Влажный горячий ветер идет с океана, только в тени от скал еще можно дышать. «Ну-ну, здорово, старина!» — говорю я мысленно, глядя поверх невысоких, непрерывно бьющих в прибрежные камни волн, и прихожу к узкой песчаной отмели; передо мною соленая прозрачная вода; сзади выветрившаяся, почти отвесная стена из красного камня; в сильные штормы волны накидываются на скалы и разрушают их. Я, как всегда, один здесь; медленно стаскиваю с себя рубашку, брюки; из-под обломка камня, который я нечаянно цепляю, выскакивает мелкий ловкий краб и быстро, боком-боком бежит к воде; я загораживаю ему дорогу, он сердится, подскакивает, и я даю ему уйти: пусть, зачем обижать такого маленького?
Ложусь на песок, от солнца пот не успевает выступить, высыхает; и в душе все как выжжено — пусто, легко, ничего не было, и нет, и не будет, только вот это беспощадное солнце льется сквозь крепко сжатые веки, льется непрерывно; и я поскорее перехожу в тень от скалы и опять ложусь, оставив на солнце лишь ноги до колен. Они все время болят, и их надо хорошо прожарить; я через силу ощупываю себе грудь, плечи, лицо; да, я никогда не был красив, а теперь вот, после несчастья, совсем опустился. Правда, тетушка Молли всегда говорит, что выгляжу я не больше чем на тридцать, но я-то сам знаю, сколько мне в самом деле, и знаю, почему эта ложь тетушке нравится. Идиот, на что я ухлопал всю свою жизнь? А теперь что можно сделать? Только вспоминать и жалеть, а больше ничего.
Что-то все время колет бок, я шарю под собой, нащупываю в песке несколько ракушек и забрасываю их подальше. Небо, очень синее и далекое, успокаивает, и, как только я начинаю глядеть вверх не отрываясь, сразу приходит дрема.
Я вздрогнул и открыл глаза, словно от резкого толчка. Опять прозвучал мучительно знакомый голос:
— Чарли, старина! Вы?
Огляделся — пустынная отмель, красные скалы, по-прежнему идут на камни невысокие волны и слышится ритмичный раскат разбивающейся волны. Э-э, опять та же чертовщина, пора бы и пообедать, а то на голодный желудок всегда что-нибудь мерещится. Но разморило вконец, встать трудно, еще труднее открыть глаза, а земля подо мной движется, я чувствую, как она движется, я знаю, что она движется, и у меня все время такое ощущение, что вот-вот она совсем выскользнет из-под меня и я останусь совершенно один: ни земли, ни камня, ни живого краба. И я лежу, боясь открыть глаза, задрав острый подбородок, выставив костлявую, узкую грудь и худые колени, парящий вверху орел наверняка меня видит и считает, что это старая, нестоящая падаль. Я знаю, что орел висит как раз надо мной. Я быстро открываю глаза и вижу в небе медленно плывущую далекую черную точку: высоко-высоко, эх, негодяй, надо же так уметь! Потом я ни о чем не думаю; было самое страшное открыть глаза, а теперь ерунда, вот только в ушах начинает болеть, словно там плещется этот проклятый океан, а голова огромная, гулкая, ну совсем раковина, старая, пустая. Пропала голова. Да, да, вот оно, все начинается опять, но это ничего, только и на этот раз нужно выдержать и не поддаться. Все чушь! Это все океан, ядовитый зеленый океан, вот, вот, опять этот голос, хриплый, надтреснутый знакомый голос, и он опять будет рассказывать о знакомых надоевших делах. Я не хочу больше ни о чем думать, ни о чем вспоминать! Ну да, я был молодым и сильным, у меня были родители, потом женщины; но зачем мне об этом рассказывать? Вот, вот, опять тот же тихий свист, тонкая раскаленная игла сверлит воздух, он долго не обрывается.
А, к черту, я знаю, что нужно сделать. Вот так. Я рывком поворачиваюсь и начинаю сыпать себе на голову горячий песок, он лезет в глаза, в уши, забивает ноздри и рот, но мне хорошо. Однако сегодня определенно что-то новое. Этого еще мне не хватало.
— Здравствуй, здравствуй, — говорю я. — Послушай, где это я тебя видел?
Какая интересная все-таки промоина, по ней можно, оказывается, спуститься в самый центр Земли, она, как бурав, вворачивается все глубже и глубже; нет, нет, это действительно чудесное изобретение, тут ничего не скажешь. Молодец, Ульт, молодец, я рад за тебя.
Конечно, песок, на котором я лежу, и скалы вокруг — чепуха, я ведь старше, я был вечно и только сейчас перестаю существовать. Я ведь помню бури Гондваны и рождение Гималаев, когда крупная лихорадочная дрожь била глупую круглую Землю… А вот и бескрылые птицы моа. Господи, как они велики, чу… осторожно! Я слышу, напрягшись, как они проходят мимо. «Топ-топ-топ», — слышу я, ноги у них похожи на расчетверенные копыта, и мне кажется, что одна из них вот-вот наступит мне на голову и голова хрустнет.
Я пугаюсь, начинаю думать о другом и потихоньку успокаиваюсь. Ну что ж, вернемся назад, думаю я. Как всегда, ну, ну, еще немного, хорошо все-таки жить, если над тобою могут вот так шелестеть пальмы, и синева неба так густа и спокойна, и недалеко в темной тропической зелени белеет большая вилла. Сколько же это я здесь не был: год, два или все десять? Очень знакомое место. Да, конечно, вилла принадлежит сыну моего старого друга профессора Джеффа Ульта; я вспоминаю, как однажды профессор приехал отдохнуть к сыну недельку-другую в кругу внуков; их было трое, два мальчика и девочка; девочка родилась всего десять месяцев назад и теперь училась ходить; профессор любил ее больше всех. Он любил сидеть у кровати ребенка, когда она засыпала; бронзовые слуги неслышными тенями скользили мимо: он их не замечал. У девочки было смуглое личико и синие глаза.
Широколобый, усталый профессор садился где-нибудь в стороне, так, чтобы видеть лицо ребенка, опирался на набалдашник трости и не шевелился часами. А по утрам, когда девочку выносили на нижнюю террасу играть, профессор тоже устраивался где-нибудь неподалеку, ему нравилось слышать голос ребенка. Это были для него самые приятные часы, воздух шевелили бесшумные вентиляторы, вдоль всей террасы били струйки воды из труб, спрятанных в зелени. Я, в свою очередь, любил украдкой понаблюдать за профессором, меня тянуло к нему, мы с ним были связаны крепко и давно. Но профессор ничего не замечал; ни болезненно-яркой красоты залива, ни губастой кормилицы-мулатки, отвечавшей на все вопросы заученно и односложно: «Да, сэр, нет, сэр». Он или глядел на девочку, или вслушивался в ее голосок и о чем-то думал, и никто из живущих рядом с ним не знал о чем. Меня это бесило, а сын с горечью говорил, что отец стареет, в прошлые годы такого за ним не замечалось, невестка, со своей стороны, пыталась отвлечь старика и терпела неудачу за неудачей. А старшие внуки платили деду его же монетой — полным равнодушием; и жизнь в вилле шла своим чередом; вышколенные слуги не замечали того, что им не нужно было замечать. И только Мэт, молодая хозяйка виллы, со временем начинала чувствовать все большее беспокойство при виде высокой сутуловатой фигуры свекра. Она замечала, что девочка в присутствии старика меняется, перестает шуметь и улыбаться, упорно смотрит в одну точку; если старик подходил к ней во время сна, она, бывало, просыпалась и начинала беспокойно шевелить руками. Девочка в присутствии деда никогда не плакала, и это особенно тревожило молодую миссис Ульт. Когда она после некоторых колебаний поделилась с мужем своими сомнениями, тот отмахнулся:
— Что ты, Мэт. Придумала вражду между шестидесятилетним человеком и ребенком… Да и по крови они близки, привыкнет. Не будем огорчать папу из-за таких глупостей.
Женщина промолчала, но вряд ли она согласилась с мужем, в глазах у нее так и остались недоумение и тревога.
Бывает так, что время исчезает и ты можешь пролежать двести или пятьсот лет и остаться таким же; приятно это знать и никуда не торопиться; нет, теперь никто не убедит меня в необходимости спешить. Приятен горячий крупный песок, я отлично помню, что перешел в тень под скалу; сейчас мне все время кажется, что именно в эту минуту вверху срывается камень и повисает прямо надо мной, я боюсь открыть глаза, ведь камень сразу ударит вниз, в меня. Странное ощущение! Пока я не погляжу вверх, камень будет висеть себе и висеть, но ведь нельзя долго удержаться, это не в человеческих силах. И я пытаюсь отвлечься, уйти в сторону или вернуться назад, ведь я хорошо помню, что минуту назад был где-то в другом месте, среди людей, вот их я никогда больше не увижу. Кого? Ах да, людей. Да и не хочется, тяжело на них смотреть, нервных, обозленных. Смешно, они всегда торопятся догнать и схватить то, чего в природе нет. Выдумали искусство, а оно лжет, наука же приносит одни несчастья. Сейчас меня ничто не может удивить. Люди…
А! Джефф Ульт, вот оно что, чуть не забыл окончательно! И случилось-то всего два года назад, когда я приехал на виллу Ультов — мы работали вместе с профессором, были старыми друзьями, но по целому ряду вопросов мы вообще не могли столковаться и оставались противниками. Когда мы впервые встретились и познакомились, в дебрях атомной физики прокладывали первые тропки, тупиков было много, а Джефф Ульт только что стал доктором и получил собственную лабораторию; нас сблизило тогда изучение атомного ядра, и уже тогда Ульт был фанатиком, — приходилось проводить в лабораториях по два-три месяца кряду, не разбирая ночей и дней. Ну что ж, давайте еще раз встретимся, профессор Ульт. Здравствуйте, шеф, я рад вас видеть.
— А, Чарли! Вы еще живы, старина!
— Жив, профессор, видите, жив, а у вас как дела?
— Мои дела в порядке, Чарли, мне теперь ничего не нужно. Когда-то я был молод, полон сил и замыслов, а теперь я понял, что все это чушь. Ха-ха, что вы на меня так смотрите? А, Чарли? У меня вполне нормальная психика, Чарли, я не кусаюсь.
Я слушаю его и улыбаюсь, мне хорошо, что он после долгого отсутствия пришел и сел рядом со мной; да, это всегда был не человек, а кибернетическая машина, набитая теориями, формулами, расчетами, идеями. Ядро, ядро, лабиринт атомного ядра — Ульт чутьем большого ученого угадывал неисчерпаемые возможности атомного ядра и кружил вокруг него, не давая покоя ни себе, ни другим, и вся остальная жизнь до поры до времени проходила мимо него, незамечаемая. Например, он приятно удивился, когда узнал, что у него родился сын.
Окончательно Ульт прославился, когда ему сообщили в сорок пятом году об окончании войны. Как сейчас помню, он сосредоточенно оглядел своих сотрудников, пожал плечами и сказал, что это никого из присутствующих не касается. И никто бы не поручился, что Ульт запомнил этот разговор больше чем на пять минут. Помнится, именно в то время ему не давала покоя блестящая теория нового способа дробления атомных ядер заурановых элементов; и все мы уже работали в подземных лабораториях Черного Острова, удаленного от материка на полторы тысячи миль. Я украдкой гляжу на Ульта и не узнаю в нем, в тихом, успокоенном, того одержимого: он даже не поинтересовался тогда, почему институт переместили с материка на Черный Остров, его лишь возмущала потеря времени, но он вскоре же был вознагражден. В его распоряжении оказались лаборатории-заводы, оборудованные по последнему слову техники и научной мысли; и он, потирая длинные сухие руки, днями ходил по нескончаемым лабораториям и цехам. Я несколько раз слышал, как он повторял: «Сколько времени потеряно! Если бы мне дали это лет на тридцать раньше!» А вечером за чашкой турецкого кофе в подземном баре он сказал, что отдыхает от шума и грохота города, что люди науки так и должны работать — в тишине и уединении, мол, человеческая жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на пустяки вроде конференций и диспутов. Я осторожно спросил, не находит ли профессор немного странным наличие большого числа военных на острове, пропускную систему, отсутствие наземных сооружений, кроме маскировочного рыбацкого поселка. Ульт не понял меня, вероятно, даже не слышал.
— Сто тысяч миллионов, — сказал он, глядя в чашку с кофе. — Сто тысяч миллионов, Чарли.
— Чего, долларов?
— Градусов, Горинг. Вы понимаете, коллега, что освобождение человечества — в ядре атома, в этом колоссальном сгустке энергии? Я вот не представляю, как обуздать такую температуру, положить ее в карман человеку. Все, что открыто до сих пор, пустяки по сравнению с тем, что у меня здесь. — Он шлепнул себя по лбу. — Наперсток моего ядерного горючего, — косым размашистым почерком он стремительно набросал цепь сложных формул прямо по матовому стеклу столика и тут же тщательно стер, — будет весить три тонны и сможет осветить и обогреть страну с населением двести миллионов человек в течение двух лет.
Я взглянул ему в глаза и с содроганием отвернулся. Мне захотелось спросить, что будет, если такой наперсток просто взорвать. Я уже открыл было рот, но вовремя заметил, что к нашему разговору прислушиваются двое посторонних. Впрочем, разве сам Ульт не знал, что была Хиросима и в ней его доля?
Ульт сидел метрах в двух от меня, я видел его хрящеватое ухо и красную морщинистую шею, он как сел, так и замер, и мне все время хотелось протянуть руку, чтобы убедиться в его реальности.
— Джефф, — сказал я негромко, напряженно всматриваясь в него, и он поглядел на меня.
— Да, Чарли, я слушаю, — отозвался он, спокойно и как-то умудренно глядя на меня; у него было сейчас чужое, незнакомое лицо, он словно знал, о чем я минутой назад думал, и поэтому в углах серых губ была у него горечь.
— Знаете, Джефф, как-то странно мы сейчас сошлись и даже не удивились друг другу. Вот как мы стары, у нас и способность радоваться исчезла.
— А чего нам радоваться? — спросил он тихо. — Жизнь человеческая очень уж осложнена. Да, я знаю, что вы обижены, в душе вы всегда считали себя гением. Поверьте, это далеко не так.
— Чепуха! — возмущаюсь я. — Вы же знаете, Джефф, что это чепуха.
— Не знаю, — говорит Ульт, вздохнув. — Пойдемте.
— Куда?
— Пойдемте.
Он встает, мне становится не по себе, и я крепче вжимаюсь затылком в горячий песок и зажмуриваю глаза.
— Нет, нет, — бормочу я, — не хочу, никуда я не пойду. Мне и здесь достаточно хорошо.
— Ну, вставайте, Чарли, — настойчиво говорит он. — Сейчас не время заниматься разговорами, пойдемте.
Я хочу отказаться, но неожиданно для себя встаю и с удивлением осматриваюсь. Вот беда, конечно же, это Черный Остров, косые лучи пронизывают и плавят черный базальт. Нет, я не сплю: вот ревет океан, вон чахнет редкая растительность в расщелинах скал, издыхают рыбы в пене прибоя, — очевидно, была буря.
— Ну, хватит, Чарли, — говорит мне Ульт. — Подышали, пора спать, завтра рано подниматься, дело не ждет. Идите ужинать.
Ульт исчезает в кабине скоростного лифта, меня уносит в другом направлении, я прихожу к себе в комнату, включаю вентилятор и бессильно падаю на кровать. И только потом расстегиваю ворот рубашки и на ощупь сбрасываю туфли; они мягко шлепаются на пол, и я начинаю отдыхать. Вот тебе и штука, думаю я, оказывается, это все тот же Черный Остров, лаборатории, свинцовые двери, похожие на могильные плиты; открыть их без помощи автомата человеку не под силу. И на многих дверях кровавые росчерки надписей: «Не входить!» Кто-то невидимый руководит автоматами, я лежу, в голове тупая боль, и я думаю, что есть хозяин Черного Острова, нечто безжалостное и неумолимое. Я не трушу, я все больше прихожу к мысли, что мне нечего терять, и я, успокаивая себя, громко смеюсь. Ведь это не впервые: везде, где бы я ни был, я и раньше чувствовал присутствие хозяина, и во сне мне часто хотелось прошептать молитву, но я еще в детстве забыл их все. Я лежал, обливаясь липким потом, смеялся и думал, что в любой момент могу уехать с Черного Острова — все-таки я свободен в своих поступках и решениях, чего мне бояться? Бог? Какая чепуха! Атомная физика — и бог. Надо заснуть, а завтра чашка кофе, хороший завтрак, и все пройдет. Просто сказывается переутомление от непрерывной работы, от изоляции — она особенно отражается на нервах. И нечего думать, на кой черт мне все эти размышления о человечестве? Что тебе человечество? У тебя мозг и знания, у них деньги. Тебе нужно работать и жить, на Черном Острове платят в семь раз больше. Его деньги? Ты не знаешь, кто он. Ты лишь знаешь, что он вездесущ. Хозяин! Его воля выдолбила гигантские катакомбы, наполнила их движением и светом, за свои деньги хозяин стоит за спиной у каждого на этом проклятом острове, в этом угрюмом царстве камня, искусственного света, счетных машин, автоматов. У меня здесь по-настоящему один друг — кургузый человек с циферблатом вместо груди, в резиновом футляре. Ровно в девять он до смешного важно начинал мигать электрическими глазами, методично указывать себе на грудь и попеременно поднимать одну из своих четырех ног. Я любил конструировать подобные безделки — единственный отдых на острове. Если я не успевал встать за десять минут, человек-часы прыгал мне на грудь и начинал отчаянно верещать. Вот и сейчас — снится мне, что ли? Таращу глаза и долго не могу нащупать подпрыгивающий автомат, потом долго и тщетно оглядываюсь: в дальнем углу мелькает громадная человеческая тень, очертаниями напоминающая мистера Крэсби — директора Черного Острова, слово которого закон для всего живого и мертвого на острове. И только с профессором Ультом любезен мистер Крэсби, только в разговоре с ним у мистера Крэсби сияют крупные зубы, и это всем понятно. Профессор Ульт — мировая величина в атомной физике, сейчас он на пороге нового большого открытия — недаром его так ревностно охраняют, он уже много лет негласно засекречен. Временами даже я не вижусь с ним по месяцу и больше, на звонки по телефону отвечают, что господин профессор занят и подойти не может. Голос отвечающего всегда непреклонен, и каждый раз мне мерещится тень мистера Крэсби. Иногда я думаю, что начинаю сходить с ума: ведь и мистер Крэсби подставное лицо. Все равно никому не узнать настоящего хозяина, все равно не увидеть его лица: ни имени, ни лица у него нет. Это просто — хозяин.
Я встаю с постели с головной болью, делаю несколько вялых гимнастических движений и замираю. Из большого зеркала на меня смотрит высокий костлявый старик, с большой сухой головой и с ненормально пристальным взглядом. Я с усмешкой рассматриваю его. В этом теле когда-то рождались и гасли страсти, в мускулах переливалась жадная сила. Ты помнишь, старик, женщин? Нет, не помнишь. Все прошло мимо, и жив один мозг, холодный, бесстрастный, способный только рассчитывать и вычислять. Все остальное отдано ему — хозяину.
— Ха-ха-ха… ха!
Неожиданный смех звучит глухо и безнадежно; в подземных помещениях звуки вообще быстро угасают. Я медлю, одеваюсь; эскалатор выносит меня в кафе — у меня часа три свободного времени. Я оставляю почти нетронутый завтрак и по сложной системе лифтов опускаюсь вниз, в длинный, залитый мертвенным светом коридор. В дверях появляются и исчезают фигуры в белом, широкий коридор многократно разветвляется. Я медленно иду из отсека в отсек, провожаемый внимательными взглядами дежурных офицеров и мертвыми глазами плафонов опасности. На одном из поворотов я сталкиваюсь носом к носу с профессором Ультом; он стремительно шагает по пустому, почти квадратному коридору, заложив руки за спину и наклонив далеко вперед голову; у меня опять такое чувство, что, если я к нему прикоснусь, он исчезнет. У него кривятся серые губы, глаза воспалены, он еле сдерживает себя.
— Горинг, постойте. — Он притрагивается к борту моего пиджака. — Где вы опять пропадаете? Я вас не вижу, старина.
Я молчу, я мог бы спросить профессора о том же.
— Вы скверно выглядите, Ульт, — говорю я, присматриваясь и отмечая новые изменения в лице Ульта: больше нависли на глаза брови, стали заметнее большие уши.
— Ерунда! — профессор глядит мимо меня. — Ерунда, Чарли! Наука на пороге величайшего открытия… Фактически, Горинг, мои исследования привели к созданию нового сверхтяжелого элемента. Он бесконечно устойчив сам по себе. Я назвал его сверхэлементом «А».
Я гляжу на него, и у меня противно сосет под ложечкой, я всегда боготворил профессора Ульта, великого физика и безумца. Я завидовал ему, а сейчас я его ненавижу, от него веет страхом. Я вспоминаю все разговоры, которые велись на Черном Острове вокруг новой работы Ульта: последние месяцы все на острове подчинено его изысканиям, и говорят, что Ульт создал принципиально новое вещество совершенно немыслимой силы и теперь занимается разработкой путей его использования. И говорят, уровень современной техники не позволяет использовать это вещество в промышленных целях и что одна тонна его в кубическом сантиметре способна вскипятить Балтийское море. При этом сотрудники Ульта как-то натянуто улыбались — я боялся этих улыбок. Говорят, двух ближайших помощников Ульта увезли на материк со следами тяжелого психического расстройства; перед этим они имели с Ультом долгий разговор и настаивали на уничтожении всей документации по своему открытию. Поговаривают и о бомбе из сверхэлемента «А», способной испепелить материк, равный Африке.
Ульт долго глядит на меня, опускает набрякшие веки.
— Я знаю, о чем вы думаете, Чарли, — говорит он просто. — Не верьте, никакой бомбы не будет. Сверхэлемент есть, его уже около четырех тонн в моей лаборатории, но я не такой дурак. — Он усмехается. — Все расчеты, все, что касается синтеза сверхэлемента, здесь, в моей голове. Это надежный сейф. — Он притрагивается к своему лбу. — Иначе они бы давно вышвырнули меня с острова. А здесь есть все, что мне необходимо для окончания работы. Пока я не открою безопасных способов использования сверхэлемента, правительство не получит документации. Сейчас я в тупике, но я найду… Что вы, Чарли?
Я с трудом перевожу дыхание; я же не могу сказать Ульту, что увидел над ним громадную тень хозяина. Ульт все равно бы не поверил.
— Знаете, Чарли…
— Да?
— Всем нам нужен отдых. Я думаю сделать перерыв, пожить с месяц у сына на вилле. Берите отпуск и приезжайте.
— Вряд ли меня отпустят сейчас, Джефф.
— Пустяки, я скажу Крэсби.
Дальше, дальше… А, черт, откуда-то из-под черепа тонкой струйкой выбивается боль; я держусь за голову и мычу; это от жары, зря я, конечно, согласился и приехал сюда. Покачиваясь, я ухожу под навес, надо крикнуть, чтобы принесли воды, и не хочется раскрывать рта. Это ведь не отдых, а какой-то полутон, и втайне все встревожены состоянием старого профессора: здесь ничего не знают о Черном Острове, и поэтому можно предполагать, что на свете есть счастливые люди. Да, я чувствую какую-то зависимость от Ульта и все время думаю о нем; мне это неприятно, но я ничего не могу поделать с собою, иногда мне даже кажется, что нет на свете ни меня, ни Ульта, а есть из нас двоих что-то одно, единое. Я все знаю: когда Ульт встает (а встает он всегда вместе с солнцем), как он до завтрака бродит по берегу, молчаливый, прямой, похожий на штангу циркуля. Между прочим, он поразительно неуместен под ослепительным солнцем тропиков. Все равно здесь он инородное тело, и кто видит его в утренние часы, безошибочно это чувствует. И потом к нему всегда приковано внимание полудюжины скучающих для вида молодых людей, они появились здесь вместе с Ультом. Я люблю за всем этим наблюдать; когда солнце поднимается выше и маленькую Кэтти выводят на террасу, сразу появляется и профессор Ульт. Он по-прежнему не обращает внимания на старших внуков, зато возле Кэтти он может высиживать часами. То ли он отдыхает, глядя на чистое личико ребенка, то ли продолжает раздумывать над своим открытием. В такие часы я избегаю старого Ульта, но вот сегодня оказываюсь с ним вместе. Утро душное и жаркое приближается пора тропических дождей, я обливаюсь потом и завидую Ульту; я знаю, что он никогда не потеет. Если не считать крошки Кэтти и ее няньки, все остальные ушли к заливу купаться. Я дремлю, наслаждаясь тишиной и покоем; девочка возится в своей изящной клетке из бамбука, она то встает, то садится. Я вскидываю голову, когда раздается голос профессора, он зовет меня, и я подхожу. Опершись о набалдашник трости, Ульт глядит в одну точку; я вижу его седые, выгоревшие брови, запавшие щеки, выпуклый бугристый лоб мыслителя, положенные одна на другую руки. Много лет я знаю эти руки — сильные, рыжие руки в шрамах и ожогах. Он поднимает глаза, и я вижу перед собой просто очень старого человека.
— Чарли, — говорит он, беспомощно мигая безволосыми птичьими веками. — Чарли… Почему она ни разу не улыбнулась мне? Она боится меня, старика. Вот итог, к которому человек приходит.
Я гляжу на ребенка в легком кружевном платьице, со смуглыми нежными щечками и растопыренными розовыми пальчиками, затем на старого профессора.
— Простите, как прикажете расценивать ваше новое открытие, Ульт? — спрашиваю я.
— Не шутите, Чарли, это очень горько.
— Ну что вы, Джефф, что за чепуха, в самом деле!
— Нет, нет, Чарли, это нехорошо. Она меня боится, дети чувствуют чужую судьбу. Вот давайте подойдем посмотрим.
Признаться, я не сразу решаюсь, в моем и без того расстроенном воображении всплескивается темная волна неуверенности, страха, и я с трудом заставляю себя шагнуть ближе к ребенку; я чувствую затылком горячее дыхание старого Ульта.
— Смотрите, Чарли.
Полураскрыв губки, девочка улыбается, и в ее синих глазах прыгает солнце. Она тянется ко мне ручонками и улыбается, и я потрясение думаю, что она, вероятно, так же улыбается цветам, птицам, облакам, деревьям. И я для нее просто часть этой жизни, часть утра, часть добра. А я никогда никому не казался добрым, и никто мне сроду так не улыбался.
Я боюсь шевельнуться, в темноте сознания ворочается, всплывает прошлое — реакторы, аппараты, чертежи. Последняя работа по созданию машины холода для профессора Ульта — для его последних опытов. Понадобилось чудовищное давление в сотни тысяч атмосфер. Он получил и это, в его открытии оно сыграло не последнюю роль. Да, я причастен к новому открытию Ульта, я твердо это знаю. До поры до времени я был доволен, даже гордился собой как же, генеральный конструктор Черного Острова! А теперь вот перед этой детской улыбкой все во мне окончательно мешается: я никогда не понимал детей, мне всегда становится неловко с ними.
И все-таки неужели я когда-нибудь так улыбался? И Ульт?
Я не могу тронуться с места, и лишь резкий голос профессора приводит меня в себя.
Черт бы его побрал! Зачем ему вздумалось экспериментировать с ребенком? Мало ему его уранов?
— Отойдите теперь, Чарли, в сторону… вы увидите…
— Да бросьте, Джефф.
Ульт отодвигает меня. Твердо стукнув тростью, он встает на мое место. Вытянув шею, я вижу, как гаснет улыбка ребенка, как останавливаются, испуганно округлившись, глаза. Девочка смотрит на профессора в упор, не мигая, смотрит так, как могут смотреть одни дети, и в этот момент она похожа на маленькую старушку. И я начинаю отодвигаться от Ульта шаг за шагом, потому что мне делается немного не по себе. Я вижу его жизнь, всю от начала до конца, и на эту его жизнь как бы проецируется моя, бесплодная и жалкая, вложенная в железо машин, в кальку чертежей, в расчеты проектов, лишенная добра, и смысла, и самой простой детской улыбки.
Я не выдерживаю, отворачиваюсь, сбегаю с террасы и бросаюсь в чистую, промытую зелень сада.
— Горинг! Подождите! Что с вами?
На следующее утро начинается шторм, сдержанный, настойчивый гул дрожит в жарком плотном воздухе. Все уходят с террасы, кроме нас. У профессора на переносице мелко стекленеет испарина. Он выпивает кофе, отодвигает фарфоровую, насквозь просвечивающую чашку и шире распахивает белую фланелевую куртку.
— Сегодня всю ночь меня мучили кошмары, Чарли, — говорит он неожиданно. — Какое-то дурное предчувствие, тревожит сверхэлемент. Он в специальном сейфе.
— Ключи можно подобрать, Джефф.
— Зачем?
— Зачем? Чем больше дряхлеет человечество, тем нужнее ему сильные ощущения. Вы не замечаете такого парадокса?
— Не шутите, Горинг, вы сами не знаете, что говорите. Вы не можете представить себе… это дьявольская сила.
Он выговаривает это с трудом, у него страдающие старческие глаза, зрачки бесцветные, тусклые, белки в густой сетке красноватых жил. Больно глядеть в эти глаза, но я не могу удержаться. Не желая того, я мщу профессору за его головокружительную научную карьеру, за его слепоту. Я говорю, что мы в неумолимых тисках, что Черный Остров проклят людьми и богом, что мы слуги дьявола. Ульт пытается меня остановить, и я срываюсь окончательно.
— Нет, профессор, подождите, я не все сказал. Я хочу открыть вам глаза, пока не поздно. Вы не можете не знать, что на острове есть подземная гавань, куда не допускается ни один рядовой сотрудник. А вы…
— Знаю, Чарли, но…
— Туда заходят подводные лодки…
— Но, Чарли…
— Чтобы заправиться атомным горючим и увезти на полигоны новые виды бомб. Молчите? Дети, дети! Вам не улыбается Кэтти? Вас это удивляет, профессор Ульт? Ха-ха-ха!
Я хохочу так, что у меня сотрясаются внутренности, и старый Ульт глядит на меня с ужасом. Его взгляд для меня наслаждение. Ага, профессор! Ага!
— Крошка Кэтти! Неужели вы думаете, что рядом с вашим святилищем не идет подготовка к широкому производству этого вашего дурацкого сверхэлемента? Славный подарок детям, профессор, ах какой славный. Не прикрывайтесь наукой, нет, нет, у людоедов раньше тоже были свои принципы. Несомненно.
Я обрываю фразу и едва успеваю отодвинуться от стола вместе с креслом. Ульт вырастает надо мной, высокий, исступленный. Он взмахивает тростью она брызгает кусками от удара по столу. В следующую минуту он сбегает с террасы, нелепо размахивая длинными руками. Ветер остервенело мотает из стороны в сторону верхушки пальм, угрюмо ревет океан. Душно и жарко. Надоедливые крики попугаев звучат тревожнее, чем всегда. Мне нестерпимо хочется выбежать куда-нибудь в чащу, зарыться в землю с головой.
Я прихожу в себя уже на полу. Вокруг меня бестолково суетятся, и кто-то льет мне теплую воду на грудь и на голову.
— Пустите, — прошу я. — Дайте встать, я здоров, я совершенно здоров. Проклятое солнце, у меня черно в голове.
Несколько дней бушует океан, ломаются пальмы, тревожно кричат попугаи. Профессор Ульт не выходит к столу. Я вижу его лишь у залива. Он кивает мне и молча проходит мимо с напряженно сдвинутыми бровями. Собаки, изнывая от жары, яростно воюют со змеями. Как-то, забравшись в прибрежные скалы, я наблюдаю одну из таких схваток. Подобрав язык, собака продвигается медленно, ползет, словно по натянутой струне. Я любуюсь красивым гладкошерстным псом и упускаю момент схватки. Все происходит молниеносно. Прыжок, резкое движение головой и передними лапами — оторванная голова змеи падает в камни. Тяжело дыша, собака отскакивает, стоит, вздрагивая всем телом, трется носом о землю, сосредоточенно глядя на извивающееся змеиное тело, и даже на расстоянии я чувствую, сколько ненависти в собачьем взгляде.
Я задумываюсь. Продолжает волновать открытие Ульта. Неужели он в самом деле перешагнул через актиноиды и даже черт знает через что еще? Невероятно, однако этот факт существует. Пора бы мне уже перестать сомневаться в дурацких возможностях науки.
Выбравшись на берег, я иду вдоль самой кромки прибоя. Океан еще не успевает успокоиться, но здесь тихо. Выброшенные на песок водянистые тела медуз бледнеют и тают на глазах, остро и горьковато пахнет солью и сыростью, залив безлюден, и только голые дети местных туземцев что-то выбирают из влажных водорослей. Я думаю о предстоящем отъезде на Черный Остров и останавливаюсь. Наш век, безумная скорость, даже на минуту задержаться нельзя — голодные не замечают красоты. Рембрандт, Сессю… Где-то я слышал их имена. Литература? Ха! Живопись? Устарело! Бег, бег! Вперед! От расщепления атомных ядер до их синтеза, до сверхэлементов, до… Интересно бы погладить коралловую змею.
Я приподнимаю шляпу — голова совершенно мокрая. Бедный, неразумный наш мир. Что-то ожидает тебя за первым поворотом истории?
Я спотыкаюсь и едва успеваю ухватиться за нагретый солнцем камень, рука дрожит, я не могу с ней справиться. Я недоуменно оглядываюсь — в сухом мареве дрожат красноватые скалы, дробится полоса прибоя, ломит возле ушей и в затылке. Я с усилием поднимаю голову. Расплавленным шаром висит в зените солнце. Я не могу сомкнуть век, я чувствую, как выгорают, дымятся мои глаза. Черная тень хозяина, распластываясь, закрывает солнце — боже мой, боже! Я хватаю и сжимаю свою голову изо всех сил, совершенно слепой, — значит, Ульт прав, говоря, что я болен. Но уже кто-то другой думает за меня, он видит меня со стороны, и я неотделим от него. «Чарли, — слышится мне. — Что тебе надо в этом проклятом мире?»
— А-а…
Медленно возвращается свет, медленно выпрямляется полоса прибоя, скалы успокаиваются — я стою на ногах, держась руками за гудящую голову, глубоко увязая ногами в песке. Ко мне бежит старый Ульт, размахивая шляпой.
— Горинг!
Я гляжу на него, не понимая, что ему нужно, почему он так радостно возбужден. Я еще не здесь. Ульт кажется мне ребенком, большим старым ребенком.
Он добегает до меня, бросает шляпу и хватает меня за руки. Я близко вижу его незнакомые, счастливые глаза.
— Что вы, Джефф?
— Она мне улыбнулась, Чарли!
— Кто? — спрашиваю я устало и безразлично.
— Она! Кэтти!
Господи! Какой глупец! И это один из самых выдающихся физиков XX столетия.
У меня в груди что-то начинает злобно копошиться, копошиться, вот-вот перехлестнет. Улыбнулась! Чему он радуется? Я снова не могу удержаться от дурацкого злого смеха. Ульт, болезненно улыбаясь, пятится.
— Профессор, улыбнулась? Ах, черт, хорошо! Чем же вы оплатите такой вексель? За доверие платят наличными! Они у вас имеются? Сверхэлемент «А»? Здорово подойдет малютке Кэтти… Смерть радиусом в триста миль! Белокровие, безногие младенцы! Великолепный подарок…
— Чарли, замолчи-и-те! Ради бога, ради бога…
У профессора растрепаны белые волосы, зрачки расширены. Он вытягивает вперед длинные руки, словно отталкивает мои слова. Потом поворачивается и бежит, неловко закидывая ноги. Таким он и остается у меня в памяти. Больше я его не вижу. Запоминаются узкая длинная спина, втянутая в плечи голова, мой злобный хохот.
На другое утро я встаю с тупой головной болью: случившееся вспоминается смутно. Я иду в душ и по пути стучусь к Ульту. В сущности, я виноват в том же, что и он. Я вхожу — комната пуста. За столом во время завтрака мне сообщают, что профессор еще с вечера вызвал вертолет и улетел. Молодая миссис Ульт, передавая мне сандвич с ветчиной, сообщает со вздохом, что профессор вел себя очень странно, но по ее глазам я вижу, что она рада неожиданному отъезду свекра. А еще через два дня в газетах начинают пестреть заголовки о гигантской катастрофе на Черном Острове: в результате взрыва чудовищной силы, который был зарегистрирован всеми сейсмическими станциями Земли, остров перестает существовать. Очевидец, капитан океанского лайнера «Мерседес», находившегося в это время в трехстах милях от Черного Острова, рассказывает о вспыхнувшей, взлетевшей к небу водяной стене, о сводящем с ума грохоте, о том, что люди на открытой палубе были ослеплены, искалечены, сброшены в океан, на который затем навалилась раскаленная мгла. «Мерседес» уцелел чудом. Остаткам команды назначены государственные пенсии. Правительственные экспедиции, отправленные для выяснения причин катастрофы, молчат. Работают они в двойных защитных костюмах, радиоактивность воды выражается в миллионах единиц.
Об этих подробностях я узнаю через год, когда меня выпускают из сумасшедшего дома, — я имел неосторожность высказать вслух свои предположения о причинах катастрофы. И вдали от Черного Острова за мной неотступно следит всемогущий хозяин. Давно уже, очень давно, я не вижу над собой проклятой тени, но я всегда чувствую его цепкую руку. Я давно уже не работаю, на свои скромные сбережения я купил домик на Восточном побережье, выращиваю бананы и кактусы, живу с полуглухой родственницей теткой, но молва до сих пор считает меня сумасшедшим, и никто не придает значения моим рассказам о Черном Острове, о профессоре Ульте, о его сверхэлементе.
— Это тот сумасшедший, который называет себя стариком Чарли Горингом? Тот, что рассказывает о маленькой Кэтти и ее улыбке? Ха-ха! И вы поверили? Этой сказке? Не обращайте внимания, пусть его болтает, у него давно уже не все дома.
Я приподнимаю голову; под конец все проносится во мне скачком, все разрывается, и я вспоминаю, что живой Ульт где-то рядом, ведь это я для него рассказывал, что потом со мной было. Я вскакиваю, озираюсь: так и есть, Ульт, опустив голову, сидит почти у самой кромки прибоя. Почему он только нелепо одет в какой-то грязно-белый халат? Чепуха, все чепуха. Вот солнце — оно есть, и скалы, и океан. Им можно верить. Они не лгут, они просто есть. Они чертовски правильно делают — никому не мешают, живут своей первобытной здоровой жизнью.
Я оглядываюсь: скоро вечер, в скалах захохочут, застонут обезьяны. Пора домой.
— Эй, Джефф, вставайте, — зову я, — нам пора. Сегодня мы опять славно поработали.
И тут я вспоминаю, что это случается уже не раз; и я гляжу, как медленно Ульт встает и, не оглядываясь на меня, идет сначала по берегу, затем исчезает в скалах, причем он без всякого усилия движется по самым отвесным местам и вскоре в последний раз появляется вдали крохотным белым пятнышком и меркнет.
— Ну вот, — огорченно говорю я. — Черт знает какая чепуха!
Вот так всегда, стоит мне встать, и все исчезает, Ульт словно ждет этого момента. Но я знаю одно: он завтра снова придет сюда, на свое место, и все будет по-старому.
Я накидываю полотняную куртку: пора домой. С трудом передвигаю старые больные ноги по знакомой тропинке; тетушка теперь нажарила орехов; иду, настороженно оглядываюсь: на тропинке в любое время можно встретить детей. Я боюсь их больше всего на свете, прячусь за камни и кусты, мне кажется, что меня обязательно убьют дети. Иногда мне хочется выскочить к ним и сказать: это я, тот самый Чарли Горинг, бейте. Когда-нибудь я это обязательно сделаю. Но прежде чем это случится, мне хочется рассказать им о себе, пусть они не думают слишком плохо, я не хочу, чтобы они повторяли наши ошибки, у них есть выбор, и пока еще не совсем поздно. Сам я опоздал, но не хочу этого для других. Я тяжело переставляю больные ноги, чутко прислушиваюсь и оглядываюсь, я знаю, что точно на этом месте я ушибу ногу об острый камень; так и есть, я морщусь от боли, и ругаюсь, и тут же бросаюсь за куст, и долго прислушиваюсь. Нет никого, я успокаиваюсь: тропинка пустынна, и совсем скоро дом, жареные орехи и простое рябоватое лицо Молли, она будет ворчать, но она всегда добра и заботится обо мне.
Я вижу Молли еще издали, она стоит, уткнув пухлые кулаки в бока, и сурово глядит на меня. Тихо, песок скрипит под ногами.
— Где ты все бродишь, Джон? — говорит она недовольно. — Дождешься, опять упрячут в лечебницу.
Ничего не отвечая, поджав губы, я прохожу мимо. Мне жалко ее, я замечаю, Молли горестно покачивает головой. Я останавливаюсь и говорю:
— Сколько раз я просил, чтобы ты не называла меня Джоном. Я Чарли, слышишь, Чарли Горинг.
Я прохожу в дом, а она еще долго стоит и думает. Я знаю, ей кажется, что во всем виноваты книги, всегда она, объясняя соседкам и знакомым, говорит, что я глотал их десятками, когда еще мальчишкой чистил сапоги, и потом, когда работал в ресторане официантом, и в гостинице носильщиком и швейцаром. Все это, конечно, правда, но она забывает, что потом я уехал и стал физиком, и она никак не может к этому привыкнуть. Если я начинаю рассказывать, вокруг всегда собирается толпа и слушает, раскрыв рты. Молли, моя тетка, простая женщина, и мне ее жалко. Чтобы она долго не думала, я подкрадываюсь к ней сзади и говорю:
— Я Горинг, Чарли Горинг. Сегодня я ходил в свое прошлое. Слышишь, я Чарли, Чарли Горинг, — повторяю я. — С тех пор как я вернулся, ты никак не хочешь ко мне привыкнуть. А я уже не тот, поверь, тетушка. Это плохо, ты не должна меня злить. И почему ты считаешь меня еще молодым? Ты просто не умеешь считать, я давно уже старик. Когда я уходил, я действительно был молодым, но ведь с тех пор прошло столько лет…
— Господи, ты же никуда не уезжал. Ты всю жизнь прожил здесь, и тебе ведь всего тридцать.
— Перестань, старому человеку нехорошо лгать! — строго говорю я, совсем рассердившись, и она покорно глядит и отвечает:
— Хорошо, Джон, хорошо. Пусть ты будешь Чарли. Ты уезжал, я согласна, будь Чарли, Джон, только не уходи далеко. Я всегда за тебя беспокоюсь. Ладно?
Я слушаю ее с подозрением, она хитрая, только никто этого не знает. Она всегда мне говорит, что было лучше, когда я просто таскал по лестницам чужие чемоданы. Она никак не поймет: я стал ученым, чтобы спасти и ее, и всех остальных. Я гляжу на нее и не улыбаюсь. Она только женщина, она плачет, вот только почему сама она не стареет, в самом деле? На этот раз она ничего мне не говорит. Бедная тетушка Молли, она, наверно, так и не поймет, что ее племянник — новый Христос, ждущий своего великого часа.
Я сам понимаю это только сейчас, когда она начинает плакать. И чтобы мой час наступил, меня должны убить только дети, а потом через три дня я воскресну. Я боюсь, час, мой великий час идет, близок, и все равно я буду приветствовать его.
— Пойдем, — говорит тетушка Молли, неловко вытерев слезы. — Пойдем, у меня сегодня хорошие бобы.
Мне хочется улыбнуться, я с трудом сдерживаюсь.
Бедная тетушка Молли! Бобы, ха-ха-ха! Мне наплевать на это, потому что завтра я опять пойду к океану и займусь своим настоящим делом.
— Спасибо. Я сейчас не хочу есть. Чуть позже. Мне нужно записать кое-какие расчеты, они только что пришли мне в голову. А то я забуду, а это очень важно, — говорю я и ухожу.
Тетушка Молли, опустив тяжелые, вечно красные от стирки руки, глядит племяннику вслед; ей страшно наедине с тем, чего еще никто пока не знает, но холодный ужас все больше сковывает ее, и ей хочется закричать и самой проклясть этот мир, в котором все дышит ядом.
Вот уже вторую неделю Джон читает по ночам, и она начинает замечать в его глазах что-то необычное и далекое: он все чаще уходит за эту черту, которую она не может переступить и может только молиться и верить. Но и вера все чаще покидает ее, и она, стараясь в себе оставить хоть крупицу добра, вспоминает, каким хорошим и умным мальчишкой был Джон; он даже как-то смастерил машину, которая сама двигалась в огороде и дождем разбрызгивала воду. А что она, старуха, могла изменить? Джону надо было учиться, может, отсюда и все беды, но что она могла сделать, если у мальчишки оказались такие беспутные отец с матерью.
Молли стоит, все думает, и вспоминает, и тихо плачет.