Было очень тепло, почти жарко, как будто сама природа, сострадая людям за все ужасы и горести, принесенные войной, спешила отогреть души оставшихся в живых дыханием весны. Апрельский вечер был по-летнему светел и кружил голову запахами довоенной мирной жизни. Однако, когда они приехали в Реутово, стало почти темно; до конечной станции поезд так и не дошел, а снова отправился в Москву, высадив немногочисленных пассажиров на предпоследней остановке.
Небольшая группка приезжих — был уже одиннадцатый час — быстро растаяла в сумраке, а Сергей замешкался, растирая затекшую раненую ногу, и очень быстро остался один на дощатой платформе. Считай, он уже на даче: двадцать минут — и обнимет мать, Лидушку (интересно, какая она стала), дядю Пахома. Он постоял, вдыхая воздух, напоенный черт знает какими выжимающими слезы из глаз, памятными с детства ароматами: где-то сжигали прошлогоднюю листву, где-то недавно ставили самовар, и Сергею вдруг привиделась большая застекленная терраса, стол, накрытый вышитой скатертью, попыхивающий медный самовар и пирог со свежей малиной, и бабуля, разливающая чай. Картина была столь явственной, что он зажмурился; на миг забылось четырехгодовое лихолетье, как будто его и не было — все по-старому: не умерла от голода в Ленинграде бабушка Вера, не погиб под Ленинградом отец.
То ли от воздуха, то ли от воспоминаний закружилась голова, и он, присев на свежеструганную лавочку, закурил — контузия все еще давала себя знать, — а затем, когда прошла дурнота, спустился с платформы и по знакомой тропинке зашагал к дому. Он решил идти лесом — так короче и путь хорошо знаком с детства. Сергей вдруг подумал, как удивительно устроен человек: только сегодня утром он приехал в Москву с Восточной Пруссии, и уже идет, как в детстве, на дачу, а сердце его лишь учащенно бьется, а не разрывается в груди. Просто ему радостно и одновременно грустно от воспоминаний, но страшная усталость притупляет эту радость и грусть.
Утром, когда он ехал с вокзала домой в Южинский, все казалось неправдоподобным сном; не верилось, что позади и война, и боль, и госпиталь, и прощание с знакомой медсестричкой. Ключ от квартиры, который он зашил в гимнастерку, чтобы не потерять, после последнего ранения куда-то задевался, и, подойдя к знакомой двери, внешний вид которой за время его отсутствия почти не изменился, он с замиранием сердца нажал кнопку звонка — четыре раза, как до войны. Дверь почти сразу открыли, на пороге стояла длинноногая, глазастая незнакомая девчушка. Они с удивлением уставились друг на друга, и тут Сергей вдруг понял, что перед ним его соседка Наташка, только теперь это не угловатый, нескладный подросток, а девушка с тщательно уложенными колечками на узком лобике и миловидным личиком с остреньким подбородком. Открылась дверь напротив, и из нее вышла тетя Вера — она мало изменилась, только голова стала совсем седой. Увидев Сергея, Вера Николаевна выронила кастрюльку, всплеснула руками, бросилась к нему, заобнимала, зацеловала, приговаривая сквозь слезы:
— Сереженька, дорогой ты наш, какой ты стал. Что эта проклятая война делает!
Захлопали двери, и вскоре вокруг него столпились все обитатели квартиры, кто оказался в этот субботний день дома: обнимали, жали руки, целовали. От соседей Сергей узнал, что мать и сестра получили его последние письма из госпиталя и, готовясь к приезду сына и брата, сегодня утром уехали на дачу к дядьке Пахому, чтобы устроить там все поудобнее и увезти вчерашнего бойца на природу для поправки.
После бесконечных расспросов и разговоров, вкусного обеда, который на скорую руку соорудили тетя Вера и еще одна соседка, Сергея наконец отпустили. Ключ от комнаты он нашел под стертым половичком — там его обычно оставляли до войны. Он открыл дверь, вошел и узнавал и не узнавал их жилище. Комната показалась очень большой, наверное, потому, что многие знакомые вещи куда-то исчезли — мать с сестрой не уезжали в эвакуацию и в самые тяжелые годы топили печурку, используя мебель вместо дров. В то же время появились новые, незнакомые предметы: вместо двуспальной кровати отца с матерью — тяжелого красивого мастодонта с бесконечными блестящими шишечками — стоял потрепанный черный кожаный диван; исчезла узкая низкая кушетка, на которой он спал мальчишкой; зеленоватую, старинную люстру с бисерными подвесками сменил бумажный самодельный абажур, разрисованный, скорее всего, матерью. Впрочем, Сергею было сейчас не до изменений в обстановке — он вздыхал, впитывал в себя запахи мирного, домашнего очага, его родного дома. Ему даже казалось, что он улавливает знакомый аромат отцовского одеколона. Он стащил сапоги, плюхнулся на услужливо скрипнувший диван; лежал, и комната, и все вещи плыли по кругу перед его открытыми глазами, плыли, успокаивая и убаюкивая, даря его заиндевевшей душе долгожданный покой. Кажется, кто-то из соседей осторожно заглянул в комнату, веки вдруг стали тяжелыми, не хотели подниматься, и он не заметил, как уснул.
Когда он проснулся, было часов семь. Солнце, отразившись от окон дома напротив, пыталось позолотить их вечно темную комнату. Сергей вскочил. По военной привычке не откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня — будет ли еще завтра? — он решил прямо сейчас ехать на дачу, чтобы скорее увидеть родных. Ему вдруг страстно захотелось скинуть гимнастерку и одеться в гражданское. Война вот-вот закончится, из-за последнего ранения он так и не дошел до Берлина, но бои уже идут в центре фашистской столицы. Сергей открыл уцелевший платяной шкаф — «шифоньер», как называла его бабушка Вера, так же грозно выставил острые углы, налетая на которые он в детстве набил не одну шишку. Вот его старая любимая курточка с бархатным воротничком, которую сшила мама перед самой войной и которая тогда казалась верхом элегантности. Сняв с себя гимнастерку, он попытался натянуть свою любимицу, но у нее не только не застегивалась молния — материя трещала и грозила лопнуть, как только Сергей делал движение. Он снял куртку и снова повесил на прежнее место. Рядом висел отцовский костюм — несмотря на все невзгоды, мама сохранила вещи мужа. Пиджак до сих пор слабо пах хорошим табаком «Герцеговина Флора», в кармане лежала любимая отцовская трубка. Сергей примерил пиджак, и он оказался впору. Ну, что же — поедет на дачу в отцовской одежде. Он нашел свои летние парусиновые туфли: начищенные мелом, они аккуратно стояли в коробке для обуви — мама, дорогая мама или Лидушка ждали его приезда, готовились. Сергею почему-то вдруг вспомнились удобные летние сапоги с низкими голенищами-раструбами, которые так приглянулись ему на первом пленном немце, которого он увидел летом сорок второго.
После сапог туфли казались слишком легкими, будто ты босиком. Одевшись, солдат подошел к зеркалу. Оттуда, из полутьмы старого стекла, смотрел на него незнакомый штатский с загорелым худым лицом и тревожно блестящими глазами, красноватый шрам прочерчивал правую щеку, касался подбородка. Сама жизнь, мирная, без взрывов и стрельбы, без боли и страданий, без разлук, распахивалась перед ним. Он нашел старый фибровый чемоданчик, с которым ходил еще в техникум, переложил туда остатки пайка, несколько банок тушенки, что по случаю приобрел по дороге домой; подарок матери — шикарное черно-белое длинное платье какой-то немецкой фрау; Лидушке — маленькие золотые часики с перламутром на циферблате, которые он, поддавшись общему порыву, прихватил в часовой мастерской в спешно покинутом жителями маленьком городке в Восточной Пруссии; положил свои документы, привернул орден к лацкану пиджака, запер дверь, сунул ключ на место и отправился на вокзал.
Сейчас, идя по знакомой тропинке, Сергей опять вспоминал свое утреннее возвращение домой. Как хорошо дышится, запах прошлогодней листвы, что тянет из леса, как острая приправа к свежему вечернему воздуху. Шагалось легко, он как будто парил над землей в невесомых полуботинках. Мама, сестренка... сейчас он увидит их — подумал, и грудь сдавила такая радость, что казалось, сердце вот-вот выпрыгнет, даже дышать стало трудно. Молодой боец свернул с тропинки в лес и присел на первый попавшийся пенек, закурил и запрокинул голову, разглядывая слабо-синее высокое небо. Звезды, как притушенные фронтовые огоньки, ровно горели в вышине; луна, огромная, с четкими темными пятнами, как подтеками от пролитых за годы войны слез, сияла, приветствуя новую мирную жизнь. Березы подсвечивали темноту. Почему-то совсем не было слышно птиц, хотя соловьям еще рано. Интересно, какой ему покажется дача: тесной, обветшалой? Мама писала, что дядя Пахом починил и покрасил дом, а ров, что они вырыли с ним в начале войны и где прятались от бомбежек, приспособил под хранилище для яблок.
Сергей решил идти прямо, лесом, так быстрее. Деревья проплывали мимо и, казалось, приветствовали его, легко покачивая ветвями, — он вернулся, несмотря ни на что: на боль и страх, на ужас разрушения, что несла война!
Какой-то странный сладковатый запах защекотал ноздри, а из лесной чащи стал наползать белесоватый туман. Сергей вдруг подумал, что он идет по крайней мере уже полчаса, а все еще не видны первые дачи поселка и лес стал какой-то странный: исчезло сияние березовых стволов, деревья размытые, настороженные. Туман становился все гуще и гуще, Сергей чувствовал его теплое, влажное прикосновение, как будто цирюльник Ганс прикладывает после бритья к его лицу подогретое душистое полотенце, и дышать опять стало трудно. Неожиданно захотелось спать, и уже идти было невмоготу. Он опустился на поваленное дерево, стараясь сориентироваться в темноте. Луна куда-то пропала, и звезд не было видно. Сероватая клокастая завеса, как дым от костра из потухших прошлогодних листьев, висела неподвижно между будто обугленными деревьями. Ноги и руки плохо слушались, но Сергей все-таки встал и попытался отыскать Полярную звезду — она должна была быть за спиной, но и небо куда-то пропало — одно сероватое дрожание вокруг. Он сделал шаг и налетел на дерево. Тогда, прислонившись к безучастному стволу, солдат решил переждать это серо-белое наваждение; и правда, туман скоро растаял, опять луна выставила свой лик, и Полярная звезда легко нашлась на посветлевшем небе. Слабость прошла сама собой, Сергей оторвался от спасительного ствола и пошел, но пошел почему-то навстречу Полярной звезде. Минут через десять он узнал место: вон раздвоенная береза, а вон развилка дорог, только непонятно — он подходил к дачному поселку с противоположной стороны. Ну да, вон болото. Закукарекал петух, где-то забрехала собака. Теперь он уже шел по дороге, а вот и первые дома. Незнакомый высокий забор все тянулся слева: кажется, какая-то воинская часть. Забор сменила красивая резная ограда; огромный дом с круглой башенкой слева в глубине сада был хорошо виден — наверное, госпиталь. Как-то мгновенно рассвело. А вот и поворот к дядькиному дому, вернее, к садовой задней калитке. Сколько раз они ходили здесь, направляясь в лес; вон там под елками собирали шишки для самовара. Сейчас, сейчас он увидит мать и сестренку!
От цветных витражей боковых окон террасы на пол ложились оранжево-коричневые тени. Пахло вскопанной землей и свежезаваренным кофе. Лидия Васильевна любила эти утренние часы, когда домочадцы еще спят, а в саду все благоухает; остро пахнет зеленью и хвоей, а не шашлыками с соседних участков; когда никто не мешает разглядывать малюсенькие росточки, выглядывающие из своих зеленых шкурок, любоваться крапинками росы на нежных лепестках — нарциссы уже полезли вовсю. Сегодня она прошлась по саду и теперь, сидя на террасе, протирала вечернюю посуду и готовила утренний салат по Малахову — утром обязательно свежая зелень, а ей с мужем еще геркулесовые хлопья, залитые кипятком. Англичане не дураки — каждое утро: «Овсянка, сэр!» Кажется, внук уже проснулся и гоняет на своей доске около кинотеатра, она каждый раз боится, что мальчик в конце концов расшибет себе голову, да и внучка Лиза тоже: то на роликах, то на доске, а девочке стукнуло восемнадцать. Хрипловатое покашливание предупредило — сейчас появится муж, и, как всегда, не в духе.
Петр Борисович в выцветших штанах от старого спортивного костюма, щурясь от солнечного света, выплыл на террасу и тут же принялся ругать всех — куда-то задевали его черные очки. До чего же он обрюзг за последнее время, стал ворчлив и малоподвижен. Сейчас, разглядывая мужа в ярком свете, она опять подумала, что у него, как у старой деревенской бабы, опустились уголки губ, что придавало лицу плаксиво-недовольное выражение.
— После твоего ремонта вообще ничего не найдешь.
— Ну конечно, я во всем виновата. Не мели чушь, ты вчера был в очках, куда-нибудь положил, а теперь не помнишь. Все еще спят, кто мог взять. Слава богу, ремонт закончился, с прошлого года возились. Между прочим, соседи считают, что мы делали евроремонт.
— Пусть считают, что мы хуже других? А где молодежь?
— Витюшка уже где-то катает на своей доске, а Лизонька еще спит.
— Твоя Лизонька вчера опять в двенадцать часов вернулась.
— Брось ворчать, восемнадцать лет, что ты хочешь?
— Потакай, потакай, потом спохватишься, да поздно будет. Вон твоя гостья уже с прогулки идет, а ты говоришь, все спят.
Из сада на террасу поднималась, сильно прихрамывая на правую ногу, школьная приятельница Лидии Васильевны Татьяна Сергеевна.
— Доброе утро, господа-товарищи, как теперь говорят. Господи, до чего же хорошо! Мы с Таткой ходили к пруду. Небо обалденно красивое; только в мае и начале июля такие розово-перламутровые тона. Вырвались из города, спасибо тебе, Лиду-ша, я никак не насмотрюсь, не надышусь. Вчера вечером мы ходили гулять к болоту: туман легкий полз, тени шевелись, луна плоская, невозмутимая, и жутковато и красиво.
О чем-то шепчется болото,
Взошла угрюмая луна.
— Я думала, вы еще спите, легли ведь поздно. Садись завтракать.
— Сейчас, Тата вернется, придем пить кофе.
Когда она ушла в дом, Петр Борисович недовольно проворчал:
— Не люблю я эту семейку: ни маму, ни дочку. Вечно ты натаскиваешь в дом народ. Думаешь отдохнуть в выходные от суеты на фирме, а тут посторонние.
— Начал! Дача огромная, заблудиться можно, всем хватит места! Да какие они посторонние — Татьяну ты знаешь с момента нашего с тобой знакомства. Чем они с Таткой тебе не угодили?
— Да не простая она: вечно эти стихи, да и дочка какая-то изломанная, несовременная. Выставит на тебя свои очки и все больше молчит, в отличие от матери.
— Хватит ворчать: одна говорит, другая молчит — ты всегда недоволен.
В половине десятого все собрались на террасе, не было только Татки и внучки Лизы, которая еще спала. Только начали пить кофе, как из сада на террасу с пучком желтых одуванчиков поднялась Тата.
— Ну, конечно, с букетом желтых цветов и печалью во взоре, как булгаковская Маргарита, — съязвил Петр Борисович, увидев поднимающуюся по лестнице гостью.
— Тетя Лида, там какой-то человек все ищет дачу Пахома Николаевича Праховщикова. Может быть, вы знаете?
— Кого? Это же мой дядя, бывший хозяин дачи. Позови-ка его! Это тот, что у калитки?
Татка сбегала за незнакомцем, и вскоре на террасе появился молодой человек. Был он странен своей худобой и одеждой: лицо чуть загорелое, но под загаром проглядывалась болезненная бледность; правую щеку уродовал красноватый свежий шрам; глаза глубоко запавшие, тревожно-потерянные. На нем был серый поношенный костюм, нелепые, неестественно белые полуботинки, а в руках небольшой старомодный чемоданчик с ободранными краями. Он с таким удивлением разглядывал цветные витражи, сидящих за накрытым столом людей, и только когда его глаза встретились с глазами Лидии Васильевны, лицо просветлело, он метнулся к хозяйке дачи: «Мама?!» — и сразу осекся. Что-то давно забытое, из детства, повеяло на Лидию Васильевну: когда-то она уже видела эти ассиметрично скошенные скулы, эти глаза когда-то смотрели на нее.
— Простите, вы кого ищете? — не выдержал Петр Борисович.
— Марию Александровну Суворову. Чья это дача?
Говорил пришедший медленно; впечатление было такое, будто его только что разбудили и он никак не может сообразить, где находится.
— Мария Александровна Суворова умерла пятнадцать лет тому назад, а я ее дочь Лидия. — Уже какой-то холодок, испуг от невозможного предположения зародился в сердце Лидии Васильевны.
— Как умерла? Где я, в конце концов, нахожусь? А Пахом Николаевич Праховщиков?
— Пахом Николаевич, мой дядя; умер десять лет тому назад.
Молодой человек выронил чемоданчик и схватился за дверной косяк, чтобы не упасть. Такая затравленность и мука были в его глазах, что Лидия Васильевна бросилась к нему. Пришедший медленно повернулся, как бы собираясь уйти, сделал шаг к двери и вдруг рухнул на пол, потянув за собой плетеный стул. Все вскочили. Незнакомцу терли виски, брызгали в лицо водой, но он лишь глухо стонал и не открывал глаз. Послали Витюшку на соседнюю дачу за знакомым доктором. Пришедшего положили на кушетку; Лидия Васильевна, такая же бледная, как странный молодой человек, не отходила от него, смачивала его лоб холодной водой, растирала руки. Она уже знала, поняла, кто это, и верила и не верила в возможность случившегося чуда. Пришел врач, осмотрел потерявшего сознание, сказал, что это обморок, почти шок, и сделал ему укол. Молодой человек затих; казалось, он спит, но лицо почти не разгладилось, все та же мука в углах сжатого рта и у запавших висков. Лидия Васильевна, выйдя в другую комнату, открыла его чемоданчик и, осмотрев содержимое, твердо сказала Татьяне Сергеевне:
— Ты знаешь, кто это? Это мой брат Сергей наконец вернулся с фронта Великой Отечественной войны.
Начало мая выдалось холодное и дождливое, но ожидалось, что на девятое тучи разгонят и парад пройдет, как обычно, при ясной погоде. Несмотря на ненастье, на праздники всей семьей выбрались на дачу, да еще гостей прихватили.
Было начало десятого утра, однако все еще спали — вчера допоздна засиделись, смотрели по видику смешную итальянскую комедию, а потом долго болтали, вспоминая старые итальянские картины.
Сергей один сидел на террасе; было очень тихо — похоже, спала не только их дача, а весь поселок. Одиночество успокаивало, приглушало боль, что теперь все время давила сердце. Прошел год с момента его возвращения домой, но он так и не привык, не принял нового мира, где ему теперь приходилось жить. Почему именно с ним произошел этот кошмар, это наваждение — это страшное перемещение. За что ему такое наказание? Никто — и он сам — не может по-настоящему осознать, понять этот фантастический кульбит во времени, но это реальность, факт, не чья-то злая шутка. Давно умерли мама, дядя Пахом; его сестренка, которую он оставил пятилетней крохой, превратилась в пожилую женщину, у которой уже внуки, а ему по-прежнему двадцать один. Но мир, в который он попал, оказался совсем другим, незнакомым, отторгающим его и не принимаемым им самим. Все другое: законы, мораль, взгляды, мысли, а главное — люди. Его теперешние современники оказались непонятными, враждебными ему по духу существами. Одна Лида, только с ней он может подолгу говорить, ее трогают и волнуют его рассказы о пережитом за годы войны, мучает его неприкаянность; Тата светлеет лицом при виде его, да еще, пожалуй, Витюшка, как ни странно, тянется к нему — и... все. Остальные — как с другой планеты, иногда даже думается, что, случись такая беда — попади он в плен и окажись где-нибудь в Германии сороковых годов, — ему не было бы так обнаженно одиноко; тот мир был бы понятнее и ближе. Особенно неприятен шурин. Вот и сейчас — одно его покашливание уже вызывает раздражение. Петр Борисович все в тех же полинявших штанах явил себя весеннему утру — выполз на террасу в сопровождении Лидии Васильевны.
— Сереженька, ты уже встал? Сейчас я сделаю кофе.
— Не надо, Лидуш. Я поднимусь к себе наверх, посмотрю парад.
Когда Сергей вышел, Петр Борисович не выдержал:
— Слушай, Лида, неужели ты в самом деле веришь во все эти хитрости со временем. Этого ведь не может быть, потому что не может быть никогда. Я все думаю: никакой он не брат, а просто самозванец, бандит какой-нибудь, который решил у нас таким образом отсидеться.
— Ты опять за свое. Я не знаю, как там со временем, но знаю точно: это действительно мой брат, вернувшийся с войны. Бедная мама, сколько она тогда его искала, ведь он заезжал к нам на квартиру: там его гимнастерка осталась. Она и умерла рано, все переживала, мучилась судьбой пропавшего сына.
— Не знаю, — Петр Борисович пожал плечами, — но тип он неприятный: молчит все время, смотрит волком, кашляет подозрительно, еще завезет нам туберкулез.
— У него осколок в легких, потому и кашляет. Посмотрела я бы на тебя, случись такое с тобой: после всех ужасов войны оказаться в совершенно ином мире.
— Да я что! Я же достал ему по твоей просьбе фальшивые документы — как иначе объяснишь его появление, работать устроил в нашу автомастерскую, — пробубнил Петр Борисович.
Сергей, поднимаясь на второй этаж, слышал весь разговор сестры с мужем. Может быть, действительно он — это не он, но вот под кроватью его старенький чемоданчик, его орден, его медали. Почему ему так трудно жить среди его сегодняшних современников; просто нет сил привыкнуть. По ночам все снятся взрывы, переправы через Днепр и Вислу, во сне он все еще стреляет, выносит из-под обстрела своего уже мертвого друга Колю Лесенкова. Тоска, страшная, прессующая, все время давит грудь.
Сергей включил телевизор — с новой техникой он освоился гораздо быстрее и легче, чем с людьми. Красная площадь, она одна только и знакома, а Москва, город его детства с кривоватыми переулками, греющими сердце своей уютностью, изменилась до неузнаваемости.
Парад: идет новая военная техника, танки. Сколько раз ему снилось, что он пытается подбить наползающее чудовище, как тогда в Белоруссии. Везут огромные, хищно нацеленные ракеты. Если бы они были у нас тогда, в военные годы, может быть, не пролилось столько крови, а впрочем, возможно, пролилось бы в сто раз больше — у фашистов должно было быть что-то подобное. Парад закончился, пошли ветераны. Сергей напряженно всматривался в экран: держатся, но идут с трудом, деды, а не те, молодые, кто воевал с ним рядом. Третий Белорусский фронт, его дивизия, нет ни одного знакомого лица, да впрочем, при переправе через Вислу от их полка почти ничего не осталось, а пополнение пришло, когда он был в госпитале. Надо ехать в Москву, прямо сейчас: говорят, в скверике у Большого театра до сих пор встречаются ветераны.
Накинув куртку и стараясь не шуметь, он спустился вниз и незаметно выскользнул из дома; впрочем, можно было не проявлять такую осторожность — никто бы не спросил, куда и зачем он идет: Лидия Васильевна тщательно оберегала его независимость, даже себе не позволяла проявлять ненужное любопытство, по-матерински чувствуя, как брату неприятен повышенный интерес окружающих. Однако у калитки Сергей столкнулся с Татой — она будто караулила его.
Эта девушка с бледным лицом, всегда без косметики, с откинутыми на левую сторону светлыми волосами, слегка вьющимися у висков, с затеняющим глаза отсветом стекол очков, несмотря на некоторую анемичность внешности, обращала на себя внимание именно своей несовременностью. Сергей, часто сталкиваясь с ней то дома, то на даче — Татьяна Сергеевна с дочерью были почти членами семьи Варенцовых, хотя это и раздражало Петра Борисовича, — не мог не почувствовать приглушенного очарования этой всегда молчаливой молодой женщины; не отметить изящества ее невысокой фигурки, скорее, из девятнадцатого, а не двадцатого века. В отличие от его теперешних современниц, отторгающих своей разнузданностью и агрессивностью, Тата, наоборот, некоторой пугливостью в отношении людей все более и более привлекала Сергея; кроме того, он остро чувствовал ее ответный интерес. Она вызывала у него ассоциацию с трепетным зеленым листочком — засветило солнышко, и он, глупый, доверчивый, начал разворачиваться, раскрываться, разрывать тугую почку, приветствуя весну; но потом захолодало, и он так и остался полуразвернутым. Встречаясь, они иногда болтали, неожиданно для самих себя открываясь перед собеседником, несколько раз вдвоем выбирались в консерваторию, на концерты. Однажды она случайно или нарочно — это так и осталось для него загадкой — приехала вслед за ним на пустую дачу. Днем они отправились в зимний лес; гуляли, о чем-то говорили, неожиданно для Сергея легко перепархивая с темы на тему; стряхивали с согнутых тоненьких стволов слишком тяжелые снежные пласты, а под конец, развеселившись, затеяли игру в снежки и упали на скользком скате. Смеясь, Сергей принялся стряхивать с нее снег, она сняла очки, и Сергей вдруг увидел ее глаза: серо-голубые, с фиалковым отливом, в обрамлении прямых неровных ресниц. Они, казалось, заглянули в самое его нутро; заглянули осторожно, мягко, по-матерински, прощая все нелепости и червоточины, что увидели там; заглянули, сопереживая и успокаивая. Еще совсем близко были ее губы, яркие на бледном лице, полураскрытые, ждущие, и он, не удержавшись, наклонился и припал к ним, а они страстно ответили ему, да так, что Сергей почувствовал вкус крови, просочившейся из трещинки на нижней губке. Ночью Татка, оставшаяся ночевать, поднялась к нему наверх, но он, услышав ее шаги, одновременно желая и не желая ее, испугавшись банальности ситуации, нарочно громко щелкнул замком, запирая дверь своей клетушки, но пять минут спустя, не в силах подавить вспыхнувшее желание, сам спустился в гостиную с открытой, зовущей дверью. Его ласки были бессловесны, почти грубы, но Татка подчинилась ему во всем, млея и пылая в его неуклюжих руках. Она заснула, а Сергей лежал рядом, и беспокойство и недовольство нарастало в нем, а еще его уже терзало чувство вины перед этой женщиной-девочкой, так доверчиво бросившейся в его объятия, объятия странника во времени. Да, он — пленник времени, которое оторвало его от тех, с кем он родился и рос, и послало в далекий чужой мир. Под утро он потихоньку встал, оделся и уехал в Москву. Больше на дачу зимой, когда он был один, Тата не приезжала.
Увидев спускающегося по лестнице террасы Сергея, Тата довольно решительно преградила ему путь.
— Ты куда-то собрался?
— Поеду в Москву, хочу посмотреть на встречу ветеранов у Большого, может быть, кого-нибудь узнаю.
Он сам не понял, почему вдруг открылся перед ней, но она уже воспользовалась его порывом:
— Можно мне с тобой?
— Нет, — твердо сказал он, и Тата сразу сникла, уязвленная его резкостью.
— Ты извини, — он попытался смягчить свой отказ, — но сегодня мне лучше побыть одному, — и, не оглядываясь, заспешил на станцию.
На маленьком пятачке скверика, под больной от соседства огромного города сиренью, только что начинающей зеленеть, толпилось много народа. Кто одиноко стоял с дощечкой или бумажным плакатиком с названием полка и в ожидании пытливо вглядывался в лица проходящих; кто целовался; кто плакал; кто играл на аккордеоне, и вокруг него группировались слушатели с повлажневшими глазами; кто уже принимал первый стакан; блестели ордена и медали; седые головы тянулись друг к другу; улыбки озаряли морщинистые лица. В большинстве своем больные и старые, в обычные дни они растворялись среди вечно спешащих, озабоченных сиюминутными нуждами, более молодых москвичей, рассеивались по городам и весям, и лишь сегодня им была отдана не только эта круглая площадка, но и весь город. Попадалась и молодежь: кто пришел с дедом или отцом, боясь отпустить одного старика — как бы чего не вышло от волнения; кто пришел посмотреть на эти слезы и объятия; кто привел детей для приобщения к прошлому.
Бродя среди собравшихся, Сергей вдруг ясно почувствовал, что все эти празднества, торжественность — не глубокое, идущее от самого сердца преклонение колен, благодарность, рвущая сердце теперешнего, активного человечества за подвиг тех, кто выстоял, вынес ужас войны и победил; для большинства это — некая условная дань, привычная традиция, да и только: слишком давно все это было, и нынешнее поколение знало лишь из кинофильмов и книг о том, что пережили и перечувствовали их деды и отцы за годы войны, а чужой опыт не учит, чужие страдания могут вызвать лишь сочувствие, не более того. Еще он подумал, что он сам и его товарищи совсем не воспринимали свое участие в боевых действиях как проявление героизма — они просто защищали свой дом, как вся страна.
— Мама, а в войну мы победили Америку, да? — Маленькая девчушка тянула за руку мать.
— Нет, Алена, мы воевали с немцами.
— А зачем с немцами?
— Они на нас напали. Не тяни меня за руку, посмотри, сколько орденов у дяди. Сейчас мы еще немного погуляем здесь, а потом пойдем на Красную площадь и я куплю тебе мороженого, — молодая мать пыталась утихомирить теряющую интерес к окружающему девочку.
Кто-то тронул за рукав Сергея. Женщина, пожилая, грузная, седые волосы стриженые, красиво уложены, лицо слегка отечное, с мешками под глазами и глубокими морщинами от крыльев носа вниз, и только глаза неожиданно ярко-синие на увядшем лице. Глаза явно знакомы, знаком и характерный надлом бровей.
— Простите, как фамилия вашего отца или скорее деда?
— Горин, — Сергей почему-то сказал первое, что пришло на ум.
И тут он узнал ее: Зина Дроздова, Зиночка, связистка. Война свела их в сорок третьем, под Курском, где он оказался после первого ранения. Он тогда со своей батарей попал под сильнейший обстрел, носу нельзя было высунуть, а она свалилась им прямо на голову — тянула связь. Он, как и большинство его сверстников, знали лишь военную любовь с короткими торопливыми встречами, с уютом землянок и окопов, с усиленной войной влюбленностью в само женское начало в лице молоденьких санитарок и сестричек, с частыми расставаниями и бесконечными письмами.
Был короткий фронтовой роман — ее вскоре ранило, потом письма, письма; правда, связующая ниточка быстро оборвалась — его ранило. Была она худенькая, гибкая, с коротко подстриженными пепельными волосами и васильковыми глазами на смуглом лице; правую бровь, изгибая, пересекал давний шрам. Сейчас шрам почти не виден, кажется просто морщинкой, приподнимающей слегка бровь. Он узнал ее, и уже не замечалась седина в волосах, грузность фигуры. Убралась лупа времени: морщины расплылись, исчезли с лица, кожа под глазами натянулась, и на висках просвечивали легкой голубизной нежные жилки — Зиночка, та, военных лет, легкая, молодая, стояла перед ним, и сердце екнуло и сжалось, и рука уже тянулась к ее руке.
— А такое имя, как Сергей Васильевич Суворов для вас ничего не значит?
Не в силах говорить, он лишь молча кивнул, а она так и подалась к нему:
— Дорогой мой мальчик, я имею право так к вам обращаться, ваш дед тогда, в войну, был такой же молодой и красивый, как вы сейчас, — вы так похожи на него. Я воевала с ним; дайте я вас расцелую. — И она привлекла его к себе, обняла и поцеловала в лоб, поглаживая по голове, как маленького. От нее пахло какой-то едкой мазью, дешевыми духами и еще чем-то домашним, не свежим. И этот материнский поцелуй, а главное, этот запах отрезвили Сергея, все стало на место — постаревшая, погрузневшая его боевая подруга стояла перед ним.
— Как он? Жив, здоров? — между тем тормошила она его.
— Он умер почти сразу после войны, — наконец выдавил из себя Сергей.
Ее глаза скорбно притухли, плечи дрогнули и опустились.
— Он был такой молодой, чистый мальчик. Сколько горя принесла эта война...
— Бабуля, я тебя потеряла. — Рядом с Дроздовой стояла молодая девушка с такими же сапфировыми глазами.
— С его дедом мы воевали когда-то, а это моя внучка, — представила она молодых людей друг другу, — познакомьтесь.
Сергей кивнул, а затем, не в силах видеть то, что сделало время с его военной любовью, круто повернувшись, пошел прочь, оставив в растерянности двух изумленно смотрящих ему вслед женщин: молодую и старую, которой он всего несколько лет тому назад в его жизни писал страстные письма. Голова прошла, и боль в груди наконец утихла. Теперь он знал, что ему делать.
Он шел от станции к поселку не через лес, а обычной дорогой вдоль реки. Вечер был неожиданно теплым; на темнеющем, чистом от облаков небе стали проступать, как весенние веснушки на лице юной девушки, слабые, дрожащие огни звезд. Было очень тихо, и вдруг при полном безветрии Сергея накрыла волна теплого влажного воздуха, обволокла, заласкала лицо и шею, а затем покатила дальше — и опять полный штиль, а через несколько минут, неизвестно откуда, новая теплая волна, которая тут же уплыла, растаяла в вечернем сумраке. Сергей машинально продолжал идти, погружаясь и выныривая из этих воздушных волн, и в нем нарастало ощущение предвкушения чего-то очень важного и неожиданного, что вот-вот должно было случиться. Внезапно воздушные качели прекратились. Показался поселок. С этой стороны новомодные каменные дома не лезли нахально в глаза, а виднелись лишь заборы и еще безлистная крона деревьев. Когда он миновал последний изгиб дороги, пришла новая запоздалая волна, и деревья и огни размылись, задрожали, и стало казаться, что поселок стоит на дне водоема и толща воды двоит его изображение.
Их дом изумрудно светился окнами и выглядел таким уютным. На террасе молодежь вместе с Петром Борисовичем смотрела громко верещащий телевизор — там, как всегда, что-то стреляло и орало; в маленькой комнатке, оборудованной под кухню, бабушка Катя, мать Петра Борисовича, гремела посудой. В гостиной светился алым цветом торшер под красным абажуром и Татьяна Сергеевна читала стихи.
— А теперь, Танюша, мамино любимое, — услышал Сергей голос сестры.
Это было у моря, где жемчужная пена,
Где встречается редко городской экипаж,
Королева играла в зале замка Шопена,
И, внимая Шопену, полюбил ее паж.
Сколько раз Сергей слышал, как читала мама эти завораживающие строки. Потом была война, и волшебная история любви на берегу лазурного моря выветрилась, забылась, ушла в подсознание, как те полузабытые мелодии, слышимые в детстве, как запахи родного дома, что живут в нас где-то в самой глубине памяти и неожиданно всплывают, стоит лишь каким-то штрихом, деталью напомнить о них. Вот и сейчас Сергею привиделась мать, еще молодая, мечтательная, сидящая вот так же, как сидит ее дочь, у дачного окна, распахнутого в расцветающую сирень, и читает поэму. Но сейчас ему было не до стихов. Стараясь не шуметь, он поднялся к себе наверх.
Этот дом стал укрытием от людского любопытства. Зимой почти все выходные он проводил здесь. Лидия Васильевна поощряла его поездки за город, понимая, что для брата лучшее лекарство отдаление от людей, а потом — польза: дом не успевал остывать между наездами, был теплым и обжитым, если вдруг молодежь выбиралась покататься на лыжах или они с Петром Борисовичем приезжали передохнуть в тишине от хлопотливой московской жизни. Поселок многолюдный, шумный, с припаркованными, как правило, двумя или тремя машинами на каждом участке, с кучами бытового мусора на окраинах — Сергей никак не мог понять, как живущие в двух-, а то и трехэтажных особняках не видят, не реагируют на это безобразие за воротами их дач, — зимой, когда снег прикрывал отбросы жизнедеятельности современных дачников, казался знакомым, из детства. Сергей гулял, думал, много читал, особенно о войне, только теперь начиная по-настоящему осознавать всю грандиозность событий, участником которых он был. Здесь, в этом доме, он хранил свои старые документы, медали; тут же висел отцовский костюм, в котором он в тот день ушел с московской квартиры. Иногда, по приезде на дачу, он надевал старый пиджак, и ему казалось, что это помогает оживить далекое прошлое, грезилось, что в соседней комнате о чем-то говорят отец и мать, даже, как в день его возвращения, слышался запах отцовского одеколона.
Сейчас он снова наденет серый костюм, заберет свой фибровый чемоданчик, вон он стоит под кроватью, и уйдет с этой набитой людьми и техникой дачи, из этого суматошного, недоброго сегодняшнего мира, уйдет, чтобы попытаться сделать обратный прыжок во времени — он давно уже обдумывал такую возможность. Вот его старенькие парусиновые туфли — Лида неоднократно пыталась их выбросить, но он не дал; его медали, орден так и остался на лацкане пиджака. Он попробует, почему не попробовать? Прошел ровно год, он прекрасно помнит то раздвоенное дерево. Может быть, как тогда, наползет туман и... Сегодняшний вечер так похож на тот: так же благолепен, та же горчинка в воздухе, такие же приглушенные светлым небом звезды, только вместо щекастой луны молоденький золотистый серпик месяца. Если не сегодня, может быть, завтра. Он будет ходить туда каждый вечер. Ну, вот он и готов. Сергей оглядел, как бы прощаясь, комнату, взял чемоданчик, шагнул к двери и лицом к лицу столкнулся с Лидией Васильевной. Ему показалось, что она уже давно стояла за неплотно прикрытой дверью, наблюдала за ним и, наверное, догадалась обо всем.
— Так вот что ты задумал! Но, Сережа, это же ненормально — тут нет никаких коридоров во времени: здесь никто никогда не пропадал и не появлялся, кроме тебя. Может быть, это был единственный случай, возможно, какое-то смещение, перекос времени и он больше не повторится. Ты будешь только терзаться, дорогой. Неужели тебе так невмоготу жить с нами?
— Пойми, Лидуша, человек должен жить в том временном отрезке, где родился и вырос. Во мне еще не отболела, не отпустила война, а вы давно уже все забыли.
— Неправда, не забыли. Просто прошло столько лет. Уже не только выросло, но и завяло поколение внуков, которое о войне знает лишь из книг. Это далекое прошлое, понимаешь. Славу богу, что этот кошмар не повторился за прошедшие годы.
— Дело даже не в том, что память об ушедших и настрадавшихся за годы войны померкла, — вы совсем другие. Меня давит, душит ритм, в котором вы живете. Мне непонятна бессмысленность вашей извечной суеты. Ради чего? Денег, комфорта? Куда делась человеческая доброта, сострадание? Прости, я, наверное, говорю банальности, и это не в обиду лично тебе. Все совсем просто: война, несмотря на всю свою безжалостность, свою чугунную, корежащую силу, где столько смертей и зла, учит как-то особенно ценить человеческую жизнь, жалеть живущих на земле, любить сильнее и преданнее.
— Сережа, поверь, мы такие же, как и вы, и если грянет беда, все быстро отлетит, вся эта шелуха. А потом люди должны жить лучше, иначе зачем все ваши муки. Конечно, этот сегодняшний вещизм, суета, Москва завалена бананами, вон, Витюшка вчера сказал, что они ему надоели, а мне во время войны обыкновенные витаминки, знаешь, такие маленькие горошинки, которые мама тайком приносила мне иногда из больницы, где работала, казались необыкновенной сладостью. Удивительно: живем в достатке, а людские пороки — жадность, стяжательство, холодность души — расцветают, как сорняки на грядках, и не изведешь их никак. А может быть, это особый знак: таков твой удел — принести в наш одеревеневший мир частицу духовного тепла, истинные, а не выморочные чувства, высветить осатаневшим в вечной суете и давке людям ценность обыкновенных человеческих радостей, напомнить о сострадании к ближнему. А что, может быть? И если такое предназначение, так зачем вставлять палку в колесо судьбы?..
— Зачем ты так высокопарно подыгрываешь мне? Пойми, каждому поколению судьба, рок, назови как хочешь, предопределяет свою среду обитания, свой мир. Младенца можно безболезненно перенести из одного времени в другое, но для человека, прожившего половину своей жизни в одном мире, впитавшего в кровь привычные ощущения своей эпохи, усвоившего восприятие окружающего и окружающих, свойственное его времени, более того, прошедшего через такую мясорубку, как эта война, прошедшего вместе со своими современниками, такое перемещение убийственно. Мне холодно в сегодняшнем мире, мое пребывание здесь бессмысленно. Конечно, я лишь только попробую уйти...
— Если бы только ты знал, как тяжело нам жилось после войны. Мама болела после твоего невозвращения, дядю Пахома чуть не посадили. Огромное спасибо ему, помогал, чем мог.
— Пусть тяжело, но я хочу туда, к маме, к тебе, маленькой... наконец, к самому себе.
— Я так боюсь снова тебя потерять. Я не верю в возможность твоего возвращения именно в те годы. Мне страшно за тебя: вдруг какой-нибудь новый провал во времени, и ты исчезнешь навсегда.
— Лидуша, ты пойми, я должен попробовать. — Он обнял ее за плечи. — Прости, дорогая, но порой мне так одиноко, как будто я один на этом свете, даже ты своим теплом и любовью не можешь этому противостоять. Дело в том, что вы за эти годы стали совсем другие, незнакомые, как будто, на земле появился новый вид homo sapiens. Вы сами не замечаете этого превращения, а меня оно отторгает от современных людей. Я хочу в сорок пятый, в свой мир, и мне почему-то кажется, что именно сегодня у меня есть шанс. Прости, милая. — Он привлек ее к себе и поцеловал мягкие, с сильной проседью волосы, а затем заспешил к двери.
— Сергей, я боюсь, если тебе вдруг удастся то, что ты задумал, что будет с нами? Ведь все может измениться, наша сегодняшняя жизнь, если ты вдруг появишься сразу после войны. А как же Витюшка, Ксения?
Она еще что-то говорила, но он уже не слушал ее. Оторвав наконец от себя руки сестры, он еще раз торопливо поцеловал ее, с силой оттолкнул и заспешил к двери. Ему показалось, что кто-то стоял на лестнице, в темноте и при его появлении испуганно шарахнулся в сторону. Раздумывать было некогда, он легко сбежал вниз и ушел в наступающую ночь.
Он шагал так быстро, как будто от скорости его движения зависел исход сегодняшнего вечера; это была та же дорога, что привела его год назад на дачу сестры. Вот справа наплыл железный витой забор, за которым громоздился ярко освещенный трехэтажный особняк с круглой башенкой; хозяин, кажется, заезжий армянин. Такие виллы, разграбленные, с валяющимися на полу книгами в дорогих переплетах, со спящими солдатами по нескольку человек в роскошных кроватях, он видел в Польше, Восточной Пруссии; только, как правило, виллы эти окружали огромные старинные парки, а не куцые дачные участки. Что там кричала ему вслед Лида? Ну конечно, она боится, как бы не нарушилась их обустроенная, комфортабельная жизнь. Злоба к сестре родилась в его сердце. Разве он не принял крестную муку, прошагав пол-Европы, проваливаясь в бездну бреда и корчась от боли в лазаретах и госпиталях после ранений? И тут же подумалось: тогда, стреляя и вгрызаясь в землю под сумасшедшим обстрелом, мучаясь от фурункулеза из-за нередких ночевок на снегу, а иногда от раздражающей чесотки из-за грязи и вшей, он не воспринимал свое участие в гигантской людской бойне как продуктовую карточку на льготы и довольствие в будущем, а просто воевал, как вся страна. Что он разозлился на сестру? Она ребенком тоже хлебнула лиха, и почему что-то должно измениться в ее сегодняшней жизни, если он исправит злую шутку, что сыграло с ним время. Как обрадуются мама, дядя Пахом, если он объявится сразу после войны и все возьмет на себя, даст возможность не надрываться старикам, отдохнуть.
Вот и глухой зеленый забор, который он тогда принял за ограду воинской части. Как-то зимой, гуляя, он разговорился с одним из охранников этого плотно занавешенного от людских глаз клочка земли и узнал, что внутри три дачи: у одной хозяин — банкир, у другой — известный шоу-бизнесмен, у третьей — еще кто-то, а забор возвели после того, как полтора года назад «грохнули» одного из них. «Что-то не поделили», — сказал охранник. Тогда Сергей вспомнил эпизод: как не смог выполнить приказ — расстрелять немца, по недоразумению наткнувшегося на их сильно истаявшую часть и тут же испуганно поднявшего руки при виде советских солдат. (Был он грузный, в возрасте, может быть, и управлялся где-нибудь на солдатской кухне.) В тот раз они чуть не попали в окружение и было не до пленных — ему и еще одному солдату отдали приказ: расстрелять, а он не смог — перед тем как нажать курок, рывком поднял ствол вверх, — мог вполне попасть под трибунал, а тут... Почему так обесценилась человеческая жизнь? Тогда, под пулями, сами, часто погибая, пытались спасать порой совсем незнакомых людей. Война рождает ненависть к любой форме насилия. А теперь? Какая-то противоестественная тяга к насилию — все это кричало, лезло, царапало душу с экранов телевизоров, кино, накладывало отпечаток на лица людей в каждодневной толкотне и давке. Может быть, людям уже тесно на земле? В сорок пятом думалось: еще немного потерпеть, пострадать — и после победы мир и покой воцарятся на веки вечные.
— Сережа! — кто-то бежал за ним.
Лида? Все боится, что в ее жизни не будет драгоценного Петюни. Нет, тоненькая фигурка то появлялась, то исчезала в тени деревьев. Тата! Но сейчас он не хотел видеть даже ее. Сергей прибавил шаг.
— Сережа, подожди. — Она наконец поравнялась с ним.
— Тебя Лида послала? Зачем? Что вам всем от меня надо?
— Никто меня не посылал. Я весь вечер ждала, когда ты вернешься из Москвы, поднялась к тебе, хотела постучать, но в это время пришла тетя Лида. Она меня не заметила, но я слышала весь ваш разговор.
— И что?
— Сережа, не уходи.
— Тебе-то что?
— Ты появился, и мне стало легче жить. Понимаешь, мне было очень одиноко, только мама — и все.
Она стояла перед ним, и свет последнего подбитого фонаря на углу зеленого забора оконтуривал ее подтянутую фигурку; светлые волосы казались темными, а лицо молочно-белым; покатость плеч придавала женщине беззащитный и как будто озябший вид.
— Татка, мне тоже было хорошо с тобой. Спасибо за ту ночь, и прости меня. Вы с Лидой помогли мне прожить этот год, но я должен, должен попробовать вернуться в свое время, меня там ждут: мама, мои сверстники, маленькая Лидушка, мои боевые товарищи. Сегодня я был у Большого театра и не нашел тех, кто воевал со мной все эти четыре года, — они так изменились, что я их не узнал.
— Я все понимаю, но, может быть, ты привыкнешь. Я помогу, если захочешь, если позволишь, я всегда буду рядом.
— Спасибо тебе, но помочь мне не в твоей власти. Мне кажется, я останусь калекой в сегодняшнем мире. Поверь, мне душно, тяжело оставаться здесь. Конечно, я лишь попробую. Спасибо тебе, но прощай! — Он привлек ее к себе и поцеловал в лоб так, как там, у Большого, поцеловала его бывшая любовь, Зиночка Дроздова, а затем, развернувшись, заспешил уйти.
— Сережа, — она бежала за ним, но он уже не оборачивался, — Сережа, но я люблю тебя, возьми меня с собой.
— Что ты, дурочка, придумала? — Сергей остановился. — Тебе лишь кажется, что любишь. Куда ты пойдешь со мной, мой мир тяжелый и трудный, полный лишений.
— Я не придумала, — слезы уже больше не звенели в ее голосе, — я правда очень люблю тебя. Я пойду с тобой куда угодно, мне только маму жалко, она чуть не умерла, когда нас бросил отец. А как будет: трудно, не трудно — мне наплевать, лишь бы быть с тобой.
Она сказала это очень твердо, куда-то исчезла детскость и беззащитность, ему даже показалось, что она распрямилась и стала выше ростом. Ему вдруг страстно захотелось прижаться к этой хрупкой фигурке, утешить ее и утешиться самому. Руки его сами легли ей на плечи, сдавили их, привлекли ее, мягкую и покорную, к ноющему сердцу. Две тени в слабом свете фонаря слились в единое вытянутое пятно, и рядом оказались ее шепчущие губы.
— Я хочу всегда быть с тобой, ты не бойся, что я слабая. Я буду очень сильной, ты не бойся... — Она еще что-то говорила, но он уже не слушал — теперь она просто стала частью его. Тесно прижавшись, они стояли на краю леса, а затем дружно ступили под полог деревьев и пошли навстречу сероватому туману, поднимающемуся от еще непросохшей земли. Белесоватая дрожащая масса сомкнулась за их спинами.
Утренний свет был таким ярким, что казалось, солнце растопилось, растеклось по всему небу, окрасив его в ослепительно золотистый цвет, подарив дрожащий розовый ореол каждой веточке, каждому распускающемуся листочку. Желто-золотое, Голубое, светло-зеленое, рвущееся навстречу рождающемуся дню, заполнило мир.
Мужчина и женщина проснулись одновременно; плечи и спина затекли от неудобного сидения на поваленном стволе. Какая-то птаха надрывалась над их головами, радуясь теплу и свету, и ее веселый посвист гармонично вплетался в слабые звуки весеннего леса.
Где-то совсем близко залаяла собака, а затем заорал, заверещал транзистор, сразу заглушив лесную музыку. Однако утро было такое роскошное, умиротворяющее, зовущее жить и любить, дарующее извечное счастье общения с травами, деревьями, полями, лесами и их обитателями и ждущее ответной благодарности и любви к окружающему миру, что подумалось: а вдруг это весеннее роскошество вокруг именно сегодня не случайно, а успокоение и знак свыше заблудившемуся во времени, чтобы не рвался в прошлое, не отворачивался от теперешних своих современников, а принял случившееся как веление свыше и понял, что его удел — напоминать живущим сегодня о добром и вечном, передать утонувшему в суете и мелочах человечеству свое обостренное чутье на истинно ценное, самое важное во все времена, защищать это прекрасное розовое дрожание вокруг, что ласкало их глаза и души; и может быть, в помощь ему послана маленькая женщина, что стоит рядом.
Взявшись за руки, они вышли на шоссе.