О, если жизнь придать бесчувственным стенам
И тайны царских дум извлечь из хладных сводов.
Днем 28 июня 1762 г. в столичном Казанском соборе при стечении публики и высшего духовенства в присутствии Екатерины был оглашен манифест о ее вступлении на самодержавный престол. Между тем Петр III развлекался с придворными в Ораниенбауме, а утром этого дня направился в Петергоф, надеясь найти там свою супругу — на следующий день было намечено торжественное празднование дня Петра и Павла. Лишь с опозданием в несколько часов, случайно и из вторых рук узнал он, что, так сказать, заочно лишился российского трона. Бывшего самодержца арестовали и препроводили под конвоем в Ропшу. Здесь 6 июля его задушил А. Г. Орлов, брат фаворита новой императрицы и один из руководителей переворота. Так драматически оборвался земной путь Петра III. А начинался он далеко от невских берегов.
Сын захудалого гольштейн-готторпского герцога Карла Фридриха и цесаревны Анны Петровны, старшей дочери Петра Великого, будущий император Петр III родился в столице герцогства, северонемецком портовом городе Киле. Парадоксально, но факт — искажения в большинстве биографий образа будущего российского императора начались с описания уже первого дня его жизни: считается, что он родился слабым и хилым. Но вот перед нами документ — срочная депеша, направленная шлезвиг-гольштейнским министром Г. Ф. Бассевичем в Петербург в 8 часов вечера того дня, когда в герцогской семье родился первенец: «Он родился между 12 и 1 ч. 21 февраля[5] 1728 г. здоровым, крепким. Его решено назвать Карл Петер» [6, № 84, л. 1].
Судьба новорожденного была предопределена еще за несколько лет до его появления на свет: в брачном договоре, заключенном при Петре I в 1724 г., оба супруга отказывались от каких-либо притязаний на российский престол, но царь оставлял за собой право назначить своим преемником «одного из урожденных божеским благословением из сего супружества принцев» [166, с. 12]. Кроме того, Карл Фридрих, будучи племянником Карла XII, имел права и на престол Швеции. Таким образом, к моменту своего рождения Петр III как наследный гольштейнский принц был запрограммирован в качестве возможного претендента либо на российский, либо на шведский престолы. Его и нарекли со значением: Карл — в честь двоюродного деда по отцовской линии, шведского короля Карла XII, чья военная звезда закатилась в России, под Полтавой. Петр — в честь деда по материнской линии, первого российского императора, сделавшего Россию великой европейской державой. Так причудливо должно было произойти посмертное примирение побежденного и победителя в лице маленького гольштейнского принца.
Два трона (кроме герцогского в Киле) открывали перед ним в будущем две дороги: Киль — Стокгольм и Киль— Петербург. И не от него зависело, по какой из них суждено будет ему пойти — места для свободного выбора не оставалось. Вот эта-то предопределенность, порожденная не какими-то абстрактными, мистическими факторами, а вполне конкретными династическими соображениями, явилась главной пружиной эволюции личности Петра III. Она наложила устойчивый отпечаток и на его психологию, и на его поведение: «Сын бывает с детства рабом наследства» (Р. М. Рильке).
Именно поэтому биография Петра III, изначально не принадлежавшего самому себе, легко делится на два неравных по продолжительности периода: кильский (1728–1741) и петербургский (1742–1762). А последний в свою очередь на два еще более неравных отрезка: великокняжеский и императорский.
Уже в кильский период судьба не баловала маленького герцога. Вскоре после его рождения мать умерла, и Карл Петр рос в захолустной обстановке крохотного северогерманского герцогства. Отец по-своему любил сына, но все помыслы его были направлены на возвращение Шлезвига, отнятого в начале XVIII в. Данией (всех перипетий этой истории мы не имеем возможности здесь касаться). Не располагая ни военной силой, ни финансовыми возможностями, Карл Фридрих возлагал надежды только на помощь со стороны — либо Швеции, либо России, последней в особенности. Собственно, брак с Анной Петровной и был юридическим закреплением русской ориентации Карла Фридриха. Но после вступления в 1730 г. на российский престол Анны Ивановны этот курс сделался невозможным. Новая императрица стремилась не только лишить прав на наследие свою двоюродную сестру Елизавету Петровну, но и закрепить его за своей родней. Росший в Киле внук Петра Великого и родной племянник Елизаветы Петровны был постоянной угрозой для династических планов бездетной императрицы Анны, с ненавистью повторявшей: «Чертушка еще живет» [88, с. 271]. Трудно сказать, как далеко простирались ее намерения. Но сохранились сведения, что в конце 1730-х гг. (вероятнее всего, сразу же после смерти Карла Фридриха в 1739 г.) по ее приказанию российский посланник в Копенгагене А. П. Бестужев-Рюмин внезапно появился в Киле. На глазах у перепуганных придворных он изъял из герцогского архива какие-то «важнейшие грамоты» — возможно, это были акты Петра I и Екатерины I, касавшиеся шлезвигской проблемы.
Еще в 1732 г. совместным демаршем русского и австрийского правительств при согласии Дании герцогу Карлу Фридриху было предложено отказаться за огромный выкуп (один миллион ефимков) от прав на Шлезвиг [166, с. 18]. Несмотря на бесперспективность своих претензий, Карл Фридрих предложение категорически отверг. Все надежды на восстановление территориальной целостности своего герцогства он возложил на подраставшего сына. «Этот молодец отомстит за нас», — нередко говаривал он, хотя «молодцем» Петр не был. Родившись крепким, в детстве он часто болел. Внушая ему идею реванша, отец сызмальства стал воспитывать сына по-военному, на прусский лад. Когда Петру исполнилось 10 лет, ему был присвоен чин секунд-лейтенанта, что произвело на мальчика огромное впечатление: любовь к военным парадам и экзерцициям стала как бы второй натурой и всегда преобладала у Петра III над всем остальным. После смерти герцога регентом осиротевшего мальчика стал его двоюродный дядя Адольф Фридрих, позднее избранный королем Швеции (1751–1771). Будучи опекуном Петра, он не вмешивался в его воспитание, и оно протекало по ранее заведенному порядку. Как видно, например, из донесения гофмаршала О. Брюмера, представленного 26 апреля 1740 г. регенту, маленького герцога учили истории, письму и счету, французскому и латинскому языкам, танцам, фехтованию [27]. Беда заключалась в том, что Брюмер, невежественный и грубый швед, не гнушаясь отборной ругани и рукоприкладства, всячески и изощренно унижал своего подопечного. Например, привязывал мальчика к столу или одевал ему на шею картинку с изображением осла. И все это делалось публично, в присутствии придворных. По словам видевшего все это учителя французского языка Мильда, Брюмер «подходил для дрессировки лошадей, но не для воспитания принца» [198, с. 402–403]. Позднее Петр вспоминал «о жестоком обхождении с ним его начальников», которые в наказание часто ставили его коленями на горох, от чего ноги «краснели и распухали» [164, с. 69].
Перемены в политической конъюнктуре чувствительно сказывались на мальчике. Поначалу его стали воспитывать в духе православия. Однако двери в Петербург, закрытые для него при Анне Ивановне, окончательно, казалось, захлопнулись после ее смерти. Согласно ее завещанию, 17 октября 1740 г. императором был объявлен младенец двух месяцев отроду Иван Антонович (заметим это имя: оно не раз будет врываться в наше повествование). И Петра принялись срочно переучивать: наставляли в лютеранстве, внушали антирусские настроения. Его стали готовить к другому маршруту: Киль — Стокгольм.
Но вот новый виток истории — 25 ноября 1741 г. к власти в Петербурге пришла дочь Петра Великого. В. судьбе его внука наступил крутой поворот. Будучи, как и ее предшественница, бездетной, Елизавета Петровна для упрочения собственных позиций немедленно вызвала из Киля племянника. Ответственная миссия была поручена многоопытному дипломату Н. А. Корфу. К этому человеку Петр Федорович навсегда сохранил почтительные чувства. Уже на третий день по восшествии на престол он пожаловал полным генералом Корфа, который, как сказано в указе от 28 декабря 1761 г., «препровождая его императорское величество из Голштинии в Россию, отличные свои услуги персоне его императорского величества оказывал».
Акция осуществлялась в глубокой тайне: Елизавета Петровна опасалась, что племянника враждебные ей силы могут задержать (в Стокгольме шла подготовка к избранию его шведским кронпринцем) или использовать в качестве заложника (потребовав выдать свергнутого Ивана Антоновича). То и другое нанесло бы планам императрицы непоправимый удар. Поэтому на подмогу Н. А. Корфу был придан другой Корф — Иоганн Альбрехт, с 1734 г. являвшийся «главным командиром» Петербургской Академии наук, а в 1740 г. назначенный посланником в Дании, Елизавета Петровна опасалась, как видно, происков и с этой стороны. Оттого сопровождали в поездке через немецкие земли оба Корфа не будущего Петра III, а некоего юношу под именем графа Дюкера. Но все тайное становилось явным, и Фридрих II прекрасно знал, кого везли через его королевство. Однако делал вид, что верит мистификации.
5 февраля 1742 г. четырнадцатилетний кильский принц благополучно прибыл на берега Невы. Заполучив племянника, Елизавета Петровна продолжала спешить. И когда в ноябре из Стокгольма прибыла делегация, чтобы уведомить об избрании ее племянника наследником шведского трона, было поздно: Карла Петера больше не существовало. К тому времени он уже перешел (точнее сказать — был вторично переведен) из протестанства в православие и объявлен преемником императрицы — великим князем Петром Федоровичем. К Петру были срочно приставлены учителя, причем русскому языку обучал его дипломат Исаак Веселовский, а в православии наставлял (как вскоре и Екатерину) иеромонах Симон Тодорский. Обязанности воспитателя наследника были возложены на академика Якоба Штелина. Отмечая способности и превосходную память своего подопечного, Штелин позднее вспоминал, что гуманитарные науки Петра особенно не привлекали и «часто просил он вместо них дать урок из математики». Любимейшими предметами юноши были фортификация и артиллерийское дело, а «видеть развод солдат во время парада доставляло ему гораздо больше удовольствия, чем все балеты» [164, с. 76–77].
Занятия шли урывками, бестолково. Во многом была виновата сама императрица. Ветреная, склонная к развлечениям, она требовала присутствия племянника на придворных увеселениях (они обычно проходили в ночное время), брала его с собой в длительные поездки в Москву, в Киев. Во время одной из таких поездок Петр заболел оспой, следы которой остались у него на лице.
Несмотря на физические недомогания и суету придворной жизни, благодаря умелому и тактичному обхождению со своим воспитанником Я. Я. Штелину удалось за короткий срок добиться некоторых успехов. Не получивший в детстве должного развития, но от природы сообразительный и впечатлительный, великий князь обладал великолепной памятью. Она, по словам Штелина, была «отличная до крайних мелочей» [164, с. 110]. Поэтому уже к концу 1743 г., когда двор вернулся в Петербург, Петр «знал твердо главные основания русской истории, мог пересчитать по пальцам всех государей от Рюрика до Петра I». Но любимыми предметами у него были военные, особенно артиллерия и фортификация.
1745 год в жизни великого князя, которому исполнилось 17 лет, ознаменовался важными переменами. 7 мая польский король и саксонский курфюрст Август III Фридрих в качестве викария Германской империи объявил Петра Федоровича как достигшего совершеннолетия правящим гольштейнским герцогом; 25 августа наследник российского престола вступает в брак с анхальт-цербтской принцессой Софьей Фредерикой Августой, нареченной в православии Екатериной Алексеевной. Ему тогда было 17 лет, ей — 16.
Хотя, как мы знаем, познакомились они еще в 1739 г., личные чувства будущих супругов при заключении брака менее всего принимались во внимание. Это было политической действо: Елизавета Петровна склонилась в пользу Софии Фредерики Августы, полагая, что захудалая немецкая принцесса не доставит ей в будущем особых неприятностей. Руководствуясь подобными, как показало дальнейшее, не оправдавшимися расчетами, императрица отвергла другие кандидатуры (в частности, дочерей польского и французского королей). Пренебрегла она и доводами духовенства, обращавшего внимание на недопустимость брака из-за близкой кровной связи Гольштейн-Готторпской и Анхальт-Цербтской династий (Петр и Екатерина состояли в троюродном родстве). Но не надо забывать, что за кулисами разыгрывавшихся вокруг брачного контракта сцен стоял не кто иной, как прусский король Фридрих II.
Едва ли, впрочем, это было для современников непроницаемой тайной. Во всяком случае, позже закулисный сват прямо заявил, что из всех возможных кандидатур именно Екатерина «более всех годилась для России и соответствовала прусским интересам» [46, № 1, с. 195]. Вероятно, прусский король лучше, чем в Петербурге, знал, что «годилось для России». Но это лишь попутная справка для тогдашних «патриотов» и их духовных наследников. А вот и другая справка. Протеже Фридриха II, не по летам сообразительная и лукавая, уже тогда прекрасно осознавала, какую роль в ее неожиданном возвышении сыграл закулисный сват. Находясь в Москве (в Россию анхальт-цербтская принцесса прибыла в 1744 г., вскоре приняв православие) и предвкушая предстоящую свадьбу, она написала письмо Фридриху. О чем же писала молодая великая княгиня? О семейном счастье? О любви к будущему мужу? Нет, менее всего об этом размышляла шестнадцатилетняя девушка.
«Государь, — писала она, — я вполне чувствую участие Вашего величества в новом положении, которое я только что заняла, чтобы забыть должное за то благодарение Вашему величеству; примите же его здесь, государь, и будьте уверены, что я сочту его славным для себя только тогда, когда буду иметь случай убедить Вас в своей признательности и преданности» [46, № 1, с. 197]. Это не обычное благодарственное письмо. Это и письмо-обязательство. И спустя два десятилетия, вступив, наконец, на изначально манивший ее российский престол, Екатерина II свой долг перед Фридрихом II выплатила. Одно из конкретных проявлений этого — союзный договор 1764 г.
И она, и Петр III придерживались во внешней политике пропрусской ориентации. Но как велика была разница в их мотивах. Для великого князя, а затем императора прусский король являлся в первую очередь примером полководческого таланта, и в этом смысле почитание им Фридриха II носило пусть наивно-восторженный, но, так сказать, бескорыстный характер. Наоборот, для Екатерины Алексеевны он был прежде всего человеком, активно способствовавшим исполнению ее честолюбивых мечтаний. В том и другом случае в выигрыше оставался прусский король: он сделал ставку на обе карты и не ошибся.
Летней резиденцией «малого двора» стал Ораниенбаум (ныне Ломоносов), который императрица, любившая Петергоф (ныне Петродворец), подарила своему племяннику в 1743 г. С 1756 г. придворным архитектором наследника стал знаменитый Антонио Ринальди, соорудивший для великого князя потешную крепость Петерштадт (1756–1759) и миниатюрный двухэтажный дворец (1759–1762).
В последующие годы для Екатерины II по проектам Ринальди были возведены широко известные Китайский дворец и павильон Катальной горки. Эти сооружения, включая остатки крепости, сохранились до сих пор.
С детства одинокий и заброшенный, Петр поначалу ощущал к Екатерине, если не любовь, то симпатию и родственное доверие. Напрасно: ей нужен был не Петр, а императорская корона. Этого Екатерина не скрывала ни в позднейших «Записках», ни тогда, после свадьбы. При всей своей ребячливой открытости Петр почувствовал это довольно скоро. Вот, например, случайно дошедшая до нас интимная записка, которую Петр Федорович адресовал своей жене: «Мадам, я прошу Вас не беспокоиться, что эту ночь Вам придется провести со мной, потому что время обманывать меня прошло. Кровать была слишком тесной. После двухнедельного разрыва с Вами, сегодня после полудня Ваш несчастный супруг, которого Вы никогда не удостаивали этим именем» [цит. по: 14, № 109]. Эти, написанные по-французски строки, в которых упреки сплетались с грустной иронией, относились к 1746 г. — со дня свадьбы минул только один год! В последующем, особенно после рождения в 1754 г. Павла, их брак все более становился номинальным.
Размолвки первых же лет супружества, порождавшие внутреннюю неуверенность (что сказывалось и на его поведении при дворе) не могли не наложить отпечатка на характер Петра. Наблюдавший его как раз в ту пору прусский посланник гр. Финкенштейн доносил в 1747 г. своему королю, что едва ли великий князь будет царствовать. Он, в частности, писал: «Непонятно, как принц его лет может вести себя так ребячески» [144, т. 12, с. 343]. Позерство, нередко переходившее в глумливую браваду, было оборотной стороной духовной неутоленности, своего рода защитной реакцией. «Шутка, — справедливо замечал Карел. Чапек, — скорее порождается чувством неудовлетворенности, чем довольством и блаженным состоянием духа».
Неудивительно, что тогда и позже любимейшим местом времяпрепровождения Петра Федоровича оставался Ораниенбаум. Здесь он ощущал себя свободным от недоброжелательных сплетен, интриг и условностей «большого двора». В относящейся к 1750-м гг. записке фавориту тетки, И. И. Шувалову, Петр писал: «Убедительно прошу, сделайте мне удовольствие, устройте так, чтобы нам оставаться в Ораниенбауме. Когда я буду нужен, пусть только пришлют конюха; потому что жизнь в Петергофе для меня невыносима» [124, с. 490].
Читая этот пронзительный человеческий документ, по иному воспринимается многократно осмеянная в литературе склонность великого князя в юности проводить время не в придворной среде, а в компании приставленных к нему слуг и лакеев. Это раздражало императрицу, и в инструкции, данной Н. Н. Чоглокову в 1747 г., предписывалось запрещать великому князю игры с «егерями и солдатами или какими игрушками, и всякие шутки с пажами, лакеями и иными негодными ни к наставлению неспособными людьми» [46, № 2, с. 719]. Однако Елизавета Петровна гневалась зря: ее племянник во многом просто повторял поведение своей тетки. Современники, которых это шокировало, сообщали, что она охотно водится с певчими, горничными, поломойками, лакеями и солдатами, приглашает их на обед в свои покои, выезжает с некоторыми из них на прогулки. Немалое пристрастие питала Елизавета Петровна и к английскому пиву, что также подвергалось осуждению как проявление низости ее происхождения (как-никак ее мать Екатерина I, в девичестве Марта Самуиловна Скавронская, была из крестьянской семьи). Но то, что в конечном счете прощалось дочери Петра («простоту поведения Елизавета, несомненно, усвоила с детских лет в семье Петра и Екатерины, она была для нее естественной и удобной чертой общения», — справедливо констатировал Е. В. Анисимов [35, с. 161]), то выставлялось и до сих пор выставляется в качестве чуть ли не одного из главных обвинений по адресу ее племянника.
Не обращая внимания на упреки и наставления, великий князь со временем все больше времени стал уделять военным упражнениям. Он общался с солдатами и офицерами гольштейнского отряда, вызванного из Киля в Россию, охотно беседовал с солдатами Преображенского полка, шефом которого являлся. В великосветских кругах все это встречалось неодобрительно и породило мнение о наследнике, как о грубом солдафоне. С нескрываемым злорадством писала об этом и в своих «Записках» Екатерина. Но многое она утрировала, а о многом умолчала. Например, о том, что довольно рано Петр увлекся чтением романов и игрой на музыкальных инструментах. Он очень любил итальянскую музыку и украдкой научился неплохо играть на скрипке (он считал себя последователем школы известного итальянского композитора и скрипача XVIII в. Д. Тартини). Кроме того, великий князь любил живопись, книги, фейерверки. По его требованию в 1746 г. в Петербург из Киля была доставлена библиотека его отца. Она была размещена в Картинном доме любезного его сердцу Ораниенбаума, а надзор поручен Я. Я. Штелину. В архиве последнего сохранился рукописный «Оригинальный каталог библиотеки великого князя по инженерному и военному делу». Он был составлен Штелиным в 1743 г. и содержит 829 описаний книг по форматам. К каталогу приложена несброшюрованная тетрадь с перечнем книг, доставленных из Киля. На тетради дата: 5 октября 1746 г. [10, № 69].
Как видно из предварительных исследований состава книжного фонда, наиболее полно были представлены книги по военному делу, по истории и искусству, а также художественная литература от сочинений античных писателей до произведений авторов XVII — середины XVIII в. на французском, немецком, итальянском, английском и некоторых других европейских языках. В их числе находилось и первое французское собрание сочинений Вольтера. Многие экземпляры этой библиотеки оцениваются как «подлинные книжные редкости» [99, с. 163]. Из изданий на русском языке выявлено лишь одно — вышедший в начале 1729 г. первый (и оказавшийся единственным) выпуск петербургского научного журнала «Краткое описание Комментариев Академии наук». Примечательно, что Петр Федорович не ограничился лишь получением родовой библиотеки, но и следил за ее дальнейшим пополнением. «Как только, — вспоминал Штелин, — выходил каталог новых книг, он его прочитывал и отмечал для себя множество книг, которые составили порядочную библиотеку» [164, с. 71, 110]. Вскоре по вступлении на престол он назначил Я. Я. Штелина своим библиотекарем, поручив ему составить план размещения в новопостроенном Зимнем дворце книжного собрания и выделив для этого «ежегодную сумму в несколько, тысяч рублей». Кроме того, Петр интересовался коллекционированием: он собирал скрипки, в которых знал толк; сохранился каталог его нумизматического кабинета, составленный все тем же Штелиным [10, № 68]. Вопреки позднейшим уверениям Екатерины, духовный мир немилого ей супруга не ограничивался и не исчерпывался забавами и развлечениями, хотя и то и другое составляло нормальную часть уклада придворной жизни. Но Петр Федорович жаждал большего — он стремился заявить о себе на политическом поприще.
Став в 1745 г. правящим герцогом Гольштейна, своего карликового немецкого владения, он решил заняться его делами. Понятно, что оперативно управлять герцогством из Петербурга (а тетка, ревниво следившая за своим племянником, не разрешала ему покидать пределы России), он не мог. В Киле должен был находиться наместник (штатгальтер), который представлял бы там персону Петра Федоровича. Прежний регент Адольф Фридрих, избранный шведским кронпринцем, на эту роль явно не подходил. Поэтому А. П. Бестужев-Рюмин, занявший в 1744 г. пост канцлера Российской империи, с полным основанием добивался отстранения регента. Это соответствовало и гольштейнским интересам Петра Федоровича. Уже 16 декабря 1745 г. он подписал рескрипт о назначении наместником Фридриха Августа [32]. Молодой герцог оставался верен наставлениям своего отца — в рескрипте прерогативы, «которые отвечают достоинству княжеского штатгальтера», передавались Фридриху Августу «в наших герцогствах Шлезвиг и Гольштейн, а равно во всех, относящихся к ним землях». Но в действительности герцогство, которым должен был управлять новый наместник, представляло собой небольшую и вдобавок расположенную чересполосно с датскими владениями территорию вокруг Киля. Остальное подразумевалось как сфера претензий на будущее.
Любопытно, что вскоре после этого Петр вступил в переписку со своим бывшим регентом, перебравшимся в Стокгольм. Письмом от 7 января 1746 г. он запросил у Адольфа Фридриха подлинник завещания 1731 г. «с добавлениями, которые сделал мой покойный родитель в 1734 г.» [29]. С ответом произошла (может быть, умышленная?) задержка и вот уже в новом письме от 24 февраля (7 марта) Петр с раздражением заявлял, что его распоряжения не выполняются — черта эта, вспыльчивость, будет позднее отмечена всеми, кто общался с Петром Федоровичем. Сославшись в этом письме на то, что Адольф Фридрих как управитель «моих земель во время моего несовершеннолетия» хорошо осведомлен об их неудовлетворительном состоянии, Петр заявлял о намерении привести дела в лучшее положение. Получив, наконец, желанный документ, он в апрельском письме благодарил бывшего регента [29].
Чем же объяснялось то нетерпеливое ожидание, которое проявил молодой правящий герцог? Дело в том, что по завещанию его отца, Карла Фридриха, регентом до совершеннолетия Петра был назван вовсе не Адольф Фридрих, а его младший брат Фридрих Август — тот самый, кому Петр и передал полномочия штатгальтера. Но в этой части завещание выполнено не было, так как, пользуясь старшинством, Адольф Фридрих, двоюродный брат герцога, оттеснил регента по закону, присвоив его функции себе. Очевидно, текст завещания и был нужен для подтверждения законности назначения штатгальтером Фридриха Августа.
Впрочем, Фридрих Август, несколько лет перед тем живший в Петербурге, в Киль не спешил. Появился он здесь только в 1747 г. Делами текущего управления ведал созданный еще в 1719 г. Тайный правительственный совет. Членом его считался И. Пехлин, который с 1746 по 1757 г. возглавлял гольштейнское представительство в Петербурге. Через этот орган и осуществлялись сношения между нильскими властями и Петром Федоровичем. Поначалу Екатерина пыталась вмешиваться в гольштейнские дела. Но в конце 1750-х гг. по требованию Елизаветы Петровны была от них Петром отстранена. Это было непосредственным результатом ареста в 1758 г. канцлера А. П. Бестужева-Рюмина, с которым великая княгиня имела тайные политические контакты, нити их тянулись в Лондон. Одно время императрица даже подумывала о высылке подозрительной невестки из России.
Между тем Петр Федорович проявлял к своему герцогству постоянный интерес. Порой, может быть, хаотичный, порывистый и даже мелочный, но не лишенный определенной тенденции, которая в основном сводилась к попыткам упорядочить судопроизводство, военное дело и другие стороны управления, навести дисциплину в деятельности правительственного Тайного совета.
Увы, достичь своих целей ему не удавалось. Удаленность Петра в сочетании с громоздкой системой управления герцогством способствовали постоянным склокам между высшими чинами администрации. «Уже вскоре после вступления Петра на герцогский трон, — писал немецкий историк, — в Совете началась ожесточенная борьба, и вплоть до его свержения в 1762 г. кто-нибудь из членов Совета почти постоянно находился в предварительном заключении» [192, с. 74]. Они интриговали не только между собой, но и против штатгальтера в надежде добиться влияния на Петра. Воспользовавшись очередным скандалом, противникам Фридриха Августа удалось добиться своего. Под благовидным предлогом избрания его любекским епископом в январе 1751 г. штатгальтер получил отставку. С тех пор вплоть до воцарения Екатерины II этот пост оставался незамещенным. Но довольно об этом. Гольштейнская тема в биографии Петра необходима постольку, поскольку отдельные ее аспекты найдут отзвуки в самозванческом движении. И еще: материалы, относящиеся к гольштейнским делам, неожиданно проливают дополнительный свет на круг забот и интересов Петра Федоровича, внося новые штрихи к его портрету.
Документы, о которых уже шла и еще пойдет речь, сохранились в западногерманском городе Шлезвиге, где нам довелось побывать летом 1982 г. при содействии дирекции вольфенбюттельской библиотеки им. герцога Августа. Этот небольшой город расположен в глубине длинного многокилометрового балтийского фиорда. Главной достопримечательностью является Готторпский (правильнее: Готторфский) замок, стоящий на берегу озера, отделенного от фиорда дамбой. Монументальное трехэтажное здание замка с башней по центру в старину неоднократно достраивалось и перестраивалось. К началу XVIII в. оно обрело барочные формы. Замок служил резиденцией местных епископов, а затем герцогов, предков Петра Федоровича. Сейчас в нем расположились несколько музеев и архив земли Шлезвиг-Гольштейн. Подходя по утрам к дверям замка, я невольно размышлял о неисполнившихся мечтах Петра Федоровича, всю жизнь рвавшегося в эти места. Но если не он сам, то его гольштейнские бумаги сюда все же попали. Они входят в состав хранящегося на правах депозита семейного архива герцогов Ольденбургских. С Петром Федоровичем они связаны близким родством — уже знакомый нам кратковременный наместник в Киле, а затем Любекский епископ Фридрих Август стал родоначальником немецкой линии Ольденбургов. С любезного разрешения главы этого владетельного в прошлом дома Антона Гюнтера Ольденбургского мы получили доступ к подлинным документам Петра Федоровича, в которые мало кто заглядывал.
Ознакомление с этими документами позволило выявить две любопытные детали. Во-первых, многие бумаги были Петром не просто завизированы, как это обычно делалось, но и написаны собственноручно, чаще всего по-французски. Это важно: будучи конфиденциальными, они в наиболее, так сказать, чистом виде, без посредников выражали волю и отражали настроения писавшего. Причем, во-вторых, затрагивались не только текущие хозяйственные военные и иные темы, но и некоторые аспекты культурной жизни. Неоднократно, в частности, обращался Петр Федорович к неутешительному состоянию основанного в 1665 г. Кильского университета («Академии»). В 1753 г. он назвал «хорошим» решение Совета передать часть сэкономленных средств университету, выразив одновременно надежду, что эти деньги «Академия может и безусловно должна будет употребить на перестройку аудитории» [29]. Одновременно Петр выразил недовольство задержкой депеши, в которой об этом шла речь, и отказался утвердить («они не должны получить этих мест») двух профессоров, в том числе И. К. Г. Дрейера, племянника члена Совета Э. Й. Вестфалена, все более впадавшего в немилость. В последующие годы его все более раздражали известия, что университетские помещения приходят в ветхость, а многие профессорские должности годами остаются незамещенными; в результате контингент студентов, особенно из других немецких земель, сокращался. В рескриптах 3 (13) августа 1758 г. и 24 января 1759 г. на имя Вестфалена, который оставался куратором университета, Петр в резкой форме выражал недовольство таким положением. Для поднятия репутации этого учебного заведения он утвердил назначение нескольких новых профессоров, призвав их к усердной работе, дабы «благополучие Академии год от года все более процветало» [31]. Хотя ему не удалось довести дело до конца (позднее, пользуясь расположением Екатерины II, К. Сальдерн добился сооружения нового здания [180, с. 126]: оно было построено Э. Г. Зонниным в 1768 г.), устойчивый интерес Петра к университетским нуждам симптоматичен. Он вовсе не похож ни на случайный каприз подвыпившего бездельника или на неожиданную прихоть грубого солдафона, каким изображают Петра Федоровича в расхожих исторических и литературных версиях. За заботами о Кильском университете проглядывало нечто иное — несомненное понимание государственной пользы от народного просвещения. И достаточно отчетливо именно это проявилось, когда 12 февраля 1759 г. наследник престола был назначен «Главнокомандующим над Сухопутным шляхетным кадетским корпусом».
Это специальное заведение для дворянской молодежи было основано еще в 1731 г. по инициативе видного русского государственного и военного деятеля Б. К. Миниха, в прошлом сподвижника Петра Великого. Корпус сыграл заметную роль не только в подготовке офицерских кадров, но и в истории отечественной культуры XVIII в. Достаточно напомнить, что среди его воспитанников были такие видные писатели, как А. П. Сумароков, а затем В. А. Озеров и М. М. Херасков. В 1750-х гг. здесь возник кружок любителей русской словесности, ставились спектакли. В 1754–1756 гг. в Сухопутном корпусе учился основоположник русского профессионального театра Ф. Г. Волков.
К обязанностям главного директора Корпуса Петр Федорович отнесся не просто серьезно, но, можно сказать, со всем рвением. Очутившись в близкой ему стихии, он лично познакомился со всеми кадетами, проводя с ними много времени: посещал занятия в классах и на плацу, беседовал и присутствовал на играх, добился для Корпуса некоторых финансовых привилегий [106, с. 39–40]. Примечательно, что в эти годы активизировалась издательская деятельность Корпуса, при котором еще в 1757 г. была заведена типография. На основании представления директора Корпуса А. П. Мельгунова в типографии после просмотра и одобрения особой комиссией было разрешено печатать любые книги «на французском, немецком и российском языках», хотя бы их тематика не была непосредственно связана с деятельностью Корпуса [160, с. 301]. В 1761 г. по указанию Петра Федоровича началось издание справочника всех преподавателей и кадетов с момента основания заведения [71]. В свет, однако, успел выйти только первый том, так как после прихода к власти Екатерины II издание было прервано. Всецело поддержав эту инициативу своего директора, новый главнокомандующий вошел 5 мая 1759 г. в Сенат с ходатайством о дальнейшем расширении круга дозволенных видов печатной продукции. В частности, он считал, что прием заказов на печатание патентов на воинские чины позволил бы «прибыльными от того деньгами содержать типографию и размножить библиотеку» [24, № 101, л. 12]. Как видно, коммерческие соображения, наличие которых примечательно само по себе, всецело подчинялись культурным потребностям Корпуса.
Подпись-автограф великого князя Петра Федоровича под доношением в Сенат 26 марта 1759 г. (ЦГИА СССР, ф. 1329, оп. 1, № 96, л. 101).
Вообще для улучшения дел здесь с приходом Петра Федоровича было сделано немало. Его доношения в Сенат (а от 1759–1761 гг. их сохранилось 86 номеров), обычно игнорируемые исследователями, воссоздают впечатляющую картину заботы главнокомандующего о надлежащем материальном обеспечении не только занятий, но и быта учащихся. С последнего, собственно, он и начал свою деятельность. Спустя всего две недели после назначения, 26 февраля, Петр просил Сенат выделить «из недопущенных денег» (т. е. из положенных в 1739, еще при Анне Ивановне, но позднее недоданных сумм) средства на завершение постройки «зачатого флигеля» [24, № 101, л. 3]. Для подхода Петра Федоровича примечательна основная мотивировка просьбы: «…а ныне мною усмотрено, что оное прибавочное строение веема нужно потому, что по регламенту положено, чтоб в каждой каморе по пяти и по шести кадетов жили. А ныне за теснотою в жилье и более десяти человек в одной каморе живут». Здание Кадетского корпуса, многократно достраивавшееся и перестраивавшееся, сохранилось по сие время. Оно расположено на углу Университетской набережной и нынешней Съездовской (бывшей Кадетской) линии Васильевского острова.
Во многих обращениях к Сенату подчеркивалось значение Корпуса «для ползы Российской империи», «чтоб армию достойными афицерами наполнять» [24, № 101, л. 4, 64]. По этой причине Петр настойчиво испрашивал ассигнования на приобретения оружия, боеприпасов, амуниции, мундирного сукна, лошадей для конной роты — а наряду с этим и для закупки посуды, хорошего содержания госпиталя, нормального питания кадетов. В одном из доношений содержался даже расчет: на питание одного учащегося положено ежедневно по восемь копеек, однако из-за роста дороговизны следует прибавить каждому по пять копеек на день. «…Без оной прибавки, — предупреждал Петр, — желаемого успеха никак ожидать невозможно» [24, № 101, л. 72].
Но, может быть, это обычные деловые бумаги, А. П. Мельгуновым или еще кем-то составленные и лишь механически подписанные Петром? Нет, за строками сенатских доношений, если рассматривать их в целом, то и дело проступает и его личность. Вот, скажем, обращение, датированное 28 сентября 1760 г. [24, № 101, л. 64]. В нем содержится просьба «отпущать безденежно» артиллерийские боеприпасы для учебных нужд. В обосновании указано, что об этом «и от бывшего над Корпусом командира фелтмаршала графа Миниха было представлено». К тому времени Б. К. Миних, разжалованный и сосланный после прихода к власти Елизаветы Петровны, вот уже почти.20 лет томился в Пелыме. Поэтому приводить в обращении к Сенату в качестве аргумента мнение опального лица, да еще с присовокуплением высшего воинского звания, которого оно было лишено самой императрицей, было невозможным. Решиться на столь очевидную демонстрацию, хотя и не без риска для себя, мог только один человек — Петр Федорович.
Если в гольштейнских делах и в управлении Кадетским корпусом он как-то мог дать выход своей энергии, то при дворе своей тетки он был обречен на вынужденное бездействие. Политическая неискушенность великого князя, в которой его нередко упрекали современники (возможно, не без оснований), была не столько его личной виной, сколько бедой. В самом деле, объявив его в 1742 г. своим наследником, Елизавета Петровна никогда в сущности не готовила его всерьез к будущей государственной деятельности как главы великого государства. И дело не только в том, что сама она, «ленивая и капризная», по характеристике В. О. Ключевского [80, с. 340], оставалась в этих вопросах в значительной мере дилетантом. Свою роль сыграли и дворцовые интриги, в частности со стороны А. П. Бестужева, делавшего ставку на Екатерину. «По словам современников, — замечал А. С. Лаппо-Данилевский, — Бестужев, внушавший императрице Елизавете опасения, как бы Петр Федорович не захватил престола, много содействовал его отстранению от участия в русских государственных делах и ограничил его деятельность управлением одной Голштинией» [88, с. 275]. Отношения ее со своим племянником были неровными, а под конец и натянутыми.
Не подлежит сомнению, что в самом Петре со момента его появления в России шла острая внутренняя борьба между воспитанным с детства в Киле немецко-гольштейнским и прививавшимся позднее в Петербурге имперско-российским самосознанием. В таких условиях ощущение двойственности своего происхождения — немецкого по отцу и русского по матери — порождало у него сложный и весьма неустойчивый психологический комплекс двойного национального самосознания. По свидетельству не расположенного к нему Н. И. Панина [100, с. 364], Петр III предпочитал изъясняться по-немецки, а «по-русски он говорил редко и всегда дурно» (правда и Екатерина, пережившая его на 34 года, так и не научилась правильно говорить и писать по-русски). Ж. Л. Фавье, наблюдавший Петра Федоровича в 1761 г., т. е. незадолго до его прихода к власти, отмечал, что великий князь «и теперь еще остается истым немцем и никогда не будет ничем иным» [150, с. 194]. В результате он, уже не знавший Гольштейна, не знал и по-настоящему так никогда не узнал и России и, если верить «Запискам» Екатерины II, предчувствовал здесь свою гибель.
Все же, если он и ощущал себя в значительной мере немцем, то — немцем на русской службе. И потому, свыкшись со своим положением, Петр в той или иной мере приглядывался к окружавшим его людям, примеривался по-своему к обстановке. Хотя его политические взгляды не составляли, конечно, целостной и продуманной системы, их нет никаких оснований игнорировать. Тем более что именно расхождения по ключевым вопросам внешней и внутренней политики лежали в основе все усиливавшихся размолвок Петра Федоровича с императрицей в последние годы ее жизни. Со всей очевидностью это проявилось, когда он подходил к своему 25-летию. А внешним поводом стала Семилетняя война, в которую Россия вступила в 1757 г. на стороне коалиции Австрии, Франции, Швеции и Саксонии, направленной против Пруссии. Незадолго перед этим, в 1756 г., Елизавета Петровна учредила Конференцию при высочайшем дворе — высший консультативный государственный орган, ведавший военно-политическими вопросами, а также всеми внутренними и международными делами. В состав Конференции вошел и великий князь. Но не надолго. Будучи, как и Екатерина, сторонником прусской ориентации, Петр осуждал участие России в войне вообще, против Фридриха II в частности. Вскоре он перестал посещать заседания, ограничиваясь лишь подписанием протоколов, которые ему привозил Д. В. Волков, а после 1757 г. и вовсе вышел из этого органа, вызвав тем очередное неудовольствие императрицы.
По свидетельству Я. Я. Штелина, в разгар Семилетней войны великий князь «говорил свободно, что императрицу обманывают в отношении к прусскому королю, что австрийцы нас подкупают, а французы обманывают» [164, с. 93]. Он приказал Д. В. Волкову сказать членам Конференции «от его имени, что мы со временем будем каяться, что вошли в союз с Австрией и Францией». За подобными суждениями, не лишенными, впрочем, элементов политического реализма (прогрессивная австрийская исследовательница и публицистка Е. Пристер отмечала двойственный характер внешней политики Марии-Терезии по отношению к России и интриги правительства Франции, которая уже с 1759 г. «оказывала на Австрию давление с целью заключения мира с Пруссией» [130, с. 274]; в советской и французской исторической литературе отмечалась также непопулярность Семилетней войны среди широких кругов французского общества), стояли вполне конкретные расчеты, связанные с гольштейнскими интересами Петра. Ведь и прусский король, и король Англии как ганноверский курфюрст были ближайшими соседями его герцогства. Петр надеялся, заручившись их поддержкой, выполнить завет своего отца, верность которому сохранял всю жизнь: вернуть Шлезвиг и другие территории, отнятые когда-то Данией. Реже отмечается, что свои заботы о гольштейнском наследстве Петр Федорович стремился увязать с интересами России.
Наиболее полно его точка зрения на этот вопрос была изложена в письме 17 января 1760 г. на имя императрицы.
Предыстория этого письма заключалась в следующем. В 1751 г. датская сторона во избежание возможного военного конфликта предложила обменять оккупированный ею Шлезвиг (а заодно и прилегающий к морскому побережью Гольштейн) на удаленные от Балтики графства Ольденбург и Дельменхорст с дополнительной денежной компенсацией. С этой сделкой был согласен не только канцлер А. П. Бестужев-Рюмин, но и И. Пехлин, обосновавший выгоды такого обмена в пространной записке [166, с. 27–29]. Поначалу великий князь колебался, но затем окончательно занял (не без вмешательства Екатерины) отрицательную позицию. В письме на имя императрицы он стремился показать тождественность интересов Гольштейн-Готторпской династии и России. Отсюда общая тональность аргументации, учитывавшей и личное честолюбие тетушки. Называя ее продолжательницей Петра Великого, великий князь напоминал, что все помыслы ее отца «всегда к тому клонились, чтоб в (Российской) империи иметь при Балтийском море владения» (цит. по русскому переводу письма, поднесенного 3 февраля 1760 г.: [19, № 367]). Исходя из этого, Петр Федорович категорически отвергал отказ от своих прав на Шлезвиг: «Когда нынешняя бедственная война, Германию терзающая, кончится, тогда надеюсь я увидеть благополучное время моего восстановления. Даруй боже, чтоб оное близко было!» При этом, полагал он, герцогский трон в Киле и императорский в Петербурге объединятся в одном его лице. Эта двуединость символически отражена на пробной монете, достоинством равной серебряному талеру, чеканки 1753 г. С лицевой стороны в профиль изображен Петр Федорович с распущенными волосами; на оборотной стороне воспроизведены российский и гольштейн-готторпский гербы с русским орденом Андрея Первозванного внизу по центру [205, с. 51].
Изображение российского и гольштейн-готторпского гербов на оборотной стороне серебряного талера Петра Федоровича 1753 г. Пробная чеканка, не выпущенная в обращение. Из собрания Гос. Эрмитажа.
Факты свидетельствовали, что великий князь отнюдь не был безразличен к делам великой страны, которой, как он верил, ему в будущем суждено было управлять. Ему, любившему военную четкость, несомненно претило многое: и пренебрежение тетки делами текущего управления, когда многие важные вопросы дожидались ее резолюции не то что неделями, но месяцами, а иной раз и годами; и своеволие ее приближенных, неупорядоченность законов, произвол и мздоимство в административных и судебных органах; и вмешательство церковных властей в светские дела, и многое другое. Об этих болевых точках он знал лично или слышал, а по ряду вопросов высказывал достаточно здравые мысли. Его раздражала и беспокоила распущенность лейб-гвардии. «Еще будучи великим князем, — передает Я. Я. Штелин, — называл он янычарами гвардейских солдат, живущих на одном месте в казармах с женами и детьми, и говорил: „Они только блокируют резиденцию, неспособны ни к какому труду, ни к военным занятиям и всегда опасны для правительства“» [164, с. 106]. В этих словах была, конечно, доля истины. Тот же Штелин вспоминал, что еще будучи наследником, Петр «часто говорил» о необходимости закрепления вольности дворянской, уничтожении репрессивной Тайной розыскной канцелярии, а также о провозглашении веротерпимости [164, с. 98].
Рассказы Штелина об интересе Петра Федоровича к внутриполитическим вопросам находят документальное подтверждение в его сенатских доношениях по делам Кадетского корпуса. Порой конкретные потребности учебного процесса давали повод для высказывания более общих суждений и выдвижения общегосударственных проектов. С этой точки зрения характерны два доношения в Сенат. Первое из них, датированное 2 декабря 1760 г., связано с намерением «сочинить географическое описание Российского государства» [24, № 101, л. 77–79]. К доношению приложены типографски отпечатанные «Запросы, которыми требуются в Сухопутный шляхетный кадетский корпус географические известия…». Происхождение этих документов не вполне ясно, поскольку они каким-то образом перекрещиваются со сходной инициативой, которую еще в 1758 г. проявил в Академии наук М. В. Ломоносов. В трактате «О сохранении и размножении российского народа» в форме письма к И. И. Шувалову, завершенном 1 ноября 1761 г., Ломоносов подчеркивал, что указ Сената о присылке «изо всех городов» ответов «на географические вопросы» был принят по его представлению [94, т. 6, с. 400]. Как показала в свое время В. Ф. Гнучева, первое представление Академии наук в Сенат относилось к маю 1759 г. [55, с. 257].
Ломоносов руководствовался чисто практическими интересами подготовки нового российского географического «Атласа». Поэтому, во избежание «излишества и невозможности исполнения», он счел целесообразным ограничиться необходимым минимумом, включив в вопросник лишь 13 пунктов. Г. Ф. Милле, не согласившись с этим, предложил расширить круг вопросов до 30 пунктов [55, с. 259]. Эта цифра соответствует числу «Запросов», исходивших и из Кадетского корпуса. Тем не менее близкая по замыслу инициатива, изложенная в доношении Петра Федоровича, не была банальным повторением той, которая связана с Академией наук.
Во-первых, между обоими учреждениями на этот предмет велась переписка, получившая в академическом архиве наименование «Кадетские запросы». Она в основном относится к 1760–1761 гг., будучи естественным последствием обращения великого князя в Сенат. Наибольший интерес представляет входящая в ее состав «Ведомость требуемым кадетским географическим запросным пунктам, присовокупленным к академическим» [11, л. 9—10]. Судя по содержанию «Ведомости», речь шла об уточнении академической анкеты из 30 пунктов, основу которой, отчасти совпадая текстологически, составили предложения Ломоносова. Уточнения затронули 18 пунктов, преимущественно по части торгово-промышленной и ремесленной деятельности. В их числе были, например, такие: «каково купечество» (пункт 4), «кому принадлежат» фабрики и заводы, что на них «приуготовляется» и «давно ли оные заведены» (пункт 7), «каким более болезням жители подвержены и чем от них лечат» (пункт 22), о промысле зверя в Сибири (пункт 28) и др. Трудно пока сказать, кому конкретно принадлежали формулировки подобных уточнений. Бросается, однако, в глаза, что их общая направленность чрезвычайно близка кругу забот Петра Федоровича, о которых мы знаем по другим источникам.
В «Ведомости» встречаются также дополнения историко-культурного и этнографического характера. Так, к пункту 26, где говорилось об описании городищ и старинных развалин, добавлено: «И нет ли о таковых древностях по преданию дошедших каких известий» (пункт 26). Подробный вопрос касался информации об «идолопоклонниках» в Сибири, их обычаях, нравах и верованиях («как они имянуются, что то имянование на языке их значит, какое счисление времяни и как велик год имеют, откуда выводят свое происхождение; давно ли в тех местах поселились; не запомнят ли от предков своих достопамятных каких приключений; в чем состоит закон их; о всевышнем существе имеют ли какое понятие; какие у них обряды при вступлении в супружество, сколько жен иметь дозволено; могут ли оных отлучать по своей воле и с какими обстоятельствами; как погребение мертвых отправляется; есть ли какое попечение о душе умершего и прочая»). Как видно, руководство Кадетского корпуса серьезно отнеслось к анкете, возникшей в Академии наук. Перечисленные в «Ведомости» уточнения вошли затем в отпечатанный текст «Запросов», приложенных к декабрьскому доношению в Сенат.
Второй отличительной чертой этого документа была прямая связь педагогических потребностей с соображениями патриотического характера: «…дабы воспитываемые в оном корпусе молодые люди не токмо иностранных земель географию, которой их действительно обучают, основательно знали, но и о состоянии отечества своего ясное имели понятие». Этим и был в первую очередь вызван демарш, подписанный великим князем (выяснилось, что Академия наук необходимых сведений «в собрании не имеет»).
Петр Федорович просил Сенат разослать вопросник «во все Российские городы» с тем, чтобы направляли прямо в Кадетский корпус «с наивозможным поспешением». Так и произошло после издания в конце 1760 г. соответствующего сенатского указа. А спустя несколько месяцев стали поступать ответы с мест. Один из них в ноябре следующего года был послан из Казани, позднее ставшей важным районом Пугачевского движения, вовлекшего в свою орбиту не только русское население, но также чувашей, марийцев и другие народы Поволжья [87, с. 29–30]. Всего до 1764 г. в Кадетский корпус поступило 153 ответа. Лишь тогда они были пересланы в Академию наук и поступили в Географический департамент [11, л. 13]. Приведенные факты позволяют несколько иначе, нежели до сих пор, осветить соотношение важных для истории отечественной науки инициатив, исходивших как от Академии наук, так и от Кадетского корпуса. И еще: Петр Федорович, конечно, и прежде знал о Ломоносове. Но, пожалуй, именно на рубеже 50—60-х гг. в сферу его практической деятельности вошел великий русский ученый, давно, как мы увидим, связывавший с будущим императором надежды на дальнейший прогресс России.
Заботой о подготовке кадров «националных хороших мастеров» проникнуто другое доношение в Сенат — от 7 марта 1761 г. В нем сообщается, что с основания корпуса в нем по сей день трудятся кузнецы, слесари, шорники, сапожники, коновалы, садовники и другие квалифицированные ремесленники-иностранцы, способные передать опыт русской молодежи. Этому, однако, препятствует сложившийся порядок, когда учеников набирают из рекрут, среди которых преобладают лица неграмотные или «грамотные, только весьма порочные, потому что ни один помещик грамотного доброго человека в рекруты не отдаст» [24, № 101, л. 86]. Чтобы подготовить действительно хороших «национальных мастеров» (характерная терминология!), нужно, по мнению Петра Федоровича, решительно изменить принципы набора и обучения. Он предлагал «взять из гарнизонной школы от 13 до 15 лет 150 человек школников», передав их в ведомство Кадетского корпуса, пополняя по мере необходимости этот контингент «нижних чинов детми» [24, № 101, л. 88 об.]. В приложенной к доношению смете показано, что при ежегодном выпуске 30 человек «такой мастер станет казне единственно 200 рублев». Говорится в доношении и о предметах, которым наряду с ремеслом будут обучаться юноши: грамота, арифметика, геометрия, рисование и немецкий язык. Последнее обосновано тем, что, во-первых, «хорошие мастеровые немцы, которые недоволно русского языка знающий», и, во-вторых, книги по коновальному делу изданы по-немецки, «а на русском языке еще нет». Как многозначительно это словечко: еще нет. Стало быть должны появиться!
В заключительных строках доношения Петр Федорович подчеркивал пользу, которую принесут России его предложения: при распространении опыта в армии по выходе мастеровых в отставку «чрез оное и во всем государстве националные хорошие ремесленные люди заведутся, а особливо чрез умножение знающих коновалов могут конские и рогатого скота частые падежи отвращены быть» [24, № 101, л. 87]. Доношение получило в Сенате поддержку: 30 апреля 1761 г. было решено обучать при Кадетском корпусе 150 человек солдатских и мещанских детей [49, с. 31].
Кем бы не были письменно оформлены подобные проекты, отражение в них государственных симпатий самого Петра Федоровича несомненно. Их общий смысл не только согласуется с рассказом Штелина, но и, более того, — подтверждается свидетельствами других современников, хотя бы и недоброжелательно настроенных. Вот, например, воспоминания Я. П. Шаховского, в то время генерал-прокурора Сената. С явным осуждением он писал, как в 1750-х гг. наследник через своего любимца И. В. Гудовича часто передавал «от себя ко мне просьбы или, учтиво сказать, требования» [161, с. 157, 176]. Чем же досаждал ему великий князь? Оказывается, ходатайствами «в пользу фабрикантам, откупщикам и по другим по большей части таким делам». Но как раз «такие дела», высокомерно третировавшиеся Шаховским, отвечали потребностям развития страны, вполне вписываясь в круг идей, которые сложились у великого князя к началу 1760-х гг. Многие из них он и попытался осуществить, взойдя на престол. Он не знал, что судьба отпустила ему чрезвычайно мало времени — всего 186 дней.
На Рождество 25 декабря 1761 г., в три часа пополудни скончалась дочь Петра I. На российский престол вступил новый император, его внук Петр III. И отдавая дань «щедротам и милосердию» покойной Елизаветы Петровны, в своем первом манифесте он обещал «во всем следовать стопам премудрого государя, деда нашего императора Петра Великого» [127, т. 15, № 11300]. Столь много-обязывающее и сделанное в торжественной форме заявление должно было подчеркнуть не просто преемственность, но и хорошо понятную современникам дальнейшую ориентированность курса нового монарха.
Что касается «щедрот и милосердия», то они вскоре проявились в широкой амнистии лицам, подвергшимся в прошлые годы ссылкам и другим наказаниям. Среди возвращенных находились и бывшие заклятые политические противники — фаворит Анны Ивановны недоброй памяти Э. И. Бирон и генерал-фельдмаршал Б. К. Миних. Здесь вновь необходима корректировка традиционного стереотипа: в возвращении обоих опальных вельмож былых царствований проявилось не пресловутое германофильство Петра Федоровича, а конкретный политический расчет. Если Миниха он вернул, памятуя его былые военные заслуги и близость к Петру I, то с Бироном как Курляндским герцогом связывал некоторые внешнеполитические планы. Да и отношение его к тому и другому было различным.
Несколько месяцев пребывания у власти с наибольшей полнотой выявили противоречивость характера Петра III, его не только слабые и вызывающие сожаление, но и сильные, привлекательные стороны.
Портрет императора Петра III работы неустановленного художника (Пьетро Ротари?). Подарен генеральным директором фирмы «Сотбис» (Лондон) лордом Гаури Советскому фонду культуры в апреле 1989 г. и передан в Гос. Русский музей.
Почти все современники — не только расположенный к нему Штелин, но и противники, и недоброжелатели, в том числе и австрийский посланник Ф. К. Мерси-Аржанто и А. Т. Болотов, — отмечали такие черты характера императора, как жажда деятельности, неутомимость, доброта и доверчивость. Я. Я. Штелин добавлял еще: «…довольно остроумен, «особенно в спорах», наблюдателен и смешлив. Но наряду с этим они же писали о его вспыльчивости, гневливости, поспешности, отсутствии политической гибкости. И еще одна существенная черта характера Петра Федоровича, подмеченная современниками и присущая ему как до, так и после восшествия на трон, т. е. черта устойчивая: он «враг всякой представительности и утонченности». В этом согласны Ж. Л. Фавье и Е. Р. Дашкова. Он не любил, например, следовать строгим правилам придворного церемониала и нередко сознательно нарушал и открыто высмеивал их. Делал он это далеко не всегда к месту. И излюбленные им забавы, часто озорные, но в сущности невинные, шокировали многих при дворе. Особенно, конечно, людей, с предубеждением относившихся к императору. А. Т. Болотов, например, и спустя четыре десятилетия с содроганием вспоминал о страсти Петра III к курению (Елизавета Петровна запаха табачного дыма не выносила и курение при ней являлось вызовом); или о том, как однажды император и его приближенные, развеселившись, стали «все прыгать на одной ножке, а другие согнутым коленом толкать своих товарищей под задницы и кричать» [44, с. 205].
Французский посланник Л. Брейтель мог называть его «деспотом» и даже «северным тираном», хотя ни тем, ни другим Петр III не был. Можно добавить: к сожалению для него. Эту черту Штелин охарактеризовал следующими словами: «На словах нисколько не страшился смерти, но на деле боялся всякой опасности» [164, с. 111]. А боясь — стремился не преодолеть, а попросту уйти от нее. Об этом, разумеется, знал не один Штелин. Несравненна лучше знала своего супруга Екатерина, знали об этом при дворе, знали и заговорщики. Примечательны в этом смысле воспоминания немецкого ученого А. Ф. Бюшинга, жившего тогда в Петербурге и исполнявшего обязанности пастора лютеранской церкви св. Петра. В часы, когда Екатерина II, объявив себя самодержицей, вышла с войсками на Ораниенбаум, к Бюшингу явился вице-президент Юстиц-коллегии фон Эмме и по поручению Сената потребовал привести членов прихода к присяге новой власти. В ответ на колебания Бюшинга, опасавшегося преждевременности такого шага, фон Эмме сказал: «Неужели вы так мало знаете императора? Неужели думаете, что с его стороны будет оказано сопротивление?» [45, с. 16]. Поэтому не худшие, а, наоборот, лучшие, наиболее привлекательные качества Петра Федоровича как человека оборачивались в обстановке борьбы за власть его слабостью как самодержца. Она-то в значительной мере и предопределила успех переворота. Но для проявления этого должно было истечь 186 дней.
Пока же, подчеркнуто стремясь подражать деду, Петр III с первых недель вступления на престол особое внимание обратил на укрепление порядка и дисциплины в высших присутственных местах, на упорядочение компетенции и повышение оперативности органов власти. Этими делами он решил заняться лично, для чего был установлен достаточно четкий распорядок дня. О нем можно судить по разрозненным указаниям в воспоминаниях современников и записям в камер-фурьерских журналах (правда, записи за март — июнь отсутствуют)[6]. Вставал император обычно в 7 часов утра, выслушивая с 8 до 10 часов доклады сановников. В 11 часов он лично проводил военные учения, а в час пополудни обедал — либо в своих апартаментах, куда приглашал интересовавших его людей независимо от занимаемого ими положения, либо выезжал к приближенным или иностранным дипломатам. Вечерние часы отводились на придворные игры и развлечения (особенно любил он концерты, в которых сам охотно играл на скрипке). После позднего ужина, на который созывалось иногда до сотни персон, он вместе со своими советниками до глубокой ночи вновь занимался государственными делами. Утренние часы до вахтпарада и послеобеденное время он часто использовал для инспекционных выездов в правительственные учреждения и казенные заведения (например, мануфактуры). Начал он с Сената, когда вместо Шаховского генерал-прокурором был назначен А. И. Глебов. Петр III оказался и едва ли не единственным после Петра I монархом, лично посещавшим Синод — высшее церковное ведомство.
Примечательно его стремление разграничить и упорядочить функции отдельных звеньев центрального и местного государственного аппарата. В начале января был утвержден доклад Сената об упразднении во всех городах, кроме Петербурга и Москвы, полицмейстерских должностей с передачей соответствующих обязанностей губернским, провинциальным и воеводским канцеляриям [127, т. 15, № 11401]. Именным указом распустив придворную Конференцию с передачей ее дел в Сенат и Иностранную коллегию, Петр объявил, что «отныне никакого особливого Совета или Конференции не будет, но каждая коллегия свои дела отправлять имеет» [127, т. 15, № 11418]. На следующий день для ускоренного рассмотрения накопившихся от прежнего царствования и вновь поступающих жалоб и заявлений при Сенате был создан Апелляционный департамент и аналогичные департаменты при Юстиц-Коллегии, Вотчинной Коллегии и Судебном приказе [127, т. 15, № 11422]. В последующие месяцы ряд указов корректировался на ходу или отменялся. Так, 22 марта должности полицмейстеров были восстановлены, а Н. А. Корф назначен главным директором всей полиции страны [127, т. 15, № 11477—11478].
В мае под председательством императора был учрежден Совет, чтобы, как говорилось в мотивировке указа, полезные реформы «наилучше и скорее в действо произведены быть могли» [127, т. 15, № 11538]. Помимо двух родственников Петра III, гольштейнского принца Георга и российского генерал-фельдмаршала К. Л. Гольштейн-Бека, в состав Совета вошли видные русские государственные деятели: канцлер М. И. Воронцов, Д. В. Волков, президент Военной коллегии генерал-фельдмаршал Н. Ю. Трубецкой, директор Кадетского корпуса генерал А. П. Мельгунов, Б. К. Миних, генерал-аншеф А. Н. Вильбоа и генерал-аншеф М. Н. Волконский (он давно симпатизировал Екатерине и являлся участником заговора). Решающую роль в Совете играл Волков, назначенный на должность тайного секретаря 30 января. По утверждению Миниха, «то, с чем соглашался Волков, и составляло образ правления при императоре Петре III» [108, с. 95].
Меры по реорганизации органов власти призваны были, по замыслу императора, обеспечить проведение серии задуманных реформ. И как свидетельствуют факты, деятельность правительства и в самом деле отличалась необычайной интенсивностью. Достаточно обратиться хотя бы к официальному дореволюционному изданию — «Полному собранию законов Российской империи». Здесь за период с 25 декабря 1761 г. по 28 июня 1762 г. приведено 192 документа: манифесты, именные и сенатские указы, резолюции и другие акты. Иными словами, они следовали один за другим почти ежедневно. Не менее интересны и отчасти неожиданны итоги анализа законодательных актов по датам их появления. Уже в последнюю неделю 1761 г., с 25 по 31 декабря, вышло пять нормативных актов. В последующие месяцы их количественное соотношение выглядело так: январь — 39, февраль — 23, март — 35, апрель — 32, май — 33, июнь — 25.
Подпись-автограф императора Петра III под указом о предоставлении ему еженедельно копий его словесных повелений. 22 января 1762 г. (ЦГИА СССР, ф. 2, № 96, л. 67 об.).
Последний акт об отмене отсрочки банковских ссуд вплоть «до нашего дальнейшего указа» был подписан 26 июня, за два дня до переворота. А ведь в «Полное собрание законов» не вошли указы по конкретным вопросам (о чинопроизводстве, о передаче государственных имений в аренду, о денежных выплатах и т. п.). В сохранившемся архивном реестре именных указов за время правления Петра III сделано 220 записей [24, № 96]. Кроме того, широко применялась форма «словесных высочайших указов», сфера действия которых определялась законом от 22 января [127, т. 15, № 11411]. В этих случаях Сенату предписывалось еженедельно представлять императору копии «обо всех объявленных словесных наших указах». Трудно с уверенностью сказать, насколько скрупулезно такой порядок соблюдался. Но с документальной точностью можно утверждать, что в канун своего падения, 26 июня, Петр III подписал 14 указов, в том числе о производстве Штелина в статские советники [24, № 96, л. 340–345]. Бурная законотворческая деятельность правительства и лично Петра III оборвалась буквально на полуслове — ни о каком ее спаде говорить нет оснований.
Не столь уж важно, все ли эти акты были следствием его личной инициативы или результатом деятельности советников — понятно, что Петр III, как и любой монарх, опирался на определенный круг доверенных лиц. Достаточно того, что все эти акты были санкционированы и подписаны императором и изданы для обнародования.
Разумеется, важно не столько количество принятых законов, сколько их содержание. Позднее Е. Р. Дашкова утверждала, что «Петр III усиливал отвращение, которое к нему питали, и вызывал глубокое презрение к себе своими законодательными мерами» [59, с. 37]. Слова ее нельзя объяснить только личной озлобленностью автора. Они отразили тональность разговоров среди части высшей знати, относившейся к Петру III оппозиционно. Именно в этих кругах, отчасти еще при его жизни, зарождались разнообразные сплетни и анекдоты. Слов нет, в основе их порой могли лежать какие-то реалии, несшие крупицы правды или отзвуки тех или иных неосторожных заявлений самого императора. Но доведенные недоброжелательной молвой до абсурда и немыслимого гротеска, они сводились к одному — изобразить Петра Федоровича дураком и сумасбродом, а Екатерину — утесненной и невинно страдающей стороной. Такого рода слухов циркулировало немало, отчасти мы к ним будем вынуждены возвращаться. Пока же ограничимся некоторыми их образчиками.
В манифесте 25 декабря 1761 г. о восшествии Петра III на престол имя наследника не было названо, а в форме «Клятвенного обещания» (присяги) говорилось о верности императору и «по высочайшей его воли избираемым и назначаемым наследникам» [127, т. 15, № 11390, 11391]. Эту и в самом деле туманную формулировку можно было трактовать по-разному. То ли как простое следование установленному Петром I в указе 1722 г. завещательному распоряжению российским престолом (а подражать во всем деду Петр III как раз и обещал в этом манифесте), то ли как намек на право воспользоваться указом 1722 г. в дальнейшем. И пусть двумя днями позже была объявлена форма церковного вознесения, в которой наряду с именем императора значились имена его «благочестивейшей» супруги и «благоверного государя цесаревича и великого князя Павла Петровича»; пусть именным указом 6 апреля специально подчеркивалось, что от надлежащего воспитания Павла (ему было 8 лет) «много зависит будущее благосостояние отечества» [127, т. 15, № 11496] — несмотря на наличие подобных официальных актов, путь домыслам оказался открытым. Поползли слухи о намерении Петра III отказаться от признания своего отцовства и лишить Павла престолонаследия, а заодно расторгнуть брак с Екатериной, заточив не столь уж благочестивейшую (на этот счет при дворе были неплохо осведомлены) супругу в монастырь или Шлиссельбург, по соседству с Иваном Антоновичем. Эти слухи, обрастая различными подробностями, сразу же после переворота поползли по стране, выплеснувшись затем и за границу. Об этом позволяют судить некоторые документы Шлезвигского архива, свидетельствовавшие о том, что в Киле внимательно следили за ситуацией в Петербурге. Один из документов представлял собой анонимное изложение некоего «известного донесения на французском языке», которое оценено как «правдоподобное» [30, № 12]. Сообщалось, что по ряду своих шагов Петр советовался с прусским королем, в частности о намерении развестись (Verstoben) с Екатериной, причем Фридрих II не советовал этого делать. Позднее гольштейнец М. Ранфт в подтверждение такого слуха приводил слова, будто бы сказанные Петром Федоровичем незадолго до переворота: «В ближайшие дни я посажу свою супругу в такие условия, чтобы она больше не была мне помехой» [194, с. 272].
Другой, тоже анонимный документ из Шлезвигского архива был составлен на основе информации из Варшавы. По сведениям из России, говорилось в справке, предполагался брак Петра Федоровича с его любовницей Е. Р. Воронцовой, чему «должны были предшествовать браки от 40 до 50 светских дам с гольштейнцами и пруссаками». Сообщение в справке комментировалось следующим образом: «Эти глупости обсуждаются только для того, чтобы посеять смуту в народе, который, в поисках у него защиты, беглая императрица взбунтовала» [28, № 316, л. 66]. Хотя в тексте комментария встречаются неточности (например, отрицалась связь ее с Г. Г. Орловым), в главном автор был прав — распространению, а возможно, и фабрикации такого рода слухов во многом способствовала сама Екатерина и ее доверенные лица. В этой связи обратим внимание на информацию, которую австрийский посланник передавал в Вену в начале февраля 1762 г.: «Я узнал, что эта государыня ведет с Польшей тайную переписку». Дипломат догадывался, что корреспондентом Екатерины был ее давний любовник С. Понятовский.
Сплетни о поведении Петра Федоровича смаковались несколькими поколениями придворных. Их воспроизводила в своих воспоминаниях, например, В. Н. Головина, племянница И. И. Шувалова. Фрейлиной она стала в 1782 г., а родилась в 1766 г. Естественно, что лично слышать и знать обо всем этом она никак не могла [56, с. 28].
А вот образчики столь популярных, столь же невероятных анекдотов об обстоятельствах появления важнейших законов Петра III.
Анекдот первый. Намереваясь уйти на тайное свидание, Петр под предлогом занятия ночью государственными делами взял с собой Волкова, запер его под охраной собаки в своем кабинете и наказал сочинить какой-нибудь важный закон. Его секретарь, вспомнив, что Р. И. Воронцов часто говорил императору о дворянской вольности, написал быстро манифест, который утром и был утвержден. Самое забавное в том, что этот совершенно неправдоподобный (почему — об этом ниже) анекдот был принят на веру и в конце XVIII в. записан историком М. М. Щербатовым со ссылкой на Волкова [167, с. 77–78]. Имея в виду баснословный характер рассказа, в наброске «О дворянстве» А. С. Пушкин сделал пометку: «Петр III — истинная причина дворянской грамоты» [133, т. 12, с. 205].
Анекдот второй. Однажды, заранее сговорившись, во время застолья К. Г. Разумовский крикнул на одного из собутыльников «слово и дело» за то, что тот-де оскорбил императора, не выпив за его здоровье бокала до дна. Кончилось тем, что придворные убедили Петра III ликвидировать Тайную канцелярию, о чем им был тут же подписан манифест, услужливо подсунутый все тем же вездесущим Волковым. Конечно, может возникнуть вопрос — почему такую сценку Разумовский со товарищи не разыграл несколькими годами раньше, при Елизавете Петровне? Как-никак он приходился братом ее давнему фавориту! Но этим элементарным вопросом поклонники пикантных рассказов не задавались (записано А. Ф. Малиновским [17, № 62].
Такой выглядела в россказнях законотворческая деятельность Петра. А какова она была на самом деле? Действительно, подобно неровному характеру этого человека, предпринимавшиеся им шаги могли, на первый взгляд, создать впечатление чего-то импульсивного. Далеко не все оказывалось должным образом продумано и подготовлено либо опережало реальный уровень социально-экономического развития страны. Все это, однако, несло в себе четко выраженный классовый смысл: курс правительства и лично Петра III был направлен на защиту имущественных и политических интересов дворянства. Он, по словам В. И. Буганова, «успел за шесть месяцев царствования раздать в крепостные более 13 тысяч человек» [47, с. 90]. Правда, Екатерина II затем его превзошла: за последующие 10 лет она раздала помещикам более 66 тысяч крестьян. Нужно учесть, что во всех этих случаях речь шла только о лицах мужского пола. Согласно сенатскому указу 22 апреля, в ревизские списки сведения о крестьянках включать не требовалось [127, т. 15, № 11513]. Таким образом, общее число крестьян, перешедших на положение крепостных при Петре III, а затем при Екатерине II, было в несколько раз большим.
Незыблемость крепостного права — вот идея, красной нитью проходившая, через петровское законодательство. Уже в январе помещикам было разрешено без специального дозволения переселять принадлежавших им крестьян из одного уезда в другой; дворцовых, церковно-монастырских и помещичьих крестьян было запрещено записывать в купечество без соответствующих свидетельств властей и помещиков [127, т. 15, № 11423, 11426]. Правительство решительно пресекало любые формы «непослушания» и «своевольства» крепостных, выступавших против усиливавшейся феодально-крепостнической эксплуатации. При этом карательные меры, естественно, применялись в отношении не только помещичьих крестьян, но и прочих групп трудового населения. Например, Сенат, «по доношению» управителя московской государственной суконной мануфактуры В. Суровщикова, распорядился 22 апреля наказать батогами и плетьми участников стачки, произошедшей на этой мануфактуре в конце февраля 1762 г.
Наиболее полно и четко позиция правительства Петра III по крестьянскому вопросу была сформулирована 19 июня в акте, изданном по поводу бунтов крепостных в Тверском и Клинском уездах. Обращает на себя внимание, что этот акт, появившийся по конкретному поводу, был оформлен не как указ, а как манифест — тем самым подчеркивалась особая важность этого документа. «С великим гневом и негодованием уведомились мы, — сказано здесь, — что некоторых помещиков крестьяне, будучи прельщены и ослеплены рассеянными от непотребных людей ложными слухами, отложились от должного помещикам своем повиновения… Мы твердо уверены, что такие ложные слухи скоро сами собою истребятся и ослепленные оными крестьяне… о том раскаются и стараться будут безмолвным отныне повиновением своим помещикам заслужить себе прощение» [127, т. 15, № 11577]. Правда, здесь не говорилось, какие именно слухи распространялись среди крестьян. Однако текст манифеста (в том числе и приведенный отрывок) не оставлял сомнений относительно характера таких слухов: речь шла об ожидавшемся крестьянами освобождении от крепостной зависимости. Чтобы пресечь «ослепление» крестьян, с одной стороны, и успокоить дворян — с другой, в манифесте торжественно подтверждалось: «Намерены мы помещиков при их имениях и владениях ненарушимо сохранять, а крестьян в должном им повиновении содержать». Это был последний манифест, изданный от имени Петра III. И симптоматично, что в нем со всей ясностью, без каких-либо недомолвок заявлялось о незыблемости устоев крепостничества.
Отмечая эти аспекты законодательства времени Петра III, нельзя не заметить, что в нем было немало актов, появившихся по конкретному поводу и потому имевших текущий, а порой второстепенный и даже мелочный характер. Но были и чрезвычайно важные, по своему смыслу — органические установления.
Среди них прежде всего выделялись два манифеста, распубликованные в феврале 1762 г. Первый из них, датированный 18 февраля, — «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству» [127, т. 15, № 11444].
Полнейшая несостоятельность анекдотической версии, которой до сих пор склонны верить иные историки и писатели, а также читатели их сочинений, обнаруживается уже при ознакомлении с обстоятельствами создания этого важнейшего документа царствования Петра III. Как видно из Камер-фурьерского журнала, 17 января «в четверток, по утру в 10-м часу» он «изволил высочайший иметь выход в Правительствующий Сенат» [69, с. 9—10]. Здесь он сообщил о намерении освободить дворян от обязательной государственной службы. Эти слова были встречены с ликованием, а на следующий день генерал-прокурор А. И. Глебов предложил Сенату от имени благодарного дворянства воздвигнуть золотую статую императора. Узнав об этом, как писал С. М. Соловьев, Петр III ответил: «Сенат может дать золоту лучшее назначение, а я своим царствованием надеюсь воздвигнуть более долговечный памятник в сердцах моих подданных» [144, т. 13, с. 12]. Достойные и умные слова, на которые отважился мало кто из людей, облеченных неограниченной властью!
Обычно, характеризуя манифест 18 февраля, отмечают, что дворяне получили право свободно вступать или, наоборот, не вступать на военную и гражданскую службу, выходить по желанию (с присвоением очередного чина) в отставку, свободно выезжать за границу и поступать на службу иностранных государей. Иными словами, февральский закон, закрепляя господствующее положение дворянства и значительно расширяя его права, одновременно почти на нет сводил их обязанности перед государством. Все это в значительной мере верно, хотя и не определяет в полной мере смысл, вложенный законодателем в манифест.
Уже в преамбуле отмечалось, что он не порывает с традиционными взглядами на дворянство как на служилое сословие, но модифицирует их. Хотя, указывалось здесь, установления Петра I об обязательной дворянской службе «в начале частию казались тягостными и несносными для дворянства», они были для страны в итоге полезными: «…истреблена грубость в нерадивых о пользе общей, переменилось невежество в здравый рассудок, полезное знание и прилежность к службе умножило в военном деле искусных и храбрых генералов, в гражданских и политических делах поставило сведущих и годных людей к делу». Учитывая, что эти перемены «благородные мысли вкоренили в сердцах всех истинных России патриотов беспредельную к Нам верность и любовь, великое усердие и отменную к нашей службе ревность», Петр III заявлял, что не находит более «той необходимости в принуждении к службе, какая до сего времени потребна была».
Однако бравурная тональность преамбулы постепенно заглушалась, быть может, не столь заметными, но вполне конкретно звучавшими оговорками. В самом деле, выходить дворянам в отставку дозволялось только в мирное время; это правило утрачивало силу во время военных действий и за три месяца до их начала (а именно такая ситуация складывалась весной того года ввиду готовившейся войны с Данией). Так же обстояло и с разрешением поступать на службу за рубежом — это допускалось только в «Европейских союзных нам державах» с обязательным возвращением в Россию, «когда будет объявлено». Своеобразно и, надо сказать, в известном смысле демократично решался вопрос о службе дворян в Сенате и его конторе (для этого требовалось соответственно 30 и 20 человек). Обязательность службы в этих органах высшего управления должна была решаться самими дворянами путем выборов «ежегодно по препорции живущих в губерниях». Весьма строгая ответственность возлагалась на родителей за надлежащее воспитание сыновей. По достижении ими 12 лет родители должны были ставить органы власти в известность, чему их сыновья обучены и желают ли учиться дальше, как в России, так и за рубежом. Новацией было установление своего рода «прожиточного минимума» дворянских семей: те, кто имел менее 1000 душ крепостных, должны были определять сыновей в Кадетский корпус. «Однако же, — предупреждал Петр III, — чтоб никто не дерзал без обучения пристойных благородному дворянству наук детей воспитывать под тяжким Нашим гневом».
В заключительных строках манифеста содержались любопытные положения. С одной стороны, Петр III обещал «навсегда сие свято и ненарушимо содержать в постановленной силе» и предупреждал, что отменять закон не могут «и нижепоследующие по Нас законные наши наследники»; с другой стороны, он выражал уверенность, что дворяне и далее будут «с ревностию и желанием» вступать на государственную службу. Тех же, кто станет уклоняться от своих обязанностей и, в частности, от надлежащего обучения своих детей, предлагалось рассматривать «яко суще нерадивых о добре общем», которых «всем Нашим верноподданным и истинным сынам Отечества» повелевалось презирать. Им запрещалось появляться ко двору, бывать «в публичных собраниях и торжествах». Неоднократные обращения и к силе личного долга, и к силе общественного (разумеется, дворянского) мнения составляли примечательную особенность манифеста. В нем «вольность и свобода» российского дворянства отнюдь не трактовались как беспредельные. Просто в отличие от грубого принуждения минувших десятилетий сознательное отношение к своим правам и обязанностям рассматривалось как связующая нить, как символический договор между верховной властью и дворянством.
Не прошло и месяца с того достопамятного дня, когда растроганные сенаторы собрались было воздвигнуть золотую статую императора, а при очередном официальном посещении Сената 7 февраля Петр III объявил о намерении ликвидировать зловещую Канцелярию тайных розыскных дел и все ее дела передать на разрешение Сенату. Вскоре его повеление получило законодательное оформление в манифесте 21 февраля [127, т. 15, № 11445], текст которого был написан Д. В. Волковым.
Для своего времени это был удивительный документ, поскольку в нем, с одной стороны, оправдывалось создание Тайной канцелярии при Петре I, а с другой — давалась моральная оценка последующей практики преследования за государственные преступления. Если Петра I на это побудили «тогдашних времен обстоятельства» и «неисправленные в народе нравы», то постепенно необходимость в принятых мерах ослабевала. Но Тайная канцелярия «всегда оставалась в своей силе» и самим фактом своего существования оказывала развращающее воздействие. Ибо «злым, подлым и безделным людям подавала способ или ложными затеями протягивать в даль заслуженные ими казни и наказания, или же злостнейшими клеветами обносить своих началников или неприятелей». Желание пресечь возможность чудовищных злоупотреблений мотивировалось принципами человеколюбия и милосердия. Исходя из них декларировалось «крайнее старание» императора «не токмо неповинных людей от напрасных арестов, а иногда и самих истязаний защищать, но паче и самым злонравным пресечь пути к произведению в действо их ненависти, мщения и клеветы, а подавать способы к их исправлению». В манифесте торжественно провозглашалось: «Ненавистное изражение, а именно: „слово и дело" не долженствуют отныне значить ничего». Тех же, кто станет употреблять их в пьяном виде или драке, подлежало наказывать как «озорников» и «бесчинников».
Отмена Тайной канцелярии как органа по сути дела чрезвычайного (он возник в 1718 г. в связи с процессом царевича Алексея Петровича в дополнение к страшному Преображенскому приказу) вовсе не означала прекращения репрессивной политики самодержавия. Потому и принятый в самом начале царствования Анны Ивановны указ 1730 г. сохранялся. Сохранялись и доносы как нечто само собою разумеющееся. Менялся лишь порядок их подачи: из случайного и строго не регулировавшегося он становился регламентированным. Всякий, имевший донести о замысле на измену или против личности монарха, должен был «тотчас в ближайшее судебное место или к ближайшему воинскому командиру немедленно явиться». Доносить полагалось письменно, но для неграмотных делалось исключение — разрешалась устная форма.
Хотя под действие манифеста подпадало все население империи, социальные градации в нем проводились четко, со всей определенностью. На одной стороне находились «благородные», на другой — «подлые». Примечательно, что благонамеренность дворянства постулировалась — объявлялось, что оно неспособно на деяния, предусмотренные указом 1730 г., а тем более на ложные доносы. К достойным доверия лицам отнесено и «знатное купечество». Такое добавление было чрезвычайно характерным для уже известных нам установок Петра III. Зато принципиально иное отношение закреплялось к лицам «из солдат, матросов, людей господских, крестьян, бурлаков, фабричных мастеров и, одним словом, всякого звания подлых». Чтобы исключить с их стороны наветы на своих начальников, господ и других «неприятелей», в манифесте предусматривались специальные меры.
Постоянным камнем преткновения для российского царизма был вопрос о возможности прямого обращения к монарху со стороны подданных. В XVIII в. он решался различно, в основном отрицательно. Петр III попытался достичь компромисса: если и не исключить полностью, то усложнить процедуру подачи челобитных лично императору, поскольку, как сказано в манифесте, «легкость могла бы поощрить наветы». Для подачи важных доносов предлагалось «без всякого опасения» обращаться к персонально названным в манифесте сановникам: А. А. Нарышкину, А. П. Мельгунову и Д. В. Волкову, «кои для того монаршею нашею доверенностию удостоены». Впрочем, такой весьма своеобразный порядок просуществовал всего несколько дней. Уже указом от 4 марта со ссылкой на прежние запретительные акты Петра I и его преемников исключалась подача прошения непосредственно императору, минуя соответствующие органы власти [127, т. 15, № 11459].
Оба февральских манифеста взаимосвязаны. И не только потому, что отделены друг от друга всего тремя днями. Они взаимосвязаны потому, что закрепляли господствующий статус дворянства с обеспечением ему (прежде всего — ему!) безопасности от наказания по тайным доносам. Именно эту направленность манифестов имел в виду А. С. Пушкин, называя их указами «о вольности дворян», коими, добавлял он, «предки наши столь гордились и коих справедливее должны были бы стыдиться» [133, т. 11, с. 15]. Он именовал эти акты «памятниками неудачного борения Аристокрации с Деспотизмом». И в самом деле, при всей либеральности (по сравнению с тем, что было до этого), февральские манифесты оставляли верховные неограниченные права императора в неприкосновенности.
Определенные основания «гордиться» этими актами все же имелись. Издание манифеста 18 февраля позволило значительной части дворян, служивших вдалеке от своих поместий или живших нахлебниками при царском дворе, вернуться в родные места. Одни из них предались пьянству, разгулу и непередаваемому самодурству, ставшему одной из главных причин Пугачевского движения. Но были и другие дворяне — а их оказалось немало, — занявшиеся полезными для страны делами: хозяйством, воспитанием детей, просвещением крестьян, благотворительностью, собиранием библиотек и художественных предметов, чтением русских и иностранных книг и журналов. Своеобразным юридическим обеспечением такого стиля жизни явилась отмена Тайной канцелярии. Признание 21 февраля выражения «слово и дело» более не имеющим смысла означало замену внесудебного произвола нормальным судебным разбирательством по делам политического обвинения. Это способствовало укреплению чувства собственного достоинства не только среди дворянства, но и у формировавшегося российского «третьего сословия». Постепенно в разных городах и сельских местностях России складывались очаги дворянской и купеческой образованности, выдвинувшие не одно поколение людей, прославивших отечественную культуру. И еще долго, постепенно затухая, теплилась в таких семьях память о февральских «указах». Не напрасно, наверное, описывая быт «старосветских помещиков», Н. В. Гоголь ввел характерную деталь: на стене одной из комнат Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны висел позабытый старинный портрет Петра III!
Манифесты 18 и 21 февраля стали двумя принципиально значимыми шагами императора по претворению в жизнь убеждений, сложившихся у него, как мы видели, до вступления на престол. Но тогда же им был сделан и третий шаг, а точнее сказать, несколько шагов по реализации еще одного давнего замысла. Было это рискованным делом, поскольку затрагивало не только укоренившиеся стереотипы, но и более осязаемые материальные интересы православной церкви. Речь шла об официальном закреплении религиозной веротерпимости. Иными словами, о провозглашении в России свободы совести.
Решить столь тяжелый вопрос одним, единовременно изданным манифестом было невозможно. По всей своей спешке Петр Федорович отдавал отчет в этом. Поэтому он начал с урегулирования одного, хотя и чрезвычайно болезненного аспекта: положения старообрядцев. Вопрос этот его заботил чрезвычайно. В конце января, почти одновременно с подготовкой двух уже знакомых нам манифестов, он сообщил сенаторам через генерал-прокурора А. И. Глебова о намерении прекратить преследование старообрядцев. Указом 29 января Сенату предписывалось разработать положение о свободном возвращении староверов, бежавших в прежние годы из-за религиозных преследований в Речь Посполитую и другие страны. Возвращавшимся предлагалось по их усмотрению поселяться в Сибири, Барабинской степи и некоторых других местах. Им разрешалось пользоваться старопечатными книгами и обещалось «никакого в содержании закона по их обыкновению возбранения не чинить» [127, т. 15, № 11420].
В ближайшие же дни, 1 и 7 февраля, специальными указами подтверждалось прекращение розыска и уничтожение дел о самосожжении и о защите старообрядцев от местного духовенства. Правда, порой способ такой защиты оказывался довольно своеобразным. Так, обратившиеся с челобитной по этому поводу жители двух уездов Нижегородской губернии были навечно приписаны к железоделательным заводам Р. И. Воронцова «для исправления заводских работ» [127, т. 15, № 11434—11435]. Круг указов, которыми император обещал защитить старообрядцев «от чинимых им обид и притеснений», был скреплен торжественным манифестом 28 февраля. Бежавшим за рубеж «великороссийским и малороссийским разного звания людям, также раскольникам, купцам, помещичьим крестьянам, дворовым людям и воинским дезертирам» разрешалось возвращаться до 1 января 1763 г. «без всякой боязни или страха» [127, т. 15, № 11456].
Эти меры Петра III во многом напоминают те, которые в Пруссии провел к тому времени Фридрих II, а в Австрийской монархии спустя почти два десятилетия, в 1781 г., объявит Иосиф II. В них в определенной степени отразились популярные в общественном сознании эпохи Просвещения стереотипы, в частности идея свободы совести, но истолкованная и приспособленная к интересам господствующих классов феодально-абсолютистских государств. В основе такого курса в конечном счете лежали соображения экономической пользы: стремление удержать от побегов значительную часть трудоспособного городского и особенно сельского населения, а также понимание того, что только силой сделать это нельзя. Характерна мотивировка указа. В России, говорилось в резолюции Петра III, наряду с православными «и иноверные, яко магометане и идолопоклонники, состоят, а те раскольники — христиане, точию в едином застарелом суеверии и упрямстве состоят, что отвращать должно не принуждением и огорчением их, от которого они, бегая за границу, в том же состоянии множественным числом проживают бесполезно». Эта аргументация во многом повторяет соображения, изложенные М. В. Ломоносовым в трактате «О сохранении и размножении российского народа». Совпадение многозначительное: идеи русского ученого-патриота оказывались чрезвычайно близки размышлениям императора еще в бытность его наследником престола. Посредником, скорее всего, выступил И. И. Шувалов, которому упомянутый трактат непосредственно адресовывался (если Ломоносову покровительствовал Шувалов, то последний пользовался доверием и расположением императора). Итак, Ломоносов — Петр III! Соединение этих, столь разных имен далеко, впрочем, не случайное, хотя по настоящему до сих пор не осознанное, позволяет по-новому осветить многие действия как правительства Петра III, так и его самого.
Называя убегающих «в чужие государства, а особливо в Польшу», старообрядцев «живыми покойниками», Ломоносов отмечал ущерб, проистекающий от этого для страны. Он предлагал пересмотреть прежние меры насильственной борьбы с расколом способами, «кои представятся о исправлении нравов и о большем просвещении народа» [94, т. 6, с. 401–402]. Петр III не только последовал такому совету, но и пошел значительно дальше, признав право своих подданных на свободу совести.
Не ограничиваясь этим, он задумал экономически подкрепить дело секуляризацией церковно-монастырских имений с передачей управления ими из ведения Синода, как это было с 1720 г., в руки государства. На такой путь в 1701 г. пытался вступить его дед, но был вынужден (даже он!) временно отступить. Возникал этот вопрос и при богомольной Елизавете Петровне. В ее присутствии Конференция одобрила в 1757 г. новый порядок управления церковными имениями. Однако и тогда в действие его ввести не удалось. Выполнить ранее принятое решение Петр III и намеревался, рассуждая об этом в Сенате и оформив особым указом 16 февраля [127, т. 15, № 11441].
Насколько задуманное предприятие было деликатным, ответственным и взрывоопасным (что и подтвердили последующие события), можно судить по формулировкам указа. Красной нитью через его текст проходила мысль, что намечаемый новый порядок вовсе новым не является, что он был лично одобрен покойной императрицей, заботившейся о соединении «благочестия с пользою Отечества». При всей велеречивости и благолепии стиля в указе прорывались то чисто вольтерианские нотки, то скрытые угрозы в адрес Синода. Вот, например, великолепная по иронии фраза, что Елизавета Петровна, желая искоренения вкравшихся искажений в догматы веры и упрочения «истинных оснований нашел православныя восточныя церкви за потребно нашла монашествующих, яко сего временного жития отрекшихся, освободить от житейских и мирских попечений». Но ирония исчезает, как только законодатель переходил к необходимости «помянутое узаконение… в действительное исполнение привести». Поначалу, сообщалось в указе, император, посетив Сенат, предложил ему обсудить это совместно, но ввиду «важности сей материи» и опасаясь затяжки в «бесплодных советованиях» с Синодом (т. е. со всей определенностью намекая на затяжку со стороны последнего) предписал Сенату ввести решение 1757 г. «без всякого изъятия самим делом в действие». Дальнейшее развитие реформа получала в указах 21 марта и 6 апреля [127, т. 15, № 11481, 11498]. Вновь ссылаясь на решения, принятые при Елизавете Петровне («дабы духовный чин не был отягощен мирскими делами»), и свой указ от 16 февраля, Петр утверждал порядок государственного управления бывшими церковными и монастырскими имениями. Для этого создавалась Коллегия экономии в Москве с конторой в Петербурге, а церковнослужители переходили на государственное содержание «согласно штату».
Поручив Д. В. Волкову подготовку этого законодательства, император принял в его разработке личное участие. Позднее Штелин вспоминал: «Трудится над проектом Петра Великого об отобрании монастырских поместий и о назначении особенной Экономической коллегии для управления ими… Он берет этот манифест к себе в кабинет, чтобы еще рассмотреть его и дополнить замечаниями» [164, с. 103]. Если это не описка, то указ, по-видимому — мартовский, первоначально предполагалось оформить более торжественно — как манифест. Все же значимость указа подчеркивалась объявлением его во всенародное известие.
Свидетельство Штелина — одно из подтверждений преемственности правотворчества при Петре III. Оно подчеркивается и преамбулами других принятых при нем актов. Действительно, проекты многих из них были выдвинуты еще при Елизавете Петровне, в частности видным государственным деятелем П. И. Шуваловым, которого поддерживали будущие сотрудники императора Д. В. Волков и А. И. Глебов. Они выступали за развитие предпринимательской и коммерческой инициативы дворянства, требуя одновременно и определенных льгот для купечества. Придя к власти, Петр III не просто поддержал эти идеи, но и поставил задачу скорейшего их законодательного оформления. Именно сознательностью выбора социальной ориентации и следует в первую очередь оценивать характер внутриполитического курса правительства Петра III и меру его личного участия в этом. И потому, при всем отчетливо выраженном классовом смысле проводившегося курса, законодательству времени Петра III был присущ ряд любопытных и в значительной мере новых особенностей.
Первая из них заключалась в приведении более или менее подробной назидательной аргументации, выдержанной в просветительском духе и порой сочетавшейся с патриотическими доводами государственной пользы. Примерами тому были уже известные нам оба февральских манифеста, указы о веротерпимости и секуляризации церковно-монастырских имений, а также шаги в сфере народного образования. Указом 24 апреля был введен в действие давний проект П. И. Шувалова о создании на базе сухопутного, морского и артиллерийского корпусов единого шляхетного корпуса с назначением на пост его главного директора И. И. Шувалова. Предполагались и какие-то меры в отношении Петербургской академии наук. Штелин приводил слова, сказанные ему по этому поводу Петром III: «Я очень хорошо знаю, что и в вашу Академию наук закралось много злоупотреблений и беспорядков. Ты видишь, что я занят теперь более важными делами, но как только с ними управлюсь, уничтожу все беспорядки и поставлю ее на лучшую ногу» [164, с. 98]. Сделать этого он не успел.
Следующая существенная особенность законодательства периода Петра III — появление в нем сравнительно устойчивых пробуржуазных тенденций, что отвечало «требованиям развития буржуазных отношений в России в условиях крепостничества, которое продолжало усиливаться» [144, т. 13, с. 603]. Эти тенденции реализовывались в различных формах и прежде всего в содействии подъему торговли, ремесла и промышленности при опоре не столько на дворянских предпринимателей, сколько на купечество и городское мещанство. Здесь чувствовалась уже личная инициатива Петра III, выработавшего мнение на этот счет, как мы видели, в предшествующие годы. Как и в своих доношениях 1759–1761 гг. из Кадетского корпуса, он, пользуясь современной терминологией, пытался подойти к делу системно. «Рассматривает все сословия в государстве и имеет намерение поручить составить проект, как поднять мещанское сословие в городах России, чтобы оно было поставлено на немецкую ногу, и как поощрить их промышленность», — записывал Я. Я. Штелин [164, с. 103]. Исходя из такой ориентации, Петр решительно выступил против стремления Р. И. Воронцова, возглавлявшего Комиссию по составлению нового уложения, закрепить дворянскую монополию на промышленность и землевладение. В составленном Д. В. Волковым указе о коммерции 28 марта значительное место было уделено мерам по расширению экспорта хлеба («государство наше может превеликий хлебом торг производить и что тем самым и хлебопашество поощрено будет») и других продуктов сельского хозяйства. В этом и ряде других указов обращалось внимание на хозяйское отношение к лесам, сбережение которых «почитаем мы за самый нужный и важный государственный артикул». Одновременно запрещалось ввозить из-за рубежа сахар, сырье для ситценабивных мануфактур и другие виды продукции, производство которой может быть налажено в России. Этот вполне очевидный протекционистский курс своеобразно сочетался с попытками (впрочем, единичными и робкими) регулирования территориального размещения отечественной промышленности. Примечателен, в частности, сенатский указ 31 января, которым разрешалось заводить фабрики по производству парусной ткани в Сибири, чтобы здесь, «а особливо для Охотского порта полотна парусные умножены были и чрез то перевозок, по дальности от Москвы расстояния, а от того казенного убытка избегнуть было можно» [127, т. 15, № 11431].
В законодательстве Петра III просматривались также меры по расширению использования вольнонаемного труда. Так, основываясь на именном указе 29 марта, Сенат запретил владельцам фабрик и заводов покупать к ним деревни. Впредь до утверждения нового Уложения Сенат приказывал «довольствоваться им вольными наемными по паспортам за договорную плату людьми» [там же, № 11490]. Тем же способом сенатскими указами от 28 февраля и 26 апреля предлагалось произвести очистку порогов на Волхове и ремонт знаменитой дороги из Петербурга в Москву. Строго повелевалось работным людям «никакого… напрасного озлобления не чинить… чрез что уповательно впредь к найму в ту работу охотников более сыскаться» [там же, № 11455]. Впрочем, правительство, видимо, понимало, что в условиях крепостного права «сыскаться» таким людям было не просто. И чтобы как-то ослабить возникавшее противоречие, разрешалось привлекать к подобным обязанностям пашенных крестьян, но лишь из ближайших деревень, по окончании полевых работ и с обязательной оплатой за выполненную работу.
Наконец, еще одна особенность законодательства конца 1761—середины 1762 г. заключалась в несравненно большем, чем прежде, внимании к регулированию положения крестьянства и других непривилегированных слоев населения. Этот и ряд других аспектов законодательства времени Петра III, будучи по-своему переосмысленными в народе, оказали заметное воздействие на последующую мифологизацию «третьего императора».
Едва вступив на престол, Петр III осуществил переориентацию международной политики русского правительства. По этому поводу в «Истории дипломатии» сказано: «Не считаясь с государственными интересами, которые привели к вступлению России в антипрусскую коалицию, Петр III и его окружение резко изменили направление внешней политики, заключив с Пруссией не только мир, но и союз» [73, с. 355]. Столь категорическая формулировка давно нуждается в пересмотре. Во-первых, Семилетняя война с ее бесцельными жертвами вызывала все большее осуждение со стороны просветительских кругов не только зарубежных стран, но и России. «Нынешнее в Европе несчастное военное время, — писал в ноябре 1761 г. М. В. Ломоносов, — принуждает не токмо одиноких людей, но и целые разоренные семейства оставлять свое отечество и искать мест, от военного насильства удаленных» [94, т. 6, с. 402]. Эта мысль почти дословно повторяла соответствующую часть письма Петра Федоровича, тогда великого князя, на имя Елизаветы Петровны от 17 января 1760 г. (на что еще никем внимания обращено не было).
Во-вторых, переход от конфронтации к сотрудничеству с соседним государством сыграл в последующем позитивную роль. Тем более что участие в антипрусской коалиции как раз менее всего отвечало национальным интересам России, делая ее фактически резервом союзников. В-третьих, замирение с Пруссией выбивало из рук Вены карту, которую она пыталась разыграть: заключив сепаратный жир с Фридрихом II, поставить Россию в положение международной изоляции.
Собственноручно написанная Петром III инструкция вновь назначенному российскому посланнику в Англии гр. А. Р. Воронцову. Фрагмент (ЦГАДА СССР, ф. 2, № 92, л. 1).
Действия русского правительства на этот раз упредили возможность осуществления такого замысла. Упоминавшаяся выше Е. Пристер справедливо заметила, что Марии-Терезии «было честнее говорить несколько тише об „измене"» [130, с. 275].
Да, Фридриху предложения Петра Федоровича были не только выгодны, но и спасительны. По его собственному признанию, он получил гораздо больше того, на что мог надеяться. Но и Петр III со своей стороны получал от короля ряд гарантий, в том числе обещание «действительно и всеми способами» содействовать ему в возвращении Шлезвига из-под датской оккупации (вплоть до оказания военной помощи), а также поддержать избрание курляндским герцогом (вместо одиозного Э. Бирона) принца Георга Людвига, дяди императора, а на королевский престол Речи Посполитой — дружественного России кандидата. Осуществление этого плана поставило бы Фридриха II в политическую блокаду. Внешнеполитический курс Петра III, отнюдь не лишенный логики государственной пользы, во многом предвосхищал идеи «северной системы» Н. И. Панина.
Одновременно Петербург выступил с интересной внешнеполитической инициативой: 12 февраля представителям иностранных держав была вручена декларация об установлении в Европе всеобщего мира. Во избежание «дальнейшего пролития человеческой крови» стороны должны были прекратить военные действия и добровольно отказаться от сделанных в ходе Семилетней войны территориальных приобретений [166, с. 46]. Русские предложения встретили более чем сдержанный прием со стороны правительств антипрусской коалиции, особенно в Вене и Париже. Французский посланник барон Л. Брейтель в февральской депеше в гротескной форме обрисовал свою беседу по этому поводу с Петром III. Его неоднократно повторенные слова: «что же касается меня, то я хочу мира», — Брейтель счел очередной причудой подвыпившего «северного деспота» [9, карт. 24, № 9, л. 9—11]. Между тем уже в январе начались переговоры с Берлином о размена военнопленными и частичном отводе войск в Россию (в их составе чуть позже вернулся домой и Е. И. Пугачев). Солдатам заграничного корпуса было обещано скорейшее возвращение на родину.
Правда, привлекательность всех этих шагов вскоре была сведена на нет самим Петром III: часть русской армии была придана в помощь Фридриху II, приняла участие в боевых действиях против недавней союзницы — Австрийской монархии. К тому же Петр III лихорадочно готовился и к осуществлению своего давнего замысла — начать военные действия против Дании за возвращение Шлезвига. За поддержку этой акции со стороны Фридриха II (как «истинного патриота Германии») Петр III конфиденциальным письмом 30 марта обещал гарантировать королю его территориальные приобретения у Австрии [122, с. 9].
Следует, впрочем, подчеркнуть, что при всей своей непоследовательности и нетерпеливости Петр III отнюдь-не был склонен к безграничным уступкам Фридриху II. Как ни странно, скорее, даже наоборот. Австрийский посланник Ф. К. Мерси, к Петру III вовсе не расположенный, в депеше 14 апреля так передавал его слова по этому поводу: «Он сделал уже очень много на пользу короля прусского; теперь ему, государю русскому, нужно подумать о себе и позаботиться о том, как ему подвинуть собственные свои дела и намерения. Теперь он не может выпустить из рук королевства Пруссию, разве только если король поможет ему деньгами» [106, т. 18, с. 267]. Это — не случайно брошенная фраза и не пустая застольная болтовня, а реальность, имеющая документальное подтверждение. В подписанных Россией и Пруссией 24 апреля и 8 июня трактатах содержалась оговорка, что в случае обострения международной обстановки вывод русских войск с территории Пруссии приостанавливается. Хотя мирный договор Петром III ратифицирован не был, из этой оговорки практические выводы он сделал довольно рано: уже 14 мая им был подписан указ Адмиралтейской коллегии. В нем говорилось, что по причине «продолжающихся в Эвропе беспокойств не может армия наша из нынешних ее мест скоро возвращена быть, но паче же принуждена неотложно пополнять отсюда заведенные единожды для нее магазины». В соответствии с этим повелевалось подготовить к выходу в море кронштадтскую эскадру («но до указу нашего не отправлять»), а ревельскую эскадру под командованием контр-адмирала Г. А. Спиридова, наоборот, как можно скорее послать «крейсировать от Рижского залива до Штетинского, прикрывая транспортные суда» [26, л. 12]. В этой связи обратим внимание на важную, но чаще всего упускаемую из виду деталь. Хотя Петр III едва ли обладал полководческими талантами, в военном деле он дилетантом все же не был. И, придя к власти, он обратил серьезное внимание на укрепление армии и военно-морского флота, посвятив этой теме серию указов. В феврале и марте под его председательством были учреждены комиссии для повышения боеспособности военно-морского флота и армии, чтобы, как подчеркнуто в одном из указов, привести «военную нашу силу сколько можно в лутчее еще и для приятелей почтительнейшее, а для неприятелей страшное состояние» [127, т. 15, № 11461]. Особую заботу проявлял он в эти месяцы о флоте, свидетельством чему служат дошедшие до нас указы Адмиралтейской коллегии. Последний такой документ, подписанный за два дня до переворота, касался устранения недостатков «к построению повеленного числа кораблей» [26, л. 21].
Во внешнеполитической деятельности Петра III нам удалось выявить еще один, ранее не упоминавшийся аспект — славянский. Заметную роль в нем играл религиозно-политический фактор. Известно, что в договоре 8 июня русское правительство обязалось защищать права православного населения Речи Посполитой, т. е. украинцев и белорусов, значительная часть территории которых в то время еще входила в состав этого многонационального государства. Но лишь этим дело не ограничилось.
Факты свидетельствуют, что в политике правительства Петра III отразился (успел отразиться!) и интерес к южным славянам, основная масса которых находилась под османским игом, а отчасти — под властью Венецианской республики и Австрийской монархии. В крайне сложном положении была Черногория, зажатая между османами и венецианцами. Понятно, что балканские славяне видели в лице родственной по языку и вере России своего заступника, а в лице императора — своего покровителя. Со всей очевидностью это обнаруживает послание черногорских митрополитов Саввы и Василия, направленное 6 апреля на имя Синода. Они просили защиты от происков Венеции, которая натравливала на Черногорию султанские войска и вмешивалась в дела местной православной. церкви. «Ныне, — говорилось в послании, — вздумали венециани и начели российским печатом на славенски церковние книги печатит униятски, чтоби российская имена не било в славенском здешнем народе, черногорском и делматинском, сербском и болгарском и харвацком». Авторы послания просили Синод от имени императора «писмено учинить представление оной Венецианской республики, да престанут от оного тиранства к право(сла)вним архиереям и народу черногорскому» [126, с. 262–263]. На документе сделана пометка: «Докладывано ноября 1-го 1762 г.», т. е. уже при Екатерине II. Однако встречный демарш по черногорскому посланию был сделан еще при Петре III, причем довольно скоро — уже в конце мая.
Сведения об этом мы нашли в донесении русского посланника в Вене Д. М. Голицына на имя Екатерины от 23 июля 1762 г. Он сообщал, что «во время прежнего правления» рескриптом 30 мая ему было поручено вручить венецианскому посланнику в Вене «промеморию по причине претерпеваемых греческого исповедания народом великих от римского священства обид и притеснений». Далее Голицын извещал об ответе: «…в рассуждении заступления Российско-императорского двора» власти Венецианской республики «вновь отправили указы с повелением, дабы впредь ни малейшие обиды и притеснения чинены не были» [1, 1762, № 398, л. 23–23 об.]. Хотя указы, как видно, рассылались только в пределах венецианских владений, слухи о демарше России не могли миновать соседней Черногории и прилегающих славянских областей Османской империи. Это способствовало и популяризации императора, тем более что его имя было созвучно имени Петра Великого, авторитет которого в южнославянской среде был в XVIII в. очень высок.
Екатерина II, судя по тональности донесения, о заявленном протесте не знала. Иначе Голицыну не потребовалось бы излагать предысторию венецианского ответа, деликатно именуя царствование Петра III «прежним правлением».
Столь быстрая и решительная реакция на послание черногорских митрополитов заставляет задуматься о многом. В частности, о возможных намерениях правительства Петра III относительно политики в османском вопросе. Известно об этом немного. Да и неудивительно: «прежнее правление» было слишком непродолжительным, чтобы подобные намерения могли вылиться в сколько-нибудь отчетливые планы. Но в существовании таких намерений едва ли можно сомневаться. Сошлемся вновь на хорошо известный и опубликованный «во всеобщее сведение» указ о коммерции, в котором подчеркивалось, что «нет государства в свете, положение которого могло б удобнейшим образом быть к произведению коммерции, как нашего в Европе». Далее, в частности, говорилось, что у России «в самый Египет и Африку по Черному морю, хотя еще неотворенная, но дорога есть».
Как красноречиво это слово «еще»! Ведь исконная и жизненно важная для экономики страны дорога через причерноморские степи была на несколько столетий «затворена» Османской империей и ее сателлитом Крымским ханом. «Отворить» ее было невозможно без борьбы с ними. А это полностью совпадало с интересами славянского населения Балкан, издавна ожидавшего помощи от России для своего освобождения от иноземного ига. Сложное переплетение этих факторов потенциально создавало для правительства Петра III необходимость в недалеком будущем серьезно заняться славянским вопросом. В сущности первые признаки этого уже имелись. И хотя они были еще скромными, но начало было положено. И потому в зарубежной славянской среде, прежде всего у южных славян, возникали новые надежды, в отголосках сопряженные с именем Петра III.
Не следует, конечно, ни идеализировать, ни преувеличивать сделанного за недолгих 186 дней. Но, характеризуя в самых общих чертах ведущие тенденции внутренней и внешней политики правительства Петра III, можно обнаружить в ней несомненные признаки курса «просвещенного абсолютизма». «Так называемый Век Екатерины, — подчеркивал С. О. Шмидт, — начался по существу еще за несколько лет до ее восшествия на престол» [163, с. 58]. И, добавим мы, указанная особенность своеобразно преломлялась в содержательных представлениях народного самозванчества при поразительном порой сопряжении круга связей со своим окружением настоящего Петра Федоровича и тех, кто себя за него выдавал.