Уже давно ночь. Кругом тихо. Жена, должно быть, давно спит в своем санатории в Пицунде, а я сижу у письменного стола и думаю, думаю, думаю. Впрочем, ни о чем я не думаю, а только мысленно смотрю на воинский билет, паспорт и затрепанный роман Агаты Кристи на английском языке «Убийство Роджера Экройда». Книжка, как выяснилось, скрывает ключ к зашифровке секретной переписки, знать которую, кроме адресата, никому не дано. Но, честно говоря, книжка эта, несмотря на всю для нас важность, только маячит перед глазами, а вижу я паспорт с именем и отчеством моего Ягодкина и фотокарточкой человека, на него совсем непохожего.
Звонок телефона — этакий чуть-чуть журчащий зуммер: я терпеть не могу пронзительных телефонных звонков.
— Полковник Соболев слушает, — говорю я.
— Майор Жирмундский приветствует, — галантно воркует трубка. — Не разбудил?
— Нет, не сплю. Думаю.
— Жену вчера проводил на юг и скучаешь?
— Не совсем точно. Скучаю, конечно, ко думаю не о ней.
— Медная коробочка спать не дает?
— Допустим. Есть новости?
— Кое-что. Экспертиза номер один: на двух страницах у Агаты Кристи ключ для шифровки текста на английском языке. К сожалению, мы можем только шифровать, а не расшифровывать. Текстов пока нет.
— Пока?
— Я и не рассчитываю найти их сейчас — там уже котлован для нового дома роют. А вдруг появятся? Мало ли как бывает. Ведь остались же люди — кто, пока неизвестно, — но подходили же они иногда к его газетному киоску. Кому-то из них предназначались доллары из той пачки, что была в коробке. Кому и за что? И от кого он сам получил эти доллары и тоже за что?
— Нам же искать ответ.
— Сизифов труд.
— А может быть, он и не работал сейчас, а только состоял в резерве? — размышляю я вслух. — За это тоже иногда платят. Отпечатки пальцев выявили?
— На «Агате Кристи» их много. А на пачке долларов все пять пальцев те же, что и на коробочке с мелочью из газетного киоска. Пальцы Ягодкина. Муровский оперативник, что нашел труп, снял у него отпечатки пальцев. Все сходится.
— Ты сказал «пальцы Ягодкина»? — медленно уточняю я, — Но это не его пальцы. Не того, на чье имя выписаны военный билет и паспорт.
Жирмундский смеется. Он очень доволен.
— Между прочим, как показала экспертиза номер два, фотокарточки в военном билете и паспорте не вклеены в чужие документы. Все подлинное — не подкопаешься. Ты скажешь, что выдавал их Новорузский военкомат в сорок восьмом году и девятнадцатое отделение московской милиции в пятьдесят пятом. Верно. Вполне допустимо, что есть или был другой, известный тебе Ягодкин, а документами его воспользовался профессиональный разведчик, шифрующий свои донесения не по-немецки, а по-английски. Мы, Николай Петрович, тоже не сидим сложа руки. Пока ты жену провожал, мы кое-какую военно-архивную пыль встряхнули. И выяснили, что сгоревший в состоянии полного опьянения Ягодкин был Ягодкиным еще в 1946 году после возвращения из плена. Тогда же была запрошена воинская часть и получен ответ, что Михаил Федорович Ягодкин действительно числился в списках личного состава указанной им части до марта 1944 года, когда он пропал без вести. Совпали и названные им имена и фамилии командиров роты, батальона и полка, из которых к моменту проверки оказался в живых только комполка, да и тот лица его не помнил: мало ли было солдат у него — всех не запомнишь, проверьте по спискам. Проверили — сходится. Что в плену делал? На заводе работал — вот свидетельства. А почему это вдруг у немцев такая снисходительность к военнопленному? Тоже объяснил: на заводах в Германии к этому времени уже рабочих рук не хватало, вот и подбирали из военнопленных — тех, кто поздоровее да посильнее. Вот только с военным билетом у него нескладуха. В графе прохождения военной службы упомянута только воинская часть, в которой служил до сорок четвертого года, а дальше все волшебно преображается. Уже он не пропал без вести, а тяжело ранен и решением медицинской комиссии от военной службы освобожден. Липа явная, но классно сделанная. С этой липой он и московский военкомат прошел, поселился в опустевшей после эвакуации дворницкой сторожке в Марьиной роще и подрабатывал к пенсии по инвалидности торговлишкой в газетном киоске. Может, он и не работал на заславшую разведку, но кто-то нашел его недавно — доллары-то новенькие. Ну и запил Ягодкин со страха, спьяну и сгорел. Трудно все-таки за доллары Родину продавать. По-моему, логичная версия.
Я терпеливо дослушиваю монолог Жирмундского и говорю:
— У Гадохи не сдали бы нервы. Его «вышка» пугала. А высшая мера ему давно была уготована.
— Ты о ком? — недоумевает Жирмундский.
— О нашем милом покойнике. Это Гадоха Сергей Тимофеевич, бывший ефрейтор той же роты, в которой служил и Ягодкин.
Трубка долго молчит, прежде чем взорваться вопросом.
— Откуда сие известно?
— Я лично знал Ягодкина. Мы однолетки с Мишей, оба сироты, из одного детдома, оба «фабзайцы», даже жили в одном общежитии. А в сорок первом году оба семнадцатилетними парнишками еще до призыва пошли в ближайший московский военкомат и попросились на фронт. Просьбу нашу уважили и отправили в одну часть, в которую потом перевели и Гадоху. Откуда, не помню. Кажется, из штрафной роты. Вот так и бывает, друг мой Саша, жил и работал я в одном городе, можно сказать, бок о бок с подлейшим предателем и убийцей. И ни разу не встретился, хотя, быть может, и не узнал бы его: он усы и бороду отпустил.
— А ты не мог ошибиться? Ведь борода и усы резко меняют облик.
— Только фотокарточка на паспорте могла вызвать сомнения, а на военном билете он бритый и молодой. Ошибка исключена. Есть и еще одна примета: на левой руке у Гадохи татуировка: большой синий якорь у кисти и женское имя Нина.
— Что за Нина?
Вопрос явно из мгновенно пришедших в голову.
— Понятия не имею. Тогда не поинтересовался, а теперь поздно.
— Но ты же не видел труп.
— Его осматривал Маликов из уголовного розыска. Он же снял и отпечатки пальцев. Вчера вечером я созвонился с ним с аэродрома и заехал к нему на Петровку. Словом, друг мой Саша, ошибка здесь, повторяю, исключена.
…Маликов принял меня внимательно, но без особого интереса: дело, мол, не мое, а ваше. На пожарище он поехал, потому что кто-то из соседнего дома в МУР позвонил, когда пожарные в полусгоревшей сторожке труп нашли. Он, Маликов, труп осмотрел, даже оттиски пальцев взял и все гадал: убийство или самоубийство. А вероятнее всего, несчастный случай. «Тихо он жил, — сказал участковый, — ни с кем компанию не водил, даже пил один, у Катьки-добренькой самогон бидонами покупал — она уже два раза по таким делам привлекалась, а с поличным поймать пока не могли: где-то под Москвой варила и полные бидоны по заказчикам развозила». Не будет же Катька дом поджигать, у нее своих дел хватает. И погиб-то старик по своей вине мертвецки пьяный: у него при вскрытии литр самогона в желудке нашли. Тлеющий окурок или недогоревшую спичку в стенку швырнул и не заметил, как оторвавшиеся обои загорелись. Где уж тут заметить, если в беспамятстве был. А огонь по ватной дверной обивке полез, трухлявая дверь запылала — и пошло. Когда Маликов приехал, пожар уже потушили, только две обгоревшие стенки от сторожки остались да труп. А тут пожарные инспектору шкатулку подают: в стенном тайнике нашли под обоями. Что было в шкатулке, полковник Соболев знает, и начальник отдела ему лично объяснил, почему в уголовном розыске решили переслать ее органам безопасности.
— Когда вы осматривали труп, — спросил я инспектора, — вы не заметили татуировки на левой руке выше кисти?
— Большущий якорь и «Нина» — почти до локтя.
— Спасибо за информацию, — сказал я, — и за то, что переслали шкатулку нам. А у меня к вам еще просьба. Не могли бы вы заглянуть в архивы довоенных лет и по смотреть, не проходил ли у вас по какому-нибудь уголовному делу некий Гадоха Сергей Тимофеевич? Если проходил и у вас имеются его отпечатки пальцев, то вы бы могли сравнить их с теми, которые сняли с трупа.
Он улыбнулся, мгновенно сообразив, что я знаю о сгоревшем Ягодкине гораздо больше его.
— Я с удовольствием сделаю это. И если отпечатки сойдутся, немедленно поставлю вас в известность. Может быть, в этом случае придется подключиться к нам: есть еще не за крытые дела. Лично я думаю, — сказал он, — что прежнее ремесло он оставил и прежние связи не возобновил, хотя наличие крупной суммы долларов в шкатулке, может быть, и не исключает валютных операций. Словом, там видно будет. Возможен и такой вариант: мы закрываем дело, а вы открываете его снова. Ведь нам и вам интересен не сам погибший, а его сообщники и преемники…
Все это было вчера, а сейчас, плохо доспав ночь, я сижу у себя в управлении и вызываю Жирмундского.
— Я уже на месте, Саша. Заходи.
Когда разговор у нас неофициальный, мы всегда с ним на «ты», и зову я его Сашей. Он сын моего боевого товарища, с которым мы вместе дошли до Берлина и который очень много для меня сделал в труднейшей обстановке, осложнившей мою военную жизнь в сорок четвертом году. Мы были рядышком и после войны в нашей военной комендатуре в немецком городе Хаммельне, и в дни мира, когда подрастал Саша, после пришедший по стопам покойного отца в органы безопасности. Теперь он майор и мой ближайший помощник. В этой роли он был просто неоценим, особенно в тех случаях, когда в круг нашей расследовательской деятельности попадали молодые люди, которых он, естественно, знал лучше, легче понимал, точнее улавливал их настроения и помыслы. Мы даже подружились с ним, как говорится, «на равных», несмотря на разницу в возрасте.
Сейчас мы одни, и Саша, даже не поздоровавшись, словно мы только что виделись, молча садится против меня и выкладывает на стол потускневшую медную шкатулку, присланную нам из уголовного розыска. Она уже прошла через экспертизу, и все в ней разложено, как и было при получении: затрепанный томик Агаты Кристи лондонского издания Макмиллана, пухлая пачка новеньких десятидолларовых купюр и военный билет с паспортом на имя Ягодкина, все данные которых я уже помню наизусть и точно знаю, кого они прикрывали.
— Ничего интересного, кроме шифра, — говорит Жирмундский, кивнув на шкатулку.
— А чем интересен шифр?
— Можно хоть предположить страну, для которой он предназначен.
— На английском языке можно шифровать для любой страны.
— Лжеягодкин пришел к нам из оккупированной Германии. Его могли завербовать либо Гелен, либо американцы.
— Не торопись. Его наверняка завербовали еще гитлеровцы.
— А перевербовали преемники. И, пожалуй, если Гелен, то язык был бы немецкий.
Зря Сашка упирает на шифр. Он бесполезен, когда нечего расшифровывать. Ну узнал я Гадоху, а дальше? Что он делал у нас в стране после войны?
— Работал киоскером, получал за что-то новехонькую валюту, — задумчиво цедит Жирмундский. — Получал или получил? Может, это были первые полученные им доллары. А для чего? Для себя лично или для расплаты с агентами? Профессия киоскера таит неограниченные возможности якобы случайных, но всегда обусловленных связей.
— Я жду звонка из угрозыска, — говорю я.
— А что он даст?
— Я просил Маликова выяснить, не проходил ли у них Гадоха по каким-нибудь уголовным делам в довоенные годы. Тогда сохранились и отпечатки пальцев, и можно сравнить их со снятыми у Лжеягодкина. А установив тождественность его и Гадохи, потрясти старые связи. Вдруг жив кто-нибудь из прежних дружков, отбывающих новые сроки или «завязавших». Может, и подскажут они, с кем встречался Гадоха после войны, что замышлял. В разговоре с Малиновым я усомнился в том, что бывший налетчик и «вор в законе» уже в новой роли вспомнит о своих старых знакомствах. Ни одна иностранная разведка не позволит своему агенту рисковать уголовным промыслом. Но, может быть, я и ошибся, и связи он все-таки сохранил. Подождем звонка Маликова.
Маликов позвонил к концу дня.
— Вы угадали, товарищ полковник: отпечатки нашлись и совпали. Настоящее имя и фамилия сгоревшего в дворницкой действительно Сергей Гадоха. Он проходил у нас по делу о нападении на кассиров сберкассы в Хамовниках в сороковом году и через два года из тюрьмы был отправлен на фронт. Нашелся и один из его сообщников, некий Круглов, по кличке Длинный. Он тоже воевал, но вернулся уже со снятой судимостью и с боевыми наградами. С Гадохой после войны он не встречался и о судьбе его ничего не знает…
Найденный кончик ниточки обрывается. Я иду к генералу и докладываю ему все, что мне известно по делу о присланной из угрозыска медной шкатулке с английским шифром и американскими долларами. Сходимся на временной отсрочке расследования. Гадоха умер, не оставив никаких следов.
— А в каких отношениях ты был с Гадохой на фронте? — спросил Жирмундский.
Пришлось рассказать.
Помню теплую сентябрьскую осень в Москве сорок первого. Желтеют листья на деревьях, витрины магазинов завалены мешками с песком, окна домов перечерчены белыми бумажными крестами. На улицах комендантские патрули.
Мы с Мишкой Ягодкиным ехали от окраины к центру в полупустом вагоне метро — занятия в школе не начинались из-за нехватки ушедших в ополчение преподавателей, а на заводе нас еще не оформили, так что свободного времени было много. Рядом ребята, на вид наши однолетки, но уже одетые по-военному в гимнастерки и ватники, пели нестройным хором: «…уходили комсомольцы на гражданскую войну». Женщина рядом плакала, а наши с Мишкой сердца сгорали от зависти.
Где-то на полпути, кажется на «Комсомольской», поезд был задержан — по радио уже ревели сирены воздушной тревоги. Из метро не выпускали, и мы минут сорок толкались среди пассажиров.
— Дальше не поедем, — сказал Мишка.
— А куда поедем?
— Назад.
— Почему? — удивился я.
Мишка не сразу ответил, он что-то думал, что-то решал.
— Хватит! — сказал он. — Сачковать надоело. Такие же парни в армию идут, а мы? Прямо из метро — в военкомат!
Вот так.
— Но мы же допризывники. Таких не берут.
— Возьмут. Попросим, и возьмут.
И нас действительно взяли. Спросили о родных. Родных не было: оба детдомовские. Спросили о занятиях. Кончились занятия, объяснили мы. Оглядели нас, прикинули — видят: подходящие парни. Ну и направили на медицинскую комиссию.
— А где учить будут? — спросил Мишка у военкома.
— Найдем место, — сказал военком. — «Тяжело в учении, легко в бою», — говорил Суворов. У вас, ребятки, к сожалению, будет наоборот. Подучим вас наспех, а ратному делу по настоящему обучаться в бою будете.
Вот так и очутились мы с Мишкой Ягодкиным в одной роте пехотного полка энской, как говорится, дивизии. Вместе учились обороняться и наступать, вместе с боями и до Вислы дошли. Об этом долгом и тяжком пути я Жирмундскому не рассказывал. О войне он знал много и без меня, да и не моя воинская судьба интересовала его, а лишь тот поворот ее, в котором был виноват ефрейтор Гадоха Сергей Тимофеевич.
Появился он у нас уже в сорок третьем или, кажется, в начале сорок четвертого года, переведенный из штрафной роты бывший уголовник, но отличившийся в боях. И у нас он выделялся отменной находчивостью и отвагой, ходил в разведку, возвращался с удачей, и его за эту удачу командование отличало и миловало. Был он сметливым и расторопным, умел дружить и очень нравился полковым красавицам в военных гимнастерках и санитарных халатах. Да и со мной, хотя я и был уже старлеем, держался соответственно уставу, но не без желания понравиться и заслужить похвалу, а выговоры и замечания выслушивал почтительно и согласно.
Именно поэтому командир разведвзвода Толя Корнев, наш друг и ровесник, с которым мы познакомились в том же московском военкомате, и взял с собой в разведку Гадоху и Ягодкина, первого — по способностям, второго — по рвению: Мишка был не очень умелый солдат, но старательный и упрямый.
Случилось это в местечке Пасковцы на правом берегу Вислы. Река уже была близко, но крупные немецкие соединения, сосредоточенные на побережье, все еще мешали нам ее форсировать. Поэтому и выходил их маленький отряд на береговые тропы, чтобы разведать у польских рыбаков, где немецкий фронт более растянут.
Здесь их и ждал провал, как выяснилось впоследствии, заранее запланированный. В старом ольшанике на заболоченной тропе они обнаружили крестьянскую хату, запущенную и, казалось, необитаемую. Никого кругом не было, хотя прибрежный лес и мог скрывать хорошо замаскированные передовые немецкие посты. Разведать хижину Гадоха вызвался первым, храбро вошел, насторожив друзей, все еще поджидавших его, и наконец вышел веселый и разбитной.
— Порядок, товарищ старший лейтенант! — крикнул он. — Идите за мной.
И вошел в хату.
Они побежали, рванули дверь и удивиться даже не успели, как их схватили и обезоружили. Большая горница была полным-полна немецких солдат. Сумел ли Гадоха заранее как-нибудь предупредить их или сделал свое черное дело, уже побывав в хижине, никто не знал, конечно, но предательство было очевидным.
— Зольдатен? — спросил Гадоху высокий подтянутый офицер.
— Старший лейтенант Корнев и рядовой Ягодкин, — в охотку вытянулся Гадоха. — Больше русских здесь нет. Нас только трое в разведке.
— Сука! Я всегда знал, что ты когда-нибудь продашь, вор в законе, — сказал Ягодкин и плюнул. Метко плюнул, прямо в лицо Гадохе.
Их тут же, не допрашивая, избили и связанных увезли в штаб. Там уже допросили. Какого полка? Какой дивизии? Где расположена? Сколько пушек? Они молчали. Снова избили. Допрашивали и били, допрашивали и били. Корнев захлебывался своей же кровью, но молчал. Молчал и Мишка. Почему-то их не расстреляли тут же, а почти в бессознательном состоянии переправили через Вислу в штаб дивизии. Может быть, рассчитывали, что они все-таки заговорят, когда очнутся.
Они и заговорили. Только между собой.
— Опять будут бить, — сказал Корнев.
— Будут, — прошамкал Мишка. У него уже не было зубов.
— Сдохнем, наверно.
— Если пристрелят, — согласился Мишка. — А может, и выживем. Лишь бы кости не перебили.
Выжили. А затем — крестный путь военнопленного, длинные дороги, вагоны даже без подстилки для скота, переезды и переотправки, вагон отцепляли и прицепляли к другим составам; их, более или менее здоровых, не кормили и не поили, а умирающих и больных просто пристреливали и выбрасывали из вагонов под откосы железнодорожной насыпи. А в конце пути — лагерь на лесистых склонах Словакии. Лагерь номерной, без названия и даже без печей для сжигания трупов. Время от времени окончательно выдохшихся людей партиями отправляли в другие лагеря с более совершенным аппаратом уничтожения. А те, кто еще был в состоянии работать, шагали в каменоломню, где дробили камень, складывая его в штабеля, и затем перегружали в железнодорожные составы. Тех, кто падал от усталости и не мог подняться, тут же приканчивали выстрелом в затылок, а трупы бросали в ров. Когда он наполнялся, его засыпали камнями, рядом копали новый и так далее, без конца.
Комендантом лагеря был эсэсовец Пфердман, садист и убийца, такой же, как и его «коллеги» в Освенциме или Майданеке, Треблинке, Дахау. Но самым страшным был даже не он, а капо барака, старый знакомый — Гадоха. Как он попал сюда — ни Корнев, ни Мишка не знали, возможно, чисто случайно, да и встретил он их с нескрываемым удивлением, впрочем, тут же обернувшимся почти ликующим торжеством.
— Старший лейтенант Корнев! Какая приятная встреча! Не ожидал, но доволен. Житуха райская у нас.
И сшиб его с ног ударом под ложечку.
— Вот такие пироги, старший лейтенант, — ухмыльнулся Гадоха и обернулся к Ягодкину. — А тебе, хмырь болотный, я оставлю памятку на всю жизнь. Если выживешь, конечно.
И, отстегнув от пояса длинную резиновую, почти не гнущуюся дубинку, ткнул ею в левый глаз Ягодкина. Тот даже не вскрикнул, лишь закрыл выбитый глаз рукой.
— Твоя власть, Гадоха, — сказал он. — Только ведь за все рассчитаться придется.
— Я и рассчитываюсь, — не промедлил с ответом Гадоха, — я еще много раз о себе напомню. Ну а теперь марш в барак! Второй ряд от двери, койка третья и четвертая.
Он каждый раз напоминал о себе. Присядешь на минуту у глыбы песчаника — удар дубинкой. Оступишься — подсечка. Пройдешь мимо и не поклонишься — карцер. А карцер — это каменный мешок, из которого сам и не вылезешь: жди, когда тебя вытащат по приказанию Гадохи. Но в карцере он не держал более суток: Пфердману требовалась здоровая рабочая сила.
А иногда Гадоха милостиво отзывал Корнева из каменоломни: ему хотелось поговорить.
— Рассчитываемся, старший лейтенант? — похохатывал он.
— За нас рассчитаются.
— Кто?
— Твои бывшие однополчане.
В лагере уже знали о стремительном наступлении советских армий по всему фронту, и Гадоха догадывался, что и пленные о том знали. Поэтому и не последовало тогда удара дубинкой. Он только задумчиво нахмурился.
— Не дойдут сюда ваши, — проговорил он, не отрывая глаз от своих порыжевших сапог.
— Непременно дойдут. Вот тогда и рассчитаются.
В ответ не последовало ни пинка, ни удара. Молча встал Гадоха и, не оборачиваясь, пошел по каменному карнизу каменоломни. Он чуял опасность: советские войска тогда освобождали Польшу. С этой минуты он еще более ожесточился, страх прорастал в нем. По ночам стал напиваться в лагерном кабаке для охранников, а возвращаясь, избивал всех спящих на нижних койках, мимо которых он проходил в свою отгороженную от общих «спальню». Больше всего доставалось Мише Ягодкину. Корнева он почему-то не трогал — может быть, из-за убежденности в его неминуемом и скором конце.
И конец наступил, пожалуй, даже раньше, чем он рассчитывал. Однажды поздним вечером, когда Гадоха еще не вернулся с очередной пьянки, Миша Ягодкин сказал Корневу:
— Сегодня ночью накроем Гадоху.
— Как это? — не понял тот.
— Ночью, когда пьяный войдет, мы на него и прыгнем. Всей восьмеркой. Командует Арсеньев. Он старше нас и по годам и по званию. Свяжем, кляп в рот, а потом и повесим здесь же на потолочной балке.
— Так ведь расстреляют наверняка.
— Всех не расстреляют. Ну а мне все равно. Я и так уже кровью харкаю.
— Допустим, нас восьмерых. А если и других с нами? Им тоже все равно?
— А ты у других спрашивал? Я интересовался. Возражений нет. За этим гадом давно кровавый след тянется. А говорят еще, что он весь барак в ближайшие дни на уничтожение отправит. Только самых сильных оставит. А есть у нас такие?
Корнев внимательно оглядел барак, насколько позволял свет двух тусклых лампочек, подвешенных на железных балках под крышей. Никто не спал. Все ждали.
Гадоха пришел около часа ночи — так показалось, потому что в двенадцать гасили фонари снаружи за окнами. Он не успел даже крикнуть, как на него прыгнули со всех восьми коек. Тут же связали, сунули грязную тряпку в рот и поволокли к первой же балке, на которую кто-то забросил веревочную петлю. Все делали молча, без суеты, но поспешно. А через две-три минуты связанный Гадоха уже болтался в петле. Он даже не мог захрипеть предсмертно — мешал кляп.
Оказалось, что не предсмертно. Он не провисел и нескольких минут, как в бараке появился помощник Пфердмана, откомандированный власовцами, Амосов. Сопровождали его — должно быть, для ночной проверки — двое охранников.
— Что здесь делается? — закричал он. — Снять немедленно! — И сказал что-то по-немецки одному из охранников.
В ту же секунду автоматная очередь срезала веревку под балкой. Гадоха грузно шлепнулся на бетонный пол и застыл.
— Развязать! — приказал Амосов.
Нашлись такие, что повиновались и развязали. Гадоха был еще жив. Он дышал прерывисто, странно булькал. Но не двигался.
— Транспортирен зи герр Гадоха нах доктор Крангель, — сказал Амосов охранникам. Сказал, с трудом подбирая слова: немецкий он знал плохо. А когда унесли Гадоху, обернулся к пленным.
— Стоять! — скомандовал он. — Построиться в две шеренги и ждать моего возвращения.
И вышел.
— Будут расстреливать. Вероятно, каждого пятого, — сказал Арсеньев, бывший майор Советской Армии. — Вот спички. Я отсчитываю двадцать восемь…
— Почему двадцать восемь? Нас тридцать, — перебил кто-то.
— Корнев и Ягодкин исключаются, Гадоха их предал. Из за него они и попали в плен. Так не погибать же им за Иуду.
Никто не возражал, кроме них двоих. Но Арсеньев тотчас же оборвал протест:
— Слушать мою команду. Мы хотя и пленная, но часть Советской Армии, а я старший по званию. Так вот: я отбираю из двадцати восьми спичек шесть и отламываю половину у каждой. Эта будет пятое, десятое, пятнадцатое, двадцатое, двадцать пятое и тридцатое место в очереди. Корнев и Ягодкин будут вторым и третьим. Начинаем!
Все разобрали спички. Уже не помню, кому достались поломанные, но кому-то достались. Арсеньев стал первым.
— Может, с первого и начнут, — шепнул он.
— Тогда весь порядок изменится, — сказал Корнев.
— Значит, не судьба.
Расстреляли каждого пятого.
Гадоха не умер. От кого-то из заключенных Корнев узнал, что он лежал в немецком госпитале где-то под Братиславой с повреждением шейных позвонков и горловых связок.
— Говорить уже может, — решил Арсеньев, — и в первую очередь выдаст вас. Больше он никого не запомнил: в стельку был пьян. А вы у него как занозы в памяти.
— Может, уже выдал, — вздохнул Ягодкин.
Разговор был после лагерного ужина.
— Бежать вам надо, — сказал Арсеньев.
— Отсюда не убежишь, проволока под током, пулеметы на вышках.
— А из каменоломни?
— Там же охранники с автоматами.
— Есть шанс, — улыбнулся Арсеньев. — Один-единственный. Если до завтра вас не возьмут, я утречком покажу вам кое-что в каменоломне. Надо только найти возможность остаться там на ночь. А такой способ есть.
Под утро, слезая с койки, Арсеньев сказал:
— Пристраивайтесь на работе со мной рядышком. Новый капо мест не знает, мешать не будет. Он даже лиц наших не помнит.
Они так и сделали. Арсеньев подвел их к выступу скалы, повисшему над каменной тропкой на высоте человеческого роста. Даже пройти под ним было страшно: вот-вот обрушится.
— Мы подрубили его снизу и сверху, думали — упадет. Тогда и разбивать его будет легче. Ан нет, он все висит. Теперь мы с Афоней и Хлыновым полезем наверх и добьем его кувалдой и ломом. Он и рухнет.
— А нам что сделать? — не понял Мишка.
— Стать под ним и прижаться к стенке. Конечно, когда капо отойдет подальше. А охранники на карнизе не увидят.
Они еще раз оглядели нависшую глыбу.
— Нас же в лепешку раздавит. Костей не соберем.
— Может быть, и раздавит, — согласился Арсеньев. — Но по элементарным техническим расчетам глыба упадет не плотно к стене, а с просветом не менее полуметра. Это я вам как бывший инженер говорю. А просвет, где вы стоите, завалит осыпь. Конечно, риск есть, но в лагере вы и двух дней не выживете. Ну а камешки, которыми вас засыплет, не крупные, обычная осыпь — выдержите. И дышать сможете — осыпь неплотно ляжет. А им доложим, что вас скалой раздавило — все и сойдет: здесь не спасают.
Капо шел мимо. Они заработали молча, застучав ломом по соседней стене. Капо равнодушно прошел не оглядываясь.
— Важно продержаться до ночи, — продолжал Арсеньев, — а ночью, когда стемнеет, вы пробьетесь сквозь осыпь, завалите дырку — и ау!
— А куда — ау? — спросил Ягодкин.
— В горы. Словацкие Татры, слышали? Здесь, говорят, партизаны орудуют.
— Может, и ты с нами, майор? — сказал Корнев.
— Скала троих не прикроет. А я и в лагере продержусь, силен еще, не выдохся. Может быть, и наших дождусь. Не исключено — Пфердман уже о переводе на запад просит. Горит земля у них под ногами.
Капо вот-вот должен был повернуть обратно.
— Начнем, ребятки, — шепнул Арсеньев.
Они втроем полезли на верх уступа, а Корнев и Михаил присели под ним, плотно прижавшись к стенке. Наверху застучали кувалдой и ломом. Трудно сказать, сколько минут прошло, как вдруг треск и удар каменной массы о камень оглушили Корнева. Сразу навалилась и осыпь. Он прикрыл голову руками, но острые камни били по ним, сдирая кожу. Досталось и плечам, и коленям, но между ними и рухнувшей каменной глыбой действительно оставалось еще добрых полметра. Бывший инженер не ошибся.
— Жив, Мишка? — спросил Корнев почему-то шепотом, хотя даже крик сквозь настил каменной осыпи был бы не слышен.
— Ушибло здорово, — отозвался Мишка, — и лоб порезало.
— Сильно?
— Заживет. Крови, видать, немного. Только давит крепко. Тяжко будет стоять.
Действительно, на плечи и голову сильно давил не очень толстый, но плотный слой щебенки, осыпавшейся сверху. Мелкие острые камешки сыпались на них при каждой попытке подвинуться или встать. Тогда они сели, благо щебенки под ними не было. Что происходило снаружи, они не слышали: никто не стучал по камню и не тревожил осыпи. Вероятно, те, кто работал поблизости, подойти не рискнули, а для капо, которому уже, наверное, доложили о случившемся, их гибель была бесспорной.
Вот так они и просидели до ночи, боясь пошевелиться и почти не разговаривая. Камень поглощал звук, но кричать они все-таки не смели — вдруг услышат. И ночь не увидели, а почувствовали — нагретый за день камень стал холодеть, и даже сквозь слой щебенки явно запахло сыростью. Наконец Корнев решил: пора! И рванулся вбок, закрывая лицо руками. Осыпь подалась легко, и под градом мелких осколков дробленого камня он выбрался наружу. Мишка Ягодкин, не увидев, а услышав его маневр, рванулся в другую сторону и тоже выбрался.
Было совсем темно и тихо: на ночь в каменоломне не оставляли охраны. А лагерь вдали спокойно доживал вечер. Горели прожектора на вышках, шел по проволочной ограде смертельный ток, несли вахту охранники. Никто и не думал, что отсюда можно бежать.
А они бежали. Я избавил Жирмундского от подробностей странствия Корнева и Ягодкина по чужим горам. Да и о чем рассказывать? О том, как плелись двое дистрофиков по горным тропам, продираясь сквозь кусты можжевельника, шли, по сути, в неизвестность, зная только, что первый же встречный или поможет, или выдаст. Через двое суток их нашел хозяин ближайшей охотничьей хижины бесчувственными от голода и усталости. Он сразу все понял: они были в изорванных камнями полосатых лагерных рубахах. Он отнес их на сеновал, накормил и, ни о чем не спрашивая, положил спать, прикрыв хорошенько сеном: по ночам здесь было холодно, как зимой. Наутро он привел еще двоих в крестьянских теплых куртках с немецкими «шмайсерами» за плечами. Разговаривали с трудом, но кое-что поняли: при всей несхожести славянских языков в них всегда есть много общих слов, иначе звучащих, а все же знакомых по смыслу. Тут же спасенных переодели и переобули и повели еще выше в расположение не очень многочисленного и разнобойно вооруженного партизанского отряда.
Что можно рассказать о жизни в отряде? Она была недолгой, но дружной, научились понимать друг друга, вместе ходили в разведку, вместе нападали на малочисленные немецкие транспорты и отстреливались, уходя от карателей, иногда осмеливавшихся забираться и в эти заоблачные выси. У гитлеровских оккупантов здесь не было крупных военных соединений, а местные квислинговцы сами боялись партизан, как чумы.
И все же наконец их накрыли.
Резервная немецкая мотопехотная дивизия отходила из Братиславы на укрепление отступающих от Дуная гитлеровских армий. Ее фланговые соединения и напоролись на маленький словацкий партизанский отряд, не успевший отойти в горы. Бой был неравный. Партизаны потеряли больше половины бойцов, остальным удалось прорваться на скалистые горные тропы, труднодоступные для мотопехоты. Корнев с Ягодкиным прикрывали отступление, и почти в безнадежном положении им все же удалось обмануть противника, укрывшись в одной из скальных трещин. Таких трещин-пещер в здешних Татрах довольно много, и найти их было нелегко: требовалось время, а времени у гитлеровцев как раз и не было. Ограничившись круговым пулеметным обстрелом, они прекратили преследование.
И тут совершилось самое страшное: Мишу Ягодкина ранило в живот. Пуля застряла где-то в тазобедренной части, и внутреннее кровоизлияние буквально убивало Мишу у Корнева на глазах.
— Прощай, Толя, — прохрипел он.
— Погоди, погоди, — бессмысленно лепетал Корнев, с тру дом сдерживаясь, чтобы не завыть от отчаяния. — Вот дотащу тебя до деревни — она совсем рядом. Там и врача найдем и тебя выходим.
— Не успеешь, — сказал Миша, переходя на шепот, — ты даже не знаешь, где эта деревня… Посиди рядышком, пока я доживу положенное мне… И не хорони меня… Завали камнями потяжелее, чтобы зверь не добрался…
Так и остался Корнев один. Два дня пробыл в пещере, пока не кончились партизанские сухари, захваченные в поход. А дальше был путь к своим, к наступавшим с юго-востока советским армиям. В словацких деревнях, где он проходил, гитлеровских карателей и полицаев как метлой вымело, а его, да еще в партизанской овечьей безрукавке, всюду встречали как родного: оставайся, мол, и живи, жди своих. Но он шел и шел, пока не встретил наконец в одном из поселков советскую пехоту на марше.
Корнев был счастлив, его приняли тепло и участливо, но он уже был готов к ожидавшим его неприятностям. И они не замедлили последовать: проверить его рассказ было трудно. Действительно, кем мог быть человек, говорящий по-русски, но оказавшийся на вражеской территории в чужой крестьянской одежде, да еще с немецким «шмайсером»? Соотечественником? Возможно. Но и среди соотечественников были предатели и немецко-фашистские агенты. Документов у Корнева не было: настоящие остались в воинской части, из которой он уходил с Ягодкиным и Гадохой в разведку, а ни в концлагере, ни в партизанском отряде документов не выдавали. Правда, приютившие его крестьяне засвидетельствовали его участие в партизанском отряде, а выжженное клеймо на руке подтверждало и лагерь. И тут Корневу опять повезло. Командиром полка, в расположении которого он очутился, был… я. Да, да, я, тогда уже майор, грешным делом, очень обрадовавшийся воскрешению старого друга. Я тотчас же подтвердил, что Корнев действительно Корнев, бывший старший лейтенант, и, договорившись с дивизионным начальством, под свою ответственность оставил его в полку рядовым.
Начав войну рядовым, он и продолжал ее рядовым, только опыта, находчивости и умения ориентироваться в любых обстоятельствах у него было много больше, чем раньше. Для солдат он был своим парнем, ему верили и не чурались как разжалованного, командиры хвалили, а я сам частенько навещал старого друга в затишье, подтверждая, что скоро придут из нашей прежней роты запрошенные мною документы и все восстановится — и его имя, и солдатская честь. И этак через месяц документы наконец пришли. К тому времени и лагерь был освобожден.
К сожалению, немецко-фашистские хозяева, удрав на запад, захватили с собой и всю документацию. Но кое-кто из бывших заключенных вспомнил сенсационный побег.
Легко представить, как приятно мне тогда было сказать Толе:
— Принимай роту, командуй…
Потом он, уже в звании капитана, командовал батальоном и в Берлине закончил войну майором… Я не рассказывал сейчас об этом Саше — он слышал все и от меня, и от самого Корнева, который до самой своей смерти — шесть лет назад — дружил и со мной и со старшим Жирмундским. И не только слышал, но и читал: после войны Толя Корнев закончил Литинститут, много писал, и была у него повесть о фантастическом побеге двух военнопленных из лагеря смерти в Словакии. Вот она, стоит на полке в моем кабинете, только фамилии героев в ней изменены…
Итак, дело Лжеягодкина было закрыто. Ни мы, ни уголовный розыск не могли раскрыть его связей. Тайна тысячи долларов и английского шифра в медной шкатулке так и осталась неразгаданной.
Я был убежден, что, проникнув в Советский Союз с документами на имя Михаила Федоровича Ягодкина, Сергей Гадоха не вернулся к своему уголовному прошлому. Расследование уголовного розыска подтвердило, что ни одно из крупных преступлений за послевоенные годы — ни вооруженные ограбления сберегательных касс, ни угон и перепродажа автомашин, ни хищения — не были связаны с Гадохой. Да и документы на имя Ягодкина могли изготовить для него лишь те, кому досталась вывезенная из лагеря документация. Его могли обучить в одной из бывших немецко-фашистских разведывательных школ. Во-первых, он русский, во-вторых, готовый на все уголовник.
В деле Гадохи для меня все было ясно, кроме одного: чем он занимался в Москве в своем газетном киоске, помимо продажи периодики, значков и открыток? Но и на этот вопрос вскоре был добыт ответ. Мы получили любопытное, загадочное и неожиданное письмо. Принес его сам автор, адресовалось оно «следователю по делам иностранных разведок». А неожиданным и загадочным было даже не содержание письма, а имя, отчество и фамилия его автора:
ЯГОДКИН МИХАИЛ ФЕДОРОВИЧ.
Новый Ягодкин. И опять Михаил Федорович.
Я читаю и перечитываю письмо в присутствии лукаво улыбающегося Жирмундского. Он уже прочел его и наверняка уже сделал свои выводы из прочитанного.
А я снова читаю:
«Уважаемые товарищи! Пишет вам М. Ф. Ягодкин, зубной врач-протезист, работающий в стоматологической поликлинике Киевского района. Я участник Великой Отечественной войны, имею боевые награды, в плену не был и на оккупированной врагом территории не проживал. Родственники за границей у меня есть, но связи с ними не поддерживаю, хотя и получаю иногда от них денежные подарки. За границу после войны ни разу не выезжал, даже в социалистические страны по профсоюзным туристским путевкам. В Москве до прошлого года я жил на Шереметьевской в Марьиной роще, а потом переехал в отдельную квартиру в кооперативном доме на улице Дунаевского. Сообщаю вам об этом так подробно потому, что это имеет непосредственное отношение к вчерашнему происшествию в поликлинике. На прием ко мне явился без записи сравнительно молодой человек в дорогом импортном костюме и явно не нашей рубашке в красную клеточку. Оказалось, что иностранец. По-русски он говорил хорошо, но очень уж тщательно выговаривал все буквы, как это делают иностранцы, так и не сумевшие освоить нашу русскую, а в особенности московскую разговорную речь. Я сказал ему: «Ваша фамилия? По-моему, вашей лечебной карточки у меня нет». А он в ответ: «Это неважно. Я к вам от дяди Феди. Он ждет посылку». — «Какого еще дяди Феди, — недоумеваю я. — Нет у меня такого». А он Спрашивает: «Ваша фамилия Ягодкин?» — «Ягодкин», — подтверждаю я. «Михаил Федорович?» — «Точно». — «Вы переехали сюда из Марьиной рощи?» — «И это верно». — «Тогда почему же вы не отвечаете как положено?» Тут уже я рассердился и говорю: «Вы меня с кем-то путаете. Приходите без записи, а у меня прием». Он помолчал немного, должно быть сознавая свою ошибку, извинился и вышел. А вечером, размышляя об этом непонятном визите, я вспомнил две фразы посетителя: первую — «Я к вам от дяди Феди, он ждет посылку» и вторую — «Так почему же вы не отвечаете как положено?». А вдруг это пароль? Значит, был другой Ягодкин, который знал дядю Федю и мог ответить как положено. Происшествие это меня очень встревожило, и я решил, что нужно обо всем рассказать вам. А вы уж разберетесь, что надо делать».
К письму приложена визитная карточка автора с адресами и телефонами его поликлиники и квартиры.
Я долго молчу, пока не вмешивается Жирмундский.
— Ну что скажешь, дядя Коля?
— Раздумываю.
— О чем? Пожалуй, все ясно… Иностранец шел к сгоревшему Ягодкину, но дворницкая и соседний дом уже снесены, соседи разъехались — спросить не у кого. Ну и узнал адрес Ягодкина в ближайшем окошечке Мосгорсправки.
— Мосгорсправка дает адрес дома, а не места работы.
— А может быть, он заходил и домой, узнал у соседей, где работает Ягодкин?
— Почему у соседей?
— Может быть, дома никого не застал.
— А почему он не пошел к Ягодкину в киоск? Для связного это было бы разумнее.
— Возможно, ему дали явку в дворницкую.
— Опять «может быть» и «возможно». Вот ты и проясни. Побывай у Ягодкина или позвони ему, пригласи к себе. Да и я смогу зайти на разговор.
— Значит, мне допрашивать? — удивился Жирмундский.
— Не допрашивать, а расспросить. И не только о происшествии, а и о жизни вообще. Женат или холост, как живет, чем интересуется, с кем дружен. И не настырно, не по-следовательски, а вежливо, по-дружески. Так сказать, прощупать личность, характер, реакцию на вопросы, склад мышления. Если нужно будет, я вмешаюсь.
Жирмундский удивлен еще более, кислая улыбка, недоумевающий взгляд, полное непонимание моей пристрастности.
— Неужели ты его в чем-то подозреваешь? — почти растерянно спрашивает он.
— Нет, конечно, — разъясняю я. — Просто хочется знать побольше об авторе письма.
Я размышляю.
Больше всего терзает меня совпадение: еще один двойник Ягодкина! Случайно? Вероятнее всего, именно так. Соболевых в Москве тоже немало, и наверняка есть среди них и Николаи Петровичи…
На другой день Жирмундский уведомляет меня по телефону, что автор письма уже получил пропуск и направляется к нему в кабинет.
Подождав чуток, захожу туда и я. Вхожу без стука, и Ягодкин тотчас же оборачивается. Ничего знакомого — никогда его не видел. Высок, худ, недлинные волосы с проседью, подстриженные усы и черноморский загар: видно, недавно приехал с юга.
Я в штатском, звания моего он не знает, и потому я вежливо, но деловито обращаюсь к Жирмундскому:
— Разрешите поприсутствовать, товарищ майор.
И в ответ согласный Сашин кивок сажусь позади Ягодкина.
— Вы можете поподробнее описать этого иностранца? — спрашивает Жирмундский.
Ягодкин отвечает не сразу, подумав, словно вспоминая, и в голосе его не слышно ни настороженности, ни волнения.
— Отчего же, конечно, могу. Помню довольно ясно — хорошо рассмотрел. О том, как был он одет, я уже вам писал, а вообще: ростом пониже меня, не атлет, даже со склонностью к полноте, блондин, стрижен коротко, вроде меня, глаза чуть прищуренные, с пронзительным, изучающим взглядом, ни усов, ни бороды нет, а нос прямой, чуть-чуть с горбинкой.
— Ну что ж, — замечает Жирмундский. — Описание до вольно подробное. Можно с вашей помощью сделать фоторобот?
— Пожалуйста, — соглашается Ягодкин.
— А вы не можете указать тех, кто еще видел его в поликлинике?
— Мои пациенты, ожидавшие приема. Фамилии и адреса можете записать по лечебным карточкам. Я скажу, чтобы вам дали их в регистратуре.
Жирмундский вежлив и дружелюбен. Как я и предложил, не допрашивает, а расспрашивает. По-деловому интересуется.
— А как он узнал, где вы работаете?
— Понятия не имею. Он знал даже, что я переехал сюда из Марьиной рощи.
— Может быть, он заходил к вам домой?
— Не знаю. Дома никого не было. Я сейчас не женат.
— Холост?
— Нет, разведен. Пока живу один.
— Может быть, он заходил к вашим соседям?
— Где? В Марьиной роще? Так дом снесен, и все разъехались кто куда. А с новыми соседями я почти незнаком. Где работаю, знают только в правлении жээска. А там я справлялся: никто обо мне не спрашивал.
— Тогда расскажите просто о себе, — улыбается Жирмундский. — Вы были женаты, развелись. А где сейчас ваша жена, под какой фамилией живет и где работает?
— А какое отношение это имеет к происшествию в поликлинике?
— Возможно, прямое. Он мог получить адрес поликлиники и у вашей бывшей жены.
— Я не поддерживаю отношений с моей бывшей женой. — Ягодкин уже сух и холоден. — Линькова Елена Ивановна. Живет в Москве. Получила однокомнатную квартиру. Где именно, не знаю.
Я считаю, что мне пора вмешаться. Спрашиваю так же сухо и холодно:
— В письме к нам вы называете себя участником Великой Отечественной войны. Где же вы воевали, на каком фронте, в какой части и в каком звании?
— А почему я должен отвечать на этот вопрос? — уже совсем раздраженно откликается Ягодкин. — И почему вам? Выясняйте сами, если хотите.
— Хотим, — говорю я. — Но сначала спросим у вас. Ваше письмо интересно, и уже потому многое в нем требует проверки. Поймите: не зная, как и, главное, почему этот иностранец нашел именно вас, мы вообще ничего не сможем объяснить. Ни себе, ни вам.
Я понимаю раздражение Ягодкина. Так и должен вести себя любой сохраняющий свое достоинство человек, непричастный к описанной ситуации. Не он создал ее в поликлинике, не он виноват в ней, так почему же интересуются его прошлым, явно не имеющим к ней отношения? Но мой тон и настойчивость все же побуждают его отвечать не капризничая.
— На Юго-Западном фронте с начала войны. Призван в Минске. — Он называет военкомат, часть, куда был направлен, имена командиров полка и роты. — Начал войну рядовым, кончил служить старшим лейтенантом. Имею два ордена. Снят с учета в сорок четвертом году по свидетельству медицинской комиссии о негодности к военной службе. После ранения два года не мог ходить: было повреждено колено. Передвигался на костылях, потом с палочкой, да и теперь хромаю. А как воевал, спросите у моего ротного. Сейчас он под Москвой, директор дома отдыха в Старой Рузе.
— А после войны где работали? — спрашивает Жирмундский.
— Сначала учился.
— В Минске?
— В Минске уже никого у меня не было. Отец и мать погибли в эвакуации. Устроили товарищи в Москву, поступил в Московский стоматологический. По стопам отца — он тоже был протезист. На этом, я думаю, моя биография исчерпана? — иронически заключает Ягодкин. — Думал помочь опознать врага, а вышло, что сам на допрос попал.
— Неужели вы не понимаете разницы между допросом и товарищеской беседой? — говорю я. — Вы действительно помогли нам, и не только тем, что написали о происшествии в поликлинике. До этого разговора вы были в наших глазах лишь автором заинтересовавшего нас письма, теперь же мы узнали человека. Вот так, товарищ Ягодкин. Ну а сейчас мы займемся фотороботом.
Затем мы сообща создавали портрет иностранца. На экране в темном зале плыли перед нами высокие лбы, прически с короткой стрижкой, щеки с различной степенью пухлости, носы с горбинкой. Ягодкин отбирал, отвергал и подтверждал.
Наконец портрет составлен.
— Похож? — спрашиваем мы у Ягодкина.
— Никогда не думал, что могу описать его так наглядно.
На этом и заканчивается наша встреча.
Я решил сам съездить к ротному командиру.
Обмелевшая Москва-река, лиственно-хвойный лес по краям шоссе и в зеленой лесной глуби белый каменный корпус профсоюзного дома отдыха.
В кабинете директора, Жмыхова Андрея Фомича, все как в приемной врача. Письменный стол с креслом, два стула, диванчик; на стенках ни плакатов, ни лозунгов.
Встает за столом, пожимает руку, спрашивает:
— Только что приехали?
— Только что, — соглашаюсь я.
— А поместили куда? На первый или на второй этаж?
— На первый.
— В какую комнату?
— В вашу.
— Не понимаю.
— Я не отдыхающий, Андрей Фомич. Просто заехал к вам побеседовать. — И я показываю ему служебное удостоверение.
— Ого, — говорит он с уважением. — Простите дурость, товарищ полковник. Что же вас интересует в моей служебной деятельности?
— Не в вашей служебной деятельности, Андрей Фомич, а в вашем военном прошлом. Не помните ли вы своего однополчанина, старшего лейтенанта вашей роты Ягодкина Михаила Федоровича?
Жмыхов наклоняется ко мне, брови взлетают, в глазах удивление.
— Конечно, помню. Я встречался с ним и после войны. Он даже отдыхал у нас, товарищ полковник. А что случилось?
— Бросьте полковника. Меня зовут Николай Петрович. Ягодкин проходит у нас как свидетель по одному делу. И меня интересуют не его послевоенные, а именно военные годы. Как воевал, не был ли в окружении, ездил ли в командировки в другие части?
— Отлично воевал, два раза представляли его к награде. В окружении не был, как и вся наша часть. В командировки не ездил. Ничего подозрительного.
— Я и не ищу подозрительного, Андрей Фомич. Просто интересуюсь человеком как личностью.
— Но интересуетесь-то вы не мной, а моим подчиненным. А я знаю, где вы работаете.
Расспрашивать дальше было бессмысленно. Все совпадало с рассказом Ягодкина. Другая биография, другой Ягодкин. У него никто не крал биографии, как украли ее у моего друга.
Оставалось искать связного.
Нашли его быстро. Опознали, правда, неуверенно: похож, мол, но не очень, были сомнения и колебания. Но без малейшего сомнения опознали его в таможне Шереметьевского аэропорта. Им оказался некий Франц Дроссельмайер, представитель одной швейцарской часовой фирмы. Был в СССР недолго, ознакомился с нашим часовым производством и выяснил возможности коммерческих связей. Но опознали его по фотороботу все-таки слишком поздно: накануне он уже улетел на родину. В Москве был, оказывается, впервые. Ничем, кроме производства часовых механизмов, не интересовался, в театрах не бывал и встречался только с корреспондентом одной швейцарской газеты. Ничего особо интересного я не узнал, кроме одного поразившего меня обстоятельства. Дроссельмайер не говорил по-русски, он всюду объяснялся через переводчика. Мы нашли и этого переводчика, все подтвердившего: по-русски Дроссельмайер мог произнести только два слова: «спасибо» и «хорошо».
Так он или не он заходил к Ягодкину?
Я решаю выяснить это сам. Надо ехать к Ягодкину. Заехать ненароком, без приглашения, как бы проезжая мимо: больно уж он обидчив. Возвращался, мол, домой и решил заглянуть и поблагодарить его за помощь, да и показать не составленный нами совместно фоторобот, а подлинную фотокарточку Дроссельмайера. Он или не он побеспокоил Ягодкина в поликлинике?
На небольшой асфальтовой площадке возле его подъезда, где я оставляю машину, стоит еще одна «Волга» — голубая. Спрашиваю у старичка в подъезде: чья? «Ягодкина, — говорит. — Кому же еще такие машины покупать — деньжищ тьма. А вы к кому?» — «Да к нему же», — говорю. «Зубки, значит, сменить хотите, — ухмыляется старичок, видно до сплетен охочий. — Третий этаж. Квартира с медной дощечкой».
Подымаюсь без лифта — невысоко. Звоню. Колокольчик за дверью откликается звонко и весело.
Дверь открывает сам Ягодкин. Он в пижаме и теплых туфлях. Глаза блестят — или поспорил жарко, или выпил. Последнее подтверждает легкий винно-водочный ветерок, дохнувший из комнаты. Блеск в глазах сменяется недоумением, даже растерянностью, впрочем, тотчас же скрытой.
— Господи боже мой! — умиляется он. — Сам полковник Соболев удостаивает вниманием. Проходите, полковник, у меня насколько не прибрано: только что поужинал в теплой компании. Да вы не беспокойтесь, мы одни. Друзья и дамы уехали допивать в ресторан, а я остался дома, как видите. Не тот возраст. Сердце надо беречь. А пиджак снимите: у меня жарко.
Делаю первый вывод: уже постарался узнать мою фамилию, должность и звание. От кого, интересно?
Остатки ужина убраны. На столе никакой еды. Только шампанское, коньяк, лимонные дольки в сахаре, да еще джин и пепси-кола вместо тоника. Гостей, видимо, было много, судя по количеству бутылок и рюмок. Широко живет протезист с новенькой «Волгой» и таким интерьером: старинная мебель, вольтеровское кресло у телевизора…
— Может быть, коньячку выпьем? — предлагает Ягодкин.
— Не беспокойтесь, Михаил Федорович, — останавливаю я его. — У меня уже не тот возраст, и сердце тоже надо беречь. А о звании моем забудьте: у меня есть имя и отчество. Николай Петрович, к вашим услугам.
— Тогда чем обязан? — спрашивает он. В голосе уже сухость.
— Хочу поблагодарить вас, Михаил Федорович. Кажется, вашего посетителя мы нашли. Вот он, поглядите. — И я кладу на стол фотокарточку Дроссельмайера.
— Он! — обрадованно узнает Ягодкин.
— Вы уверены? — вновь спрашиваю я, положив фотографию обратно в бумажник.
— Несомненно, — уточняет Ягодкин. — Именно он.
— И говорил с вами по-русски? Без единой немецкой обмолвки?!
— И без акцента, — добавляет Ягодкин. — Ну а кто он, откуда?
— А это уже не ваша область, Михаил Федорович. Больше он вас беспокоить не будет. Кстати, от кого вы узнали о моей должности и фамилии?
Ягодкин не смущается.
— У одного из ваших работников. Проходил по коридору, искал кабинет майора и обратил на себя внимание кого-то из проходящих мимо. «Вы к полковнику Соболеву?» — спросил тот. Я взглянул на повестку и сказал, что к майору Жирмундскому. Ну а когда вы зашли в кабинет и заговорили при майоре таким начальническим тоном, я уже понял, с кем имею дело.
Признаюсь, что Ягодкину нельзя отказать в сметливости, а мне в недостаточной осторожности. Подвели меня не вопросы, а тон, каким они были заданы.
И все-таки Ягодкин меня вроде бы побаивается — чувствую. Почему?
— А ведь уютно у вас, — говорю я будто бы невзначай. — Уходить не хочется. Плесните-ка мне коньячку чуток, как говорится, посошок на дорогу. А я пока на ваши книги взгляну.
Подхожу к стендам. Подписные издания, классики, переплетенные тома дореволюционных журналов, вроде «Исторического вестника», полный Дюма в издательстве Сойкина и другие, явно букинистического приобретения. А Ягодкин тем временем уже поставил на стол два чешских широких бокала и налил их до половины коньяком.
— Присаживайтесь, — приглашает он. — Армянский коньяк десятилетней выдержки. Лучше мартеля.
— И на книжных полках у вас немало редкостей, — замечаю я не без зависти, но и не без умысла: пусть знает, что я тоже библиофил, скорее разговоримся.
— Подбираю мало-помалу. Всю жизнь, в общем, с тех пор, как начал работать. Спросите, на какие денежки? Догадываетесь небось, сколько все эти редкости стоят? Охотно отвечу. Выгодная у меня специальность, Николай Петрович. Много заработать можно и без хищения государственных средств.
Во-от что его волнует!.. Ну, милый Михаил Федорович, это уж не моя компетенция. Тут вами другое ведомство заинтересуется, если надо будет…
— А как насчет государственного времени?
— Время проверить трудно. Оно растяжимо. И служебное время можно объединить со своим. Никакой фининспектор не учтет приватных заказов.
— А я и не фининспектор. Мне интересны ваши книги, а не их стоимость. Кстати, вы и марки собираете? Я заметил у вас кляссер…
— Старое хобби, — улыбается Ягодкин, — еще мальчишеское увлечение, потом надолго забросил, а в последние годы вдруг начался рецидив. Собрал довольно крупную коллекцию марок. Тематика — полярная почта. Все связанное с Арктикой и Антарктикой, все экспедиции и открытия.
— Гашеные или негашеные? — спрашиваю я, не проявляя большого интереса к ответу: в филателии я не шибко разбираюсь.
— И те и другие. Мои коллеги-филателисты часто предпочитают только гашеные, но я не фанатик. У меня, как у Ноя, каждой твари по паре. Хотите взглянуть?
— Нет, спасибо. Я не филателист.
Коньяк выпит, засиживаться неудобно. Узнал я немного, но какие-то черты личности проявились: приобретатель. Современная разновидность мещанства. Извиняюсь, что отнял время у любезного хозяина, встаю и еще раз благодарю его за проявленную бдительность.
— Может быть, еще встретимся, — говорю я.
— Упаси бог! — с картинным испугом откликается он. — Беда, когда вы балуете вниманием нас, грешных. Вот тогда и чувствуешь, что выглядишь грешником. Скажете: негостеприимно? Согласен. Но с госбезопасностью лучше не сталкиваться. Я за нейтралитет.
Вечером я у Саши Жирмундского. Теперь он хозяин. Уже не шахматы, а телевизор. Футбольный матч между киевским и московским «Динамо». Болеем, конечно, за москвичей.
О Ягодкине молчу, сказать-то ведь, в сущности, нечего. Но Жирмундского не обманешь. В перерыве между таймами он спрашивает с ухмылкой:
— Ну посмотрел, как он живет?
— Хороший ты чекист, Саша, — говорю я. — Догадливый.
— А я и не догадывался. Просто спросил у водителя, куда ты ездил после работы.
— Богато живет, — говорю. — Голубая «Волга», антикварная мебель, домашний бар с армянским коньяком десятилетней выдержки и прочими десертными винами, а библиотека — позавидуешь! Даже «Молодость Генриха Четвертого» Понсон дю Террайля на полках стоит. Все три тома.
— Да-а, — тянет Саша. — Я в Доме книги на Калининском один видел. Семьдесят пять рублей цена! Вот тебе и зубной технарь.
— Только интересного для нас, Сашенька, в нем ничего нет. А приватная деятельность на ниве зубных коронок и пластмассовых челюстей — это фининспектора забота. Да он и сам это знает и, видимо, не очень боится. Попивает коньячок редкой крепости в соответствующей компании и смакует свой кляссер с коллекцией марок.
После моего доклада генералу заявление Ягодкина откладывается в резерв, вплоть до возможного вторичного приезда Дроссельмайера в Москву. Пока сведений о его деятельности на поприще иностранных разведок к нам не поступало. Просто трудился в своей часовой фирме, той самой, от которой приезжал в Москву ее представителем. Зарубежные разведчики, правда, часто пользуются крышей какой-нибудь из торговых или промышленных фирм, но в данном случае могло быть иначе. Или он был строжайше засекречен даже от хозяев фирмы, или вообще не был разведчиком.
А если так, то возникает некая сумма противоречий. Кто лжет, Дроссельмайер или Ягодкин? Или Дроссельмайер действительно хороший разведчик, сумевший скрыть в Москве и свой визит в поликлинику, и свое знание русского языка? Или Ягодкин выдумал всю эту историю с гостем из-за границы? Но как же он сумел составить почти точную фотокопию гостя? Может быть, он где-то видел его и запомнил? И тут уже вполне закономерен вопрос: для чего понадобилась ему шарлатанская игра в бдительность? Или эта игра только следствие психической ненормальности? Шутка скрытого шизофреника, вообразившего себя Джеймсом Бондом из Марьиной рощи. А вдруг здесь что-то другое, куда более серьезное и опасное?
— Может быть, Ягодкина все-таки еще раз «прощупать»? — докладываю я генералу о своих размышлениях.
— А зачем? — недоумевает он. — Дело закончено. Швейцарский немец удрал. Агент его — хотя вы и не доказали, что он именно его агент, — благополучно «сыграл в ящик» и разоблачен посмертно, а настоящий Ягодкин отнюдь не его замена. Так можно любого прохожего заклеймить.
— Можно и с его друзьями потолковать.
— Можно, конечно. Но у тебя не только обвинений, а и подозрений нет. Нет даже основания для таких подозрений.
Вот так, братец, жми, да не пережимай.
Получив указание начальства, призадумываюсь. Все-таки что-то меня беспокоит в Ягодкине, что-то недосказанное.
— Ведь перешла же к кому-то агентура Гадохи, — размышляет Жирмундский.
— А ты думаешь, она велика?
— Вряд ли. Но все же кому-то предназначались новенькие доллары из шкатулки Гадохи.
— Судя по сумме, обнаруженной в этой шкатулке, покойник был довольно прижимист. Может быть, шкатулка подкармливала его самого? Но, лежа в кармане, советские рубли в доллары не превращаются. Их кто-то должен был продавать или обменивать.
— Нелишне проверить, нет ли валютчиков в окружении Ягодкина?
С проверкой, однако, решили не торопиться: времени у нас много, а подозрений — кот наплакал.
— Побываем-ка у его бывшей жены, — предлагаю я. — Попробуем и поликлинику.
— С поликлиникой подождем, — не соглашается Жирмундский. — Что могут сказать там, кроме сплетен о его частной практике? Лучше начнем с бывшей жены. Ее отношения с ним, судя по его реплике, вероятно, на грани «холодной войны».
— Наговоры брошенной и обиженной?
— Не исключено. Но что мы теряем? Час-полтора времени. Адрес известен: живет у станции метро «Варшавская». Телефона у нее нет. Ну и рискнем без звонка.
— А если она сообщит Ягодкину о нашем визите?
— Вряд ли. Да и что с того?…
Линькова Елена Ивановна дома. Тугой узел волос на затылке и морщинки у глаз старят ее. Следы былой миловидности еще заметны, но лишь следы. И одета скромно. В строгом черном костюме, и никаких украшений — ни колец, ни серег. Явно не вписывалась она в изысканный интерьер Ягодкина.
Мы представляемся и получаем приглашение зайти в комнату, по-видимому, служащую и гостиной и спальней. Завтракает и ужинает хозяйка на кухне, откуда и приносит на стол уже заваренный крепкий чай, должно быть, только что приготовленный.
— Мы к вам, очевидно, не вовремя, — говорю я. — Вы собирались пить чай, а мы нагрянули.
— Будем пить вместе. Чай-то я умею приготовить, с молоком, по-английски, — отвечает она и ставит на стол молочник и весьма аппетитные булочки. — То немногое, что умею…
— Вы были в Англии? — мгновенно реагирует Жирмундский, и, по-моему, слишком заинтересованно.
Но она откликается просто и доверчиво:
— Да, в Лондоне. Месяца три назад. На симпозиуме по вопросам судебной медицины. Я ведь в специальном институте работаю, имею некоторую причастность к человековедению. А что вас привело ко мне?
— Ваш бывший муж, — говорю я.
Лицо ее каменеет.
— Нас с ним ничто не связывает, и, вероятно, я не смогу быть вам полезной.
— Именно вы и можете, — вмешивается Жирмундский. — Вы же его знаете лучше, чем мы.
Она все еще сдержанна. Видимо, ей совсем не нравится тема начатого разговора. Но тон Жирмундского настойчив, я бы сказал, даже повелительно настойчив.
— Я действительно его знаю, — почти сквозь зубы цедит она, — но…
— А зачем «но»? — смеется Жирмундский. — Мы тоже убеждены, что вы знаете.
Улыбается и она.
— Чем же он мог заинтересовать ваше высокое ведомство?
Я отвечаю примерно так же, как и в беседе со Жмыховым:
— Он проходит у нас свидетелем по одному важному делу. Где он работает, мы знаем, и характер работы нам известен. Нас интересует другое. Его личная жизнь, быт, привычки, склонности, увлечения, знакомства. Вы уже сказали, что имеете некую причастность к человековедению. Такую причастность имеем и мы. Вот вы и расскажите о нем что знаете.
— А что ж это вы ко мне, а не я к вам? Гора к Магомету?
— Были рядом, вот и рискнули, — улыбается Саша. — Давно ли вы разошлись?
— Год назад. Сегодня ровно год. Самый счастливый из последних трех лет моей жизни.
— Почему?
— Год без Ягодкина.
— А долго ли вы прожили вместе?
— Почти два года, а вернее, год с малым, когда я жила как в тумане, сознавая всю трагическую для меня нелепость этого брака, изо дня в день растущее отвращение к этому человеку. Ну а второй год был попросту годом сосуществования на одной территории с правом невмешательства в личные дела каждого. Мы только старались поменьше встречаться, а встречаясь, тихо терпели друг друга, откладывая формальный развод до разъезда. Вас, наверное, интересует, как и почему возник этот союз двух совсем несхожих натур, да, если хотите, полярных, антагонистических духовно. Только боюсь, что мое свидетельство будет необъективным, не в пользу Ягодкина.
Мы с Жирмундским молчим, не скрывая своего интереса к рассказу. Тогда она, глотнув уже остывшего чая, продолжает:
— Вышла я замуж тридцати семи лет — возраст, как говорится, не свадебный. Случилось это пять лет спустя после смерти моего первого мужа. Он тоже был врачом, как и я, и погиб, можно сказать, на боевом посту во время холерной эпидемии в Северной Африке. И показалось вдруг мне это пятилетнее одиночество холодным и неуютным, как пустая, уже оставленная жильцами квартира. Бывает, знаете, так у не совсем еще старых баб. Вот тут я и наткнулась на Ягодкина. Познакомились в Ялте, в курортной гостинице, где он, как и я, жил без санаторной путевки. Оба соседи по коридору, оба одиноки и свободны — он тоже похоронил свою первую жену и еще не обзавелся новой. Неглупый, интеллигентный, не лишенный мужского обаяния, он в свои пятьдесят два года казался моложе лет на десять и, надо отдать ему справедливость, умел развлечь скучающую курортницу. Тут и началась у нас этакая ресторанно-музыкальная круговерть с транзисторами и магнитофонами, с винными подвальчиками и барами, с пляжами и пикниками, с гонками на яхтах и мотолодках. Я никогда не жила такой жизнью и, как дура-баба, легко поддалась ее сомнительным соблазнам. Я сознавала их временность, знала, что вернусь в Москве к обычной для меня обстановке — долгим часам работы в институте, нечастым вечерним встречам с друзьями-сослуживцами и одиночеству дома за книжкой или подготовкой диссертации, которую так и не смогла тогда защитить. Но когда пришло время уезжать, Ягодкин вдруг предложил мне стать его женой.
Я сама не понимаю, почему согласилась так сразу и так легко — должно быть, все-таки боялась ожидавшего меня одиночества. Полюбить друг друга мы еще не успели, ну просто потянуло двух одиноких к какой-то человеческой близости, и не следовало бы, конечно, торопиться с женитьбой, но уж очень хотелось мне домашнего уюта и мужской заботливости.
Она задумывается, и губы ее кривятся не радостью, а горечью недобрых воспоминаний.
— Так и была наказана старая баба за то, что непростительно даже девчонке: месяц курортной канители — и нате, пожалуйста, законный брак. Михаил Федорович Ягодкин и Елена Ивановна Линькова — хорошо, что фамилию свою сохранила, дура, не пришлось после развода паспорт менять — обитают в двухкомнатой квартире в маленьком каменном особнячке в Марьиной роще. Соседей своих он мгновенно переселил в мою прежнюю комнату, а я очутилась под крылышком мужа, который постепенно стал раскрываться. И открылось моим глазам нутро человека-приобретателя, мещанское до самых бездонных глубин нутро. Два холодильника у нас доверху были забиты продовольственным дефицитом, зернистая икра и финская колбаса со стола не снимались, домашний бар блистал этикетками импортных вин. Мало, скажете? Так прибавьте еще и библиотеку с уникальными книгами, которые почти никогда и не раскрывали. Сначала мне казалось, что он просто болен «вещизмом», думала его, как говорится, перевоспитать, ну вылечить, что ли. Но через полгода уже поняла, что дурака сваляла: не я его вылечила, а он меня опоганил. Мне все чаще и чаще виделось, что именно с таких, как он, Маяковский «Клопа» писал, и Ягодкин, как и Присыпкин, тяготился своей фамилией. Уж как ему хотелось быть не Ягодкиным, а, скажем, Малиновским или Вишневским. Так не могу, говорит, дело не позволяет. А какое у него дело — фальшивые зубы вставлять? И все развлечения, кроме телевизора, отменил сразу, всех моих друзей разогнал, а своих принимал, когда меня дома не было.
Вот уже и друзья появились. Когда, кто, откуда?
— После замужества, когда мы еще раз на курорте побывали и уже заперлись у себя в Марьиной роще, как в скиту, пришли двое. Первый — когда мужа не было, днем, а я дома оставалась, приболела немного. Вошел затрепанный какой-то, в сальном пиджаке и нестираной рубахе без галстука. Опухший, отекший, лысоватый, небритый. «Муж, — спрашивает, — дома?» Я говорю: «Скоро придет». — «Ну а я подожду, дорогуша, сколько хошь подожду, потому что, кроме него, мне идти некуда. Однополчанин он мой, дружок-фронтовичок. А ты, — говорит, — водочки мне сообрази, закуски не надо. Я без водочки не могу, с утра во рту капли не было». Посетитель меня не удивил, мало ли какие однополчане у него были, но повел себя муж при виде его странновато. Сначала даже не узнал как будто и спросил, мол, чем обязан. А бродяга ему: хи-хи да ха-ха, вспомнил, милок, дружка старого. Ушли они на кухню, долго сидели, а потом дружок-фронтовичок смылся, со мной не попрощавшись. «Что это за личность?» — спрашиваю у мужа. «Так, — говорит, — человечек из прошлого, черт бы его побрал. Даже фамилию забыл, только кличку и помню: Хлюст. Не знаю, откуда он к нам попал, вместе из-под Минска драпали, ну а теперь вроде в беде: жалко. С блатными опять связался, влип, милиция по пятам идет. Вот я и решил посодействовать. Денег дал на дорогу, записку написал знакомому директору завода в Тюмени: пусть поможет бывшему фронтовику устроиться по-человечески. А там, глядишь, и судимость снимут за давностью». Вот и вся история с дружком-фронтовичком. Ну а потом, этак через год с лишним, когда мы фактически разошлись и вот-вот должны были разъехаться, еще с одним гостем столкнулась. Уже не фронтовичок в грязной рубахе, а джентльмен в клетчатом пиджаке, блондин лет тридцати пяти. Познакомил нас Ягодкин, представил мне как профессора стоматологии из Риги. Помнится, Лимманисом его назвал. Я так подробно об этом рассказываю лишь потому, что Ягодкина после его визита словно подменили. Как будто Лимманис этот убедил его, что жить сычом глупо. Ну и выходит, что послушался его мой благоверный. Да только знакомых себе начал заводить — ужас! Появились какие-то пьяные девки, не то манекенщицы, не то продавщицы — одна, помнится, торговала у нас в молочном киоске напротив. Да и привечал-то он их не для себя, а для новых дружков своих, из которых одни возникали и пропадали, другие задерживались дольше, бражничая по вторникам и четвергам, когда у него были выходные дни в поликлинике. Приходили и люди интеллигентные на вид, и просто подонки, которые у винных прилавков на троих соображают. А неизменно присутствовали в компании двое. Один из них, грузин московского розлива по имени Жора, а фамилии не знаю. Был он молод, этак лет тридцати, в сыновья Ягодкину годился. Второй тоже ходил под Ягодкиным, но больше помалкивал да поглядывал, кто это мимо открытой двери на кухню идет. Звали его — тоже без фамилии — Филей. Впрочем, Ягодкин как-то проболтался о нем, сказал кому-то по телефону: свяжись, мол, с нашим механиком Филькой Родионовым, он тебе машину в какой хошь цвет покрасит. Я сказала как-то Ягодкину, вскользь сказала, между прочим: зачем, мол, тебе этот подонок? А Ягодкин засмеялся и говорит: это для тебя он подонок, моя бывшая женушка, а на станции техобслуживания он бог Саваоф, поневоле поклонишься. Кстати, «Волга» у него была в прекрасном состоянии. Может, в том как раз Филькина заслуга. Не вмешивалась я и в его страсть к маркам: все его закулисные и недомашние знакомства как раз и связаны с марками. Он и до этого ими вовсю интересовался, а тут даже о своей библиофилии забыл, только на марки переключился. Он часами торчал в обществе филателистов на улице Горького или в марочном магазине на Ленинском проспекте, с кем-то перезванивался, и все о марках. Любовница у него появилась: я как-то видела ее в машине с Филей за рулем, должно быть, по поручению Ягодкина ее домой или на работу отвозил. Ну а вы сами понимаете, как я к этому относилась: пусть хоть десяток заводит. Вот так и прошла моя жизнь с Ягодкиным. Больше и рассказывать нечего. Выложилась, как говорится. Все. Точка…
Возвращаемся домой.
Жирмундский за рулем что-то насвистывает, улыбается. А я молчу. Столько узнал, что не разложишь в мыслях, как пасьянс на столе. А вдруг сойдется?
— А ведь я знаю, о чем думаешь, товарищ полковник, — замечает многозначительно Жирмундский.
— О том же, о чем и ты.
— Я свое уже додумал. Я моложе, и у меня быстрее реакция. А ты сейчас комплектуешь вопросы, вытекающие из рассказа Линьковой.
— Кстати, зла она на Ягодкина, по-бабьи зла, хотя и притворяется равнодушной.
— Ее понять нетрудно: наш Ягодкин — личность явно не веселая. Но рассказ-то ее, если из него личные обиды вычесть, любопытен. И без вопросов не обойдешься. Почему солгал Ягодкин? Сказал, что не знает адреса своей бывшей жены. Боится он ее, что ли? Кто был этот латыш и почему он оставил Ягодкина с непростым решением «начать жизнь по новому»? Он ненавидел свою фамилию, но изменить ее не решался: дело якобы мешало. О каком деле говорил он? О своей специальности? Но не все ли равно, какую фамилию носит дантист, даже весьма в Москве популярный? Кто был дружок-фронтовичок, угнанный им за тысячи верст от Москвы? И где сейчас этот дружок-фронтовичок? С кем был связан Ягодкин в своем марочном собирательстве? Какую роль в его окружении играли пресловутые Жора и Филя?
— А ведь из этих вопросов может сложиться версия, — заключает Жирмундский. — Только для кого? Для нас или для уголовного розыска?
И версия действительно складывается, правда, на одних предположениях основанная, ни одним фактом не подтвержденная.
И вот я на очередном приеме у начальства, готовый к защите своей версии.
— Упрям, — улыбается генерал. — Только уж больно ты лаконичен, братец. Раскручивай свою версию. Начинай с азов.
Рассказываю.
— Исповедь заблудившейся и оттого обозленной женщины, — резюмирует он.
— И у вас не возникло никаких вопросов?
— А какие возникли у тебя?
Если начальство предпочитает ответить на твой вопрос таким же вопросом, надо начальству отвечать. И я, вооружившись терпением, излагаю весь ход собственных мыслей, так красноречиво сформулированных Жирмундским.
— Из этих вопросов и складывается версия, — невольно повторяю я слова своего помощника.
— Версии складываются не из вопросов, а из фактов или, точнее, из доказательств, найденных в процессе расследования.
— Разумное предположение тоже может быть источником версии, а я как раз и прошу расследования в поисках ее доказательств.
— Ладно, выкладывай свое разумное предположение, — соглашается генерал. — С чего начнешь?
— С военных лет. Допустим, что уже в те годы в распоряжении немецкой разведки была необходимая документация на двух советских людей с некоторой возрастной разницей, но с одинаковыми именем, отчеством и фамилией. Какая идея может возникнуть у хозяев этой разведки или у их преемников сразу же после войны? Ведь ставка на двойников не есть нечто новое в разведывательной практике.
— Допустим, — опять соглашается генерал.
— Тогда допустим и другое. Поскольку один из двойников считается уже несуществующим, то его анкетные и биографические данные, составленные с помощью провокатора и предателя, этому же провокатору и предателю и присваиваются. С поддельными документами и надежной биографией он возвращается из плена, приезжает в Москву и легко находит себе жилье в Марьиной роще.
— Почему в Марьиной роще? Случайно? — интересуется генерал.
— Нет, не случайно. При ставке на двойников местожительство их в одном районе обязательно. Вы это поймете из дальнейшего изложения моей гипотезы. Так вот, этот двойник, именуемый по паспорту Ягодкиным, а на самом деле Гадохой, поступает на работу киоскером, живет замкнуто, пьет в одиночку, не заводя дружков-алкашей, и в конце концов погибает пьяный. Случайно, как предположили в угрозыске? Может быть, и случайно… Работал он плохо или вообще не работал, пил без просыпу. За какие-то дела он получал или получил свою пачку долларов — лично я думаю, что она была единственной. А вручили ему ее на подготовку агентуры для двойника. Не обязательно той, что необходима для разведывательной деятельности, а той скорее, что может быть полезной, скажем, крупному мошеннику-дельцу.
Вероятно и здесь Гадоха не преуспел: помешал страх перед разоблачением. Ягодкину, возможно, и передали кое-кого из купленной Гадохой шпаны, но едва ли это была хорошо организованная и законспирированная агентура разведчика. Просто порученцы для разных дел.
— А зачем они Ягодкину?
— Пока не могу ответить, товарищ генерал. Но вы помните одно местечко из рассказа Линьковой, где Ягодкин, тяготясь своей фамилией, говорит, что ему бы хотелось быть Вишневским или Малиновским. Хотелось бы, да дело не позволяет. Даже Линькова обратила на это внимание. Какое, мол, дело? Фальшивые зубы вставлять? А дело, оказывается, могло быть: ждать. Ждать под крышей Ягодкина, потому что, когда придет время, хозяева будут искать Ягодкина, а не Вишневского. И нашли его наконец. Линькова о латыше говорит, но латыш или не латыш, а дело явно пошло.
А генерал, улыбаясь, слушает, внимательно слушает, не перебивает, ждет. И я знаю, чего ждет: во-первых, Ягодкин, мол, сам в управление пришел, и заявление его почти неопровергаемо: был ведь иностранец в поликлинике и мог ошибиться адресом, к другому Ягодкину шел и тоже, представьте себе совпадение, из Марьиной рощи. А во-вторых, военная биография Ягодкина чистым-чиста. Где его завербовать могли? Неувязочка у вас, полковник Соболев. Выстрелил, да промазал.
Ну, тут уж я делаю предупреждающий выпад, «парэ», как говорят на фехтовальной дорожке.
— То, что Ягодкин к нам пришел, было его первой ошибкой. Возможно, испугался он смерти киоскера, проверки испугался: вдруг да заинтересуемся мы соседом-однофамильцем?
А тут честный гражданин с героической биографией — проверяйте, я сам к вам пришел. Расчет был правильный и выстрел меткий, только у меня охотничье чутье на неправду, собачье чутье. Нет пока у меня никаких доказательств, только штришки из рассказа Линьковой, но вот не верю я ему, слишком уж правдоподобно все это придумано. Какой-то перебор в правдоподобии, какой-то пережим. И военная биография его, честно говоря, меня не убеждает. Я вот опять его ротного по междугородному выспросил. Отступали они из Минска с боями, врассыпную. Шли десять дней по болотам, по ольшанику под бомбежкой. Немцы то и дело десанты выбрасывали. Многие не вышли из окружения, а Ягодкин уцелел. Как шел он, когда друг друга в лесу то и дело теряли, когда и сообразить было некогда, кто рядом идет, а кто отстал, это еще вопрос. Мало ли что могло с солдатом случиться. Ну, попал в расположение вражеского десанта, прикончить не прикончили, а завербовать могли, если трус и подлец.
— Опять предположение, — вздыхает начальник.
Но вздыхает сочувственно, понимает, как трудно здесь выделить микроложь из в общем-то правдивой картины, понимает, что сомнения возможны, но для дела нашего важны не сомнения, а доказательства.
— А доказательства добудем, товарищ генерал. Есть такая вероятность. Жжет меня рассказ Линьковой о ягодкинском дружке-фронтовичке, который, как он сам сказал, вместе с ним из-под Минска драпал. Почему это Ягодкин его в сибирские дали загнал? Ведь если милиция по следам идет, его и в Тюмени накроют как миленького. Что-то не нравится мне эта придуманная Ягодкиным ссылка на «сибирскую глушь».
Вот и надо сейчас этого дружка-фронтовичка найти, где бы он ни зарылся. В этом, думаю, угрозыск поможет. Из штрафной роты — во время войны, блатной — после войны, мимо угрозыска наверняка не прошел. А когда найдем, удача здесь — всему чаю заварка.
— А если неудача?
— Допустим. Но предположение все-таки остается, пусть пока и недоказанное. С другой стороны подойдем.
— Гадания!
— Согласен. Но у него, несомненно, что-то связано и с марками. Должно быть связано. Иначе трудно понять эту внезапную страсть. Учтите, что я только перечисляю векторы, по которым должно направляться расследование. Марки — один из таких векторов. Я думаю связаться с Обществом филателистов и, если позволите, послать туда нашего человека. Ведь есть же у нас кто-нибудь собирающий марки или знакомый с техникой и тактикой собирательства.
Генерал впервые за время нашего разговора решительно и даже с удовольствием соглашается:
— Это ты хорошо придумал, Соболев. Найдем мы у нас такого человека. А с обществом сам сговорись. Коллекционеры там настоящие, с редчайшими собраниями марок, участники не только наших, но и зарубежных выставок. Там тебя и с нужными людьми сведут, и Ягодкина твоего оценят как собирателя: что у него от липы, что от сердца. В общем, добро, Соболев. Действуй.
Возвращаюсь от генерала, а меня в кабинете уже Саша дожидается.
— Есть новости.
— Какие?
— Нашли дружка Ягодкина — Филю.
— Что за личность?
— Гигант мысли, — смеется Жирмундский.
Работает Филя, по фамилии Родионов, на станции технического обслуживания автомобилей. Царь-механик, как о нем говорят. Все умеет. Даже может из автомобильного хлама сделать быстроходную автомашину, хоть прямо со станции на ралли поезжай. И где живет, Жирмундский тоже знает. У Фили собственный дом в подмосковном поселке Косино, близ шоссейной дороги. А у дома большой приусадебный участок, обнесенный высоким-превысоким забором, — доска к доске. Соседи говорят, что от въезжающих и выезжающих машин покоя нет.
— Молодец, — хвалю я помощника, — перспективный ты товарищ. Полковником будешь.
Смеется. Сашка — нахал редкостный.
— А мне, дядя Коля, полковника мало, я и в генералы пробьюсь.
Я решительно меняю тон:
— Прежде всего запомни: впредь никакой несогласованной личной инициативы. В Косино пошлешь наших людей, пусть разузнают побольше о житье-бытье Родионова за высоким за бором. Во-вторых, найди любовницу Ягодкина: она нам по надобится. И наконец, подыщи у нас какого-нибудь парня, собирателя марок или знакомого с практикой их собирательства. Я сам поговорю с ним. При тебе поговорю, будешь в курсе. А сейчас ты мне не нужен. У меня свои дела на Огарева, шесть.
— Секрет?
— Почему секрет? Дело общее. Следы Хлюста найти нужно. Помнишь дружка-фронтовичка, которого Ягодкин почему-то в Тюмень загнал? Только думаю я, что не в Тюмень. Зачем? Разве не мог он спрятать его, скажем, у Фильки Родионова за высоким забором? Ведь милиция за Хлюстом по пятам шла, так именно Линькова и выразилась. А где, по твоему, безопаснее — у Фили или у какого-то директора в Тюмени?
Почему я решил искать эти следы не на Петровке, 38, а на Огарева, 6, тоже было продумано. Ведь если бы он в Москве орудовал, то давно бы связался с Ягодкиным. И неспроста он так нахально явился к тому за помощью, а потому, что в этой помощи Ягодкин не мог ему отказать. Что-то связывало их — тесное и недоброе. И не в Москве гастролировал Хлюст, а на периферии. Так и следы его надо было искать в других городах и весях, иначе говоря, в Минвнуделе, где следственными делами ведал мой товарищ, тоже полковник, Женька Вершинин, коллега по юридическому. И помочь ему мне было, как говорят, легче легкого.
Так и вышло. Встретились мы с Вершининым как давние друзья, и суть дела он понял сразу. Есть, говорит, у меня необыкновенной памяти человек — Афанасий Иванович. Непременно вспомнит сразу же, только разбойную кличку скажи, и дело припомнит, и где-нибудь в пыли на полках найдет.
Пригласили мы его. Я ему и объяснил, в чем дело. Хлюст, говорит? Был такой, лет двенадцать по суду получил, да война вызволила, срока не отбыл, сразу в штрафную роту попал, а потом в Ростове уже дезертировал. Ну, во время войны не до него было, выпал, как говорится, из поля зрения. А после войны опять попался на спекуляция трофейными автомашинами. Новый срок дали. Сбежал. И начал угнанные машины из Москвы в Тбилиси перегонять. Сначала «Победы», потом «Волги». Долго мы за ним гонялись, перекупщики попадались, а он нет. Года два назад взяли. По анонимке взяли: кто-то донес. Анонимкой для ареста мы не воспользовались, конечно, ну а по следам указанным прошли. В Сызрань он машины перегонял, заводской номер сбивал, городской номер менял, кузов в другой цвет перекрашивал. А с новым номером бывшая серая, а теперь зеленая «Волга» в Тбилиси к некоему Кецховели шла, там и перепродавалась. И документы подделывали, а концов мы так бы и не нашли, если б до Кецховели не добрались.
— Я помню это дело, — говорит Вершинин, — там человек шесть орудовало, и среди них Клюев Никита Юрьевич. Он и есть Хлюст. По кличке я бы не вспомнил, но у Афанасия Ивановича память как магнитофонная запись. Теперь этот Клюев в колонии строгого режима сидит.
— Устрой мне с ним встречу, Вершинин, — говорю я после ухода майора. — В колонию я сам съезжу. И анонимное письмо дай. Серьезное у меня дело.
Принимает меня сам начальник колонии, фамилии его я не помню и нашего разговора с ним привести не могу. Да и незачем. Объяснил, что Клюев нужен мне не по делу, а по моей работе в Комитете государственной безопасности. Нужен как свидетель и очень важный свидетель, почему я и просил оставить нас для допроса вдвоем.
В кабинет, который начальник колонии специально отвел мне, вводят Клюева. Он только что пообедал и потому сыт и беспечно настроен. Лет ему немало, этак годков на пять больше, чем мне, но выглядит отлично. Выбрит, гладок, не худ и не полон. И ватник на нем не рваный, и сапоги кирзовые не измяты на лесоповале. Аккуратный весь, гладкий, будто и не в колонии. Только глаза колючие: смотрят недобро и недоверчиво.
— Значит, не из уголовки вы, а повыше, — замечает он, потому что я молчу, пока ни о чем не спрашивая.
— Что значит повыше? — начинаю я разговор. — Такой же полковник, как и Вершинин. Только из другого ведомства.
— Ну, ваше ведомство мне ни к чему; касательства не имею. А полковника Вершинина всю жизнь помнить буду. Без него не нашли бы меня.
— Кецховели же нашли.
— Он не выдал. Другая сволочь стукнула.
Об анонимке я пока молчу. Напечатана она на пишущей машинке. Ну, машинку-то мы, конечно, найдем, только не она сейчас мне нужна, а реакция Клюева. Ведь об анонимке этой он ничего не знает, ему ее не показывали, просто к делу подшили, и сейчас, в начале разговора, о ней упоминать рано. Ягодкина он так просто не выдаст, хотя я почти точно уверен, что отправил его Ягодкин не в Тюмень, а в эту колонию. Но к анонимке мы еще подойдем, время есть.
— А почему это я вам понадобился? — интересуется он.
— Ищем мы одного человека, а ты, друг любезный, его хорошо знаешь.
— Ошибочка, гражданин начальник. С чекистскими подследственными мы дел не имеем. Да и дела наши не угрожают государственной безопасности.
— Но иногда они помогают именно тем, кого мы ищем.
Хлюст молчит, что-то соображая. Может быть, и вспомнил он Ягодкина, а может, и нет. Только говорит на этот раз не кривляясь:
— И все-таки ошибочка вышла, гражданин начальник. Не по адресу вы ко мне приехали.
— А может, и по адресу, штрафник Клюев.
— Почему штрафник? — обижается он, — Честно работаю, у старшего спросите.
— Я не о здешней твоей работе говорю. Вспомни войну, сорок первый год, минские болота в ольшанике, когда человек вдруг пропадал в лесу, а потом появлялся рядышком. Ты в штрафной роте был, Клюев. А когда ваш полк из-под Минска отходил, все смешалось. Не повзводно шли, а по двое, по трое. Так кто с тобой рядом шел?
— Многие шли. Разве всех вспомнишь?
— Одного ты запомнил, Клюев, и кого запомнил, мы знаем.
Что-то гаснет в глазах у Клюева. Запретная зона памяти. Отключил, и все тут.
— А если знаете, то чего же спрашиваете?
— С Ягодкиным ты шел, — говорю я. — Михайлой вы его звали. Я могу даже отчество подсказать: Федорович.
— Не помню такого. Плохо у меня с памятью, гражданин начальник.
— А ведь ты у него перед арестом дома был. Ты и с женой его разговаривал, водки просил.
— Ну, был я у Ягодкина перед арестом. Дал мне он денег на дорогу? Дал. А что плохого в том, что тебе бывший однополчанин помог? К моему промыслу отношения он не имеет.
— И это мы знаем, Клюев. Только не этим интересуемся. У тебя с ним свои счеты были. Вот о них-то и расскажи.
Клюев отводит глаза. Губы сжаты. Сомкнутые беззубые десны придают лицу что-то собачье, он похож на бульдога, готового укусить. Нет, не продаст дружка Клюев, пока не узнает, кто его выдал.
— А ведь ты прижать его мог. В кулаке, можно сказать, зажать. Самую сокровенную его тайну знаешь.
— Что знато, то позабыто. Амба.
— Новый срок получить хочешь?
— За что?
— За пособничество государственному преступнику. Это посерьезнее будет, чем угон и перепродажа автомашин.
Клюев смеется и, представьте себе, искренне смеется, от души.
— Так вы и докажите, что он государственный преступник. Ну а я при чем? Вместе воевали, вместе от Минска по болотам топали. Только из Ростова я дезертировал, а он нет. Спросите у ротного — скажет, если жив еще ротный. А то, что два года назад к старому дружку-корешку зашел деньжат на дорогу попросить, на это в Уголовном кодексе даже параграфа нет. Попросил помочь, он и помог.
Я понимаю, что рискую. Тайны Ягодкина Клюев может и не выдать, а вот сообщить ему о моем допросе вполне в состоянии. Через какого-нибудь «дружка-корешка». Мало ли людей из колонии на свободу выходит… Но я почти уверен, что до этого не дойдет. Даже не почти, а просто уверен, и никаких сомнений у меня нет.
— Значит, говоришь, помог?
— Конечно, помог. И денег дал, и записку в Тюмень к директору автобазы.
— А на допросе об этом скрыл.
— Так меня спросили, куда и зачем я еду. Я сказал. В Тюмень потому, что далеко, а шоферня везде нужна. А записку Михайлы я еще в вагоне выбросил, когда меня взяли. Ну зачем хорошего человека топить, который касательства к делу нашему не имеет?
— А кто, кроме Кецховели, про Сызрань знал, про Шмитько и Тишкова?
— Ни одна живая душа. Да и Кецховели только Шмитько знал, а Тишкова один я и мог выдать. Но не выдал. Думаю, что сам он всыпался. Местная уголовка замела.
— Так вот слушай, что я тебе скажу, Клюев. В тот самый день, когда ты собрался в Тюмень ехать, в следственный отдел Министерства внутренних дел принесли письмо. На пишущей машинке, без подписи. Анонимка, в общем. На допросах тебе ее не предъявляли, документом анонимка у нас не считается, ну а следственный отдел и так уж многое знал.
Лицо Клюева багровеет. Кулаки на столе не сжаты — стиснуты.
— С тобой письмо, гражданин начальник?
— Со мной.
— Покажь.
Я молча протягиваю ему листок, полученный от Вершинина.
Он читает письмо вслух, и голос его крепнет с каждой прочитанной строчкой, зло крепнет, с назревающей яростью, словно он знает и секрет этого письма, и цель его, и то, кто его написал.
— «В Министерство внутренних дел. Пишет вам доброжелатель, к преступлению отношения не имеющий, но о преступлении узнавший от самого преступника, случайно узнавший, можно сказать. И от государства скрывать это я не хочу, потому что сам не нарушаю и другим не советую. А было, значит, так. Встретились мы, друг друга не зная, возле продовольственного на Студенческой. Хотели было на троих сообразить, да на троих не вышло, а на двоих получилось. Ну, одну бутылку взяли и у рынка выпили, потом вторую открыли и красненького добавили. Тут его и развезло. Раскрыл он мне душу свою, как на духу исповедался, что не рабочий человек, а рецидивист-блатняга, вор в законе, как у них называется. И что зовут его Клюев Никита, не помню отчества, а едет он в город Тюмень по фальшивому паспорту на имя автомеханика Туликова. И о своих делах грабительских мне поведал. Угонял, говорит, автомашины из тех, что по дворам да у подъездов стоят. И набор ключей мне показал, знатный такой набор, качественный. Так все и происходило: со двора прямо в Сызрань гнал к дружкам своим Шмитько да Тишкову. На автобазе они работают, да у каждого еще гаражи свои. Там, конечно, номера другие срабатывали, документы на машину подделывали, а саму ее, голубушку, из белой в синюю перекрашивали. Ну а потом куда? В Тбилиси, конечно, к директору одному автомобильному, Кецховели по имени. Я имена все помню, потому что хотя и выпимши был, но записал все сразу же после нашего разговора. Он так и остался в канаве, я его не будил, думаю, проспится, опохмелится — и на вокзал, в Тюмень свою. И билет я у него видел, на какой поезд не знаю, только поезд этот сегодня уходит. Уж вы сами старайтесь, ловите ворягу. А пишу я не на Петровку, 38, а вам, потому что в МУРе московских жуликов ищут, а у вас по всему Союзу. А жулики-то в Сызрани да в Тбилиси орудуют — вам до этого и докука. И еще объясню, что на пишущей машинке пишу оттого, что почерк у меня неразбористый, а машинка так себе без дела в домоуправлении стоит. Вот и отстукал одним пальцем, думаю, без ошибок — грамотный. А что не подписался, уж извините, кому охота в свидетелях по воровским делам таскаться».
Клюев дочитывает письмо уже тихо, чуть ли не шепотом.
— Вот уж не думал, что он сзади ударит, никак не думал. Верил ему.
— Почему?
— Вы правду сказали, начальник, старые счеты у нас. Не мне его, а меня ему надо было бояться. Так вот я сволочей не жалею. Спрашивайте, начальник.
— Когда отходили с боями из Минска, ваша рота на левом фланге дивизии шла. Что произошло тогда, Клюев?
— Что тогда происходило? Бомбили нас «юнкерсы». Не сколько дней под бомбежкой шли. Да и «мессеры» донимали, с бреющего болотные тропы простреливали. Ну, рассыпались роты, где какая — не разберешь. Лес хлипкий, гнилой ольшаник, но кучный — спрятаться можно. Меж кочками так и втискивались всем телом в торфяную жижицу.
— Ягодкин с тобой рядом был?
— Видел его в первое время. То впереди, то сзади. Метрах в трех то там, то сям вынырнет. А порой и совсем пропадал.
— Надолго?
— Да нет, когда «мессеры» уходили, мы даже рядком пристраивались. Покурить или пожевать что. А если немецкие патрули клиньями вперед прорывались, то и бой принимали, с успехом даже. В болотах-то немцам тоже нелегко было: на машинах не проедешь. Танки — и те вязли. А болото длиннющее, день за днем все тот же ольшаник да рыжие бочажки. Тут нас ротный и задержал: фрицы, говорит, справа десант выбросили, отрежут от дивизии — тогда конец. Поэтому будем в обход пробиваться. Вот тут Ягодкин и пропал. Дня три или четыре мы еще по болоту блукали — не вижу Ягодкина. Ну, думаю, все, гниет где-то в грязи болотной. Ан нет, когда мы этак к концу пятого дня все же вышли на соединение с дивизией, где повзводно, где поодиночке, глянь — смотрю, Ягодкин впереди меж кочек лежит, от «мессеров» прячется. Только странно очень: мы сквозь мокрые, а он сухой, чуток лишь в торфяной грязи. Когда «мессеры» ушли, я и подполз к Михайле, сел рядышком. Смотрю вблизи — а глаз у меня стреляный, примечающий, — он и совсем сухой, словно где-то у печки обсыхал. «Откуда, — говорю, — ты взялся? Пять дней по этой мокрятине топаем, а тебя нет да нет». — «А я и не уходил никуда, — говорит, — я тут все время с вами бок о бок иду. Поотстал немного, правда, ну а потом нагнал. Ведь десант-то мы все-таки обошли». А я ему в ответ, — не по фене, конечно, по фене он не понимает, — мол, брось мне врать, мы все до нитки промокли, а ты сухонький да чистенький, сразу видно, где пропадал и что делал. В плену ты был, милок, может, взяли тебя, а может, и сам пришел, только сейчас тебя обратно подбросили. И для чего, тоже понятно. Наш политрук сразу тебя раскусит, да и шлепнет здесь же за милую душу. Взвизгнул Михайла, именно взвизгнул, а не крикнул, и за автомат. Только мы очень близко друг к другу сидели, не мог он в упор меня, а пока с автоматом изворачивался, вырвал я у него автомат, да и прикладом ему два зуба выбил. «Вот я тебя и без политрука шлепну, — говорю. А он в слезы: как дите ревет. «Ну, взяли, — говорит, — с меня подписку, Клюев, силком взяли. Попал я им в лапы, струсил, честно говорю, струсил. А им-то всего и надо: бумажку подмахнуть. Так что мне, подписи, что ли, жалко? Я ведь не обязан им служить. Я лучше Родине послужу». — «Твое дело, — говорю, — лично мне эта военная муть уже надоела. В город приду, сбегу. На воле у меня свои дела есть, да и на воле, Михайла, мы друг другу пригодиться можем. Так что доносить на тебя не буду и убивать не буду, только автоматик твой разряжу. И катись сейчас от меня подальше да на глаза не попадайся, а то передумаю». Вот и все, гражданин начальник. Ушел он в свою роту, а я в свою. Повоевал еще с годик, а в Ростове сбежал.
С записанным и подписанным рассказом Клюева я возвращаюсь в Москву. На руках у меня свидетельство о том, что еще в первый год войны Михаил Федорович Ягодкин был завербован немецко-фашистской разведкой. Для меня это свидетельство совершенно бесспорно, и вместе с тем я сознаю, что для объективного следственного процесса его мало. Во-первых, даже завербованный иностранной разведкой Ягодкин мог на нее и не работать. И вина его ничем, кроме рассказа Клюева, не доказана. А во-вторых, на первом же допросе Ягодкин мог вообще опровергнуть этот рассказ как злобное измышление клеветника, мстящего за анонимку. Да и ротный командир Ягодкина, вероятно, тоже не подтвердил бы клюевского рассказа. Я уже предугадываю то, что может сказать генерал, когда положу ему на стол этот рассказ. Вызывает ли доверие сама личность автора как бывшего дезертира и вора-рецидивиста, отбывающего длительный срок заключения за серьезное преступление, и способствуют ли доверию его обвинения? Что я отвечу? Не вызывает, не способствуют, и ротный не подтвердит, и Ягодкин опровергнет. Но для меня эти обвинения были и весомы и убедительны. Я не подсказывал своей версии Клюеву, он рассказал именно то, что происходило в действительности. И пусть его рассказ был местью за анонимку, я не интересовался психологическими мотивами этой мести, но я нашел наконец тот кончик ниточки, которую нужно было тянуть и тянуть, разматывая весь клубок.
Утром прихожу в управление, а Жирмундский уже ищет меня.
— Что-нибудь случилось, Саша?
— Увы, ничего. Наблюдение за Родионовым пока безрезультатно. Ни в дирекции, ни в парткоме на него не жалуются: механик, мол, опытный, работает старательно. С кем общается, говорят, не знаем, в личную жизнь не вмешиваемся. Правда, его сосед по рабочему месту, тоже автомеханик, Мельников по фамилии, чуть больше сказал. «С кем дружит он, товарищ майор, я тоже не ведаю: домами не общаемся. Правда, соображали вместе не раз, после работы, конечно, но друзей тут у Фильки нет. Да и о своих делах у него всегда рот на замке. Пить, мол, с вами пью, а в душу не лезьте. Вот так, — говорит, — товарищ майор, о нашей с вами беседе я, конечно, трепаться не буду, знаю, что не положено, но сказать вам ничего более существенного не могу». Да, пожалуй, и я, Николай Петрович, ничего более существенного к рассказу его не добавлю. В круг Филиных связей еще не проникли, характер его работы на Ягодкина пока неясен.
— Пока, Саша, пока, — вторю я Жирмундскому. — Родионова на зубок взяли? Взяли. Вот что-нибудь да и выяснится. Кстати, генерал у себя?
— В ближайшие дни его не будет.
Внутренне, думаю, я даже доволен. Не будет скептического разговора о ценности привезенного мною документа. Во всяком случае, этот разговор откладывается.
Пожалуй, так даже лучше. Через два-три дня доклад будет полнее. А пока подытожим, что уже найдено.
И я передаю Жирмундскому письменное признание Клюева. Майор читает его, перечитывает, потом долго глядит на меня без улыбки.
— Любопытный документ, — говорит он наконец. — Только вряд ли он обрадует генерала. Хочешь, я подскажу тебе его слова? — Жирмундский наклоняется над столом, как это делает генерал, и довольно похожим голосом начинает: — Ну, допустим, завербовали тогда немцы вашего Ягодкина, а что дальше? Муть, туман, гипотезы. И при этом только «допустим», потому что свидетельство Клюева недоказуемо, пока не схватили за лапу Ягодкина. И что вообще делает «когда-то завербованный» Ягодкин, кроме протезов в своей поликлинике? — Тут Жирмундский, сыграв генерала, продолжает уже своим голосом: — Я даже знаю, что ты ему скажешь на это. Что у нас есть теперь право на подозрение и несомненный повод для следствия.
— Вот мы и поведем с тобой это следствие, — говорю я. — С чего начнем? Непосредственно с Ягодкина. И проникнем наконец в загадочную для нас область собирательства марок.
— Я уже нашел для этого подходящего парня, — подводит итог Жирмундский. — Старший лейтенант Чачин из отдела полковника Маркова. И с тем и с другим уже согласовано.
— Где же он, твой Чачин?
Жирмундский смотрит на часы.
— Думаю, что сейчас уже в приемной.
— Зови.
В кабинет входит спортивного вида парень лет тридцати, русоволосый и миловидный. Некогда коротко остриженные волосы успели уже отрасти, на верхней губе пушились недлинные блондинистые усы, на щеках у висков обозначились бачки, и очевидная небритость была явно не к лицу нашему ведомству.
— Разрешите объяснить, товарищ полковник, — рапортует он не без смущения. — Я только что с самолета. Вернулся из командировки и даже побриться не успел. Товарищ майор не разрешил, приказал явиться таким, как есть.
Я понимаю ход Жирмундского. Парень нужен нам именно таким, как есть, именно в том же мятом замшевом пиджаке и яркой рубашке без галстука. Но я все-таки спрашиваю:
— Таким и разгуливали в своей командировке?
— Для маскировки, товарищ полковник.
— Разрешаю побриться. Но усов и бачек не трогайте. И не стригитесь. Так вот, с этой минуты вы поступаете в наше распоряжение. В свой отдел пока не возвращайтесь, все уже согласовано.
— Есть, товарищ полковник.
— Называть меня можете Николай Петрович. И не стойте как перст. Садитесь. Говорят, вы марки собираете?
По глазам вижу, что он ничего не понимает.
— Со школьных лет, Николай Петрович. Только в университете всю коллекцию обновил и скорректировал.
— Что значит «скорректировал»?
— Тематически. Собираю русские марки, дореволюционные. А советские — только об авиации.
— Хорошую коллекцию собрали?
— Говорят, хорошую..
— Кто говорит?
— Собиратели.
— Вот мы и хотим ввести вас в этот круг, а конкретнее — в Общество филателистов.
— А я давно уже член общества. Даже на выставку марок в Ленинской библиотеке кое-что из моей коллекции взяли.
Я развожу руками.
— Засвечен твой кандидат, майор. Со старта засвечен.
Сообразительный Чачин сразу же понял меня и опережает с ответом Жирмундского:
— В обществе не знают, где я работаю.
— Это точно?
— Я никогда никому о работе не говорил, да там и не интересуются, где кто работает. Только и речь, что о марках да выставках.
— Так в анкете же есть все данные.
— А я вступал в общество, когда еще в университете учился.
— На юридическом, — говорю я Жирмундскому. — Нам это может и помешать. Куда идут с юридического?
— Нет, — радостно улыбается Чачин: он уже понял смысл моей реплики, — я тогда на филологическом был. На юридический перешел после первого курса.
— Часто бываете в обществе?
— Больше в марочных магазинах и на почте — там у меня есть знакомая девушка, которая подбирает для меня марки, только что выпущенные. А в обществе не был с того дня, когда мою коллекцию на выставку отобрали. Она и сейчас там висит.
— Теперь будьте в своем собирательстве несколько пошумнее. И общайтесь с марочниками. У вас свободные деньги на марки есть?
— Для только что выпущенных много не нужно, а на редкие я все сбережения ухлопал. Уже мать жалуется.
— Вы женаты?
— Холост.
— Отлично. Если в связи с заданием возникнет необходимость в женской компании, не уклоняйтесь. Вас как зовут?
— Сергей Филиппович. Чаще Сережей.
— Значит, Сережа Чачин. Это и будут ваши позывные для связи. Никаких званий! В комитете больше не появляйтесь.
Будем встречаться у майора — он тоже холостяк. А поскольку мы вас отправляем в командировку…
— Куда, Николай Петрович?
— В Москву. В общество собирателей марок, где бы они ни собирались. Говорите всем, что в отпуск не поехали, а отпускные пустили на пополнение коллекции. А если спросят, где вы работаете, скажете, что у одного профессора. У вас есть приятели среди собирателей? Ну и отлично. Похвастайте, что в скором времени поедете туристом в какую-нибудь капстрану — поохотиться за марками. Редкие марки вам, мол, для обмена пригодятся. А задание ваше состоит в том, чтобы этот разговор дошел до некоего Ягодкина.
— Знаю его.
— Знакомы?
— Нет. Видел недавно на выставке марок в Ленинской библиотеке. Потом ребята говорили о его выставочной коллекции. Редчайшее собрание марок, связанных с историей полярных исследований.
— А можно, скажем, такую коллекцию за год собрать?
— Сомнительно. Очень большие деньги нужны. И связи.
— Вот и узнайте все, что сможете, об этом собирателе. Только делайте это неназойливо и незаметно для него. С кем общается среди коллекционеров, кто помогает ему в его собирательстве. Добейтесь личного знакомства и сделайте так, что бы это знакомство было случайным. В общем все.
В субботу мы едем в стоматологическую поликлинику. Она закрыта по воскресеньям, а суббота — неприемный день, когда из медицинского персонала дежурит только одна медсестра на случай экстренного вызова стоматолога на дом. И суббота — единственный день, когда мы без помех можем проверить клиентуру Ягодкина.
Предварительно договариваемся с директором, просим назначить дежурной опытного, давно работающего здесь человека, способного оказать нам помощь. Директор сразу же объясняет, что дежурит в субботу именно такой человек — старшая медсестра Корнакова, и робко спрашивает, нужно ли ему тоже быть в поликлинике. Мы поясняем, что в этом нет необходимости.
В поликлинике нас встречает директор — не удержался все-таки, приехал полюбопытствовать — и дежурная медсестра Корнакова, похожая на строгую учительницу старших классов. Она же и открывает нам дверь.
Здесь непривычная для поликлиники пустота. Нет обычной суеты в коридорах. Тихо. Не звонят телефоны. Не мелькают белые халаты врачей.
Нас четверо — меня и Жирмундского сопровождают старшие лейтенанты Строгов и Ковалев. Все в штатском, что, по-моему, даже озадачивает директора.
— Целая делегация, — недоумевает он. — Чем обязан?
— Ничем, — говорю я. — Ваше разрешение ознакомиться с картотекой пациентов поликлиники мы уже получили по телефону. А сейчас, собственно, и начинается наша работа.
— Это же бездна работы. А могу я спросить: зачем?
— Спросить можете. Нас, в частности, интересуют некоторые пациенты доктора Ягодкина.
Глаза у директора круглеют, он даже руками всплеснуть готов.
— Михаила Федоровича! Так ведь он лучший протезист поликлиники. Самый честный и добросовестный. Только зарплата и никаких «левых» заработков.
— Нас не интересуют ни левые, ни правые заработки ваших врачей вообще и Ягодкина в частности. Мы ни в чем его не обвиняем. Нам нужен не он, повторяю, а кое-кто из его пациентов. Никто, кроме вас и товарища Корнаковой, не должен знать об этом, и тем более Ягодкин. Незачем бросать даже малейшую тень на врача, репутация которого вне подозрения. Один вопрос, — останавливаю я уже уходящего директора, — а бывают у вас случаи приема без регистрации?
— Нет, конечно. «Леваков» мы не держим. Наши протезисты, особенно Ягодкин, работают на износ. Усердно и доброкачественно. Никаких претензий к ним не имею.
Я тихо беседую с Корнаковой.
— Это все из-за того иностранца? — спрашивает она.
— Отчасти, — говорю я.
— Так он как раз и не был зарегистрирован.
— Увы, это ему не помогло.
— А все остальные у Ягодкина только наши, советские.
— И среди них могут быть люди с нечистой совестью.
— Николай Петрович, — зовет меня Жирмундский. — Взгляните на эту карточку.
Карточка выписана на имя Немцовой Раисы Яковлевны, 1944 года рождения. Протез верхней челюсти: мост и две коронки.
— А что, собственно, вас заинтересовало, майор?
— Обратите внимание на место работы.
«Научно-исследовательский институт им. Жолио-Кюри».
— Ядерные дела-делишки, — усмехается Жирмундский. — Я знаю этот институт. — Он щелкает по картонному переплету медкарточки. — Кстати, и другая любопытная деталь: живет эта дамочка в Сокольническом, а не в Киевском районе. Записать?
— Пиши.
Мы отбираем еще четырех человек. Жирмундский, подсев ко мне, читает вслух:
— «Ермаков Иван Сергеевич. Сорок пять лет. Научный работник НИИ твердых сплавов. Диагноз: протезы верхней и нижней челюстей».
— А живет посмотрите-ка где? На Ленинском? Где имение, а где наводнение.
— Дальше.
«Шелест Яков Ильич, — читает Жирмундский, — двадцать девять лет. Переводчик Советского комитета Международного совета музеев», — перелистывает карточку. — Был в январе и феврале с диагнозом: две коронки и мост верхней челюсти. Тоже в другом районе живет. «Лаврова Ольга Андреевна. Двадцать три года. Модельер Дома моделей». Живет в Киевском районе, но была только один раз в феврале этого года. Диагноза нет… Вот еще один: «Челидзе Георгий Юстинович. Тридцать два года. Работает по договорам, как художник». Смотри-ка: в поликлинике бывает даже чаще, чем этого требует диагноз. И тоже не из Киевского…
Я возвращаю карточку сестре.
— Почему не записан диагноз?
— Бывает, — отвечает та. — Может, забыл Михаил Федорович или, что всего вероятнее, больной просто не потребовалась помощь протезиста.
— Так почему же она записана к Ягодкину? В карточке нет ни одной записи лечащих врачей.
Корнакова недоуменно пожимает плечами. Пожать плечами приходится и мне, но у меня еще есть вопросы.
— А почему эти четверо зарегистрированы у вас? — Я показываю ей карточки Немцовой, Ермакова, Шелеста и Челидзе. — Ведь ни один из них не проживает в вашем районе.
— Мы делаем это в особых случаях с разрешения директора.
— Так почему же он разрешает?
— Он не всегда разрешает. Смотря какой врач просит. А Михаилу Федоровичу никогда не отказывает.
— Значит, все они записаны по просьбе Ягодкина?
— Точно.
Мы уезжаем. Улов невелик, но и это обнадеживает. Все пятеро выбраны Ягодкиным или по материальным соображениям, или с какой-то другой, пока еще неизвестной целью. Ее-то и необходимо выяснить. Как? Об этом мы размышляем уже на работе.
— Немцову думаю пока не беспокоить. Сначала выясним кое-какие детали ее биографии за последний год, — предлагает Жирмундский, — ее поведение на работе, область работы, близость к руководству или к секретным материалам института и, главное, что ее связывает с Ягодкиным. Роман или деловое сотрудничество?
— Резонно, — соглашаюсь я, — а Лаврову вызовем?
— Девчонка, фифочка. Может и проболтаться, — сомневается Саша.
— Опять резонно. Вопрос о Лавровой пока отложим.
— А трое мужчин — Челидзе, Шелест и Ермаков? Может быть, поискать их среди аристократов филателии? Передадим-ка розыски Чачину.
Мне не хочется «засвечивать» Чачина. Ведь любая, даже неофициальная, справка его в канцелярии Общества филателистов может вызвать ненужное любопытство и разговоры. А задача у Чачина другая: незаметно вживаться в круг собирателей, стать в нем своим, примелькнувшимся парнем, нащупать подходы к Ягодкину и вдруг да и учуять что-то постороннее, не имеющее отношения к страсти коллекционера и его практике собирательства.
— Нет, — говорю я, — Чачина трогать не будем. Справимся об этих троих сами в канцелярии общества.
Нахожу телефон. Звоню. Отвечает женский голос. Прошу передать трубку кому-нибудь из руководителей общества.
— А никого нет. Я тут одна за всех и две девочки из типографии. Просматриваем эскизы новых марок, — отвечает тот же вежливый голос. — Что вы хотите?
— У вас есть под рукой список всех московских членов общества?
— Он у меня в столе.
— Запишите три фамилии, только не повторяйте их вслух, — диктую я, — и посмотрите, нет ли их в вашем списке. Я подожду у телефона.
Из положенной секретарем трубки доносится чуть приглушенный расстоянием другой женский голос: «Кто это говорит, и чего ты мечешься?» И тут же голос телефонной хозяйки: «Отстань, не твое дело». Минуту спустя тот же голос адресуется уже ко мне:
— Есть двое. Кроме Ермакова. А вы откуда говорите? — наконец-то интересуется девушка.
— Из газеты, — говорю я. — Есть задача: рассказать нашему многомиллионному читателю о филателистах. Очень он исстрадался без этого, многомиллионный читатель.
— Действительно важная задача, — смеется девушка.
Задача и вправду важная — наша задача, — но до ее решения пока далеко. Еще только формируются ее условия. Что дано и что надо найти. Мы знаем или, вернее, предполагаем, что надо найти, но дано нам для этого еще очень мало. Правда, мы узнали, что Ягодкин в пятницу ездил на станцию технического обслуживания, где встречался с механиком Родионовым, потом толкался среди собирателей марок в магазине на Ленинском проспекте и заехал этак часам к пяти в кафе «Националь» — пообедать. Обедал он не один, а с молодым грузином или армянином, чем-то похожим на майора Томина из телевизионных «Знатоков». За столом они ничего друг другу не передавали, просто обедали, равнодушно, пожалуй, даже лениво, переговариваясь. А в ночь с пятницы на субботу Ягодкин ночевал в доме номер один на улице Короленко.
Именно в этом доме, как выяснилось сегодня, живет Немцова.
Чачин вышел из дому с волнующим и чуточку пугающим ощущением новизны своей роли.
Московское летнее утро всегда чудесно. Улицы чисты — только что прошли поливные машины, и асфальт, впитавший влагу, чуть потемнел. Лакированные бока автомобилей сверкали на солнце всеми цветами спектра. Прохожие не спешили — работа уже началась, и толкотня мешала только на перекрестках. Даже цветастые летние платья женщин казались Чачину почему-то ярче обычного.
Чачину только что позвонил полковник Соболев и уточнил задание. Есть два человека — он назвал их, указав имена и возраст: Шелест Яков Ильич двадцати трех лет и Челидзе Георгий Юстинович, которому перевалило за тридцать. Оба — члены Общества филателистов, и все как-то связаны с Ягодкиным. Задача, как сформулировал ее Соболев, установить характер этих связей. Основная цель остается прежней: искать подходы к Ягодкину, возможность знакомства с ним и, если удастся, проникнуть в окружающую его компанию.
Что влекло Чачина в этом задании? Оперативная самостоятельность, возможность импровизации и поиска собственного решения в любой непредвиденной ситуации и, не исключено, риск.
Чачин знал, куда идти. По Калининскому проспекту через Арбатскую площадь к колоннам Ленинской библиотеки, где на втором этаже в двух больших залах была развернута выставка лучших коллекций марок. Там нашлось место и для чачинского картона с полной серией, посвященной спасению челюскинцев, с портретами первых Героев Советского Союза, с марками, выпущенными в честь перелетов Чкалова и Громова из Москвы через полюс в Соединенные Штаты. А начинали картон несколько дореволюционных земских марок, считающихся особенно ценными у филателистов-любителей. Чачин жалел, что задание полковника Соболева было получено накануне закрытия выставки, а не перед вернисажем, где он сразу же встретил бы всех московских любителей почтовой марки. Не только своих знакомых, но и названных Соболевым коллекционеров, и, вероятно, даже самого Ягодкина.
Ягодкин собирал все связанное с полярной почтой, начиная с первых исследований Арктики и Антарктики, с экспедиций Пири и Нансена, Амундсена и Нобиле. Собирал он и почтовые штемпеля русского Севера, и образцы полярной авиапочты. Имелся у него и знаменитый папанинский блок, посвященный советской дрейфующей станции «Северный полюс». Блока этого у Чачина не было, и он с удовольствием выменял бы его у Ягодкина: у такого коллекционера наверняка имелись и дубликаты. «Вот и подходящий случай для знакомства, — думал Чачин, — деловой повод для дружеского разговора двух коллег-филателистов, а если повезет, то и для дальнейшего общения, даже если обмена не будет».
Посетителей на выставке было мало, знакомых среди них Чачин не нашел, но внизу, в курилке, сразу же встретил двоих с кляссерами — Верховенского и Находкина. Особого восторга коллеги не проявили, но встретили по-дружески.
— Тыщу лет! Где пропадал?
— В Москве. Где же еще?
— И пустой пришел. Ничего нет для обмена?
— Он на свою коллекцию полюбоваться пришел.
— Моя коллекция висела и висит. Я на другие любуюсь. Мне папанинский блок покоя не дает. У вас нет, случайно?
— Чего нет, того нет.
— У Ягодкина под стеклом красуется, — вздохнул Чачин. — Может, и дубликат есть. Сменять бы!
— Нашел у кого. Корифеи с нашим братом не меняются. Он свои марочки по заграницам ищет. Привозят ему доброхоты.
— Пижоны, — сказал Чачин. — Какой любитель, если он настоящий, а не пижон, будет для чужого стараться? Вот я через месяц-другой поеду, так прежде всего для себя поищу что получше.
— Куда поедешь?
— В Стокгольм или в Западную Германию.
— В командировку?
— Туристом. Мой профессор путевку обещал.
— Какой?
— Я у него секретарем работаю.
— Ты же филолог.
— А что, по-вашему, учителем русского языка в школу идти?
— Что верно, то верно. Учитель такой путевки не схлопочет. Только тебе-то зачем? Ты же русские марки собираешь.
— А для обмена.
— Тебя надо с Яшкой Шелестом познакомить.
— Шелест сейчас в Одесском порту сидит. Ему со всего Средиземноморья марки везут, — сказал Находкин.
Чачин умышленно не проявил интереса к Шелесту.
— Если найду что-нибудь стоящее в поездке, сам подыщу, с кем махнуться.
— Его бы с Жоркой свести, — предложил Верховенский. У него нюх на туристов. Знаешь Жорку Челидзе?
— Не знаю, — сказал Чачин, насторожившись: в первый же день повезло.
— Да ты его, наверно, сто раз видел. Этакий Томин из «Знатоков». Его даже гаишники не штрафуют — так похож.
— А где ж я его найду?
— Угостишь пивом — найдем.
В пивном баре Центрального парка культуры и отдыха было, как всегда, людно. Но свободный столик нашелся. Именно там и сидел похожий на артиста Каневского невысокий плотный грузин.
— Знакомьтесь, — сказал Находкин. — Жора Челидзе. Сережка Чачин. Коллеги-марочники.
— Гоги, — поправил его Челидзе, — хотя меня все здесь почему-то Жорой зовут. Я уже привык.
Говорил он по русски чисто, без акцента, как москвич, выросший где-нибудь на Покровке или на Сретенке.
— Я видел вашу коллекцию на выставке, — сказал он, пронзив Чачина чуть-чуть прищуренными глазами. — Ценные у вас эти земские марочки. Дорого платили, не секрет?
— Он по году на марку наскребал, — хохотнул Находкин. — Ты лучше скажи ему, где в Западной Германии марки покупать.
— Почему в Западной Германии? — поинтересовался Челидзе. Особого удивления он при этом не проявил.
— Так он как раз туда собирается.
— В командировку?
— Нет, простым туристом.
— А когда?
Чачин ответил, как и час назад Находкину:
— Через месяц-другой. Когда группа оформится.
Челидзе вежливо улыбался, не проявляя любопытства к беседе. Но ответить на вопрос Находкина он все же счел нужным:
— Марки в Западной Германии можно покупать где угодно. Почтовые в любом газетном киоске, а коллекционные в специализированных магазинах. В каждом городе найдется магазинчик, рассчитанный на филателистов. Ну а более точные адреса найдем, когда выяснится ваш маршрут. Они есть и в каталогах, и в специальных журналах. Время терпит.
— Почему это оно терпит? Или у вас его слишком много? — послышался позади грудной женский голос.
К столу подходила девушка с оттенком какой-то нерусской, скорее цыганской прелести в худощавом лице, с коротко подстриженными волосами и большими гранатовыми серьгами в ушах.
— Что-то вас слишком много, мальчики, — сказала она, протискиваясь между стульями.
Челидзе встал.
— Самое главное, я здесь, Лялечка. И давно жду.
Чачин тоже встал, пропуская девушку на место рядом с Челидзе. На своих очень высоких каблуках она была ниже его всего на несколько сантиметров, а он измерялся сто восьмьюдесятью с гаком.
— Познакомьтесь, — сказал Челидзе, — Лялечка. Она же Оля. Фамилия несущественна, место работы тоже несущественно, а существенны только ее внешность и острый язык, с которыми вы сейчас познакомитесь.
— А что у вас существенно? — отпарировала она. — Жорку я знаю: он немногого стоит. А вы кто? Верховенский? Что-то из Достоевского…
— Я только однофамилец его героя, синьора. Скромный однофамилец.
— Инженер, наверно?
— Угадали.
— А я маляр, — сказал Находкин. Он был художником плакатистом в одном из больших московских кинотеатров.
— Это уже интереснее. Когда-нибудь я приглашу вас по белить потолок у меня на кухне. А вы что молчите? — обернулась она к Чачину.
— Вы не спрашиваете.
— А если спрошу?
— Разве это существенно, Лялечка? Кто есть кто. Здесь собрались рыцари одной страсти, поклонники одной богини, которой на Олимпе не было.
— Это почтовой марки, что ли? Тоже мне богиня! Неужели нет на свете ничего интереснее?
— Многое есть, Лялечка. Например, девушки. Утренние рассветы на университетской набережной, когда любимая рядом. Томление чувств. Трепет желаний. Хочется, хочется голубых лугов. Хочется, хочется стать быстрей постарше.
Рано или поздно приходит к нам любовь, но лучше все-таки, если бы пораньше.
— Пошловато. Ваше?
— Нет, это я спер из популярной песни.
— А поп-музыку любите?
— Не очень. Я любитель старомодной классики.
— Тогда мы вас перевоспитаем, — оживилась Лялечка. — Правда, Жора, его стоит перевоспитать? Вроде хороший мальчик…
— Отчего же нет? Попробуем.
Чачин ощутил кинжальный удар прищуренных глаз.
— Ну а теперь начнем треп, мальчики, — резюмировала Ляля, явно считая молчание Челидзе знаком согласия с чачинским перевоспитанием. — Просто треп. За жизнь. Начали.
И все начали. За жизнь так за жизнь. Ни о марках, ни о закрытых компашках, ни о преодолении музыкальной старомодности Чачина. Никто его ни о чем не спрашивал, и он никого ни о чем не спрашивал. Просто смеялся, острил, читал Евтушенко и Ахмадулину, с удовольствием внимал комплиментам Ляли по адресу его голубых джинсов со звездно-полосатой нашлепкой на кармане, хохотал над анекдотами Находкина и даже с Жорой в общении был уже на «ты».
А в душе его пела сказочная жар-птица удачи. Голоса ее за столом в пивном баре никто не слышал, но он, этот голос, непременно достигнет полковника Соболева, потому что удачу полковник предвидел и запрограммировал, выбрав именно Чачина для такого задания. В том, что есть все-таки великий бог телепатии, старший лейтенант уже не сомневался.
Об удаче Чачина я узнаю от него самого вечером на квартире у Саши Жирмундского. Мы слушаем внимательно, не перебивая, а старший лейтенант все рассказывает и рассказывает — оживленно, несбивчиво, даже с какой-то подчеркнутой красноречивостью. Я замечаю иногда, как Жирмундский настораживается: видимо, о чем-то хочет переспросить, но сдерживается, позволяя Чачину без помехи закончить повествование.
— Ты в университетской самодеятельности никогда не участвовал? — спрашивает Жирмундский.
— Нет, а что? — удивляется Чачин.
— Занятно рассказываешь. Профессионально. Вылитый Ираклий Андроников.
— Смеетесь, Александр Михайлович, — смущается Чачин. — Рассказал как рассказалось. А вы чему улыбаетесь, Николай Петрович?
— Твоей удаче, Сережа, — говорю я. — Твоему умению ее использовать, ну и твоей способности так картинно о ней рассказать. Теперь все видно, что ясно и что неясно.
— Прежде всего ясно, что Ягодкин за границу не ездит, — уточняет Жирмундский. — За границей обменивают марки его контрагенты. Что стоит провезти в бумажнике десяток новеньких или гашеных марок? Невинная вещь. Как значки — никакая таможня не придерется. Но в таком случае марки могут играть и другую роль. Это может быть и обмен информацией, специально закодированной, конечно. Во-вторых, за границей у них есть и адреса для обмена. Так?
Чачин подтверждает:
— Так. Челидзе обещал сообщить мне адрес, как только поездка будет оформлена.
— Значит, Ягодкин может клюнуть на байку о поездке. Тут даже не возможность, а вероятность.
— Ягодкин — не знаю, а Челидзе, по-моему, клюнул. Он так изучающе глядел на меня, словно подсчитывал, стоит ли использовать меня в этой поездке или не стоит. Оттого он сразу и не сообщил «обменного» адреса. Ждет визы Ягодкина.
— Во-первых, интерес твоего Жоры мог тебе и почудиться. А во-вторых, если ты прав, Ягодкин может и не завизировать, — размышляет Жирмундский. — Зачем приобщать к игре новичка, когда есть игроки проверенные?
Я тут же подключаюсь к диалогу:
— А почему бы и не приобщить, если новичок полезен? Чачина они, конечно, проверят, но проверка нам не страшна: он надежно прикрыт. Обрати внимание на то, что Чачина уже хотят «приобщить к перевоспитанию». Лялечке он понравился.
— Джинсы мои ей понравились. Так и сказала: они импонируют.
— Ты ей импонируешь, мужичок. Не скромничай. Стихи любишь, музыку слушать будешь — ну «поп» или не «поп», все равно. Танцевать тоже умеешь. Угадал? Угадал. Симпатичных молодых людей в их компании, полагаю, не так уж много. С одним Челидзе не развернешься. Может быть, Шелест еще? Все равно мало! А Лялечка молодая. Ей «умные» разговоры и застолье скучны.
— Так Шелест в Одессе сейчас.
— Откуда знаешь?
— Верховенский или Находкин, словом, кто-то из них сказал, что Шелест сейчас в Одесском порту со всего Средиземноморья обещанных марок ждет.
— Значит, это надо понимать так: Шелест, мол, ждет возвращения из средиземноморского рейса советского судна, на котором кто-то из команды или пассажиров привезет ему какие-нибудь марки. И может статься, что не для себя он ждет этих марок. Не только для себя. Уверенности в этом у меня, конечно, нет, но возможность такую исключать не надо. Вполне допустимо, что в Черноморском пароходстве найдется один-другой филателист, который не сочтет для себя трудным делом оказать столь пустяковую услугу Ягодкину.
Ну отвез новые советские марки, обменял их в каком-нибудь филателистическом магазинчике на марки Замбии или Гвинеи — плевое дело. Одолжение за одолжение. Ягодкин ведь не останется в долгу. Ну а у Ягодкина, как и положено, количество переходит в качество: чем больше контрагентов и чем чаще их сменяют, тем меньше опасность провала.
— Кстати, как фамилия Лялечки? — интересуется Жирмундский. — Не Лаврова ли?
— Ее зовут Ольга, но фамилии я не знаю, хотя и обменялся с ней телефонами.
Когда Жирмундский, проводив Чачина, возвращается в комнату, я говорю:
— Лаврову пока проверять не будем. Лучше всего поручить это Чачину. Особенно если зовут ее Ольга Андреевна. С Чачиным она будет откровенна и не спугнет Ягодкина. Пусть Чачин к ней присмотрится. Ему виднее. А начнем с Ермакова. Он не филателист и с Ягодкиным не марками связан.
— Может оказаться и так, что его отношения с Ягодкиным исчерпываются всего парой пластмассовых челюстей.
— Может. Тем лучше и для него, и для нас. А заводил прибережем напоследок.
— Челидзе и Немцову?
— Немцова может быть ключевым свидетелем. Больно уж ее институт заманчив для любой иностранной разведки. Шелест, пожалуй, только комиссионер в марочном «бизнесе». А Челидзе и Родионов — это явные приближенные Ягодкина. Его фавориты. Я лично думаю, что к деятельности обоих примешивается уголовщина…
Ермаков прибывает ровно к одиннадцати утра. Пунктуальный человек. Время он выбрал сам как наиболее для него удобное. Но, судя по его внешнему виду, ему сейчас не до удобств. Графически его внешность можно было бы выразить как один большой вопросительный знак.
— Садитесь, Иван Сергеевич, — говорю я, указывая ему на кресло, — Меня зовут Николай Петрович. Будем знакомы.
— Не вижу повода для знакомства, — ершисто начинает он.
— Повод есть, Иван Сергеевич. Живой повод. Есть среди ваших знакомых человек по имени Ягодкин Михаил Федорович?
Ермаков, недоуменно моргая, вспоминает. Я вижу, что он не притворяется, действительно вспоминает.
— Был, — наконец говорит он.
— Почему же в прошедшем времени?
— Потому что знакомство прекращено и более не поддерживается.
— Вот и расскажите нам всю историю вашего знакомства, как оно началось и закончилось.
Ермаков, пожав плечами, начинает рассказ:
— Познакомились мы с ним в ресторане Внуковского аэропорта, когда оба одним рейсом летели в Одессу. Было это около года назад. Пообедали, разговорились. Я, каюсь, похвастался предстоящей мне в этом же месяце служебной командировкой в Западную Германию, он скромно сказал, что в заграничные командировки не ездит, служба, мол, не связана с этим: работает стоматологом-протезистом в зубной поликлинике Киевского района. Я, честно говоря, обрадовался: давно ищу хорошего протезиста. А он сразу же утешил, пообещав мне, что сделает все, что нужно, по возвращении из Одессы. За три дня сделает так, что я с новыми зубами за границу поеду. И действительно сделал. До сих пор ношу как влитые, ничего не подгоняя, не переделывая.
Ермаков улыбается, обнажая жемчужно-белый оскал зубов.
— А сколько он взял с вас? — интересуюсь я.
— Представьте себе, ничего лишнего. По государственным нормам взял, счет в регистратуре выписали. Только об одном одолжении попросил: услуга, говорит, за услугу. Признался, что филателист он, давно уже собирает марки, преимущественно связанные с полярной тематикой. А в ФРГ, в Кельне, у него есть коллега-коллекционер, который советские марки собирает и которому он с оказией посылает новые, только что выпущенные. Почему с оказией, удивился я, не проще ли переслать заказным письмом по нужному адресу? Оказывается, что не проще. Были случаи, когда марки пропадали и к адресату приходили пустые конверты. Я сослался на то, что в Кельне не буду, но его это не смутило. Он предложил мне послать марки по кельнскому адресу из любого города ФРГ по тамошней внутренней почте. Он мне и марки дал вместе с адресом, новые советские марки с портретами космонавтов, чистые, без единой отметины: я их внимательно осмотрел.
— Адрес вы помните? — спрашиваю я.
— Забыл и дом и улицу. Помню только адресата. Филателистический магазин Кьюдоса.
Кьюдос, Кьюдос… Что-то знакомое в этом имени. А он молчит. Только недоумение в нем сменяется растерянностью.
— Я понимаю, конечно… но вы, надеюсь, не обвините меня в том…
— Мы вас ни в чем не обвиняем, Иван Сергеевич, — перебиваю я его. — Мы уже выяснили что нужно. Можете спокойно возвращаться на работу. Давайте ваш пропуск.
Он протягивает мне пропуск. Рука его при этом дрожит.
— И не огорчайтесь, Иван Сергеевич, — добавляю, подписав пропуск. — Не из за чего вам огорчаться. Полагаю, вы никому не сказали о вызове к нам?
— Никому. Жена и дети на даче. Я один.
Он уходит нетвердой походкой, словно чего-то недопонял, не предугадал. Что я скажу о нем? Человек совершил ошибку, не вдумываясь в ее скрытый смысл. Доверился преступнику… Стоп!.. Мы еще не доказали, что Ягодкин преступник. Мы только ищем доказательств. Любое дознание — это логический процесс, в котором из верных посылок делается единственный непреложный вывод. У нас же спорные посылки и спорные выводы. Чтобы сделать их бесспорными, мы как бы опрокидываем дознание вверх тормашками и начинаем с несомненности и непреложности окончательного вывода. Для этого надо найти лишь такие верные и бесспорные посылки. Найдем ли?
Чачину повезло: позвонила Лялечка и пригласила в гости к Ягодкину. При этом пояснила, что собираются все к восьми часам, а Чачину лучше прийти на полчаса раньше: Михаил Федорович хочет познакомиться с ним не при людях за столом, а наедине, о марках поговорить без помех.
Знакомясь с Ягодкиным в передней — тот сам открыл ему дверь, — Чачин не суетился, не краснел. Он скромно и почтительно назвал себя: «Чачин Сережа. Очень благодарен вам за приглашение, Михаил Федорович». И сказал это, не теряя самоуважения, с расчетом, что Ягодкин это поймет и оценит как почтительный интерес неофита филателии к ее корифею, однако неофита, не оставляющего надежды этим корифеем стать.
И Ягодкин, должно быть, именно так и понял его, когда, чуть улыбнувшись, сказал:
— Спасибо, Сережа. Проходите прямо в кабинет.
Кабинет выглядел скромно, без деревянных резных, костяных или керамических украшений, без бронзы и свечей в диковинных подсвечниках — только полки с книгами, письменный стол и вертящаяся этажерка с энциклопедическими словарями: общим трехтомным, медицинским, географическим, литературными, даже дипломатическим, который Чачин до сих пор и в глаза не видывал.
— Интересуетесь коллекцией? — усмехнулся Ягодкин, когда Чачин, неравнодушный к книгам, внимательно разглядывал переплеты. — Она вон на тех двух полках за столом, видите кляссеры в желтых кожаных переплетах? Но знакомиться с ней будете потом. Может быть, даже в другой раз, а сейчас давайте знакомиться сами. Знаете, как филателисты говорят: познай самого себя, познай друга, а потом уже раскрывай перед ним свои сокровища. Впрочем, не только филателисты. Это я к нашей страсти восточную мудрость приложил.
— Я часть вашей коллекции уже видел, — сказал Чачин. — У вас есть и то, чего мне не хватает, хотя серийность у меня другая.
— А именно? — поинтересовался Ягодкин.
— В серии Героев Советского Союза у меня не хватает кое-каких полярников. Может быть, у вас есть дубли?
— Дубли есть, — усмехнулся Ягодкин, — только давайте не о дублях. И вообще не о марках — давайте о вас. Где учились, что кончили?
— Филологический.
— А как с работой?
Чачин засмеялся.
— Сейчас будете удивляться: филолог и вдруг на административной работе. Именно так. Секретарь-референт у одного профессора.
— За границу не по делам едете?
— Не по делам. Скорее как отдохновение от дел. Это мне начальство прогулку устраивает. К западным немцам…
Раздался звонок. Ягодкин побежал открывать. В передней послышались голоса, смех. В кабинет заглянула волоокая Ляля.
— Наш интеллектуал уже здесь. Сюда, ребятки.
Среди гостей, кроме Жоры и Лялечки, было двое Чачину незнакомых. Одного из них все называли Филей. Он был мясист, жирен, нос так и лоснился, а стриженная под бокс голова была посажена на квадратные плечи без всяких признаков шеи. Про таких обычно говорят: «речами тих, зато очами лих». Другой представился Чачину как Яша Шелест, именно Яша, а не Яков.
Застолье было обильным и блистательным по своему географическому разнообразию. Московские жареные пирожки, еще теплые, высились горкой возле наструганной сибирской рыбы, астраханская осетровая икра соседствовала с владивостокской кетовой, сардины из Марокко теснились рядом о исландской сельдью в винном соусе, а швейцарский сыр подпирал сбоку финскую колбасу. И бутылки с вином также разбегались по столу, как по географической карте. Шампанское из Абрау-Дюрсо и коньяк из Армении, массандровский портвейн и рижский бальзам, и даже пиво в круглых жестянках из магазина «Березка». Чачин зажмурился — не застолье, а банкет у Репетилова, где, как принято: «шумим, братец, шумим!»
Он так и сказал об этом вслух, как шутку, конечно, чтобы никого не обидеть. Но никто и не обиделся: «Горе от ума» здесь не помнили, а может быть, и не знали, за столом крутилась, как магнитофонная лента, бессмыслица восклицаний и тостов, плоских острот и анекдотов, иногда даже с матом — втихаря на ухо, отчего Лялечка взвизгивала и била рассказчика по рукам. Действительно, «шумели, братец, шумели». Только Ягодкин помалкивал по-хозяйски; зачем же барину шуметь, пусть дворня радуется. Иногда Чачин ловил на себе его взгляд, внимательный и пытливый. Лялечка дарила его вниманием, и это, по-видимому, заметил и Ягодкин. Нельзя сказать, чтобы это не радовало Чачина: Лялечка была в тот вечер очень эффектна: с модной прической — только что от парикмахера! — и большими бриллиантовыми серьгами в ушах.
— Нравится девочка, а? — усмехнулся Ягодкин.
— Не менее, чем ее серьги, — сказал Чачин.
— Серьги действительно ей очень идут. У Жоры хороший вкус, — добавил Ягодкин как бы мимоходом, мельком, но явно с расчетом, чтобы Чачин понял, «кто есть кто».
— Жаль, что у нас сейчас только одна дама и, увы, не моя, — отозвался Чачин.
— Я не ревнив, — сказал Жора.
Чачин не принял вызова и промолчал. А Лялечка тотчас же спросила у Ягодкина:
— Кстати, действительно, по какой причине я одна вас развлекаю? А почему Раечки нет?
— У нее совещание сегодня вечером, — сказал Ягодкин.
Чачин не замедлил откликнуться:
— Бедняжка! Мы тут шампанское пьем, а она где-то…
— Не затрагивайте больше этой темы, — шепнула ему на ухо Лялечка. — Слышите?
Ягодкин тотчас же насторожился.
— Шептунов на мороз, — сказал он, не скрывая повелительной формы обращения. — О чем это ты изволила шептаться с соседом?
Лялечка не растерялась.
— Я изволила сказать ему, что Рая гораздо красивее меня и что ему особенно стоит пожалеть об ее отсутствии.
— Это можно было сказать и вслух.
Ягодкин улыбнулся при этом, но даже улыбка не смогла вновь пустить в ход остановившуюся пластинку застольной бессмыслицы. Возникла пауза. И сейчас же ворвался в нее хрипловатый говорок Шелеста, казалось, только и ждавшего случая рассказать всем то, что он не успел досказать сидевшему рядом Жоре.
— Значит, так… И вам, Михаил Федорович, будет интересно послушать. Я вам марки от Кирилла из Одессы привез. А сказал не все — не успел.
— Не тяни, — оборвал его Ягодкин.
Но Шелеста это не смутило. Язык у него уже заплетался, он захмелел и, приговаривая, все время тыкал вилкой куда-то мимо тарелки. Ягодкин, как показалось Чачину, смотрел на все это с плохо скрытой тревогой, видимо, не решив: остановить болтуна или подождать, что он еще скажет. А Шелест, глотнув коньяка из недопитого бокала, продолжал за притихшим уже столом:
— О чем я? О марках этих самых… Все восемь новеньких с белыми медведями теперь у вас. А я еще не сказал вам о механике. Да. С механиком Кирилл и ходил за ними. Кирилл обменивал, тот покупал. Одиннадцать штук из свободной Африки. Из Киншасы такая… пальчики на пятачке будут лизать от зависти. А я с Кириллом к этому механику пошел и перекупил их все за полсотни.
— Ты обязан был передать мне все. Твои я тебе бы вернул. Но посмотреть их я должен был все до единой. Надеюсь, они еще у тебя?
— Только девять штук, Михаил Федорович, — проговорил Шелест. — Две я уже сменял.
— У кого?
— Вы его не знаете. Дружок один факультетский.
— Как найти его, знаешь?
— Спрашиваете!
— Тогда пройдем-ка в кабинет.
Шелест нетвердой походкой пошел за ним. Через минуту Ягодкин вышел. Шелест шел сзади.
— Извините, други мои, — сказал Ягодкин. — Произошло небольшое недоразумение. Сейчас наш общий друг будет вынужден покинуть нас. Он уже нагрузился, и с него хватит. Кроме того, у него есть неотложное дело.
Но вечер был уже испорчен, и первой осознала это Ляля. Посмотрев на часы, она решительно встала из-за стола.
— Боюсь, что и нам пора, Михаил Федорович. Час поздний. Вы с нами, Сережа, или…
— Или! — резюмировал Ягодкин. — Сережу я отвезу сам. Мне тоже надо проветриться. Фильку дома оставлю: в Косино ему далеко, да и не доберется. А вы, Ольга Андреевна и Георгий Юстинович, отчаливайте по домам на своем «Жигуленке».
— Понравилась девочка? — спросил он у Чачина уже в машине, когда она сворачивала с улицы Дунаевского на Кутузовский проспект.
Чачин неопределенно усмехнулся: то ли понравилась, то ли нет. И ответил неопределенно:
— Я не собираюсь конкурировать с Челидзе. А почему она из Лялечки превратилась в Ольгу Андреевну?
— Потому что так она именуется в паспорте. Лаврова Ольга Андреевна. А Лялечка — это уже ее собственное изобретение. Нечто вроде фирменной этикетки. Ну а что скажете о нашей компашке?
Чачин ожидал этот вопрос и уже заранее продумал, как именно должен был ответить на него «джинсово-кожаный» интеллектуал.
— Честно говоря, я разочарован, Михаил Федорович. Я ведь не для пирушки к вам приходил, а познакомиться с вашей коллекцией. К сожалению, знакомство не состоялось. А компания, что ж… компания нормальная. Марочники, скажем, как и врачи или писатели, — люди разные. И, честно говоря, я лично не осуждаю вашего Шелеста. Какие-то марки привез вам, какие-то купил для себя. Что же в этом дурного?
— Есть свой этикет у нас, филателистов: не обменивай марок с кем попало, а если обмениваешь, предварительно покажи другу. Шелест приобрел марки не для себя — для обмена, и не показал их мне. Вот что дурно.
— А вы, оказывается, ревностный блюститель этикета, — засмеялся Чачин.
— Хорошей коллекции не соберешь без хороших друзей. Они и подскажут вам, где и у кого что найти, обменять или купить, и даже сами купят, если у вас не хватает наличных. Таким другом я и считал Шелеста. К сожалению, ошибся.
— Он исправится, — сказал Чачин.
— Надеюсь, — отрезал Ягодкин и переменил тему. — А когда вы рассчитываете оформляться?
— Я уже оформился, на днях паспорт дадут. Все произошло гораздо быстрее, чем я думал.
— Куда именно?
— Сначала во Франкфурт-на-Майне, ну а затем по стране. Бонн, Кельн, Мюнхен, Гамбург. Может быть, порядок следования будет и другой. Перед отъездом выяснится.
Ягодкин молчал. Казалось, он раздумывал, приобщать ли Чачина к своим делам или отпустить его с миром. Но чем рисковал уважаемый Михаил Федорович? Ничем не рисковал. Обычный неглупый мальчик едет в обычную туристскую поездку, каких у нас сотни. А Михаил Федорович ему доброе дело делает: филателистический адресок дает, где с хорошей рекомендацией скидку сделают.
— Кельн — это меня устраивает, — наконец сказал Ягодкин. — Будете в Кельне, зайдите в редакцию радиостанции «Немецкая волна».
— Вы что?! — вскинулся Чачин.
— Шучу, шучу, — улыбнулся Ягодкин, не отрывая глаз от идущей впереди автомашины. — Я имею в виду марочный магазин Кете Кьюдоса. Адресок я вам скажу по телефону. Сейчас не помню. Склероз.
Что бы спросил тут чистый коллекционер Чачин? Вероятно, то, что ждет от него Ягодкин. А Ягодкин ждал вопроса о том, что нужно ему от Чачина. Именно об этом тот и спросил.
— Кьюдос — коллега многих из нас, филателистов, — пояснил Ягодкин. — Я с ним тоже связь время от времени поддерживаю и вам советую. Тем более лично можете познакомиться. Мы с ним ни разу не виделись, а знаем друг о друге все, что положено знать коллекционеру о коллекционере. Меня интересует полярная почта, а Кьюдос собирает, как и вы, советские марки. Я и дам вам несколько таких марок, ну, скажем, блок «Союз» — «Аполлон» и еще кое-что. А вы обменяете их у Кьюдоса на мою тематику. Скотт, Пири, Нансен, Амундсен, арктическая и антарктическая Америка. Словом, подберите сами из того, что вам предложат. И учтите, что Кьюдос не жулик и рыночные цены марок знает, как азбуку.
— Так я и свои могу взять, — сказал Чачин. — У меня вагон дублей.
— Берите. Но имейте в виду: у Кьюдоса неплохая коллекция. Подыщите для обмена что-нибудь раннее, давно вышедшее из употребления. Такие марки котируются на мировом филателистическом рынке. А себе возьмете что приглянется. Советую новую Африку, у нас на нее все марочники клюют. А папанинский дубль я вам так отдам. Ни-ни, не капризничайте. Мы рыцари одной страсти и от дружеских услуг не отказываемся.
— Безусловно, — подтвердил Чачин.
Угрызений совести он не испытывал.
Вот он сидит опять передо мной и Жирмундским и рассказывает о том, что произошло на вечеринке у Ягодкина.
Ничего нового для нас в этом рассказе нет, зато многое из наших предположений подтвердилось. Да, Лялечка оказалась Лавровой Ольгой Андреевной. Да, Раечка, то есть Немцова Раиса Григорьевна, действительно участвует в той же «компашке». Да, Шелест ездил в Одессу для связи с кем-то из команды пассажирского теплохода, прибывшего из зарубежного плавания. Этот «кто-то» оказался барменом, который и обменивал ягодкинские марки где-то в Марселе. Да, марки эти, видимо, и вправду средство связи Ягодкина со своими хозяевами за рубежом. Они были не кодом, а всего лишь способом передачи зашифрованных сообщений. Именно потому Ягодкин и хотел видеть все марки, привезенные Шелестом из Марселя. На какой-нибудь из марок могла быть часть шифрованного текста. Я специально узнавал у экспертов, можно ли, смыв клей с новой марки, нанести на нее зашифрованный текст, а потом снова залить ее непрозрачным клеем. Сказали, что трудно, нужен, мол, специальный клей, но, вообще-то говоря, такая возможность не исключается. Видимо, Шелест не знал о такой возможности и рассматривал привезенные из Марселя марки лишь в зависимости от их ценности для коллекционера. Не подозревал это и Ермаков, посылая ягодкинские марки в Кельн по внутригерманской почте. Словом, выбранный курьером икс, игрек или зет не знает секрета новеньких советских марок, которые приходят таким способом из Москвы в Кельн.
— Интересно, сколько было таких курьеров? — размышляю я вслух.
— Двух мы знаем наверняка, третий наклевывается, — ухмыляется Жирмундский.
— Не так уж много. Давно ли работает Ягодкин для своей разведслужбы? Год с лишним? Срок для профессионала-разведчика немалый, но Ягодкин не профессионал, а любитель. И едва ли так велика отдача его как разведчика. Да ее и не ждут так скоро. Подумай лучше, для чего мог быть расконсервирован человек с такой необходимой, конечно, но не столь уж популярной профессией, как у Ягодкина? Не крупный специалист-ученый в какой-нибудь интересующей вражескую разведку области, даже не рядовой сотрудник, близкий к любой секретной информации, словом, не личность разведке нужная в первую очередь. К тому же азам разведывательной службы он не обучен, опыта разведчика у него нет, он не шифровальщик и не радист и, вероятно, даже азбуки Морзе не знает… Так зачем же он понадобился Кьюдосу, Лимманису и компании? Полагаю, для очень простой задачи: подбирать нужный для его боссов человеческий материал. Людей, на которых мог бы опереться разведчик-профессионал. Такого разведчика пока посылать рано, потому что Ягодкин еще ничего путного для своих хозяев не сделал. Мошенники и аферисты годны только для связи или для крыши, а скрытые антисоветчики — к нескрытым Ягодкин даже приблизиться не посмеет, — только для того, чтобы распространять и хранить подпольную эмигрантскую писанину. Но и таких он должен разыскивать, прощупывать и сообщать о своих удачах хозяевам. А много ли было у него этих удач? Не знаю, но убежден, что немного. Настроения и планы Лялечки прощупает Чачин, но не думаю, что она годится на что-либо, кроме приманки для «дичи», если такая «дичь» подвернется. Что сделал Ермаков, мы уже знаем. На том же поприще подвизается и Шелест, если мы не узнаем о нем побольше. А Немцова, видимо, совсем не тот человек, который бы с успехом мог поработать на хозяев Ягодкина. Им нужны люди с другим интеллектуальным уровнем. Я не утверждаю, конечно, только предполагаю.
— На каком же основании?
— А ты что-нибудь узнал о Немцовой? — в свою очередь, спрашиваю я.
— Ничего предосудительного. Работоспособна, аккуратна и неболтлива. Идеальный секретарь для приемной директора… И никаких романов в институте: Мелик Хаспабов этого не любит. Работой с секретными материалами занимаются там специальные отделы и специалисты с другим уровнем знаний и опыта.
— Потому я и не подозреваю Раечку, — говорю я. — Возникла она в жизни Ягодкина еще до появления Лимманиса, и марочной консультации не требовалось, чтобы получить согласие на ее вербовку. Меня же больше интересует Челидзе, он ближе всех к Ягодкину, и обязанности у него совсем другие, чем у Шелеста и Лавровой.
Чачин смотрит уныло, и я его понимаю: не узнал ничего нового, не сделал никаких открытий. Единственная надежда на то, что не откажется Ягодкин от оказии в Кельн. Вот и Жирмундский о том же думает, скосил глаза, словно смущен или разочарован, как человек, пришедший в театр на премьеру и вдруг увидевший вместо нее рядовой заигранный спектакль. Вероятно, и майор считает, что мы по-прежнему далеко не продвинулись и в случае провала Чачина проиграем если не партию, то хотя бы дебют.
Я спрашиваю себя, что ответить этим «прагматикам», не ведающим слово «предвидение»?
И отвечаю:
— У вас нет воображения, друзья мои. Не цените мелочей, которые подтверждает следствие, а ведь из мелочей слагается целое. На скачках бывали? Так вот: всегда находится фаворит, который выигрывает, и всегда есть наездник, который предвидит все непредвиденные случайности скачки. Он готовит победу исподволь, терпеливо и педантично… Есть такая игра «джигсо». Придумали ее в Америке в дни вели кого экономического кризиса тридцатых годов, когда безработным учителям, кассирам прогоревших банков, продавцам закрывшихся магазинов и уволенным университетским профессорам нужно было как-то коротать время в очередях на биржах труда. Делалось это так. Брали литографию с копии какой-нибудь классической итальянской или голландской картины, вроде «Тайной вечери» или «Ночного дозора», наклеивали ее на фанеру и разрезали на множество кусочков различной формы — треугольники, квадраты, параллелограммы, кружки, — а потом сваливали в коробку. Из этой кучи надо было собрать разрезанную картину. Большого терпения требовала эта работа, большой точности, и называлась она «джигсо», что в переводе, если чуть погрешить против английского, будет значить — «сложи так». Вот и мы, ребятки, занимаемся таким сложением. Сложили многое? Сложили. Так чего ж унывать?.
— Лаврову и Шелеста мы сложили, а вот Челидзе и Раечка пока не складываются, — виновато замечает Жирмундский.
Я улыбаюсь: дошло все-таки мое диспетчерское напутствие.
— К Ягодкину пока не ходи, — говорю я Чачину. — Жди звонка, а позвонит он наверняка. Дома у тебя люди надежные?
— Отец и мать — куда надежнее, — смеется Чачин. — Оба знают: никому ни слова о моей работе.
Меня немножко беспокоит самоуверенность Чачина. Не рискнет так просто открыться Ягодкин первому встречному. Обязательно проверит, не подсадную ли утку к нему подбросили. Говорю об этом.
Чачин тотчас же откликается:
— Уже проверяли. Вчера днем, когда меня не было дома. К телефону подошел отец. Его спросили, молодой мужской голос с хрипотцой, можно ли зайти ко мне на работу и где именно я работаю. Говорит, мол, мой старый школьный товарищ, находится проездом в Москве и очень хотел бы повидаться. А отец в ответ: Сережка в отпуске, проводит свой отпуск в Москве, и вы можете зайти к нему вечером. И при этом спросил: а какой именно товарищ мною интересуется? Ответа не последовало, положили трубку.
— Значит, порядок, Сережа, — говорю я, — Начинай роман с Лялечкой.
— Так она с Жоркой… — мямлит Чачин.
— А ты отбей. Или не умеешь? Интеллектуально ты интересней Челидзе. Так, по крайней мере, мне бы хотелось думать, — подпускаю я шпильку. — Телефон сама дала. Вот и позвони. Пригласи куда-нибудь.
Чачин согласился, но с кислым видом. В своей привлекательности для Лялечки он был совсем не уверен. А хотелось. Видно, что хотелось…
Но Лялечка согласилась сразу. Даже ресторан выбрала: «Метрополь». Там, мол, и обслуживают лучше, чем в «Праге» или «Арбате», и зал большой, и танцевать удобно вокруг фонтана. Словом, первый редут был взят Чачиным сразу.
Второй оказался труднее. Разговор сначала не шел: выбирали меню, болтали о пустяках, Лялечка почему-то заговорила об осенних модах, вспомнила зачем-то Находкина и Верховенского. Имя Челидзе названо не было. Но Чачин не настаивал. Ужин предстоял долгий.
— Вы женаты? — вдруг спросила Лялечка.
— Нет, а вы?
— Ну, меня надо спрашивать: замужем ли я, товарищ интеллектуал. Нет, к вашему счастью, не замужем. Можете делать предложение.
— У друзей я девушек не отбиваю, — отпарировал Чачин.
— Это у какого же друга?
— У Челидзе, например.
— Во-первых, Жорка вам не друг, друзей у него вообще нет, а во-вторых, я не его собственность. Да и замуж выходить пока не собираюсь. Живу у родителей. Они у меня сейчас в Иране. Отец иногда налетает из Тегерана, не предупредив телеграммой, и очень сердится, если замечает следы вечеринок. Так что в гости ко мне не напрашивайтесь — это надо еще заслужить.
— Постараюсь, — ответил Чачин, — а то у Ягодкина мне что-то не очень понравилось.
— Почему? Обычно у него очень весело. Вино, закуски, сладости, застольная болтовня о том, о сем — ни о чем. Анекдоты, сплетни, магнитофон. Это вам не довезло: два марочника друг с другом поцапались неизвестно из-за чего. Я эти марки терпеть не могу. Хотя забыла: вы тоже из оных.
— И Челидзе марочник.
— К сожалению.
— А где он работает?
— Нигде. Он свободный художник, как обычно себя именует. Еще, говорят, церкви реставрирует. Но работ его я не видела: в мастерскую к себе он не зовет.
— У наших «свободных художников» обычно с деньгами негусто, а у Челидзе собственная машина, — с показной завистью сказал Чачин.
— И притом «Волга», — подтвердила Лялечка. — Он купил ее у кого-то по случаю. Потом отремонтировал на станции технического обслуживания. А сейчас она блестит как новенькая и дает на трассе, когда гаишников нет, по сто шестьдесят. Вообще удачливый человек Жорка. Вы с ним дружите — не прогадаете. А поссоритесь — остерегайтесь. Я и сама его боюсь, когда он не в духе. А человек полезный, уйму денег зарабатывает, и не только советских.
— Валюта? — насторожился Чачин и тотчас же пожалел об этом.
Но Лялечка не заметила промаха:
— Бывает.
— Откуда же у него валюта?
— Откуда? — не без злорадства ухмыльнулась Ляля. — Не от верблюда, конечно, а от богатых родственников из Америки. И не у него, а у Ягодкина.
— За что же такая милость?
— За услуги.
— Какие же услуги требуются врачу-протезисту?
Ляля даже не думала, что это открытый допрос. Она рассказывала охотно, с вызовом:
— Михаил Федорович не только протезист, он еще и видный коллекционер-филателист. Сие вам известно, конечно. А Жора Челидзе помогает ему пополнять коллекцию. Находит ему клиентуру, то есть людей, уезжающих за границу. Хороший зубной техник всем нужен — и таким, как вы, и помоложе вас, если зуб выбит. И тут, как говорится, услуга за услугу. Он — золотую коронку или мостик, а ему — почтовые марки из наиболее редкостных. Он вам и адрес назовет, где марку достать, и саму марку опишет.
Чачин внимательно слушал, но интереса своего не показывал. Дожевывал цыпленка-табака, лениво поглядывал на свою собеседницу. А Лялечка, отставив цыпленка, все набирала скорость:
— С ним Жора меня и познакомил, когда наш Дом моделей уезжал на парижскую выставку. Помню, я засмеялась и сказала, что мне зубной техник едва ли понадобится. «Но у него есть валюта, — сказал Жора, — смотри не прогадай». Так я и попала в поликлинику к Ягодкину. Он оказался вполне терпимым — не для романов, конечно, хотя пассия у него красивее меня в десять раз. Тогда-то он и попросил меня оказать ему небольшую услугу — провезти с собой одну из новых советских марок и послать ее письмом в Марсель какому-то Жэне или Жаннэ, не помню. За это он дал мне сто долларов, пятьдесят лично мне, а пятьдесят на покупку для его пассии всякого бабского барахла. Каюсь, я согрешила. И доллары провезла, и марку переслала. Обыкновенная, кстати, советская марочка, выпущенная ко Дню космонавтики. Чистенькая, новенькая, без единой пометки, ну и переслала я ее по указанному адресу. Пустяк для меня, а он полтинник отвалил.
Джаз громыхнул старое аргентинское танго, и Чачин без смущения пригласил девушку. Танцевать он умел. Все шло чин чином: Лялечка раскрылась, и можно было, перебросившись словами-пустышками, задать ей еще вопросы, и посерьезнее.
— А почему вы все-таки Лялечка, а не Оля? — спросил Чачин мимоходом для начала.
— С детства прозвали. Вот и осталось. А вам что, не нравится?
— Нет, почему? Не нравится мне одно: и стодолларовая бумажка Ягодкина, и ваши отношения с Челидзе. Да и связь его с Ягодкиным, честно говоря, непонятна.
— Не думайте, что я продажная, — обиделась Лялечка. — Доллары я взяла, почему не взять, если дают. Подумаешь, марку переслала по какому-то адресу — тоже мне преступление. А Жорка обыкновенный хахаль, не жадный и не ревнивый. И что его связывает с Ягодкиным, меня не интересует. Ездил куда-то на днях, говорит, на какую-то электростанцию под Москвой, и помчался Ягодкину докладывать. А мы с Раей Немцовой — это пассия Михаила Федоровича — как раз у него и были в гостях, пили кофе с ликером. Позавчера, что ли? Ну да, позавчера. Жорка ворвался небритый, темный как ночь. Ты бы хоть побрился, Жора, говорит ему Ягодкин, неудобно ведь перед дамами. А тот еще более взъерошился и бряк: не до бритья, мол, теперь, Михаил Федорович, сорвалось дело — не вышло. «А ты у него был?» — спрашивает Ягодкин. «Конечно, был. Он отказался. Все, говорит, отрезано!» Мы в недоумении, сами понимаете, молчим, слушаем. А Жора Ягодкину: «Убрали бы вы этих баб, Михаил Федорович, не до гостей нам сейчас». Ягодкин сжал губы, посмотрел на нас, подумал, а потом вежливенько так сказал: «Вы бы и вправду прошли в соседнюю комнату, магнитофон включили, а нам с этим юным хамом надо поговорить как следует». Ну, мы и ушли. А потом Ягодкин объяснил, что речь шла о продаже крупной суммы в долларах и что покупатель в последнюю минуту отказался. А паникует Жора напрасно: ничего ему не грозит, никаких долларов нет и не было. Потом ко мне Жорка пришел злющий презлющий и говорит, что из-за Михаила Федоровича он в такое болото залез — не вылезешь. Ведь это он какому-то Еремину валюту возил, а не Ягодкин. «Тот, — говорит, — чист-чистехонек, от всего откажется, а мне, дураку, отвечать», «За что ж тебе отвечать, — спрашиваю, — если твой Еремин долларов не взял?» — «Так ведь это я ему предлагал, — кричит, — я! Если он заявит куда следует, Ягодкин вывернется, а мне сидеть за спекуляцию иностранной валютой. Ну, не найдут у меня никаких долларов, а пятнышко на репутации останется. И вообще, — говорит, — я у нашего Ягодкина в таком капкане сижу, что впору хоть без ноги, да уйти». — «Куда ж ты уйдешь?» — спрашиваю. «А у меня брат, — говорит, — в Тбилиси. Мигом в Горную Сванетию переправит. Захолустье отчаянное, но прожить можно, пока шухер с валютой не уляжется. И самое страшное, — говорит, — не валюта, а то, что я ее Еремину предлагал». Я, честно говоря, ничего не поняла, только Жорку с тех пор не видела. Может, и в самом деле на Кавказ сбежал.
Лялечка залпом выпила рюмку ликера, отхлебнула кофе и по тому, как зазвенела чашка о блюдце, можно было судить о взволнованности девушки. Даже щеки у нее запали. Выложилась, как говорится…
— Знаете что, Сережа, — вдруг сказала она, стирая подтеки под глазами, — расклеилась я что-то. Пойдемте отсюда. Неподходящее у меня сейчас настроение.
Чачин молча встал. Что ж, сорвалась с обрыва девочка и захлебывается. А девочка неплохая. Видимо, поняла, что связь с Челидзе была не просто временным увлечением, а чем-то более серьезным и страшным.
— Только вы никому не говорите, Сережа, о том, что я вам сейчас рассказала. Не сдержалась, крашеная дура. — И, резко повернувшись, пошла к выходу.
Итак, появилась новая фигура — Еремин. Надо его найти, и как можно скорее. А тут еще неожиданный звонок Линьковой.
— Рад вас слышать, Елена Ивановна. Что-то случилось?
— Случилось. Только что видела латыша, о котором вам тогда рассказывала. Он отпустил бородку, но я его все-таки узнала. Это тот самый Лимас или Лимманис, как его назвал Ягодкин. Они оба стояли вместе у подъезда гостиницы «Националь» и вместе же вошли в холл, когда я подошла по ближе. Меня они не заметили — это точно.
— Сложи так, — говорю я Жирмундскому, передав ему суть услышанного от Линьковой, — и срочный розыск Еремина, и наблюдение за Ягодкиным. Нам теперь важно знать и учитывать каждый его ход в игре. И немедленно пошли кого-нибудь в «Националь». Пусть разузнает, какие иностранцы поселились за последние дни в этой гостинице и не было ли среди них худощавого человека с бородкой. Я не очень-то верю, что его зовут Лимманисом, но выяснить имя совершенно необходимо. Кстати, учти, что генерал через пару дней возвращается и мы должны быть во всеоружии. Ведь речь идет уже не о гипотетической версии, а о цепочке достоверных уличающих фактов.
— Понял, — говорит Жирмундский.
В кабинете его уже нет. А в приемной меня ждет Шелест. Проходя к себе, я уже заметил его: растерянный, щуплый юноша с длинными прямыми волосами, в темном, видимо, парадном, костюме и даже при галстуке, что совсем излишне при такой свирепой жаре.
Но, прежде чем принять Шелеста, я вызываю по телефону Чачина.
— Сережа, — говорю я без предисловий, — слушайте и запомните. Пора уже сообщить Ягодкину, что вы выезжаете за границу, скажем, послезавтра и что паспорт у вас на руках. Поэтому пусть он передаст вам то, что хотел, завтра или в крайнем случае послезавтра утром. Затем встретитесь с ним, когда ему будет удобно, лучше на улице, на остановке троллейбуса или автобуса. От приглашения на дом уклонитесь: времени у вас, мол, в обрез. Если на свидании он попросит вас, допустим, из любопытства, что ли, показать ему ваш заграничный паспорт, скажите, что при себе у вас его нет, оставили дома. Возможно или даже вероятно, что он предложит вас подвезти, не отказывайтесь, но только до аэропорта. Рейс во Франкфурт-на-Майне поздний, и Ягодкину ждать его незачем. Если он будет настаивать, обидьтесь и скажите, что его заботливость переходит в недоверие. Допускаю, что и тогда он найдет способ остаться и наблюдать издали за вашим отъездом, но в пассажирской сутолоке на пути к самолету вы, конечно, от него ускользнете. А у начальника аэропорта, куда вы пройдете через служебный вход, вы найдете Жирмундского. Ясно?
Остается Шелест.
Он входит решительно и спокойно — видимо, здравый смысл преодолел его растерянность, подсказав ему, что ничего больше свидетельских показаний в этих стенах от него не потребуют и, следовательно, тревожиться не о чем. Входит он молча, без приглашения садится в кресло у стола против меня и ждет.
Мне это нравится. Можно быть официальным без излишних любезностей.
— Шелест Яков Ильич? — начинаю я.
— Точно.
— Женаты?
— Холост.
— Живете с родителями?
— Нет. Они мне выстроили однокомнатную квартиру на улице Руставели.
— Где работаете?
— По окончании Московского автодорожного института оставлен на кафедре.
— Год рождения?
— Тысяча девятьсот пятьдесят второй.
— Есть личная автомашина?
— Средства не позволяют. На ставку младшего научного сотрудника автомашины не приобретешь.
— Можно приработать.
— Пытаюсь.
Мальчик мне нравится все больше.
— Вы член Общества филателистов?
— Давно. Еще со школы.
— Нас интересуют ваши отношения с одним из членов того же общества. Я имею в виду Ягодкина Михаила Федоровича.
Шелест отвечает сразу же, не обдумывая ответ:
— Отношения несложные. Работодатель и работник. Поручающий и порученец. В общем, помогаю ему пополнять его коллекцию.
— Каким образом?
— Во-первых, я сотрудничаю в журнале «Филателия СССР» и все сведения о новых почтовых марках получаю, так сказать, из первых рук. Знаком я и с рыночной стоимостью любой редкостной марки. Кроме того, я одессит, и в Одессе у меня в Черноморском пароходстве уйма знакомых. Есть среди них и мои коллеги по страсти к почтовой марке. Вот я и связал Ягодкина с одним таким собирателем, а именно с барменом теплохода «Колхида» Тихвинским, которого все называют просто Кир. У Ягодкина связи с некоторыми специализированными магазинами за границей. Он хотел послать несколько новых советских марок, в частности, блок «Союз» — «Аполлон», и обменять их в Марселе на марки, посвященные антарктической Америке и дрейфующим полярным станциям США. Кир это сделал, и марки я Михаилу Федоровичу привез. Не бесплатно, конечно.
— И без инцидентов?
— Вы проницательны, — смеется Шелест. — Инцидент был. Правда, не при передаче, а два дня спустя у него дома на вечеринке. Я захмелел и разболтал по дурости о том, что Кир ходил в Марселе в марочный магазин вместе с механиком теплохода, и о том, что механик в этом же магазине купил для себя кучу разных экзотических марок. Узнав об этом от Кира, я нашел механика и перекупил у него десяток марок из Нигерии, Конго, Камеруна и Коморских островов.
Две из них я уже здесь, в Москве, сменял на чудесную датскую марку. Так вот, когда я рассказал об этом, Ягодкин буквально рассвирепел. Оказывается, я обязан был показать ему все купленные и обмененные в Марселе марки, он не претендовал на них, но обязательно хотел их лицезреть. Ну, я привез их ему на другой же день, кроме тех двух обмененных уже здесь, в Москве.
— Марки со штемпелем или без?
— Нет, все новехонькие.
— Ну что ж, — говорю я, — будем считать, что о Ягодкине пока достаточно. А что вы скажете о Челидзе? Он ваш друг?
— Друг? Вы хотите сказать — знакомый? Другом Челидзе может быть такой же подонок, как и он сам.
— Интересно. А почему?
— Прежде всего потому, что он человек неинтеллигентный и нечистый. Едва ли шибко грамотный. Когда-то застрял в шестом классе десятилетки, на том и остановился. Диктанта ему не давайте: стыдно будет читать. К географии относится как мадам Простакова, только вместо извозчиков гоняет на собственной автомашине. Якобы коллекционирует марки, но отличить Конго от Камеруна не сумеет. А почему нечистый? Потому что духовно нечистоплотный, готовый на любую подлость, на любое преступление, если оно покажется ему безнаказанным.
— Где же он работает?
— Говорит, что свободный художник, что-то лепит, что-то малюет. Церковники его иногда приглашают — платят здорово. В мастерской у него, по-моему, никто никогда не был, да и существует ли таковая, мне неведомо. А зарабатывает он немало. Мастер утилизировать потребности и чаяния современного мещанина. Может достать любой импорт, от французских духов до американских джинсов.
— А валютой не балуется?
— Не знаю. Сертификатами он, правда, расплачивался как-то. Но сертификаты были не его, а ягодкинские. А вот тайна их союза для меня сокрыта.
— Значит, союз все-таки есть?
— Несомненно. Откуда, например, возникла Раечка — любовная страсть почтенного Михаила Федоровича? Ее где-то разыскал и подготовил для этой роли Жора. Откуда появилась Лялечка? Из того же источника. Оттуда же «Волга» и мебельный антиквариат, редкие марочки.
— А откуда валюта у Ягодкина?
— Не знаю. Слыхал, что за рубежом у него есть родня, которая ему иногда что-то подбрасывает. Вот и нужен Челидзе, чтобы денежки где-то пристраивать. Странный он человек, товарищ полковник, порой даже и не поймешь, что и зачем ему нужно. На днях приходит ко мне и просит: напиши мне сценку какой-нибудь научной конференции при испытании, скажем, какого-то прибора. Нужно, мол, для одного розыгрыша. Он знает, что я научную фантастику люблю и физику знаю: все-таки специальный институт окончил. Напиши сценку как бы для радиопередачи: ничего не видно, а все слышно. А я, мол, на магнитную пленку перепишу. Подробности объяснения за мной, а гонорар полсотни. Ну какой же дурак откажется? Я и написал. Кратенький диалог на испытании прибора для определения состояния вещества в магнитном поле. Прочитал. Жора сказал: блеск, выложил полста и умчался. Ну зачем ему понадобилась эта псевдонаучная размазня? Голову сломаешь — не разгадать.
— А это, — говорю я, — мы у самого Челидзе спросим.
И в этот же момент в кабинет буквально врывается Жирмундский. Увидев Шелеста, замедляет шаги и рапортует:
— Есть важное сообщение, товарищ полковник. Может быть, отложите пока ваш разговор?
— А мы уже кончили. Давайте ваш пропуск, Яков Ильич. Только знаете…
— Все знаю, товарищ полковник, — понимающе говорит Шелест.
И когда он уходит, Жирмундский, не садясь, продолжает:
— Я разыскал Еремина.
— Где он?
— Сбит машиной. Вот рапорт инспектора ГАИ. Читай.
И я прочел:
«Я, инспектор Кунцевского ГАИ, старший лейтенант Горелов И. М., 20 августа в 12 часов 35 минут находился на съезде Минского шоссе у гостиницы «Мотель». В 12 часов 40 минут автомобиль ГАЗ-24 «Волга» с забрызганным грязью номером, сбил пешехода, стоявшего у обочины на проезжей части. Убедившись, что к пострадавшему уже сбежались люди и первая помощь будет ему оказана, я начал преследование автомашины, которая, сбив человека, не остановилась.
Включив сирену, я преследовал ее, шедшую со скоростью 160 км в час, до 21-го км, где у поворота от населенного пункта Переделкино водитель ее, не успев затормозить, врезался в самосвал МАЗ-205 с гос. номером ЮБА 32–17. При столкновении машину нарушителя отбросило в сторону, она загорелась, водитель погиб. При осмотре тела были обнаружены документы на имя Родионова Филиппа Никитича, механика станции технического обслуживания производственного объединения Мосавтотехобслуживание».
— Что скажешь, Николай Петрович? — спрашивает Жирмундский. — В угрозыске мне сказали, что у Родионова, кроме документов, нашли пятьсот рублей сотенными купюрами. Цена убийства, так, что ли?
Я молчу. Не могу сказать, что удивлен, скорее потрясен. Выбит из седла, как жокей на финише.
— Что с Ереминым?
— Жив, жив. Переломов много, шок. Все еще без сознания. Однако врачи говорят, что все будет в порядке. Уложили в гипс, дежурит в палате сестра, ждут… Шок — это, может быть, надолго.
— Что ж, будем ждать…
А что еще я могу сказать? Еремина вербовал Челидзе. Возможно, он не называл имени Ягодкина, но в любом случае показания Еремина бьют по Челидзе, а значит, и по его хозяину. Очень устраивают Ягодкина обе смерти, очень… Так не будем разочаровывать человека.
— Предупреди главврача о возможных звонках. Пусть сообщают, что Еремин в очень плохом состоянии, в сознание не приходит и надежды на то невелики.
— Сделано, — кивает Жирмундский.
— Надежда, как он сказал, все-таки есть. Придет Еремин в сознание, расспросим его, увяжем ниточку Еремин — Челидзе — Ягодкин…
— Послезавтра возвращается генерал, — мельком вспоминает Жирмундский, — а с чем мы к нему придем? С Лялечкой и Шелестом? Маловато. Правда, отыскался латыш. Он действительно живет в «Национале». Только он не латыш и не Лимманис, а Отто Бауэр из Вены. Судя по внешности, в точности соответствует описанию Линьковой. Ягодкин за эти дни в «Национале» не появлялся.
— У нас есть еще Немцова и Чачин, — говорю я.
Чачин звонит мне домой в половине десятого.
— Николай Петрович! Рейс во Франкфурт-на-Майне в десять сорок. Как вы и предполагали, Ягодкин напросился отвезти меня в аэропорт. О паспорте не спрашивал. Я сказал, что меня даже родители не провожают, и если не доверяет, то может свои марки забрать. Он пожурил меня за мальчишескую вспыльчивость и, по-моему, очень неохотно согласился. Поэтому полагаю, что будет незаметно за мной наблюдать во время посадки. А я, как мы условились, постараюсь скрыться в толпе и служебным входом пройти в кабинет начальника аэропорта. Я уже договорился с товарищем майором, что он будет меня ждать за десять минут до посадки. Там же я и передам ему марки.
Жду Жирмундского. По моим расчетам, если отправка самолета не задержится, он будет у меня в первом часу. Жду, покуриваю, подвожу итоги сделанного. Если добытая марка окажется шифровкой, с докладом генералу все будет в порядке. Останется только один пробел — Немцова. Но и его мы завтра заполним.
В десять минут первого прибывает Жирмундский. Никаких объяснений не требуется: они у него на лице. Молча он протягивает мне марки. Их две — «Аполлон» — «Союз», новехонькие, с бесцветной клеевой поверхностью на обороте. Так же, ни о чем не спрашивая, возвращаю марки майору, добавляя только:
— Утром сразу же отдай Красовской. Пусть снимет клей. И если это шифровка, тотчас же шифровальщикам. Пусть поторопятся. Не думаю, чтобы шифр оказался таким уж сложным.
У Красовской уже все готово. Клей смыт, и в лупу на оборотной стороне каждой марки отчетливо видны миниатюрные цифры — почти прилегающие друг к другу пятизначные числовые ряды.
Генерал будет после трех часов дня, а до этого мы успеем побывать у Немцовой. На работе ее сегодня нет: Жирмундский узнает об этом по телефону. Решает не вызывать ее, а нагрянуть к ней на квартиру. Утром она наверняка дома.
Так мы и делаем.
И тут нас встречает полнейшая неожиданность.
Мы только успеваем представиться, как Немцова говорит:
— Проходите, товарищи, или граждане, как мне, наверное, нужно вас называть. Я вас давно уже поджидаю. И то, за чем вы приехали, вас тоже ждет вон там, на столе.
На круглом полированном столике посреди комнаты лежит плоская миниатюрная кассета с магнитной пленкой. Я еще недоумеваю, но Жирмундский сразу находится:
— А давайте-ка мы присядем к столу, если позволите. И сами садитесь. И рассказывайте обо всем с самого начала.
— Со знакомства с Ягодкиным?
— Зачем? Сначала о себе, своей работе.
Я гляжу на Немцову и не вижу никаких следов беспокойства на ее строгом, красивом, не приукрашенном косметикой лице.
— Мне двадцать шесть лет. Работаю в институте секретарем директора. Никаких секретных материалов у меня на работе нет, или, вернее, они через меня не проходят.
— И Ягодкина это устраивало? — спрашиваю я, словно упоминание Ягодкина в нашем разговоре само собой разумеется.
Немцова не удивляется, сразу отвечает:
— Нет, конечно. Он очень настаивал, чтобы я расширяла круг знакомых в институте.
— И что же вы ответили?
— То, что я не физик, а у нас все сотрудники или доктора, или кандидаты наук. У директора даже стенографистки со специальным образованием: А у меня и высшего нет: с третьего курса пединститута ушла — замуж вышла. Никакой соучастницей Ягодкина я не стала вот до этой штуки. — Она небрежным жестом указывает на катушку с магнитной пленкой.
И опять мы не спрашиваем, что это такое, ждем, что расскажет сама, а она говорит, говорит, словно хочет выложить все, что скопилось в душе, о чем думала и передумала:
— Меня привлекла в Ягодкине не только его трогательная заботливость и даже не чисто мужской интерес ко мне как к женщине. Привлекло меня в Ягодкине его внимание к моей работе, даже к самым скучным в ней мелочам. Ну какой мужчина будет интересоваться тем, как проходит мой служебный день в институте, кто заходит к директору, кто даже просто проходит мимо меня. И я рассказывала и радовалась, что есть у близкого мне человека не только интерес к моей внешности или к одежде, хотя одевалась я всегда очень скромно и не любила выпяливаться, как Лялечка, а интерес к мелочам моей жизни. А Ягодкин всем интересовался и очень хотел, чтобы на работе меня оценили и допустили в свой ученый круг. Но вот однажды случился у нас такой разговор…
Она задумывается, приглаживая рукой свои светлые, чуть вьющиеся волосы, и я думаю: а ведь Ягодкин уже знал ту среду, в которую стремился проникнуть, знал, кто есть кто в этой среде, и мечтал только о том, чтобы покорная ему Раечка сумела бы стать необходимым каналом связи.
— Любопытный разговор, — продолжает она задумчиво. — Спросил он меня как-то: хорошо ли работают наши телефоны, не вызываем ли мы иногда телефонных мастеров для починки? Я ответила, что подобных случаев не помню. А пропустили бы к вам такого мастера, если бы это понадобилось? Конечно, пропустили бы. Я бы ему и пропуск заказала, позвонила бы вниз, в приемную. А он как-то, не смотря мне в глаза, говорит: не могла бы я устроить такой пропуск Челидзе под видом телефонного мастера? А зачем, спрашиваю. Ведь обман это, и Челидзе не к чему глазеть на то, что его не касается. Ну какой же это обман, говорит он. Пустяк, мол, придет человек и уйдет. Кстати, в телефонах Жорка разбирается не хуже профессионала. Отвернет гайку, заглянет внутрь аппарата и уйдет. Не спорь, девочка, слушай старших и запоминай. Челидзе должен сам взглянуть на окружающую тебя обстановку. Он и придет к тебе завтра в половине третьего, а ты ему пропуск закажешь. Ничего плохого не будет, это, мол, я тебе обещаю. Ну я и уступила, пропуск Челидзе заказала и его в кабинет пустила. Только он что-то быстро оттуда вышел, даже не бледный, а серый какой-то и, уходя, шепнул: «Будь завтра вечером дома, приду, а Ягодкину — ни полслова».
Мы с Жирмундским слушаем не перебивая. Картина выписывается действительно интересная.
А она продолжает так же спокойно: видимо, уже все продумала и решила:
— Челидзе действительно пришел через день вечером и принес эту кассету с пленкой. И то, что он сказал притом, было страшно. Оказывается, он должен был вмонтировать в телефонный аппарат Анастаса Павловича какое-то записывающее устройство. Но Челидзе сказал, что ничего он не вмонтировал: кто-то стоял рядом и смотрел, что он делает. Ну и струсил, говорит, открыл аппарат и закрыл, объяснил, что все, мол, в порядке и ушел. А тебе говорю, что с меня хватит! Вот тебе кассета, я ее сам сработал. На совесть. А ты, говорит, скажешь Ягодкину, что из аппарата я ее вынул, когда ты меня на другой день снова в кабинет пустила. И об этом вторичном визите Челидзе в институт у нас с Ягодкиным тоже было условлено, хотя я до того, как Челидзе мне все открыл, ровнехонько ничего не понимала, зачем все это делалось. А когда поняла, меня словно кипятком ошпарило. Да еще Жорка скривился и добавил: «Отдашь кассету Ягодкину — тебе хоть передышка будет, пока совсем не завербовал. Могу, — говорит, — и другой совет дать: если жизнь дорога, сразу с кассетой к чекистам иди. Я-то лично смываюсь, в колонию неохота. За Ягодкиным следят, он уже сам это чует — только смыться ему некуда, и возьмут всех нас, голубчиков, за шиворот, если дураками будем. А я не дурак, в такую дыру залезу, никому даже присниться не может».
С этими словами он и ушел. Вот и жду, кто придет раньше — вы или Ягодкин. Слава богу, что пришли вы. Вот и все. Забирайте свою кассету.
— Нет, не все, Раиса Григорьевна, — подытоживает Жирмундский. — Кассету мы возьмем. А где же записывающее устройство?
— Он его в Москву-реку выбросил. Крохотный такой аппаратик, заграничный.
— Небольшую рольку вам придется сыграть, Раиса Григорьевна, — говорю я, постукивая пальцами по миниатюрной кассете. — Скажитесь больной, расстроенной, допустим, выговором начальства за то, что пускаете в кабинет посторонних. Словом, придумайте — это не так уж трудно. А на вопрос о кассете удивитесь, скажите, что Челидзе не заходил, в институте вторично не был и никакой кассеты с пленкой вам не передавал. Пусть Ягодкин поволнуется…
Секретарь сообщает нам, что генерал уже вернулся, находится у себя и ждет нас с докладом. Его перебивает телефонный звонок. Это звонит лейтенант Александров, наш сотрудник, которому поручено наблюдение за Челидзе. Он явно чем-то напуган.
— Неувязочка вышла, товарищ полковник. Виноват. Исчез Челидзе.
— Как исчез?
— Он прибыл домой в двадцать два сорок пять. Я засек время. Приехал на своей «Волге». Машину оставил во дворе.
Вошел в подъезд. Это с улицы. Живет он в однокомнатной квартире на четвертом этаже. Сразу же осветились оба окна — и на кухне, и в комнате. Примерно через час — времени я не засек, та же «Волга» выехала со двора и с большой скоростью помчалась по улице. Из подъезда никто не выходил, и свет в окнах квартиры Челидзе продолжал гореть. Рискнул подняться и позвонить. Никто не открыл. Тогда я толкнул дверь, а она открытой оказалась. И квартира пуста.
Платяной шкаф настежь, ящик с рубашками выдвинут, ящики письменного стола тоже открыты — при поверхностном осмотре ни документов, ни денег не обнаружено.
— Как же он мог бежать с четвертого этажа, если он, как вы утверждаете, не выходил из подъезда?
— Окна комнаты были закрыты, но открыто окно на лестничной клетке. А рядом по стене дома проходит пожарная лестница. Правда, она обрезана на высоте трех метров от земли, но спрыгнуть оттуда нетрудно.
— Вы будете строго наказаны, Александров, за то, что упустили Челидзе, — с трудом сдерживаюсь, чтобы не на кричать на незадачливого сотрудника.
Жирмундский криво улыбается. Он все уже понял. Перехитрил нас Георгий Юстинович.
— Немедленно займитесь розыском Челидзе. Мы не имеем права его упустить. Даже стыдно к генералу идти.
— Да еще шифровальщики копаются, — вздыхаю я.
— Текст уже расшифрован, — подсказывает Жирмундский.
Он подает мне отпечатанный на машинке текст. По-видимому, шифровые комбинации не вызывали больших затруднений. Опыт шифровки, отличное знание лексики и семантики языка, привычный подбор наиболее часто встречающихся в языке букв, умение подбирать концы слов к их началам, а начала к концам, создали в результате почти телеграфный, без предлогов и знаков препинания, но, думаю, точный опус.
ИНЖЕНЕР ОТКАЗАЛСЯ ПРИШЛОСЬ УСТРАНИТЬ ИНСТИТУТЕ УЖЕ ЕСТЬ СВЯЗНОЙ ПОДГОТОВЛЯЕТСЯ ЗАПИСЬ ИСПЫТАНИЙ ПРИБОРА СОСТОЯНИЯ ВЕЩЕСТВА МАГНИТНОМ ПОЛЕ ПЛЕНКУ ПЕРЕДАМ ОТТО НЕОЖИДАННО ОБНАРУЖИЛ СЛЕЖКУ ЕСЛИ ПРОВАЛ ОТТО СОГЛАСЕН ВАРИАНТ ЗЕТ ХАРОН.
— Все понятно, — говорю я. — Кроме одного.
— Вариант зет?
— Именно.
— А может быть, вариант Челидзе?
— Теоретически возможно, тем более что Отто согласен. Новый паспорт, новая личность. Какая-нибудь глухомань. Зубные техники везде нужны. Только практически трудноосуществимо. Не так оборотист, как Челидзе, и не так прыток.
— Все равно у нас козырь. Даже не просто козырь, а козырной туз, — Жирмундского всегда заносит на поворотах.
Меня тоже заносит.
— Два туза. Шифровка и пленка…
По предложению генерала я опускаю хорошо ему известную предысторию дела и начинаю с того, что уже было с ним обусловлено, — с поисков «дружка-фронтовичка», загнанного Ягодкиным в исправительную колонию. Рассказываю о том, как нашел его с помощью МВД, и о трехдневном пребывании Ягодкина в плену у гитлеровцев, откуда, как известно, добровольно не отпускали. Кладу на стол и заявление Клюева, собственноручно им написанное. Генерал читает.
— Любопытный документ, хотя и скромпрометированный. Ягодкин отвергнет его как месть за донос.
— Донос как анонимка в суде не рассматривался. Клюев признался сам, считая, что в уголовном розыске до всего докопались. О Ягодкине отзывался с уважением и благодарностью, до последних минут нашего разговора не раскрывался.
— Но ты же сказал ему об анонимке.
— Я показал ему ее, и он все понял.
Я говорю решительно, убежденно. Я был следователем на допросе Клюева. А следователь всегда знает, когда человек лжет. Следователь — это психолог, хирург, вскрывающий скальпелем мысли, тайное тайных — душу человеческую. Я знал, что Клюев говорил правду.
— Вы забыли о человеческой совести, товарищ генерал. Даже разбойничья совесть не молчит, когда ее оскорбляют. Клюев не мстил, говорила оскорбленная совесть.
Генерал улыбается, он меня понял.
— Соболев, ты прав. Продолжай.
И я продолжаю. О поликлинике, о филателистах, о том, почему мы не допрашивали Челидзе и Родионова, о самых обыкновенных советских марках, путешествующих в складках чужих бумажников, об удаче Сережи Чачина.
Так мы доходим до зашифрованной марки. Генерал долго читает и перечитывает полученный от шифровальщиков текст. Лицо хмурится.
— Что значит «пришлось устранить»? — спрашивает он.
Голос его заморожен до предела.
Скрепя сердце собираюсь ответить, но меня перебивает Жирмундский:
— Разрешите доложить, товарищ генерал…
И рассказывает все о Еремине, о Родионове.
— Потеряли свидетеля? — кричит генерал. — Человека вы потеряли, человека, каким бы подонком он ни был. И чуть было не потеряли второго… Слава богу, жив остался. И это ваш промах, полковник. И даже не промах — вина. Ви-на!
— Мы не сразу нашли Еремина. Исходные данные невелики…
— Исходные данные… О человеке разговор, а вы — исходные данные… Прозевали маневр врага…
Генерал прав. Чекист обязан предвидеть все. Мы не имеем права ошибаться: слишком дорого могут стоить наши ошибки.
— Как он там, Еремин? — спрашивает генерал.
— По-прежнему без сознания, — говорит Жирмундский. — Но жизнь вне опасности.
— Будем считать: повезло. Продолжайте доклад, полковник. Что значит «вариант зет»?
— Мы еще этого не выяснили, товарищ генерал.
— А «связной в институте» и «магнитная запись испытания прибора»?
— Разрешите воспользоваться вашим магнитофоном. Это та самая запись, которую Челидзе привез Немцовой.
Генерал согласно кивает. Я вкладываю в магнитофон катушку с магнитной пленкой и включаю запись. Слышен шум голосов, кто-то заканчивает фразу, ему отвечает другой, тут же присоединяется третий. Сколько человек беседует, сказать трудно. Голоса повторяются, иногда с промежутками, иногда сразу, один за другим.
«…обычная вакуумная камера, стекло и металл.
…смысл эксперимента в том, что с помощью направленного взрыва сжимается пространство, в котором локализовано магнитное поле.
…ясно, конечно: взрыв сжимает контур связанного с ним поля.
…значит, импульсивный разгон?
…в общем-то, испытание в производственных условиях производится при более высоких температурах.
…а что получится?
…выход в интервал больших полей может дать качественный скачок в состоянии вещества.
…сколько эрстед?
…подождите, когда магнитное поле достигнет расчетного значения.
…а в результате?
…полупроводники становятся металлами, а металлы полупроводниками.
Голоса потише, почти шепот.
…в общем-то, малоубедительно.
…а ты чем занят?
…предполагаю следующий ход Карпова в его телевизионном матче.
Кто-то кричит:
…не мешайте, товарищи!
…считаю: пять, четыре, три, два, один… ноль!
…посмотрел бы на шкалу показателей.
…в сущности, та же вакуумная камера, магнитное кольцо и та же сверхдистиллированная вода.
Смешок.
…святая вода!
…поле как бы ряд параллельных ладоней, поставленных по вертикали.
…а уровень радиации?
…прошу не мешать!
Молчание. Пленка идет без слов, кто-то кашляет. Потом снова включается голос:
…в лабораторных условиях температура средней кинетической энергии молекул достигает десяти, может быть, даже двенадцати тысяч.
…подсчеты потом.
…давление такого поля — это миллионы атмосфер.
…а изменение внешней среды?
…глупый вопрос. Какой? Ведь испытывается давление в магнитном поле.
Повторяется шепот:
…поехал…
…а ты нашел ход Карпова?»
Пленка обрывается. Ведь катушка миниатюрная — вместе с записывающим устройством предназначена для вмонтирования в обыкновенный телефонный аппарат.
Все мы недоуменно молчим. Переглядываемся. Общее психологическое состояние, в каком мы находимся, я бы точно назвал — растерянность.
— Может, еще раз пропустим? — осторожно предлагает генерал.
— Зачем? — пожимает плечами Жирмундский. — Все мы знаем, что это липа.
— Я не физик, — говорю я. — Физику забыл со школьных лет, да тогда нас такой и не учили. Все мы знаем о физике только то, что читаем в газетах, названия да имена. Эйнштейн, Дирак, атом, вакуум, протон, нейтрон, позитрон. И если не отталкиваться от липы, то кто из нас, прочитав этот диалог в какой-нибудь книге, усомнился бы в его правдоподобии?
Жирмундский пытается возразить:
— Я бы рискнул. Почему испытания проходят в кабинете, а не в лаборатории?
— А если кабинет, скажем, соединен с лабораторией? Бывают же такие совмещения, — предполагает генерал и продолжает: — А что, если эту дезу вернуть Ягодкину? Ведь он знает о физике не больше нас.
— Он передаст ее Отто Бауэру. В точности как в шифровке, — отвечает майор.
— Вы думаете, Бауэр знает физику лучше? А экспертов здесь под рукой у них нет. Есть смысл, майор, выпустить дезу с Бауэром, определенно есть. Пошлите ее Немцовой с нарочным, сговоритесь по телефону, подскажите ей, как вести себя с Ягодкиным. Ну а мы посмотрим, как развернутся события.
Жирмундский, забрав пленку, уходит. Мы остаемся вдвоем с генералом. Один на один. И я предвижу все, что он мне сейчас скажет.
И он говорит именно то:
— У тебя ошибка, Соболев. И серьезная. Родионов. Живой он был бы нужнее нам, чем мертвый.
— У меня две ошибки, Иван Кузьмич. — Я обращаюсь к нему так, потому что мы вдвоем и разговор неофициальный. — Вторая — Челидзе. Мои сотрудники упустили его.
— Сбежал?
— Вчера ночью. Не выходя из подъезда, через окно в лестничной клетке спустился по прилегающей к стене пожарной лестнице и удрал на своей машине.
— Найдем. — Генерал неожиданно снисходителен. — Главное сделано: то, что ты предвидел, ты и доказал. Количество фактов перешло в качество. Косвенные улики легли по прямой… Если Бауэр клюнет на приманку, мы охотно пожелаем ему успеха в доставке дезы по адресу. Воображаю рожи его хозяев, когда их эксперты обнаружат липу. Когда возьмешь Ягодкина?
— Сегодня Немцова отдаст ему катушку с пленкой. Завтра он передаст ее Бауэру. Тогда и возьмем.
— Слушай… а если не брать? Если поиграть с ним и с его хозяевами?
— Бессмысленно, товарищ генерал. Ягодкин сам себя проиграл. Кто ему станет верить после этой пленки?
— Ты прав. Стало быть, действуй…
В кабинете меня поджидает Жирмундский.
— Как генерал? Все еще рассержен?
— Нет, доволен. Даже очень доволен. Правда, с оговорками. Родионова он нам не простит. Да мы и сами себе не простим…
Жирмундский согласно кивает. Что ж поделаешь: наша вина.
— Отослал Немцовой катушку?
— Тотчас же. И с ней поговорил.
— Не подведет?
— Нет. Сделает, что требуется. Жду ее звонка.
Я молчу с чувством охотника, выследившего добычу. Нервы как струна. Даже в голове отзвук. Звенит.
— А как с Челидзе?
— Послал Булата в Тбилиси. Он там всю Грузию подымет. Тем более что у Челидзе брат в Тбилиси.
Зачем-то перебираю на столе папки. Заглядываю в блокнот, хотя и знаю, что ничего в нем не записывал. Время течет медленно, как жидкий мед. Десять минут, двадцать, час… Наконец-то долгожданный звонок.
— Соболев слушает. Здравствуйте, Раиса Григорьевна… Был, говорите? Сейчас же ушел? И катушку взял? Хорошо. Спешил? Немедленно звоните, как только опять появится. Очень важно, каким он появится. Вы поняли, Раиса Григорьевна? Прекрасно. Жду.
Жирмундский ни о чем не спрашивает. Он все понял.
— Я думаю, он в «Националь» поехал.
— Я тоже. Хорошо бы Александров додумался позвонить. Нам очень важно знать, с каким настроением он вышел от Бауэра.
Александров звонит через час.
— Я из «Националя». Ягодкин вышел красный, потный и, по-моему, очень довольный. И сейчас же в бар. Пьет коньяк прямо у стойки.
— Кто в машине? Вы и Зайцев? Не упустите. Он может поехать к Немцовой. Если задержится у нее, там и берите. Уйдет рано — проследите куда. Если за город, предупредите по линии, чтобы задержали машину. Все.
Трудно ждать, ничего не делая. Но мы ждем. Проходит минут сорок, а звонка от Немцовой нет. Куда же поехал Ягодкин? Где он сейчас?
Долгожданный звонок Немцовой сразу насторожил. Говорит она хрипло, с одышкой, с трудом подбирая слова:
— Только что ушел Ягодкин. Пробыл около часу, не больше. Но какой же мразью он оказался! Говорю невнятно, потому что нижняя губа у меня разбита: уходя, он ударил меня кулаком в лицо…
— Как это случилось? — я почти кричу.
— Даже говорить не хочется… Пришел, насквозь коньяком пропахший, швырнул пиджак на диван, да так швырнул, что бумажник вылетел, и сказал, что идет в ванную: ему надо, мол, принять душ, побриться и привести себя в порядок. Пока он мылся, я подняла бумажник, а из него выпал немецкий паспорт на имя какого-то Отто Бауэра, чужие, не советские деньги и билет на самолет до Вены на сегодня в восемь тридцать вечера. Когда он вышел из ванной, я подала ему бумажник и спросила, откуда у него немецкий паспорт на чужое имя и чужой билет на авиарейс до Вены. Так он даже позеленел от злости. Ткнул бумажник в карман и схватил меня за горло. «Я тебя задушу, — говорит, — сволочь, научу, как в чужих карманах шарить». А потом кулаком в лицо ткнул и ушел. Я тут же вам и звоню.
— Вот что, Раиса Григорьевна, — говорю я, — никуда не улетит ваш Ягодкин с чужим паспортом. Мы им займемся. А вы закройте дверь на все замки и никому не открывайте, кто бы ни позвонил. Я вам сам позвоню утром, а до моего звонка никуда не выходите.
— Что там произошло? — волнуется Жирмундский.
— Сегодня в двадцать тридцать Ягодкин вылетает в Вену с паспортом Отто Бауэра.
— А фото?
— В паспорт вклеена фотография Ягодкина. Видимо, это и есть «вариант зет». Если агенту угрожает опасность разоблачения, загнать его куда-нибудь в глубинку с паспортом на другое имя. А вышло, что не в глубинку, а на Запад. И каким образом это вышло? Зачем хозяевам Ягодкин за границей — без знания языков, без опыта разведчика? Марками в киоске торговать? Чепуха! Не мог Бауэр подарить ему свой паспорт с авиабилетами в придачу, если сам сегодня собирается в Вену. Тут что-го другое. Почему молчишь?
— Есть мыслишка, Николай Петрович. Может быть, Ягодкин просто украл у Бауэра его билет и паспорт. А дома свою карточку вклеил. Могло так случиться?
— Но ведь Ягодкин знал, что Бауэр перед поездкой в аэропорт, не найдя бумажника с деньгами и документами, обязательно позвонит портье, а тот дежурному ближайшего отделения милиции, — недоумеваю я. — Ведь это же неминуемый провал и арест в аэропорту. На что же рассчитывал Ягодкин?
— Бауэра он знает лучше нас, Николай Петрович. И не позвонит тот ни портье, ни в милицию. Незачем. И новый паспорт и билет на самолет ему все равно выдадут в посольстве с отсрочкой на день. Спросишь, для чего ему спасать провалившегося агента? Так ведь как агент Ягодкин с украденным паспортом для него все равно потерян. В глубинку теперь его уже не загонишь, а его арест в Москве может быть источником непредвиденных неприятностей для самого Бауэра. Так пусть уж занимается им венская полиция.
Я соглашаюсь. Возможно, Жирмундский и прав. До завтрашнего утра Бауэр не будет беспокоить ни милицию, ни посольство. А если мы ошибаемся, Ягодкин все равно будет задержан или нами, или угрозыском.
Бауэр знает, что Ягодкин «засвечен» и не сегодня-завтра его арестуют. Что он будет говорить на допросах? Кого назовет? Многих, многих — Ягодкин не из молчунов. И о Бауэре поведает, о скромном иностранце. И вот результат: Отто Бауэр — персона нон грата. Черта с два он получит когда-нибудь въездную визу в СССР. А значит, прощай карьера связника… Нет, Бауэр предпочтет поиграть в растеряху-иностранца в надежде, что Ягодкину удастся улететь в Вену.
— Есть еще и третий вариант, — размышляет Жирмундский. — Бауэр сам прибудет в аэропорт.
— Исключено, — говорю я. — Возможность нашего вмешательства может быть им предугадана. А тогда зачем ему рисковать. Вероятно, он все-таки надеется, что Ягодкин улетит. За его машиной следуют Зайцев и Александров. Надеюсь, они уже догадались, куда он направляется. До вылета еще полтора часа. Тут и моя «Волга» успеет.
— Сам поедешь?
— А что? На крупную щуку нужен и рыбак покрупнее.
Жирмундский явно недоволен, что мы едем не вместе.
— А нельзя ли воссоединиться?
— Нельзя. Нас там и без тебя трое. А ты нужен здесь. И не отходи от телефона. Через какие-нибудь четверть часа Александров или Зайцев тебе просигнализирует. Скажи им, что, если я почему-либо опоздаю к авиарейсу на Вену, пусть берут его без меня. Прямо у трапа. Но, вероятнее всего, я успею. У меня в запасе час с лишним.
Я даже не беру оружия. Ни стрелять, ни сопротивляться Ягодкин не будет. Поймет, что игра проиграна, и будет рассчитывать на свою изворотливость или на недостаточность наших улик. Ведь загадки Чачина он не разгадал и о расшифрованном тексте его сообщения на марке не знает.
Август сейчас как июль — сухой и жаркий. В городе двадцать восемь градусов. Но от ветра, врывающегося в полуоткрытое окно машины, мне хорошо и прохладно. Навстречу бегут желтые огни фар, путевые знаки, высокие фонари над дорогой, чернеющая в сумерках придорожная трава и неизменный кусок шоссе впереди, где-то всегда обрезанный темнотой.
Вот и аэропорт. Я ставлю машину, где ей положено ждать, и прохожу через служебный вход в помещение аэровокзала.
Я не люблю вокзальной обстановки, разношерстной пассажирской толчеи, суетни у касс и окошек для справок, у буфетных киосков с теплым лимонадом и зачерствевшими бутербродами. Кресла для пассажиров всегда заняты, присесть негде, а у меня еще полчаса свободного времени.
Покупаю цветы, прохожу мимо сидящих, что-то читающих, что-то жующих, о чем-то болтающих или скучно молчащих людей. Сразу же нахожу Александрова. Он сидит на диване с «Огоньком» в руках, открытым на странице с кроссвордом. Вероятно, Ягодкин где-то близко. Александров на меня не смотрит, уткнулся в свой кроссворд. «Столица Венесуэлы… столица Венесуэлы…» — бормочет он еле слышно.
— Каракас, — подсказываю я, также не повышая голос.
Он оборачивается ко мне, узнает и уже готов вскочить.
— Сидеть! — тихо говорю я. — Где он?
— Через три ряда, напротив. Сидит вполоборота к нам. Закрылся газетой.
— А где Зайцев?
— Ведет наблюдение с другой стороны.
Смотрю на часы. Минут через десять объявят посадку. Я почти шепотом говорю об этом Александрову.
— Мы еще не знаем, на какой рейс у него билет, — отвечает он. — Александр Михайлович приказал ждать вас.
— Все правильно. На посадке в толпе пассажиров возьмите его в клещи. Один впереди, другой сзади. Не рядом, конечно. Он вас еще не приметил?
— Думаю, нет. Все время читает газету. А вы где будете?
— Я встречу его у трапа. Вы подойдете туда же.
Лавируя между ожидающими, прохожу на летное поле. Почему я намеревался задержать Ягодкина лишь в последние минуты перед посадкой? Проще было бы арестовать его тут же, в пассажирском холле. Но я хотел взять его, как говорится, с поличным, официально зафиксировать его попытку бежать за границу. Ведь само по себе его пребывание в аэровокзале еще не свидетельствовало об этом. Он мог признаться, что действительно украл бумажник у Бауэра и действительно вклеил в его паспорт свою фотокарточку, но бежать раздумал, собирался уже уехать домой, заменить в паспорте свою карточку бауэровской и вернуть этот паспорт его законному владельцу вместе с просроченным билетом на самолет. Все-таки одним преступлением будет меньше, а другие, мол, надо еще доказать. Нет, я рассчитал все точно: арест при посадке на самолет был гроссмейстерским ходом. Король заматован. Все!
Только не король он, не король, не годится тут шахматная терминология.
Я стою у трапа рядом со стюардессой, очень картинной и обаятельной. Она смотрит на меня почти с восхищенным любопытством: мое служебное удостоверение свою роль сыграло.
— Вы не полетите с нами, товарищ полковник? — спрашивает она.
— Нет, не полечу. Мне тут одного пассажира требуется встретить.
— С цветами?
— Цветы эти для вас, Лидочка. Я только ждал этого вопроса, чтобы вручить вам букет.
— Спасибо. Только, между прочим, я не Лидочка, а Валя.
— Простите, Валечка. Тут я с одной стюардессой летал, на вас похожей. Так ее звали Лидочкой. Ну и сболтнул по-стариковски.
— Какой же вы старик? Полковник он и есть полковник. Совсем молодых полковников не бывает.
— А космонавты? — улыбаюсь я.
— Так то космонавты, а вы просто военные… — Она ищет слова, которые могли бы, не обидев меня, объяснить в ее понимании разницу между просто полковником и полковником-космонавтом. — Да и работа у них не просто военная и не просто воздушная, как у наших пилотов, а специальная, особая и очень-очень трудная.
— У нас, Валя, тоже специальная и нелегкая, хотя мы и не летаем в космос, — вздыхаю я.
— А кто этот ваш пассажир, не секрет?
— Секрет, Валя. А увидеть его вы, конечно, увидите.
К самолету уже подходят первые пассажиры. Много наших, советских, но есть и ярко выраженные иностранцы. Этих узнаешь сразу. Молодых — по джинсам, джинсовым курткам, по рубашкам диковинных расцветок, стариков — по хорошо сшитым костюмам и обязательным зонтикам. Наши с зонтиками не ездят.
Ягодкин подходит к трапу вслед за платиноволосой Гретхен в белых расклешенных брюках. В руках у него мягкий клетчатый чемодан, весь оклеенный иностранными этикетками. Глаза, как и у меня, прикрыты дымчатыми очками. В сущности, такой же примитивный маскарад, как и мой.
На Гретхен я не смотрю, но перед Ягодкиным протягиваю руку, преграждая ему путь на лестницу.
— Варум? — спрашивает он по немецки, явно не узнавая меня.
— Отойдем в сторонку, Михаил Федорович, — говорю я негромко, но непреклонно.
Он еще не понял или делает вид, что не понял.
— Их бин Отто Бауэр. Я есть иностранный турист, — настаивает он, ломая русский язык.
— Не будем мешать пассажирам, Михаил Федорович. И не надо шуметь. Ведь мы с вами давно знакомы.
Я беру его под руку, сбоку вырастает лейтенант Александров, а чуть позади Зайцев. Ягодкин уже узнал меня и как-то оседает. Он не сопротивляется, только еле-еле идет, ни о чем не спрашивая. Да и не о чем говорить, когда все уже ясно.
Так мы доходим до ожидающей нас машины.
— Сегодня допрашивать вас не буду, Михаил Федорович, — поясняю я арестованному, — у вас есть еще время подумать до завтра. Только учтите, что нам уже все известно. Абсолютно все. Вы, товарищи, — обращаюсь я к своим лейтенантам, — доставьте его прямо в камеру, майор Жирмундский все оформит. Ну а я доберусь на вашей машине.
Из аэропорта звоню Жирмундскому.
— Все сыграно как по нотам, Саша. Взяли прямо у самолета, в очереди на посадку. Сейчас его увезли Зайцев и Александров. Оформи все, что нужно, и езжай домой.
— Не нравится мне твой тон, Николай Петрович. Голоса победителя не слышу.
Тон у меня действительно минорный, но я просто устал на следственном марафоне. И еще не дошел до финиша.
Утро следующего дня начинается у меня с телефонных звонков. Сначала звоню Немцовой.
— Раиса Григорьевна? Соболев вас приветствует. Ни вчера вечером, ни ночью вас никто не потревожил, нет? Отлично. Теперь можете спокойно выходить: Ягодкин арестован. Челидзе струсил, и это вас спасло. Ну а если бы не струсил, вы могли стать соучастницей Ягодкина.
Потом по внутреннему телефону вызываю Жирмундского. Он знает, о чем я спрошу, поэтому сразу же выдает готовый ответ:
— В милицию я уже звонил. Заявление Бауэра получено и тут же передано в МУР одновременно с просьбой посольства.
— Соедини меня с угрозыском, — говорю я.
Трубку подымает старший инспектор Маликов, с которым я уже встречался в связи с делом Гадохи. Оказывается, он меня помнит и потому позволяет себе пошутить.
— Третье дело вам сдаем, товарищ полковник. Отрадно. Могу еще парочку подбросить.
— Не помню второго.
— А дело об убийстве на Минском шоссе. Его у нас забрал ваш помощник. Кстати, и первое и второе мы бы закрыли: там нет даже подозреваемых. Один сгорел, второй, угробив машину, сам же разбился. Только в третьем деле надо вора искать. Посольство требует, да поскорее.
— Уже нашли, — усмехаюсь я.
— Кто?
— Мы же и нашли. Так что передавайте дело. Облегчаем вашу работу.
Обмен любезностями завершает переговоры. А дело закрыть нельзя. Ни первое, ни второе, ни третье.
Отто Бауэр. Коммерсант. Представитель мюнхенской фирмы «Телекс» с ее филиалом в Вене. И Бауэр не подставное лицо, он действительно занимается торговыми делами в Москве. Но то, что у него есть и другие хозяева, знаем пока только мы. Знаем, но привлечь к ответственности не можем. Правда, катушку с магнитофонной записью мы у него, пожалуй, найдем, но запись подтвердит только розыгрыш Челидзе и Шелеста. А Бауэру мы даже экспертизы физиков не предъявим. Он посмеется и скажет: нашел где-то на улице, прослушал дома и оставил у себя как любопытную диковинку. В чем же его обвинишь? В шифрованной переписке на почтовых марках он не участвовал, с Ягодкиным, скажем, незнаком, а имя Отто так же популярно в Германии, как у нас Владимир или Олег. Даже если признается Ягодкин, Бауэр может хладнокровно все отрицать. Никаких очевидцев их знакомства ни у нас, ни у Ягодкина нет. Свидетельство Линьковой неубедительно. В первый раз она видела его только мельком накануне превращения Ягодкина в филателиста. На прошлой неделе так же мельком заметила его в подъезде гостиницы «Националь» на улице Горького. На официальном допросе она может сказать только то, что Бауэр чем-то напоминает Лимманаса, как его называл тогда Ягодкин, но категорически утверждать, что это одно и то же лицо, она, конечно, не будет. Случайная встреча со случайным человеком… Так что никаких оснований для того, чтобы задержать Отто Бауэра, у нас не имеется. Да и пусть улетает он со своей липовой записью.
— Значит, ни документов, ни билета на самолет ему не возвращаем? — спрашивает Жирмундский, когда я излагаю ему свои соображения о Бауэре.
— А зачем? Они пойдут в дело Ягодкина вместе с западногерманской валютой, а новый паспорт и билет Бауэр получит в посольстве.
Я смотрю на часы. Уже полдень. Пора начинать генеральную репетицию.
Звоню по внутреннему телефону.
— Ягодкина на допрос.
Ягодкин появляется, садится на стул напротив меня..
— Можно закурить, гражданин следователь?
Я протягиваю ему сигареты. Он закуривает с наслаждением давно не курившего человека. Глаза еще спокойные, и не дрожат руки. Значит, допрос будет трудный.
— Я вас предупреждал, что все знаем о вас?
— Предупреждали. Только ваше «все» — это мое «ничего». Меня могли бы уличить только факты. А у вас всего один: чужой паспорт и попытка бегства. Не могу не при знать: было!
Ягодкин хорошо знает Уголовный кодекс. Статья о попытке бегства за границу — это одно, а статья об антисоветской деятельности в интересах иностранной разведки — совсем другое.
— Как оказались у вас документы Бауэра? — спрашиваю я.
— Нашел в вагоне метро на скамейке. Соседей не помню.
— Зачем же вы вклеили свою карточку в чужой паспорт?
— Затем, чтобы воспользоваться им как своим.
— И авиабилетом до Вены?
— Неумный вопрос. Все затем, чтобы удрать за границу.
— Разве у нас вам так плохо жилось?
— Всегда ищешь лучших возможностей в жизни. У нас две личные автомашины — это уже предлог для вмешательства ОБХСС, а за границей только признак зажиточности.
— А Бауэр не способствовал вашему побегу?
— Косвенно, как владелец паспорта.
— Это свидетельство вашей лжи. Вы связаны с Бауэром, и ваша попытка к бегству, — я выбрасываю свой первый козырь, — это в его кодовой системе переосмысленный вами «вариант зет»!
Хороший удар. У Ягодкина в глазах искорки ужаса. Но воля берет верх, искорки тухнут.
— Что значит «переосмысленный»? — медлит он.
— То, что вам надлежало скрыться где-нибудь на периферии, а вы предпочли бежать за границу с паспортом Бауэра.
— А при чем здесь «вариант зет»? Я вас не понимаю.
— Откуда же, вы думаете, мы взяли эти два слова?
— Не интересуюсь.
— Ладно, к вопросу о «варианте зет» мы еще вернемся, а пока ответьте на вопрос из вашей военной биографии.
— Она чиста как стеклышко, протертое замшей.
— Мы проверили: все совпадает. Но интересует нас лишь один эпизод вашей фронтовой биографии. Ваше отступление из Минска.
— А что тут интересного? Хаос, сумятица, смятение чувств. Отступали по болоту, обходя прорвавшуюся по шоссе танковую колонну противника. Под ногами кочки, осока, грязь. А кругом мгла, туман, ольшаник простреливаемый. Гибли люди без счета. Ну а мне повезло, уцелел.
— А кто с вами рядом был, не припомните?
— Разве теперь вспомнишь? С одним, можно сказать, два дня до смерти шли: так на руках у меня и отдал богу душу. А я даже, как звать его, позабыл.
Я бросаю еще один козырь.
— А Клюева не помните — бывшего штрафника из вашей роты?
И опять в глазах его вспыхивают искорки страха. И тут же гаснут: сильной воли человек.
— Не припоминаю.
— Лжете, Ягодкин, помните. И он вас четверть века помнил. И в Москве вас нашел, чтобы посчитаться за старые дела-делишки. Ведь мы знаем об этом визите и о его последствиях.
— Басни.
— Вот и прочтите одну из них. — Я передаю ему копию заявления Клюева.
Ягодкин читает, не подымая глаз, только руки дрожат — вот-вот разорвет он этот листок. Читает он долго, я думаю, перечитывает каждую строку по нескольку раз, размышляя, как обесценить этот документ. Наконец наши взгляды встречаются — мой уверенный и его озлобленный взгляд попавшего и капкан волка.
— Не так все было, гражданин следователь. Оклеветал он меня.
Я не говорю Ягодкину об анонимке: в деле она не рассматривалась, Клюев и так все признал. Но об анонимке вспомнил сам Ягодкин.
— Я знаю, что здесь только вы задаете вопросы, гражданин следователь. Но разрешите и мне задать вам вопрос.
— Спрашивайте.
— Вы знакомились с делом Клюева?
— Конечно.
— Не было ли в этом деле указующего письма без подписи обо всех его преступлениях перед законом?
— Анонимные письма в суде не рассматриваются.
— Но у следователя по его делу было такое письмо. Это я написал его. Перечислил все им содеянное.
Я вижу ход Ягодкина и куда он ведет. Подлец охотно признает любую пакость, когда она уменьшает его вину. Если бы анонимные письма рассматривались судом, то Ягодкин мог бы отвести обвинение Клюева как месть за его заявление в угрозыск.
— Возможно, следствие не придало ему большого значения, — говорю я. — И кем бы ни был Клюев, срок его заключения рано или поздно закончится. А свидетельство его о вашем пребывании в плену у немцев и о вашем согласии работать на их разведку все равно остается таким же уличающим вас свидетельством, даже если бы он был соучастником вашего преступления.
Он опять меняется у меня на глазах. Не суетится, не ерничает, не пытается ничего опровергнуть. Только говорит снова медленно-медленно, как будто все уже решил.
— О чем плакать? — вздыхает он. — Было. И плен и вербовка. Взяли подписку и отпустили через несколько дней на том же участке фронта. Но ведь не работал же я на гитлеровскую разведку. Войну прошел с боями, наградами и чистой совестью. Никого не продал, не предал. О Клюеве не говорю, дезертир он и ворюга, и жалеть его не за что. А то, что он сказал обо мне, — правда. Но ей уже больше тридцати лет, можно было бы и простить.
— На немецкую разведку в годы войны вы действительно не работали — охотно верю. А вот через три десятка лет о вас все-таки вспомнили. Нашлась где-то в архивах гитлеровских преемников ваша подписочка. И не тронули бы вас из за нее: только мужество надо было иметь, мужество признания. А вы шантажа испугались. Все у вас было: работа, в которой вы были мастером, семья, которую могли бы и не разрушать, перспектива честной, незапятнанной жизни. Но вот приезжает из Мюнхена или Кельна некий господин Бауэр, представитель уже не гитлеровской и даже не западногерманской разведки. И честная жизнь гражданина Ягодкина кончается. Появляются доллары, кляссеры с редкими марками, да и расплата не слишком трудная: всего-навсего сколотить вокруг себя группу своих людей, которым весело хочется жить, не утруждая себя хождением на работу, и на которых мог бы опереться уже более опытный, чем вы, другой специально засланный агент. Тут пригодились бы и бывшие уголовники, и просто жадные до денег люди, и злобные антисоветчики, готовые на все, чтобы порадовать хозяев «Свободной Европы». К счастью, времени у вас было мало, не успели вы расширить «компашку», да и довериться вы могли только двум, полученным в наследство от вашего «однофамильца» из Марьиной рощи. Один просто ловкий мошенник, валютчик и спекулянт, другой — бандит, способный на любое преступление за пару сотенных. Наследство небогатое, хотя трюк с однофамильцами, как прикрытие, роль свою сыграл.
Только надо было так случиться, что первый Ягодкин был совсем не Ягодкин, а Гадоха — один из моих старых знакомых. Тут уж вам не повезло. Вот отсюда-то и начался новый ваш след как изменника Родины, подлеца и убийцы. Да, да, убийцы, потому что на ваших руках кровь убитого по вашей указке советского человека. А начнем мы с вашего развода, с ваших первых знакомств, с поисков связных, которые могли бы перевезти за границу на вид совсем новенькие советские марки, а на самом деле марки с зашифрованным на обороте текстом и затем покрытые непрозрачным бесцветным клеем.
— Это только ваша гипотеза, гражданин следователь, — снова очень спокойно возражает Ягодкин. — Я действительно посылаю своим зарубежным друзьям новые советские марки, но никаких манипуляций с ними не происходит. Марки так и остаются марками, а не способом секретной связи с заграницей, в чем вы меня обвиняете.
— Почему же вы, посылая марки, не пользуетесь обычной почтовой связью? — вмешивается в допрос Жирмундский.
— Потому что не хочу рисковать.
Мы переглядываемся с Жирмундским, и я понимаю его предостерегающий взгляд: пока не говорить о Чачине и о расшифрованном нами тексте на обороте переданной ему почтовой марки, приберечь главный наш козырь к финалу. Что ж, прибережем. Тем более что деятельность Ягодкина на поприще советской филателии далеко не исчерпана.
— Значит, вы признаетесь в том, что ваш интерес к филателии и связанным с нею обменным операциям с зарубежными коллекционерами возник у вас с приездом в Москву и визитом к вам господина Бауэра? — суммирует свой вопрос Жирмундский.
— Нет, не признаюсь.
— Но у нас есть свидетельство вашей бывшей жены.
— Она может свидетельствовать только о том, что было в действительности. Действительно, я купил у богатого иностранца его редкую коллекцию марок. Естественно, я не собирал ее, но у филателистов не спрашивают, приобретал ли он свою коллекцию оптом или поштучно. Значение имеют сами марки, а не их бывшие собственники. Кстати, бывшего собственника купленных мною марок звали не Бауэром.
— Ну, Лимманисом, как вы назвали его вашей жене. У гастролеров из иностранных разведок обычно десятки разных фамилий.
— О своей профессии он мне не рассказывал. Речь шла только о марках.
— Странно не это. Странно то, что пополняли вы свою коллекцию главным образом из зарубежных источников.
— Европейский марочный рынок богаче нашего.
— А связных для гастролей на этом рынке подыскивал вам Челидзе?
— Об этом спросите его самого.
— Это он для вас пытался завербовать инженера Еремина?
— Завербовать? Для меня? Не пугайте, гражданин следователь. В первый раз слышу эту фамилию.
— Не лгите, Ягодкин. Челидзе с ним вел переговоры от вашего имени. Ведь Еремин шел к нам, чтобы рассказать об этом. Вот тогда он и был сбит вашим автомехаником.
— Почему моим? Родионов обслуживал на станции десятки автомашин. И, кстати, как мне рассказали, сбил случайно, пытался удрать от погони и в результате погиб сам в автомобильной аварии.
— Но он ехал в машине с поддельным городским номером, а, кроме того, в его бумажнике нашли несколько новеньких сотенных купюр, которыми кто-то мог заплатить за убийство Еремина.
— И этот «кто-то» я?
— Это выяснится на допросе Челидзе. Связь с Родионовым вы поддерживали через него.
Ягодкин брезгливо морщится. Ведь он, по-видимому, уже осведомлен о побеге Челидзе.
Исчезновение Челидзе позволяет Ягодкину вилять. Вероятно, он и далее будет пользоваться этим исчезновением, ускользая от самых опасных поворотов допроса.
Что ж, попробуем все-таки остановить его на таком повороте.
— С подследственной Немцовой вас познакомил Челидзе?
— Возможно.
— Отсюда и ваша близость к ней?
— Нельзя игнорировать женщину с таким обаянием. Ни один холостяк не прошел бы мимо.
— А почему вы так интересовались ее работой в области, мягко говоря, весьма далекой от ваших профессиональных забот?
— Откуда вам это известно?
— От самой Немцовой. Зачем, например, вы послали в ее институт под видом телефонного мастера того же Челидзе?
— Она что-то путает. Вероятно, это была его инициатива.
— Для чего?
— Спросите у Челидзе. Я не смешивал своих и его интересов.
Жирмундский снова подмигивает мне: пора, мол, переходить к Чачину. Я отвечаю кивком, предоставляя ему инициативу. Жирмундский тут же переходит к допросу:
— Как вам удалось спровоцировать Чачина?
— При чем здесь провокация? От Челидзе я узнал, что Чачин едет в Западную Германию. Пригласил познакомиться, почему-то был уверен, что у нас обоих имеются обменные марки. Так и оказалось, даже уговаривать не пришлось. Коллекционер всегда поймет коллекционера. И хотя Чачин сам собирает советские марки, кто ж откажется от зарубежных новинок — для обмена хотя бы. Лично я послал Кьюдосу две новехонькие советские марки «Союз» — «Аполлон», ну а Чачин из своих мог обменивать любые дубли.
— Взамен вы ничего не получите, — говорит Жирмундский. — Обе ваши марки у нас. Мы их разгримировали и расшифровали текст. Вот он, полюбуйтесь.
И кладет перед Ягодкиным фотоснимок обеих марок с цифровой записью и листок бумаги с расшифрованным текстом. Ягодкин, не нагибаясь к столу, читает. Руки опять дрожат.
— Для меня это такая же новость, как и для вас. Марки для обмена доставил Челидзе. Я только передал их Чачину.
Неужели же все-таки он ускользнет от нас? Ведь пока Еремин без сознания, бесспорно доказать можно только два преступления Ягодкина: попытку с чужим паспортом бежать за границу и тайную вербовку его гитлеровской разведкой в первые дни войны. Но доказать, что побег был запланирован и подготовлен самим Бауэром, мы не можем, а на гитлеровскую разведку он не работал ни в первые, ни в последние дни войны. Все остальное он отрицает, подставляя под удар исчезнувшего Челидзе.
Допрос Челидзе! А когда найдем его? Сколько времени потребуется?
Телефонный звонок прерывает мои раздумья. Странный телефонный звонок в минуты молчания, когда решается судьба человека. Я апатичен. Жирмундский морщится. Ягодкин вздрагивает: а вдруг это тот самый звонок, который ставит точку в его последнем слове защиты?
Прав Ягодкин: это именно тот звонок!
Я машинально поднимаю трубку. Звонит Булат из Тбилиси.
— Только что взяли Челидзе на даче его брата за городом.
— В Москву, — выдавливаю я с трудом застревающие в горле слова, — сейчас же в Москву. Предусмотрите все: охрану, доставку, передвижение по городу.
И, не глядя на Ягодкина, нажимаю кнопку звонка на столе. Входит дежурный.
— Уведите обвиняемого.
На Ягодкина я уже не смотрю. Мне все равно теперь, как он выглядит, как реагирует на звонок, о чем размышляет. Жирмундский наклоняется над столом.
— Откуда? Кто?
— В Тбилиси арестован Челидзе. Показания Еремина у нас не сегодня-завтра будут. Теперь все. Конец. Точка.
Джигсо! Составная картинка-загадка, представлявшая когда-то груду распиленных мелких кусочков, уже собрана полностью.
Сложи так! — говорит нам ее название.
Сложи так.