Повесть о жизни Самуила Готлиба Гмелина, о его путешествии в далекую Персию, о приключениях и происшествиях, кои с ним произошли за время долгих скитаний и странствий
В низовьях великой русской реки Волги есть большое селение Гмелино. Такое название дано ему в честь академика Россииской академии наук Самуила Готлиба Гмелина. Этот ученый возглавил экспедицию, побывавшую в тех местах во второй половине XVIII века, собрал богатейший географический и этнографический материал.
Имя академика Российской академии наук Самуила Готлиба Гмелина, к сожалению, теперь оказалось почти забытым. Между тем это был один из тех подлинных подвижников науки, которые трудами своими вписали много славных страниц в историю отечественной географии.
В один ряд с С. П. Крашенинниковым, составившим описание земли Камчатки, и Афанасием Никитиным, совершившим легендарное путешествие в Индию, следует поставить и имя академика Гмелина, совершившего исключительно тяжелое и опасное путешествие на Кавказ и в Персию и трагически погибшего в 1774 году. Погибли и многие его спутники и друзья по экспедиции, внезапно схваченные озлобленным на Россию, мстительным ханом, уцмием каракайтагским эмиром Гамзой. Но уцелели научные записки и дневники Гмелина, содержащие интереснейшие и ценнейшие для отечественной науки результаты его трагически оборвавшихся поисков.
Сам путешественник так говорил о своей миссии: «Намерение мое состояло в том, чтобы описать те страны, по которым я ехал, исследовать со вниманием все попадающиеся особливые предметы… узнавать нравы и обыкновения народов».
В повести Александра Баркова и Геннадия Цыферова «Сквозь седые туманы» перед нами воскресает Персия с ее дикими, первобытными нравами — та Персия, в которой позднее мученически погиб русский посланник Александр Сергеевич Грибоедов.
Местами повесть носит до известной степени приключенческий характер, но ведь и в наше время романтика приключений нередко сопровождает значительнейшие научные открытия.
Трудная, героическая, полная риска и необыкновенных событий жизнь академика Гмелина может служить вдохновляющим примером для наших современников.
Профессор Императорской академии наук Самуил Готлиб Гмелин проснулся по обыкновению рано.
Чуть брезжил за окном рассвет, тлели и мигали бледные фонари на улицах, а профессор уже сидел за бюро и перебирал свои бумаги, письма, книги — «Атлас Российский», «Описание земли Камчатки» академика С. П. Крашенинникова, «Оренбургская топография» П. И. Рычкова…
Эти книги ученый читал и перечитывал не раз… А вот и выписки:
«Сколько происходит пользы от географии человеческому роду, о том всяк, имеющий понятие о всенародных прибытках, рассудить может. Едино представление положения государств, а особливо своего отечества, производит в сердце великое удовольствие…»
Гмелин пропустил несколько страниц и прочитал далее: «Будучи в городах, где наблюдения чинить должно, описывать все, что требуется в географических запросах, разосланных по моему государству… Всего путешествия содержать повседневный верный журнал».[2]
Таков был наказ М. В. Ломоносова будущим российским географам. А о развитии отечественной науки Михаил Васильевич хлопотал немало. Снаряжения задуманных им экспедиций великий ученый добивался в течение многих лет. Стучал тростью, требовал и… умер, не дожив двух месяцев до принятия своего проекта.
Следующая запись — планы и надежды путешественника: описание маршрута будущей экспедиции. Петербург, Новгород, Валдай, Тверь, Москва, а затем Дон, Волга. И, наконец, Астрахань, Каспий… и Персия.
Однажды, когда Гмелина спросили о Персии, он полушутя-полусерьезно ответил:
— Хочу въявь увидеть восточную сказку!
Слушатели в недоумении переглянулись.
Говорил и писал ученый всегда сухо — и вдруг «сказка»..
А впрочем, почему и не помечтать!
Гмелин встает, потирает озябшие руки и подходит к окну. Какой-то мальчик, задрав нос кверху, рассматривает, как хмурый фонарщик гасит последний фонарь.
Неожиданно для себя профессор улыбнулся: в сущности, он такой же любопытный мальчишка, Персия для него — «волшебный фонарь». Вот если бы сказать почтенным мужам из академии такое:
— Господа! Персия — это волшебный фонарь. Если у фонаря открыть хрустальную дверцу и зажечь его, вы увидите самое чудесное, что есть на свете.
Однако надо говорить по-другому — обстоятельно, сухо:
— Я полагаю, среди всех областей, изученных и исследованных нами, Астрахань, Каспий, Персия, по моему суждению, не токмо изучены менее прочих, но даже до сего времени по-настоящему не обследованы никем. Государь наш Петр Великий немало сил и труда затратил, дабы прославить науку. Великая северная экспедиция 1734–1743 годов составила опись морей и брегов северных государства нашего. Имена Беринга, Лаптевых, Челюскина на века сохранятся в памяти благодарных потомков. Думаю, и мы должны быть достойны их памяти.
«Достойны их памяти…» — ученый задумчиво смотрит на стопку книг на столе.
— Там-там, — выстукивает он мотив старой немецкой песенки.
Капля серебра дарит хрусталю цвет и звук…
Толика славы дает жизни блеск и радость…
Там-там-там… блеск и радость…
А много ли радости было у него?
Труд, постоянный, неустанный труд. Один философ писал, что труд — радость, но вдыхать аромат цветов, слушать музыку, пение птиц — тоже радость. И такой радости у него не было.
Не раз отец да и друзья говорили:
— Ты, безусловно, преуспел, Самуил. Так молод и уже профессор!
Ох уж эти благожелатели! Знали бы они, чего ему это стоило! Товарищи из университета так и прозвали его — «отказалка». Гмелин всегда и от всего отказывался: от дружеских пирушек, от веселых прогулок за город, от свиданий. А когда весной цвели акации и в маленьких кабачках, шурша крахмальными юбками, танцевали девушки, он сидел в библиотеке и читал, читал.
Там-там-там… толика славы. Он хотел, он мечтал стать знаменитым. И что же? Гмелин на мгновение насупил брови и вдруг озорно подмигнул своему отражению…
— И все-таки ты молодец, Самуил. Сын бедного тюбингенского лекаря стал в двадцать два года профессором университета. Сам академик Эйлер пригласил тебя в Петербургскую академию наук. А теперь ты едешь в Персию изучать животный и растительный мир и «обращать внимание на все, что примечания достойно», сегодня тебя примет императрица, чтобы лично дать высочайшее разрешение. Пройдет еще немного времени, и ты будешь знаменит. «Смотрите, это тот Гмелин, — станут говорить в гостиных. — Исследователь Персии. Примечательнейшая личность!» Личность! — Гмелин кружится по комнате, хватает трость, начинает отчаянно фехтовать.
Противник, конечно, ловок, силен, но Гмелин делает блестящий выпад, и тот падает ниц, а ученый поднимает опрокинутые стулья.
Утренний шум пугает слугу Прохора. Он трет глаза и никак не может понять, что произошло. Ведь в комнате один барин. А барин неожиданно целует Прохора в обе щеки.
— Батюшки, — тяжело вздыхает Прохор: не свихнулся бы господин. День и ночь за книгами, вот ум за разум и зашел. — Вы чайку бы с ромом выпили. Никак горячка у вас?
— Что? Что ты сказал? — Гмелин вновь хватает трость, загоняет слугу в угол и, чуть кольнув в живот, смеется: — У меня не горячка, а хороший настроений.
От волнения Гмелин заикается, говорит неправильно:
— Сей день поутру мне надобно быть во дворце… Матушка императрица меня принять желали…
— Ух ты, — Прохор отчаянно машет руками. — Дожили, значит, дожили… Слава те, господи!
— Дожили, — Гмелин усаживается в кресло и приказывает: — Мундир… Да не забудь нанять карету.
— Да, да… А то как же? — слуга второпях хватает то мундир, то щетку, почти опрометью бежит за каретой.
Гмелин его не останавливает. Ему нравится весь этот переполох. Вот так же в детстве суетилась матушка, собирая его в гости. И так же в предчувствии чего-то неожиданно прекрасного замирало его сердце.
Наконец все улажено. Прохор одергивает на ходу кафтан, бросается открывать дверцу кареты.
Громыхая, дребезжа и позванивая колокольчиком, карета катится по прямым улицам Санкт-Петербурга.
Гмелин смотрит в окно.
Санкт-Петербург — северная Пальмира. Петр I мечтал, чтобы его город напоминал Амстердам или Венецию. Но царь ошибся: Петербург похож только сам на себя. Здесь, конечно, есть палаццо. Великолепное палаццо графов Строгановых, построенное знаменитым Растрелли, но это отнюдь не венецианский Дворец. Гмелин видит не только его красоту, но и диспропорцию: окна второго этажа слишком узки, близко поставлены и никак не гармонируют с широкими зеркальными проемами первого. Однако это вовсе не портит дворец, напротив, придает ему выражение ироническое и надменное. Сей дом — дом не венецианца, а русского вельможи, барина и мужика одновременно.
Ученый улыбается. Он вспомнил один из столичных курьезов. Дабы остановить бегство обывателей из сего места и увеличить народонаселение, царица Анна Иоанновна приказала всех бродяг, неизвестно где живущих, приписывать к Санкт-Петербургу. В некотором роде он тоже приписанный. Среди профессоров, адъюнктов, академиков мало дворян. Семен Котельников, высшей математики профессор, — солдатский сын, деревень и крестьян не имеет. Алексей Протасов, анатомии профессор, — из солдатских детей.
Самуил Гмелин — из лекарских детей. Но именно они, солдатские, рыбацкие, поповские дети, и делают славу России.
А вот и дворец. От волнения у Гмелина подкашиваются ноги. Минуту он стоит, опустив голову, а потом, выпрямившись, идет.
Покои императрицы. Гмелин склоняет голову, долго молча ждет.
— Так это вы? — ласково говорит ему полная и величественная женщина, внезапно появившаяся из-за портьеры. — Наслышаны мы о вас, батюшка, наслышаны! Так вы, значит, хотите дать описание земли нашей? Похвально. И я, и мой сын науку почитаем. От сего предмета и государству и людям польза немалая.
— Я счастлив, ваше величество. Долгие годы… — ученый хочет еще что-то сказать, но, взглянув на государыню, смущается. Быть может, зачитать прошение? В нем все указано: необходимость географической науки, обширность государства нашего. Еще во времена Ермака составлялись «сказки» и челобитные разными землепроходцами. Казаки, солдаты, служилые люди на свой страх и риск отправлялись в неизведанные земли. Многими из них, такими, как Семен Дежнев да Иван Москвитин, обширные труды созданы. А ныне необходимо создать описание земли Российской, а то бог знает по каким книгам дети учатся. Ибо, как говорил знаменитый историк и географ Татищев: «…понеже оные частью неполны, частью неправдами и поношениями наполнены, их переводить или в школах употреблять более вреда, нежели пользы».[3]
Гмелин опускает глаза, старается скрыть улыбку, вспомнив, как недавно сам инспектировал одну гимназию. На вопрос учителя, где Черное море, ученик ответствовал: «Там, где земля черная». И указал на Малороссию.
Екатерина приходит ему на помощь:
— Так что вы сказали, сударь?
— Простите, ваше величество. Долгие годы я мечтал о путешествии, ради сего упорно учился…
— И вот ваша мечта исполнилась. Не так ли? — государыня милостиво кивает ему, но в ее голосе Гмелин слышит нотки недоверия. Он не ошибся.
— А вы знаете, — неожиданно заключает Екатерина, — одного желания мало. Необходим к сему и опыт. А насколько я полагаю, его у вас пока нет.
Гмелин снова теряется. Надо что-то сказать государыне. Сказать о том, что у него все продуманное, что на основе предложения Ломоносова ныне он, Гмелин, и Паллас написали инструкции для двух экспедиций. После обсуждения в академии решено было составить одну общую «Инструкцию для отправленных от Имп. Академии в Россию физических экспедиций».[4]
Ученый с поклоном протягивает императрице бумагу, и она не торопясь читает:
— «Изыскания и наблюдения разъезжающих испытателей натуры касаться должны вообще до следующих предметов, а именно: 1) До естества земель и вод, которые по пути найдут. 2) До избрания, по которому каждая необработанная земля или ненаселенное место уповательно с пользою назначено быть может к хлебопашеству всякого рода хлеба, к сенокосам, лесным угодьям… 3) До экономии населенных мест… 4) До описания особливых болезней, в той стране обыкновенно случающихся… 5) До размножения и поправления скотных заводов, а особливо для шерсти… 6) До употребления способов, как ловить рыбу вообще, так до звериных промыслов… 7) До изобретения полезных родов земель, солей, каменных угольев…»
Не дочитав инструкции, Екатерина возвращает ее Гмелину.
— А я вижу, вы русский язык отменно выучили.
— Как же? — Профессор говорит теперь горячо и быстро: — Россия — моя вторая родина. Она дает мне, честь и славу. Могу ли я на чужом языке здесь изъясняться?
— Правильно. — Екатерина одобрительно склоняет голову. — Вот мы с вами немцы, а толкуем по-русски. Почему? Поняли?
Гмелин кивает и кланяется.
— Так куда думаете путь держать?
— Вначале Тверь, Москва, Воронеж… потом Астрахань и Персия.
— Персия, — задумчиво говорит Екатерина. — Персия… Туда вам еще рано. По России вначале. А там посмотрим. Даст бог хорошо, дадим свое соизволение…
Государыня исчезает так же внезапно, как и появилась. Это было в 1768 году. Тогда по разрешению императрицы и Петербургской Академии профессор Самуил Готлиб Гмелин отправился в великое свое путешествие.
Гмелин ехал из Петербурга через вольный град Новгород, Старую Руссу, Валдай, Вышний Волочек и Тверь до Москвы. От старой столицы — через Тулу и Липецк до Воронежа. Из Воронежа — по левому берегу Дона к Волге. Там вниз по матушке-Волге до торговой рыбной Астрахани. А от Астрахани до Персии рукой подать.
Однако на дальнейшее путешествие было необходимо разрешение императрицы. И Гмелин вновь обратился к государыне.
«Имею я счастье первую часть моего путешествия повергнуть к стопам Вашим. Через сии труды надеюсь я показать, что я по ревности моей старался всевозможным образом соответствовать намерению и повелению Императорской Академии, равномерно и моей должности. Но сходство мест, через которые я проезжал, малую подает надежду к многоразличным открытиям. Важнейшие новости уповаю впредь сообщить; особливо, чтобы Ваше Императорское Величество всемилостивейше соблаговолили дозволить мне, чтоб на текущий год объехать западный берег Каспийского моря даже до внутренних пределов. Там я надеюсь открыть неизвестные чудеса естества.
История света прославляет уже теперь имя Вашего Императорского Величества, которое в летописях естественной истории столь же будет бессмертно».
Императрица дала разрешение, и в 1770 году, 8 июля путешественник, с помощью графа Орлова экипировав экспедицию, двинулся в Персию.
Итак, Дербент. Дербент — это уже Персия, загадочная, незнакомая страна. Названия ее городов и провинций напоминают названия сказочных цветов, фруктов. Ширван, Дербент — кажется, слова эти имеют запах…
— Шлюпка подана! — с этими словами в каюту входит Охотников. Гвардейский поручик, он недавно пристал к экспедиции. Знакомые Гмелина очень просили за него. Поручику необходимо было покинуть столицу: любовь… дуэль…
Начальник экспедиции пожалел молодца. И теперь не раскаивается в этом.
— Зачем спешить, Самуил Готлибыч, авось не на пир. — Охотников успокаивает путешественника.
— Кто знает, сударь! — Гмелин торопливо собирает книги и выходит на палубу: наконец-то он увидит персидский город, волшебные дворцы, сады, мавзолеи. Но постепенно радость его гаснет: мрачные башни предстают перед ним, а над башнями и толстой крепостной стеной — серые горы и серое небо.
Медленно спускаясь по трапу, Гмелин вспоминает: «Дербент город каменный, белый. И у того города Дербента море огорожено каменными плитами, и тут лежат мученики. А басурманы сказывают, что русские и кто ни ездит, ходит к ним прощаться».
Когда-то эту странную бумагу Гмелин нашел в государственном архиве среди древних пожелтевших фолиантов. В свое время она весьма его поразила. И теперь вновь при виде сих каменных развалин он вспомнил: «Кто ни ездит, ходит к ним прощаться…» «Прощаться, — повторяет Гмелин. — Видно, надо проститься с мечтами о прекрасной Персии».
Ученый грустно улыбается. Так же грустно будет он улыбаться, пробираясь по узким и грязным улочкам города. И совсем печально улыбнется в ханском дворце. Да, ханский дворец походит на волшебный фонарь, но, чем пышнее дворец, тем беднее кажется остальной город.
Ничто не потревожит покой хана. Владыка полудремлет. Длинная, изогнутая, как змея, трубка с кальяном дымится в его зубах. Очнувшись, он с трудом приподнимает синеватые, мглистые веки.
Хан ждет — Гмелин кланяется.
Речь владыки цветиста, медлительна.
— Благословен путник, явившийся в великую страну аллаха. Что желают знать и ведать его душа и сердце?
Гмелин понимает: велеречивость знатного вельможи только дань этикету.
Раскланявшись, путешественник подробно объясняет хану цель своего визита:
— Я имею честь быть посланным ее императорским величеством для изучения местности в географическом отношении, для изыскания и исследования средств к удобрению степей, сыскания способов к размножению скота, к разведению пчел и шелковичных червей. Для исследования и изыскания…
Хаи зевает. Молча слушает, а сам между тем думает: «Бред..» какой бред несет этот чужестранец… Когда же наконец он кончит?»
Но вот хан не выдерживает; поднятая кверху рука на мгновение прерывает доклад Гмелина.
— Спроси, спроси! — кричит он переводчику. — Этот сумасшедший — знахарь? — И, не дождавшись ответа, хан тычет длинным перстом в свою бородатую щеку.
Да, минареты и башни украшают не токмо ханский дворец. Большая, похожая на яблоко опухоль зреет на ханской щеке. Гмелин пристально смотрит в глаза владыке и, склонив голову, произносит: «Если хан мне позволит». Конечно, хан позволяет.
Толстый, словно арбуз, в пестром халате, вкатывается слуга, в изумлении раскрывает рот и застывает на месте. «О великий аллах! Чудеса творятся на свете: голова, несравненная голова великого Фет Али вертится в руках чужестранца!» Наконец, повернувшись еще раз, голова останавливается. Хан доволен.
— Пиши! — резко и повелительно бросает Гмелин прислужнику. Ханский прислужник старательно выводит причудливые восточные письмена: «Дабы излечить опухоль Фет Али Хана, я, профессор Императорской академии наук Гмелин, предлагаю…» Далее следует целый список лекарств, которые необходимо принимать хану, чтобы опала опухоль. Перечислив все необходимое, путешественник умолкает.
Хан милостиво кивает ему на прощание.
Поклоны, поклоны, поклоны. Они сопровождают ученого до самых дверей. Точно большие маятники, качаются головы немых вежливых слуг. «Болванчики!» — думает Гмелин.
В детстве мать подарила ему на рождество шкатулку, и точно так же кланялись серебряные танцоры-болванчики, окончив коротенький менуэт. Однако не слишком ли он шутит? Наверное, во время этой тягостной аудиенции он тоже немного походил на одного из таких «болванчиков».
Дон… дин… дон… — высоко на башне бьют ханские часы. Половина четвертого. Визит окончен.
Словно тяжелые арбы, медленно потянулись дербентские дни. В жару команда корабля обычно спит, а ученый часами бродит по пыльному и душному городу. Вот стена, построенная когда-то Александром Македонским. А за той стеной, что идет поперек города, жили в древности греки. Могильные памятники хранят их имена. В канун Нового года женщины украшают могилы цветами, одаривают нищих, долго молятся. Да ниспошлет им аллах счастье.
Вечерами при свете свечи Гмелин обстоятельно записывает дневные наблюдения: «Сегодня обследовал Дербент. Около города на высокой стене находится укрепленный замок. Это резиденция хана. Весь город окружен каменной стеной. Вследствие отсутствия гавани и подхода судов торговля в Дербенте развита слабо…»
Говоря о бедствиях и нищете дербентцев, ученый заключает: «Весь Дербент желает, чтобы возвратились те счастливые времена, в которые Ширван был под скипетром российским».
За окном слышен разговор казаков.
— Вась, — просит кто-то, — а Вась, расскажи, как ты за персиянкой-то…
— Отстань, — ворчит Вася.
— Вась, а Вась, расскажи ужо в последний…, - умоляет тот же голос.
— Ладно… — соглашается наконец Васька. — Значит, у ручья я ее впервой встретил. Ну, скажу вам, братцы, цветок. Брови дугой… А глаза!
Васька умолкает, безнадежно машет рукой.
— Вась, а может, то не персиянка, а татарка?
— Сам ты татарин! — взрывается Васька. — Я татар беспримерно с первого раза узнать могу. Наперво у них лицо круглое и глаза косят.
«Наперво лицо круглое и глаза косят», — непроизвольно записывает Гмелин. И тут же, опомнившись, размашисто перечеркивает написанное. Прочитают в Академии такое — за животы возьмутся. И, стараясь не слушать более разговор казаков, пишет строго и обстоятельно: «Населения в Дербенте четыре тысячи. Сиречь среди них народы разные, как-то: татары, армяне, персы. Подле города они разводят траву. Из травы сей готовят краску, именуемую хной. Оной хной персы красят бороды. Отчего здесь у всех бороды красные… Хлеба здесь сеют весьма мало, которого и для самой необходимости недостаточно. Для того здесь мука с превеликим барышом продается… А животных водится очень много: зайцев, кабанов, диких коз, лисиц, медведей и волков».
Голоса на улице смолкают. Мягко ступая, кто-то входит в дом. Гмелин отрывается от дневника, оглядывается на дверь, видит красного, лукаво ухмыляющегося перса.
— Наш хан и повелитель… — гортанно произносит перс, и выуживает из халата мешок. Молча кладет на стол.
Не спеша Гмелин считает деньги. Сто рублей мелкой персидской монетой. Если бы ученый имел право, он непременно сказал бы: «Ваш хан просто дурень». Разве может он, член Императорской Академии, начальник большой экспедиции, принять ханскую подачку?
Молча, прикусив губу, Гмелин возвращает деньги… «Конечно, владыка обидится. Но аллах с ним! В конце концов я ведь не какой-то заезжий медик. Я прежде всего представитель великой державы Российской».
«Державы Российской…» — в который раз выводит он в дневнике эти торжественные строки. Но, к сожалению, «держава» пока мало помогает ему.
Итак, дописана последняя строка. Завтра снова в путь, теперь по суше, в глубь чужой страны. Гмелин кладет перо, зовет Охотникова.
— Они тоже пишуть… — докладывает казачок Федька.
— «Пишуть»… — путешественник удивляется, а затем лицо его озаряет улыбка. — Значит, у экспедиции будет и другой дневник. Возможно, более веселый…
«Дорогая моя Наденька! Бесценный и единственный друг мой! Прежде всего спешу сообщить, что я жив и здоров. Правда, на минувшей неделе было занемог, но благодаря заботам и стараниям господина Гмелина, бог даст, теперь болезнь меня совсем оставит.
Письмо Ваше, кое я успел получить в Астрахани, чрезвычайно меня утешило. Так живо напомнило мне оно мою прошлую жизнь, Петербург.
Наденька, Вы спрашиваете меня о причине моего столь внезапного отъезда. Не может быть! Неужели Вам до сих пор ничего не известно?
Клянусь Вам, я не виноват, не я хотел этой дуэли. Произошло все случайно.
Когда я входил в гостиную к Осиповым, господин Н., не заметив меня, изволил довольно непочтительно отозваться о Вашей матушке. Я заставил его повторить свои слова снова и дал ему пощечину. На другой день мы дрались.
Вы знаете, Н. — известный дуэлянт и бретер. К сожалению, он близкая родня князю Михаилу, и ему всегда все сходит с рук. Но меня-то, я знал, не помилуют. Тем более тяжелое ранение соперника… и я уехал. Сами секунданты помогли мне в этом. Один из них дал мне рекомендательное письмо к господину Гмелину, начальнику персидской экспедиции.
Итак, Ваш покорный слуга теперь член научной экспедиции. Начальник мой — человек молодой. И для меня сейчас он не столь начальник, сколь друг.
Гмелин невелик ростом, худ телом. Высокий лоб, твердый подбородок, но губы… губы совсем детские.
Как все ученые, Гмелин немного рассеян, в обхождении же весьма вежлив. Люди его чтят и любят, при случае же, однако, они не прочь подшутить над его слабостями. Но господин Гмелин, к чести его сказать, не обижается.
Конечно, Гмелин человек далеко не светский. Но беседы с ним меня поражают. В них всегда виден острый ум, а вместе с тем душа чувствительная и нежная.
Помните немецкого дипломата графа С.? Как тогда в гостиной Вашего батюшки он говорил о Персии? Райские птицы, райские сады, венчающие горы.
Смею Вас уверить, ничего подобного здесь нет. Горы большей частью голы. Кое-где по ним, как гнезда ласточек, лепятся дома, по-восточному — сакли. Снизу сакли похожи на лестницы, и по сему поводу казаки наши шутят: персы живут под лестницами. Выше саклей на горах снег. Снегу много, и его следует опасаться. Однажды на наших глазах был обвал. Персидскую повозку вместе с возницей накрыло снегом, она несколько раз перевернулась и с превеликим шумом сверглась вниз. Спасти ямщика, безусловно, никто не смог.
Теперь мы большей частью передвигаемся верхом. Я в том трудности никакой не испытываю, зато моему начальнику сие занятие кажется не из приятных. Во всяком случае, в первый день Гмелин так и не мог сам слезть с лошади. Тем не менее, несмотря на многие неудобства нашего путешествия, мы продолжаем идти вперед. Сегодня поднимемся в гору, а завтра будем спускаться вниз.
Друг мой, раньше я думал, что в строении своем горы разницы большой не имеют. Вижу теперь, что не прав. Они весьма отличны и чудны. Две недели назад мы поднимались в гору, кою персы зовут Биш-Бармак, то есть Пять пальцев. Гора эта и в самом деле вполне соответствует своему имени. Пять вершин, будто пять больших корявых пальцев, уткнулись в небо.
Завтра мы будем в Баку. До свиданья, друг мой!
Баку издавна славится развалинами старого дворца Ширван-хана, Девичьей башней, соленой землей, водой и сильными ветрами.
Нестерпимо жжет солнце. На пыльную мостовую ложатся густые тени. Большая разлапистая тень — дерево; квадратная — дом. А вот какая-то смешная, забавная — тень ослика. Ослик прядает ушами, ритмично машет хвостом.
— Ишь ты! — удивляется казак. — Тоже лошадь… Спаси и помилуй… И как персиянцы на них ездют…
— А ты, Иван, спробуй… — советует ему другой, — Спытай. Глядишь, и тебе приглянется.
— Тьфу ты! — Иван Ряднов, серьезный и обстоятельный казак, грозит насмешнику здоровенным кулаком.
Рябой рыжий казачок прыгает прямо под ноги путешественнику.
— Федька! — строго приказывает Ряднов. — Осла кормить будешь. Вишь, какой он тощий… Понял?
— Понял. — угрюмо отвечает казачок и не спеша подходит к ослу.
Нещадно палит солнце.
— Как в сухой бане, — жалуется кто-то и тяжело вздыхает. — Ну и жисть, братцы! Когда же домой-то?
— Домой рано. Не все дела ищо сделали… — поясняет обстоятельный Ряднов.
— А чего осталось? — возмущается кривой, вечно чем-то недовольный Матвей Суслов. — Голь одна кругом.
— Тебе голь. А их благородию виднее. В прошлые разы хинное дерево нашли. Слыхал?
— Ну и што?
— Коль у тебя лихоманка какая случится, лечить станут. Понятие иметь надо!
— Одно и есть, что хина, — не унимается Матвей. — А цветья зачем берем?
«Цветья? — думает Ряднов. — Зачем, в самом деле, их благородие всякие цветочки, словно девка, подбирает? — И тут смекает: — Цветья тоже, значит, от хворобы!»
— Дядя Ваня! — вступает в разговор Федька, — А я надысь ввечеру персиянского черта видел. Величеством больше льва. Шерсть коротка. Глаза — уголья. Голос велик и страшен. А сам хвостатый и весь-весь в пятнах.
— Дурак ты, Федька, — спокойно отвечает Ряднов. — То большая персиянская кошка. Пантер — по-ихнему.
— Чудно как-то… — тянет Федька. — Кошка, а зовут пантер.
— Ну как есть дурак, — вздыхает Ряднов. — Для них, поди, тоже чудно, что вот тебя Федором прозывают.
— И ничего чудного тут нет, — серчает Федька. — А их дербентского хана, слышь, тоже так кличут: Фет Али — Федор…
— Ух, — утирает глаза от смеха Ряднов. — Ну и скоморох же ты, Федька! А теперь скажи мне: если дербентский хан твой тезка, почему он лошадей тебе пожалел?
Федька разевает рот, чтобы все объяснить. Не он, мол, виноват, а их благородие: не захотел резать ханскую щеку, вот хан и не дал лошади. Но казачок тут же спохватывается: как бы опять не попасть впросак. Чуть что, казаки над ним до упаду хохочут. А как смеялись они в караван-сарае, Федьке до сих пор вспомнить тошно.
Спустились они тогда с горы Биш-Бармак и остались в том сарае ночевать. Казачок притомился за день и сразу уснул. Спит спокойно, ничего не чует. А гнусу всякого в том караване — хоть метлой мети, хоть лопатой греби. Наутро глаза и нос у Федьки распухли. Казаки гогочут:
— Смотри, нос-то у тебя — груша переспелая.
— Федька! — зовет Ряднов. — Снеси письмо хану. Да поживей возвращайся.
По жарким, пестрым, как шкура пантеры, улицам Баку плетется маленький казачок. Вопиют муэдзины, созывая верующих. Стонут нищие. Ругаются, стараясь перекричать друг друга, нарядные персы, возвращаясь с базара.
И сквозь этот невообразимый шум, гвалт, крики идет маленький казачок.
— Ибн алла! — каркает кто-то над самым ухом.
— Ибн алла! — сверкнув глазами, проносится быстрый всадник, едва не задев Федьку лошадью.
Бакинские улочки так узки и запутанны, что, пройдя одну, не всегда попадешь в другую. Дома на них стоят как попало.
Чудная страна: и улицы чудные, и люди чудные. Недавно Федька писал домой: «А платья персы носят озямные, киндячные, кумачные, кутнятые и опоясывают себя великими кушаками, а поверх кушаков шали вишневые, а на головах чалмы. На ногах чулки да башмаки, а жонки ходят, закрывшись в тонкие платки. Лиц и глаз не видать. Чудно».
— Ибн алла! — снова кричат из-за угла.
Федька в испуге шарахается в сторону и больно зашибает ногу. Казачок садится на землю, дует на ушибленное место:
— Фу… у верблюда боли, фу… у пантера боли… фу… у хана боли…
Проходит мимо перс, останавливается. В изумлении слушает. Аллах, как странны эти русские! Подумать только, как они молятся: плюют и дуют на ногу!
Передохнув, Федька встает, вприпрыжку несется к ханским хоромам.
Начальник ханской канцелярии пристально смотрит в окно: — Проклятые гяуры, они смеются над нами. Кто позволил им, неверным, без почтения относиться к знатному бакинскому властителю — прислать какого-то мальчишку.
Ибн-Мухамед-оглы велик и тучен. Его толстый живот напоминает огромную бочку. Сверху он, словно обручем, стянут тугим красным поясом. Но пояс все равно не помогает: когда Мухамед сердится, живот раздувается так, что того гляди лопнет. Впрочем, это одна из любимых забав владыки — так злить толстого Мухамеда. «Дьявол! — шепчет, негодуя, Мухамед. — Такой же дьявол, как и его родственник Фет Али! Оба они — два уха одного безумного верблюда. Они всегда заодно. Фет Али недоволен русскими, и наш тоже гонит. Кто их сюда звал? Кто?» — тучный Мухамед начинает пыхтеть.
Недавно хан дал приказ: впредь сноситься с русскими только «через переписку». Но русские пишут вот что:
«Мы должны, мы обязаны обследовать берега Каспия, а также земли, к ним прилегающие. Наш долг перед отечеством и наукой сего требует…»
Мухамед протягивает толстую волосатую руку к кувшину и отчаянно кричит. Он делает так всегда, прежде чем пить вино. Ведь Мухамед турок. А верующим в коран и аллаха запрещается пить вино. Но когда Мухамед кричит, душа его уходит в пятки. Теперь он может пить вина сколько захочет. Его верующая душа не знает, что совершает его неверующее чрево.
«А все же хорошо пьют эти русские! — неожиданно вспоминает Мухамед. — Хорошо! На днях сам видел, как один казак на спор выпил целое ведро чихиря».
Мухамед с блаженной улыбкой склоняет голову на руки и засыпает.
«О великий огонь! Царь земли и неба! Ты, дарующий земле жизнь, ты, дарующий мне душу. Я, раб твой, тебя прошу, умоляю — будь милостив!»
Человек в тюрбане закатывает глаза и, воздев руки к небу, покачивается в такт молитве.
В пустом гулком храме слышно бормотанье молящихся. Это один из немногих уцелевших великих храмов — храм огнепоклонников. Люди здесь молятся великому создателю всего живого, богу и царю вселенной — огню.
Огонь! Словно рыжий тигр, вылетает он из трубы, рычит, прыгает и пляшет над головами молящихся.
Да, многие, наверное, забыли о нем. Но они, огнепоклонники, помнят. К новорожденному богу пришли три царя. И принесли ему мирт, ливан и злато. Коли мирт возьмет — врачующим пророком будет. Коли злато — царем земным. А если ливан — бог это.
Но взял младенец и злато, и ливан, и мирт. И даровал царям камень, дабы единой и твердой их вера в бога была. Однако цари не скоро то поняли. Бросили камень в колодезь, там пламя сверкнуло. С той поры и носят то пламя по храмам. А коли погаснет оно, ищут долго. Не найдешь его, не обогреешь сердце — несчастным станешь.
Более двух лет человек в тюрбане не приходил в храм. И вот божество его наказало. Сегодня дом его пуст. Немо и холодно глядит он на людей пустыми глазами окон. Злая птица-горе пролетела над ним: в тот день, когда хозяин был в Баку, вольные горцы напали на его дом. Жену и детей увели в плен.
Что делать? Как жить дальше?
«Наняться в слуги?» — бормочет вслух человек в тюрбане.
Со двора храма доносится ржанье лошадей, чья-то непонятная речь. Искоса молящиеся смотрят в полуоткрытую дверь. Человек в тюрбане медленно выползает из священного круга. Некоторое время он еще ползет, а затем резко выпрямляется и поворачивается спиной к молящимся. Разве не вняло божество мольбам бедного человека и не послало ему на помощь этих чужестранцев? «Пламенный бог, благослови меня!»
Человек в тюрбане низко кланяется и целует руку бородача. Рука прячется, но перс тут же быстро чмокает другую. Русский великан краснеет, молча уходит из храма огнепоклонников. Так они и идут: впереди широкоплечий, здоровенный бородач, следом горбоносый худой перс.
У входа в храм — всадники. Бараньи шапки, рубахи до колен, широкие брюки. Лишь трое одеты по-особому: в светлые костюмы со множеством пуговиц, ремней, а их камзолы расшиты, точно ханские ковры.
«Русские беки», — решает перс и, опустив голову, идет им навстречу. Вновь следует быстрый поцелуй в руку. Затем перс неожиданно целует лошадь, достает из-за пазухи кусок усохшей лепешки, протягивает ее коню. Пока конь жует, перс подобострастно произносит: «Привет тебе, русский бек, привет твоим женам, привет твоему коню!»
— Чего он хочет? — спрашивает у толмача Гмелин.
Перс молча кланяется до земли. Русские беки очень добры. Свой-то обязательно схватился бы за плеть. А этот даже бить не собирается. И все-таки, оградившись на всякий случай рукой, перс поясняет:
— Русские, — переводит толмач, — в бурю спасли его сына.
Лукавый перс врет, но подобная этой история действительно произошла, и хитрец прослышал о ней.
— Он хочет отблагодарить вас! — говорит толмач. — Но он беден. Благородное сердце — вот единственное, что он может предложить вам. Если вы согласны, он будет служить вам до конца дней ваших.
Под белым тюрбаном вспыхивают хитрые угольки глаз. Что скажет русский?
Гмелин молчит.
«Сей тюрбан хочет служить мне до конца дней моих?! Забавно. Ведь он так худ, что может не протянуть и недели… Сегодня нам повезло. Мы открыли нефть — земное черное масло. Так пусть и ему тоже будет сегодня удача. Пусть…»
Человек в тюрбане еще не знает, что это за слово, но он понял улыбку Гмелина.
Пусть! — у русских великое слово.
Пусть! — значит, все можно, все дозволено.
Но все ли? Бедный перс, ты действительно умрешь через две недели и никогда не узнаешь другого значения сего слова. Иногда оно у чужестранцев значит и «нет».
«Пусть! — так скажет Гмелин спустя некоторое время своим спутникам. — Пусть персы преследуют нас. Наперекор ханской воле мы исследуем Баку и Апшеронские нефтяные колодцы».
А позднее запишет в дневнике следующее:
«Первого августа пошел я опять к хану. Он уже проведал, что я к нефтяным колодцам ездил, и стал со мной об оных говорить, спрашивая, дозволено ли в России чужестранцу осматривать такие вещи. На такой несмышленый вопрос ответствовал я, как надлежало. Однако все мои ответы у сего владельца не только не имели ни малейшего действия, но все им, напротив, сказанные речи довольно доказывали, что он меня почитает за шпиона. Далее он изволил спросить, нет ли у меня часов, парчей, а также чего-нибудь хорошего из европейских вещей». Помнится, тогда путешественник чуть не рассмеялся. Хан напомнил ему какого-то старого купца-безумца: сидит на мешке с сокровищами, даже не подозревая об этом. Вначале Гмелин так и хотел записать в дневнике, Но, зная особенности своего начальства, написал по-прежнему строго и сухо, словно рапортовал в академии: «Кавказские горы, как неисчерпаемое горючего вещества хранилище составляют, так и родят в своем недре ужасное множество металлов и везде во всю длину при подошве оных оказываются или теплицы, или разной доброты нефтяные колодцы, или серные и купоросные руды. Наконец, по причине внутреннего огня очень приметно кипящие, а иногда и сильно воду выбрасывающие озера. Сие каждый рачительный путешественник ежедневно приметить может: и так о истине сего немало сомневаться нельзя». И заканчивает далее словами: «А между тем определил я себя на то, чтобы сносить огорчения, дабы только достигнуть мог до главных намерений своего путешествия».
Наутро караван трогается в путь. Черной змейкой ползет он по узкой горной дороге.
Сверху видно, как змейка с трудом поднимается вверх. Но вот змейка порвалась: половина ее перевалила через перевал, а вторая не может этого сделать, отдыхает. Наконец половинки вновь соединяются, змейка ползет дальше.
Трудно приходится маленькой, затерянной в горах экспедиции. О ней давно все забыли — и те, кто ее послал из Петербурга, и те, кто потом в Астрахани обещал ей свою помощь.
Горы немы и огромны. Оживают они только ночью. Крики шакалов и сов тревожат их сон.
Днем у самых вершин в небе парят орлы. По временам они замирают на месте, делают круг и камнем падают вниз — на добычу.
Но все же бывают здесь и прекрасные мгновения. По вечерам вершины вспыхивают в лучах заходящего солнца, а склоны окутаны синей дымкой. Золотое и синее. Эти два цвета здесь резко разграничены. Один никогда не растворяется в другом. Просто синий поглощает золотой.
В который раз и Гмелин, и Охотников, и казаки видят закат и всегда восхищаются им. В тот час они прощают Востоку и коварство, и жестокость, и неприязнь. Примиренные и успокоенные после таких мгновений путешественники вновь двигаются в путь. Идут к Шемахе.
Ночь. Гмелин молча шагает вдоль стены; Охотников полулежит на диване.
Лицо поручика замкнуто и сосредоточенно. Путешественник останавливается. «Да… поручик как-то потускнел будто за последний месяц», — думает Гмелин и, взглянув еще раз, говорит:
— А вы, Евгений Иванович, стали серьезней. Прежде шутили больше, и вдруг…
«Да нет, не вдруг…» — думает Охотников. Вчера он записал в дневнике: «После того как Фет Али завоевал Шемаху, торговле конец пришел. Раньше писали: в Шемахе товары всякие, шелков много крашеных. А венецианцы даже сей шелк тавлинским звали. Был шелк — стал щелк. Разорил хан народ, до того довел — на глаза ему показаться боится. В самой Шемахе никогда не бывает, а по приезде в деревнях окрестных живет. Ясное дело — тиран».
Охотников поднимается и, резко взмахнув рукой, произносит:
— Тиран, конечно…
Путешественник понимает, о ком идет речь.
— Нам надо поступать осторожно, а то… — Гмелин слегка потирает руки. — Сейчас, друг мой, я рассуждаю только как зоолог. Что такое Фет Али? Просто скотина…
Самуил Готлибович произносит это слово с немецким акцентом. Охотников улыбается.
— Но не в этом дело, сударь, — продолжает путешественник. — Сей скот очень не любит своего бакинского родственника. И если мы осторожно поссорим их…
Ученый хлопает себя по карманам, и рука его ползет за обшлаг:
— «Фет Али Хан! Наш покровитель, луна и солнце! Дерзнули мы еще раз обратиться к Вашей милости. Ибо, знаем мы, сердце Ваше подобно дождю в пустыне. Как о некоем блаженстве, вспоминаем мы сейчас о днях, проведенных в Вашем княжестве. Благодарим небо за дары эти. Скорбя сердцем, Ваша милость, должны сознаться, там, в Дербенте, мы не смогли до конца оценить все благородство души Вашей. Бакинский хан, конечно, светел и мудр. Но нас он не жалует. Принимает за каких-то лазутчиков. Вновь прибегаем к Вашей помощи. Пособите нам, добрым чужестранцам. Да возблагодарит Вас аллах и небо. Город Ваш Шемаха прекрасен, Вашими заботами и милостью он превращен в шелковый рай».
Собеседники понимающе пожимают друг другу руки и беззвучно смеются.
На третий день Фет Али прислал кое-какое снаряжение и двенадцать солдат.
— Охранять вашу милость в Сальяны и Ензели, — доложили солдаты.
— Дабы не сбежал, — уточнил Охотников.
«Что делать? Что?» — русский консул зевает, бросает перо и смотрит в окно на белесые капли: тук-тук-тук… До чего же однообразна эта музыка дождей!
Закутанный в халат, с клубами дыма над головой, консул походит на маленький сердитый самовар.
Самовар пыхтит, стреляет искрами и, наконец, распалив себя, закипает.
— Солдат, — взрывается консул, — свечей и рому!
Старый ром густой, клейкий. Пригубив и сладко чмокнув, консул спрашивает:
— Гмелин пришли?
— Ждут.
Путешественник входит, тяжело опираясь на палку. Десять дней его трепала лихорадка.
Консул испытующе смотрит на Гмелина и, пыхнув трубкой, бросает:
— Быть может, отложим беседу?
Гмелин отрицательно качает головой:
— Нет, нет.
— Ну, коли так, рассказывайте.
— Хан дал нам лошадей и охрану, — не спеша начинает путешественник. — Из Шемахи мы тронулись на Сальяны, а затем в Ензели.
— А далее? — консул барабанит по столу. — В рапортах вы несколько подробнее…
— Полагаете? — Гмелин на минуту задумывается и говорит громче, увереннее: — Рапорт подается на имя их императорского величества…
— Разумеется, — консул кивает с лукавой улыбкой. — Самуил Готлибович, а в пору и мы сгодимся. Вы бы рассказали прежде…
— Да, да. — Гмелин достает платок, вытирает вспотевший лоб. — Занемог я, простите…
— А вы, сударь… — консул наливает в бокал густой золотистый ром и протягивает его путешественнику. — Благоволите… Чем вы изволили быть заняты последнее время?
— Приводил в порядок записи. Изволите ознакомиться?
Консул листает дневник и на некоторое время погружается в чтение:
«Гилянские быки и коровы чем-то похожи на верблюдов. Они имеют два горба. Один спереди, другой сзади. В науке оную породу именуют «бизон».
А вот о выделке шелка: «В половине марта гилянцы берут шелковые семена, завертывают в платок и носят при себе за пазухой. От теплоты из семян выводятся черви. Вылупившихся червей кладут в коробочку и кормят в течение нескольких дней тутовыми листьями. Через несколько дней черви образуют коконы. После этого коконы высыпают в кадку с горячей водой. Шелк там отделяется, и его сматывают на вьюшку».
Консул потирает руки и произносит вслух:
— Сударь! Глаза мои зрят труд бесценный! Я полагаю, не токмо мы, но и потомки наши премного чтить его будут.
Гмелин смущенно опускает голову:
— Сей труд есть исполнение долга перед отечеством нашим… Еще государь наш Петр Первый с великим любопытством и гордостью рассматривал первую карту Камчатки, сочиненную Лужиным и Евреиновым. А его превосходительство господин Ломоносов перед смертью передал в Императорскую Академию план многих географических экспедиций.
— Признаться, сударь, долгонько я здесь медведем сижу — не слыхивал. И теперь любопытство имею до ваших экспедиций.
— Экспедиции академии разные, как-то: астрономические и физические. Дело астрономов зело тщательно наблюдать ход небесных светил. Наша же экспедиция есть физическая, и допрежь всего инструкция ее гласит: «Ехать куда нам указано, описать тамошние места и все на карту исправно поставить».
— Да, — соглашается консул. — Великому государству нашему давно пора иметь собственную полную карту и атлас, ибо простор его необъятен.
Легкая краска смущения и радости заливает лицо Гмелина.
— Успехи вашей экспедиции! — поднимает бокал русский консул. — Здоровье достойного слуги отечества и науки!
Помолчав, консул спрашивает далее:
— А как у вас оказался Охотников?
— Охотников? Я вас не понимаю.
— Да вот, — консул развел руками. — Из Петербурга намекают. Мол, сей господин у вас пребывает. А там им не больно довольны.
— Довольны? — Гмелин хмурит брови. — А пребывание сего господина Охотникова здесь разве не есть наказание? Голод, болезни, пули разбойников… Довольно одного пути до Шемахи, дабы искупить вину…
Консул молча дымит трубкой и вновь соглашается:
— Вы правы. Я тоже полагаю… эти пудреные… Им бы послужить здесь с наше… А вы как разумеете?
— Так же!
— Вот-вот, — продолжает консул, — К сожалению, за пули разбойников орденов не дают.
И тут же вновь спрашивает:
— А сии горы вам нравятся?
— Привык. А художник Борисов да Охотников только об оных и толкуют.
Консул потирает руки:
— Красота!.. Эх, Самуил Готлибович, а в Сальяны двинетесь, еще больше красоты насмотритесь.
Гмелин кивает, глухо говорит:
— Дорога до Сальяны, по справедливости, для того сделана, чтобы кормиться разбойничьим шайкам. Между горами есть разной глубины ямы, глубокие пропасти с различными пещерами, в коих до грабежа лакомые люди караулят. А кроме того, — заканчивает путешественник, — ханы полагают — лазутчик я. Средь двенадцати солдат, посланных ханом, один доносчиком был. До каких пор сие продолжаться будет? Науке ведь служим.
— Верно, Самуил Готлибович, верно. Коли сам подлец, то и прочих тем же полагает. Это я о ханах. Впрочем, не все они таковы. Рящанский, к примеру, добр и гостеприимен.
— Слыхали…
— А я с ним уже договорился о вас.
Консул подает Гмелину письмо хана. Путешественник медленно читает вслух:
— «Высокопочтенному, в великом достоинстве находящемуся, в высокой славе сияющему, избраннейшему между благороднейшими мессианами и почтеннейшему в законе Иисусовом, сим изъявляю мое поздравление и желаю всякого благополучия и во всех предприятиях желаннейшего успеха.
Пересылая сие чистосердечнейшее поздравление, дружески объявляю, что, получив известие от высокопочтенного, в высоком достоинстве находящегося и верного высочайшего Российского двора консула о благополучном в Ензеленскую пристань прибытии, крайне обрадовался. А что сие мое дружеское письмо не совсем к Вам пришло праздным, то прошу приказать вашим служителям принять то, чему я к Вам при сем роспись посылаю. Когда же я буду иметь счастье Вас с радостью и удовольствием видеть в Ряще, то дружество наше так между нами утвердим.
Подарки с сим письмом присланные были следующие:
1) 10 батманов конфектов
2) 20 батманов сорочинского пшена
3) 12 баранов
4) 100 кур
5) 80 уток
6) 20 гусей
и знатное число гранатов, лимонов, померанцев и яблок».
Консул видит радость и смущение путешественника и добавляет:
— Да сопутствует вам удача!
«А будет ли она, удача?» — именно об этом и думает сейчас Гмелин. Правда, Рящанский хан принял их хорошо, но с тех пор, как он приехал в Мазандеранскую область, все как-то не ладится. Местный хан вначале приказал ему вылечить больного глазами брата. С большим трудом удалось Гмелину это сделать. Он собирался уже уезжать, как произошло неожиданное. Кто-то донес хану, будто среди рисунков русского художника Борисова есть его портрет. Суеверный владыка решил, что по приезде в Россию Гмелин обязательно выпалит в портрет из пистолета и хан тут же умрет. Сколько ни уверял Гмелин, что такого портрета нет, сатрап не поверил. Прислал двух своих прислужников. Персы разглядывают рисунки Борисова, восторженно цокают языками: «Карашо, очень карашо!»
А Гмелин молча опускает голову: он сделал все, чтобы спасти Борисова, но три дня назад художник умер от какой-то тяжелой болезни.
Умер… В который раз ученый начинает письмо и вновь бросает. Нет, он не может, не может так написать его матери. Хорошо, если бы люди перед смертью делали это сами. Вот когда он будет умирать, то обязательно сам напишет: «Простите, но я умер. Пишу о том, дабы не утруждать других». Других… А кто другие? Почти все из его экспедиции тяжело больны.
Не обращая более внимания на персов, Гмелин идет к дому, где лежит поручик Охотников.
— А… это вы… — Охотников с трудом поднимает голову от подушки. — Вы… Ну как, хан нашел свою образину?
— Ищет… Двух послов специально прислал.
— Ишь ты… — вздохнув, поручик внезапно произносит: — Отдайте ему потом мою шпагу с каменьями… Он алчный; авось…
— Что вы, что вы… и думать не смейте, — успокаивает его Гмелин.
— Не надо. — Охотников берет руку путешественника. — Не надо. Лучше расскажите что-нибудь веселое. Ну хотя бы про хана.
— Хорошо. Попытаюсь… — Губы у Гмелина дрожат, он никак не может унять этой дрожи.
— Ну что же вы?!
— Сейчас. Сейчас, как вы знаете, большинство ханов дураки. Но этот просто царь дураков. Дураков, — повторяет Гмелин и думает: «Совсем не смешно». — Так вот. Вот, сударь, хан и придумал новый способ торговли: купцы ему — товар, а он — им пинок. Так всех купцов и выпинал.
Закрыв глаза, Охотников слушает. А Гмелин все говорит, говорит. Сребролюбие хана ненасытно. Он обдирает не только своих подданных, но и всех чужестранцев. Они в область оную с удовольствием въезжают и с неудовольствием выезжают…
Ученый уже не помнит, сколько прошло времени: час, два или больше.
Наконец он на мгновение замолкает и смотрит на больного. Тот спит.
Осторожно, на цыпочках, путешественник пятится к двери, как вдруг слышит хрип, резкий, свистящий…
Опрокинув табурет, Гмелин бросается к кровати. Вздрогнув, Охотников внезапно вытягивается и затихает. Затихает навсегда.
Больше Гмелин уже не помнит ничего. Не помнит, как казаки вели его по двору, как кто-то мочил ему лоб, поил водой.
Очнулся он лишь в своей комнате. И снова увидел персов.
— Ну что, что?.. — прошептал Гмелин. — Что? Нашли? Думаете, нашему художнику делать было нечего, как только ханов писать?
Казак протягивает портрет молодого перса с кальяном:
— Да это же не тот! Не тот, вы понимаете? А другого нет!
Персы покачивают в знак согласия головами. Да… Да… Они все поняли: этот перс совсем не хан. Разве может хан так смеяться? Кто-кто, а они-то хорошо знают улыбку хана.
Затем персы уходят..
Гмелин медленно опускается на стул, долго сидит, обхватив голову руками.
Казачок Федька осторожно трогает его за плечо:
— Самуил Готлибович, вот письмо поручика…
Гмелин осторожно развертывает его, и первые же строки заставляют его вздрогнуть:
«Простите, но я умер. Пишу эти строки, чтобы не утруждать других…»
Мрак. Порывистый ветер гасит факелы.
Как идти дальше? Один неверный шаг — и пропасть. Однако люди идут. Они знают, что, если сегодня не спустятся, завтра буран похоронит их здесь. Так сказал проводник, и потому путешественники идут. Ведь сейчас они могут еще спуститься. Позже — верная смерть. Снежный саван.
«Саван…» — Гмелин невольно ежится. Тревожно, пронзительно запела впереди труба. Голос ее подобен крику раненой птицы. Птица плачет, зовет, но стая давно улетела.
Тоскует, печалится теперь птица-труба. Тоскуют и печалятся люди. В темноте не видно их глаз. Гмелин знает: сегодня у многих в глазах боль. Но единственно, что он может сделать, — это идти вперед. Вернее, не вперед, а вниз.
Гмелин взмахивает рукой, как бы отгоняя тревожные мысли:
— Эй, там, впереди! Факелы остались?
— Никак нет. Последние сгорели.
По голосу Гмелин узнает Федьку. На мгновение ему даже становится весело. Замечательный мальчик! Другие из прежней, первой, экспедиции далеко не все решились идти с ним. Казачок же сам напросился, помнится, так и сказал: «Мне без вас теперь никакой жизни нету!»
«Ах, Федька… А какая жизнь со мной? Голод, опасности, болезни…» — Гмелин останавливается, вновь зовет:
— Федька!..
— Что прикажете?
— Приказываю улыбаться… Так и передай: Гмелин, мол, приказали улыбаться.
— Слушаюсь… — казачок резко повертывается, но тут же застывает на месте: «В темноте-то не видать, кто улыбается…»
Гмелин хлопает Федьку по плечу, и, будто по секрету, шепчет:
— Надо же какой-то приказ отдать, а то подумают еще: упал в пропасть начальник.
Пронзительно гикнув, Федька исчезает.
А кругом тьма… густая, тяжелая. Она давит на плечи, прижимает к земле. Надо бы, конечно, остановиться, отдохнуть. Но каждый понимает: остановиться нельзя, и, напрягаясь из последних сил, идет.
Снова послышался и замер над горами долгий крик трубы. Вновь тревога и сомнения, но ученый теперь не поддается им: «Истина никогда не бывает конечной. В познании важен процесс, движение. Да, да, движение. Сие и есть главное в моей жизни. Не только результат и надежда на великое открытие толкают меня на служение отечественной науке. Более здесь имеет значение само путешествие, риск, борьба, муки. Это и вдохновляет людей, меня, во всяком случае».
— Господин профессор, — чей-то насмешливый голос выводит Гмелина из задумчивости.
Рисовальщик Бауэр. В отряде он известен как первый весельчак и насмешник.
— Господин профессор, — загадочно произносит рисовальщик. — А вы, по-моему, ошиблись в экипировке экспедиции.
— В чем же? — Гмелин настораживается и, как всегда, ждет очередной шутки.
— Да вот… — подобно всем насмешникам, Бауэр говорит серьезно. — Да вот, взяли лошадей, а не позаботились о кошке. Отличнейший проводник ночью.
— Безусловно, — медленно произносит Гмелин. — Безусловно. — И неожиданно, как хороший фехтовальщик, делает выпад: — А вы не беспокойтесь. Здешние кошки еще могут позаботиться о вас, Бауэр.
И как бы в подтверждение слов путешественника рисовальщик вдруг видит рядом два больших желто-зеленый глаза.
— Пантера! — в ужасе кричит он и стреляет.
— Бывает, бывает… — смеется профессор и дружески похлопывает художника по плечу: — У вас Слишком развито воображение, Бауэр.
Рисовальщик смущен. Некоторое время Гмелин молчит, затем успокаивает:
— Ничего, сударь, не огорчайтесь. Со мной еще хуже было. Однажды, во время лихорадки в Ензели, мне знаете что почудилось? Будто бы поручик Охотников… Так вот, мне представилось, что Охотников не кто иной, как наследник престола Павел. Я вел с ним очень серьезную беседу, жаловался, просил солдат, лошадей. Грозил и плакал даже. Судя по всему, вам еще до слез далеко.
Последние слова ученый произносит почти шепотом. Опять нахлынули воспоминания, закружили, унесли в прошлое: Еизели, Шемаха, Дербент, старые друзья: Борисов, Охотников.
Как ни парадоксально, но дороже всего для него этот персидский период жизни. В сравнении а ним все остальное — и университет и академия — кажется пустяками.
С грустью и насмешкой вспоминает он свои первые мечты о славе, о том, как при его появлении в петербургских гостиных будут говорить: «А кто сей Гмелин?» — «Да как же, великий путешественник!»
Великий! После первого путешествия его действительно называли великим. Однако не путешественником, а кляузником. И все из-за того, что он во что бы то ни стало стремился лучше экипировать новую экспедицию. Сил, им затраченных, вполне хватило бы еще на одно путешествие.
Впрочем, надо отдать должное чиновникам. Они предупреждали об опасности, грозящей ему в западных провинциях. Междоусобица, разбой, враждебность ханов к России.
Напоминали даже о забытой экспедиции Лопухина, родственника Петра, который возвращался с посольством Артемия Волынского в Россию. Ему доверили доставить подарки царю, в том числе ни много ни мало — живого слона. Тогда же Лопухин получил нечто вроде охранной грамоты. Грамота сия гласила: «В своих владениях каракайтагский уцмий всячески будет способить и благоволить Лопухину». На деле же уцмий в сговоре с другими ханами предательски напал на русский отряд. Завязалась ожесточенная перестрелка. Во время оной несколько казаков были убиты, а слон тяжело ранен.
Лишь благосклонное соизволение императрицы заставило чиновников продвинуть дело Гмелина. И все-таки дали ему всего очень мало. Думали — он откажется. Ошиблись — ни сегодня, ни завтра, никогда не откажется он от своей мечты — путешествовать.
— Огни! — кричит впереди Федька. — Внизу огни!
Гмелин облегченно, вздыхает. Наконец-то можно будет отдохнуть.
Вспыхивает, переливается огнями восточное селение. Издалека оно походит на праздничный торт со свечками.
Тихо, почти бесшумно подходит отряд к аулу. Но перед самым въездом из темноты возникает фигура солдата.
Звучит громкое, резкое:
— Нет! Наш хан и повелитель не велел пускать вас, чужестранцы!
Отряд минует аул и останавливается неподалеку, на пустынном каменистом плато.
Там в старой палатке, которую лишь ради шутки можно назвать шатром, начальник экспедиции разворачивает карту.
Так или иначе, но ехать обязательно надо через враждебные племена. Какое из них страшнее, никто толком не знает. Известно одно — каракайтагский уцмий эмир Гамза жесток и коварен. Но ведь сие лишь говорят. Быть может, с ним как раз и можно будет поладить. Объезжать же его ханство — слишком далекий путь.
Спрятавшись в тень, бек Ахмед и его помощник играют в кости.
«Твой!», «Мой!» — то и дело слышится из-под чинары.
В горах голоса играющих звучат словно пистолетные выстрелы. Черный дрозд, усевшись над ними, тут же взлетает вверх. Показала свой нос осторожная лисица, понюхала воздух и скрылась: «Охотники».
Да, люди эти действительно остановились здесь неспроста. Бек Ахмед и его всадники караулят сейчас русских путешественников.
После того как несколько сот подданных его величества каракайтагского владыки перебежали в Россию, уцмий эмир Гамза приказал ловить всякого русского мужского или женского пола, дабы впредь неповадно было россиянам укрывать его беглых людишек.
Так приказал хан, и так поступают теперь его воины. Тем более занятие сие для них одно из наиприятнейших.
Если сосчитать, скольких людей за свою жизнь ограбил бек Ахмед, не хватит листьев на этой чинаре. А сегодня прибавится еще одна веточка.
Бек доволен. Он даже не расстраивается из-за своего проигрыша.
— Ничего, — Ахмед хлопает по плечу своего напарника, — не беда. Скоро наши карманы станут толстыми, как курдюки баранов. Слышишь? — бек поднимает палец к небу. — Русское золото звенит в горах…
— Казаки! — передает в это время дозорный, и Ахмед, бросив кости, первый взлетел в седло.
Внизу за поворотом двигается небольшой отряд.
Всего несколько телег. Небогатый улов. Впрочем, если полонить, а потом продать в Турцию, калым будет. От возбуждения у бека потеют руки, злобная усмешка кривит губы.
— Попались! — шепчет Ахмед. — Сами в капкан лезут.
Он еще раз презрительно смотрит на русских: дураки! Ведь никто, кроме них, не мог бы поверить в доброту старой лисы каракайтагского князька эмира Гамзы. А они вот уверовали… Получили приглашение и едут в гости.
Бек вздыхает: эмир Гамза приказал, как только русские беки войдут в его владения, отрезать их и полонить. Что же поделать, уцмия нельзя ослушаться!
Прикрыв глаза, Ахмед дремлет. Надо подождать час или два, пока все утихнет и русские не убедятся окончательно в добросердечии властителя.
…Сигнал!
Бек пришпоривает иноходца, и вот уже персы окружили русских.
Отряд Гмелина слишком мал, чтобы сопротивляться. Один из казаков обнажил было саблю, но тут же над его головой сверкнули три клинка, и он упал израненный под ноги лошадей. И все-таки быть бы жестокой сече, и не одна голова перса легла бы в придорожную пыль, прежде чем Ахмед овладел бы обозом, но Гмелин остановил кровопролитие.
— Прекратить! — властно скомандовал он, и казаки со звоном кинули сабли в ножны. Вышел вперед и, угадав в Ахмеде начальника, строго спросил:
— Кто вы и по какому праву останавливаете нас? Мы — подданные империи Российской…
Перс ухмыляется:
— Именно вас, подданных России, мне и нужно.
Действовать прямо — так вначале решил бек Ахмед. Однако, взглянув на Гмелина и приняв во внимание случившееся, стал хитрить.
— Простите, — тут же добавил он. — Простите, но очи великого хана решили взглянуть на столь великих путешественников. Он послал встретить вас.
— Не много ли? — недобро усмехнулся начальник экспедиции.
Не смутившись нимало, словно не заметив усмешки, перс так же вежливо ответил:
— Хан оказал вам честь, послав такой большой отряд. Мы должны охранять вас.
— Хорошо, — говорит Гмелин. — Я сам объяснюсь с ханом.
Он протягивает вперед руку, пытаясь отстранить Ахмеда.
Но не так прост старый и опытный бандит.
— Благородный бек, но я должен проверить — не везете ли вы золото, серебро, шелк…
И начинается унизительная процедура осмотра. Перевертываются телеги, летят картины, гербарии, образцы минералов. Ахмед все дотошно осматривает и долго вертит, трет в руках каждый камушек. На глазах Гмелина он вспарывает несколько чучел и долго шарит у них в брюхе. Ничего ценного. Рисунки, засушенные цветы, камни… Странные люди! Зачем они везут все это?
Ахмед смекнул:
«Видно, эти камни магические. Да, ведь Гмелин знахарь, он лечил ханов».
Воровато оглянувшись кругом, бек Ахмед подзывает к себе путешественника. Наклонившись к самому уху Гмелина, он шепчет:
— Будет лучше, если ты скажешь, какой камешек целебный.
Гмелин делает вид, что выбирает, долго роется в коллекции и наконец подает обыкновенный песчаник:
— Эликсир молодости! Принимать в толченом виде.
Бек Ахмед благодарит и прячет камешек у самого сердца. После этого он немного добреет.
Осмотр окончен. Нехотя, ворча себе под нос, персы расходятся.
Казаки посмеиваются над ними. Ханские воины рычат, они готовы в любую минуту броситься на русских, порубить их всех до единого. Но бек Ахмед приказал никого не трогать: они пленники хана, они его собственность.
Эту собственность персы должны доставить в целости и сохранности. И самое смешное — если нападут другие бандиты, не на живот, а на смерть они обязаны защищать проклятых гяуров. Каждый из них, как объяснил бек, стоит больших денег. Тридцать тысяч рублей должна уплатить за них русская царица. Если не уплатит, эмир Гамза продаст их туркам.
Однако персы, не имеющие права и пальцем тронуть русских, мстят им по-другому. Ведь уцмий ничего не сказал о том, кормить или не кормить пленных. Он сказал только, чтобы они были живы. Персы так их и кормят, чтобы те только были живы и не умерли с голоду. Конечно, эмир Гамза нарушил законы восточного гостеприимства. Но, как говорят на Востоке, легче осла научить человеческому языку, чем заставить уцмия стать честным. Сколько клятв он дал за свою жизнь, и, если бы был ад, преисподняя, давно бы провалиться и гореть ему в геенне огненной.
Но, к сожалению, ад для уцмия пока еще не придуман. И сколько ни будет взывать к его совести русский путешественник, уцмий останется непреклонным. И даже тогда, когда старшины в Берикее заявят ему о своем недовольстве его делами, сердце эмира Гамзы не дрогнет. Он лишь перевезет Гмелина в другую деревню, дабы никто не смел осуждать его больше. Уцмий терпеть не мог упреков. Больше всего на свете он любил величие, повиновение и тишину.
…Но все это будет потом. А пока дни и ночи идут голодные русские по тернистым дорогам среди безмолвных гор, сквозь седые туманы.
С наступлением сумерек туман рассеивается. Только отдельные клочья его, как отставшие от табуна голубые кони, бредут вдаль, без дороги. Бредут туда, где красный закат.
Они будут идти долго, и на привалах, когда персы садятся есть, русским, словно псам, будут кидать черствые лепешки и заплесневевший сыр. А художник Бауэр будет горько шутить: «Кто сказал, что в Персии жара? Сейчас здесь ужасно сыро. От такой сырости и умереть недолго».
Федька смотрит на свое отражение в ручье и дивится: «Я ли это?»
Чужие, грустные глаза. Наверно, если бы раньше казачок встретил человека с такими глазами, ему стало бы жаль его.
— Что с тобой, Федька? — участливо спрашивает чей-то хриплый голос.
Это Фридрих Бауэр, рисовальщик. Вместе с ним и студентом Михайловым казачок которую неделю живет рядом с пленным Гмелиным.
Хан почти не кормит русских. Единственное, на что он не скупится, — угрозы: каждый раз он грозится продать их в Турцию.
Фридрих Бауэр гладит Федьку по голове и говорит:
— Когда плохо, смеяться надо. Если смеешься, совсем не хочешь кушать.
Казачок улыбается: кто говорит ему это?! Толстяк Бауэр. Сейчас рисовальщик напоминает ему большой мешок. Складки, складки. На руках, на шее, на лице. Всякий раз, когда Федька смотрит на его мятое лицо, ему хочется взять утюг и разгладить его. При мысли об утюге казачок внезапно хохочет. И Бауэр улыбается все шире и шире. От улыбки лицо его становится похожим на чудную маску: скоморох, да и только.
Совсем недавно Федька слышал, как Гмелин сказал: «Вам, Бауэр, сейчас только на ярмарке выступать…» «И правда, — думает казачок, — проведи по деревне такого, за животы возьмутся».
Федька представляет себе это и вдруг на самом деле хватается за живот.
«От смеха», — решает вначале Бауэр, но потом замечает: мальчик корчится от боли.
— Как ножом, ножом режет, — шепчет казачок.
Бауэр осторожно растирает живот Федьки, а в это время студент Михайлов, сложив гнездышком руки, кричит им:
— Уууцмий я-а-вился!
— Не запылился, — ворчит в ответ Бауэр и помогает Федьке подняться.
Они идут на пригорок, туда, где их сакля. Там ждет их властелин этих гор, сиятельный разбойник уцмий.
Эмир Гамза говорит мало, но Бауэр, Михайлов и Федька понимают значение каждого его жеста. Вот он сжимает кулак — это значит: когда вы, подлые твари, соизволите убраться отсюда?
Молчание.
Они знают, за этим жестом сейчас же последуют слова «или я вас продам в рабство».
Слышен лай собак да тяжелое сопение разгневанного владыки.
— Я дарю вам свободу, неблагодарные твари!.. — орет он.
И вдруг студент Михайлов кланяется.
— Благодарствуем!
Эмир Гамза польщен.
Однако студент продолжает:
— Благодарствуем, о великий и могучий уцмий… Столь велик ваш разум, он так тронул наши сердца, что мы просто не в силах покинуть вас.
Владыка доволен.
И тогда Михайлов добавляет:
— Мы так радеем о вашем успехе… Лучших послов к кизлярскому коменданту, чем Бауэр и я, клянусь аллахом, вы не найдете.
Безусловно, лучше, чем эти хитрые русские твари, эмир Гамза послов для письма с требованием выкупа никогда не сыщет.
Лицо владыки, горбоносое, острое, постепенно округляется. Уцмий улыбается: «Я рад, что вы довольны моим гостеприимством».
— Ты лучше скажи, — тычет эмир Гамза плеткой в Федьку, — как твой бек?
Однако казачок тоже не лыком шит.
— Умирает… — тихо говорит Федька и безнадежно машет рукой. — Умирает барин. Вы бы ему барана дали…
— Ба-ра-на?! — хохочет эмир Гамза. — Нет. Я не могу кормить столь высокого гостя такой грубой пищей.
Федька стискивает зубы. Как ему хочется сейчас плюнуть в уцмия, но Фридрих Бауэр вовремя закрывает казачку рот:
— Простите, но я полагаю, если Гмелин умрет, вам ничего не заплатят. Трупы ведь ничего не стоят.
Эмир Гамза задумывается. Сейчас он похож на старого горбатого ворона. Он, и правда, не говорит, а будто каркает: «Господин Гмелин батыр… знахарь… он живет долго». И, взмахнув длинными костлявыми руками, словно крыльями, уцмий еще раз что-то каркает на прощанье и уходит.
Когда шум стихает, казачок осторожно входит в саклю. Там в углу на соломе лежит Гмелин.
Мальчик долго стоит в нерешительности.
— Входи, входи, Федя…
Казачок по голосу чувствует: Самуил Готлибович рад.
Федька рад тоже.
— Ну, как дела, путешественник? Ты ведь теперь за главного?
Федька хочет ответить, но не может. Да и что сказать?
После некоторого молчания казачок говорит:
— Уцмий барана обещал.
— Барана? — Гмелин откашливается. — Врет он, Федька, насчет барана, врет. Ну а лекарства как?
— Лекарства? Он еще в прошлый раз разрешил. Как Михайлов в Кизляр с вашим письмом поедет к русскому коменданту, так и доставит, значит.
— Федя! — неожиданно говорит Гмелин. — А тебе меня жалко?
— Вы скоро поправитесь, Самуил Готлибыч. Вот мы с вами через горы — и в Расею.
— Читай вот…
Федька зажигает свечу, шевелит пухлыми губами. Читает вслух письмо Гмелина.
— «Мы теперь в крайней бедности. Шестую неделю ожидаю вспоможения, но тщетно, что впереди последует — не знаю».
— Письмо-то, видишь, какое, — Гмелин опять натужно кашляет. Федька читает дальше:
— «Я нахожусь при смерти. Эмир Гамза грозит, не знает, что сделать со мной. А сделать ему осталось две крайности: или умертвить меня гладом, или продать в рабство…»
— Не дадим!.. Не дадим!.. — кричит Федька.
На его крик входит Михайлов:
— Что тут происходит?
— Да вот Федька воюет, рыцарь!
— Что же, — Михайлов хлопает казачка по плечу. — Он и вправду рыцарь. Если бы в прошлый раз не стащил лепешки, не знаю, что бы мы есть стали.
Гмелин хмурится:
— Так что же, Федор, лепешки, значит, были ворованы?
— Как ворованы? — вспыхивает Федька. — Все видели, как я их брал. Просто уцмий запретил всем что-нибудь нам давать. А людям нас жалко. Вот они нарочно и положили, чтобы я взял.
Наступает молчание.
Затем путешественник спрашивает:
— Михайлов, вы любите орган?
— Не знаю… — пожимает плечами студент.
— А я вот люблю, — мечтательно произносит Гмелин. — Там, где я родился, в церкви всегда играл орган. Фуги Баха. Вы знаете, мне кажется, у этой музыки есть цвет и запах. Цвет белый, а запах… запах соснового леса. У-у… — так гудят сосны. Плохо очень, что я не совсем верующий. Было бы какое-то утешение. Кто-то играет Баха, а твоя душа легко, как облачко, поднимается к небу.
— Бог даст, все уладится, — восклицает Михайлов, — и в скорейшем времени мы будем поспешать в Россию.
«Родина! Где она? Там, где ты умер? Или там, где ты родился? Или там, где ты жил?» — сейчас рисовальщик Бауэр думает об этом. Его начальник родился в Германии, жил в России, умер в Персии. Олеандровый венок украшает чело ученого, а в руках у него персидская роза. Роза уже поблекла.
Бауэр смотрит на цветок.
— Розы быстро вянут. Они…
— Они слишком красивы, чтобы долго жить, — заканчивает его мысль студент Михайлов.
— Да, — кивает Бауэр. — Их трудно писать…
Художник и студент вновь смотрят на цветок, а потом Бауэр спешит к телеге.
— Не довезем мы его до России. Право, не довезем. Жара.
Они смотрят в небо: яркое, горячее солнце. Михайлов сегодня проклинает солнце. Пусть дождь, пусть слякоть, только не солнце. Если оно будет печь так еще день — все кончено. Придется хоронить здесь, во владениях уцмия.
— Черт! — Михайлов ругается и, испугавшись такого кощунства, торопливо крестится. — Спаси и помилуй… Гмелин тоже часто поминал это слово: «Помилуй нас, судьба». Однако даже мертвого судьба его не баловала и не миловала.
Студент Михайлов не раз видел, как трудно умирали люди… И все-таки умереть в чужой стране…
Цок-цок-цок… — бойко стучат копыта. Лошади бегут рысью.
Рисовальщик поднимает голову и замечает перса на жарком, взмыленном коне.
— Великий аллах, — приветствует перс. — Благослови ваш путь и усей его розами.
В ответ путники едва склоняют головы. Перс спрыгивает с лошади, подходит ближе:
— Мир вам…
— Мир, мир, — Михайлов смотрит на него исподлобья. — А ты зачем пожаловал?
— Мой повелитель послал меня узнать о здоровье высокочтимого бека Гмелина.
— О здоровье? — от удивления Михайлов столбенеет. — Да он уже умер…
— Мой повелитель изволит сомневаться. Он так любил бека, что…
— Что? — взрывается Бауэр. — Что хочет еще раз его убить? Нет, не выйдет. Нельзя убить два раза.
Художник дико, безумно хохочет.
Перс невозмутимо взирает на рисовальщика и так же сухо и бесстрастно продолжает:
— Пока мой повелитель не убедится в здравии бека, русские не покинут пределы ханства.
Отвернувшись, Михайлов молча показывает на телегу. Скрестив руки, ждет. Перс осторожно подходит, будто крадется. Долго что-то нюхает, а затем, внезапно наклонившись, начинает крючковатыми пальцами щупать мертвое тело.
— Хватит, — кричит Михайлов. — И так ясно.
— Ясно, бек, ясно. — Перс достает маленькую иконку в золотом окладе. — подарок уцмия.
— Ну, — насмешливо говорит художник, — расщедрился наконец.
Он берет иконку, долго рассматривает ее и отдает персу обратно. В недоумении посланник уцмия прыгает на коня и, гикнув, скрывается за поворотом.
Пыль, поднявшись столбом, блеклой позолотой ложится на шапки.
Все так же нестерпимо печет солнце. А русские тихо и печально идут туда, где ветер и снег, туда, где холодная белая Россия. Идут они, и под унылый скрип колес каждый вспоминает пройденный путь.
Несмотря на горе, им трудно сейчас, расставаться с Персией. Земля, где ты страдал и мучился, всегда будет дорога тебе.
Так она была дорога Гмелину. Здесь погибли его друзья. Здесь умер и он сам.
— Э-э-э-э!.. — кричит возница.
Навстречу русским едет горец. Он снимает шапку и, поклонившись усопшему, ждет на обочине.
— Гей! — окликает его Бауэр. — Скоро ли уцмиевские владения кончатся?
Горец не понимает. Тогда Бауэр просто протягивает руку по направлению к горам и говорит:
— Уцмий!
Горец понял. Он показывает на ближайшую гору. До нее верст десять.
К вечеру путники достигают перевала и, перейдя его, останавливаются. В листве могучих платанов перекликаются вечерние птицы. Небо вверху густеет, становится похожим на большой синий купол. Горы, как пирамидальные колонны, поддерживают его. Над колоннами постепенно, одна за другой загораются зеленые лампады.
— Может быть, здесь? — тихо, почти шепотом спрашивает Бауэр.
Михайлов кивает.
— А гроб? — недоумевает Федька.
— Успокойся, — гладит его по голове Михайлов. — Схороним как положено.
Потом Бауэр и Михайлов долго роют могилу. Тело Гмелина бережно кладут на одну из досок, прикрывают сверху другой.
Федька низко опускает голову. Он не в силах смотреть: вот-вот навсегда, навеки уйдет дорогой и близкий человек.
Сыплется, сыплется земля. И летят вместе с нею цветы и листья. Неприметно вырос у дороги холмик, а на нем камень.
— Двинемся, — говорит Михайлов.
Бауэр кладет ему руку на плечо:
— Ночуем здесь…
И еще на одну ночь остаются с Гмелиным его друзья и ученики, проводившие путешественника в последний путь и доставившие в Россию его дневники и записки. А утром самый юный из них — казачок Федька не раз обернется, чтобы еще раз взглянуть и никогда не забыть той могилы.
По прибытии в Россию Михайлов и Бауэр исполнили заветы начальника экспедиции, доставили его дневники и записки в Академию наук. Вот их рапорт:
«О смерти Академика С. Г. Гмелина в плену у одного горского кавказского владетеля.[5]
В учрежденную при Императорской
Академии Наук Комиссию
студента Ивана Михайлова и
рисовальщика Фридриха Бауэра
покорнейший рапорт.
Понеже человеческие советы от части укоснели, а от части не действительны были избавить от тяжкой неволй Господина Профессора Гмелина, то он сам себя освободил и вылетел из рук варварских. Ибо как день ото дня препятствия свободы его возрастали, мучитель его, Хайдатский владелец от часу гордился и настоял на неправедные свои требования, и письменно Коменданту Кизлярскому угрожал учинить над ним какое-нибудь злодейство, если в тринадцать дней беглые его Терекемейцы или тридцать тысяч рублей денег за них не будут ему отданы. На Тереке Господина Генерала-Поручика де Медема руки множеством других неприятелей заняты были, а Комендант Кизлярский, пропустивши первый способ к избавлению его, более силы не имел, как только учтивыми письмами спросить уцмия о выпуске. Господин Профессор, печалию и отчаянием, худым и непривычным воздухом, при том бедностью и нищетою содержания и пропитания и от того приключившеюся болезнию утружденный и изнуренный, в 27 день июля сего года, в конце десятого часа по полуночи, горестным и плачевным образом скончал свою жизнь».
Через год после смерти Гмелина русские войска под командованием де Медема вторглись во владения уцмия эмира Гамзы, разбили персов и заставили их покориться.
Долгое время могила Гмелина была затеряна. И лишь в 1811 году академик Дорн, путешествуя по Кавказу, нашел могилу известного путешественника и ученого. Впрочем, об этом красноречивее всего сказал он сам в «Санкт-Петербургских ведомостях».
«Могила академика Гмелина на Кавказе.[6]
Известно, что русский академик Самуил Готлиб Гмелин был захвачен в плен в 1774 году, при переезде из Дербента в Кизляр, по приказанию Кайтакского хана, или уцмия эмира Гамзы. Несколько месяцев томился несчастный пленник в жестоком заключении в деревнях Паракайе, Меджлисе и Ахметкенте и умер 27 июля 1774 года от глубокой тоски. Хотя тотчас после его смерти оба — его спутника, студент Михайлов и рисовальщик Бауэр, были освобождены от плена и получили дозволение взять с собою в Кизляр тело и бумаги умершего академика, однако они принуждены были вследствие жаров зарыть его наскоро без всяких религиозных обрядов.
Знаменитый путешественник посещал те же самые места в Персии и за Кавказом, где был и нижеподписавшийся в прошлом и текущем годах. Гмелин пал жертвою любви к науке; его прах предан земле в отдаленной стране, и никакой наружный знак не показывал доселе места его вечного успокоения; могила его оставалась неизвестной и забытой. Возвращаясь из Персии, я решился во время предстоящего мне проезда через Дербент, если возможно, отыскать эту могилу. В Тифлисе намерение мое подкрепил г-н академик Рупрехт, который был занят тою же мыслью. Так как он, за своими разъездами в другие страны, не мог отправиться к месту гибели Гмелина, то я взял дело на себя. Мы согласились в случае удачи разысканий поставить нашему путешественнику на время скромный деревянный или каменный памятник, дальнейшее же предоставить самой Академии. Немного спустя после заключения нашего условия я побывал в Меджлисе, у одного из потомков уцмия Гамзы, Ахмета-Хана, был в горной крепости Кала-Курейш, на могиле самого уцмия, и снял с нее надгробную надпись для азиатского музея Академии наук. 21 мая нынешнего года, в Великенде я предложил господину исправляющему должность помощника кайтако-табасаркского окружного начальника Петухову и господину архитектору Гиппиусу, прибывшему со мною из Баку, попытаться найти могилу Гмелина. Разыскания их увенчались желаемым успехом. 22 мая я поехал туда сам с юнкером Мискиновым. Мы вчетвером вырезали на большом деревянном кресте, заранее приготовленном, следующие слова: «Академик Гмелин, 27 мая 1774». Один кайтак перенес крест на могилу, где я его и поставил. Если впоследствии какому-нибудь путешественнику случится спросить: кто покоится вечным сном под сенью креста так далеко и одиноко от всех, там, вблизи от проселочной дороги? — ему ответят: мученик науки — Гмелин!