Немного могу рассказать я о своем детстве. Оно промчалось так бесплодно и так быстро. Многое уже давно выветрилось из моей памяти.
Но когда я уношусь мыслью в то далекое прошлое, — нелепое и грустное, — то передо мной словно из глубокой тьмы снова встают яркие видения и в памяти воскресает невинный образ детства.
Картины далекого прошлого встают одна за другой.
Вновь вижу отчий дом, окруженный ветхой, полуразвалившейся стеной. Вижу широколиственные деревья, которые своими огромными ветвями осеняли наш домик. И снова я слышу голоса знакомых птиц и вижу их лукавые лица.
Мне начинает казаться, что очень немного прошло с тех пор. Кажется будто это было вчера…
Вот я вижу мою старую бабушку. Она сидит у дверей нашего дома. Это ее излюбленное место. Все то же старое ореховое дерево защищает ее седую голову от знойных лучей жгучего солнца.
Сидит она, как всегда, задумчивая и молчаливая. У нее на коленях дремлет старый и закадычный ee друг — огромный мохнатый кот и видит сладкие сны…
Милая бабушка! Все также добротою веет от темно-желтого, морщинистого твоего лица, все также ласково и любовно глядят на меня жалостливые твои глаза! И вот, чудится мне, что слышу мудрую твою речь.
— Фархат, дитя мое, не ходи ты в темноте с обнаженной головой, злой дух поразит тебя в голову…
— Фархат, смотри, милый, крестись, когда зеваешь, гляди как бы нечистый не проник в тебя…
— Брось ты жвачку, не жуй на ночь, — это, голубчик мой, тревожит сон мертвецов…
И сколько было этих поучений и предостережений!
Она предостерегала меня от опасностей, ожидающих человека, который подходит к развалинам, проходит один мимо кладбища… Она не позволяла мне играть с черными кошками…
Бабушку мою звали Шушан. Это имя она унаследовала у своей матери. Сколько было ей лет я и теперь не знаю. Но она была очевидцем таких событий, над которыми промчались века…
Несмотря на это, она нисколько не утратила бодрости. Неустанная, как машина, она с утра до поздней ночи была в беспрерывном движении. Всевидящим оком она следила за всем, беспокойно спрашивала обо всем и от всех требовала отчета. До самой своей смерти, она не выпускала из рук бразды правления и, как знак своей верховной власти, подобно скипетру, она держала в своей руке деревянный половник, которым сама разливала нам обед и ужин.
До самой ее смерти все в нашем доме — от мала до велика — с безропотной покорностью и смирением подчинялись ее воле и чтили ее авторитет.
Бабушка была очень трудолюбива. Я хорошо помню, как она долгие ночи просиживала на излюбленной козлиной шкурке у веретена и неустанно пряла.
Мне кажется, что вот сейчас я опять слышу ее тихий голос, напевающий какую-то грустную мелодию, в которую врывается скрип ее патриархального веретена.
В селе мою бабушку считали одной из самых умных старух, а в нашем доме она почиталась непогрешимой. Говоря по правде, в детстве я сам дивился ее премудрости. Она знала все.
Она знала значение и смысл всех сновидений. Знала — что значит, когда «дергает» глаз или какая-нибудь другая часть человеческого тела. Она понимала язык птиц, знала, что предвещает скворец, когда он садится на забор и посвистывает. Она не выносила зловещего крика филина и предлагала мне убить эту злую птицу, если она сядет на наш забор. Она знала почему мудрый царь Соломон проклял воробья и она знала, кто украсил головку потатуйки таким красивым гребешком из перьев. Чего-чего только не знала моя бабушка! Она мне рассказывала как настанет конец мира, как явится Антихрист. Она говорила, что окаянный Антихрист будет сидеть на огромном осле, а уши у этого осла длинные-длинные, такие длинные, что конец одного уха доходит до самого Запада, а конец другого до самого Востока. И вот, тогда-то и появятся, уверяла она, поганенькие «гоги и магоги» — это малюсенькие людишки, такие малюсенькие, что мои лапти могут служить для них домом.
Но больше всего я любил ее сказки.
Я еще живо помню некоторые из этих сказок, которые она мне рассказывала по ночам. Бывало, начнет она рассказывать сказку и тянет ее всю неделю. Ах, как прелестно она рассказывала! Мне все было так понятно, и так приятно было слушать ее! Но когда она начинала рассказывать о дэвах, о злых духах, о всякой нечисти и о преисподней, то мне становилось невыносимо страшно, мной овладевал ужас… А больше всего я боялся, когда она рассказывала о мертвецах…
Но когда умерла сама бабушка, я ее совсем не боялся. Она спокойно лежала в гробу и, казалось, спала. Лицо у нее было такое же доброе, приветливое как и прежде. Я нисколько не сомневался, что ее душа полетит к ангелам, так как она была добрая и никогда не била меня. На ее похоронах я очень много плакал, Мать мне говорила тогда, что настанет день и наша бабушка встанет из гроба. Господи, как это меня радовало!..
Мою мать звали Нигяр. Видели ли вы цветок, который уже увял, не успев еще распуститься? Такова была моя мать.
Бедная женщина! Никогда не забыть мне твоего бледного печального лица!
Почему ты была такая невеселая? Почему глаза твои глядели так грустно и в них почти никогда не высыхали слезы?..
Моя мать была худая, стройная женщина со слабым сложением. На ногах она всегда была больна, но никогда не ложилась в постель.
— Кто же будет смотреть за моими детьми, — говаривала она, когда ей советовали лечь в постель поотдохнуть, набраться сил, окрепнуть малость.
Целыми днями она не знала ни отдыха, ни покоя. То она пекла, то стряпала, то стирала, то шила и штопала.
Но не домашние заботы мучили ее и терзали. У нее было затаенное горе, о котором я в то время не знал, но теперь-то все знаю.
Во всем селе она славилась, как искусная швея и закройщица. Но за работу платили ей ничтожные гроши. За целую неделю она зарабатывала несколько мелких грошей, и на эти-то гроши мы и должны были жить.
После смерти бабушки вся забота о семье легла на плечи матери.
Сестры мои — Мария и Магдалина — еще слишком малы для того, чтоб помогать ей. Напротив, они скорее ей мешали работать. Родились они близнецами и так были похожи друг на друга, что я их всегда путал — принимая одну за другую. Мать сшила им шапочки разного цвета — Марии — зеленую, а Магдалине — красную, чтоб можно было их отличать друг от друга.
Я хорошо помню как эти два ангелочка ссорились из-за шапочек. Если случалось, что кто приласкает или похвалит Марию, то Магдалина хватала у нее шапочку и надевала на свою голову, чтоб самой стать Марией и удостоиться ласк и похвал…
Я был очень беспокойный мальчик, но несмотря на это, мать меня никогда не била. Ведь я был ее единственным сыном! И ее нежность ко мне доходила до того, что она прощала мне буквально все.
Рано утром выбегал я из дому немытый, непричесанный и целый день играл и бегал с уличными мальчишками.
Мать отчасти была рада тому, что я ухожу из дому, потому что, оставаясь дома, я всегда что-нибудь ломал, или портил, а то от безделия начинал бить или обижать сестер.
Бедные дети! С какой покорностью и терпением выносили они обиды и грубости своего брата! То, что я — мальчик, внушало им уже тогда сознание, что я выше их и поэтому могу их мучить и бить. Уже с самого детства внедрялась в них мысль, что они рабыни мужчины…
Я не давал покоя и нашим соседям. У них сложилось мнение, что я не настоящий сын своей матери, а отродье нечистого духа, подкинутое им моей матери, взамен ее подлинного сына, которого черти утащили в свое царство. Но я не был похож на черта. Напротив, я был довольно красивым мальчиком, но вместе с тем и большим шалуном.
Моя мать, конечно, не верила россказням соседок о моем происхождении и в ответ им как неопровержимый довод приводила то, что бабушка об этом ничего не сказывала. Уж ежели б что-нибудь подобное случилось во время моего рождения, то бабушка об этом наверняка бы знала. В этих делах она понимала толк…
Отца своего я припоминаю как сон.
Помню, он был сухой, высокий, сутулый мужчина. Голова у него до времени поседела. Звали его Сааком, сыном Айрапета.
Ему было всего 36 лет, но преждевременная старость наложила на его лицо свою печать.
Почему он так рано состарился? Почему он также как и мать был всегда грустен?..
Я редко видел его дома. Он почти постоянно бывал в поле или в саду. Всю весну, лето и осень он работал: то сеял, то жал, то молотил, а то работал в саду. Зимой он работал за ткацким станком. И, несмотря на это, он всегда бедствовал.
Он не был расточителен, не пил, не курил, одевался очень плохо… Я помню его лапти, которые чинились так часто, что от множества заплат совершенно отяжелели и трудно было в них ходить. С его шапки вся шерсть вылиняла, осталась одна голая шкурка.
Но почему же так одолевала его горькая нужда?..
Часто у нас в доме не бывало ни кусочка хлеба, и сестры начинали плакать, прося есть… А есть было нечего…
…В неурочный ночной час являлись к нам сборщики податей и налогов. Они стучались в дверь с таким остервенением, что, казалось, сейчас выломают ее, если немедленно не открыть им. Врывалась к нам целая ватага «феррашей», и дом наш превращался в ад. Всеми нами овладевал ужас. Отец бледный, как мертвец, стоял перед ними, мать дрожала в смертельном страхе… Мы с сестрами кутались в одеяло, но не могли спать… Мы замирали в ожидании страшного.
И вот «ферраши» приступали к делу.
Они крепко привязывали отца к столбу, так чтоб он совершенно не мог двигаться. Затем приносили пучок свежих прутьев и начинали его бить… Отец сперва лишь стонал, но потом он начинал неистово кричать и умолять своих палачей… Но кто обращал внимание на его стоны и мольбы!..
Им нужна была подать и, горе, если хоть чуточку задержались и не внесли вовремя требуемых денег. Надо было немедленно уплатить, иначе экзекуция принимала еще более жестокий характер. У ног отца разводили огонь и начинали прижигать его тело каленым железом.
Господи! Какие муки переносила при этом моя мать! Этого я не в состоянии описать. Она почти сходила с ума. Она снимала с головы, с шеи, все свои жалкие украшения и предлагала «фер-рашам». Она на коленях умоляла их не убивать нашего отца, подождать до утра, обещая на рассвете достать требуемую сумму и вручить им…
И сейчас еще дрожь пробирает меня, когда вспоминаю те ужасные ночи…
Ферраши всегда являлись ночью, подобно жестоким и злым детям, которые по ночам лишь отправляются разорять гнезда и ловить бедных беззащитных птиц, зная хорошо, что ночью несчастной птице негде приютиться, кроме как в своем гнезде.
Жестокие, беспощадные ночи! Сколько мук и слез стоили они моей несчастной матери. В полночь она брала из дому медный котел, или еще что-нибудь и носила в залог виноторговцу, чтоб достать для феррашей вина. Из наших кур и цыплят она ночью готовила им кушанья… И эти безжалостные, свирепые гости жрали и пили до самого утра…
Это было почти постоянным явлением, так как податям и налогам тоже не было ни конца ни меры. За все нужно было платить — и за посев, и за скот, и за души, из которых состояла наша семья… Определенной меры не было — все зависело от доброй или злой воли сборщика. Всяких статей по сбору все новых и новых налогов было так много, что я и не в состоянии их перечислить.
А платить все эти бесчисленные налоги было неоткуда. Приходилось каждый раз что-нибудь продать или заложить. В нашем доме уже ничего не осталось, наш дом походил уже на пустую могилу. Но какое было до этого «феррашу» дело? Ведь он сам заставлял нас продавать нашу корову, нашего вола, нашего буйвола и при этом вовсе не задумывался над тем, что завтра перестанет работать наша соха, и вся наша семья будет обречена на голодную смерть…
Отец за последнее время перестал обрабатывать землю, потому что доход с земли не покрывал даже податей, которые нужно было платить за эту самую землю. Но и это не спасло его от «феррашей». Их налеты продолжались.
Чем жить? Этот вопрос всегда, как дамоклов меч, висел над нашей жизнью. Чтоб не умереть с голоду, оставалось одно — занимать, занимать и без конца занимать… А какие проценты надо было платить по займам! Я тогда был мал, и конечно счетов этих не понимал, но я хорошо помню зверское лицо бессовестного заимодавца-ростовщика.
Его звали Хаджи-Баба. Это был богатый мусульманин, который, выходя на сбор своих процентов, появлялся на пороге своих жертв, как страшный ангел смерти.
Он был безграмотен и не брал со своих должников ни векселей, ни расписок. Векселем служила ему его совесть, а сроки считал он по временам года. Он с собой таскал целый пучок прутьев, на которых разноцветными нитками делал отметки. Эти прутья были его бухгалтерскими книгами. На прутиках он делал отметки также ножом. Нитки, видимо, указывали на имя должника, а отметки, делаемые ножом — размер суммы долга. Хаджи-Баба не имел обыкновения подавать в суд. Если должник ему не платил, то он судил его сам, своим собственным судом. Всем была хорошо знакома дубина Хаджи-Бабы, которой он крошил кости неаккуратным должникам. Он даже сажал их в тюрьму, а если считал нужным, то продавал имущество должника. Я помню слова жестокого и жадного ростовщика, сказанные им, когда он пришел к нам за процентами.
— Саак, — сказал он, обращаясь к моему отцу, — известно ли тебе, сколько времени прошло с тех пор как ты взял у меня деньги? Гляди на это дерево (он указывал на ореховое дерево, которое росло в нашем дворе), тогда оно только-только начинало зеленеть, а нынче оно вновь уже зазеленело… Если всех денег не можешь уплатить, то уплати хоть проценты, а то, вот видишь, у тебя две девочки, возьму и обращу их в мусульманство…
Мария и Магдалина слушая эту речь притихли и, обнявшись, начали горько плакать. Бедные, невинные дети!
Казалось, они уже знали, что за ужасная вещь гарем турка. Так проходили черные дни нашей жизни.
Отец не будучи в состоянии, живя в родном краю кормить семью, был вынужден уехать в чужие края и там искать счастья.
Мы проводили его до края селения. Мы, дети, радовались уходу отца. Нам казалось, что он отправится на большой базар и там купит нам фиников и изюму. А мать лила горькие слезы. Отец был в смертельной тоске. Я еще помню слова, которые он произнес, расставаясь с матерью:
— Нигяр, детей моих оставляю тебе в залог. Если останусь жив — я их не оставлю голодными…
— Папа, вернись скорей, да, смотри, привези нам фиников, купи нам изюм…
Но он ушел и больше к нам не вернулся.
Не прошло и года, как было получено письмо с известием о смерти отца. Эта смерть, печальные подробности которой я расскажу после, имела ужасные последствия и сделала нас вполне несчастными.
Явился Хаджи-Баба и овладел всем нашим имуществом и домом, а нас выгнал из родного угла. Мать взяла меня и сестер и переселилась к дяде. Единственное, что нам осталось от всего нашего имущества это были — Мро, огромный наш пес, и Назлу — любимый кот моей бабушки.
Они не расстались с нами.
Салмаст представляет из себя одну из самых богатых областей Персидского Азербайджана.
Эта область занимает западный берег озера Урмия. Она окаймлена волнообразными высотами гор и представляет из себя прекрасную долину, орошенную рекой Сала. Эта река для Салмаста — то же, что для Египта Нил. На ее рукавах недалеко друг от друга расположены селения, прекрасный вид которых далеко не соответствует печальному положению их жителей.
В древности Салмаст представлял из себя одну из густо населенных областей Армении. Впрочем, и теперь, большинство его населения составляют армяне. Меньшинство же составляют турки, курды и айсоры, но все они взятые вместе не равняются и половине общего числа армянского населения.
Начиная с глубокой древности, со времен язычества, каждое столетие оставило в этой области свой след.
Тут можно видеть следы древнего Зарехавана. Огромные груды пепла напоминают здесь об алтарях огнепоклонников — магов с их вечным, неугасимым, священным огнем. Здесь остался лишь жалкий прах всего того, что пожирал этот огонь в течение целых тысячелетий. Красивые мозаичные минареты живо напоминают здесь о владычестве арабов, о народе, который всюду, где он властвовал, распространял искусства и науки и проливал кровь. Здесь можно видеть жалкие развалины того самого замка, где великий Алаун хранил свои сокровища.
На склонах холмов видны руины когда-то величайших крепостей. Они служат памятниками былого величия феодальных князей, которые под железной пятой своего деспотизма давили все живое.
Но среди всех этих памятников древности мое внимание привлекает грустная картина, высеченная на гладком утесе, на горе Перавуш.
На этой картине изображена группа всадников в древнем одеянии и вооружении. Всадники эти пленили кого-то, видимо какого-то царя. Я не мог найти никаких определенных указаний относительно времени этого события и относительно лиц, изображенных на картине, как и о самом содержании картины. Но среди местных армян сохранилось грустное предание о том, что плененный царь никто иной, как последний царь из армянской династии Аршакидов, именно царь Арташес, после которого Армения утратила свою независимость и подпала под иго персов.
Эта картина, высеченная на камне, служит вечным укором для армян. С высоты утеса она как бы упрекает армян, говоря: «Быть вам вечно рабами, ибо вы предали врагам царя своего, вы отдали его в плен…»
И действительно, когда более или менее ознакомишься с бытом народа, нетрудно заметить, что в этом крае армянин живет как раб и пленник. Внешний вид страны обманчив и неопытного исследователя может ввести в заблуждение.
Когда в жаркий летний день издали смотришь на залитую солнцем долину Салмаста, когда открываются перед тобой поля, выделанные трудолюбивой рукой и обещающие обильную жатву пшеницы, ячменя, риса, хлопка и всяких других злаков, когда видишь плодоносные сады с деревьями, отягченными благороднейшими плодами, когда видишь ярко зеленеющие луга и пастбища, где пасутся огромные стада и табуны, словом, когда видишь с какой расточительной щедростью здесь одаряет людей природа, то невольно думаешь: «Как счастливы здесь люди!»
Но ведь вся эта роскошь, все эти щедрые дары природы принадлежат не тем тысячам-работников, которые под палящим солнцем трудятся и возделывают эти поля, обливаясь потом!
В селениях то тут, то там гордо высятся над землянками замки с зубчатыми башнями и стенами, царя над всей окрестностью. Там, в этих замках живут до мозга костей испорченные, порочные властители. Вот кому принадлежит все плодородие земли, вот кто расточает плоды труда рабочего люда!..
Когда я в детстве шалил, бабушка грозила: «Перестань, внучек, а то отдам тебя шакалу, и он съест тебя».
А мать грозила по-другому: «Не шали, Фархат, а то позову ферраша!» Говоря по правде, тогда и первая и вторая угроза действовали на меня совершенно одинаково. Шакал не был страшнее «ферраша». А когда я немного подрос, то угроза шакалом уже не пугала меня, но ужас перед «феррашем» долго еще угнетал мое сердце.
Мне чудится, что я и сейчас еще слышу свист его кнута, что я и сейчас еще слышу горький стон земледельца и вижу его распластанным без чувств и без сил перед жестоким сборщиком податей…
Дом моего дяди, куда мы переселились после постигшего нас несчастия, стоял в «Кона Шааре», т. е. в Старом городе. Эта часть города носила такое название в отличие от Нового города Салмастской области, который назывался также Дилиманом.
Настоящее название Старого города было забыто. Весьма вероятно, что это был наш древний Зарехаван или Зареванд, по имени которого и вся область называлась Заревандом.
Жители города принадлежали к четырем различным национальностям. Тут были армяне, турки, сирийцы и евреи. Представители каждой национальности занимали в городе особый, свой квартал. У армян были две церкви, у сирийцев — одна.
Старый город вполне оправдывал свое название.
Тут было, собственно, несколько городов, построенных последовательно один над развалинами другого. При постройке нового здания не нужно было долго искать строительный материал: просто рыли землю и из под нее доставали любое количество кирпичей и тесаных камней. Нередко при этом обнаруживали огромные подземные жилища. Сколько превратностей судьбы, сколько переворотов претерпел этот город!.. Сколько народов жило в нем и исчезло бесследно! Но армянин, древнейший житель этого города, и поныне еще жив!.. От арабов осталось тут лишь обширное кладбище с прекрасными памятниками…
Дом моего дяди стоял на самом краю Старого города, на берегу большого потока, который во время весеннего половодья разливался и затоплял окрестные развалины, выкапывая оттуда и принося в своих волнах всякие предметы старины. И, когда вода убывала, мы, дети, ходили туда и на высохшем дне потока находили старинные монеты, женские украшения, которые продавали за деньги евреям-золотарям.
У армян дома были небольшие, но всегда с садом, поэтому они имели красивый вид. Говорят, по жилищу можно определить характер жильца. И правда, армянские дома как внутренним устройством, так и внешним видом выявляли не только вкус жильцов, но в еще большей степени их положение и общественный их уклад.
Дома тесно примыкали друг к другу, так что по крышам домов можно было обойти весь армянский квартал. Все дома общались между собой через потайные ходы и через щели, устроенные в общих стенах. Эти щели устраивались, конечно, где-нибудь в незаметном углу. Они иногда бывали очень маленькие — еле можно было просунуть через них руку, в этом случае они служили лишь для устных сношений с соседями. Но иногда они бывали настолько велики, что в минуту опасности можно было перенести имущество из одного дома в другой или самому перебраться к соседям и укрыться у них.
Если случалось какое-либо событие, то весть о нем немедленно передавалась через эти щели с одного конца квартала на другой. И никому при этом не нужно было выходить из дому.
Во всех домах имелись глубокие подвалы-кладовые, где хозяева дома также могли скрыть свое имущество и укрыться в минуту опасности. Ход в эти погреба-подвалы знали обыкновенно только старшие в доме или только сам хозяин.
Как я уже сказал, дом моего дяди стоял на самом краю армянского квартала. Вот в этом самом доме мы и нашли приют после постигшего нас несчастия, т. е. после того как заимодавец моего отца Хаджи-Баба выгнал нас из нашего родного дома.
Вечный страх перед ворами и разбойниками, которые неоднократно нападали на этот дом, заставил дядю окружить его высокой и толстой стеной. Стена эта от дождя и сырости совершенно позеленела. Верхняя часть стены немного развалилась, но в общем, она была достаточно крепка, чтобы оградить дом даже от самого сильного нападения. В щелях стены рос иглистый, колючий хворост, и в нем часто мелькали лукавые глаза ящериц, которых я тогда совсем не боялся и даже часто ловил. Но змей я боялся, хотя они так привыкли к нам, что никогда нас не трогали. В семье дяди рассказывали об этих змеях интересные легенды. Будто у них есть царь и царица, головы которых украшены коронами. Будто на этих коронах сияют самые драгоценные в мире камни. Рассказывали, будто мой дядя много раз их видел, но ни разу не пытался отнять у них эти драгоценности, так как счастье и благоденствие его семьи какими-то волшебными узами связано с судьбой этих змей.
Главные ворота дома вели в довольно просторный двор, осененный вековыми тутовниками и черешинами. На одном конце двора стояло помещение, состоявшее из нескольких горниц с ветхими, уже подгнившими стенами. Однако от помещения этого веяло очарованием старины. Оно было построено еще тогда, когда дед моего дяди был одним из богатейших и значительнейших жителей этого города.
С тех пор прошли сотни лет, и, несмотря на это, дом сохранил свою былую красоту. Виноградные лозы, переплетаясь с фруктовыми деревьями, держали этот домик как бы в своих объятиях. Такие дома можно еще встретить разве в лесах или ущельях гор. Небольшой ручеек, который протекал через двор, орошал весь сад и давал жильцам дома прохладу в душные дни. Вообще этот ветхий и подгнивший дом представлял очень большие удобства для громадной семьи дяди.
Дед, т. е. отец моей матери был еще жив. У него было пятеро сыновей и каждый из них, в свою очередь, имел свою семью, своих взрослых и малых детей. Моя мать была единственной сестрой своих братьев. Обыкновенно, единственная сестра пользуется особенной нежностью и любовью своих братьев. Однако с моей матерью случилось как раз противоположное, несмотря на то, что она по своему характеру была одной из тех редких женщин, которых невозможно не любить.
Почему же ее родственники относились к ней холодно и даже с некоторой скрытой неприязнью? Это сразу бросалось в глаза. Тут была тайна, которая тогда мне была неизвестна, но я не мог не заметить, что мои дядюшки встретили весть о смерти моего отца совершенно равнодушно и даже с некоторым злорадством, точно мой отец получил от бога какое-то справедливое воздаяние за какой-то совершенный им грех. Видимо, это и служило причиной того, что после смерти отца, моя мать с трудом решилась перебраться к своим братьям и если б не полнейшая беспомощность и нищета, то она не пошла бы на эту уступку.
Нас поселили в той части двора, где вовсе не было деревьев. Тут находилась конюшня, рядом с которой стояло небольшое помещение, состоявшее из передней и одной комнаты. Видимо это помещение было построено когда-то для прислуги, но так как теперь у дяди не было прислуги, то помещение это было свободно, и там был сложен всякий хлам. Этот хлам заменили мы. Впрочем наша судьба немногим отличалась от судьбы этого заброшенного, никому не нужного хлама. Но все же мы были довольны своей судьбой. Мы вычистили помещение и привели его в порядок, кое-как приспособив для жилья, хотя ни ветхий полуразвалившийся потолок, ни шаткие стены не могли защищать нас от дождей и от непогоды…
Осень уже подходила к концу.
Эта была первая осень, которую мы встречали в доме дяди.
Поля принимали печальный вид. Луга, когда-то зеленые, с каждым днем желтели и становились мертвыми.
Жестокий ветер уносил с деревьев их последние листья. По серому мрачному небу, застилая бессильное осеннее солнце, плыли темные клочья облаков. Слышалась грустная песня журавлей, которые, выстроившись в виде треугольника, стаями улетали по высокому небу в далекие чужие края. Ласточек уже совсем не было видно — они давно уже улетели. Лишь муравьиное царство кипело жизнью, усердно сбирая в свои житницы всякие злаки.
Все готовились к встрече неприятного гостя — зимы. Немало было забот в эти дни и у моей матери.
Зима — враг бедняков. Она подходила, и мы ждали ее как наказание божье.
Через несколько дней после нашего переселения в дом дяди, мать перестала пользоваться столом дяди и начала жить самостоятельно, своим трудом. Она быстро освоилась со своим новым положением и не желала быть в тягость своим братьям, которые были обременены собственной семьей и которым едва ли была бы приятна новая обуза в виде нашей семьи.
Мать много вынесла нужды и горя, но гордость, которой она обладала более чем в достаточной степени, не позволяла ей обращаться к кому-нибудь или жаловаться кому-либо на свое отчаянное положение. Всю свою надежду она возложила на бога и на свой труд. Но бог слишком часто позволяет, чтоб нужда томила и терзала людей до крайности. Говорят, что он это делает для вразумления и для того, чтоб испытать человеческое терпение. У моей матери было каменное терпение, но ведь и камень стирается, и утес можно разбить! Я никогда не забуду, как в первый раз повела нас мать собирать колосья на уже скошенных полях. Это первый шаг к нищенству, это своего рода «почетное» нищенство.
Когда у нас были свои нивы и своя жатва, то убирая ее, мы упавшие со снопов и с воза колосья не собирали, а оставляли в поле для божьих нищих и для небесных птиц. Теперь, все потеряв, мы сами стали «собирателями колосьев» на чужих полях[2].
На ровной поверхности коротко остриженных полей сухая солома торчала острой щетиной и нещадно колола нам босые ноги. Но мы не обращали на это внимания и энергично взялись за дело.
Мария и Магдалина своими маленькими ручонками без устали собирали колосья и смеялись над моей неуклюжестью и ленью. Они связывали колосья в пучки и спорили — кто соберет больше. Бедные дети! Они чуяли, что если теперь не сделать запасов, то зимой их ждет голод! Мать печально глядела на них и плакала. Вечером каждый из нас взвалил на спину то, что успел собрать за день, и мы возвратились домой.
Мария и Магдалина встретили дядиных детишек с гордой улыбкой ревностных работниц, возвращающихся с полевой работы. Так мы каждый день с раннего утра отправлялись на «сбор колосьев» и возвращались только вечером.
Перед нашим домом образовалась целая копна. Теперь надо было молотить.
Не так много было у нас хлеба, чтоб нужно было молотить молотягой, поэтому мать стала молотить «изручь» — посредством тяжелого полена, которое я еле подымал с земли. А как смолотили — стали веять и собирать зерно. Вот и запас на зиму был готов!
Но была и другая забота: нужно было запастись топливом. Для нашего шаткого, сырого и холодного жилища немало требовалось топлива, тем более, что зима в нашем краю бывает жестокая.
Матери некогда было заниматься этим, так как она целый день была занята другой работой. Поэтому эта забота легла на меня и на сестер.
Мать сплела нам корзины, и мы стали ежедневно отправляться на сбор топлива. Шли мы в поле и собирали все, что могло пригодиться для растопки — древесную кору, хворост, сухой помет…
Ах, как прекрасен труд! Я всегда с гордостью глядел на ту огромную кучу помета, который был сложен перед нашим жилищем. Я часто досадовал на наших за то, что слишком неэкономно тратят топливо, хотя мать моя поневоле была чрезвычайно экономной.
Таким образом на зиму мы были обеспечены хлебом и топливом!
Но, увы, появилась новая и великая забота. Нужно было уплатить полугодовой налог! Правда, теперь у нас ничего не было — ни дома, ни земли, ни посева, но все же налоги с нас требовали. Требовали налог за отца. Мать показала сборщикам письмо с извещением о смерти отца, но ее не стали слушать, объявив что письмо выдумано нами для того, чтоб не платить налога.
Мать упросила их дать срок, пока она заработает требуемую сумму. Срок ей, правда дали, но не без взятки, конечно. С этих пор мать ни днем ни ночью не знала покоя, без конца она работала то иглой, то за прялкой.
Но что могла зарабатывать она в стране, где царит всеобщая нищета, где каждый сам работает за себя?
Она брала заказы от мелочных торговцев, евреев, которые платили ей сущие пустяки. Шитьем она занималась днем, а ночью пряла. Пряжу она продавала ткачам.
За вычетом расходов на освещение из ее заработка оставалось лишь столько, сколько нужно было нам для того, чтоб раз в неделю, по праздникам, покупать мясо и есть горячую пищу. Во все остальные дни мы питались почти одним хлебом.
Дарованный сборщиками месячный срок пролетел быстро, как сновидение. Мать, конечно, не сумела накопить требуемую сумму денег. Тогда сборщики, не долго думая, продали все, что еще можно было продать из нашего скарба. Был продан и запас зерна, собранный нашими руками. Представьте теперь наше горе и наше положение!
Бедность нанесла нам последний и самый чувствительный удар.
Все это происходило на глазах моего старшего дяди и его братьев. А ведь они были не так бедны, чтоб не могли нам помочь и спасти нас из когтей жестокой нищеты! Я, только спустя много времени после этого, узнал причину этого равнодушия родных матери, этого жестокого равнодушия.
Как я уже сказал, моя мать была единственной сестрой своих братьев и, когда была девушкой, пользовалась нежной любовью своих родителей и братьев. За ней сватались очень многие и не потому только, что она была очень красива, но также и потому, что семья ее отца пользовалась во всей округе великим почетом и уважением. Число женихов было так велико, что родные моей матери не знали на ком остановить свой выбор. Наконец, они остановились на сыне Мелика из села Малам. Но они конечно не спрашивали о согласии и желании невесты. И вот, в самый день свадьбы невеста исчезла из родительского дома! Соседи стали говорить, что ее утащили турки. После придумали, что она покончила с собой и, наконец, что она тайно любила юношу и убежала с ним. Тогда никто не знал правды. Знали лишь, что моя мать исчезла из родительского дома.
Прошли долгие годы. Не было никаких известий о судьбе исчезнувшей девушки. Бабушка не вынесла горя и умерла. Все остальные постепенно о ней забыли.
И вдруг она появилась с мужем и тремя детьми. Тут выяснилось, что она действительно бежала с любимым человеком. Общественное мнение беспощадно ее осудило. Не простили ей и родные братья, и отец, несмотря на то, что она была уже матерью троих детей. Но в чем же была вина этой «преступницы»?
Наконец чем были виноваты ее дети? Неужели грехи родителей ложатся и на детей?
Дядюшек моих особенно сильно сердило то, что их сестра вышла замуж за человека, которого они ненавидели, с родом которого у них была кровная вражда, который наконец был бедняком.
Иногда браки заставляют забыть старую вражду, и жажду кровной мести, связывая враждававшие семьи дружественными узами. Но моей матери не удалось примирить враждующие семьи и тем искупить свой грех. Ее отец проклял ее, и с тех пор, она не смела переступить порог родительского дома. Это продолжалось до самого того дня, когда смерть моего отца как будто несколько смягчила их жестокость.
Теперь перейдем к рассказу о горестной смерти моего отца.
Отправляясь на чужбину, мой отец имел намерение попасть в Константинополь, куда армяне часто отправляются в качестве рабочих. Ему нужно было проехать через Эрзерум. Тут, когда он
проходил по улице, на него набросился какой-то турок и ударом кинжала отрубил ему голову.
— Я выиграл, я выиграл! — радостно кричал турок, после того как убил моего отца.
Собралась толпа любопытных турок, заинтересованных этим событием. Выяснилось, что убийца моего отца держал пари со своим соседом. Они с соседом спорили — чей кинжал острее и решили испытать остроту кинжала на шее гяура — моего отца. Они условились, что если убийца отсечет голову гяура одним ударом, то его партнер должен угостить его чашкой сладкого кофе, если же не сумеет, то он сам должен угостить соседа. Толпа была в восторге от остроумия и удали убийцы и кричали ему: «Машалла, машалла!» Затем толпа разошлась, а убийца взял за руку своего соседа-партнера, и они направились в кофейню. Труп моего отца целый день валялся на улице, служа предметом насмешек и издевательств проходящих мусульман, которые выражали свое удивление тонкости и слабости шеи гяура, не выдержавшей одного удара. Другие удивлялись силе ударившего и остроте кинжала. Местные армяне днем не посмели подойти к трупу и только ночью решились подобрать его и схоронить.
История этого ужасного преступления была выслушана в нашем краю с полным равнодушием, как нечто совершенно обыкновенное. Враги наши злорадствовали, а друзья не сочли нужным предаваться печали. Наиболее мудрые люди приписывали все это неисповедимой воле провидения. Мои дядюшки считали, что отец мой был наказан за похищение из родительского дома против их воли моей матери — их сестры. Они были уверены, что такой человек не может быть счастливым. Только одно любящее сердце было глубоко пронзено при этой вести. Это было сердце моей бедной матери. Она до самой своей смерти не могла примириться с этим горем. Я и сестры еще ничего не понимали, но бессознательно плакали, видя как плачет мать. Но когда я вырос, то ясно почувствовал, что жажда мести питалась и с малых лет росла во мне с каждым днем… Что еще может так потрясти сердце сына, не лишенного чувства, и начинавшего уже понимать, что такое варварство? Шея моего отца послужила объектом ужасного опыта! Если бы подобный опыт был произведен над курицей, козлом и даже собакой, то и тогда злодей проделавший такой опыт не остался бы безнаказанным. Но жизнь армянина, жизнь гяура расценивалась ниже, чем жизнь животного. У него не было хозяина, не было защитника, он ничего не стоил и с ним можно было проделать что угодно и остаться безнаказанным.
Мои дядюшки были оружейниками. Это ремесло было унаследовано от предков. Оно переходило в их роду от поколения к поколению и было доведено в течении времени до довольно значительного совершенства. В Персии, как и в Турции все оружейные мастера были армяне. Они изготовляли оружие для своих врагов, которые сами не умели изготовлять, но зато умели искусно пользоваться оружием. Меня всегда приводила в ярость мысль, что то оружие, которым была отсечена голова моего отца, тоже было изготовлено каким-нибудь мастером-армянином.
Дядюшки мои пользовались широкой известностью во всей округе, поэтому в их мастерской работа постоянно кипела. Мастерская помещалась у главных ворот и от женской половины дома отделялась двором.
Тут постоянно можно было видеть разношерстную толпу, состоявшую из турок, персов, курдов, которые давали свое оружие в починку или делали заказы на новое оружие. Те, которые приехали издалека, оставались тут целыми неделями пока их оружие будет готово. Многие из них кормились у дядюшек и часто не платили даже за работу. В детстве я совершенно не понимал смысл этого патриархального гостеприимства, как и того, почему дядюшки работают для многих заказчиков даром. После я уже понял, что такое гостеприимство и любезность оказывали они не всем заказчикам, а только знатным. Они бесплатно работали лишь для беков, ханов, сеидов, шейхов, различных главарей курдских племен. Эти люди являлись вождями мусульман и их нужно было деликатно подкупать, чтоб заслужить, таким, образом, их милость и, затем уже, при их посредстве, получать плату за свою работу с простых смертных. В противном случае нельзя бы было работать, так как эти князья могли приказать всем мастерам работать даром на всех мусульман, или могли строить всякие кляузы. A так, ни один простой турок, перс или курд не осмеливался не платить оружейнику платы за его работу, так как он знал, что его господин уважает и при случае защитит мастера Баба (так звали они моего старшего дядю). Но была и другая причина.
Все мусульманские племена, жившие в нашем краю, были кочевниками. Весной они со своими шатрами и стадами поднимались в горы и только к зиме возвращались домой. Кочуя с места на место, они нуждались в присутствии оружейного мастера, который мог бы починить им оружие или изготовить новое. Ведь оружие для них самый необходимый предмет. Поэтому они постоянно перевозят с собой с места на место легкую оружейную мастерскую и мастера. Каждый из пяти братьев моей матери служил в качестве такого кочующего мастера при каком-либо племени. Домой он мог вернуться только к зиме. Но зато он привозил с собой целый воз масла, сыра, шерсти, большое количество овец, коров, волов и т. п. За работу курды платили натурой.
Когда сыновья уезжали, при дедушке оставался только младший сын. Мне кажется, что и сейчас я вижу этого старого, седого ремесленника за работой перед горном в кожаном переднике. То он поправляет на своем носу очки, то кует железо, то обтесывает его. Вокруг него вечно стоит какой-то гармонический шум. Достается из горна раскаленное железо и вот начинает его ковать. При каждом ударе молота по всей кузнице разлетаются яркие искры. Не знаю, почему эти разлетающиеся искры с самого детства производили на меня чарующее впечатление и имели на меня волшебное влияние. Я видел в них какую-то необъяснимую тайну. Скрытые в железе искры вылетали лишь тогда, когда железо было раскалено и его ковали, били его молотом. Когда железо холодное его искры точно дремлют, но стоит подогреть, раскалить его и первый же удар молота высекает из него искры, которые разлетаются во все стороны подобно ярким осколкам молний. Другие дети этого боялись, но я всегда смотрел на разлетающиеся пучки искр с восхищением. Я любил гром, когда он грохотал в небе и высекал из свинцовых туч огненные молнии, в то время, когда в воздухе гремела буря.
Мне казалось, что там на небесных высотах происходит какая-то грозная битва и великаны огромными молотами крушат тучи. Я слышал как грохочут тучи под их ударами и как из них, словно огненные змеи, вылетают молнии. Почему эти молнии не появляются в спокойную погоду, а лишь тогда, когда гремит непогода и бурно сталкиваются друг с другом стихии? Мне казалось, что там в небе происходит то же, что и в кузнице моего дяди.
Прошло уже несколько месяцев, несколько смертельно тяжелых месяцев после того дня, когда сборщики податей продали последние остатки нашего скарба.
Кругом царила холодная зима, которая отняла у полей и гор всю их красоту. Мороз с каждым днем становился суровей и нестерпимей, темно-серое небо мрачней и угрюмей. Солнышко отвернулось от земли и не показывало своего светлого лица. Снег тяжелым белым саваном покрыл землю.
Была темная, бурная ночь. На дворе — метель и вьюга. Ветер поднимал огромные столбы снега и раскидывал их во все стороны. Стены нашего домика дрожали. Казалось, вот-вот буран подымет наш домик и унесет в поле, в горы и там вдали разобьет в щепки…
Мать сидела у света и шила. Она была так погружена в свои думы, что не замечала, как шумит непогода. Мария и Магдалина долго просили есть, пошарили в комнате, поплакали и, голодные, легли спать. Я сидел у печки и подкладывал хворост в потухающий огонь. Сухой хворост вспыхивал, но быстро потухал и превращался в пепел. Это занятие очень забавляло меня.
Вдруг к нам постучались. Но мать не слышала стука. Я вышел и открыл дверь.
Мячиком влетела к нам в переднюю маленькая девочка, вся покрытая белым снегом. Я ее сперва не узнал. Она встряхнулась подобно кошке, и снег пушистыми белыми хлопьями падал с нее на пол.
— Маро! Чертовка, откуда ты взялась? — воскликнул я.
Но опа ничего не ответила, и не обратив на меня никакого внимания, побежала в комнату к моей матери и бросила ей на колени какой-то узелок. Потом она подошла к печке и стала греть свои посиневшие ручки. Но печь уже остыла. Заметив это, она кинулась к матери, крепко обняла ее и, указывая на узелок, сказала:
— Папа прислал.
Затем, как бы не желая оставить без ответа мой грубый вопрос, она обратилась ко мне.
— Я не такая старая бабушка, как ты, чтоб сидеть у печки и не вылезать из дому.
Грустное лицо мамы озарилось улыбкой. Она нежно прижала к себе Маро, взяла ее ручонки и стала их греть. У Маро язык развязался.
— Ах тетенька, если б ты знала сколько навалило снегу! Во сколько! — Она рукой показала как много снегу было на дворе, а затем опять обратилась ко мне.
— Фархат, поиграем утречком в снежки, да? А где же Мария? А, пусть только настанет утро — я ей тогда покажу. Я ей глаза выцарапаю! Магдалину я не буду трогать, она хорошая, а этой чертовке, Марии, я покажу. Она болтает всякие глупости. Пусть, только настанет утро, я ей задам!
— Я сама ее побью и велю, чтоб не смела говорить глупости, — успокаивала ее мать.
— А ты лучше отрежь ей язычок, тетенька, вот она и перестанет говорить глупости…
— И отрежу, — улыбаясь сказала мать.
Но Маро уже раздумала. Ей кажется слишком жестоким наказанье только что предложенное ей для Марии.
— Нет, тетенька не нужно резать ей язычка, а ты просто скажи, чтоб она больше не говорила таких глупостей, а то я сама вырву у нее волосы.
Мать обняла ее и поцеловала.
— А как хорошо в снегу, тетенька! Бежишь, бежишь и падаешь. Падаешь, а не больно! Тетенька, когда же наш пруд покроется льдом?
Эти слова относились к маленькому пруду, который был недалеко от нашего домика и на котором мы зимой играли и катались.
Мать спросила:
— А тебе не страшно было идти к нам?
— Чего мне бояться? — гордо ответила Маро. — Ведь чертей теперь нет, волков тоже — все они спрятались от холода в своих норах. Я не Мария. Это она трусит. Посмотри, посмотри тетенька, Фархат, посмотри как она дрыхнет! Разве можно в такую рань спать?
При этих словах она скорчила такую презрительную мину, что трудно было удержаться от смеха. Потом она вырвалась из объятий матери, подлетела к спящей Магдалине и, крепко ее поцеловав, схватила Марию за волосы и так сильно потянула, что та взвизгнула и в ужасе вскочила с постели. Увидев своего кровного врага, она с яростью накинулась на Маро.
— Ты чего тут безобразничаешь, черная сатана!
Полусонная она схватила было Маро за горло, но та оказалась проворней и, повалив ее на подушку, стала душить. Я бросился их разнимать, но Маро сама отпрыгнула, как кошка и, выбежав в переднюю, исчезла. Мать была в недоумении, не знала смеяться или сердиться. Она велела мне проводить эту «дочь демона».
Я быстро выбежал во двор, но ее уже там не было. Побежал я на улицу и тут заметил, как Маро подбегала к огромной фигуре какого-то человека.
Это был ее отец.
— Как ты отпускаешь такую маленькую девочку одну? Гляди какая ночь! Метель, тьма — ни зги не видать. — серьезным и важным тоном сказал я ее отцу.
— Ничего пускай привыкает, — небрежно бросил он и отошел.
Его холодный и жестокий ответ мне показался странным. К чему же должна привыкнуть эта девочка? Неужели к тому, чтоб одиноко бродить в бурную морозную, темную ночь? Я не понимал смысла слов, брошенных ее отцом. «Что за суровое и странное воспитание девочки», — думал я. Маро и без того была дика. Каждый pаз, когда она приходила к нам, дело не обходилось без того, чтоб она кого-нибудь не укусила или не исцарапала. Поэтому ее последняя проделка нисколько не удивила нас. Она была большая проказница, но мы все очень любили ее, эту полную жизни, веселую девочку.
Ее вражда с Марией имела свою историю. Дело в том, что когда-то Мария назвала ее цыганкой. И вот, этой обиды она не могла простить Марии, хотя, говоря по правде, кличка, данная Марией, была очень удачна, так как очень многим она походила на цыганку. Маро не выносила, когда напоминали ей о том, что она черная и, что у нее темные горящие глаза, похожие на глаза гадалок-«цыганок». Она бесилась, когда ей говорили, что такие курчавые волосы как у нее, бывают только у арабов. Даже не надо было ей прямо говорить об этом, достаточно было косвенно намекнуть, и она уже злилась. Достаточно было например сказать, что у Марии лицо белое и что волосы у нее золотистые. Этого было достаточно, чтоб Маро обиделась и вспыхнула гневом. Ей не нравилось даже то, что она носит то же имя, которое носит и Мария. Поэтому она была очень довольна, что ее называли не Марией, а уменьшительным именем — Маро. Это служило ей утешением.
Ко мне тоже она относилась не очень дружелюбно. Когда я сердил ее, она готова была растерзать меня, но чувствовала, что я сильнее ее и, поэтому, только грозила, что ночью придет и задушит меня.
Но зато, она очень любила Магдалину, так как та обладала чрезвычайно легким характером, всецело подчинялась ее влиянию и склонялась перед ее властолюбием. И белое лицо, и золотистые волосы Магдалины не сердили ее и как будто не напоминали ей о ее черноте.
Мы уже заранее знали, что находится в узелке, который она принесла. Там была жареная дичь с хлебом. Ее отец часто присылал нам такое угощение, несмотря на то, что сам он жил в крайней бедности.
Когда мы позвали Марию ужинать, она злобно заявила, что скорее она умрет с голоду, чем прикоснется к подаянию, которое носит эта «черная сатана».
Но мать охотно принимала эту помощь от человека, которого даже не знала лично, который ни разу не переступал нашего порога, хотя и был нашим ближайшим соседом.
О его бедности мы знали лишь по рассказам Маро, которая часто бегала к нам. Ее отец почти каждый вечер присылал нам еду из того, что у него бывало. Но никто из наших соседей не знал об этом, так как он это делал тайно.
Отца Маро звали Аво. Его настоящего имени я не знал. Это был настоящий богатырь. Он занимался охотой. В нашем городе он появился несколько лет тому назад в холодный зимний день, совершенно одинокий, как беглец. Затем постепенно собралась и его семья. Она была невелика. Она состояла из самого охотника, его дочери Маро, слуги по имени Мхэ, женщины по имени Хатун, которая занималась его хозяйством и какого-то парня по имени Асо. Кем были эти люди и откуда явились — никто не знал. Но про охотника в нашем городе рассказывали удивительные истории. Говорили, будто он приехал из Восточной Армении, где он был очень знатным человеком. Рассказывали будто он много воевал с курдами и что им убито столько курдов, сколько у него волос на голове. Трудно было судить насколько правдивы были эти рассказы. Мы наверное знали только то, что охотник Аво необыкновенно добрый и отзывчивый человек, что он лучший из наших соседей. Но многие его почему-то ненавидели и сторонились от него, как от страшного злодея. И то правда, что Аво благодаря своему молчаливому меланхоличному и замкнутому характеру для многих оставался неразгаданной загадкой.
У него на лбу был глубокий шрам, который грубым чертам его лица, похожего на лицо разбойника, придавал какое-то особенное выражение и внушал невольный страх и подозрение.
Но он был очень добр. Я, Мария и Магдалина нисколько не боялись его. Мы часто бегали к нему, и он сажал нас на колени, качал и рассказывал смешные сказки о «паршивой козе» или о «куцой крысе». Маро очень не нравилось, что ее отец Марию любит и ласкает также, как и меня и ее любимицу Магдалину.
— Ведь она тоже твоя сестрица, — уговаривал ее отец и учил не быть злюкой.
Он без конца нас баловал. Иногда он дарил нам живых птиц, к ножке которых мы привязывали нитки и целый день мучали, играя с ними.
Однажды охотник сказал мне:
— Фархат, ты мучаешь птичек, я тебе их больше не буду давать, если ты будешь с ними так обращаться.
Я, по обыкновению, за словом в карман не полез и прямо выпалил:
— Я их не убиваю, а ты убиваешь, а еще говоришь.
— Лучше, убивать, чем мучить, — ответил он.
Каждый раз, когда в нашем квартале распространялся слух, что в западню Аво попал зверь, весь квартал шел смотреть его.
Западню свою он устраивал в окрестностях города, неподалеку от нашего дома. Западня эта представляла из себя искусно вырытую круглую яму глубиной в двадцать аршин и шириной аршин в пять. В самой середине ямы, возвышался столб невырытой земли. На него каждую ночь охотник клал кусок падали, а все пустое пространство ямы прикрывал камышами, которые еле держались над ямой. Звери шли на запах падали и, не дойдя до нее, проваливались в глубокую яму.
Утром рано появлялся охотник в сопровождении Мхэ. Толпа с любопытством и нетерпением ждала, чтоб посмотреть, как выведут пойманного зверя, который злобно рычал в яме и, наводя ужас, бился, тщетно пытаясь выбраться из западни и убежать.
Мхэ, с огромным железным шестом в одной руке и с «калапчой» в другой, спускался в яму. Толпа с замиранием смотрела на отважного молодца. Был ли в яме медведь, волк, тигр, барс или трусливая лиса — для Мхэ было безразлично, он на всех зверей глядел как на баранов.
В яме начинался яростный бой между зверем и Мхэ. Мы ничего не видели, только слышали гневное рычание зверя, звук цепей и тяжелых ударов железной палки Мхэ.
Одолев зверя и надев на него «калапчэ», Мхэ становился необыкновенно ласковым и обращался с нежной речью:
— Успокойся, миленький, я тебя долго не буду держать тут. — И правда, через несколько минут он вылезал из ямы таща за собой зверя, закованного в железный намордник и уже совершенно безопасного. Но иногда Мхэ выходил из ямы с окровавленным, израненным лицом или телом. Но никогда не было случая, чтоб он не сумел надеть на зверя намордник. Я еще до сих пор помню с какой беспечностью и спокойствием вытирал этот железный человек свое окровавленное лицо. Точно не кровь вытирал он, а пот.
Мхэ помогал Аво в его охоте больше, чем все его собаки. В охотничьих делах он был чрезвычайно искусен и сметлив. Он до того тонко изучил характер и привычки зверей, что достаточно было ему увидеть на снегу след, чтоб точно определить, какой именно зверь оставил этот след и где его нужно искать.
Аво ничем другим не занимался. Он жил охотой.
Магометанская религия запрещает употребление шкуры пушных зверей, поэтому турки, персы и курды охотой не занимались и поприще всецело было предоставлено Аво. Его дом представлял из себя настоящий зверинец. Каждый раз, приходя к нему, я заставал его или за кормлением зверенышей, или за сушкой шкур. Купцы из армян и евреев покупали у него эти шкуры и вывозили в далекие страны.
Маро настолько привыкла к зверям, что их совсем не боялась. Однажды она показала мне страшного тигра и сказала:
— Гляди Фархат какие красивые на нем пятна! — И я с ужасом смотрел, как она подошла к зверю и стала гладить его по голове.
— Чего ты боишься? — сказала она со смехом, — ведь это то же, что и кошка, только большая.
Этот тигр был пойман ее отцом давно, когда он еще был зверенышем и, так как Маро очень полюбила его, то он его вырастил и воспитал. Мне казалось, что Маро и сама была таким же зверенышем, как этот и другие, так как она их вовсе не боялась и очень любила.
Моя мать была очень озабочена, чтоб с малых лет я научился грамоте и вышел в люди. Мне было десять лет, когда она повела меня к нашему священнику.
Это было в троицын день.
День этот особенный, говорила мать, если ребенок в этот день поступит в школу, то он многому научится, так как в этот самый день святой дух сошел на апостолов. Я еще помню те слова, которые она сказала вручая меня учителю.
— У тебя святая десница, батюшка! Отдаю тебе сына моего, как бы в рабство. Мясо его — тебе, кости — мне. Делай с ним что хочешь, лишь бы ребенок чему-нибудь выучился…
Тогда я ничего не понял из слов матери, но помню, что поп обещал дать мне хорошее образование и воспитание, научить меня грамоте настолько хорошо, чтоб я мог читать всякие книги. При этом он добавил, что покойный мой отец был его хорошим приятелем и ради этого он обратит на меня особенное свое внимание.
Отец Тодик, — так звали моего учителя, — свое образование получил в обители Ахтамар. Я не знаю почему он покинул монастырь, но всем было известно, что он вернулся из монастыря с огромным кладом знаний. Отец Тодик был известен и пользовался великим почетом не только в нашем городе, но и во всей области. Он славился как мудрый и ученый человек. Если кому-нибудь снился сон и он хотел разгадать его, то бежал к отцу Тоднку за разъяснением.
Если у кого заболевал ребенок, то он являлся к отцу Тодику и просил прочитать над больным молитвы из Нарека[3]. Если кто хотел приступить к новому делу, он делал это не иначе, как с благословения отца Тодика и после того, как тот погадает на своих четках. Одним словом, отец Тодик был пророком своего округа. Каждый обращался к нему и следовал его советам. Боже мой! Чего только не рассказывали об отце Тодике! Говорили, что батюшке достаточно черкнуть на своем ноготке какие-то письмена и женщинам начало казаться, что перед ними море, и они оголялись. Говорили, будто достаточно ему прочитать какую-то молитву, и зерна ячменя, подобно муравьям, начнут ходить и подыматься по подпоркам дома к потолку. И, наоборот, по одному его слову мчащийся скорпион останавливался и, как окаменевший, не двигался с места. Говорили, будто он молитвой может связать у птиц клюв, и они не могут клевать на полях хлеб. Говорили, будто он ловит чертей и самого сатану, сажает их в склянку, и они становятся тогда безвредными для людей…
Много подобного рассказывали про моего учителя, и я всему этому искренно верил. В начале эти рассказы меня страшно пугали, но потом я к ним привык и думал: «Вот и я выучусь у него и буду таким же мудрым, как и он…».
И как я мог всему этому не верить, когда каждый день видел, что его дом полон армянками, турчанками, еврейками и вообще женщинами всяких национальностей. Кто приносил батюшке несколько яиц, кто петуха, кто бутылку водки, кто пару носков, одним словом, никто не переступал его порога с пустыми руками. В чем же их горе? Да вот, одна бесплодна — батюшка черкнет ей на бумаге что-то, свернет треугольником и она родит; у другой муж любит другую и батюшка всемогущей силой книги, называемой «Вецазаряк», охладит пыл любви у ее мужа и вернет его ей; третья хочет выйти замуж и батюшка силой своих талисманов открывает ей путь к счастью…
И много еще другого, в этом же роде, делал отец Тодик и все говорили, что это все исполняется. И как служитель церкви отец Тодик являлся утешителем своей паствы. Все смотрели на него, как на святого. В дни великого поста жители нашего квартала собирались в келье, во дворе церкви, и там мой учитель читал им священные книги и толковал прочитанное. Я до сего дня не забыл еще этой тяжелой громадной книги, которая называлась «Четьи Миней». Она была такая тяжелая, что я еле ее дотаскивал до церковной кельи. Я не знал, что было написано в этой книге, но много раз думал: «Ах боже, как было б хорошо, если б ты все написанное в этой книге влил в мою голову».
Но тут же я смеялся над собой: «Хорошо, говорил я себе, но как же может моя маленькая голова вместить такую уйму знаний». Но опять возражал себе: «Ведь у моего учителя голова немного больше моей, а почему же он все знает?».
Старики нашего квартала собирались в келье и ждали прихода батюшки. Я нес туда книгу, клал ее на маленький аналой, а сам становился тут же рядышком, приложив руку к груди. С каким благоговением старики встречали батюшку! Не было человека, который бы не приложился к его руке и не получил его благословения. Отец Тодик садился у аналоя, открывал книгу и начинал читать и объяснять слушателям прочитанное. Я еще помню до сих пор многие из рассказов о чудесах святых отшельников и монахов. Я помню рассказы о том, как они заставляли жареных голубей летать, как они разговаривали с ангелами, как они ловили чертей и заставляли их служить себе, как они целыми неделями ничего не ели и как бог посылал им с неба манну.
Я слышал тысячи таких историй и они наполняли мое сердце священным трепетом и горячим благочестием. И я часто думал: «Брошу лучше бренный мир, уйду в горы, поселюсь в пещере, стану отшельником и тогда, может быть, и я стану говорить с ангелами и питаться манной небесной…»
Иногда после чтения кто-либо из старцев задавал моему учителю какой-нибудь глубоко богословский вопрос. И учитель на все его вопросы давал мудрейшие ответы…
Наша школа помещалась в одной из лишних комнат в доме отца Тодика. Помещение школы непосредственно примыкало к хлеву. В этой маленькой душной комнате сидело сорок учеников. Кроме того, в этой же комнате помещались три новорожденных теленка. Зимой там было хорошо, хотя комната и не топилась, потому что окно выходило в хлев. Мы открывали это окно, и теплый пар клубами вливался в наш класс, в котором сразу делалось жарко, как в бане. Мы этому страшно были рады, хотя пар и был удушлив и нестерпимо тяжел. А летом там было невыносимо плохо, потому что с одной стороны от гниющего в хлеве навоза поднимались удушливые испарения, а с другой целые тучи насекомых и блох совершали нашествие на нас. Эти насекомые были так мелки, что глаз их еле различал, но зато как жестоко они кусались!
Вся школа состояла из одного класса. В этом классе преподавался и элементарный курс наук, начиная с азбуки, и высший курс, который составляла та самая огромная книга, которую я с таким трудом дотаскивал до кельи в церковном дворе. В нашем классе было голо, как в турецкой мечети. Не было там ни скамеек, ни столов, ни стульев. Ученики поджав под себя ноги садились на сырой пол, покрытый циновками.
Учитель подстилал под себя козью шкуру, а некоторые из учеников, дети богатых родителей, приносили с собой из дому свои собственные небольшие подстилки и садились на них. Единственное, что напоминало о том, что здесь школа — были «фалахка» и пучок свеженарезанных прутьев.
Сколько раз ни крали мы, сколько раз ни ломали эту проклятую «фалахку», никак не могли от нее избавиться. Она была вечна. Наша школа никак не могла б обойтись без нее.
Уже много лет спустя после этого, прочитав об орудиях инквизиции и их различных видах, я был крайне удивлен, что католический гений, который был так силен в создании орудий для пыток, совершенно упустил из виду «фалахку» — это орудие пытки, терзающее и душу, и тело.
Голые ноги ученика втискивали в эту машину и ее подымали вверх, а затем начинали свежими прутьями бить его до изнеможения, до потери им сознания. Вот что из себя представляла проклятая «фалахка»! Ужаснее всего было то, что бить заставляли самого близкого товарища или родственника ученика. Если тот отказывался, то сам подвергался той же пытке…
Рано утром начинались уроки. Учитель садился в углу комнаты наподобие священнодействующего жреца. Перед ним стоял небольшой аналой. Это была его кафедра.
Ученики по очереди подходили к нему, целовали его руку, становились перед ним на колени и, положив книги на аналой, начинали отвечать урок или, как тогда мы выражались, «отчитываться». Обыкновенно за каждую ошибку ученик получал удар по ладони особой лопатой, которая у нас называлась «поучением». Если же урок вовсе не был приготовлен, то отвечающего ожидала проклятая «фалахка». То что наш учитель называл «поучением» было настоящим божьим наказанием. Это было особое орудие в виде небольшой лопаты, сделанной из крепкого дерева.
Из старинных книг было извлечено все, что относится к битью, и высечено на этой лопате. Например, там были следующие слова: «Кто не хочет слышать ухом, услышит спиной», или «Слуга, который не зная волю своего господина, сделает что-либо достойное побоев, да получит несколько ударов палкой, а если сделает тоже, зная волю своего господина, то да получит он множество ударов», или «Горько древо учения, но плоды его сладки»… Это орудие, называемое «поучением», специально изготовлялось для учителей, и отец Тодик с великой гордостью рассказывал, что свое «поучение» получил от своего же учителя в награду за ревность в учении и за успехи. Одно из наказаний глубоко врезалось в моей памяти. Оно смешное и вместе с тем ужасное. Ученика заставляли стоять посреди комнаты и в высоко поднятых руках держать кирпич или тяжелую книгу «Четьи Миней». И вот, стоял бедняжка целыми часами неподвижно, как индийский факир и должен был держать тяжесть выше головы. У него уставали руки, слабели, но это еще ничего. Самое главное было то, что виновный должен был стоять на одной только ноге. Обычно приказывали стоять на левой ноге, а правую приподнять и так держать. Кто-нибудь из учеников по приказанию учителя становился рядом с наказанным с кнутом в руке. Он должен был строго следить за наказанным во время этой невероятной гимнастики. Если наказанный ступал правой ногой на землю, то стороживший ученик бил его по ногам. Я, по правде сказать, так привык к этому дьявольскому наказанию, что мог, как гусь, стоять на одной ноге, сколько угодно…
Были в нашей школе и другие строгости.
Утром мы должны были являться в школу натощак. У нас в те времена еще не знали ни чаю, ни кофе. А если б мы вздумали позавтракать, то нас ожидало в классе строгое наказание. Учитель наш говорил: «На сытый желудок нельзя учиться, потому что от еды убавляется ум». Как доказательство, он приводил пример отшельников и монахов, которые ничего не ели, а могли из своей головы сочинять и писать книги. Это требование нашего учителя мы исполняли свято. Да и не могли не исполнять, потому что он сразу угадывал, если мы нарушали его волю и ели что-нибудь перед тем как идти в школу. Узнавал он это следующим образом. Перед началом урока подзывал к себе подозреваемого ученика и рассматривал его язык. Как известно у голодного человека на поверхности языка бывает белый налет, который после еды тотчас же исчезает. Поэтому мы по утрам не только ничего не ели, боже упаси! Мы боялись даже полоскать рот, когда умывались, чтоб как-нибудь не смыть с языка белый налет и не дать учителю повод подумать, что пост нарушен.
Таким образом, до полудня мы занимались совершенно голодными. Голова кружилась, в глазах темнело от голода, но несмотря на это, мы ничему не могли научиться.
Часы нам заменяла тень на стене. Когда эта тень доходила до определенной черты, мы знали что уже полдень. Тогда мы получали разрешение обедать. С каким нетерпением ждали мы этой минуты!.. Иногда казалось, что солнце так же безжалостно и бессердечно как и наш учитель, — так оно медленно поднималось по небу и так незаметно и лениво ползла по стене тень…
Обедали мы в, классе. Обед приносили с собой из дому. Самые лакомые куски отдавали, конечно, батюшке. Поэтому его обед был всегда настолько разнообразен и обилен, что его хватало и матушке и детям нашего учителя.
После обеда нам полагалось несколько минут отдыха. Но, при этом, строжайше были запрещены игры. Игры считались шалостью, мешающей благонравию. Ученик должен быть молчалив, неподвижен, скромен и покорен. Ослушников жестоко карали, особенно, если заставали за игрой или находили у них игрушки. С этой целью в школе производились иногда внезапные, неожиданные обыски.
Для богатых учеников делалось исключение из строгих правил нашей школы. Им очень многое прощалось. В классе они сидели на первом месте. Вне класса они могли безнаказанно бить своих бедных товарищей. Одним из таких учеников был мальчик Ало — сын самого богатого в городе человека.
Отец его был откупщиком монетного двора.
В те времена в Персии монету чеканили во всех главнейших городах, и чеканка денег отдавалась на откуп частным лицам. Отец нашего Ало стоял во главе монетного двора в городе Хое. Это было привилегией их семьи и по наследству передавалось от поколения к поколению. Поэтому-то их называли «зараби».
Ало был одним из самых скверных учеников нашего класса и никто его не любил, кроме учителя. Когда нужно было кого-нибудь из учеников наказать, то Ало первый вызывался исполнять роль палача и настойчиво просил об этом учителя. Это доставляло ему величайшее наслаждение и учитель никогда не отказывал ему в этом удовольствии.
Каждый день, приходя в класс, он приносил с собой в школу какую-нибудь новую книгу и, показывая ее учителю, говорил:
— Мой папа велел читать со мной вот эту книгу.
— Хорошо, — отвечал учитель, — читай эту книгу.
Однажды я не вытерпел и сказал Ало:
— Ты, брат, и Псалтыря-то еще по складам не умеешь читать, а уже какую большую книгу взял!
— И отец у меня большой человек, — гордо ответил он.
— Отец-то у тебя большой, это правда, и я хорошо это знаю, а вот сыну-то большого человека надо еще несколько лет поучиться, прежде чем приступить к чтению такой книги…
— Чему мне учиться? Мой папа сказал: «Снеси эту книгу и читай — ты будешь первым учеником в классе».
— Как сам он первый человек в городе, — кинул я ему насмешливо.
Он ударил меня по щеке. Я, конечно, не остался в долгу и нанес ему сильный удар кулаком. Он тотчас побежал к учителю и пожаловался на меня. Предоставляю судить вам, насколько ужасно должно было быть наказание за такой, с моей стороны, дерзкий поступок. Я осмелился ударить сына главы казенного монетного двора!..
Это было неслыханной дерзостью. И с этих пор я всей душой возненавидел все казенное, всех людей, разбогатевших благодаря казне…
Предпочтение, которое давалось в школе детям богачей имело, конечно, свои причины. По праздникам они приносили учителю всякие подарки — вино, водку, масло, сыр и т. п. Их родители дарили учителю «халат», когда они, прочитав одну книгу, переходили к другой.
А мы были бедны. Мать с трудом вносила за меня ежемесячную плату за учение, а взамен подарков я исполнял разные работы в доме учителя. С утра до вечера я не знал покою. То приходилось идти по воду, то косить траву для коров, то держать телят, когда матушка доила коров… А если не было никакой другой работы, то учитель сажал меня после обеда около себя и заставлял отгонять мух, чтоб не мешали ему спать.
Иногда учителя звали на крестины или похороны. Это был для него праздник, а для нас эти дни были смертью. Ученики постарше, которые знали уже церковную службу, брали его ризу, требник, кадило и другие необходимые предметы и отправлялись с ним. А мы оставались. Казалось, что вот теперь-то мы можем вздохнуть свободно и спокойно, но увы, наша участь в такие дни была еще горше, чем обыкновенно. Учитель опасаясь, как бы во время его отсутствия мы не натворили бесчинства, выдумал сатанинское средство. Он сажал нас подальше друг от друга, широкие полы нашей одежды расстилал на полу и на них насыпал мелкий песок, на который ставил знак деревянной печатью, специально для этой цели изготовленной. Вообразите наше положение! Целыми часами мы должны были сидеть на полу, неподвижно, как пригвожденные. Малейшее движение могло стереть печать на песке, и тогда учитель выматывал у нас всю душу. За это я очень часто подвергался наказанию. Боже мой, я ведь не был мертвым, чтоб совершенно не двигаться!
Учитель возвращался с разгоряченной головой. Если печать на песке была нарушена, то нас ожидала проклятая «фалахка» или стояние голыми коленями на мелких кусочках кирпича, или на горохе. И опять требовалась полная неподвижность.
Случалось, что наказание налагалось одновременно на всех учеников.
Бывали у нас и каникулы.
Большие каникулы бывали на пасхе и на рождестве. Нас распускали на целую неделю.
После каникул, когда ученики впервые являлись в класс, их всех, без исключения, ожидала «фалахка».
Это было наказание за возможные или предполагаемые шалости учеников во время каникул. Определить, кто за праздники шалил, кто нет — не было возможности, поэтому наш мудрый учитель подвергал наказанию всех, без исключения. Эта варварская система имела и другое объяснение. Подобно тому, как хорошие наездники, садясь на коня, считают нужным подстегнуть его, чтоб он разошелся, так и наш учитель после дней отдыха путем наказания хотел навострить наше внимание, заставить очнуться и вновь войти в колею школьной жизни. Учитель наш не был злым человеком, напротив, он был очень добр. Все эти строгости, вся жестокость, которую он проявлял, были следствием его педагогических воззрений. Он был убежден, что без битья, без страданий ученик ничему не может выучиться. Он верил в силу «фалахки» так же свято, как и в силу своего колдовства и своих талисманов, посредством которых он творил чудеса…
Когда я рассказывал матери о переносимых мной в школе муках, она обыкновенно говорила мне:
— Потерпи, сынок, без мук, без страданий ничему не выучишься.
Но почему же битье не помогает, думал я, и почему, перенося столько мук, я все-таки ничему не мог выучиться? А я не был глупым или неспособным мальчиком.
Когда бабушка рассказывала мне сказки, то я их очень быстро запоминал. Когда появлялся «ашуг», я мигом заучивал его рассказы и песни. Почему же в школе я так отупел? Куда исчезли мои способности?
Дело в том, что сказку бабушки и песню «ашуга» я понимал, поэтому я их очень быстро и усваивал, но я ничего не мог понять из всего того, что преподавал наш учитель. Мне казалось, что все, что мы читаем с ним, написано не по-армянски.
День и ночь я сидел за уроками, но в голову ничего не лезло. Как только взгляд учителя встречался с моим, мной овладевал ужас, я смущался и забывал все, что знал. Во мне до такой степени были подавлены ум и чувство, до того была убита вера в свои силы, что я искренне верил учителю, когда он в гневе говорил мне:
— Никогда, ничего путного из тебя не выйдет, чертов щенок!
В самом начале учитель дал мне в руки букварь.
Как будто сейчас — вижу перед собой эту тетрадь, напечатанную мелким шрифтом. На обложке тетради был нарисован большой крест, под которым было написано: «Крест, помоги мне!»
Каждый раз, беря в руки книгу, я благоговейно крестился и повторял эти слова. Учитель говорил, что если перед уроком не попросить помощи у креста, то ничему нельзя выучиться. Но, видимо, и крест отвернулся от меня и не хотел меня вразумить…
Я и до сих пор еще не могу забыть того тяжелого впечатления, которое произвел на меня этот букварь.
Каждая буква, словно чудовище, хотела меня проглотить. Даже по ночам я не знал покоя и видел страшные сны. Мне казалось, что буква «ну» (н), похожа на обезьяну, которая присела на корточки и кривит свою отвратительную рожу, желая напугать меня. Буква «ра» (р), обратившись в огромную ящерицу, лезла ко мне за пазуху. Но больше всего я ненавидел букву «дже» (дж) — она всегда казалась мне верблюдом со скрюченной шеей, а я очень боялся верблюдов. Единственная буква, которую я любил — была буква «о»[4]. Я ее быстро запомнил. Она была так похожа на большие глаза красивой Сони!..
Милая Соня! Произнося твое имя, я забываю все, что перенес в этом аду, называемом школой. Ты была утешением, ты одна услаждала часы моей горести и печали.
Соня была дочерью моего учителя. Я в своей жизни не встречал более доброй и невинной души. Бывало, когда учитель бил меня, Соня, спрятавшись в уголок, горько плакала…
— Бедная девочка, почему она плачет? — думал я.
Семья у моего учителя была небольшая. Она состояла из его жены, сына и маленькой Сони.
Жену его звали Гюль-Джаан (т. е. Роза Мира), но в противоположность своему прекрасному имени она была одним из самых уродливых существ в мире. Однако, несмотря на это, отец Тодик, если и не любил, то во всяком случае, относился к ней с большим уважением. Правда временами он ее бранил, но бил ее очень редко. Это имело свои причины. Как известно, первым поклонником пророка является его собственная жена. «Роза Мира» была самой ревностной почитательницей священника. Она всячески старалась прославить его среди женщин, как чародея и великого мудреца. Она распространяла слухи об исполнившихся предсказаниях и о чудесном влиянии талисманов своего мужа. И это увеличивало число почитателей учителя.
Сын его Степан был красив и совершенно не походил на мать. Это был вечно молчаливый, бледнолицый кретин, идиот с тусклыми, угасшими глазами.
Нельзя было смотреть на него без чувства сострадания. В разговоре с ним я часто замечал, как он беспричинно улыбается или смеется, как он заговаривается и неожиданно убегает, словно боясь чего-то. Несчастный был помешан. Иногда целыми ночами он беспокойно бредил. Часто, сонный, вскакивал и бессознательно шел куда глаза глядят. Поэтому его держали на привязи. Все чародейство его отца, столь могущественное для других, было совершенно бессильно по отношению к красивому Степану и нисколько не помогало ему. Он не поправлялся. Так и остался он идиотом. Не знаю, насколько справедливо, но многие виновником недуга Степана считали его отца. Рассказывали будто Степан был таким же шалуном, как и я. И вот, однажды, его отец, рассердившись на него и, желая проучить, повесил его над глубоким колодцем. Говорили, что с этого дня мальчик и заболел. Предполагали, что у колодца черти его и околдовали, так как всем известно, что колодцы полны чертей.
Однако случались дни, когда он бывал в уме. В такие моменты он был очень мил и приветлив, и мы все его очень любили.
Дочь учителя, Соня, была тоже молчалива и пуглива. Она, несмотря на малые лета, очень много работала по хозяйству. У нее были такие же глубокие, тихие, спокойные темно-синие как у ее брата глаза, но в них было больше жизни и блеска, в то время как глаза брата совершенно утратили блеск. Волосы у Сони были несколько темнее, чем у брата, у которого они были светло-русые. Удивительнее всего было то, что никто из них не походил ни на отца, у которого черты лица были монгольские, ни на мать, которая была до того некрасива, что внушала страх.
Несмотря на то, что отец Тодик был духовным пастырем, протоиреем в квартале, состоявшем из 700 семейств, несмотря на то, что он кроме того исполнял обязанности представителя викарного епископа и получал по этой должности также значительные доходы, не говоря уже о школе, он жил очень бедно,
Несколько темненьких комнат, отштукатуренных белой глиной, окруженных низенькой оградой — вот весь его дом, который постоянно утопал в пыли и мусоре, представляя из себя грустную картину.
Соседи все это объясняли скромностью попа и его отречением от суетных мирских благ. Это было бы отчасти правильно и справедливо, если бы подобными же качествами не обладали все скряги. Ведь все купцы тоже живут в бедности и терпят лишения, как терпел их наш учитель в своем отшельничестве. Дервишизм, обыкновенно, привлекает суеверие темного люда, хотя очень часто под плащом дервиша скрывается душа корыстолюбивого эксплуататора.
За последние годы моя мать уже не в состоянии была платить попу за мое учение, поэтому учитель всю работу по дому взвалил на меня и мне уже совершенно некогда было учить свои уроки. Целыми днями я бегал по разным поручениям попадьи или самого священника. Уроками мне оставалось заниматься ночью. Но это мне часто не удавалось, так как из-за отсутствия света нам почти всегда приходилось спозаранку ложиться спать.
С семьей дядюшки мы почти не общались. Матъ не получала от них никакой помощи и, даже, от милостиво нам предоставленной квартиры, она бы отказалась, если б у нее был какой-либо иной выход из положения. Вся надежда была на благодетеля нашей семьи охотника Аво.
Но в деле моего учения и он не помогал нам. Напротив, ему было очень неприятно, что я учусь у отца Тодика. И я помню, как он однажды с отеческой добротой сказал мне:
— Ушел бы ты лучше из этого ада, Фархат! Ведь ты там можешь совершенно отупеть!
— А куда мне поступить, — спросил я, — чему учиться?
— Поступи лучше в мастерскую дяди и учись оружейному делу.
— А разве учение, образование ненужная вещь?
— Какое там, в этой твоей школе образование, какое там учение! Это не учение, — ответил он.
Затем он стал подробно и долго объяснять мне, что такое истинное образование и учение, но я тогда не понимал его как следует и только удивлялся, как этот суровый грубый человек, который вечно воюет со зверями и сам уже приобрел повадки зверя, может так хорошо рассуждать об образовании.
Охотник был большим приятелем одного из моих дядюшек — Минаса, который из дружбы к нему бесплатно починял и приводил в порядок его оружие. Охотник поговорил с этим самым дядей Минасом и уговорил его взять меня в свою мастерскую в качестве ученика.
Ремесло дяди мне нравилось. Мое сердце билось, когда я входил к нему в мастерскую. Целыми часами с восхищением я рассматривал ту массу блестящего оружия, которое изготовлялось им. Но мать заупрямилась и не позволила мне поступить к дяде в ученики. При этом она повторяла слова, которые я часто слышал от своего учителя, именно, что все оружейные мастера — грешники и их душа попадет в ад.
— А почему? — спросил однажды я.
— Потому, что они изготовляют мечи, шашки, ружья, которыми люди убивают друг друга.
И, таким образом, мне не удалось поступить к дяде, и я оставался все в том же «аду», как называл нашу школу охотник Аво.
Но в этом «аду» у меня был ангел-утешитель, который облегчал горечь моих мук. Это была Соня, дочь учителя. Что это было за чувство, которое горело в моем сердце, я не понимал тогда, да и до сего дня не понимаю.
В работе по хозяйству Соня мне всегда помогала, Когда шли мы с ней в сад за травой для коров, она мне говорила:
— Ты посиди, Фархат, поучи урок, а я буду косить траву,
— Ты не сможешь, устанешь, — отвечал я.
Она нежно улыбалась и возражала мне:
— Нет, не устану, не бойся. Ты лучше поучи урок, чтоб папа тебя не бил.
Хотя Соня и очень хотела помочь мне и дать возможность учить уроки, но из этого ничего не выходило, тем более, что ей скоро совершенно запретили ходить со мной, и с тех пор я работал один. Как было грустно, что ее нет больше со мной!..
Так провел я целых семь лет. За этим таинственным числом скрыты все мучения моего детства! За эти семь лет я прошел все ступени знания, т. е. выучился всему тому, чему тогда мог выучиться всякий, кто получал высшее образование у отца Тодика. Я успел прочесть все книги, которые были известны в нашем краю: «Псалтырь», «Служебник», «Новый и ветхий Завет», «Нарек» и даже ту огромную книгу, которую я когда-то с таким трудом подымал и нес. Я умел писать и читать писаное, знал несколько правил древне-армянской грамматики. Но я не приобрел тех знаний учителя, которые касались чародейства, духов. Эту мудрость учитель держал в тайне и, для того, чтоб приобщиться к ней, нужно было прослужить у него лет десять–двадцать…
В его школе ученики учились долгие годы. Там они старились, сидя неподвижно в течение многих лет; бородатые люди и безусые мальчики при этом сидели вместе, в одном классе.
Мне было десять лет, когда я поступил в школу, и с тех пор прошло двенадцать лет — это срок немалый. Я был уже совершенно взрослым человеком. Но, несмотря на мой возраст, учитель обращался со мной, как с мальчиком.
И «фалахка», и удары в ладонь «поучением», и стояние голыми коленями на мелких кусочках кирпича, одним словом, все прежние наказания были в силе и для меня. Но удивительно — я так привык к этим наказаниям, во мне до того было уничтожено чувство самолюбия, гордости и чести, что я терпел и выносил все это с немой покорностью животного. Но однажды наконец-таки я не вытерпел.
Это было в день пасхи. Никто из учеников не сумел подготовиться к чтению в церкви «Книги Даниила» из Св. Писания. Эту книгу обыкновенно читали в церкви дети богачей, которые за эту честь вносили в пользу церкви деньги. На этот раз наш учитель, желая выставить напоказ успехи своих учеников, потребовал, чтоб ученик, желающий читать эту книгу, выучил ее наизусть. Но где же взять детям богачей такие способности?
С первого же дня великого поста они принялись зубрить, но, когда подошла пасха, оказалось, что никто из них не сумел выучить эту книгу наизусть. Не зная, как выйти из затруднения, учитель чтение «Даниила» поручил мне. Это было в пятницу, в день страстей господних.
Сколько надо было промучиться, чтоб выучить наизусть всю эту книгу! Ведь оставался всего почти один день!
В субботу в полдень учитель спросил меня, и я мог ему ответить только три четверти книги. Быть может до вечера я и сумел бы выучить остальную четверть, но учителю не понравилось, что я еще не готов, и он выругал меня самым непристойным образом. Тогда я не вытерпел и ответил ему дерзостью.
— Я тебе покажу, чертов щенок, — заорал на меня рассвирепевший учитель, и не имея времени, чтоб тут же наказать, он арестовал меня, запер в хлеву. Своим он поручил держать меня до тех пор, пока он вернется с вечерней службы и расправится со мной. Обиднее всего было для меня то, что после того как целых семь недель я ходил в церковь, как раз в этот самый день, в день светлого праздника лишился церкви. Мне было обидно, что я не буду присутствовать в церкви, когда запоют там торжественное «свят, свят!..» В этот момент обыкновенно я получал из рук матери освященное красное яичко, которым и разговлялся…
Все мои благочестивые желания разом канули в воду. В те времена в душе у меня ярко горело религиозное чувство, искренняя вера. Все церковные обряды, все таинства полны были еще для меня священного смысла и значения. Вот почему мне было обидно, что не могу пойти в церковь. С другой стороны меня терзала зависть. Я был в школе первым учеником и несмотря на это, те из моих товарищей, которые были во сто крат ниже меня, могли в этот день участвовать в службе, в чтении священных книг, молитв и в пении, а моя бедная мать не могла в этот торжественный день услышать голос своего единственного сына!
Эти горестные мысли и чувства всецело овладели мной, и я совершенно забыл об угрозах учителя и ожидавшем меня наказании. Какое странное противоречие, думал я, скоро со мной жестоко расправится тот самый священник, который с алтаря на весь мир должен провозгласить святые слова: «Христос воскрес из мертвых смертью смерть поправ и сущим во гробах живот даровав…».
А моя тюрьма! Увлеченный, охватившими меня мыслями и чувствами, я и не обратил внимания на свою темницу. Между тем, несмотря на то, что был только апрель, жара уже наступила и хлев, в котором я был заперт, был полон насекомыми, и они нещадно кусали меня. С другой стороны меня душила царившая отвратительнейшая вонь в хлеву и томил невыносимый голод.
— Что делать? Куда бежать? — думал я. Дверь крепко заперта, а выносить все это нет уже никаких сил!..Солнце уже давно зашло, и в хлеву становилось все темнее и темнее. Я был в бешенстве. Мной овладело какое-то безумие. Как зверь, запертый в тесной клетке, я кидался из угла в угол, хотел разрушить стены, пробить потолок, выломать дверь, расширить узкое окно и вырваться как-нибудь на божий свет. Эта борьба длилась несколько часов и совершенно обессилила меня. Я свалился наземь и лежал в полном изнеможении.
Мной овладел какой-то кошмар. Какие-то чудовищные и страшные галлюцинации томили меня.
Как живые встали перед моим взором те многоголовые драконы, о которых рассказывала мне в своих сказках моя бабушка. И мне казалось, что скоро станет совершенно темно, и они задушат меня…
Долго ли лежал я в этом бредовом состоянии, я не помню. Вдруг я услышал скрип двери. По всему моему телу пробежала холодная дрожь. Но скоро мой страх исчез. Смотрю, со свечкой в руке, словно ангел-благовестник, входит Соня! Она назвала меня по имени, и я очнулся от бреда.
— Беги, Фархат, — сказала она. — Беги, пока еще нет моего отца!
Я хотел обнять мою избавительницу, но она ускользнула от меня как тень и исчезла.
Я вышел из своей темницы, покинул школу, этот ад, где пытали и терзали меня с детских лет и больше не вернулся туда.
Освободившись из своей тюрьмы, я решил больше никогда не возвращаться туда.
Я не пошел домой, к матери, так как знал, что если пойду, то она утром опять поведет меня к попу и, вручая меня ему, скажет: «Мясо тебе, батюшка, а кости мне…»
Теперь я хорошо понимал значение этих ужасных слов, сказанных матерью, когда она впервые повела меня в школу. Была уже ночь, и я не знал куда мне идти. Мной овладело отчаяние и я стал думать; «Пойду брошусь в воду и избавлюсь от всего!..».
Потрясенный, бродил я по улицам нашего квартала. Никого на улицах не было видно. Кругом царила мертвая тишина.
Все уже вернулись из церкви и сидели со своими, мелькало у меня в голове, я один как беглец, как осужденный, не имею пристанища в эту ночь.
Из домов был слышен запах ладана, и воздух был напоен этим священным благоуханием. Порой до моего слуха долетали веселые возгласы и слова «Христос воскрес!». Да, думал я, воскрес бог любви и мира, но где же любовь в мире, где мир, где братство? Их нигде я не видел в жизни.
Тоскливая тревога, охватившая меня, доводила до безумия. Я уже ничего не чувствовал, ничего не слышал. Мне стали непонятны даже звуки сладких песнопений, которые долетали до меня из окон. Я стал глух ко всему.
Не помню, как я дошел до берега потока… Но когда я собрался было кинуться в пучину высоко вздымавшихся волн разлившегося потока, какой-то голос окликнул меня.
— Эй ты, стой! Что ты делаешь?
Оттого ли, что было темно или оттого, что я был слишком взволнован, я не сразу узнал этого человека, хотя в голосе его послышались мне знакомые ноты.
— Ты меня не узнаешь, Фархат?
— Ах, это ты Каро? Милый друг!.. Но нет ты не Каро… откуда ты взялся?.. Ведь про тебя говорили…
В смущении и нерешимости я распрашивал моего старого товарища, который тем временем обнял меня и глухим голосом сказал.
— Ну да это же я, я, Каро!..
Меня охватила безграничная радость. Как малый ребенок я припал к его груди и стал нежно целовать его лицо, глаза, руки… И долго я не выпускал его из своих объятий. Я рассказал ему все, что со мной случилось и объяснил почему попал сюда. Он смеялся над моей простотой и говорил:
— Ты с ума сошел что-ли?
— А что же мне было делать? — спросил я.
— А кинуть в воду этот сатанинский клубок и делу конец! — сказал он, указывая на книгу «Даниила», которую я бессознательно захватил с собой, убегая из своей тюрьмы.
Без долгих размышлений я кинул книгу в воду и мне показалось, что вместе с ней бурные волны потока поглотили и унесли муки моего сердца…
— Вот и отлично! А теперь идем!
Я и не спросил куда он меня ведет, а покорно последовал за ним.
На краю неба заблестел рог луны, и ночной мрак немного рассеялся. Прохладный ветерок освежил мою разгоряченную голову, и я вздохнул свободнее. Я уже чувствовал себя настолько хорошо, что, казалось, со мной ничего и не случилось…
Двенадцать лет тому назад Каро покинул нашу школу и куда-то исчез. Он ушел из школы, ничему там не выучившись. Но как он изменился за это время, — думал я. Худенький, маленький, болезненный Каро вырос, возмужал, стал настоящим богатырем. Его смелые движения и гордая осанка были полны величия и самоуверенности. Он был старше меня всего на четыре года, а моя голова еле доходила до его плеч. А я ведь не малорослый парень. На моем лице еще не было и следов растительности, а у него уже растут темные усы. На его загорелом бронзовом лице ярким огнем пылали знакомые мне глаза. Мне казалось, что глаза у него стали больше и приобрели какое-то полудикое выражение.
В пути он почти не говорил со мной. Только спросил:
— Неужели еще жив тот Аспид?
Вопрос относился к моему учителю, отцу Тодику. А когда я стал рассказывать ему о школе, он как будто не слушал меня и, видимо, не интересовался всем этим, так как ему все было хорошо известно. И правда, ведь ничего с тех пор не изменилось, Все оставалось по-старому. Встреча со мной, так обрадовавшая Каро в начале, видимо, потом навеяла на него печаль. Меня заставляло думать так его задумчивое молчание. Но оказалось, что я ошибся. Каро в это время думал о другом и как-бы не замечал меня. Казалось, он забыл о моем присутствии… Меня обидело его равнодушие и я нетерпеливо спросил его:
— А куда мы идем?
— Ах, я забыл тебе сказать. Сейчас я поведу тебя в одно место, где ты увидишь двух своих старых товарищей. Ведь ты не позабыл еще Аслана и Саго?
— Аслана и Саго! — воскликнул я, не в силах удержать охватившее меня радостное волнение, которое постороннему показалось бы странным при сравнении с хладнокровием и спокойствием моего спутника. — Где они? Скоро ли я их увижу? — нетерпеливо спрашивал я.
— Скоро, скоро, — ответил Каро, продолжая идти. Ночь была ясная, лунная. Я четко различал предметы. Город остался за нами. Сады Хосровии, окутанные легким флером серебристого тумана, дремали неподвижные и молчаливые. Ручейки, протекавшие у зеленых нив, сладко журчали. Нежно-прохладный воздух был напоен ароматом трав.
Мы шли все в одном направлении. Но я не знал еще куда мы идем. Вдруг Каро прервал молчание и обратился ко мне со следующими словами:
— Я не хотел, Фархат, чтоб кто-нибудь из знакомых здесь меня видел, но случилось так, что мы с тобой встретились. Я хотел бы надеяться, что никто о нашей встрече не узнает…
— А нельзя-ли мне узнать причину этого? — спросил я.
— Пока — нет. После — сам поймешь. Через несколько дней…
— Я буду молчать как мертвец, если ты этого хочешь.
— Да, хочу. Мне нужно некоторое время скрываться.
И он снова погрузился в свои мысли.
Предупреждение Каро меня очень удивило.
Казалось странным, что человек, который ушел из родного города двенадцать лет тому назад, которого все считали погибшим, теперь каким-то чудом появился и почему-то не хочет никому показываться, скрывается, не хочет встречать знакомых и родных. В чем же тайна? Этот вопрос стал тревожить мой ум.
Пройдя по степи мили полторы, мы дошли до того места, где с незапамятных времен стоят развалины каких-то зданий. Об этих развалинах бабушка рассказывала мне множество чудесных легенд.
Среди развалин уцелел лишь один минарет, который при лунном свете казался красивее, чем при дневном. Синяя мозаика на нем сияла чарующей красотой. Минарет возвышался среди обломков как богатырь и, казалось, мстительно грозил векам, говоря им:
— Вы уничтожили вокруг меня все, что было создано искусством, но я останусь и еще повоюю с вами. Но меня тогда занимали не эти мысли. В тог миг, когда мы подошли к развалинам, мной овладело страшное волнение. Все, что было рассказано мне в детстве об этих развалинах, вновь воскресло в моей памяти вместе с тем суеверным страхом, который даже днем не позволял мне подходить близко к этим заколдованным руинам. А теперь я пришел к ним ночью!
Не безумие-ли это? — мелькнуло у меня в голове. Я внутренне уже был недоволен, что Каро привел меня сюда.
Когда мы подошли близко к минарету, Каро свистнул. В ответ из минарета послышался такой же свист. Каро пригласил меня войти в минарет, и я переступил порог в глубоком смущении.
Посреди минарета на полу был разведен костер, красные отблески которого освещали темные и глухие своды минарета таинственным светом. У костра сидели два человека и жарили мясо, надев его на штыки, которые им служили вертелом.
Около них лежал хлеб и бурдючок с вином. Недалеко от них на голом полу лежали еще три человека.
Увидя Каро, они отвели его в угол минарета и неслышным голосом говорили с ним о чем-то. Это длилось более десяти минут. Меня, казалось, они и не заметили и никто не обращал на меня никакого внимания. Я чувствовал себя обиженным. Я не мог понять о чем они говорили, но, видимо, то что им сообщил Каро, их не обрадовало, так как по их лицам в это мгновение пробежала тень недовольства и печали. Я думал, что разговор касается меня. Когда они кончили свою таинственную беседу, один из них обернулся ко мне и, уставившись на меня своими косыми горящими глазами сказал:
— Ого! А ты-то откуда взялся?
Я был задет и смущен этим грубым вопросом и не нашелся что ответить. Тут Каро, как бы вспомнив о моем существовании, ответил за меня.
— Разве ты его не узнаешь, Саго?
Затем, обратился ко второму своему собеседнику и, указывая на меня, сказал:
— А я забыл его вам представить. Видите какого я вам гостя привел?
Тут я понял, что их разговор не имел ко мне никакого отношения.
— Но я вам ничего не скажу. А ну-ка узнайте его! — добавил Каро.
— Я его закрыв глаза могу узнать, — ответил косоглазый парень, подойдя ко мне ближе.
— Разве это не Фархат? — сказал он. — Но боже! Как ты изменился Фархат! Гляди, каким славным парнем стал!
При этих словах другой собеседник Каро, до этого с любопытством разглядывавший меня, вдруг весь просиял и, подбежав ко мне, крепко обнял меня.
— Да это Фархат! Господи, как это я не узнал его?
По пути Каро уже предупреждал меня, что я увижу моих старых товарищей, поэтому мне нетрудно было, в обнявшем меня молодом человеке, узнать Аслана, а в косоглазом — Саго. Они оба когда-то были моими школьными товарищами. Они ушли из школы в то же самое время, когда ушел оттуда Каро. Я сразу не узнал их, потому что они были одеты не так, как одеваются армяне в Персии. На них был костюм мушских или багэшских армян-горцев. Почти так же одеваются многие курдские племена.
Настоящее имя Саго было Саргис, но его у нас в школе прозвали «ноготком сатаны» вследствие его хитрости и живого характера. Ростом он не только не стал выше, но как будто стал даже ниже. При этом округлился и стал каким-то шарообразным. В выражении его лица появилось что-то кошачье. Но его дьявольские глаза нисколько не изменились и по-прежнему выражали живую, кипучую энергию.
Аслан почти не изменился. На его лице, сохранившем тонкие, мягкие черты, горели голубые глаза, осененные густыми ресницами. На губах его мелькала постоянно та же невинная улыбка. Только его когда-то светлые, русые волосы потемнели и кожа на лице утратила прежнюю белизну. Он несколько возмужал, сохранив однако тонкость стана и изящество движений.
В школе больше всех я любил Аслана. Он был одним из лучших и способнейших учеников и отличался необычайной добротой. Он иногда целыми часами занимался со мной. Почему он покинул нашу школу, я не знаю. Помню только, что школу он оставил с сожалением точно его что-то привлекало к этому «аду».
В школе Каро, Аслан, Саго и я жили в тесной дружбе и составляли неразрывную «четверку». Но когда они задумали покинуть наш город, меня не приобщили к своему плану, видимо считая меня неудобным для себя товарищем, так как я был значительно моложе их всех.
С тех пор я о них не имел никаких точных сведений. Правда, приходили какие-то странные, а порой и страшные вести о них, но я этим слухам никогда не верил. И вот, наконец, после двенадцатилетней разлуки судьба меня снова свела с ними.
Те два незнакомца, которые у костра жарили мясо, совершенно не тронулись с места и лишь изредка кидали на меня подозрительныe взгляды. И Каро не объяснил мне, кто такие эти незнакомцы.
— Видно ты прямо из школы и явился сюда? — спросил Аслан улыбаясь.
Саго не дал мне ответить.
— Да ты разве не видишь, что он совершенно скисся от учебы… Бедняжка, как посмотришь на него — сразу вспоминаешь все эти «азы» и «буки»… Ха, ха, ха! Не правда ли, Фархат? А как ловко я избавился от всей этой чертовщины! Подумай только, прошло уже целых двенадцать лет с тех пор, как я сжег эти проклятые книги в тонире[5] на радость чертям… Ха, ха, ха!..
Шутки Саго уже меня не задевали, а рождали во мне горестные размышления о тех ужасах, которые мы терпели в этом застенке…
— Ребята, присаживайтесь, кто голоден, — сказал Каро.
Болтливый Саго тотчас подсел и начал ужинать. Я и Аслан остались вдвоем.
— Ну, а как поживает она? — дрожащим от волнения голосом спросил Аслан.
Я тотчас догадался, что он говорит о Соне.
— Да все так же, как прежде, — ответил я. — Улыбается, стыдливо краснеет, когда говоришь с ней и быстро убегает, когда хочешь ее обнять… Тихо плачет, когда отец бьет любимого ученика. Все по-старому, как ты видел. Единственная перемена, которая произошла после твоего ухода, это то, что она выросла и стала красивее, чем прежде…
Аслан ничего не ответил, но на его лицо легла мрачная тень.
— Ну, пойдем ужинать, ты верно голоден, — сказал он после минутного молчания.
Ужин был накрыт недалеко от костра. На голой земле был постлан кусок какой-то материи, служившей скатертью. На нем лежали — хлеб, сыр, лук и больше ничего. Молодые люди, окружили эту патриархальную скатерть, подложив под себя свои пальто. Куски шашлыка, снимали со штыков и валили прямо на «лаваш»[6]. Все жадно ели. Недалеко от костра лежала убитая лань, мясо которой и жарилось… Тут же стоял бурдючок с вином. Кубком служила выдолбленная и высушенная тыква. Из этого единственного кубка пили все по очереди.
— Присядь ко мне, Фархат, — сказал Каро.
И я сел около него.
Радостные и печальные события этого дня меня так встряхнули, что есть мне совершенно не хотелось, хотя я целый день ничего не ел.
После двенадцатилетней разлуки встреча с дорогими друзьями детства, конечно меня очень обрадовала, но вместе с тем, я не мог никак отделаться от какого-то суеверного чувства, которое, по-видимому, было внушено мне странными и невероятными слухами, которые распускали наши горожане относительно бывших моих товарищей, их судьбы и их деятельности.
Эти скрывающиеся, переодетые молодые беглецы казались мне подозрительными людьми, особенно когда я замечал, что и они-то не очень доверчиво относятся ко мне. От меня они что-то бережно скрывали. Было в них что-то таинственное, точно они чего-то боялись или стеснялись. Почему они не могут быть со мной откровенны, — думал я. Что заставляет их, вернувшись из далеких стран, остановиться не у родных и знакомых, а среди этих развалин? Ведь совсем недалеко от этого самого места стоит тот город, где они родились, где родители некоторых из них еще живы, — думал я в недоумении. Почему бы им нe обрадовать своих тоскующих родителей, особенно в день пасхи, спрашивал себя я. Обнимая их, родители воскликнули бы не «Христос воскрес», а сказали бы: «Был погибшим наш сын и вернулся, был умершим и воскрес!..»
Моя задумчивость и грусть не могли ускользнуть от внимания моих товарищей, особенно от Саго, который сказал мне:
— Ты бы лучше покушал, Фархат, да развеселился. Чего ты омрачил свою морду, как зимнее небо? Или, может быть ты сидишь и думаешь: «А мамочка меня ведь ждет и вздыхает; куда, мол, пропал мой сыночек, уже плов остыл, пришел бы сынок, поел!» И моя мама, бедняжка, говорила так и с этими словами на устах скончалась. Да, братец ты мой, не привелось ей бедной посмотреть на сынка милого! Ха, ха, ха! Ты, брат, больше не увидишь, уже маминого плова, лучше ешь!..
И снова он громко засмеялся.
Пасхальный плов для сына бедных родителей такое великое лакомство, которое им никогда не забывается. Эта царица восточныx кушаний, которая украшает стол богачей чуть ли не каждый день, у бедняков бывает лишь в день пасхи. Но меня огорчала, конечно, не мысль о плове или ином кушаньи, которыми мать и сестры могли сегодня угостить меня, а мысль о том, как дико и грубо осмеивает Саго материнское чувство. Я отвернулся от него и мой взгляд встретился с взглядом Каро, который протянул мне чашу с вином и сказал:
— Пей.
— Я так много не могу выпить, — ответил я, взглянув на огромную чашу.
— Выпей, брат, научишься, — настаивал он улыбаясь.
Но я опять отказался.
— Эх, когда-то и я пьянел от одного только вида вина, — вмешался в разговор Саго. — А теперь?
— А теперь другие от одного твоего вида пьянеют, — сказал один из незнакомцев, который до этого молчал.
Я взял у Каро чашу и выпил до половины. Никогда я сразу не выпивал столько вина.
Беседа оживлялась. Чаша с вином переходила из рук в руки. Только Аслан был молчалив, хотя и он пил не отставая от других и каждый раз осушал чашу, когда черед доходил до него.
Я так и не узнал, кто были те незнакомцы, одного из которых называли Мурадом, а другого Джалладом. Откуда они взялись? — думал я. Одежда и выговор выдавали в них зейтунцев. Почему-то ни один из этих богатырей не внушал мне симпатии. В их движениях, манере говорить, особенно в чертах лица было что-то дикое и зверское.
Ужин кончился лишь тогда, когда кончилось вино. В потухающий костер кинули дров и он разгорелся, вновь осветив своим красным пламенем темные своды минарета. Вдруг все мои сотрапезники заговорили на каком-то совершенно непонятном для меня языке.
Сперва разговор носил характер мирной беседы, но постепенно собеседники разгорячились, и завязался жаркий спор. Только Аслан продолжал говорить с тем же спокойствием, с каким за ужином осушал чашу с вином. Саго неустанно тараторил и его кошачье лицо стало серьезным. Каро был также спокоен, как всегда, но жилы на его лбу напряглись и черты его лица стали как будто грубее. Он, видимо, внутренне был взволнован. Два незнакомца словно не говорили, а издавали какие-то дикие звуки похожие скорее на рычание зверей, чем на человеческую речь.
Минутами мне было страшно. Казалось, что вот-вот они встанут с мест и вцепятся друг в друга. Я не понимал о чем у них шел разговор, но заметил, что авторитет Каро одолел всех. Тут разговор принял более мирный характер, и они постепенно успокоились. Признаться, вся эта шумная сцена спора не доставляла мне никакого удовольствия. Я устал от нее. Мной овладела скука. Видимо от непривычки к вину голова моя стала кружиться, глаза отяжелели, и я незаметно для себя уснул…
Тут я на время прерву нить моего рассказа, покину моих товарищей в минарете и обращусь к Каро. Этот человек играет в нашей повести одну из главных ролей и поэтому заслуживает особого внимания.
Настоящего имени Каро я не знаю. Быть может, он и сам не знал его. Было только известно, что «Каро» прозвище, под которым скрывалось его настоящее имя и его фамилия. Он не был уроженцем нашего города, но откуда он явился, этого никто не знал. Рассказывали, что однажды появилась в нашем городе какая-то никому неведомая женщина, которая и привезла с собой Каро. Она его называла своим внуком. Ее имя было Зумруд. Она была опытной знахаркой и этим ремеслом добывала пропитание себе и своему внуку.
С Каро я познакомился в школе, где все, кроме учителя, его очень любили, хотя он был очень беспокойным и шаловливым мальчиком. Я не знаю, что именно связывало меня с этим диким тигренком, который не проходило дня, чтоб не набедокурил. Всегда у него была какая-нибудь рана — то на руке, то на ноге, то на голове, то на лице. Он вечно ходил с повязкой. У него было очень доброе сердце, но с ним нельзя было особенно сблизиться. Он был похож на зверенка, которого очень трудно приручить. Ученики его боялись и держались на почтительном расстоянии. Но одновременно и любили его. Каро был одним из самых бесстрашных и смелых учеников в нашей школе.
Учился он очень скверно, хотя был очень способным и от природы одаренным мальчиком. Беспокойный и нетерпеливый, он очень часто нарушал порядки и правила нашей школы и давала повод к шумным волнениям среди учеников.
Он возбуждал учеников и устраивал всеобщие восстания против учителя. В таких случаях его верными помощниками были всегда Аслан и Саго. Первый помогал ему своей осмотрительной и спокойной рассудительностью, а второй своей хитростью, проворным умением находить слабые струны учеников и, играя на них, подстрекать и вести их по намеченному пути.
Я до сего дня не могу понять, как мог Каро силой своего характера влиять на учеников и вести их, отупевших от гнета учителя мальчиков за собой, тех самых мальчиков, с лица которых не сходило выражение страха, в глазах которых были лишь трепет и слепая, рабья покорность. Но в силе человеческой воли есть что-то божественное, заставляющее преклоняться пред собой и обожать себя. У Каро была именно такая сила воли.
В жизни детей происходит как будто то же, что происходило в детстве человечества. Ведь герои и богатыри, которым поклонялись народы, которых причислили к сонму бессмертных были именно сильнейшими сынами этих народов, боровшимися с драконами и страшными, свирепыми зверями.
Каро, конечно, таких геройских поступков не совершал, но он делал то, что в глазах учеников имело большее значение.
Случалось, и очень часто, что ученики возвращались из школы через мусульманский квартал. Когда мы проходили по улицам этого квартала, мусульманские дети, собравшись в группу, нападали на нас. Я помню песню, которую они при этом пели. Содержание этой песни было таково: «Армянин это навозная мельница, нужно положить его в мешок и ударить об стену, чтоб он ослеп на оба глаза»… Хорошо было, когда дело кончалось выслушиванием этой оскорбительной песенки. Но беда была в том, что они очень часто нас ловили и били. Мы жаловались родителям, но что могли они сделать? Старших били старшие, а детей — дети…
Однажды Каро обратился к нам со следующей речью:
— Ребята! Эти татарские щенки будут бить нас до тех пор, пока мы не перестанем бежать перед ними. Чем бежать, не лучше ли было бы нам показать им силу нашего кулака?..
Многие из учеников воспротивились этому плану Каро, говоря, что не следует подымать руку на мусульманских детей.
— Мы сами не будем нападать, — возразил Каро, — но, если они нападут на нас, будем защищаться.
— Чем же будем защищаться? — спросил кто-то.
— Сперва нашими кулаками, — ответил Каро, — а если этого будет недостаточно, то камнями.
Опять многие не соглашались, и только десять человек согласились и приняли предложение Каро. В числе этих десяти были Аслан, Саго и я.
Каро организовал свой маленький отряд и сам выступил впереди. Саго и Аслан замыкали шествие, а я, как самый младший, шел в середине. Мы наполнили свои карманы камнями и выступили в поход.
Те наши товарищи, которые не пожелали присоединиться к нам, издали следили за нами, желая увидеть, чем кончится эта безумная затея.
Мы дошли до середины татарской улицы. Тут выступили татарские детишки и запели свою обычную песенку. Это было вызовом, брошенным нам в лицо.
— Ребята! — воскликнул Каро, — не бойтесь, будьте готовы! Начните, как только я дам вам знак.
Татарские дети подошли и отрезали нам путь.
— Пропустите нас, — крикнул им Каро.
— Не пропустим, пока не дадите нам свои белые бумажки, — ответил один из татарчат.
— Ничего не получите! — сказал Каро.
Обыкновенно мусульманские дети отнимали у нас тетради, бумагу и даже книги. Эти последние им не были нужны, поэтому они их через несколько дней возвращали, взяв с нас, конечно, денежный или иной выкуп.
Однажды они отняли у меня Евангелие и я, чтоб получить его обратно, был вынужден дать им перочинный нож. Кто внушил этим детям сознание, что они имеют право отнимать вещи у других таких же детей?..
Однако на этот раз их жадность встретила решительный отпор.
После того, как Каро заявил, что они «ничего не получат», один из нападавших кинулся к нему и схватил с его головы шапку. Каро одним ударом опрокинул его наземь и отнял обратно свою шапку. Это было в первый раз, когда сын мусульманина почувствовал на своей спине силу удара гяура. Такая дерзость со стороны гяура разъярила татарчат.
— Убей его, — крикнули они хором.
— Начинайте, — скомандовал нам Каро.
Никогда я не забуду этой маленькой детской войны.
В начале татарских детей было немного, но когда они подняли дикий вой и визг, в одно мгновение отовсюду сбежалось такое множество татарчат, что они уже числом были вдвое больше нас. Не знаю почему нами овладела такая ярость. Мы на минуту совсем позабыли, что мы армянские дети, что мы скованы по рукам и ногам, что мы не должны сметь поднимать на мусульман нашу «поганую» и осужденную на бездействие руку. Каро несся, словно буря, и перед ним направо и налево валились татарчата, как подкошенные. Его пример воодушевлял нас всех. Аслан набрасывался на врагов и душил их как львенок. Низкорослый Саго точно вырос и боролся, как дьявол, пуская в ход все члены своего тела, нанося удары кулаком и одновременно давая подножку, или подобно буйволу ударяя головой в живот противника, или вцепившись в него зубами и царапая его ногтями. Не меньше храбрости проявили и другие наши товарищи. Самым слабым и неопытным в бою оказался я. Я помогал своим товарищам лишь тем, что кидал в глаза татарчат землю и песок, давая своим товарищам возможность нападать на них.
Несмотря на то, что татарских детей было вдвое больше чем нас, они отступили с поля сражения и стали издали кидать в нас камнями.
— Берите и вы камни! — скомандовал Каро.
Мы исполнили его приказ. Но в этот самый момент подошло несколько взрослых мусульман, и мы вынуждены были бежать.
Многие из нас получили раны. У одного была рана на руке, нанесенная ножом, у другого были выбиты зубы, а у меня была ранена голова. И до сего дня у меня на голове остался след от этой раны. Когда я вернулся домой, мать страшно рассердилась и даже хотела меня побить за то, что я связываюсь с татарчатами, но когда заметила, что у меня голова окровавлена, несколько умерила свой гнев. Она не винила наших врагов за то, что они ранили меня, а винила меня за то, что я принял участие в драке. И бранила же она меня!..
На следующий день я уже не мог идти в школу и целую неделю лежал дома больной. Эта болезнь избавила меня от наказания учителя. Потом мне рассказывали о том, как учитель бил участников этого боя. Все ученики были им избиты за то, что не дали мусульманским детям бить себя… Разве не сама школа готовила из нас людей, которых бьют?.. Разве не сама школа впитывала в нас дух рабства?..
Хотя нам и очень дорого стоил учиненный нами скандал, но последствия его оказались для нас полезными. После этого мусульманские дети стали нас бояться и относиться к нам с большим уважением. И уже очень редко случалось, чтоб они били наших товарищей, когда те проходили мусульманский квартал, особенно же, когда они проходили группой и готовы были дать отпор поползновениям мусульманских детей.
После этого события Каро стал кумиром своих товарищей. Почти все стали преклоняться перед ним, признали его авторитет.
— Вот видите, — говорил нам Каро, — «пока собаку не побьешь, она не подружится с тобой…»
Зачинщиком всех этих проделок отец Тодик считал Каро. И он давно бы выгнал его из школы, если б не бабушка Каро, которая как выше было сказано, славилась как искусная знахарка и пользовалась большим почетом как среди армян, так и среди мусульман. Из уважения к ней учитель многое прощал Каро. Кроме того, старуха Зумруд, своим искусством часто приходила на помощь попадье, причем с нее за это ничего не брала.
Каро сам ушел из школы при следующих обстоятельствах. В школе был надзиратель, которого звали Халфа-Татос. Этому Голиафу было тридцать лет, т. е. он на 15 лет был старше Каро. Но он был страшный трус. Боялся скорпионов, насекомых, даже мух он боялся. Единственно кого не боялся Халфа-Татос — это были ученики. С малых лет этот богатырь служил попу, в чаянии получить от него частицу его мудрости и удостоиться поповской рясы и звания учителя. Но ему лишь один раз в жизни удалось спеть в церкви, и этот славный случай он вспоминал всегда с величайшей гордостью.
Ученики прозвали его «школьным псом», так как он каждый раз, после обеда, собирал остатки от обеда учеников. Собирал он страшно много, но и эти обильные остатки не могли насытить Халфу, который обжорством своим смело мог бы состязаться с легендарным Шарой из Ширака. Кроме того, он часто брал с учеников взятки в виде «лаваша» с тем, чтобы не бить их и несправедливо не наказывать. Но школьным псом называли его также и потому, что он всех облаивал, всех задевал, никому не давал покоя. Каро страшно его ненавидел. Не проходило дня, чтоб он не устроил Халфе какого-нибудь скандала. Бывало, в час отдыха, когда Халфа важно ходил взад и вперед наблюдая за учениками, Каро незаметно подбегал к нему и сзади привешивал ему лисий хвост. Тот, ничего не замечая, важно расхаживал, грозил ученикам, а ученики покатывались со смеху.
Однажды после обеда учитель ушел спать и нас по обыкновению заперли в классе, приказав не двигаться с места, не шуметь и не нарушать покоя учителя. Мы все были неподвижны, как статуи. Халфа с длинным прутиком расхаживал по классу с такой важностью и сознанием своего достоинства, точно он расхаживает по залам султанского дворца. В классе царила мертвая тишина. Вдруг Каро толкнул меня в бок и шепнул:
— Гляди Фархат, если отрезать уши этого осла, то из них можно будет сшить пару хороших лаптей.
Халфа-Татос, конечно, не слышал слов Каро. Но эта шутка так рассмешила меня, что я не удержался и громко засмеялся. Все обернулись в мою сторону.
— На колени! — крикнул Халфа, указывая мне на угол. Я хотел было исполнить его приказание, но тут вмешался Каро и остановил меня, громко заявив.
— Ты не будешь стоять Фархат, — сказал он.
— Почему это? Как он не будет стоять, — в ярости крикнул на него надзиратель,
— А потому, — ответил Каро, — что его рассмешил я, и он тут не виноват.
— Тогда станьте на колени оба! — приказал надзиратель снова, указывая пальцем на угол.
— Ни я, ни он не станем, — взволнованно и дерзко заявил Каро!
Я заметил, как Каро побледнел. Его руки дрожали и глаза наполнились кровью. Это служило признаком его невероятного бешенства. Я не помню, что еще говорил надзиратель, но помню, как Каро накинулся на него точно так, как тигр бросается на слона и схватил его за горло. Надзиратель качнулся и подобно Голиафу свалился на землю… Каро железными пальцами придавил ему горло, и несчастный Халфа уже хрипел… Тут Каро выпустил его шею и, став ногой ему на грудь, сказал:
— Вот тут я стану на колени!..
Всем классом мы еле спасли Халфу из когтей Каро. Но бедный Халфа целых полтора часа лежал в обмороке.
Каро тотчас ушел из школы, и уже больше не вернулся туда…
Покинув школу, Каро стал вести бродячую жизнь. Многие считали его помешанным. Часто его бабушка приходила ко мне поздней ночью и с отчаянием говорила:
— Фархат, милый, его опять нет…
И горькие слезы обильным потоком лились из глаз бедной старушки.
Я выходил на поиски и где только не искал его. Иногда я находил его у потока или на высоком страшном утесе, где он обыкновенно сидел, погрузившись в какие-то думы и мечты. В чем было его горе, я не знал. Что его томило и гнало в безлюдье? О чем он думал? Все это было тайной. Но было ясно, что его терзает какая-то внутренняя тревога, и он ищет спасения в одиночестве и безлюдии.
Я его ни о чем не расспрашивал, так как знал, что раз он сам что-либо не говорит и скрывает, то всякие расспросы будут только раздражать его, а ничего он не скажет.
Я спросил Аслана, которого Каро считал умнее меня и с которым часто совещался. Но все сказанное Асланом было так темно и неясно, что требовало новых разъяснений.
— Я и сам не знаю, что за злой дух вселился в него! — сказал Аслан. — Влюбленным он быть не может, так как в этом возрасте любовь не сводит людей с ума.
Затем Аслан рассказал случай, имевший место месяц тому назад в часовне св. Иоанна, в день престольного праздника. У часовни собралось множество народа, как армян, так и других национальностей. Там происходили обычные при этих празднествах игры и состязания. Во всех состязаниях, где молодые люди показывают свою силу, ловкость и искусство, Каро оказался первым и победил всех как в верховой езде, так и в беге, и в кулачном бою, и в борьбе. Это обратило на Каро внимание одного из присутствующих там, именно охотника Аво, который обнял Каро, поцеловал и пригласил к себе обедать. У охотника были какие-то незнакомые, подозрительные люди. Но Каро среди них чувствовал себя великолепно. Он без конца пел и даже танцевал. Всю ночь он оставался у охотника и совершенно забыл про Аслана, с которым они отправились на празднество вместе. Это было все, что мог мне рассказать Аслан, добавив, что вообще с тех пор, как Каро познакомился с охотником Аво, в нем произошла громадная перемена.
— А он давно знаком с охотником? — спросил я.
— Да вот, после того, как покинул школу, и это знакомство совершенно выбило его из колеи, — сказал Аслан.
Тогда я и не понимал, чем собственно мог охотник сбить о толку Каро. Охотник Аво был нашим соседом, притом лучшим нашим соседом. Я его знал с детства. Он был такой молчаливый, скрытный, замкнутый человек, что едва ли перед кем-нибудь открыл бы свою душу, тем более перед юношей Каро. Его нельзя было понять. Я знал только, что человек он добрый, хотя многие его считали почему-то злодеем. Едва ли столь добрый человек мог сбить с пути кого-либо и подбить на что-либо дурное, — думал я.
Я и сам замечал, что Каро очень часто захаживает к охотнику. Иногда, по воскресеньям и праздникам, когда у меня день был свободен, я тоже заходил к охотнику. Аво давал нам порох и мы играли. Делали фейерверки и пускали в воздух, что доставляло нам громадное наслаждение. Иногда он давал нам свое ружье и учил заряжать и стрелять.
— Учитесь, — говорил он, — когда-нибудь ружье вам понадобится…
Каро он часто брал с собой на охоту. Меня он не брал, так как я очень быстро уставал.
Я страшно любил оружие. Даже удушливый дым от пороха не казался мне неприятным. Но мы были так бедны, что я и мечтать на мог о покупке ружья. Поэтому я сам пытался делать ружье из кости быка или барана. Я срезал закрытый конец кости, затем прикреплял эту кость в виде дула к выдолбленной палочке, которая должна была служить прикладом. До сего дня у меня над бровью остается шрам, похожий на след от раны, нанесенной кинжалом… Но увы!.. Это след от раны, полученной при выстреле из моего самодельного ружья, дуло которого во время стрельбы взорвалось. Мать страшно на меня рассердилась, когда со мной случилось это несчастье.
— Дьявол окаянный, — бранила она меня, — ты от пороха подохнешь!
И она запретила мне играть с оружием. Поэтому-то, когда мой младший дядя Минас подарил мне небольшое ружье, я его прятал у Каро, и мы вместе с ним учились стрелять. Не знаю почему именно я любил оружие. Потому ли, что в мастерской дяди я всегда видел оружие, потому ли, что охотник всегда внушал мне любовь к пороху и к оружию или, может, просто потому, что мой друг Каро тоже любил оружие. Быть может, ни то, ни другое, ни третье, а то, что в каждом ребенке заложена эта любовь и каждый ребенок хотел бы прежде чем стать человеком, стать воином. И если это чувство впоследствии угасает в нем, то причиной тому условия жизни и несоответствующее воспитание. Когда мой учитель впервые дал мне в руки гусиное перо, то у меня возникла в тот миг смешная мысль: «О, если бы, — думал я, — это перо было бы немного толще и длиннее, то я мог бы из него сделать ружье, тогда и приклада б не нужно было…». Это, правда, ребяческая мысль, но не так уж странно сравнение, которое пришло тогда мне в голову, так как гусиное перо имеет сходство с дулом. Я был искуснейшим мастером в изготовлении деревянных кинжалов, шашек, мечей, луков, стрел и копий. Потому-то охотник и советовал моей матери отдать меня в мастерскую дяди, откуда я мог выйти хорошим оружейником. Но мать не соглашалась на это. Она считала, что грешно даже учиться этому ремеслу, и заниматься изготовлением орудий убийства. Отец Тодик говорил то же самое.
Каро был свободней и счастливей меня. У него не было ни матери, ни отца, ни учителя. Никто не мог запретить ему следовать голосу природы. Бабушка не притесняла его. И под влиянием охотника он стал совершенно иным, чем были его товарищи. С тех пор, как он оставил школу, я замечал в нем большую перемену. Я слышал от него непонятные для меня речи.
Однажды он сказал:
— Фархат, наши крестьяне очень бедны, многим из них нечего есть…
— А ты откуда это узнал? — спросил я.
— Вчера с охотником мы обошли несколько деревень. Он показал мне несколько крестьянских хат, и я видел там ужасную нищету.
— А что же служит этому причиной? — опять спросил я.
— Эти мусульмане сосут кровь наших крестьян. Все эти ханы и беки разоряют, грабят их и отравляют им жизнь. Охотник мне объяснил, как нужно поступить и что нужно сделать, чтоб крестьянам жилось сытнее и спокойнее.
Я ничего не ответил. А он продолжал:
— Несколько дней тому назад я видел, Фархат, как одного крестьянина связанного по рукам и по ногам пороли за то, что он не пошел к хану работать даром. Этот несчастный — единственный кормилец своей семьи, и вот, подумай, если он будет день и ночь даром работать на хана, то кто же будет кормить его собственных детей? Я как увидел эту ужасную картину, словно у меня сердце обожгли. Не мог удержать слез…
И это повторялось теперь постоянно. Он вечно говорил о крестьянах и только о крестьянах. Не помешался ли парень, часто думал я. Что ему за дело до того, мучают крестьян или нет? Не лучше ли было бы, если б он подумал о себе? Ведь он сам не счастливее тех, которым нечего есть.
Было ясно, что в Каро произошла какая-то перемена. Прежде он говорил о Кер-оглы, о Рустеме Зале и подобных героях и богатырях, повести о которых мы слышали от «ашугов» — народных певцов. Прежде он говорил о красивых девушках и насмехался над их слабостями. И вдруг все это забыто, он стал говорить только о крестьянах, думать только о них. Кто же внушил ему эти новые думы, эти новые мечты?.. Я этого не знал. А Аслан это приписывал охотнику Аво.
Однажды Каро сказал мне:
— Пойдем сегодня к нам Фархат, моя бабушка сильно больна. Ночью останешься у нас.
Я согласился, и мы пошли.
Их дом стоял недалеко от нашего.
Бабушка Зумруд, в самом деле, была сильно больна. У бедной женщины остались лишь кожа да кости. Она еле дышала.
Увидя нас, она немного оживилась. Попросила приподнять ее, подложить ей под спину подушки, чтоб она могла сидеть. Каро немедленно исполнил ее желание. Печка топилась и красное пламя освещало хижину и бледное изможденное лицо больной.
Она подозвала к себе Каро, посадила его к себе на постель и, взяв его руку в свою, дрожащим и слабым голосом сказала:
— Я умираю, Каро, и пока еще не закрылись мои уста, я хочу поведать тебе тайну, которую я до сего дня скрывала от тебя.
Она рассказала о том, что она не бабушка Каро, а была сперва служанкой в доме его отца, а потом стала его няней. Отца Каро звали Мир-Марто. Он был из рода Кара-Меликов, которые происходили от старинной армянской княжеской фамилии. В течение веков род этот претерпел столько же превратностей судьбы, сколько их претерпела сама Армения. Представители этого рода то возвышались до степени владетельных князей, то опускались до роли простых «старшин», а порой даже до роли земледельцев, осужденных на каторжный труд. Но они никогда не утрачивали духа благородства. В эпоху персидских «марзпанов»[7] они сохраняли еще привилегии могущественных феодалов. Но в эпоху арабского нашествия виднейшие представители этого рода были увезены в Дамаск и там были казнены. Одна из ветвей этого рода совершенно исчезла во времена византийских куропалатов, а во времена монгольского нашествия один из представителей этого рода Кара-Мелик вновь возвысился и стал могущественным князем. Прозвище «Кара-Мелик» он получил от татарского хана вследствие смуглости своей кожи. По имени этого Кара-Мелика все его дальнейшие потомки этого рода стали называть свой род родом Кара-Меликов. В эпохи революционных бурь, проносившихся над Арменией, этот род выселялся из родного края и селился то в провинции Арарат, то в провинций Васпуракан, то в Атропатене, то в Малой Армении. В последние времена, когда в Васпуракане усилились курды, один из представителей этого рода бежал из Мараша и поселился у южного берега Ванского озера. Заключив союз с вождями здешних курдских племен, он постепенно расширил свои владения и стал властителем всей Рштунийской области. Это был Мир-Марто, отец Каро. Титул «Мир» он получил от курдов. «Мир» значит глава, вождь, князь, господин. Его укрепленный замок стоял близ Востана на неприступной горе, омываемой с одной стороны озером, а с другой стороны защищенный цепью гор.
Мир-Марто был главой всех армян и самым богатым в области человеком. Число семь приобрело в его доме особое таинственное значение. У него было семь мельниц, семь садов; семь маслобоен, семь рощ. Из его дома везли на работу семь плугов, которые вспахивали семь раз семьдесят десятин земли. На его собственных пастбищах паслось семь стад овец, причем каждое стадо было одноцветным: одно стадо составляли исключительно белые овцы, другое — исключительно черные, третье — золотистые, четвертое — пестрые, пятое — серые и т. п. Тоже таинственное число фигурировало при перечне его коров, лошадей, буйволов и т. п. И все это должно было перейти, говорила бабушка Зумруд, в наследство семи сыновьям Мира-Марто. Из этих семи сыновей самым младшим был Каро.
Быстрое возвышение и усиление Мира-Марто, его успехи в войнах, которые ему приходилось постоянно вести, возбудили зависть главы одного из курдских племен. Не будучи в силах бороться с ним открыто, он прибегнул к хитрости: подружился с Миром-Марто, прикинулся его верным другом и союзником. И однажды, пригласив Мира-Марто к себе в гости, во время ужина велел своим людям сбросить его с высокой стены своего замка…
После того как отец Каро был так коварно убит, все остальные члены семьи подверглись той же участи и были варварски истреблены самовластным курдом. Уцелел лишь один Каро, которого няня спрятала в доме какого-то сирийца.
Больная бабушка закончила свой рассказ следующими словами:
— Во время этого ужасного избиения покойная твоя мать, раненная кинжалом в грудь, одной рукой держала рану, а другой передавала тебя мне и говорила: «Бери его, Зумруд, и если бог поможет тебе, и ты спасешь мое дитя, то научи его быть мстителем». С этими словами на устах скончалась благородная госпожа…
Весь рассказ бабушки Каро выслушал совершенно спокойно. Я замечал на его лице лишь изумление, которое охватывало его по мере того, как он узнавал самого себя. Бездомный, покинутый юноша, ведущий жизнь бродяги, вдруг почувствовал в своих жилах княжескую кровь. Но когда он услышал последние слова старухи, выражение его лица сразу изменилось: губы у него задрожали, и в глазах засверкал гнев. На этом гневном и молчаливом лице, мне казалось, можно было прочесть: «Клянусь святой памятью моей матери, что я отомщу!»
— Я не могла сообщить тебе завет твоей матери раньше, — сказала старуха, — так как ты был мал. Я ждала, чтоб ты вырос, созрел. Я ничему не могла тебя научить. Но рассказ о твоем отце будет вечно напоминать тебе о мести. Я умираю со спокойным сердцем, потому что знаю — после меня ты попадешь в более опытные и искусные руки. Слушай его советы и принимай все, что он будет тебе внушать. Этот благородный человек был другом твоего отца и одним из пяти «старшин» его владений. Он подвергся тем же варварствам, после того, как был уничтожен род твоего отца. Но это все он сам расскажет тебе.
Последние слова старушки относились к охотнику Аво. Итак, он не был простым охотником! Под маской охотника скрывался какой-то таинственный человек!.. С этой минуты я понял, почему он относится к Каро с особенным вниманием.
— А теперь закрой мне глаза, — продолжала больная, опустив голову на подушку. — Если пожелаешь вновь приобрести права и владения твоего отца, то ты тут в маленьком сундучке найдешь все, что для этого тебе нужно…
Она попыталась было протянуть руку к нише, где стоял сундучок, но рука ее ослабела и бессильно упала на постель. Глаза ее снова открылись и неподвижно глядели в небо, словно там, над небесным сводом перед ней был открыт престол предвечного, и она просила у него дара, силы и удачи тому, кого она кормила и вырастила на своих руках. Ее седая голова склонилась, по лицу пробежала судорога и глаза ее снова закрылись.
— Она умерла! — сказал Каро, не проронив ни одной слезы.
Я удивлялся его жестокости. С каким хладнокровием выслушал он весь ее рассказ, — думал я. Словно все это ему давно было известно. Но ведь он о своем происхождении ничего не знал и всегда считал себя внуком старушки Зумруд!.. Однако я ошибся. Каро не был спокоен. Под бледной и холодной маской его лица скрывался ужасный огонь, подобно скрытому вулкану. Сердце его кипело от тревоги. Тогда я еще не знал, какой необыкновенной силой характера и воли обладал Каро. Но теперь я это знаю. Он закрыл лицо умершей старушки и некоторое время сидел у ее изголовья безмолвно и неподвижно.
Я открыл тот сундучок о котором говорила старуха. Он был полон изъеденными молью бумагами, исписанными персидскими, арабскими, греческими, турецкими и армянскими письменами. На бумагах были большие и малые печати. Пергамент в течение веков выцвел и пожелтел.
Каро выхватил из моих рук все эти грамоты и бросил их в печку. Пламя вспыхнуло, и более чем тысячелетние родовые грамоты превратились в пепел…
— Не нужно мне княжеское достоинство, дарованное в виде подаяния, в виде милости моим предкам, — взволнованным голосом сказал он. — Не стану я просить подаяния. Если сумею, я вновь приобрести то, что утрачено моими предками, то это я сделаю собственными силами и трудом. То, что было отнято силой меча, мечом же и должно быть возвращено! Но самое дорогое для меня — это кровь моих родителей. Вот за что я буду мстить нашим врагам прежде всего!..
Эти слова пробудили в моей глупой голове мысль, которая до этого почему-то дремала. Разве кровь моего отца не требует мщения? — подумал я. Разве из глубины могилы не призывает отец своего сына к мести? Турок держал пари с турком и ради испытания остроты меча и своей силы обезглавил моего отца и за это получил в награду чашку сладкого кофе! Какой позор! Какое унижение быть всю жизнь игрушкой этих варварских затей! В печке пергаментные грамоты еще горели, освещая хату синеватым пламенем.
— Ну-ка посмотри, что еще там есть, — сказал Каро, указывая на сундучок.
На дне его я нашел коробочку из слоновой кости, в которой находился медальон, украшенный бриллиантами. В медальоне искусной рукой был выгравирован портрет красивой женщины. Это был портрет матери Каро.
Он взял у меня медальон, взглянул на него и спрятал в карман. И я заметил, как из его глаз покатились слезы на бледное лицо… Но он быстро вытер слезы, стараясь скрыть их от меня, и, обратившись ко мне, сказал:
— Клянись, Фархат, что все, что ты слышал и видел здесь будешь хранить в тайне.
Я поклялся.
Через три дня после этого похоронили старуху Зумруд, о которой жалел весь город. Она была так добра, что не было в городе бедняка, который бы не пользовался ее помощью.
После ее похорон Каро исчез. Вместе с ним из нашего города исчезли еще три человека: Аслан, Саго и охотник Аво… Куда они исчезли — этого никто не знал…
Вернемся к нашему рассказу.
Утром я проснулся рано, еще до восхода солнца.
Я нашел себя в том же таинственном минарете, но лежал уже не на голой земле, а на постели из сухой листвы. Под головой у меня вместо подушки лежала охапка сена, и я был укрыт. Видимо, друзья мои заботились обо мне, так как я еще не привык к суровой бездомной жизни. Двух богатырей-зейтунцев уже не было в минарете. Остальные, т. е. Аслан, Каро и Саго еще спали, на голой земле, неукрытые. Спали они глубоким и тяжелым сном. Мне казалось, что они всю ночь бодрствовали, так как видно было, что они только недавно вернулись откуда-то издалека. Грязь на их обуви еще не высохла. Спали они одетые, даже обутые. На них было оружие, хотя вечером за ужином я не заметил на них никакого оружия, за исключением кинжала.
Значит они ночью куда-то уходили, — думал я. Напоили меня вином допьяна, уложили спать, чтоб я не заметил куда они отправляются. А куда исчезли молчаливые богатыри-зейтунцы? Почему они не остались здесь? Почему Каро меня с ними не познакомил и не сказал мне кто они такие? Неужели он не доверяет мне?
Вот какие вопросы возникли в моей голове, когда я утром проснулся в минарете. Мне казалось, что я попал в какой-то заколдованный замок, что какая-то волшебная сила привела меня в это жилище злых духов, что Аслан, Каро и Саго — это лишь призраки, привидения. Не лучше ли бросить все и бежать к матери, склонить перед ней покорную голову и обещать ей, что я никогда не уйду от нее, что я буду вечно трудиться для нее и для сестер, лишь бы она не посылала меня в школу? Но когда я вспомнил страшный образ учителя, то мигом вернулось ко мне ясное сознание и наваждение исчезло. Я понял, что все, что я видел и вижу, не сон, не мечта, а действительность. И тотчас мое настроение переменилось. Нет, это не наваждение, не видение, не колдовство, думал я. Это мои добрые друзья. У Аслана ангельское сердце, Каро еще в школе любил меня, да и Саго славный, у него только язык злой, а сердце у него доброе. Нет, говорил я себе, останусь лучше здесь, не уйду от этих людей…
Когда я размышлял так, мой взгляд упал на спящих товарищей, и я вспомнил одну из сказок, рассказанных мне бабушкой. Эти три молодца мне представлялись сыновьями трех великанов, которых матери кормили не молоком, а человеческой кровью. Откуда возникло у меня такое дикое сопоставление?..
Каро спал неспокойно. Видимо, его томил какой-то кошмар. Во сне он говорил: «Убью, если не отдашь!.. Куда бежишь?.. Ведь моя пуля быстрее, чем твои ноги! Убей его, Аслан!.. Саго, осторожней, как бы кто не увидел!.. Они бежали туда, туда!..».
Эти бессвязные фразы он произносил на различных восточных языках.
Сон Аслана, напротив, был спокоен, как сон младенца. Лишь изредка он нежно улыбался. Он ничего не говорил во сне. Только один раз он произнес слово: «Соня». Бедняжка, подумал я, видимо, он любил ее раньше чем я. А может быть, он и сейчас ее любит?
Спящий Саго был такой же забавный, как всегда. Лицо его кривила насмешка. Видимо, он кого-то злит. Заря уже занималась. Отовсюду послышалось пение птиц. Дикие голуби, свившие гнездо в минарете, бились крыльями о стены и своды минарета, подымая глухой шум. Мне надоело лежать. Я встал, накинул пальто на спящего Каро и на минуту остановился около него. Он походил на огромную медную статую, которая лежала на земле. Его богатырская грудь тревожно вздымалась и опускалась. Я долго глядел на это лицо, которое внушало мне величайшее уважение и братскую любовь. И я нагнулся и поцеловал те уста, которые мне часто говорили: «Фархат, я очень люблю тебя», Он слегка вздрогнул, но тотчас же погрузился в глубокий и тяжелый сон. Я отошел.
Развалины, которые меня окружали, и минарет, в котором я находился, с детских лет внушали мне суеверный страх. Я слышал о них множество легенд и сказок. Среди этих развалин я был в первый раз, несмотря на то, что они отстоят от города на расстоянии четверти мили. Все суеверно сторонились и боялись подойти к этим развалинам. Но теперь непонятное любопытство тянуло меня туда наверх, на башню этого огромного минарета. Оттуда я хотел взглянуть на прекрасный божий мир. Я со страхом и благоговением стал подниматься по ступеням крутой лестницы. Всюду царила пустота и всюду не столько время, сколько фанатизм и суеверие превратили в развалину это чудесное произведение человеческого искусства, считая его остатком заколдованного замка царицы джинов.
Я страшно устал, пока добрался до вершины башни… Ах, как было там высоко! Весь Салмаст, освещенный лучами восходящего солнца, расстилался передо мной, словно многокрасочная чудная картина художника. Селения, сады, рощи, прекрасно возделанные поля — все сливалось в живописный пейзаж, на котором мой глаз различал знакомые места.
Вдали на высоком утесе стоят развалины Гарни-Яруга, того легендарного замка, в котором было пролито столько слёз и где погибло столько любящих сердец! По приказу из этого замка из объятий мужей вырывали прекрасных жен и доставляли подлому турецкому князю на поругание. Со всей области собирали туда красивейших невинных девушек, и ни слезы этих невинных жертв, ни мольбы родителей не могли победить похоть наглого властелина…
Направо виднелась часовня святого Иоанна. Она одиноко стояла на холме, который, наподобие сахарной головки, возвышался над равниной.
Сколько сладких воспоминаний связывало меня с этой обителью. Там в дни престольных праздников страсти и радость богомольцев горели так же ярко, как и их религиозное благочестие…
Наконец, я увидел город. Он весь утопал в садах, занимая на равнине огромный круг. Я отыскал наш квартал. Там я долго искал «ее». Мне казалось, что я увижу ее. Глаза мои наполнились слезами, и я не мог больше смотреть… Я стал спускаться вниз по вьющейся, крутой лестнице, и тут только заметил, что в башне имеется несколько тайных комнат — складов и хранилищ. Любопытство заставило меня войти в одну из этих комнат. При слабом свете, который пробивался туда через узкое окно, я увидел тут целый склад оружия, сбруи, целые мешки, наполненные чем-то очень тяжелым. Я открыл один из мешков, и там оказались патроны, порох и свинец. Было ясно, что все это принадлежит тем трем лицам, которые спали внизу, в минарете. Но для чего все это приготовлено? — думал я. Тут был запас не менее, чем на пятьдесят человек. Но где же эти люди? Все было непонятно. Мной опять овладели страх и сомнение. Тут есть какая-то тайна, думал я.
Я не хотел возбуждать в моих товарищах подозрения, поэтому не стал дольше разглядывать вещи и спустился вниз.
Они все еще спали в том же положении, в каком я их оставил. Не желая мешать им, я вышел из минарета подышать свежим воздухом.
Солнце поднялось уже довольно высоко. В свежей траве и листве, как бриллианты горели утренние росинки. Утро дышало нежной весенней прохладой, хотя настоящая весна еще не настала.
Сердце мое было полно беспредельной радостью. Почему? Я и сам не знал этого. Быть может потому, что тут я был свободен, тут меня никто не терзал, что тут не было страха ни перед матерью, ни перед учителем.
Отойдя от башни, я пошел к груде развалин. Остатки свалившихся стен, сводов, колонн были разбросаны тут и там среди густо разросшейся травы и кустарника. Здесь свободно разгуливали ежи и огромные черепахи.
Вдруг я услышал какое-то карканье, похожее на карканье ворона. Это царь развалин. Его образ с детских лет внушал мне суеверный страх. Я был уверен, что он является причиной всех этих разрушений. Я нагнулся, взял камень, чтоб убить эту проклятую птицу, но ее нигде не было видно. Я кинул камень туда, откуда, как мне показалось, слышалось карканье ворона. Вдруг я услышал какой-то человеческий визг. Мной овладел ужас…
Среди обломков я увидел наконец какую-то старуху, прижавшуюся к камню и укрытую каким-то ветхим тряпьем. Мне показалось, что это один из духов, обитающих в развалинах, или та самая колдунья, которая сторожит эти руины.
Высокая, костлявая, несколько сгорбленная, она напоминала живой скелет. Единственное, что отличало ее от настоящего скелета и оживляло ее, это были ее пылающие, дьявольски хитрые глаза. Она запросто и приветливо подошла ко мне.
— Кто ты? — спросил я.
— Так ты не Каро? — с недоумением и досадой спросила она, оставив мой вопрос без ответа.
Она говорила на ломаном татарском языке, и я по ее произношению узнал в ней «цыганку», хотя она и не принадлежала, очевидно, к тем племенам «цыган», которые встречались в наших краях.
Видно было, что старушка пришла к Каро по делу и вследствие слабого зрения меня приняла за него. Я хотел пойти, разбудить Каро, но потом раздумал и решил прикинуться им и посмотреть, что из этого выйдет. Меня на это толкало пустое детское любопытство.
— Да меня зовут Каро, — сказал я ей. — А как звать тебя?
Старуха с удивлением взглянула на меня, словно не верила своим глазам и заговорила по-персидски.
— Почему же Каро спрашивает имя своей рабыни. Каро знает, что люди называют меня Сусанной. Каро ведь все знает… Когда Динбульский хан разорил и вырезал наше племя, то Сусанна привязала к своей спине дитя Каро и одна прошла через пустыни Герата… Ах, свет очей Сусанны!.. С тех-то пор и плохо видит Сусанна…
Бессвязная речь старухи показалась мне очень туманной и темной. Я из нее ничего не понял, тем более, что она о себе говорила в третьем лице. «Дитя Каро» — думал я. А разве у Каро есть дитя? Где же это дитя? И эта старуха спасла его дитя, перенесши его на своей спине через пустыни Герата?
Все это было для меня темной загадкой. Я понял только, что, видимо, эта старуха знает Каро давно. Где-то в глубине средней Азии, в Афганистане у них были какие-то связи. Но какие и по какому случаю? Об этом я, боясь совершенно разоблачить и выдать себя, не стал расспрашивать. Я постарался исправить свою ошибку и сказал:
— Это все ведь мне хорошо известно, Сусанна, ты лучше расскажи, какие у тебя новости?..
Старуха стала бормотать что-то, словно говорила сама с собой:
— Сусанна скажет, она ведь для того и пришла сюда, чтоб сказать… Сусанна не могла удержать своих слез, когда увидела бедную девочку. Бедняжка умоляла: «Скажи, говорит, Каро, чтоб не оставлял он меня тут, я, мол, с горя умру здесь». И как она осунулась! Умрет, непременно умрет, если там останется долго… На ней лица нет! Она стала белая, как полотно. Ах, если с ней что-нибудь случится, то и Сусанна долго не проживет!..
Старуха не могла продолжать свою речь и стала горько плакать. От слез блеск ее глаз потускнел. Я всячески старался ее утешить. Когда она немного успокоилась, я, считая, что уже достаточно знаком с сутью дела, решился спросить:
— А как ты проникла к ней?
— Как проникла? — насмешливо повторила она мой вопрос, и по ее высохшему лицу пробежала дикая улыбка — А кто может закрыть путь перед Сусанной? Сусанна куда угодно проникнет! Двери ханского дворца и хижины бедняка открыты перед ней! Сусанна гадает, она знает судьбу людей, она знает, где для них скрыто добро, где зло. Дай мне руку и я погадаю тебе! — Как будто она позабыла о своем горе, о «бедной девочке», словно забыла, что она говорит с Каро. В ней заговорила дикая «цыганка». Ее недавние слезы и теперешний смех свидетельствовали о том, что бедная старушка помешанная.
— Ладно, погадаешь после, — сказал я, — ты лучше скажи, когда ты ее видела?
— Сусанна вошла в замок, когда утренняя роса еще не высохла. Служанки побежали Сусанне навстречу: «Поди, поди, старуха, погадай нам», — говорили они. А потом и повели… — Старуха не успела кончить свою речь, так как в эту самую минуту из минарета вышел и подошел к нам Каро — бледный и невыспавшийся. Старуха бросила на меня мрачный взгляд и отошла со словами:
— Ты не Каро! Ты обманул Сусанну!
В ее взволнованном голосе звучали гнев и угроза.
— Ничего, Сусанна, ничего, — успокаивал ее подошедший к ней Каро, — ведь это мой брат…
Они отошли от меня за стену, где долго беседовали неслышным голосом. Но стена была невысокая, и я видел их. Каро слушал старуху, опустив голову. Старуха ему что-то рассказывала. Теперь я уже отчасти понимал, о чем могут говорить они. Как ни темны и бессвязны были сообщения Сусанны, я все же из них сделал некоторые выводы. Видимо, жизнь какой-то девушки или женщины была в опасности. Между этой девушкой и Каро есть какая-то связь. Каро хочет спасти ее. Хитрая старушка служит орудием в этом деле. Женщина или девушка находится в «замке». А в каком замке? Кому принадлежит этот замок? Вот что оставалось для меня тайной!
Я долго смотрел на полупомешанную Сусанну. Когда она кончила свой рассказ, испустила крик, похожий на тот самый крик, который услышал я перед встречей с ней. Опять мной овладело суеверие. Вдруг я увидел маленькую девочку, одетую в какое-то пестрое яркое платье. Она быстро выбежала откуда-то, словно из-под камней, и подбежала к Каро. Каро обнял ее и поцеловал. После этого и старуха, и девочка куда-то скрылись, исчезли. Все это произошло так внезапно и быстро, что я был поражен. Мне представлялось, что эта девочка одна из тех духов, которых старая колдунья держит в повиновении, водит с собой и заставляет служить себе! Но, боже, как она была прелестна! Ее образ точно молния блеснул перед моим взором и мгновенно исчез, но исчез, оставив неизгладимое впечатление…
Почему Каро поцеловал ее? Кто она?
Я думал, что Каро от меня ничего не скроет и расскажет все, расскажет, кто эта старушка, кто — девочка, так внезапно появившаяся и также внезапно быстро исчезнувшая среди развалин. Я даже решил спросить его об этом. Но когда я увидел его взволнованное, встревоженное лицо, то ни о чем не стал его расспрашивать. Видимо, его страшно взволновали принесенные старушкой вести.
— Эта старуха помешанная? — спросил я, когда Каро подошел ко мне.
— Нет, — ответил он. — Но только, если ты еще раз ее встретишь, пожалуйста, не напоминай ей ее прошлое.
Затем он перевел разговор на другое.
— Нам придется уехать отсюда, Фархат, — сказал он.
— Куда? — спросил я.
— Пока я и сам этого еще не знаю. Мы из тех птиц, которые долго не могут сидеть на одной ветке.
Я ему на это ничего не ответил.
— Ты еще не переменил своего вчерашнего намерения, — спросил он, взяв меня за руку и отводя в сторону, как бы желая говорить со мной наедине.
Я затруднился ответить.
— Почему ты не говоришь?
— А что мне говорить?
— Мы должны отсюда удалиться. Не хочешь ли ты вернуться к матери?
— Нет, я хочу остаться с вами.
— Брось ты нас, Фархат, иди лучше к матери, утешь ее старость. Уйди лучше от нас. Мы, люди обреченные, мы махнули рукой на все. Наш корабль плывет среди бурь и бог весть, чем все это кончится… Тебе суждено тихое счастье. Уйди лучше, женись на Соне, она ведь тебя любит. Счастливо и весело ты проживешь с ней всю жизнь. Соня хорошая девушка.
Последние слова тронули меня, и невольные слезы потекли из моих глаз. Каро притворился, что ничего не замечает и продолжал:
— Помнишь, Фархат, когда мы были еще в школе, часто говорили друг другу, что мы братья, что мы вместе будем работать и вместе будем пользоваться плодами нашего труда. Так вот, сейчас у меня есть при себе небольшая сумма, вот в этой кошели, возьми, я даю ее тебе. Мне она не нужна. На эту сумму ты купишь себе кусок земли, соорудишь соху и сам будешь возделывать свою землю. Сладки плоды, полученные от собственной земли!
Я отстранил кошель и ответил:
— Да, Каро, я помню все о чем мы клялись с тобой, когда были в школе. Но, видимо, ты забыл, что мы поклялись также в том, что будем помогать друг другу в беде. Как же теперь я могу уйти от тебя, когда ты сам говоришь, что корабль ваш плывет среди бурь?..
— Это правда. Но какое я имею право втягивать тебя в беду, которую я сам приготовил для себя.
— Мне все равно, кто ее приготовил.
— Но известно ли тебе, — продолжал Каро, — что мне в мире терять нечего. А по тебе будут тосковать мать, сестры, наконец, Соня. Ты разве не думаешь спасти ее? Ведь она в полном рабстве у своего отца-зверя.
— Думаю. И даже обещал ей это. Но я ее могу спасти и не расставаясь с тобой.
— Хорошо, — сказал он взволнованным голосом… — Все же ты должен принять эти деньги. Пошлешь их матери, чтоб она не голодала. Бог знает, может быть тебе надолго придется расстаться с ней…
Я отказался принять эти деньги, прося, чтоб он сам распорядился как знает. Каро согласился. Я заметил, как он был возбужден и как у него горели глаза. Видимо, тяжело было ему согласиться на то, чтоб я остался с ним.
— Но ты должен принять несколько условий, Фархат, — сказал он.
— Я на все согласен, — ответил я.
— Слушай же. Многое ты увидишь, — продолжал он, — но ты должен держать себя так, как будто ты ничего не видел.
— Я буду как слепой.
— Многое ты услышишь, — продолжал он, — но ты должен держать себя так, как будто ты ничего не слышал.
— Я буду нем, как камень.
— У тебя не должно быть своей воли.
— Во всем я буду подчиняться твоей воле.
— И воле моих товарищей, — добавил он.
— И воле твоих товарищей, — повторил я.
— Довольно! Дай мне твою руку.
Я протянул ему свою руку! Он обнял меня и поцеловал. И этим братским поцелуем как печатью был закреплен наш обет.
Я обещал быть глухим и немым, я обещал быть слепым орудием, я обещал быть бездушной, безвольной машиной… И я сдержал свое обещание…
В те времена в Персии только что появилось тайное общество, которое называлось «Фарамушхана», т. е, «Дом забвения». Главным условием приема в это общество было то, чтоб каждый член, выходя из этого «дома», забыл все, что он там видел и слышал. Иными словами, он должен был держать все ему известное в строжайшей тайне. Какова была цель этого общества я не знаю, как ни один член этого общества не знал, что делает другой, выше его стоявший член того же самого общества. Младший член в этом обществе был покорным и послушным орудием старшего. Он должен был беспрекословно подчиняться старшему члену и исполнять все его приказания, не зная, для какой цели это он делает. Истинные цели общества были известны лишь главарям. Все остальные члены общества были безвольными машинами в их руках. Каждый член по известным признакам мог узнать другого члена общества, при этом совершенно не зная как звать этого члена и откуда он. Лишь внутри каждой отдельной группы у членов не было тайны. Но каждая отдельная группа не имела понятия о деятельности другой группы. Я, казалось, попал в подобное общество. И от меня взяли обещание, что забуду все, что увижу и услышу. Я сдержал свое обещание. Эти строки я пишу уже спустя пятьдесят лет, когда тех лиц уже нет на свете, после того как они появились и пронеслись подобно быстрой буре.
С детских лет я безумно любил верховую езду. Но, за неимением коня, я довольствовался тем, что садился на свою длинную палку и целыми часами катался на ней по двору. Позже деревянного коня заменили различные животные. Нашим телятам я не давал покоя. Даже огромный, похожий на волка пес, наш Мро — и тот вынужден был служить моим наездническим забавам. Я садился на него верхом и держался за его огромные лапчатые уши. И бедный пес великодушно прощал мне все и, поворачиваясь по моей прихоти то туда, то сюда, катал меня по двору на своей спине. А когда мне исполнилось десять лет, я стал каждый вечер с нетерпением ждать возвращения с поля стада. И, когда я замечал вдали облако пыли, поднимаемое стадом, тотчас бежал ему навстречу и садился верхом на первого попавшегося ослика. Ах, как ликовал я, когда мой Пегас мчал меня по широкому полю!
Осликов заменили кобылы. Нельзя было без ужаса смотреть на меня, когда я, вцепившись в гриву молодой дикой кобылы, несся по полю, как ветер. Пастухи сердились и грозили мне, но я не обращал на них никакого внимания. И сколько раз я падал, сколько раз ломал себе руку или ногу, сколько раз возвращался домой с разбитой головой или израненным лицом! Мать начинала плакать и говорить, что я действительно дьявольское отродье, что я погибну от какой-либо беды — либо утону в реке, либо свалюсь с дерева или скалы, либо меня съедят звери в степи. Она шла к учителю жаловаться. Но ни «фалахка», ни «поучение», ни стояние на коленях не могли отучить меня от этих детских забав и игр, которые были строжайше запрещены ученикам нашей школы…
Такую же страсть я питал к оружию.
И вот, представьте мой восторг, когда заветнейшие мои желания исполнились — у меня было оружие и конь. В тот же вечер вновь появились два богатыря-зейтунца, из которых одного звали Мурадом, а другого — Джалладом и привели четырех великолепных копей. Видимо, кони эти паслись неподалеку в горах, так как среди развалин нечем было бы их кормить. Каро подозвал меня и, передавая мне одного из четырех коней, сказал:
— Вот твой конь. Надеюсь, управишься с ним.
Затем он передал мне ружье, пару пистолетов и шашку и добавил:
— А вот и твое вооружение. Надеюсь научишься им пользоваться.
Я был так смущен и рад, что не мог произнести ни одного слова благодарности. Я кинулся ему на шею и стал его целовать. Mне казалось, что я получил целое царство. Каро дал мне также одежду и велел переодеться. И в этой новой одежде меня не только мать, не только отец Тодик, но и сам черт бы не узнал. Одежда моя была точь в точь такая же, как и у моих товарищей.
— Ну, а теперь на коня! — скомандовал Каро и сам сел на своего коня.
Аслан и Саго были уже на конях.
Мы пустились в путь.
Зейтунцы остались в минарете. Видимо, им было поручено сторожить то имущество, которое я видел утром в тайных складах, в башне минарета.
Последние лучи солнца горели на вершине минарета. Я так был увлечен полученными мной подарками, что даже не спросил, куда мы едем. Мой прекрасный конь мчался, как ветер. Оружие мое блестело ярким угрожающим блеском.
Каро не ошибся. Я оказался столь же опытным в пользовании оружием, как и в верховой езде.
В стрельбе я редко давал промах. Недаром я был учеником, хотя и младшим, охотника Аво, того самого человека, про которого рассказывали столько ужасов, но который был всегда добр ко мне и к нашей семье. У него всегда можно было найти ружье, чтоб учиться стрелять. Первый опыт в стрельбе в цель я произвел по нашим курам. Мать прокляла меня, когда увидела убитого мной цыпленка. Она тотчас побежала к учителю жаловаться на меня.
Когда охотник Аво покинул наш город, мать отчасти радовалась этому, так как избавилась от соседа, который, по ее мнению, портил ее сына и сбивал его с пути истинного. Но я долго не мог забыть доброго Аво, охотничьи рассказы которого так захватывали и волновали меня…
Но как велика была моя радость, когда в дороге Саго сказал мне:
— Фархат, знаешь, куда мы едем?
— Нет, об этом Каро мне ничего не говорил.
— Ты, помнишь охотника Аво, того мрачного и молчаливого человека, который когда-то жил по соседству с вами? Мы едем к нему. Он живет вон там, в горах. — Саго указал на запад, точно в темноте я мог что-нибудь разглядеть и увидеть, где именно находится дом охотника.
— Как же, помню, — ответил я. — Теперь он должно быть совсем состарился? — спросил я. — Ведь с тех пор прошло уже двенадцать лет!
— Драконы не скоро старятся. Ты найдешь его мало изменившимся, — сказал Саго со своей обычной иронической улыбкой. — А ты помнишь, — продолжал Саго, — прежнего сына охотника Аво, которого звали Асо. Его мы в школе называли «ослиным сыном».
— Да, да, конечно, — ответил я. — Наш учитель называл его «дохлым». Это тот самый, который, ничему не мог научиться и очень быстро уставал, когда мы ходили гулять. Ученикам часто приходилось таскать его на спине, когда мы возвращались с поля, так как он сам не мог уже идти.
— Вот, вот, он самый. Если ты его увидишь теперь, совсем не узнаешь. Он страшно потолстел — теперь он похож на горного медведя. Видимо, ему горный климат помог.
— А что он теперь делает?
— Черт его знает! Теперь он отец семейства. У него свое хозяйство — пашет, сеет. У него жена, которая ежегодно рожает по паре детей. Дом его полон детьми — жужжат, как мухи.
— И опять он такой же желчный, как прежде?
— Нет, он теперь приличный человек. Когда пойдешь к нему, он готов всю душу отдать. Старается угостить всем, что только есть у него. И тогда только отпускает.
— Значит, богат?
— У него есть плуг, есть соха. Это только у нас с тобой ничего нет, Фархат.
Но меня больше всего интересовала дочь охотника, Маро, и я хотел узнать про нее, прежде чем встречу ее.
— А Маро? — спросил я.
— Маро? — повторил Саго с воодушевлением. — Теперь эта смугленькая чертовка своими черными глазами всех людей сводит с ума. И чертовски кусается и царапается как и прежде.
— У нее всегда был кошачий характер.
Но Саго почему-то впал в грустное настроение, когда мы с ним стали говорить о Маро. Он закурил трубку. Затем, видимо, желая перевести разговор на другую тему, он предложил мне трубку.
— На, кури эту чертову кадильницу, — сказал он, давая мне трубку.
Я сказал, что не курю.
— В логове разбойников не постничают, насмешливо кинул он.
Я попросил объяснить, что он хочет этим сказать.
— Очень просто, — объяснил он. — Суфии, которые сперва не курят, потом начинают жевать табак и глотать опиум. Таков уж конец всех постников.
Я взял у него трубку и она, действительно, мне понравилась, хотя я курил в первый раз.
— Вот это я понимаю! — сказал Саго с особенным удовольствием. — Наконец-то ты познал нечто ценное. Это, братец мой, нравится и человеку, и его создателю.
Саго эту свою трубку подарил мне, говоря, что у него есть еще другая и велел как только приедем, попросить у него табаку. Он уверял, что без табаку и водки путешествие теряет всю свою прелесть. И я без колебаний принял у него бутылку, которую он достал из висевшей на седле сумки и предложил выпить. Хотя я никогда не пил водки, но все же глотнул немного и вернул бутылку ему. Когда я выпил, мне показалось, что обожгли мне глотку. Сам Саго выпил довольно много.
— Согревает, — объяснил он. — На гóрах будет свежо.
И в самом деле, чем дальше мы поднимались в горы, тем становилось холоднее. Наш маленький караван двигался довольно быстро. Лошади привыкшие к горным тропинкам, пробирались по каменистой узкой дороге, как дикие козы. Мы ехали по краю ущелья, по неровной, каменистой узкой тропинке, которая то спускалась вниз, то поднималась. Нам часто приходилось слезать и идти пешком. Это меня сильно утомило. Но Саго совершенно не уставал. Словно все эти спуски и подъемы, все эти утесы и камни вливали в него еще больше энергии и вдохновения. Каро и Аслан ехали впереди нас и о чем-то без устали говорили. Ветер мешал нам слышать их голоса. Саго без конца говорил со мной о всяких вещах. Но как ни старался я выпытать что-нибудь из их прошлой жизни в чужих краях, мне это не удавалось. Он ничего не сказал мне об этом.
Но как чарующе действуют на человека горы, особенно страшные и прекрасные горы Армении! Это они вдохновили Саго, который вдруг своим прекрасным голосом затянул какую-то песню…
Уже ночь подходила к концу, когда мы доехали до селения К. в Душманских горах. Постоянные нападения с этих гор на Салмаст дали повод назвать эти горы Душманскими, т. е. вражескими.
За селом на холме одиноко стоял маленький дом, окно которого в такой поздний час было, все же освещено каким-то тусклым светом.
Наш караван направился туда. В нескольких шагах от дома мы все остановились, и Каро один подошел к дому. Я не знаю, что сказал он там, но скоро двери дома широко распахнулись, и на пороге появилась богатырская фигура с лампочкой в руке. В ней я тотчас узнал охотника Аво.
Каро дал нам знак, и мы подъехали к дому. Первой нашей заботой было размещение коней. Сонному сторожу конюшни, видимо, не очень-то понравилось столь неожиданное и неурочное появление гостей.
— Сам черт в такой час не вылезает из своего логова, — пробормотал он, ведя наших коней в конюшню. Это был хорошо мне знакомый Мхэ, который прежде помогал Аво в охоте, а теперь, видимо, получил повышение и стал стражем конюшни и хлева. Наши ребята настолько хорошо знали его, что не обратили на его ворчание никакого внимания и велели ему получше накормить коней.
— Учить не надо, Мхэ сам все знает. Кажись, уже двадцать лет Мхэ имеет дело с конями, — пробурчал он хриплым голосом и ушел в сарай за кормом.
Дом охотника состоял из нескольких комнат. Одна из этих комнат была отведена для гостей. Когда зажгли свет, все мы собрались в этой самой комнате. Скоро появился и сам хозяин, который до этого о чем-то беседовал наедине с Каро.
— Ну-ка, Аво, распорядись-ка живее, ребята наши сильно проголодались, — сказал Каро.
— Как волки проголодались, — добавил Саго. — Тащи-ка сюда, хозяин, все что у тебя припрятано на черный день.
— Поздний гость не должен жаловаться на свою судьбу, — ответил охотник турецкой поговоркой. — Сейчас принесу все, чем богат.
— Где же другие? — спросил Аслан. — Что-то никого не видать.
— Асо в поле, сторожит скот. Окаянные курды, точно взбесились. Не проходит дня, чтоб не угнали чьего-либо скота. Не успеешь оглянуться — ан, скот исчез. А Маро спит, но я ее сейчас разбужу.
Он пошел хлопотать об ужине.
Я остался незамеченным. Никто из товарищей не заговорил с охотником обо мне. А мне самому было неловко подойти, поцеловать ему руку и сказать: «Это я, твой Фархат, которого ты, помнишь, всегда любил».
Но почему я так обрадовался, когда он обещал разбудить Маро? Почему мой взор нетерпеливо обращался к двери, в которую она должна была войти? Ах, как дороги нам друзья и товарищи невинного детства! Ребята сняли с себя оружие и расселись. Скоро вошла девушка, неся широкое медное блюдо с хлебом, сыром, холодной жареной дичью, кислым молоком, сливочным маслом и зеленью. Она безмолвно вошла и также безмолвно вышла, ни на кого не посмотрев. Ребята приветствовали ее, пустили по ее адресу какие-то шутки, но она им ничего не ответила.
Это была Маро.
Целыхx двенадцать лет я не видел ее! Как она выросла! Какая она стала серьезная, — думал я. А ведь бывало, вечно веселая, живая и радостная улыбка никогда не сходила с ее лица! Годы изменили ее. Но изменили к лучшему. Она очень похорошела.
Скopo она опять вернулась и на этот раз принесла глиняный кувшин с вином. Ее глаза встретились с моими и я заметил на ее лице выражение какого-то волнения. Она быстро вышла из комнаты, очевидно за тем, чтоб сообщить отцу обо мне.
Тогда мои товарищи относились ко мне еще с некоторым пренебрежением, очевидно поэтому никто из них не потрудился меня представить охотнику. А сам охотник, по-видимому, был так занят своими гостями, что меня не заметил или же не узнал. Последнее было вероятнее.
— Где, где он? — воскликнул охотник, вдруг влетая в комнату. — Где Фархат?
Я подошел к нему.
— Милый мой, Фархат. Ты ли это? Золото ты мое! — говорил он, обнимая меня и горячо целуя. И радостные слезы лились из его глаз на его седую бороду. — Да хранит тебя бог, сын мой! Как ты вырос, как возмужал! Где ты его нашел, Каро? Ведь я бы его не узнал, если бы Маро мне не сказала, что это Фархат. Каро вкратце рассказал где и в каком положении он меня нашел. Охотник долго смеялся.
— Я знал, что ты убежишь от этого окаянного твоего учителя, — говорил он. — Но как жаль, что ты так долго оставался в этом аду. — Адом он называл школу отца Тодика. Это слово опять напомнило мне муки, о которых я было стал забывать. Прекрасная Маро издали смотрела на отца, который так ласково говорил со мной и мне казалось, что ей тоже хотелось бы подойти ко мне и сказать: «И я рада Фархат, что вижу тебя». Но стыдливость армянки закрыла ей уста, и ее радость я прочел на ее просиявшем лице.
Охотник спрашивал о моей матери, сестрах, об их положении, о том, как им живется. Он ободрил меня, говоря, что у меня будет возможность им помочь, позаботиться об их благополучии и утешить их. Затем он выразил свою радость по поводу того, что я попал в кружок таких людей, как Каро и уверял, что это общество будет мне полезно. После этого он обратился к Маро:
— Ты что не подойдешь, не спросишь о Марии и Магдалине? Помнишь, как вы были с ними подругами и как рвали друг у друга волосы и царапали друг другу лицо? Но все же в конце концов мирились. Не правда ли, моя кошечка? Помнишь, да?
Я вспомнил ту вьюжную, бурную ночь, когда мы сидели в холодной, как могила комнате. Мать шила, а я возился у печки. Тусклый свет, как взор умирающего еле мерцал. Вдруг вбежала к нам живая, как чертенок, Маро. Даже ее проказы и злые шутки были милы. Я вспомнил, как она обняла мою мать и без конца болтала. Она радовалась тому, что на дворе много выпало снегу и с восторгом говорила о том, как она будет завтра кувыркаться в нем. Вспомнил я, как она набросилась на Марию и чуть было не задушила ее. Вспомнил, как она выбежала из нашей хаты и исчезла во мраке ночи…
Я живо вспомнил ту девочку-проказницу, которая теперь стояла передо мной стройная и прекрасная, как ангел. Те же огненные глаза пылали на ее чудесном, возбужденном лице, сияла та же светлая улыбка.
Несмотря на приглашение, отца, Маро не подошла ко мне. Только засмеялась и выбежала из комнаты. Но я стеснялся не меньше ее, и мы оба онемели. Я не знал, что ей сказать, с чего начать разговор и поэтому очень был рад, когда она вышла из комнаты и тем самым вывела меня из неловкого положения. И тут только я почувствовал, как я невоспитан и дик, как меня исковеркала школа.
Наши ребята уже сели за ужин. Аво тоже присел к нам. Маро прислуживала. Она то подавала, то уносила что-нибудь. Видно было, что хозяин ждал гостей и заранее приготовился к их приему. Его стол был богат всем, чем богаты земледелец и пастух. Только за ужином я заметил, что лицо охотника избороздили морщины и что его волосы совершенно поседели. Но он сохранил кипучую энергию и благородную осанку. Есть цветы, которые и при увядании сохраняют благородный свой аромат.
— Фархат, — сказал он, — как только настанет утро, я велю Маро, чтоб она повела тебя и показала наши горы. И ты увидишь как они прекрасны!
Сердце у меня забилось от радости. Я страшно любил горы. На меня, как на жителя равнины, горы производили особенно сильное впечатление. Но еще больше меня радовало то, что в прогулке меня будет сопровождать Маро. Ах, когда же настанет утро? Я не сомневался в том, что Маро будет много говорить, будет расспрашивать о моей матери, о сестрах, о знакомых. Но до утра оставалось еще довольно много времени, так как петухи пока пропели еще только второй раз. Селение К., в котором жил старый охотник, приютилось в горах, которые тянулись длинной цепью, отделяя Салмаст от Ахбака. Ахбак — одна из горных областей Васпуракана. Здесь зима долгая и лето прохладное. Благодаря этому здесь земледелие не процветает, и население занимается главным образом скотоводством.
Даже в самую жаркую пору лета снег в горах не тает. Поэтому воздух здесь пропитан бодрящей влажностью, и никогда не высыхают источники и ручейки, журчащие в ущельях.
Среди гор и долин Ахбака разбросано множество армянских селений, в которых население живет жизнью первобытных людей. Землянки, которые служат жилищем, как для них самих, так и для их скота, представляют из себя какие-то подземные лабиринты. Они почти не возвышаются над поверхностью земли и лишь по утреннему дыму, который подымается из окон прорубленных на крышах домов, можно угадывать, что в этих подземных норах живут люди…
Ранней весной жители этих селений подымаются вместе со своими стадами в горы и там живут в шатрах до поздней осени. В самих селах почти не остается мужского населения. Остаются только старики, которые стерегут дома от воров и поджигателей.
Кроме армян в горах Ахбака бродит множество курдских пастушеских племен, у которых нет оседлости. В теплые месяцы они живут под открытым небом, а зимой устраиваются в армянских селах. При этом каждая армянская семья обязана содержать одну курдскую семью с ее стадом. Армяне терпят из-за этого массу неприятностей и неудобств. Не говоря уже о том, что дом армянского крестьянина очень тесен и еле может вместить его собственную семью, но главное, тут зима долгая, и курд, поселившийся в доме армянина, истощив свои запасы, сидит на шее гостеприимного хозяина дома, которому приходится кормить курда, его семью и стадо до самого того времени, пока в горах снег растает и курд удалится в горы, где он кормится и кормит свое стадо божьей пищей. Всякое сопротивление со стороны армянина влечет за собой опасность для его жизни, так как гость вооружен с ног до головы и пользуется этим оружием, пускает его в ход по своему усмотрению, в виду того, что никакой закон ему этого не запрещает. Эти полудикие племена, которыми управляют шейхи и беки, сохранили все качества народа, который никому не подчиняется и свободу видит в своем оружии и грубом насилии. Злосчастной жертвой этого насилия является народ, который давно уже утратил свою независимость, в котором давно уже угас дух свободы и самозащиты, и который свою голову с немой покорностью склоняет перед всякой неправой силой.
На другой день я проснулся поздно. Никогда в жизни я так не уставал и никогда не спал так долго и так спокойно. Уже никого из моих товарищей не было в комнате, где мы ночевали. Я тотчас оделся и вышел.
Прекрасно утро в горах! Воробьи весело чирикали на тенистых ивах, которые осеняли домик охотника, и в залитом солнцем дворе куры жадно набрасывались на семена, которыми Маро их кормила.
Выйдя из комнаты, я впервые заметил, что дом Аво по чистоте и убранству представлял из себя настоящий дворец в сравнении со всеми остальными домами села. Он был высок и состоял из нескольких комнат с узкими окнами, которые были заклеены бумагой за отсутствием стекол. Стены как снаружи так и изнутри были замазаны белой глиной, которая плотно прилегала к стене и как-то особенно блестела. Часть здания была отведена под хлев, конюшню и сарай. Маро, увидя меня, вбежала со двора в дом и с насмешливой улыбкой сказала:
— Видишь, они ушли, а тебя оставили! Что ты за мужчина? Можно ли так долго спать? Подумаешь, много проехал — уж и устал! Лентяй! Я до самого Варфоломеева монастыря шла пешком и то не уставала. Папа все время предлагал мне сесть на коня, а я ни разу не села, потому что дала обет, что пойду пешком. А когда дошли, поверишь-ли, Фархат, я всю ночь не спала — всю ночь прыгала и плясала… Ах, как хороша была та ночь. Жаль что тебя там не было, Фархат. Всю ночь богомольцы играли и пели, всю ночь до самого рассвета!..
Как ни приятно было мне слушать рассказ Маро о ее поездке на богомолье, все же я прервал ее простодушный и бессвязный рассказ и спросил, куда ушли мои товарищи и почему они меня не разбудили.
Она объяснила мне, что мои товарищи не захотели меня беспокоить и что они поехали на охоту и просили передать мне, что я их могу найти в долине Хана-Сора.
— Хочешь, скажу Мхэ, чтоб оседлал твоего коня. Но ты бы раньше поел чего-нибудь, ведь дорога долгая, ты проголодаешься. Я спрятала для тебя сливки, хочешь принесу?
«Спрятала для тебя!» Эти слова звучали сладко, как слова нежной сестры. Значит, она чувствует себя такой же близкой мне, как в те времена, когда она была маленькой девочкой, и когда из дома своего отца приносила нам еду, которой добрый охотник угощал нас, своих бедных соседей.
— А что же, принеси, покушаю, — оказал я. — Но почему же ты спрятала именно для меня? — спросил я немного погодя.
— А потому, — сказала она, — что «лучше новый черт, чем старый поп!» — и засмеялась. — Аслан и Каро, — добавила она, — еще немного стесняются, а Саго прямо покою мне не дает. Я его терпеть не могу! А с тобой ведь мы старые приятели, не правда ли, Фархат?
— А я думал, — сказал я, — что когда ты меня увидишь, то скажешь: «Ты мне не приятель, ты бил меня, когда я была маленькой!»
— Ну что ж с того! А я била Марию. Помню, я однажды до крови исцарапала ей лицо. Ах, как я хотела бы ее видеть сейчас! Она меня теперь не будет дразнить «цыганкой». Небось она теперь умненькая стала, да, Фархат?
— Да, более, чем Магдалина, которую ты любила больше Марии.
— Правда. Но ведь Магдалина была бедненькая, а Мария глядела зверем. Ах, боже мой, дня не проходило, чтоб мы с ней не подрались. Какие были мы глупенькие!
Воспоминания пробудили в ней какие-то грустные чувства, и ее светлое лицо вдруг омрачилось печалью.
— Ах, Фархат, как прекрасен был Салмаст с его садами и огородами!.. Здесь, в этих горах, ничего нет, кроме мелкого кустарника… А там — как там было прекрасно! Ой! Я совсем позабыла о твоем завтраке, — воскликнула она и вбежала в дом.
Я пошел в комнату, которая была отведена нам. Старая служанка охотника, Хатун, уже убрала мою постель и навела в комнате порядок и чистоту. Она меня не узнала. Пристально взглянув на меня, она что-то пробормотала под нос и вышла.
Немного погодя Маро принесла мне завтрак, который состоял из сливок с медом и белым хлебом. Я стал завтракать, а Маро, стоя около меня, пряла. Ее пальцы неустанно работали и казалось, что эти прекрасные пальцы не могли оставаться без работы. Так они привыкли к работе.
— Ты ведь не скоро уедешь от нас, Фархат, — спросила она, продолжая свою работу, — Ах, какая негодная шерсть, — с досадой сказала она, — как ни стараюсь, никак не могу прясть потоньше!
— А ты хочешь, чтоб я остался дольше?
— Почему же нет? Но тут в деревне нехорошо, Фархат. Я скажу папе и мы поедем в кочевку, там в шатрах прелестно! Утром встанешь, кругом зелень и всюду цветы горят, точно разноцветные бусы. Повсюду бегают овцы и барашки…
В эту самую минуту появился богатырь Мхэ, который, не входя в комнату, сказал:
— Лошадь готова! — Затем он косо взглянул на Маро и ушел.
Я взял ружье и приготовился в путь.
— А дорогу-то ты знаешь? — спросила Маро.
— Нет, не знаю, но найду как-нибудь.
— Я тебя доведу до «Камня со щелью», а оттуда дорога идет прямо до самого Хана-Сора:
— А ты сама потом как одна вернешься домой?
— Я? Я и ночью не боюсь ходить одна по горам, — ответила она с улыбкой.
— А наши поехали верхом?
— Нет, они пешком пошли.
— А я то, тогда, почему еду верхом? — Тогда и я пойду пешком.
Я сказал Мхэ, что лошадь мне не нужна.
— Как не нужна? — воскликнул он с недоумением и досадой, бросив на меня мрачный взгляд. — Об этом надо было раньше подумать и не заставлять зря трудиться, — добавил он,
— Что, он с ума сошел, что ли? — спросил я, когда Мхэ отошел.
— Он очень славный человек, но только любит ворчать, и без этого никак не может обойтись, особенно, когда ему что-нибудь не нравится.
К «Камню со щелью» вела узенькая тропинка, которая вилась среди холмов и долин.
Маро была одета в простенькое ярко-пестрое платье, которое обыкновенно носят курдские пастушки. Ветер развевал ее чудесные локоны. Самая сильная лань не могла поспорить с ней своей грацией и легкостью. От быстрой ходьбы щеки у нее горели, как алые розы.
Я был очарован ее дикой и легкой грацией. Никогда я не видел таких прекрасных, черных глаз, осененных густыми длинными ресницами с такими тонкими, дугообразными бровями, которые еле заметной черной черточкой соединялись на переносице. Как много уверенности и бодрости в движениях этой подлинной и вольной дочери гор! — думал я. Невольно я сравнивал ее с прелестной Соней, каждое движение которой выражало стыдливость угнетенной и измученной девушки. Какая огромная разница!
По пути мы встретили какую-то кучу камней. Маро наклонилась, взяла камень и кинула на холм. Я спросил, причину этого таинственного поступка. Она ответила, что холм этот называется «могилой влюбленных» и рассказала мне старинное предание. Юноша любил девушку, и она отвечала ему взаимностью, но отец девушки не хотел выдать ее за того, кого она любила. Тогда юноша похитил ее с ее же согласия, и они убежали в горы. Отец погнался за ними, настиг их в этом месте и вонзил свой кинжал в грудь своей дочери. Юноша бросился со скалы и тут же умер. Маро показала у подножия скалы другую кучу камней и добавила — вот там похоронен юноша, а тут девушка. С тех пор и положено, чтоб каждый прохожий бросил камнем в могилу той, которая опозорила своего отца и в того, который любил ее. Они оба прокляты.
— Ты тоже считаешь ее дурной и побиваешь ее могилу камнями? — спросил я.
— А разве не дурно, если девушка идет за чужим юношей против воли своего отца? — ответила она.
— А как же ей быть, если она его любит? Разве любить нехорошо?
Она громко рассмеялась, словно я сказал какую-то невероятную глупость.
— Как же может девушка любить юношу, если ее родители его ненавидят? Ну ладно, пусть любит, но зачем же бежать с ним, с чужим? Разве это не стыдно? — Я хотел возразить, но она не далa мне говорить, сморщив свое прелестное лицо и сказав с досадой:
— Будет тебе говорить о глупостях, надоел мне этот глупый разговор!..
И быстро побежала вперед.
Путь был ей знаком и привычен, поэтому она не чувствовала, что он длинен. А я почти уже устал. Взобравшись на холмик, она стала громко звать:
— Дибо! Дибо!
На ее звучный голос горы отвечали эхом.
Из-за противоположного холма появились какие-то маленькие фигуры, которые быстро подбежали к ней. Это были три почта полуголые девочки. Они пасли барашек и козлят селения К. Маро угостила их хлебом и сыром. Маленькие пастушки с радостью принимали ёе дары и тут же принялись есть.
Я заговорил с одной из них, с той, которую Маро называла Дибо.
— А что ты сделаешь, если волк утащит твоего барашка?
— Соро не даст, — ответила пастушка, сумрачно глядя на меня.
— А кто такой Соро?
Вместо ответа она приложила к губам два пальца и издала свист.
Из-за скалы появился серый пес и, махая хвостом, подбежал к Дибо, покорно ожидая ее распоряжений. Увидя этого зверя, я невольно отступил назад.
— Ты не бойся, — сказала Дибо. — Я скажу, чтоб Соро тебя не трогал.
Маро обняла Дибо и крепко поцеловала ее в обе щечки.
— Ну тут мы расстанемся, — обратился я к Маро.
— А то я доведу тебя до самого Хана-Сора? — весело спросила она. Боюсь, как бы ты не потерял дорогу.
Я ответил, что это будет для нее утомительно, тем более, что солнце уже поднялось довольно высоко и сильно жгло. Я попросил только показать, как мне идти? Она мне объяснила и притом настолько ясно, что мне казалось, я и с закрытыми глазами дойду до назначенного места.
Было видно, что все тропинки в этих горах ей великолепно знакомы. Ей был известен тут каждый ручеек, каждый родник, каждая скала. Даже отдельные группы кустов она узнавала и отличала от других. Она стала на «Камень со щелью» и следила за мной до тех пор, пока я не прошел за холм, который скрыл от меня ее прекрасное лицо.
Солнце было уже в зените, но горная прохлада ослабляла силу его лучей.
Как сладко дышать горным воздухом, напоенным ароматом диких цветов!
За каждым холмом, за каждой долиной открывались передо мной все новые и новые виды — один прекраснее другого. Словно чья-то чудотворная рука расписала чарующие картины. Всюду поверхность земли покрыта высокой свежей зеленью, в которой пестреют тысячи цветов. То тут, то там журчит ручей, стыдливо скрываясь под зеленью, лишь изредка показывая свою серебристую струю и опять скрываясь. Чайки весело порхают над водой. Обращаешь взор к Душманскому ущелью и там виднеются обломки когда-то могущественного неприступного замка. На зубцах одной из уцелевших башен одиноко сидит черный орел и задумчиво смотрит в пропасть, зияющую перед ним. Он сидит неподвижно и величественно. Его зоркий взгляд ищет в ущелье добычу. Я невольно вспоминаю предание. Не он ли тот богатырь, который владел этим замком и которого колдун обратил в орла? Этот богатырь, властитель замка, давил все живое. Где бы он ни появлялся, цветущую землю обращал в безлюдную пустыню… С вершины этой самой башни, где сидит сейчас орел, каждый день перед рассветом бросали в пропасть последнюю жертву. Жертву, у которой владелец замка отнял ее девичью невинность…
Очарованный красотой окружавшей меня природы и, вспоминая старинные легенды, я продолжал свой путь. Но постепенно чувства мои притупились и мной овладела какая-то дремота. Только прекрасный образ Маро горел ярко и пленительно… Но разве есть в ней сердце, горячее, любящее сердце? — спрашивал я себя. Разве чувствует, понимает она, что такое любовь? Нет, она этого не чувствует и не знает… В святилище ее сердца никогда еще не горел этот огонь, иначе она так безжалостно не бросала бы камни в «могилы влюбленных». Маро такая же рабыня, как и Соня, думал я. Но в то время, как Соня рабыня своих родителей-насильников, Маро рабыня старых предрассудков. А предрассудки ведь сильнее давят и вернее уничтожают в душе все живые ростки чувств…
— Да, пусть любит, но не по своей воле, — вот смысл слов Маро.
Да и правда, разве есть у армянки своя воля? Разве она свободна в своих чувствах?
Предавшись таким размышлениям, я совершенно забыл указания Маро и сбился с пути. Но об этом я догадался лишь тогда, когда передо мной открылась глубокая пропасть ущелья… Идти дальше было некуда. Вернуться обратно я не мог, так как не помнил, как я шел.
Я был страшно смущен и раздосадован.
Солнце уже склонялось к закату. Вечерний холод становился невыносимым Меня томили усталость и голод. Сколько времени я бродил? — спрашивал я себя. Ведь Маро говорила, что часа через два я буду у Хана-Сора. А теперь уже вечер. Лучи заходящего солнца горели на вершинах гор, а на долины уже сошла тень. Я вспомнил, что Маро положила мне в охотничью сумку какую-то бутылку. Открыл я сумку, достал бутылку и в ней оказалось вино. Тут же я нашел холодную закуску. Обед был готов. Сел я на мягкую траву и начал есть. Я утолил голод, немного отдохнул и силы вновь вернулись ко мне. Но что же теперь делать? Куда идти? — в недоумении, спрашивал я. Я решил подняться на ближайший холм и оттуда посмотреть — может найду дорогу. Через четверть часа я был на холме. С высоты я увидел узкую долину, где, как мне показалось, двигались какие-то черные точки. Я решил, что это стадо и очень обрадовался. Пойду к пастухам, подумал я, и они мне укажут путь в селение К. Я начал спускаться вниз, но скоро был разочарован. Зрение обмануло меня. Точки, которые я видел, оказались просто кустами, разбросанными по всей долине. Что же мне теперь делать? Я был в отчаянии. Меня смущало не то, что я ночью останусь под открытым небом и не страх перед зверями, а мне было стыдно перед Маро и товарищами, которые с первого же раза увидят, как я беспомощен и не деловит.
Вдруг до меня донесся какой-то треск, на который горы ответили многократным эхом. Треск повторился еще и еще. Ясно было, что стреляют. Но кто же это стреляет? Несомненно это не мои товарищи, подумал я, так как место, где я находился по моему предположению, должно быть далеко от Хана-Сора. Стало быть, решил я, это какие-нибудь другие охотники или же разбойники, которые угоняют скот. Но в конце концов мне было безразлично, кто эти люди — ведь они люди, и этого мне было достаточно, я был им рад.
Я направился туда, откуда слышалась стрельба. Уже слышался лай собак. Теперь я не сомневался, что встречу охотников. Едва я поднялся до половины холма, как совсем близко от меня послышалось дикое рычание, и тотчас же, в двадцати шагах от себя я увидел огромного кабана. Мигом я снял с плеча ружье, прицелился и выстрелил. Я не промахнулся, но пуля попала в ногу зверя. Кабан, видимо, и не почувствовал боли. Он кинулся на меня. Нападение произошло так быстро и стремительно, что я не успел вновь зарядить ружье. Момент был решительный. Разъяренный зверь был уже близок, я видел его злые пылающие глаза. Я бросил ружье и патрон, который приготовил и держал в руке, чтоб вновь зарядить ружье, достал кинжал и в одно мгновенье вонзил его в бок зверя. Кабан заревел, но уже потерял силы. Однако он попытался пустить в ход свои острые клыки. Тут я прыгнул ему за спину и нанес ему новый удар в живот. Зверь все же продолжал еще сопротивляться. В эту самую минуту, когда я боролся со зверем не на жизнь, а на смерть, вдруг раздался выстрел и пуля попала прямо в голову кабана. Тут кабан бессильно свалился на землю… Я оглянулся, смотрю — передо мной с ружьем в руках стоит Маро и весело улыбается. Кто может описать мою радость! Я, весь окровавленный, подбежал к ней и крепко обнял мою спасительницу.
Она рассказала, что расставшись со мной, не ушла домой и стоя на холме смотрела мне вслед. Она видела, как я свернул с пути и пошел не туда, куда было нужно. Она начала кричать, но я ее голоса не слышал. Тогда она побежала за мной, но потеряла меня из виду. Она долго искала меня и вот наконец нашла. Оказывается она кричала мне, предупреждала, что стреляет, но я в пылу борьбы и этого ее крика не слышал. Она стреляла из моего же ружья, которое я бросил в сторону, когда увидел, что зверь слишком близок и нужно действовать кинжалом.
Увлеченные этим разговором, мы с Маро не заметили, что с вершины холма за нами наблюдают четыре человека. Они подошли к нам. Это были охотник Аво и три моих товарища — Аслан, Каро и Саго.
Старик обнял меня и Маро и радостно воскликнул:
— Оба вы достойны называться детьми охотника Аво!..
Вечерний сумрак окутал голые вершины гор. В долинах свет потускнел и лишь золотистые облака, которые огромными глыбами плыли по высокому небу, горели в пурпурных лучах заходящего солнца. Был чудный вечер. Был один из тех часов горного вечера, когда сладко звучат песни пастухов, когда так приятно прислушиваться к разноголосому блеянию возвращающихся с пастбищ овец и веселому ржанию лошадей, целыми табунами радостно и быстро спешащих к своему ночному пристанищу. В этот час ветерок нежно касается лица и мелодичным тонким голосом напевает: «Вдыхай в себя полной грудью благоухание, похищенное мною с тысячи цветов!..»
Но я не чувствовал этих звуков, я не слышал ни мелодии зефира, ни песни пастуха — я был очарован одной только Маро. Я постоянно видел ее и слышал только ее голос, хотя она ничего не говорила.
Возвращение в деревню К. длилось довольно долго, потому что мы шли теперь по совершенно другой дороге. Уже давно нас окутал сумрак, и звезды летней ночи сверкали дивным блеском.
Предметом разговора была последняя охота. Старик Аво в шутку насмехался над промахами Аслана и Саго. Оба они неудачно стреляли в кабана. Саго старался оправдать себя, приводя различные причины, Аслан же ничего не отвечал, он погрузился в тяжелые думы. Каро был веселее обыкновенного. Он с братской сердечностью положил руку на мое плечо и сказал:
— А ты, Фархат, не лишен смелости, из тебя что-нибудь да выйдет.
Маро шла впереди нас со своим отцом. Она хранила глубокое молчание. Казалось, гордость ей не позволяла выслушивать похвалы, которые сыпались на нее, или же она не хотела напоминать, из какого трудного положения она меня спасла. Она старалась, чтоб возможно меньше говорили об этом. Я несколько отстал от своих товарищей и беседовал с Каро. Саго подошел к нам и без всякого повода с нашей стороны, как бы сам про себя, сказал:
— Удивительная вещь, судьба! Говорят, она чудовищная женщина с двумя лицами, спереди и сзади. Переднее лицо свежее и красивое с вечно улыбающимися глазами, которыми она смотрит на своих любимцев. Другое лицо — дряхлое, морщинистое, как у отвратительной старухи. Только один глаз на мрачном челе, да и тот слепой. Она всегда обращает ко мне это лицо — коварное с ужасными морщинами, и я всегда слышу, как ее сухие и бледные уста произносят: «Не жди от меня никакого добра…»
После минутного молчания, он продолжал еще более взволнованным голосом:
— Говорят, в наши дни не бывает чудес. Что же это, черт возьми, как не чудо: две добычи разом…
Теперь я понял, что полупомешанный Саго язвительно намекает на меня и Маро.
— Что ты этим хочешь сказать? — спросил я.
Он ответил с еще большим волнением:
— Именно две добычи: одна — кабан, а другая — сердце Маро!
Эти слова он произнес так, что я пришел в ярость. Но он продолжал, не обращая на меня внимания.
— Ведь Маро не маленькая добыча… чтоб ее поймать, нужна великая отвага…
— Если ты будешь продолжать говорить такие глупости, то… станешь третьей моей добычей, — сказал я и в руке моей сверкнул обнаженный кинжал.
— Стоит ли из-за этой дикой кошки драться? — вмешался Аслан, подойдя к нам…
— А! Видно и тебя она оцарапала! — обратился я к Аслану еще больше разгневанный.
Он ничего не ответил.
— С кошкой нужно обходиться по-кошачьи, чтоб не испытать на себе, каковы ее когти, — сказал с огорчением Саго.
— С собакой она никогда не может жить мирно, — сказал я.
— Стыдно, ребята, — властно вмешался Каро и с быстротой молнии отнял у меня кинжал.
Аслан не тронулся с места и даже не дотронулся до своего кинжала. Это пренебрежение еще больше оскорбило меня. А Саго стоял поодаль и смеялся. Он взял Аслана за руку и отведя его в сторону, сказал:
— Пойдем, не стоит связываться с ребенком…
Я и Каро остались одни. Старый охотник и его дочь далеко опередили нас и не могли понять, что произошло между нами.
Каро начал говорить, что мой гнев был совершенно неуместен, что я напрасно оскорбил своих лучших товарищей, которые меня так же любят как и сам Каро. Он сказал, что я не только не мог бы одолеть Аслана, но что и маленький Саго так ловок в бою, что непременно убил бы меня, и что они только пожалели меня. И преподав мне много наставлений, он добавил, что Саго не виноват, потому что уже несколько лет как он влюблен в Маро, хотя и не пользуется взаимностью с ее стороны. Вот все, что я понял из слов Каро. Большая часть его слов осталась для меня непонятной, вследствие волнения, которым я был охвачен в ту минуту. Я еще дрожал всем телом. Язык мой, казалось, был связан и я ничего не мог ответить.
— Ты еще молод, Фархат, я тебя не обвиняю, — прибавил Каро. — Твои товарищи хорошие люди, они опять полюбят тебя и простят.
Дорога наша в селение К. пролегала мимо пашни Асо, приемыша охотника. Мы прибыли туда поздно ночью. Ребята решили переночевать у Асо. Тут приемный сын старого охотника построил из хвороста легкий шалаш, который служил прекрасным приютом в весеннюю ночь.
— Останьтесь здесь и веселитесь, — сказал старик-охотник и затем прибавил, — мои старые кости не переносят ночного холода. Я уйду домой и вышлю вам вина и хлеба, а мясо для шашлыка у вас уже есть. Выпьете, конечно, и за мое здоровье. Смотри, Асо, хорошенько поухаживай за гостями. Ну, Маро, идем.
Они еще не успели отойти. Маро подошла ко мне и тихо шепнула на ухо:
— Фархат, ты простудишься, здесь бывает холодно. Я тебе из дому пришлю что-нибудь, чтобы укрыться. — В ночном сумраке никто не заметил нашего разговора. Я поблагодарил Маро за ее доброту и сказал, что я привык спать и без покрывала, потому что дома у меня не было постели, покрывалом мне служило изношенное отцовское пальто, а матрацем — холодная циновка.
— Ты, Фархат, молодчина, не простудишься, — весело сказала она и слегка хлопнув по плечу, убежала от меня. В это время старый охотник позвал ее во второй раз:
— Маро, где ты, пойдем, детка.
Асо тотчас развел перед палаткой громадный костер. Сухая трава быстро разгорелась, и свет распространился далеко вокруг нас. Только тогда я и заметил, как сильно изменился мой старый товарищ Асо, который много перенес после того, как мы расстались с ним. Изнуренный и расслабленный мальчик, которого мы называли «ослиным седлом», преобразился в доброго, здорового парня. Вот какая разница между поповской азбукой и земледелием! Первая изнурила, измяла его детство, не дав ему при этом никакой умственной пищи, второе — напротив, восстановило его упавшие силы и наполнило дом его престарелого отца хлебом. Однако в этом неотесанном работнике не было видно ни доброты отца, ни живости сестры. Асо был из числа суровых и мрачных натур. За все время он только несколько раз заговорил со мною, да и то все сказанные им слова были кратки и безответны. Саго верно заметил, что «Асо любезен и ласков только со своими волами, которые тащат его соху». Несмотря на это, я всегда относился к нему с симпатией, так как он был братом Маро.
Село было невдалеке от хуторка, и мы скоро получили обещанные охотником хлеб и вино. Из мяса кабана уже был изготовлен шашлык, ужин был готов. Сильно проголодавшиеся ребята тотчас принялись за ужин. Я отказался от еды, говоря, что у меня аппетита нет, да я и не совсем хорошо себя чувствовал. И действительно, голова у меня сильно болела и после неприятного происшествия в дороге я находился в каком-то лихорадочном возбуждении, которое, по мере того как я вспоминал свое неуместное поведение с Асланом и Саго, усиливалось.
Они же, казалось, все забыли и ничем, даже малейшими намеками не напоминали о случившемся, напротив они рассказывали Асо о том, как мы с Маро убили кабана и восхваляли нашу храбрость и отвагу. Но их снисходительность была тягостна для меня. Я считал оскорбительным обидеть кого-нибудь и, не дав ему удовлетворения, получить от него прощение. Это своего рода милостыня, а милостыни просить я не хотел.
Ужин был накрыт в шалаше и ребята собрались там. Я лежал в нескольких шагах от шалаша, так что мог слышать их разговор.
— Правда, что он болен? — спросил Асо.
— Нет, у него особенная болезнь… — ответил Саго и с двумя стаканами вина вышел ко мне, распевая красивую песенку. Из палатки единодушным хором вторили ему.
Звуки голосов, раздававшиеся в ночной тиши, вылетая из искренних горячих сердец юношей, собравшихся в шалаше, были так трогательны и так воодушевляли, что во мне пробудили все братские и товарищеские чувства со всей их оживляющей силой. Сердце мое наполнилось священным миром и буря, волновавшая мою душу, стихла. Я не мог скрыть моих слез и взяв из рук Саго стакан с вином подошел с ним вместе к кружку. Все мои товарищи, также со стаканами в руках, стояли вокруг стола. Каро спокойно и медленно произнес небольшую речь. И слова, вылетевшие из его уст с необыкновенной силой и убеждением, так подействовали на меня, что я их до сих пор не забыл, хотя с тех пор прошло уже пятьдесят лет, а это немалый ведь срок…
— Дорогие товарищи, — говорил он, — мы все — дети того народа, который лишившись своей земли, рассеялся по всем концам света. Мы дети того народа, который живет в стране, где его хижина редко согревается огнем, так как ему нечем топить ее, где его дом после захода солнца не освещается светом, потому что ему нечем освещать его, где его дети ночью ложатся спать голодными, потому что им нечего есть, нет у них хлеба! Солнце жжет его детей, холод замораживает, дождь мочит их до костей, потому что их одежда до того изношена, что уже не защищает их от суровости природы. Однако этот народ не ленив. Он беспрестанно трудится, трудится даже больше чем позволяют силы человека. Его, жена, дочь, даже малые дети его помогают ему в работе. Вы видели женщин, которые жнут на полях и сами на своих плечах приносят свои снопы для молотьбы. Вы видели девушек, которые с большой энергией очищают посевы от сорных трав. Вы видели детей, которые сидя на ярме, погоняют быков и помогают таким образом отцу в работе.
Да, этот народ не ленив, он трудится, он целый год не имеет отдыха — и все-таки он живет в нищете, в жалкой, горькой нищете.
Почему же это так?
Земля, на которой он живет, хотя некогда принадлежала его предкам, теперь сделалась собственностью чужих «ага». Он обрабатывает чужую землю… Условия же, который ага заключает с работником до того тягостны и невыгодны для последнего, что большая часть плодов его земледельческого труда попадает в руки помещика. Рабочему остается такая незначительная часть, что ею он не может удовлетворить даже свои первые потребности, без которых нельзя существовать.
Таковы и другие условия жизни крестьянина. Его хижина стоит на земле «аги», и за нее он платит налог. Его стада пасутся на пастбищах «аги», и он за это платит налог. Сам крестьянин, его семья — живут на земле, которой владеет ага, там они гуляют, пьют воду и, чтоб сберечь свою голову, опять-таки должны платить налог. Одним словом, у крестьянина кроме своих рабочих рук ничего нет: всей окружающей природой владеет ага и для того, чтобы работать среди этой природы, он должен жертвовать большей частью своего труда.
Вот, дорогие товарищи, в чем скрывается причина того, что наш народ, не находя себе пропитания на родной земле, беспрестанно переселяется и в чужих краях ищет счастья. Но возвращаются ли переселенцы? Нет. Вы знаете, сколько тысяч семейств осталось без мужчин, сколько тысяч домашних очагов угасло вследствие того, что мужчины погибли на чужбине. Мы, сидящие за этим столом, вышли из подобных же семейств. Большая часть из нас не имеет отца, матери, крова, родственников — все они погибли, исчезли без следа… Следовательно, нам понятна участь работников в этой стране, так как мы с самого детства испытываем всю эту горечь, потому что в груди каждого из нас еще остались неизлечимые раны, нанесенные грубой рукой притеснителей. Семья не могла дать нам, своим питомцам, такого воспитания, такого направления, чтобы мы сбросили с себя иго «аги» и освободились от его притеснений и эксплуатации. Она не в состоянии была научить нас истинным условиям жизни, при которых мы могли бы трудиться для себя, без того, чтоб плоды наших трудов отнимал у нас чужой. Семья не могла нам этого дать, потому что сама была порабощена и, что печальнее всего — рабство вошло в плоть и кровь народа. Он не протестует против насилия. Он думает, что бог его затем и создал, что он должен быть доволен своей судьбой, потому что даже единой буквы в своей судьбе он изменить не может… Школа, ученики которой собрались сегодня здесь, еще больше укрепила в нас рабство. Школа убила в нас всякое стремление к самодеятельности. Священник-учитель воспитал в нас слепое повиновение — покоряться и подчиняться всяким властям, как бы тягостно ни было налагаемое ими бремя. Потому что он и сам обращался с нами так, как говорил. Он говорил нам, что земная жизнь тщетна, и преходяща, и что чем горестнее она, чем больше в ней страданий, тем больше наград получит человек на том свете, который нас ждет, когда мы сойдем в могилу.
Но нашлась рука, которая вывела, похитила нас из нравственно и физически разлагающей нас школьной атмосферы. Она поставила нас на верный путь. Она научила нас тем условиям жизни, при которых человек может жить спокойно и обеспеченно. Она научила нас помогать также и тем, кто несчастен подобно нам, чтобы и их жизнь текла спокойно, чтоб и их пропитание было обеспечено. И мы посвятили себя делу народного благосостояния…
Выпьем же, братья, за здоровье того человека, который пробудил в нас этот дух, выпьем за успех того дела, которое является нашим священным обетом!..
Все чокнулись и выпили за здоровье охотника Аво при единодушных криках: «Да здравствует доброе дело!»…
Снова запел он свою старую песню, подумал я, слушая речь Каро. Это те же его старые мечты об избавлении крестьян от бесправия и нищеты.
Цели Каро и его сторонников казались мне не только неосуществимыми, но просто плодом больного воображения, несбыточной мечтой, бредом. Разве можно дать крестьянину спокойную жизнь, избавить его от притеснений «аги», у которого такая могучая сила, который пользуется столькими привилегиями и преимуществами. И каким образом возможно оградить крестьянина-работника от притеснений и насилия со стороны «аги», когда нет закона, который ставил бы какие-либо преграды перед его произволом или сколько-нибудь ограничил бы его, когда даже указы правительства бессильны перед произволом помещиков — «ага». Я мог привести сотни примеров того, как указы правительства, изданные для блага народа не применялись. Тех, которые доставляли эти указы, ханы и беки принуждали есть эти самые указы или же били их и заставляли везти указ обратно, говоря им: «Поди и сообщи это все своему царю». И эти звери, которые пили народную кровь и не подчинялись никакой власти, всегда оставались безнаказанными.
Каро, полный фанатической веры и энергии, хотел вместе со своими самоотверженными товарищами изменить старое положение, произвести переворот, хотел разбить цепи рабства, которые ковались в течение веков. И посредством чего? Каким образом?..
Сам Каро, справедливо отметил в своей речи, что «рабство вошло в плоть и кровь народа», стало его второй натурой. А легко ли изменить природу человека? Легко ли вырвать из души народа то, что веками в нее внедрялось? Что пользы в том, что несколько энергичных личностей проснулись, поняли в чем благо народа и старались помочь его нужде, что пользы в этом, если все рвение этих нескольких личностей должно было погибнуть бесплодно и бесследно исчезнуть среди всеобщего равнодушия и косности? Их слово будет гласом вопиющего в пустыне и их союз, как союз заключенный с жителями могил, не мог привести к каким-либо благим результатам. Каро и сам это хорошо понимал. Он знал, что масса находится в том состоянии, в каком находятся сумасшедшие или пьяные люди, которые купаются в грязи и не чувствуют этого, бьются головой о стены и не чувствуют боли, хотя и кровь сочится из ран. Они валяются на улицах и всякий малыш бьет их и толкает ногой, плюет на них, но они не чувствуют оскорбления и обиды — лежат себе спокойно и безмятежно. Каро знал все это. Он знал, что народу нечего есть, не во что одеваться, что он страдает физически, но терпит, выносит все это. Он знал, что народ страдает и нравственно, потому что нередко его дочери и сыновья становились жертвой страстей и прихотей помещика, но он терпел… Терпел, потому что позор и страдания свои он не считал чем-то выходящим из ряда явлением, а думал, что иначе и не может быть, так как ведь он подданный, а потому «ага» имеет право делать с ним все, что ему заблагорассудится… И вот, попробуй теперь, изменить, уничтожить вековой предрассудок! Что ты можешь сделать, когда масса сама не протестует против своих притеснителей и угнетателей, когда она с немой покорностью и терпением переносит все свои несчастья и бедствия, когда она, как верно заметил в своей речи Каро, все это приписывает предопределению свыше, считает это законом, утвержденным самим богом?..
Но неужели таковы были мои рассуждения в то время? Неужели так думал я тогда?.. Нет. Я и сам тогда не был свободен от тех предрассудков, которые владели народом, потому что я был истинным, верным сыном народа. Я смеялся над мечтами Каро, как и тогда, когда он только что ушел из школы отца Тодика и поступил в новую школу, школу охотника Аво, когда он стал последователем учения этого таинственного человека, происхождение и родина которого не были никому известны, человека, который живя под маской охотника, внушал этим горячим юношам новый дух и новые идеи.
За ужином было весело, но я не мог веселиться и поэтому был очень доволен, когда мои товарищи легли спать. Но сам я не мог заснуть, вышел из шалаша и стал бродить в ночной темноте. Тысячи неясных мыслей томили меня. Бывали минуты, когда я готов был пойти и задушить спящих Аслана и Саго. Но скоро я отказывался от этой мысли, говоря себе: «Ведь они все забыли и все простили!». Да, они простили. Но мог ли я сам простить им такое неучтивое отношение к Маро? Моя голова была занята этими неясными мыслями, когда я наконец лег спать рядом со своими товарищами.
Луна постепенно поднялась из-за гор и своими серебристыми лучами осветила горы. Но прекрасная картина не произвела на меня никакого впечатления. Голова моя еще была полна этими темными мыслями, сердце мое томили тревога и досада. Не знаю, почему мной овладело вновь волнение, которое терзало меня. Вскоре мне стало так тяжело, что слезы полились из моих глаз и я стал горько рыдать.
Ночь я провел в каком-то лихорадочном бреду. Перед рассветом только мной овладела дремота, но и тогда я не успокоился, так как меня стал томить целый рой сновидений… Боже, чего только я не видел во сне! Мне снились ангелы и дьяволы, ад и рай, одним словом, тысячи радостных и грустных видений волновали мое сердце то радостью, то печалью и страхом… Когда я проснулся, все мои сны рассеялись как туман. Но одно сновидение запечатлелось в моей памяти, и я до сих пор его помню…
Мне снилось, будто река Сола разлилась как во время весеннего половодья. Волны ее подымались даже выше, чем во время весеннего разлива. Поток бешено бурлил, кипел и пенился. Он увивался, подобно страшному дракону. Его мутные волны уносили с собой все, что встречали по пути. На моих глазах они несли мебель, утварь, трупы людей, младенцев вместе с их люльками…
Господи, думал я, сколько домов разорено этим бушующим потоком, сколько семей уничтожено?.. Я видел, как несчастные жертвы бурных волн всплывали на поверхность воды и как их снова поглощали жадные волны. Иногда эти жертвы плыли совсем близко от берега — стоило протянуть руку и можно было бы их спасти, думал я во сне…
Я видел Каро, Аслана и Саго. Они были такие же маленькие, как в то время, когда мы вместе учились в школе, когда мы шли вместе собирать на дне высохшего потока вещи, выкопанные и принесенные его волнами из развалин Кеойна-Шаара. То не было сном. А теперь я видел моих товарищей в том же возрасте, и они показывали мне плывущих в волнах потока погибающих людей и говорили: «Гляди, Фархат, как погибают эти несчастные люди, давай спасать их!».
Когда я вновь посмотрел на бурно несущиеся волны, я увидел там несколько знакомых мне лиц — Марию, Магдалину, моею отца, мою мать. В глазах у меня потемнело, я бросился, чтоб спасти их, но в этот миг рыхлый берег провалился, и я полетел в пучину вод… Как легкую перинку носили меня волны. То я погружался в глубину, то вновь всплывал на поверхность. Я вновь видел милых, дорогих мне людей с бледными от ужаса лицами… Я пытался приблизиться к берегу и выбраться из воды, но это было невозможно. Силы мои слабели, я уже тонул… Я звал Каро, Аслана, Саго, прося их спасти меня, но вдруг я увидел, что и их несут бурные воды потока…
Вдруг появились две женские фигуры, которые протягивали мне руки и пытались спасти меня. Одна из них была грустна и слезы лились из ее глаз, другая была радостна и глаза сверкали огнем. Мне казалось, что это два ангела, сошедших с неба… Вдруг я узнал их — одна из них была Соня, другая — Маро… Но тут я погрузился в воду и больше не всплывал на поверхность…
Когда я проснулся, около меня стоял Каро.
— Ты болен, Фархат, — сказал он взволнованным голосом. — На тебе лица нет! Ты говорил во сне ужасные вещи…
Я ответил, что сон мой был неспокоен, и я чувствую себя не совсем здоровым, что голова у меня сильно болит и во всем теле чувствую ломоту, словно меня били… Каро мне сказал, что они по «одному делу» отправятся в монастырь св. Варфоломея и оттуда вернутся на следующий день вечером. Он посоветовал мне остаться у старого охотника, прибавив при этом, что я вероятно простудился, кочуя под открытым небом. Он велел мне выпить чего-нибудь горячего, вспотеть хорошенько и сказал, что тогда я скоро поправлюсь. Когда они сели на коней, чтоб отправиться в путь, ко мне подошел Саго и глухо прошептал:
— Поди домой, счастливчик, там прелестная Маро исцелит тебя…
Заря только что занималась, а Асо уже не было в шалаше. После отъезда товарищей я остался один. Что мне делать? Куда идти? — думал я. Пойду-ка домой, к старому моему другу, там «Маро меня исцелит…» Но нет, не пойду. Пускай Маро не узнает о моем нездоровье, у нее слишком мягкое сердце, пожалуй, еще заплачет… Пойду лучше немного погуляю, может быть свежий, горный воздух оживит меня.
Утренняя роса еще не высохла и ярко блестела под лучами восходящего солнца. Воздух был пропитан мягкой влажностью, которая освежала лицо. Дальние горы были еще окутаны легким покровом тумана.
Мое расслабленное тело немного освежилось и окрепло, хотя мной еще владело волнение. Я шёл безмолвно, погрузившись в размышления. Куда шел, я и сам не знал. Но что-то тянуло меня дальше от всякого человеческого жилья. Вчерашний сон не давал мне покоя. Я все еще был во власти ужасных картин, виденных мной во сне. Что значил этот страшный поток? Что значило бурное течение его волн, которые пенились и глухо ревели, которые несли столько несчастных жертв и в числе их дорогих моему сердцу людей?.. Наконец, что значило появление Сони и Маро и их попытки помочь мне, спасти меня? Разве от них зависело мое спасение, разве могли они меня спасти? Нет! Уже до их прихода я погружался в пучину волн, я уже был обречен, меня волны хоронили в холодной и сырой могиле…
Разве наша жизнь не была таким же сновидением? Разве нас не несло также течение жизни в своем бушующем потоке?..
Я шел по долине, где возделанные поля обещали обильную жатву. Всюду кругом кипела работа. Тут пашут, там сеют, а там дальше пасутся стада. Все в движении, всюду жизнь, всюду труд!.. Да, «не ленив этот народ», вспомнил я слова Каро. И вот такой народ так несчастен!..
Вдруг до меня донеслись звуки песни, которые сладко различались в свежем утреннем воздухе… Ясно и отчетливо слышал я слова песни:
Вот и солнце уж взошло,
День и светел, и погож,
Ну, тяните же соху,
Мои милые волы.
Вспашем землю глубоко, —
Борозду за бороздой.
И посеем, и пожнем,
И пшеницу соберем…
Вот зима! А нам не страх!
Ждут, веселые нас дни
Есть и хлеб у нас и корм
Будем сыты мы всегда…
Потяните же волы
Вспашем землю поскорей.
Пусть не скажет мне сосед,
Что ленивы были вы!..
Пел эту песню, как оказалось, Асо, который неподалеку пахал. Я подошел к нему.
— Бог в помощь! — сказал я.
Асо принял мое приветствие и продолжал свою работу. Я спросил его, соответствует ли действительности то, что говорилось в его песне, действительно ли его положение таково, что он зимой будет обеспечен хлебом, а его скот кормом? Он ответил, что мы обыкновенно поем о том, чего нет и добавил, что лучше работать бесплодно, чем сидеть без дела, ибо безделье удел мертвых.
— Эта земля не помещичья, — сказал он.
— А чья же?
Он ответил, что эту пашню его отец купил у жены какого-то курда, которая сильно нуждалась и вынуждена была продать свою землю и поэтому за нее Асо не платит налог, она собственная и свободна от налогов. Когда я высказал мнение, что хорошо было бы, если б каждый крестьянин владел клочком земли, Асо ответил, что правда, это было бы хорошо, если б только позволили. Затем он добавил, что ведь у крестьян нет денег, чтоб купить землю, а если и покупают, то помещики начинают враждовать и притеснять их — то воды не дают для орошения, то подсылают своих людей, которые портят посевы, то поджигают стога жатвы, одним словом, делают все, чтобы отбить у крестьян охоту иметь собственную землю, и чтоб крестьянин вечно оставался при убеждении, что он без помощи и покровительства «ага»-помещика не в состоянии жить…
— Ты своими собственными глазами видишь, — продолжал Асо, — что у меня за поясом два пистолета, а к ярму привязано и ружье. Для чего все это? Ведь я здесь пашу и казалось бы на что оружие, с кем же я собираюсь воевать? Но оказывается, оружие нужно. Враг вечно стоит за нашей спиной. Того и гляди нагрянут курды с пиками и с пением «ло-ло». Того и гляди, вылетят из ущелья, отпрягут волов и айда, угонят. Все время надо зорко следить, ухо держать востро, а то не успеешь оглянуться, как волы исчезнут, и тогда поди да паши землю! Но пока со мной они, — он указал на пистолеты, — сам черт не угонит волов Асо!..
— Но ведь тоже может случиться и с теми работниками, которые пашут на помещика?
— Нет, брат, помещики сами грабят своих работников, но не позволяют, чтоб другие грабили их покорных рабов. Везде всякий зверь защищает свою добычу от других зверей…
— Безразлично кто грабит, сами или чужие. Ведь и в том, и в другом случае работник-крестьянин оказывается ограбленным.
— Нет, не безразлично. Ты, вероятно, знаешь, басню о курице, которая ежедневно несла своему хозяину по золотому яичку. Рабочий-земледелец является именно такой курицей для «ага»-помещика, поэтому этот последний его не убивает, чтоб сразу вынуть из живота его сокровище. Он оставляет его жить, чтоб тот нес ему золотые яички. А разбойники его не жалеют и думают сразу разбогатеть, поэтому они и не щадят жизни работника…
— В течение какого времени ты успеешь вспахать эту полосу земли? — спросил я, желая переменить тему разговора, который производил на меня гнетущее впечатление, так как я думал: чем же гарантирован крестьянин, если ему нужно всегда с оружием в руках защищать от нападений и свой скот, и плоды своего труда. Тем более, что, думал я, ведь не всякий крестьянин сын охотника Аво, умеющий обращаться с оружием и пользоваться им, что могут сделать те, у которых нет даже простого ножа?
Асо, видимо, не расслышал меня и мне пришлось повторить свой вопрос.
— Ежели бог поможет, то не трудно вспахать. Правее, Марал! — крикнул он красному волу. — Видишь, созвездие «Алуга» было там — он указал на небо — когда я начал сегодня пахать — и вот, как видишь, я вспахал порядочно. Благословен ранний труд, а то, когда солнце уже поднялось, не только грешного человека, но и бессловесное и неразумное животное не следует заставлять трудиться. Солнце прямо жжет, дышать невозможно. Ну, Джейран, чего ты дохнешь! — обратился он на этот раз к серому волу.
И его волы словно понимали указания своего хозяина — так они разумно вели себя. Но, видимо, Асо хотел избавиться от меня, так как я отрывал его от дела своими расспросами, и он сказал;
— Ты любишь свежие огурцы, Фархат? Если любишь, поди вон там, в траве я спрятал несколько огурцов, чтоб сохранить их холодными. Возьми их и покушай. Это хорошо действует на сердце. Если у тебя нет ножа, то на, мой, бери и иди…
Я поблагодарил его, сказав, что не имею привычки натощак есть фрукты, и простившись с этим трудолюбивым работником, удалился.
Вспомнились мне слова Асо: «Лучше бесплодно трудиться, чем оставаться без дела, так как безделье удел мертвецов». И снова я погрузился в думы. Тогда я не понял значения этих слов, по теперь стал понимать. Труд, как он ни был невыгоден, все же в конце концов вознаградит человека, принесет ему пользу, труду принадлежит главное — будущее. А безделье, на самом деле — смерть. Как бы напрасно не проливал свой пот работник, каким бы отчаянным ни было его положение, он ведь все же действует, он борется с препятствиями, которые мешают его существованию, в нем не умирает сила самосохранения. И в этой борьбе на жизнь и на смерть он готовит себя для того боя, когда воцарятся право и справедливость, когда он избавится от притеснений и эксплуатации «ага»-помещиков. Тогда настанет царство рабочего человека, того самого человека, который имеет дело с верной и чистой природой, который не хочет добывать себе пропитание посредством эксплуатации труда других, таких же, как он сам, людей…
Да, эта истина тогда была еще непонятна мне. Только я, я один был без дела среди этих огромных пространств, где все были заняты трудом. Кто ввел меня в заблуждение, кто убил во мне влечение к труду? — спрашивал я. И вспомнил опять отца Тодика, который поучал своих учеников, говоря им: «Человек должен жить, как птицы небесные, которые не пашут, не сеют, не жнут, но всегда сыты, ибо бог доставляет им пищу». Эти слова он не из своей головы выдумал, их он взял из книги. И опираясь на них, отец Тодик развивал эту мысль дальше: «Не нужно, мол, заботиться о земной, о здешней жизни, потому что она преходяща». Он говорил далее, что господь заранее определил — что нужно каждому человеку, и он доставляет каждому человеку столько, сколько им предопределено. Одному он дает меньше, другому больше, но он не допустит, чтоб человек умер с голоду. От человека, говорил он, ничего не зависит, и как бы человек ни трудился, сколько бы он ни бился, он ни на волосок не может увеличить или уменьшить свою долю, которая предопределена для него самим богом.
Учение священника внушало мне беспечность и заставляло все свои надежды возлагать на бога и на его предопределение, а учение Асо, напротив, звало к деятельности и предлагало возлагать свои надежды на свои же рабочие руки, на свой труд. Кто же из них прав? — спрашивал я и приходил к заключению, что прав священник, так как я видел как люди работают без конца, из кожи лезут, а все же остаются бедными. Видимо, думал я, им так суждено свыше, им предопределена бедность и нужда. А «ага», видимо, всегда останется помещиком и богатым, потому что он не пашет, не сеет, и не жнет, а стол его всегда богат и обилен.
Размышляя таким образом, я находил фантастическими цели, которые поставили себе Каро и его товарищи и мне было жалко, что они впали в такое заблуждение.
И я не один так думал. Так думал весь народ, потому что весь народ тоже был учеником таких же отцов Тодиков, как и я.
А Каро трудился для блага народа, который находился в тисках таких предрассудков!..
Был знойный полдень. Солнце нещадно палило и тяжело было дышать. Расставшись с Асо, я шел по узкой тропинке, ведущей в ущелье, к роднику. Там, среди группы тенистых деревьев серебрилась вода. Я поспешил туда, чтоб немного освежиться и отдохнуть. Эти деревья были посвящены часовне, развалины которой еще продолжали служить предметом поклонения для благочестивого окрестного населения. Жалкие остатки часовни тесно прижались друг к другу и как бы прятались среди кустарника, а священные деревья величественно осеняли эти обломки старинного святилища своими широкими, тенистыми ветвями. К веткам деревьев привязаны были разноцветные куски материи. Моя бабушка давно уже объяснила мне значение таких деревьев. «Когда человек привяжет к ветке священного дерева кусочек от своего платья, то все его горести и болезни переходят на дерево…» У меня тоже много горестей и тяжелых мыслей, думал я, не привязать ли кусочек от своей одежды к дереву и тем облегчить себя от этой тяжести?.. Я вытянул из шва моего «архалука» нитку и дрожащей рукой привязал к ветке священного дерева…
— Этого недостаточно, — сказал мне кто-то.
Я был в ужасе. Гляжу — за деревом спряталась какая-то женщина. Сам дьявол во всей своей уродливой отвратительности не мог быть так страшен, как это мрачное существо.
— А если ты хочешь лучшего, то Сусанна даст тебе талисман, и тогда все пойдет как по маслу…
— Ах, это ты, Сусанна? — воскликнул я обрадованный — Что ты тут делаешь? Как ты меня испугала! Скажи-ка, Сусанна, ты «ее» видела или нет?
— Ты не Каро, — ответила старуха, не двигаясь с места. — Ты больше не обманешь Сусанну…
Она еще не забыла моей проделки у арабского минарета. И я, желая немного смягчить то впечатление, которое у нее осталось, сказал:
— Ты ведь знаешь, Сусанна, что я друг Каро, я его лучший друг. Он сам тебе это сказал, разве ты забыла?
— Сусанна этого не забыла, она это знает…
Я присел к таинственной старушке, которая под сенью этих священных деревьев казалась мне одним из тех сверхъестественных существ, которые постоянно меняют свой вид… И на самом деле, Сусанна сегодня была уже не такая, как в тот раз, когда я встретил ее среди развалин. Теперь она не казалась мне столь высохшей, уродливой и страшной, как тогда. Напротив, сегодня на ее потускневшем лице видны были следы былой красоты, которая увяла. На ее изнуренном лице сохранились еще следы былой привлекательности и ее черные глаза выражали глубокую печаль. Эти глаза служили зеркалом, в котором отражались все страдания ее измученного и скорбного сердца.
— Сусанна, ты встречала Каро после того дня? — спросил я, приветливо глядя на нее.
— Сегодня люди еще не успели сесть за обед, когда Сусанна встретила Каро.
— Какую же ты весть принесла ему о той девушке, которая в замке?..
— Этого ты не спрашивай. Сусанна тебе этого не скажет.
— Ведь ты знаешь, что Каро ничего не скрывает от меня.
— Пусть он сам и скажет тебе.
Мне стало ясно, что этой тайны у нее не вырвешь. Поэтому я бросил всякие расспросы. В эту самую минуту Сусанна приложила палец к губам и издала свист, похожий на посвист птиц. И тотчас же из-за кустов, которые были неподалеку, послышался такой же ответ. Не прошло и минуты, как оттуда выскочила маленькая девочка и, подбежав к Сусанне, прижалась к ее груди. Она обняла Сусанну своими загорелыми ручонками и стала ее нежно целовать.
Эта картина растрогала меня и вместе с тем пробудила во мне таинственные силы суеверия. Не является ли эта девочка одной из тех таинственных духов, через которых Сусанна приводит в исполнение свои колдовские замыслы? Эти мои мысли подкрепляло и то фантастическое, чарующее платье, которое было на этой девочке, и которое так шло к ее изящному телосложению и пленительной дикой красоте. Это была та же девочка, которую я уже видел один раз у развалин арабского минарета, где я впервые встретил Сусанну.
Увидев меня, она бросила Сусанну и с улыбкой на лице подбежала ко мне. Она держала себя как старая знакомая.
— Купи, господин, этот талисман, Гюбби сама, собственными руками его изготовила, — сказала она мне.
Она снова улыбнулась и глядела на меня своими черными блестящими глазами. В руке она держала, предлагая мне, четырехугольный кусочек агата. Это был талисман, украшенный различными письменами и рисунками. Таких талисманов я видел много. Женщины носят их на шее. Я дал единственную серебряную монету, которая была у меня и купил у маленькой колдуньи этот талисман. Она поклонилась мне и снова побежала к Сусанне.
— Гюбби, спой что-нибудь для господина, он ведь дал тебе больше, чем стоит твой талисман, — сказала старуха.
Девочка нисколько не стесняясь, смело запела какую-то песню на незнакомом мне языке. Я слов не понял, но ее свежий, чистый голос произвел на меня приятное впечатление. Когда кончила петь, она снова подбежала ко мне и сказала:
— Дай руку, Гюбби погадает для тебя, — и она схватила мою руку своими маленькими ручонками.
Я не отнимал руки. Она уселась рядом со мной. До сего дня я не могу забыть с какой таинственной серьезностью приступила маленькая гадальщица к своим предсказаниям, читая по линиям правой ладони мою судьбу. Ее слова были бессвязны, как у жрицы, но не были лишены известного содержания и смысла. Содержание ее слов сводилось к следующему:
— Путь твоей жизни тернист. На каждом шагу перед тобой расставлены сети. Ты будешь попадать в них и выходить оттуда, храбро побеждая все трудности и препятствия. Эта борьба будет длиться долго, до тех пор, пока твои черные волосы станут седыми. Тогда пробьет для тебя час мира и покоя. И тогда солнце твоей жизни, которое ныне покрыто черными тучами, взойдет во всей своей яркости…
Она на минуту остановилась, потом продолжала:
— Ты любишь двоих. Они обе прекрасны, как райские гурии. Они своим горячим сердцем нежно привязаны к тебе, но ни одна из них…
— Довольно, — прервал я ее, — я знаю, что ты скажешь…
Она с грустью посмотрела на меня и отпустила мою руку, по-видимому, обиделась на то, что я недостаточно серьезно отнесся к ее искусству.
— Гюбби, ведь ты для всех гадаешь также.
Она с достоинством ответила.
— Гюбби не лжет. Она говорит только то, что ей сообщает высший дух.
Как с маленькой гадальщицей, так и с Сусанной мы говорили по-персидски. Но по их правильному произношению я видел, что они не принадлежат к тем племенам «цыган», которых я видел в Персии. И тонкие их черты и цвет кожи, который не был особенно смуглым, и мягкость их характера, не лишенного присущей этим племенам живой страстности — все указывало на то, что они принадлежат к какому-то более благородному племени «цыган». Но меня удивляла маленькая гадальщица. Сусанна была слишком стара, для того, чтоб можно было ее принять за мать этой девочки. Но тогда кто же она? — думал я.
Я спросил у старухи. Но та не успела открыть рта, как Гюбби скороговоркой ответила мне.
— Гюбби внучка Сусанны. Гюбби несчастная девочка. Ее мать пропала. Гюбби ищет свою мать, и ее отец…
Тут старуха не дала ей договорить и на каком-то совершенно незнакомом мне языке сердито сказала ей что-то. Бедная девочка тотчас замолкла. Я не понял слов Сусанны, за исключением одного слова, произнесенного ею по-персидски — это слово означало: «Молчи!»…
По-видимому, неосторожность Гюбби сильно встревожила старуху. Она встала и на том же непонятном мне языке что-то пробормотала. Девочка тоже встала, и они ушли. Сусанна, уходя, и не взглянула на меня, но Гюбби, немного отойдя, обернулась ко мне, посмотрела на меня своими сверкающими глазами и с улыбкой помотала головой. Затем она продолжала путь вместе с таинственной старушкой. Через несколько минут они скрылись за ближайшими холмами.
«Гюбби несчастная девочка…». «Ее мать пропала». «Гюбби ищет свою маму и ее отец…». Кто ее отец? — думал я. Хитрая старушка не дала девочке договорить. Видимо, происхождение маленькой гадальщицы было связано с какой-то тайной, и она по неосторожности чуть было не выдала этой тайны. Поэтому-то Сусаннa так рассердилась на нее и потом поторопилась уйти от меня, опасаясь, что девочка по неосторожности еще что-нибудь скажет мне. Тут несомненно была тайна, которую надо было узнать. Но как узнать? Хитрая старушка исчезла, как привидение. Где еще можно будет ее встретить? А что означают ее частые встречи с Каро? Что общего у Каро с этой бродячей старухой? Видимо их связывает какое-то третье лицо — девушка из замка… Вот где главная тайна, — думал я, — но она покрыта непроницаемым мраком.
Образ маленькой ворожеи не покидал меня. В первый раз я встречал в жизни такое прелестное дитя. В ней было столько невинной смелости, столько неподдельного чувства! Я верил ее предсказаниям, верил тому, что «высший дух» именно таким чистым существам, и только им, и может открыть тайну грядущей судьбы людей. Вот, думал я, поистине верные дети природы, которые живут как небесные птицы: «не пашут, не сеют, не жнут».
Но и они нищие и живут подаянием, мелькнуло у меня в голове. И снова овладели мной черные мрачные мысли. Сердце снова охватила томительная тревога. Я лежал под сенью священных деревьев. Сон не заставил себя долго ждать и положил конец всем треволнениям моего сердца.
Когда я проснулся, была уже ночь, тихая теплая весенняя ночь. В небесной вышине миллионы звезд горели словно бриллианты, и среди них тихо плыл задумчивый полумесяц.
Лежа на мягкой, свежей траве, я лениво переворачивался с одного бока на другой и прислушивался. Кругом царила тишина. Все отдыхало. Лишь тихий ручеек неустанно журчал, катя вдаль свои жемчужные струи. Ему нет ни отдыха, ни покоя. Нежный ночной ветерок коснулся моего лица и умчался вдаль. Казалось, он шепнул мне: «Вот видишь, и я не сплю». Я глядел в звездное небо. Как прекрасны божьи светила! Стал я искать среди них свою звезду, но долго не мог ее найти. Но вот две звездочки, которые мне знакомы. Я их много раз видел и нежно ласкал. Они всегда приветливо улыбались мне. Я узнаю вас, прекрасные звезды! Вы напоминаете мне грустные глаза Сони в тот миг, когда она открыла мне дверь моей тюрьмы и шепнула мне: «Беги, Фархат!». Но вот две другие звездочки. С какой гордостью и самоуверенностью сияют они. Как похожи они на глаза Маро, на пылающие ее глаза в тот миг, когда она стояла около меня с ружьем в руках и радостно мне улыбалась. Улыбалась в тот момент, когда я весь в крови стоял у мертвого кабана.
Люблю вас, прекрасные звезды!
Но вот примчалось облако и скрыло от меня прекрасные глаза Маро и Сони…
— Соня! Маро! — вздыхал я.
— Что? — послышалось мне.
Я быстро обернулся. Передо мной стояла какая-то тень. Я думал, что это ночное привидение и мне стало страшно.
— Это я, Фархат.
— Ах, Маро! — воскликнул я.
Представьте себе мою радость, радость юноши, охваченного пламенной страстью, когда он неожиданно находит свою возлюбленную вдали от людского жилья…
Маро села около меня, взяла мою руку и положила на свои колени. Она стала весело, как всегда, рассказывать, о том, как узнала от отца о моем нездоровья, как побежала к брату и там меня не нашла. От брата она не могла узнать, где я нахожусь. Она долго меня искала и лишь к вечеру встретила старуху-цыганку, которая ей и сказала, что я нахожусь здесь, у обломков старинной часовни.
— А ты знаешь эту старуху? — спросила я.
— Я ее встречала только два раза.
— А когда ты видела ее в первый раз?
— Года два тому назад. Тогда она была одета так же, как и теперь и с ней была та же девочка, которую я сегодня опять увидела с ней. Боже, какая прелестная девочка! Она такая хорошенькая, что я не удержалась, взяла да поцеловала. А ведь грех целовать некрещеных. Но она была так хороша, что я не удержалась…
— А где ты ее видела два года тому назад?
Маро, видя, что ее рассказ интересует меня, продолжала.
— Ее я видела в ущелье, у часовни. Она беседовала с Каро, но о чем, я не знаю, потому что я не понимала языка, на котором они говорили. Спустя несколько дней после этой встречи, Каро исчез из нашего дома. Мы не знали, куда он отправился. Долго мы не имели от него никаких вестей. С тех пор и старуха больше не показывалась. А когда появился Каро, появилась вновь старая цыганка, которая опять стала бродить в наших краях.
— А Саго и Аслан были тогда вместе с Каро?
— Нет, их тогда не было, но когда он появился после исчезновения, то вместе с ним появились и они — Аслан и Саго. Ведь всего две недели, как они появились.
— А ты сегодня не встречала Каро?
— Ведь я тебе уже говорила, что с утра я ищу тебя. Где только не искала? Ну как ты себя чувствуешь? Здоров ли? Ты целый день ничего не ел. Какой ты сумасбродный, Фархат!
— А Каро славный, не правда ли?..
— Да, он славный, но…
Она на минуту остановилась, а потом продолжала.
— Знаешь, Фархат, на днях Каро с товарищами должен отправиться в одно место, ты с ними не отправляйся.
— Почему же не отправляться?
— Так… не отправляйся… Я не могу тебе сказать. Папа убьет меня, если я скажу тебе… Но умоляю тебя, Фархат, не отправляйся ты с ними…
Глаза доброй Маро наполнились слезами. Она крепко прижалась к моей груди и долго умоляла, чтоб я не участвовал в предстоящем походе Каро и его товарищей. Но что это был за поход, какова была цель этого похода, я не знал, и скрытная Маро мне ничего не говорила об этом.
— Ах, Каро… нет у него сердца, — говорила она… Он зверь, а не человек… Ему ничего не стоит зарезать человека. Я не вру, Фархат, я это видела своими собственными глазами… Ах, будь ты подальше от этого человека, Фархат. Не разгневай его… у него нет бога… Для него не существует ни товарища ни друга — он неумолим…
Маро такими отрывочными фразами предостерегала меня и сама еле удерживала слезы. Но я не мог себе представить, чтоб Каро был таким диким и жестоким, как описывала его Маро. Не может быть зверем человек, который посвятил себя столь человеколюбивому делу, — думал я. Я хорошо знал Каро, я знал его с детства. Неужели он мог так измениться?..
— Нет, Маро, я не верю всему тому, что ты рассказываешь, — сказал я. — Не таков Каро. И я никогда не расстанусь с ним. Я всюду буду следовать за ним, куда бы он меня ни повел.
Маро рассказала мне о том, как однажды ночью Каро убил одного из своих товарищей, молодого армянина из Индии, которого подозревал в том, что тот выдает его тайну. Она сказала мне, что даже может показать мне труп этого индийского армянина, так как убийство произошло всего несколько дней тому назад. Но она не решалась, видимо, говорить со мной более откровенно, т. к. боялась своего отца.
— Я буду всегда верен Каро и никогда не изменю ему.
— Да, милый, с ним нужно быть таким, — сказала Маро, успокаиваясь. — Ведь я не говорю, что он нехороший человек. Он нехорош с нехорошими, с теми, кто идет против него. Но его каменное сердце сразу смягчается, когда он встречает какого-нибудь бедного или несчастного человека. Сколько раз я видела, как он посещает хаты беднейших крестьян и помогает им деньгами. Он готов последний свой кусочек отдать другому, когда видит, что кто-нибудь нуждается…
— А каковы по-твоему Аслан и Саго?
— Аслан хороший, но Саго я не люблю, он нехороший. Ты знаешь, Фархат, однажды мы стояли с ним вдвоем и разговаривали и вдруг эта лиса — ведь он похож на лису, не правда ли — обнял меня и сказал: «Милая Маро, дай поцелую тебя!». Я отскочила от него и дала ему звонкую пощечину. Чуть было его косые глаза не ослепли!
— А если я скажу — дай поцеловать тебя, — мне тоже ты дашь пощечину? — спросил я.
Она ничего не ответила, только засмеялась.
Я склонился к ней и наши уста слились в долгом и жгучем поцелуе. Мы ничего не обещали друг другу — ни вечной любви, ни вечной верности. Мы ни о чем подобном не говорили. Но сердце своим тайным языком сказало сердцу все самое священное, самое божественное, все то, что лишь сердце способно понять.
— Ну пойдем, — сказала наконец Маро, очнувшись от глубокого восторга.
— Который час? — спросил я.
Она посмотрела на небо и ответила:
— Уже полночь.
Мы встали.
Мы шли по извилистой дороге. Я совершенно не помнил, как прошел по этому пути. Чтобы я делал, если бы Маро не нашла меня? Ведь я не только ночью, но и днем бы не нашел дороги в хутор Асо.
Маро шла прижавшись ко мне, волнуя меня своей близостью. Она без устали говорила, переходя с одной темы на другую. Говорила о том, как она горевала бы, если б ей не удалось найти меня и как она искала бы меня всю ночь, о том, что место, где я лежал, очень опасное, оно называется Ганли-Дара, что значит Кровавое ущелье, и что в этом месте нередко находят трупы убитых людей. Она радовалась, что со мной ничего не случилось. Кроме того, тут люди подвергаются опасности и со стороны зверей, особенно, если у них нет при себе оружия. Она упрекала меня за то, что я не был вооружен и говорила, что нужно всегда иметь при себе хоть пару пистолетов и кинжал.
— А как же ты не убоялась пойти сюда безоружной, — спросил я.
— Как же можно ночью ходить невооруженной, — ответила она, смеясь над моей наивностью и показала два пистолета, которые были у нее за поясом.
Если б был день, то Маро заметила бы, как я покраснел от стыда.
Когда мы пришли, дома все спали. Дверь открыл Мхэ, который сообщил нам, что хозяина нет, и что мои товарищи еще не вернулись «с поездки». Видимо, их что-то задержало.
Асо был в поле. Все лето он проводил под открытым небом и лишь зимние холода заставляли его возвратиться домой. Маро накормила меня ужином, приготовила мне постель и, пожелав спокойной ночи, ушла спать.
Утром я проснулся поздно. Долгий сон укрепил меня и я чувствовал себя здоровым и бодрым. И в сердце было как-то веселее, чем прежде. Мир казался мне прекрасным и милым. Сердце горело любовью к той, которая любила меня.
«Прелестная Маро исцелит тебя», — вспомнились мне эти слова Саго. Он сказал правду, думал я, хотя и произнес он тогда эти слова с язвительной иронией.
Я снова опустил голову на подушку и стал глядеть на лучи, которые падали на постель. В этих лучах играли мириады пылинок, горящих разноцветными огнями. Вот что значит свет, подумал я, ведь вся эта комната представляет из себя море таких пылинок, но пылинок этих не видать в бесцветном воздухе, а между тем в этой тонкой полоске света как они ясно видны! А если бы был мрак, то я не видел бы ничего, даже и самых больших предметов. Ах, какая прекрасная вещь свет, который открывает глаза человеку и дает ему возможность видеть. То же самое бывает и в жизни. Когда царит умственный мрак, то люди не замечают даже самых крупных своих недостатков, даже не видят пути, по которому они идут. Не знают, куда он ведет и не замечают препятствий, которые их ожидают, о которые они спотыкаются и падают. Они ничего не видят и блуждают в темноте…
Эти размышления приводили меня к тому выводу, что дело, предпринятое Каро и его товарищами, кончится неудачей. Не может Каро, думал я, поставить на правильный путь народ, который коснеет во тьме, не может он направить его по иному пути. Нужно прежде всего рассеять тьму, которой окутан народ, и тогда он сам найдет свою дорогу…
— Но так ли? — думал я. Неужели эти истины почерпнул я из той полоски света, которая падала из окна моей спальни? Нет, я ничего не видел в этой полоске, кроме пылинок, которые скоро мне совсем надоели, и я перевернулся на другой бок, чтоб их больше не видеть. Тогда мое внимание привлекла парочка воробьев влетевших в мою комнату, сделав несколько кругов по пустой комнате, они сели рядышком и стали друг с другом любезничать. Но в эту самую минуту влетел другой воробей-самец, и подсел к возлюбленной первого воробья. Это возбудило ревность последнего, и бой начался. Два самца кинулись друг на друга, стали душить и щипать друг друга, а тем временем самка, воспользовавшись удобной минутой, вылетела в окно. Тут боровшиеся воробьи оставили друг друга и кинулись за самкой, которая послужила для них яблоком раздора.
— Разве не то же самое произошло между мной и Саго? — думал я. — Я размозжу его маленькую голову, если только он посмеет еще раз произнести имя Маро, — говорил я про себя. — Неужели я буду слабее этого воробья, который ценой собственной жизни защищает свою любовь.
В ту же минуту казалось, что до меня доносится какое-то глухое и горестное рыдание. Мне казалось, что я снова в школе, что отец Тодик опять поставил меня на колени на мелких кусочках кирпича, а из окна вижу Соню, которая обыкновенно сидела там под сенью деревьев. Голова у нее опущена на грудь, и она горько плачет. Почему она плачет? О ком она плачет? Почему она всегда плачет, когда ее отец бьет меня или наказывает? Бедная девушка! Как бы ты плакала, если б теперь видела меня!.. Так томился я в каком-то полусне. Вдруг услышал стук — словно что-то тяжелое упало на пол.
Я очнулся. У моей постели стоял богатырь Мхэ и что-то бормотал.
— Тысячу раз я просил, — говорил он, — не давайте, мол, бога ради, мне в руки легких вещей. Дали такую легкую штуку, что сам черт тут может смутиться и уронить. Стоит подышать на него, и он летит…
Мхэ уронил деревянный поднос, на котором нес мне завтрак. Ему казалось, что он рожден для того, чтобы таскать тяжелые вещи.
Мхэ хотел бросить все и уйти, но тут вошла Маро.
— Фу, косолапый! Что это ты сделал? — с досадой говорила она смущенному Мхэ. — Когда же ты научишься чему-нибудь?
— Никогда! — грубо и сердито бросил Мхэ. — Никогда не научусь я этим дьявольским делам. Это не наше дело, это дело женское. Наше дело не такое. Вот положила бы мне на спину мешок с пшеницей — понес бы на мельницу и ни одного зернышка бы не уронил наземь, или заставила бы вытащить телегу из грязи — это я понимаю, это дело наше. А то, поручила мне какое-то дьявольское дело — вот еще, стану я заниматься этим!
— Ну ладно, ладно, не серчай, Мхэ, бог с тобой. Я и не думала бранить тебя, — успокаивала его Маро. — Ведь ты знаешь, что Хатун ушла из дому, вот почему я побеспокоила тебя…
— Это другое дело, — сказал Мхэ и вышел из комнаты. Маро начала смеяться и рассказывать мне о характере и привычках Мхэ.
— Удивительная привычка у этого животного! Если ему сказать: Мхэ, ты знаешь, что такого-то человека надо убить — он тотчас убьет. Ты только скажи ему: «Мхэ такому-то человеку надо залепить пощечину» — и он тотчас же исполнит твое желание. Он все сделает, если ему при этом сказать: «ты ведь знаешь, Мхэ». Но дело должно быть достаточно трудным и тяжелым. Легких дел он не любит.
— При получении своего месячного жалованья он просит, — рассказывала Маро, — давать ему не серебро и не золото, — а только медь. Он не любит легких и мелких монет — подавай ему медяшки, и тогда он доволен, если даже вместо каждой золотой или серебряной монетки дать ему одну большую медяшку. У дикого и верного Мхэ была своя особая ласковость и своеобразная доброта. Он бил свою жену, если та обидела ребенка и заставила его плакать, но бил и ребенка за то, что тот рассердил мать. Он единственный человек, который любит волов Асо так же как и их хозяин — сам Асо. Потому-то Асо был им очень доволен и всю власть в хлеве передал ему. И Мхэ со своей семьей там в хлеву и поселился.
Кроме Мхэ у старого охотника служила также старуха Хатун. Ее 15-летней девочкой охотник купил у каджарских сарвазов[8], когда те, в числе многих других армянок и ее увели в плен из Васпуракана. После этого охотник даровал ей свободу и предложил вернуться на родину, но Хатун не пожелала уйти из того дома, где ее так любили и уважали. Кроме того она узнала, что на родине никого из ее родных не осталось — большая часть их в эти годы гонения и плена были перебиты персами или погибли от холеры.
Маро с детства была сиротой и добрая Хатун заменила ей мать. Она с подлинно материнской заботливостью ухаживала за девочкой. Но Маро, находясь больше под влиянием отца, чем Хатун, не усвоила духа ее воспитания, которое было проникнуто горячей религиозностью. «Я охотник, — говаривал Аво, — и моя дочь, если она и не станет таким же как я охотником, то должна по крайней мере любить кровь и оружие». По этой же причине между Маро и Хатун издавна существовало глухое противоречие. Маро часто посмеивалась над фанатично-религиозной Хатун, которая все свои деньги отдавала попам и постилась сверх установленных дней. Перед праздником святого Саргиса она три дня ничего не ела и не пила. Казалось, что после пленения осталась в ее душе какая-то тяжесть, какой-то грех, который она старалась искупить через попов и религию.
Жену Асо я видел только несколько раз, но она ходила с закрытым лицом и, следуя обычаю своей родины, не разговаривала со мной. Она вообще показывалась редко, так как все время была занята своими детьми, число которых было огромно. По счастливой случайности девушкам обычай разрешал ходить с открытым лицом, без покрывала, а то я бы и не увидел лица Маро.
Особенно бросалось в глаза то, что старый охотник тут не казался таким бедным, каким он казался, когда он жил в Салмасте. У него было больше ста овец, десять коров, его соха работала на собственной земле, его дом был полон всяким добром.
Это все было заработано мозолистыми руками Асо. «Работник только тогда может быть сытым, когда он проливает пот на собственной своей земле», — говаривал старый охотник.
Как я уже говорил, охотник пользовался большим почетом среди населения Ахбака. Он всюду вносил дух миролюбия. Одним своим словом он разрешал самые запутанные споры и ссоры среди крестьян, которые смотрели на него как на своего главу и патриарха. Хотя Аво и получил официально титул «мира» и считался главой или представителем местных армян, имея свое место в «меджлисе» шейхов, однако он сохранил свое простое и сердечное отношение к простонародью. При сношениях с простым народом он ни в чем не выказывал того, что он официальное лицо, что он выше простых людей и смотрел на народ так, как отец смотрит на своих детей. Он даже не оставил своих старых привычек и прежнего своего ремесла. По нескольку раз в неделю он отправлялся на охоту, и это он делал не ради забавы, а как бы воздавая должное уважение своему ремеслу.
Аво и в этом краю, как и в Салмасте, был переселенцем. Почему он покинул свой родной край? Где его родина? Это было тайной его семьи, которая никому ее не открывала. И когда спрашивали старого охотника о его прошлом и о его родине, то его доброе лицо хмурилось и омрачалось печалью. Видимо, прошлое было связано с печальными, неприятными и может быть страшными воспоминаниями, которые терзали сердце этого несчастного человека.
Старый охотник вернулся на следующий день вечером. Каро и его товарищей не было с ним. Он сказал, что неожиданное обстоятельство задержало Каро и его товарищей и они не могли поехать по тому делу, из-за которого они думали куда-то поехать. Какое дело? Куда должны были поехать? Об этом старик-охотник ничего не сообщил. Я попросил его рассказать в чем дело, но он, сославшись на усталость, попросил сперва поесть, обещав после ужина все рассказать. Маро мигом исполнила желание своего отца. Я был сыт и не ужинал. Я глядел на Маро, которая сидела около отца и неустанно вязала, рассказывая охотнику о том, как и в каком положении она нашла меня у часовни, о том как у нее тогда мелькнуло в голове прикинуться разбойником и ограбить меня, пользуясь тем, что я спал, так что она могла связать мне руки и ноги. И тогда она могла бы похвастать своей ловкостью и пристыдить меня перед Каро и товарищами. Хотя мне не особенно приятно было слушать все, это, однако я не мог удержаться от смеха, когда она едко насмехалась надо мной или острила на мой счет.
Охотник добродушно улыбался, гладя свою дочь по головке и говоря: «Маленькая ты моя разбойница». Маро, наклонилась ко мне и шепнула:
— Ведь ты не сердишься, Фархат?
После ужина охотник стал веселее, чем до ужина и даже веселее обыкновенного и, дымя своей трубкой, долго рассказывал о событии этого дня.
Событие заключалось в следующем.
Отряд Каро с охотником во главе ехал в монастырь св. Варфоломея, где он должен был устроить с настоятелем монастыря совещание по поводу каких-то «важных дел». Они проезжали через горы Асбастана, где паслись стада какого-то армянского селения, которое было расположено неподалеку от этого места. Вдруг они услышали крики и шум, а затем увидели бегущих к ним раненых, окровавленных пастухов, которые им сообщили об угоне стада курдами и просили о помощи. Каро со своими товарищами поспешил туда, куда, по указанию пастухов, угнали стадо курды. По пути они встретили крестьян, которые возвращались с поисков своего стада, потеряв всякую надежду найти и вернуть его. Крестьяне сообщили Каро и его товарищам, что уже нет надежды вернуть стадо, т. к. разбойники угнали его уже за горы, а там их уже нельзя преследовать, потому что там их территория, которая совершенно неприступна. Каро, уже осведомленный о том, когда было угнано стадо, успокоил крестьян, говоря, что разбойники не могли угнать стадо так далеко, как думают они, и что поэтому есть надежда догнать их и отбить у них стадо. При этом он говорил им, что хорошо знаком с этой местностью и знает кратчайшие пути. Он уговаривал их отправиться вместе с ним и его товарищами на поиски стада. Такие случаи угона не были редким явлением для крестьян этого края, но несмотря на это, они не соглашались последовать за Каро и печально вернулись к себе домой.
— Я не виню разбойников, — с огорчением сказал Каро крестьянам, — они верны своему ремеслу. Я виню вас в том, что вы не умеете защищать свое добро. Правду говорят курды, что даже слепая курица мужественнее армянина.
А затем он обратился к своим товарищам и сказал:
— Товарищи, отправимся мы и покажем курдам, что не все армяне таковы, как думают о них курды.
Каро объяснил своим товарищам, что курды-разбойники прежде чем попасть к себе, должны пройти через ущелье. Стадо овец не может двигаться быстро, поэтому разбойники, раньше чем в полдень, не пройдут это ущелье. А до полудня времени еще много, можно их догнать, если проехать прямым, кратчайшим путем. «К этому ущелью, — говорил Каро, — мы прибудем за час до полудня и можем преградить разбойникам путь у узкого выхода из ущелья. Таким образом разбойники попадут в ловушку».
И, действительно, путь, указанный Каро, оказался короче, хотя вел по труднопроходимым и опасным местам. По этому пути трудно было ехать верхом, поэтому разбойники со своей добычей и не попытались проехать тут.
В назначенный час Каро с товарищами был у узкого выхода из ущелья. Ворота ущелья казались так тесны, что всадникам через него можно было проехать лишь поодиночке. С одной стороны прохода возвышался отвесный утес, а с другой была пропасть. Достаточно было одного неверного шага, чтоб поскользнуться и полететь в бездну.
Разбойники числом пятьдесят человек благополучно добрались до этого места. Каро разделил отряд на две части. Он сам с Асланом занял вход в ущелье, а старый охотник с Саго заняли выход из него. Каро велел своим товарищам никого из разбойников не убивать, а только запугать, чтоб те бросили стадо и убежали. Если убить кого-нибудь из них, они будут мстить несчастным крестьянам.
Вышло как раз так, как хотел Каро.
Он из засады приказал главарю разбойников оставить стадо и уйти восвояси, если они дорожат своей головой. Главарь дал на заявление Каро ответ, полный пренебрежения и велел своим гнать стадо.
Каро снова обратился к нему и заявил, что он пока что пощадит надменную голову главаря разбойников и будет метить в его шапку. В то же мгновение раздался выстрел и шапка главаря разбойников слетела с его головы.
Но главарь разбойников продолжал упорствовать.
Каро в третий раз обратился к нему, заявив, что, видимо, господин главарь разбойников не дорожит своей шапкой, но что Каро снова готов пощадить его и на этот раз прицелится в правое ухо его коня. Раздался выстрел, и конь вождя разбойников упал вместе со своим хозяином. Примеру Каро последовали и его товарищи. Аслан прицелился в кнут одного из разбойников — и кнут вылетел из его рук, причем рука нисколько не пострадала. Саго прицелился и попал в коня одного из разбойников, а охотник Аво в пику другого.
Все попытки разбойников убить своих противников были тщетны, т. к. Каро и его товарищи скрывались за скалами, которые господствовали над ущельем. Бой длился уже около получаса, но разбойники не хотели сдаваться.
— Ребята, — велел тогда Каро, — попробуйте немного поцарапать этих молодцов…
И товарищи Каро стали целиться и попадать одному в ухо, другому в руку, третьему в ногу, пытаясь их ранить, но не смертельно.
Разбойники вынуждены были оставить свою добычу. Каро приказал им оставить также четырех коней, т. к. он и его товарищи пришли сюда пешком и устали. При этом он обещал вернуть коней, после того как стадо будет доставлено хозяевам. Он назначил место, где разбойники потом найдут своих коней. Разбойники приняли и это условие Каро.
Кроме того, Каро поставил условием, чтоб разбойники оставались на месте до тех пор, пока его товарищи выведут стадо из ущелья. И это условие также было принято разбойниками.
Каро и старый охотник остались охранять выход из ущелья, а Саго и Аслан сели на коней, оставленных разбойниками, и стали гнать стадо обратно. Когда стадо было угнано, достаточно далеко, Каро отпустил разбойников.
Стадо пригнали в деревню вечером, когда уже темнело. Крестьяне от радости потеряли голову и не знали даже как благодарить Каро и его товарищей. Они благословляли их имена, а женщины целовали их оружие…
Сколько ни просили они Каро и его товарищей остаться у них в деревне ночевать, Каро решительно отказался от этого, а только попросил коней, которые были взяты у разбойников, отвести в указанное им место.
Кончив свой рассказ, старый охотник добавил:
— Видишь, сын мой, иногда один человек стоит тысячу людей, а иногда тысяча людей не стоят одного. Вот и Аслан с Каро и Саго — люди, и те крестьяне — тоже люди, а между ними такая же разница, как между львом и кошкой. Армянский крестьянин, когда видит курда, то бежит и скрывается в своем доме, чтоб спасти хоть свою голову, а все свое добро, свой скот оставляет в поле и враг может грабить и увести. А Каро со своими товарищами отнимают стада обратно у разбойников и возвращают крестьянам. Ведь и те и другие — люди, и в жилах тех и других течет одинаковая кровь.
— Говорят, что виновато тут рабство, — продолжал охотник. — По кто же может отнять у человека его свободу, кто может сделать его рабом, если только сам человек этого не хочет, если он сам не обрек себя на столь печальное положение, если он сам не позволяет, чтоб сели на его шею? И это очень выгодно для насильника, он как раз этого и хочет. Да, человек сам подготовляет себя к рабству, и корень этого нужно искать в семье. Как только ребенок откроет глаза его связывают по рукам и ногам и кладут в колыбель — это начало рабства. Первые слова песни, которыми мать баюкает своего ребенка — это слова, расслабляющие дух, отнимающие энергию, убивающие волю и мысль, слова полные предрассудков. Это — первые уроки рабства. Затем ребенок начинает расти и чувствует на себе грубое насилие родителей — получая от них пощечины, слушая их угрозы, которые устрашают и отупляют, которые отнимают у него всю его силу. О школе я и не говорю, сын мой, т. к. ты сам испытал на себе ее пагубное влияние. Но еще большее зло представляет поп, который к тому же пользуется именем бога. Чем же виноват бедный крестьянин, когда его учат быть рабом? Каждый день он слышит от попа: «Если кто бьет тебя, перед тем ты покорствуй, если кто отнимает у тебя пальто, дай тому и рубашку, если кто ударяет тебя в левую щеку, поверни к нему правую, никогда не пользуйся мечом, потому что обнаживший меч от меча и погибнет, потому-то Христос, господь наш, отнял меч у Петра». Всего не перечислить! Тысячею таких глупостей заполняют голову бедного человека и из него выходит не человек, а «слепая курица», как говорят курды.
— А наши образованные говорят, что это воспитание и образование…
— Но курды, персы и турки, которые отнимают у нас наш хлеб, которые пьют нашу кровь, воспитываются совершенно иначе. В семье они воспитываются и растут так, как дикое дерево, которое свободно распространяет свой корни в недрах матери-земли и широко распускает свои ветви над ней. Ничто его не давит, ничто не мешает его росту. В школе они читают не «Четьи Минеи» и «Нарек» — они изучают историю героев своего народа, вдохновляются своей родной поэзией, которая посвящена главным образом деяниям и храбрости этих богатырей и героев. Даже их религия и религиозные книги полны поэзии, пропитанной воинственным духом. Потому что все; начиная с Мухаммеда и до халифов и имамов — все были воинами. Ты послушай, чему учит магометанский мулла: «Если кто побьет тебя, то и ты бей его, кто не из твоего стана — добро того ты безнаказанно можешь отнимать, борись с врагом и, если в борьбе будешь убит, то попадешь в рай, а если убьешь, опять попадешь в рай». Он говорит как раз противоположное тому, что говорит наш армянский поп.
— Мухаммед дал своему народу меч, а Христос — крест — вот в чем разница между нами и магометанами.
— Конечно, дурно проливать кровь и отнимать чужое добро, но не особенно приятно дозволять, чтоб проливали твою кровь и отнимали твое добро, обрекая твоих детей на голод. Весь мир представляет из себя огромное поле битвы, где сильный поглощает, уничтожает слабого, и всякий должен уметь беречь свою голову. Разве можно с волком быть агнцем. Нет, со зверем надо быть зверем, чтоб сохранить свою голову. Собака и та кусается, когда ее беспокоят, кошка и та царапается. Это оттого, что их родители и учителя не учили их терпению. А вот наши крестьяне сколько их ни угнетай, сколько ни притесняй, — все они терпят, потому что с детства их учили терпеть. Однако Каро и его товарищи — люди иного сорта. Они именно таковы, каким должен быть человеком. Они были круглыми сиротами, и поэтому их семья не испортила. От учителя-попа они ушли скоро, поэтому школа не успела убить в них живое детство. Попавши в иной круг, под влиянием хороших людей, среди бурь и треволнений жизни, у них выработался совершенно иной характер. Если бы хоть небольшая часть сынов армянского народа состояла из таких людей, то этот народ был бы счастлив…
— Армяне составляют большинство населения этого края. Но курды, которые по численности меньше армян, курды, будучи кочевниками, все же господствуют вад армянами, владеют ими. В чем же причина этого? А в том, что курд живой человек, а армянин — мертвый. Дело не в численности. Дело в мужестве. Что может сделать человек, у которого нет мужества? Сегодня я видел собственными глазами, как три молодца-армянина бились с более чем пятьюдесятью курдами и одолели их. Этих разбойников я знаю. Во главе их стоит Мурад-бек, который мог бы опустошить и ограбить целый край… А теперь послушай меня, сын мой, — обратился ко мне старый охотник: — «С волком тебе надо быть волком, с агнцем быть агнцем. Не склоняй своей головы и не покорствуй — а то много найдется охотников бить тебя. Будь милостив к слабейшим, но врага не щади. Утирай слезы несчастного, утешь его, если даже для этого понадобится отдать свою жизнь».
Во время длинной проповеди старого охотника я не столько слушал его, сколько смотрел на Маро. Меня всецело поглотило созерцание ее живого и выразительного лица. Видно было, что слова отца глубоко западают в ее сердце, подобно добрым семенам, которые попадают в разрыхленную землю. Ее глаза разгорались, тонкие губы дрожали, румянец исчез с ее лица и оно стало темно-желтым, как медь. Что же так взволновало сердце полудикой девушки? Неужели и ее терзало и томило несчастное положение армянского народа?..
Учение старого охотника не было человеколюбивым, в нем было что-то дикое, не миролюбивое, но оно представляло из себя протест против существовавшего в его время варварства и эксплуатации. Человеку, подобному охотнику Аво, потерпевшему столько невзгод, столько тяжких ударов от рук насильников и притеснителей, не мог думать иначе. Сама жизнь, сама окружающая его обстановка, сами обстоятельства внушали ему жажду мести и ненависть ко всякой несправедливости и насилию, вырывающему у мирного земледельца его добро, лишающего его насущного хлеба, отнимающего даже его семейную честь.
Дом охотника Аво был расположен на том горном хребте, который служит естественной границей между Турцией и Персией. Обе стороны плоскогорья населены главным образом армянами. В персидской части плоскогорья находится область Адербейджана (Атропатена)[9], разделенная на несколько мелких административных единиц, вроде уездов. В турецкой части плоскогорья лежат области Васпуракана, Тарона и Эрзерума со своими внутренними подразделениями. О каждой из этих областей я сообщу все, что я помню и все, что требуется для моего повествования.
Страшные были тогда времена!..
Это были те времена, когда Тарон и Васпуракан составляли часть Турции, но различные курдские племена, пользуясь слабостью государства султана, господствовали в этих двух областях Армении, простирающихся от юго-восточного берега Черного моря до границ Месопотамии и Персии.
Упомянутые области заключали в себе следующие уезды: Хакари, Баязет, Ахбак, Ван, Багеш (Битлис), Муш, Шатах, Сасун, Хизан, Мокский край, Чарсанджак, Кегу и др. Всеми этими уездами владели курды.
Кроме курдов, население здесь составляли армяне, сирийцы, евреи, турки, езиды и различные кочевые племена. Армяне составляли большинство населения. Для того, чтобы знать, каково было положение армян в эту пору, нужно сперва познакомиться с характером и политической организацией господствовавшего населения, именно курдов.
Курды разделялись на племена, главнейшими из которых являлись следующие: Мукури, Такури, Миланци, Айдаранли, Шави, Джалали, Раванд, Бильбаст, Мамекали, Артоши, Шикак, Архи, Езиды. Они все мало отличались друг от друга своим характером и обычаями. Говорили они все на различных диалектах мидийского языка. По религии они были магометанами-суннитами, за исключением езидов, которые поклонялись добрым и злым духам и домашнему очагу. Быть может, они представляли из себя остатки поклонников Аримана и Арамазда. Они сохранили некоторые обряды древних магов.
У курдов не было письмен и литературы. Только шейхи умели читать по-арабски и сообщали своему народу веления религии, сводившейся к нескольким простым и легким правилам, относящимся к античным обрядам. Единственное, что усваивал каждый курд из религии, это был намаз, которые он совершал механически — точно в определенные часы, совершенно не понимая, значения тех арабских слов, которые он произносил при совершении этого обряда. Кроме этого, курд знал имя великого пророка — Мухаммеда и первых халифов Омара, Османа, Абу-Бекра — и больше ничего.
Но среди курдов еще жива была устная народная поэзия. Источником этой поэзии является сама народная жизнь, поэтому ее дух и характер вполне соответствуют характеру и духу самой жизни народа. В ней господствуют пастушеские песни и героический эпос — первая как выразительница быта пастушеского племени, второй — как выразитель воинственного духа племени. Пастушеские песни грустны и меланхоличны и вполне созвучны с глухими звуками пастушеской свирели. А героический эпос полон огня, мужественности, гордости. Песни этого рода похожи на воинственные марши, которые звучат под аккомпанемент барабанов.
Ни одно более или менее значительное явление или событие в жизни курда не проходит бесследно. Народная песня увековечивает как мужество, так и трусость — восхваляя одно и понося другое. Если кто-нибудь трусливо притаился во время боя или убежал с поля битвы, то на следующий же день женщины и девушки слагают про него песню, полную едких насмешек и порицания. Песня делается достоянием всего племени — и все от мала до велика поют ее.
Шашка, пара пистолетов, щит и копье составляют как бы неотделимые части тела курда, а ружьем он пользуется в серьезных битвах. Перед его шатром всегда наготове стоит оседланный конь. Он верный друг курда и владелец его любит больше, чем своих сыновей. Курд под своим шатром гостеприимен как Авраам, но это нисколько не мешает ему безжалостно ограбить того же самого гостя, когда тот отъедет от его шатра на одну милю. Кровная месть у курдов как и у всех полудиких племен переходит от поколения к поколению. Убитый не может успокоиться в могиле до тех пор, пока взамен его крови не прольется кровь убийцы или его близкого родственника, и таким образом не совершится месть. Убийца может избавиться от мести лишь в том случае, если он отправится в дом своего врага, бросит свое оружие ему под ноги и попросит прощения. Но едва ли найдется курд, который унизится до этого.
Курд мстителен и злопамятен. Он до смерти не забудет обиды или оскорбления, если только не получил полного удовлетворения. Вместе с тем он часто горд и благороден. Он прекращает борьбу, если с противной стороны вмешиваются в бой женщины. Курд не унижает себя до того, чтобы сражаться со слабым полом, хотя жена курда на поле битвы так же мужественна и свирепа, как и ее муж. Считается позором, если вдова убитого или умершего курда вторично выйдет замуж. Она вечно должна оставаться вдовой, утешая себя тем, что ее супруг был «хорошим разбойником», не опорочил себя трусостью, никогда не повернул к врагу свою спину, любил свою жену так же, как любил своего арабского коня и его не соблазнила ни одна, даже самая красивая девушка племени. Мать рассказывает своим детям о деяниях их отца и учит следовать его примеру и еще больше прославить его имя.
Курд с детства учится управлять конем и владеть оружием, он постоянно упражняется, чтобы развить ловкость. Он считает доблестью воровство и похищение всего того, что нужно ему для жизни. Даже невесту себе он похищает. Брак считается счастливым тогда, когда жених похитит себе невесту из дома ее родителей. Женщина, вышедшая замуж таким образом, смотрит на своих подруг с гордостью.
Самой нерушимой клятвой курда является клятва «талахом». Он берет камень и кидает его, говоря: «Пусть мой талах» будет также откинут как я кинул этот камень, если только я сделаю то-то и то-то. «Талах» — это его брачный союз, который считается расторгнутым, если поклявшийся окажется клятвопреступником. Такую клятву берут с человека лишь тогда, когда требуется в каком-либо деле залог исключительной верности и преданности, Это случается, обыкновенно, когда дело касается вопроса, имеющего важное общественное значение.
Вольный сын природы, курд живет беспечно и просто, довольствуясь тем, что у него есть — своим скотом. Он пастух. У него нет постоянного местожительства. Его приют — шатер, который он ставит там, где находит пастбище для своего стада. Лишь зимние морозы гонят курда c гop в долину, где он как незваный гость находит приют у какого-нибудь армянина. Там он проводит зиму вместе со своим стадом, а весной опять уходит на лоно гор.
Пищей курду служат: молоко, сыр, простокваша, сливочное масло и сливки. До мяса своего скота он не дотрагивается. Вся одежда курда изготовлена из шерсти и шкур. Изготовляет ее его жена. Мужчина не вмешивается в хозяйство — он воин. Земледелие и ремесло курд считает низким занятием, он их презирает, считая, что ими может заниматься райя[10]. Торговля у курдов сохранила свои патриархальные формы. Курд отдает примерно двадцать овец и покупает коня. Он меняет имеющееся у него масло, сыр, шерсть на муку земледельца или на то или иное орудие изготовленное ремесленником. Во всем этом он чрезвычайно наивен и прост. Во всякой торговле его обманывают. При всякой мене торговцы из армян или евреев надувают его и наживаются. Это происходит оттого, что в таких делах курду приходится пускать в ход не силу и оружие, а искусство и ум, которые у него чрезвычайно слабо развиты.
Курд не обманщик, он верен своему слову. Долг свой он платит честно и аккуратно. Для него одинаково священны как принцип уплаты того, что взято в долг, так и ограбление и присвоение чужого имущества. В первом случае — уплачивая долг, он оберегает свою честь и данное слово, во втором случае — право и справедливость. Потому что, по понятию курда, он не нарушает нисколько права и справедливости, когда отнимает что-нибудь силой меча через победу над владельцем отнимаемого имущества.
Сила и меч определяют справедливость и правоту курда или его противника.
Так поступает всякий разбойник. Так поступает и всякое общество, которое обладает тем же характером. Так поступает и целое государство, исполняющее роль разбойника… Считая, что сказанное достаточно характеризует курдов в их семейной жизни, переходим к характеристике их политической организации.
Племенами курдов управляют «эль-агаси», т. е. главы племени и шейхи.
Глава племени называемый «мир»-ом (т. е. господином), не избирается, а является наследственным патриархом племени. Все племя покорно подчиняется ему. Рука, меч, воля всякого курда из этого племени всегда готовы служить ему, беспрекословно исполняя его волю, если даже воля его ведет ко злу, если даже желание его — варварское. Глава племени является судьей, разрешающим всякие споры и тяжбы, он делит добычу между участниками грабежа или войны, он является вождем и предводителем племени в войне, он организует и отправляет отряды за добычей… Каждое утро глава племени принимает у себя в шатре выдающихся мужей племени, которые являются к нему в полном вооружении и получают от него приказания. Гостеприимный хозяин угощает своих гостей трубкой и чашкой горького кофе. Этот «салам» происходит каждое утро.
Шейхов назначает главный шейх — духовный глава. У шейхов есть свои муфтии и кази. Шейхи являются служителями религии и исполнителями религиозных обрядов, каковые суть — брак, обрезание и общественный намаз. В войне они участвуют в качестве воинов. Участвуют они также в грабежах как главы разбойничьих шаек. Однако, несмотря на это последнее обстоятельство, они пользуются сочувствием среди курдов, поскольку в них, как в сынах полудикого народа сильно религиозное чувство. Вся область Тарона и Васпуракана была поделена между различными племенами курдов. Во главе каждого мелкого деления также стоял свой глава и владетель.
«Райя» платил множество различных налогов: за пользование землей, за свой скот, за свое ремесло, за место своего жилища, за свою голову или душу, одним словом, за все, что необходимо для того, чтоб он мог жить. Для налогов не существовало каких-либо общих норм или меры. Размер налога определялся совестью взимающего. Те, которые имели право владеть «райей» и пользовались привилегиями брать налоги, назывались «хафирами» или «дарабейями». Это были влиятельные в племени дворяне. У главы племени есть, например, родственники — он им дает на житье одну или несколько деревень, доходами с которых они и должны жить. Эти и называются «хафирами», последние, в свою очередь имеют своих служащих, которым вместо жалованья отдают несколько семейств из числа имеющихся в их собственном владении. С этими семействами получающий их мог обращаться, как со своей собственностью, как со своими подданными. Таким образом, деление страны доходило до мельчайшей единицы — семьи. Как власть над делениями страны, так и право собственности, принадлежало главе страны и постепенно доходило до мельчайших делений. Но страна не была наследственным владением «ага-калифов». Она была завоевана силой оружии. Поэтому она переходила из рук одного владетеля в руки другого. И таким образом, никогда не прекращалась война между различными владетелями. Во время войны положение населения, как в случае победы, так и в случае поражения было ужасно. Например, если какое-либо племя задумало овладеть той или иной территорией, то это племя либо побеждало и овладевало территорией с населением, либо, если не побеждало, грабя все и убивая, отступало на свою территорию.
В таких случаях народ бросает все и ищет спасения в неприступных горах. Война длится долго. Враг угоняет стада, оставленные без присмотра, возделанные поля портятся, жатва пропадает и после войны наступает новый враг — голод.
Народ живет в постоянном страхе и отчаянии. Он не уверен в завтрашнем дне, потому что за его спиной стоит враг. Если попорчены его посевы — он уже лишен куска хлеба, потому что у него нет запасов на будущее, да где ему и думать о запасах, когда нужно спасать свою голову, а всякая лишняя тяжесть является обузой и помехой при бегстве. Благодаря войнам население переходит из рук одного владельца в руки другого, но этот переход никогда не обходится без жертв, которые уносят как огонь и меч, так и голод.
В случае, если прежний владелец края считает себя побежденным, он поджигает целые деревни и города, поджигает жатву, превращая весь край в пустыню, чтоб враг не мог воспользоваться всем этим добром. И только тогда он отступает из края, который принадлежал ему.
В таких случаях курд ничего не терял, т. к. все, что сжигалось, как например, дома или иные постройки, посевы и прочее имущество, принадлежало не ему, а армянам или иным оседлым народам, а курд жил тут как гость.
Так же варварски поступал и наступающий враг, когда он видел, что не в силах удержать в своих руках захваченную территорию и ему придется отступать. И он отступал с поля сражения, оставляя за собой пустыню и развалины.
Народ всегда находился в положении птицы, гнездо которой разорено злыми детьми. Он жил в вечной неуверенности и страхе за завтрашний день. У него не было уже охоты восстановлять разрушенные жилища, не было охоты сеять, ибо он не знал, доживет ли он до жатвы и воспользуется ли плодами своих трудов. Вся домашняя утварь и все орудия его обычно лежали под землей или в тайных подземных пещерах, скрытые там от врагов. Но не всегда, или вернее, редко удавалось скрывшему достать из-под земли свое имущество, т. к. он часто погибал во время войны и уносил с собой тайну скрытого имущества. Вот почему и до сих пор в Армении, копая землю, находят так много медных, железных вещей и женских украшений. Это все — имущество, которое было зарыто во время войн и нашествий, имущество, владельцы которого погибли.
Таково было в то время положение армян в Тароне и Васпуракане. Главное несчастье заключалось в том, что курды не являлись владетелями края. Все курдское население составляло конгломерат различных бродячих племен, которые, подобно, буре носились по земле, нигде не засиживаясь и уничтожая на своем пути все живое, все, что произвели ремесло и человеческий труд. У курда не было государственного тщеславия и ему непонятна была гордость завоевателя. Он смотрел на покоренные им народы так же, как смотрел он и на травы в горах, где паслись его стада. Народ доставлял все, что необходимо было ему, курду, а горы все, что было необходимо его стадам. И как не заботился он о траве, которой кормился его скот, так и о народе, который кормил его. Курд был уверен, что мир просторен и всюду открыто перед ним поприще, что всюду он найдет пастбище для своих стад, пока меч его остер, а рука сильна.
В областях Васпуракана и Тарона кроме внутренних смут, распрей и войн случались и нападения извне, со стороны внешних врагов. Нередко происходили нашествия со стороны персов, которые целыми ордами налетали на край. Результатом этих войн были массы погибших, уничтожение имущества, захват добычи и пленных, которых уводили в неволю. И в этих случаях страдало опять местное оседлое население, потому что курды, когда видели, что не могут сопротивляться врагу, бросали край и уходили в горы, ожидая, пока враг уйдет. Нередко случалось и так, что Оттоманское правительство посылало войска с целью умиротворить пограничные области, усмирить и покорить непокорных курдов. Турецкий аскер поступал так же варварски, как и персы, потому что турецкое владычество не укреплялось вовсе или устанавливалось лишь временно. И аскер, чтоб не вернуться домой с пустыми руками, грабил все, что встречал на своем пути.
Вот в каком положении были в те времена области Эрзерума, Баязета, Ахбака, Вана, Битлиса, Муша, Шатаха, Сасуна, Хизана, Чарсанчака, Кехуа и Мокский край — с многочисленным армянским населением.
Над ними господствовало какое-нибудь племя разбойников, у которого в руке блестел меч, под которым был быстрый конь, жилище которого составлял легкий шатер, родина которого была всюду, которому жатвой служило несчастное человечество, которому законом служила его воля, целью жизни которого было — уничтожение и разрушение и, наконец, двигающей силой которому служило его железное сердце, дикая ярость и отвага зверя…
Сказанного достаточно о Васпуракане и Тароне. Обратимся теперь к Адербейджану (Атропатену), т. е. к персидской части.
Я упомяну лишь те области Атропатены, которые населены армянами. Это следующие области: Салмаст, Хой, Маку, Гуней-истан, Маранд, Урми, Сулдуз, Совухбулах, Духарган, Марага, Табриз, Карадаг, Ардабил.
В этих областях, кроме армян, живут еще так называемые кизилбаши, которые составляют большинство населения, кроме того в этих областях тут и там рассеяны евреи, сирийцы, курды и цыгане. Господствовали здесь персы, которые тоже делились на различные племена: лаки, авшары, таты и разные «элаты» Карадага, которые мало отличались друг от друга по типу, говору и обычаям. Говорили на татарском языке, который много отличается от оттоманского турецкого языка. По религии они были магометанами-шиитами. Представителями религии являлись муллы — народ лицемерный, тщеславный и хитрый. Надев на себя маску благочестивых аскетов, они пользовались глубоким уважением со стороны народа, которому они внушили слепое суеверие и темный фанатизм. Среди мусульман предрассудки, касающиеся немусульманского населения доходили дб абсурда. Всякий народ, не исповедующий ислама, считался поганым, лишенным благ как этого, так и потустороннего мира, благ, которые созданы аллахом лишь для магометан-шиитов. Поэтому магометанин смотрел на иноверца не только с ненавистью, но считая грехом входить с ним в какие-либо близкие сношения. Магометанин не ел пищи приготовленной иноверцем, он не надевал на себя одежды, которую носил иноверец, он не пользовался в своем доме посудой, изготовленной руками иноверца, словом, он считал поганым все, что производилось иноверцами. Он считал поганым также и личность иноверца. Например, в дождливый день армянин, еврей или сириец не должны были касаться до магометанина своим мокрым платьем. Это считалось святотатством и совершивший его нес наказание. Все эти различия между магометанами и иноверцами не только подвергали этих последних преследованиям со стороны мусульман, но лишали их возможности пользоваться своим производством и наносили им экономический ущерб. В этом была главная причина бедности армян, сирийцев и евреев.
В руках мулл, кроме духовного руководства и наставления находилось также и применение шариата, т. е. отправление правосудия, завещанного богом через Магомета.
Всякое дело, как уголовное, так и гражданское, решалось ими. И тут также, как во всем прочем, иноверцы лишены многих прав, которыми пользуются магометане. Например, если шла тяжба между мусульманином и христианином, последний не мог в защиту своего права привести свидетелей из своих единоверцев, потому что свидетельское показание христианина считалось действительным лишь в том случае, когда это показание давалось в пользу магометанина, показание христианина против магометанина не имело силы. Таким образом, христианин должен был найти свидетелей в свою пользу из магометан, но ни один магометанин не согласился бы свидетельствовать в пользу христианина, ибо это он считал грехом. Итак, и в том и в другом случае христианин лишался права приводить свидетелей и поэтому не имел возможности выиграть дело в суде, где решения принимались в большинстве случаев на основании свидетельских показаний.
В качестве защитников в суде могли выступать лишь магометане. Но защитник магометанина не мог защищать христианина, если тяжба шла между христианином и магометанином. Христианин сам должен был говорить в свою защиту на суде, законы которого ему были совершенно незнакомы. Таким образом, и в этом случае он не имел возможности защищать свое право и проигрывал дело.
Я не хочу подробно останавливаться на том, как хитрый шариат ограничивает права тех, кто не исповедует ислама, как он лишает их всех моральных и материальных благ, отмечу лишь, что все это делается для того, чтоб привлечь иноверцев в лоно магометанства. Было обычным явлением похищение девушек и подростков и обращение их в магометанство. Но были и другие способы, которыми христиане привлекались в лоно магометанства.
Христианин, перешедший, в магометанство, получал от своих новых единоверцев довольно значительное пособие и сразу приобретал почет и уважение с их стороны. Помимо того, он получал возможность мстить тем из своих бывших единоверцев, с которыми почему-либо враждовал или против которых таил злобу. Вместе с тем он становился наследником всего имущества своих родственников. Так, если член какой-либо христианской семьи принимал магометанство, то он получал право завладеть всем имуществом, принадлежавшим его прежней семье. Подобные привилегии служили приманкой для многих недобросовестных христиан, которые ради них переходили в магометанство, особенно если у них была распря с родственниками или единоверцами-христианами. Такие случаи были весьма нередки.
Кроме всех этих преимуществ и благ, получаемых на этом свете, перешедший в магометанство приобретал особые преимущества и на том свете: семь поколений его потомков освобождались небесным судьей от ответственности за все свои грехи, как бы тяжки они ни были. Магометане открыто насмехались над религиозными обрядами христиан, изображая их в комическом или уродливом виде. Это было обычным явлением. Но они шли и дальше. Нередко ханы во время свадебного пиршества или иного празднества звали армянского священника, и ради забавы заставляли его служить обедню, либо совершить тот или иной христианский обряд. Я никогда не забуду одного случая, когда во время какого-то празднества хан, призвав армянского священника, велел снять с него облачение, в котором тот служил обыкновенно обедню, и надеть это облачение на собаку. При этом сам священник должен был кадить ладан перед этой собакой. Священник, конечно, отказался исполнить приказание хана. Но за это он был втиснут в мешок вместе с собакой, и его публично били палками. Вопли священника сливались с воем и визгом собаки и это забавляло безжалостных варваров.
У мусульман не было казарм для войска. И вот, во время войн казармами служили существовавшие при армянских монастырях комнаты для гостей. В этих комнатах и селились мусульмане-солдаты. А святой храм в виду своей просторности обращался в конюшню. Разумеется, при этом все что имелось в храме, грабилось. Часто храмы обращались в зимний хлев для скота. И кто из армян мог осмелиться этому воспрепятствовать? Кто мог молвить против этого хоть слово? Если бы таковой нашелся, то ему немедленно отрезали бы язык.
Запрещено было обновлять или перестраивать разрушавшиеся либо пришедшие в ветхость храмы и монастыри. Если в крыше открывалась щель, то ее нельзя было заделывать. Дождь лился через щель в храм до тех пор, пока священник или монах сам не починял крышу. Но днем этого они не могли делать, так как всякая починка, обновление, ремонт были запрещены и нарушитель закона строго карался, поэтому им приходилось делать это ночью, тайком. Запрещалась также постройка новых храмов и монастырей. Право на постройку нового храма можно было купить у местного князя за большую сумму. Колокольного звона не было слышно в этом краю, т. к. было запрещено звонить в колокола. Преследуя христиан, магометане не только притесняли религию, но они не щадили и семейной их чести. Я знаю сотни и тысячи примеров, когда жена или дочь армянина становились жертвой грязной похоти магометанина. Я не могу забыть случая, имевшего место в нашем городе. Посланные ханом люди требовали у одного армянина его дочь. Армянин долго умолял этих людей пощадить его и его дочь. Но они были неумолимы. Тогда армянин схватил нож и вонзил в сердце своей дочери, сказав: «Теперь берите этот труп и несите своему хану!». В тот же день у несчастного был сожжен дом, а сам он умер в тюрьме. Я знал девушку, которую в поле встретил сын хана и сказал: «Какие красивые у тебя глаза!». Когда на следующий день пришли, чтоб унести ее для ханского сына, то нашли ее слепой на оба глаза. Девушка сама ослепила себя, чтобы спасти свою честь. Но таких отцов и таких девушек было немного. Большинство подчинялось насилию и отдавало себя на поругание. Армянка, попавшая в гарем мусульманина, уже оттуда не выпускалась. Хан удовлетворив свою похоть, выдавал ее замуж за кого-либо из своих слуг, подобно тому, как свое старое платье дарил своим слугам в виде знака своей благосклонности, называя это «дарением халата».
Если кто-либо добровольно или подчиняясь насилию, принял мусульманство, то он уже никогда больше не мог вернуться к своей прежней религии. Если бы он сделал подобный шаг, то всякий магометанин имел право его убить, если же такой шаг сделала женщина, то ее сажали в тюрьму и мучили до тех пор, пока она вновь не примет магометанства.
У кизилбашей-турок не было своей национальной литературы, но у них процветала арабская и персидская письменность. Города и села полны мечетями, при каждой мечети имелась школа. Право преподавания было исключительной привилегией мулл. Светские люди не могли преподавать в школах. Поэтому учение носило чисто религиозный характер. Старое поколение было пропитано религиозным фанатизмом и нетерпимостью, а новое поколение следовало за ним, т. к. руководителями его являлись муллы. Этим и объясняется ревность мусульман в преследовании и притеснении иноверцев. Вместе с армянами этим преследованиям и притеснениям подвергались в равной мере и сирийцы, евреи и «цыгане».
Кроме мулл были также «сеиды», которые считались детьми великого пророка. Это ленивое сословие, которое ничем не занимается, живет десятиной, которую каждый магометанин обязан платить в их пользу. Никакой закон не может ограничить их насилия, потому что они как потомки законодателя-пророка считаются непогрешимыми. Не только христиане, но и сами магометане терпели от сеидов неслыханные притеснения и насилия. Земной суд не мог их судить: смертный не мог судить детей неба. И поэтому сеиды творили всякие бесчинства и всякое своеволие. У меня и теперь волосы дыбом становятся, когда вспоминаю, сколько ужасов творили они, сколько опустошений, насилий и злодейств совершили, сколько семей они сделали несчастными, сколько пролили невинной крови…
Атропатена — часть Персии, но благодаря господствовавшему там феодализму, весь край был раздроблен и поделен между отдельными владельцами — ханами, шахзадэ и прочими дворянами. Они все назывались «ага». Эти «ага» считались вассалами шаха. Но кроме «ага» имениями владели также великие муллы, как представители духовенства, а также сеиды, как потомки великого пророка. Вассалы иногда платили шаху часть своих доходов в виде дани и помогали ему во время войны. Но часто они восставали и не исполняли своих обязанностей. Нередко те же ханы, беки, шахзадэ вели войны между собой, нападая друг на друга, грабя, беря в плен и опустошая страну. Пленники представляли для них тоже товар, который они после войны возвращали их прежнему владельцу, получая за них выкуп. Эти войны между феодалами были постоянным явлением. Таким образом, все села были поделены между владетельными «ага»-помещиками. Иногда одно село принадлежало двум «ага». Но здесь отношение помещиков к крестьянам и формы управления были не такие, как в Васпуракане и Тароне, где господствовали курды. В Атропатене (Адербейджане) ага считался помещиком-землевладельцем. Земля, которую давал шах своим слугам, чтоб доходами с нее они кормились, стала переходить по наследству от поколения к поколению и наконец сделалась собственностью. Ага имел право заложить или продать свою землю, и вообще, пользоваться ею как хотел. Между тем, курды не были помещиками-землевладельцами. У них, если кто-нибудь из князей захватывал землю, то любой князь мог силой оружия отнять эту землю и обратить в свою собственность. И таким образом земля постоянно переходила из рук в руки.
Отношения помещика-«ага» к «райяту»-подданным и условия землепользования не везде были одинаковы. В каждом селе были свои особые условия и законы. В одном селе крестьяне платили десятину, в другом — пятую часть урожая, в третьем — третью часть, но были и такие деревни, где помещик-ага брал себе половину урожая. Встречались даже такие помещики, которые брали себе три четверти урожая и лишь одну четверть оставляли работнику-крестьянину. За домашних животных крестьянин должен был платить налог. От этого налога были свободны лишь те животные, которые работали в поле: волы, буйволы, кони. Не освобождался от налога и сам работник. Он был несчастнее своих волов. Налог платили и за домашнюю птицу. Из десяти кур крестьянин пять кур должен был отдавать землевладельцу. Помимо этого он отдавал помещику и несколько десятков яиц. Различных видов налога было так много, что долго было бы здесь перечислять их. Скажу лишь, что за всякий свой труд, за всякое занятие — было ли это ремесло, была ли торговля, было ли земледелие — за все крестьянин обязан был платить налог. И размер налогов в различных местах зависел от тех или иных личных качеств помещика. Но еще больше, чем прямые налоги, стесняло население косвенное обложение всякими пошлинами. Все продукты облагались, если только они выносились на рынок для продажи. Таким образом обложено было косвенным налогом все производство ремесленников и все сельскохозяйственное производство. Обложены были и все мелкие предприятия, например, красильни, винодельни, маслобойни, дубильни и т. д.
Кроме прямых и косвенных налогов, которые взимались в пользу помещика-«ага», существовали и общегосударственные подати и налоги, которые собирали представители центральной власти в провинции. На каждое селение была наложена определенная подать в пользу казны. Однако чиновники центральной власти не обращали внимания на это обстоятельство и взимали сколько заблагорассудится. Причиной этому служило то, что правительство отдавало упомянутым чиновникам на откуп сбор всех податей с провинций. Чиновники тоже, в свою очередь, передавали право сбора податей частным откупщикам и, таким образом, назначенное правительством количество податей росло неимоверно, ложась всей своей тяжестью на плечи крестьян и рабочих. Крестьянам приходилось платить много больше, чем было назначено центральным правительством.
Помещики-ага имели право судить крестьян и налагать на них наказания и штрафы. И при этом они руководствовались, конечно, не законом и не справедливостью, а личным произволом. А центральная власть, как бы она ни хотела, была бессильна ограничить сколько-нибудь произвол всех этих ханов, шахзадэ, беков, мулл и сеидов.
Вот в каком положении находилось тогда многочисленное крестьянское население областей Салмаста, Хоя, Маку, Гунейстана, Маранда, Урмии, Сулдуза, Совухбулака, Духаргана, Марага, Табриза, Карадага и Ардабиля.
Таким образом, жизнь населения в персидском Азербайджане (Атропатене) представляла полную противоположность жизни населения в турецких областях Васпуракана и Тарона. В персидской части края господствовали турки-кизилбаши и персы, а в турецкой части — курды. Персидские ага захватили землю и, обратив ее в свою собственность, выжимали плоды труда крестьян. Курды временно захватили землю и пользовались ею. Персы фанатично преследовали и притесняли всех иноверцев, не допуская существования какой бы то ни было иной религии, кроме магометанской, всячески стараясь крепче привязать свой народ к мечети. Курды, вольные сыны природы, еще не были заражены религиозным фанатизмом. Перс коварен, фальшив и лицемерен, он жалит подобно змее, ползая по земле, а курд — дик и героичен. Он подобно зверю не грешит против природы. Он действует без коварства. Он смотрит на свою жертву, как зверь на свою добычу. Перс подобно вечной засухе все иссушает и превращает землю в пустыню. Курд подобен бурному потоку, уносящему все, что встретится по пути, но после него земля вновь зеленеет и дает плоды. Один является хитрым эксплуататором, другой — великодушным разбойником. Но и от первого и от второго терпит несчастный крестьянин…
Каро объяснял мне все это и говорил, что судьба крестьянина улучшилась бы, если б общество было организовано по-другому. Тогда, говорил он, не будет зла, все люди станут добрыми, и жизнь всех будет обеспечена. Пройдет век «ага»-помещиков, и настанет царство права и справедливости. Он долго объяснял мне, как должно быть организовано общество, чтоб сильный не угнетал слабого, чтоб никто не мог отнимать у работника плоды его труда, и чтоб рабочий человек был всегда сыт, чтоб, наконец, воцарилось равенство…
Каро говорил мне и много иного, но я был тогда слишком глуп, не воспринимая всего, что он мне говорил и многое оспаривал. Я утверждал, что все происходит по воле бога, и что если бог пожелает, то сам он даст народу покой и благоденствие, сам направит его на правый путь. Видимо, говорил я, богу неугодно, чтоб народ избавился от этих несчастий, ибо эти невзгоды и несчастия — наказание за грехи.
Каро крайне печалили мои мысли и соображения. Но после я понял, что он был прав в своих суждениях. Да, я понял, но слишком поздно…
Что же, однако, связывало армянина с этой страной, где он, обливаясь потом и кровью, не пользовался безопасностью жизни, где его имущество не было обеспечено от хищений и грабежей, где нарушали его семейную честь, где подвергалась поруганию его религия и все, что было для него свято? Что же могло связывать армянина с этой страной? Любовь к родине.
Родина была полна множеством воспоминаний, которые говорили армянину: «Это твоя земля, на ней жили твои предки и здесь они умерли, тебе дóлжно умереть тут и смешать свой прах с их прахом».
В Васпуракане на огромных глыбах крепостной стены Вана и на утесах холмов армянин видел множество клинообразных надписей, которые целыми тысячелетиями боролись с разрушающей силой времени и, уцелев, сохранили память о древнейших армянских царях. В этих безмолвных знаках и письменах армянин читал о своем былом величии.
В той же стране армянин еще не забыл своих старых богов, с которыми он мирно жил в течение веков, которым приносил жертвы и у которых спрашивал совета и наставления.
Астхик, прекрасная богиня Аштишата, и теперь еще продолжала по своей старой привычке ранним утром купаться в волнах Евфрата. И в этот самый час молодые боги Армении собираются на Таронской горе, чтоб оттуда смотреть на прекрасное тело богини. Но Астхик окутывает все горы и долины Муша густым туманом, и этот туман, подобно тяжелой занавеси, скрывает ее купальню от любопытных взоров. В озере Аршака еще живы были русалки, и юноша-армянин в страстном томлении бродил лунной ночью у берегов озера, охотясь за «огненными девушками».
Древний бог Армении — старый Арег — огненный и сияющий в короне из золотых лучей, продолжал еще отдыхать в Ванском озере, на дне которого была его златотканная постель. Там нежные русалки сладостными песнями баюкали уставшего от дневного пути бога света и солнца. Там же на холмах Лезк жили аралезы, которые лизали раны героев-армян, павших на полях битв и воскрешали их. В этой самой стране, проходя через Айское ущелье (Армянское ущелье), армянин вспоминал своего родоначальника Айка и его борьбу с титанами. Он показывал своим сыновьям гору Немрут, куда наш предок Айк поднял труп убитого им Немврода. И чтобы показать своей стране надменную гордость этого титана, пригвоздил его труп к вершине горы и сжег его. И до сих пор еще стоят у подножия этой горы окаменевшие верблюды Немвродова каравана, те самые верблюды, которые везли на себе провиант для армии Немврода и, по повелению армянского бога, окаменели тут. И армянин всегда с гордостью вспоминает победу своего праотца, героя Айка. Он с гордостью думает о том, что он потомок такого великого человека, который происходил от богов.
В этой стране еще не высохли те четыре реки, которые вытекают из божьего рая. И глядя на цветущее поле Бингеола, армянин говорил своему сыну: «Вот здесь была обитель нашего праотца и нашей праматери». Он показывал сыну «деревья Каина», под которыми отдыхал первый земледелец. Он показывал «замок Гамеха», замок того храброго охотника, который убил осужденного первенца Адама. Он показывал поля, где первый пастух Авель пас свои стада, а в Маранде он находил могилу жены Ноя — Ноемзары.
Сын армянина видел, что со времен праотца и праматери он был неразлучен с землей, где жила первая пара людей, созданная богом.
Даже всемирный потоп не мог выгнать армянина из родной страны. Глядя на гору Гргур, он вспоминал о том, как Ноев ковчег, еле коснувшись ее вершины, проплыл к горе Сипан и попросил, чтоб она приняла его на свою вершину, но гора Сипан скромно ответила, что она самая младшая среди гор Армении и указала на своего старшего брата, на гиганта Арарата, сказав: «Иди к Масису[11], он выше меня».
Вот какими воспоминаниями связан армянин со своей родиной, где сохранились в народе тысячелетние предания, предания языческих времен и напоминали ему легендарное прошлое.
Эти воспоминания хранили гиганты-горы, которые возникли вместе с самим временем и существовали, пока существовало само время. Эти воспоминания хранили великие реки и озера, которые жили неисчислимые века, с незапамятных времен. Наконец, эти воспоминания хранила душа народа, которая никогда не умирает.
Армянин не хотел покидать свою родину. Родина была его святыней. Там каждый камень, каждая руина напоминали eмy о его былом величии. Еще не исчезли обломки крепостей и замков, откуда вожди народа распространяли свою власть. Еще остались руины городов, в обломках которых жило искусство и ремесло армянина, которые повествовали о том, как спокойна была жизнь горожан и как процветала среди них наука. Еще не исчезли следы множества водопроводов, подземных труб, которые целой сетью были раскинуты по всем полям, проведенные через самые неприступные горы, указывая на то, как плодотворен был труд работников, как он тесно был связан с землей и природой.
А ныне там царит пустота и безлюдье…
Единственное, что хранилось нерушимо, как в сердце народа, так и на земле — это была религия и его памятники. Везде, даже в безлюдных глухих ущельях встречались величественные храмы и обители, куда в дни праздников стекалось множество народа и куда в обычное время не ступала нога богомольца.
Только благочестивая монастырская братия совершала ежедневно обычную службу. На холмах и в ущельях гор были рассеяны часовенки, в которых похоронены были останки того или иного отшельника. Среди недоступных утесов на склонах гор виднелись темные пещеры, куда удалялись отшельники от суеты мирской и где посвящали себя богу. Видимо, эти пещеры когда-то служили жилищем для первобытных людей и потом только превратились в кельи для отшельников. Немало было и тех памятников, которые называются «крестными камнями». Эти камни обыкновенно стояли на склонах гор, где отшельники во время притеснений или нашествий проливали кровь свою за веру. Народ благочестиво чтил их память и курил ладан перед их могилой. А церквам не было числа. Каждое селение, даже самое незначительное, где ютилось несколько жалких землянок, имело великолепную церковь. Эти церкви строились в древние времена, когда население этих селений было многочисленно и богато.
Я не запомнил названия всех монастырей этих областей, но названия некоторых из них я сохранил в своей памяти до сих пор. В области Маку находился монастырь апостола Фаддея, который по просьбе нашего царя Абгара был послан в Армению и здесь принял мученическую смерть. В той же области находился монастырь святого Степана-Предтечи. Тут же находятся исторические Артаз, Аварайр и Тигмут, и тут армянские герои доблестно бились с Яздигердом и его магами за веру и отечество. На Ванском озере, на острове находились пýстыни Лим, Ктуц и Ахтамар со своими суровыми и строгими монахами-аскетами. В Ахбаке находился монастырь апостола Варфоломея, который прибыл в Армению после Фаддея и также принял мученическую смерть.
Монастыри являлись не только средоточием религиозной жизни армян и хранилищем национальных святынь, но также и хранилищем памятников древнейшей письменности — пожелтевших от времени пергаментных рукописей.
В монастырях находились могилы великих армян. Так, в храме Аштишата, в Муше, были похоронены останки Саака Партева, останки того великого первосвященника, который так долго боролся с хитрой и коварной политикой Персидского двора и Византии и сумел сохранить шаткий в то время трон Аршакидов. В монастыре св. Лазаря или Апостолов находилась могила Моисея Хоренского, который ввел в Армению греческую науку и дал армянам историю их предков, подобно тому Моисею, который дал Израилю Ветхий Завет. В том же монастыре находилась могила «Непобедимого», философа Давида, товарища Хоренского, того Давида, который принес из Афин в Армению греческую письменность и научил армян философии и здравому мышлению. Там же находились могилы переводчиков Иоанна и Лазаря. В монастыре Востана в области Рштунийской находилась могила Елисея (Егише), певца, вдохновенно воспевшего мученическую смерть армян-героев, павших в поле Аварайра. В Нарекском монастыре находилась могила Григория Нарекского, книга которого для каждого армянина священна. В Духовом монастыре в провинции Андзевациац была могила Тиридата Великого, того могучего царя, который просветил Армению верой христианской. В Варагском монастыре близ Вана находится могила Сенекерима Арцруни. Там же были похоронены останки царицы Хошош и Петра Гедадарца. В Копском монастыре близ Муша находится могила блаженного Даниила, внука Григория, просветителя Армении. В монастыре Басенском или Асан-Калэ находится могила Григория Магистра. В Хекском монастыре, в Айоц-дзоре — находится могила Авраама-Исповедника. В монастыре св. Предтечи, в Тароне находятся могилы Мушега и Ваана-волка. В церкви села Ишханагам — могила Варда Патрика.
Были и такие монастыри и церкви, в которых хранились мощи святых, оправленные в золото и серебро. Так, в церкви св. Вардана, в Ване находился палец Вардана Мамиконяна. В монастыре св. Предтечи в Муше находились мощи св. Леонтия. В монастырях хранились и другие святыни. Например, в монастыре Востана хранился тот крест, который Саак Партев дал внуку своему Вардану, и этот христов воин и крестоносец снял с себя в поле Аварайра этот крест и передал его Елисею (Егише), говоря: «Оставляю тебе это на память, бери его, пусть рука перса не дотронется до него».
В церквях и монастырях было много мощей святых отшельников, апостолов, мучеников, отцов церкви. Все эти мощи были оправлены в золото и серебро и украшены драгоценными камнями. Хранились они в драгоценных коробочках. Если ко всему этому прибавить серебряные паникадила, дарохранилища, подсвечники, Евангелия в переплетах из серебра и прочую церковную утварь из благородного металла, то можно было сказать, что все богатства нации в то время были сосредоточены в монастырях и церквях. Эти богатства постоянно привлекали жадных грабителей мусульман и нередко монастырские ценности попадали в плен. Курды чтили захваченные ими святыни и не уничтожали их. Для курда святыня христианской церкви имела то же значение, что и различные талисманы, которые давал ему шейх и который он пришивал к правому рукаву, дабы обезопасить себя от вражеских пуль и мечей. И курд возвращал священную добычу, получив за нее большой выкуп. У персов и турок не было такого почтительного отношения к христианским святыням, и они безусловно уничтожили бы их, если бы видели, что золото и серебро, которое было в этих вещах стоит больше, чем тот выкуп, который они получат за эти вещи. Но выкуп, всегда представлял бóльшую ценность, чем вещь, за которую им платили. Я помню один такой случай. Правая рука апостола Варфоломея, которая находилась в Ахбакском монастыре, посвященном имени того же апостола, попала в руки персов. Народ уплатил в виде выкупа слиток золота, который весил в десять раз больше, чем эта рука. Женщины всей области лишились своих золотых украшений. Они несли настоятелю монастыря свои кольца, пояса, ожерелья, золотые головные уборы, чтоб спасти из рук неверных святую руку апостола, «защитницу нашей страны».
Я хорошо помню до сих пор эту огромную богатырскую руку. Десятикратный вес золота представлял непосильную тяжесть для народа, но последний жертвовал всем, лишь бы не лишиться своей святыни, ибо от этой святыни зависело его счастье и благоденствие, как на этом, так и на том свете, от нее зависело спасение его души и тела…
Во время засухи народ обращался к настоятелю монастыря, прося вынести святыню. И на обширных полях устраивался грандиозный крестный ход. Огромное множество народа, возглавляемое духовенством, медленно двигалось по полям, орошая их слезами, оглашая воздух грустным меланхолическим пением шаракана[12], которым он вымаливал жалость неба, ища примирения с богом. Народ нес впереди священную руку, как заступницу, подобно тому как Израиль нес Ковчег завета.
Каждая святыня обладала особой чудотворной силой. Одна славилась тем, что исцеляла одержимых, другая тем, что исцеляла калек, третья — исцеляла от лихорадки и т. д. И народ с горячей верой обращался к святыням каждый раз, когда его поражал тот или иной недуг. Чудотворной силой обладали также и те или иные рукописные Евангелия и Нареки, писанные рукой того или иного святого. Эти пергаментные книги, украшенные красочными миниатюрами в драгоценных переплетах, обыкновенно тщательно обматывались в пестрые шелковые платки и хранились так, что были совершенно недоступны народу. Их мог открывать лишь настоятель монастыря и то очень редко, в самых крайних случаях, если нужно было прочитать главу Евангелия над больным, ради его исцеления.
Я считал Каро безбожником и нечестивцем, когда он говорил, что эти святыни загубили наш народ, что они всегда являлись орудием в руках корыстолюбивых монахов и наших врагов. Он говорил, что если бы имел возможность, уничтожил бы все эти святыни, потому что золото и серебро, которое в них заключалось, ему бы очень пригодилось…
Беззастенчивые слова Каро до того раздражали меня, что однажды я задумал вонзить кинжал ему в грудь, где не было страха божьего и уважения к церковным святыням. И только спустя много времени я понял свою ошибку и то, что он все эти богатства хотел употребить на великое и благое дело…
Хотя в монастырях и церквах и были тайные хранилища, где скрывали в минуты опасностей и смут эти богатства, однако очень часто настоятель монастыря или священники не выдержав пыток, которым их подвергали, выдавали тайну хранилища. Но бывали и такие, которые умирали от пыток, но тайны этой не открывали врагам.
И в самом деле, прав был Каро, говоря, что священные предметы служили орудием корыстолюбия монахов и священников. Не говоря уже о том, что монахи пользуясь этими святынями, выжимали из тощего народного кошелька немало серебра, часто народу приходилось выкупать эти святыни из плена. Часто случалось, что князь накладывал на тот или иной монастырь или храм штраф. Поводов и причин было много. Так, например, выдумывали, будто армянские священники украли мусульманского мальчика и выкрестили его, или подкидывали в монастырский двор труп, мусульманами же убитого мусульманина. Этого было достаточно, чтоб возбудить фанатизм и ярость магометанской черни. И, она начинала грабить армянские села, или же требовала уплаты огромной пени за убитого мусульманина. У народа наличных денег не оказывалось, и тут-то на сцену появлялся ростовщик, который ссужал деньгами за огромные проценты, тем более, что уплата обеспечивалась сокровищами монастыря. Ростовщик-еврей или магометанин великолепно знали, что если армянин заложил своего сына или дочь и не в состоянии уплатить долга, то может отказаться от своего сына и дочери, но что от церковной святыни он никогда не откажется и никогда ее не оставит в руках иноверца. Часто причиной смут являлось поведение самих настоятелей монастырей — монахов или викарных начальников. Некоторые из них подкупали тюркских или персидских князей и при их помощи отнимали у других монастыри и власть. Такие захваты обходились очень дорого. Настоятель или викарный закладывал святыни монастыря и занимал деньги на подкуп князя. Но затем долги, сделанные им, опять ложились на народ.
Я помню следующий случай. На одном из островов Ванского озера находилась обитель Ахтамара. Там сидели католикосы, из которых один сумел привлечь на свою сторону шатахских, а другой — сасунских полудиких армян-горцев. И они вели постоянную борьбу за католикосский престол. Таким образом, создались в народе две партии и смута привела к пролитию крови. Один из католикосов одержал верх, пользуясь поддержкой какого-то курдского князька. Поддержка обошлась ему в несколько десятков «кошелей» серебра, которые он занял, заложив священную утварь монастыря. Утвердившись на престоле, его святейшество пожелало освободить заложенное имущество монастыря и с этой целью послало во все концы края монахов-сборщиков. Один из старейших монахов говорил, что он сумеет из самого монастыря добыть нужную сумму на уплату долга, если только ему это позволит его святейшество. По его совету католикос созвал всю братию на обед. После обеда католикос велел запереть всех монахов в столовой, а сам отправился с обыском по кельям, отказавшихся от мирской суеты святых отцов. И действительно, в шкатулках монахов он нашел больше золота и серебра, чем требовалось для уплаты монастырского долга. Кто мог подумать, что эти святые отшельники, покинувшие мир с его соблазнами и суетой, не принимавшие в монастыре богомолок, носившие власяницы, ходившие босиком, питавшиеся только хлебом и солью, и боявшиеся серебра больше, чем дьявола, могли иметь в своих сундуках столько золота и серебра?
Старый монах, открывший эту тайну, был вознагражден: спустя несколько дней море выбросило на берег труп этого несчастного старика.
Несмотря на то, что в монастыре совершались такие преступления, благочестие народа не уменьшалось, и он продолжал также чтить святые места. Народ, которому нечего было есть, дети которого ходили в лохмотьях, одевал и кормил своих духовных отцов, служителей храмов, домов божьих, молитвами которых он сам жил, и которые служили посредниками между ним и небом… Народ уделял монахам их долю от всего, что он имел. Он давал им и масло, и сыр, отдавал свой труд, работая даром вместе со своими волами и своим плугом на монастырской земле, одним словом, он давал монахам больше, чем позволяли его скудные средства. Вот что связывало армянина с его родиной. Но Каро утверждал, что монахи такие же эксплуататоры, как и «ага»-помещики, курды и турки…
Это меня сердило.
Старый охотник говорил об армянах с пренебрежительным сочувствием. Он считал армян нравственно и физически убитым, павшим, опустившимся народом. Это его мнение я считал правильным относительно армян, живших в Персии, а именно в области Адербейджана (Атропатена). Что же касается армян, живших в Турции, именно в областях Тарона и Васпуракана, то их я считал довольно живым и бодрым еще народом, сравнивая их с соотечественниками в Персии.
Это обстоятельство имело свои причины, которые коренились в местных условиях.
Области Адербейджана, за исключением горного, лесистого Карадага, представляли из себя равнину с теплым климатом. Земледелие, которое являлось единственным источником пропитания народа, крепко привязывало народ к земле и ставило их в полную зависимость от землевладельца «ага». Притеснение помещика-аги здесь было явлением длительным, постоянным, переходящим из поколения к поколению. В таком положении человек теряет свою свободу, а вместе с ней и живость ума и духа. Широкое поле, равнина приручает его, превращает его в оседлого жителя — миролюбивого и вместе с тем трусливого. Между тем как горы и леса сохраняют в человеке его первобытную дикость, а следовательно и его мужество, его стойкость.
Рабство возникло и развилось на равнинах, в теплом климате. Равнина делает человека податливым, мягким, уступчивым. А горный житель также прям и стоек, как и окружающие его высокие клинообразные утесы. Однообразная равнина не дает своему жителю возможность укрыться от притеснителя. Между тем как горы и леса всегда могут дать приют и укрыть.
Области Адербейджана (Атропатена) представляли из себя обширные долины, окруженные горными хребтами. Народ привязался к земле, твердо осел — у него были тут дома, сады, имущество. Поэтому как бы ни притесняли, как ни преследовали его, он не расставался с насиженным местом, с родной землей. Он терпеливо переносил все, т. к. не хотел покидать плодов своего многолетнего труда. Он был пригвожден к земле, подобно дому, который он построил, подобно деревьям, которые были посажены им, потому что с их существованием было тесно связано его существование. Хотя тут народ больше работал на помещика-ага, но эти последние оставляли работнику столько, чтоб он мог кое-как поддержать свое существование, чтоб он мог работать на них. Помещику-ага невыгодно было вовсе лишить жизни работника, точно также, как невыгодно ему убивать рабочий скот.
Адербейджанский армянин имел лишь земледельческие орудия. Об орудиях самозащиты, или убийства он и понятия не имел. Он боялся крови, также, как дьявола. Теплый климат ослабил его мозг, его жизненную силу. Равнина сделала из него добычу помещика, которая от него не могла убежать. А земледелие сохраняло в нем скотское тупоумие и терпение вола.
Тарон и Васпуракан представляют из себя более холодную и гористую страну. Долгая зима, беспрерывные дожди, в летнее время засуха не дают возможности жителям этих стран заниматься земледелием. Вся эта страна, за исключением южных берегов Ванского озера и пограничных с Ассирией южных частей края, представляла плоскогорье, где можно было заниматься лишь скотоводством. Поэтому главным занятием населения этих областей является скотоводство.
Армяне занимают главным образом те земли, на которых можно заниматься земледелием. Но одно земледелие тут не может их прокормить, поэтому они одновременно земледельцы и пастухи. Зиму они проводят в своих землянках, в селах, а остальное время в шатрах, на горах.
Этот полукочевой, полуоседлый образ жизни придал их характеру некоторую двойственность. С одной стороны, живя в подземных лачугах, похожих на подземные жилища пресмыкающихся, они приобрели коварство и мстительную злобу змеи: при первом удобном случае они готовы ужалить… С другой стороны, жизнь в пастушеских шатрах на горах у водопадов, под открытым небом, среди гигантских скал, придала их характеру черты присущие дикарям и зверям.
Пастушеская жизнь при всей своей патриархальной простоте отличается также дикой жестокостью. Оседлая жизнь земледельца-работника вместе с трудолюбием развивает в человеке малодушие и трусость.
Армянин являлся хотя и родным, но испорченным сыном родных гор. Курд был любимым приемышем этих гор. Армянин не был ни совершенным земледельцем, ни совершенным пастухом. Курд оставался верен своему ремеслу — он был пастухом душой и телом. Поэтому он и господствовал, властвовал.
Пастухи всегда властвуют, как над своими стадами, так и над ближайшими народами. Первые властители над людьми были пастухами. Наш родоначальник патриарх Айк тоже был храбрым пастухом. В Тароне и Васпуракане армянин является и пастухом и земледельцем. Он ведет полукочевой, полуоседлый образ жизни.
В своих селениях он живет в подземельях, землянках, подобно зверю, живущему в логове. В поле, на пашне он вооружен лопатой и косилкой, в горах он вооружен ружьем и саблей. Двойственная жизнь сообщила его характеру двуличие. Он являлся одновременно и покоренным народом со всем присущим этому последнему терпением, но одновременно он был и буйным мятежником, когда обстоятельства складывались благоприятно для этого.
Поэтому-то Каро и говорил, что от этого народа еще можно ждать чего-то, что народ этот еще не умер, что он когда-нибудь свергнет иго курда.
И его соображения не были неосновательны. В Шатахе, Сасуне и Мокском крае армяне, не отличавшиеся по укладу своей жизни от курдов, были совершенно независимы и самостоятельны. Очень часто они соединившись с курдами, грабили те или иные области. И удивительно то, что при этом они не щадили и своих единоверцев-сородичей. Сасунский армянин, раз обнаживши меч, не вложит в ножны, пока не омоет его кровью своего противника. Он с трудом обнажает меч, но обнажив, он уже не останавливается ни перед чем и действует решительно и беспощадно.
В этом краю, как я заметил, сердце каждого армянина подобно потухающему костру — стоит только немного раскопать пепел и тотчас появляются все новые и новые искры, немного бы пищи им, небольшое дуновение и пламя уже вспыхнет, огонь разгорится. Рана не так опасна, когда раненый чувствует боль — это признак жизни. Армяне в Тароне и Васпуракане не окончательно замерли. Они еще чувствовали в своем сердце раны, нанесенные грубой рукой деспотизма. Поэтому в их сердце всегда кипит яд мести. К этому побуждала их не столько любовь к родине, или самолюбие, сколько преследования, которым подвергались со стороны мусульман их религия и церковь. Армянин все вынесет, все вытерпит, но он не вынесет и не потерпит притеснений своей церкви, своей единственной святыни. Церковь — цель жизни армянина, его высший идеал. Каро хорошо знал слабую струнку армянина и его свидание с настоятелем монастыря апостола Варфоломея имело тайную цель. Я бы этого не знал, если бы случайно не пришлось мне осведомиться наполовину с его замыслами.
Как уже известно читателю, Каро вместе со своими товарищами отправился в монастырь апостола Варфоломея, обещая через несколько дней вернуться обратно. Но вот прошло уже больше недели, а от него не было никаких вестей. Старый охотник сильно беспокоился и не знал чему приписать это опоздание. Однажды ночью прибыл к нам человек, одетый по-курдски, и передал охотнику письмо. Я только тогда и узнал, что охотник грамотный человек. Узнав, что письмо прислал Каро, он с жадностью начал читать. Я сидел рядом с ним, но он ничего не сообщил мне о содержании письма и как бы забыл о моем существовании. Прочитав письмо, он велел Мхэ оседлать коня и приказал Маро принести ему его оружие. Все это в доме Аво было обычным явлением, поэтому Маро принесла оружие и даже, когда охотник сел на коня, она не спросила отца, куда он едет. В это время старик, заметив меня, сказал:
— Я вернусь через несколько дней.
Посланный Каро отправился вместе с охотником.
Когда я вошел в комнату, Маро с обычной улыбкой на лице сказала мне:
— Опять мы остались одни…
Но я был так взволнован внезапным отъездом охотника, что ничего не ответил Маро. Она, видимо, обиделась на мою холодность и сморщив лицо, сказала:
— Какой ты злой, Фархат!
Сказав это, она больше и не взглянула на меня, засмеялась и выбежала из комнаты. Я остался один. Мое волнение росло. Меня возмущал поступок охотника, который не удостоил сообщить мне содержание письма Каро, несмотря на то, что хорошо знал, как я интересуюсь всем, касающимся моих товарищей и их дела, и как меня радует каждое известие о них. Почему он лишил меня этой радости? Почему я не мог знать, где находится человек, которого я не только уважал, но и любил?
Пока я размышлял, взгляд мой упал на то место, где сидел старый охотник и в глаза мне бросилась бумажка, которая там валялась. Я поднял ее. Это было письмо Каро. Старик Аво второпях позабыл забрать с собой письмо. Моей радости не было границ. Некоторое время в волнении рассматривал сложенный надвое лист бумаги, не будучи в состоянии читать. Весь лист был мелко исписан.
В школе отца Тодика Каро не доучился. Нo где же он научился так хорошо писать? Письмо было написано твердой, уверенной рукой, которая владеет пером также умело и искусно, как и мечом.
Письмо все больше и больше возбуждало мое любопытство. В письме Каро был тот же, что и в своих речах. Он говорил просто, ясно, без всяких прикрас и красноречия. Фразы его были кратки, вразумительны и вместе с тем глубоко содержательны. В письме его был тот же стиль. Впервые я видел человека, который писал так же, как говорил. А почему мой учитель не писал так, как люди говорят? То, что он писал, всегда оставалось для меня загадкой, которую понять было невозможно, о которой можно было лишь строить догадки.
Но и в письме Каро были места, которые остались непонятными мне. Темная, иносказательная форма тут скрывала, видимо, какую-то тайну, которая была известна лишь адресату письма.
Я приведу здесь несколько отрывков из этого письма, отрывков, которые я запомнил, которых никогда не забуду:
«С настоятелем монастыря апостола Варфоломея я уже виделся. Он оказался таким, каким я его хотел видеть. Все было готово. Этого монаха можно считать человеком, который является господином своего слова. Он не похож на монаха. Редкое исключение! Еще месяц тому назад он начал продавать ненужные монастырю вещи и образовавшуюся сумму употребил на покупку оружия. У несчастных крестьян тут до этого не было и ножа, которым они могли бы разрезать лук, а теперь в его округе у каждого крестьянина есть оружие. Всё это случилось благодаря настоятелю монастыря. Монастырь станет главной крепостью. Он по местоположению удобен для этого. Сам настоятель будет предводительствовать над ахбакцами. В битве у Асбистана он показал, что он на это способен».
Асбистаном называлось поле близ монастыря апостолов, где несколько лет тому назад произошло кровавое сражение между армянами и курдами из-за пастбищ. Новое племя курдов, переселившееся сюда из провинции Мар, не позволяло армянам пасти свои стада в Асбистане, который издавна принадлежал армянам. Спор разрешил меч и разрешил в пользу армян.
Через несколько строк Каро писал:
«На совещании с настоятелем того же Варфоломеева монастыря выяснилось, что противник сильнее, чем нам казалось. Два брата Омар и Осман, которые враждовали из-за власти над племенем Джалали, теперь примирились. Обе партии, на которые распалось племя, теперь вновь объединились. Вождь племени Шикак Махмуд, выдал свою дочь за сына Гадира, главы племени Раванд, и таким образом между обеими племенами дружественные отношения возобновились. С другой стороны, возобновилась старая вражда между племенами Мукры и Мамекан. Жена ага Рашида, не дождавшись, чтоб братья ее убитого мужа отомстили убийцам, сама, переодевшись, подстерегла убийцу и отомстила за мужа. Как тебе известно, эти два врага являются вождями двух различных племен».
Меня удивляло то, что Каро радуется, когда два курдских племени враждуют и печалится, когда они мирятся. Но подробности последнего события я узнал позже. Рашид был сыном главы племени Мамекан. Его подлинное имя было Крпо, но его прозвали Рашидом за великую его храбрость. Он был убит через коварство сына главы племени Мукри. Жена Рашида поклялась, что не снимет с лица своего траурного покрывала, пока не успокоит мужа в могиле. Это на языке курда значит: пока убитый не будет отомщен. Для роли мстителя отца она стала готовить своего двенадцатилетнего сына, но тот вскоре заболел и умер. Тогда она на несколько дней исчезла из шатра. Ее нашли у могилы мужа в тот момент, когда она, возложив голову убитого врага на могилу мужа, говорила: «Ныне да успокоятся твои кости!».
«Последние события могут служить залогом союза сирийского католикоса с нами, — продолжал Каро. — Здешний шейх разрушил древний сирийский монастырь и камни его употребил на постройку бани. Это был тот самый монастырь, в котором несториане издавна хоронили своих епископов. Как я слышал, католикос взбешен этим варварским поступком шейха. Сегодня был у меня его посланный. Католикос зовет меня к себе. Завтра утром я отправлюсь в Джоламерк. Удобный случай — нужно им воспользоваться…»
Сирийский католикос жил в Джоламерке, в селе Качанис, которое расположено у границы Ахбака. Сирийское племя, называвшееся Джуло, с незапамятных времен поселилось в горах Джоламерка и сохранило свою независимость, подобно лезгинцам в Дагестане. Католикос, который назывался Мар-Шимоном, являлся духовным и светским главой племени. У него было до тридцати тысяч воинов или, иными словами, вся его паства умела пользоваться оружием. Сам католикос носил меч. Джоламерк, окруженный Кордухскими горами, представлял из себя маленький Китай, который был закрыт для иноплеменных. Там жили только джуло и армяне. Если кто-либо из чужих попадал туда без особого разрешения сирийского католикоса, то каждый встречный джуло мог его убить. Все население этого края занималось скотоводством. Все свои нужды население удовлетворяло тем, что получало от своих стад. Племя джуло совершенно не сносилось с внешним миром. Оно жило совершенно замкнуто. Это племя отличалось раздражительным, гневным, надменным характером. Люди этого племени были одновременно и храбры, и добродушны. По зачем было Каро заключать союз с этими дикарями и с их патриархом?..
«Здесь (в монастыре апостола Варфоломея) я получил несколько писем. Н. К. В. пишет из Варагского монастыря, что дела там плохи. Курды напали и ограбили Айоц-дзор. Селение Артамед за свое сопротивление превращено в пепел. Враги подожгли село ночью. Более ста человек — стариков и детей, не сумевших убежать, сгорели. Это чрезвычайно грустное по существу известие все же меня обрадовало. Айоц-дзор хоть теперь почувствует свою сшибку. Он долго не хотел участвовать в общем деле… О лечении начинают думать тогда, когда больной сляжет…».
Читая последние строчки, я пришел в ужас. Жестокость Каро переходила всякие границы. Более ста стариков и детей сожжены, и это его радует, потому что он может использовать этот случай для своих дьявольских целей. А цель? Я не знал, в чем она заключалась.
«Из Муша и Битлиса нет никаких известий. Старшина Дадвана пишет, что „там все готово“. В Шатахе народ снова волнуется. Архимандрит из Духова монастыря продолжает свое предательское дело. Как быть с этим Васаком? Пошлите к нему Мхэ. Мне кажется, что он сумеет успокоить этого черного демона…»
На следующее утро, после отъезда охотника, Мхэ исчез. Через несколько дней до нас дошел слух о том, что архимандрит Духова монастыря был убит в своей келье. А дня через два после этого появился Мхэ.
«Аслана я отправил в Муш и Битлис узнать, каково там положение. Саго поедет через Хнус в Эрзерум и Баязет и вернется через Хой. Мурад и Джаллад отправились в Мокский край и в Сасун. Каждому из них дан месячный срок, в который они должны окончить свое путешествие-исследование, и сделать соответствующие распоряжения. Каждому из них я дал необходимые инструкции. Сегодня двадцатое июля, стало быть к двадцатому августа все снова соберутся в монастыре апостола Варфоломея с отчетом о своей деятельности».
Мурад и Джаллад это были те два молодца из Курдистана, которых я видел в арабском минарете. С тех пор они исчезли с моих глаз. Теперь я видел, что они связаны с делом Каро.
«А ты, мой старый друг, как только получишь настоящее мое письмо, поезжай к главе езидов Мир-Масуму. Он твой старый приятель, поэтому было решено дело заключения условий с ним возложить на тебя. „Ручку топора, которым рубят лес, делают из дерева…“. Курд против курда будет хорошим орудием в наших руках…».
Езиды, как читатель помнит, представляют из себя курдское племя, отличающееся от других племен своей религией. Другие курдские племена их всегда преследуют. Это племя было единственным, которое жило с армянами в мире и дружбе, хотя и обладало всеми разбойничьими чертами характера, которые свойственны курдам.
Курды-магометане считали езидов неверными и относились к ним крайне враждебно. Езиды представляли первоначальный тип мидийского племени и сохраняли привычки магов. Прочитав то, что писал о езидах Каро, я понял, с какой целью уехал старый охотник.
В письме несколько строк было посвящено мне.
«Очень беспокоюсь о Фархате. Я его оставил больным. Как его здоровье? Сообщите мне о нем. Позаботьтесь и поухаживайте за этим диким тигренком, в нем скрыты богатые силы, хотя и в необработанном виде…».
Читая последние строки, я пришел в умиление, и слезы потекли из моих глаз. Я не мог уже продолжать чтение…
Истинная цель Каро, однако, опять оставалась для меня тайной. Я не знал, что он намеревается предпринять и зачем рассылает товарищей в разные стороны. Какова была цель поездки самого Каро к сирийскому католикосу, к этому полудикому воину и первосвященнику. Каро был не из тех людей, которые строят воздушные замки и гонятся за неуловимой мечтой. Он сеял лишь там, где наверняка надеялся собрать жатву. Но какую же пользу мог извлечь он из всех этих тайных приготовлений?
Вот какие мысли овладели мной после чтения письма. Я знал Каро, когда он был еще подростком — молчаливым, задумчивым и ненавидящим всякое зло. Но я не знал, что сталось с ним после того, как он покинул школу. Где он был все это время? Что делал? Зачем снова вернулся? Общественное мнение было не в его пользу. Его считали не более, не менее, как смелым авантюристом. Но мог ли быть авантюристом человек, который всегда думал о благе бедняков и несчастных, человек, который трудился ради спокойствия угнетенных?
Внутренний голос отвечал мне: «нет».
Однако, вместе с тем, при всей доброте своей, Каро совершал такие поступки, которые не были поступками доброго человека. Тайну, которую открыла мне Маро у развалин часовни в Ганли-Даре, под сенью священных деревьев, тайну о том, как Каро убил одного из лучших своих товарищей, юношу из Индии, из-за простого подозрения — я еще не забыл, я помнил еще это ужасное преступление. А теперь в своем письме он предлагал старому охотнику новое злодеяние — «успокоить» архимандрита из Духова монастыря, отрубить голову помазанника, причем роль палача возлагалась на полупомешанного Мхэ. «Будет ли участвовать в таком кровавом предприятии старый охотник?» — спрашивал я.
С неудержимым хохотом вошла Маро. Приложив руки к груди, она старалась удержать душивший ее смех, но это ей не удавалась. Она упала на стул и умирала от смеха.
— Что случилось? — спросил я.
Она не могла ответить.
Вдруг двери с шумом широко распахнулись и послышался голос Мхэ.
— Какой черт унес мои лапти?
Огромная фигура его металась по комнате в яростном гневе. В руке он держал огромный кнут.
Маро сквозь смех стала уверять Мхз, что она не виновна в утере его лаптей и очень сочувствует ему. Затем она добавила, что лапти были сделаны из совершенно сырой кожи и целый год висели на стене в хлеву, т. к. Мхэ их не носил, а прятал, чтоб надеть их на пасху. Лапти совершенно высохли и скорчились. Сегодня Мхэ снял их со стены и положил в воду, чтоб они размякли и можно было бы надеть на ноги. Но проклятая собака, воспользовавшись отсутствием Мхэ, украла его лапти, и Маро только что видела, как пес в углу уплетал лакомый свой ужин — лапти Мхэ.
Маро все это рассказала непринужденно и шутливо, и это еще больше взбесило Мхэ.
— Ты ведь знаешь, как я люблю тебя, Мхэ, — добавила она. — Так неужели ты думаешь, что я могла бы отнестись невнимательно к твоим лаптям?
— Знаю… — пробормотал Мхэ и, кинув на прекрасную девушку дикий взгляд, вышел вон.
— Ты знаешь, Фархат, ведь этот дурак влюблен в меня, — сказала мне Маро.
— Разве можно увидеть тебя и не влюбиться?
Она сделала вид, что не услышала моих слов.
— Несчастный! Он до сих пор хранит в кармане мой чулок. Вот уже сколько лет! Сколько раз я видела, как он достает его из кармана, любуется, целует и опять прячет. Однажды я заболела. Была зима. И он, бедняжка, всю ночь не спал. Сидел за дверью и прислушивался через щель как я дышу, как вздыхаю или стону. Часто я слышала, как он плачет. Такой зверь, а плакал! Ведь моя комната выходит во двор — вот он там на дворе и сидел, на снегу, в холоде.
— Должно быть он иногда говорит тебе комплименты.
— Нет, не говорит. Он только смотрит на меня. Задумчиво смотрит и очень радуется, когда я его браню.
— Видимо, это его забавляет.
— Да, что-то в этом роде. Однажды он сказал мне: «Маро, дай коснуться рукой твоих волос».
— Ты рассердилась?
— Нет, не рассердилась. Если бы это сказал Саго, то я бы рассердилась. Но чтобы Мхэ ни говорил, я на него не рассержусь. У него чистое сердце. Он не понимает, что такое любовь.
— А ты понимаешь?
Маро ничего не ответила, т. к. в эту самую минуту послышался визг собаки, который, однако, сразу же умолк.
— Боже, этот дурак, видно, убил собаку, — сказала Маро и, захватив свет, выбежала вон.
Я тоже вышел. Действительно, собака неподвижно валялась во дворе. Мы с Маро при свете увидели, что голова собаки совершенно размозжена ударом кнута с железным наконечником.
— Хоть сам бы околел, дуралей этакий, — говорила Маро. — Чего ради убил собаку-то бедную?
Мхэ, стоявший тут же у своей жертвы, ничего не ответил. Он пошел к воротам, отодвинул камень и, открыв ворота, ушел во тьму,
— Куда он ушел? — спросил я.
— Бог его знает. Раз он взял свою дубину и надел лапти, стало быть ему далеко идти. А то целый год ходит босиком. Обувь кажется ему лишней обузой.
— Но у него и сейчас не было обуви.
— Да ведь собака же съела! Запри-ка ворота, Фархат.
Я подошел к воротам. Камень, который Мхэ отодвинул в сторону одной ногой, как щепку, я пододвинул с великим трудом. Маро, увидя это, засмеялась.
— Ведь этак и я бы могла подвинуть камень.
— А ну, попробуй.
И действительно, Маро взяла да подняла камень с земли.
— Ты на самом деле сильная, Маро, потому-то Мхэ и любит тебя, что ты также сильна, как и он.
— Чтоб сгинул ты, окаянный! Я его больше не буду любить, — ответила она, взглянув на убитую собаку, огромный труп которой лежал во дворе.
Другие собаки подошли и лизали рану своего товарища. Словно хотели исцелить его.
Мы вошли в комнату.
— Маро, я знаю, куда ушел Мхэ.
— Куда?
— Не скажу. Боюсь как бы ты не проговорилась.
— Я же не ребенок.
Я рассказал ей все, что знал о цели путешествия Мхэ.
Лицо ее покрылось тенью, и она заговорила дрожащим сердитым голосом.
— Я этому верю. Он сделает. Он готов сделать все, что ему прикажет мой папа. Ах, папа!..
Она замолкла.
Через минуту она сказала:
— А ты знаешь, Фархат, что Мхэ убийца.
— Как?
Маро рассказала мне о том, что Мхэ не здешний, а из какой-то далекой-далекой страны, название которой она не помнит. У Мхэ была сестра, по его словам очень красивая. Сын помещика их села заглядывался на его сестру. Сестра сказала об этом Мхэ. Сын помещика был перс. Однажды, когда сестра Мхэ вышла в поле, сын «ага» поймал ее и мучил… Тут Мхэ налетел на него и ножом отрезал ему голову. А затем покинул родину и убежал сюда…
Я заметил, что Мхэ не виноват, т. к. и я бы так поступил, если бы кто-нибудь осмелился обесчестить мою сестру.
— А я сама бы убила такого нахала и не позволила бы, чтоб за меня вступился брат, — ответила Маро. — Но Мхэ и тут много чего натворил…
— Что именно?
— Не спрашивай, я не могу сказать. Отец велел никому об этом не говорить.
— И мне тоже?
— Да, и тебе.
Я ясно видел, что у Маро невозможно вырвать эту тайну, т. к, она была не из наивного десятка. Тогда я спросил:
— А почему твой отец держит у себя убийцу?
— Именно потому, что он убийца.
— А разве убивать хорошо?
— Дурных людей, конечно, хорошо.
— Почему же ты сердишься на Мхэ?
— А потому, что он убил собаку.
— Разве собака лучше человека?
— Многих людей, дурных, конечно, как например курды. Собака охраняет наш дом, а курды разоряют его.
«Точь в точь отец», — подумал я.
— Ты знаешь, какие воры эти курды? У них даже дети воры. Как только вылезут из колыбели, тотчас начинают воровать. В прошлом году каждый день у нас пропадала по одному цыпленку. Из двенадцати осталось всего три цыпленка. «Кто их крадет?» — спрашивала я. Отец уверял, что их уносит ястреб. Мхэ говорил, что лисица. Я заделала все щели, чтоб лиса не могла бы проникнуть во двор. Одну только щелку оставила, чтоб если пройдет, поймать ее. Сидела ночами и сторожила — но никакой лисы не увидала. Днем не только ястреб, но и ворон не пролетал над нашим домом. «Кто же уносит наших цыплят?» — опять спрашивала я. Однажды, смотрю, Гюли, дочь курда, нашего соседа, тихонько вошла в сарай и стала звать цыплят. Цыплята, привыкшие к ее голосу, тотчас сбежались. Она стала кормить их зерном, и увела от дома, к обрыву. Видишь, какая хитрая? Я настигла ее, когда она сцапала цыпленка и хотела унести. «Чертовка, куда это ты несешь нашего цыпленка?» — крикнула я и схватила ее за волосы. Она хотела оцарапать мне лицо. Тогда я повалила ее наземь и стала душить, пока не явился Асо и не отнял ее из моих рук.
— А большая была она? — спросил я.
— На целый аршин выше меня ростом. И до сих пор еще она таит злобу и говорит, что когда-нибудь убьет меня. Несчастная! Нашла кого убивать! Орех не для ее зубов!
Последние слова Маро произнесла с особой гордостью.
— Ведь все курды такие, — продолжала она. — Как только заметят, что ты боишься их, они тотчас садятся тебе на голову. А если разок покажешь силу, тогда они и не подойдут больше. С тех пор ни одна из наших кур не пропадала. Ну, я заговорила тебя! Может подумаешь: «Чего она тараторит, как трещотка!..».
— Нет, я этого не скажу. Ты хорошая девушка.
— В самом деле?
— Ей богу.
— Тогда дай ухо, я что-то тебе скажу.
Я приблизил ухо к ее лицу, она что-то прошептала, и я почувствовал, как ее горячие уста коснулись моего лица.
Утром я проснулся очень рано.
Из окна я видел, как Маро доит коров. У нее рукава были засучены до самых локтей. Как прекрасны были эти полные круглые руки! Я жадно смотрел на них. Она была без передника, и через ворот рубашки видна была прекрасная грудь. На голову она надела платок, из-под которого выбились ее густые волосы, развеваемые утренним ветерком. Никогда Маро не казалась такой пленительной, как в это утро. В своей красной рубашке, которая доходила до самой земли, она представляла воплощение всей невинности пастушеского быта.
Она кончила доить и погнала коров к стаду.
Хатун была занята топкой «тонира». Жена Асо, невестка охотника, укрытая покрывалом, как привидение, ходила вокруг «тонира», исполняя поручения старухи Хатун. За все время моего пребывания у охотника мне ни разу не удалось увидеть ее лицо или услышать от нее хоть слово. Она ни с кем не разговаривала, за исключением Маро и своего мужа. С последним, однако, она могла говорить лишь с глазу на глаз, наедине, когда не было третьего лица.
Больше никого из домашних я не видел. Толька дети Асо толкались около матери, прося есть, а та била их по головам, приказывая ждать. Маро была права, подумал я, когда после отъезда отца сказала: «Мы опять остались одни».
И в самом деле. Охотник уехал к вождю езидов. Мхэ исчез, как черт. Асо с поля не возвращался домой. Он был занят своей работой. Старая Хатун после стряпни на кухне садилась в тени под навесом и пряла. Жена Асо не знала покоя от своих детей. Кто же оставался? — Я и Маро, у которых было довольно много свободного времени: сиди, болтай и смейся, сколько душе угодно!
Скоро Маро вернулась и подошла к моему окну. Она хотела узнать сплю я или уже встал. Увидя меня уже одетым, она вошла ко мне в комнату. Лицо ее было печально.
— А знаешь, Фархат, когда я возвращалась через село, то из всех домов слышен был запах «назука», «гаты» и халвы. Все готовятся на богомолье.
— Куда?
— Разве ты не знаешь? Ведь сегодня четверг, завтра пятница, а послезавтра…
— Суббота.
— Ну да. А в субботу праздник св. богоматери. Весь Ахбак будет там, в монастыре…
— И весь Салмаст будет там, — добавил я.
И в самом деле, в этот день в монастырь богоматери стекалось огромное множество богомольцев из Салмаста и Ахбака.
Не знаю, почему, имя богоматери напомнило мне детство. Каждый год моя мать везла меня с сестрами туда, на богомолье, на празднество.
— Что же, все пойдут, а я останусь? — с досадой спросила Маро.
— Поезжай и ты.
— С кем же? Отца нет дома. Мхэ исчез. Брат не охотник до таких вещей. Кто же меня повезет?
— Я.
— Ты шутишь, Фархат.
Я ее уверил, что не шучу, что я сам бы с удовольствием поехал туда, в монастырь на престольный праздник, т. к. в числе богомольцев будут многие из наших горожан, а может быть и некоторые из моих родственников, с которыми я давно нахожусь в разлуке.
— Может быть ты там увидишь свою мать и сестер своих, — сказала Маро.
— Очень возможно.
— Ладно. Но я ведь без разрешения брата не могу ехать. Попроси ты его, чтоб отпустил меня с тобой. Скажи, что сам ты собираешься туда и вот хотел бы меня тоже взяты с собой. Асо тебе не откажет. Ну, скажешь, да?
— Хорошо. Скажу. Я сейчас же пойду к Асо и получу для тебя разрешение.
Маро, радостная; нежно обняла меня, точно ребенок, которому обещали купить игрушку, а затем оставила меня и выбежала из комнаты, говоря:
— Погоди, принесу немного молока, выпей и так отправляйся, а то ты ведь голодный.
Скоро она принесла огромную чашу с молоком и кусок хлеба.
Позавтракав, я тотчас отправился к Асо.
Сперва Асо затруднялся отпустить Маро, говоря, что за домом некому будет смотреть, что дом нельзя оставлять без присмотра, т. к. часто случаются кражи, что если он ее и меня отпустит, то сам должен вернуться домой и некому будет тогда сторожить его пашню. Затем он прибавил, что проклятые курды — настоящие варвары, грабят беспощадно, берут все, что могут, а остальное уничтожают и так только уходят. Он рассказал мне и о том, как он целыми ночами не спит с ружьем в руках, сторожа пашню и скот. Не успеешь оглянуться, говорил он, как угонят скот. И наконец, он добавил, что Мхэ и охотник уехали, надеясь на меня, что если и я уеду, кто же будет смотреть за домом и т. д.
Я возразил ему, что наша поездка продлится не больше недели, и что не трудно будет на это время нанять кого-либо, в качестве сторожа.
Тогда Асо глухо намекнул на то, что общественное мнение осудило бы наше столь непривычное для здешних нравов поведение. Девушке, по здешним обычаям, нельзя ехать на празднество с чужим молодым человеком.
Хотя намек Асо был правилен, но я возразил, заметив, что для меня Маро является тем же, чем она является для него самого: она моя сестра. Ведь мы все, добавил я, с детства росли вместе, как члены одной семьи.
— Это правда, — сказал Асо, — но разве ты видел у нас, чтоб сестра отправлялась куда-нибудь в далекое место на богомолье со своим братом?..
— Нет, не видел.
— Чего же тогда разговариваешь? Корову привязывают к корове, вола к волу, теленка к теленку. Так и люди.
Асо имел привычку приводить примеры из жизни животных.
— Тогда я поеду один, без Маро, — сказал я.
Асо ничего не ответил. Он погрузился в размышления.
— И может, больше не вернусь, — добавил я.
Это его смутило, т. к. в моем тоне он заметил обиду. Кроме того, он знал, что его отец хочет держать меня у себя. Он не хотел давать мне повода, чтоб я ушел от них в отсутствии отца, т. к. тогда ответственность легла бы на него.
Асо был искренним человеком и не умел лицемерить или хитрить. Он сказал, что Каро, уезжая, поручил меня его попечению, а отец велел обращаться со мной, как с братом, чтоб в доме я не чувствовал стеснения. Затем он шутливо добавил:
— Ты ведь с детства был упрямым, Фархат. Притом, я знаю, что если и успокою тебя, то Маро не удастся успокоить. Ведь она настойчивее тебя. Поезжайте. Бог с вами. Делайте, как хотите, я умываю руки.
— Маро хочет, чтоб это было по твоей воле.
— Тогда пусть берет с собой и Хатун.
— Опять «корову с коровой»?..
Асо засмеялся и сказал:
— Сестра моя чересчур любит тебя, Фархат.
— Откуда ты знаешь?
— Она сама мне сказала.
— Пусть любит, тем лучше.
— А ты?
— Я? Мы всегда любили друг друга, когда еще были детьми.
— Та любовь была иная.
— Любовь одна. Она не меняется.
— Ты человек начитанный, Фархат, тебя не переспоришь, — сказал Асо и поднял кнут, чтоб погнать волов, запряженных в соху.
Я удалился.
Было удивительно, что я считался начитанным, ученым, образованным человеком, хотя всего-то знал почти только несколько «шараканов». Конечно, в глазах Асо всякий начетчик был ученым. А мне моя тогдашняя ученость кажется теперь смешной. От пашни Асо до дома было довольно далеко. А я торопился домой, чтоб обрадовать Маро полученным мной от ее брата разрешением ехать на богомолье. Поэтому я избрал кратчайший путь через ущелье и холмы. Нужно было мне спуститься в ущелье и затем немного пройти по холмам, на одном из которых и стоял дом охотника. Солнце уже давно взошло, но его не было видно, т. к. день был мглистый. Глухое и темное ущелье походило на могилу. Тропинка спускалась в ущелье то извиваясь среди скал и утесов, то пропадая среди травы. По этой крутой и узкой тропинке могли спускаться только дикие козы.
Я был погружен в думы и почти не замечал трудности пути. Меня бесконечно радовала предстоящая поездка в монастырь богоматери. Я думал о том, что могу там встретить многих из наших горожан, а главное, может быть встречу мать и сестер своих. Моя мать каждый год в день престольного праздника отправлялась в монастырь богоматери на богомолье. Как она обрадуется, увидя меня, думал я. А как обрадуются сестры — Мария и Магдалина. Они должно быть стосковались по мне, а может быть считают меня совсем погибшим.
Наконец, думал я, может встречу Соню, отец которой, как священник, вероятно приедет вместе с горожанами (ведь это день жатвы для него!) и со своей семьей. Что скажет Соня, когда увидит меня?
Я впервые после приезда к охотнику вспоминал с тоской о нашем доме, о родном крае и о тех людях, с которыми вместе рос и воспитывался.
Среди зелени показался ручеек, который катил свои чистые струн в ущелье. Я нагнулся, чтоб напиться, но оказалось, что ручеек несет массу песчинок и пить из него невозможно. Тогда я стал искать родник, откуда он вытекает. Я стал подниматься по склону холма, ища исток ручья. В тумане передо мной мелькали какие-то две фигуры, но я не мог их ясно различить. Они то сходились, то снова расходились. Вот они слились и образовали какую-то движущуюся массу. Я подошел ближе. Две женщины, сцепившись, душили друг друга. В руке одной из них блеснул нож. Я подбежал к ним. Маро повалила наземь какую-то женщину и старалась вырвать у нее нож. Картина была жуткая. Они дрались как разъяренные львицы. Противница Маро была курдиянка. С большим трудом удалось мне их разнять.
— Я тебя, окаянную, все-таки убью, ты от меня не уйдешь, — сказала курдиянка, обращаясь к Маро. Ее прекрасные глаза горели как глаза рассвирепевшего зверя.
Маро ничего не сказала. Она была так взволнована, что не могла говорить и лишь окинула свою противницу насмешливо-презрительным взглядом. Курдиянка прекрасна, когда она охвачена яростным гневом. В такие минуты больше гармонии между ее душой и внешностью. В такие минуты душа ее проявляется во всей своей героической отваге.
Я не мог не любоваться этой вольной дочерью гор, хотя она всего за минуту до этого пыталась убить Маро.
— Почему ты хотела убить эту девушку? — спросил я у курдиянки.
— Ты не знаешь, ага, — она приняла меня за турка. — Как хитра эта девушка, точно она и не «фла». Она осмеливается поднять руку на меня. Она хотела задушить меня. Разве какой-нибудь армянин посмеет сделать это?
— А почему же армянин не может сделать этого?
— Армянин — собака, как только залает, бей его по башке, и он успокоится.
Кровь ударила мне в голову. Руки мои дрожали. Но чем была виновата курдиянка, когда она поносила нацию, которая сама своей низостью дала повод к такому мнению о себе.
Но Маро не вытерпела. Она снова бросилась на курдиянку и одним ударом свалила ее с ног. Мне с большим трудом удалось вырвать из ее когтей, ее, не менее разъярившуюся, жертву.
— Пусти, я хочу задушить ее, — говорила Маро.
— Сука! — кричала курдиянка.
Я заметил, что у Маро рука ранена. Когда она пыталась отнять у курдиянки нож, ранила себе палец, но увлеченная борьбой, не чувствовала боли. Я хотел перевязать ей рану, но она не позволила, сказав, что перевяжет сама. Она пошла к роднику и стала мыть рану. Курдиянка накинула на плечо мешок, в котором лежал барашек, и направилась в село.
— Куда несешь барашка? — спросил я.
— Несу «божьему человеку», — спокойно ответила она.
— Кто такой «божий человек»?
— Он пишет талисманы и ими может внушить юноше любовь.
— Значит, ты любишь кого-то?
— Да, сына Ахмета, Сафо. Он отважный охотник.
— А этот барашек из стада твоего отца?
— Нет, я украла его по пути.
— Должно быть у армян, не правда ли?
— Конечно. У курда я не стала бы красть.
— А далеко отсюда до шатра твоего отца?
— Наш шатер за Хана-Сором. Я оттуда ушла еще до рассвета. Отец не заметил, как я ушла.
Курдиянка прошла более трех миль. Она посмотрела на небо, чтоб узнать время и, собираясь уходить, сказала:
— Мне придется идти долго. «Божий человек» живет далеко. Вон там, за синими горами, Если когда-нибудь тебе придется пройти через Хана-Сор, спроси шатер отца Гюли. Его называют Рахимом сыном Рахмана. Он вождь племени билбасов. Гюли тебя очень полюбила, ты помог ей. Глаза твои похожи на насурьмленные глаза ее Сафо. Гюли даст тебе отдых в шатре своего отца и месячного барашка зарежет для тебя.
Мне захотелось на ласковые слова курдиянки ответить комплиментом и я сказал:
— Гюли похожа на Кяфар-гюли.[13]
На темном прекрасном лице курдиянки появилась улыбка, но она быстро отвернулась от меня и, указывая на Маро, сказала:
— Бог даст, когда-нибудь я убью эту чертовку проклятую.
Маро уже вымыла и перевязала рану. Я подошел к ней.
— Знаешь, кто такая была эта девушка? — спросила она.
— Гюли. Она шла к колдуну, чтоб взять у него талисман и этим приворожить сердце своего возлюбленного.
— Откуда ты узнал это? Ты знаешь даже как ее звать!
— Она сама мне сказала.
— А ты значит, Фархат, порядочно пококетничал c ней. Ты хитрый!
— Она мне, говоря по правде, очень понравилась,
— Потому что ранила мне палец? Да?
Глаза Маро загорелись ревностью,
— Нет, не потому, а потому, что она красивая девушка.
— Дурак!
— Я хотел только разозлить тебя, Маро.
— Я без того зла.
— На меня?
— Да. Почему не дал, чтоб я ее убила.
— А ты знаешь, что бы с тобой сделали курды?
— Убили бы. Ну и пусть. Когда-нибудь должна же я умереть, не все ли равно когда умереть?
— Тогда я остался бы без Маро.
Она ничего не ответила. Через минуту она спросила:
— А что сказал Асо?
Я ей ответил, что Асо согласился на нашу поездку, но только выразил желание, чтоб и Хатун поехала с нами.
— А рана твоя не помешает нашей поездке? — спросил я.
— Нет, это пустяк. Рана небольшая, — ответила она.
— Она пошла к колдуну за талисманом, — сказал я.
— Несчастная! Ее отец глава племени, а она полюбила какого-то бедного охотника из-за того только, что тот хорошо поет и что у него красивые глаза.
— А как ты с ней встретилась?
Маро объяснила, что не вытерпела и пришла мне навстречу, чтоб поскорей узнать о результатах моих переговоров с Асо. Гюли сидела у родника и как только увидела, сразу накинулась на нее с ножом.
— А почему она враждует с тобой? — спросил я.
— Это старая история, — ответила Маро, — Однажды племя их зимовало в нашем селе. Гюли жила недалеко от нашего дома. Каждый день мы замечали, что одной курицы у нас не хватает. Отец думал, что кур наших крадет лиса. Однажды я села сторожить и вместо лисы появилась Гюли. Она тихонько вошла в сарай, поймала двух кур и хотела сбежать. В эту минуту я вышла из засады и схватила ее за волосы. Я повалила ее и хотела задушить, но Мхэ вырвал ее из моих рук. Вот с тех пор она и враждует со мной.
— Ты и сегодня бы ее задушила, если б я не подоспел. Но я эту историю о Гюли уже слышал от тебя.
— Слышишь, никому не рассказывай о сегодняшнем случае, — сказала она.
— А рана на твоей руке?
— Я скажу, что сама поранила.
— Хорошо.
— Ну пойдем.
Рана Маро оказалась не такой легкой, как ей казалось. Но она не обращала на нее внимание и целый день была занята приготовлениями к поездке. Я видел, как она одной рукой месила тесто для хлеба и для «назуков», и как старательно она приготовляла халву.
Старушка Хатун тоже суетилась. Она побежала к молочному торговцу купить свечки и ладан. Эти вещи она покупала на те деньги, которые сэкономила и припрятала для таких душеспасительных дел. Она старалась поскорее связать вторую пару носков, предназначенных для настоятеля монастыря, чтоб он в своих молитвах поминал бедную Хатун.
Все это делалось с благочестивым рвением и горячим вдохновением.
Только Маргарит, жена Асо, была грустна. Ей было тяжело, что Маро и Хатун поедут на торжество, а она останется дома. Отчего ее не отпускали? Разве у нее нет души? Разве она не хотела бы приложиться к святыням? Наконец, ведь и ей нужно бы хоть раз вырваться из хаты охотника и взглянуть на вольный божий мир. Маро живет вольной птицей, уходит куда вздумается, нет ей запрета, а Маргарит должна сидеть дома и это только потому, что Маро еще девица, а она уже замужняя женщина… Должно быть так думала Маргарит, хотя и не произносила ни одного слова протеста, кипевшего в глубине ее сердца.
И действительно, в армянской семье положение невестки иное, чем положение девушки. Девушка пользуется довольно широкой свободой. Она с кем угодно может говорить, она может бывать всюду — у соседей, в поле, конечно, в пределах скромности. Ее лицо не закрыто фатой, и язык не связан. Но с того дня, как она обручилась, она порывает все свои связи с внешним миром. Она становится собственностью мужчины. Ее мир замыкается стенами дома ее мужа. Уста ее закрываются. Она не сможет говорить ни с кем. Лицо ее покрывается густой фатой. Она никому не сможет показывать своего лица. Она живет лишь для своего мужа, как его святыня, скрытая от всех. Никто не может взглянуть на нее.
Именно в таком положении и была Маргарит.
Это положение должно было внушать ей чувство зависти к вольной жизни Маро и, даже, к жизни старой Хатун, которая уже прожила свой век и стала негодной для жизни. Юность и дряхлость были свободны от гнета семьи.
Накануне нашей поездки я пошел в конюшню к помощнику Мхэ — Ато и велел хорошенько накормить лошадей, когда еще воздух свеж, могли выехать. Когда я вернулся в свою комнату там было уже темно. Но против обыкновения, ко мне в этот вечер Маро не пришла с лампой. К моему удивлению, на этот раз лампу принесла Маргарит. Вместе с ней, держась за полу ее платья, вошла и маленькая Салби — старшая дочь Асо. У девочки было такое испуганное лицо, и она так крепко держалась за полу матери, точно кто-то собирался у нее отнять ее мать. У Маргарит лицо было покрыто густой красной фатой, которая спереди спускалась до груди, а сзади покрывала всю ее спину. Не подымая фаты, она молча поклонилась мне и поставила лампу на стол. Мне показалось, что она не хочет уходить, она задержалась и, видимо, что-то хотела сказать мне. Она стала у дверей, а маленькая Салби стала перед ней. Мать толкнула дочь в бок. Девочка подняла к ней свои блестящие глаза и спросила:
— Что сказать?
Мать нагнулась и что-то шепнула дочери на ухо.
— Скажи, блатец, ведь и я бедная…
Салби смутилась. Она успела позабыть половину фразы матери. Мать снова толкнула ее в бок и снова шепнула ей, чуть слышно:
— Дура, не так!
Девочка-переводчица громко повторила слова матери, относившиеся к ней.
— Дула, не так!
Мать рассердилась на свою переводчицу и еще сильнее толкнула ее в бок. Салби покачнулась и чуть было не упала.
— А как? — с досадой спросила она.
— Чертовка, хоть бы сдохла ты! Скажи: «Братец, все отправляются на богомолье, а я одна должна остаться, разве я не бедная?».
Салби передала:
— Чертовка, хоть бы сдохла ты…
Мать снова толкнула ее, и девочка, заплакав, выбежала из комнаты.
— Сестрица, я понял в чем дело, — сказал я ей.
Она неподвижно и молча ожидала, что скажу я дальше.
— Ты тоже хотела бы поехать с Маро на богомолье, не так ли?
Она утвердительно кивнула головой.
— А почему же Асо тебя не отправляет?
Она повела плечами — мол, не знаю.
— А ты хотела бы, чтоб я попросил Асо?
Она поклонилась — мол очень буду благодарна.
В эту минуту вошла Маро. Лице ее выражало удивление.
— Ты что тут делаешь? — спросила она у Маргарит. Невестка указала на лампу — мол, лампу принесла. — Маргарит тоже хочет поехать с нами, — сказал я. — Пусть поедет, тем лучше. Но что скажет Асо?
— Я его попрошу.
Маро обрадовалась, подошла к Маргарит, подняла ее фату и сказала:
— Перед кем ты закрываешь свое лицо? Почему ты с Фархатом не говоришь? Разве можно сестре не разговаривать с братом? Фархат и мне, и тебе — брат.
Маргарит скоро опять покрыла лицо фатой, однако, я успел увидеть ее лицо. Оно походило на цветок не видевший солнца и увядший в тени.
Маро снова попыталась открыть ее лицо, но Маргарит что-то шепнула ей и выбежала из комнаты. Маро смеялась.
— Что она тебе шепнула? — спросил я.
— Она говорит — «Разве не грешно говорить, что Фархат тебе брат?»
— А почему же грешно?
— Потому что, когда парень и девица становятся названными братом и сестрой, то они…
— Не венчаются.
— Да. В нашем селе один парень с девицей целовались, когда венчались, и назвались братом и сестрой. Потом родители хотели их поженить, но они не поженились, сказав, что это грех, хотя еще до сих пор они любят друг друга.
— Но ведь когда венчаются, тоже целуют Евангелие и крест.
— Да, но тогда они не становятся братом и сестрой.
— А чем же становятся?..
— Разве сам не знаешь чем?..
— Знаю. Ты змея Маро. Ты открыла лицо Маргарит, и она вероятно рассердилась.
— Нет, она не рассердится. У Маргарит хорошее сердце. Она тебя очень любит. Когда мы поедем к богоматери, я заставлю ее заговорить с тобой. Станьте там с ней братом и сестрой! Тогда она будет говорить с тобой и не будет закрывать при тебе своего лица. Но теперь нельзя, порядок наш не таков, она стесняется.
— А когда ты станешь невестой — тоже закроешь лицо и не будешь разговаривать с людьми.
— А как же? На то и буду называться невестой!
— А как же ты укротишь свой соловьиный язык?
— Научусь. Ведь муж бьет ее, если жена показывает свое лицо чужому мужчине.
— Я не буду бить.
Маро засмеялась.
— А что скажут другие? Разве не скажут — «какая она бесстыдная невестка?»
Вошел Асо. Узнав, что мы утром рано выезжаем, он пришел с поля, чтоб сделать распоряжения по дому.
Хотя и с трудом, но мне, все же, удалось убедить Асо, чтоб он отпустил с нами и Маргарит. Но тут возникло другое затруднение. К нашей группе прибавилось еще два человека — Маргарит и маленькая Салби, которая узнав о том, что ее мать отправляется на богомолье, расплакалась и заставила нас включить в состав идущих и ее. А у нас были только три лошади и ослик. На ослика решено было нагрузить наш провиант и маленькую Салби. Для Хатун не было лошади. В селе нельзя было нанять лошадь, так как ни у кого в этом селе, кроме охотника, не было ни лошадей, ни ослов. Но Хатун сама вывела нас из затруднения, заявив, что она дала обет семь раз отправиться на поклон к богоматери пешком. Шесть раз она уже ходила, теперь хотела пойти в седьмой раз. Хотя и трудно было бы старухе целых три дня идти пешком, однако она не хотела отказаться от своего обета и уверяла, что сумеет пройти путь без особого труда. Мы все же обещали временами сажать ее на коня, чтоб дать ей передышку.
Маро и Маргарит долго спорили, кому из них сесть на коня Асо и кому на кобылу. Победа осталась, конечно, за Маро. Маргарит пришлось согласиться ехать на кобыле.
Маро была тщеславна. Она хотела появиться среди богомольцев на хорошем коне и показать себя ахбакским девушкам, как достойную дочь их «мира». О мужчинах она не думала, а хотела лишь возбудить зависть своих подруг.
«Мир» являлся главой племени и пользовался большой популярностью и авторитетом. Отец Маро был «миром» ахбакских армян. Поэтому все ее знали, и поэтому Маро старалась не ронять достоинства своего отца и поддержать его престиж некоторым внешним блеском. Не шутка быть дочерью «мира»! И Маро заботилась о своем наряде и внешности. Наряд ее состоял из головного убора, украшенного золотыми и серебряными монетами, серег, которые она носила на ушах и на носу, колец, ожерелья, серебряного пояса и массы разноцветных бус.
Она позаботилась и обо мне. Она не хотела, чтоб я появился в своем поношенном костюме. После того как я удрал из школы отца Тодика, я не менял своего костюма, так как у меня не было другого.
Поздно ночью ко мне явилась Маро совершенно усталая и сказала, что она не хочет, чтоб я появился в монастыре богоматери в моем поношенном костюме, поэтому она принесла мне совершенно непоношенный костюм своего брата и подарила мне.
— Но ведь костюм Асо на мне будет широк, — сказал я, — Асо толще меня и ростом ниже.
— Я ночь не буду спать и переделаю. И Маро, сняв с меня мерку, ушла.
Ахбакская женщина шьет для дома все. Костюмы у них скроены, так что всегда можно их, если понадобится, переделать — расширить и удлинить.
Армянам, торжества, устраиваемые в дни предстоящих праздников, обходились очень дорого. Паломники отправлялись большими караванами в сто–двести человек, но и при этом условии не избегали опасностей в пути. Они часто нанимали курдов-наездников в качестве охраны, платя им за это деньги. Но нередко товарищи этих же курдов, которые взялись охранять паломников в пути, нападали и грабили караван. Охрана при этом только делала вид, что оказывает разбойникам сопротивление.
В пятницу утром мы выехали без всякой охраны, не смешиваясь с толпой крестьян-паломников. Это было с нашей стороны слишком смело, но мы сочли недостойным поручить себя охранять курдам и понадеялись на то, что имя старого охотника, пользовавшееся большим почетом во всей округе, послужит нам охраной. Курд умеет уважать величие. На вождя он смотрит как на богом поставленного человека. Старый охотник был главой ахбакских армян.
В субботу вечером мы приехали в монастырь.
Моей первой заботой было разбить палатку на удобном месте. Больше всех утомились Маргарит и Хатун. Как только доехали до монастыря, они повалились наземь, как мертвые. Маро гордо скрывала свою усталость, всячески помогала мне и смеялась над Маргарит. Маленькая Салби, как только сошла со своего ослика, побежала в монастырь, говоря:
— Я пойду посмотреть на боголодицу.
Наша палатка, согласно желанию Маро, была разбита в великолепном месте. В четверть часа все было готово.
Монастырь святой богоматери был расположен на берегу Ванского озера, против пустыни Лим, среди Кордухских гор. Каждый монастырь в Армении пользовался славой исцелителя от того или иного определенного недуга. Монастырь богоматери в Кордухских горах пользовался славой чудотворного исцелителя от чесотки, язвы, проказы и различных ран. Но он не только исцелял больных, которые обращались к нему с верой, но также награждал этими недугами тех, кто заслуживал его гнев, кто не подчинялся его братии или не удовлетворял его требованиям. Поэтому в народе такие болезни, как проказа, чесотка, язва на теле назывались «язвами богородицы», т. е. наказанием, которому подвергла грешника богоматерь за его грехи.
Богородица Кордухских гор была мстительна и жестока, она гневалась на людей и от этого страдал даже скот этих людей. Все домашние животные, на которых были пятна другого цвета, чем вся кожа, считались собственностью богоматери. Хозяин не мог пользоваться своей коровой, волом или лошадью, если на них имелся «знак богородицы». Хозяин сам должен был привести свое животное в монастырь или ждать, пока придут монастырские «мугдуси» и уведут его. Каждый год эти самые монастырские «мугдуси» ходили по всей области и собирали скот со «знаками богородицы». Ни один армянин не имел права покупать или продавать их, так как они считались собственностью монастыря, Около монастыря было селение, которое называлось «монастырским селением». Тупые и ленивые жители этого селения ничем не занимались, но только служили монастырю в качестве «мугдуси» и назывались «богородицыными мугдуси». Источником пропитания служил им монастырь. Нельзя было смотреть без боли на это множество людей, которые не знали иного занятия, как служение монастырю. Они служили сильным орудием в руках монахов. «Мугдуси богоматери» — обыкновенно безграмотен. Но он знает наизусть целые главы из Евангелия, он поет церковные песни и молитвы. Все эти свои знания он проявляет, когда берет с собой какую-либо святыню из монастыря и разъезжает по деревням, собирая подаяния для монастыря. Открывая святыню в доме благочестивого армянина, он читает соответствующую молитву и дает присутствующим приложиться, а затем получает подаяния. Этих «мугдуси» можно встретить всюду. Я помню как они являлись к нам. Доставали крест, рукописное Евангелие или мощи какие-нибудь, которые ставили на сито и начинали читать разные молитвы. Мать сажала меня, Марию и Магдалину под ситом, на котором «мугдуси» держал святыню. Через сито благословление и молитвы, по ее мнению, сыпались на нашу голову. Затем они освящали воду и окропляли нас ею. Денег у матери не бывало, но она никогда не отпускала «мугдуси» без подаяния. Отрывала с головы какое-нибудь украшение или серебро и отдавала им. Эти святыни отдавались «мугдуси» монахами на различных условиях: или за определенную плату на откуп, или же на условии дележа сбора пополам. Но нередко «мугдуси» злоупотребляли доверием народа. Многие «мугдуси» имели у себя в доме различные кресты и иные «святыни». И они часто разъезжали с этими подделанными святынями и делали сбор.
Слава о чудотворной силе богоматери отовсюду привлекала в монастырь массу паломников — больных. Были такие, которые оставались в монастыре годами и, конечно, очень редко выздоравливали и возвращались домой. Большая часть их погибала, будучи лишена ухода и правильного лечения. Я только теперь понимаю, какое зло представляло из себя то суеверие, которое распространяли в народе монахи. Часто совершенно здоровый богомолец возвращался из монастыря больным, так как среди больных оказывалось множество заразных, которые, не будучи изолированы, заражали здоровых. И те, которые заразившись какой-либо болезнью, возвращались с богомолья, считали себя наказанными богородицей за какой-либо грех. Особенно часто заражались жители монастырского села, так как они постоянно сносились с больными. Поэтому среди сельчан было очень много больных проказой и другими болезнями, передававшимися по наследству из поколения в поколение.
Моисей установил особый закон о заразных больных. И до сих пор еще во всех восточных странах общества изгоняют их из своей среды. Между тем «мугдуси» бесконечно рад, когда его жена рождает ребенка «со знаками богородицы». Он берет своего ребенка, сажает на ослика и бродит из края в край, показывая его людям, вызывая в них благочестие и страх, и, собирая подаяния. Эти больные назывались «бедняками богородицы». Когда их возили по деревням — это вызывало страх перед гневом богородицы и перед монастырем, и это увеличивало число богомольцев. Поэтому монахи, блюдя интересы монастыря, никогда не препятствовали обману «мугдуси».
У армян есть проклятие: «Да падет на тебя язва богоматери». И никто не может без страха вспомнить о Кордухской богородице. Ибо она жестока и мстительна.
И я тогда заблуждался и был полон суеверия. Всему этому я верил. Но когда я прочел историю Армении, понял, что все эти предания о монастыре богородицы находились в тесной связи с нашим прошлым, с тем временем, когда Нерсес Великий построил в Армении множество монастырей. Многие из этих монастырей служили убежищем для прокаженных и калек. Все эти больные люди жили вдали от народа, в монастырях, где за ними был установлен уход и попечение. Но это человеколюбивое предприятие с течением времени приняло совершенно иной характер и превратилось в свою противоположность. Однако 15 веков тому назад все эти монастыри имели совершенно иное назначение. Они преследовали человеколюбивые цели.
Наступила темная ночь. Но никто из богомольцев еще не спит. Вокруг монастыря на огромном пространстве разбиты шатры. Перед шатрами висят разноцветные фонари, которые придают всей картине волшебный, таинственный характер. В каждой палатке разместилась какая-либо семья, но есть семьи, которые остались под открытым небом. В этой пестрой толпе можно было встретить армян, прибывших отовсюду, начиная с Малой Азии и кончая Персией и Араратской областью. Но жители Ахбака, Вана, Муша и Битлиса были здесь в значительной своей части.
Я вышел из нашего шатра посмотреть — не приехал ли кто из Салмаста. Маро выразила желание пойти со мной. Маргарит и Хатун были очень утомлены дорогой и остались в шатре. Маленькая Салби уже спала. Долго гуляли мы с Маро по лагерю богомольцев. Всюду замечалось движение, сумятица, толкотня, всюду слышалось пение, шум, смех, брань, молитва и изредка слетавшие с молодых уст слова любви.
В последнее время, читая в истории Греции о торжествах и празднествах в честь олимпийского и дельфийского Аполлона, я вспоминал свое паломничество в монастыре богородицы. Я вспомнил это празднество, в котором выражались в первобытном виде все суеверия, накопившиеся в душе народа, начиная с глубокой древности, с первобытных языческих времен. Никакое новое учение не может уничтожить, стереть без следа в сердце народа то, что унаследовано от прошлого. Языческие обряды, церемонии, культ веками укоренились в душе армянина, стали частицей его характера, Христианство не могло сразу очистить Армению от старых предрассудков, пока время и воспитание не преобразят их.
Мы продолжали гулять среди богомольцев, натыкаясь на каждом шагу на новую картину. Маро была молчалива. Она почти не говорила. Ее внимание привлекала то одна, то другая картина, и она походила на беспокойную бабочку, которая перепархивает с цветка на цветок. Любопытство ее было ненасытно. Все быстро надоедало ей.
Вот выступил «ашуг»[14] с «сазом»[15] в руках. Прижав свой инструмент к груди, он играет и поет старую народную былину. Толпа любителей сказок окружила его и с глубоким вниманием прислушивается к его рассказу, ободряя певца похвалами и подарками.
В другом месте два ашуга выступили на состязании. Они вдохновенно борются подобно двум отважным бойцам, которые борются на поединках. Это борьба талантов. Один из них в форме песни предлагает вопрос, другой отвечает. При этом размер стиха, мотив и рифмы должны быть у обоих одинаковы. Вопросы и ответы слагаются с необыкновенной скоростью, без предварительной подготовки. Участник состязания, который ответит невпопад или запоздает, считается побежденным. Победитель отнимает у побежденного, его «саз», дар муз — это служит премией для победителя.
Когда я думаю теперь о празднествах при монастырях и о выступлении «ашугов» в качестве народных поэтов, мне становится ясным, что это тот же языческий обычай, который существовал в древности, когда певцы выступали на празднествах при языческих храмах. Но куда девались плоды их творчества?
В другом месте «сазандары» играют на «зурне»[16] и «нагаре»[17]. Они стоят на ровном месте и вокруг них собралось веселое общество. Начинают танцевать «ялли»[18] или «гванд»[19]. Мужчины, женщины и девушки, взяв друг друга за руки, образуют круглую цепь. Музыканты стоят в середине цепи. Пестрая цепь движется вокруг них. Лица у женщин закутаны, у девушек открыты. Один из молодых людей стоит с пестрым платком в руке, помахивая им, как флагом и ведет хоровод. Он начинает «джан-гюлум»[20], поет один куплет, а весь хор подтягивает припев. Иногда поют по очереди. Тогда в состязание вступают молодые люди и девушки. Они отвечают друг другу различными остротами. Каждому роду танцев соответствуют особые движения ног. Иногда круг цепи получает извилистую форму, тогда образуется какой-то лабиринт, однако ни один из танцующих не теряет своего места.
— Хочешь пойдем танцевать? — спросил я Маро.
— Нет, посмотрим лучше что-нибудь другое, — отвечала она. Прорезывая толпу, мы подошли к паперти монастыря. Тут представилось нам другое зрелище. Маро пришла в ужас.
Толпа окружила молодую женщину, которая в припадке неистовства билась о землю. Ее рот пенился, глаза блестели безумным диким огнем. Вся она дрожала, и исступленный вид ее показывал, что ее томила и терзала какая-то невидимая сила, Порой из ее уст вылетали глухие, темные, бессвязные слова.
Это была одержимая. Около нее стоял монах с маленьким крестом в руке. Его борода и губы дрожали, он молился. У одержимой снова начался припадок. Она была охвачена каким-то высшим наитием. Несколько минут она лежала недвижимая. Потом она стала испускать стоны и вздохи, произносить бессвязные слова и называть имена ангелов, демонов, сатаны и святых.
Монах положил крест в рот кликуши. Она жадно прижала его губами. Через несколько минут монах дернул за цепочку, на которой висел крест, и вынул его изо рта кликуши. Одержимая начала мало помалу приходить в себя. Но пока еще ее лицо ужасно, и глаза выражают страшное возбуждение.
Монах снова прикладывал крест к ее устам, и это повторялось три раза.
Больная, почти совсем придя в себя, начала говорить:
— Пусть придет сюда Шушан-Хатун из Вана, «Ага» (т. е. богородица) ее зовет.
Скоро появилась дрожащая, от страха Шушан-Хатун. Она жена богатого купца. Она замужем уже более десяти лет, но не имеет еще детей.
Кликуша начинает бормотать.
— Елизавета возвестила… Дева Мария зачала… Гавриил обрадовался… Сын во чреве возликовал… Кто разбивает оковы бесплодия?.. Святая богоматерь! Радуйтесь, народы! Ликуйте, богомольцы! Врата господни разверзлись… Льется сверху свет… Блажен кто видит… Блажен кто слышит!..
Монах начинает объяснять слова кликуши. Он говорит Шушан-Хатун, что «Ага», т. е. «божья матерь» вняла ее просьбе и разбила цепи ее бесплодия. Она родит сына, который до семи лет должен считаться посвященным монастырю и ежегодно в праздник богоматери должен приезжать на богомолье и давать милостыню «беднякам» богородицы.
Шушан-Хатун ликует и, сняв с шеи дорогую цепь, украшенную золотыми монетами, кидает кликуше.
Пророчица опять впадает в восторженное состояние. Рот ее начинает пениться, на лице появляется выражение ужаса. Ее губы что-то шепчут, словно она говорит с невидимым существом. Монах опять пускает в ход крест. Несколько придя в себя, она говорит:
— Позовите Григория-ага Мушского.
Является Григорий-ага.
Кликуша изрекает:
— Недостойных ждет жестокое возмездие. Черные куры, красные кошки… Пусть она будет дарящей мною по заслугам… Отчего твое сердце не ликует? Где не сея, не жнут… Алак… Балак… Бери… Кругом парча — в середине шелк… Поди, принеси… Радуйся!..
Монах так объяснил эти слова пророчицы:
— Радуйся! Конец все же вышел хорош. В конце концов будет радость.
В эту самую минуту по лицу монаха быстро пробежала хитрая фальшивая улыбка. И он продолжал:
— Алак, балак — означает — разноцветное, т. е. шелковую материю или бархат, обшитый парчой. — Это занавес храма. Богоматерь требует ее от вас, — обратился он к Мушскому купцу Григорию. — После этого вы возрадуетесь, и ваша просьба исполнится. Завеса храма богоматери обветшала.
Пророчество кликуши продолжалось. Удивительно было, то, что «Ага», т. е. богоматерь через посредство пророчицы призывала только именитых и богатых богомольцев, съехавшихся со всех сторон. И они с глубоким благоговением выслушивали ее приговоры.
Потом пророчица падает в обморок. Монахи уносят ее, уверяя, что она останется в таком состоянии в каменной пещере до следующего монастырского праздника.
— Несчастная, — сказала Маро, — как она будет там жить? Разве она не помрет там? Фархат, я бы хотела, чтоб кликуша и мне что-нибудь сказала. Ты не веришь в нее?
— Верю, — ответил я.
И правда, я верил. А если бы Маро спросила меня сейчас, я сказал бы ей, что в то время, когда люди поклонялись идолам, жрица Плэя, стоя на треножнике, изрекала такие же слова.[21] Это тоже старый обычай, сохранившийся в Армении от времен язычества.
От церковной пророчицы мы перешли к народной. В стороне на скале сидела маленькая девочка. Ее бледное, худое лицо, намазанное ореховым маслом, блестело при свете факела, который горел около нее. На ней было пестрое фантастическое платье. Толпа девушек окружала ее. Она тоже пророчествовала.
Мы подошли к ней.
— Это та самая девочка, — сказала Маро.
— Ее зовут Гюбби.
Гюбби узнала и меня и Маро.
— Подойдите, погадаю вам, — обратилась она к нам, улыбаясь, — я с вас денег не возьму.
— Когда ты пришла сюда? Где твоя мать? — стал я смущать ее разными вопросами.
Не успела она ответить мне, как появилась Сусанна, подозрительно посмотрела на меня и, обращаясь к Гюбби, пробормотала несколько непонятных слов. Маленькая колдунья спрыгнула со скалы, на которой сидела, и обе они исчезли в ночной тьме.
— Почему они убежали, когда увидели нас? — спросила Маро.
— Не знаю. Старая колдунья всегда остерегается, как бы Гюбби не встретилась со мной.
— Настоящий чертенок эта девочка, — сказала Маро.
— Она уверяла меня, что мать украла ее из колыбели дьяволов, — проговорила девочка, стоявшая около нас. — И она говорит правду, — добавляет соседка, потому что если бы она не была чертенок, разве могла бы, будучи такой маленькой девочкой, знать так много? Она рассказала мне все, что было в моем сердце, все, что я делала…
Когда мы отошли от толпы, Маро сказала мне:
— Видимо, или Каро, или кто-нибудь из его товарищей находится здесь.
— Почему ты так думаешь?
— Эта колдунья и маленькая ворожея всюду следуют за ними. Где бы ни находился Каро — там тотчас появляются и они.
— Но я не понимаю, что может быть общего между Каро, его товарищами и этими цыганками.
— Я тоже не понимаю, — отвечала Маро. — Только одно скажу тебе, Фархат. Эта маленькая колдунья, которую зовут Гюбби, говорит по-армянски и притом как настоящая армянка.
— Цыгане говорят на всех языках.
— Нет, она непохожа на них. Однажды я сказала ей: «Гюбби, приходи к нам и живи в нашем доме, я буду за тобой ухаживать, ты будешь моей сестрицей». Она мне ответила: «Нет, я должна идти к маме, мама меня очень любит». Эти слова она произнесла по-армянски. Но как только старуха услышала это, рассердилась и увела Гюбби.
— Она ищет пропавшую мать, но где она, неизвестно. Бедняжка все время вспоминает о ней.
— И я это знаю, — сказала Маро.
Возвращаясь к нашему шатру, мы прошли через «долину испытания». Там находилась «скала судьбы». Она называлась так, потому что на ней богомольцы пробовали свое счастье. Каждый из них подходит к скале, поднимает с земли камень и кидает на скалу. Если брошенный им камень прилипнет к скале, значит ее молитва услышана. А если камень падает, то пробующий свое счастье с грустным лицом удаляется от таинственной скалы. Маро подошла попытать счастье, но там толпилось столько народу, что она не нашла себе места. Мы отложили это на будущее время.
Уже было довольно поздно, когда мы с Маро вернулись в палатку. Старая Хатун не спала. Она сторожила палатку. Маргарит спала, крепко обняв маленькую Салби. Она позабыла закрыть лицо фатой. Лицо у нее было открыто. Старуха, увидя меня, тотчас закрыла лицо Маргарит. Маро засмеялась. Это рассердило старушку.
— Ты не знаешь ни страха, ни стыда, Маро, — сказала она с досадой. — Одному богу известно, чем это кончится для тебя. Маро улыбнулась и ничего не ответила.
Хотя Маро и обещала мне, что по пути постарается сделать так, чтоб Маргарит заговорила со мной и ходила при мне с открытым лицом, однако это ей не удалось. Маргарит оставалась безмолвной и закрытой, подобно идолу, скрытому под завесой.
На утро должно было наступить господне воскресенье, день приношения жертв. Поэтому перед каждой палаткой, в яме, вырытой в земле, был разведен огонь и на нем в котлах варилось мясо жертвенных животных. Воздух был напоен приятным запахом, и все дышало благочестием. В некоторых палатках еще только резали жертвенных животных. Монастырские «мугдуси» суетливо бродили в лагере богомольцев, исполняя то или иное поручение. Они-то и продавали овец для жертвоприношения и доставляли богомольцам все, что им было необходимо. И из этого они извлекали свой доход. Задняя нога каждого жертвенного животного принадлежала им, а шкура — монастырю.
Тут же слонялись монахи, собирая шкуры.
Старая Хатун уже успела купить у «мугдуси» молодого барана для жертвоприношения.
— Что-то уж очень опаздывает святой отец. Должен был прийти освятить соль.
— На что освящать соль? — спросил я.
— Разве ты не армянин, не сын христианина? — сердито сказала старушка. — Целых пять лет в школу ходил, книжки читал, а и этого не понимаешь…
Маро мне объяснила, что освященную соль дают барану прежде, чем его принести в жертву.
Наконец явился монах. Он был так занят, что еле успел взять горсть соли, поднести к своим устам и пробормотать несколько слов — видимо он читал молитву. Затем он соль передал старой Хатун. Старуха благоговейно взяла соль, приложилась к руке монаха и сунула что-то ему в руку. Монах поблагодарил, благословил и вышел, говоря: «Да примет господь вашу жертву и да будет благословение богоматери над вами».
Соль мы дали барану, который съел ее с жадностью, нисколько, очевидно, не чувствуя, какая горькая участь ожидает его после этого.
Хотя я долго бродил среди богомольцев, но цели своей все же еще не достиг: никого из салмастцев я не встретил. «Мугдуси» мне сообщил, что караван салмастцев остановился на другом склоне холма, так как он прибыл поздно и все места поближе к монастырю были уже заняты другими богомольцами. Я заплатил ему два «куруша», и он согласился проводить меня туда.
И правда, богомольцы-земляки останавливались вместе, рядышком. Целых полчаса мы шли через эту густую разношерстную толпу, пока добрались до назначенного места. Но мой проводник все же не был доволен «жатвой» монастыря, он находил, что богомольцев прибыло гораздо меньше, чем в прежние годы.
— Плохие настали нынче времена, — говорил он, вздыхая. — В прежние годы было не то: кругом яблоку негде было упасть, все холмы и долины переполнялись народом, которому не было числа. А теперь и половины того, и четверти того не будет. А чем жить? Дома у меня семья в двенадцать человек! Просят хлеба, одежды — откуда их взять? А ежели что и перепадает от богомольцев, то отнимают святые отцы. А не дашь — выгонят из монастырского села. Вот поди и живи после этого…
Помолчав минуту, «мугдуси» продолжал:
— Все мои дети на мое горе вышли здоровыми. Хоть бы один из них родился «несчастным» и стал бы «бедняком богородицы». Может он бы помог моему горю.
Я ужаснулся, услышав подобное заявление из уст отца, который жаждал, чтоб кто-нибудь из его детей родился калекой или прокаженным со «знаками богоматери», дабы мог посредством уродства или порока своего исцелить горе отца.
— Ты хотел бы чтобы один из детей был «бедняком?» — спросил я «мугдуси», как бы проверяя его.
— Как не хотеть, ага. Если бы я возил «бедняка» по разным странам, то каждый год давал бы до пятисот курушов, а это как раз и хватило бы на пропитание моей семьи. А на что они нужны теперь, когда здоровы-здоровехоньки? Какая от них польза?
— А почему ты хочешь чтоб «бедным» был именно кто-либо из твоих детей. Ведь таких тут, в монастыре, так много. Ты мог бы взять кого-либо из этих и с ним разъезжать и собирать подаяния.
— Мог бы. Ну а ты думаешь, так и дадут мне «бедняка» наши святые отцы задаром во имя спасения своей души? Как бы не так! За это удовольствие они возьмут с меня больше, чем я мог бы собрать. Мне бы осталось лишь мучение, а весь доход взяли бы они себе. Вот тебе пример. Мугдуси Ако взял у них одного и бродил с ним в Ванской области. Привез он с собой более тысячи курушов, но и ста курушов ему не оставили — все забрали отцы святые. А ежели бы «несчастненький» был одной крови со мной, мой собственный сын, тогда и отцы святые не могли бы опустошить мой кошелек.
Теперь я понял смысл речи «мугдуси». Он хотел иметь пораженное недугом дитя, как собственность, дабы не брать такового на откуп у монахов. Кроме того, я заметил в мугдуси Торосе не только недовольство эксплуатацией монахов, но и глубокую ненависть к их священной особе. Эта ненависть имеет свои причины.
— Видимо ты не в очень хороших отношениях с монахами, — сказал я.
— Монахи! — воскликнул он, понизив голос. — Что ты, братец мой, говоришь? Разве это люди? Это настоящие дьяволы! Они дадут кусок хлеба лишь такому «мугдуси», который на все отвечает им «да». Но «мугдуси» Торос не таков, он правду любит, если скажут ему дурное, он не ответит «да».
Вообще я заметил, что люди благочестивы и верят монахам и монастырям лишь тогда, когда они далеки от них. Все, кто жил поближе к монастырям, питали к ним отвращение. В чем была причина этого, я тогда не знал, но было ясно, что все эти люди относились с недоверием ко всему тому, чему свято верил каждый армянин. Очень часто ведь дурные качества управляющего каким-либо предприятием отвращает клиентов от самого предприятия. Не то же ли самое происходило с нашими монастырями и монахами?
Я с детства обладал некоторой хитростью и умел находить слабую струнку людей и узнавать их тайну.
Услышав последние слова мугдуси о том, что монахи вознаграждают лишь тех служителей монастыря, которые покорно исполняют их волю, которые на каждое слово их отвечают «да», я хотел узнать, в чем истинная причина недовольства мугдуси. Хоть и не очень охотно, но все же он мне ответил:
— Нас было двое братьев, — начал он свой рассказ. — Младший мой брат женился, но не прошло и месяца после этого, он умер. Его молодая вдова жила у нас в доме. Однажды отец Карапет позвал меня к себе и сказал: «Мугдуси Торос, что делает дома жена твоего брата?». «Что же ей делать, отец святой, — ответил я, — она шьет, стирает, ходит за моими детьми, работает в доме. Ты знаешь, святой отец, что моя жена больна. Вот невестка и смотрит за моими детьми.» Монах сказал: «Что тебе пользы от всего этого. Ты бы лучше прислал ее доить овец монастырских — много бы больше выгоды извлек от этого — масла, сыру, шерсти получала бы она вдоволь. А тебе дал бы я тогда мощи чудотворца, пошел бы ты с ними в Табриз и в другие места, собирал бы себе»…
Я было обрадовался. Думаю и правда возьму похожу с мощами-то, соберу и с помощью бога заплачу долги, было у меня несколько сот курушов долгу. Но затем задумался. Хорошо, говорю я себе, жена моего брата молодая невестка, всего-то месяц, как она вышла замуж, притом она в трауре, как же я могу отпустить ее чтоб доила овец монастырских? Но, видимо, черт меня попутал. Ладно, думаю, все жены наших сельчан ведь ходят, работают в монастыре — пекут, шьют, стирают, прядут, одним словом все делают. И мужья их пользуются почетом у монахов, всем пользуются — едят, пьют, одеваются. Почему же мугдуси Торос должен отстать от них? Я исполнил волю отца Карапета. Вдова моего брата пошла доить овец. А я взял чудотворные мощи и пошел в область Табриза. Собирал я там больше чем полгода. Когда вернулся, смотрю невестки нет. Спрашиваю у жены: «Где наша невестка?» А она мне рассказывает, что невестка каждый день жаловалась, не хотела ходить в монастырь, но каждый раз святой отец присылал за ней и заставлял идти. Он говорил: «Тебя отдал мугдуси Торос на службу монастырю, и ты должна служить до тех пор, пока он вернется». И вот однажды, смотрим — невестки нет. Ночь настала, а она все не возвращается. Утром обошли монастырь, холм, долину — а ее нигде нет. Боже, куда же она девалась? Пошли наконец к озеру, смотрим волны выбросили ее труп на берег. Она утопилась. Недалеко от нее мы нашли новорожденного ребенка, которого растерзали звери. Мугдуси поднес руку к лицу. Мне показалось, что он вытер слезы. Затем он указал мне на склон холма и сказал:
— Вот тут остановились богомольцы из Салмаста..
Я расстался с ним под тяжелым впечатлением его рассказа.
Велика была моя радость, когда среди богомольцев — салмастцев я встретил мою мать с сестрами. Они приехали с семьей дяди Петроса. Палатка матери была разбита рядом с палаткой дяди. Меня повел туда один из моих земляков.
Никогда в жизни я не понимал так ясно, чем в минуту встречи — как велика нежность матери и любовь сестры к брату. Сперва они были так ошеломлены, что не находили слов, чтоб выразить свою тоску и любовь. Они нежно обнимали и целовали меня, проливая слезы. И я не мог сдержать своего волнения и прослезился.
— Слава тебе, господи! Не умерла и увидела сына! — говорила мать. — Милый мой, дитя мое дорогое! Свет очей моих! Как же ты нас покинул? Разве у нас есть еще кто-нибудь, кроме тебя? Пусть меня заживо похоронят, если тебя не будет! Дорогой мой, почему ты нас оставил, почему ушел?..
Так говорила мать и плача, и радуясь. А сестры — Мария и Магдалина не выпускали меня из своих объятий.
Как я уже упомянул, мать приехала на богомолье вместе о семьей дяди Петроса. Этот человек был моим духовным отцом. Одно время он в нашем селе был старшиной. Дядя Петрос пользовался в Салмасте славой опытного, дальновидного и умного человека, а также славился своими путешествиями по разным странам света.
— Ты с кем приехал, Фархат? — спросила мать. — Откуда ты узнал, что мать здесь?
Я ответил, что приехал с семьей охотника Аво и назвал тех лиц, которые вместе со мной приехали. Мария и Магдалина очень обрадовались, узнав о том, что и Маро находится среди богомольцев.
— Фархат, милый, поведи нас к Маро, — попросила Мария.
— Ты ведь отпустишь нас к Маро? — говорила Магдалина, обращаясь к матери.
Я предложил матери перейти в палатку семьи старого охотника и остаться там до конца празднества. Мать ответила, что это неудобно, так как если она уйдет, семья дяди Петроса обидится. Но она ничего не имела против того, чтобы Мария и Магдалина пошли к Маро. Только она просила не оставаться там ночевать и вернуться поскорее. И сама она обещала утром после обедни придти, повидаться с Хатун и с Маргарит. Мать добавила, что она всегда была очень довольна охотником Аво и считала его добрейшим человеком. Она говорила, что когда я исчез, то ее более или менее успокоило то, что я нахожусь у охотника.
— Откуда ты узнала, что я нахожусь у него? — спросил я.
— Сам охотник прислал человека с вестью о тебе.
— А ты знаешь, как я очутился там?
— Тебя увел Каро. Я все знаю…
При последних словах ее голос задрожал. Не знаю, почему имя Каро взволновало ее.
— Ведь Каро очень хороший человек, мама.
— Хороший, но… Оставим лучше, после поговорим о нем…
— А! Появился беглец! — Раздался громовой голос дяди Петроса, он вошел в палатку.
Я встал и, по обычаю того времени, поцеловал у дяди руку. Он поцеловал меня в лоб и посадил рядом с собой.
Дядя Петрос был в веселом настроении духа. Мне показалось, что он немного пьян. Он только что вернулся с семьей с гулянья.
— Ну, что ты поделываешь? — спросил меня дядя Петрос. — Что делает «старая лисица»?.. Тут люди стараются для души, а он там у вождя езидов, бог весть, какие козни строит… И своих цыплят рассылает в разные концы… К чему все это? Что может выйти из всех этих глупостей?.. И ты, друг мой, ветрогон, нечего сказать, в хорошее общество ты попал! Точно мышь в мышеловку!
Мне было ясно, к кому относятся насмешливые намеки дяди Петроса. Он имел в виду охотника Аво и моих товарищей, которые недавно гостили у охотника. Но откуда он узнал, что охотник или как он выражался «старая лисица» отправился к вождю племени езидов? Ведь это была тайна, которой я и сам бы не знал, если бы случайно не попало в мои руки письмо Каро. И откуда узнал он, что «цыплята» охотника, т. е. Каро и его товарищи разъехались в разные стороны. И что именно не нравилось в их поведении дяде Петросу и вызывало в нем подозрение? Все это было для меня загадкой, которой я не мог разгадать. Однако мне очень не понравились презрительные слова дяди Петроса по адресу тех людей, которых я очень уважал. Я хотел раскусить его, узнать суть дела, но в эту самую минуту в палатку вошел один из монахов монастыря богоматери. Это был отец Карапет, тот самый монах, который так бессовестно и жестоко погубил невестку мугдуси Тороса и стал причиной смерти двух несчастных жертв…
Мария и Магдалина уже давно знаками просили меня кончить разговор с дядей Петросом, и они очень обрадовались, когда монах прервал наш разговор и мне удалось уйти из палатки.
— Ты ведь придешь еще к нам, Фархат? — спросил дядя Петрос.
— Конечно, — ответил я.
— Ну ладно, иди.
Монах и дядя Петрос уселись рядышком и о чем-то стали перешептываться.
Со мной из палатки вышла и мать. Она сказала, что очень хотела бы оставить меня у себя, но раз семья охотника приехала без мужчин, она не хочет разлучать меня с ней и попросила днем бывать у нее, а ночью оставаться с семьей охотника и охранять ее.
— Но эту ночь пусть сестры останутся со мной, — попросил я у матери.
— Ладно, пусть останутся, — сказала мать и, поцеловав меня, отпустила нас.
Когда мы немного отошли от паломников-салмастцев, я спросил у сестер, кто еще приехал из наших знакомых. Они назвали несколько имен, а потом Мария добавила:
— А знаешь, Фархат, Соня тоже приехала с нами. Она приехала со своим отцом и братом. Что теперь скажет тебе священник, если увидит?
— Что ему говорить, — смеясь сказала Магдалина, — возьмет его за уши и скажет: «Фархат, почему ты убежал от своего учителя?»
— Ну это дудки! Теперь я сам возьму его за уши, — ответил я.
— Как! Разве это не грех? Ведь он поп.
— Фархат шутит, — сказала Мария.
— А Соня знает, что я здесь? — спросил я.
— Нет, она этого не знает. Утром она мне говорила: «Ах, как бы хорошо было, если б Фархат был здесь!». Ты знаешь, она хочет тебя видеть. А почему она этого так хочет? — спросила Мария.
— Не знаю — ответил я. — А где они остановились?
— А ты разве не видел? Ведь их палатка была рядом с нашей. Но они тебя не увидели. Они куда-то ушли. Их не было в палатке, — сказала Мария.
Сестры сообщили мне последние новости нашего города. Жена моего учителя, несчастная Гюль-Джаан умерла. Это меня отчасти радовало, так как несчастная избавилась таким образом от мучений, которые переносила столько лет, почти никогда не вставая с постели. Но на меня произвело тяжелое впечатление сообщение Магдалины о том, что причиной смерти попадьи послужили побои, которые наносил ей поп в последние дни ее жизни. Это было вполне правдоподобно, так как я хорошо помнил, как священник безжалостно, варварски колотил меня и моих товарищей. И такой человек являлся учителем и священником! Такой человек шел во главе своей паствы на поклон храму божьей матери!..
Затем сестра рассказала мне о том, что кроме Сони отец Тодик привез с собой в монастырь и сына своего, Степана. Здоровье ухудшилось и священник привез его с тем, чтобы оставить его в монастыре, включить его в число «бедняков богородициных». Теперь он считал болезнь Степана наказанием, ниспосланным богоматерью. Я не знаю насколько было правильно это мнение попа, однако хорошо знаю, что он обращался со своим больным сыном варварски, что он его повесил над колодцем, где тот висел целых полчаса, и что с тех пор помутился у него разум. Он страшно боялся и терял рассудок при виде воды или глубокой ямы. Это мне хорошо было известно.
Я был очень рад, что у матери не встретил отца Тодика. Для меня было бы невыносимо встретить снова того человека, который причинил столько горя и боли.
Дойдя до нашей палатки, мы нашли Хатун и Маргарит спящими. Но Маро не спала. Она ждала меня. Трудно мне описать ту радость, с которой Маро встретила своих подруг детства, трудно описать их излияния, взаимные ласки, объятия. Все это невозможно описать пером. Это можно только видеть и чувствовать.
В сердце армянской девушки есть нечто истинно ангельское. Оно останется всегда непонятным и загадочным для простых смертных. Это нечто чистое, непорочное, божественное. Оно излучает нежный, тихий свет, оно похоже на тонкое, сладкое благоухание, но вместе с тем оно совершенно неуловимо…
Рассвело. День был воскресный. Утром мать пришла к нам, и мы все вместе отправились в церковь. В шатре осталась только старушка Хатун, чтоб варить мясо жертвенного барана.
Лагерь богомольцев волновался и проявлял ревностное благочестие. Всюду движение, всюду во всей своей божественной силе проявляется пламенная вера. Толпа стремится в храм, чтоб присутствовать на обедне и приложиться к могиле богоматери. В этой пестрой толпе можно видеть армян, приехавших отовсюду. Бросается в глаза пестрота головных, уборов. Тут можно увидеть и османлисскую феску, и курдскую чалму, и высокие меховые персидские шапки. И у женщин самые различные наряды. Армянка каждой страны приняла наряд господствующей в этой стране нации.
Армянин любит подражать. Он не сохраняет своих отличительных особенностей, своей национальности.
И язык, на котором говорили богомольцы, распадался на множество различных диалектов. Речь одного была почти непонятна для другого. Печальнее всего было то, что многие из этих армян говорили на языке той нации, под ярмом которого они томились и совершенно позабыли свой родной язык.
Мне казалось, что в этой пестрой массе национальное единство разрушено, все связующие нити порваны…
Но одна из этих нитей уцелела и сохранилась. Эту нить не мог порвать меч насильника. Она объединяла, связывала в одно, разрозненные части целого. Этой нитью была религия и церковь.
Но могла ли эта связующая нить сохраниться в своей божественной крепости, когда попечение о ней находилось в руках таких монахов как отец Карапет и таких священников, как отец Тодик?
Да и теперь еще мной овладевают горестные сомнения, когда я думаю об этом вопросе.
Празднество в честь богоматери было обращено в торжище, где тайно состязались двоякого рода торговцы, выставившие для продажи свои товары. Таковыми являлись с одной стороны ванские купцы, а с другой — монахи этого монастыря.
Ванские купцы выставили на площади свои мелочные товары, женские украшения, разноцветную парчу, одним словом пестрый хлам, который, однако, способен был привлечь внимание покупателей, ласкать глаз, вырвать из кошелька, даже самых скупых людей несколько курушов. Продавцы стояли около своего товара и громким голосом зазывали покупателей, расхваливая свой товар.
Пройдя ряды ванских торговцев, попадаешь в ряды торговцев-монахов, и перед тобой открывается зрелище целого учреждения — монастыря, представляющего из себя настоящую выставку.
Всходишь на паперть. Там по обеим сторонам входа расположились в два ряда «бедняки» монастырские. По этому ряду, как по улице, где по обеим сторонам стоят торгующие, доходишь до дверей храма. Изрытые язвами, отвратительные лица «бедняков» внушают ужас, вместе с тем, благоговейный трепет перед величием всемогущего бога, который проявил свою мощь на этих несчастных.
Когда мы проходили сквозь строй этих бедняков, какой-то голубоглазый, бледный юноша с золотистыми волосами вскочил с места, и обняв меня, сказал:
— Я боюсь его, Фархат!
Юноша указал на «бедняка», рядом с которым его посадили.
Я его сразу узнал. Это был сын отца Тодика — Степан.
Прежде чем я успел сказать ему что-нибудь, подбежал один из монахов, который стоял рядом с «бедняками», и объяснял прохожим, за какой грех богородица наказала того или иного из них.
Он оттянул от меня Степана и посадил его на старое место. Юноша печально посмотрел на нас и опустил голову. Бедный мальчик! Мало того, что семья сделала его несчастным, она не только не чувствовала своего варварства, но, наоборот, шла еще дальше, выбрасывая вон свою несчастную жертву.
Мы вошли в храм.
Тут на алтаре подряд расставлены мощи святых, вделанные в большие и малые золотые и серебряные кресты. Богомольцы по очереди подходят к каждому из этих крестов, целуют его и кладут свои денежные приношения в поставленное рядом блюдце.
Поклонившись святым мощам, мы направились к могиле богоматери. Всюду расставлены блюдца и чаши для приношений. У мощей стоят монахи, которые рассказывают о чудотворной их силе, возбуждая этим благочестие богомольцев и их щедрость.
Конечно, в те времена все это я воспринимал не так, как теперь, когда пишу эти строки. То, что я пишу теперь, является преображенным отражением моих тогдашних впечатлений. А в те времена я был полон теми же предрассудками и суевериями, которыми жила вся масса богомольцев.
До сего дня не могу забыть как я обрадовался, когда Маро сказала, обращаясь ко мне и к Маргарит:
— А ну-ка поцелуйтесь и станьте братом и сестрой.
Мы с Маргарит одновременно поцеловали святые мощи и дали обет быть братом и сестрой. Маро поцеловалась с Марией и Магдалиной, а мать со старухой Хатун, которая окончив свое дело, пришла в церковь.
Внутренний вид монастыря богоматери был такой же, как во всех прочих монастырях, построение которых относят к пятому веку. Собственный храм был отделен от передней части, которую называли «воротами» храма. Народ стоял в передней части, а служба происходила в самом храме, так что молящиеся не видели служителей церкви. Из храма в переднюю часть вела дверь, откуда появлялся священник согласно обряду службы.
В храме служили обедню. Хотя я и не видел священника, который служил, однако по голосу узнал в нем отца Тодика. Было великой милостью со стороны настоятеля монастыря позволить чужому священнику, притом в такой высокоторжественный день служить в монастырском храме обедню. Это представляло также и материальный интерес. Сколько приношений получит служащий обедню поп от этого множества богомольцев на «помин души» того или иного раба божьего!
Это обстоятельство обратило мое внимание на отца Тодика. Другим обстоятельством, привлекшим мое внимание, было то, что у алтаря, там, где были расставлены кресты с мощами, рядом с монахами стоял какой-то курд и сторожил приношения богомольцев. Другой курд стоял у могилы богоматери, исполняя те же обязанности.
Мне объяснили, что это люди ага-Айдара, которые приставлены тут для того, чтоб монахи не могли утаить действительного размера дохода монастыря за этот день, и чтоб ага-Айдар мог получить свою установленную долю с этого дохода. Мне передали также, что сам ага-Айдар находится в монастыре и сейчас в гостях у настоятеля монастыря.
На меня произвело гнетущее впечатление, что нога курда переступает даже порог христианского святилища, что курд вмешивается в хозяйственную жизнь монастыря.
Между тем как я предавался этим размышлениям, кто-то потянул меня за полу платья. Я обернулся, смотрю — передо мной стоит Соня, разговаривающая с Маро. От множества народа было так тесно, что никто не заметил поступка Сони. Она, посмотрев на меня, повела бровью и продолжала беседовать с Маро. Знак, поданный ею, был мне понятен: она предупреждала, чтоб я держался подальше от нее, так как около нее стояла тетка. Что это значило?
Я не мог глядеть на ее бледное и печальное лицо без восторга. В своей бледности она казалась еще прекрасней.
— Говорят, в горах поймали какого-то отшельника, — говорила Соня.
— Да и я слышала об этом, — отвечала Маро, — Будто привели его и заперли в одной из келий монастыря, на следующий день пошли, отперли дверь, смотрят — отшельник исчез. Теперь не знают, отшельник был это или сатана.
— Маро, грешно тебе говорить так, — сказала Соня. — Какой же тут может быть сатана? Ведь отшельники тоже иногда делаются невидимыми. Бывает так: смотришь — стоит отшельник и вдруг он исчезает куда-то, становится невидимым.
— Говорят, тут есть один монах, который отшельничает в горах. То показывается глазу человеческому, то становится невидимым, — вмешалась тетя Сони.
— Пойдемте посмотрим, — сказала Маро.
— Я боюсь, — ответила Соня.
— Чего ты боишься, ведь отшельник человек, а не дьявол, — уговаривала Маро.
— Я и нашего Степана испугалась, когда увидела его среди «бедняков» монастырских.
Сестра боялась своего собственного брата, с которым вместе росла, с которым тысячу раз целовалась, боялась потому, что он теперь находился в обществе тех, которые общаются с духами…
Толпа богомольцев все больше и больше наполняла храм. Было так тесно, что нельзя было двигаться. Было душно и трудно дышать. Толпа монахов то криком, то наставлением, то бранью старалась поддержать в храме порядок и тишину. Но толпа неугомонно шумела и волновалась.
Я предложил нашим выйти. Нам с трудом удалось протесниться к выходу. Когда мы выходили из храма, Соня незаметно шепнула мне: «Как только зайдет солнце, приходи к „Молочному ключу“».
К «Молочному Ключу!» Теперь я понимаю, почему Соня назначила мне свидание именно там. «Молочный Ключ» — это из тех родников, которые в глазах народа имеют особое, священное значение. Родник этот называли «молочным» по той причине, что в народе сохранилось предание будто в этот источник капнула капелька святого молока богородицы. И вода этого источника обладала поэтому сверхъестественной целебной силой. Тот, кто купался в этой воде, исцелялся от всех своих недугов, и все желания его исполнялись. Купающийся выбирал такое время, когда никто не мог нарушать его покоя в тех таинственных условиях, при которых должно происходить купание.
Ах, с каким нетерпением ждал я в тот день захода солнца. Но солнце стояло неподвижно, словно пригвождено было к небу рукой Иисуса. Я не вытерпел и пошел туда раньше назначенного Соней часа.
У монастырской стены ходил по веревке канатный плясун, привлекший массу любопытных, которые с восторгом глядели на отважного артиста в пестром наряде. Богомольцы с благоговением повторяли имя Мушского султана Святого Карапета, который одарил канатного плясуна столь удивительным искусством.
«Хорошее время выбрала Соня, — подумал я. Сейчас вся толпа богомольцев занята канатным плясуном, и у „Молочного ключа“, вероятно, никого нет.».
«Молочный ключ» находился в тесном ущелье среди огромных скал, образовавших каменную пещеру, где вода собиралась в небольшом бассейне. В этой священной купели и купались богомольцы в надежде на исцеление от недугов и на духовное одарение. Вход в пещеру был так широк, что издали можно было видеть половину пещеры.
Я думал, что Соня еще не пришла, так как она обещала придти после захода солнца, и что я, нетерпеливый, пришел на целый час раньше назначенного времени. Но я издали увидел сложенное у входа в пещеру платье. Любопытство заставило меня проверить — женское это платье или мужское. «Быть может, это сама Соня, — думал я, — пришла купаться, а мне назначила время попозже, чтоб успеть к тому времени искупаться».
Я стал издали смотреть вовнутрь пещеры. Молодыми людьми часто овладевает такое нескромное любопытство. Вдруг на поверхности воды показалось прекрасное тело, чудесное тело! Распущенные волосы падали на свежую молодую грудь. Она с детской радостью играла с волнами в бассейне. Последние лучи солнца падали на ее бледное лицо. Как пленительно было это девственное лицо! Но она повернула лицо, словно не хотела, чтоб солнце своими золотыми устами касалось ее невинной груди. И она показала свою чудесную спину. Это длилось лишь одну минуту. Тело снова скрылось в воде.
Так, «огненные девы» появляются на поверхности Ванского озера, пленяя юношей, которые, горя страстной любовью, бросаются в пучину вод. Русалки похищают их и уносят в бездну вод и там в хрустальных палатах ласками своими тешат их.
Русалка снова показалась над водой. На этот раз она была спокойна и не резвилась. Сидя в воде, она расчесывала свои длинные волосы. Это она, Соня. Мне знакомы эти шелковистые волосы, этот ангельский образ.
И вдруг мной овладело чувство, страшное чувство, которое испытывает преступник, согрешивший перед святыней.
Мучения совести ужасны для сердца еще не утратившего силы жизни. «Я любил эту невинную голубку, — думал я, — но Маро, полудикая Маро, похитила мое сердце, принадлежавшее Соне». Мои размышления прервал человек, который, как мне показалось, шел прямо к пещере. Он с ног до головы был одет в черное платье, сделанное из грубой шерстяной материи. По всему было видно, что это какой-то монах-отшельник. Он шел медленно и спокойно, распевая какую-то грустную мелодию.
Я тотчас побежал к нему и, загородив ему дорогу, сказал:
— Не подходите к пещере, там купается девушка, моя родственница.
— Я иду сюда, — ответил он, — указывая в сторону озера и, бросив на меня пытливый взгляд, удалился.
Но какой был он таинственный! Наверно это один из отшельников, удалившихся от мира в пустынные горы. Когда он немного отошел, запел громче и я был удивлен тем, что он пел не духовную песнь или молитву. Такие песни можно услышать в степях Аравии, когда бедуин одиноко бродит по пустыне.
В ту же самую минуту я увидел, как из-за кустов появилась Сусанна с маленькой ворожеей и подошла к отшельнику-монаху. Монах обнял Гюбби, поцеловал ее, и они все вместе скрылись за холмом.
«Что за странное явление? — думал я. — Что общего между отшельником-монахом и старой гадалкой? Видимо, и песня его имела особое значение, и она-то вызывала скрывавшуюся в кустах старуху. На каком языке он пел?»
Эти размышления меня увлекли, и я не заметил, что солнце уже зашло, в долине уже сгущался мрак, и Соня давно уже оделась и вышла из пещеры.
Подходя к ней, я бы полон сладостных желаний. Мне казалось, что Соня обнимет, поцелует меня, расскажет о своей тоске, скажет много ласковых красивых слов. Но всего этого не случилось.
— Фархат, — сказала она сдержанно-холодным тоном, — найди какое-нибудь место, где бы нас не видели, мне нужно сказать тебе несколько слов.
Мы поднялись на соседний холм, покрытый дикими миндальными деревьями и сели под прикрытием скалы. Оттуда был виден огромный лагерь богомольцев, расположенный вокруг монастыря, освещенный разноцветными фонарями. Издали доносились звуки музыки и пения. Но Соню ничто не привлекало. Она была печальна. Бедная девушка! Никогда я не видел ее веселой…
Сперва она рассказала мне о себе, о своем положении. Лишившись матери, она нашла утешение в брате Степане, который за последнее время чувствовал себя лучше. Но несмотря на это, отец ее решил, что болезнь Степана есть наказание, ниспосланное богородицей, поэтому привез его и отдал в монастырь, где его включили в число «бедняков» богородицы. Она умоляла отца не отдавать Степана в монастырь, обещая ухаживать за ним и беречь его, но все ее мольбы остались тщетными. Отец Тодик был неумолим. И вот, Соня, не желая расстаться с братом, решила поехать с отцом на богомолье, надеясь, что ей удастся отговорить отца от его жестокого намерения. Все это она рассказала мне с печалью, но без слез. Она, бедняжка, была столь несчастна, что уже не могла плакать. Затем, взяв с меня клятву, рассказала следующую тайну. Против охотника Аво и его гостей, т. е. Каро и товарищей готовится большой заговор. И Соня рассказала мне о том, что у ее отца происходили собрания, на которых присутствовали: настоятель монастыря богородицы отец Карапет, мой дядя Петрос, один курдский князь и несколько других лиц, которых она не знает. Она иногда подслушивала их разговоры и, хотя многого не понимала, однако узнала, что разговор шел об охотниках Аво, Каро и их товарищах, причем говорили о них много дурного и размышляли о том, как бы погубить их «дабы искоренить смуту».
— Хорошо, в чем же они виноваты? — взволнованно прервал я ее.
— Я не знаю, Фархат, — ответила Соня, тоже волнуясь. — Говорят, что они злые люди, разбойники, где ни появятся, там сеют смуту, там проливается кровь…
— Я этому не верю, Соня.
— И я не верю, но что поделаешь, не зажмешь рот у того, кто говорит. Когда я услышала все это, мной овладела тоска. Я знала, что и ты с ними, значит и тебе грозит опасность. Глаза ее наполнились слезами. И она, рыдая, продолжала:
— Как только я узнала это, побежала к твоей матери и все ей рассказала, с тем, чтоб она известила тебя об этом… Но она не успела. Она была очень огорчена и говорила: «Пропал мой сын!»
Я был глубоко взволнован и не мог понять, как это священник-армянин, монах-армянин и мой дядя Петрос объединились с каким-то курдским князьком и строили план заговора против тех, которые задались целью служить народу, осушить его слезы. Мне было непонятно, что эти заговорщики могли мириться с невыносимым игом курдского князя, чья поганая нога переступила даже священный порог храма, и подстерегала его доходы, как я это видел собственными глазами.
Однако, Соня боялась не только за меня, но и за Каро и товарищей. «Они хорошие ребята, — говорила она, я их никогда не забуду».
Соня советовала мне немедленно сообщить им о плане заговорщиков и предостеречь их от грозящей опасности.
Уже совершенно стемнело, когда мы с Соней вернулись в лагерь богомольцев. Как я, так и Соня, были так взволнованы и огорчены, что ни о чем другом больше не говорили. Она шла рядом со мной грустная и безмолвная. «Бедная девушка, — думал я, — она теряет сразу два утешения — своего единственного брата, которого отдают в монастырь и того человека, которого она любила и с которым шла.»
Когда мы подошли к лагерю богомольцев, она сказала:
— Доведи меня до палатки нашего дьячка Татоса и удались.
— А он тоже здесь?
— Да. Он приехал со своей семьей и родственниками.
— Разве он женился?
— Уже несколько месяцев как он женился. Надеется стать священником.
— Все повенчались, — сказал я, — один я остался без жены…
— Бог милостив и ты женишься, — многозначительно сказала Соня, и я заметил как по ее грустному лицу пробежала улыбка.
Дьячок Татос читателю уже знаком из предыдущих глав нашего дневника. Этот болван был в нашей школе надзирателем и его ученики прозвали «школьным псом». Теперь он женился и оказывается собирается стать священником! Неужели он заслужил такую честь?
Доведя Соню до палатки дьячка Татоса, я удалился.
Было уже поздно, а я, увлеченный размышлениями, блуждал, не зная куда идти. Сведения, сообщенные Соней, не давали мне покоя. Я был ими крайне смущен.
Вдруг передо мной, словно из земли вырос дядя Петрос.
— Пойдем, — сказал он важно и деловито, — пойдем ко мне, заблудившаяся овца, мне нужно с тобой поговорить.
Я покорно последовал за ним, так как с детства привык почитать его, как отца. Он повел меня к себе в палатку. Жене и всем, кто находился там, он велел уйти к соседям и, оставшись со мной наедине, начал говорить. Разговор касался охотника, Каро и других моих товарищей… Слова дяди подтверждали все, рассказанное мне Соней. Новостью было для меня лишь то, что рассказал мне дядя о молодости, о полном превратностей громком прошлом старого охотника. Дядя Петрос рассказал о том, как старый охотник, скрывающийся под именем Аво, когда-то бежал в Персию из Мокского и Сасунского края, скрываясь от преследования. Прежде его звали не Аво, а Мелик-Мисак, и он был князем всего Мокского и Сасунского края. Там был у него свой замок, богатые поместья и целое войско. Весь Сасун и все полудикие племена Мокского края трепетали перед его могуществом. Он обуздал и покорил не только всех армян, но и все курдские племена.
В своем управлении страной Мелик-Мисак ничем не отличался от крупных, самовластных князей курдов. Он также шел походом на непокорных соседей, захватывал их земли или военную добычу, уводил жителей в плен. Таким образом, ему удалось покорить и подчинить себе не только всех армян, но и несколько курдских племен. Эти последние были так привязаны к своему мелику-армянину, что охотно принимали участие в его походах против соседних курдских же племен.
Тут я прервал рассказ дяди Петроса, спросив:
— А разве курды не также поступают с армянами?
— Да, поступают, но разве достойно для армянина брать пример с разбойника курда?
Мне вспомнились слова старого охотника и я ответил дяде:
— С разбойником надо поступать по-разбойничьи. Нельзя поступать как отшельник, когда имеешь дело с разбойником. Когда курд идет на нас с мечом, идет с тем, чтоб разорить наш дом, захватить наше имущество, обесчестить нашу семью, мы должны встретить его не с крестом и евангелием в руках, а с мечом, дабы защитить нашу честь.
— Заразился бедняжка! — сказал дядя Петрос, качая головой. — Так может говорить только усердный ученик старого охотника.
— Правда, я прежде думал не так. Мне казалось, что создав армянина, бог осудил его на жалкое существование раба, написал на его челе, чтоб он трудился на других, чтоб он терпеливо и покорно выносил побои и поношения, одним словом всякое бесчестие. Но теперь я понимаю, что бог не хочет того, чтоб армянин был беден и жалок и что, если он находится в таком печальном положении, то в этом виноват он сам…
— Ты заразился… Бедный мальчик! — произнес дядя Петрос, соболезнующим тоном. — Ты повторяешь слова знаменитого разбойника (старого охотника). Это слова «старого волка», для которого жизнь человека, что жизнь мухи, который убил столько людей, сколько у него волос на голове, который разорил тысячу семейств, у которого нет ни совести, ни жалости…
Последние слова дяди еще больше рассердили меня. Это была беззастенчивая брань, направленная против человека столь великодушного, столь добросердечного, столь отзывчивого на горе и нужду бедняка. Я готов был схватить дядю за горло и задушить его, но внезапное появление гостя помешало мне проявить свою ярость.
— Мир вам, — услышал я за своей спиной чей-то голос и в палатку вошел мой учитель, отец Тодик.
— «Блудный сын», появился! — сказал он, увидев меня. — Но раскаялся ли он?
— Напротив, он еще больше ожесточился, — ответил дядя Петрос. Я молчал.
Священник уселся.
Дядя Петрос вкратце передал ему содержание нашего разговора и самыми темными красками обрисовал перед попом мое упрямство и заблуждение.
Поп начал упрекать меня за мои мечтания и стал развивать передо мной свою обычную церковно-религиозную философию.
— Мы грешные рабы божьи, ничто не в наших руках, ничего мы не можем сделать. Все совершается по воле бога. Против его воли и лист не слетит с дерева. Бог создал всех и судьбу каждого предопределил сам. Вола он создал для того, чтоб он пахал пашню человека, овцу создал, чтоб она давала человеку молоко, мясо и шерсть, лошадь создал он для того, чтоб она таскала тяжести. Так каждого создал господь и каждому определил его назначение. Человек не может требовать, чтоб молоко и шерсть давал ему волк, и от льва он не может требовать, чтоб тот пахал, равно и от медведя не может требовать, чтоб он таскал тяжести. Это звери, которых создал бог как наказание для других животных. Их назначение захватывать, грабить, отнимать, их назначение, — питаться кровью и мясом других.
Я обратился к своему бывшему учителю и не смущаясь, спросил:
— Какая же аналогия между теми, о которых вы говорите и людьми?
— Очень простая, — ответил поп. — Люди созданы также. У одного нрав овечий, у другого — волчий.
— Какой же нрав у нас, у армян?
— Мы агнцы божьи, — ответил он, приведя цитату из евангелия, — «паси овец моих» — сказал господь наш Иисус Христос апостолу Петру. Отсюда ясно, что мы не должны быть такими как звери — курды.
В словах попа я не нашел ничего нового. Он повторял свои старые проповеди, слышанные мной тысячу раз. Но теперь все это не лезло мне в голову. Теперь я понимал, как вредны эти проповеди.
Еще более неприятно было мне то, что поп пришел и помешал нашему разговору с дядей Петросом. Рассказ последнего о прошлом охотника остался недоконченным. Мне страшно любопытно было узнать до конца историю жизни этого скрытного человека.
Но дядя Петрос сам дал повод к продолжению этого рассказа.
— Видишь, сын, — сказал он, — вот и батюшка говорит то же, что и я. Уйди ты от этих людей, если не хочешь погубить себя.
— Я хочу узнать их лучше и ближе. Расскажите, пожалуйста, как произошло падение Мелик-Мисака, и каким образом он появился в Персии под видом простого охотника.
— Это очень длинная история, подробности которой мне самому неизвестны, — сказал он. — Только я знаю, что в Сасуне и Мокском крае имелись и другие князья и старшины армяне, которые были против Мелика и составляли особую партию. Они объединились с местным архиереем и привлекли на свою сторону нескольких монахов, стали возбуждать народ против Мелика. Они заявили: «Мы не хотели, чтоб над нами княжил армянин, для нас курд лучше. Армянин не может быть беком (князем)».
Затем дядя Петрос в презрительном тоне описал падение Мелика. Из всего этого рассказа я приведу лишь следующее.
В те времена в Амедии княжил некий курд, который стоял во главе нескольких племен и имел в своем распоряжении многочисленное войско.
Он был злейшим врагом Мелика. И вот армянский архиерей вместе с несколькими старшинами отправляется к этому курду и заявляет ему, что они, как и большинство народа, недовольны Меликом и хотят свергнуть его иго. Поэтому они приглашают курда-князя придти и править ими. При этом архиерей и старшины обещали курду всячески содействовать ему при покорении страны и служить ему верой и правдой.
Я прервал речь дяди Петроса, спросив:
— Какая же была бы польза архиерею от того, что армянский народ перешел бы под власть курдского князя?
— Очень большая, — ответил он. — Если бы Мелик был устранен, то архиерей остался бы единственным представителем народа, как духовным, так и светским. А при Мелике он оставался в тени, являясь лишь высшим духовным сановником.
Спустя много лет после этого, я понял вечную борьбу армянского духовенства против светской власти. Это я понял лишь тогда, когда изучил историю нашего народа и познакомился с нашим печальным прошлым…
То, что предлагал армянский архиерей со своими единомышленниками, было заветной мечтой курдского князя.
План заговора составлен, а приведение его в исполнение должно было состояться на страстной неделе, в субботу вечером. Как раз в назначенный день, в тот час, когда Мелик вместе со своей семьей сидел мирно за ужином, его замок был осажден многочисленными вооруженными курдами. Замок был со всех сторон подожжен и огонь быстро проник во внутренние покои. Окружающие замок стены рухнули и толпа хлынула в замок. Началась страшная резня. Мелик долгое время храбро сражался, но получил много ран и свалился.
Мхэ схватил почти бездыханное тело своего господина и под дождем пуль унес. Вся семья Мелика погибла, за исключением маленькой Маро, которую спасла ее кормилица.
Но этим дело не кончилось. Большинство народа осталось верным своему вождю, который отечески заботился о нем и защищал от врагов его честь и жизнь. Народ поднялся на защиту своего главы и попытался оказать врагу сопротивление, но что мог сделать народ без вождя, без предводителя? На несколько недель Сасун и Мокский край превратились в арену кровавой борьбы и беспощадной резни, Мелик был бессилен, он мог лишь издали следить за борьбой и рычать, как раненый лев. Меч курда беспощадно истреблял и ему помогали те же армяне, злобные, преступные служители церкви…
Наконец народ был покорен и подчинен игу иноземца. Курдский князь овладел страной.
После этого тысячи людей искали Мелика, так как среди убитых в замке его трупа не нашли. Но Мхэ давно перенес его через неприступные горы и ущелья в Персию.
Рассказ дяди Петроса произвел на меня потрясающее впечатление. Я всем телом дрожал. Но еще больше взбесили меня сентенции священника, которыми он как бы заключил рассказ дяди Петроса.
— Клин клином вышибается, — сказал он. — Обнаживший меч, от меча погибнет.
Затем он добавил:
— Подобные люди губят не только себя, но ввергают народ в пучину горя и крови…
— Правильно ваше слово, батюшка, — ответил дядя Петрос. — Перебравшись в Персию, — продолжал свой рассказ дядя, — Мелик долгое время скрывался под видом простого охотника, лелея в душе тайные свои цели. Но когда он учуял, что скоро его разоблачат, покинул Салмаст и переселился в Ахбак[22]. Народ там дик и некультурен, а ему именно такой народ и нужен. Он быстро сумел привлечь на свою сторону простонародье и с согласия всех был избран «миром». С тех пор и пошла смута. Удачная для него битва при Аспистане ободрила его. Теперь он отчасти достиг своей цели. Но он хочет в Ахбаке играть ту же роль, какую играл когда-то в Сасуне.
— Такие люди подобные чуме, — сказал поп, — они всюду несут с собой смерть и гибель.
— Ежели цель охотника заключается в том, — ответил я, — чтобы армянский народ был освобожден от иноземного ига и сам управлял своим домом и своей страной, то в этом я не вижу ничего дурного. Я сам буду первым, кто отдаст свою кровь во имя этой его цели.
— И ты будешь первым безумцем… — послышался чей-то голос. Оказывается, будучи сильно взволнован, я не заметил как вошло в палатку дяди Петроса новое лицо — какой-то монах. Вглядевшись, я узнал в нем того самого монаха, которого я днем встретил у «Молочного Ключа». Он присел. По тому, как его приняли дядя Петрос и отец Тодик, было видно, что они высоко чтят этого монаха.
Когда зажгли свет, я заметил, что у него длинная седая борода. Одежда у него была самая простая. Так одеваются пустынники, отшельники. Но несмотря на его старость, у него глаза горели живым блеском и энергией. Не обращая на меня никакого внимания, он стал разговаривать с дядей Петросом и с попом. Скоро я почувствовал, что мое присутствие тут совершенно излишне и не особенно им приятно, поэтому пожелав им доброй ночи, удалился.
Я почти выбежал из палатки дяди Петроса. Долго я не мог забыть отшельника, который явился в конце нашей беседы. В этом пустыннике было что-то таинственное. Несколько часов до этого я встретил его у «Молочного Ключа». Тогда он появился и, напевая какую-то арабскую песню, исчез, как привидение. Его голос вызвал из-за кустов Сусанну. Он обнял Гюбби и скрылся за холмом. Теперь я его встретил уже в обществе двух заговорщиков. Что может быть общего у друга Сусанны и Гюбби с врагами Каро и старого охотника? Этого я не мог понять.
Размышляя, я, незаметно для себя, прошел через лагерь богомольцев и дошел до нашей палатки. Все спали, за исключением Маро. Она сидела у входа в палатку и ждала меня.
— Где ты пропадал? — спросила она, увидя меня.
Я ничего не ответил и заметив, что в палатке женщины спят, уселся рядом с ней на траве. Мое молчание еще больше рассердило Маро.
— Очень нужно! Подумаешь! И не хочет говорить, — сказала она, как бы про себя. — Словно красная невеста, ждет подарка, чтоб открыть свои уста![23]
Эти слова она произнесла с едкой насмешкой. Трудно было удержаться от смеха, но я решил сохранить серьезный вид и скрыл от нее свою улыбку.
Маро сидела у входа в палатку, а я на траве недалеко от нее…
— Если подойдешь ко мне поближе, я с тобой заговорю, — сказал я.
— Скажите пожалуйста! Какой важный дядя! Нужно еще исполнять его капризы! — презрительно сказала она.
«Видимо, Маро сердита», — подумал я и сам подсел к ней, желая узнать причину ее гнева.
— Ты сегодня много говорил, — сказала она, — лучше бы лег спать, должно быть устал.
— Откуда ты узнала, что я много говорил? — с удивлением спросил я.
— Знаю… Но ты нехороший товарищ, Фархат, да будет тебе стыдно… Девушка, которая назначила тебе свидание, так торопилась, что оставила у «Молочного ключа» свой гребешок. А ты оказался настолько невнимательным, что этого не заметил. На, бери и передай ей, да похвались, что ты подобрал его и спрятал…
Тут я понял причину ее гнева.
Она передала мне гребешок Сопи, позабытый ею у «Молочного ключа», когда она там купалась. Но как попал он к Маро?
— Кто дал тебе этот гребешок? — спросил я.
— Я сама нашла.
— Ты нас видела?
— Не слепая, чтоб не видеть.
— А почему же мы не заметили тебя?
— Иногда я бываю невидимой как демон, — сказала она и рассмеялась.
Зная ее хитрости, я не сразу ей поверил и сказал:
— Врешь, милая, признайся, что гребешок попал к тебе как-нибудь иначе.
— Не веришь? — сказала она повышая голос. — Я тогда расскажу тебе. Она купалась, а ты, как шальной, глядел на нее. Вдруг появился в ущелье отшельник, который пел какую-то грустную песню. Потом появились Сусанна и Гюбби, а вы с ней поднялись на холм, сели под миндальными деревьями, среди кустов. Если хочешь, я расскажу о чем вы говорили.
— Теперь я верю, — сказал я.
После минутного молчания Маро сказала:
— Бедная Соня, как она несчастна! Я не могла удержать слезы, когда она рассказывала о смерти матери и о горестной судьбе брата. Поверишь ли Фархат, я сидела под кустами и плакала. — Я заметил, как при последних словах глаза Маро наполнились слезами.
— Да ты и сейчас вот плачешь, — сказал я.
Она ничего не ответила. Но вдруг она болезненно вздрогнула и выражение ее лица сразу изменилось.
— Фархат, ей богу, я убью ее отца, как собаку, — сказала она. — Пусть он поп, я не боюсь греха, я знаю, что он дьявол.
— Но он отец Сони.
— Это правда. Соню я очень люблю, она славная девушка. Если бы у меня была сестра, то ее я любил бы не больше, чем Соню. Но своего отца я люблю больше.
Причина бешенства Маро была известна, но ее волнение мне показалось смешным и чтоб испытать ее, я спросил:
— Чем виноват поп?
— А ты думаешь, я не слышала? — ответила она. — Я все знаю. Я знаю, какую яму роет ее отец для папы, Каро и его товарищей. Что они сделали дурного? В чем они виноваты?
Я пытался успокоить разъярившуюся Маро, от которой всего можно было ожидать.
— Нехорошее дело ты задумала, Маро. Правда, против твоего отца существует заговор, но нам нужно быть благоразумными, нам нужно поторопиться вернуться домой и обо всем рассказать твоему отцу.
— Нечего торопиться, потому что через день он все узнает, — беспечно ответила Маро. — Но свою клятву я исполню.
— Оставим твою клятву. Ты лучше скажи мне как может твой отец узнать это?
— Я отправила к нему человека.
— Когда? Кого?
— Полчаса тому назад Мхэ был здесь. Ему было по пути и он зашел сюда поклониться богоматери. Ему сказали, что мы здесь и он, радостный, пришел к нам. Он не сказал мне откуда он идет, но он был очень весел. Ему я рассказала все, что знала. Он так рассердился, что даже не пошел поклониться богородице, а взял свою дубину и пустился в путь к папе.
— А он знал, где твой отец?
— Знал. Это что за дьявольская затея! — сказал он — Пойду поскорее расскажу охотнику. Хотя папа сейчас в Шатахэ, до которого отсюда несколько дней пути, но я знаю, что Мхэ мчится как ветер и послезавтра будет у папы.
Мхэ не сказал Маро — откуда он шел, но я знал, где он был и откуда он возвращался. Он явился сюда, чтоб кровавыми устами прислониться к образу богоматери. Удивительно, думал я, даже у преступника теплится в сердце религиозное чувство. Однако можно ли считать его преступником?
Распоряжения Маро несколько успокоили меня, но все же я настаивал на том, что нам нужно поскорее вернуться домой. Маро возражала.
— Я не уйду, пока не исполню своего обета. Я собиралась уже в эту ночь… но…
Издали послышалось тихое пение. Это был тот же голос, который я слышал у «Молочного ключа».
Услышав пение, Маро переменила тему разговора.
— Это поет «отшельник», — сказала она. — Прислушайся — смотри как он хорошо поет, Фархат.
И действительно, в ночном безмолвии песня звучала чудесно. Маро долго слушала песню, а потом спросила.
— Ты знаешь кто это?
— Я его не знаю. Сегодня в первый раз я видел его у «Молочного ключа», тогда он пел эту же самую песню. Затем я его видел в палатке дяди Петроса.
— Как ты наивен, Фархат.
— Почему?
— Потому что ты не узнал своего давнишнего товарища.
— Кто он?
— Аслан.
— Не верю, Маро, ты смеешься надо мной.
— Ну вставай, пойдем, он зовет нас. Я понимаю смысл его песни. Ну не мешкай. Еще раз увидишь его, тогда поверишь мне.
Хотя эти слова Маро произнесла с твердой уверенностью, однако мне не верилось, чтоб дряхлый отшельник, которого я видел, мог быть Асланом. Но Маро в подтверждение своих слов привела соображение, которое она высказала, когда впервые увидела тут старуху Сусанну с Гюбби: «Либо Каро, либо кто-нибудь из его товарищей находятся тут, так как эта старуха появляется там, где находится кто-либо из них».
И правда. Я ведь сегодня еще видел их у «Молочного ключа» в тот момент, когда пустынник-монах проходил мимо и встретился с ними. При этом он нежно обнял и поцеловал Гюбби.
Мои сомнения рассеялись и я согласился пойти к отшельнику. Однако как оставить палатку без мужской охраны?
— Святая богоматерь охранит своих паломников, — сказала Маро. Но это меня не успокоило и, когда она вошла в палатку, я позвал проходящего мимо крестьянина и заплатив ему несколько курушов, попросил посторожить палатку, пока мы вернемся. Через несколько минут Маро вышла из палатки. Она укуталась в широкую ванскую «аба» и надела на голову повязку на курдский лад.
— Кто это? — спросила она, увидя крестьянина.
— Я попросил его посторожить палатку, ответил я.
— Хатун не спит… Ладно, пойдем.
Когда мы немного отошли, она сказала:
— Ты ведь не знаешь, Фархат, он сам может обворовать… Здесь все разбойники.
— Нет, он монастырский. А эти богобоязненны.
— Ничего подобного! Я собственными глазами видела как монах взял себе деньги, пожертвованные мной для церкви, когда я положила их на блюдце, которое он нес. Они нас обманывают, Фархат, они не такие, какими себя показывают. Папа много рассказывал мне об их проделках.
— Что это у тебя звякает под плащем? Оружие, что-ли? — спросил я.
— Отец велел мне ночью никогда безоружной не выходить. По пути я спросил ее, как она узнала «отшельника».
— Сперва я не узнала его, когда увидела у «Молочного ключа». Такую хитрец бороду сделал себе и парик! Лицо он покрасил и превратил в лицо дряхлого старика. Даже морщины были у него на лице! Но глаза его остались те же, как и раньше. А кто не узнает прекрасных глаз Аслана, если хоть раз их видел?
— Но какой же дьявол привел тебя туда, к «Молочному ключу»? — Маро откровенно призналась, что она в церкви слышала, как Соня назначила мне свидание у «Молочного ключа» и что у нее появились сомнения и ревность… Она не вытерпела и пришла туда.
— И что же, сомнения твои рассеялись? — спросил я.
— Не совсем. Но мне все равно. Соня хорошая девушка, я люблю ее. И ты ее должен любить…
Эти слова Маро произнесла быстро и резко, словно они жгли ей уста. Но она не была виновата. Ревность знакома всем, в ком есть чувство.
Теперь мы ясно слышали пение отшельника.
— Пойдем сюда, — сказала Маро, — мы его найдем в горах.
«Отшельника» мы нашли вдали от монастыря в прибрежных горах. Он сидел в каменной пещере, которая глядела прямо на пустынь Лим. Мрачный островок чернел на ясной поверхности озера, залитого серебристым светом луны. Каменная пещера, в которой нашли мы «отшельника», представляла из себя жилище какого-то пустынника. На полу пещеры видны были ямки, которые, как говорило предание, образовались от частых коленопреклонений божьего человека. В пещере не было света. В углу горел костер, который и освещал и согревал холодное жилище отшельника. Недалеко от костра спала старая ворожея Сусанна. «Отшельник» не спал. Он был погружен в размышления. Положив голову на его колени, мирно спала маленькая Гюбби. Прелестная картина!
Когда мы вошли, «отшельник» очень осторожно подложил под голову маленькой ворожеи свое пальто и встал. Он обнял и поцеловал сперва меня, а потом Маро, которая нисколько этому не сопротивлялась, так как нельзя было отказаться от этого братского чистого и невинного поцелуя. Затем отшельник оглядел Маро с ног до головы и сказал:
— Вот это хорошо. Это я люблю.
Мы сели.
— Теперь я сниму маску, — сказал он, — при друзьях, мне нечего скрываться под маской.
Он снял парик и бороду и предстал перед нами в прежнем своем виде.
В кратких словах я объяснил ему цель нашего посещения и рассказал все, что узнал я от Сони у «Молочного Ключа», а также и все то, что говорил мне дядя Петрос в своей палатке. Я изложил все, что знал о плане заговора против старого охотника и его друзей. Маро сообщила о сделанных ею распоряжениях, о том, что она отправила Мхэ с этой вестью к своему отцу.
— Благодарю вас за ваши заботы, — сказал он с грустью, — но все это мне было уже известно. Мне удалось, пользуясь своим монашеским видом, проникнуть на собрания заговорщиков в качестве их единомышленника. Однако все их старания напрасны.
Видимо Аслану было грустно, и наше посещение не обрадовало его, быть может он не хотел разоблачать себя перед нами, считая нас неопытными и боясь, как бы мы не выдали его тайны. После некоторого молчания он сказал:
— Меня не удивляет такое положение вещей, но конечно крайне огорчает, потому что каждый раз, когда затевается заговор против армянского народа, то среди заговорщиков всегда можно найти предателей из армян же. Это преступление повторялось в истории нашего народа из века в век. Это одно из дурных свойств армянина…
— Чем кончится предпринятое нами дело, трудно предугадать, но мы уверены в успехе, так как действуем согласно общим законам природы. Как в природе, так и в человеческом общежитии ничто не происходит без причины. Мы видим, что всякая сила, чем больше она сдавлена, тем больше проявляет сопротивление. В конце концов должен произойти взрыв, сдавленная сила должна разбить сковывающую ее оболочку и получить соответствующую ее природе свободу. Народ, толпа — это тоже сила. Эта сила не может долго терпеть давящего, угнетающего ее насилия. Она должна выстоять и разбить сковывающие ее цепи, свергнуть иго деспота.
Пробил уже час. Вот в каком положении находится теперь наш народ…
— Дяди петросы, — продолжал он, — и отцы тодики — пасынки народа, они оторваны от массы, они служат своим личным, эгоистическим интересам. Их не мало и притом, что особенно прискорбно, они являются руководителями народа. В этом-то и наше несчастье.
— Какие же у них могут быть интересы? — спросил я.
— Дядя Петрос состоит поставщиком двора у одного знатного курдского князя, — ответил Аслан. — Он доставляет дому князя все необходимое. Ему предоставлены широкие полномочия в области хозяйства княжеского дома. Все в доме князя за всем необходимым обращаются к нему и он доставляет все, начиная от съестных припасов и одежды, и кончая всякой мелочью.
Конечно, ему желательно вести подобную торговлю с курдом, который не имеет никакого представления о торговле. «Щахбанда» — поставщик сам оценивает свои товары и ведет запись всему, что им отпущено. В конце года он предъявляет князю огромный счет. Наивный курд вынужден счет этот принять, но у него обыкновенно не бывает денег для уплаты по счету, притом он не привык оплачивать счета серебром. У него есть продукты, и он взамен одних продуктов отдает другие. Достаточно было князю совершить набег на ту или иную соседнюю страну, и он возвращался с огромной военной добычей в виде овец, лошадей, коров и ковров. Но нужен человек, понимающий толк в торговле, который мог бы весь этот товар вывезти в далекий край и обменять на серебро. И вот дядя Петрос тут как тут. У него всюду есть агенты, которые могут сплавить ворованный, награбленный товар. В уплату по счету вместо серебра он получает натурой именно добычу, награбленное князем добро. А ворованный товар покупается обыкновенно по дешевой цене…
— Дяди петросы, — продолжал Аслан, — те же разбойники, только в образе торговцев. У каждого курдского князя имеется такой торговец. И каждому «дяде петросу» желательно, конечно, чтоб власть князя, у которого он состоит поставщиком, была крепка и безгранична, хотя все они знают, что добро, которое берут они за бесценок у князя в счет их долга награблено у многих тысяч бедняков-армян. Но что им слезы и стоны армян! Им важно то, что они наживаются.
Аслан говорил спокойным и тихим голосом, точно речь шла о самых обыкновенных вещах. Но он говорил без устали, так как сердце его было переполнено. В эту минуту я не мог смотреть на Маро без ужаса: ее губы дрожали, она то бледнела, то краснела — все ее существо выражало неодолимую ярость.
— Нужно уничтожить всех этих петросов, — сказала она после долгого молчания.
— Это особой пользы не принесет, — с обычным хладнокровием ответил Аслан, — Уничтожая в обществе разбойников, мы не уничтожили разбоя. Это грубая азиатская форма борьбы со злом. В жизни общества ничто не появляется без причин, кроющихся в недрах этого же самого общества. Если мы возьмем какого-нибудь разбойника, убийцу или раба и изучим историю его жизни, то увидим, что сами условия жизни сделали разбойника разбойником, раба рабом и убийцу убийцей. Измените условия их жизни, и они превратятся в порядочных людей. И поэтому мы можем скорбеть, что в нашем обществе появляются такие негодяи, но осуждать их не можем, потому что эти люди являются продуктом прогнившей общественной организации. И если мы хотим уничтожить преступность, то мы должны стараться исправить, изменить дурную организацию общества. Тогда все члены общества будут хорошими.
— Мне непонятны ваши суждения о том, почему люди становятся такими или иными, — сказала Маро, — Я знаю одно, что нужно размозжить голову змеи, когда видишь, что она готовится ужалить тебя. Я поклялась уничтожить дядю Петроса за то, что он враг моего отца. Фархату я уже говорила о своем намерении.
— Это частная цель и подобным поступком ты не поможешь «общему делу», — сказал Аслан. — Если бы тут был наш товарищ Каро, то он быть может и согласился бы с тобой, но я считаю это вспышкой молодого сердца, больше ничего.
После некоторого раздумья он опять заговорил:
— Если бы змея, как ты сказала, была одна, тогда нужно бы было размозжить ей голову, и мы были бы освобождены хоть от одного злодея, но к сожалению их слишком много.
Я бывал в Азиатской Турции, в Константинополе, Египте, одним словом везде, где есть армяне. Я более или менее изучил как прошлое нашего народа, так и его современное положение. И я видел, что как при дворе ничтожного курдского князька, так и при дворах правителей провинций — пашей, при дворах везиров и при высочайшем дворе султана имеются свои «дяди петросы». И чем выше положение того, кому они служат, тем они, эти «дяди петросы» вредоноснее. Все они похожи друг на друга. Разница заключается лишь в видах воровства. Вор не опасен, когда он у одного ворует его барана, у другого его осла. Я говорю о тех ворах, которые наносят вред всему народу. Они являются удобным орудием в руках наших поработителей. Они давят и уничтожают всякую силу, которая стремится создать покой для бедняка. Такими ворами являются, как я уже сказал, руководящие слои нашего общества…
Оставим мелких петросов и перейдем к крупным. При султанском дворе все управление финансами и хозяйством находится в руках армян «сарафов». Они носят высокий титул и называются «амира». Теперь посмотрите в чем заключается должность этих «амира» (сарафов). Сбор податей с провинций, а также отправление правосудия правительство дает на откуп какому-нибудь паше. Но паше правительство не доверяет. Оно не надеется на то, что паша вовремя представит сумму подати, наложенной на данную провинцию. Паша должен представить поручителя. «Амира» охотно поручается за пашу, потому что доля дохода паши достается ему. Но откуда берется этот доход? Он добывается путем эксплуатации массы несчастных, угнетаемых и притесняемых. Этот доход является пóтом этих эксплуатируемых масс. Паша собирает подать не останавливаясь ни перед какой жестокостью и собранное посылает придворному поручителю своему, который в свою очередь эту подать сдает в государственную казну. Но он вносит в казну не серебро, а бумаги («фусула»), которые ему были выданы из казны вместо денег и, таким образом, он сплавляет свои залежавшиеся бумаги.
— Но откуда попали к нему эти бумаги? — спросил я, не поняв хорошенько того, что говорил Аслан.
— Придворный «амира», — ответил он, — связан с высочайшим двором всякими торговыми делами. Он является поставщиком войска или ведает хозяйством гарема. Лучшими и драгоценнейшими камнями мира украшает он жен султана и доставляет им на наряды лучшие в мире ткани. За все это он не получает наличных денег, ему дают лишь бумажки. Вот эти-то бумажки он и возвращает в казну, исполняя долг поручителя за пашу.
— Теперь для вас, я думаю, ясно, — продолжал Аслан, — что придворный «амира», заведующий хозяйством двора, откупщик податей такой же разбойник, как и «шахбанда» курдского князька, как и дядя Петрос. Но те же «амира» являются одновременно и вождями нашего народа, они правят и распоряжаются судьбами нашего народа так, как им заблагорассудится… Какая же может быть у нас надежда на этих людей, которые сосут нашу кровь, которые отнимают плоды нашего труда… Им выгодно всякое беззаконное и деспотическое правительство, ибо они в мутной воде ловят рыбу. Они равнодушны к слезам и крови, проливаемым народом. Они думают лишь о том, как бы потуже набить себе мошну…
— Итак, капиталисты, вышедшие из нашего народа, т. е. лица, у которых есть материальная сила, не только не помогают, чтобы рабочие и крестьяне имели хлеб и покой, но сами же укрепляют цепи их рабства. Хотя они это делают не непосредственно, однако, ведь все равно — быть разбойником или орудием в руках разбойника. А нация, невежественная и простодушная нация, гордится «славой» своих «амира», преклоняется перед ними в благоговейном трепете.
— Но каким образом столь дурные люди достигают такого высокого положения? — спросил я.
— «Армянин верен, — говорит турок, — он хорошо служит». Да, он верен и этой верностью он заслужил доверие правительства. Но слово верность в устах деспота имеет совершенно иной смысл. Именно тот смысл, который вкладывает в это слово глава разбойников, называя верным «служащим» того или иного негодяя из своей шайки.
— Этого рода «верность» армян-капиталистов с одной стороны дала им возможность служить у правительства, а с другой, отстранила их от более прочного и обширного поприща, именно поприща справедливой и совестливой торговли. Это поприще всецело осталось в руках греков. «Грек неверен», — говорит турок и не доверяет ему, не поручает ему своих дел. И он прав, потому что грек настолько горд, что он не может унизиться подобно армянину до того, чтоб примириться со своим врагом, с покорителем и поработителем своей родины. Поэтому греческие капиталисты не пожелали стать сарафами «амира» и государственными откупщиками. Они взялись за свободную торговлю и стали заниматься вывозом из страны и ввозом в страну иностранных товаров. И вот в настоящее время вся обширная торговля Турции находится в их руках.
— Но ведь и армяне все-таки занимаются такой торговлей, — сказал я.
— То, что ты видел — не торговля, — ответил Аслан, — а нечто вроде ростовщичества, которым занимаются также и евреи. Возьмем для примера Ванскую область, которая вам более или менее знакома. Если мы возьмем деятельность наших капиталистов в этой области, то увидим, что она почти ничем не отличается от деятельности армян-капиталистов в столице. Разница лишь в том, что одни являются мелкими эксплуататорами, а другие — крупными, или иными словами — одни крупные разбойники, а другие — мелкие.
Наши крестьяне постоянно нуждаются в деньгах для уплаты податей. Деньги они получают от купцов-капиталистов, но конечно платя им огромные проценты.
Кроме того, крестьяне в кредит покупают у торговца все необходимое для их семьи. Настает день, когда нужно платить долг торговцу, а денег у крестьянина не оказывается. Тогда торговец берет у него за бесценок все продукты его земледельческого труда. Итак, могут ли подобные разбойники желать, чтоб положение крестьянина улучшилось, могут ли желать, чтоб он не нуждался в деньгах? Прибавьте к этому также хищения сборщиков податей курдов и турок. Как может крестьянин удовлетворить всех этих хищников? Земледельческое его хозяйство стоит еще на низкой ступени и приносит слишком скудный доход. Он не знаком с ремеслами, чтоб пользуясь ими, вывозить свои продукты в чужие края в обработанном виде. Чем же он может кормить свою семью, когда у него отнимают весь его скудный заработок? Отсюда-то и возникает то грустное явление, что наш народ не может добывать себе пропитание на родной земле. Плоды его труда у него отнимают. Он вечно бедствует, вечно нуждается в куске хлеба и поэтому вынужден покинуть родной край и искать счастье в чужих краях. Сколько тысяч несчастных семейств остались без мужчины. Только в Константинополе сейчас находится более сорока тысяч эмигрантов, выселившихся главным образом из Ванской области. Как может крестьянин не выселяться? Мало того, что его грабит турок, курд, государственный чиновник, его грабит также единоверец-сородич, армянин, который высасывает все соки его жизни и ввергает его в нищету и горе. Все города Турции полны армянами-рабочими, армянами «амалами» (т. е. носильщиками). А это ведь живая сила нашей страны, гибнущая на чужбине.
— Как видите, — продолжал Аслан, — армяне-капиталисты, армяне-купцы, представляют из себя самую испорченную, самую вредную часть общества. От них мы не ждем никакого добра. Он поклоняется лишь своей собственной мошне. У купца нет отечества, его отечество там, где выгода. И подобное купечество (если только можно его назвать — купечеством) становится еще опаснее, когда у них есть связи с чиновниками правительства, и когда они участвуют в их бесчинствах. Вы не раз были свидетелями того, как крестьянин, не имея денег, предлагает сборщику податей часть продуктов своего земледельческого труда и, как сборщик отказывается принять ее, вместе с тем, не давая крестьянину срока, чтоб тот мог продать свои продукты и уплатить подать. Вы видели, как появляется в этот самый час армянин купец и, пользуясь тяжелым положением крестьянина, за бесценок покупает его продукты. Теперь вам ясно, что все они являются петросами и отличие их лишь видимое. Петросам всегда выгодно объединяться с курдскими князьями и устраивать заговоры против нас…
Все, что говорил Аслан, я понимал, потому что все это было мне хорошо известно. Мне казалось, что все это я знал давно, хотя никогда не задумывался над этими вещами и не обращал на них внимания. Слово жизни всегда понятно человеку, как бы он не был бесчувственен, потому что это слово непосредственно касается его существования.
— Все это я хорошо понимаю, — сказал я. — Понимаю, почему «дяди петросы» поступают так, но я одного не понимаю: почему «отцы тодики» объединяются с ними, какая у них выгода от этого?
— Они тоже своего рода торговцы, — ответил он, — у них тоже своя монополия, только религиозная. Разница лишь в товаре, которым они торгуют. И торговец всегда обманщик, всегда бесчестен и несправедлив. Как пример, приведу настоятеля этого самого монастыря отца Карапета. Раньше он был настоятелем одного из незначительных монастырей этого края, именно монастыря св. Иусика[24]. Монастырь этот не из доходных. И вот он задумал захватить в свои руки монастырь св. Богородицы. Каким же образом он достиг этого? Он обещал одному курдскому князю половину монастырского дохода, если тот поможет ему стать настоятелем этого монастыря. И это ему удалось. Он достиг своей цели. Вы своими собственными глазами видели в монастыре агентов курдского князя, стерегущих доход монастыря. Теперь я спрошу вас: не находите ли вы сходство между этим служителем церкви и откупщиком податей?
Наш разговор прервала старая ворожея, которая начала говорить во сне. Фразы, которые она произносила, были бессвязны, но она говорила на чистом армянском языке. Это меня крайне удивило.
Она очень часто произносила имя Рипсимэ.
— Я сожгу замок… — говорила она, — разрушу его стены… Моя Рипсимэ грустит здесь… Я освобожу ее… близок день… великий день тревоги… Кровь, огонь и буря очистят землю… Рипсимэ, ты много страдала… Я осушу твои слезы…
— Эта старуха постоянно говорит о каком-то «замке» и о девушке, которая скрыта там, — сказал я Аслану.
— Это бред, — ответил он. — У помешанных бывают такие навязчивые идеи, от которых они не могут освободиться.
— Она говорит по-армянски и как хорошо она говорит! — сказала Маро. — Я никогда не слышала от нее армянской речи.
— Цыгане говорят на всех языках, — с улыбкой ответил Аслан. — Видимо, она чувствует, что находится в Армении…
— А почему молчит эта маленькая колдунья? — спросила Маро и обняв, крепко поцеловала Гюбби.
— Она умница, — ответил Аслан и переменил тему разговора. — Вы бы лучше сделали, если бы сейчас ушли отсюда, вот уже скоро взойдет солнце. Лучше, если вас не увидят тут.
И правда, восток алел. Мы незаметно просидели всю ночь. Но Аслан хотел удалить нас не столько потому, что рассвело, сколько из опасения, как бы мы не услышали из уст старой ворожеи какое-либо неосторожное слово, которое могло объяснить нам тайну отношений Каро с его товарищами и Гюбби со старой ворожеей или тайну «девушки из замка», которая стала неотвязной мечтой старухи, или «ее навязчивой идеей», как уверял нас Аслан.
Однако, мы согласились с Асланом и уже готовились уйти, когда он сказал:
— Пока вы тут, приходите почаще, нам нужно видеться, обо многом еще нужно нам поговорить.
Пока мы дошли до лагеря богомольцев, солнце уже взошло. Маро старалась пройти через лагерь неузнанной.
После этого я несколько раз виделся с Асланом. В своем монашеском одеянии он показывался в различных кружках богомольцев.
— Здесь, — говорил он, — по случаю этого празднества собрались армяне отовсюду и я, чтоб лучше изучить их, переменил свой внешний вид, так как знал, что монаху легче подойти к ним ближе. Эти люди не лишены чувства и энергии, они понимают всю уродливость своего положения, но изнуренные вековым гнетом, они до такой степени ослабели духом и телом, что всю горечь своей участи считают естественной. Они думают, что иначе и не может быть, что они рождены для рабства. Чья-то рука, чья-то могучая рука должна поднять их из этого состояния и утвердить их в правах свободных людей…
Затем он еще долго беседовал со мной на различные темы. Я до сих пор не забыл его речи и могу слово в слово записать их. Он говорил:
— Правда, случается, что целый народ сам встаёт на ноги и без чужой помощи сбрасывает иго рабства. Но это бывает лишь тогда, когда он уже понял, что такое свобода. Если бы руководящий класс нашего народа поставил его на этот путь, если бы он дал ему такое направление, чтоб он осознал наконец, как тяжело находиться под гнетом чужой грубой силы и как хорошо жить свободно на своей родной земле, трудясь в поте лица, тогда наша нация легко и быстро пошла бы вперед…
Но кто же является руководителем нашего народа? Дворянского сословия у нас нет, у нас есть купечество и духовенство.
Вы знаете, что за чудовища наши купцы, или, другими словами, капиталисты. Остаются духовные лица, в руках которых образование народа, его нравственное и умственное воспитание. Представитель церкви, к какой бы нации он не принадлежал, всегда является противником личной свободы, также как и идеи национальности. Он смотрит на народ исключительно с точки зрения религии. В своей пастве он не отличает варвара-скифа и грека. Представитель церкви противник земного благополучия людей. Он не может вынести, что человек признает известную страну своей родиной и связывает с ней свою жизнь, свое существование. Служитель церкви отрицает этот мир. Его родина — небо.
И может ли народ, воспитываемый духовенством, думать, что он дитя известной нации, имеет свои особенности, свою историю и свои предания, которые столь же священны для него, как и национальная независимость, может ли он думать, что предки оставили ему клочок земли, являющейся заветным наследством, что он должен возделывать эту землю и жить на ней мирно и счастливо? Я сообщу тебе статистические сведения только о Ванской области, или, как ее называли в древности, о Васпуракане, и ты увидишь, какое важное место занимает там, по сравнению с народом, элемент церковный со своими монастырями и обителями. Он достал из-за пазухи небольшую записную книжку, и начал читать.
«В Ванской области 24 округа, которые расположены вокруг Ванского озера. В этих округах деревень с армянским или смешанным населением уцелело 1652. В них живет 43.750 армянских семейств, состоящих приблизительно из 350.000 душ. Помимо деревенского населения в городе Ване живет 20.640 армян. Итак, во всей Ванской области обитает 370.640 душ армян.
В деревнях и Ване 382 церкви, при которых состоит 270 священников. Значит, во многих деревнях нет церквей и у многих церквей нет священников, но есть и такие деревни, в которых вместо одной церкви их несколько. В противоположность этому сравнительно очень велико число безбрачных духовных лиц, монахов, а также число монастырей и обителей.
В Ванской области 87 монастырей и обителей, в которых живёт до 1500 епископов, монахов и отшельников. В противоположность этому обилию церковных учреждений, в области нет ни одного народного училища. Правда, устроены в кельях некоторых монастырей небольшие школы, но они подготовляют только будущих служителей церкви, а в простом народе даже на тысячу человек не придется одного грамотного.
Вообразите себе, 87 монастырей и обителей с 1500 монахами в одной только области — ведь это очень много! Но прежде число монастырей было гораздо больше — от некоторых из них остались только развалины, другие исчезли бесследно. Относительно монахов тоже говорят, что число их ныне наполовину уменьшилось, но оставшихся все-таки много. И этим ленивым, мечтательным „небесным гражданам“ мы обязаны тем, что наш народ коснеет в глубоком невежестве и отупении.
Но были времена, они относятся к далекому прошлому, — когда наше духовенство было не таким, каково теперь. Они не вели неестественного образа жизни, как нынешние монахи, они были отцами семейств и жили в семье. Поэтому они знали, что такое жизнь, что такое мир и как нужно заботиться, чтоб людям жилось спокойно и счастливо. Будучи отцами семейств, они в то же время являлись отцами народа. Чувство отеческой любви возбудило в них горячую любовь к толпе и от всего сердца они отдавались заботам о благоденствии народа. В те времена монастырь не был как теперь жилищем лентяев, бежавших от мирских дел и посвятивших себя духовным мечтаниям. В те времена монастырь не был местом торговли благодатью, местом, где процветает колдовство и царят гнусные пороки. В те времена монастырь был духовной и светской школой, в которой неутомимая община занималась воспитанием детей, переводом книг, писанием самостоятельных сочинений и распространением звания и света в народе. Духовенство в то время являлось могущественным защитником, как религии и церкви, так и просвещения и отечества. Когда возникали раздоры между нашими царями и нахарарами[25], то представители духовенства являлись их примирителями. Когда начиналась война с неприятелем, духовенство воодушевляло народ, призывая его храбро биться, защищая родину. Когда нужно было с каким-нибудь царем заключить мир, то в качестве посла направлялось духовное лицо. Когда отечеству грозила опасность и приходилось просить помощи у иноземного царя — духовное лицо становилось посредником. Одним словом, высшее духовное управление тесно было связано с царской властью и эти две гармонические силы, соединенные в одно целое, в полном согласии, двигали вперед дело управления государством. И, в эту пору Армения была счастлива!..
Все то, что тогда делало духовенство, конечно, не соответствовало его религиозному характеру. Но наше духовенство составляло тогда замечательное исключение во всем христианском мире. Оно было вполне народным. Оно соединяло в себе жизнь духовную и материальную, реальный мир и небо. А теперь?..
Теперь духовные лица являются для нас мертвым элементом. Снова вдохнуть им жизнь было уже слишком поздно. Поэтому мы принуждены обратиться к другим средствам, чтобы восстановить наш народ, в котором еще не совсем заглохли жизненные силы. Да, они не заглохли, но от них остались только слабые искры, которые нужно одухотворять, которые нужно раздувать, пока они не разгорятся… А этого можно достигнуть посредством основательного образования и воспитания, благодаря которым народ сам поймет, как прекрасна свобода, как мирно и радостно проходит жизнь человека, когда он свободен… Ho наш друг Каро держится иного взгляда. Он родной и вольный сын природы. Он говорит: „Чувство свободы одно из прирожденных инстинктов человека, вместе с ними оно родилось и возникло“. Он говорит: „В природе все, что обладает способностью к жизни и развитию стремится жить и развиваться свободно. И если человек выносит рабство, то только против воли. Удали от него ту силу, которая его угнетает и ты увидишь, что он существо свободное. Нет особенной нужды для человека, — говорит Каро, — понимать, что такое свобода, для того, чтоб он чувствовал к ней влечение. Человеку не нужно знать, что такое воздух, из каких химических элементов состоит он и что дает его организму для того, чтоб он мог понимать, что нужно ему дышать воздухом, что если он перестанет дышать им, то умрет. Свобода является для общественной жизни человека тем воздухом, той атмосферой, в которой он совершенствуется и достигает высшего своего назначения. Чем сдавленней, чем темнее эта атмосфера, тем бессильней, ленивей и ограниченней человек. Человек учится понимать, что такое свобода, лишь пользуясь этой свободой“.
Я отчасти согласен с Каро, — продолжал Аслан. — Да, к свободе человек привыкает, живя свободно. Но главный вопрос состоит в том, каким образом можно освободить угнетенный народ, когда тысячи могучих рук этому противятся?.. Кто должен руководить народом на пути к свободе?..
Наши капиталисты, как ты уже видел, начиная с первого „амира“ и кончал последним — „дядей петросом“ — хищники, они живут кровью и потом народа. Представители нашей церкви, начиная от патриарха и до последнего „святого отца Карапета“ — такие же хищники. Патриарх покупает себе апостольский престол ценою взяток Высочайшему двору султана, а отец Карапет покупает звание настоятеля монастыря у курдского князька. Они оба должны грабить и притеснять народ, чтоб удержать за собою свою власть.
У нас чувствуется недостаток и в том, что составляет главную силу всякого общества — свежего подрастающего молодого поколения. Оно могло бы через посредство школы, литературы и прессы пробуждать и подготовлять народ. Но, к сожалению, такой молодежи у нас нет. Есть у нас только в Константинополе несколько невежественных, лишенных всякого образования болтунов, которые являются ничем иным как малограмотными дьячками. Кто еще остается? Несколько лиц вроде Каро, лиц, правда благородных и деятельных, но ведь один в поле не воин…
Тем не менее, мы не отчаиваемся, у нас есть хотя и не разработанная, но великая сила — масса… И этого достаточно.
Из статистических данных, которые я тебе приводил, видно, что хотя большая часть армянского населения Ванской области была истреблена мечом врага, голодом, огнем и варварскими притеснениями, однако 370.640 душ все-таки представляют собой крупную цифру. Столь значительное число армян живет еще компактно на родной земле! Помимо того, в области есть и другие национальности, которые разделяют с нами общую участь. Положение евреев, езидов, цыган и сирийцев еще хуже, чем положение армян. Эти несчастные тоже люди, люди подобные нам и им также нужна свобода. Они наши добрые соседи и мирные сожители. Они готовы работать вместе с нами.
Сосчитав численность живущих в Ванской области курдских, турецких и других мусульманских племен, мы увидим, что она едва равняется половине общего числа армян. Но они господствуют над всеми, потому что у них есть грубая, дикая сила. Все эти области лишь номинально принадлежат Турции, фактически ими владеют курды. Под владычеством этих варварских племен, которые совершенно не поддаются культуре, другой более способной национальности невозможно развиваться и стремиться к прогрессу. Вот главная причина, почему армяне здесь так отстали и живут в таком мраке. Повторяю, армянин способен к культуре, потому что он христианин, потому что у него есть богатый язык и обширная многосторонняя литература. У него есть, наконец, историческое прошлое. Тяжкое преступление против человечества — оставлять без помощи такой народ, и дать ему погибнуть в нравственном, умственном и физическом отношении под игом дикого курда и турка. Армянин и сириец могут явиться на востоке апостолами науки и религии, как это было в древности, но сперва нужно дать им свободу.
Однако, никогда чужой не станет заботиться о человеке, который сам о себе не заботится. Народная пословица говорит: „Пока дитя не заплачет, мать груди не даст“. Мы и к этому прибегали, много плакали, много кричали, но не было никого, кто бы слушал наш голос… И это происходило оттого, что весь мир заботится только о своем брюхе и о своем кошельке… Как константинопольский придворный „амира“ во имя своих личных выгод постоянно курит фимиам разлагающемуся и беспорядочному правительству, молясь о его долголетии, так и существуют целые христианские государства, у которых есть торговые сношения с турками и которые, имея в виду свои частные интересы, предоставляют различным несчастным национальностям томиться под игом турецкого деспотизма. Они купцы, а от купеческого сердца всегда далеко чувство человеколюбия.
Чужая помощь не спасет нас. Жалок и всегда останется жалким тот народ, который будет нуждаться в чужой помощи. Никто, конечно, не станет нам помогать ради спасения души. Вдесятеро он должен вознаградить себя за то, что он нам даст. „Лицо просящего подаяние всегда будет черно, а кошелек — пуст“. Человек должен стать на ноги только благодаря своему личному труду и своим собственным силам. Чужая помощь подобна подпорке, которую стоит только отодвинуть назад, чтоб увидеть, как снова упадет державшийся на ней предмет…
Нашей главной помощницей является природа нашей страны, ее топография. Ван-Тосп[26] со своими неприступными горами, глубокими ущельями, узкими горными проходами представляет собой гигантскую крепость. Туда с большим трудом может проникнуть чужой, незваный гость. Там не раз римляне, греки, персы, мидийцы и арабы теряли свои легионы. Ванской области самой природой предназначено стать для армян центром свободной жизни. С четырех сторон от нее расположены такие области, которые и в наши дни густо населены армянами. С севера примыкает обширная Эрзерумская область с округами Карским, Баязетским и Маку, с юга Диарбекирская область, — с округами Сасунским и Мокским. С запада тянутся обширный Тарон с округами Битлисским и Мушским, наконец с востока — округи Хой, Салмаст, Урмия и Ревандуз.
Кроме упомянутых, много областей и округов, которые расположены вокруг Ван-Тоспа, с юго-восточной стороны у нас есть хороший сосед, горная область Джоламерик, которая по своей дикости может считаться Дагестаном Армении. Этот край, который в старину был известен под названием Тморик или Кордик ныне заселен сирийским племенем „джоло“. Они христиане и принадлежат к несторианской секте. „Джоло“ храброе племя, с незапамятных времен сохранившее свою независимость в горах Джоламерика. Власть курдов и турок до сих пор не имела к ним доступа. Что же тому причиной? Племя „джоло“ по численности значительно уступает здешним армянам. Их не более 50 тысяч, что равняется восьмой части армянского населения Ванской области. Так почему же они свободны?
Все племя вооружено, все являются воинами. Даже их жены и девушки носят оружие. Они поняли, что в наш век нельзя сохранить свою жизнь, не прибегая к оружию. Одни только ангелы не носят оружия, потому что им нечего защищать. Hо и они, когда нужно — вооружаются.
Племенем „джоло“ управляет их патриарх, который называется Мар-Шимоном и является одновременно и духовным и светским главой племени. Нынешний Мар-Шимон храбрый молодой человек, который соединяет в своих руках крест Христа и меч свободы. Весь народ подчиняется ему с сыновней покорностью. Пример Мар-Шимона представляет собой исключительное явление во всем христианском мире. Духовное лицо, патриарх выступает одновременно в качестве простого воина, защитника родины. Мар-Шимон воин, обладающий всеми благородными свойствами воина.
Страна Мар-Шимона в значительной степени очищена от чужеплеменников. Там есть только небольшое количество армян и несколько, курдских племен, которые подчиняются власти патриарха. Страна Мар-Шимона прочно ограждена Китайской стеной, за которую не смеет переступить нога чужеземца. Но Каро теперь находится там. Он поехал туда, чтоб сделать распоряжение относительно некоторых дел. Я надеюсь, что его свидание будет иметь благоприятный исход!..
Пример племени „джоло“ для нас, армян, должен быть поучительным. Он доказывает, что и мы могли бы свободно и мирно жить, если б только пожелали защищать нашу свободу мечом и кровью. Но есть ли у нас такие духовные лица, как Мар-Шимон? Есть ли у нас такой народ как племя „джоло“? Ведь армянин страшится меча как „черта“!..»
Празднество кончалось.
Начался разъезд богомольцев. Семья старого охотника тоже готовилась к отъезду. Утром она должна была выехать. Но во мне произошла странная перемена: я забыл Маро, забыл Соню, забыл мать и сестер, которые меня так любили и старались увести с собой домой.
Я был влюблен в Аслана!
Казалось, что этот вдохновенный человек приворожил меня. Я не хотел с ним расстаться. Хотя слова Аслана были темны для меня, и я не совсем ясно представлял себе цель, к которой стремились он и его близкие товарищи, однако я решил быть с ними и работать с ними. Они благородные люди, — думал я. Поэтому, когда Аслан сказал мне, что по «одному делу» собирается ехать в Ван, я стал просить, чтобы он взял меня с собой. Но он не соглашался, говоря, что нельзя бросать семью охотника на произвол судьбы, и что я должен ее сопровождать домой. Однако, Маро, присутствующая при нашем разговоре, обычным своим небрежным тоном заявила, что я им не особенно нужен, что они и без меня могут вернуться домой, что никто не посмеет тронуть семью охотника. Эти слова могли бы меня обидеть, если бы не знал, какое у Маро сердце. Но, зная ее, я только улыбнулся, когда она сделала свое гордое заявление.
Это было вечером. Беседа наша происходила вдали от монастыря, на холме, куда мы отправились с Маро собирать цветы богородицы[27], и где встретились с Асланом. Он опять перерядился и теперь уже имел вид ванского купца.
Маро со своей стороны также попросила Аслана взять меня с собой, говоря, что я еще до сих пор не видел города и что мне нужно, наконец, увидеть город. После долгих просьб, Аслан, наконец, согласился меня взять.
— Я выеду сегодня, после захода солнца, — сказал он. — До этого остается еще полтора часа.
Я попросил его выехать немного позже, чтоб я мог повидаться с матерью и сестрами.
— Нет ждать я не могу, — ответил Аслан, — послезавтра утром мне необходимо быть в Ване…
— Значит ты и ночью не будешь останавливаться на отдых? — спросила Маро.
— Нет, — ответил он, — так как отсюда до Вана три дня пути.
— Стало быть, я не успею повидаться с матерью? — спросил я, Аслан подошел ко мне совсем близко и еле слышным голосом сказал:
— Кто хочет следовать за нами, должен оставить и мать, и отца, и сестер и братьев своих… Понял?..
Затем Аслан сказал, что хотя он и согласился взять меня с собой, однако он выедет отдельно, без меня и мы встретимся с ним в пути, на первой остановке, до которой отсюда не так далеко. Он велел мне тотчас же пойти, сесть на коня и выехать. После этого он нежно обнял Маро и меня и расстался с нами. Мы с Маро поспешили к палатке.
— Что ж, поезжай Фархат, хорошо ты делаешь, что уезжаешь. Увидишь город Ван. Но, смотри не забывай Соню…
Последние слова показались мне странными и я спросил, почему она говорит это.
— Соня любит тебя, Фархат, а ты ведь дал ей слово… мужчина должен быть верен данному слову…
— А ты откуда знаешь, что я дал ей слово? — спросил я.
— Я все знаю… Я знаю как вы проводили те дни, когда ты был учеником у ее отца… Я все знаю…
Ее слова очень смутили меня.
— Кто тебе рассказал все это? — опять спросил я.
— Сама Соня. Она все это рассказывала с такой горечью, что я не могла удержаться от слез, — ответила Маро.
Я молчал.
— А ты знаешь как несчастна Соня? — продолжала она. — Ты теперь ее единственное утешение. Если ты ее обманешь, она не выживет…
Каждое слово Маро поражало меня, как гром. Я не знал, что мне отвечать. Все, что говорила она, было правдой. Соне я дал слово…
— Соне ты дал слово, — как бы угадывая мои мысли, повторила Маро. — Нехорошо, когда мужчина нарушает данное им слово…
— А если нарушает девушка? Тогда?
— Тоже нехорошо, — ответила она.
Последние слова она произнесла глухим, дрожащим голосом.
— Ведь и ты дала мне слово, — сказал я.
— Правда, дала, но я не хочу питаться крошками с чужого стола, остатками любви…
Я, хотя и понял смысл ее слов, однако спросил:
— Что это значит?
Она ответила не сразу, но я заметил, что ее глаза горят гневом. С глубоким возмущением она мне сказала:
— Я знала, что у тебя нет совести, но теперь вижу что нет у тебя и ума. Я не могу любить человека, который может обманывать…
— Значит, между нами все кончено? — спросил я.
— С той самой минуты, когда у «Молочного ключа» Соня сидела рядом с тобой и рассказывала тебе о своем несчастии…
Как ни гадки и оскорбительны были для меня слова Маро, однако в них была правда. Я чувствовал свою вину. И я не мог ни сердиться, ни просить прощения.
После некоторого молчания она спросила:
— Если хочешь, чтоб мы остались друзьями — то ты должен любить Соню.
— Я хочу чтоб мы остались друг для друга тем, чем были.
— Это кончилось. Ты ответь мне на мой вопрос. Будешь любить Соню или нет?
— Я уже сказал.
Она остановилась на пути. Она вся дрожала. Побледневшее лицо ее выражало дикую ярость.
— Здесь мы расстанемся. Ты не посмеешь переступить порог палатки охотника. Подожди тут. Я пойду, вышлю твоего коня и оружие и тогда поезжай, куда хочешь.
— Ты меня изгоняешь?
— Как хочешь, так и понимай.
— Безжалостная.
Она отвернулась, чтоб я не видел ее лица. Затем быстрыми шагами начала идти к лагерю богомольцев. Но как ни был взволнован, я все же заметил, как из ее глаз лились слезы, словно брызги огня.
До сего дня не могу я забыть и никогда не забуду ее скорбного лица, горевшего справедливым и мстительным гневом.
Несколько минут я стоял, как вкопанный. В глазах потемнело, ноги стали дрожать и я свалился на землю…
Когда я очнулся, было уже совершенно темно. Но как велика была моя радость, когда я увидел около себя Маро! Моя голова лежала на ее коленях. Она поцеловала меня в лоб и сказала:
— Прости меня, Фархат я разбила твое сердце.
При этих словах она начала горько рыдать.
— Рана твоя не опасна, Фархат, — сказала она. — Я ее обмыла и перевязала. Кровь уже остановилась. Теперь тебе ведь лучше?
И правда, я весь был в крови, Я понял, что, падая, ударился о камень и разбил себе голову… Видимо, Маро увидев это, вернулась, чтоб помочь мне.
— Я виновата, — говорила она, — Я буду любить тебя, вечно буду любить тебя, Фархат… Не кляни меня, ради бога.
Если б я был даже мертв, то и тогда б эти слова оживили меня.
Однако потеря крови истощила мои силы и словно сквозь сон я слышал ее слова и чувствовал прикосновение ее губ к моему лицу…
Вдруг я почувствовал, как чьи-то богатырские могучие руки подняли меня с земли. Кто-то взвалил меня на свою спину и понес, как перышко.
Я слышал голос Мхэ, который говорил:
— Черт побери, от пустяка свалился наземь и барахтается… И не стыдно! Можно ли терять сознание от вида крови?..
Я проснулся уже поздно ночью. Палатка старого охотника освещалась тусклым светом фонаря. Маро сидела у моего изголовья. Все остальные спали на дворе, перед палаткой.
Маро спросила о моем самочувствии. Я ответил, что чувствую себя хорошо, но очень жалею, что отстал от Аслана.
— Мхэ тут, — ответила она. — Когда ты поправишься он повезет тебя в Ван. Аслан останется в Ване несколько дней. — Ты его застанешь там.
— Я выеду рано утром, — сказал я. — Аслан обещал подождать меня у первой остановки. Я догоню его.
Но утром я чувствовал себя не совсем хорошо. От потери крови я очень ослабел. И только спустя несколько дней я мог сесть на коня и пуститься в путь. Маро предложила мне взять с собой Мхэ.
— Для чего приехал Мхэ? — спросил я.
— Он приехал за нами, — ответила она.
— Кто его прислал?
— Отец.
— В таком случае как же я могу его отнять у вас?..
— Мы и без него доедем.
— Что же, значит, только я, как слепая курица не могу пуститься в путь?
— Можешь, — ответила Маро, — но потеряешь дорогу. Кроме того, Мхэ привез письмо от отца к Аслану. Он должен поскорее его доставить.
Уже до восхода солнца мы с Мхэ пустились в путь. Мхэ не имел обыкновения ехать верхом.
— Грех ехать верхом, — говорил он. — Для чего тогда бог дал мне ноги?
Он шел впереди с огромной своей дубиной, которую нес на плече. Он был молчалив и на мои вопросы давал лаконичные ответы.
Только в пути я вспомнил о том, как неделикатен был, расставаясь с Маро.
Я ей не сказал ни слова. Она провожала меня и, видимо, ждала от меня ласкового слова. Я вспомнил, что расставшись со мной, она не пошла в палатку, а долго сидела, опустив голову на колени у дороги. Мхэ еще некоторое время оставался с Маро и потом догнал меня. Я спросил его о Маро.
— Она плакала, — сказал сопровождавший меня геркулес,
— Почему она плакала?
— Одному лишь дьяволу известно, почему девица плачет…
Мхэ был не так глуп, как я думал прежде. При этом он был очень скрытным человеком. И как ни старался я, не мог вызвать его на откровенность относительно цели его поездки в Ван. На все мои вопросы он давал один и тот же пренебрежительно-насмешливый ответ.
— Много будешь знать, скоро состаришься.
Мы доехали до первой стоянки, где должны были встретиться с Асланом. Но его там не оказалось. Это было небольшое селение, населенное наполовину армянами, наполовину курдами. Когда мы подъехали к селению, к нам подошел человек, который, видимо, поджидал нас, и, вынув из-за пазухи запечатанное письмо, передал его мне.
В письме было написано следующее:
«Фархат! Обстоятельства вынудили меня свернуть с дороги, ведущей прямо в Ван. Извини, что не подождал тебя. Человеку, который передаст тебе мое письмо, поручено мной проводить тебя ко мне. Ему известно, где я нахожусь. Аслан».
Когда я кончил чтение письма, человек передавший его мне, спросил:
— Если вы не намерены здесь передохнуть, — то я готов сопровождать вас.
Человек этот был одет по-курдски, и если бы не заговорил по-армянски, я его принял бы за курда. И вооружение у него было курдское: длинная пика, пара пистолетов за поясом, огромный, покрытый железом щит и кривая сабля.
С Мхэ он заговорил по-курдски. Видимо, они были знакомы. Его лицо и мне показалось знакомым. Его я где-то видел.
Вдруг я вспомнил, что это один из тех двух зейтунцев, которых я видел в арабском минарете, когда впервые встретился с Каро и его товарищами. Теперь я понимал, почему Аслан свернул с пути. Видимо, этот зейтунец принес ему какую-то неожиданную весть, и он отложил поездку в Ван.
Когда беседа их кончилась, Мхэ обратился ко мне;
— Теперь я знаю, где Аслан и прямо поведу тебя к нему. Этот человек нам не нужен.
— А дорогу ты знаешь? — спросил я.
— Как сам черт.
— Ну, раз вы не хотите здесь отдыхать, — сказал зейтунец, — подождите минуту я вынесу вам поесть.
И он побежал в дом, который стоял на краю селения.
Скоро он вынес оттуда сито, в котором были какие-то круглые толстые желтые блинчики, сверху покрытые медом. Это были сушеные сливки.
Мхэ взял сразу пару и сложив в трубку мигом проглотил.
— Этими чертовскими штуками не накормишь Мхэ!
— Принеси-ка хлеба! — сказал Мхэ.
А я больше половины блинчика не мог съесть.
— У меня хлеб есть в сумке, я дам тебе в дороге, когда проголодаешься, — сказал я Мхэ.
— Ты давай сейчас, когда в животе у меня пусто.
Зейтунец не дал мне открыть сумку, в которой были припасы, данные мне на дорогу Маро. Он пошел и принес два огромных ячменных хлеба. Мхэ их быстро уничтожил.
Тогда мы пустились в путь.
Солнце уже склонилось к закату…
Мхэ, дикий сын армянских гор, вел меня по неведомым тропинкам, где сам черт бы заблудился.
Извилистая, каменистая тропинка вилась среди гор и ущелий, то спускаясь в долину, то круто подымаясь ввысь по склону над глубокой пропастью ущелья.
Мне пришлось слезть с коня и вести на поводу. Но путь был очень труден, и конь двигался медленно и осторожно. Это сердило Мхэ.
— Оставил бы ты это паршивое животное, на что оно годится! — ворчал он.
Спорить с ним было бы напрасно, поэтому я старался его раздобрить.
— Этот конь — подарок Каро, — говорил я, зная как чтит и любит его Мхэ. — Разве ты не любишь Каро?
Мхэ на некоторое время успокаивался и переставал ворчать, но скоро он опять начинал браниться. Невозможно было таскать за собой коня по этой дороге. Мхэ предложил передать коня кому-нибудь кто доставил бы его, куда нужно, а самим идти быстрым шагом. При этом он добавил, что очень торопится, ему нужно как можно скорее передать письмо Аслану, что потому-то он и выбрал этот путь — трудный, но зато очень краткий.
Соображения Мхэ были основательны. Но кому же передать коня?
— Я найду человека, которому можно доверить, — сказал Мхэ и, попросив меня минуту обождать, сам поднялся на вершину горы и начал озирать окрестность. Увидя какого-то пастуха, он приложил пальцы к губам и издал пронзительный свист, который эхом отдался в горах. В ту же минуту послышался ответный свист. Я тут впервые увидал, как люди в горах переговариваются издали, друг с другом.
Немного спустя к нам явился пастух-курд.
Мхэ поговорил с ним по-курдски и передал ему коня.
— Ну, а теперь идем! — сказал он, обращаясь ко мне.
— Как идем? Отдаешь ты коня разбойнику и думаешь, что он вернет его?
Мхэ успокоил меня, говоря что, правда, тот, кому он передал коня — разбойник, но разбойники свято берегут то, что им поручаешь по доверию и потом возвращают владельцу. Кроме того, Мхэ говорил, что ему хорошо известно, чьи стада пасет этот пастух, и в случае, если б он присвоил коня, то Мхэ сумеет в ответ на это похитить у него целое стадо.
Мхэ в этих делах знал больше толку, чем я, поэтому я согласился, спросив только, когда именно пастух, доставит коня.
— Через день, — ответил Мхэ. — Он приведет коня по другому, более длинному пути.
Мы снова пустились в путь.
— А скоро мы приедем к Аслану? — спросил я.
— Если всю ночь будем идти, то завтра в полдень будем там.
— Как же мы можем всю ночь идти без отдыха? Я и теперь уже устал.
— А если не можешь идти, тебя также оставлю, как твоего коня. Мне некогда возиться с красными невестами, — холодно отрезал Мхэ.
— Ведь тебе хорошо известно, — мягко обратился я к нему, — что я не привык долго ходить по таким тропинкам.
— Вот и привыкай.
— Привыкну, но нельзя же сразу.
— Если устанешь, я тебя возьму на спину и понесу.
— Ребенок я, что ли?
— А кто же ты? — дико улыбаясь, ответил Мхэ.
Я был недурным пешеходом и слабость моя объяснялась потерей крови. Но для такого железного человека, каким был Мхэ, рана моя была пустяком, о котором не стоило и говорить. У него на теле было множество глубоких следов от ран, при получении которых он никогда не слабел, не терял бодрости и мужества…
Солнце зашло.
К нашему счастью ночь была лунная.
Я был вынужден подчиниться воле моего жестокого спутника. При ночной прохладе идти легче, чем днем, но все же в полночь я совершенно обессилел. Мхэ это заметил и, видимо, ему стало жалко меня.
— Пройдем еще чуточку, тут вблизи палатки пастухов, там я дам тебе отдохнуть.
Но все большое казалось Мхэ небольшим, и долгое — коротким. Только за два часа до рассвета мы дошли до ущелья, где были палатки, о которых он говорил. Бешеные псы не допускали нас близко, а в палатках все спали. К тому же Мхэ напугал меня, сказав, что пастухи, проснувшись могут принять нас за разбойников и застрелить. Но я так устал, что не обратил внимания на его слова.
— Лишь бы немного отдохнуть! — думал я.
Мхэ издал какой-то звук, который должен был означать, что мы гости. Два ночных сторожа подошли к нам.
Здесь Мхэ заговорил уже по-армянски.
И этого было достаточно, чтоб развеять все сомнения пастухов. Увидя, что мы армяне, они тотчас пригласили нас в палатку главного пастуха.
Нас принял старший сын хозяина. Он велел развести огонь и приготовить нам ужин. Я заявил, что есть не хочу и что был бы очень благодарен, если б они отвели мне уголок, где мог бы немного отдохнуть.
— Пусть он поспит, — сказал Мхэ, — а я поем, я умираю от голода.
В углу палатки, где спали дети, приготовили мне постель и не успел я положить голову на подушку, как заснул.
Как приятно утомленному человеку забыться сном! И как сладок сон под мирным шатром пастуха!..
Не знаю сколько часов я спал, но когда проснулся, был полдень. Мхэ уже не было. Он исчез.
Старик-хозяин сообщил мне, что Мхэ поужинал и ушел не дожидаясь рассвета, говоря, что он очень торопится и ждать не может.
Поступок полупомешанного Мхэ страшно меня возмутил. В уме я упрекал Маро за то, что она связала меня с таким дураком. Домохозяин старался меня успокоить.
— Не огорчайся, — говорил он, — ты не у чужих. Чувствуй себя, как дома. Отдохни хорошенько, а там, когда пожелаешь уехать, мой сын тебя проводит туда, куда нужно.
— Но дело в том, что я не знаю, куда мне идти. Меня должен был довести тот дурак, — с огорчением ответил я.
— Мы знаем, куда, — спокойно сказал старик. — Твой спутник велел доставить тебя к палаткам С.-бека. Его пастбища недалеко отсюда.
— Кто такой С.-бек?
— Глава езидов.
Я немного успокоился. К тому же вспомнил о том, что Мхэ нес Аслану письмо, которое надо было доставить как можно скорее, потому-то он и торопился и не мог ждать меня. Из слов хозяина я заключил, что Мхэ ничего не сообщал ему о цели нашей поездки, что он ни словом не обмолвился об Аслане. Он выдумал будто в монастыре богородицы, куда мы отправились на богомолье, у нас украли лошадь и, будто, мы узнали, что лошадь находится у племени езидов и потому-то идем туда. В словах Мхэ была какая-то видимость правды, так как моя лошадь находилась у пастуха-езида. И мы нашли бы лошадь у езидов.
Старик-хозяин, согласно патриархальному обычаю гостеприимства, все время старался угощать меня и занимать.
— Вы оскорбите мой шатер, если уйдете недовольным, — говорил он.
Мне сразу бросилось в глаза, что ни дочери хозяина, ни его невестки не скрывались от меня и не покрывали лица, как это было принято у армянок в Персии.
Все они говорили со мной, словно я был их старым знакомым. Их речь была так трогательно простодушна и невинна, что нельзя было не проникнуться симпатией к ним.
— У тебя есть сестры? — спрашивала взрослая дочь хозяина.
— Есть, даже две, — ответил я.
— А они вяжут тебе носки и моют тебе ноги перед сном?
— Нет, они ленивые.
— А ты их не бьешь за это?
— Есть у твоих сестер вот такие серьги? — спрашивала другая дочь хозяина, показывая свои серьги. — Это купил мне братец, — добавила она.
— Нет, у них нету, — ответил я.
— Значит, ты их не любишь?
— Сколько лет твоей невесте? — спросила одна из невесток хозяина.
— У меня нет невесты, — ответил я.
— Гм! Значит ты не из храброго десятка, раз ты девицам не нравишься, — сказала она смеясь.
— А может они ему не нравятся? — вмешалась другая невестка хозяина.
— А может он хочет стать монахом? — сказала жена хозяина.
Но я был так огорчен, что отвечал им нехотя. Они это заметили и скоро перестали говорить со мной.
А сыновья хозяина совершенно не вмешивались в разговор. Видимо, стеснялись отца.
Все они были вооружены. Сам хозяин, несмотря на свой преклонный возраст, сидел в палатке с двумя пистолетами за поясом. Когда я спросил, почему он не снимает с себя оружие, тем более что сидит у себя дома, в мирное время, он ответил:
— Мы же не отделяем своих рук и не бросаем их, когда кончается работа и когда мы сидим без дела!
— Но руки нам во всякое время нужны.
— Меч также, — ответил он. — Бог всем животным дал оружие, потому что у всех есть враги. Человеку он не дал оружие, но зато дал ум, чтоб он умел делать себе оружие сам. Зверь без разума, но и тот всегда оружие свое носит при себе. Было бы глупо, если б мы оставались когда-либо безоружными. Ведь наш враг гораздо более жесток, чем враги зверей.
— Кто же наши враги? — простодушно спросил я, желая испытать старика.
— А ты разве не знаешь? Кто украл твоего коня? — спросил он.
— Курд.
— То-то. Теперь небось понял, кто наш враг? Наш враг тот, кто отнимает у нас наше добро. Вот ты путешествуешь. Что ты сделаешь, если курд загородит тебе дорогу и, приложив к твоей груди меч, скажет: «Ну-ка раздевайся».
— Что ж я могу сделать? Разденусь и отдам ему все, что есть у меня.
— Тогда ты останешься без рубашки.
— Ничего не поделаешь.
— Почему же нет! — сказал старик возбужденно. — Тело курда не из железа. Ведь он такой же человек, как и мы. Ты также можешь приложить к его груди свой меч, либо убьешь его и спасешь свою рубаху, либо будешь убит, и тогда пусть себе уносит, что хочет, потому что мертвому одежда не нужна.
— Но ведь Христос велел не противиться злу и, если кто попросит у нас рубаху, отдать ее.
— Если б у Христа была рубаха, он этого бы не сказал, — насмешливо ответил старик.
Эти слова не были для меня новостью. Я их много раз слышал от старого охотника. Меня удивляло только то, что у армян-пастухов совершенно иной нрав, чем у армян земледельцев и горожан. Последние совершенно мертвые люди. Аслан говорил: это потому, что пастухи редко видят попов. Эти армяне, живя в своих горах и не общаясь с испорченным обществом сохранили всю первобытную простоту нравов. Я когда-то слышал об этих армянах рассказ, который мне казался неправдоподобным. Однажды среди них появилась холера. Они стали обивать порог церкви и молить святой Крест (имени, которого была посвящена церковь) избавить их от эпидемии.
Но св. Крест не внимал их мольбам, и холера продолжала свирепствовать. Толпа, возмущенная таким равнодушием со стороны св. Креста, решила прибегнуть к иным способам воздействия на Крест. Она заперла церковь и начала стрельбу по ней, при этом угрожая разрушить церковь, если святыня не придет им на помощь. К счастью, эпидемия холеры прекратилась, и храм не был разрушен.
После слов гостеприимного старика этот рассказ перестал казаться мне столь неправдоподобным, как прежде. И вправду можно было ожидать от этих людей подобное поведение, тем более, что они на святых смотрели точно так же, как слуга смотрит на своего хозяина. Если хозяин не кормит его или не платит ему жалованья, то он перестает работать, а то начинает с ним враждовать… Так и эти люди.
Как ни приятно было гостеприимство пастуха, однако мне нужно было скорее пуститься в путь, иначе я рисковал не застать Аслана.
За последнее время я присмотрелся к нему и убедился, что для него не существует ни друзей, ни приятелей, раз они мешают его «делу», которое стояло для него на первом плане. Я даже допускал, что он совершенно позабыл о моем существовании, как забыл о существовании Сони, которую когда-то так нежно и пылко любил.
— Эта маленькая любовь, — сказал он однажды, — не имеет никакого значения в сравнении с той великой любовью, которой переполнено теперь мое сердце…
Палатки пастухов были расположены в ущелье. Каждая семья имела свою палатку. Здесь было несколько сот палаток, расположенных отдельными группами. Каждая группа палаток принадлежала жителям одного села. На кочевку все они выезжали вместе, но жителям каждого села было отведено в горах отдельное пастбище. Все они занимались не только скотоводством, но и земледелием. На кочевку, в горы уходила лишь часть семьи. Другая часть оставалась в селе и обрабатывала землю. Она легко справлялась с обработкой, так как посевы искусственно не орошались. Вся забота об орошении лежала на самой природе. Мужчины здесь пасут стада и охраняют их. Все заботы о домашнем хозяйстве ложатся на женщин. В этом трудолюбивом обществе никто не сидит без дела. Женщины занимаются не только молочным хозяйством, но также прядут всю шерсть и ткут из нее ковры. Ими изготовлены все тонкие ткани, которыми гордится Ван и из которых шьют себе одежду богатые князья. Эти женщины знают из каких растений и из какой руды можно добыть ту, или иную краску и сами же красят пряжу в те красивые цвета, которыми славятся ванские шерстяные ткани. Из всего этого нетрудно заключить, что этот народ давно вышел из дикого состояния и давно уже знаком с ремеслами. Женщина здесь — человек в полном смысле этого слова.
Отношения женщины и мужчины совершенно свободны. Эти отношения сохранили всю свою патриархальную простоту и свободны от лжи и лицемерия, гаремных нравов, господствующих в других частях Армении и в Персии, где армянки под влиянием магометан утратили национальные особенности своего характера.
Еще более свободны здесь девушки. Правда, они не привыкли говорить о любви и не умеют кокетничать с юношами. Однако им не воспрещается говорить с молодыми людьми и гулять с ними. Благодаря этому здесь укоренились простые, спартанские, невинные отношения между мужчиной и женщиной. Они относились друг к другу, как дети одной семьи, как брат и сестра.
«Свободу можно найти на двух противоположных полюсах человеческой жизни, — говорил Аслан, — там, где человеческая жизнь еще не утратила своей патриархальной простоты и там, где она озарена светом высшей культуры. А между этими двумя полюсами царит рабство».
— Здесь жизнь народа стоит еще на первом полюсе, — думал я. Старик-хозяин, видя, как я спешу уехать, велел приготовить лошадей и приказал своему среднему сыну проводить меня до шатров С.-бека.
При этом он говорил:
— У тебя украли коня. Было бы для меня позором не подарить коня приемному сыну одного из лучших моих друзей, гостившему у меня в шатре и допустить, чтоб он ушел от меня без коня. Поэтому ты должен принять в дар коня, на котором сейчас поедешь.
Я отказывался, но меня связывала ложь Мхэ о том, что у меня украли коня.
Старик настаивал на своем, заявляя, что он будет очень обижен, если я нарушу их обычай гостеприимства и не приму его дара.
— Хорошо, — ответил я, — ведь вы даете мне коня взамен моего, которого украли. Я возьму коня с условием, что если найду своего, то верну вам вашего коня.
Старик, однако, настаивал, говоря, что он дарит мне коня не только потому, что у меня нет коня, а желая чем-либо почтить меня как гостя, как сына «своего друга».
— Какого друга?
— Старого охотника, — ответил он.
— А вы откуда узнали, что я им усыновлен.
— Я все знаю, — таинственно ответил он.
Семья хозяина ласково прощалась со мной и проводила меня, как родного. Казалось, будто я годами жил среди этих людей. Мы пустились в путь.
Сын хозяина, сопровождавший меня, был настоящим воином-рыцарем. Он держал себя так, точно он и его конь составляли одно целое. Я никогда не забуду того, что он сказал мне по пути: «Мы живем среди мечей…»
Мы ехали по ровному пути, а не по тем тропинкам, по которым вел меня Мхэ.
Вечером мы прибыли к шатрам С.-бека.
Мы прибыли к палаткам бека езидов вечером. Солнце уже село. Два человека ждали нас на полдороге и повели нас прямо в палатку бека.
Аслан был там.
Увидев меня, он сказал:
— Наконец-то ты приехал! — и что-то, похожее на улыбку, скользнуло по его холодному лицу.
Палатки езидов были разбиты в зеленой долине. Их было несколько сот. В самом центре была разбита палатка бека, которая отличалась от других величиной и красотою. Она была разделена на четыре части. В одной из них, где нас приняли, сидел сам бек и с подзорной трубой в руках беспрестанно смотрел то в ту, то в другую сторону. Казалось, он всегда находился в опасении, как бы не случилось неожиданного нападения неприятеля. Это отделение палатки было его приемной комнатой. Перед ним в порядке было воткнуто в землю несколько длинных копий, сделанных из того камыша, который растет на берегах Тигра и который до того гибок, что, кажется, сама природа предназначила ему быть орудием смерти. На столбах в приемной было развешено разного рода вооружение — щиты, мечи и всевозможное огнестрельное оружие. На правой стороне приемной было привязано несколько оседланных лошадей. Это было сделано для того, чтобы в случае опасности хозяева могли вскочить на них и выйти навстречу врагу. Налево стояли телохранители бека, которые неразлучны с ним. Они набирались из близких его родственников, в которых он был более всего уверен. В самой глубине приемной просторное помещение служило женской половиной, в которой находилась семья бека. Все эти части палатки так удобно были отделены друг от друга занавесками, что вся палатка представляла из себя красивый подвижной дом со всеми удобствами. Но во всем замечалась патриархальная простота и отсутствие роскоши.
Сам бек был человек сухой, среднего роста, можно сказать, даже, ниже среднего. Ему уже давно перевалило за 50, но еще ни один волос не поседел на его голове. Его темно-желтое лицо было очень меланхолично, но в глазах его пылал дикий огонь. Его хищнический взгляд производил на меня очень дурное впечатление. Но он весьма учтиво обратился ко мне со следующими словами:
— Я очень рад, что ты переступил порог моей палатки, потому что ты товарищ моего «хорошего друга». — При последних словах он взглянул на Аслана.
Я поклонился и ничего не ответил.
По обеим сторонам входа в палатку, как ангелы-хранители стояли 5 сыновей бека, положив руки на свои мечи. По выражению их лиц было очевидно, что по малейшему мановению отца они тотчас же зарубили бы первого встречного.
Отец велел одному из них сказать, чтоб подали ужин.
Бек говорил и обращался со мной как с ребенком.
— Сколько лошадей украл ты? Скольких людей убил? — спрашивал он. — Приходилось ли тебе похищать девушек?
Много подобных вопросов задавал он мне с таким видом, с каким бы кто-нибудь спросил школьного ученика:
— Прочел ли ты Нарек, или, сколько «шараканов» прошел?
Когда я ответил, что не делал ничего из того, о чем он меня спрашивал, он смеялся, говоря:
— Какой же ты, однако, лентяй!..
Аслан, слыша эти слова, тоже смеялся.
Я начинал сердиться.
— Ты сделаешься хорошим парнем, — сказал бек, — я буду держать тебя среди моих сыновей, и ты научишься быть храбрым.
Я мысленно сказал себе, что если храбрость заключается в разбойничестве, то я не имею никакого намерения учиться храбрости.
— Бек, я не так труслив, как вы полагаете, — сказал я внятным голосом.
— Это мы можем проверить, — сказал он. — Для этого, как раз представляется хороший случай. Твою лошадь Мхэ вручил одному пастуху, который принадлежит к племени равандов. Несчастный, он обещал вернуть лошадь, но все еще не вернул. По-видимому, он намерен оставить ее у себя. Стада равандов пасутся за горой, недалеко от нас. Если у тебя есть мужество, тотчас же отправляйся и уведи у них нескольких лошадей. Завтра они принуждены будут привести твою лошадь и увести своих.
Я удивился такому предложению бека и ответил:
— Положим, какой-нибудь лукавый пастух, воспользовавшись наивностью Mxэ увел мою лошадь и не намерен вернуть ее, но какое же я имею право уводить чужих лошадей вместо своей?
Бек ответил:
— Теперь стало ясно, что ты не только трусишь, но и не знаешь порядков жизни…
Я думал, что он говорит все это ради шутки, но после того как Аслан рассказал мне несколько фактов из жизни курдов, я убедился, что это вовсе не шутка.
У курдов получил силу закона тот обычай, по которому, если кто-либо из племени похитил собственность человека, то этот последний имел право, взамен своей потери захватить имущество другого человека, принадлежащего к племени похитителя, хотя бы последний совсем не был замешан в дела упомянутого воровства. Отсюда происходят беспрерывные похищения, совершаемые людьми различных племен и дающие повод к постоянным спорам. Такой методу мести с недвижимого имущества переходит и на личности. Человек, принадлежащий к одному племени за кровь убитого родственника может убить кого-нибудь из другого племени. Это вытекает из того начала, что племя у курдов составляет как бы семью, связанную материальными и нравственными интересами и отдельные личности, образующие племя, ответственны один за другого. Эта связь при своих дурных сторонах, заключает в себе и хорошие с общественной точки зрения стороны. Например, если бараны одного из членов племени погибли от болезни, и он остался без средств, то обязанность каждого из единоплеменников — отдать одного барана и таким образом пополнить потерю пострадавшего.
Во время нашего разговора с беком издали послышался лай собак. Два его сына тотчас выбежали узнать о причине шума. Через несколько минут появился Мхэ, гоня перед собой целый табун лошадей.
— Черт побери, — говорил он, ворча про себя, — поранили мне руку!
И действительно, мы увидели, что с его руки текла кровь, а рана оставалась без присмотра, неперевязанною. Из женской половины вышли несколько старух. Они стали доказывать Мхэ, что рана опасна и просили его позволить перевязать рану и лечить ее. Он согласился с большим трудом. Рана произошла от удара копьем. Одна из старух начала лизать рану и высасывать кровь. Это была мера предосторожности, чтоб тело не заразилось, если бы оружие оказалось отравленным. Эта операция удивила меня, так как я видел ее в первый раз. Но когда недавно, читая армянскую историю, я встретился с именами Арлеза или Аралеза, я понял, какую роль играли эти боги-врачи. И это очень естественно, так как звери всегда излечивают свои раны лизанием, и первобытные люди должны были следовать их примеру.
Так или иначе, курды пошли довольно далеко в искусстве излечивать раны. Жизнь и ее нужды заставили их сделать успехи в этой области.
Но что же было причиной всего этого шума? Откуда привел Мхэ всех этих лошадей?
— Смотри, вот каков должен быть храбрец, — сказал бек, обращаясь ко мне. — Видишь ли ты Мхэ — он вместо одной лошади пригнал сюда целый десяток!
Я понял, что Мхэ совершил то похищение, которое бек несколько минут назад предлагал совершить мне. Мхэ сделал это, никому об этом не объявив заранее. В первый же день, когда он прибыл к Аслану и узнал, что мою лошадь еще не вернули, он исчез, не посоветовавшись даже с Асланом, и вот теперь возвратился с большой добычей. Хотя Мхэ ничего нам не сказал, но вероятно он боролся с курдскими пастухами, потому-то он и был ранен.
Не дождавшись, пока подадут ужин, Мхэ попросил несколько хлебов и большой кусок сыру, съел все это и, выпив огромный ковш воды, ушел спать. Несчастный в продолжении трех дней не имел ни минуты покоя.
Было уже довольно поздно, но во многих палатках еще светился огонь. Нам подали ужин. Он состоял из очень простых кушаний, среди которых главное место занимал жареный барашек.
После ужина бек захотел развеселить нас и велел позвать певца. Это был маленький человечек, хромой, очень похожий на наших ашугов, которые почти никогда не бывают свободны от физических недостатков. Певец играл на инструменте, напоминавшем скрипку.
До тех пор мне не приходилось слышать песни, которая бы так соответствовала национальному характеру и так ярко выражала национальный дух, как курдская песня. Слушая эту песню, человек всегда представляет себе курда, сидящего с копьем в руке, на горделивом коне и мчащегося по горам с быстротой молнии.
То, что пел ашуг-курд не было простой песней. Это была целая поэма, отражающая боль. Это было эпическое стихотворение, в котором яркими штрихами изображалась борьба, происшедшая между беком и другими курдскими племенами, борьба, в которой были убиты два сына бека и похищены его стада.
— Так, — сказал Аслан, — когда-то в домах наших нахараров пели гохтанские певцы, но их голос смолк с того дня, как в армянской жизни угас дух героизма…
В продолжении всего пения бек был грустен. В его глазах горело пламя мести, потому что он слышал про кровавую битву, где его дорогие сыновья так храбро бились и, наконец, сложили свои головы.
В то же время за занавеской, которая отделяла от нас женскую половину, послышались горькие рыдания. Оттуда вышла служанка и, подойдя к беку, сказала:
— Госпожа просит не петь этой песни.
Кто была госпожа? Это была жена того самого человека, храбрость которого воспевал ашуг, и который был убит…
По правде сказать, на меня тоже произвели очень тяжелое впечатление мужественные и печальные слова певца. Видимо, и сам бек был далеко не в веселом настроении. Он попросил нас извинить его и пошел спать. После его ухода удалился и певец. Затем Аслан, рассказал мне, что это событие дало езидам повод к родовой мести другому племени, которое известно во всей Ванской области по своему варварству, и под властью которого так томятся армяне…
Услышав это, я отчасти понял цель посещения Асланом езидского бека, понял также, какая тайна заключалась в той части письма Каро, в которой он предлагал старику-охотнику послать к беку езидов и почему тот, получив письмо, тотчас же ночью пустился в путь. Это было несколько недель тому назад, а письмо случайно попало мне в руки…
Нам тоже приготовили постели. Но Аслан долго не ложился. Он написал несколько писем, которые Мхэ должен был отнести на другой день утром. Он не сказал мне к кому были эти письма, а я не имел смелости спросить его об этом. Я только спросил его, как может Мхэ при своей ране отправиться в путь?
— Пойдет, — сказал он, — такие раны не имеют значения для Мхэ.
«Как безжалостны эти люди!» — думал я.
Я мог дождаться пока Аслан кончит свои письма. Едва я положил голову на подушку, как сон стал овладевать мною. Я взглянул на одно из писем: буквы мне показались совершенно незнакомыми, они не походили на алфавит какого-либо языка. Словно это был особый, выдуманный алфавит, тайна которого была известна лишь отправителю и получателю письма…
Рано утром Аслан разбудил меня. Я был очень недоволен. Этот человек, словно демон, никогда не спал, да и меня беспокоил. Мхэ уже ушел. Я не мог его повидать. Аслан, заметив мое недовольство, сказал:
— Я знал, что сон сладок для тебя, но я тебе покажу одно зрелище, и ты извинишь меня за то, что я тебя разбудил.
В эту минуту я услышал звуки грустной песни:
Вот одежда храбреца,
Я ее сама шила.
Кровью залили ее,
Я ж слезами омыла.
Вот одежда храбреца,
Ты отцом бы звал его.
Из могилы он зовет,
Он взывает: «Месть врагу»!
Так расти же, мой сынок,
И злодея выпей кровь,
Сердце матери утешь.
Отца местью успокой…
Моим глазам представилось ужасное зрелище. Молодая женщина посадила своего маленького ребенка на кучу пепла и надела на него рубашку, обрызганную кровью. Она сгребала рукою пепел с земли, посыпала его на ребенка, плакала и грустным голосом напевала вышеприведенную песню.
— Это та госпожа, которая послала ночью к беку свою служанку попросить, чтоб не пели те песни, которые пробуждают в ней грустные воспоминания. Каждое утро перед восходом солнца я вижу ее, она все также плачет и учит сына быть мстителем за смерть отца. Она учит его быть храбрым… Так воспитывает своего сына геройская мать, так готовит его к той жизни, которая без меча и крови — не жизнь.
Аслан произнес эти слова с особенным чувством.
После минутного молчания он продолжал:
— А чему учит своего сына армянка-мать? Учит смирению и терпению. И уже в колыбели ребенок учится рабству, «быть смиренным и терпеливым». Прекрасные слова, слова христианского миролюбия. Но мы живем совсем в другом мире, мы еще должны следовать тому закону, который говорит: «око за око».
Аслан был по натуре молчалив, но когда он начинал говорить, то речам его не было конца.
— Курдская женщина из своих детей воспитывает зверей, — сказал он, — а армянка воспитывает — агнцев. Какое может быть между ними сравнение, когда им приходится жить вместе? Не должен ли последний сделаться жертвою свирепости первого, по причине своей слабости. Правда, и я против дикой свирепости, но самозащита настолько же священна для человека, насколько справедливо чувство мести.
Речь Аслана прервал слуга, который, входя, сказал, что бек в своей комнате и зовет его. Он тотчас встал и ушел. Я остался один. Вошли дочери князя и убрали наши постели. Одна из них принесла воды и подала мне умыться. Эта родная дочь гор была красивая девушка, замечательно привлекательная в своей дикой красоте.
— Твою постель приготовила я, — сказала она. — Покойно ли ты спал, хорошие ли сны видел?
— Да, я видел хорошие сны! Я всю ночь разговаривал с девушкой, которая была также прекрасна, как и ты.
Я сказал эти слова в шутку, но они тронули сердце милой девушки и она, прослезившись, выдала мне какую-то тайну, которая меня очень удивила.
— Я вовсе не хороша, — сказала она, — я ненужное тряпье, которое топчут ногами.
Я ничего не нашел, чтоб ответить ей, так как не понял смысла ее слов. В эту минуту вошли ее братья, и она удалилась.
Солнце только что начало восходить.
Аслан вернулся из комнаты бека и объявил мне, что должен уехать и велел ждать его возвращения.
Лошади перед палаткой были готовы. Аслан и бек сели на них и уехали, взяв с собой несколько слуг.
— Куда они едут? — спросил я у сына бека, который стоял около меня.
— Неподалеку от нас находится развалившаяся крепость, отец имеет намерение поправить ее, они едут посмотреть эту крепость, — сказал он.
Это меня не особенно интересовало, так как куда только я не ехал, везде встречались развалины крепостей. Ванская область полна разрушенными крепостями, и они меня не привлекали. В ту минуту мои мысли были заняты красивой девушкой. Я думал о тех словах, которые она мне сказала и недоумевал, почему она так огорчилась. Где бы я мог увидеть ее еще раз?
Вскоре нам подали завтрак. Завтрак у курда очень вкусный. Он состоит из сливок, масла и кислого молока, смешанных с медом и приправленных горными растениями. Хлеб они пекут на особом широком железном блюдце. Рано утром я видел, как женщины старательно приготовляют хлеб. И несмотря на то, что бек был главой всего племени, все же в его женах, дочерях, невестках не замечалось той неподвижности, при которой госпожи, сидя спокойно, передают все работы по дому служанкам и слугам. Курдская женщина, будь она княгиня, или простая пастушка, сама исполняет все домашние работы. В курдском домашнем хозяйстве не участвует только мужчина. Встав утром, он или играет со своей лошадью, или чистит свое оружие, или приготовляет порох и пули, и, если не имеет другого дела, то находит себе товарища, сидит с ним, курит и рассказывает ему свои приключения. Главное ремесло, которым он доставляет выгоду своей семье, это — разбой. В этом деле курд не ленив.
После завтрака сыновья бека захотели позабавить меня и предложили пойти на охоту. Я согласился.
Все было приготовлено для охоты: лошади, собаки и соколы. Мы вышли в поле. Было еще прохладно. В той долине, где были разбиты палатки езидов, находился обширный зеленый луг. Тут сыновья бека вздумали джигитовать. Женщины, стоя у палаток, смотрели на нас. Они очень опытные судьи в деле оценки ловкости и отваги мужчин. Мне очень трудно описать их игру. Надо видеть их своими глазами, чтобы понять насколько ловок, проворен и дьявольски хитер курд, когда он сидит на своем коне. В то время как лошадь мчится во весь опор, курд как волчок, вертится на ней во все стороны. То он сделает прыжок, перескочит через шею лошади и опять сядет на седло, то вдруг видишь, как он не вытаскивая ног из стремян, нагнулся и руками подбирает с земли камни, палки или брошенное им самим копье и кидает их в противника, которого преследует. А лошадь мчится все время без остановки. Главное, что дает курду возможность воевать, сидя на коне, это то, что его руки вовсе не заняты, он совершенно оставляет узду и управляет конем ногами. И умное животное до такой степени привыкло к этому, что понимает все, почти предугадывает мысль своего хозяина. Таким образом, руки всадника остаются на свободе, он может повертывать лошадь в разные стороны и в то же время пускать в ход свое оружие: стрелять из ружья, вновь заряжать его, затем опять стрелять, хотя лошадь все время находится в движении. Словом, конь и курд действуют, точно они составляют одно тело.
Такими именно я видел сыновей бека, джигитовавших на лугу. Они предложили мне тоже принять участие, но я отказался, потому что вовсе не был к этому привычен и не хотел себя позорить.
Но меня сильно удивили их лошади. Они были замечательно обучены для походов. Курд никогда не позволит другому сесть на своего коня, будь то даже его родной брат. Как он сам, так и его лошадь знают друг друга. Посторонний человек, незнакомый с характером лошади, не сумеет управляться с нею и испортит ее. Поэтому-то у курдов и существует поговорка: «Есть две вещи, которые нельзя отдавать другому — жену и лошадь».
Наша охота прошла довольно удачно. Если я выказал полное свое неумение в джигитовке, зато во время охоты мне удалось показать себя. Курды более приученные к борьбе копьем, пистолетом и кинжалом, не особенно метко стреляли из ружья. Я несколько раз попадал в летевшую куропатку, валил на землю зайца на бегу, а из них только двоим удалось это.
Аслан не назначил мне времени, когда вернется, поэтому я старался не очень запоздать, думая, что быть может он уже вернулся. Мы в полдень вернулись к палаткам. Но Аслана еще не было.
Я был очень голоден, а обедать дали поздно, потому что надо было приготовить что-нибудь из убитых нами птиц и дичи. Кроме того, ожидали возвращения бека и Аслана.
Не желая сидеть без дела в палатке, и как незваный гость ждать, пока подадут что-нибудь поесть, я вышел на воздух и направился к ручью, который журчал среди поля.
Был полдень.
В этот час пастухи загоняют овец в находящиеся близ палаток закуты, куда приходят женщины и девушки доить молоко. Они уже кончили свое дело и, поставив на голову кувшины с молоком, возвращались из овечьих стойл. Редко случалось, чтоб эти девушки или молодые женщины, проходя мимо меня, не обратились бы ко мне с какой-нибудь шуткой или остротой. Они говорили мне что-нибудь и, не дождавшись ответа, смеясь, проходили мимо. Я как одураченный, смотрел им вслед и молчал. Наконец встретилась та, кого я искал.
Тути, как звали ту девушку, которая утром во время моего умывания, привела меня в недоумение, возвращалась из овечьих стойл, держа на голове кувшин с молоком, так же, как и ее подруги. С нею была та молодая женщина, которая утром пела печальную песню. Увидев меня, они отделились от толпы и подошли ко мне.
— Не выпьешь ли молока? — спросила меня Тути.
Хотя я не был большим охотником парного молока, но чтоб не обидеть Тути, ответил утвердительно. Она наполнила маленькую деревянную чашку, бывшую при ней, и, улыбаясь, подала мне ее.
Они присели отдохнуть на берегу ручья. И действительно, они порядком устали, так как шли издалека. Тути умылась студеной ключевой водой и отерла лицо своим платьем. Ее спутница молчала. Днем я лучше мог разглядеть черты ее грустного и прекрасного лица. Мне захотелось развлечь их.
— У вас ведь много служанок, — сказал я, — почему же вы сами себе задаете труд?
— Мы же не больные, чтоб сидеть спокойно и ничего не делать, — ответила Тути.
— И у служанок есть своя работа, — отвечала другая более кротко.
— Где твой товарищ? — спросила Тути.
Я понял, что она спрашивала об Аслане.
— Уехал с твоим отцом, но куда, не знаю.
— В его сердце сидит сатана! Знаешь ли ты это? — спросила Тути сердитым голосом.
— Зачем ты так говоришь, сумасшедшая! — с упреком говорила ее спутница. — Аслан очень хороший человек.
— Но он холоден, как снег.
— Почему? Потому что не ухаживает за тобой?
Из их спора я тотчас понял причину ненависти Тути к Аслану. Видимо, несчастная девушка любила его, а холодный и безжалостный Аслан отверг ее. Но Тути не успокоилась и после слов своей спутницы, еще более рассердившись, сказала:
— Я всегда буду говорить, что в его сердце сидит сатана. У него совести нет, поэтому ни одна девушка не сочтет его за хорошего человека.
Я заметил слезы в ее глазах. Она дальше не стала ждать, взяла свой кувшин и пошла по направлению к палаткам.
После ухода Тути, ее спутница рассказала мне, что однажды в палатке бека собралось несколько курдских князей на совет. С ними был и Аслан. На совещании поднялся горячий спор, во время которого Ахмэ, сын Абдуллаха, словом оскорбил Аслана. Этот Ахмэ был известен среди курдов своей угрюмой жестокостью и необыкновенной силой. Аслан не вытерпел, бросился на обидчика и, связав его как ребенка, выгнал из собрания. Вытащив его из палатки, он хотел убить его, но все князья бросились к ним и едва удалось им освободить богатыря Ахмэ из рук Аслана. Тути видела эту борьбу, и с того дня несчастная сходит с ума по Аслану.
— Но насколько он храбрый, — добавила рассказчица, — настолько и хороший человек. Часто он утешал меня в горе по моем славном муже, часто давал советы, как я должна воспитывать моего милого сынка. Он настоящий «шейх», только корана ему недостает.
Мне очень нравился сочувственный отзыв о благородном человеке.
— Тути сумасшедшая, — сказала она, — она его не знает.
Она направилась к палаткам, оставив меня одного на берегу ручья.
Аслан вернулся с беком гораздо позже, чем мы полагали. Он тотчас попросил есть, поел и велел мне приготовиться, потому что через полчаса он и должен ехать в Ван. В то же время он открыл коробку для бумаг и хотел вложить туда толстый лист на котором, как мне показалось, была нарисована картина. Я подошел посмотреть картину. Он не скрыл ее от меня и показал. Это было изображение крепости, которую он ходил осматривать. На бумаге была нарисована крепость с башнями и развалинами, горы, тропинки и все окрестности. Все это было точно живое. Это было делом рук талантливого Аслана. Он с большим искусством пользовался черным карандашом. Я в первый раз видел такой чудный рисунок!
Аслан, увидев, что мне это очень понравилось, показал мне несколько других бумаг. Но то не были картины. Я в них ничего не мог понять. Мне представлялись только начерченные на бумаге штрихи, которые отличались друг от друга разными цветами.
— Что это такое? — спросил я у Аслана.
— Географическая карта Ванской области, — отвечал он.
Я опять-таки не мог ничего понять.
— На этих бумагах, — сказал он, — начерчены все деревни, горы, реки, поля Ванской области, словом все, что сотворили природа и люди.
— Покажи мне деревню, — сказал я ему.
Он показал мне что-то вроде буквы «о», около которой нарисован был маленький крест.
— Это, — сказал он, — деревня богоматери, куда ты ходил на богомолье. А этот крест — монастырь.
— Какая же это деревня, когда в ней не видно ни одного человека? — спросил я.
Он только засмеялся и ничего не ответил.
— Эти карты тоже рисовал ты сам?
Он утвердительно кивнул головой.
— А на что они нужны?
— Когда доктор хочет лечить человека от какой-нибудь болезни, он прежде всего должен познакомиться с устройством его тела, — отвечал он. — И если мы хотим принести какую-нибудь пользу нашему отечеству, мы прежде всего должны узнать его.
Наши лошади стояли перед палаткой. Для меня бек велел оседлать одну из своих лошадей. Я объявил ему, с каким условием я принял лошадь, подаренную мне предводителем армян-кочевников, и прибавил, что теперь я имею право взять его подарок, так как моя лошадь не найдена. Поэтому, мол, беку не к чему было тревожить своих лошадей.
— Ваша лошадь находится в числе найденных, так как вместо нее у нас теперь десять лошадей, — сказал бек серьезным тоном. — А лошадь, подаренную тебе начальником армян-кочевников, я уже давно возвратил ее хозяину.
Я был вынужден принять подарок бека, к которому он прибавил еще пару пистолетов, говоря:
— Примите и эти пистолеты, как подарок от меня. Они сделаны в Бахчисарае. Каждый раз, когда вам удастся убить ими кого-либо из ваших врагов, вспоминайте всегда езидского бека.
Аслан был до такой степени близок к семье бека, что вошел даже в женское отделение и попрощался со всеми. Все провожали нас очень радушно. Только одно лицо было недовольно. То была прекрасная Тути. Она плакала стоя одна за палаткой.
Солнце зашло, когда мы сели на лошадей. Я никак не мог понять, почему Аслан отправлялся в путь всегда ночью…
На следующий день утром мы прибыли в армянское село, расположенное недалеко от Вана.
— Здесь нужно будет немного отдохнуть, — сказал Аслан.
Я был очень доволен, так как мы всю ночь ехали и ни на минуту не смыкали глаз.
Аслан подъехал к дому, который, как выяснилось, принадлежал священнику. Я последовал за ним.
Священник был известен в этих краях под прозвищем — «дали кешиш», что означает «сумасшедший священник». Но он был не из тех сумасшедших, которые лишены разума. Прозвище это он получил за свою дикую отвагу.
Когда мы подъехали к дому, священник был занят тем, что перед домом избивал каких-то связанных людей.
— Что это, батя? — спросил Аслан. — Опять ты взял в руки посох справедливости!
— Этих негодяев надо немного проучить, — небрежно ответил он и подошел к нам. — Ну, слезайте, у меня есть хорошая водка и вино, только что привезенные из Вана.
— Но прежде чем мы приступим к выпивке, вели-ка отпустить «этих негодяев», — смеясь, сказал Аслан.
— Нет, уж вы не вмешивайтесь в мои судебные дела. Негодяи должны быть наказаны, — отвечал он. — Войдите в дом.
Преступники были два курда, угнавшие из стада деревни трех коров. Узнав это, Аслан уже не ходатайствовал об их освобождении.
Мы вошли в дом.
Священник ввел нас в горницу, которая служила и гостиной и спальней. Но он называл ее «диванхана», т. е. «дом суда».
Я думал, что найду тут различные колдовские книги или «Четьи Минеи», как в комнате отца Тодика, но к моему удивлению здесь не было ни одного клочка бумаги. Зато комната была полна оружием: здесь были копья, ружья и иные предметы вооружения.
Очевидно, священник ждал Аслана и знал, откуда он идет. Я понял, что Аслан и священник — старые знакомые, быть может близкие друзья. «Но что может быть общего между умным Асланом и „сумасшедшим священником?“» — думал я.
Священник был сухой человек высокого роста. Его движения и черты лица выражали дикость. Но еще более неприятное впечатление производил его громовой голос. Три пальца у него на левой руке были отрублены, видимо, мечом. На голове и на шее у него также были видны следы ран. Если бы Аслан не сказал мне заранее, что этот человек священник, то я его принял бы за разбойника, который всю жизнь занимался грабежом и убийствами.
Как только мы вошли в «дом суда», он подошел к шкафу, отдернул занавеску и достал оттуда огромную бутылку водки. Сперва он налил себе и выпил, а затем предложил Аслану, а после него предложил и мне, говоря:
— Выпей, она укрепляет кости, к тому же ты устал.
Увидя огромный стакан, я ужаснулся.
— Водки я не пью, — сказал я.
— Почему же это, дьячок? — спросил он, глядя прямо на меня своими страшными глазами.
— Он не дьячок, — сказал Аслан.
— А очень похож, — насмешливо сказал священник.
— Мы его освободили от этого, — многозначительно ответил Аслан.
— Это хорошо, — сказал священник, подойдя к нише. — Я дам тебе «водку для красных невест», — сказал он, доставая другую бутылку с каким-то желтым напитком.
Я выпил. Напиток был сладкий и приятный на вкус. В это время священник подошел к окну и крикнул:
— Матушка, куда пропала, черт тебя побери!..
Появилась женщина низенького роста и поздоровалась с Асланом. Это была попадья. Она была довольно симпатична.
— Слепая, поди, поцелуй и нового гостя, — обратился к ней поп.
Она подошла ко мне, обняла и стала целовать меня.
— Ну, а теперь тащи все, что хранится у тебя на черный день. Они голодны.
Поподья слегка улыбнулась и вышла из комнаты. Было видно, что она рада гостям. Она пошла приготовить нам завтрак.
«Сумасшедший священник» мало-помалу начинал мне нравиться. Первое неприятное впечатление сглаживалось, и он казался мне простым и добросердечным человеком. Аслан спросил у него, где хранятся «вещи».
Он указал на другую комнату, и Аслан вошел туда. Я остался со священником наедине.
— Ты учился? — спросил он.
— Учился, — ответил я.
— У кого?
— У нашего священника, отца Тодика.
— Понимаю… Не околел еще этот разбойник?
— Нет, еще жив, — ответил я. — А вы откуда его знаете?
— Кто же его не знает, этого негодяя? Он был слугой у старшины в Дадване. Каких только злодеяний не натворил там! В конце концов убил старшину, ограбил его и бежал в Салмаст, где под другим именем стал попом. А теперь надувает народ колдовством! Не правда ли?
Меня крайне удивил рассказ священника.
— А как ты от него избавился? — спросил он.
— Я убежал из его школы.
— Умно сделал. Жаль только, что ты не бежал вместе с Каро. Если бы ты убежал с ним, то теперь был бы совсем иным человеком. Ах, если б этот негодяй попался в мои руки!
— А что бы вы с ним сделали? — спросил я.
— Что? Отправил бы его к покойному его отцу…
Наш разговор прервал человек, который вышел из той комнаты, куда вошел Аслан.
На глазах у него были очки, и с ног до головы он был одет в европейский костюм. Я впервые видел человека, одетого так. В ту же минуту вошла попадья, неся нам завтрак. Увидев европейца, она перекрестилась и воскликнула:
— Ой! Боже мой!
Поп стоял в углу и смеялся. Приглядевшись, я в европейце узнал Аслана, который преобразился, подобно тому как преображался, переодевшись в монаха или ванского купца.
— Гм! — обратился он к простодушной матушке. — А что бы ты подумала, если бы увидела меня таким ночью?
— Что? Перекрестилась бы и ты бы сгинул.
— Я ведь не сатана, чтоб бояться креста, — смеясь сказал Аслан.
— Чем же не сатана! — ответила она. — Разве не жалко было тебе менять ту одежду на эту, — с досадой и укоризной сказала она.
— Клянусь святой богородицей, это нехорошо. Ты только посмотри, на что похожи эти узенькие брюки.
— Ну, пока оставим это, лучше посмотрим, на что похож тот завтрак, который ты принесла нам.
Священник отдернул третью занавеску и достал оттуда большую бутылку вина, которую, присаживаясь к столу, поставил около себя. Мы тоже сели. Завтрак был хороший. Совершенно не было видно, что его готовила простая деревенская женщина. Однако Аслан после мне рассказал, что попадья не деревенская, а из Вана, что она вторая жена попа, который, несмотря на запрещение, женился на ней после смерти своей первой жены. «Сумасшедший священник» был не из тех, которые подчиняются церковным канонам. Он при всех случаях пускал в ход силу и кулак. Видимо поп и попадья жили в мире и в любви.
За завтраком Аслан спросил, какие новые вести из Вана?
— Национальные дела обстоят недурно, — серьезным тоном ответил священник. — П… жив и здоров. Ночи он проводит с цыганскими щенятами, заставляя их плясать и по очереди обнимая их… Подучивает курдов поджечь скирды урожая того или иного монастыря, чтоб ночью было светло. Во время празднеств не уклоняется от общественного веселия и нравственно утешает свою паству. Устраивает похищение девушек и молодых женщин, дабы размножался род армянский… Если к нему приходит с жалобой отец обесчещенной девушки (куда же несчастному обратиться, если не к нему?), то он сперва его поучает словесно, а потом… палкой, чтоб «кости просителя немножечко смягчились…», а после этого он говорит просителю: «Иди брат, этот мир устроен не для таких как ты, ты не умеешь чтить старших». Тот слушается и отправляется на тот свет… Есть у него и другая привычка, которая показывает доброту его сердца. Когда курды-разбойники грабят армянские селения и, когда этих курдов ловят, то он отправляется к паше и великодушно освобождает арестованных разбойников. Вследствие этого, курды называют его «отцом». Есть у него еще одно хорошее правило — когда он хочет кого-либо проучить, то берет у него деньги, «ибо ни одно наказание не может огорчить адамова сына так, как отдача денег, — говорит он, — ибо сильно любит их».
— Но как же вы до сих пор остались свободны от поучений? — взволнованным голосом спросил Аслан.
— «Когда безумец видит безумца, то прячет свою палку», — ответил он турецкой поговоркой. — Он разбойник, но ведь и я не агнец божий…
— Хорошо, а как смотрят на его добродетели князья города? — спросил Аслан.
— Они не из неблагодарных. Они очень ему признательны, — опять серьезным тоном ответил поп. — Они хорошо знают свои обязанности и ежемесячно отправляют в Константинополь благодарственные послания, в которых сравнивают его с великими людьми. Но и то нужно сказать, что он не забывает их, когда в его руки попадает большая добыча, он и им уделяет по ломтику…
— А в каких он отношениях с пашой?
— В наилучших.
— А это тот самый паша, который на алтаре армянской церкви устроил цыганские танцы и пил вино?
— Он самый. Ведь и этот у паши научился забавлять себя цыганскими танцами.
Все эти речи были мне понятны, но они, видимо, кололи сердце Аслана, как острие меча. Его ясное чело омрачилось, в его голосе слышались гневные ноты.
— Мне это кажется совершенно невероятным, — сказал он. — Ванский народ при патриархальной своей простоте не мог бы потерпеть столько злодеяний. Пример этого человека, занимающего высокое положение, является соблазном для простонародья и оскорбляет его чувства.
— «Тот, кто собирается красть, прежде ищет место, где он спрячет краденое», — ответил поп. — Он очень искусен в словах, которыми оправдывает себя. Когда его упрекают в том, что он дружит с пашой или разбойниками-курдами, или цыганками-танцовщицами, то он отвечает словами апостола Павла о том, что с евреем надо стать евреем, с язычником быть язычником. При этом он уверяет, что дружит с этими людьми и чтит мусульманские обычаи во имя блага своей паствы, с той целью, чтоб угодить этим людям и использовать их для защиты интересов нации.
— Злодей! — воскликнул Аслан. — Васаки-предатели[28] всегда так оправдывают себя.
Хотя Аслан до этого говорил, что он очень голоден, но почти ничего не ел. Поп, заметив это, спросил;
— Почему ты не кушаешь?
— Аппетит пропал, — ответил Аслан.
— На, — сказал поп, — подавая Аслану огромную чашу с вином, выпей, забудешь горе.
Аслан принял чашу и одним духом осушил ее до дна.
— А ты не потерял аппетита! — сказал священник. — Это потому, — добавил он, — что ты нисколько не беспокоишься о том, что творится в Ване.
— Я потому и иду туда, — сказал я, — чтоб посмотреть, что это за город.
— Лучше бы ты там посмотрел, как люди живут, — сказал священник.
После этого Аслан и священник уединились в другой комнате и горячо о чем-то спорили. Я ничего не мог понять из их разговора, так как до меня доносились лишь обрывки слов. Аслан вышел оттуда возбужденный и велел тотчас приготовить лошадей.
— Вы подумайте, может что-нибудь забыли, — сказал Аслану священник.
— Все, что нужно, я взял и поместил в двух ящиках, — отвечал Аслан. — Но вы приготовьте лошадь, на которую можно было бы навьючить эти ящики и найдите слугу, который поедет со мной.
— Через полчаса можете пуститься в путь, — сказал священник, — а пока выпейте-ка эту чашу.
Аслан взял чашу с вином и выпил.
В разговоре священник обращался к нам то на «ты», то на «вы», не придавая этому никакого особого значения.
— Где же ваши ребята? Никого из них не видно, — сказал Аслан.
— Все они взяли своих дам и отправились в горы, на кочевку, к овцам. Алмаст тоже там. Дома остались только мы с дорогой моей матушкой. Тяжела служба священника! — добавил он.
— И ты верой и правдой несешь ее, не правда ли? — сказал Аслан, смеясь.
— Во всяком случае, я несу службу лучше, чем наш отец Марук, который даже грамматике обучался. Все дети, которых крещу я, выходят потом лучшими христианами, а те, кого я хороню, никогда не встают из могилы.
— Расскажи-ка, как ты однажды обварил в купели ребенка, — сказал Аслан.
— Ну это старая история. Теперь я таких вещей не делаю.
— Ты расскажи все-таки, пусть и Фархат послушает.
Священник в очень смешной форме рассказал как это случилось. Зимой, когда детей приносят в церковь крестить, то вместе с ними приносят горячую воду для купели. Однажды принесли очень горячую воду и он, не попробовав, налил ее в купель и окунул в нее ребенка. Ребенок обыкновенно кричит, когда его священник окунает в воду, но на этот раз он вдруг притих и не подал крика. Тут-то священник понял, что ребенок умер. Тогда он нисколько не смутившись, обратился к крестнику и сказал: «С этим ребенком дело не вышло, давайте другого, если есть».
Священник нас не задерживал. Видимо, и он торопился и хотел, чтобы мы поскорее уехали. Он и его жена провожали нас до самого края селения и трогательно с нами простились.
Селение, где жил священник, было расположено на склоне горы и с четырех сторон окружено естественной стеной — холмами. Благодаря этому оно было похоже на неприступную крепость.
— Видишь, это селение, — сказал Аслан, когда мы стали от него удаляться. — В нем живет не более пятидесяти семейств, а недавно они вели борьбу против 500 курдов, которые не могли взять его приступом и вынуждены были отступить.
— Да, потому что оно неприступно, по своему положению, — сказал я.
— Нет, не только потому, а еще потому, что жители его храбрые люди.
— Потому что у них такой «сумасшедший» священник.
— Это удивительнейший человек, — сказал Аслан. — Ты не суди его по его шуткам. Он очень неглупый человек, притом очень добрый.
После этого Аслан рассказал мне несколько эпизодов из жизни этого священника, который вырисовывался, как человек отчаянно смелый и великодушный, какой-то искатель приключений, всю жизнь боровшийся против всяких невзгод. Он даже обагрил свои руки кровью, не раз убивал и похищал добычу, брал людей в плен. Но и не раз бывал он побежден и ограблен врагом. Его первая жена и сыновья погибли от меча врагов. После этих-то событий он немного тронулся.
— Но несмотря на это отец Месроп очень любим. Около десяти армянских селений в этом крае находятся под его покровительством. И все чтят его, как отца. Однажды во время голода он распродал все, что имел, заставил всех богатых сделать то же и таким образом спас жизнь множества бедняков. Хотя он и неподходящий священник, но администратор он хороший. Потому-то и мог он держать под своей властью все армянские села расположенные в этих горах и не позволял туркам вмешиваться в их общественные дела.
— А он грамотный? — спросил я.
— Нет. Он едва умеет подписывать свое имя, но, по-моему, такие священники лучше, чем те, которые закисли в изучении богословских вопросов и которые затемняют сознание народа, ввергая его в духовное омертвение. А такой народ не может иметь твердой почвы под собой и жить на земле.
— Отец Месроп, — продолжал он, — не является типичным армянским священником. Он скорее похож на курдского шейха, который постоянно живет одной жизнью с народом. Во время войны он храбрый воин, во время мира священник и судья. Всегда такими и были священники у кочевых племен. Такими были и Авраам, Исаак, Яков, и их преемники. Один из наших товарищей, священник. Я не хочу пока его называть. Он владеет греческим, еврейским, латинским языками, читал все касающееся бога книги, начиная с того момента, когда возникла среди людей идея божества. Но этот ученый богослов отложил в сторону всю премудрость, так как хорошо знает, что народ его не поймет. Но народ отлично понимает язык отца Месропа, потому что он вышел из народа и проникнут его же идеями, он не начетчик.
Слова Аслана о том, что один из наших товарищей священник, погрузила меня в раздумье. Я знал всех его товарищей. Кто же из них «отложил свою богословскую мудрость и теперь играет мечом?» Я не спросил об этом Аслана, так как он заранее сказал, что не хочет назвать этого товарища. Не менее удивлял меня европейский костюм Аслана. Особенно разжигали мое любопытство его слова о том, что он целых шесть лет ходил в таком костюме. Где? В какой стране? Между тем как я был погружен в эти размышления, Аслан сказал мне:
— Фархат, сегодня мы приедем в Ван. Там меня никто не знает кроме нескольких друзей. Там я явлюсь в виде европейца-врача. Ты будь осторожен, не выдай меня.
— Я не так глуп, — ответил я. — Но что же ты сделаешь, если к тебе привезут больного?
— Я его вылечу.
— Как же ты можешь его вылечить? — спросил я с удивлением.
— Могу, — решительным тоном сказал он. — Видишь ли ты два ящика, которые везет слуга отца Месропа? В них находятся лекарства и медикаменты, которые я часто везу с собой.
Я лишь спустя много времени узнал, что Аслан был не простым врачом, но искуснейшим доктором медицины. Этому искусству он учился в Америке, когда он поехал туда из Армении. Он знал много европейских языков и любил искусство и науку также, как и дело общественного блага. Да, я лишь спустя много времени узнал, что он после бегства из школы отца Тодика посвятил себя высшей науке.
— Хорошо, раз ты врач, что же смущает тебя? Чем я могу тебя выдать? — спросил я.
— Я там должен скрывать, что я армянин… — ответил он взволнованным голосом. Казалось, ему тяжело было выговорить эти слова.
В тот же день вечером, когда уже мрак окутал землю, мы въехали в город Ван.