадцатой возле нас. Бездорожье, безлюдье могут увести их черт-те куда. Ты тут местный, каждую балку знаешь. Буденный подсказал, вот только.

— Тогда Одиннадцатую нужно брать под локоток сразу, пока выходит из села…

— И бери… — Великанов как-то подался из седла, отгораживаясь от Ковтюха, занятого тихой беседой со своим начштаба. — А что-то Буденный заикнулся… вроде берут они тебя от нас… А, Григорий Григорьевич? Не худо бы начдиву знать.

— Вчера вели такой разговор… Уж поздно… Мы-то еще и не видались. А потом это только разговор… Война на исходе.

— Воевать не вечно, да, — согласился Великанов, всматриваясь в синюю темень, еще и не думавшую рассасываться, куда им предстоит двигаться. — В Конной, что не воевать… Вся слава у конников. А ты вот потопай!..

— Михаил Дмитриевич, к чему затеял? Да в такой час…

— Не в укор тебе, Григорий Григорьевич. Топаешь ты всю гражданскую, считай. Знаю. Легких хлебов не ищешь.

Подтолкнул к ним коня Ковтюх. Не желая продолжать при третьем лишнем, Великанов вернулся к насущному:

— Что ж, пора и нам… Давай, Григорий Григорьевич, вгрызайся в Одиннадцатую зубами! И нас не теряй. Сердце мое чует… пойдет, хамлет, сюда. Не пропусти казаков в тыл пехоте… Может повториться азинская беда… Сраму не оберемся. Четвертая не успеет помочь…

Свою конницу Григорий нагнал за переездом, на спуске в балку. Чуть не проскочил. Зажатая в общей колонне, она пропала среди батарей на конной тяге, обозами и пехотой. Взгрел одного из подвернувшихся командиров полков, драгуна из сальских хохлов, Семена Марченко; велел ему лично выдергивать всадников из толчеи и собирать на обочине.

К восходу солнца конница Григория Колпакова была уже далеко от забитого войсками Егорлыкского шляха, пропала в вилючих балках меж увалами.

7

Топают часа четыре. Великанов, поискав в сером, заволоченном тучами небе прорехи посветлее, где могло быть солнце, прикинул — полтора десятка верст отмахали. Шагал и он вместе со штабом, в голове. Лошадей с умыслом отправил в обоз, подале. Давно взял себе за правило: ведешь людей в бой, на смерть — не делай для себя лазейку. Только — на равных. Бойцы видят и ценят, держатся куда устойчивее — начдив с ними.

Суждено погибнуть — погибнешь и с лошадью. Свеж в памяти случай под Целиной. Это недалеко, почти туда правятся. У начдива Азина была под руками лошадь. Лошадник сам Азин страстный, помирал за лошадьми. Случайно в пехоте, в коннице ему место. Ни на шаг, бывало, от него подседланный конь. И надо ж такому… от коня своего погиб. Слухи, подпруги подрезали. Вполне возможно.

От грустных мыслей Великанова оторвал Майстрах, начальник штаба. Скоро Майстраху входить в должность начдива. Сам остается на группе войск. Командарм Павлов отдал уже распоряжение. Дело одного-двух дней. Полевой штаб 10-й где-то на пути из Котельникова в Великокняжескую. Выйдут на связь — и вопрос, собственно, решен.

— Михаил Дмитриевич, подыми бинокль.

На бугре, по горизонту, виднелись всадники, россыпью, малыми группками.

— Наши разведчики? — спросил Великанов, не отрываясь от цейсовского бинокля.

— Похоже… мотаются разъезды белых.

Догадку Майстраха подтвердили вернувшиеся дозорные. Навстречу по этой же дороге двигаются большие силы кавалерии противника. Примерно верстах в шести-семи.

У Великанова вырвался вздох облегчения. Свершилось! Вышло по его. Генерал Павлов точно рассчитал, когда выступить — день, час. Пожалуй, Средний Егорлык оставил не в шесть, как они, а попозже. Дал доспать казакам. От уверенности? Еще бы. На Белую Глину идет наверняка. Нет, генерал, расчеты твои ни к черту! Работаешь вслепую, и опыта у тебя, видать, нету. Мамантов, тот бы не ринулся сломя голову, взвесил бы все, до крупицы. Белоручка ты, генерал Павлов, «академик». Правду о тебе говорят, спеси — как у индюка. Что ж, завязнешь во мне головой — хвост Конная сумеет обрезать.

Серые глаза начдива, с воспаленными набрякшими веками, не отставали от мыслей — окидывали, ощупывали окрест, видели выгодный рубеж, где можно прочно встать, закрепиться и принять на себя белую конницу. Дорога выгреблась как раз на бугор; взору предстала просторная гладкая низина, уводящая далеко-далеко к очередному увалу. На нем и маячат белые разъезды.

— Как позиция?

— По заказу, — ответил Майстрах, уловив думки начдива. — Вторую бригаду и разворачивать у дороги. А остальные по подходу… вторым эшелоном…

— Да, растягивать по фронту не следует, — согласился Великанов; такой вариант был обдуман еще в Белой Глине. — Оборону создать в глубину… С расчетом на круговую. Выдвинуть пушки на самый передок. Дайте команду Пушкарю.

— Я слышу, товарищ начдив! — вышел из-за спин штабистов помощник начальника артиллерии дивизии, щекастый, румяный парень с кудрявой русой бородкой, в морском бушлате и заячьем треухе. — Дозвольте исполнять?

Великанов кивнул, провожая добродушным взглядом широкую спину юного пушкаря, утянутую накрест лентами от «максима». Что ни делал — и кричал и совестил, — об стенку горохом. Не хочет расставаться бывший черноморец, комендор с потопленного в Новороссийске по приказу Москвы линкора «Свободная Россия», с морскими «атрибутами». За меткую стрельбу из трехдюймовок и упрямство близок стал его сердцу. В штабе моряка величали прямо в глаза «братишкой», а он — «Пушкарем».

— «Максимы» все выдвиньте, — продолжал начдив, зачехляя бинокль. — Встретить нужно по достоинству… Увязнет, никуда не денется. Да до Ковтюха пошлите верхового, поторопится пускай. И срочно глубокие разъезды на фланги… до Городовикова и Колпакова. Где-то в Четвертой и командарм Буденный с членом Военного совета. До них самих добраться.

Подходившие роты свертали с дороги, в обе стороны. Пробиваясь сквозь сугробы, красноармейцы залегали по самому гребню, отрывали руками в снегу окопчики — этакие кубла, как зайцы. Кто-то из передних позади у Великанова посмеялся невесело. А что поделаешь? В землю не вгрызешься. Вот пушки бы чуть-чуть укрыть. У прислуги есть ломы, лопаты.

Начдив обернулся к ординарцу, следовавшему тенью.

— Василий, аллюром до Пушкаря! В землю, в землю трехдюймовки!.. Полчаса у них есть…

В беготне Великанов забыл и о противнике. Лично отыскивал удобные взгорки, устанавливал пулеметы, намечал ориентиры — указывал первым номерам какие-то приметные бурьяны. Вывозился по пояс, взмок, как конь, пар валит.

Отыскал его начштаба, Майстрах.

Догадался по одному виду его. Вскинул бинокль. Ближний бугор за низиной почернел. Вроде глядел только. Да, сомнения нет, кавалерия. Копится для атаки. Что ж, четыре версты заснеженной равнины, на изволок… Иного и желать не следует. Выдыхаются изрядно кони. «Максимкам» станет работы. А встретят пушкари.

— Изготовиться…

Командиры разбежались по частям. Наблюдал, как замирало движение по всей позиции. Просматривалась она вся, как на ладони; не заметил сразу, что место на левом крыле от дороги господствующее. Можно бы по-иному расположиться. Батареи оказались в седловине. Оттуда бы им сподручнее. Нет, переиначивать уже поздно.

Спешил Великанов к пушкам. Прикидывал, какая польза будет, ежели выпустить в черное по бугру с дюжину шрапнели. Никакой все-таки. Так, для острастки. Издали еще встречал возбужденной улыбкой Пушкарь. Без бушлата, в овчинной душегрейке, распаренный, и без того румяное лицо пылало огнем — орудовал ломом.

— Пуганем? — догадался он, сдергивая со ствола орудия бушлат. Синими, как Черное море, глазами указывал на бугор.

— А дотянет? — посомневался Великанов, стараясь не выказывать, что и шел-то за этим.

— На глазок ежели… дотянет. Но низина обманчива, сами знаете.

Получив согласие, комендор самолично вогнал снаряд в пушку, повозился с прицелом, поставив на предел дальности, дернул шнур. Черно-белый фонтан возник на бугре. Великанов в бинокль видел, что недолет изрядный.

— Потерпим, — утешал разгоряченного моряка, взявшегося было за второй снаряд. — Покуда перекурим. Коль скопился… пойдет. Ему тоже видать нас. И кажется, мало. Добро — не развернулись. А в глубину… не знает, что дивизия еще на подходе.

Пачка папирос начдива обошла всю орудийную прислугу. Пушкари, довольные щедрым угощением, вниманием высокого начальства, толклись возле, вникали в суть разговора.

— На пятки не наступай, братишки, — тонко намекнул моряк, давая понять пушкарям: не худо, мол, и меру знать.

На бугре усилилось движение. Наметился строй — разобрались полками. Имей хоть малый опыт встреч с казачьей конницей, ошибиться в ее намерениях невозможно — изготовились к атаке. Великанов чувствовал, как колючий клубок подкатывает к горлу, дыхание сбивается. Ничего, пройдет, успокаивал себя, зная за собой признаки волнения. Убивать и идти на смерть — к этому здоровый человек никогда не привыкнет. Свершается такое в момент наивысшего напряжения — отчаяния, злости.

Почему генерал Павлов медлит? Чего выжидает? Великанов обеспокоенно водил биноклем. Не маневр ли какой? Может, скрытно по балкам кинул им в тыл ударные части? Ждет удачного часа…

Свершилось совсем непонятное. Изготовленная к атаке казачья конница на глазах свернулась в походные колонны и исчезла из виду. Почему? Можно только гадать. Не таким уж и простаком оказался белый генерал…

Глава восьмая

1

Как ни храбрилась зима, выказывая свой норов, весна брала верх. Какой уже день подувал с теплого края ветер, нагоняя волглые массы воздуха. Степь, обнажаясь, запестрела на буграх и склонах балок рыжими плешинами; снег, съедаемый предрассветным туманом, набрякал водой — зашелестели в рытвинах, теклинах свежие до синевы ручейки. Загуляли, разбуженные от долгой спячки, полынные одурманивающие запахи…

Четвертые сутки Конная армия топчется в Среднем Егорлыке. Как будто на стену натолкнулись; стена та — станица Егорлыкская. Вот, рукой подать — до трех десятков верст. Позавчера и вчера наваливались двумя дивизиями, 4-й и 6-й; нет, голым клинком сдуру не возьмешь. На нынче опять прибегли к испытанному — помощи пехоты. Пехотинцам все-таки со штыком сподручнее врываться в окопы, утыканные пулеметными гнездами, батареями…

Полевой штаб размещался на поповском подворье. Ворошилов лег за полночь; велел разбудить себя рано. Адъютант растолкал, казалось, тут же, не успел и глаз сомкнуть.

— Души у тебя нету, Петро… — сонно, с хрипотцой выговаривал он, влезая в не просохшие еще сапоги. — Черти навкулачках не дрались… В самый раз бы поспать… Куда он денется, генерал Павлов? Поди, нежится в пуховиках какой-нибудь егорлыкской казачки… А, Петро?

— Думаю, не до пуховиков генералу…

— Чего так?

— Знает… Конная под боком.

— Эка!

Ворошилов сноровистее потянул голенище непослушными со сна руками. Притопывал в деревянный крашеный пол, проверяя, как намотал портянки.

— Командарма подняли?

— Уже на конюшне.

Не поспеешь за ним, думал Ворошилов с усмешливой досадой, и когда, черт усатый, спит. Остатки сна смыл холодной водой в чулане под рукомойником. Выпил корчажку пахучего молока с пшеничным хлебом.

— Весна на дворе?.. — спросил, сдергивая с крюка шинель.

— По календарю весна… Март нынче. Первое.

— Марток оставит без порток.

— Всякое может… — согласился Зеленский, помогая облачаться в ремни с оружием. — В марте цыган шубу пропил…

На крыльце в лицо хлобыстнул сырой и холодный ветрище. Почувствовал, шинелишку прохватывает насквозь. Да, худо тому цыгану, усмехнулся Ворошилов, вспомнив продолжение притчи. Надеясь на весеннее тепло, цыган пропил шубу, а марток такой закрутил — горемыке пришлось ховаться в вентерях…

От конюшни подходил Буденный. Утирал на ходу о полы шинели руки — чистил любимца своего, Казбека; поздоровавшись, оглядывал серое, заволоченное тучами небо, принюхивался к ветру.

— Развезет… ноги не вытащить. А колеса?! Вся техника наша утопнет в грязюке. Чернозем… Пушки… больное! Распорядился запасные уносы к каждой трехдюймовке сколотить.

— Колеса и у белых… Не крылья.

По привычке ответил Ворошилов. Но тревога командарма передалась и ему. Весенняя распутица свяжет по рукам и ногам. И как нынче еще день сложится? Вот вопрос…

Зябко поеживаясь, он явственно ощутил холодок под ложечкой. Встречные бои показали: казачьи корпуса генерала Павлова — орешек крепкий. А пехота?! Матерая контра, «цветными» называют, офицеры-добровольцы. Генерал Кутепов подбросил из Батайска. Терско-кубанский конный корпус генерала Юзефовича — тоже не слухи. Воздушная разведка обнаружила его полки где-то у Мечетинской. В один голос пленные утверждают… на станции Атаман выгружаются части из казаков-стариков под командованием генерала Чернецова…

Позавидовал прочности нервов командарма. До зари управил коня, размялся на воздухе. Весь день проведет в седле, хоть бы хны. Сам же он седла долго не терпит, от силы пять-шесть часов. Горит все от колен. Спасается тачанкой. Вчерашнее еще не остыло…

— Завтракать, Климент Ефремович… — пригласил Буденный, кивая на флигелек за плетняной горожей. — Надежда моя там уже настряпала…

Буденные занимали тесовый флигелек под жестью — соседей батюшки. Жена командарма под Ростовом была задета осколком; как выздоравливающая, она не отстает от мужа ни на шаг. На положении «холостяка» Ворошилов иногда пользуется их хлебосольством, но всякий раз не находишься.

— Спасибо Наде перекажи, — отказался он. — Позавтракал уже…

— Всухомятку?

— Зачем? Зеленский что-то придумал…

— Да знаю его придумки, Зеленского твоего… Молоко да хлеб.

— И молоко… еда.

— Весь день без горячего, знаешь… Нынче уж наверняка нигде не выпадет перехватить. Чует мое сердце… Пойдем, пойдем, Климент Ефремович.

— Ну, ей-богу! Пристал как банный лист. Полведра молока выдул. Гляди, раздулся!..

Во двор въехали верхи начдив Городовиков и военком Детистов.

— Четвертая собралась к выступлению! — доложил начдив, прикладывая руку к барашковой шапке. — Бойцы поели, седлают коней…

— Слезайте, — сказал Ворошилов неприказным тоном; сделал вид, что не заметил нарушения — начдив все-таки должен конкретно обращаться к командующему армией. Все чаще в подобных ситуациях он стал испытывать неловкость. Конечно, неудобно перед военкомдивом, непосредственно своим подчиненным. — Ока Иванович, ступай с Семеном Михайловичем… На завтрак, за меня… А мы с Детистовым покурим.

Закрутили цигарки из кисета военкома. Долго не могли добыть огня — спички отсырели. А тут ветер — налетал, шалый, со всех сторон, задувал в пригоршне чахлый лоскуток. Приткнулись у плетня.

Разговор складывался трудный. Детистов — человек своенравный, малословный, что не свойственно характеру их работы. Берет бойца за душу не словом — делом. Под стать начдиву, Городовикову. Пара удачная; тянут воз, как два быка, безотказно и надежно. Неудивительно, 4-я самая крепко сколоченная дивизия. Но, как и в большой семье, не без уроду…

— Детистов, ты мне ничего не желаешь сказать? — начал Ворошилов, выставляясь занявшейся цигаркой на ветер. — Мучает тебя что-то… Дня три смурной ходишь.

— Мучает…

— Что, в трибунал будешь передавать, а?

— Трибунал… мера крайняя. И прямо скажу, не такая уж и действенная.

— Зато надежная. Поставил к стенке… Другим будет неповадно. Подумают, прежде чем… тянуть руку к чужому.

— Климент Ефремович, поставить к стенке… просто. Нажал спусковой крючок… умыл руки. А сохранить жизнь… Побороться за нее! Наставить человека на праведный путь… Безмерно трудно. Сложно.

— Да ты, Детистов, философ, гляжу… А что грозит тебе… за укрывательство? За пособничество, по существу.

— Трибунал.

Смачно чавкая в грязюке, мимо тяжело прорысила кучка всадников. Ночной запоздалый дозор. Вывернулся из-за крайних садов. Вглядываясь в мокрых туманных сумерках, Ворошилов поборол желание остановить его, вызнать о состоянии дороги на Егорлыкскую, по какой им сейчас предстоит тащиться.

— Ваши? — спросил, кивая вслед всадникам.

— Наши ночные дозоры вернулись все.

— Тимошенковцы.

— Нет. По коням… пехотный разъезд.

Ворошилов ощутил в голосе военкомдива скрытую усмешку; в голову ему подступила горячая волна. Взяла обида на себя — не смог завязать нужный и важный разговор. В спешке, часто пыхая цигаркой, искал новую нить; чувствуя, ничего не приходит на ум, и нет времени ее искать, решил одернуть своенравного политкомиссара.

— Значит, трибунал?

Переступил Детистов на чистый снег, ближе к плетню; на том месте, где стоял, чернела лужа. Зная горячность члена Реввоенсовета, он не полез на рожон, нарочно топтался, прикидывал наиболее верный ход. Понимает, играет с огнем: не то слово — полетит голова. Не своя; за свою он меньше всего печется.

— Климент Ефремович, представьте себе… Я, военком дивизии, пишу на своего начдива. Мародер. Насильник. Контрреволюционер! Вы что… примете мой доклад на веру?

— А пишет кто?! Комиссар. Коммунист!

— Только поэтому? Слепая вера. Комиссар, коммунист… тоже человек. В нем могут уживаться… таиться… и зависть, и озлобленность… Взяли во мне, комиссаре, верх мелкие свойства души! Мотивы сугубо личного характера.

— Детистов, не туда гнешь…

Не дается нынче разговор. Куда гнет военкомдив, он сердцем понимает, и не будь тот упорным таким, откровение могло бы свершиться.

— В полку… замечены и пьянка, и мародерство… Уже п о с л е ростовских дел! Сам комполка схвачен за руку. Я узнаю не от тебя… от подчиненного твоего. Чуешь, чем пахнет? Укрываешь мародера! Под знаком… «побороться за жизнь». И вообще, Детистов… анархист ты! Ревтрибуналов не признаешь.

— Почему не признаю…

— Не знаю!

— Методов, н е к о т о р ы х… я не принимаю. Работы ревтрибунальцев. А это не одно и то же, Климент Ефремович. Карающий орган Советской власти должен быть чистым, как… кровь. И работники в нем должны быть… святые. Да, да. Святая троица. Я не боюсь библейских сравнений. Русский народ верующий. Для него троица… символ веры, чистоты, справедливости. Покуда мы, коммунисты, еще не заменили христианского сознания в народе своим… На это потребуются не годы и даже не десятилетия… А кто у нас в трибуналах, в особых отделах? В армейских, фронтовом… Предостаточно просто сомнительного элемента. И откуда они лезут! Кто их присылает! С мандатами, уполномочиями… Именем Советской власти бесконтрольно распоряжаются жизнью человека. Не вникают… Раз-два… и стенка.

Невесть что нагородил военкомдив. Ворошилов подобных толков наслышан, но поддержать его сию минуту…

— Конкретно имеешь в виду кого?

— Говорю по поводу. А командира полка Ишкова в ревтрибунал не передам. Знаю его как преданного революции бойца. Человека честного, открытого… Характер буйный, на язык не сдержан… Может применить и плеть… Вгорячах, в бою. За это его в трибунал?

— Не уходи от ответа, Детистов. Гони начистоту. Пьянствовал Ишков в Белой Глине? Или нет?

— Пьянствовал. Буянил…

— Вот видишь!

— Но с ним был и политком… Сидели бок о бок за столом.

— Кароль?!

— Именно. А на другое утро Кароль этот самый… подал доклад по начальству. Комполка… пьяница, дебошир, замешан в мародерстве… По сути, донос… грязный, подлый, из-за угла. А пьянство-то… поминки по комбригу Мироненко. И в «мародерстве» его разобрались… Реквизировал коня у хозяев, где стоял на квартире. А конь-то… трофейный, кубанского офицера, бывшего постояльца. Мы с Ишкова, конечно, спросим… Наказали уже… понизили в должности — перекинули на эскадрон. А что делать с доносчиком?..

Ворошилов почувствовал облегчение. Не так уж обидно, когда тебе возражают…

2

Битва за станицу Егорлыкскую и железнодорожную станцию Атаман завязалась к полудню. Наученный горьким опытом позавчерашних боев, Реввоенсовет Конной не рискнул наступать без пехоты. Опять была выдвинута 20-я дивизия; замахнулись было и на 50-ю, Таманскую, — опасно оголять ближние тылы; оставили ее неподалеку от Среднего Егорлыка, в посадах Новороговском и Новокорсунском. В помощь 20-й, вплотную к правому локтю, притиснули 2-ю кавдивизию имени Блинова и 1-ю Кавказскую кавалерийскую дивизию Гая, истрепанную еще в февральских боях тут же, под Егорлыкской. Слезы, а не дивизия; в ней всего-то осталось до трех сотен сабель. Раны бы ей зализывать, как 28-й, за Манычем…

Главные силы Конной — 4-я и 6-я — шли слева, охватом к юго-западной окраине станицы, сторонясь губительных тяжелых орудий бронепоездов, курсирующих по батайской ветке; они намеревались вытянуть на себя конные части генерала Павлова.

Дальние тылы, у Тихорецкой, обеспечивали дивизии 10-й армии — 34-я, 32-я, 39-я и кавбригада Петра Курышко.

Полевой штаб Конной обосновался в Среднем Егорлыке. Командарм придержал у себя под рукой 11-ю; слабая дивизия, но лучше что-то, чем ничего, — заткнуть дыру при непредвиденных обстоятельствах.

Выступила ударная группа, как обычно, с рассветом. Погода дурная; сырой, промозглый ветер не в силах разогнать тяжелый мокрый туман; туман до того плотный, что сквозь него трудно пробиваться, бредешь будто в бурьянах. Дороги разгасли, взялись водой. Колеса увязали по ступицу. Орудия, брички, войска растянулись на версты. Тащились едва-едва.

В голове 20-й — кавбригада Григория Колпакова. Сам комбриг в винцараде поверх кожанки ехал обочь. Вертясь в хрустящем седле, пытался хоть что-нибудь разглядеть в бинокль. Ни черта не видать — ни спереди, ни сзади. Пользовался дозорными, изредка выныривающими из липкой слякоти. Вынимал часы, искал над головой в сплошном тумане просвета. Солнце, так, по-хорошему, где-то уже давно поднялось. По времени должен быть хутор Грязнухинский. Что правда, то правда — грязи тут невпроворот…

Душу Григория скребли кошки. Забывался, всеми помыслами отдаваясь предстоящему бою, а в прорехи опять вставал в глазах младший брат, Марк. Что совершил преступного мальчишка, сопляк? А Борис, двоюродный?.. Этот что сделал против Советской власти? Уж такой славы, как у Думенко… ни у кого по всему Дону! Купался в славе, как в Маныче. Коробили слухи: грабежи, пьянки, разврат… Зная брата, его семейную идиллию… трудно поверить. А как понимать «контрреволюционера», протянувшего руку Деникину? Разум отказывается понимать…

Конь пугливо всхрапнул, дернулся. Григорий, чертыхаясь, увидал под ногами яму — старый заброшенный колодец. Сруба уже не было; одиноко, понуро стоял на одной ноге вербовый искривленный журавель.

Из тумана вынырнул дозор.

— Товарищ комбриг, село Грязевка! — доложил начальник дозора, длинновязый парень в терской лохматой шапке.

— Хутор Грязнухинский, — поправил Григорий.

— Казаков не обнаружено.

— А части Конной?

— Тимошенка с Городовиком давеча прошли… Уклонились от шляху по левую руку. Тут разъезд блиновцев… Они уже выступили из Войновского и Лопанки.

У церковной ограды сделали привал. Конница вся уместилась на тесной хуторской площади, на плацу. Пехота с обозами и пушками где-то еще топает — тащиться им да тащиться.

В тачанке, сопровождаемый конными вестовыми, подвалил вновь назначенный начдив 20-й Майстрах. Всего сутки, как он пребывает в этой должности; начдив Великанов слег вчера в тифу. Григорий, глядя на сходившего наземь нового начдива, пожалел — некстати смена. О Майстрахе ничего худого не скажет — человек военный, штабист; больно уж деликатный, безголосый и бесцветный. Войска любят ярких — внешностью ли, крепким словом и уж, само собой, делом. Виден был бы издалека. По себе знает, как дается начальнику авторитет в войсках. Великанов зарабатывал авторитет не в штабах — в поле, впереди бойцов, с винтовкой…

— Как тут наш крестник… генерал Павлов? — спросил Майстрах, разминая отекшие ноги. — Надеюсь, нынче у нас состоится с ним откровенный разговор… Григорий Григорьевич, с самого утра пробиваемся… Пушки, обозы… все утопает… Двадцать верст отмахали! А еще сколько?

— До чего?.. — Григорий, косоротя бритые губы, не справился с усмешкой.

Видел, зеленое, с ввалившимися щеками лицо начдива болезненно скривилось; неловко стало — к чему насмешки? В нем, Колпакове, он видит человека с опытом, знающего эти места, и, естественно, ожидает помощи. А мог бы и прикрикнуть…

— До Егорлыкской станицы еще верст семь… Насколько я помню, — заговорил Григорий, со звоном раскрывая перед ним серебряный портсигар. — Но нас, думаю, встретят бронепоезда с Атамана раньше… А то и выкатятся навстречу. Выткнемся во-он на тот бугорок…

— Да, туман расходится… — Майстрах разминал папиросу. — Незамеченными не доберемся до станицы. Туман сойдет… могут и аэропланы наведаться.

Ткнув неподпаленную папиросу в рот, начдив достал из полевой сумки десятиверстку, разложил на подкрылке тачанки.

— Конная давно прошла? — спросил он, вонзаясь взглядом в размалеванное цветными карандашами место, куда предстоит ему вывести через какой-нибудь час войска.

— С полчаса назад…

— Гулов не слышно… Не вошли в соприкосновение?

— И не должно… — Григорий покачал головой. — Снаряды посыпятся на пехоту… Вот тут, на бугре. У Четвертой и Шестой своя задача… выманить из станицы конницу Павлова. В поле выманить. А окопы брать вам…

Майстрах согласно кивал, не отрываясь от карты. Он не слышал уже конника-комбрига, недавнего начальника пехотной дивизии, поглощенный новыми мыслями, пришедшими в тачанке. Десятиверстка помогла представить обширную местность у станицы Егорлыкской, причем в пору летнюю, сухую и легко проходимую. Равнина как ладонь. Всхолмленность на бумаге малоприметная, но тут долина высохшей степной речки. Летом бы наступать — куда ни шло…

Конечно, задача у конницы своя. Выманить казаков из станичных тесных улочек на простор. У него — совсем наоборот… ворваться в те самые улочки. Вцепиться в каждую хату, в плетень, в сарай… И в первую голову — взять станцию Атаман (и название, черт подери!). Зубами вцепиться в вокзал. Отогнать бронепоезда, дать возможность коннице, Конной и своей, свободнее действовать на флангах.

Дорога эта, шлях по-местному, упирается в станцию. От Атамана железнодорожная ветка отходит севернее. Худо, бронепоезда рукой не достанешь, зато им палить из тяжелых — одно удовольствие. Десяток верст прострела, как на полигоне.

— Товарищ Колпаков, — Майстрах оторвался от десятиверстки, — расстанемся мы от Грязнухинского… Уводи бригаду за железнодорожное полотно.

Окончилось панибратство — заговорил начальник дивизии. Григорий внутренне подтянулся, руки с папиросой сами собой прижались к бокам. Въелось же с солдатчины, с легкой иронией подковыривал сам себя; ум хваткий, крестьянский, уже прикидывал, ворочал. Великанов даже мысли не допускал оторвать кавбригаду от пехоты. Поставил в голову колонны. Наступать вместе! Имелось в виду использовать конницу на флангах, при крайней нужде, если казаки обойдут стрелковые части. На худой конец. Наступление удастся — кавбригада кинется в прорыв. Тут что-то новое…

— Уходи, Колпаков, — повторял Майстрах еще убежденнее. — Переваливай насыпь. Действуй самостоятельно. Отвлеки бронепоезда… Но это — не главное… Сомкнись с блиновской дивизией и Гаем. Силы у них обоих не ахти. Вместе вам будет повеселее. Обходите с севера. Вот тут у нас… беда. По карте гляди. До самого Маныча! Это верст восемьдесят — сто. Обрыв с левым флангом Девятой. Хлынут в ту дыру казаки… поминай как звали. Очутятся у нас в тылу. Да Первый Донской кавкорпус! Развернется от зимника Королькова… Или тот же генерал Юзефович… Мы же ничего не ведаем, по сути, о противнике. Или у тебя есть возражения, Григорий Григорьевич?

Да, неуверен Майстрах. Григорий пощадил его самолюбие.

— Возражений веских нету… Переваливать насыпь, по-моему, не следует. Возьмем бронепоезда на себя. Выдвинем пушки. Спешимся. Вздумает Павлов кинуть в обход конницу… встретим.

Серые, узко поставленные глаза Майстраха оживали; заморгал, задергал носом, будто собирался чихнуть. Прощаясь, с благодарностью сжимал теплую ладонь комбрига.

3

Снаряды белых встретили на бугре. Среди малых фонтанов из снега и грязи вздымались и огромные. Издали они роскошно вставали черно-белыми деревьями и медленно опадали, будто таяли. Вместо них рядом вырастали другие. На глаз, стволов до полусотни палят беглым, неприцельным, выстраивая огневую завесу до версты шириною.

Майстрах отметил отменную работу казачьих пушкарей. Без бинокля он видел дымки у самой кромки станицы. Тяжелые летят из-за садов; бронепоезд, наверно, стоит у водокачки. С водокачки ведется и корректировка. Иначе откуда же? Церковь далеко… На церкви наблюдательный пункт. Сам генерал Павлов, поди. Далековато, прикинул Майстрах, из трехдюймовки не достать…

Войска, сворачивая со шляха, рассредоточивались полками, на ходу перестраиваясь в цепи. Останавливаться уже смысла не было — не ляжешь в мокрый снег. Комбриги пытались быстрее вывести цепи из зоны обстрела.

Как бывало, Майстрах бегал по пояс мокрый, распаренный, торопил пушкарей. Погасить огонь казачьей артиллерии, дать возможность пехоте приблизиться к окопам противника, видневшимся у окраины станицы. Чуть ли не каждому орудию указывал ориентиры.

Пушечная пальба набирала силу. К двенадцати часам дня вся дивизионная артиллерия вступила в бой. Пушкари, сбросив с себя теплое, тяжелое, с азартом ввязались в поединок, подкидывали снаряды заряжающим, будто арбузы; смеялись дружно, если взрыв замечался возле орудий противника.

На левом фланге наступала 1-я бригада. Комбриг Богомолов, в кожаном длиннополом пальто, без шапки, кому-то грозил маузером. Майстрах, сойдя с лошади, поглядел в ту сторону. «Максимка» завалился в какую-то рытвину, засыпанную снегом. Пулеметчики возятся, не могут вытащить.

— Вот сволота поганая!.. Надо же!.. На ровном месте нашли яму себе… мать твою в душу!..

— Не кипятись, Богомолов. Помог бы лучше…

Белые от злости глаза комбрига осмысленно уставились на начальника дивизии. Подошел, ухватился за торчащий ствол.

— Давно бы так… — Начдив, оглядываясь, расчехлял цейсовский бинокль. — Соседи далеко тут?

— А вона!

Богомолов, отдуваясь, указал маузером в синеющую даль, под бугор.

— Шапку потерял, что ли?

— Кой там!.. Мешается. Потно… Ординарец таскает.

В широкой лощине темнела густая масса конницы. Верстах в двух отсюда. Стоит колоннами, изготовившись. Догадался: 4-я. 6-ю не видать за выгибом бугра. Она левее, юго-западнее. Соседство надежное. Темные массы Конной, затопившие широкую балку, вселяли уверенность и в собственные силы.

— Не подгадь, Богомолов. Рвись к станице. За твой фланг я спокоен. На случай… меня ищи в Третьей бригаде, у Тихомирова… От комбрига Рябинина не отставай, держись за локоть. Вон где уже Вторая!.. Бронепоезда меня беспокоят. Разве ж их удержишь конницей?

— Колпаков обуздает. Тип битый… Выдвинь тяжелую батарею. Прямой шарахни…

Начдив, взобравшись в седло, пожелал комбригу «ни пуха ни пера». Богомолов послал к черту.

Пехота упрямо пробивалась по пояс в мокром снегу по голой лощине. Местность открытая до самых станичных садов и огородов. Весь на виду, как на ладони. Сурчины не видать под снегом, куда бы можно приткнуться. А ляжешь — уйдешь по ноздри в ледяную жижу.

Простым глазом уже различимы харкающие дымом казачьи пушки, сгустившаяся возле прислуга, заметны и пулеметные гнезда — в канавах крайних левад. Стреляют одни пушки, накрывая наступающую пехоту. Падают бойцы снопом, молчком или с тихим вскриком…

Облюбовал себе Майстрах кургашек неподалеку от тяжелой батареи. Топтался в глинистой луже, тыча биноклем во все стороны. Кургашек выгодный — поле обзора просторное. Вся заснеженная лощина высохшей речки перед станицей пестрая от пехоты. Кажется, бойцы стоят на месте; приблизишь окуляром — двигаются, переставляют ноги, вскидывают для стрельбы винтовки. Россыпь цепей радовала: не сбиваются в кучи — поменьше понесут урон. И идут хорошо, как задумывалось у карт. 2-я бригада — посередке — выдвинулась клином. Поискал в передних красноверхую папаху комбрига Рябинина; там где-то и военком. Разве ж найдешь!

Две версты чистого поля. Три тыщи шагов!.. Пройдут ли? Пройти — полдела. Ждет-то их кто?! Отборная деникинская пехота, «цветные» — корниловские части. Рядовыми в ротах — сплошь в офицерских чинах. Держатся-то как! Прикипели у пулеметов… Никакого намека на излишнюю суетливость по линии окопов и ячеек. Уверенны. И стрелять не торопятся, подпускают… чтобы в упор, наверняка…

4-я все стоит в балке. Каменно стоит. Из станицы ее не видать, ни с церкви, ни с водокачки. Снаряды туда белые дуром не посылают. Удивляясь хладнокровию конноармейцев, Майстрах перевел бинокль вправо. Отвлекся малость… Тут уже шевеление, проявилась жизнь. А только что было пусто. Конница! Сперва подумал на свою кавбригаду… Нет, не Колпаков красуется поодаль от конной массы. На серой лошади, в бурке, кубанке. Картинка — не всадник. Догадался по манере шпорить без нужды под собой лошадь, вскидывать бинокль… Гая, кто ж еще! Чего выставился, позирует, будто перед фотографом.

Бронепоезда тотчас накрыли огнем конницу у железной дороги. Казалось, снаряды рвались в самой гуще. Всадник в бурке на серой лошади заплясал, размахивая вскинутой шашкой. Вдруг на том месте вздыбился огромный черно-белый фонтан… У Майстраха упало сердце. Бинокль потяжелел — подхватил второй рукой. И не сразу понял, что испуг был напрасный. Опал фонтан, а начдив Гая так же все шпорит своего серого… Птьфу, черт! Ничто его не берет…

Крутнулся начдив к стоявшим позади. Дивизионный начальник артиллерии, спокойный всегда, рассудительный человек, уже вскочил на коня; сделав рукой знак, что понял, кинулся галопом к тяжелой батарее, палившей неподалеку из низинки по станице.

Из-за купы тополей, у водокачки, выползло на насыпь закамуфлированное бело-серое тупое рыло бронированного поезда, показалась башня с орудием. Ага, выткнулся на видное! Вслепую стрелять надоело… Худо для конницы… Сорвет атаку… Потом и по пехоте шарахнет…

Бронепоезд полз, все больше вытыкалось орудийных площадок; от стволов схватывались дымки. Боялся Майстрах отводить бинокль — вот-вот заговорят свои сорокадвухлинейные. Всей кожей ощущал, как медленно тянется время… Не хватило терпения. Не опуская бинокля, повернул слегка голову. Обомлел! Пушкари, облепив орудия, выкатывают их на взгорок — на прямую, со стволов… Сдержал подступивший поток гневных слов; тут же он одобрил намерения начарта Плюме.

Первый же снаряд угодил в измазанные известкой бока бронепоезда. Попятился, попятился обратно за тополя… Конница тут же выткнулась из балок, облепила высотки у самой насыпи. Теперь Майстрах угадал и своих — Колпакова в белом винцараде среди всадников, окружавших начдива Гая. Наверно, подошла уже и блиновская кавдивизия. А может, ждут ее…

Не понял сразу, но что-то изменилось на поле боя. Пехота ни шибко ни валко подвигается к казачьим окопам. Огонь корниловцы уже ведут бешеный. 4-я все стоит… Ага! В садах — движение. Копится кавалерия. Потревоженная снарядами во дворах и на улицах, она выходит на простор. На южной окраине. До чертовой матери! Против 4-й. Двинул биноклем. На северной, у тополей, куда только что скрылся бронепоезд, тоже появились. Вытекают, строятся сотнями — для атаки. Немало припадает и на долю Колпакова с блиновцами и гаявцами. Даже многовато…

Послал вестового на гаубичную батарею. Пусть встретят кавалерию у тополей…

Какое-то странное затишье ощутил Майстрах. Снаряды рвутся; гул их раскатывается по степному простору, относимый ветром в балку. Без умолку и ружейно-пулеметная трескотня. Затишье на душе. Спало вдруг напряжение; такое ощущение, будто в нем оборвались какие-то нити, связывающие с командирами бригад, полков, батарей. Он почувствовал свою никчемность в этих событиях; события происходят сами по себе, а он, командир, сам по себе. Ото всего оторван! Ничего он уже не может изменить, что-то привнести, кого-то передвинуть. Каждый, начиная от затерявшихся среди наступающих комбригов и вплоть до последнего бойца, имеет свое место, каждый знает, что ему делать; все они цепко, неразделимо связаны меж собой, стиснуты в огромный клубок. Он, Майстрах, один в сторонке, никому не нужный, всеми забытый. Вестовых и штабистов всех разослал по каким-то делам, всех определил. В ответ ни от кого не получает донесений. Правда, он все видит собственными глазами, и ему не нужны доклады. Но если бы они поступали, наверно, не испытывал бы такого…

Вкралось сомнение, правильно ли он определил себе место? Может, ему лучше бы сию минуту шагать рядом с кем-нибудь из комбригов с винтовкой? И не топтался бы на этом паршивом кургашке… А кстати, сколько уже он тут топчется? Солнца не видать за сплошной облачностью. Вынул часы — не поверил. Три!..

От дурных думок оторвал ординарец. Таращился на него с недоумением — откуда взялся? Не мог взять в толк, что ему кричат и куда показывают рукой. Пробилось, дошло… Лихорадочно смыкал биноклем, застрявшим в кожаном коричневом чехле. Не помнит, как и всовывал его. Тронулась 4-я! Пачками, на рысях вырывались из балки. Рассредоточивалась поэскадронно. И тут же на глазах, вся как есть, плотной густой массой покатилась на станицу…

4

Полдня уже, как не в силах военкомдив отделаться от утреннего разговора с членом Реввоенсовета. Отвлечется, забудется — потом опять всплывают какие-то отголоски. И опять сам он затевает с ним спор; приходили какие-то новые, более веские доводы в пользу своих действий. Жалел, что они не подвернулись в ту пору. Разговор, конечно, продолжится, надо знать Ворошилова, чтобы загодя вносить недоспоренное в свой актив. Святая наивность.

Удивляет и обижает в члене Реввоенсовета то, что тот не видит очевидное, лежащее на ладони. А может, видит, но воспринимает по-своему, не так, как он, Детистов. Нет, нет, о чем говорить!.. Злоупотребление, злой умысел — всегда есть зло. Для единомышленников, разумеется. Брать под защиту явного клеветника… только потому, что тот имеет красную книжку… Нет, не укладывается в голове. Да и берет ли Ворошилов под защиту политкома? Он что, об этом прямо сказал?..

Сомнение вмиг перемешало все в голове Детистова. Он завертелся в седле, пытаясь отвлечься от назойливых думок. Что-то не так он понял Ворошилова; сбивает с толку его последний облегченный вздох. Поймал взглядом нового комбрига-2, Ивана Тюленева, армейского разведчика, назначенного вместо погибшего Мироненко. 2-я бригада выставилась у него за спиной, совсем рядышком; тут же где-то и злополучный бывший комполка — из-за нею сыр-бор. Борется за его честь, даже жизнь, а о том вовсе не думает, что сегодня ожидает их обоих…

— Совсем, гляжу, башка у тебя кругом ходит… — заговорил Городовиков, прибиваясь поближе к его стремени. — Военкому нужна голова светлая перед боем… и душа спокойная. Ворошилов что-нибудь осерчал?

— Разговор как разговор… — уклонился Детистов; покоробило его: не может скрывать неприятности.

— Не хитри, вижу…

— Ишков все… Требует трибунала.

— Требует? — узкие глаза начдива округлились.

Детистов знал, какое магическое действие оказывает на него имя члена Реввоенсовета, и пожалел, что проговорился.

— Ничего, обойдется, — хотел успокоить он, и еще больше внес смуты. — Да и день еще не ведаем… как окончится…

— Не каркай, комиссар. Накли́каешь…

Ждать да догонять — ничего нет хуже. Битых два часа уже, как толкутся в этой балке; лошади изнудились под седоками; бойцы отводили души куревом и разговором. Разговоры в большинстве своем крестьянские. А о чем еще мужику? О земле, о хлебе, о семьях… О войне — ни слова. Два года не слезают с седел, не сымают с плеч шашек и винтовок, а привыкнуть к ремеслу рубаки — убивать себе подобных — не могут. После боя редко кто выскажется вслух — свалил, мол, двух-трех, — помалкивают, прячут глубоко совершенное как противоестественное. Спьяну да по молодости похваляется иной. На него зашикают.

Детистов давно приметил эту черту в крестьянине и в своей комиссарской работе действовал осмотрительно, с тактом. Сейчас, прислушиваясь к тихому говору за спиной, со щемящим чувством ощутил приближение весны, о которой шла речь, — землепашец завсегда связывает с весной свою судьбу, судьбу семьи. А ведь не все встретят завтрашний день…

— Гляди, комиссар!..

Не сразу понял Детистов, на что указывает начдив. Направил бинокль на бугор, откуда без устали палили батареи пехотинцев. Туда давно они уже смотрят, связывают немало надежд с успехом 20-й. Артиллерия, бронепоезда и пластуны казаков заняты покуда одной ихней пехотой, сосредоточили все внимание на ней. Это им, коннице, и надо. Выкурят пушкари из станицы конные части белых, тогда и им станет работы…

— Не туда! — Городовиков ткнул плеткой вверх. — Вона, на небе!..

Верстах в двух-трех, где-то над 6-й дивизией Тимошенко, остановившейся повыше в этой же балке, коршуном парил аэроплан. Наш? Белый?

— Беляк! До них повернул…

Городовиков с тревогой озирался, прикидывая, успеет ли рассредоточить такое скопище всадников.

— Может, и наш… — неуверенно произнес Детистов. — Шестую не обстрелял…

Аэроплан, облетая их сторонкой, ушел к батареям 20-й. Городовиков, вытирая изнанкой курпейчатой папахи взмокревший лоб, весело подмигнул:

— Убрался! А мог бы махану наделать…

Вдвоем вырвались на взгорок, наблюдательный пункт, где одиноко — не привлекать бы внимание белых пушкарей — толокся наблюдатель. Оставили коней возле терновника вестовым, взбирались пехом.

— Чего тут, Харитонов? — спросил Городовиков, поправляя съехавшую папаху; цепкие степные глаза его уже обнаружили то, чего они ждут уже третий час. — Ага! Выкатились… из теплых хат…

— Еще бы сидели… — наблюдатель повернулся к поднявшемуся начальству. — Пушкари выкурили из станицы. На погляд… С корпус есть.

— Корпус не корпус… — в голосе начдива смятение. — Не многовато на нас?..

В самом деле, многовато. Без помощи 6-й не обойтись. От станичных садов, где копилась белоказачья конница, Детистов перевел бинокль влево. Увидел черную полоску — тимошенковскую дивизию. Она выдвинулась к посаду Иловайскому — в семи верстах юго-западнее Егорлыкской. Позавчера в посаде была сосредоточена казачья кавбригада. Там она и поныне, куда ей деться. Втянется 6-я в бои — уж какая от нее потом помощь.

— Еще выдвинулись из садов, Ока Иваныч! — выпалил Тюленев, поднявшись за ними вслед. — Во-он, вправо… Могут навалиться на наступающую пехоту. Во фланг… А великановцы уже добираются до окопов корниловцев. Поглядите! А ведь похоже на то…

Детистов поймал в бинокль конную массу, на которую указывает комбриг. Чуть поменьше этой, выставившейся против них. Полчаса назад ее еще не было. Действительно, похоже на то, что она прицеливалась на пехоту. Наверно, надо опередить, вызвать обе массы на себя.

— Как, начдив… нравится тебе?.. — спросил он, кивая в сторону станции.

— Черта рытого нравится… — огрызнулся Городовиков, зачехляя бинокль. Жест без слов обозначал — пора браться за клинок. — Иван Владимирович, бери на себя ту дальнюю группу… она поменьше. А мы на этих… Попросим у Тимошенки бригаду… покуда на него не наваливаются. Ты, комиссар, с кем?..

— С Тюленевым, пожалуй… Тонкое место. Не одной бригадой там пахнет…

— С богом, — согласился Городовиков; фраза эта популярная в 4-й, тянется она с давних добрых времен — от бывшего начдива Думенко.

Все три бригады вышли из балки и, разворачиваясь в лаву, с рыси взяли в галоп. Широкой могучей волной покатились по белой холстине выгона к станице. Позади оставалось черное, будто вспаханное поле…

Не отставал военкомдив от комбрига Тюленева. Сбоку, краем глаза успевал любоваться его драгунской посадкой, статями буланого, белоногого ахалтекинца, делавшего легкие скачки, распушившего по ветру аккуратно подрезанный волнистый хвост. Удивительно нежный, обаятельный человек. Красная девица; вот уж кого не коснулась солдатчина. Кажется, напрасно держали его при армейской разведке — он боевой командир; природная душевная щедрость, доброта его нужны бойцам как глоток ключевой воды, особенно теперь, весной, по ощущению, последней боевой. Этот человек не может испятнать себя ничем.

Удачно сложилось, что Тюленев попал в строй, и именно в 4-ю. А еще удачнее — во 2-ю бригаду. Сменщик под стать комбригу Мироненко, наверняка достойный, нутром чуял Детистов. Хотя Тюленеву надо еще это доказать, тут же доказать, в бою. Сотни глаз следят сейчас за ним, так же как и он, военком. Командарм давно его прочил в комбриги, добро не давал член Реввоенсовета: мягок, мол, застенчив. От Ворошилова пошла «красная девица». А что, горлохваты нужны строю?.. Или всякая сволочь, кляузники, доносчики?..

И опять Детистов вернулся мыслями к разжалованному комполка. Повертел головой в надежде увидеть знакомый ушастый расхристанный шлем, защитную суконную венгерку с серой опушкой и гнедого дончака. Уж не среди последних искать. Да где найдешь в такой орущей, скачущей ораве! Бой — вот он оселок, на чем оттачивается совесть, оттачивается и вскрывается. Вернее средства определить, кто есть кто, нет. Как желал комиссар удачи этим двум людям, комбригу и комэску…

Что-то произошло. Детистов проглядел, как белая конница отскочила в сады. Взору предстали пушки и пулеметы. Вот, рукой достать, саженей двести, не боле. Не успел что-либо подумать, перед лавой вздыбилась огненная стена. Взрывы снарядов, пулеметный треск смерчем ворвался в самые глаза…

Заметались всадники, разворачивая коней. Уже никакая сила не могла их толкнуть вперед, да никто и не пытался это делать. Выйти из смерча, из зоны огня, укрыться за увалом — единственное желание, обуявшее всех…

Столкнулся Детистов с комбригом уже в балке, откуда начинали атаку.

— Дали нам жару… товарищ военком!

— Урон вроде терпимый… — Детистову хотелось успокоить его, поддержать.

— Лиха беда — начало…

Тюленев пылал белявым чистым лицом; обычной застенчивости в серых кротких глазах как не бывало. Нетерпение, здоровая злость — так и перли из него, ладного, утянутого ремнями, слитного воедино с буланым лысым красавцем. Ахалтекинец храпел под ним, выгибал тонкую изящную шею, недовольный, что им помыкают, не дают повод.

— Кажется, опять появились из садов казаки… — Он указал кивком на машущего шапкой наблюдателя на увале. Вынул спокойно портсигар, угостил папиросами окружавших командиров и вестовых. — Выдержки генералу Павлову не занимать. Теперь уж увереннее нам надо идти… Сюрпризов больше не будет. Честно померяемся клинком…

— Я не уверен, — выговорил Детистов, прикуривая от его папиросы.

Подскочил разгоряченный начдив в сопровождении штабистов и вестовых. Конь взмыленный, запененный; упаренный и всадник. Отдуваясь, Городовиков безжалостно растирал папахой мокрое красное лицо.

— Комиссар!.. Делать будем что-о?.. И командарм молчит. Третьего вестового погнал!..

— Генерал Павлов подскажет, Ока Иванович, — за военкома ответил, лучисто усмехаясь, Тюленев; видать, он еще не осознал, что смена должности начальника армейской разведки на комбрига поставила его в прямое подчинение этим двум людям.

Именно усмешка комбрига, ясная, наивная, и взорвала начдива:

— До ветру… с подсказками беляка! Стена, говорю… Огненная! Напоролись грудью… А конницу еще не пускал…

Из-за спины подали Городовикову клочок бумаги. По лицу его Детистов догадался, откуда весть. Подмигнул смутившемуся Тюленеву, подбадривая.

— Ну, вот… сам Ворошилов! — начдив обрадованно потряс бумажкой, ткнул ее в полевую сумку. Успокоенный, обычным своим голосом сказал: — Брать будем Егорлыкскую… Перестраивайся, Тюленев. Как высунут конные казаки на выгон… вместе пойдем. Всей дивизией. Тимошенко подсобит.

Вскоре загудел истоптанный выгон под тысячами копыт…

5

Ощущение времени Майстрах утерял. Проглянуло как-то солнце в прореху облегченных светло-голубых облаков и скрылось. Не все появлялось, краешек; помнит, розоватый свет — значит, дело к вечеру. Часы стали! Чего сроду не было. Заводил ведь утром, как обычно.

Не покидал удобный командный пункт. Истоптал огромную круговину, всю маковку кургашка; содрал подошвами слой чернозема в четверть, добрался до ярко-рыжей глины. Руки одеревенели — уже не держат бинокля. А глядеть надо…

Пехота упорно продвигается. Передние цепи штыками выбили корниловцев из окопов, выдвинутых на выгон сажен на двести; белые укрепились на самой околице станицы, в канавах огородов и садов.

Но это было с час-полтора назад! Уже успели произойти драматические события на флангах. На правом сильно вредят бронепоезда; выкатываются на открытое и шпарят прямой из тяжелых картечью. Колпаков с гаявцами и блиновцами, наверно, могли бы уже прорваться к вокзалу. Помешала казачья конница; прикрываясь огнем артиллерии, она потеснила кавалерию. Обнажился правый локоть пехоты, 3-й бригады, выдвинувшейся уже к станции Атаман. У насыпи, возле семафора, залег сам комбриг Тихомиров. Загонял вестовых — требует «огоньку». И в какой уже раз батарея сорокадвухлинеек отгоняет броневики за станцию, а гаубичный дивизион рассеивает казачью конницу…

Сейчас правый фланг выправился. Пехотинцы вместе с конниками скрываются помалу в массиве тополей, у водокачки. Вокзал, по донесениям, защищают дроздовцы и алексеевцы; на помощь им подсунула пластунская бригада стариков добровольцев генерала Чернецова. В ход пошли уже гранаты и штыки. Дерутся за каждый двор, хату, возле самого вокзала…

Левый фланг тревожит. Опять дрогнула 4-я. Скажи, как стена там. Конница белых провоцирует атаку, в какой-то миг расступается и уходит в сады; плотный заслон из батарей и пулеметов в упор расстреливает красную лаву…

Не отнимает Майстрах бинокля. С холодеющим сердцем видит, как беспорядочно откатывается конница Городовикова в-балку. Повторяется полуденная картина. Берет злость: ни подсказать, ни помочь. А что подскажешь? Обойти западнее станицу? Так там тоже движение — 6-я кавдивизия мечется, разрывается между Егорлыкской и посадом Иловайским. Семь верст участок! И 4-й надо помочь, и со стороны Иловайского сдерживать натиск павловской конницы.

Но самое страшное… левое плечо своей пехоты оголяется на глазах. Заметно, опять копится конница, вытекая из садов возле белостенного домика с жестяной ржавой кровлей. Вот кому подсобить! 1-й бригаде своей, Богомолову. Он залег в корниловских окопах. А чем? За спиной, в резерве, — один батальон. Триста штыков. На самый крайний случай. А кто знает, где он, тот самый крайний?..

Что это?.. Конница белых рискнула все-таки! Всей массой пошла в контратаку вдогонку отступающей 4-й. Мышцы натянулись на худой шее Майстраха, глаза заволокло влагой. Покуда протирал, перестраивал окуляры, городовиковские полки, прекратив попятный бег, уже разворачивались навстречу казачьей лаве. Отдельные всадники — командиры и комиссары — далеко вырвались вперед, размахивая клинками, призывали за собой бойцов.

Дыхание приостановил Майстрах. Отсюда, сверху, сносно видать еще при белом предвечерье черные, густые, быстро сходящиеся две волны. Казачья лава компактнее, идет клином. Острие его нацелено в середину красной лавы, на беду, самую жидкую — разрыв между бригадами. Было ясно, клин пропорет строй городовиковцев. Закусив губу, он ждал этого мига…

У локтя кто-то встал, дышал тяжело. Вестовой, догадался.

— Что там?.. — спросил, не отрываясь от бинокля.

— От Колпакова, товарищ начдив… Ворвались на вокзал… Пехота тоже ломится… В крайних дворах уже штыками…

Вот оно!.. Прорвался хамлет! Все острие клина легко вошло в вязкое черное месиво… Какое-то малое время — не разобрать. Кутерьма! Рубка. Клин, как он был, странно отделился от общей массы, оказался в тылу городовиковцев. С облегчением Майстрах увидел, что строй сомкнулся. Клин, окруженный, метался и медленно таял…

— От Колпакова?

Рук не разогнуть в застывших локтях. Морщась от боли, Майстрах обернулся. Начальник артиллерии, Плюме.

— А вестовой от Колпакова?.. Только что был.

— Ускакал…

— Ворвались на вокзал? Правда?

— Бои уже в крайних улицах. Бронепоезда отогнали к разъезду… Конные батареи я продвинул.

— Славно!

— Увязли по уши, Борис Владимирович.

В тоне начарта Майстрах уловил укор. Обеспокоенно облапывал отдохнувшими руками бинокль, боясь поднять его и направить на левый фланг, в сторону конного побоища. Укор начарта выражал именно то, что тревожило самого — 4-я может не выдержать такого напора.

Неподалеку от командного пункта, под прикрытием резервной пехоты (так задумывалось вчера в полевом штабе Конной), на высотках разместились конно-артиллерийские дивизионы 4-й и 6-й. Работы им покуда не находилось: легкие, трехдюймовки, они не имели возможности помочь своим конным полкам. Тянуть их с собой в низину, в грязищу по колено было опасно. Нудились пушкари с полудня в качестве наблюдателей. Сейчас, кажись, их час настал…

Решившись, Майстрах поднял бинокль. В тылу клина уже не было — изрубили. Но 4-я все так же продолжала пятиться. Белая конница заполнила весь выгон от станицы и почти до балки — сухого русла речки. Явно она превосходит числом; казаки охватывают городовиковцев слева. А где-то дальше, чуть на изволоке, тоже кипит бой. Рубится 6-я… Что там у Тимошенко? Отсюда в надвигающихся сумерках уже не разобрать…

— Казачья конница вышла на выстрел трехдюймовки, — проговорил спокойно Плюме, не прибегая к помощи бинокля, болтавшегося у него без чехла на белом полушубке. — Может, махнуть?.. Ждут вон знака моего… А что с полными зарядными ящиками отступать…

— Куда отступать?! — взорвался начдив. — Сам же говоришь… Увязли! Махни! Да наши пускай кинут сорокадвухлинейки… Хватит им станичные скирды палить.

Конные пушкари, застоявшиеся и обозленные неудачей своих дивизий, открыли беглый огонь. До трех десятков стволов палили без команды, на глазок, метя в самую гущу белых колонн. Позиция удачная, противник как на ладони. Швыряй знай заряды в освободившееся вонючее зево патронника. Поверх головы Майстраха с клекотом полетели туда же снаряды тяжелой батареи.

Не знал, куда деваться от адского грохота. Уши ломило от одуряющей боли. И ладонями их затыкал, и перчатками. Казалось, кровь вот-вот выступит. На пальцы глядел украдкой. Почувствовал, дергают за локоть. Народ собрался. Никого весь день на командном пункте — всем дело нашел. Среди своих есть и чужой… По виду — конник; протягивает записку. От Буденного, подумал сперва. Нет, Городовикова.

Только сейчас заметил Майстрах, как стемнело. С трудом разобрал несколько карандашных строк. Городовиков предлагает 20-й начать отступление; 4-я принуждена отойти к Средне-Егорлыкской. Обещает прикрыть отступление пехоты своими частями…

Отступать!! Куда?!

Сорвавшись с натоптанного места, Майстрах вскочил на коня. Из седла уже, натужно выталкивая слова, отдал распоряжение своим штабным:

— Из Грязнухинского немедля дайте телефонограмму командарму Буденному, в Средне-Егорлыкскую! Пускай помогут Двадцатой, левому флангу… А пока бросьте резервный батальон. Вон конница уже обходит…

Гнал коня, сопровождаемый ординарцами, а мысли, одна другой горячее, обгоняли его. Вывести из уличных боев дивизию уже невозможно. По крайней мере, и думать об этом не сметь до ночи. А дальнейший отход?.. Тридцать верст топать обратно по вязкой дороге в кромешной темноте… По глубоким балкам… Изможденным бойцам, целый день дравшимся, голодным… А позволит ли конница противника спокойно отступать?.. Навряд ли. Это же поражение!.. Нет, нет, бой нужно продолжать до конца… Слишком уж много отдано жертв!..

На полевой штаб 4-й Майстрах наткнулся у оврага, возле соломенных скирд.

— А я тебя еду шукать… — встретил Городовиков, вынимая ногу из стремени. Вид у него был удрученный — потрясли начдива две кряду неудачные атаки. — И нонешний день, сам видишь, насмарку…

— Ока Иванович!.. Не могу!.. — сваливаясь из седла, напирал Майстрах. — Увяз в станице всеми четырьмя… Хвостом даже! Станция Атаман отбита. Конница наша там. Пехота втиснулась в улочки… Баррикады растягивает! Плуги, бороны, плетни, телеги… Штыками сцепилась с корниловцами и дроздовцами… Не отодрать!

— Стемнеет… можно пехоту отвести… — спокойно выслушав возбужденного пехотного начальника, отвечает Городовиков. Глянув сбоку на стоявшего рядом своего военкома, повинился: — Сам же видел… Четвертая понесла страшные потери… И собственно, начала уже отступать… Сил нету повернуть бойцов обратно. Из седел валятся…

Это было очевидно. Мимо тащились в сторону хутора Грязнухинского, пробиваясь с целины на проезжую исхлестанную колесами и копытами проселочную дорогу, разрозненные конные группы, брички, пушки…

— Я послал к Тимошенко, Ока Иванович, — заговорил хмуро молчавший до этого военком Детистов. — Давайте прикинем… Отступление пехоте обойдется втридорога. Конники из седел валятся… а пехотинцы?! Обсудить надо, взвесить… У Шестой оставалась резервная бригада…

— Давайте подождем Тимошенко, — мирно согласился Городовиков, доставая из кармана галифе кисет. — Взвесить можно…

Покуда курили, он поведал об атаке казаков, прорвавшей жидкий строй 19-го полка. Момент был угрожающий. Спас положение он сам, начдив, направив в прорыв свою 3-ю бригаду. Подоспел вовремя и Тимошенко.

— Еле залатали дыру, — сознался Городовиков, совсем успокоенный куревом; к бледному лицу его прилила кровь, глаза обрели горячий блеск. — В той кутерьме я сам очутился среди прорвавшихся казаков… Огромный казачина с синим погоном чуть-чуть не снял меня клинком из седла… Пропал бы зазря…

Из вечерней сгущающейся мглы вырвалась плотная конная масса, до эскадрона. На рыжем взмыленном степняке — начдив-6 Тимошенко. Разгоряченная рослая фигура его в красных галифе, меховой венгерке и серой курпейчатой шапке дышала боем.

— В чем дело?! — спросил обветренным басом, соскакивая наземь.

Вид один начдива 6-й, выражавший гневную решительность, успокоил Майстраха и настроил на воинственный лад. И слушать ни о каком отступлении не стал Тимошенко.

— Вы что тут в самом деле?! — гремел он, коршуном оглядывая с высоты своего дюжего роста собравшихся. — Пехота в станице… а мы отступать! И не подумаю! Все бросить, обе дивизии!.. Вертай назад этих всех… Ока Иванович. Жми за мной! А ты, Майстрах, шрапнели не жалей вон по той коннице. Тебе сподручно сбоку.

Как явился Тимошенко, так и исчез в вечерних сумерках, умчавшись от скирд за балку, на поле боя.

Глава девятая

1

Командующего Донской армией ожидали в станице Егорлыкской к полудню. На станции Атаман готовились к встрече его поезда. Генерал Павлов, поднявшись из постели раньше обычного, собирался съездить на вокзал и потрогать собственными руками все, к чему тот может прикоснуться. Встречи этой он ждал со светлой надеждой. Донское правительство не с охотой пошло на назначение его, Павлова, вместо слегшего в тифу Мамантова; командующий сделал все своей волей. Не без поддержки Деникина.

Сам Павлов это понимал, и ему хотелось как-то выказать свою особую признательность. Причина холодного отношения к нему со стороны донских гражданских верхов и рядового офицерства была очевидна; чужак он, генерал Павлов, не казак, родился не на Дону, Дона не знает, в Великой войне не участвовал — в 1914—1918-м командовал кавалерийским корпусом в Персии.

Начал недурно, совсем недурно. Кинжалом прошелся в Приманычье, вверх по каверзной реке Маныч, выкинул на правобережье всю 9-ю армию красных; пехота не в счет — конницу знаменитого Думенко перемахнул через трехверстный лед, почти всю корпусную артиллерию его из прорубей вытащил, пятнадцать пушек. Генерал Сидорин спецкурьера присылал аэропланом — благодарил. Попали под удар еще кое-какие части, конные и пехотные; венцом похода явился разгром 28-й дивизии Азина 10-й армии; сам начдив попал в руки. Мальчишка, молокосос, ни роду ни племени, из прибалтов; однако у большевиков приметный — орденский знак со знаменем красным оказался на лацкане френча.

Все бы славно — не снежные бураны да морозищи. Пошкодил мороз страшно; красные пули и осколки меньше нанесли вреда. В самый буран и бес попутал — думал, на Конную нарвался. Промашка вышла…

За чаем генерал опять вернулся мыслями к предстоящей встрече с командующим Донской армией. Мелочи не упустить, они всегда таят в себе непредвиденные осложнения. Вплоть до того, как одеться самому. Конечно, в парадную форму. Но и здесь подводные камни. Как взглянется?.. До парадов ли нынче? Сидорин не из «чинуш», внешняя бравада ему препротивна; всей белой армии известно о его демократизме, открытом неприятии монархии. Казак, во всем казак. Дерзок и на язык, особенно в своей высшей среде; это несомненно влияние начштаба генерала Кельчевского. Деникин ему потакает; с Врангелем были на ножах. Теперь барон не у дел — где-то в Новороссийске готовит «плавучие средства» к эвакуации.

Едва не вырвался у Павлова наружу ехидный смешок. Мотив только, «эвакуация», лишь бы чем-то занять отстраненного генерала. Об эвакуации и речи нет, оставлять Россию никто не собирается. Дальше отступать опасно, это верно: Дон и Маныч — позиции выгодные; состояние войск после длительного и тяжелого отступления нормализовалось, дух, слава богу, перевели. Казаки держатся за Дон, как дети за батьковы штаны. Это одна из очередных усмешек язвительного Кельчевского.

Вспомнил генерал, среди ночи ему докладывали о прибытии из Ставки людей полковника Ряснянского; интересовались плененным красным начдивом Азиным. Обеспокоенно оглянулся на вестового, прислуживающего за столом. Завтракал Павлов всегда один; не торопился, подолгу жевал, цедил из тончайшего стакана свежезаваренный персидский чай (привычка!). Скрытая ото всех и, пожалуй, главная цель такого полезного времяпрепровождения — обдумывание на свежую голову.

— Демьян, а что там с пленным этим… Как его?..

— Азин, ваше превосходительство, — подсказал вестовой, чернобородый дядька с лычками урядника и солдатским крестом, перекладывая с руки на руку вафельное полотенце. — Сбираются увозить на Тихорецкую.

Затея тайной службы полковника Ряснянского не увлекала генерала Павлова; у него свой, чисто военный, альянс с пленным. Контрразведка желала бы склонить красного начдива на свою сторону, если не оружием послужить, то словом. Пустая затея. Добиться бы от него цифр. Цифры — дело важное, нужное.

— Поставь еще один прибор, голубчик, да ступай к коменданту… — попросил генерал, откладывая надкушенный кусочек хлеба с маслом. — Вели привести пленного. Как бишь его величают по батюшке?.. Вызнай там заодно.

Генералу Павлову перевалило за пятьдесят. Возраст для военного, особенно строевого, критический. Прыгать в седле, летать с обнаженной шашкой в атаку не по силам — огрузнел, обмякли мышцы, душа опустилась на землю, сложила крылья. Нет полета, нет вдохновения. В Персии еще собирался в отставку, после юбилея. Но не бросишь же горящий дом. Тем более доверили лучшие донские конные части — 4-й и 2-й корпуса. Доверие надо оправдывать.

На возню у порога генерал тяжело повернул седую голову, мешала полная шея. Надел на мясистую переносицу золотое пенсне. Прежде чем разглядеть у двери человека, изнеженными ноздрями уловил запах несвежего белья, грязного тела. Поколебался, приглашать ли к столу, как намеревался. Может, просто посадить поближе, к окну — видеть бы лицо.

— Присаживайтесь… — неопределенно кивнул генерал; заметив, что тот, шагнув от порога, оглядывается вдоль стен, на какой стул сесть, уточнил: — К столу прошу… позавтракать.

— Время моего завтрака, генерал, прошло. Завтракаю я в пять. Сейчас примерно восемь… Развиднелось уже.

— И вас… кормили?..

— Пока нет.

Пленным занимаются штабисты; он, Павлов, присутствовал на одном из первых допросов. Среди ночи, при ламповом свете, показался старше своих лет, усики старят и густой обветренный голос. А ведь мальчишка, более чем вдвое моложе его. Должность тоже генеральская — начальник дивизии. Да и вообще все командование у красных моложе. Новому командующему Кавказским фронтом, слышал, двадцать пять! Бывший поручик. Такое открытие покоробило генерала.

— Владимир Максимович… вы офицер… Что вас привело к большевикам?

Азин, взяв за спинку резной громоздкий стул, оттащил на середину комнаты, сел. Ранен, что ли, подумал Павлов, следя за каждым его движением. Так не докладывали.

— Вы, генерал, с кем-то путаете меня. Я не Максимович… Я не офицер… Ответы на эти вопросы уже давал вашим служащим. Что касается последнего… Окажись вы на моем месте…

— Слава богу, я не на вашем месте… — Оплывшее лицо генерала осталось каменным. — В ваших личных вещах обнаружен листок… служебная анкета, как у большевиков называют… Короче, послужной список офицера. Вы собственноручно заполняли… Владимир Максимович Азин… Штабс-ротмистр. Как изволите понимать?

— Отчество мое Мартынович. И никакой я не «штабс»… В царской армии служил рядовым.

— Н-да… все-таки… листок заполняли вы.

— Понимайте как баловство.

— Ба-а-ловство-о?.. — пышные рыжие брови генерала поползли на лоб. — У нас, в белой армии, за подобное «баловство» предают суду. Самозванство это называется. А впрочем… вам, Азин, мы можем предложить и больший чин. Дивизию, сами понимаете, сразу не доверим… Полк я дам… кавалерийский. Вы конник, я слышал, заядлый. Ваш ведь и конь в плену.

Гримаса боли исказила остроносое тонкое лицо пленника. По жесту левой руки Павлов понял, что боль у него в бедре.

— Вы ранены? — участливо спросил он.

— Давнее дело… Растревожил. Когда с лошади упал.

— Я велю доктора…

— Генерал, не тяните волынку. Расстреляйте.

— А почему… расстрелять? Вы молоды. Жить да жить… Вас ее устраивают мои условия?

— Не устраивают. Полком я командовал в восемнадцатом. А нынче весна двадцатого…

— До весны еще надо дожить.

— Вот именно. Я лично не собираюсь. Но не доживете и вы, все белое движение. Еще напор — Красная Армия сметет вас, вышвырнет в Черное море.

— Туман у вас в глазах, Азин. Вы оглядитесь хорошенько, кто идет за большевиками. Всякие инородцы, вроде китайцев, прибалтов… Русский народ не приемлет революцию, она чужда ему…

— Я прибалтиец, генерал, латыш. И не беру на себя смелость… заявить… принес в Россию революцию. Революция свершилась в России. И я пришел в Россию… служить революции.

Затея контрразведчиков в самом деле дохлая. Не подпишет он никаких слов к красноармейцам, тем более не перейдет и на службу. А нужен ли он нам, сопляк, невежда? На задоре, энтузиазме не построишь армию…

В душе генерал завидует этому маньяку; прожил он короткую, быструю, как молния, жизнь и за два года, по сути, сумел достичь тех вершин военной иерархической горы, на которую ему пришлось карабкаться более трех десятков лет. И умрет-то с легкой душой, не постигнув таинства смерти. Выходит, все это дала ему революция?..

В дверь настойчиво постучали, оторвав генерала от нерадостных мыслей.

— Ваше превосходительство, генерал-лейтенант Сидорин! — объявил адъютант.

— Как Сидорин?!

— Прилетел на аэроплане.

Павлов растерянно ощупывал орластые пуговицы на расхожем мундире.

2

Едва успели вывести пленника, как на пороге встал генерал Сидорин. В коричневой кожаной на меху куртке, летном шлеме с огромными очками.

— Алексей Михайлович, на вас лица нет… Что-нибудь случилось?

Сняв шлем, командующий подходил с протянутой рукой. Молодое, со свежей здоровой кожей лицо его никак не вязалось с пространной плешью до темени, и Павлов, как бы ни был ошарашен, пожалел, что он снял экзотический головной убор. На какой-то миг пропало очарование. Сидорина он узнал недавно и был буквально покорен его внутренним и внешним обаянием; хоть убей, не может только согласиться с голым черепом…

— Ваше превосходительство, мы ожидаем вас поездом. — Павлов хотел подняться, но рука командующего легла ему на погон.

— А я с неба!..

Оглядевшись, Сидорин ухватился за стул, на котором только что сидел пленник. Павлов хотел предупредить, но тот уже усаживался, удобнее укладывая ногу на ногу в пушистых волчьих унтах.

— Рискуете, Владимир Ильич… В такую пору на аэроплане.

— Я доверяю моему пилоту, полковнику Стрельникову. Хотя сейчас я прилетел без него.

— Вы сидели за рулем?!

— Не удивляйтесь, ваше превосходительство. По профессии я военный пилот. Полковник Стрельников — мой бывший сослуживец, учились вместе, воевали…

— Не знал, Владимир Ильич…

— Так знайте. Могу явиться в любой час, как нынче, например. Лечу к Деникину, в Тихорецкую. Ночью переговаривались. Подкатил он из Екатеринодара. Тревожат его Белая Глина и Тихорецкая. Хочет знать о состоянии в Егорлыках. Вы, Алексей Михайлович, как оцениваете свою обстановку? Вид у вас был, прямо скажу… жалкий. Когда вошел. Что все-таки стряслось тут?

— Владимир Ильич, дорогой… Просто расчувствовался. Пленного только увели…

— И что?.. На вас так отрицательно действует вид пленного противника?

— Молодой, глупый… Не понимает еще смысла жизни…

— Начдив Азин, что ли? — усмехнулся язвительно Сидорин, хлопнув длинными ушами шлема по унту. — Так в том их и сила, большевиков, в молодой несмышлености. Энтузиазме, как они говорят.

— Вот-вот, Владимир Ильич, это меня и привело в уныние… С кем мы воюем?! Фанатики! Слепцы! Сила необузданная и темная.

— Не обольщайтесь, генерал. Большевики видят, и далеко-о видят.

— Азин-то нерусский!.. Кто же там? Китайцы, прибалты, евреи… Околпачили русского мужика.

— Алексей Михайлович, вы слушаете бредни наших тупоголовых осваговцев, безмозглых болтунов. Вы человек старой формации и держитесь все еще за столп монархии. Вглядитесь, столп давно подгнил и упал.

— Что вы такое говорите, Владимир Ильич… — Павлов от неловкости сбил с переносицы пенсне; нашарив его на коленях, спохватился: — Чего же это я, персюк, в самом деле!.. Подвигайтесь к столу.

Сидорин живо стащил меховую куртку, швырнул ее на диван, туда же кинул и шлем.

— Вижу, кого-то ждали… Не меня.

— Не вас, Владимир Ильич, — сознался Павлов, оправившись от смущения.

— Отказался, значит, красный, побрезговал… А я не из брезгливых, — командующий все еще усмешливо шутил, но серо-зеленые умные глаза его темнели, набрякали напряжением, злой иронией. До еды не дотронулся, опорожнил стакан круто заваренного чая. — Так-то, многоуважаемый Алексей Михайлович, не тешьте себя иллюзиями… Мы воюем с русским народом. Тем самым русским мужиком… какой пашет, сеет… Какой спокон веков защищает Россию. А всяких там инородцев… горстка! И не они делают погоду у большевиков. Китайцы, прибалты… тем более евреи… Наш Осваг строит всю пропаганду на подобных бреднях. Все это — мерзость! Кто сию минуту тут, на Маныче? Русский мужик, а ежели точнее… донской мужик… Ка-а-за-ки! Думенко! Кто он сам? А вот, в полсотне верстах… Казачий Хомутец, хуторок. Ветряк его батька там стоит, хата его… Нынче пролетал. А Буденный? Через Маныч… станицы Платовской… А кто за их спинами, в седлах?.. То-то же!

Сидорин отвалился на стуле. Потер ладонями приятно покалывающие, отходившие от холода щеки, покряхтел довольно, согретый изнутри божественным напитком.

— Умеешь чаи заваривать, Алексей Михайлович. Наслышан, наслышан…

— В Персии пристрастился.

— А вы… инородцы, — усмехнулся Сидорин, оттягивая момент, когда он скажет, ради чего прилетел. — Китайцы, прибалты… Смешно! Волею божьего народ русский скинул монарха. Кстати, той трехлинеечкой, кою он сам вручил ему в четырнадцатом…

— Владимир Ильич, ради бога, пощадите меня… — взмолился Павлов, завозившись на стуле. — Вы знаете мою приверженность к покойному государю императору…

— Знаю, Алексей Михайлович, и щажу. А доказательство тому — мое доверие к вам. В самый тяжкий час для Дона и для России я вас назначил на место Мамантова… Доверил лучшие в Донской армии корпуса! Это о чем-то говорит. Вы знающий кавалерийский командир, «спец», как сказали бы большевики. Не думайте, Дон не обеднел… Среди казаков предостаточно достойных военачальников, кто мог бы возглавить мамантовцев, с боевым опытом, рубак. Я не такой уж и казакоман, Алексей Михайлович, каким хотят меня представить высшему свету иные из Особого Совещания. Родина моя — Россия, Великая Россия. Ей служил и служу. Но монархию… как форму правления не приемлю. Изжила она себя. Да, да, Алексей Михайлович. Она-то, монархия, и довела Россию до революции. Ничего дурного в революции нет… имею в виду мартовскую… Император Николай отрекся в пользу прогрессивных, демократических сил обновленной, омоложенной России. Господа гучковы да милюковы, русские апостолы свободы и демократии, не смогли по-хозяйски распорядиться дарованной народом властью. Такая каша заварилась!.. Большевики стряхнули их, временных, как ветхую рубашку с плеч.

— Я, как вы знаете, был те годы вне пределов России… Не могу судить.

— Считаете, что этим самым спасли свой мундир? — Сидорин опять потянулся к большому расписанному восточным орнаментом заварному чайнику. — Напрасно, Алексей Михайлович. И вы, как русский патриот, в ответе за судьбу Родины. Все мы, военные, в ответе.

— Не снимаю с себя ответственности, Владимир Ильич.

Сидорин отхлебнул из стакана и отставил его подальше, давая понять хозяину, что напился.

— Мы, военные, в это время умирали на полях Галиции и в горах Кавказа. Кинулись уже поздновато… Генерал Корнилов, земля ему пухом, исполнил свой долг… Крест его несет Деникин. Вы давно знаете Антона Ивановича?

— Как вам сказать… — Павлов пожал плечами. — В поры зеленого юнкерства… Хотя я постарше годами.

— Он хорошие слова говорил о вас… Деникину несладко в своем окружении. Врангели, лукомские держат его за горло. Правая оппозиция… Бессилен что-либо предпринять, сделать какой-то шаг… А шаг тот нужен. Земельная реформа! Мужику нужна земля, как красному, так и белому, одинаково. Большевики решают ту проблему тотчас. Мы мнемся, выжидаем, кормим обещаниями…

— У Деникина, насколько я успел вникнуть, не только земельная проблема, Владимир Ильич… — осторожно вставил Павлов, желая отвлечь казачьего командующего от опасного разговора.

— Что имеете в виду?

— Хотя бы иностранные поставки… Почему задерживаются?

Сидорин нахмурился.

— Войсками союзники помочь не хотят. Боятся. Мало того! С нас тянут… Торгаши! За каждый патрон, за каждую пару сапог платим донским хлебушком, угольком.

— Донбасса-то лишились…

— Ерунда, явление временное. Обождали бы союзники с расчетами. Тут другое, дорогой Алексей Михайлович. По-гро-омы! — Сидорин, заметив в лице Павлова недоумение, опять перешел на снисходительно-язвительный тон: — Вы агнец, генерал, ничегошеньки в «русской Вандее»… Летом, да и зимой, когда отступали, добровольцы прошлись по Днепру, Украине… Клочья летели! Юнкера, поручики… шомполами, штыком… С молчаливого одобрения старших начальников.

— Строевые части? — спросил Павлов, пытаясь по интонации понять казачьего военачальника — он-то сам как относится к еврейским погромам?

— Я лично погромы не приветствую, — понял тайный интерес собеседника Сидорин. — Пресекаю их в своей армии. Этим и обрел немало недоброжелателей среди «цветных». Наплевать, конечно, что думают обо мне Врангель, Кутепов… Но что думают о нас, белом движении, там, на Западе!.. Существенно. Контракты замораживаются, поставки задерживаются… Евреи-миллионеры голос подали. Пресса их шум подняла. Мировой сионизм. А это, оказывается, сила там у них, на Западе. Французские, английские евреи, а особенно американские… За погромы, да. Союзники давят на Деникина.

Бой настенных часов вспугнул затянувшийся разговор. Сидорин, отогревшийся, взял с дивана шлем.

— Алексей Михайлович, вернемся в Егорлыкскую… Зачем я залетел к вам?.. Намечал днем поездом. Обстановка на фронте резко меняется, меняется круто. Не по дням, а по часам. Позавчера добровольцы Кутепова ворвались в Ростов, взяли Нахичевань. Это вы знаете. Но не знаете, что на рассвете сегодня, собственно, часа четыре назад… Ростов пришлось оставить. Вернулись войска в Батайск. Конница генералов Старикова и Агоева так и не ворвалась в Новочеркасск. В двенадцати верстах, под хутором Новодворовским, остановлены… Все тот же Думенко! Сколько этот человек мне крови попортил. Вы его выбросили за Маныч… А через два-три дня… он опять в седле. Неимоверная живучесть! А ведь сам-то без руки и без одного легкого…

— Соображения стратегические, Владимир Ильич? — спросил Павлов, потянувшись на стуле к командующему: почувствовал, что он высказал еще не все новости. — Ростов имею в виду…

— Разумеется! — усмехнулся в своей манере Сидорин; тут же лицо его обрело прежнее озабоченное выражение. — Держать его чем? Взяли бы и в Новочеркасск. Сомкнули оборонную линию… Дело бы! А то половодье на носу, разольется Дон… Брать будем уже после паводков. Отдышимся, переформируемся.

— Красных тоже подержат Дон и Маныч, — вставил Павлов. — Паводки март — апрель здесь?

— Чаще — апрель. Могут и затянуться… Алексей Михайлович, я держу вас в напряжении… Самого главного не сообщил, ради чего, собственно, прилетел до времени. — Сидорин с усилием тер молодую лысину, будто хотел размять комом ссохшиеся в голове мысли. — Этой ночью красные взяли Белую Глину. Неизвестна судьба Кубанского гренадерского корпуса… Не ведает Ставка и о судьбе самого генерала Крыжановского… Убит, пленен ли? Потому Деникин и прибыл в Тихорецкую. И меня срочно вызвал. Чуете, как поворачиваются события? Ваша задача тут, в Егорлыкской, не только усложняется, но и обретает иное звучание…

— Может, тогда в штаб, Владимир Ильич?.. — засуетился Павлов, пытаясь встать на ноги. — Прикинем со штабистами на карте…

Сидорин жестом удержал его:

— В штабе мой начальник оперативного отдела… Прилетели с ним. Сами они разберутся там, без нас. А мне лично карты ни к чему. Я и хотел вас застать вот так… Связи вы с Крыжановским не имели, насколько я знаю.

— Не успели, ваше превосходительство, — виновато поник Павлов. — В этакой кутерьме… От морозов еще не отошли.

— И хорошо, — успокоил Сидорин. — Значит, Крыжановский не снабдит красных сведениями о ваших корпусах. Надеюсь, вы со вчерашнего не вошли в соприкосновение с противником в районе Целины и Среднего Егорлыка?

— Тоже нет…

— Алексей Михайлович, на это я и рассчитывал. Превосходно! Уловите мою мысль!.. Красное командование только предполагает… группа Донских кавалерийских корпусов генерала Павлова в Егорлыкской. А там, черт его знает!.. Может, и в Мечетинской, может, и в Кагальницкой или в Хомутовской… Так ведь? Десятая армия красных нацелена на Тихорецкую. От владикавказской ветки так и не отрываются. Ей в помощь брошена Конная… Жаль, не с ней столкнулись вы под Целиной. Хотя и дивизия Азина… не фунт изюма. Гая бы еще с «железной» конницей изрубить… Ну что ж, на нет суда нет.

Увидав в руках шлем, Сидорин удивился — помнит, кидал с курткой на диван. Повертел его, протирая локтем запотевшие стекла очков, повесил на спинку стула.

— Задача ваша, Алексей Михайлович, выждать… момент выждать. Не рваться сломя голову. Тихорецкая заворожила красных. Узловая станция, и на Ростов, и на Екатеринодар… Коммуникации наши, наше солнечное сплетение. Ради Тихорецкой перебрасывалась с устья Маныча и Конная.

— Но ведь это так, Владимир Ильич, — Павлов стиснул руки в один кулак. — Коль корпуса Крыжановского уже нет… путь на Тихорецкую открыт.

— Открыт, да. Но там кое-что есть. Отошел из калмыцких степей Кубанский кавкорпус генерала Науменко. Из Екатеринодара двинутся в эшелонах новые формирования. Думаю, Деникин рискнет взять из Батайска кого-либо из «цветных». Но главное-то… вы! Девяносто девять из ста — Конная двинется с Десятой на Тихорецкую… И наверняка авангардом. Вот мамантовцам и работка. Искрошить пехоту с тылу… И вцепиться в хвост Буденному. А?

От возбуждения Сидорин резко встал. Прошелся по комнате, рипя кожаными подошвами волчьих унтов. Кинув взгляд на часы, потянул с дивана меховую летную куртку.

— Готовьтесь, Алексей Михайлович… Уверен, вас ждет удача. При малейшем успехе поверну Первый Донской корпус вам в помощь. Буду просить у главкома для этой же цели и конницу Юзефовича. Дерзайте, генерал.

Одевшись, Сидорин приложил руку к шлему и стремительно вышел, оставив огорошенного генерала Павлова в сидячем положении.

3

Ничто не предвещало беды. Проснулся нынче генерал Сидорин без головной боли, с легким душевным настроем. Последнюю неделю выворачивало мозги. Ни коньяки, ни кофе, расширяющие сосуды, ни порошки — ничто не помогало. Штабной лекарь посоветовал утеплить голову — промерзает в воздухе. Под шлем приспособил с помощью начальника охраны подъесаула Золотарева самодельный берет из пухового платка. Дня два полетал — один черт, болит!

А вчера, засидевшись у карты, перед сном посмеялся генерал Кельчевский:

— Кажись, завтра решится судьба нашей кампании… Тут, в Егорлыкской. И перестанет дурить твоя голова, Владимир Ильич.

Провидец, ей-богу! Как рукой сняло. Воспринял слова начальника штаба за доброе предзнаменование. Едва ослабел туман, просох воздух, командующий Донской армией оставил твердый взгорок околицы станицы Георге-Афипской — своей ставки. Вылетел, как всегда, с полковником Стрельниковым, начальником авиачасти армии. Самолет легкий, фанерный, двухместный, французский биплан «Ньюпор». Только ему доверяет Сидорин управление во время своих полетов, давнему однокашнику по летной школе. А чаще за штурвал садится сам.

К полудню земля оголилась от тумана; снег еще преобладал. Сверху видать далеко окрест; на белом заметен даже отдельный куст бурьяна.

Облетал весь район предстоящих боев. Картина обнадеживающая. Давал знаки полковнику, сидевшему за штурвалом, снижаться, на коленях в планшете делал пометки. Ничего неожиданного против вчерашнего, все идет по писанному рукой генерала Кельчевского. Четверо суток назад здесь же под ним, у Егорлыков, вскрылся главный промах в их оперативном плане — Конная армия красных тут! Деникин ждет ее под Тихорецкой; что-то успел сделать к встрече — собрал кубанские части. А она, голуба, осталась в Егорлыках.

Была пора, они с начальником штаба тешили себя надеждой — ударить в хвост Буденному, нацелившемуся в Тихорецкую. А Конная встала лицом! Что ж… Бессонные ночи у карты, с карандашами, у столов, заваленных разведданными вскрыли… не так уж скверно! Честный, открытый бой, при дневном свете… По-офицерски! Кто — кого.

Кельчевский, человек язвительный, умный, большой знаток красной конницы, потирал руки:

— Недурно, недурно… Я зауважал урядника Восемнадцатого Северского драгунского имени короля датского Христиана Девятого полка… Пардон-с, старшего урядника! С превеликим удовольствием сменил бы ему лычки на звезды и вензеля… с одним просветом… Есаула. А-а, не будем мелочиться. Без просветов! Генерал-майора.

— Анатолий Киприанович, наши с тобой заслуги умаляешь… Уж не скупись, презентуй Буденному свой чин, от коего отказался прошлой осенью… Полного генерала!

— Тогда уж ближе… генерала от кавалерии.

Не стоило большого труда начальнику штаба найти веские преимущества в складывающейся оперативной обстановке для Донской армии. Конная красных не ушла на Тихорецкую… Вклинилась в ближние их тылы, в Егорлыки. Что ж, тем самым большевистское командование само приблизило час гибели лучшей своей конницы. Стрелковые дивизии 10-й армии распылены, разбросаны по ставропольским бескрайним степям, в бездорожье, распутице. Буденный, собственно, со своими ослабленными еще под Батайском и на Маныче частями, кроме, может быть, 4-й, один на один встал со всей объединенной конницей генерала Павлова.

— Добровольцев-стариков генерала Чернецова из Мечетки кинуть… — предложил Кельчевский.

— Да-а… — с сомнением потер голое темя Сидорин. — Старые пердуны навоюют тебе… На печке им сидеть, зады костлявые греть.

— Время есть, «цветных» перебросим из-под Ростова, — загораясь, убеждал Кельчевский. — Даже ценой… Батайска! Оставим временно… Дорога же, дорога, железная! Батайск — Мечетинская — Атаман — Егорлыкская… Развернем и кавкорпус Юзефовича.

И так и этак прикидывали на карте, переворочали вороха разведсводок, опросных листов пленных.

— А фронт? По Дону и Манычу? — продолжал нащупывать свои ослабевшие места Сидорин.

— Восьмая и Девятая армии большевиков выдохлись донельзя. Когда еще подтащатся из центральных губерний маршевые роты лапотников. Подвижной железнодорожный состав какой мы им оставили?.. Месяц-два потребуется на переброску. Вот они, цифры… Все в нашу пользу. Полтора десятка тысяч штыков в обеих армиях. Это — на бумаге, в штабах… А в натуре?.. Десяток еле наберется.

— А корпус Думенко? Он ведь загородил Новочеркасск. А силы у нас там, сам знаешь… Кулак увесистый.

Кельчевский оторвался от карты; бледное интеллигентное лицо его при ламповом свете выглядело молодым, без морщин. Возраст выдавали тяжелые сиреневые мешки под светлыми голубыми глазами.

— Думенко сгорел.

— Как… сгорел?

— Арестован.

— Слухи?

— Разведка наша заполучила копию приказа об его аресте.

— Что инкриминируют?

— Вещи вроде обычные… в военное время, в смуту нашу… За что мы снимаем своих генералов? Мародерство войск, пьянки… боевые неудачи.

— В последнем Думенко не обвинишь… Одно взятие им Новочеркасска… хватит ему боевой славы на две жизни.

— Есть еще пункты обвинения… — Кельчевский явно смаковал, зная, как болезненно относится командующий Донской армией к своему поражению в рождественские дни у стен своей казачьей столицы. — Махновщина, мироновщина… Готовый протянуть руку… Деникину.

— Думенко… руку Деникину?.. — Сидорин, повеселевший, откинулся в кресле. — Бедное воображение у тех, кто затеял. Деникин с грабушками забрал бы его к себе, с конницей или без оной. Все заборы обклеены. Миллионы валютой сулил красному коннику! Чепуха на постном масле. Впрочем, нам кстати… Два года не можем снять его с седла. А махновщина? Что плохого в ней видят большевики? Мужицкий батька. Организация в армии его крепкая… Иначе бы не трепал кубанского ублюдка Шкуру. А Слащова, крохотного наполеончика от белого крестового движения?.. Пух летел от голенастого кочета.

Смеялись генералы Донской армии в последнюю ночь перед Егорлыкским сражением от души. Были уверены в завтрашнем дне.

— Не знаю, что вкладывают большевики в мироновщину, — обрывая смех, Сидорин пальцами выдавил слезины. — Войсковой старшина Миронов, Филипп Казьмич… ни дна ему, ни покрышки, главный предатель Дона. На его совести… добрая четверть Донской армии перекрасилась из белого в красный цвет. Большевистские военные лидеры хоть это бы ценили.

— Троцкий грозится в печати забить Миронову осиновый кол.

…Убедительно не только на бумаге. Сверху глядеть — душа радуется. Удачнее егорлыкских позиций Сидорин и не припомнит. На миг коснулся холодок сердца; так же он с восхищением разглядывал в предрождественские дни с аэроплана «Персияновский вал», был полон оптимизма и уверенности. Считанные часы потребовались ныне уже злосчастному красному комкору, чтобы вал тог разлетелся на куски к чертовой матери. Танки пожег, бронепоезда взорвал, лучшие донские кавчасти развеял по степи, а пластунов, обойдя, оставил следовавшей за ним пехоте.

Нет, не может такого повториться. Ничто в природе вещей не повторяется, даже если б хотел. Давал знак полковнику Стрельникову снизиться. Прямо у перрона, на главном пути, дымком отдувался бронепоезд; второй притаился у мыса тополей, за водокачкой, готовый выкатиться из укрытия на чистое; все орудия грозно направлены в сторону хуторка Грязнухинского, на бугры, где муравьями толкутся пехотные части противника.

Пехоты у красных негусто. До дивизии. Наверно, 20-я. Пойдет в наступление по тракту от Грязнухинского; будет рваться на вокзал. В тесном коридоре, справа, вплотную к железнодорожной насыпи — конница; на глаз, полторы-две тысячи. Собраны все остатки, недорубанные генералом Павловым в недавних боях. Батареи — это уже серьезно. Есть и тяжелые. Не дадут свободно разгуливать бронепоезду.

За этот участок спокоен генерал. Красные лапотники напорются на окопы, занятые корниловцами, дроздовцами и алексеевцами. Ночью подкатили из Батайска. Лучшие части Добровольческого корпуса Кутепова; в строю в качестве рядовых офицеры. Врежут эти из пулеметов…

Велел облететь станицу с южной и юго-западной окраин. Ну да, где же им быть! Вот они — части Конной. Две дивизии; конечно, 6-я и 4-я. В балке устроились, верстах в двух друг от дружки. Третьей дивизии не видать. Буденный держит в резерве. В Среднем Егорлыке или в ближних посадах. Можно бы слетать — тридцать верст, — горючего не хватит вернуться в Георге-Афинскую.

Еще круг сделали над станицей. В улочках начали рваться снаряды. Заметно, во дворах, скрытая под навесами, зашевелилась конница. Она стекалась в окраинные сады — на рубежи. На южную околицу, против Конной; малая часть копилась у вокзала, в куще тополей, за спиной окопов «цветных» — встретить конную группу 10-й армии.

Позавчера Конная пыталась с ходу взять Егорлыкскую, без пехоты. Обломала зубы. Теперь осторожничает, вперед пустила стрелковые части. Конечно, надеется выманить павловские корпуса на просторный выгон, жаждет сабельного боя. Глубокая вера в сабли. И тут след Думенко — его бывшая конница.

Опростоволосятся и на этот раз, злорадствовал Сидорин, наблюдая сверху, как четко и точно выполняет генерал Павлов вчерашнюю директиву. Кельчевский подкинул мысль: посадить Конную на пушки и пулеметы. В сады стягиваются и конные артдивизионы, тачанки, и подводы с пулеметами. Контратака кавалерийских частей должна быть ложной; в самый такой момент, когда дивизии Конной наберут встречный бег, мамантовцы разрывают лаву и отскакивают опять в сады, обнажая два десятка трехдюймовок и до полусотни «максимок». Один раз удастся — на начдива 4-й произведет впечатление; два — потрясет. Тогда уже можно сходиться и в шашки. В пехоту красных, как в серьезную силу, генерал не верил — «цветные» ее встретят достойно…

Вторую половину дня командующий Донской армией провел в Ставке. С начальником штаба Кельчевским мусолили десятиверстки и настенную карту; дышали телефонными сигналами генерала Павлова. Хрустальная массивная пепельница давно забита окурками, смятыми, неподкуренными папиросами. На столе и подоконниках — стаканы в серебряных подстаканниках остывшего, круто заваренного чая. Пригубливали, не разбирая, чей попадется под руку, а взгляда не спускали с входной двери — ждали дежурного генерала.

Каждый штрих, каждый извив боя известен. Все идет по продуманному. Ничто не омрачает. Красные лапотники подобрались к окопам «цветных». Высекают офицеры-пулеметчики их, как бурьян. Бронепоезд делает удачные вылазки, отгоняет конницу… Наконец-то! 4-я захлебнулась, напоровшись на огневой шквал. Слава богу!..

Кельчевский присел, устало прислонившись затылком к холодной стенке. Его мысли осуществляются. Железный человек, а нервы все одно… Спичку не может подпалить о коробок…

Пехота противника ворвалась в окопы… «Цветные» отошли во вторую укреплинию, саженей двести — в канавы садов и огородов. Штыковые и гранатные бои в крайних к вокзалу улочках… Оба бронепоезда оставляют станцию, откатываются за семафор, потом на ближайший разъезд, боясь подрыва путей за спиной.

Не воспринято как тревога…

Вбежал из соседней комнаты дежурный:

— Опять Четвертая напоролась!.. Отступает!.. На Грязнухинский хутор. Конные корпуса Павлова начинают преследование…

Победа!

Ноги у Сидорина сделались ватными. Тоже присел. И тоже не может добыть огня.

— Черт-те что! — чертыхается он, ударяя об пол коробок. — Отсырели?!

Не успели осмыслить радость — на пороге вместо дежурного встал начальник оперативного отдела полковник Добрынин, мрачный, бледный, как смерть:

— Конная перешла в контратаку… Пехота противника заняла станцию Атаман… Уличные бои…

Не помнит Сидорин, как выскочил из штаба. Меховую кожаную куртку натягивал на бегу; забыл пуховую подкладку на голое темя под шлем. Сам сел за штурвал. Конная охрана с подъесаулом Золотаревым бездорожно мчалась аллюром три креста к Егорлыкской…

С бугра наблюдал командующий Донской армией за боем. Боя как такового уже нет. Войска его всюду отступают. Обтекая станицу, разрозненно, вперемешку уходят конные части, пехота, обозы, артиллерия… Неподалеку каким-то чудом еще не ставится на передки батарея шестидюймовок. У ближнего орудия смешно, по-кочетиному, подпрыгивает кто-то из генералов, наскакивая на бородатого есаула, командира батареи:

— Стреляйте! Стреляйте же, ради бога!

— Осталось шесть снарядов… — хмуро, глядя в сторону, отнекивается командир батареи. — Вдобавок… все перемешались.

— Зарядные ящики сюда! — кричит генерал плачущим голосом. — Стреляйте куда угодно, только стреляйте!

Все бегут. Сидорин стоит, скорбно склонив голову, как у могилы. Сзади молчит полковник Стрельников. Вечерняя тьма густеет.

— Ваше превосходительство, пора ехать… а то нас зарубят, — не выдерживает начальник конвоя подъесаул Золотарев.

— Разве? Ну поедем…

Пошли к аэроплану. Рядом с ним зловеще чернеют две кучи золы — горели скирды, — знаки для посадки.

Винт заработал. Мотор не осилит — колеса увязли в мокром жирном черноземе. Вылезли из кабины. Золотарев подвел Сидорину коня. Стрельников уже хотел поджигать аэроплан, но показалась сотня калмыков. Им приказали спешиться и вытащить аппарат на руках. Облепили, как мухи; с гиканьем, не обращая внимания на свист пуль, перенесли на твердое. Стрельников взлетел. Сидорин видел сверху, как конвой уходил галопом с развевающимся георгиевским значком на Георге-Афипскую…

На станицу Егорлыкскую опускалась ночь, темная, предвесенняя…

Глава десятая

1

Ростов встречал командующего Кавказским фронтом ярым солнцем, драчливым криком городских воробьев, обселивших карнизы, водосточные трубы и выступы вычурного здания вокзала. Рассветным часом покидали Миллерово в шинелях, меховых бекешах и перчатках; в Новочеркасске — проезжая — небо хмарное, накрапывал дождь; здесь — на́ тебе — печет и слепит глаза. Попали в иной мир.

Можно сказать, не бывал Тухачевский в Ростове; с неделю назад подкатывали поездом с Орджоникидзе, провели ночь — мирили передравшиеся Реввоенсоветы 8-й и Конной. Вагона даже не покидал. Наслышан о Ростове, своенравном, богатом и экзотическом, пробившемся чуть ли не в первый десяток городов России. Воротами Кавказа называют. Что ж, Кавказ ему и нужен. Войдет в эти ворота…

У легкового автомобиля, уже скатанного с платформы и ожидавшего их у выхода на площадь, Тухачевский с ребяческим озорством сбросил шинель; с облегчением поводил плечами, сквозь сукно гимнастерки ощущая солнечное тепло. Его примеру последовал Пугачев, живо высвободившись из меховой бекеши. Не с охотой расставался с тяжелой на ватине заношенной кожанкой Смилга. Подействовали насмешливые взгляды командующего.

— Уважил, Ивар Тенисович… — не умолчал Тухачевский, не особо желая прикрыть иронию во взгляде; сам он знал за собой привычку откровенно разглядывать собеседника; куда бы ни шло — проявляется оценка. — А то вроде бы и неудобно нам с Семеном Андреевичем… разделись, как мальчишки. Теперь все в ажуре — фронтовое командование перешло на летнее обмундирование.

— Как бы наше раздевание не послужило командой армейскому начальству спустить приказ войскам… снять зимнее, — посмеялся Пугачев.

Расселись в просторной машине, предварительно повелев откинуть брезентовый верх. Не хотелось лишаться южного солнца, так наскученного за долгую зиму на севере. Свое место рядом с рулевым Тухачевский уступил члену Реввоенсовета. Уступил по той же причине — не мог от него оторвать глаз. Вот уж месяц под одной крышей, сутками толкутся у карт; сейчас увидал будто впервые. Да, собственно, так и есть, все ночами, при лампах, а тут — днем, пронизанным до последней складки светом.

Не перестанет он удивляться свойству военного платья. Пень ведь… Обрубили ветки зазубренным топором неумелые руки. Гляди же, преобразился! Щегольской френч английского сукна времен «временных», с накладными огромными карманами, вечно оттопыренными, похоже, таскает с собой все письменные принадлежности своего стола; карманы по бокам и на груди, пересеченные какими-то нелепыми складками в два пальца шириной. Такой френч, следуя моде, таскает и сам где-то на дне чемодана — на всякий непредвиденный случай; предпочтение отдает гимнастерке — легкая, удобная, не скрывает бицепсов и грудных мышц, не стесняет движений.

Повел плечами, убеждаясь, что гимнастерка в самом деле вещь незаменимая. А взгляд продолжал обследовать утонувшего в мягком сиденье человека. Во всем укорочен; короткое тело, широкое и коренастое, короткие руки и ноги, круглая, вобранная в плечи бритая голова, утиный нос, широко расставленные белые глазки, прикрытые пенсне, тяжелый подбородок; к украшению можно отнести, пожалуй, темные пушистые усы чуть длиннее рта и бородку.

Поймав на себе взгляд Пугачева, сидевшего сбоку, Тухачевский перевел внимание на город.

На выезде с привокзальной площади, перед каменным мостом через грязную речку Темерник, путь автомобилю преградил полосатый шлагбаум. Расторопная охрана, следовавшая на грузовике, вскинула его. От моста начался крутой подъем; булыжная мостовая избитая, в рытвинах.

— Большая Садовая, главная улица Ростова, — пояснял Смилга, ворочая головой; он побывал уже в городе. — «Палас-отель» недалеко… выберемся в гору вот… По Большой Садовой тут, на перекрестке с Таганрогским проспектом. Слева, за забором… писчебумажная фабрика Панченко… А это… табачная фабрика…

— Асмолова? — спросил Пугачев, не разобрав полустертую вывеску.

— Ну-у, нет, Асмолов… знаменитость! В городе где-то фабрика. Не знаю… А в театре Асмолова я был.

— И труппа сохранилась? — поинтересовался Тухачевский.

— Толком не помню, Сокольников что-то говорил по поводу артистов… — Смилга вдруг затолокся на сиденье, пытаясь развернуться. — Вот что нам надо!.. Здание слева, глядите. Редакция и типография газеты «Приазовский край». Завтра же пустить в дело.

На оживленном перекрестке проходила воинская часть. Никелевый радиатор автомобиля едва не уперся в плотный строй; ребята молодые, безусые, в новеньком обмундировании, топорщившемся, еще не прилегшем к телу. Тухачевский знаком успел остановить адъютанта, кинувшегося было разорвать колонну. Новое пополнение, наверно, ростовчане. Внимание отвлек Смилга, указав рукой на угловое трехэтажное здание с главным подъездом на самом углу, венчанном круглой башенкой. Внушительное сооружение из серого камня, с огромными окнами и литыми ажурными балконами. Лучшая гостиница в городе.

Тухачевский усмешливо щурился на башню. Губа не дура у конников. Отыщут себе попроще, поскромнее. Еще в Миллерове, зная, что штаб Конной армии вселился в отель, дал слово себе при первой возможности выставить его с треском. Такая пора нынче наступила.

— А вы слышали, Михаил Николаевич, — сообщил Смилга, будто предупреждая его намерения, — в семнадцатом-восемнадцатом в «Палас-отеле» помещался штаб Антонова-Овсеенко. При Деникине… контрразведка Добровольческой армии.

Входил командующий в роскошный вестибюль отеля не так агрессивно, как настраивал себя. Военный глаз не обнаружил ничего такого, к чему можно бы придраться. Часовые подтянуты, с завидной выправкой, опрятно и по уставу одеты; штабисты как на подбор, загляденье. Смягчил сердце начальник штаба Конной, встретивший у мраморной лестницы, устланной ковровой дорожкой.

— Начальник штаба Конной армии, Щелоков Николай Кононович, — представился он; честь не отдал — без головного убора.

Пожимая руку, Тухачевский с приятным чувством угадывал в красивом штабисте матерого военного; все вроде бы подсказывало в нем кавалериста: осанка, постав головы с короткой стрижкой и пробором, усы, умопомрачительные, гусарские, и одежда, голубые бриджи и сапоги со шпорами.

— Кавалерия? — спросил он.

Щелоков понял тайный смысл вопроса, ответил, прищелкнув слегка каблуками.

— Никак нет, товарищ командующий. Артиллерист.

— Чин?

— Подполковник.

Обеденная пора дала повод хозяевам пригласить высоких гостей к столу.

2

Обед удался конникам.

Сервировку и изысканные закуски Тухачевский отнес ко вкусу Щелокова. Приглядываясь, покоренный внешностью, проникал все большей симпатией к нему. Немолод, лет под сорок. Привлекали глаза — темно-темно-синие! В припухлых веках, мягкие, бархатные, они почти не отражали света, обильно падавшего в огромное венецианское окно. Смуглые кисти, узкие, длинные. Руки музыканта. Не играет ли на скрипке? Спросить — неудобно. Как изящно держит бокал! Такими руками только обнимать…

Из хозяев за столом кроме Щелокова — секретарь Реввоенсовета. Неприметный с виду молодой человек, с худым крючконосым лицом; подусники, жесткая темная челка на лоб. Портят все старомодные очки в проволочной оправе. Одна фамилия громкая — Орловский. Сидел, незаметный, серый, как мышь, хохлил костлявые плечи.

Разговор, естественно, вокруг наболевшего — Ростова. О сдаче города, пребывании в нем белых Тухачевский представление имел; сейчас вскрывались какие-то детали, мелкие подробности, что обычно упускают провода.

— Уж не помню, и началось с чего… — пожимал плечами Щелоков, не желая ворошить неприятное. — Вот Орловский… у него память молодая…

— Часовой меня разбудил. Вовсю трещал телефон… — с легкостью вошел в разговор секретарь Реввоенсовета. — Военком начсово Пичугин сообщил… Противник налетом двух полков занял Хопры и Гниловскую… Четыре версты от Ростова!

— Вот-вот, ты же и поднял меня, — закивал Щелоков. — Связался тут же я с помощником командарма-восемь Молкочановым, Тот ни слухом ни духом… По сводке, на фронте все спокойно. Создалось впечатление ложной тревоги. Но разведку свою конную выслали… А сами на всякий случай стали готовиться к свертыванию штаба. Утром уже вернулись разведчики… Противник занял Гниловскую и движется цепями по балке в обход Ростова… Послышалась стрельба, артиллерийская и пулеметная… Белые обстреляли вокзал. Кинули дивизион штабной туда. Вот уж тут мы забегали…

— Словом, труханули… — усмехнулся Пугачев.

— На вокзале как раз стояли вагоны с арестованными трибуналом, — подхватил опять Орловский. — Караульные разбежались, за ними… сами арестованные.

— А что же штаб Восьмой? — спросил Смилга, хмурясь. — Мы все его добивались из Миллерова…

— В одиннадцать штаб Восьмой уже не отвечал и на наши звонки.

Тухачевский уловил на себе исподвольный взгляд Орловского. Изучает нового командующего, оценивает. Не видать глаз, очки отражают оконный переплет, синее небо с белыми барашками; по складке губ, гримаске догадывается, что удивлен. Молодости его, конечно. В ответ насмешливо усмехнулся: ну-ну, изучай. А ведь смотрит на перстень! Первым желанием было убрать руку со стола. Пересилил себя. Сам засмотрелся на крупный изумруд в тяжелой золотой оправе. Перстень фамильный, с вензелем, от прадеда. Был на нем при Бородине. Не может расстаться, вроде талисмана; в плену даже сумел уберечь его…

— В снежном поле автомобили застряли… — вспоминает Орловский, повернувшись к члену Реввоенсовета. — Морозищи! Бросили их под охраной. С нами шла колонна рабочих и сотрудников советских учреждений. Почти все одеты легко. Люди падали и замерзали в снегу. Я и еще другие — тащили кассу Эрвээс. Три мешка денег и чемодан с ценностями. Сползались в кучи и засыпались снегом. Совершенно обмороженные прибыли в армянскую деревню Большие Салы.

— Как же пропустили в Ростов? — добивался Пугачев у Щелокова. — Такие малые силы… Застав не было в Гниловской?..

— Прошляпили!.. — Смилга сдернул с толстой переносицы пенсне, протирал белоснежной салфеткой с алым вышитым вензелем «Палас-отеля». — Расхлябанность, что тут скажешь. Безответственность.

— Охрана города велась небрежно… — признал Орловский, отвечая на вопрос Пугачева. — Пассивные атаки на Батайск выматывали пехоту… Люди теряли веру в победу, теряли бдительность. Темной ночью противник силою в сто пятьдесят сабель при двух бронемашинах опрокинул слабые заставы у Гниловской и Аксайской. Бронепоезд наш… должен был курсировать здесь… Не смог выйти за выходные стрелки… Пути оказались забиты снабженческим барахлом Восьмой и Конной.

— А куда глядел комендант станции? Не предательство ли?.. Разбирались?

— Ивар Тенисович, ну ты уж сразу… — Тухачевский урезонил Смилгу, кивая миролюбиво Орловскому: продолжай, мол.

— Я беседовал с красноармейцами с заставы. За полчаса примерно до наступления к заставе подошла партия белых, без оружия. Сказали… перебежчики. И предупредили… скоро пойдут и другие… Начальник заставы никому не сообщил. В темноте показались еще… Не стреляли, конечно. Открыли уже огонь, когда увидали у них оружие. Уцелевшие прибежали в Ростов и разбудили Пичугина. А тот… меня.

Дверь широко распахнулась — и на пороге встал второй член Реввоенсовета фронта, Орджоникидзе. Кавказские горячие глаза, рот под усами, расставленные руки — все в нем кипело и кричало.

— Ва! Кампания!.. Обнимаю всэх!.. С переездом!..

Обнял двух ближних штабистов, Щелокова и Пугачева, положил руки на плечи. Невысокий, сухопарый, он внес с собой столько весеннего света! Говорил сразу со всеми, а казалось, с каждым в отдельности.

— Извините, нэ встретил на вокзале. Закрутился в ростовских плавнях… Да и нэ знали тут… явитесь кагда. Уж наверно комендант города сумел бы организовать достойную встрэчу… с трубами, почетным караулом… А, Пархоменко?..

Только теперь заметил Тухачевский, что член Реввоенсовета ввалился в столовую комнату не один. За ним возвышалась объемистая масса в потертой кожаной куртке и низко срезанной курпейчатой шапочке. Дядя на зависть. Щеки толстые, нос картошкой и запорожские усы, в четверть, крученые. Добродушие на полном лице с могучим подбородком прямо выпирает; выпирает сквозь кожанку и сила — вот-вот лопнут швы под мышками. Взгляд, пожалуй, неприятный… насмешливый, дерзкий…

Тухачевский отвел глаза. Наслышан о коменданте Ростова. Сокольников, в первый приезд, уши продул. Именно комендантская должность, перехваченная конниками у пехоты, явилась между 8-й и Конной яблоком раздора. Подумывал тогда еще глянуть на него, «горлохвата и забулдыгу».

Хозяйским жестом Щелоков пригласил к столу прибывших. Орджоникидзе тут же ухватился за свободный стул, комендант отказался.

— Не, не, Кононович, благодарствую, — прикладывал он белую ручищу к груди, утянутую накрест ремнями. — Делов невпроворот, дыхнуть нечем. На вокзал я зараз… Одних пробок там, сам знаешь… Кому вышибать? С Таганрогу валят эшелоны… А тут же и миллеровских теперь жди!..

— Коменданту рассиживаться нэкогда, — вступился за него Орджоникидзе. — Ступай, Пархоменко, творы свои дела. Да не забудь! Вечерком, позднее, наведаемся еще туда…

Пархоменко, поклонившись всему застолью, гулко прошагал к двери. Нарушая молчание, оставленное комендантом города, Орджоникидзе, орудуя уже вилкой, договорил:

— Тяжба тут с Донисполкомом… А все Сокольников!.. Узлов понавязал… Вот и разбираемся с комендантом… А! Говорите, как доехали…

Видел Тухачевский, что члена Реввоенсовета распирает от нетерпенья. Ему вовсе неинтересно, как они добирались из Миллерова, да и сам по себе вопрос никчемный; разбирают его какие-то свои заботы, чем он не прочь поделиться. Присмотрелся к нему за месяц-полтора, знает. Выскажется, долго не протерпит. С неделю уже в Ростове, остался после первого приезда; позавчера, по возвращении из Таганрога, телеграмму присылал в Миллерово. Захлебывается от восторгов по поводу сформированной упраформом Конной новой кавдивизии, созданной кавалерийской школой и лазаретами. Навалился на политотдел Конной армии за отсутствие живой работы и негодность начполитотдела. Отстранил начальника. В телеграмме многого не скажешь; конечно, ему есть чем поделиться.

Пожалел Тухачевский, что не остался комендант города. С давних пор он обнаружил в себе страстную потребность в общении с новыми лицами. Пархоменко явно его задел. Воздействие ли это слухов, в большинстве грязных, недобрых, исходивших от командования 8-й? Навряд ли. Появился человек, привлек внимание и ушел, унося с собой что-то недосказанное.

С приходом Орджоникидзе оживились хозяева, да и вся беседа обрела непринужденность, взаимное ощупывание окончилось.

— След белые по себе оставили в Ростове изрядный! — Щелоков вернулся к прерванному разговору. — Расстреляны больные и раненые красноармейцы в лазаретах… Господа офицеры врывались в дома обывателей, требовали папирос и коньяку. Ограбили все аптеки. Спирт, кокаин вывезли.

— Безобразия пьяных офицеров изменили настроения даже тех кругов, кто их ждал! — вставил Орловский.

— Вот-вот. Белые считали свое пребывание в Ростове временным. Говорили… налет сделали ради поднятия настроения армии.

— Дороговато обошлось нам… — покачал голой большой головой Смилга.

— А все из-за чего? — сверкнул глазищами Орджоникидзе, откладывая вилку. — Командование Восьмой почивало на лаврах. Уверяло… если, мол, армия не способна к наступательным боям, то она впалне гатова к обороне города. Гатова! Горстка пьяных офицеров!.. Позор! Нэт, Ивар Тенисович, как ты ни выгораживай Сокольникова… наказать его следует.

— Не один Сокольников виноват… — вскинул густые брови над пенсне Смилга.

— Не один!.. — согласился Орджоникидзе.

— Кстати, именно Сокольников считал… деникинцы не разбиты, отошли за Дон, хотят нас заманить, а потом ударить… На то и вышло.

— Нэ говори о Сокольникове! — горячился Орджоникидзе.

— А Конная тоже оставила заметный след о пребывании в Ростове… Будешь отрицать? Все еще бегаешь сам высунув язык… конфликты с Донисполкомом улаживаешь…

— Будет вам… — снисходительно посматривал на возбуждавшихся членов Реввоенсовета фронта Тухачевский. — Мы в Ростове… Это уже говорит за себя. Батайск взят.

— И без Конной взят, — уколол Смилга.

Хозяева переглянулись, Щелоков с Орловским. Получив молчаливое одобрение начальника штаба, Орловский заметил:

— Во всех реляциях, газетах взятие Батайска изображается как итог большой наступательной операции Восьмой армии… На самом же деле белые сами эвакуировали Батайск.

— Вот! — хлопнул победно в ладоши Орджоникидзе. — А причины?! Успэшное продвижение Конной на Тихорецкую! Штабисты, Пугачев, Щелоков!.. Отрицать нэ станете?

— Григорий Константинович… — укоризненно покачал головой командующий, — ребячеством занимаемся, право. Враг потерпел поражение… на отдельных участках… в Егорлыках, в Батайске… Это не значит, что он окончательно сломлен.

— А я что?.. — развел руками Орджоникидзе; это было лишь мгновение, он тут же опять вскипел, возбужденно оглядывая всех за столом: — В Таганроге-то, забыл!.. Прекрасную дивизию сколотили! Лучшему коннику доверили ее, начдиву… Маслакову Григорию. Немолод, все пятьдесят… Но рубака, скажу вам. Вот конники нэ дадут саврать. Лютый рубака, мудрый. Ни единого поражения за два года! И ни единой царапины. Из боев, заметьте, нэ выходит. С Буденным начинали… В Сальских степях, летом восемнадцатого…

— Раньше, Григорий Константинович, — поправил Орловский. — Зимой восемнадцатого… В Приманычье, вот за Батайском. С Думенко еще…

Неловкую заминку нарушил Пугачев; он, как и все за столом, знает о том, что Думенко недавно снят с корпуса, находится под арестом в Новочеркасске. За весь февраль в штабе фронта много было сломано копий из-за этого человека между членами Реввоенсовета. В глаза его никогда не видал; кстати, никто из присутствующих, кроме конников, опального комкора лично не знает.

— Николай Кононович, — обратился он к Щелокову, взяв за локоть, — вы хоть его видали, Думенко?..

— Где же?! — пожал плечами начштаба. — Я и в Конной-то всего ничего…

— Я видел Думенко… на Царицынском фронте еще, — сказал Орловский. — Заслуги в революции его несомненны… А что на Маныче произошло, не знаем… Слухи пока. Убит военком корпуса… Неудачные операции?..

— А у кого их не было, неудачных… — поморщился Орджоникидзе, явно недовольный вмешательством секретаря РВС Конной.

— Трибунал разберется, — буркнул себе под нос Смилга, отваливаясь тяжело на спинку стула, — давал понять, что разговор принял нежелаемый оборот.

Тухачевский, благодушно настроенный, довольный переездом в Ростов, этим шикарным зданием, где отныне расквартируется его штаб, солнечным днем, богатым столом и складывающимися делами на фронте, отеческим взором, смягченным чуть приметной улыбкой, окидывал присутствующих, не вмешивался, не давил своим высоким положением. Чувство собственного достоинства, осознание себя п е р в ы м среди этих людей, он ощутил еще в поезде, при подходе к Ростову, когда думал о «воротах Кавказа»; наиболее отчетливо оно дало себя знать на перроне, под воздействием южного солнца, неожиданно ярого и горячего. Не ново это чувство; п е р в ы м он уже привык — повелевать учился раньше, еще на Востфронте. Помнит, тогда недоставало ему нынешней радости, душевного простора — ложилось тяжелым грузом на плечи. Понимал, причина — ощущение победы, скорого конца войны. Сегодняшний день как-то померк в его сознании, утратил значение — суматоха, текучка; помыслами уже был в дне завтрашнем… Острые, напряженные взаимоотношения этих двух людей, Смилги и Орджоникидзе, вроде бы и приравненных к нему, командующему, так болезненно воспринимались им там, в Саратове и в Миллерове; такое было состояние — вроде у него связаны руки. Сейчас путы те опали, руки свободны; он с радостью сделал в себе открытие — ему не надо так близко к сердцу принимать их слова, реагировать на стычки. В главном для него, оперативных вопросах, они оба поддержат; в этом он уже уверен. Что касается их сферы, комиссарской, пусть разбираются, улаживают. Ему, военному, «спецу», политическая сторона революции во многом самому непонятна пока…

— Так что́ новая кавдивизия?.. — спросил он, направляя разговор в более нужное для себя русло. — Слышал, делали парад здесь, в Ростове…

— Зрелище впэчатляющее! — отозвался Орджоникидзе, понявший тайный ход командующего. Конечно, нет смысла ворошить грязное белье при посторонних подчиненных; Смилга того и ждет, чтобы сцепиться. — Пад оркестр… на площади при вокзале… Митинг устроили. Привинтил ордена наихрабрейшим, знамена вручил полкам. Дивизия с парада и ушла на фронт.

Выпили за взятие Батайска, за победные бои в Егорлыках. Командующий поделился давним переговором с Москвой, тревогами главкома о судьбах Ростова и Новочеркасска; теперь все волнения позади, война идет к завершению, и разгром Деникина неминуем. Не просто делился — преподносил, слегка поучая всех. Тоже новое в нем. Вставая из-за стола, поблагодарив хозяев за угощение, объявил Пугачеву:

— В «Палас-отеле» разместится штаб фронта. Штаб Конной пусть поищет себе что-нибудь поскромнее. И поскорее… Завтра начнут прибывать люди с делами.

Пугачев слегка наклонился.

3

Весна вступила, видать, в свои права полностью. С утра до вечера солнце не сходит с голубого-голубого неба. Что значит юг! Март только, прошла неделя. Тухачевский днями проводит не под крышей; гнется у карт ночами. Исходил Ростов; лично налаживал связи с донскими гражданскими властями, следил за вселением подъезжающих с севера фронтовых учреждений, тылов. Загорел, посвежел. Забыл как-то и о своей болезни, о пилюлях; вспоминал по утрам, когда брился у зеркала, ощупывал, массируя припухлые веки. И все раздетый, в гимнастерке; к вечеру только набрасывал плащ.

Нынче с утра выскочили поездом в Батайск. Ради любопытства. Фронт уже откатился. Сколько бессонных ночей он провел у карты, тыча карандашом в черненький кружок. Сколько переворочал мыслей. Верст девять-десять от Ростова. Место клятое! Уйма речек, плавни, топи… Камыши в два-три человеческих роста. Не отходил от окна.

— Вот тут и гибла конница наша…

Не услышал, как подошел Орджоникидзе.

— Нэ только Конная… Весь фронт, все армии может засосать… Топи! Ты гляди!.. Неужели Шорин нэ понимал, куда бросает кавалерию?.. Удивляюсь. Реввоенсовет Конной правильно взбунтовался.

— Места неприглядные… — соглашался Тухачевский.

— Гиблые места! — накалялся Орджоникидзе. — Судить надо было Шорина!..

— Григорий Константинович, — усмехнулся снисходительно командующий, — ты что-то с утра начал… А как по-другому можно было брать Батайск? Как военный, Шорин прав. Не удерживать же ему наступательный порыв войск. Одна-то дорога, насыпь эта, есть. Конная гибла, да. Люди, лошади… Но армия гибла и в самом Ростове, в каменных топях… в винных погребах, в ломбардах… Будешь отрицать?

Нет, отрицать он не будет. Память по себе конники оставили в Ростове — насмотрелся, наслушался. Особые армейские и фронтовой отделы трещат от бумаг — жалоб. Будь половина тех обвинений напрасно свалена на конников, другой половины с лихвой хватит ревтрибуналам. Винные погреба — это штука такая… Можно отнести к военным трофеям. Но ломбард?! Осмыслить и оправдать трудно. Вкладчики — городской люд, беднота, пролетарии… Не от жиру несли последнюю одежонку… Собственно, за ломбард и навалился на политотдел Конной, отстранил начальника Суглицкого; бесхребетный, слабый человек оказался. Срам! Командиры-конники замешаны в грязном деле, польстились на чужое. У следственных органов фронтового ревтрибунала целые списки! Да, козыри все в руках у Смилги…

У Орджоникидзе нехорошо сделалось на душе. За неделю, которую Смилга провел без него возле командующего, изменения произошли. Заметно по Тухачевскому.

— Может, проскочим все-таки на Мечетинскую? — неуверенно предложил он, щурясь на солнце, вставшее над желтыми камышами. — В Конную. Там на месте и поглядим… пожмем руки победителям… Нэт, правда, а?! Давно ведь собираемся с тобой…

Ночью Орджоникидзе переговаривался с Мечетинской; там части Конной. Дежурный не мог ответить, где командарм с членом Реввоенсовета. Войска покуда отдыхают после боев, но скоро сымутся, не нынче завтра. Уговаривал Тухачевского побывать у конников, получил решительный отказ. До Батайска проскочить согласился. Добро, Смилга застрял у газетчиков, а то бы увязался…

— Михаил Николаевич? — подступил Орджоникидзе к самому локтю его. — Боюсь, из Ростова мы уже нэ скоро выберемся вместе… Войска уйдут к горам.

Оторвавшись от стекла, Тухачевский рассеянно поглядел на члена Реввоенсовета. Мыслями он где-то далеко; натужно морщинил чистый высокий лоб.

— Ты не слушаешь…

— Я уже сказал… Нет. Понадобится — вызову командарма.

Опять прилип лбом к стеклу.

В Батайске начальник охраны доложил, что на третьем пути классный поезд генерала Сидорина. Попал в пробку; белые при отступлении не успели оттянуть. Все вывалили смотреть. Вагоны спальные, с салонами, горят на солнце краской и никелем, глаза отбирают.

— Михаил Николаевич, фоторепортер из фронтовой газеты с нами… — обратился Пугачев. — Может, станем? Пускай на память…

Расположились на площадке вдоль трофейного поезда. Комендантский взвод выстроился в две шеренги; штабные встали вольно; командующий принял свою излюбленную позу, скрестив руки, на возившегося с огромным ящиком фотографа не глядел. Орджоникидзе протиснулся к нему; руки в карманах, ногу отставил, глядел в самое круглое стеклышко.

— Вылетит птичка… — посмеялся Тухачевский, заметив, с каким любопытством засматривал член Реввоенсовета в объектив.

Позавтракали в вагоне-ресторане. Тухачевский тут же удалился в свой салон. В узком проходе столкнулся с двумя военными. Удивился: охрана пропустила без доклада. Незнакомы, сроду не видал. В годах оба, лет под сорок. Передний — в шинели, серой папахе, с женственно-нежным овалом белых щек; вид задиристый, вызывающий. Нос тому причиной — торчит над усиками, ноздри наружу. Глаза иссера-голубые, полные неунывающего задора. За его плечом темнело скуластое, узкоглазое лицо, закрытое наполовину пушистыми усищами.

По тому, как неизвестные закупорили проход, держались кучно, вроде дроби, выпущенной из хорошего ружья, командующий догадался, с кем имеет честь. Его охватило мальчишеское чувство любопытства; в самом деле, давно хотел повидать этих людей, со слов, неразлучных, спаянных воедино некоей силой, о которых ходит немало всякого. За последние бои их надо бы сейчас обнять; делать этого не следует, успел подумать Тухачевский, крепче стискивая кожаный ремень.

— Член Реввоенсовета Конной армии Ворошилов, — представился курносый; не оглядываясь, назвал и своего спутника — командарм… Буденный.

Живые глаза члена Реввоенсовета Конной прямо-таки распирало от нетерпения, желания видеть его, комфронта. Взгляды подобные Тухачевскому не в диковину; они тешили самолюбие, но где-то и задевали, вызывали в ответ напускную серьезность и резкость.

— Вы командующий Кавфронта, товарищ Тухачевский? — запоздало посомневался из-за плеча Ворошилова Буденный, сбитый с толку вопиющей молодостью и излишней для мужчины красотой человека в солдатской гимнастерке с привинченным орденом без банта.

Тухачевский только посмотрел на него.

— Как вы оказались в Батайске?

— Едем в Ростов, — ответил Ворошилов.

— Я вас вызывал? — Тухачевский спросил у командарма. Буденный протиснулся плечом в узкую щель меж голубой стенкой вагона и членом Реввоенсовета.

— В свой тыловой штаб едем… Узнали о вас чисто случайно.

— Решили представиться… — добавил Ворошилов.

— Но я вам в Ростов не разрешал.

В неловкую паузу попал Орджоникидзе. Конец разговора он услышал еще в тамбуре.

— Михаил Николаевич, нэ придирайся. Радоваться нужно. Разбили противника. Конная армия нэ в стороне была… А что мы тут, в проходе?

В салоне, блестя черными глазами, улыбаясь в усы, Орджоникидзе назвался. Тряс горячо и долго руки конникам.

— И чего ты к ним придираешься? — выговаривал он Тухачевскому. — Еще Катерина Вторая сказала… победителей не судят.

Усаживаясь за стол, Тухачевский съязвил про себя: Екатерина Вторая здесь ни при чем. Оглушенный звонким баритоном грузина, он постепенно успокаивался от нежданной встречи; поостыв, ругнул себя за мальчишество. Право, чего напустился? Едет командование армии в свой штаб; неужели на то им надобно всякий раз спрашивать у него, комфронта, разрешения? Чушь, право. Разговор к ним посерьезнее. Есть за что спросить…

— А мы сами все собираемся до вас с командующим… — говорил возбужденно Орджоникидзе, не давая гостям и слова вставить. — Да, да! Посмотреть на конницу… на дела ваши. Молодцы, что приехали. А то мы совсем нэ знали, где вас искать… в Белой Глине, Торговой, Атамане… В Мечетинскую ночью звонил! Ну, делитесь!.. Как живете, воюете…

Конники, ошарашенные приемом, поглядели друг на друга — кому начинать.

Опередил Тухачевский:

— Почему вы не выполнили моего приказа… об ударе в направлении на Мечетинскую… а повели армию в район Торговой?

— Товарищ командующий…

— Я спрашиваю командарма.

Ворошилов демонстративно отодвинулся со стулом к окну; отвернулся, разглядывая нарядный поезд командующего Донской армией. Строгий вопрос и реплика Тухачевского остудили и разгоряченного члена Реввоенсовета фронта; он тоже прикусил язык — кивком подбадривал опешившего командарма.

— Вы про давнее, товарищ командующий… — Буденный явно обескуражен грозным видом юного комфронта. — Удар наш из Платовской строго на Мечетку, на запад, был уже ненужным… Обстановка была уже вся против нас.

— Что значит ненужным? Какая обстановка?

— Снега глубокие, лошади по брюхо!.. А тут морозы навалились скаженные. Куда ж наступать по степи, заваленной снегом? Там сквозь малолюдство, негде найти ни жилья, ни фуража. Я знаю те места… Рожак местный. Платовская, за Манычем, станица моя. А при морозах оставить армию в степи… сознательно погубить! Потому и решили вот… уклониться вправо…

— Влево, — поправил Тухачевский, во все глаза разглядывая степняка, драгуна, человека, для которого лошадь, наверно, все в жизни. Именно таким его и представлял.

— Ну да… — согласился Буденный, приободрившись; увидал он по лицу, что комфронта сбавил пару. — В населенные пункты… где можно было достать фуража и обогреть людей. А группа вон генерала Павлова?.. Казаки и встряли же в тех местах, замел чисто их буран. То бы и нам было… не сверни мы на Торговую.

— По крайней мере, откровенно, товарищ Буденный… Снега испугались, морозов… Добро — не противника. А пока вы там «свертали» да прохлаждались возле пехоты Десятой, противник отбивал Ростов. Когда узнали вы о том?

— Не скоро. Вот на днях… Уже обратно был взят.

— Именно! А ударь тогда Конная в направлении Мечетинской… Деникину навряд было бы дело до Ростова.

— Может, и так…

Ворошилов не вытерпел пытки:

— Товарищ командующий! Как понимать… вы сваливаете вину на Конную за Ростов. А где был хваленый ваш Сокольников?

Ухом не повел Тухачевский. Он уже овладел собой, разобрался в первом впечатлении от этих людей. Командарм — солдат, солдат от стриженной наголо головы до яловых сапог с парадными офицерскими шпорами. Сбитый, как кремень. Веяло от него прочностью. Член Реввоенсовета другого склада… Знал, военного строя Ворошилов не ведал — в царской армии не служил. Командные должности ему не давались: снимался Москвой. Тихая слава за ним идет с прошлой весны, с партийного съезда — «военный оппозиционер»…

Еще открыл для себя Тухачевский. Их взаимоотношения, командарма и члена Реввоенсовета. Ворошилов держит верх. И об этом слыхал вскользь; теперь убедился — да. Шевельнулась издевка: радетель «коллективного управления армией» нарушает собственную доктрину. И управляйте Конной «коллективно». Так нет — взял командование в собственные руки. Третьего члена Реввоенсовета, Щаденко, держит в Таганроге, а командарма, похоже, прибрал. Сокольников и Смилга хватают через край: на конников льют грязь изрядно… Но что-то, конечно, близко к правде. Ишь какой сидит, так и пышет от него…

Тухачевский поймал себя на том, что он слишком увлекся. На самом деле, душа легла и к командарму, и к члену Реввоенсовета. Оба в равной степени они его подчиненные. Ну, разные люди. И что? Просто командарма нужно чуть-чуть поддержать, взять за локоть. Кажется, удалось. По лицу Орджоникидзе заметил — одобряет. Возле этих людей, вождей Красной Армии, как говорят нынче, выходцев из народа, должны быть крепкие «спецы», штабисты. Щелоков ему явно понравился. А кто начальник полевого штаба?

— Два слова о начальнике полевого штаба… Он не с вами? А кстати, на чем вы едете?

— На бронепоезде, — ответил Буденный, — трофейном.

Тухачевский поощрительно кивнул ему, толкая и на другой ответ. Но опередил Ворошилов:

— Зотов… начальник полевого штаба. С нами его нет.

— Что он из себя представляет? — повернулся к нему командующий.

— Так, ни рыба ни мясо. Менять будем.

Рука Тухачевского, с крупным изумрудом на безымянном пальце, тарабанившая по карте, замерла.

В салоне до звона набрякла тишина. Орджоникидзе, зная обуревавшие командующим мысли, первым ощутил предгрозье. Не все еще тот высказал конникам, не на все получил ответы; в запасе у Тухачевского еще ростовские «дела» и операционные действия на тихорецком направлении. А что ему надул в уши Смилга?..

Последний разговор с главкомом тяжелым и обидным был для молодого командующего, человека самолюбивого, легко ранимого. Каменев хлестал по щекам как мальчишку. Упреки сводились к беспомощности комфронта, к тому, что его директивы не выполняются командармами. Речь о Конной и 10-й. Не нравится-де ему, главкому, что Буденного он двигает на Егорлыкскую — тот идет на Белую Глину; затем дальше от Егорлыкской он дает направление прямо на запад, значительно севернее Тихорецкой — тот идет прямо на Тихорецкую. Словом, совершенно не придерживается директив комфронта, чем значительно усиливает риск. Выдал и за действия 10-й, конкретно за начдива Гая — тоже, мол, слишком уж много пляшет, и никак не добьешься от него твердости действий, тоже бегает от собственной тени.

Этого и боится Орджоникидзе. Взорвется командующий, начнет крушить. Тогда собирай обломки. Сидел, как на жаровне, сцепив под мышками вспотевшие от напряжения ладони. Самому бы повести себя в обостренной ситуации на высоте. Видел, командарм выслушает все; не уверен за члена Реввоенсовета — пылали лицо, взгляд… Чирканет спичку…

— О Щелокове что можете сказать?

— Ничего. Месяц уже, как мы его не видим. Не знаем, чем и занимается… Вот едем глянуть…

Глазам своим не поверил Орджоникидзе. Выслушав ответ Ворошилова, Тухачевский встал из-за стола, не резко, как иногда в припадке раздражения у него случается, ощупал карманы синих диагоналевых галифе, будто искал папиросы, и, ни слова не говоря, вышел из салона.

— А командующий… молодой… — указал осторожно взглядом Буденный на закрывшуюся дверь.

— Не слишком ли?.. — нахмурился Ворошилов.

— Молодость не помеха.

Орджоникидзе ждал разгромного разговора, приготовился защищать Конную и командование, свалившееся как снег на голову. А оказывается, нет нужды. Тухачевский своим жестом снял все.

— Не помеха, говорю, молодость… — повторил он, не замечая, как накаляется собственный голос. — И что с того, что молод?.. Воевать может и хочет.

— Григорий Константинович, несколько слов о командующем… — попросил Ворошилов, удивленный сменой настроения в члене Реввоенсовета фронта. — Я, к примеру, и не слышал о нем…

— Знаю Тухачевского мало. Работаем совсем же недавно. Из дворян он…

— По перстню видать… — усмехнулся Ворошилов.

Орджоникидзе неодобрительно скривился.

— Окончил Александровское училище в Москве, воевал на германской… Попал в плен. Бежал из плена. Советской власти сразу протянул руку. На Восточном фронте командовал армией. И успэшно, надо полагать… наградной знак Красного Знамени, как видите…

Чувствует сам, защищает Тухачевского. Неприятно стало на душе; как-то и не ощутил в себе перемену к конникам. А думал защищать.

— А почему, собственно, о комфронте? — вскинул он глазищи. — О вас поговорим… За бои в Егорлыках вам спасибо. От Реввоенсовета. Но славные слова оставим на потом… когда окончательно разгромим Деникина. Нэ скрываю… Конная и вы лично… поставили нас с Тухачевским, новых людей по сути, в неловкое положение. Пришлось нам немало за вас покраснеть… Да нэ то слово! Получили телеграмму… от Ленина.

Ворошилов подтащился со стулом к командарму, Глядели они друг на друга с недоумением; конечно, для них это новость. Тревожные взгляды конников тронули Орджоникидзе, заставили сбавить резкий тон. Сперва хотел просто вынуть из сейфа телеграмму и дать им почитать. Раздумал, передал на словах.

— Как это понимать?.. — нервно задергался Ворошилов, не зная, куда девать с колен папаху. — Какое же у нас «разложение»!.. Да еще… «полное»! Знаете… в центре кто-то злостно и безнаказанно лжет на нас. Не потерплю я!.. Григорий Константинович, а вы бы подробно информировали Москву об истинном положении дел в Конармии! Чего же вы?!

— Информировали, Климент Ефремович. В тот же день ответили с Тухачевским Владимиру Ильичу. Разговоры, мол, о разложении Конармии неосновательны. Но… нэ вздыхайте оба облегченно. В Ростове оставили след!

— Сокольников все… по злобе… — вставил слово Буденный, видя, что член Реввоенсовета фронта багровеет. — Иначе ж кто Ленину… Мы воюем, жизни кладем… Наговоры.

— Наговоры?! Вторая неделя, как я в Ростове… Наслушался и нагляделся! А Москву ставил в известность не только Сокольников… Были люди в те дни в городе… своими глазами видали…

Орджоникидзе нарочно не произнес имени личного секретаря Предсовнаркома Фотиевой. И опять — Смилга! От него получил тогда известия. Ощутил прилив негодования; битва за Конную, за чистое имя этих людей, сидевших перед ним, которых видит в лицо впервые, обрела принципиальное партийное значение. И сейчас не высказать всего, что накопилось, в чем действительно командование Конной виновато, он не в силах. Прочистит им мозги — не прятались бы за победы.

— Кто же… те люди?.. — остро сощурился Ворошилов.

— Им-то уж Ленин верит… Нэ сомневайтесь, — Орджоникидзе выставил широкую смуглую ладонь. — И дыма без огня нэ бывает, как говорят русские. Пограбили Ростов при занятии изрядно. Магазины, винные погреба… До ломбардов добрались! Прошлись и по Новочеркасску — не так, что ли?

— Ни одна часть Конной не входила в Новочеркасск, — вскипел Ворошилов. — Думенко брал Новочеркасск!

— Позже… Когда корпус Думенко был уже за Доном. На Маныче. Одиннадцатая кавдивизия проходила.

— Протестую!

— Не препирайся, Ворошилов. И нэ кипятись. Особые органы Кавфронта занимаются… Реввоенсовет Республики ставит в вину Конной разгром Ростова.

— Почему одной Конной… А Восьмая где была?..

Только сейчас почувствовал Ворошилов серьезность обвинения; с чистого белого лица его сошел завидный румянец, губы собрались в узелок, придав ему обиженное выражение.

— Климент Ефремович… — взмолился Буденный, — да уж чего там… Вспомнить тяжко. Не сами мы с тобой с револьверами!.. Пожарища!.. Толпы бойцов… Где конные, где пешие… Разбери их среди ночи!..

Поощряемый кивками члена Реввоенсовета фронта, Буденный забылся; ощутил колено Ворошилова — умолк.

— Как на духу, Григорий Константинович… — виновато заговорил Ворошилов, переводя тяжкий вздох. — Но уж круто спрашивать с Реввоенсовета Конной… ей-богу, не следует… Не стояли мы сложа рук и не были сторонними наблюдателями. Разгул шел великий… В Ростов мы приехали вечером, восьмого января. Издали еще увидели его в зареве пожаров. На другую ночь пожары вспыхнули еще сильнее… Уж не от снарядов. Начались грабежи и разгромы магазинов. Неизвестные громят винные погреба и зазывают конармейцев. У магазинов… пьяные толпы бойцов… И так — суток пять-шесть…

— Вы-то, вы-то где были?!

— На второй же день Реввоенсовет решительно начал выводить войска из города. Расстреляли шесть мародеров… и комиссара… за попустительство к грабежу. Организовали летучие тройки. Мы вот с Семеном Михайловичем… и еще семь человек… лично разгоняли толпы у погребов и магазинов, с револьверами. Приказом Реввоенсовета расстреляли еще десять бойцов, пойманных с поличным при грабежах. Приказы публиковали. Я совещание проводил с командным и политическим составом вплоть до комэсков. Требовал прекратить грабежи. Вот… судите, Григорий Константинович… Мы готовы ответить…

Крупные темные глаза Орджоникидзе увлажнились. Подул в усы, распушивая их обеими руками.

— Ворочал ваши бумаги… и приказы, и воззвания… Немалым поделился и комендант города, Пархоменко ваш… Спасибо за признание, что панимаете… А судить, что ж… Повинную голову и меч нэ сечет. От Сталина слыхал поговорку. Он любит русские поговорки, собирает их и часто пользуется. И вас любит, чертей…

Будто посветлело в салоне. Буденный полез к взмокревшему вороту, расстегнул крючки на френче, ворочал головой.

— Агенты белые орудовали… И Сокольников со своей пехтурой… Оттого и трения у нас с Восьмой… А подумать!.. С самого Воронежу армия не получает жалования! Нормального продснабжения не имеем… Приходится заниматься самоснабжением. А это… знаете, не может пройти безболезненно для населения.

— Семен Михайлович, чего уж… — недовольно скривился Ворошилов, считая признания его запоздалыми, да, пожалуй, и излишними.

Вошел Тухачевский. Сел опять за свой стол. Что-то в его красивом лице переменилось — побрился, что ли? Потянулся к развернутой карте; щурил глаза в припухлых веках; заметно, взгляд убегал от Ростова — черного кружочка в синей сетке гирла Дона — до Екатеринодара и далее к Черному морю. Заговорил — вроде он и не отлучался:

— Итак, войска Деникина отступают… Задача фронта… добить их и выкинуть остатки в Черное море. Директива с постановкой задачи Конармии будет отдана несколько позже. Армия пусть пока отдыхает. Это время вы можете побыть в Ростове. Разберитесь с тылами, упраформом. Доложите мне. Доложите с подробностями и о боях в Егорлыкской.

— Товарищ Тухачевский, — обратился Ворошилов, — а может, все-таки проскочим в Егорлыкскую?.. Покуда армия на постое…

— Только не сейчас. Может быть, в день выступления вашего… Подскочим вот с Григорием Константиновичем.

— А как быть с пехотными дивизиями, товарищ комфронта? — спросил Буденный, ища взглядом поддержки у Орджоникидзе. — Хоть бы одну Двадцатую оставили…

— Нет. Двадцатая нужна и командарму Павлову. Не могу ослаблять Десятую армию. Обещаю подчинить вам в оперативном отношении Двадцать вторую стрелковую Девятой. В завершающих операциях используете еще бригаду Левды Четырнадцатой кавдивизии… Вашего нового формирования, таганрогского. Больше ни на что не рассчитывайте.

На этом разговор был окончен. Командарм и член Реввоенсовета Конной покинули поезд командующего Кавказским фронтом.

Глава одиннадцатая

1

Проснулся поздно. Не поднимаясь, Владимир Ильич понял: в квартире ни души. Сестра и жена — в своих учреждениях; нет и Саши. Живо выбрался из нагретой постели; побрился на кухне перед настольным зеркальцем, всласть наплескался холодной водой под медным рукомойником — любит эту процедуру, — оделся. Чайник на плите еще горячий; под чистой салфеткой — ломтики ржаного хлеба и сыра.

Скрипнул стулом — кот тут как тут. Серый, мохнатый котище, с темно-бурыми поперечными полосами. Хитрюга, спасу нет; тянется, запускает когти сквозь брюки, а сам стыдливо отводит янтарно-желтые шкодливые глаза.

— Ни стыда ни совести у тебя, Мурзик. Скажи, кормили? Не может такого быть, чтобы не ел. Сердобольные у нас женщины, одна Маняша… последнее отдаст. Вот разве Саня дала тебе подзатыльника… Давала, сознайся?

Кот, уплетая, жмурится, головы не подымает.

— Думаешь, если я сплю, так ничего не слышу? Ошибаешься. Да я про тебя все ведаю. Ладно — по чердакам, подвалам шляешься… В зал заседаний входишь! Ой, гляди, парень. Дознается комендант — беды наживешь. А Малькова ты знаешь…

Убрав посуду, Владимир Ильич прошел к себе. Галстук завязывал на ощупь. Осматривался, будто впервые здесь; странно, не торопится. И мысли какие-то домашние. Квартира, по его понятию, просторная; три комнаты с кухней и столовой, окнами на Каляевскую площадь, полукруглые сводчатые потолки. Своя комната — в одно окно; проходная, с одного бока столовая, с другого — комната Нади. Всегда шум у дверей. Паркет вот старый, скрипучий…

— Мурзик, ухожу… Мне пора.

Коридор пустынный. Охраны тоже не видать. Скосился на высокое окно. Небо бездонное, предвесеннее, с синими проталинами меж ослепительно белых облаков. Почуял вдруг весну…

На столе в кабинете — ворох свежих газет. Ищет взглядом то, что ждет к сегодняшнему утру. Вот она, сводка Реввоенсовета о ходе операции по освобождению Крыма. Газеты отсунул…

…6 января 20 года. Директива главкома Юго-Запфронту наступать на Крым особой группой войск силою не менее одной стрелковой и одной кавалерийской бригад…

…9 января 20 года. Директива Егорова 13-й армии в составе 3-й стрелковой и переданных из 14-й армии 46-й стрелковой дивизии и кавгруппы Примакова своим правым флангом преследовать Добровольческую армию, отрезая ей путь в Крым, а затем в кратчайший срок овладеть Крымом…

…13 января 20 года. Приказ Егорова 13-й армии овладеть Перекопом. Части 46-й дивизии, наступавшие к югу от Перекопа и занявшие было Армянский Базар, были встречены контратакой противника, который после боя отбил Перекоп и оттеснил наши части на линию Преображенка — Перво-Константиновка…

Раскатал карту; нашел указанные пункты.

— Растяпы… не ворваться на плечах…

…27 января 20 года. Переговоры Егорова по прямому проводу с начальником штаба фронта Петиным. Егоров: «Перекопский вопрос — следствие разрозненности действий, для ликвидации противника направляется не целая бригада, а по полкам». Петин: «В Сорок шестой дивизии осталось не более тысячи штыков, боеспособность падает из-за убыли комсостава и политработников». Егоров не перевел на этот участок 42-ю дивизию, о чем просил командарм-13, а приказал ему решить вопрос путем объединения всех частей 46-й дивизии в руках начдива…

Этим же числом — доклад главкома. На Юго-Западном фронте упорное сопротивление противника на путях в Одессу и Крым приводит к заключению, что окончательный успех потребует здесь значительного напряжения сил…

Да, везде нужно напрягать силы. А как вы хотели? Странно, почему Каменев из своего же разумного заключения не сделал до сих пор практических выводов?

…4 февраля 20 года. Директива главкома Егорову. С обострением обстановки на Кавказском фронте все резервы 13-й армии подтянуть к своему левому флангу. Егоров остановил движение 42-й дивизии на Крым и приказал перебазировать ее в ростовском направлении…

…11 февраля 20 года. Приказ Егорова 13-й армии вновь перейти в решительное наступление на Перекоп…

…13 февраля 20 года. Приказ Егорова 13-й и 14-и армиям создать ударную группу на крымском направлении, передав 13-й Эстонскую дивизию, боровшуюся в районе Гуляй-Поля против Махно…

…23 февраля 20 года. Егоров часть войск 13-й армии направил в тыл ростовской группе противника, захватившей Ростов. В тот же день он докладывал Каменеву: «Ростов и Нахичевань взяты обратно. Острота положения этого района утратилась. Как бы ни слагалась обстановка на Кавфронте, с Крымом необходимо покончить в кратчайший срок. Противник в этом направлении численно превосходит нас…»

…25 февраля 20 года. Егоров: «На Перекопском перешейке идут бои с переменным успехом. Приказываю 13-й армии овладеть Крымом согласно директиве 13 февраля…»

…По вчерашним данным, очередное наступление не имело успеха. В Перекопском районе 3-й корпус генерала Слащова превосходящими силами перешел в контрнаступление и вынудил 46-ю дивизию после упорного боя оставить Армянский Базар, Перекоп и Преображенку…

Поднявшись из-за стола, Владимир Ильич отошел к окну. Глядел на марширующих по мокрому булыжнику под оркестр курсантов, а мыслями был в себе. Ошибка, явная ошибка! И она может стоить революции головы. Вовремя, то есть в момент, когда деморализованный противник катился на юг, не сосредоточили ударный кулак, не вышибли, дали ему закрепиться и перевести дух. На то, правда, причины есть… Переброска всего, что возможно, с Юго-Западного фронта на Западный, упредить белополяков. Раз. Отвлечение сил на поддержку пошатнувшегося Кавфронта — сдача Ростова, Нахичевани и угроза Новочеркасску. Два. Борьба на внутреннем фронте против Махно и петлюровской запорожской группы Павленко. Три. Еще… Часть сил фронта объединена в Украинскую советскую трудовую армию, Укрсовтрударм, под председательством Сталина для добычи угля и восстановления железнодорожного транспорта. Как же без угля?! Как без железных дорог может успешно наступать фронт! Чем перевозить войска на запад?

А вот и субъективная причина… Слишком уж Сталин капризен и резок. Мирно трудиться — вполне понятное и не ему одному свойственное желание. Но с такой яростью препятствовать Каменеву, протестовать?! Видите ли, главком все продолжает забирать из Укрсовтрударма части…

Нет, он не ищет персональных виновников… Важнее вскрыть причины ошибок. Все — от главкома до командарма-13 — успокоились на том, что мы сильнее. Самомнение такое вредно и опасно; в военное время оно может привести к поражению. Это — самая худшая черта российского характера. Сказывается она в расхлябанности и неряшливости. Важно не только начать, но и выдержать, устоять и довести до конца — этого-то наш брат россиянин не умеет. Еще не добили Деникина — уже почиваем на лаврах. А дело распускается! И исправить потом неряшливость — жертвуем десятками тысяч своих товарищей. Расхлябанность в данном случае несет гибель десятков тысяч рабочих и крестьян, продолжение разрухи и мучений голода. Уже не первый год делаем эти глупости. Сколько нужно сделать глупостей, чтобы отучиться от них?!

Зашагал по кабинету. Невольно подлаживал шаг к звукам марша, доносившегося с кремлевского плаца в открытую форточку. Деникин, Деникин… Недобитые Деникина усугубляется резко возросшей агрессивностью Польши и событиями в Германии. Давно за собой замечает: сознательно переоценивает врага и продумывает обстановку до худших последствий…

Польша, Польша… Вот кто остался против нас после увода Антантой своих войск и снятия блокады. В Польшу, сообщает Чичерин, прибыло пять тысяч французских офицеров, и ожидается Фош… Почти каждый день в Варшаву приходят эшелоны с оружием.

Реввоенсовет Западного фронта сообщает об усилении польских сил перед нашим фронтом. На двинско-полоцком направлении группируются резервы, на бобруйское перекинута пехотная дивизия, ожидается еще две. Под ударом Гомель…

Реввоенсовет Запфронта и Реввоенсовет Республики не могут сойтись во мнении: намерены ли поляки воевать или концентрацией сил решили оказать давление, добиться какого-то желательного для них исхода мирных переговоров. Собираются ли они вообще к таковым приступить? Если собираются, то наверняка предъявят нам невыполнимые, даже наглые условия. Чтобы таким образом спровоцировать войну? Оружием бряцают изо всех сил. Что это? Твердо ли намерены воевать? Так же твердо, как бешено проповедуют необходимость войны против нас?

Вот вопрос!

Владимир Ильич машинально взял со стола костяной нож для разрезания бумаги; тиская его за спиной, опять заходил, стараясь остудить возбуждение.

Польша разорена до крайности! Ибо гораздо больше других стран пострадала от империалистической войны. Русская и немецкая армии истоптали ее вдоль и поперек. Не исключено… правительство Пилсудского только делает вид, что намерено воевать с нами. Ради того… получить побольше припасов и оружия с Антанты. Тем самым — укрепить шаткое положение помещиков и капиталистов внутри страны.

Ба! Круг смыкается!.. Разве это не тот самый путь, который неминуемо приведет их к войне? Если именно шаткое положение и толкнет их на военную авантюру? Ясно, польские массы войны не хотят. Но военной пропаганде Пилсудского удается, видимо, надувать их. Это понятно… Польша угнеталась во времена царизма, и ненависть к «москалям» там еще жива, особенно среди крестьян и мелкой городской буржуазии. Наше признание ее независимости и неоднократные мирные предложения доказывают народу Польши… нечего нас бояться. А вот Чичерин и Литвинов в один голос… Мирные наши предложения Пилсудский и компания считают признаком нашей слабости! Польша обязательно будет воевать.

Посмеет ли? А если мы быстро добьем Деникина в Крыму и на Кавказе и Колчака в Сибири и перебросим внушительные силы на Западный фронт?

Очень много вопросов. Очень много… И никаких гарантий от войны. Передвинуть войска на запад при нашем чудовищно разрушенном транспорте чрезвычайно трудно. Тем более совершенно недопустима задержка с освобождением Крыма… Это же наш тыл в вероятной войне с Польшей. Что ж, начнут — будем воевать. А пока — сделать все, чтобы предотвратить войну. И прежде всего… вышвырнуть деникинцев из Крыма. А освободившиеся войска перебросить на Запфронт. Мудро говорили древние: «Мир получишь только тогда, когда приготовишься к войне».

А тут Германия!.. Радио сообщило… позавчера Берлин захватили контрреволюционные офицеры рейхсвера. Несомненно, восстановить монархию, залить страну кровью рабочих. Пролетариат ответил всеобщей забастовкой… Неминуема беспощадная вооруженная борьба! Чем кончится? Если контрреволюция восстановит монархию — быть нападению на слабую Польшу. Хотя… многое станет зависеть от позиции Антанты. Могут пожертвовать Польшей, чтобы Россия опять получила германский фронт. И он будет пострашнее польского. Германия — это зверь, который хорошо прыгает…

Внезапно остановившись, решительно снял телефонную трубку.

— Будьте добры, соедините… пять… сорок пять… тридцать два. Добавочный десять.

Молчит Склянский.

Усевшись в соломенное кресло, Владимир Ильич придвинул блокнот. Писал стремительно, напористо:

«т. Склянский!

Нужно постановление РВС:

обратить сугубое внимание на явно д о п у щ е н н у ю ошибку с Крымом (вовремя не двинули достаточных сил);

— все усилия на исправление ошибки (события в Германии к р а й н е обостряют вопрос об ускорении добития Деникина);

— в частности, приготовить морские средства (мины, подводки и т. п.) и возможное наступление с Тамани на Крым (помнится, Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич говорил мне о легкости этого).

Ряд точнейших и энергичнейших постановлений РВС об этом н е о б х о д и м н е м е д л е н н о…»

Вошла Фотиева. Стала у локтя. В белой блузке, длинной шерстяной юбке цвета индиго, с оборкой по широкому подолу. Безукоризненный пробор на голове; пышные каштановые волосы взяты узлом на затылке. Ничего лишнего — ни жеста, ни слова, ни улыбки.

— Владимир Ильич, товарищ Гиль с машиной дожидается… Пора. Ваше выступление на съезде рабочих водного транспорта.

— В Малом Харитоньевском? Да, да, помню, конечно… Спасибо. Минуточку…

Дописал:

«Копию мне пришлите.

Ленин».

— Звонит товарищ Мальков… насчет охраны, — Фотиева виновато пожала плечами: что, мол, она может сделать.

— Да что за напасть в самом деле!.. Сколько можно говорить?.. Передайте, не нуждаюсь. Ну, ей-богу, ясно же… если еду я, а за мной марширует целый полк солдат, каждый глупец будет думать… какая-то шишка едет! А если один… как все, то никто не обратит и внимания. А захотят убить… убьют и на печке.

Встал, открыл дверь в «будку». Телефонист — матрос-балтиец; так и не меняет бушлат.

— Добрый день, товарищ Дмитриев. Я уезжаю в Дом съездов Наркомпроса. Будет что важное… разыщите меня. Особенно, если Сталин…

Остановился у стола.

— Пожалуйста, Лидия Александровна. Пусть записку передадут в Реввоенсовет, Склянскому… А лучше всего, разыщите его, где он точно находится, чтобы самокатчика зря не гонять.

Сорвал с вешалки шапку, пальто. Выглянув в окно, вышел.

2

За окном мартовская слякотная тьма. Мокрый ветер с остервенением бьется в стекла, скулит, просится в человеческое жилье, на огонек. Одиноко, сиро ему; на всей Москве, наверно, в эту глухую полуночную пору не сыскать светлого пятнышка…

Ощутив озноб между лопаток, Каменев отошел от окна, припал к изразцовому кафелю печи, касаясь еще теплого бока ее бритой щекой. На память пришел визит предсовобороны, нежданный, без предупреждения. Свалился в этакую же полуночную пору. Именно с тепла и начал. Так же обхватывал печку. «У военных хорошо топят…» Что, укор? Наверно, укор. Вся Москва промерзла насквозь…

Выключил верхний свет, люстру. Больше ждать некого. Они вдвоем с Лебедевым, начальником штаба, в его главкомовском кабинете. Один на один с директивой правительства. Овладеть Крымом. Баста. Ночной доклад у начальника штаба нынче свернули быстренько; обычно Склянский является попозже, а тут — едва успели выслушать начальника Оперативного управления Шапошникова. Дело у зампреда безотлагательное, срочное. Показывал записку от Ленина.

На стене возникла огромная кудлатая тень от головы Лебедева. Настольная лампа на высокой бронзовой ножке со светлой стеклянной тарелкой абажура освещает только просторный стол да его бровастое, толстоносое, с тяжелыми складками под челюстью лицо.

— Посумерничаем, Пал Палыч… — усаживаясь в свое деревянное кресло с жесткой дерматиновой обивкой, проговорил Каменев. — Думаю, никому уже не взбредет в голову навестить нас. Склянский не вернется, отбыл почивать…

— Предполагаю… с угрозой от Польши связано, — Лебедев кивнул на бумагу, оставленную Склянским, — директиву правительства; шутливый настрой главкома он не поддержал — белые в Крыму не очутились бы в тылу польского фронта…

Каменев пожимает полными плечами; сидит долго молчком, хмурится, продувает краем рта вислый, пушистый, начинающий седеть ус. Другой ус накручивает на палец.

— Думаю, самым легким фронтом гражданской войны… если ему вообще суждено стать активным… будет польский. Тут противник имеет достаточно много признаков внутренней слабости… Даже разложения, я бы сказал.

Уловив во взгляде начальника штаба несогласие, Каменев стряхнул с себя расслабленность, не физическую, а духовную, вызванную окончанием рабочих суток; крупные кисти рук его, отдыхавшие на подлокотниках, произвольно сжимались в кулаки.

— Склянский как-то сослался на мнение Троцкого… Ленин склонен-де сознательно переоценивать врага. Крым опасен не сам по себе, а как плацдарм… куда Деникин может перебросить войска с Кавказа… Если от них что-нибудь останется, — добавил он после малой паузы. — Вон, Тухачевский!.. Возьми его сводки… Убитые… Плененные. Из семидесяти тысяч активных штыков и сабель у Деникина на Дону… Во что вырисовываются цифры по сводкам Кавфронта? Кого перебрасывать? А еще бои серьезные идут на кубанских равнинах… А распутицу весеннюю, начавшуюся уже там, не считаешь?

Нет, главком не вызывает его на спор, не требует и ответа на свои вопросы. Манера такая у человека высказывать свои убеждения. Лебедев манеру эту знает и не препятствует ей. Но нынче предмет разговора настолько серьезен, тем паче поднят в самых верхах, а главком явно чего-то недопонимает, что молчанием не отделаешься.

— Командование Югозапфронта уже почувствовало опасность такой переброски. Читал вчерашнюю их докладную?

— Ну да!.. Егоров под диктовку Сталина может почувствовать…

Не рассчитал Лебедев — дотронулся до болючего. Все, что связано с именем члена Реввоенсовета Юго-Западного фронта, не следовало бы произносить громко в стенах этого кабинета. В свое время Сталин, как член Политбюро ЦК и нарком, добился наперекор главкому утверждения Егорова командюжем, убрал Гусева из РВСР, поломал планы Каменева о переброске большей части резервов Шорину и оказался в конце концов прав.

— Ну-ка, где она?.. — Каменев вынул из-под карты бумагу — докладную записку. — Давай-ка, Пал Палыч, вместе помозгуем. Тухачевскому с Егоровым добро… близко они от Крыма, им видать в бинокли, поди… А нам с тобой — мозговать. Мы — мозг.

У Лебедева отлегло. Причину доброго настроения главкома понимал: упивается Каменев в эти дни реваншем — Политбюро поддержало его против Сталина в вопросе о трудармиях.

— Читай, читай, — кивает Каменев.

— «Переход противника в контрнаступление на крымском направлении, заставивший нас отойти к северу от Перекопа, в связи с полученными официальными сведениями о переброске Добрармии из Кубани в Крым…»

— Гм, даже не знает комфронта, что Добрармии как таковой нет… — язвительно усмехнулся Каменев. — К о р п у с. В декабре еще Деникин свернул Добровольческую армию в корпус. Ну-ну, извини, Пал Палыч…

— «…выдвигает вопрос сосредоточения значительных резервов как для парирования возможных замыслов противника в этом направлении, так и для окончательного захвата самого Крыма».

Каменев покачал головой.

— Вряд ли там сейчас возможны какие-либо замыслы. А Деникин в агонии мечется по Кубани… не до Крыма.

— «Второй пункт, — читает Лебедев, почуяв, что главком «влезает» в тему Крыма. — Острота внутреннего фронта не позволяет не только выделить что-либо для усиления внешнего фронта, но требует для ликвидации бандитизма назначения новых сил».

Лебедев насторожил медвежьи глаза в ожидании реплики главкома.

— Ну и Махно!.. Ни Шкуро, ни Слащов не справились. На нашу шею посадили…

— Недолго посидит… — Каменев не воспринял шутку. — Но так не пойдет. Пусть Егоров снимает с «внутреннего» фронта и бросает на Перекоп не менее четырех бригад. И надо сообщить ему… Это дело войск внутренней охраны. И они им уже занялись.

— Да, три эшелона уже отправлены… Вчера из штаба ВОХРа сведения дали. — Лебедев зашевелился в кресле, переставляя затекшие ноги. — Я вот думаю, Сергей Сергеич, Егоров все просит подчинить ему Пятьдесят вторую дивизию для участия в операциях на Перекопе. Как ты?

— Мы ведь не раз обсуждали… Эта дивизия больше других нужна на польском фронте. Сам знаешь: она уже была там и с противником хорошо знакома.

— Это так. Но, может, покуда поляки не начали активные действия, передать ее Егорову во фронтовой резерв. Пусть использует против Махно… Но всегда держит готовой к переброске на польский фронт.

— Недурно, Пал Палыч. Пусть. Дальше читай.

— «Положение Кавказского фронта, ввиду эвакуации противника из Кубани, позволяет приступить теперь же к необходимой переброске сил на угрожаемое направление. Учитывая указанные выше условия боевой обстановки и состояние транспорта, Кавказфронт является ближайшим источником этих резервов, которые могут быть направлены походом».

— Нет, Лебедев, я вижу, нам с тобой скоро делать тут будет нечего, — Каменев едва сдерживался. — Это что, докладная записка фронтового командования или… директива вышестоящего учреждения главкому? Ну и ну!.. Плохо Егоров кончит…

Желая как-то отвести бурю, Лебедев поддакнул:

— Ничего, кроме своего фронта, знать не хотят… Егоров и Сталин. Но разумное в их записке определенно есть. И надо взять нам…

Крупные, выпуклые глаза главкома оживали, отливала от скул кровь. Репликой своей начальник штаба вывел из него излишки пара и тем упредил взрыв. Прием давний, испытанный, Каменеву известный, и кроме благодарности в виде «Пал Палыч», светлой, понимающей улыбки, ничего иного не проявлял.

— Ну, ну, Пал Палыч, читай дальше…

— «Не имея в боевом резерве ни одной дивизии, впредь до решения вопроса о переброске сил Кавказфронта в общем масштабе прошу срочного распоряжения о безотлагательной передаче в мое подчинение Пятьдесят второй стрелковой дивизии и двух бригад Двадцать девятой дивизии, разгруженных и частью стоящих в эшелонах в районе Купянска, для ликвидации дальнейшего продвижения противника со стороны Крыма».

— Уже решено. Еще что там?

Лебедев потерял строчку. Шевеля лохматыми бровями, потянулся к лампе.

— «…При этом докладываю, что для этой последней цели ни Латдивизия, ни Сорок вторая дивизия не могут быть использованы: первая как единственная часть, ведущая борьбу за укрепление тыла, столь же важного, как и внешний фронт, вторая также как единственная часть, втянутая в трудовую работу по добыче необходимых для фронта и страны угля и хлеба. О последующем ожидаю срочного извещения». Подписи всех троих… Егорова, Сталина и Петина.

Каменев, отдуваясь в усы, долго выстукивал пальцами по подлокотнику.

— Часть Латдивизии, две-три бригады, все-таки пусть выведет к Перекопу. А с «трудовой работой» Сталину пора кончать. Не понимаю, как можно… считать допустимым хотя бы частичное разоружение, когда Деникин еще не добит. Политбюро поддержало главкома, а член Политбюро… один!.. упорно гнет свою линию, противную его директивам…

— Сергей Сергеевич, — Лебедев демонстративно отложил записку Югозапфронта, давая понять, что есть дела поважнее, — ночь на исходе… а нам еще…

— Да-да. Значит, подчеркните основное. Правительством дана директива в кратчайший срок овладеть Крымом. — Каменев подождал, покуда начальник штаба раскроет свой неразлучный блокнот в красном кожаном переплете. — Во исполнение чего приказываю. Первое. Части, действующие на крымском направлении, усилить не менее как шестью бригадами. Сверх Сорок шестой и Эстдивизии, в их полном составе… За счет войск, находящихся на труде и на внутренних фронтах. Но! Отнюдь не ослаблять ни на одну маломальскую часть польского участка Югозапфронта. Дальше сам, как договорились. О Пятьдесят второй дивизии, о частях ВОХРа… Решительная операция по овладению Крымом должна начаться не позже конца этого месяца, марта. Пусть Егоров донесет свои соображения.

Покончив с записями, Лебедев вынул из кармана френча пачку папирос. Сам он почти не курил, так, «баловался», и «перекуры» тоже устраивал умышленно, лишь бы снять напряжение, передохнуть, «оглядеться», как он выражался. И этот прием знал за ним Каменев, принимал всей душой, ловился, так сказать, на приманку — брал его папиросу и, отвалившись в кресле, с наслаждением дымил. Разговор в такие минуты мог вовсе и не прекращаться, но велся он уже в «необязательной» форме, в домашнем тоне.

— Ты-то сам что мозгуешь о Крыме?.. А, Пал Палыч?..

Каменев, уложив удобнее голову на спинку кресла, пытался колечками выпускать вверх дым.

— Одинаково мозгуем… Подпись свою рядом с твоей ставлю. А откровенно… к восторженным реляциям юного комфронта я лично отношусь… умереннее…

— Чем я?

— Да.

— Тухачевский… дворянин… — Каменев попытался было сменить удобную позу; нет, не посмел разрушить «перекур». — Русский офицер! Ему дорога честь…

— Бравировать дворянским происхождением, Сергей Сергеевич, нынче не в моде… А в честь комфронта Тухачевского я верю не меньше… чем в честь русского офицера Тухачевского. Цифры — вещь упрямая. Это факт. Но сама система подсчета… вызывает сомнение. Где гарантия, что наши сведения о численности войск противника приближаются к истинной? Нет таковой. По сводкам Тухачевского, у Деникина осталось… смешно сказать!.. пятьсот человек. Четыре армии наших сдерживают на Кубани! Так что я мозгую о Крыме… как о возможном плацдарме Деникина. У него будет кого туда перебросить. Те же самые «цветные», добровольческие именные части, корниловцы, марковцы, дроздовцы, алексеевцы… Офицеры ведь, русские причем… Наши с тобой бывшие сослуживцы. Цвет русского офицерского корпуса! Они умеют воевать, зря голову под наши шашки и пули не подставляют. Уж их-то Деникин в первую очередь перебросит. А кстати, они и сами о том позаботятся. Эти люди оружия перед нами не сложат. Ты и сам знаешь… А казачьи части? Они куда денутся? Не надо забывать и того… войскам генерала Шиллинга в Новороссии тоже деваться некуда… кроме как в Крым.

Перекур окончен. До самой гильзы выкурил Каменев папиросу; затаптывал окурок в пепельницу, а сам едва справлялся с дергающимися пальцами.

— А теперь… докладную Ленину. Подчеркни, Крым не является опасным театром военных действий ни при какой политической и военной конъюнктуре… так как малонаселенный. Потому не может дать значительного количества живых сил для армии противника. Крым, бедный своими ресурсами, природными богатствами и со слабо развитой промышленностью, не может служить источником для жизни крупных сил противника, его базой, опираясь на которую возможно было бы развить операции на север в широких размерах.

Лебедев был задет, что главком не прислушивается к его мнению; Кремль он успокаивает, а судя по записке, которую показывал Склянский, предсовобороны в серьезной тревоге. Тревожиться есть о чем…

— Учитывая такое значение Крыма, — продолжал Каменев, погружаясь все больше в свои мысли, — до сего времени все внимание было обращено на Кавказский фронт, где группировались главные силы противника. Это и затрудняло Юго-Западный фронт в назначении сразу достаточных сил для овладения Крымским полуостровом. Тем не менее… известные ошибки в этом имели место, так как Юго-Западный фронт был в состоянии собрать сил больше, если бы не выделял часть их для выполнения других задач. Особенно несвоевременно было выделение войск из состава фронта на трудовые задачи.

Икается где-то Сталину. Дописав фразу, Лебедев поднял глаза на умолкнувшего главкома.

— Может, позвоним в Харьков, Сергей Сергеевич?

Понял Каменев отвлекающий маневр начальника штаба. Хмуро поглядел на него; так, не расправляя сведенных к переносице бровей, продолжил прерванную мысль:

— Для быстрого овладения Крымом приходится воспользоваться прежде всего именно войсками самого Юго-Западного фронта, однако отнюдь не ослабляя польского его участка, но жертвуя в то же время другими его задачами.

Увлекся главком; наверно, не следует вешать всех собак на одного. Да бог с ними, д р у г и м и задачами.

Каменев, устало прикрыв глаза, потер пальцами виски. Видел, что Лебедеву не все по духу из его соображений по поводу Крыма, и понимал сам, что он не беспристрастен к иным лицам, но переломить себя не мог…

3

По голосу поняла Надежда Константиновна — вести принес добрые. Отложила ручку, повернулась, снимая очки. Совсем скрылись глаза — узкие, такие родные щелочки. Как мало их видала в последние зимние месяцы. Одна она доставляла ему уйму тревог своими хворями. А дела государственные! Выкарабкалась вот из опостылевшей койки; да и вести с фронтов участились обнадеживающие.

— Не годится, не годится, Наденька… Рано пренебрегать советами врачей.

— Ты уж сперва поделись вестями…

— Нет и нет! Довольно дневного света… что ты в своем Наркомпросе пера не оставляешь. Издам постановление: наркому Луначарскому не эксплуатировать сотрудников в нерабочее время. Моду взяла… сидеть при лампе над бумагами!

На шум из кухни вошла сестра. С ножом в оголенной по локоть руке, стареньком передничке; в платье своем «парадном», сереньком, ситцевом, в каком ходит на работу. Верный признак: кинулась к плите не переодевшись — вернется в «Правду». Это уже до полуночи.

— Маняша, делаю выговор тебе… Куда смотришь!

— Я предупреждала ведь, Надежда… — укорила золовка невестку.

— Не предупреждать… Отнять ручку и погасить лампу, — Владимир Ильич прошел к столу, нажал кнопку выключателя.

— Ну свет-то при чем, Володя!.. — ахнула Мария Ильинична. В наступившей темноте раздался дружный смех. Заразительнее и дольше всех смеялся Владимир Ильич.

В семье Ульяновых это вечернее время, с пяти до семи, с некоторых пор тут, в кремлевской квартире, установилось как обеденное. Надежда Константиновна приходит со службы совсем; Мария Ильинична, ответственный секретарь «Правды», иногда только остается дома, а чаще возвращается — то ли дежурная по номеру, то ли идет важный материал; всегда уходит на рабочую половину Владимир Ильич — с семи в здании Совнаркома начинается самая горячая пора. Заседают до двенадцати-часу, Совет Народных Комиссаров или Совет обороны.

Опять вспыхнула лампочка под белым матовым абажуром. Сам же и включил Владимир Ильич. Смахивая ресницами слезинки, объявил:

— Взят Екатеринодар!

Женщины как-то странно приутихли. Надежда Константиновна зябко поежилась, туже стягивая на плечах серый оренбургский пуховый платок; опускалась рука с ножом у Марии Ильиничны. Да, весть действительно. Ждали ее долго, слишком долго…

Реакция жены и сестры в первый момент удивила Владимира Ильича; чуть ли не бежал по коридору, зная, все уже собрались — обрадовать. Конечно, обрадовал. Не учел, а вернее, и не думал, как внешне проявится та великая радость на домашних. Да, женщины по-своему воспринимают вести с войны, будь они печальные или радостные; так было во все времена и у всех народов.

Щадя их чувства, невольно поддаваясь настроению, Владимир Ильич уже деловито, озабоченно поведал:

— Комфронта Тухачевский обещает через пять — семь дней взять и Новороссийск. С Деникиным, собственно, покончено.

— Даже не верится… когда-нибудь прекратится эта война, — молвила Надежда Константиновна, качая седой головой.

— Граждане мои, прошу к столу! — объявила Мария Ильинична.

С порога еще доглядел Владимир Ильич: приборов три.

— А Сани… что, нет?

— В кинематограф пошла. Садитесь, садитесь, я вас сегодня такой едой угощу… Царской!

— Ца-арской? Это совсем интересно. Наденька, ты знаешь что-нибудь из того… чем питались наши русские цари?

— Понятия не имею… — Надежда Константиновна опустилась на придвинутый им стул; усмешливо покосилась на шуршавшую бумагой в своей хозяйской сумке золовку. — Судя по запахам… цари ели отварную картошку в мундирах…

— Так… с чем?!

Крупный, в две ладони, жирный лещ, вяленый, с янтарным брюхом и черной прозрачной от жира спиной, грациозно лег посреди стола. Мария Ильинична, подбоченясь, победно взирала темными ульяновскими глазами.

— Да, да, всамделишный, астраханский! По осени еще плавал в Волге…

— И где же ты, Маняша, такого красавца выудила? — Владимир Ильич подозрительно сощурился.

— В правдинском распределителе. Вместо хлеба нынче выдавали…

Кот, учуяв рыбу, завертелся вокруг дог хозяйки, оцарапывая чулки.

— Мурзик, да перестань! — увещевала Мария Ильинична своего любимца. — Ты не будешь… соленая.

Еда в самом деле царская. На большом овальном блюде — ворох пышущей жаром отварной картошки; на блюде поменьше — тоненькие звенья леща, развернутые у спинки, с обжигающе оранжевой, в жировой пленке икрой. Владимир Ильич ел с великим аппетитом, жмурясь от удовольствия; дул на картошку, хвалил.

— Астраханский, говоришь… А почему не симбирский? Тоже Волга. И не малая… — Утолив первый голод, он повернулся к сестре: — С Астраханью у нас связь надежная открылась недавно… со взятия Царицына. Урбахская, заволжская, ветка другими грузами забита…

Эшелон из Астрахани прибыл вот уже к вечеру. Правдисты — народ докучный, все проведает…

В лице Владимира Ильича, только что возбужденном, полном наивно-детских гримас, которыми он неосознанно привносил легкость, веселье в домашний быт, появилась мягкая задумчивость.

— Надя, а ведь Астрахань… наша родина с Маняшей. Отец, Илья Николаевич, оттуда… Дядька Василий его воспитал, брат старший…

— Мы никогда там и не были… Только Аня и Саша… с мамой вместе.

— Да, они были, — подтвердил брат.

— По Волге ниже Саратова не спускались, — в голосе Марии Ильиничны прозвучало сожаление.

— А красотища! Волга… Поглядела бы, Надя, у нас в Симбирске в половодье, в разлив…

— А прошлым летом я плавала… До Симбирска не добралась…

Надежда Константиновна отвела взгляд от мужа. Хвори ее и начались именно с прошлогоднего летнего плавания на пароходе-пропагандисте «Красная звезда»; выезжали с ответственными работниками во главе со Скрябиным-Молотовым, в волжско-камские районы, освобожденные от Колчака. Сняли ее с полпути, больную, разбитую…

— Ничего, друзья мои милые, скоро-скоро покончим с войной… — пообещал Владимир Ильич, встряхнувшись от задумчивости. — И отвезу я вас и в Астрахань, и на Кубань… Поглядим хоть, где совершаются сию минуту героические дела… с великими, к сожалению, жертвами. Я тоже никогда не бывал на юге. Карты только да справочники. А юг нам всем тут нужен… и воды кисловодские, и море. Хочу глянуть на Ростов, Екатеринодар и Новороссийск. Тухачевский обещает через неделю… Заверяет и Каменев. Выкинут Деникина. И на том закончим… Приступим к социалистическому строительству.

— А с Польшей, Володя? — напомнила некстати сестра.

— Что с Польшей! Польша — самостоятельное государство. Мы предоставили ей независимость и самостоятельность декретом Советской власти. Если силы Антанты через буржуазно-националистическое руководство нынешней Польши осмелятся напасть на Советскую Россию… Это будет интервенция. Государство свое мы станем защищать от внешнего врага. Дело… совсем другое.

— А осмелятся?..

— Не знаю, не знаю, Мария Ильинична. Признаков тому слишком много… Нам бы успеть чуть-чуть оглядеться в своем собственном доме. Время нам надо! Война-то, по существу, еще идет…

Владимир Ильич ощутил на коленке руку жены. Да, успокаивает. Не видя глядел в тарелку с остывшей картофелиной. Отвлек гость. В дверях — Дзержинский. Стоял, приглаживая набок жидкий хохолок, тихо улыбался в нависшие усы.

— Феликс Эдмундович, как вовремя! — обрадовался Владимир Ильич, призывая взглядом сестру подать чистую тарелку. — Еда у нас, говорят, царская!

Не ожидая повторного приглашения, чтя обычай этой семьи, Дзержинский сел: нарочно угодил на свободное место Александры Михайловны, домработницы; сам-то он знает, что она у них на Лубянке, в клубе ВЧК.

— Царская? — с сомнением покачал заостренной к темени головой.

— Кому и знать, как не вам, Феликс Эдмундович, — заметила Мария Ильинична, едва удерживая смех; она одобрительно поглядывала на смеющегося брата.

— Ну, относительно, конечно, — Ленин развел руками. — Цари едали осетров, стерлядь… А лещ… это частик называется, рыба мусорная, для простолюдинов.

— Я что к вам… — извинялся своеобразно Дзержинский, разворачивая звено леща. — Вторжение мое вполне обоснованно. Не могу присутствовать сегодня на заседании Совнаркома. И прошу перенести наш вопрос, организационный…

— Что так? — забеспокоился Владимир Ильич, сбрасывая с колен кота. — Что-нибудь серьезное? Может, пройдем ко мне туда?..

— Нет-нет. Вы пейте чай… — выставил худые длинные ладони чекист. — Дело обычное наше… Я еду в Питер. Надо мое присутствие… Вернусь завтра, может, послезавтра.

— Тогда… ко мне!

— И не думайте, Владимир Ильич.

Пока препирались, женщины деликатно, незаметно покинули столовую. Мария Ильинична подхватила и кота, прикрыв за собою дверь.

— Ну вот! Создали нам условия… — оглядевшись, нетерпеливо задвигался на стуле Владимир Ильич. — Что в Петрограде? Опять заговор?

— Опять… Арестованы крупные монархисты. Генералы есть, тайные советники… Интеллигенция, к сожалению. А все наша знакомая! На прием к вам рвалась… Через нее мы и потянули веревочку. Эсерка правая. Задание было… ликвидировать вас… в кабинете прямо.

Владимир Ильич нахмурился.

— С грязью связано у вас дело… Но! Его нужно делать чистыми руками! Мудрено? Один я вам сколько доставляю хлопот… с охраной.

— Пока справляемся…

— Да, да, поезжайте, Феликс Эдмундович. Разберитесь. Боюсь, не наломали бы там дров без вас… Как прошлым летом, Сталин и Зиновьев… с интеллигенцией. Горький все-таки прав оказался тогда. Дров наломали! Вы лично расхлебывали потом… Дела пересматривали. К интеллигентам особое внимание. В душу к ним не заглядывайте… Там потемки! Растерянность, кошмары… Спрашивайте только за содеянное. Делайте смягчение. Не злоупотребляйте карающим мечом революции. Пользуйтесь им мудро, великодушно. Мы… народ-победитель. И народная власть должна быть олицетворением народной мудрости и великодушия.

Разговор, так стихийно вспыхнувший, казалось, иссяк. Дзержинский встал уже из-за стола, одергивал складки суконной защитной рубахи, перетянутой солдатским ремнем, собирался прощаться.

— Да, Феликс Эдмундович… — вспомнил вдруг Владимир Ильич, потирая щепотью наморщенный лоб. — С вами на этих днях не говорил Троцкий?..

— О чем?

— О делах… на Кавказском фронте… Тоже заговор. Среди военных, в боевой части…

— Нет, ничего такого Троцкий не говорил мне, Владимир Ильич. А кстати, он ревниво относится… когда я по долгу ведомства касаюсь особых отделов в армии и ревтрибуналов.

— Ну да… межведомственные распри все! — недовольно скривился Владимир Ильич. — Так речь о чем? Арестован им конник… Известный Республике. Под Царицыном еще гремел… Командир конного корпуса. Новочеркасск взял на рождество.

— Думенко?

— Да… Контрреволюционер! Протянул руку Деникину…

— А факты?

— Есть, говорит… Убил военкома, пьянствует, мародерствует… Открыто призывает войска против Советской власти.

— Мятежник, значит.

— Вы это можете себе представить? Военачальник, выдвинутый из народа… Пробился на высокий пост шашкой, можно сказать… Боевая биография превосходная. Что толкнуло его? И когда?! Война завершена. Корпус его поверг белую столицу Дона в январе, а в февральские тяжелые дни отстоял Новочеркасск! Ростов сдавали… а Новочеркасск отстояла конница Думенко. Как такое понимать?.. Дела боевые и… закулисные.

— Могут быть и личные мотивы… Но факты, факты! Ревтрибунал Кавказского фронта, надо полагать, разберется.

— Да, судить будут в Ростове. Открытым судом, принародно. Предупредил Троцкого… Только полное признание своей вины! Там весь штаб корпуса во главе с комкором. Докажет обвинитель вину, признают ее подсудимые… Наказать. Строго наказать.

Владимир Ильич хлопнул ладонью по столу:

— Меня что тревожит во всем этом… Известные левацкие загибы самого Троцкого в отношении крестьян, их роли в социалистической революции. Особенно южного крестьянства. И не одного Троцкого! Приверженцы у него есть… А факты, конечно… Для меня, юриста, факты значат все. И вот тут-то карающий меч революции должно воздевать над опальной головой осторожно… Мудрыми руками.

Простились в коридоре, у лифта.

Глава двенадцатая

1

В Харькове шифровку из Москвы получили той же ночью.

Наутро дежурный по штабу положил ее, расшифрованную, в кабинет командующего. Егоров, выбрит, надушен, выспавшийся после вчерашней бани, с порога еще увидал одиноко белевший бланк на своем очищенном столе. Внутренне напрягаясь, ускорил шаг. О важности бумаги говорит то, что она не в коричневой папке для докладов. Папка на месте, пухлая, с левой руки.

Директива главкома.

Усаживаясь в кресло, Егоров посмеивался над собой — было бы из-за чего волноваться, случалось, на дню по две получал. Беглым взглядом ухватил смысл. Крым, польский участок и фронт внутренний, то есть Махно, Нестор Иваныч. Действующие лица, собственно, те же. Уловил некую тонкость в казенной бумаге, но, откровенно, у него не было желания сию минуту тратить усилия. А как совсем откровенно, в конце коридора, в такой же комнате, пардон, поменьше и поскромнее меблированной (мягкую мебель там расценивают как буржуазную роскошь), сидит человек, большой спец по разбору подобных тонкостей. Правда, он спит; лег, как обычно, рассветным часом, в пять, когда все здоровое человечество досматривает третьи сны. Проснется в десять. А в половине одиннадцатого он, командующий, получит примечания ко всем тонкостям. Малость потерпеть — час с четвертью…

Не помнит Егоров, с чего началось, как он посмел думать в такой манере о члене Реввоенсовета. Обнаружил, когда это вошло уже в привычку. Вот так, по утрам, в одиночестве, покуда тот спит. Весь день и полночи, находясь локоть к локтю с ним, ничего подобного не происходит. Напротив, глаз от него не отрывает, в рот заглядывает. Зато знает, п о ч е м у началось…

По-доброму, молиться Егорову на этого человека. За его невоенного склада спиной, узкой, сутуловатой, он, комфронта, чувствует себя как у Христа за пазухой. Горя ни в чем не знает, рук не окунает в холодную воду. Как об стенку — маломальские замахи людей со Знаменки. Куда ни шло, Знаменка, реввоенсоветовцы да главкомовцы — Кремлю иной раз преподнесет. Без надрыва, голосовых связок не рвет. Его, командующего, взял на руки, как лялечку. Отвел все беды над головой…

Здесь уже, в Харькове, только-только вытеснили Май-Маевского, вселился было с полевым штабом в генеральские апартаменты — в гостиницу «Гранд-отель». Вспоминать горько и стыдно… Победы не радовали! Провал какой-то, депрессия. Похоже, в жижу зловонную окунулся; бражничал с неделю… Встал вот так, нежданно-негаданно, на пороге, руки висели плетьми, ни слова, ни полслова, подождал, пока вымелись собутыльники обоего полу, подошел и опять-таки молчком — по морде… раз, другой… Не помнит щеками боли, а душа доныне печет. Взял за локоть, ввел в роскошную туалетную комнату с мраморной огромной ванной — коня купать — и представил самому себе в зеркале: любуйся. Мать моя! Рожа набрякшая, сивушного цвета, заросшая ржавой щетиной; вдобавок… в исподней бязевой сорочке с оборванной пуговицей, и свежести даже не второй… На такую образину и ладони жалко.

Покуда откисал, отпаривался, как старая овечья шкура, а штаб уже оставил злачные места, с рестораном внизу, с цыганами и прочей жующей, поющей свалкой. Сам же — на другой день — вошел в это здание, Судебных установлений, в этот кабинет, роскошный, но строгий, деловой, будто мать заново родила. Любо-дорого, всё с иголочки…

Многим обязан Сталину — высокой должностью, авторитетом, спокойной деловой обстановкой, воцарившейся в штабе фронта с некоторых пор. Все создано им. Работай с размахом, побеждай, пользуйся славой; ему лично, Сталину, ничего не надо, ни орденов, ни благодарственных приказов. Бескорыстность поразительна. Но это на первый взгляд. Надо ему — и немало. Подчинения! Не внешнего, на словах; говори что хочешь, даже оспаривай, предлагай наилучший вариант, доказывай его превосходство. Слушает, взвешивает; если вариант лучший — поддержит. Ему нужно подчинение в н у т р е н н е е — душой принадлежи.

Это и задевает Егорова. Связан по рукам и ногам. Он, офицер, военспец, уже столько сделавший для большевиков, с широкой натурой, душевно щедрый и с богатым голосом, чувствует себя жалким, безголосым. Странно, ходит к нему в кабинет ежедневно, бывает, сдваивает. И всякий раз в приемной вместе с головным убором — ему кажется — оставляет и одежду, как в предбаннике.

Предстает голый…

Поднял взгляд на входную дверь, обитую красным дерматином. Адъютант. Прикинул по времени — кто-то в приемной.

— Александр Ильич, дама к вам…

Свежевыбритое юное лицо помощника обескуражено. Егоров забеспокоился. Кто? Из недавних гостиничных знакомых? Адъютант знал бы и сумел соответственно доложить.

— А что… не назвалась?

— К а п и т а н а Егорова спрашивает…

— Уверен… меня?

— Имя-отчество знает…

Подумал, кто-то из жен бывших сослуживцев по тифлисскому периоду; обдало холодком. Тут же воспрянул духом: «капитана» он получил позже, в Киеве. Начал германскую в этом чине. Терзаясь догадкой, кивком велел впустить. Потянул коричневую папку с докладами, сунул в нее директиву главкома. Напустил занятость; на легкие шаги не сразу поднял глаза.

— Доброе утро, Александр Ильич…

Красота женщины поразила. Ничего божественнее не встречал. Отметил, лица этого никогда не видал.

— Чем могу?..

Какая-то сила подняла его с кресла. Придвигая за гнутую спинку стул к приставному столу, предложил:

— Прошу, садитесь… Прошу.

Яркие зеленые глаза пожирали. Ощущал их магическое воздействие Егоров, сердился — не может справиться. Руки не подчинялись разуму, подсказывающему не делать глупостей, приспосабливали и для себя стул напротив. Краем глаза видел свое место за рабочим столом — огромное кожаное кресло, — а уйти туда не хватало духу. Так и стоял, полусогнувшись, опершись на спинку обеими руками, с окаменевшей полуулыбкой, глупой, смешной. Глупее положения не помнит.

— Так чем могу служить?.. — спросил он, отрываясь от дурацкого стула. И тут же почувствовал облегчение — чары ослабли.

— Графиня Дальмонт, — подсказала дама. — Имя навряд ли что вам напомнит… Я жена, а точнее — вдова, капитана… Криницкого.

Да, имя графини ничто не напоминает, а капитан Криницкий… действительно, такой был. Даже не по Киеву — по окопам; из нового военного пополнения. Помнит отчетливо. Прибыл тот в 132-й Бендерский полк уже в 15-м. Начал с полкового адъютанта; потом ушел на роту, в строй. Жгучие усики колечком, соколиные глаза. Кровей благородных. Ничего удивительного, если капитан Криницкий поразил сердце обольстительной графини.

— Я знаю вас по фотографии, Александр Ильич… У Анатоля сохранилась карточка… групповой снимок офицеров Бендерского полка. Он говорил о вас… жалел… дороги ваши разошлись. Сперва жалел… А теперь вот ценил… и, наверно, завидовал… У Деникина, говорит, вы бы не выросли так… Он ведь сам от капитана так и не поднялся. У корниловцев командовал всего лишь взводом.

— Взвод — немало… в Корниловской дивизии, — отозвался Егоров, заметно освобождаясь от чар зеленоглазой фурии; он уже умостился в рабочее кресло, спиной, локтями ощущал поддержку «своих стен». Со стороны женщины не было игры; она пришла, конечно, за помощью. Сейчас Егоров еще только почувствовал неловкость за свое мальчишеское поведение. — Так чем же я все-таки могу вам помочь?

— Анатоль убит под Курском… В ноябре еще. Я осталась одна без всяких средств… Со своими не успела. Собственно, и не до эвакуации было… Горе сразило меня. Не могли бы вы оказать мне услугу… отправить как-нибудь до… Екатеринодара?

— А что это… вам даст?

Пушистые ресницы женщины испуганно вздрогнули.

— Да, что? Екатеринодар не сегодня-завтра будет взят. Остатки армии Деникина бегут к Новороссийску. Вы… француженка?

— Почему? Я русская. Это имя… первого мужа. С Анатолем Криницким мы встретились в семнадцатом, в Петербурге.

— И что же вас несет из России?

— А кому я тут нужна? Да и России уже нет…

— Т о й нет… Устраивайтесь в новой, рабоче-крестьянской. Вы молоды…

Изящным жестом тонкой бледной руки она дотронулась до тяжелого, литого из золота, узла волос.

— А может, в Крым?.. Говорят, у Деникина там прочное положение…

Егоров окончательно опустился на землю.

— И Крым… тоже будет н о в ы й. Не сегодня-завтра. Вы что умеете делать?

— Ничего… — чувственные, без помады, губы ее виновато скривились, изумрудные зеленые глаза увлажнились.

— Ну, может… хоть на машинке? Я помогу вам устроиться.

Егоров не понимал, чего хочет адъютант, делавший у порога знаки. Недовольно скривился — мальчишка ввалился беспардонно. Подумал, взгреет как следует. Случайный взгляд упал на настольные часы… Одиннадцать! Обеспокоенно заерзал в кресле.

— Позвоните мне завтра… А лучше… приходите.

Шагая по коридору, Егоров безжалостно мял директиву главкома.

2

Сталин стоял у окна. Как обычно, с трубкой. Не отрываясь взглядом от чего-то на улице, спросил:

— Что ви скажете о директиве?

Сегодня они уже виделись — расстались около двух ночи, — поэтому Егоров не счел нужным поздороваться, а приветствие военное у них как-то не прижилось.

— Крым брать нам, Иосиф Виссарионович… Наша боль, грыжа.

Тяжело, криволапо ступая по измызганному деревянному полу, не покрытому ковром, Сталин потащился к двери, развернувшись, прошел к столу. Трубку сосал порожнюю; только что выкурил и выбил золу о подоконник. Потянулся к рассыпанным папиросам у подножия бронзового бюстика Пржевальского. Разминал их, втаптывая табак в теплую еще трубку. Папирос вместилось две; разорванные гильзы он скомкал в свободной руке, не зная, куда бросить.

— «Правительством дана директива…» — усаживаясь, цитирует он ночную шифровку, лежащую на столе. — Почему правительством?.. Польша… противник нэопасный. На мой взгляд, главком тоже такого мнэния… А тревожит Ленина. Что-то он знает. Что? Пока воюют дипломаты.

Никак не может Егоров избавиться от впечатления, оставленного дамой. Глаза и руки… Не выходит из головы жест, проверяющий укладку волос. Представит Петину, начальнику штаба, пусть определит ее на канцелярскую работу. Отвлекся на миг — поймал на себе взгляд члена Реввоенсовета. Ладони невольно легли на колени, не ощущая ворса сукна.

— Главком явно нэ понимает двух вещей, — Сталин выставил два пальца. — Опасности внутреннего фронта… Тех сил, что подорвали тыл Деникина, — украинское кулачье. Второе. Вынужденной необходимости отвлечения части армии на добычу угля для паровозов и восстановление железных дорог и мостов. Все это разрушалось нэ один год и красными и белыми. Иначе сорвутся всэ переброски войск. И в конце концов пострадает фронт. А без использования армии угольную промышленность восстановить нельзя — после владычества Деникина она переживает период партизанщины… как Красная Армия в восемнадцатом. Требуется милитаризация труда в угольной промышленности.

Узел затянут туго, подумал Егоров, почувствовав себя неудобно на жестком стуле. Затянул Сталин. И продолжает, по всему, затягивать. Он, командующий, всячески способствует ему, помогает. Не обойдись на Кавказском фронте, у Ростова, благополучно — голов не сносить бы им обоим.

Началось с телеграммы в Кремль. Сталин опротестовал распоряжение главкома о выделении из состава Укрсовтрудармии частей для подкрепления Кавфронта и просил вызвать его в Москву для объяснения. В Москву его не вызвали. По слухам, дошедшим де Харькова, воспротивился председатель Совобороны:

«…Я против вызова Сталина. Он придирается. Главком прав вполне: сначала надо победить Деникина, потом переходить на мирное положение».

В подтверждение Сталин получил ответ:

«Политбюро не может вызвать Вас сейчас, считая важнейшей и неотложной задачей победить до конца Деникина, для чего надо Вам ускорить подкрепления Кавкфронту изо всех сил».

Перепалка Харькова с Москвой припала на тревожные дни. 20 февраля Ленин прислал телеграмму от себя:

«Положение на Кавказском фронте приобретает все более серьезный характер. По сегодняшней обстановке не исключена возможность потери Ростова и Новочеркасска, а также попытки противника развивать успех далее на север с угрозой Донецкому району. Примите исключительные меры для ускорения перевозок Сорок второй и Латышской дивизии и по усилению их боеспособности. Рассчитываю, что, оценивая общую обстановку, Вы разовьете всю Вашу энергию и достигнете серьезных результатов».

Сталин ответил незамедлительно:

«Мне неясно, почему забота о Кавфронте ложится прежде всего на меня… Забота об укреплении Кавфронта лежит всецело на Реввоенсовете Республики, члены которого, по моим сведениям, вполне здоровы, а не на Сталине, который и так перегружен работой».

Познакомившись с текстом этой телеграммы, он, Егоров, ахнул. Потрясающий образец восточной хитрости и казуистики: сам же препятствует главкому укрепить Кавфронт, отказываясь дать подкрепления, о здоровье членов РВСР говорит так, будто половине из них желает околеть, и при этом умудряется похвалить себя. А ведь знает: предсовобороны благоволит ему.

В тот же день Ленин поставил точку:

«На Вас ложится забота об ускорении подхода подкреплений с Юго-Запфронта на Кавкфронт. Надо вообще помочь всячески, а не препираться о ведомственных компетенциях».

Чего скрывать, придержали 42-ю и Латышскую дивизии; латыши продолжали ловить Махно, а 42-я рубить уголь, заменять рельсы и латать паровозные котлы. Повезло им, что Ростов сразу же отбили…

— Так что́ ви думаете, Егоров, по поводу директивы главкома? — вновь спросил Сталин, подпалив от спички трубку.

— Я уже ответил, Иосиф Виссарионович… Крым брать нам. Ничего не остается… будем создавать ударную группу.

— Из каких частей?

— У начальника штаба есть наметки…

— Петина отрывать нэ надо. Заслушаем на военсовете. Мы сами можем прикинуть…

Это стало нормой. Давнее предупреждение предреввоенсовета — не допускать Сталина до оперативных дел — поросло тиной. Вошел Сталин в святая святых оперативного управления штаба фронта бесшумно, незаметно; обосновался властно и прочно. Глядя на его массивные волосистые руки, теребившие карту юга России, Егоров ощутил слабое чувство протеста; ему захотелось как-то возразить этому человеку или просто встать и демонстративно хлопнуть дверью. Куда там! Ни того, ни другого сделать не в силах.

— Составьте ответную докладную записку главкому. Отразите… — щурясь от дыма, Сталин не отрывал взгляда от района Донбасса. — Из числа предназначенных главным командованием сил для образования ударной группы на крымском направлении Сорок вторую дивизию ми не можем использовать. Соображения наши изложены ранее в телеграммах. Пусть поковыряются в своих бумагах. Латдивизию снять с внутреннего фронта также невозможно. Она уже приступила к выполнению весьма важной боевой задачи по ликвидации бандитизма в тылу Тринадцатой и Четырнадцатой армий.

— А как распорядимся Пятьдесят второй дивизией? — спросил Егоров, понимая, что перекладывает на плечи члена Реввоенсовета то, что должен решить сам.

Сталин вынул изо рта трубку, ворошил изгрызенным мундштуком жесткие острые усы. Не думал он; ответ у него уже был готов, просто наслаждался малодушием командующего. Егоров осмыслил свою промашку с опозданием; попытался ее исправить:

— Главком четко указал… использовать на польском участке фронта.

— Пятьдесят вторая для боевых действий на западе совершенно неподходяща. В составе своем, в особенности командном, сплошь польский элемент. Почему она и была оттуда выведена. По этим же соображениям невыгодно использовать ее и на внутреннем фронте. И еще… Пришлось бы потерять немало времени на смену Латдивизии, ознакомление с новой обстановкой и условиями борьбы. Части ее, как ви знаете, на внутреннем фронте еще не действовали. Так что… включать в ударную группу.

В дверь кто-то ткнулся. Егоров заметил, как Сталин взглядом осадил ретивого; так же щурясь, продолжал оборванную мысль:

— Что же у нас получается? Три бригады Пятьдесят второй, одна Двадцать девятой и две бригады Третьей стрелковой дивизии. Девятую бригаду ее поставить для наблюдения за побережьем Азовского моря. Можно усилить пехоту кавалерийским полком Сорок второй. А Сорок вторую оставить на трудовом фронте… Резервом на случай парирования вражеских десантных попыток в районе Азовского побережья.

Примерно такая же раскладка и у Петина. Невольно проникаясь оперативной мыслью члена Реввоенсовета, Егоров потянулся через стол к карте; нашел Купянск — район выгрузки из эшелонов частей Пятьдесят второй. Прикинул расстояние до Перекопа.

Сталин перенял взгляд; по выражению лица понял его тревогу.

— До пятисот верст от Купянска топать Пятьдесят второй. А сроки наступления на Крым пусть вас нэ волнуют, Александр Ильич… Н е м е д л е н н о ми нэ начнем.

— Учитывая расстояние… какое придется пройти частям Третьей, Двадцать девятой и Пятьдесят второй дивизий для сосредоточения в районе намеченной операции, наступление возможно начать не ранее как через тридцать дней. Шестнадцатого — восемнадцатого апреля.

Сталин пожал плечами, соглашаясь.

— Сосредоточьте к Перекопу тяжелую артиллерию.

Деловая часть, собственно, закончилась, и можно уходить, но Егоров медлил; смутил его взгляд Сталина, короткий, брошенный исподтишка. Взгляд знакомый — оценивающий; он тотчас напомнил их первую встречу в селе Сергиевском, в заброшенном штабе. Что означает — взгляд нынче? Чем вызван? Вкралось нехорошее предчувствие. Подымаясь со стула, Егоров мучительно думал: что сию минуту преподнесет ему этот человек? Преподнесет именно в спину, он понял каким-то чутьем; всей спиной ощущал на себе уже открытый взгляд Сталина.

— Александр Ильич?..

Оклик застал Егорова у самой двери. Он медленно поворачивался, а рука невольно тянулась к дверной ручке, тяжелой, литой из бронзы.

— У вас была женщина… в приемной. Ви знаете ее?

— Да… — Егоров опешил; горячая краска прилила к бледным скулам. Едва удерживал взрыв: — Жена моего старого сослуживца, полчанина… По германской еще. Собственно, вдова… А вы что на этот счет подумали?

— Нет, она не вдова вашего сослуживца… капитана Криницкого. Женой его никогда не была… Она сестра ему, родная. Капитан Криницкий не был убит под Курском… Здравствует он и поныне, в чине полковника служит в дефензиве, польской разведке. А сестра… Марина Криницкая… агент. Она в Харькове уже с неделю. Наши особисты не знали, что она прэдпримет… Оказалось, вышла на командующего фронтом…

Егоров не помнит, как открывал дверь.

3

Более двух суток не видались командующий с членом Реввоенсовета. Егоров раскатывал на своем поезде в Приднепровье, в Северной Таврии, по дальним тылам 13-й армии, готовившейся к очередному наступлению на Крым. Вернулся поздним вечером. Бумаг, как и следовало ожидать, скопилось ворох! И опять на чистом месте — директива главкома. Надо полагать, ответная на их докладную записку, которую они составляли в кабинете Сталина.

Ходил Егоров по роскошному персидскому ковру, наслаждаясь покоем под ногами. Утомителен все-таки вагон с перестуком колес на стыках, скрежетом тормозов. Как-то раньше не замечал усталости в длительных поездках. Стареть стал, усмехнулся он, ворочая крепкими плечами. Краем уха слушал Петина, начальника штаба. Тот, как всегда, уткнувшись большелобой, с жидкой светлой челкой головой в принесенную карту, бубнил прокуренным басом о суточных перемещениях частей во всех эшелонах фронта. Кое-какие сведения Егоров знает из телефонных переговоров, а что-то видал собственными глазами.

Заинтересовался сводкой фронтовой разведки. Пилсудский продолжает подтягивать свежие части в районы Староконстантинова и Проскурова. Именно сюда они планируют нанести противнику удар двумя группами 12-й армии. Кивнул Петину, давая понять, что надо поторапливаться. Уловил себя на том, что ждет сообщений о «вдове» — сидела она на том же самом стуле, в котором расположился начштаба.

— А у вас какие тут новости? — спросил он явно невпопад; по выражению лица Петина убедился, что в штабе ни слухом ни духом о каких-либо польских разведчиках, промышляющих в Харькове возле их здания Судебных установлений. Ладно, не успел препоручить «вдову» Петину — для «трудоустройства». В какой раз проявляет в его глазах Сталин порядочность: звука никому! Крепко держит особистов в своих руках.

— Имеете в виду штабные новости или городские? — уточнил Петин, тяжело переключаясь с оперативных мыслей.

— Что-то устал я нынче в поездке… Кажется, с неделю не был в Харькове. А прошло-то двое суток…

Егоров опустился на мягкий кожаный диван, стоявший между окон, с задернутыми шторами зеленого бархата, блаженно вытянул ноги. Прикрыв глаза, наслаждался сквозь веки приглушенным светом люстры.

— От Варвары Михайловны письмо было вчера… — Под Петиным заскрипел стул. — Где-то в папке, сам я вкладывал.

— Ладно, почитаю… на сон грядущий.

— Если интересуетесь театральной жизнью… Завтра закажите ложу в опере — какое-то светило обнаружилось.

— В Крым правится, что ли? А кто? Тенор? Бас?

— А кто его знает. Это по твоей части, певцы.

Не отрывая глаз, Егоров тихо, без слов, напел старинный русский романс «Меж крутых бережков». Не знает Петин и о той давней уже депрессии, когда он, врид командующего, писал слезное письмо, чтобы Москва с миром отпустила его с нелегкой военной стези и дала возможность осуществить голубую мечту юности — запеть на настоящей сцене, широкой публике. Просил всего ничего — директорство Мариинским театром. Сейчас же и самому смешно. И опять — Сталин. Плакался ему. Ни слова никому от него!

— Сталин у себя? — Взбодрившись, он резко поднялся с дивана, подошел к рабочему месту. — Знает он об этой директиве?

— Нет его весь день нынче. Ждут политотдельцы. Проводит Всеукраинскую партийную конференцию. Открывал, с речью, говорят, выступал. А о директиве знает, вызывал меня прошлой ночью… Я уже спать улегся было… По правде сказать, — Петин смущенно развел руками, — я теряюсь перед этим человеком… Не могу один на один толком что-либо объяснить. Никогда не угадаешь, что ему надо. Пытка для меня, ей-богу, Александр Ильич.

Откровения такие Петин уже делал; обходил их Егоров, не смел даже в шутку обернуть. Вот и сейчас, посерьезнев, потянул к себе расшифровку.

— Что тут, толком не объяснить, Николай Николаевич… Главком требует скорейшей ликвидации Крыма. Начало нашего наступления его не устраивает — шестнадцатого — восемнадцатого апреля. Только последние числа марта. Дает двух-трехнедельный срок на всю операцию. Возможно это?

— Возможно.

— Вот тут и тонкости, Николай Николаевич. — Егоров покривил яркие, свежие губы большого мужественного рта, ломая усмешку; глаза, глаза-то — смеются: — Ты и бахнул о том Сталину. А его наши сроки устраивают. По-моему, он не видит серьезной угрозы со стороны Польши. Надеется даже, обойдется войной дипломатов. А ты, военный человек, как считаешь?

Руки Петина ухватились за края карты. Досадная гримаса его повеселила Егорова; с откровенной усмешкой он ждал ответа.

— Такая махина войск сосредоточена по линии, стянута техника… Пушки заговорят. Никакие дипломаты уже не в силах заткнуть им жерла.

— А кстати, главком тоже не верит в угрозу с запада…

— И напрасно! — Петин отводил хмурый взгляд от командующего, взявшего последнее время дурную манеру подсмеиваться над ним, начальником штаба, человеком старше возрастом. — Каменеву не пристало воспринимать политические иллюзии в ущерб грозной реальности.

— Не сердись, Николай Николаевич, — примирительно заговорил Егоров. — С Крымом торопит правительство. Политических иллюзий, как ты говоришь, а скорее ситуаций, мы с тобой не знаем. Может не знать их и Каменев.

— А Сталин?

— Был бы он в Кремле… А до Харькова не все доходит. Ситуации политические меняются ежечасно. Короче, Ленин трясет и Каменева и Сталина — Крым! На мирный исход с маршалом Пилсудским не надеется. Итак — сроки? И части?

Егоров положил тяжелую кисть на стол. Это уже прежний командующий, в лучшие свои часы — строгий, властный. Петин, близкий человек, только подозревает, откуда у него такие л и р и ч е с к и е вспышки, наподобие сегодняшней — безразличие, вялость, насмешливость, желание отвлечься пустыми разговорами. Ветерок подувает со стороны Сталина. Часами они проводят наедине; всякий раз Егоров долго приходит в себя. Не делится, что между ними; дурных слов о члене Реввоенсовета не произносит. На сторонний глаз — полная сработанность, единомыслие.

— Сроки в прямой зависимости от частей, — начал Петин официальный доклад, ворочая свои бумажки. — Какие части сольем в ударную группу… Главком дает нам право выбора. Если мы настаиваем на привлечении к действиям у перешейков Пятьдесят второй дивизии… к переброске на Западный фронт должна быть подготовлена Сорок вторая. Третья дивизия, в самом деле, малобоеспособная.

— О Сорок второй и речи быть не должно, Николай Николаевич.

— Ну и подменять ее Третьей нам не к лицу… Главком знает Третью до последнего штыка. Как знает и недостаточную боеспособность Эстонской дивизии. Причиной последних неуспехов на Крымском полуострове он считает именно это.

— Причины наших неудач известны нам не меньше, нежели главкому, — недовольно заметил Егоров. — Ты сам как считаешь Крым?

Петин с недоумением поглядел на командующего, увлекшегося разглядыванием своих ногтей; кажется, немало об этом уже говорено меж ними, всяко — и официально на совещаниях, и в дружеской обстановке.

— Закупорить крымскую бутылку… не в нашу пользу, — не скрывал Петин в голосе досады. — Я повторяюсь уже, Александр Ильич… Деникину того и надо. Ни о каком серьезном контрнаступлении он и не помышляет из Крыма. Сегодня не помышляет. Какие отступили туда части? Слабый корпус Слащова. Недобитые войска генерала Ревишина. Остатки группы войск Шиллинга, эвакуированные из Одессы. А свежих частей, как нам доносит разведка, в Крыму не было. В самый раз нам ту бутылку раскупорить нынче. Считаю, усилить ударную группировку и ударить немедленно. Новороссийск даст приток сил в Крым. На Константинополь Деникин сразу не стронется…

— Одесса что перебросила? Сброд всякий, штабы, — не согласился Егоров. — А Новороссийск? От Тухачевского поступают радужные вести…

— Радужные вести… могут обернуться горючими слезами. Добровольческий корпус Кутепова никуда не делся. Двадцать — тридцать тысяч «цветных», добрая половина из них… в офицерских погонах. А казачьи корпуса? Учти попробуй! Не всех уничтожил и пленил Тухачевский. Через пару месяцев крымская бутылка такого нам преподнесет… Оё-ёй! Под носом взорвется. Да в тот момент… когда поляки, петлюровцы да галичане уже будут рваться к Киеву.

— Нэ пугай командующего, товарищ Петин.

Сталин! Не слыхали, когда открывал дверь. Вот, у самого стола. В расстегнутой шинели, кожаная фуражка в руке; в другой руке — телеграфный бланк. Верхний свет освещал его низкий лоб, горбинку носа; глубокие глазницы, впалые щеки и бритый заостренный подбородок — в мягкой теплой тени. Из тени мерцают, как всегда, сощуренные глаза. При дневном свете не поймешь, что выражает взгляд, теперь и подавно. В голосе — явная усмешка.

Оглядевшись, Сталин присел на стул, против Петина. Никому не протянул руку; с Егоровым поздоровался кивком. Подал ему телеграмму.

Первый взгляд Егоров кинул на подпись. Ленин! Вернулся к началу текста:

«Только что прочел телеграмму главкома, которая была послана вам вчера ночью тотчас же по получении ваших соображений и в ответ на эти соображения. Нахожу, что главком вполне прав, что операцию на Крым нельзя растягивать и что польская 52 необходима на Западном фронте. Только что пришло известие из Германии, что в Берлине идет бой и спартаковцы завладели частью города…»

Видимо, имеется в виду эта самая директива, которую они обсуждают с Петиным. А их соображения? Позавчерашняя докладная записка. В Берлине идет бой… А кто такие «спартаковцы»? Черт их знает, неудобно и спросить…

Хотел Егоров передать бланк Петину; подумав, может, большой секрет, отложил ее в сторонку. Предложи Сталин, Петин свободно мог бы дотянуться до нее рукой. Предложения не последовало. Петин, румянея, нарочито уткнулся в карту.

— Нэ так страшен черт, как его малюют.

Это относилось к ним обоим, командующему и начальнику штаба. Сталин, оглядевшись, не рискнул положить фуражку на зеленое сукно стола, устроил на своем остром колене; борта солдатской потрепанной шинели развернул, расстегнул крючок стоячего ворота френча.

— Тринадцатая армия слабая, — он сразу включился в разговор, наверняка зная, о чем речь. — Слабая и числом и духом. При большой протяженности фронта вдоль Азовского моря от станции Синявской до устья Днепра… надежды на нее мало. Нэ по зубам ей Крым.

Подмывала Егорова обида. Он, командующий, только что из тех краев; совсем свежие впечатления. Мог бы Сталин и обратиться за подтверждением своих слов. Верно, 13-я слабая и числом и духом. Но этика, черт возьми, должна же присутствовать! Перед Петиным стыдно, старым воспитанным военспецом.

— Главком требует Пятьдесят вторую или Сорок вторую на запад… — Егоров прихлопнул тылом ладони в лежавшую перед ним директиву.

— Я прочел эту бумагу по-иному, Александр Ильич. Откомандируем на Запфронт из Пятьдесят второй начсостав польского происхождения… Самой дивизией распорядимся сами. Главком, собственно, оставил ее нам. Разместить ее только с умом. Думаю, удобнее всего, как фронтовой резерв, передвинуть из Купянска в Приднепровье, в район Екатеринослав — Кривой Рог — Синельниково — Александровск. Узел дорог, на юг и на запад. При нужде кинем и на поляков и на Слащова.

Переглянувшись с Петиным, Егоров прочел в его взгляде одобрение: для комиссара, мол, недурно.

— Сорок вторая пусть рубит уголь и ремонтирует железные дороги, — продолжал Сталин ровным голосом, тиская в толстых пальцах порожнюю трубку. — Это стране и фронту очень нужно. Можно использовать для усиления ударной группы одну бригаду и дивизионную артиллерию, тяжелую, на перекопских перешейках.

— Нас смущают сроки, Иосиф Виссарионович, — осмелился подать голос начальник штаба.

— А ви не смущайтесь, товарищ Петин. Раньше середины апреля ударную группу мы не создадим. Шлите приказ Тринадцатой готовить наступление на Крым… числа десятого. На неделю раньше первоначального нашего плана.

Заправив трубку своим обычным способом, втоптав табак из двух папирос, вздув жар, Сталин заметно расслабился. Пустил дым из-под усов клубочками, любовался ими.

— Плохи дела в Германии… — после долгой паузы заговорил он, беря и пряча в потайной карман френча телеграмму. — Одолеют Тельмана офицеры вермахта… маршал Пилсудский может расхрабриться. Полезет. А то хуже… Германия…

— А трудящиеся массы Польши? — спросил Петин, выказывая свою политическую подкованность.

Сталин усмехнулся, ковыряясь мундштуком в усах.

— Рабочий класс Польши, сказать трудно… А крестьянство, мелкая городская буржуазия давно околпачены контрреволюционными верхами. Националистический угар велик. Для них «москаль» был при царе, «москалем» остался и при Советской России. С каждым днем идет к тому… войне быть. С Польшей.

Последние фразы адресовались начальнику штаба; в них звучало откровенное признание его правоты, военного авторитета; можно понимать и как извинение за вчерашний разговор. Егоров видел, как Петин смутился; искал что-то по карманам, не смея глянуть в его, командующего, сторону.

— Конница нам нужна… на предмет вздуть полячков, — говорил Сталин домашним тоном, что случалось с ним редко. — Думенко, вот кто помог бы сейчас нам… Не напрасно ли мы от него отступились, а, Александр Ильич?

Только Сталин может так ошарашивать. Петин вон вспотел весь от добрых слов, пришел черед и его, Егорова.

— Почему отступились?.. Мы все сделали с вами, что могли, Иосиф Виссарионович. Вы трясли Кавказский Реввоенсовет… Я Каменеву надоедал: просил, убеждал… Без сильной конницы с Польшей нам не справиться скоро. Тоже требовал, как и вы, от имени фронта на поруки Думенко.

— Месяц почти прошел… — вступился несмело за командующего Петин, будучи в курсе всех телеграфных перипетий, связанных с незадачливой судьбой арестованного где-то под Ростовом знаменитого конника. — Не будь чего серьезного… давно бы разобрались и отпустили.

Егоров недовольно покосился на непрошеного защитника. Сказал, будто оправдывался:

— Там Конная армия… Буденный с Ворошиловым… Уж им ли не знать Думенко? Вникнут, подадут свой голос…

Сталин пыхтел трубкой, втаптывая большим желтым пальцем жар. Взял фуражку с колена, надел на черную копну волос. Вышел, не проронив слова.

Среди ночи дежурный по штабу поднял с постели командующего. На проводе — Москва.

— У телефона Лебедев. Здравствуй, Александр Ильич. Два слова о сроках овладения Крымом. Сегодня Тухачевский занял Екатеринодар. По его докладу, под Екатеринодаром взято в плен больше двадцати тысяч солдат и двух тысяч офицеров. С начала операции его штаб зарегистрировал пленных офицеров — две с половиной тысячи, солдат — шестьдесят семь тысяч, замороженных — до пяти тысяч человек. В начале операции имелось на учете около семидесяти пяти тысяч бойцов противника. В связи с приведенными им цифрами Тухачевский полагает, что армия Деникина совершенно уничтожена и почти поголовно взята в плен. Точность цифр сомнительна, но главком с Тухачевским согласен и просил передать тебе: ввиду того что в Крым будут эвакуированы лишь незначительные остатки Добровольческой армии, он не настаивает на том, чтобы операция на крымском направлении началась в последних числах марта, и согласен с твоими сроками. Главное внимание уделите польскому участку.

— Благодарю. Будем планировать на десятое — пятнадцатое апреля. Когда Тухачевский думает очистить Тамань и взять Новороссийск?

— Срок взятия Новороссийска намечается им между двадцатым и двадцать пятым марта. Мы с Каменевым считаем эти сроки вполне вероятными. Затем Кавказский фронт перейдет к овладению Грозненским районом и закончит операции к апрелю. Характер действия фронта против Грузии и Азербайджана определит правительство. Независимо от этого главком намерен усилить польский фронт за счет Кавказского. К переброске намечены три стрелковых и три кавалерийских дивизии.

— Я так понимаю главкома, что и теперь не получу для крымской операции частей с Кавказского фронта?

— Совершенно верно. Те части, которые главком планирует перебросить тебе с кавказского фронта, заменят в махновском районе Пятьдесят вторую дивизию, которая должна следовать на Запфронт к Гомелю. Тухачевский сообщил, что за два дня до взятия Екатеринодара там умер от тифа твой давний знакомец, казачий генерал Мамантов. Все. Спокойной ночи.

— Всего лучшего.

Так распояской, с заспанной физиономией командующий фронтом едва не бегом направился в конец коридора, в кабинет Сталина…

Глава тринадцатая

1

Всю ночь бушевала гроза. В каменных городских дебрях удары грома дробились, рассыпаясь с удесятеренной силой по тесным улочкам и дворам. Дождь не скоротечный, как обычно при грозах, — затяжной, с вечера до рассвета лил как из ведра. В низких местах по колено скапливалась вода; мутные потоки с остервенением, пенясь и прыгая на ухабах, мчались по булыжным съездам в реку. Гроза очищала залежалое в зимней спячке небо, возвращая ему первозданные весенние краски и запахи, а дождь смывал городские нечистоты, скопившиеся за зиму на задворках.

Небо раскалывалось на куски; иссиня-черные глыбы его обрушивались на жестяные и черепичные крыши, трясли стекла, рвали ставни, голые деревья, раскачивали уличные фонари. Обжигающие жгуты молний змеиными брачными клубками катались по небесной тверди, проваливаясь куда-то за Дон.

Утром, в освеженной, очищенной от туч сини встало над мокрыми еще крышами удивительно нежное теплое солнце. Тухачевский, отдернув тяжелую бархатную штору, застыл, пораженный дивом. Оранжевый диск золотым старинным щитом повис над острой оцинкованной кровлей соседнего здания. Вот, рукой потянись — достанешь; больные глаза его, еще больше припухлые ото сна, спокойно глядели, не моргая.

Необычайная душевная легкость, возникшая в нем несколько дней назад, после долгого, как бывало в детстве, сна слилась с ощущением физического полновесного отдыха. Выспался наконец! Не помешала и гроза. Не помнит, когда и просыпался после восхода солнца. Побежал босиком через всю спальню к креслу, где развешана одежда. Одеваясь, напевал под нос веселый мотивчик, испытывая каждой жилкой налитое здоровое тело. Даже злосчастная микстура в коричневом флаконе на ночном столике не омрачила. Нынче долго брился, массировал подушечками пальцев сиреневые мешки под глазами. Молод, силен, красив, если б не эта нелепая болезнь…

Росло в Тухачевском собственное «я» бурно, взрывами. Не по дням, а по часам подымался авторитет самого юного комфронта в Республике. Именно ему привелось поставить последнюю точку в гражданской войне. Победа головокружительная. Красивой голове, с короткой модной прической на пробор, легко закружиться, он понимал это и всячески сопротивлялся сам себе, гнал назойливые мысли. Вчера подлил масла в огонь главком по прямому проводу. С разгромом генерала Деникина боевые действия могут не свернуться: тревожно на западной границе. Приготовься, мол, не исключено, понадобишься. Не генерал… маршал! Что ж, он, поручик, готов сразиться и с маршалом Пилсудским.

Народу нынче к нему собралось порядком. Первым отпустил Любимова, своего недавнего начальника штаба, — недели две и побыл в той роли; сейчас, с назначением на совмещенную должность командующего и начштаба Кавказской армии труда, отбывает на Северный Кавказ, в район Грозного и Майкопа, к месту службы. Едут вместе с Орджоникидзе; у этого и вовсе душа рвется поближе к своим родным краям.

— Григорий Константинович, ты что, не останешься на полчаса? Разговор о переброске Конной на запад… Дело не из легких. Твои подопечные. Хоть бы осаживал мой пыл, — Тухачевский посмеивался, зная пристрастие члена Реввоенсовета к конникам, из-за которых они немало поломали копий меж собой.

— Да пара часов есть… — Орджоникидзе вынул из нагрудного кармана часы; не глянув на циферблат, опустил обратно. — Хотел в Донисполком заскочить, к Знаменскому, новому преду… С Ворошиловым да Буденным поговорю в Майкопе. А, ладно! Полчаса. Постою за них. А то ты, как всегда, навалишься… А, между нами, жаль с Конной расставаться. Утешает одно… возвращаются к Сталину и Егорову. Ждут они ее там, нэ дождутся. Им осаживать разгневанного маршалка.

Тухачевский кивнул Пугачеву, занявшему со своими картами и бумагами весь приставной стол: приглашай, мол, следующих. Слова Орджоникидзе задели. Не подозревал, что и сам уже прикипел сердцем к Конной, привык давать ей распоряжения в приказах. А сознаться, она немало способствовала в его возросшем авторитете. Немало и повоевали вместе. А в чем преимущество Егорова со Сталиным перед ним? Ну, подписали в свое время приказ о сформировании Конной армии. Что с того? Конные дивизии уже были! Созданные другими…

— Дело еще долгое… — сказал он, заметно утратив веселое расположение духа. — Пока подготовим к отправке одну дивизию, головную… А Майкоп брать-то Конной. И Туапсе.

— По слухам… в Майкопе уже зеленые, — неуверенно сказал Орджоникидзе. — Ворошилов тоже сейчас сообщил.

Вошли конники. Ворошилов, как всегда, впереди; ступил напористо, будто навстречу ветру; за ним, в шаге, командарм. Разные лицом, несхожие складом характера, но одинаковые телом — низкорослые, кряжистые, крепыши. Что-то между ними уравнялось. На лацкане френча члена Реввоенсовета поблескивал новенький знак. За ростовские бои. Он, Тухачевский, подписывал представление. У Буденного уже был орден. Ну да, именно у р а в н я л о с ь. Только теперь догадался Тухачевский, что Ворошилов до награждения выгодно отличался от своего неразлучного спутника и, кажется, излишне бравировал: работает, мол, не за награды, ради идеи революции.

В приемной они уже здоровались, перекинулись ничего не значащими словами, поэтому разговор начался сразу, без обиняков.

— Я вызвал вас по делу весьма важному… Члена Реввоенсовета даже задержал, — Тухачевский взглядом указал на рядом сидевшего Орджоникидзе. — Речь о переброске Конной на соседний фронт. Сосед неблизкий, дорога к нему далекая…

— Знаем, товарищ Тухачевский, — перебил Ворошилов. — Нас бросаете на Украину.

— Откуда знаете? — командующий насупился; понял, Орджоникидзе не устоял от соблазна.

— Так, догадались… И соображения свои на этот счет имеем.

— Даже! Когда успели?

Тухачевский в упор смотрел в блескучие степные глаза Буденного; уже привычка, наверно, у него — вводить силой командарма в разговор.

— Земля слухами полнится… — замялся Буденный, разглаживая на коленях защитные суконные галифе.

— Михаил Николаевич, не пытай, — взмолился Орджоникидзе. — Я вчера поделился… Нэ выдал тайну. Нэ по проводам. Когда прибыли. И считаю, харашо. Ребята подготовились к разговору, успели и расчеты интересные сделать. А расчеты, прямо скажу, достойны внимания. Паслушай, паслушай!

— Я не высказал еще мнение главкома… Есть и свои у меня соображения, — недовольно скривился Тухачевский, заметно румянея. — Из складывающейся у нас обстановки главком не видит необходимости… движения всех дивизий Конной южнее железной дороги Армавир — Туапсе. Ограничивает тем самым задачу Конной армии овладением лишь районов Майкопа и Туапсе.

— А куда же, в горы?!

На вспышку члена Реввоенсовета Конной Тухачевский не обратил внимания.

— Действия к востоку, к Подгорной, и к югу, в предгорья Главного хребта, Конной не распространять. Туапсе возьмете малыми силами.

— Как это… малыми силами? — Ворошилов задвигался на стуле — призывал к активности командарма.

— Приостано́вите движение армии в Майкопе.

— Его взять еще надо, Майкоп!

— Климент Ефремович, — с укором поглядел Орджоникидзе на Ворошилова, — сам говорил, в Майкопе уже черноморцы, зеленые.

— Зеленые… не красные, — пошутил молчавший до сих пор начальник штаба фронта Пугачев, пытаясь разрядить сгущающуюся обстановку.

Тухачевский не принял участия в общем оживлении, разглядывая пальцы свои, продолжал:

— Все это связано с намеченной переброской частей Конной на польский фронт. Пока одной дивизии, головной. Главком приказывает расположить ее сейчас же в районе железной дороги Кавказская — Ростов. Естественно, привести в порядок, укомплектовать и снабдить всем необходимым.

— А какую дивизию? — спросил Буденный, обращаясь к Пугачеву.

— Я полагаю, Шестую, — ответил Тухачевский, тоном давая понять, что совещание ведет он, командующий.

Выровнял разговор, как всегда, Орджоникидзе. Он уже отошел от забот, давивших его все утро, связанных с отъездом на освобождаемый Северный Кавказ.

— Такую махину конницы, бог мой!.. — он вскинул руки, загораясь взглядом. — Не пехота — конница. Сколько нужно составов! Все дороги юга ограбить…

— Да, главком иначе и не мыслит, как железной дорогой, — подтвердил Тухачевский; он тут же обратился к командарму: — А ваши соображения, товарищ Буденный?

— Погубим коней… Все наши прикидки за то… погубим. Гляньте, творится что по станциям!.. Вот из Кавказской гребешься до Ростова неделю…

— Прав Семен Михайлович, — поддержал Орджоникидзе.

Воспользовавшись заминкой, слово перенял член Реввоенсовета Конной.

— Разруха полная на железном транспорте. Мосты, малые и великие, все взорваны. А пути?.. Ни одной версты не найдете живой — все в заплатах. На станциях нет запасов фуража и продовольствия. Нет даже воды… разрушены водонапорные башни.

— Эмоции на потом, товарищ Ворошилов. Ваши расчеты? Соображения?..

Успокоенный мирным тоном командующего, Орджоникидзе подмигнул конникам: выкладывайте. Ворошилов живо расстегнул полевую сумку, вынул листок.

— Только походным порядком, товарищ Тухачевский. Железной дорогой нас не поднять. Девять тысяч триста восемьдесят одних сабель! Четвертая — три тысячи девятьсот. В Шестой — три семьсот тридцать, а в Одиннадцатой — тысяча семьсот пятьдесят. Для погрузки всех людей, лошадей и вооружения потребуется четыре тысячи шестьсот вагонов.

— Бог мой! — простонал Орджоникидзе.

Военные, командующий и начальник штаба, хранили молчание. Пугачев что-то мельком чертил в блокноте — наверно, цифры.

— Это девяносто два эшелона по пятьдесят вагонов, — Ворошилов подбодрился вниманием Тухачевского. — Да перевозка автобронеотрядов, авиации, тылов и штабов еще потребует пятнадцать — двадцать эшелонов. Принимая во внимание нехватку паровозов и вагонов, трудности сбора эшелонов, время на погрузку… больше одного эшелона в сутки отправить не удастся.

— И всего на переброску?..

— Боюсь выговорить, товарищ командующий… Четыре месяца!

— Вай, вай! — покачал гривастой головой Орджоникидзе.

— А ваш вариант?.. — опять спросил Тухачевский, подтягивая к себе пресс-бювар и беря ручку. — Во что обойдется?

— Сколько времени потребуется идти походом? — уточнил Ворошилов.

— Да.

— От Майкопа до Знаменки около тысячи верст, — назвал Пугачев место дислокации Конной армии на Правобережной Украине.

— Ну вот! И считайте!.. — оживился Ворошилов. — Суточный переход — тридцать — тридцать пять верст.

— Конечный пункт еще не уточнен, — Тухачевский коротко взглянул в сторону своего начальника штаба. Мысль такая ему пришла утром: с Пугачевым еще не делился. Может, и не поделится. Почему Конную он должен отправить Егорову? А самому не пригодится под Гомелем? Не скажешь же об этом сейчас… Нужно еще трясти Каменева. — Но тысяча верст все равно будет верных.

— Так и этак… тридцать суток, — Ворошилов, почуяв неладное в несогласованности фронтового начальства, глянул на Орджоникидзе, своего ангела-хранителя; безмятежный вид того успокоил. — Месяц пути! Не четыре… Правда, плюс десять суток на дневки после каждого трехсуточного перехода.

— А стычки с Махном! — вставил Буденный. — Суток пять — семь накинуть. Нужду в продовольствии будем удовлетворять в счет местных ресурсов.

— Да, по пути поможем Юго-Западному фронту очистить махновский район, — согласился Ворошилов. — В ходе марша все бойцы будут в поле зрения комиссаров и Реввоенсовета, чего не охватишь при переброске эшелонами.

— А учитываете… весну? — Пугачев обменялся взглядом с командующим. — Бойца-крестьянина может потянуть с седла…

— Земля может позвать!.. — Орджоникидзе разгадал тревогу штабиста. — Конь под ним, а родные весенние степи такие пахучие… особенно ночью!..

— Ты поэт у нас, Григорий Константинович, — усмехнулся Тухачевский. — Красная Армия две весны уже пережила.

У Буденного вырвался вздох облегчения. Слава богу, командующий не отвергает их план.

— Поверьте нам, Михаил Николаевич… — Он расчувствованно приложил обе руки к груди, перетянутой ремнями. — Доставим Конную в целости и сохранности, куда укажете…

— На польский фронт, — Тухачевский кивком подбадривал командарма. — Что ж, если цивилизованный транспорт нас подводит, надо двигаться как во времена Чингисхана… Каменева бы только убедить…

— А может, нам самим в Москву?.. — напирал Ворошилов. — Докажем кому следует.

— Нечего раскатывать. Я сам все решу. Семен Андреевич, заготовьте докладную записку в таком духе в главштаб.

Пугачев наклонил голову.

Казалось, разговор иссяк, начнется чисто штабная деловая часть. Пугачев взялся было за ореховую указку, а Орджоникидзе кинул взгляд на огромные настенные часы — ему пора.

— И я все-таки боюсь… — Ворошилов покачал сокрушенно головой. — Во время перехода будет много дезертиров. Деникина выгнали… бойцам захочется остаться в своих станицах…

— А уж это дело ваше… комиссаров. Чтоб армия не разбежалась, — Тухачевский пристукнул спичечным коробком. — А кстати, что это за история с Пархоменко? За что Петерс арестовал его?

Он глянул на члена Реввоенсовета Конной — именно от него ждал ответа.

— Я бы это тоже хотел знать, — Ворошилов вскинул курносое румяное лицо. — Арестовывают нашего подчиненного… конноармейца… а нам, Ревсовету, не докладывают. Ну и порядки у особистов!

Вмешался Орджоникидзе, вернувшийся уже от двери.

— Климент Ефремович, Пархоменко прэжде всего… комендант города, и никакой он вам нэ подчиненный. Арестован в пьяном виде, за дебош… вместе с начальником бронепоездов Кривенко. Я знакомился с делом. По-моему, нэ надо было передавать в трибунал. Наказать в административном и партийном порядке. Жаль, конечно… Пархоменко дельный и энергичный работник.

— Но суд… завтра! — Ворошилов знал, что криком в этом кабинете не возьмешь; застегнув сумку коричневой кожи, откинул ее с колен. Судьба близкого человека, помощника беспокоила, и нужно предпринять все, что в его силах и в силах этих людей. — Третьего дня у председателя воентрибунала Кавказского фронта Зорина был наш ходатай. Впечатление… ревтрибунал нашел в лице Пархоменко виновника, с которого можно спросить за все безобразия в Ростове. Зорин намекал на это весьма прозрачно…

— Мне докладывал Зорин без намеков, — недовольно перебил Орджоникидзе. — Отношение к делу Пархоменко самое серьезное. Суд спросит по закону военного времени.

— Утешили, Григорий Константинович… — Ворошилов не ожидал от него резкой перемены. — А может, во ВЦИК написать? Поручиться за Пархоменко и Кривенко… просить отпустить до суда. Нам, Ревсовету Конной, отказали в ходатайстве.

— Я знаю. У меня был ваш ходатай, Орловский. Зорин ему показал отказ ходатайству Реввоенсовета Юго-Западного фронта, Сталина и Егорова, передать в их распоряжение арестованного Думенко.

— Чтобы смягчить нам ответ!..

— Опять горячишься, Климент Ефремович. У Пархоменко немало ходатаев, нэ думай. О судьбе его обеспокоен и Сталин, так же как о судьбе Думенко. Кстати, Реввоенсовет Юго-Западного фронта наградил Пархоменко за прошлые заслуги, в формировании Конной, Красным Знаменем, орденом. Слыхал?

Ворошилов пожал плечами.

— Вот, видишь… вовремя, — Орджоникидзе едва улыбнулся — понимал, что довод для ревтрибунала в пользу подсудимого слишком слаб. — Я обещаю помочь… Мы вот с Михаилом Николаевичем вмешаемся…

Тухачевский, хмурясь, положил ладонь на стол:

— Ладно. Завтра суд… посмотрим. Езжайте на фронт. Послезавтра, не позже, жду от вас сообщений… из Майкопа. И Туапсе за вами.

Попрощавшись, они с Орджоникидзе вышли, оставив конников в распоряжении начальника штаба.

2

В свой тыловой штаб командование Конной ввалилось ранним утром. Десять дней, как не были в Ростове. Время немалое. Дела вот… аховые. Не на всем Кавказском фронте. Позавчера пехота захватила Новороссийск, а Конная все топчется возле Майкопа. Нынче 29 марта — завтра срок взятия Туапсе. Не таким уж хрупким орешком оказалась задача…

Командарм тут же поднялся наверх, в свою квартиру, к жене. Ему, Ворошилову, идти некуда — Екатерина Давыдовна с политотдельцами при частях. Редко видятся. Встречаются случайно, в дорогах. Да и квартиры-то нет, как у людей; вещи его личные — в ободранном чемодане — постоянно при нем, в поезде либо в тачанке. А жена таскает свои за собой.

Начальника штаба, Щелокова, подымать с постели не стал. Возле подогретого чайника уселись с Орловским, своим давним помощником, выполняющим обязанности секретаря Реввоенсовета.

— Ну, что тут, выкладывай.

В накинутом на худые плечи френче, секретарь еще не пришел в себя ото сна. Протирая очки в железной оправе, близоруко вглядывался в лицо члена Реввоенсовета; по голосу определил дурное настроение. Догадался, о чем его спрашивают.

— Отбыл он тут же, как выпустили… Сокрушался, хотел повидать вас…

— Ну, а суд, суд?.. — Ворошилов ожесточенно дул в блюдце. Горячие брызги обжигали крепкие, багровые от стужи щеки; он морщился, прикрывал веки, защищая глаза.

Орловский надел на крючковатый нос очки — увидал разгневанное лицо. Засуетился, влезая в рукава френча, застегнулся на все пуговицы.

— Суд, Климент Ефремович, как суд… Мало приятного. Публика из «бывших», собралась для удовольствия… Позубоскалить.

— Открытый?

— Да. Устроили праздник… Полотнища у дверей красные. Толпа валила, знаете… Я предупредил Пархоменко, как вы велели, говорить искренне, без обычного лукавого задора.

— А он?..

— Он! Сперва держался, потом начал подсмеиваться… Там трудно удержаться, Климент Ефремович. Обвинитель… бывший присяжный поверенный, Гилярсон. Метал громы и молнии…

— Зорин подостойнее не нашел обвинителя для красного командира?

— Все свалил на «забывшего долг и совесть пьяного коменданта города».

— А ты-то сам, защитник, что?..

— Я нарисовал революционные заслуги Пархоменко, — Орловский самолюбиво кусал губу, пытаясь прищемить аккуратные усики. — Отделил то, в чем виноват, от того, что приписывают…

— Но приговор-то… к расстрелу! Позор! Судит кто?! А в зале?! — Ворошилов откинул порожнее блюдце; взяв себя в руки, спросил: — А вел хоть как он себя… после приговора?

— Усмехался… Когда прощались, сказал: «Ну это лучше, чем в тюрьму, кормить клопов». Заявление о смягчении подать отказался. Этой те ночью я телеграфировал Сталину и Орджоникидзе.

Под напором ходатаев фронтовой ревтрибунал отступил от своего приговора; под честное слово, до официального помилования ВЦИКом, Пархоменко был выпущен из Багатьяновской тюрьмы. Он, Ворошилов, по телеграфу отказал ему в приезде в Майкоп, в полевой штаб, направил на Украину, в места дислокации Конной — под защиту Реввоенсовета Юго-Западного фронта. Мало ли как глянется в Москве…

— А Москва молчит?

— Молчит пока, Климент Ефремович.

Завтракал Ворошилов у Буденных. Надя, выздоровевшая от раны, с вернувшимся румянцем, хлопотала за столом. Старалась вывести «залетных птиц» на разговор, вызнать, что делается на фронте, в частях. Оба они сидели кислые, не отрывали глаз от тарелок. Гость еще так-сяк, отвечал односложно, а свой — туча тучей. Обдувал усы, обмоченные в ложке, изредка бросал на нее сердитый взгляд.

— Что там осталось от Деникина? — наступала она. — Новороссийск взяли! Газеты все полны сообщениями…

— А Туапсе?.. — Ворошилов, отогретый наваристым донским борщом, отодвинул пустую тарелку.

— На гриве не удержался, а на хвосте и подавно.

— Представь, увязли. В горах…

Надя подала жаркое — картошку со свининой. Сменив блюдо, сменила и разговор:

— Подумать! Другой месяц… под замком, клопов кормит. Борис Макеевич… Без руки, считай, без легкого… Кровью чхает! Нашли преступника… Пьяница, мародер… Господи! Нам-то его не знать! Взялись бы дружно, стукнули кулаком где следует…

— Надежда, ну ты как маленькая… — скривился Буденный, протягивая руку к резному хрустальному графинчику. — Ну кто мы такие… стукнуть кулаком? На ревтрибунал?!

— Пархоменко же вызволили. После приговора. Расстрел — не что-нибудь…

— Мы, что ли?

— А кто ж? И вы. Цельными сутками на проводах сидели. Добивайтесь высокого начальства в Москве. А кто за него вступится? Один-одинешенек, никому не нужный теперь… А бывало?.. Ты сам шалел, кидался вслед за ним с шашкой… Забыл?

— Надя, обещаю… Выпадет свободная минута — заскочим в тюрьму, — Ворошилов поднялся, искал по карманам папиросы. — А потом, откуда ты взяла, что Думенко одинокий? За него бьются Сталин с Егоровым… Слыхал, Донисполком. Новый председатель, Знаменский. Ты знаешь его, Семен Михайлович.

— Да так… — Буденный дернул плечом, тоже отваливаясь от стола. — Видал раза два, под Царицыном, прошлой осенью. В Десятой еще. Он прибыл членом Ревсовета. А я как раз уходил на Мамантова…

— Вот-вот, чужие люди… А вы?! — Надя разошлась всерьез. — Бедная женщина Ася… Тяжелая, на седьмом месяце, с опухшими ногами днями цельными выстаивает под окнами тюрьмы… А Конная узнает? Думаете, люди его забыли?

Проходя вниз, на политотдельскую половину, Ворошилов накалялся. Резанули слова о Конной. Понимал, 4-я Думенко помнит… да и 6-я, особенно командиры из старого состава. И что? Ну, узнают… Ерунду мелет баба. Вспомнив о своей жене, он подумал, что та поддержала бы Надю. А что Думенко? Кто он ему? С Буденным их связывает немало: и служба, и личные отношения… А его, Ворошилова? Только служебные. Вояка Думенко, громко воевал; благодарил в Царицыне, награждал… Заслуженно награждал. А как человека… недолюбливал. Дерзок, не сдержан на язык, сумбурный и вообще недалекий… Выдвигал и назначал на высокие посты… Даже хотел сымать. В ту пору некем было заменить…

В общей комнате Реввоенсовета один человек… Щаденко. Ворошилов даже ногу придержал у порога. Привык видеть постоянно только секретаря.

— А где… Орловский?

Ничего глупее не подвернулось на язык. Преодолевая внутреннее смущение, похожее на угрызение совести, замешкался у вешалки, у своей шинели; лазил по карманам, а что искал — самому неведомо.

— Приветствую тебя, Ефим…

Получилось ненатурально, игриво. Чувствовал, краснеет, как мальчишка; подходил, готовый протянуть руку. Остудил взгляд начальника упраформа и третьего члена Реввоенсовета — тяжелый, насупленный. Обиделся, ничего не понял донецкий хохол. Немало связано с этим человеком — и съедено вместе, и истоптано одних дорог; пожалуй, ближе друг, нежели просто соратник. Связь та с 18-го еще, с Царицына, крепкая. Но дружба дружбой, а служба службой…

Руки не подал. Присел у торца стола; недовольный на свое мимолетное малодушие, с горечью в голосе произнес:

— На себя дуйся, Ефим Афанасьевич… А, да что говорить!..

Говорить, в самом деле, не о чем. Высказано все в прошлый приезд. Бил наотмашь, обвинив в самом тяжком — безделье. Как член Реввоенсовета, Щаденко досиживал, пожалуй, последние часы — судьба его решалась в самых верхах, на Знаменке. А дал разгон Орджоникидзе, в те дни еще, когда Конная задыхалась под Егорлыками. Начальника политотдела Суглицкого, человека безынициативного, равнодушного, выгнал тут же.

— Я и не напрашиваюсь…

Разминал Ворошилов асмоловскую папиросу, косился — над чем так старательно тужится? Не утерпел:

— Кому бумагу сочиняешь?

Дрогнуло что-то в насупленном остроскулом лице Щаденко: почуял в голосе Ворошилова прежние добрые нотки.

— И ты сочинишь такую бумагу… Следователь ревтрибунальский другой день вас с Буденным дожидается. В Майкоп хотел ехать…

— А что, пускай бы проветрился…

Удержался Ворошилов, не спросил — подумал на Пархоменко; сердце зашлось: опять особисты чего-то доискиваются. Удачно, отправил его долой с глаз, пусть ищут по всей Украине.

— Не по Пархоменке, не бледней… Выше бери. По Думенке.

Свалился с души камень.

— А чего Думенко?.. Что надо им от Реввоенсовета Конной?

— Свидетельские показания. Как-никак сослуживцы… вместе начинали…

— И начинали… И что? — Ворошилову не понравился тон Щаденко; глянул — усмешки нет. — Мы Думенко уж год как не видим. У него своя жизнь, своя дорога… А за восемнадцатый-девятнадцатый почему не сказать? Скажем.

Озадаченно застучали короткие крепкие пальцы по подлокотнику деревянного кресла. Чертова баба, накаркала. Подашь сам голос, не подашь — заставят. Странно, кому взбрело в голову Реввоенсовет Конной взять в свидетели? Явно — подвох. Хотят Конную связать по рукам и ногам. Да-да, Смилга, член Реввоенсовета фронта, он закоперщик всех бед Конной… Думенко обвиняют не в пьянстве, не в драке по пьяному делу, не в превышении власти… И за такое дают вышку. Контрреволюция тут… Заговор! Протянул руку Деникину. Убийство военкома корпуса. Де-ела-а, черт возьми!

— Буденный спустился с верхов?

— Что? — не понял Ворошилов.

Да, Буденный! Именно со Щаденко они трясли командарма, когда пришло официальное известие об аресте комкора Думенко. Гостил тот у Буденных в Ростове на рождественские праздники, помнит, сутки-двое, числа 10—12-го. Привозил еще какое-то знамя для 4-й… подарок. Из Новочеркасска приезжали с Шевкоплясом, бывшим командующим Гашунским участком фронта, потом начдивом… Разговор вели с Буденным о каких-то тучах… Об этих самых тучах и добивались они у командарма. Буденный понимал под «тучами» «вражью хмару», белых, скопившихся тогда за Доном. Действительно хмара! Все собрались. Конная почувствовала на своей шкуре. В январе под Батайском и Ольгинской, в батайских топях, гибли, а потом, в феврале, задыхались в устье Маныча…

Вошел командарм: с ним — какой-то неизвестный молодой человек в военном френче и крагах.

— Климент Ефремович… вот… — Буденный смущенно разводил руками, указывая на посетителя. — Про Думенку вызнаёт… Ну что я могу сказать?.. Ну, воевали с ним…

— Товарищ Ворошилов, я из Ревтрибунала Кавказского фронта, военный следователь Фиолетов. Щаденко и Буденный свидетельские показания по делу Думенко уже дали. Необходимо получить и от вас… Ответьте, пожалуйста, на ряд вопросов. Куда мы можем уединиться?

— Показания я дам. Не сейчас. Некогда нам. Получите через секретаря.

К «Палас-отелю» Ворошилов с Буденным подкатили на тачанке. Тут-то и пешком можно; подняться по Таганрогскому на взгорок, сажен триста до Садовой. Зазорно вроде, начальство немалое, к тому же не куда-нибудь — в штаб фронта. Вопросов к командующему два; немаловажные вопросы, даже жизненно важные, от решения их зависит судьба армии. Один особенно — способ переброски частей на Украину. Говорено много. Каменева оказалось непросто убедить, что походным порядком двигаться во всех отношениях выгоднее. Уперся главком всеми четырьмя: на колеса! Второй вопрос попроще. Отменить приказ о взятии Конной Туапсе; завтрашний день — дело нереальное. Пусть лезет по тесным проходам в горах пехота. Куда же коннице!

Подымаясь по мраморной лестнице, устланной ковровой дорожкой, Ворошилов тешил себя, что с Туапсе они уладят без помех. Переброска армии холодила сердце. Взглядом выспрашивал у Буденного, тоже насупленного и настороженного, что их ждет. В ответ тот вскидывал густющие брови: знать бы… Готовились к худшему; не угасло еще желание укатить в Москву, добиться главкома.

Принял начальник штаба фронта Пугачев. Пожимая руки, извинялся:

— Командующий просит прощения… Горящее дело. Через час главком ждет его на проводе. Сегодня в Москве начался Девятый съезд партии, для Ульянова-Ленина потребовались дополнительные сведения о наших с вами успехах.

— Какие, в чертях, успехи, Пугачев! — с места в карьер взял Ворошилов, недолюбливавший нового начальника штаба, как человека, оставшегося от снятого комфронта Шорина. — Туапсе мы завтра не возьмем! Заявляю вам категорично…

— Не выполните приказ… — пожал плечами Пугачев.

— Не выполним!

— Климент Ефремович… — Буденный умоляюще поглядывал на члена Реввоенсовета. — Да бог с ним, с Туапсе… Не завтра… так возьмем послезавтра. Куда он денется?

— Послезавтра! Доброхот какой… Через неделю бы хотя!

Пугачев, слушая перепалку, пожалел, что занят Тухачевский, — он мог обуздывать конников. Силой брал, волевым решением. Члены Реввоенсовета Смилга и Орджоникидзе всяк по-своему относились к этой двоице; Смилга не терпел ее и ни в какие контакты не входил. Орджоникидзе открыто благоволил.

— Мы зараз за другим делом приехали, Семен Андреевич, — извинительно начал Буденный, пытаясь выпрямить разговор. — Как с переброской?.. Части повывели с фронта, готовимся… Коль нужно… посылайте до главкома. Будем доказывать.

— Никому не нужно доказывать, товарищ Буденный, — Пугачев сочувственно кивал ему. — Получены директивы главкома от двадцать пятого и двадцать шестого марта… Каменев резко изменил свое мнение.

— Как изменил?.. — недоверчиво сощурился Ворошилов.

— Вчера вечером командующий говорил по прямому с Лебедевым. Тот сообщил… двадцать шестого главком со Склянским были у Ленина… обсуждали варианты оперативного плана белопольской кампании. Когда коснулись вашей переброски, Ленин поддержал план командкавфронта и командования Конной.

Лица конников посветлели.

— Значит, походом? — командарм не верил своим ушам.

— Походом. Готовьтесь. Директиву скоро получите.

— А с Туапсе?.. — вернулся Ворошилов к неоконченному разговору, довольный новостью. — Мы просим отменить приказ… Задача коннице сложная… Горы, теснины… Бригаду не развернешь!

— Бригаду развернете. Я лично места те знаю…

— А может, нам все-таки подождать командующего? — неуверенно спросил Буденный. — Уж что скажет…

— Бесполезно.

Прощаясь, Пугачев посоветовал конникам завершить все свои дела на Кавказском фронте — с Деникиным покончено.

Глава четырнадцатая

1

Новороссийск…

Воскресный день, девятое марта[2].

Утро над городом занимается свежее, ветреное. Солнце томится еще за Мархотским хребтом, подступившим стеной к Цемесской бухте. Вода в бухте клокочет, кипит под напором боры, знаменитого в этих краях ветра с моря. Волны, невысокие, но частые, с запененными гривами зло кидаются на замшелые каменные глыбы Каботажного мола, силятся раскачать английский миноносец, серо-зеленый, под цвет скал, утюг, пришвартованный цепями к пристани. Рвется, трещит крестастый флаг.

Поезда Деникина, Ставки и Донского атамана генерала Богаевского стоят в тупике между Каботажной пристанью и старым заброшенным цементным заводом. Тесное пространство вокруг поездов опутано колючей проволокой; охрану несет батальон морской пехоты англичан. Самое надежное и тихое место в городе.

Протопресвитер Добровольческой армии и флота, отец Георгий, на миру Шавельский, пробравшись сквозь караулы, упросил генерала Шапрона, старшего адъютанта главнокомандующего, доложить о себе. В приемном купе Шавельский избежал унизительной процедуры «обезоруживания», сам, задрав суконную черную рясу, вынул откуда-то из-за спины никелевый браунинг и демонстративно вложил в руки начальника охраны поезда.

Деникин, мрачный, с потухшим взглядом, сидел на диване, подальше от рабочего стола. Необычно видеть на нем корниловскую ферму — черно-красные погоны, на левом рукаве шеврон с черепом и костями. Протянул руку, пригласил сесть.

— Чем могу служить, отец Георгий?

— Разговор деликатного свойства, Антон Иванович. Среди офицеров развилась слепая, не знающая границ ненависть к генералу Романовскому. Его считают злым гением Добровольческой армии, на него валят все, в чем только можно обвинить человека… В хищениях, франкмасонстве… даже в измене. Злоба слепа и бессердечна. Пятого марта я и отец Антоний присутствовали в помещении банка на митинге «Союза офицеров тыла и фронта»…

— А митрополиту Антонию-то что там понадобилось?

— Мы были приглашены возглавляющими «Союз…» благонамеренными полковниками… И пошли не затем, чтобы митинговать, а затем, чтобы своим присутствием и словом сколь-нибудь утишить пыл возбужденного собрания и предупредить крайние решения…

— На это у меня есть контрразведка… Все крикуны нам известны.

— Да-а, страсти бушевали, и в выражениях не стеснялись. Говорили… будто генерал Романовский отправил из Новороссийска целый пароход табаку…

Деникин закрыл лицо руками, простонал.

— Не знаю, как ваша контрразведка… по-моему, на генерала Романовского готовится покушение. Раздавались призывы расправиться. Я успокоил, как мог. Напомнил о седьмой заповеди. Собственно, я пришел потому… меня просили взять на себя миссию ознакомить вас с желаниями офицерства…

Вопросительный взгляд Деникина подстегнул протопресвитера.

— Офицеры возмущены нерасторопностью властей, никаких мер к укреплению Новороссийска не принимается…

— Почему же! Врангель был назначен… А вместо этого сколачивал тут оппозицию против меня. Так и скажите им там… Врангель должен был…

Деникин, вспыхнув, тут же погас. Шавельский сообразил, чем заняты мысли главнокомандующего; продолжал подступать к тому, что привело его сюда.

— Офицеры опасаются… при эвакуации они будут брошены, как в Одессе…

Болезненная гримаса свела одутловатое лицо генерала.

— Ничего не желаю слышать!..

— Ну хотя бы примите офицерскую делегацию, это успокоит…

— Что? Нет-нет…

— Поверьте, Антон Иванович, — Шавельский уговаривал с мягкой настойчивостью, — в нее избраны люди почтенные, благонамеренные, исполненные самого искреннего желания помочь вам.

— Не просите, отец Георгий, — Деникин положил руку на колено. — Все равно не приму. Вы чего хотите, чтобы я совдепы начал у себя разводить? Покорно благодарствую!

— Чтобы успокоить офицерство… хотя бы освободите Романовского от должности.

Деникин укоризненно покачал головой, оттягивая рыжий ус.

— Вы думаете, это так просто… освободить. Легко сказать. Мы с ним как два вола впряжены в один воз. Вы хотите, чтобы теперь я один тащил?.. Нет! Не могу! Иван Павлович единственный человек возле меня, коему я безгранично верю. От него у меня нет секретов. Не могу отпустить его…

— Вы не хотите. Чего же вы дожидаетесь? Чтобы Ивана Павловича убили в вашем поезде? А затем ультимативно продиктовали свои требования? Каково тогда будет ваше положение? Наконец, пожалейте семью Ивана Павловича. Кроме того… последнее письмо Врангеля… Это спичка у бочки с порохом. Возможен вооруженный мятеж… вроде орловщины в Крыму…

Нервно вытянувшись, Деникин опять подхватил голову руками, закрыл глаза, застонал.

— Ох, тяжело мне… Силы душевные оставляют меня…

Отец Георгий слабым движением руки, со сложенными щепотью пальцами, благословил впавшего в прострацию главнокомандующего, тяжко вздохнул и бесшумно покинул вагон. У проходной он ловил на себе любопытные взгляды англичан. Страшный бора рвет полы рясы, забивает глаза цементной пылью. Кажется, солнцу никогда не пробиться из-за гор…

2

За окнами вагона беснуется море. Небо затянуто свинцом. Деникин смотрит на английский миноносец, вздыхает. Его дожидается — союзники до конца исполняют свой долг. Кривая усмешка оживляет опустошенные генеральские глаза.

— Сколько еще корпус сможет удерживать город?

В салоне — генерал Кутепов. Он только что с фронта. Ввалился в грязных сапожищах, в парусиновом дождевике с захлюстанными полами и откинутым капюшоном. Фуражку, с белым верхом, черной бархатной тульей, изрядно вывоженной, мял в руках; выставив набористую, неопрятно кошлатую бороду, немигаючи глядел бычьими, широко расставленными глазами в оплывшую спину главнокомандующего. Никаких эмоций в широкоскулом лице.

— Алексеевская дивизия и по полку Корниловской и Дроздовской покуда удерживают красных у Тоннельной. Город смогу удержать только до вечера четырнадцатого.

— Еще три дня… — вслух сам себе подсчитывает Деникин.

— Марковцы начали погрузку со Второй, Третьей и Четвертой пристаней Владикавказской железной дороги…

Долгое молчание в салоне. Двое суток Деникин никого не принимал, никого не хотел видеть. Навещал по вечерам генерал Романовский, тайком переходя из поезда Ставки; ничего не докладывал, все и так было ясно и доступно ушам — накатывалась артиллерийская пальба. Генерала Кутепова не принять уже нельзя. Фронт вот, рукой дотянуться… у Тоннельной.

— Три дня… — повторил Деникин, продолжая смотреть в окно на миноносец. Спина его вдруг съежилась, седой жирный затылок провалился в стоячий ворот мундира. — Да… марковцы… Может быть, хорошо, что Сережа до этого часа не дожил, царство ему небесное… Его дивизия… грузится…

Кутепов, выстукивая сапогом, нетерпеливо покусывал губы; застарелое, горькое подкатило к самому горлу; немало попортил крови ему, тогда еще полковнику Кутепову, во времена «ледового похода» упомянутый Деникиным «Сережа» — генерал Марков. Убит он на Маныче, еще весной 18-го; останки перевезены в Екатеринодар. Блюл Деникин могилу своего любимца.

— Генерал Вязмитинов дал тут мне список пароходов… Комиссия выделила для моего корпуса. Так половина из них не пришла…

— Ну, придут еще… раз выделили. Три дня обещаешь…

Деникин, пошатываясь, прошел к дивану, грузно опустился.

— Боеспособность сохранили только добровольцы, — напирал Кутепов, не принимая близко к сердцу переживания главнокомандующего. — Их надо сберечь для будущих дел. Их и везти в Крым в первую голову. На сопротивление казачества дальше рассчитывать нельзя…

— Я вывезу Добровольческий корпус… конечно… Но и в Донской армии есть прекрасные части… Я не могу дать вам все корабли. А три дня… это хорошо… Возвращайся, голубчик, к частям…

На лице Кутепова проступила злая решимость: один он знает, что надо делать, и один он способен сделать это. Демонстративно щелкнул каблуками, вышел, оставив на ковре комья белой грязи.

Вот он, тот час, которого так боялся Деникин. Кажется, делал все, чтобы отдалить его, если уж не хватит сил вообще избежать. До последнего надеялся задержать фронт по реке Кубани. Нет, всевышнему неугодно было. Кубань оставили войска почти без сопротивления…

Тлел запасный вариант в тайниках его души — готовили вдвоем с Романовским, — в случае неудачи на линии реки Кубани отводить войска в Крым; кое-что сделали загодя: усиленно снабжалась новая главная база в Феодосии, продовольственные базы закладывались по Черноморскому побережью в портах, куда могли бы отходить войска, разгружался Новороссийск от беженцев, раненых и больных — эвакуировали их за границу.

Через новороссийский порт эвакуировать такую махину войск, артиллерии, обозов было немыслимо: намечался еще один путь — Тамань.

При отходе за реку Кубань на добровольцев генерала Кутепова возлагалась, помимо обороны низовьев ее, защита и Таманского полуострова у Темрюка. Сам полуостров имел завидные удобства для обороны: находился под прикрытием судовой артиллерии, ширина Керченского пролива невелика, достаточно мощна и транспортная Керченская флотилия. Велел готовить верховых лошадей для оперативной части Ставки — собирался сам перейти в Анапу, а затем с войсками береговой дорогой на Тамань.

7 марта отдал директиву, коей суждено теперь уже остаться последней на Кавказском театре: Кубанской армии, бросившей рубеж реки Белой, удерживаться на реке Курге; Донской армии и Добровольческому корпусу оборонять линию реки Кубани от устья Курги до Ахтанизовского лимана; Добровольческому корпусу, обойдя кружным путем, занять Таманский полуостров и прикрыть от красных северную дорогу от Темрюка.

Армии директивы этой не выполнили.

Кубанцы, разложенные, дезорганизованные, бросая живое и мертвое, уходили горными дорогами к Черному морю, на Туапсе. Рушились всякие связи с ними, оперативные и политические. Кубанские верхи, Рада и атаман, побуждали войска к разрыву со Ставкой. С уходом их Донская армия оказалась разваленной; оторвавшийся корпус генерала Старикова, выдвинутый к востоку, увязался за кубанцами. Два других корпуса, без строя, толпами, устремились к Новороссийску…

Надежда на Тамань, оборонительные бои в тесном пространстве полуострова, рухнула. Добровольцы, обозленные на колеблющиеся казачьи массы, ослабили свой левый фланг, оставили Тамань, обратив все помыслы на Крымскую — Тоннельную — железнодорожную ветку на Новороссийск. Новороссийский порт влечет к себе неудержимо всё и всех…

Белая пухлая кисть генерала безжизненно свисла с подлокотника дивана. Три дня… Еще три дня… Тоннельная… Добровольцы и донцы всей своей сплошной массой наваливаются на Новороссийск… Конец, катастрофа…

Странно, все это его уже мало волнует. Жена и дочь в безопасности. Нет, что-то давит на сердце… Да, Врангель! Месяц назад барон жил в своем поезде тут в тупике, у Каботажной пристани; заброшенный поезд его спихнули бронепоездом с рельсов, чтобы не мешал. Он, Деникин, из окна часто разглядывал украдкой замызганные днища и колеса опрокинутых вагонов. Они-то и наводили генерала на грустные размышления…

Не удалось Врангелю сместить Слащова, захватить власть в Крыму. Уплыл в Турцию. Оставил толстенное письмо на двадцати страницах; распространяется оно сейчас приспешниками барона по остаткам Доброволии. Письмо камнем давит на сердце… Облило грязью его и все его дела, весь его путь честного русского генерала в этой смуте. Все больше и больше занимает мысль высказаться, оправдаться перед потомками — навеки сохранить свое имя в белом деле.

Ответил Врангелю. Коротко, на страничку. Письмо повез полковник Колтышев — послал специальным рейсом миноносец в Константинополь. Писал трудно, сдерживал себя; старался не уронить достоинства.

«Милостивый государь,

Петр Николаевич!

Ваше письмо пришло как раз вовремя — в наиболее тяжкий момент, когда мне приходится напрягать все духовные силы, чтобы предотвратить падение фронта. Вы должны быть вполне удовлетворены…

Если у меня и было маленькое сомнение в Вашей роли в борьбе за власть, то письмо Ваше рассеяло его окончательно. В нем нет ни слова правды. Вы это знаете. В нем приведены чудовищные обвинения, в которыя Вы сами не верите. Приведены, очевидно, для той же цели, для которой множились и распространялись предыдущие рапорты-памфлеты.

Для подрыва власти и развала Вы делаете все, что можете.

Когда-то, во время тяжкой болезни, постигшей Вас, Вы говорили Юзефовичу, что Бог карает Вас за непомерное честолюбие…

Пусть он и теперь простит Вас за сделанное Вами русскому делу зло.

А. Деникин».

Кто-то вошел, без стука. Не различал без пенсне, но по сгустившимся в салоне вечерним сумеркам догадался: Романовский. Последнее время начальник штаба стал ходить к нему вечерами. Не с докладом, просто так, посумерничать; разговор велся вялый, скорее полуразговор:

— Да, кстати… Иван Павлович, я, разумеется, согласен с твоей мыслью… что все плавсредства, вплоть до рыбачьих барок, на Таманском побережье надо уничтожить… чтоб красные в Крым не добрались… Приказ надо подготовить…

— Утром подписан вами, Антон Иванович… Уже исполняется.

— Ах, да… Елена Михайловна с детьми в Белграде? Это хорошо…

— У вас был Кутепов…

— Да, я велел ему к войскам… В такой час не должно оставлять… Три дня обещал продержаться…

— В штаб не заходил…

— Да, да… Сидорин еще прибудет…

Надолго улеглось в салоне молчание. К ночи беснующееся море будто успокаивалось, или это только кажется; ветер не утихал, похоже — как зверь бил в железную обивку вагона когтистыми лапами, царапал стекла; цементная пыль проникала вовнутрь и ощущалась на зубах.

— Где я им возьму транспортов?..

Кто-то пытается нарушить их покой. Топот и голоса в тамбуре. Загорелся верхний плафон. Массивная фигура в хаки загородила дверной проем. Генерал Хольман, начальник английской военной миссии. Не типичный англичанин — поджарый, суходылый, а тушистый, откормленный боров, с пасхально-румяным широким лицом, усы и виски под фуражкой белые. Говорит на чистейшем русском языке.

— Господа, я крайне сожалею, но, по сведениям нашей разведки, офицеры Корниловского полка собираются убить вас, генерал Романовский. Не лучше ли вам переселиться на миноносец?..

— Я не сделаю этого. До конца останусь рядом с Антоном Ивановичем. Нужна им моя смерть… пойду сам к ним.

— Какой стыд! Какой позор!.. — Деникин закрыл лицо руками.

Хольман кивнул Романовскому на дверь — предложил выйти. Одновременно в салоне после легкого стука появился коротенький, толстый генерал, тоже в корниловской форме, как и главнокомандующий. Генерал-квартирмейстер Ставки Махров, недавно назначенный на эту должность вместо Плющевского-Плющика. Русые усы колечком, глаза круглые, совиные; в щекастом испуганном лице ни кровинки. Покрутив головой, обратился к англичанину:

— Ваше превосходительство, у меня в вагоне… из штаба Корниловской дивизии. Корниловцы предлагают сменить английские караулы у Ставки своими. Если это совпадает с намерениями миссии относительно вашего батальона…

— Нет, генерал! — Хольман поспешно сделал протестующий жест. — Передайте… английские караулы будут охранять поезда главкома и Ставки до конца. Поблагодарите за заботу…

К удивлению Махрова, Хольман вдруг сорвался:

— Пусть лучше грузятся на корабли!..

Прикрыв за генерал-квартирмейстером дверь, Хольман ободряюще подмигнул непроницаемому Романовскому:

— Знаете, генерал… когда немцы обстреливали Париж, я говорил… мы ближе к победе, чем когда-либо прежде. То же я могу повторить и теперь…

— Позор… Стыд… Русские офицеры! Докатились. Ищут козла отпущения…

Деникин, не отнимая рук от лица, продолжал горестно раскачиваться на диване.

3

К Новороссийску приближался поезд командующего Донской армией. Два паровоза, штабные вагоны, броневые площадки с охранной ротой юнкеров Атаманского училища и два паровоза сзади. Перед ним расчищал дорогу от беженцев броневик «Мстислав Удалой» с орудиями Канэ.

С утра самого, после завтрака, генерал Сидорин не отрывается от окна. Все ущелье между горами, по которому проложен путь в две колеи, затоплено сплошным потоком людей, скота, обозов. Калмыки в зеленых, алых и синих халатах тащат лошадей, мулов и верблюдов; верхом — жены и дети. За лошадьми и верблюдами волокутся обрезанные постромки — побросали брички и возилки со скарбом; быки в ярмах с вывороченными дышлами; меж ног людей и крупного скота тупо влекутся овцы…

Под локтем — полковник Добрынин, начальник оперативного отдела штаба армии. Тоже прилип к стеклу.

— Полюбуйтесь, уже несколько часов такая картина. В калмыках проснулся дух предков-кочевников… Сальский окружной атаман генерал Рындин умом тронулся: приказал всем калмыкам эвакуироваться… И куда, спрашивается?..

У полотна, обтекаемые беженцами, валяются на боку вагоны. И опять голос Добрынина, на диво спокойный и как будто с веселинкой. Несомненно, влияние Кельчевского, подумал Сидорин.

— Видно, бронепоезд главкома путь расчищал… Да-а, что-то ждет нас в Новороссийске… Знаете, Владимир Ильич, в частях какие разговоры? Мне передавали… офицеры меж собой говорят, дескать, нас либо Деникин потопит в море, либо, если большевики сомнут войска, свои же казаки поперевешают… чтоб откупиться от большевиков. А казаки толкуют: нужно, мол, глядеть в оба, чтоб офицерья нас не бросили, а уж начальство-то найдет выход…

— За тем и едем… — буркнул Сидорин.

Дернувшись, состав остановился. Станционное зданьице из красного кирпича против их вагона. Сидорин пытался разобрать название на жестяном щите, болтавшемся от ветра на одной петле. Подсказал Добрынин:

— Станция Гайдук, ваше превосходительство, ближайшая к Новороссийску. От семафора откроется вид… Задохнетесь, Владимир Ильич! Адриатика, ей-богу! Правда, не то время и не тот повод… для восхищения.

Поезд вырвался в долину. Не задохнулся генерал, не нашел и «Адриатики». Серый, приземистый город оброненной подковой валяется меж горным хребтом и морем; пожалуй, залив смотрится, в другое время можно бы и полюбоваться. Сейчас не до любования; все внимание отбирает иссиня-черная, с белой рябью — не иначе штормит! — морская пустыня. И в заливе, у пристаней, и на внешнем рейде, будто стайки дичи, темнеют суда, малые и крупные.

— Ружьишко бы, а, ваше превосходительство? — кивает Добрынин, тоже воспринявший корабли как стайки диких уток.

— Ружьишком ту дичь не возьмешь, полковник. Чего уж мелочиться… — иронически усмехнулся генерал. — На «Мстиславе Удалом» вон орудия Канэ…

Сидорин поймал себя на том, что такую команду он мог бы, пожалуй, отдать. Ничего доброго не предвещают его войскам и ему лично ни корабли, ни серый в этот мартовский свинцовый день городок, так напоминавший оброненную подкову, ни встреча с самим главнокомандующим. Что-то надломилось в нем в тот тяжкий день под Егорлыками; душой он понял, что это конец. Большой силы воли требовалось скрывать надлом от окружающих. Да разве скроешь! Иначе бы полковник этот не разговаривал с ним так…

Почуяв неладное, Добрынин сменил тон:

— Ваше превосходительство, слева… жилые кварталы Нового города… Справа — речка Цемесс… Баки нефтяные… на ровной площадке… В этом месте совсем недавно кишели малярийными комарами Цемесские болота, камыши…

— Господин полковник, я, между прочим, тоже военный… Умею читать топографические карты, к тому же, имею склонность… загодя перелистывать краеведческие справочники тех мест, в коих предстоит действовать моим войскам. Хотя, сознаюсь… с районом города Новороссийска я не успел ознакомиться… Так быстро все произошло…

Добрынин закурил, пристыженный.

— Извините, Владимир Ильич… Анатолий Киприанович просил вас отвлекать…

Понимающе кивая, Сидорин потянулся к его серебряному портсигару.

Поезд подкатил к зданию вокзала, на первую линию. «Мстислав Удалой» силой выпихнул за стрелки чей-то нарядный, сверкавший голубым лаком, коротенький литерный состав. Все запасные пути забиты вагонами. Беженцы, беженцы; рябит от спин и узлов. Поток тянется в сторону пристаней Владикавказской дороги.

На перроне своего командующего встречали начальник штаба генерал Кельчевский, приехавший накануне, и члены миссии при Ставке по эвакуации Донской армии — генералы братья Калиновские и инспектор донской пехоты генерал Карпов, молодой чернобородый красавец. Кельчевский высокий, а этот на полголовы выше. Из тамбура еще увидал его Сидорин. Миссию эту создал и прислал в Новороссийск сам он, Сидорин, вопреки возмущению и возражению Деникина.

— Ну, что тут? — спросил он, пожимая каждому руку.

— Деникин и Ставка — у англичан на Каботажной пристани, в Старом городе. Там же Божья Коровка… Никаких кораблей нет. Анапа и Геленджик у большевиков. Ловушка, хоть в море бросайся. А я плавать не умею…

Как всегда, Кельчевский ироничен. Божьей Коровкой они все в штабе величают своего Донского атамана Богаевского. Обычно ирония начальника штаба успокаивала Сидорина, нынче не подействовала.

— Как это нет кораблей?

— Не перепало. Все корабли заняты Ставкой для Добровольческого корпуса. И больше не будет. Англичане, кажется, умыли руки, как Пилат. А командование Черноморским флотом почти ничего не прислало, ссылается на нехватку угля и неполадки в судах. Понятно, не лошадь…

— Так что, вообще нам ничего?! — у Сидорина набрякали жилы на худой белой шее.

— Ну почему же ничего… Обещали оставить сорок пять мест на французском крейсере «Вальдек Руссо»…

Нет, невозможный человек. И не крикнешь; сознаться, благодарен даже, что в такой драматический момент он не теряет присутствия духа, остается самим собой, чем поддерживает и его, командующего. В это же время другая мысль гложет Сидорина: Кельчевский не казак, не связан пуповиной с теми великими тысячами, что валят за ними вслед, краснолампасное войско, некогда грозное, монолитное, а ныне рассыпанное, вроде гороха из мешка; бредут каждый сам по себе, в одиночку, без строя, лошадные и безлошадные. Безлошадным небось легче будет на пристани, нежели тому, кто должен расстаться со своим боевым конем, другом, побратимом…

— Кто распределяет суда? — Сидорин резко оборотился к миссии, братьям Калиновским и пехотному инспектору, стоявшим тут же с растерянными лицами. Взгляд упал на бородача-красавца.

— Генерал Вязмитинов, — ответил Карпов, вскидывая заметно голову, чем восстановил свой бравый вид. — Мы подали наряд, как и обговаривали, на пятьдесят тысяч строевых и столько же беженцев. Меньше и не будет. Но пока определенного ответа нет, какие дадут корабли…

— Немедленно к Вязмитинову! Выяснить и доложить. Анатолий Киприанович, а мы… к Деникину.

Расселись по автомобилям. Сидорин с Кельчевским — на заднее сиденье «форда»; к рулевому впрыгнул личный адъютант командующего, кубанец, хорунжий Миша Хотин, весельчак, жох по дамской части. На капоте, у глазастых фар — сине-красно-желтые донские флажки. Трепещут возмущенно под новороссийским ветром. Позади и спереди на лошадях — конвой. Тронулись сквозь толпы беженцев.

Мише Хотину хоть бы хны, вертится на мягком сиденье, как удод на плетне; интерес у него только к меховым шляпкам, воротникам, муфтам. Попадаются обворожительные личики. Жаль, поделиться наблюдениями не с кем — начальство насупленное, а рулевой, болван, где ему до дамских тонкостей…

По привокзальной просторной улице выехали к пристаням Владикавказской железной дороги. На набережной, у таможни, автомобиль Сидорина и конвой конников-атаманцев свернул направо; миссия взяла круто влево, в сторону цементных заводов с высокими трубами, обкуренными белым цементом. Сидорин, отвлекшись от тяжелых дум о предстоящей встрече с Деникиным, оглядывал с правой руки внушительные сооружения элеватора, цейхгаузов. Автомобиль, перекатывая через бесконечные рельсы, нырнул под нависшие на металлических стропилах рукава элеватора.

Кельчевский взглядом указал на пристани.

— Вот, полюбуйтесь…

В бухте, за молами — крейсера союзников. У причалов — около десятка транспортных кораблей. Погрузка идет полным ходом. Грузятся «цветные» — черные погоны и белые фуражки марковцев, красно-черные погоны и фуражки корниловцев, малиновые погоны и фуражки дроздовцев. Офицеры строят баррикады у проходов к судам, устанавливают пулеметы. Цепи солдат сдерживают напирающую толпу…

4

На мосту через речку Цемесс, перед самым капотом, нежданно-негаданно вынырнула из толпы улыбающаяся розовая физиономия капитана Бедина. Встреча приятная, радостная. В Великую войну, в Галиции, Бедин начал с рядового денщика у Сидорина; молодой, бесшабашный, с темным прошлым, жульничеством получивший «капитана»; от него без ума оба генерала. Сейчас он из секретного задания: Сидорин приставлял его к атаману Богаевскому — следить.

— Ну как там наша Божья Коровка? — нетерпеливо спросил Сидорин, едва Бедин опустился рядом.

— Неважно, — темноглазое, с фартовыми усиками и бачками юное лицо капитана довольно сожмурилось. — Знает, что казаки гуторят об нем. Какой, дескать, к… матери вождь, сидит под гузкой у Деникина, забыл фронт и беженцев… Пора скопырнуть. А на днях увидал на Серебряковской осваговский плакат в неразбитой витрине… Ваш портрет. Там же описание подвигов и с надписью «Вождь Донского Казачества». Аж позеленел!

— Ты, Ромка… заливаешь, — ревниво заметил Миша Хотин; обернувшись, он навалился на спинку сиденья и во все глаза завидуще ошпаривал во всем удачливого соперника.

— На моем бы месте, Мишка… Ухлопают… и не ахнешь!

— Ну-ну, — хмурится Сидорин, довольный услышанным.

Бедин страшно рад приезду хозяина, ластится как собака. Болтает без умолку. Ему можно. Сидорин слушает, покровительственно посмеивается; Кельчевский светло усмехается. Капитан-денщик тычет пальцем в толпу разноцветных калмыков, расположившихся у нефтяных баков с этой стороны железной ограды:

— Во, смех!.. Тут про них Борьки Ратимова стишок занимательный ходит… Начало позабыл, а вот конец!..

…Куда стремится этот люд,

В какую весь, в какую землю?

За всех ответил мне верблюд:

— Я коммунизьму не приемлю!

За Цемесским болотом, почти засыпанным, сразу от нефтяных баков начинается Старый город. По сравнению с Новым он провинциальнее; исключение составляет центр: торчат несколько двух- и трехэтажных домов — гостиницы, магазины. Издали видится четырехэтажное здание комендантского управления; совсем недавно в нем размещались городская дума, банк и управа. Фасадом выходит он на главную улицу — Серебряковскую.

Все эти сведения поступают от Бедина, радостно возбужденного, говорливого; скачет с темы на тему, не угонится.

— А хлеба тут… ни черта! Весь элеватор до нас еще выели, — махнул за спину в сторону огромного девятиэтажного серого каменного сооружения. — Очереди — жуть! А подвезут когда хлеб… так откуда ни возьмись господа офицеры доблестной Хап-драп-грабь-армии[3]… Постреляют… И все подчистую… ни одной крошки!..

— Не вертись, вывалишься, — отечески пожурил Сидорин; слушая денщика, он исподволь окидывал взглядом попадающиеся круглые каменные тумбы, обклеенные многослойно афишами, объявлениями и плакатами, в надежде увидеть осваговский плакат со своим портретом.

— А тифозных!.. Видели? Вокзал забит. И эшелоны… И никто их оттуда не вынимает. Некому… разбежались. И некуда — все больницы в городе ими завалены. А на пароходы не берут… На днях был в лазарете на Госпитальной, напротив Николаевского собора… Проезжать будем милю… Ну, доложу!.. Пускай лучше сволочи красные вздернут, чем так сдохнуть… Никакого ухода и вообще никаких врачей и сестер — все разбежались. И вещи больных разворовали… Все равно сдохнут. Штабелями лежат в коридорах и на полу… Задрал на одном одеяло… а там… труп. И уж сгнил весь. Тьфу! Хорошо, стекла все повыбиты, ветер сильный, холодный — весь смрад относит. А то б живые задохнулись…

— И где тебя черти таскают… — Сидорин брезгливо поморщился.

— Да мне все нипочем! — отмахнулся Бедин; на малое время он мрачнеет. — Как же… шукал вещи Константина Константиновича! Сами наказывали… Упокой господи… Здоровый человек был… Герой! А зараза эта уложила…

Автомобиль, беспрерывно сигналя, пробивался сквозь толпы, бредущие к пристаням; свернули на Романовскую, поползли по вывороченным булыжникам вверх.

— Англичане тут скрозь колючей проволоки намотали… Деникина охраняют. Можно только по Серебряковской…

Как жизнь складывается, горько думал Сидорин, поеживаясь в теплой шинели, подбитой мехом. Неловко стало перед самим собой, что даже не спросил своего соглядатая о генерале Мамантове. Жил человек — был нужен. Да какой человек! Гордость Донского войска. Популярнее имени в эту войну и не было среди военачальников белого движения. Взял Царицын! А его знаменитый рейд по тылам красных — «Полет донской стрелы»… Всего лишь было полгода назад! А нынче могилы после него не останется…

— А когда правительство Мельникова отбыло? — спросил он, с трудом отрываясь от горьких мыслей.

— Десятого еще. Провожать ходил. С Эстакадной, — Бедин горячо набросился на новую тему. — Ну и страху они натерпелись!.. Для них там давно наш транспорт стоял, «Виолетта». Толечко с ремонта, пробоину залатывали. Как стали грузиться, капитан возьми и крикни с мостика, что у него в трюм вода проникает… Плохо заделали, стало быть. Так правители оттуда бегом с чемоданами… Вот умора! Англичане им какой-то свой дали… Мудреное название, позабыл… А «Виолетту» в тот же вечер две сотни гвардейцев захватили и угнали…

— А вы, господин военный министр, чего же остались? — шутливо обратился Сидорин к взгрустнувшему начальнику штаба; Деникин назначил Кельчевского военным министром в последнее теперь уж при своей особе правительство под председательством выжившего из ума Мельникова.

— А что прикажете мне там делать? Взводу старцев согбенных командовать «В ружье»… разве.

— И то дело!

Посмеялись от души.

«Форд» с донскими флажками свернул влево, на главную улицу Новороссийска, Серебряковскую. Лавируя между подводами и прыгая по паршивой булыжной мостовой, гребся в гору. Выехали на просторную площадь, обнесенную колючей проволокой; стоят орудия, лафеты, всюду разбросаны зарядные ящики. Посредине — виселица: по двое на одной веревке через перекладину.

— Оригинальный способ повешения… — горько усмехнулся Кельчевский. — Не находите, ваше превосходительство?

Сидорин тупо кивнул.

— Работка здешней добровольческой контрразведки, — подхватил Бедин налегке, не утрачивая даже на миг мажорного настроя. — Новое изобретение… чтоб, значит, друг дружку давили… Из Станички, окраины, сюда привозят и вешают. Торговая площадь, самый пуп Новороссийска…

— Там бы и вешали, на окраине… — недовольно буркнул Сидорин.

— Варварство какое… А громче всех вопят об ужасах чрезвычаек, — Кельчевский полез в карман за папиросами.

Нарочно будто автомобиль застрял между возами. Миша Хотин и Бедин выскочили помогать юнкерам-атаманцам расчищать дорогу. Генералы, отвернувшись от виселицы, поневоле уперлись взглядами в двухэтажное здание гостиницы «Европа»; внимание привлекла внушительная по размеру витрина, приколоченная между окнами первого этажа. Броская надпись — «Черноморский Осваг». Осваг — известное по всей Доброволии Осведомительное агентство Особого Совещания при Главнокомандующем Вооруженными Силами на Юге России; ведало оно пропагандой в армии и на занятых территориях, собирало информацию о настроении населения, занималось разведкой и контрразведкой.

Стекла в витрине разбиты, но сохранилась карта с прилипшим к Черноморскому побережью красным шнурком, обозначающим линию фронта; висели и плакаты: Московский Кремль, освещенный зарей, Русский витязь на коне; Троцкий в лике черта… Менялись плакаты недавно, судя по карте. Сидорин искал себя. Нет, наверно, в какой-то другой витрине…

— Все это напоминает мне лубки старых добрых времен… — печально усмехнулся Кельчевский. — «Смерть пьяницы», «Водка есть кровь сатаны»… Помните?

Бедин, разгоряченный — поработал кулаками, — влез в автомобиль, увидев, чем заинтересованы генералы, живо объяснил:

— Вчера все съехали… Я к ним тут повадился за спиртом… Они его прямо из Абрау-Дюрсо получали, сукины коты. Рассказывали, ворвался до них как-то Пуришкевич… тот самый… депутат Думы… лысый, борода развевается… «Это какая газета? — кричит. — Суворинская?..» Они ему, нет, мол… «Так я и знал, что жидовская!» И вон за порог… Вот умора! А давеча похоронили старика… Сам видел: гроб из голых досок, некрашеный, и лошаденка какая-то тощая, совсем дохлая…

Вырвались наконец из коловерти. Свернули налево у собора, покатили по Вельяминовской вниз. Уперлись в английскую заставу. «Томми» — солдаты — рослые, чисто выбритые, в хаки и зеленых обмотках, с примкнутыми штыками к короткоствольным винтовкам системы Ли-Энфильда. Офицеры — в защитных куртках, белых воротничках и галстуках; слева на поясах — длинные кортики.

Придирчиво, долго вертели документы. Не стесняясь, сличали карточки с подлинником. Шикарный «форд» с донскими пестрыми флажками, важные персоны на заднем сиденье и внушительная конная охрана — не брались на веру.

— Педанты все-таки эти англичане…

— На том и стоит Британская империя, господин Кельчевский, — ответил по-русски с издевкой начальник караула, сухой, как вербовый стояк в ограде, возвращая ему удостоверение. На прощанье приложил два пальца к берету.

— Ишь, гнида дохлая!.. — возмутился запоздало Бедин, заметив на тонком красивом лице генерала смущение.

У вагона Деникина, слава богу, препятствий не чинили. Доложить главнокомандующему успели; предупрежденный, Деникин застегнул корниловский мундир, но из кресла не поднялся навстречу.

— Обстановка трагическая, — заговорил он после взаимных приветствий, вяло и равнодушно. — Красные у Абрау-Дюрсо. Части отходят без боев. Катастрофа, господа… Впрочем, до вечера четырнадцатого город удержим. Сейчас надо заботиться только об офицерах и тех, кому угрожает наибольшая опасность от большевиков. Раненых и больных придется оставить. Сколько у вас в Донской таковых?

Сидорин сглотнул подступивший ком. Вид Деникина поразил; не тот уже, что в декабре в Таганроге, и даже недавно в Тихорецкой… Перед ним — очень старый и очень усталый человек. Задевало его равнодушие. Переживал хотя бы…

— Около пятидесяти тысяч… Во что бы то ни стало их нужно вывезти.

— Пожалуй, удастся. Но все части вряд ли погрузим.

— Но пароходы… занимаются одними добровольцами!

— Ничего подобного.

— Я сам видел.

— Не может быть, — с тупой настойчивостью утверждал Деникин. — Пароходы распределяются равномерно. По всем вопросам эвакуации обращайтесь к Ивану Павловичу… Ищите его в поезде Ставки.

Кельчевский взглядами успокаивал Сидорина.

Вышли.

У автомобиля уже ждал их генерал Карпов. Откуда-то вынырнул капитан Бедин, сообщил:

— Для вас освобожден вагон в поезде атамана… Просит отобедать.

На него никто не обратил внимания.

— Темнят что-то, Владимир Ильич, — подступил Карпов. — Дали мне список судов, выделенных для нас… Весь зачеркнутый-перечеркнутый. Прибытие большинства из них еще только ожидается. Два уже стоят, но их захватил Кутепов. Вязмитинов мямлит… с Кутеповым, мол, сладу нету. Похоже, они сговорились. А Кутепов… по-моему, просто осатанел! Мстит нам за то, что был у вас в оперативном подчинении. Все суда у него. Каждая дивизия Добровольческого корпуса заняла по нескольку пароходов.

Сидорин мял список.

— К Романовскому!

Начальника главного штаба пришлось еще поискать в длиннючем поезде Ставки. Обнаружил его пройдоха Бедин в каком-то жестком вагоне, в тесном кондукторском купе. Генерал, как ни странно в такой час, без мундира, в теплой исподней сорочке, в синих диагоналевых шароварах на подтяжках и суконных туфлях, коротал время в одиночестве с толстенной обтрепанной книгой. На коричневой обложке уже истерлись буквы, но Сидорин, войдя, успел заметить, что фолиант на французском; подумал, что книга об античном искусстве. Всем известна начитанность Романовского, любителя и знатока всемирной старины.

Деникин хоть застегнулся; этот не соизволил мундир накинуть. Добро ноги в домашних туфлях спустил на коврик.

— Когда и какие корабли нам дадут? — Сидорин едва не ткнул ему в щекастую физиономию комканый список Вязмитинова.

— Корабли ожидаем с часу на час.

— Почему так много судов у Добровольческого корпуса?

— Лично для вас и членов вашего штаба оставлено сорок пять мест на «Вальдеке Руссо».

— У нас… сто тысяч!

— Ну, столько эвакуировать… нереально.

Еле сдерживаясь, Сидорин оглядывался, на что бы присесть. Кроме постельной полки — ничего. Назло, без спросу, хотел сесть, развалиться в этой каморке и не уходить, покуда не получит членораздельный ответ и суда.

— На что же мы можем рассчитывать?..

— Да вы не беспокойтесь. Все устроится.

— Я… командующий армией. И не имею права не беспокоиться. Почему вы, начальник главного штаба, скрывали обстановку, что судов не хватает? Сейчас уже поздно изменить направление движения армии. А три дня назад еще была возможность не попасть в эту западню…

— Сейчас уже много чего поздно сделать…

Романовский невозмутимо развел руками.

5

Ночь надвигается стремительно, кромешная, промозглая. Темень падает с гор, заваливая город и пристани холодным туманом. С крейсеров шарят прожектора; снопы фиолетово-бледных искр выхватывают из мрака то одну, то другую часть пространства: высокие строения элеватора, цейхгаузы, трубы заводов. Пароходы у пристаней и в бухте освечиваются огнями, как сказочные, манят…

Толпы разного люда с темнотой не расходятся с набережной. Устраиваются на ночь тут же, у заграждений к пристаням. Иные в затишках разводят костерки; другие, натягивая на себя все теплое, прилегают на охапки сена, на ящики, а то и прямо на булыжники.

У штабеля железнодорожных шпал, возле арбы с жующим верблюдом, расселась кругом котла на треногах калмыцкая семья. Хозяйственная молодуха прихватила со своих степей лепухи из коровьего помета. На сладкий кизячный дымок и одурманивающий запах калмыцкого чая подвалил из темноты казак. Погоны со звездами. Калмык-хозяин, недавно сбросивший военное, засуетился, подумав бог весть что…

— Сиди, сиди, зюнгар, — успокоил его казак, стаскивая со спины вещевой мешок и винтовку. — Сам я по себе… на запахи родные потянуло… Откудова притащил ораву такую? С полдюжины небось…

Калмычка в цветастой шали тревожно зыркала узкими щелками, пригребая к себе закутанную детвору; русского языка она, видать, не знала — переводила взгляд с пришлого на мужа.

— С Манычу…

— Маныч большой.

— Шара-Булука…

— Совсем родня, — обрадовался офицер, умащиваясь возле огня. — Я тоже с Манычу… С Хомутца, хутора Казачьего…

— Знаю балку Хомутец… бывал мал-мала…

Калмык заговорил по-своему, обращаясь к жене. Та, поширкав посудой, вылила из котла остатки чая в деревянную чебучейку; порылась еще, протянула холодный борцик — жаренное в бараньем жиру тесто, наподобие пышки.

— Ашай, господин начальник… Мой вечерял.

— Какой я тебе начальник… — Казак, обжигаясь, с удовольствием глотал молочную жижу, круто заправленную жиром. — Брожу вот один… без части… С Екатеринодару едва ноги унес, в лазарете там валялся. Где полк, черт его знает. Видишь, что кругом творится!.. На какой пароход бы… Не сунешься на английские штыки… Ты-то что, солнышко, сидишь-скучаешь?

— Как не скучать. Была земля… теперь осталась одна вода. И ту пить нельзя… горькая. Верблюд вон… и тот мордой крутит.

— Тащился-то за каким сюды, спрашиваю?

— Начальник команду дал. Большак нас не любит.

— Чего ж ты худого большевикам сделал?

— Наш здорово большака бил. Поймаем… А матер-черт, ты земли нашей хотел… на тебе… Земли в рот набьем… Большак задыхается…

— Да, солнышко, влип ты по своей извечной темноте, невежеству. Плохи твои дела…

— Плохи, плохи… Ты вон погон снял, звезду налепил… и красный. А мой, матер-черт, кадетский морда всякий большак видит…

— Не в морде суть… В руках. У тебя, вижу, руки… крестьянские… не то что у князя твоего Тундута…

К костру из-под арбы вылез огромный рябомордый кобелина с отрезанными ушами, волкодавище — наивернейший помощник возле отары. Казак похолодел; ощупывал приклад винтовки под собой. Но кобель, присев рядом, равнодушно поглядел на него, потом прилег, уложив пудовую лохматую голову на передние лапы. Уставился в огонь.

— Султан, куда блукал?

На вопрос хозяина кобель шевельнул хвостом. В степи, у отары, разорвал бы небось. Горькая доля беженца обломала его, приручила…

Калмычка покидала детвору на скрипучую арбу. Влезла и сама. Мужики остались еще покурить.

— Краем уха слыхал… — делился казак. — Вокруг бухты… минные поля еще с той войны, Великой. Мины срывает и носит по морю… На днях затонул, сказывают, с беженцами пароход «Петр Великий». Нарвался на бродячую мину… Во-она там, возле бакена… мигает…

Костерок угасал…

6

Дотемна Сидорин тряс поезда Ставки, донского атамана и Деникина. За ним неотступно следовали адъютанты, начальник штаба и обездоленная миссия. Все устали, изголодались, ноги уже не держат.

Последний раз Сидорин прорвался к Деникину уже поздним часом. Генерал Шапрон впустил одного. Ватага осталась у вагона.

— Мне только что сообщили… из выделенных нам пароходов «Аю-Даг», «Дооб» и «Россия» «Аю-Даг» захвачен Улагаем для частей Кубанской армии, а «Дооб»… Кутеповым. Я категорически требую освободить их и предоставить Донской армии.

— Да, да. Знаю. Я уже распорядился, и вы их получите.

Спустившись из тамбура, Сидорин слепо потянулся к Бедину за папиросой. Глотнул дыма до кружения в голове, придя в память, заговорил:

— Анатолий Киприанович, расшевелите Божью Коровку. Какой, к черту, атаман Войска Донского! Пусть идет к Деникину… хоть один пароход еще выбьет. С поганой овцы… Я — на пристань…

Жестом пригласил к автомобилю генерала Карпова.

— Опасно ехать по городу, Владимир Ильич, — взмолился Бедин. — Уж темно. Стреляют, сволочи. И неизвестно, кто шлепнет…

— Я… командующий армией! С чем в Крым приеду?!

«Форд» с донскими флажками в сопровождении конного конвоя тронул в обратный путь от Каботажного мола до пристаней Владикавказской железной дороги. Ночная жизнь в городе активизировалась. Стрельба, крики, ругань… Шныряют какие-то люди. В магазинах штатские и в шинелях бьют стекла, тащат ящики с консервами, мешки и всякое барахло.

— Здешние босяки орудуют… — авторитетно заявил Бедин, сжимая револьвер в руке. — Вот уж дождались своего коммунизьму…

— Их право теперь… — процедил Сидорин. — Автомобиль только пусть пока нам оставят…

Впереди по Серебряковской разливается зарево. Выскочили к набережной на Сухумское шоссе. Пылают нефтяные баки. Столб черного жирного дыма резко гнется к земле, сбиваемый ветром. На шоссе — брошенные телеги с добром; люди всё кидают и бегут к пристаням.

У нефтяной пристани «форд» уперся в огромную толпу. Ни проехать, ни пройти. Всё, докатили. Нашелся, как и всегда, Бедин — повел в обход по каким-то лазам. Спотыкались по путям, между вагонами, задами складов и элеватора.

У английского военного склада наткнулись на заставу. «Томми» безо всякого пропустили. Из складских распахнутых дверей, подбадриваемые криками английских караульных, солдаты, казаки, калмыки и прочие тащат вороха шинелей, френчей, ботинок. Тут же сбрасывают свое рванье, переодеваются в новехонькое, скрипучее, пахнущее нафталином и карболкой. Офицеры сносно по-русски объясняют:

— Грузить некуда…

— Эх, много добра навез добрый дядя, английский король, за наш хлебушко… — вздохнул генерал Карпов.

Отозвался Сидорин, подслеповато вглядываясь под ноги:

— Только почему-то на фронте этого добра всегда не хватало…

Выбрались к пристаням. Прямо напротив на темном, неосвещенном дебаркадере казаки грузятся на «Россию», заметно уже осевшую. Погрузка заканчивается. Карпов с ходу врезается в толпу; кричит у трапа, размахивает руками.

— Около четырех тысяч погрузили, почти все с лошадьми, — сообщил, протолкавшись обратно.

Сидорина привлекла возня донских офицеров с тремя пулеметами на палубе, над трапом.

— Что они затевают?

— Вырабатывают план защиты парохода… — Карпов горько улыбнулся. — Научены уже… С полчаса еще простоит…

Возник Бедин с каким-то офицером.

— К пристани «Стандарта» скоро подойдет английский «Ганновер». Быстрее, ваше превосходительство, может, успеем… Там наши!..

Ноги совсем отказали генералу. Стыдно сознаться. Отправил туда Карпова. Сам, в сопровождении личного адъютанта Миши Хотина, Бедина и юнкеров, потащился на вокзал.

Поезд свой отыскали не сразу. Уже загнали его в тупик, к водокачке. Сидорин снял охрану, дав команду полковнику Добрынину, заждавшемуся и начавшему терять терпение, ценное имущество тащить на пристань.

Оставшись один, Сидорин побрел по пустым штабным вагонам. Под ногами — карты, карты, какие-то бумаги… Уже ненужные…

Силы оставили генерала. Упал в подвернувшееся кресло. Душила обида — за армию, разложившуюся, так бесславно почившую в бозе, за оставленный на поругание Дон и за себя, неудалого…

А не такой уж он «неудалый». Не «африканец» какой-нибудь, из теперешних скороспелых, которых пачками производит в генералы атаман Африкан Богаевский по пьяной лавочке в ресторанах, набрасывая приказ на салфетке. «Генерала» получил от самого монарха во времена Великой; редкий случай — до тридцати. В жилах его течет голубая кровь старинной казацкой верхушки; он, пожалуй, первый сменил степного длиннохвостого скакуна на «коня» небесного — аэроплан. Взмыл ясным соколом под облака.

Начинал он свое восхождение бурно. У Каледина состоял начальником штаба. Укрепил влияние на Дону в 18-м, в период восстания верхнедонцев против большевиков; Краснов, воцарившийся с помощью немецких штыков, увидал в нем серьезного соперника. Пришлось Сидорину со своими сторонниками укатить в Екатеринодар под милостивую руку распрямлявшего крылья Деникина. С уходом немцев пошатнулась земля под ногами у атамана Краснова; донское казачество волей-неволей потянулось к Доброволии. Беглецы возвратились на Дон.

Деникин, однако, не доверил ему высшую власть — атаманство; возглавил Войско Донское Африкан Богаевский, человек ничтожный и безвольный. Пока бывший «свиты его величества» генерал Богаевский занимался приемами, банкетами и чинопроизводством, он, Сидорин, прибирал к рукам Донскую армию. Очнувшись, атаман стал завидовать и побаиваться, как некогда Краснов, своего молодого командарма…

Что-то произошло страшное, сквозь дрему тревожился Сидорин. Деникин… Деникин… Да, да! Пароходы… Деникин не дает пароходы под войска… Перевезти в Крым…

Измотанный до предела, метавшийся по фронту несколько суток, Сидорин уснул. Среди ночи его разбудил Миша Хотин:

— Ваше превосходительство, проснитесь… Рядом с вокзалом горят нефтяные баки… Нефть разлилась… Хлама сухого тут полно — вокзал вот-вот вспыхнет… Надо уходить… Тифозные и те расползаются…

Слышны частые выстрелы.

— Большевики? — встрепенулся генерал.

— До вагонов с патронами огонь добрался… А большевикам рано еще…

Ледяной ветер выдул остатки сна. Посвежевший, выспавшийся, Сидорин бодро шагал по шпалам, едва поспевая за адъютантом. Смрадный дым забивал легкие, першил в горле. По путям, между вагонами, бегают брошенные казаками лошади; по поведению животных Сидорин догадался, что они мучаются от жажды. Море горькое: бежали бы, жалкие, к речке. Пожар преградил им путь к речке Цемесс…

Удары кувалд по металлу заставили Сидорина придержать шаг. За товарняком офицеры-добровольцы с треугольными шевронами на рукавах калечили орудия бронепоезда «На Москву». Где-то тут и «Мстислав Удалой». Мельком подумал, что броневик высылал вчера навстречу его поезду к Тоннельной сам Деникин. Даже не поблагодарил ведь…

Одному Бедину известными ходами проникли на пристань «Стандарта». В свете прожекторов с английского миноносца высится черная гора «Ганновера» с огромной красной трубой. Англичане, заблокировав вход на пристань караулами, грузят его казаков. Цепи «томми» сдерживают толпу беженцев и одиночных военных. У трапа — английские офицеры в коротких черных кожаных тужурках с золотым галуном, кричат на ломаном русском:

— Ни одной лошади! Ни одного лишнего человека!

Казаки расседлывают коней, выгоняют между вагонами и караулами в город! За толпами беженцев их уже целые табуны, мечутся, ржут, раздирая хозяевам души…

— Седла, седла берите! — во все горло орет есаул в мохнатой шапке у трапа.

— Самих себя седлать? — одинокий утробный голос.

— В Крыму лошадей добудем, братцы!

— К черту ваш Крым! В Турцию везите. Навоевались…

Сквозь казачьи ряды к Сидорину пробился Карпов.

— «Россия» вышла на рейд. Вот мамантовцев грузим… Вестовой от Кельчевского доставил приказ Деникина… Все прибывающие пароходы отдавать нам. Расстарался-таки Богаевский. Я уже всех командиров оповестил. Кутепов, скотина, на пристани против цементных заводов уже после приказа отбил у нашего Восемнадцатого полка пароход «Дунай» и посадил лейб-казаков своего корпуса.

— Что же, всего два парохода за ночь подошли?

— Всего.

— Сволочи!..

— Англичане говорят… все пароходы в Константинополе и на островах подолгу держат в карантине — тифа боятся. Кстати, этот самый «Ганновер» два месяца назад первых эвакуированных, всякую шваль тыловую, отвозил на Принкино.

— А вон там что за пароходы? — Сидорин показывает на соседние пристани.

— Там грузятся технические части и Алексеевская дивизия Добровольческого корпуса.

…Светает. Ветер вроде стих, заметно по дыму: черные густые космы уходят в небо. Туман окутал Мархотский горный кряж, окружающий подковой долину и город. На рейде темные силуэты военных кораблей и перегруженных транспортов. Белые вспышки Пенайского и Дообского маяков.

За спиной, на вокзале, бушует пожар. В вагонах рвутся снаряды и патроны…

7

Последний, судный день…

К полудню ветер разгуливается. Длинные волны на ширину залива косяком вылезают на пологий песчаный берег. Цементная пыль, подкрашенная дымом, сплошной стеной опрокинулась на город.

У Восточного мола на пристани напротив цементного завода «Цепь» грузятся остатние части добровольцев — корниловцы — на пароход «Корнилов». Площадная брань, плети, приклады. Сбрасывают за борт всех «нецветных». Командир 1-го полка полковник Гордиенко прикладом сбил с трапа в воду донского офицера.

— Самостийник, сволочь!

На пристани «Стандарта» заканчивают погрузку казаки с седлами на огромный английский пароход «Барон Бек». Руководит Сидорин с Карповым.

К ним протиснулся офицер оперативного отдела, безусый юнец.

— Был вестовой от генерала Коноводова. Его дивизия дерется у Наберджановской, к востоку от Тоннельной… Фронт держат наши Первая, Шестая и Восьмая дивизии, Седьмая конная бригада и Партизанская дивизия Ясевича в Кирилловке… Красные, наступая, почти не стреляют, больше кричат: «Зачем деретесь? Дело ваше проиграно! Сдавайтесь!..» Зеленые с гор атакуют фланги и тыл… Из бронепоездов остался только «Атаман Самсонов». Им командует сам генерал Майдель. По приказу Кутепова два последних добровольческих бронепоезда отведены…

— А из Добровольческого корпуса есть еще части на фронте? — спросил Сидорин, плохо слушая оперативника.

— От генерала Коноводова известно… рядом с ним отходит полк дроздовцев.

— Ориентировку из Ставки получили? Что там?

Офицер замялся, отводя карие ясные глаза.

— Что?! — повысил голос Сидорин, подступая.

— Поезда главнокомандующего и Ставки очищены… Все чины — на пароходе «Цесаревич Георгий». Там же Донской атаман генерал Богаевский.

— А… Деникин?..

— Генерал Деникин… на английском миноносце… На Второй пристани.

«Барон Бек» заполнен. Англичане снимают оцепление. На поднимающийся трап бросаются калмыки. Казаки у борта встречают их нагайками и прикладами. Пароход отходит, полоса воды все шире. Калмыки ревут; иные, в отчаянье, швыряют маленьких детей на бетон дебаркадера и бросаются в воду — плывут за пароходом…

— Ну, знаете… Ходынка по сравнению с этим… — Кельчевский горько качает головой, отворачиваясь. — Просто детский лепет… Сидорин, с окаменевшим лицом, не отвечая начальнику штаба, цедил окружавшим его генералам:

— Фронта нет… Наши части брошены добровольцами. Деникин со Ставкой уже на воде…

Поспешили ко Второй пристани. Силой разорвали цепи конвоя главнокомандующего и «джонни» — английских моряков. На пути выросла всклокоченная, запаренная фигура генерала Дьякова, без ремней, шинель расхристана, ни одной пуговицы. Рвался, воин, сквозь толпу…

— Где дивизия?! — налетел Сидорин; части Дьякова шли арьергардом.

— Вот-вот прибудет… Из теснин выбираемся… На Гайдуке, станции… — генерал мрачно и виновато смотрел себе под ноги, пытаясь дрожащими пальцами приладить по форме полы шинели на малиновой подкладке. — Мне обещали… дивизия будет погружена… Уверяли, что я могу не беспокоиться и держать красных до последку… А теперь эта курва заявляет… погрузка произошла раньше намеченного срока и мест нет…

Совершенно осатанев, Сидорин бросился к миноносцу. У трапа — Деникин, Романовский и Хольман. Вяло перебрасываются какими-то фразами. Кинулся на главкома:

— Что здесь происходит?! Вы сказали… завтра Кутепов продержится! Мои офицеры доносят… все добровольческие части с фронта ушли, погружены и к десяти часам вечера Новороссийск будет оставлен. Что это все значит, я вас спрашиваю, генерал?!

Взгляд серых, с набухшими красными веками глаз Деникина был пустынным и далеким; вяло полились возражения:

— Я говорил на основании заявления Кутепова. Он на миноносце. Я постараюсь все выяснить. Я прикажу…

— Первую дивизию перевезут? — Сидорин ткнул в подошедшего Дьякова. — Мне это гарантировали!

— Я никому ничего не гарантировал, — Деникин вдруг ожил. — Если части не желают драться, перевезти никого нельзя…

Генерал Хольман попытался своим дородным телом прикрыть понурого «царя Антона». Сидорин, не обращая внимания на маневр англичанина, продолжал напирать:

— Но вы погрузили все части Добровольческого корпуса, а Донскую армию бросили. Вы предали нас!.. — демонстративно крутнулся спиной к Деникину. Отчеканил Дьякову, понуро топтавшемуся рядом: — Вы видите, что вас подло обманули? Вам ничего не остается… как пробиваться к Геленджику и дальше…

— Если пробиваться, ваше превосходительство… то сейчас…

Дьяков выпрямился, неуверенный еще в команде.

— Вы слышали мой разговор с э т и м генералом, — Сидорин презрительно кивнул за спину на Деникина, которого Романовский уже тянул за рукав к трапу. — Видите, я бессилен что-нибудь сделать… Нас предали! Сейчас же на коней… и в Геленджик. Оставьте офицеров… чтоб вслед за вами сворачивали все наши части с фронта.

Англичанину удалось все-таки оттащить от трапа разгневанного донского командующего. Розовое толстое лицо его пылало, в широко поставленных глазах — мягкая укоризна:

— Разве можно так говорить с главнокомандующим?..

— А разве не совершено в отношении нас гнусное преступление?..

— Не надо так волноваться, господин Сидорин. Я свяжусь с адмиралом Сеймуром. Попробую уговорить его погрузить ваши части на военные суда. Потерпите. Как говорят русские, все утрясется.

8

Пожар бушует на всем пространстве от гор и до воды. Горят склады, цейхгаузы, вокзал, постройки вокруг элеватора. Злое гремучее пламя вздымается к закопченному вечернему небу, окрашивая в зловещие багрово-аспидные цвета низкую наволочь туч и освещая всю округу кровавым светом. Потерянно и ненужно вспыхивают маяки и прожектора.

Бои уже на высотах у города. Красные, выйдя из теснин, обстреливают вокзал. Английские линкор «Император Индии» и крейсер «Калипсо», французский крейсер «Вальдек Руссо» из-за молов отвечают большевикам из тяжелых орудий; огромные снаряды — «чемоданы» — с жутким воем проносятся над головами, вселяя в людей и лошадей ужас.

К пристани РОПИТа, у цементного завода, причалил транспорт «Николай». Вспыхнула тотчас стычка между прибывшими одновременно с фронта казачьей пластунской дивизией Коноводова и марковцами. «Цветные» тесным строем — в черных погонах с белым вензелем «М», в фуражках с черной тульей и белым верхом — вклинились в рыхлую массу донцов, отодвинув их от опускаемого дощатого трапа.

— Не хотели воевать! К… матери теперь!

— А под Луганском… забыл?! А под Касторной?!

— Пш-ше-о-ол!

— Да разве не вместе сражались? Не одну, что ли, кровь проливали?..

— Ос-сади-и!

— Продают, станичники-и!..

— К… матери!

Сидорин, обезноженный и потерявший голос, совал в нос матерому полковнику бумажку — приказ главнокомандующего грузиться на «Николая», сипел распухшим горлом, а слова не вылетали. Марковец не лыком шит, не дрогнул перед генерал-лейтенантскими погонами; в ответ он тряс тоже такой же бумажкой, подкрепляя ее содержание отборнейшим матом.

Удачно подоспел генерал Хольман с английскими солдатами. «Томми» живо разъединили казаков и марковцев, уже засучивавших рукава, встали стенкой между ними. Англичанин оказался практичным: велел грузить десятками — пополам.

— Сейчас подойдут четыре наших миноносца под донские части, — успокоил он казачьего командующего. — Адмирал Сеймур согласился. Но с условием… корабли военные… казаков будем разоружать полностью. Договорился я и с главкомом. За частями… на Геленджик… не позже чем через три дня из Феодосии будут высланы суда. На нефтяной пристани уже грузят штаб вашей армии на «Цесаревич Георгий». Там же… Донской атаман.

— За этого я не беспокоюсь…

Хольман понимающе подмигнул.

— Вас лично, ваших офицеров и конвой подберет авиаматка «Пегас». Во-он стоит.

Погрузка на «Николая» закончилась. Марковцы вместились все, часть донцов осталась.

Сразу к трем пристаням, РОПИТа, «Стандарта» и Эстакадной, черными утюгами подсунули узкие британские миноносцы. Оцепление из казаков и «джонни» оттеснило беснующуюся толпу, выдавило ее за проволочные заграждения. Офицеры выводят строем свои части. Уже без лошадей и без седел.

Сплошной лентой казаки взбираются по трапам.

Хольман церемонно попрощался с донским командованием.

— А вы, генерал, скоро в Англию? — спросил Кельчевский, пожимая мясистую холодную руку англичанина.

— Я остаюсь с генералом Деникиным до Москвы. — Козырнув, пошел прочь.

Сидорин ошарашенно глянул сквозь пенсне на Кельчевского:

— Он что, альбион… свихнулся за эти три дня?

— Скорее, это и есть тот самый английский юмор…

Впервые, кажется, в Новороссийске генералы нормально посмотрели друг на друга. Вздохнули облегченно, понимающе усмехнулись, как люди, сбросившие с плеч непомерно тяжелый груз.

Отошли в сторонку, на свободный пятачок у швартового пенькового каната, закурили. Молча наблюдали за погрузкой, как чужие, будто их это и не касалось. Хозяйничали у трапов английские офицеры флота, в черных длинных плащах и черных фуражках с парусиновым белым верхом-чехлом. Брезгливо кривя бритые губы, поглядывали на измазанные во влажном цементе сапоги казаков.

У трапов «джонни» разоружают рядовых. Растут горы шашек и винтовок. Брошенные лошади мечутся косяками, пытаясь прорваться вслед за хозяевами, мешают погрузке. Иные казаки, плача, пристреливают своих коней. Бросают седла и оружие со стонами отчаяния, остервенения.

— Все пропадом!.. К… матери!

Сапоги у всех по щиколотки в цементе, в цементной пыли и шинели. Цемент на угрюмых лицах, в усах, в ушах, в чубах, торчащих из-под папах и краснооколых фуражек. Руки в карманах расхристанных, без поясов и хлястиков, шинелей, за спиной и на животе — вещевые мешки и седельные переметные сумы. Вокруг выстроенных повзводно сотен бегают прорвавшиеся сквозь заслон штатские и одиночные казаки других полков.

Не дожидаясь, покуда закончится погрузка, Сидорин и Кельчевский со своими адъютантами и командой бронепоезда «Атаман Самсонов» ушли к соседней пристани, где стояла у причала авиаматка «Пегас». Итак — в Крым…

…Над Новороссийском вставало солнце. Впервые за несколько дней очистилось небо. Выстрелы прекратились. В город со стороны вокзала походными колоннами входила 16-я стрелковая дивизия.


Москва — Волгодонск

1978—1982

Загрузка...