ЗИМА

И пришли к Нему с расслабленным, которого несли четверо, и, не имея возможности приблизиться к Нему из-за многолюдства, они раскрыли кровлю дома.

Евангелие от Марка 2:3–4

ЗИМНЕЕ СОЛНЦЕСТОЯНИЕ

Воскресным утром в метель я подошел к главному входу в церковь, толкнул дверь и вошел. В церкви было жутко холодно и пусто. Дыра в крыше находилась прямо надо мной, и слышно было, как по синему брезенту хлещет ветер. Откуда-то доносились звуки органа, но никого вокруг не было видно.

— Ш-ш-ш! — послышалось у меня за спиной, и, обернувшись, я увидел тощего, с высоким лбом мужчину, жестом указывавшего мне на боковую дверь.

Я подошел к двери, толкнул ее и оторопел. Я оказался в импровизированной «мини-церкви», в которой стояло всего лишь два ряда коротких скамеек и клеенчатая «стена», пришпиленная к дощатому каркасу. А над головой, имитируя низкий потолок, была натянута еще одна клеенка. Все это напоминало детскую «крепость» на чердаке.

Так как отопления в церкви по-прежнему не было, то прихожанам, судя по всему, пришлось соорудить внутри церкви эту клеенчатую палатку. И теперь, прижавшись друг к другу, они сидели в этой тесной «церквушке»; в ней было немного теплее, но все как один были одеты в пальто и куртки. Именно здесь пастор Генри Ковингтон теперь проводил свои воскресные службы. Огромный алтарь заменяла маленькая кафедра. Вместо мощного органа позади Генри к стене было прикреплено черно-белое полотно.

— Мы благодарны тебе, Господи, — говорил Генри ту минуту, когда я проскользнул в задний ряд. — Бог надежды… Мы благодарим тебя и поем тебе хвалу… Во имя Иисуса Христа, аминь.

Я огляделся вокруг. Дыра в крыше, отключенное отопление, клеенчатая молельня — сколько еще продержится эта церковь, прежде чем уйдет в небытие?


В тот день в своей проповеди Генри говорил, что о людях часто судят по их прошлому. Сначала он сетовал на то, как нелегко избавиться от привычки — особенно от пагубной привычки.

— Я знаю, как это бывает, — бушевал ом. — Я знаю, как это бывает, когда ты клянешься: никогда больше я этого не сделаю… Если у мена снова будут деньги, я сделаю то, я сделаю это… Идешь домой и обещаешь своим родным: я такой-сякой, но я исправлюсь…

— Аминь!

— А потом у тебе появляются деньги, и все твои обещания летят в тартарары.

— О да!

— Ты уже сыт по горло тем, что все время сыт по горло…

— Сыт по горло!

— Но приходит время, когда ты должен признаться Богу: моя беда сильнее меня… она сильнее программы лечебного центре, она сильнее пастора в церкви мне нужен ты, Господи… Мне нужен ты, Иисус…

Генри начал хлопать в ладоши.

— Но ты должен быть, как Смоуки Робинсон[23]

Тут Генри запел его песню. Он исполнил две строчки из «Ты меня просто приворожила».

А потом снова вернулся к проповеди.

— Возможно, вы дойдете до супермаркета и накупите всякой еды, но тут к вам кто-то подойдет, и вы Ладите слабинку… и все продукты, что вы купили да семьдесят долларов, отдадите за двадцать.

— За пятнадцать!

— Точно, сэр… если уж очень хочется «дури», то и та пятнадцать. Я вам говорю: я хорошо знаю, что значит быть там, внутри всего этого… но я знаю и как выйти оттуда.

— Аминь!

— Мы должны это дело побороть Но побороть его в себе самом — это еще полдела. Если кто-то другой старается бросить это дело, вы должны в него поверить…

— Проповедуй, пастор! Проповедуй!

— Из «Книги деяний апостолов» мы узнаем, что Павлу — после того как он поменял религию — люди не доверяли, потому что раньше он преследовал христиан, а теперь стал восхвалять их. «Разве это тот же самый человек? Не может быть! Не-е-ет…» Удивительно, как люди могут не видеть, кто ты есть, оттого что смотрят в твое прошлое. Самая большая проблема для нас, пасторов, в том, что люди знали нас до того, как мы пришли к Господу Богу…

— Точно!

— То же самое с Павлом… Они знали его… они не могли поверить, что этот человек пришел от Иисуса, потому что смотрели в его прошлое…

— Верно!

— Они видели только его прошлое. И когда мы обращаемся к своему прошлому, мы не видим того, что сделал для нас Бог. Того, что Он еще сможет сделать! Мы не замечаем тех важных мелочей, что случаются в нашей жизни…

— Расскажи нам, пастор.

— Когда люди говорят мне, что я хороший человек, я отвечаю: «Я стараюсь». Но есть люди, которые знали меня до того… Каждый раз, когда я бываю в Нью-Йорке и они слышат, что я пастор в церкви, они тут же начинают: «Я знаю, парень, тебе хорошо платят. Я знаю, что тебе платят. Я знаю тебя». — Генри умолк. А потом совсем тихо добавил: — Нет, говорю я им. Вы знали меня того, прежнего человека, но вы не знаете человека, каким я стараюсь стать.


Я сидел в заднем ряду, слушал и чувствовал, как меня заливает краска стыда. Ведь, по правде говоря, именно так я и судил о Генри. Я думал: а что, если в Нью-Йорке, среди своих прежних дружков, он посмеивается и говорит: «Да, у меня там новое дельце заварилось».

А Генри в это время проповедовал в клеенчатой палатке.

— Вы не ваше прошлое! — сказал он своим прихожанам.

Вам когда-нибудь приходилось слышать проповедь, которую, казалось, прокричали вам прямо в ухо — вам одному? Когда такое случается, то дело скорее всего не в проповеднике, а в вас.

Декабрь

ДОБРО И ЗЛО

После стольких лет настойчивой борьбы с трудностями Рэб, как мне казалось, мог справиться с любой болезнью; но все хвори скопом одолеть ему было трудно.

Приступ, из-за которого он теперь сидел, как развалина, в кресле и бессвязно бормотал невесть что, оказался вовсе не инсультом, а трагическим последствием всех его недугов, вместе взятых. Из-за того, что его лечили несколько докторов и ему прописывали множество лекарств, дозу дайлантина — средства от судорог — нечаянно довели до токсичного уровня, который просто-таки сокрушил его.

Эти таблетки, грубо говоря, превратили его в полную развалину.

Несколько месяцев спустя, когда в конце концов врачи поняли, в чем дело, дозу лекарства тут же снизили, и буквально через пару дней Рэб вышел из этого разрушительного ступора.

Сначала я узнал об этом из телефонного разговора с Гилей, а потом позвонила и Сара.

— Это поразительно, — говорили они. — Это невероятно…

Первый раз за несколько месяцев голоса их звучали приподнято, словно к ним во двор после мучительной зимы вдруг нежданно-негаданно явилось лето. Когда я самолетом примчался на Восточное побережье, вошел к Рэбу в дом и своими собственными глазами его увидел… не знаю, как описать, что я почувствовал. Я слышал истории о людях, которые годами пребывали в коме, а потом неожиданно приходили в себя и тут же на глазах у изумленных родственников просили кусок шоколадного торта. Возможно, я пережил нечто подобное тому, что пережили эти родственники.

Рэб развернулся ко мне в своем кресле, и я увидел, что на нем — один из тех самых усыпанных карманами жилетов. Он протянул мне костлявую руку, улыбнулся своей знаменитой веселой, с морщинками у глаз, излучавшей свет улыбкой и радостно пропел: «При-ивет, незнако-омец!» Клянусь вам, у меня было ощущение, что Рэб вернулся с того света.


— Что же вы тогда чувствовали? — усевшись в кресло, спросил я Рэба.

— Туман, — ответил он. — Точно я находился в какой-то темной дыре. Я вроде как и был здесь, а вроде меня тут и не было.

— А вы не думали, что это… ну, вы знаете, что я хочу…

— Что это — конец?

— Ну да.

— Время от времени мне так казалось.

— И о чем вы тогда думали?

— В основном о своей семье. Мне хотелось их успокоить. Но я был совершенно беспомощен.

— Вы меня до смерти напугали… то есть, я хотел сказать, нас.

— Прошу прощения, но так уж случилось.

— Ну что вы. Это же не ваша вина.

— Митч, я себя спрашивал: почему такое произошло? — почесав подбородок, сказал Рэб. — Почему меня… как бы это сказать… она пощадила? Ведь еще пару этих как-они-называются…

— Миллиграмм?

— Да. И мне был бы капут.

— И вас это не возмущает?

Рэб пожал плечами.

— Послушай, я догадываюсь, что ты имеешь в виду, и я, конечно, от всего этого не в восторге. Но я обязан верить, что врачи делали все от них зависящее.

Мне трудно поверить, что человек может быть настолько терпимым. Большинство людей уже сидели бы в кабинете у адвоката. Но Рэб, очевидно, думал, что раз он был спасен, то наверняка не для того, чтобы затевать судебную тяжбу.

— Может быть, я могу еще что-то дать, — сказал он.

— А может, что-то получить?

— Когда даешь, обязательно получаешь, — сказал Рэб.

Да, похоже, я сам попался на собственный крючок.

* * *

Я знал, что Рэб действительно верит в это банальное утверждение. Если ему удавалось кому-то помочь, счастливей его человека не было. Но у священнослужителя, наверное, просто нет выбора. Религия обязывает его взращивать в себе то, что Линкольн назвал «добрыми ангелами нашего существа».

С другой стороны, в свое время Наполеон отменил религию на том основании, что «она мешает бедным убивать богатых», то есть без страха перед Богом, или, вернее, расплатой в аду, мы можем делать все, что взбредет нам в голову.

То, что мы узнаем из новостей, раз за разом подтверждает плодотворность этой идеи. За последние месяцы в Индии террористы взорвали поезд, жадных до денег руководителей компании «Энрон» приговорили к тюремному заключению за мошенничество, водитель грузовика застрелил пять девочек в школе амишей[24], а калифорнийского конгрессмена, жившего на роскошной яхте, отправили в тюрьму за миллионные взятки.

— Как вы думаете, — спросил я Рэба в тот день, — правда ли, что человек по своей природе порочен?

— Нет, — ответил он, — я верю, что в людях заложено добро.

— Значит, в нас живут эти самые «добрые ангелы»?

— Да, в глубине души.

— Тогда почему мы совершаем столько дурных поступков?

Рэб вздохнул.

— Потому, что Бог дал нам свободу воли, но иногда я со страхом думаю, что Он в этом перестарался. Он предоставил нам свободу выбора. Я считаю, что мы получили от него все для того, чтобы построить прекрасный мир, — если б только мы умели принимать мудрые решения. Но иногда мы допускаем ошибки. И совершаем страшные поступки.

— А человек способен меняться к лучшему или к худшему?

— Способен. И в ту, и в другую сторону, — покачав головой, произнес Рэб.


Веками люди пытались разобраться в сути человеческой натуры. Если ребенка, скажем, растить в одиночестве, в изоляции от общества и бесконечных в нем перемен, в стороне от средств массовой информации, вырастет ли такой ребенок добрым и сердечным? Или он вырастет диким и кровожадным, озабоченным исключительно своими собственными интересами?

Этого нам никогда не узнать. Мы не воспитаны волками. Но ясно одно: нас мучают противоречивые желания. Христиане верят в то, что человека без конца искушает сатана. Индуисты полагают, что зло существует для того, чтобы нам труднее было достичь душевного равновесия. Иудаизм говорит о том, что благие и злые намерения человека, как два духа, воюют между собой. Злой дух поначалу может казаться тонким и хрупким, как нить паутины, но если дать ему окрепнуть, он станет толще и прочнее каната.

Однажды Рэб произнес проповедь о том, как одно и то же явление может быть и добром, и злом в зависимости от того, как мы, обладая свободой воли, им воспользуемся. Словами можно благословить, а можно проклясть. Деньги могут спасти, а могут сгубить. Наука способна исцелить, но может и убить. Даже природа иногда работает на человека, но может и уничтожить его: огонь согревает и обжигает; вода поддерживает жизнь, а потопом может погубить ее.

— Но в истории сотворения мира нет слова «плохой». Бог не сотворил ничего плохого.

— Выходит, все дурное мы делаем по собственной инициативе?

— Да, по собственной инициативе, — ответил Рэб. — Я думаю, что время от времени Бог сжимает кулаки и произносит: «Остановитесь! Это приведет к беде!» Но ты спросишь, а почему же Бог не вмешивается? Почему Он не уничтожит зло и не укажет нам, как творить добро? Да потому, что Он с самого начала сказал: «Я отдаю этот мир в ваши руки. Если я буду всем руководить, что будете делать вы?» В каждом из нас есть нечто божественное, но у нас есть и свобода воли. И я думаю, что Бог, с любовью наблюдая за нами, молится о том, чтобы мы делали правильный выбор.

— Вы правда думаете, что Бог молится? — спросил я.

— Я думаю, Бог и молитва очень тесно между собой связаны, — ответил Рэб.


Я смотрел на Рэба и изумлялся: он снова рассказывает, снова рассуждает, снова шутит. Еще совсем недавно его родные и друзья в отчаянии заламывали руки и плакали над его судьбой. А теперь… Его дочь назвала это чудом. Возможно, это и было чудом. Что касается меня, то я чувствовал невероятное облегчение и оттого, что Рэбу стало лучше, и оттого, что прощальная речь откладывалась.

Послышался автомобильный гудок. Это за мной приехало такси.

— Такова вот история моей недавней жизни, — произнес напоследок Рэб.

Я подошел к нему и обнял — чуть крепче обычного.

— Больше, пожалуйста, не пугайте нас, хорошо?

— Ха! — рассмеялся он и, тыча пальцем вверх, произнес: — Об этом договаривайся с моим боссом.

ИСТОРИЯ КАССА

«История моей недавней жизни». Интересное выражение. В нем намного больше здравого смысла, чем в «истории моей жизни», потому что между нашим рождением и смертью мы проживаем столько разных жизней. Детство. Время взросления. Время странствий, время любви, время остепениться. Время растить детей, время проверить, чего ты стоишь, время осознания своей смертности и, если повезет, после этого осознания время совершить что-то стоящее.

В жизни Рэба все это было.

Но это было и в жизни еще одного человека.

Я не имею в виду Генри, хотя и он, разумеется, прожил не одну жизнь.

Я говорю о его верном церковном старосте, одноногом Кассе, который донимал меня до тех пор, пока однажды холодным зимним вечером, сидя рядом со мной в клеенчатой молельне, он не заявил мне своим хрипловатым голосом: «Мистер Митч, я должен вам об этом рассказать…»

Энтони Касс (настоящая фамилия его была Кастелло), как оказалось, действительно прожил невероятную жизнь. Он родился в большой семье, был блистательным спортсменом, служил в армии, вернулся домой и стал местным торговцем наркотиками.

— Но это все присказка, — произнес он. — А вот сейчас я расскажу то, что вам и вправду стоит знать.

И он поведал мне историю своей недавней жизни.


«Восемнадцать лет назад — тогда еще у меня были обе ноги — в баре „Милашка“ меня пырнули ножом в живот. Я в этом баре „дурь“ продавал. И вот как-то раз вошли в бар двое парней, один набросился на меня сзади, а другой отобрал „дурь“ и пырнул ножом. В больнице я чуть не умер. Я харкал кровью. Врачи сказали, что вряд ли я дотяну до утра. Но я выжил. И снова вернулся к наркотикам. А вскоре из-за наркотиков попал в тюрьму. На три года. Там я стал мусульманином, потому что они были такие аккуратные, следили за собой, и один парень, Усур, показал мне, как молиться, — ну вы знаете, — пять раз в день на таком молитвенном коврике делать салаги и говорить „Аллах Акбар“. Но этот парень Усур, когда мне все это объяснил, вдруг зашептал: „Во имя Иисуса Христа. Аминь“. Тогда я отвел его в сторону, а он и говорит: „Слушай, парень, тута я мусульманин, а семья моя там — христианская. Я уж и не знаю, кто там после смерти Аллах или Христос. Я просто стараюсь попасть туда, ну ты понимаешь? Мне ведь, Касс, домой хода нет. Я ведь тута и помру, ты ведь понимаешь?“ Вышел я из тюрьмы, а в голове все перепутано. От всех этих дел с Богом я отошел и снова за „дурь“ — крэк, „колеса“, травка. А скоро в кармане уже ни гроша. Идти мне было некуда, и я пошел назад в Джефрис Прожект, такой дом для бедных, где я вырос. А его уже забросили и наполовину сломали. Толкнул там заднюю дверь в какую-то квартиру и завалился спать. В ту ночь я в первый раз сказал себе: „Ты, Касс, бездомный“.»


Касс рассказывал, а я кивал головой, все еще не понимая, куда ведет эта история. Из-за седеющей бороды, очков и лихо надвинутой на глаза шляпы вид у Касса был чуть ли не артистичный, и если бы не старая коричневая куртка и ампутированная нога, благодаря которым нетрудно было догадаться об истинном положении вещей, его можно было бы принять за стареющего джазиста. Касс увлеченно рассказывал свою историю, а во рту у него то и дело показывались редкие желтые зубы, торчавшие из десен, словно крохотные колышки забора.

Касс решительно настроился рассказать мне свою историю до самого конца. Я же, пытаясь хоть как-то согреться, потер руки и, сдаваясь, произнес: «Давайте, Касс, рассказывайте». В церкви было настолько холодно, что при каждом слове изо рта у меня валил пар.

— Так вот, мистер Митч, такое вот случилось: я в этом доме пару раз чуть не умер. Однажды вернулся я ночью: вхожу в комнату, а меня пистолетом по башке как огреют, и раскроили мне череп. А почему, я так и не понял. Они, значит, оставили меня там подыхать, всего в крови, да еще спустили мне штаны и вывернули карманы.

Касс наклонился ко мне, приподнял шляпу, и я увидел на голове его шрам — дюйма три в длину.

— Видали? — Он снова натянул шляпу. — В той жизни ты всякую ночь иль напьешься, иль тащишься, иль еще что-нибудь, только бы не думать о том, что идти-то тебе, в общем, некуда. Чем только я не зарабатывал, чем только не промышлял. Выносил мусор в барах. Побирался. И конечно, воровал. Как начнется какая-нибудь хоккейная или бейсбольная игра, проберешься туда и стянешь у них оранжевый флажок. Приведешь себя немного в порядок и машешь этой штукой водителям: «Ставьте машину прямо тут». А потом с ихними деньгами бежишь назад к себе в жилье и тащишься в свое удовольствие.

Я покачал головой. Если представить себе все хоккейные матчи и бейсбольные игры, на которых я перебывал, то скорее всего я тоже одарил Касса не одной купюрой.

— Я был бездомным годков этак пять, — сказал Касс. — Пять годков. То тут поспишь, то там, в этих ихних заброшенных домах для бедных. А как-то зимою, ночью, в дождь, я, дурак разэтакий, чуть до смерти не замерз на автобусной остановке — идти-то было некуда. А голодный-то был и худющий — живот прямо к спине прилипал.

Было у меня двое штанов, и те и другие на мне. Бали три рубашки, и все три на мне. Было у меня серое пальтецо, так я им то укрывался, то под голову ложил, — как только его не пользовал. И еще были у меня такие спортивные ботинки. А в них дыр-то! Так я, бывало, ноги обсыплю питьевой содой, — чтоб не воняли.

— А где же вы брали питьевую соду?

— Да вы что?! Мы ж все курили крэк. А с чем ты его делаешь? У всех была питьевая сода!

Я отвел взгляд, чувствуя себя полным невеждой.

— А потом я услышал про этого, из Нью-Йорка, Ковингтона. Разъезжает, мол, по всему району в старом лимо. Сам из церкви. Вот мы и прозвали его Рэбби Рэб.

— Рэбби что?

— Рэб.


Касс наклонился ко мне и подмигнул так, точно его рассказ был всего лишь прелюдией.

— Рэб приезжал каждый день в ентой своей машине с едой — откроет, бывало, багажник, разложит еду на капоте. Овощи. Молоко. Соки. Мясо. Все, которые голодные, могли взять и поесть. Только он свою машину поставит, глядь, уж очередь — человек этак сорок, а то и пятьдесят. И ничегошеньки он у нас не просит. А если что и скажет, так это в самом конце: «Помните, Иисус вас любит». Когда ты бездомный, тебе эти разговоры не очень-то по нутру: поговорить-то про Иисуса можно, но потом тебе опять идти в ентот пустой разрушенный дом — понятно? А потом пастору стали давать еду боготворительные конторы, и он стал раздавать ее на поле возле своего дома. Мы с ребятами соорудили там возле него гриль — еду согревать. Люди приходили с других кварталов, кто с миской, кто с ложкой, — у кого, конечно, она есть. А были и такие, что приходили с полиэтиленовыми пакетами, запихивали туда еду, а потом прямо руками ее и ели. А пастор прямо на дворе возле дома возьмет да и проведет малую службу. Сказать Богу спасибо.

— Погодите. Во дворе? Возле дома?

— А я что говорю? Нам этот парень, правду скажу, понравился. Завидим его издалека и кричим: «Рэбби Рэб идет. Прячь, ребята, выпивку! Прячь „дурь“!» А он нас просил помочь ему разгрузить машину — индейку там, хлеб, соки всякие, — и нам за это немного платил. Так мы с одним парнем приноровились: одну пачку — церкви, две — себе. Кинем свое в кусты, а потом попозже придем и заберем. А пастор однажды подошел ко мне и говорит: «Касс, тебе еды хватает? Бери, сколько тебе нужно». Видно, знал он про мои делишки. Ну и стыдно мне стало.


— Как-то раз сижу у себя, тащусь и вдруг слышу, как пастор зовет меня. А мне неловко выходить к нему. Глаза у меня навыкате, огромные, как блюдца. Он меня и спрашивает, не могу ли я завтра прийти и подстричь у его дома траву. Я говорю: «Сделаю, чего там». Он дает мне десять долларов и говорит: «Ну, до завтра». Он ушел, а у меня одно на уме: сбегать накупить еще «дури». Но не хотелось мне эти деньги пустить на такое дело. Тогда я бегом в магазинчик напротив и накупил крекеров, мясных обрезков и еще чего-то, — только бы не потратить его деньги на «дурь». А ночью парень, что со мной соседствовал, пока я спал, стащил трубы из-под раковины. Украл их для какого-то копа, чтоб тот их продал. Парень-то сбежал, а вода как польется! Я просыпаюсь, а вокруг потоп, меня водой прямо-таки смывает. Всей моей одежде каюк. И тогда я иду прямо к дому пастора и говорю ему: «Прошу прощения, но работать для вас не смогу. Я весь с головы до ног промокший». И еще говорю ему: «Ну и зол я на этого парня». А он мне: «Касс, не переживай. С другими и не такое случается». А потом посылает меня в церковь и говорит: «Поднимись наверх, там лежат мешки с одеждой, — выбери себе что хочешь». И я иду и беру себе одежду. Митч, только Бог знает, сколько лет не видал я чистого нижнего белья. А тут еще и чистые носки. И рубашка. Иду снова к нему домой, а он выходит ко мне и говорит: «Где же ты теперь, Касс, будешь жить?» А я ему: «Не знаю. Мое жилище все водой залито». Тогда он идет в дом поговорить с женой, а потом возвращается и спрашивает: «Почему бы тебе не остаться тут с нами?» У меня просто челюсть отвисла. Ну да, я немного поработал для него. Но я ведь крал у него еду. А он впускает меня в свой дом! Я молчу, а он говорит мне: «Хочешь немного подумать?» А я ему: «О чем тут думать? Я же бездомный».


— Генри мне ничего этого не рассказывал, — изумленно проговорил я.

— Поэтому я вам это и рассказываю, — отозвался Касс. — В ту ночь я у них и поселился. И жил там почти год. Год. Спал у них на кушетке в главной комнате. Вся семья его наверху. У них тогда были маленькие дети. И вот я говорю себе: этот человек меня вовсе не знает, не знает он, на что я способный. А все ж доверяет. — Касс покачал головой и отвернулся. — Эта доброта мою жизнь и спасла.

Мы помолчали минуту-другую, ежась от холода. Теперь я знал о старосте прихода «Я страж брату своему» такое, о чем в жизни бы не догадался.

Но я так и не понял одного: для чего он мне все это рассказал?

— Я же вижу, как вы следите за пастором, — сказал Касс. — Ходите сюда, ходите и небось думаете: нет, пасторы такими не бывают. Но я-то точно знаю, что Бог только из-за него и дал мне еще один шанс. Вот умру я, встретит меня Иисус, и услышит, и скажет мне: «Я знаю тебя». И то же самое Господь скажет пастору Ковингтону.

— Но ведь Генри сделал в жизни столько всего дурного, — не унимался я.

— Знаю, — сказал Касс. — И я тоже. Но меня нельзя сравнивать с другими. Бог будет меня сравниваться мной. Может, все, что у тебя в жизни есть, — это сделать что-нибудь хорошее. И может, то плохое, что ты сделал, не такое уж плохое. Но может, потому, что Бог сделал тебя так, что ты все время можешь делать что-нибудь хорошее, когда ты делаешь плохое, то… вроде как Его подводишь. И может, люди — ну навроде нас — только и знают, как делать плохое, потому что рядом с ними только плохое и есть. А когда они все-таки делают что-то хорошее, Бог радуется.

И Касс прикусил губу своими чудом уцелевшими зубами. Тут я наконец понял, для чего он мне рассказал всю эту историю.

История-то была не о нем.

— А вы действительно называли Генри «Рэб»? — спросил я.

— А что такого?

— Да так, ничего, — ответил я.

Есть ли на свете хоть что-нибудь, чего нельзя добиться прощением?

Видура

О ПРОЩЕНИИ

До Рождества оставалось всего несколько недель. Я вышел из машины и зашагал к дому Рэба, от холода пряча руки в карманы. За пару недель до этого Рэбу поставили электрокардиостимулятор, и, хотя он выдержал эту процедуру с честью, оглядываясь назад, я думаю, что это была у него уже последняя «наладка». Здоровье вытекало из него тонкой струйкой, словно воздух из проколотого воздушного шара. Он дожил до своего девяностолетия и на дне рождения шутил со своими детьми: «До девяноста лет я был всему глава, а теперь можете делать что хотите».

Рэб, похоже, достиг своего рубежа. Он уже почти ничего не ел: гренки или какой-нибудь фрукт — вот и вся еда. А если ему удавалось пройтись раз-другой по короткой тропинке перед домом, это уже считалось интенсивной зарядкой. Тила, его индуистская помощница и приятельница, по-прежнему возила его в синагогу. Там ему обязательно кто-нибудь помогал выбраться из машины и пересесть в инвалидную коляску, а вкатившись внутрь, он весело приветствовал приехавших на вечерние занятия детей. В супермаркете он пользовался тележкой для покупок как ходунком, держась за нее изо всех сил, чтобы не упасть, и никогда не упускал случая поболтать с другими покупателями. Верный привычке Великой депрессии, он покупал хлеб и пироги в секции с пятидесятипроцентной скидкой. И всякий раз, когда при этом Тила закатывала глаза, он говорил: «Не то чтоб мне это нужно, но как можно не взять?»

Рэб был жизнерадостным человеком, поразительным Божьим творением, и видеть, как он угасает, было больно и грустно.


Я теперь помогал Рэбу разбирать коробки в его в кабинете. Он то и дело пытался подарить мне какие-нибудь книги, уверяя, что у него сердце кровью обливается оставлять их на произвол судьбы. Я наблюдал, как он катится в коляске от одной стопки вещей к другой, рассматривает их содержимое, вспоминает, потом кладет все на место и передвигается к следующей кипе.

Так, наверное, следует собираться на небеса, — до всего дотронуться и ничего с собой не взять.


— А вам нужно сейчас кого-нибудь простить? — спросил я Рэба.

— Я уже всех простил, — ответил он.

— Всех?

— Всех.

— А они вас простили?

— Надеюсь, что да. Я их об этом попросил. — Рэб отвернулся. — Знаешь, у нас ведь есть такая традиция: когда приходишь на похороны, то надо подойти к гробу и попросить усопшего о прошении за все, в чем ты перед ним виноват.

Лицо Рэба сморщилось.

Я лично не хочу доводить до этого.


Я помню случай, когда Рэб просил прошения у всей нашей конгрегации. Это было во время Великих Праздников, и он в последний раз в качестве главного раввина читал проповедь.

Он мог бы воспользоваться случаем и перечислить свои заслуги. Вместо этого он просил у нас прошения. Он винился в том, что мог бы сохранить больше супружеских пар, чаше навешать больных и в большей мере облегчить боль родителей, потерявших детей. Он винил себя в том, что далеко не всегда мог помочь деньгами вдовам и тем, кто переживал финансовый крах. Он извинялся перед подростками, что недостаточно с ними занимался, и просил прошения за то, что больше не приходил на дневные дискуссии. Он оправдывался даже зато, что из-за болезни и множества дел, на которые приходилось растрачивать драгоценное время, он не успевал каждый день учиться.

А в конце он сказал:

— За все это, Господи милосердный, прости и помилуй.

Фактически это была его последняя «большая» проповедь.

И завершил он ее словами:

— Даруй мне, Господь, искупление грехов моих.

* * *

А теперь Рэб подгонял меня.

— Митч, не стоит на людей злиться или таить обиду. — Он сжал руку в кулак. — Это гложет изнутри и приносит больше вреда тебе, чем тому, на кого ты злишься.

— Так что, просто взять и забыть? — спросил я.

— Или вообще не злиться, — сказал он. — Знаешь, с годами я понял: есть способ разрешать конфликты. Когда у меня с кем-нибудь возникал спор и этот человек приходил со мной поговорить, я ему тут же выдавал: «Знаете, я обдумал наш спор и считаю, что вы в какой-то мере правы». На самом деле я далеко не всегда так думал. Но справиться с конфликтом сразу же становилось проще. Человек расслаблялся. И мы начинали говорить. И напряженная ситуация, как бы это сказать…

— Разряжалась?

— Да, разряжалась. И делать это просто необходимо. Особенно с родными. По нашей традиции мы просим прощения у всех, даже у тех, с кем едва знакомы. Но с самыми близкими — женами, детьми, родителями — наше объяснение мы нередко откладываем и откладываем… А с этим тянуть нельзя. Митч. Может быть слишком поздно.

И Рэб рассказал мне историю. Один человек хоронил свою жену. Он стоял рядом с Рэбом возле ее могилы и плакал.

— Я любил ее, — прошептал он.

Рэб кивнул.

— Я хочу сказать… Я действительно любил ее. — Мужчина зарыдал. — И один раз я почти что сказал ей об этом…

Рэб с грустью посмотрел на меня.

— Больше всего в жизни нас мучит то, что мы не успели сказать нашим близким что-то очень важное.


В тот же день, позднее, я попросил Рэба простить меня за все, чем я хоть когда-нибудь его обидел. Он улыбнулся и ответил, что, хотя и не может ничего такого припомнить, «он будет считать, что дело сделано».

— Что ж, — шутливо сказал я, — хорошо, что с этим покончено.

— Считай, что ты передо мной чист как стеклышко.

— Главное, сделать это вовремя.

— Точно. Не зря наши мудрецы велят нам просить прощения за день до смерти.

— Да, но откуда же человеку знать, когда он умрет?

Рэб насмешливо поднял брови.

— О том и речь.

Я дам тебе новое сердце и новую душу.

Я заберу твое каменное сердце и дам тебе живое.

Эзекиль, 36:26

ПРОЗРЕНИЕ

В этот год в Детройте во время рождественской недели казалось, что объявления «НА ПРОДАЖУ» встречались на домах намного чаще, чем огоньки праздничных гирлянд. В отличие от прошлых лет люди в магазинах не толпились, а детям объясняли, что у Санта-Клауса в этом году с подарками туго. Мы всей кожей чувствовали, что надвигается депрессия. Да и по лицам прохожих прочесть это не составляло никакого труда.

На Трамбэл-авеню церковь пастора Генри стояла, погруженная во тьму. Освещение внешней части здания приходу было не по карману, и то, что церковь не пустует, можно было обнаружить, лишь приоткрыв боковую дверь. Я вообще ни разу не видел, чтобы церковь внутри была полностью освещена. Если свет там и горел, то настолько тускло, что казалось, будто с годами он состарился — заодно с окружавшими его стенами.


Мой вечерний разговоре Кассом натолкнул меня на мысль: если я хочу лучше понять пастора Генри, мне нужно поговорить с его прихожанами.

Парень по имени Дэн — один из немногих белых прихожан в церкви Генри, — рассказал мне, что когда-то он был бездомным алкоголиком и спал на корте для игры в ручной мяч или в одном из детройтских парков. Он выпивал пинту виски и двенадцать кружек пива в день, отключался, а потом, проснувшись, снова начинал пить. Однажды морозной ночью он подошел к церкви и обнаружил, что она закрыта. Генри, сидя в машине, увидел, как Дэн идет прочь от церкви, и окликнул его. А затем спросил, есть ли у него жилье.

— Он понятия не имел, кто я такой, — сказал Дэн. — Я запросто мог оказаться Джеком Потрошителем.

Прожив тридцать дней в церкви, Дэн в конце концов бросил пить.

А невысокая энергичная прихожанка по имени Ширли вспоминала, что в доме Генри по пятницам и субботам порой спало двадцать, а то и тридцать детей. Генри называл эту группу «Мирная команда». Он учил этих детей готовить, играл с ними в игры, но самое главное заключалось в том, что у него в доме дети чувствовали себя в безопасности. Пастор так вдохновил Ширли, что она стала старостой у него в церкви.

Еще один прихожанин, Фрэдди, показал мне на третьем этаже церкви отдельную с деревянной кроватью комнату, куда его поселил Генри, узнав, что он живет на улице. А прихожанка по имени Луанн рассказала, что Генри никогда не берет денег ни за проведение свадьбы, ни за похороны. «С нами Бог расплатится», — обычно говорит он.

А еще была некая Марлен, красивая женщина с печальными миндалевидными глазами. Она рассказала мне о своих несчастьях, — историю о наркомании и жестокости. Беды эти в конечном счете привели к тому, что однажды ночью человек, с которым она жила, вытащил Марлен и ее двухлетнего сына из постели, избил ее и спустил их обоих с лестницы. Скатившись вниз, они наткнулись на старую, утыканную гвоздями доску, и ее сынишка пропорол себе гвоздями лоб. А ее сожитель даже не пустил их в больницу и, окровавленных, держал взаперти.

Через два дня, когда он наконец ушел из дома, Марлен схватила сына и, в чем была, побежала в полицию. В участке полицейский, выслушав ее, позвонил Генри и предложил ему поговорить с Марлен. В голосе Генри было столько сочувствия и утешения, что женщина, ни разу в жизни не видевшая Генри, попросила полицейских отвезти ее к нему в церковь. Он накормил ее, дал ночлег, и с тех пор она стала прихожанкой его церкви.

Я вдруг подумал: каким образом растут конгрегации в церквях и синагогах? При некоторых из них организуются вечерние школы. В других устраиваются всевозможные мероприятия: лекции, сборы пожертвований, вечера холостяков, карнавалы.

А в приходе «Я страж брату своему» не было ни членских взносов, ни сборов пожертвований, ни вечеров для тех, кто не женат. Число прихожан в нем росло самым старомодным способом — в церковь приходили те, кто отчаянно нуждался в помощи Бога.

* * *

Но с проблемами отопления, да и со счетами Генри справиться так и не удавалось. Воскресные службы по-прежнему проходили в клеенчатой палатке. Бездомные все так же ночевали под шум воздуходувов и ложились спать в пальто и куртках. Ранняя зима, продолжая свое наступление, бездушно облепила снегом ступени и крыльцо главного входа церкви.

Обычно в своих газетных статьях я старался избегать религиозных тем, но на этот раз решил, что читатели «Детройт Фри пресс» должны узнать о положении вещей в церкви Генри. Перед тем как написать ее, я взял интервью у нескольких бездомных, включая бывшего профессионального бейсболиста, который, переночевав однажды в старой машине, отморозил на ногах все пальцы.

Интервью были собраны, но чего-то для статьи все же не хватало.

И вот однажды вечером, перед самым Рождеством, я отправился к Генри в гости. Дом его находился в двух шагах от церкви. Приехав в Детройт шестнадцать лет назад, он купил его за тридцать тысяч взаем. Сейчас скорее всего он стоил и того меньше.

Старый убогий кирпичный фасад, разболтанная калитка и заброшенный участок перед домом. Здесь Генри когда-то раздавал соседям еду; сейчас все было покрыто снегом, льдом и грязью. Рядом был навес, под которым хранились продукты для бедных, огороженный сеткой, предохранявшей продукты от птичьего разбоя.

Генри сидел в передней комнате на маленькой кушетке, той самой, на которой целый год спаи Касс. Вид у дома был опрятный, но довольно-таки жалкий: краска на стенах шелушилась, потолок в кухне кое-где обвалился. Пастор был простужен, без конца кашлял и казался задумчивей обычного. Возможно, это было связано с наступлением Рождества. На стенах висели фотографии его детей, но было очевидно, что в этом году на рождественские подарки им особенно рассчитывать не приходилось.

В те времена, когда Генри торговал наркотиками, стоило ему захотеть телевизор, и в обмен на «дурь» он тут же получал его. Драгоценности? Дорогая одежда? Только глазом моргни. Чтобы все это заполучить, ему даже не требовалось выходить из дома.

Я спросил Генри, надеялся ли он, вступая в обязанности пастора, что когда-нибудь станет жить лучше, чем прежде.

— Нет, — ответил Генри. — Думаю, мне на роду написано работать с бедняками.

— Но вам вовсе не обязательно подражать их образу жизни, — пошутил я.

Генри оглядел свое убогое жилье и тяжело вздохнул:

— Я здесь на своем месте.

— Что вы имеете в виду?

Генри потупился. И сказал то, что забыть непросто.


— Митч, я ужасный человек. Я такое в своей жизни натворил… Этого не сотрешь. Я нарушил все Десять заповедей.

— Неужели? Все десять?

— Когда был моложе, так или иначе… да, все десять.

— Крал? Лжесвидетельствовал? Возжелал чужое?

— Да.

— Изменял жене?

— Гм.

— Убивал?

— Я не нажимал на курок, но в этом участвовал. Я мог остановить убийцу, и человек остался бы жить. А я не остановил. Значит, я замешан в убийстве.

Генри отвел взгляд.

— Те, с кем я был, резали друг другу глотки. Псы пожирали псов. Сильные охотились за слабыми. Убивали. И такое случалось каждый день. Я ненавижу того человека, каким был. Я сел за решетку за то, чего не делал, но я совершал такое, за что меня давно надо было посадить. — Генри глубоко вздохнул: — Вот кем я был.

Он опустил голову, и я услышал его натужное дыхание.

— Я заслужил ад, — тихо произнес он. — За то, что я натворил. И Бог будет прав. Бога не обманешь. Что посеешь, то пожнешь. Поэтому я и говорю моим прихожанам: «Не ставьте меня на пьедестал». В своих проповедях я вселяю людям надежду, что они соберут сладкие плоды, хоть и посадили лимоны, но и сам я насажал этих лимонов… — в глазах его стояли слезы, — и свой урожай еще, наверное, не собрал.

— Не понимаю, — сказал я. — Если вы считаете, что вас ждет наказание…

— Зачем служить Богу? — Генри слабо улыбнулся. — А что еще я могу делать? Это напоминает тот момент, когда все отвернулись от Иисуса, а он спросил своих учеников: «И вы тоже уйдете?» А Петр ему ответил: «Куда же мне идти, Господи?» И я знаю, что он хотел сказать. Куда же уйти от Господа? Он везде.

— Но, Генри, все хорошее, что вы сейчас делаете…

— Нет, — Генри покачал головой, — ты не можешь протоптать себе дорожку в рай. Всякий раз, когда ты стараешься оправдаться своими трудами, ты лишаешь себя этого права. Все, что я теперь буду делать здесь до конца моей жизни, я буду делать только для того, чтобы сказать: «Господи, чего бы вечность мне ни уготовила, позволь хоть что-нибудь для тебя сделать. Я знаю, мой счет в игре хуже некуда. Но разреши мне совершить что-то в этой жизни хорошее… до того, как я уйду… — Генри испустил тягостный вздох. — И уж после этого, Господи, я отдамся на твою милость».

Было уже поздно. В комнате у Генри было холодно, словно в ней витал дух его прошлого. Мы помолчали минуту-другую. Я встал, застегнул куртку, пожелал Генри всего наилучшего и вышел на заснеженную улицу.


Я раньше думал, что имею представление обо всем на свете. Я считал себя умным человеком, который «знает, что он делает», и чем выше я взбирался, тем легче мне было смотреть сверху вниз на то, что мне казалось простоватым и глуповатым, в том числе и на религию.

Но возвращаясь домой в тот вечер, я понял: я не умнее и не лучше других, — мне просто больше повезло. И мне должно быть стыдно за свою самонадеянность, потому что можно знать все на свете, но при этом ничего собой не представлять. А сколько людей страдает, несмотря на то что они и умны, и многого в жизни достигли. Они тоскуют, они плачут, им больно. И они не смотрят сверху вниз. Их взгляды устремлены вверх, куда и мне давно следовало бы обратить свой взор. Потому что если помолчать и прислушаться к себе, то мы поймем: всем нам хочется одного и того же — сочувствия, любви и мира в душе.

Возможно, первую половину своей жизни Генри прожил хуже других, но вторую — скорее всего лучше многих. После этого вечера я больше не задавал себе вопроса: бросает ли прошлое Генри Ковингтона тень на его настоящее и будущее? В Писании сказано: «Не судите». Но у Бога есть на это право, и Генри ни на минуту не забывал об этом. Чего же еще от него можно было потребовать?

Январь

В РАЮ

Наступил январь, а с ним и смена календаря. 2008 год. К концу этого года у нас изберут нового президента, произойдет экономическое землетрясение, многие потеряют уверенность в завтрашнем дне, а число безработных и бездомных дойдет до десятков миллионов. Грозовые тучи мрачно сгущались.

Рэб в молчаливом раздумье бродил из комнаты в комнату. Он пережил Великую депрессию и две мировые войны, и теперь его трудно было поразить какими-либо сногсшибательными событиями. Внешний мир он держал от себя на расстоянии вытянутой руки и сосредоточился на своих внутренних переживаниях. Он молился. Он беседовал с Богом. Он наблюдал, как падает за окном снег. И радовался своим простым повседневным ритуалам: молитве, геркулесовой каше на завтрак, приходу внуков, поездкам с Тилой и телефонным разговорам со старыми приятелями.

Я снова пришел к Рэбу в воскресное утро. Мои родители собирались заглянуть к нему позже и забрать меня на ленч перед моим отлетом в Детройт.

За две недели до этого в субботний вечер наша синагога в честь Рэба устроила празднество, — отмечалось шестидесятилетие его службы. Оно было похоже на вечеринку, которую обычно устраивают родным или друзьям, когда они возвращаются домой после длительного отсутствия.

— Представляешь, — говорил Рэб, изумленно качая головой, — приехали люди, которые годами не видели друг друга. И когда они у меня на глазах обнимались и целовались так, будто нашли без вести пропавших друзей, я плакал. И мы это создали все вместе, своими руками. Это невероятно.

Невероятно? Моя старая синагога? Эта небольшая комната, где мы по утрам праздновали шаббат и другие праздники, и дети, выскакивающие из машин и вприпрыжку бегущие в еврейскую школу? Это что, невероятно? Не слишком ли высокопарное слово? Но потом Рэб молитвенно сложил вместе ладони и прошептал:

— Митч, разве ты не понимаешь? Мы создали общину.

Я, увидев его состарившееся лицо и сутулые плечи, вдруг осознал, что все эти шестьдесят лет он без устали учил нас и помогал стать лучше. Что ж, если вдуматься в слово «невероятно», оно скорее всего в данном случае самое подходящее.

— Как они обнимали друг друга… — повторил Рэб, устремив взгляд куда-то вдаль, — знаешь, мне показалось, что я в раю.

* * *

Похоже, что разговора о загробной жизни нам с Рэбом было не избежать. Как бы этот мир ни назывался — рай, мокша, вальхалла, нирвана, — идея загробной жизни почти во всех религиях основополагающая. И чем ближе подходила жизнь Рэба к завершению, тем чаще он задумывался над тем, что ждет его в мире грядущем, или, как он выражался на иврите, в «Олам хабаа». Вот сейчас голос Рэба, его осанка говорили о том, что он ищет ответа. Он словно путник, который взбирается на холм, торопится, пытаясь разглядеть, что же там за его вершиной.

У Рэба уже было куплено место на кладбище, неподалеку от его места рождения, Нью-Йорка, — там, где были похоронены его родители. На этом же кладбище была похоронена и его дочь Рина. Придет время, и все три поколения воссоединятся, по крайней мере в земле, а если сбудется то, во что он верил, — в другом месте тоже.

— Думаете, вы снова встретитесь с Риной? — спросил я.

— Думаю, что да.

— Но ведь она тогда была совсем ребенком.

— Там, — прошептал он, — время не имеет никакого значения.


Однажды в своей проповеди Рэб рассказал притчу о человеке, которому показали рай и ад. В аду усопшие сидели вокруг банкетного стола, ломившегося от деликатесов. Но их вытянутые вперед руки были связаны, и они не могли ничем насладиться на этом пиру вечности. «Это ужасно, — сказал человек. — Покажите мне рай». Его привели в другое помещение, поразительно сходное с первым. Такой же банкетный стол, такие же деликатесы. Единственная разница заключалась в том, что эти усопшие кормили друг друга.


— Вы думаете, на небесах происходит нечто подобное? — спросил я Рэба.

— Откуда мне знать? Я верю, что там что-то есть. Для меня этого достаточно. — Рэб потер подбородок. — Но должен признаться… что я жду смерти даже с некоторым интересом, поскольку скоро узнаю ответ на этот мучительный вопрос.

— Не говорите таких слов…

— Каких слов?

— Не говорите о смерти.

— Почему же? Разговоры о ней тебя расстраивают?

— Ну… я хочу сказать… Людям неприятно слышать это слово.

Это прозвучало совсем по-детски.

— Митч, послушай… — Рэб понизил голос и обхватил себя руками за плечи.

На нем сегодня была клетчатая фланелевая рубашка, никак не сочетавшаяся с синими штанами, а поверх нее теплый свитер.

— Я знаю, что есть люди, которым будет нелегко после того, как я умру. Я знаю, что моим родным, всем тем, кого я люблю, — надеюсь, и тебе тоже, — будет меня не хватать.

Мне-то наверняка будет его не хватать. Он даже не догадывается насколько.

— Отец наш. Господи, выслушай меня, пожалуйста, — протяжно заговорил Рэб, устремив взгляд наверх. — Я счастливый человек. Мне в этой жизни многое удалось. Мне удалось даже немного усовершенствовать Митча… — Рэб указал на меня сморщенным старческим пальцем. — Но этот человек все еще задает вопросы. Поэтому, Господи, подари ему еще долгие лета, чтобы, когда мы с ним воссоединимся, нам было о чем потолковать. — Рэб лукаво улыбнулся: — Ну что?

— Спасибо, — сказал я.

— На здоровье, — ответил он и заморгал.

— А вы правда думаете, что мы снова когда-нибудь встретимся?

— А ты разве так не думаешь?

— Да ну что вы, — робко возразил я, — вы там будете совсем на другом уровне.

— Митч, ну что ты такое говоришь?

— Вы же Божий человек.

Он посмотрел на меня с благодарностью.

— Ты тоже Божий человек, — шепотом произнес он. — Как и каждый из нас.


И тут в нашу беседу ворвался звук дверного звонка. Я услышал в соседней комнате голоса моих родителей и Сары. Я принялся собирать свои пожитки. А потом зачем-то напомнил Рэбу, что через несколько недель грядет «Супербоул»[25].

— А, «Супербоул», — проворковал он, что само по себе было довольно забавно, так как вряд ли он хоть когда-нибудь его смотрел.

В комнату вошли мои родители, и пока я застегивал молнию сумки и собирался, они поздоровались и принялись болтать с Рэбом. Ему нелегко было подниматься с кресла, и он беседовал с ними сидя.

Забавно, как история повторяется. Сорок лет назад воскресным утром родители забирали меня из религиозной школы, отец сидел за рулем, и мы все вместе ехали куда-нибудь на ленч. Разница была лишь в том, что раньше я убегал от Рэба, а теперь мне не хотелось от него уходить.

— Едете на ленч? — спросил Рэб.

— Да, едем на ленч, — ответил я.

— Это хорошо. Всей семьей. Так и должно быть.

Я обнял его. А он обхватил меня за шею, — намного крепче обычного.

И тут же вспомнил нужную песню.

— «Идите наслаждайтесь! Жизнь, увы, не бесконечна»[26].

В ту минуту я и не догадывался, насколько уместной была эта песня.

ЦЕРКОВЬ

— Вы должны к нам приехать, тут есть на что посмотреть, — Генри даже не скрывал своего возбуждения.

Я вышел из машины и заметил, что автомобилей на улице больше обычного, из боковой двери одни люди выходили, а другие тут же в нее входили, и лица этих людей были мне совсем незнакомы. Среди них были и афроамериканцы, и белые. И одеты они были существенно лучше, чем прихожане этой церкви.

Когда я ступил на помост, Генри тут же заметил меня, улыбнулся во весь рот и распахнул объятия.

— От всей души спасибо, — произнес он и стиснул меня огромными голыми ручищами.

И тут до меня дошло. Он же в футболке!

В церкви снова топили.

— Здесь прямо как в Майами-Бич! — вскричал Генри.


Оказалось, что газовая компания, пристыженная газетными статьями, возобновила свое обслуживание. Был подписан договор, по которому церковь обязалась постепенно выплачивать свой долг. И еще объявилось немало людей, которых тронула статья о церкви Генри. Именно их я сегодня и видел. Они пришли готовить еду и сервировать столы. За ними сидело множество бездомных — мужчин и женщин, — и почти все они сняли с себя теплую одежду. А вместо какофонии воздуходувов раздавался приятный гул беседы.

— Потрясающе, верно? — сказал Генри. — Бог нам благоволит.

Я спустился в спортивный зал и увидел человека, о котором написал в своей статье — того самого, что отморозил себе пальцы ног. В статье я упомянул, что восемь лет назад его оставила жена, уйдя от него вместе с дочерью, из-за чего он опустился. Судя по всему, кто-то увидел его снимок в газете и сообразил, что надо сделать.

— Сейчас увижу, — сказал он мне.

— Кого? Жену?

— И мою девочку тоже.

— Прямо сейчас?

— Ага. Восемь лет, парень!

Он засопел. Ему явно хотелось что-то сказать.

— Спасибо, — наконец прошептал он и исчез.

Пожалуй, никогда прежде меня так не трогало слово «спасибо».


Я уже собрался уходить, когда заметил ковыляющего на костылях Касса.

— Мистер Митч, — певуче позвал он меня.

— Стало немного теплее, а? — спросил я.

— Да, сэр, — ответил он. — И наши тоже все повеселели.

Тут я заметил длинную очередь. Поначалу я решил, что люди выстроились за едой — наверное, за добавкой, подумал я, — но, приглядевшись, увидел, что за столом, к которому тянулась очередь, стояли волонтеры и раздавали одежду.

Какой-то крупный мужчина, натянув на себя зимнюю куртку, крикнул Генри:

— А что, пастор, побольше размера у тебя нету?

Генри рассмеялся.

— Что тут происходит? — спросил я.

— Нам пожертвовали одежду, — сказал Генри.

Я насчитал несколько больших стопок с вещами.

— Приличное количество, — заметил я.

Генри посмотрел на Касса.

— Он еще не видел?

И не успел я опомниться, как уже шествовал за дородным Генри и одноногим старостой, с улыбкой размышляя о том, что вечно плетусь по пятам за верующими.

Касс вынул из кармана ключ. Генри распахнул дверь, и мы вошли в главное помещение церкви.

— Смотрите! — сказал Генри.

Между рядами скамеек один за другим стояли мешки с легкой одеждой, куртками, пальто, ботинками, игрушками — все проходы от первого до последнего были уставлены мешками.

У меня перехватило дыхание. Генри был прав. «Каким бы именем люди Его ни называли, — подумал я, — но Бог и вправду милосерден».

ИЗ ПРОПОВЕДИ РЭБА, ГОД 2000-й

— Дорогие друзья, я умираю.

Не огорчайтесь. Я умираю уже с шестого июля 1917 года. В этот день я родился, и, как сказал автор псалмов, «Мы — те, кто родился, родились, чтобы умереть».

Так вот, я слышал на эту тему один анекдот. Пастора послали провести службу в некой деревенской церкви, и он начал свою проповедь с тревожного напоминания: «Каждый прихожанин этого прихода умрет!» Пастор оглядел паству и вдруг увидел, что какой-то человек, сидящий в первом ряду, широко улыбается. «И что же в этом смешного?» — спросил его пастор. «Я-то не прихожанин этой церкви, — ответил тот. — Я просто приехал на выходной навестить сестру».

Февраль

ПРОЩАНИЕ

Машина подкатила к супермаркету. Стояла первая неделя февраля, и земля была засыпана снегом. Рэб смотрел в окно. Тила нашла парковку, выключила зажигание и спросила Рэба, пойдет ли он вместе с ней.

— Я немного устал, — сказал он. — Я лучше здесь подожду.

Это был явно недобрый знак. Рэб обожал супермаркеты, и если он отказывался туда идти, значит, что-то было неладно.

— Вы не могли бы включить музыку? — попросил он.

И пока Тила покупала хлеб, молоко и сливовый сок, Рэб сидел в машине на заснеженной парковке совсем один и слушал индийскую музыку. Последний раз в этом мире он был наедине с самим собой.

К тому времени, когда они вернулись домой, Рэб выглядел совсем слабым, и у него начались мучительные боли. Позвонили врачу. Рэба увезли в больницу. Там медсестры задали ему простые вопросы: как его зовут? где он живет? И он на них ответил. Он, правда, не мог вспомнить точной латы, но зато помнил, что в этот день проходили первичные выборы, и пошутил: «Если тот, за кого я голосую, наберет на один голос меньше и проиграет, я покончу с собой».


Рэбу сделали анализы. Родные не покидали его ни на минуту. На следующий вечер с ним сидела его младшая дочь Гиля. Она должна была вот-вот улететь в Израиль и волновалась, не стоит ли ей отложить поездку.

— Не думаю, что мне следует лететь, — засомневалась она.

— Поезжай, — сказал Рэб. — Не волнуйся, я в твое отсутствие ничего не натворю.

Он закрыл глаза. Гиля позвала медсестру и попросила ее дать отцу лекарство немного раньше, чтобы он мог скорее заснуть.

— Гиль… — пробормотал Рэб.

Гиля взяла его за руку.

— Не забывай вспоминать.

— Хорошо, — ответила Гиля и заплакала. — Теперь я уж точно никуда не поеду.

— Поезжай, — сказал Рэб. — Вспоминать можно и там.

Она посидела с ним еще какое-то время. Отец и дочь наедине друг с другом. Наконец Гиля нехотя поднялась. Поцеловала его на прощание.

Медсестра дала ему лекарства. Она уже стояла в дверях, когда Рэб прошептал ей вслед:

— Если вы погасите свет, будьте добры загляните ко мне разок-другой. Вы ведь не забудете обо мне?

Медсестра улыбнулась:

— Как же можно забыть о поющем раввине?


На следующее утро, вскоре после восхода солнца Рэб проснулся. В комнате стояла тишина. Медсестра пришла протереть его губкой, и пока она нежно водила губкой по его телу, он ей тихонько что-то напевал, готовый к новому дню.

Но вдруг голова его поникла, и пение навсегда умолкло.


Лето. Мы сидим у него в кабинете. Я спросил, почему, как ему кажется, он стал раввином.

Рэб начинает загибать пальцы.

— Во-первых, я всегда любил общаться с людьми. Во-вторых, мне нравилось относиться к ним с тактом и дружелюбием. В-третьих, у меня есть терпение. В-четвертых, я люблю преподавать. В-пятых, я крепок в своей вере. В-шестых, эта работа соединяет меня с прошлым. И наконец, в-седьмых, она позволяет мне воплотить то, чему учит наша традиция: живи достойно, твори добро и будь благословен.

— Но в этом перечне отсутствует Бог.

Рэб улыбнулся:

— Бог в нем стоит еще до «во-первых».

ПРОЩАЛЬНАЯ РЕЧЬ

Синагога была полна народу. Ни одного свободного места. Люди бормотали друг другу приветствия, обнимались, плакали, и все как один старательно отворачивались от сцены. На любой похоронной службе все лица обращены на сцену, но как часто сцена является тем местом, которое оставил покойный? Он обычно сидел в этом кресле… Он всегда стоял за этой кафедрой…

После тяжелого инсульта Рэб прожил еще несколько безмятежных дней — в коме. За это время его жена, дети и внуки успели прошептать ему на ухо прощальные слова. И я сделал то же самое. Я гладил его густые седые волосы, прижимался щекой к его щеке и обещал, что он не умрет еще раз, что его не забудут, что, пока я жив, этого не случится. За эти восемь лет я ни разу не плакал в присутствии Рэба.

А когда я заплакал, он уже этого не видел.

Я вернулся домой и стал ждать звонка. Я не мог приступить к прощальной речи. Я считал, что пока Рэб жив, делать этого нельзя. У меня было собрано все: и пленки, и записи, и снимки, и готовые тексты, и вырезки из газет, и даже потрепанный учебник с семейной фотографией.

Раздался звонок. Я сел писать прощальную речь. А на все те материалы, что я для нее подготовил, даже ни разу не взглянул.


В куртке у меня лежало несколько отпечатанных страничек — последняя просьба Рэба. У меня ушло восемь лет на то, что, по моим предположениям, должно было занять не более двух-трех недель. Мне уже было далеко за сорок, и выглядел я намного старше.

Я стал вспоминать, как это все началось.

«Ты не мог бы сказать прощальную речь на моих похоронах?»

Этот вопрос словно был из другой жизни.

И началась тихая, полная достоинства служба, — за шестьдесят лет первая служба, которую Альберт Льюис не вел сам и в которой даже не участвовал. Через несколько минут, после того как прочитали молитвы, раввин Стивен Линдман — ему в свое время Рэб милостиво уступил свое место — с любовью заговорил о своем предшественнике. «Эту потерю невозможно возместить», — сказал он. И эту фразу я теперь повторяю снова и снова.

А потом все умолкли. Наступила моя очередь.

Я поднялся по застланным ковром ступеням и прошел мимо гроба, в котором лежал человек, воспитавший меня в этом молитвенном доме, воспитавший во мне веру — свою прекрасную веру, — и почувствовал, что начинаю задыхаться. Я понял, что должен хоть на мгновение остановиться, чтобы прийти в себя.

И вот я оказался там, где обычно стоял он.

Я наклонился вперед и заговорил:

— Дорогой Рэб!

Что ж, вы наконец-то этого дождались. Вам все-таки удалось собрать нас всех здесь, и не в дни Великих Праздников.

В глубине души я знал, что этого дня не избежать. И все же сейчас я чувствую себя не на месте. Я должен сидеть там, внизу. А здесь должны стоять вы. Здесь — ваше место. Отсюда вы всегда проявляли о нас заботу, вы вели нас за собой, вы просвещали нас, вы пели нам, вы задавали непростые вопросы, с этого места вы говорили обо всем, начиная с иудейского закона и кончая номером страницы, на которой надо было открыть молитвенник.

Казалось, что Вселенная устроена так: мы — где-то внизу, Бог — наверху, а вы — посредине между нами. Когда нам страшно было оказаться лицом к лицу с Богом, мы сначала шли к вам, — вроде как подружиться с секретаршей, прежде чем войти в кабинет начальника.

Но где же нам искать вас теперь?


Восемь лет назад я произнес в этом зале речь, и после нее вы подошли ко мне и сказали, что у вас есть ко мне просьба. Вы спросили меня, не смогу ли я произнести на ваших похоронах прощальную речь. Я был потрясен. Я и по сей день не знаю, почему вы выбрали именно меня.

Но когда вы обратились ко мне с этой просьбой, я сразу же понял, что, во-первых, не смогу вам в ней отказать, а во-вторых, что должен узнать вас поближе, и не только как священнослужителя, но и как человека. Мы начали встречаться. У вас в офисе, у вас дома, час — здесь, два часа — там.

Неделя обернулась месяцем. Месяц — годом. Восемь лет спустя я порой задумываюсь: а не было ли все это ловким трюком заманить меня на образовательные курсы для взрослых? Во время наших встреч вы смеялись и плакали, мы спорили и обсуждали всевозможные идеи — серьезные и незначительные. Я узнал, что, помимо мантии, вы иногда ходите в черных носках и сандалиях — видок еще тот! — в шортах по колено, в клетчатых рубашках и теплых жилетах. Я узнал, что вы завалили дом старыми письмами, вырезками статей, карандашными рисунками и выпусками газеты нашей синагоги за много-много лет. Одни накапливают горы одежды, другие коллекционируют машины. Вы же пытались сохранить каждую интересную мысль, что попадалась вам на пути. Однажды я заявил вам, что в отличие от вас я не Божий человек. А вы возразили мне: «Ты — Божий человек». И еще вы сказали: «Ты найдешь, что сказать, когда придет этот день».

Вот он и пришел. День настал, и вас с нами нет.

И здесь за кафедрой совсем пустынно.

Ну что ж, начнем с биографии — любая прощальная речь должна начинаться с биографии. Вы родились в городе Нью-Йорке во время Первой мировой войны, ваша семья жила в страшной нищете, однако ваш отец, даже отправившись на Аляску, ни разу не нарушил закон кашрута[27]. Ваш дед и отец вашей жены были раввинами — на вашем семейном древе раввинов не счесть, — а вы, несмотря на это, хотели стать учителем истории. Вы любили преподавать. И все же вы попытались стать раввином, но у вас не получилось. Тогда выдающийся еврейский ученый сказал вам три слова, которые вы потом не единожды повторяли многим из нас: «попытайся еще раз».

И вы послушались. Слава Богу, что вы на это решились.

В то время, когда вы получили звание раввина, стало популярным уезжать на Западное побережье, в Калифорнию. Там строились и процветали новые синагоги. А вы, вместо того чтобы лететь в Калифорнию, сели в автобус и, проехав пару часов по шоссе Нью-Джерси — Тернпайк, оказались в конгрегации, которая едва выживала и ютилась в старом полуразрушенном доме. Вы сделали это потому, что, как Джимми Стюарт в фильме «Эта прекрасная жизнь», чувствовали необходимость быть поближе к своей семье. И так же, как герой этого фильма, вы остались в этом месте навсегда. А потом построили новую синагогу. Некоторые, наверное, скажут, что вы «принесли ее сюда на своих плечах».

Благодаря вашей сердечной заботе маленькая синагога превратилась в большую и процветающую. Но она находилась между двумя церквями — ситуация неоднозначная. Однако вам всегда удавалось разрешать даже самые сложные конфликты. Как-то раз случилось так, что католический священник из соседней церкви обидел одного из членов нашей синагоги, и вы настояли, чтобы он извинился. А когда примирение произошло, вы дождались перемены в католической школе, и дети, высыпавшие на школьный двор, увидели, как вы прогуливались со священником под руку, демонстрируя детям-католикам, что разные веры могут мирно соседствовать друг с другом.

Вы умели нас защитить. Вы стояли за нас горой. Вы привлекали все новых и новых членов, вы построили еврейскую школу, и наша религиозная община так разрослась, что стала трещать по швам. Вы возглавляли наши демонстрации. Вы возили нас на экскурсии. Вы приходили к людям домой, когда у них случалось несчастье. Вы навещали тех, кто был в беде. Бессчетное число раз.

Вы были священнослужителем. И вы служили людям. Вы никогда над ними не возносились. И люди стремились вас услышать. На каждую вашу проповедь стекались толпы, как будто пропустить ее было страшным грехом. Я знаю, вы терпеть не могли, когда после службы люди с шумом устремлялись к выходу. Но, Рэб, подумайте о тех молельных домах, где прихожане спешат к выходу до начала проповеди!

Шесть десятилетий подряд вы были нашим раввином, а когда ушли с этого поста, не переселились, как многие другие, во Флориду, а заняли место в последнем ряду молельной комнаты. Такие поступки свойственны скромным людям. Но задвинуть вас в задний ряд так же трудно, как невозможно человеку заглушить голос своего сердца.

Здесь, Рэб, ваш дом. Вы в его балках, в его половицах, в его стенах, в его светильниках. Эхо в каждом коридоре разносит ваши слова. Мы и сейчас слышим ваш голос. Я все еще слышу ваш голос.

Как я могу — как мы можем — с вами проститься? Вы часть нашей жизни — от рождения до смерти. Вы нас учили, вы нас женили, вы нас утешали. Вы были у нас на свадьбах, вы были у нас на похоронах, вы были рядом с нами в самые важные минуты нашей жизни. Когда у нас случалась беда, вы придавали нам мужества, когда мы в гневе кричали на Бога, вы раздували искорки нашей веры и напоминали нам слова мудреца о том, что цельным человеком может стать лишь тот, у кого разбито сердце.

Посмотрите, сколько здесь сегодня разбитых сердец. Посмотрите на лица людей в этом зале. Всю мою жизнь у меня был один-единственный раввин. Всю вашу жизнь у вас была одна-единственная конгрегация. Может ли хоть кто-нибудь из нас попрощаться с вами, не расставшись с частицей самого себя?

Где нам теперь вас найти?


Помните, Рэб, как вы мне рассказывали о своем детстве в Бронксе, о жизни тесной, сплоченной общины, о том, что однажды, когда вы, ребенком, толкнули плечом тележку, в надежде, что с нее упадет яблоко, тут же с пятого этажа донесся крик соседки: «Альберт, этого делать нельзя!» Бог то и дело грозил вам пальцем.

А потом вы стали для нас этим самым грозящем пальцем. Знаете ли вы, сколько добра вы сделали, остановив нас на пороге зла? Многие из нас уехали отсюда: поселились в других краях, поменяли климат, работу, но и для них вы все тот же — наш старый, добрый раввин. Мы смотрим в окно и снова видим ваше лицо, слышим ваш голос.

Но где нам теперь вас найти?


В наши последние встречи вы часто заводили разговор о смерти и том, что происходит после нее. И тогда вы поднимали кверху лицо и напевали: «Ну, Господь, если хочешь меня забрать, забирай. Только пусть мне будет не бо-о-ольно».

Между прочим, Рэб, к вопросу о пении. Уолт Уитмен воспел «электричество в теле». Билли Холидей пела блюзы. А вы пели… все. Вы могли бы спеть даже телефонную книгу. Я, бывало, звонил и спрашивал, как вы себя чувствуете, а вы в ответ: «Старик равви-ин совсем уже не то-о-от…»

Я вас дразнил за пение, хотя на самом деле оно мне очень нравилось. И всем остальным тоже. Я не удивляюсь, что еще несколько дней назад, когда медсестра пришла вымыть вас, вы, едва живой, запели. Мне хотелось бы думать, что Богу было настолько приятно видеть, как вы радуетесь жизни и как поете даже в больнице, что Он решил забрать вас к себе на полукуплете вашей песни.

И вот теперь вы рядом с Богом. Я в это верю. Вы сказали мне как-то, что ваше самое большое желание после смерти — хоть как-нибудь сообщить нам, что вы благополучно добрались до места назначения. Даже умирая, вам, похоже, хотелось прочитать еще одну проповедь.

Но вы знали, что есть необъяснимая, умопомрачительная причина, по которой вы сегодня не можете с нами говорить, потому что, если бы вы могли, нам, возможно, не нужна была бы вера. А для вас вера была важнее всего на свете. Вы были тем самым коммивояжером из еврейской притчи, которую любили цитировать, коммивояжером, который каждый день стучался в дверь возможного покупателя и с улыбкой предлагал свой товар, пока покупателю эта настырность настолько надоела, что он плюнул коммивояжеру в лицо. А тот вытер носовым платком плевок, снова улыбнулся и сказал: «Похоже, идет дождь».

Сегодня люди тоже достают носовые платки, но не потому, что идет дождь. А потому, что нам невыносимо тяжело с вами расставаться. Потому, что некоторым из нас хочется попросить у вас прощение за то, что порой своими поступками мы словно прогоняли вас прочь, за то, что мы плевали в лицо своей вере.


Мне не хотелось произносить эту речь. Я боялся. Мне казалось, что рядовой член синагоги не должен выступать с речью о ее лидере. Но потом я понял, что сегодня тысячи членов нашей синагоги будут говорить о вас речи — в машине и дома за обеденным столом. Ведь прощальная речь не что иное, как собранные воедино воспоминания. А мы всегда будем помнить вас. Мы не сможем вас забыть потому, что каждый день в нашей жизни нам будет вас не хватать. Стоит представить мир без вас, и кажется, будто в нем поубавилось Божественного присутствия, а поскольку такое невозможно, то невероятно трудно поверить в то, что вас больше нет.

Но я думаю, что вы стали частицей Его славы, звездой на небе и теплой искрой в наших сердцах. Я верю, что вы воссоединились с вашими предками, с вашей дочерью, с вашим прошлым и что на душе у вас спокойно.

Да хранит вас Бог, да поет Он вам песни, а вы — Ему.

Где же нам найти вас, Рэб?

Мы найдем вас там, куда вы, добрый служитель Бога, всегда нас направляли.

Мы поднимаем глаза к небу.

ТО, ЧТО МЫ ОСТАВЛЯЕМ

Пустота неосязаема, но после смерти Рэба, клянусь, я ощущал ее физически, особенно по воскресеньям, когда я обычно ездил к нему на поезде из Нью-Йорка. Со временем я заполнил этот пробел визитами поближе к дому — посещениями пастора Генри и его церкви на Трамбэл-авеню. Я лучше узнал его прихожан. Я получал удовольствие от его проповедей. И хотя теперь, как никогда прежде, я чувствовал себя верующим иудеем, Генри шутливо прозвал меня «своим первым официальным еврейским прихожанином». Я стал приходить в те вечера, когда там ночевали бездомные, и писать о них рассказы. Читателей эти истории трогали, и некоторые даже присылали деньги: кто пять долларов, кто — десять. А один из читателей, проехав час по Мичиганскому шоссе, зашел в церковь, огляделся, застыл в изумлении и, протянув Генри чек на тысячу долларов, тут же исчез.

Генри открыл в банке счет специально для ремонтных работ в церкви. Появились новые волонтеры, приходившие помочь в приюте для бездомных. А как-то раз в воскресенье большая пригородная церковь «Христианская ассамблея Нортвиля» пригласила Генри выступить в ней. Я поехал послушать его проповедь. На Генри была длинная черная мантия, в руках беспроволочный микрофон. Отрывки, которые он читал из Писания, высвечивались на двух огромных экранах. Освещение было превосходным, потолок массивным и сухим, звучание голосов — как в концертном зале, а на сцене даже стоял огромный рояль. И почти все прихожане — белые люди из среднего класса. Но Генри и тут остался самим собой. Не успел никто и глазом моргнуть, как он уже расхаживал по сцене, призывая прихожан не растрачивать попусту свои таланты, как в свое время поучал в одной из притч Иисус. Генри советовал им, не стесняясь, применять их в его церкви. «Если вы жаждете увидеть чудеса, на которые способен наш Господь, — говорил он, — то перед вами одно из них».

Когда он закончил свою проповедь, все встали и начали аплодировать. Генри сошел с кафедры и скромно поклонился.

Я вспомнил его полуразвалившуюся церковь. И подумал, что, наверное, в крыше каждого дома есть дыра, сквозь которую льются слезы и вихрем влетают несчастья. Мы чувствуем свою уязвимость и тревожимся: какая еще беда ждет нас на пороге?

В тот день я смотрел на Генри, окруженного новыми веселыми лицами, и мне мгновенно вспомнились слова Рэба: «Даже с каплей веры люди способны исправлять дурное и меняться». В ту минуту не верить в это было просто невозможно.

* * *

Я пишу эти строки, а на дворе холодно, и синий брезент на крыше церкви завален снегом, но, как только потеплеет, — а это обязательно должно случиться, — мы починим крышу. Наступит день, говорю я Генри, и мы сможем это сделать. Мы пробудим в людях великодушие, соберем деньги и заменим эту дырявую крышу новой. Мы сделаем это, потому что это необходимо, потому что просто нельзя поступить иначе.

И еще мы сделаем это ради девчушки, дочки прихожан, что родилась недоношенной, весом всего в несколько фунтов. Врачи не верили, что она выживет, но ее родители молились и молились, и она выжила, и теперь этот комочек энергии излучает такую улыбку, которой можно оживить мертвого. Ее приводят в церковь почти каждый вечер. Она скачет между столами, за которыми сидят бездомные, и кокетливо подставляет им свою головку — пусть погладят. У нее мало игрушек и нет никаких послешкольных занятий, но она — член общины, и у нее есть домашний очаг и семья.

Ее отец — одноногий инвалид по имени Касс, а мать — бывшая наркоманка Марлен. И поженил их пастор Генри Ковингтон в церкви «Я страж брату своему».

А через год родилась эта чудесная девочка, которая теперь скачет вокруг нас, точно на своей собственной божественной игровой площадке.

И зовут ее Мирэкл — Чудо.

Сила духа — вещь поразительная.

* * *

Я часто задавался вопросом, почему все-таки Рэб попросил произнести прощальную речь именно меня. Я спрашивал себя: может быть, это было нужно не столько ему, сколько мне? И вот всего через несколько минут после моей речи Рэб выложил свою козырную карту.

Перед завершающей службу молитвой кантора на сцену вдруг поднялся внук Рэба Рон, на глазах у всех поставил магнитофонную пленку, нажал на кнопку, и в зале, где столько раз звучали мудрые речи Альберта Льюиса, снова зазвучал его голос:

— Дорогие друзья, вы слышите голос вашего бывшего раввина…

Рэб сделал эту запись специально для того, чтобы ее воспроизвели после его смерти. Он рассказал о ней только своей помощнице Тиле, и та привезла эту запись его родным. Речь была короткая. В ней Рэб ответил на два вопроса, которые, в его бытность раввином, ему задавали чаще всего.

Первый вопрос был такой: верил он в Бога или нет? И Рэб ответил, что верил.

Второй вопрос был о загробной жизни: есть она или нет?

— Здесь, на Земле, я бы ответил так: да, там что-то есть. Но, друзья мои, я прошу у вас прощения: сейчас, когда я знаю наверняка, что именно там есть, я, I сожалению… не могу вам об этом рассказать.

И все рассмеялись.


Я не забыл про папку с надписью «Бог». Через несколько месяцев после смерти Рэба я отправился к нему домой посмотреть, что же в ней хранилось. Я достал ее с полки, и меня пробрала дрожь. Восемь лет подряд я смотрел на эту надпись «Бог», и в конце концов мне стало казаться, что от нее веет каким-то божественным дуновением.

Я обвел взглядом пустой кабинет и почувствовал, что внутри у меня все сжалось. Если б только рядом со мной был Рэб. Я резким движением открыл папку.

И он оказался рядом со мной.

В папке лежали сотни вырезок из статей и множество заметок Рэба, подготовленных для проповедей, испещренных вопросами, стрелками и замечаниями, начерканными рукой моего раввина. Все они были о Боге. И тут до меня наконец дошло: суть моих встреч с Рэбом и Генри заключалась не в сделанных мной выводах, а в поиске, в исследовании, в продвижении к вере. Нельзя открыть шкатулку и увидеть там Бога. Но если слушать истории, изучать традиции, высказывания мудрецов, то со временем уже не придется лезть на верхнюю полку — Бог окажется рядом с тобой.

Знаете ли вы хоть одного верующего человека? Пытались ли вы убежать от него? Если пытались, остановитесь. Посидите спокойно минуту-другую. Выпейте стакан воды. Съешьте кусок кукурузного хлеба. И возможно, вы поймете, что вам есть чему поучиться. Вера не кусается. И не отнимает у человека силы. Она лишь утверждает, что в каждом из нас есть искра Божья. И возможно, эта искра когда-нибудь спасет мир.

* * *

В зале звучали последние прощальные слова Рэба: «Пожалуйста, любите друг друга, говорите друг с другом, не допускайте, чтобы из-за ничтожных раздоров рушилась дружба…»

А потом он запел на простейшую мелодию:

До свиданья, друзья, до свиданья.

Мы увидимся снова, друзья.

До свиданья, друзья, до свиданья.

И зал подхватил последнюю строчку.

Наверное, это была самая громкая из всех когда-либо звучавших здесь молитв.

Я так и знал, что Рэб уйдет со сцены, напевая.

Загрузка...