«Что делать?» — Сухари сушить.
«Кто виноват?» — Все виноваты.
«Ну и что?» — Да, собственно, ничего.
Много лет тому назад Иван Сергеевич Тургенев, глубоко опечаленный состоянием отечественных дорог, пришел к заключению, что «в России жить нельзя», и, не мешкая, выехал на постоянное место жительства за рубеж. Однако практика показала, и поднесь показывает, что можно, и даже у нас можно жить припеваючи, если освоить искусство существования, то есть мало-помалу насобачиться так управлять своим краткосрочным пребыванием на земле, чтобы сама собой источала радость (оно же счастье) даже такая ерунда, как бутерброд с ливерной колбасой.
Счастье бывает острое и хроническое. Острое — это в большинстве случаев реакция на победу в продолжительной и многотрудной борьбе за что угодно, хоть за лишние десять соток, хоть за распределение по труду. Это — когда вы без памяти влюблены, и весь божий мир вам как бы подпевает на разные голоса. Такое еще случается с человеком в часы заката, если он сидит в одиночестве на берегу тихой реки или на скамеечке у ворот, наблюдает, как медленно, будто в задумчивости, уходит на покой дневное светило, и вдруг его всего точно окатит мысль: нет ничего слаще обыкновенной жизни, просто жизни, при том, конечно, условии, что ты — человек вникающий, то есть собственно человек.
В свою очередь, счастье хроническое подозрительно напоминает любое другое неизлечимо-хроническое заболевание, вроде диабета или гипертонии, которое неразлучно с тобой, как мысль. Это — когда тебе давно и доподлинно известно, что счастье есть всего-навсего отсутствие несчастья, когда ты изо дня в день как-то подробно ощущаешь работу своего духовного организма, утешаешься тем, что у тебя чистая совесть, и при этом тебя переполняет сознание личного бытия.
В том-то и состоит искусство существования, чтобы, с одной стороны, холить и лелеять эту самую хронику, а с другой стороны, время от времени провоцировать обострение, иной раз даже резко-принудительного характера, если оно не приходит само собой. Например, по весне, когда развивается авитаминоз и нервное истощение, как-то все не ладится, супруга злится и у нее иногда страшно загораются глаза, — хорошо бывает взять отпуск за свой счет и махнуть куда-нибудь подальше, на поиски тех благословенных мест, которые называются — «пуп земли».
Доступнее всего в нашем пиковом положении, то есть в положении трудящегося, который перебивается «с петельки на пуговку», будет путешествие в Псковскую губернию, в Святогорье, в сельцо Михайловское, некогда принадлежавшее Александру Сергеевичу Пушкину, могучему российскому писателю семитского происхождения (если кто о нем не слыхал), которому Аполлон Григорьев дал глупое прозвище «Наше Всё». Сто против одного: такое нахлынет обострение, что от него потом долго не отойдешь.
Как прибудешь во Псков, сразу начинаются чудеса. Дорога на Святогорье, которое большевики сдуру переименовали в Пушкиногорье, это не дорога, а долгосрочное оборонительное сооружение, потому что по ней никакая вражеская техника не пройдет. Другое чудо: середина марта, соседняя Тверская губерния еще вся лежит в снегах, грязно-белых, как давно не стиранное белье, а тут веет чем-то средиземноморским, поскольку кругом сухо, солнышко светит, землей пахнет и радуют глаз бедно-зеленые, умилительные тона; и столетние ели, далеко уходящие в небо, зелены, и мох на валунах, и тесовые крыши часовенок, и трава. И так вдруг радостно, хорошо сделается на душе, словно тебе объявили дополнительный день рождения, за то, что ты незлой и покладистый человек.
Третье чудо: безлюдье; живучи в Михайловском не в сезон, редко встретишь живого человека, как будто ты в Австралии какой очутился, где скорее наткнешься на крокодила, нежели на аборигена с детским лицом, а не на северо-западе России, где на сто квадратных километров пространства обязательно приходится одна бабушка с лопатой, один человек с ружьем. До того дело доходит, что если увидишь издали поселянина, скажем, на противоположном берегу Сороти, то даже оторопеешь, — так это покажется странным, недостоверным, как спиритизм.
Четвертое чудо, особенно радостное: телевизор в Михайловском показывает только две программы (православную и про рыбалку), и, таким образом, тут ничто не мешает чувствовать и вникать. Бывало прогуливаешься в Михайловском парке — пруды уже очистились ото льда, и карп может высунуть ноздри над водой, точно он принюхивается к атмосфере, а то белочка прошмыгнет под ногами, попрошайничая, и вдруг грянет такая мысль: может быть, это и есть Вседержитель — те самые два таинственных гена, которыми отличается карп от белочки, а белочка от тебя. Выйдешь за ограду усадьбы, миновав пушечку для стрельбы по гостям, — пара белоснежных лебедей, он и она, медленно скользят по зеркалу Сороти, похожие на миниатюрные айсберги, и сразу до колотья под ложечкой захочется мучиться и любить.
Точно тут «пуп земли», хотя бы потому, что нигде, кроме как в Михайловском, не думается так стремительно и легко. Даже три роковые русские загадки постепенно находят убедительные разгадки, и в конце концов покажется, что больше вопросов в природе нет. «Что делать?» — Сухари сушить. «Кто виноват?» — Все виноваты. «Ну и что?» — Да, собственно, ничего.
В гостевом домике, который в действительности представляет собой приятный двухэтажный беленький особнячок, тоже пустынно — одна дежурная сидит в прихожей под лампой, почитывает что-то и норовит вступить в разговор про Александра Сергеевича, который-де томился здесь в ссылке за то, что писал непоказанные стихи.
— Всем бы такую ссылку! — бывало, ответишь ей.
Однако случается, что в гостевом домике невзначай поселится пара-другая молодых людей из интеллигентных, даром что они занимаются операциями с недвижимостью, и по вечерам с ними бывает занятно поговорить. В кухне, смежной с огромной общей столовой, готовится какой-то экзотический чай, дамы подают сласти и бутерброды с разной разностью, все рассаживаются за длинным-предлинным столом, какие бывают в замках, и сразу заводится российский, то есть отвлеченный, нервный, бестолковый, зажигательный разговор, который волнует, как легкий наркотический препарат.
— Слыхали: Пичужкин умер?
— Это еще что за птица?
— Да был такой диссидент, который тридцать лет боролся с советской властью и, нужно отдать ему должное, победил. Кристальной души был человек и бесстрашный, как бегемот. Вообще замечательные у нас попадаются мужики: тридцать лет этот мученик писал разные воззвания, восемь раз выходил протестовать к Лефортовскому узилищу, долго мыкался по психушкам и лагерям, одну почку потерял, с семьей расплевался — все ради торжества священных гражданских прав! И вот когда в стране кончились макароны, начались веерные отключения электричества, пошла стрельба по городам и весям, как на войне, словом, когда этот мученик насмотрелся на плоды своих героических усилий, он поехал с лекциями в Соединенные Штаты, и был таков. Там ему, кстати, вставили новую почку как пострадавшему в борьбе за реальный капитализм.
— Но согласитесь, что большевики со временем настолько впали в идиотизм, что их режим стал положительно нетерпим! Вспомните эти дурацкие выездные комиссии, варварскую цензуру, форменный террор против любого инакомыслия, — наконец, вечные очереди за всякой чепухой, включая туалетную бумагу, которой и пользоваться-то нельзя! Естественно, что порядочный человек не мог не протестовать против этого (прошу прощения) бардака!
— С другой стороны, чем был плох принцип «от каждого по способностям, каждому по труду»? Если ты водопроводчик с неоконченным средним образованием, то получай свои сто двадцать целковых в месяц и ютись в однокомнатной квартирке с видом на котлован. Если ты большой ученый или выдающийся кинематографист, то вот тебе дача на Николиной Горе и персональный автомобиль. А кто у нас нынче обитает на Николиной Горе, это при демократических-то вольностях и свободе слова? Разная сволота! Я хочу сказать, что стоило ликвидировать выездные комиссии, как доминирующими фигурами в нашем обществе стали стяжатель и прохиндей!
— Позвольте: и сейчас у нас господствует принцип «от каждого по способностям, каждому по труду»! Возьмите спичечного магната Фрумкина, у которого два высших образования, семь пядей во лбу, четверо детей, любовница и жена… Вы думаете, что Фрумкин только и делает, что катается на лыжах в Давосе, ловеласничает и пьет тысячное вино?! Да он вкалывает по двадцать часов в сутки, покоя не знает и дает государству такую прибыль, какую десять тысяч водопроводчиков не дадут!
— Это Фрумкин-то получает по труду?! Он (прошу прощения) по хитрож… своей получает, по беспринципности, алчности, но только не по труду!
— А я вам так скажу: истину в последней инстанции много лет тому назад озвучил…
— Извиняюсь: по-русски правильнее будет сказать не «озвучил», а «огласил».
— …Ну, хорошо: огласил один персонаж из кинофильма «Чапаев», которого сыграл гениальный Борис Чирков. Белые, говорит, пришли — грабят, красные пришли — то же самое грабят, ну некуда христианину податься! Вот вам история государства Российского, что называется, в двух словах.
— Истинная правда! Дело вовсе не в социально-экономическом устройстве, а в человеке, который до сих пор настолько неразвит как человек, что если бы действительно существовал ад, то он превратил бы его в прибыльное предприятие по утилизации бытовых отходов. А если бы действительно существовал рай — спровоцировал бы в саду Эдемском межэтническую войну. Я веду к тому, что диссидент Пичужкин ерундой занимался; не с коммунистическим режимом нужно было бороться, а с человеком, вернее, с недочеловеческим в человеке, которое исстари к нему пристало, как банный лист. Человек — сволочь, вот в чем всё дело; тут вам вся политэкономия и диалектический материализм!
— Но тогда и большевики ленинского призыва дурью маялись, чего их всех и перестреляли в 37-м году.
— И опять я с вами согласен! Властители приходят и уходят, а хомо сапиенс по-прежнему никакой не сапиенс, а бог его знает кто! Словом, что-то надо делать с человеком, иначе до скончания века это будет не жизнь, а «чертово колесо».
— Да что делать-то?!
— На этот вопрос у меня есть такая рекомендация: сухари сушить.
Поскольку всем ясно, что в ближайшие десять тысяч лет с человеком не совладать, собеседникам вдруг взгрустнется и они разойдутся по номерам. Разве дамы задержатся на кухне, чтобы помыть посуду, и после в нашем домике воцарится так называемая мертвая тишина.
Впрочем, если вы не любите мыть посуду и готовить себе еду, то можно пройтись километра полтора до деревни Бугрово, где есть ресторан, стилизованный под трактир. Дорога идет все еловым лесом, древним, дремучим, и, видимо, оттого путника здесь тоже поджидают… чудеса не чудеса, а что-то отдающее в чудеса. Например, идешь себе, остро наслаждаясь покоем в природе, как неким контрапунктом содому человеческого сообщества, и вдруг увидишь сыча, который смирно сидит на высохшем дереве и притворяется спящим, а на самом деле наблюдает за тобой из-под правого века и точно намеревается подмигнуть.
До того не в сезон в этих местах бывает безлюдно, что и в трактире на удивление — никого. Целых три зала простаивают зря, вероятно, немалый штат поваров напрасно ножи точит, девушки-официантки скучают по углам, а гость редок, да и тот норовит не отобедать по-русски, именно натрескаться настоящих кислых щей, да пельменей, да блинов со сметаной, а норовит на скорую руку выпить и закусить. Первое, то есть выпить, — занятие по здешним местам бессмысленное, потому что в Святогорье, по какой-то таинственной причине, спиртное публику не берет.
На обратном пути в Михайловское может встретиться огромная собака неопределенной породы, которая возьмется вас проводить. До самого гостевого домика она будет семенить несколько впереди, время от времени оглядываясь и делая вам глаза. Кажется, вот-вот заходит кругами и заведет сказку про Лукоморье, даром что она вовсе собака-девочка, а не кот.
Кстати, о горячительных напитках: в действительности это расчудесное занятие — выпить и закусить. Самые добрые мысли, самые светлые побуждения, самые задушевные разговоры обычно возникают за стаканчиком русского хлебного вина, если, конечно, вы не только пьющий человек, но еще и соображающий, что к чему. Ну, что такое, в самом деле: погода за окном собачья, совершенно по нашему несчастному климату (положим, это будет снег с дождем в середине мая), дела на службе не ладятся, жена куда-то ушла, и неизвестно, когда вернется, сам весь в долгах, как в шелках, где-то далеко, на Кавказе, взрослые мужики воюют «за сена клок», по телевизору показывают разные гадости, вообще тоска и душа побаливает — ну как тут не выпить с соседом по лестничной площадке, который тебе сочувствует с давних пор…
Стало быть, усядемся по национальному обыкновению на кухне, добудем заветную поллитровочку, припрятанную от жены в сливном бачке унитаза, наладим закуску (пускай это будут ломти «бородинского» хлеба, поджаренные на постном масле, с селедкой в томатном соусе) — и вперед!
Как выпьешь стаканчик-другой, так сразу нагрянет такое чувство, словно кто тучи разогнал за окном, словно внутри зажглась теплая лампочка, и как-то вдруг приятно защемит в районе поджелудочной железы.
Тут как раз потянет на разговор. Возьмешь вдруг и скажешь:
— Толстой велик и светел, Достоевский велик, но затхл. А, допустим, Бальзак перед ними — мальчишка, бытописатель и хроникер!
Сосед поинтересуется:
— Это ты к чему?
— К тому, что только народ-исполин мог дать миру таких гениев художественного слова, каковы Федор Достоевский и Лев Толстой! А мы живем так, словно их и не было никогда, как масаи какие-нибудь, только что кровь с молоком не пьем…
— Сущая правда! Я все пил: тормозную жидкость пил, политуру пробовал, самогон из мухоморов — это дай сюда, даже мебельный лак употреблял, а вот кровь с молоком не пил.
— Зачем же ты, спрашивается, занимался такой отравой?
— Чтобы о смерти не думать, когда на «Столичную» денег нет. Ну совсем меня замучили, так сказать, гробовые мысли на склоне лет!
— Вообще думать надо меньше. Вот ответь: ты часто задумываешься о том, что Земля безостановочно несется по кругу со скоростью двадцать четыре километра в секунду, и ты вместе с ней безостановочно мчишься во мраке Вселенной невесть куда?
— Никогда не задумываюсь…
— То-то и оно! А ведь это тоже жутко: ты полагаешь, что сидишь на любимом стуле и пьешь чай с лимоном, а это, оказывается, во-вторых; во-первых, ты со скоростью двадцать четыре километра в секунду мчишься во мраке Вселенной невесть куда. То же самое и о смерти не надо думать, потому что это тоже жутко, — сиди себе и пей чай с лимоном, иначе закончишь свои дни в известном заведении на улице Матросская Тишина.
Кстати, и о собаках как о чрезвычайно важном элементе человеческой жизни, и в связи с тем многозначительным обстоятельством, что этих животных на земле немногим меньше, чем людей, и гораздо больше, чем лошадей.
Хотелось бы выяснить, почему? Сдается, потому они так расплодились, что человеку без собаки в той или иной степени не житье. Лошадь существо полезное, но дура, корова дает молоко, но с ней невозможно поговорить, кошка давно мышей не ловит и эгоцентрична, как осьминог, свинья, она и есть свинья, а собаки — это младшие люди, мыслящие и благородные, способные даже посочувствовать по-человечески, если пришла беда.
К сожалению, не всем это известно, но вообще нет на свете такого императива, который был бы известен всем. Бывало, мать-покойница (царствие ей небесное) скажет:
— Вон ты своей собаке какие дорогие лекарства покупаешь, а родной матери только пирамидон.
— Мам! — бывало, ответишь ей. — Собаки — такие же люди, только лучше.
На это родительнице нечего возразить; может быть, ей вдруг припомнится отцовская овчарка Джек, вывезенная по репарациям из Германии, необычайно тонкое существо; когда меня ставили в угол за какую-нибудь детскую шалость, пес потихоньку таскал мне в угол баранки, которые он артистически умыкал с обеденного стола.
Правда, многие сетуют на то, что собаки не говорят. Это заблуждение — говорят, только они говорят интонационно, не с утра до вечера и всегда то, что думают, напрямки. Собака хнычет, когда у нее что-нибудь болит, деликатно молчит, уткнув морду в лапы, если хозяин задумался и молчит, и всегда поймешь по интонации ее лая, что именно она в каждом конкретном случае говорит. Залает на один манер (это когда ты только заворачиваешь в свой переулок) — значит «Здравствуй, хозяин, как я рада, что ты пришел!» Залает на другой манер, почуяв чужого за километр, — «Лучше иди отсюда, а то, не приведи господи, укушу!» Иной раз выпьешь лишнего, а она: «Опять нализался, такой-сякой!»
Вот была у меня собака Кити, добродушнейшая самочка из ротвейлеров (она, впрочем, не знала, что она ротвейлер), разумнее которой трудно было вообразить. Она понимала команды на трех европейских языках, подвывала вторым голосом, когда у нас бывали застолья с песнями под гитару, очень любила лечиться и всегда благодарила за укол, из какого-то детского любопытства виртуозно вскрывала мобильные телефоны и разворачивала конфетные фантики, охраняла от ворон лакомую провизию, если застолье случалось на лоне природы, и несколько раз на дню спрашивала глазами: «Не нужно ли еще как-нибудь услужить?»
То есть собака остро насущна в жизни человека по следующим причинам: это самое благовоспитанное и неукоснительно порядочное из всех живых существ, которые водятся в вашем доме; она снимает боль одиночества; заведя щенка, вы исполняете завет предков насчет нерушимости союза собаки и кроманьонца, которому примерно семьдесят тысяч лет; собака воспитывает благоговение перед жизнью вообще, потому что из-за нее начинаешь подозревать чувственность у мышей; собака укрепляет в человеке гордое чувство самоуважения, поскольку он, оказывается, такой кудесник, что ему ничего не стоит воспитать верного друга из такого же беспощадного зверя, как крокодил; собака развивает в нас благородное изумление перед загадками природы, ибо даже зайца можно научить спички зажигать, как утверждает Чехов, но нельзя приручить жену.
Существует целый набор хитростей, которые помогают скрасить годы супружества, или, точнее выразиться (с опаской, однако, обидеть лучшую половину человечества), — скоротать. Например, если жена слишком уж на тебя осерчает и станет нудно ругаться за какое-нибудь мелкое мужское преступление (положим, ты потерял месячный проездной билет на метро), самое разумное — это заткнуть ей рот продолжительным поцелуем, чтобы у обоих аж дыхание прервалось.
Но вообще жена — это едва ли не центральная проблема существования, которую можно решить, а можно и не решить. Вся штука в том, что мы с ними ужасно разные, то есть такие разные, точно мужчины какого-нибудь гималайского происхождения, а женщин к нам заслали из галактики Большие Магеллановы Облака. Вроде бы и мужчина — человек, и женщина — человек, но мы, допустим, любим рыбалку, они — с подружками покалякать, они лишний раз мухи не обидят, мы чуть что засучиваем рукава, они выходят замуж преимущественно по расчету, мы же женимся главным образом по любви.
Поэтому умные люди норовят обзавестись семьей поздно, на излете молодости, когда человека видать насквозь, и так, чтобы избранница была моложе хотя бы на десять лет. Такая разница в годах выгодна, в частности, потому, что жена до скончания века будет чувствовать в муже старшего брата, ежели не отца, и еще потому насущна, что в шестьдесят лет женщина уже никуда не годится, а мужчина еще ходок.
Конечно, любовь — феномен, причем злокозненный, и сглупу можно жениться первокурсником, на пожилой аферистке, дурочке, просто ровеснице с незаконченным средним образованием, которая так до самой смерти и останется ровесницей с незаконченным средним образованием, потому что женщины не растут, на холодной провинциалке, бесприданнице, неврастеничке — но это рок. Однако же не из тех предначертаний и разновидностей фатума, от которых нельзя оправиться, потому что ты волен жениться и во второй раз, и в третий, и в десятый, да вот только смысла нет, потому что лучше все равно не будет, а будет примерно как в прошлый раз.
Тогда, может быть, лучше всего вообще не жениться, а искусно существовать в одиночку, по завету Александра Сергеевича Пушкина, несчастнейшего из мужей: «Ты царь, живи один».
Тенет (они же узы) супружеской жизни тем легче избежать, что в молодые годы, когда сглупу женятся первокурсником, на пожилой аферистке, дурочке и так далее, любовь бывает, как правило, безответной, в расчете на одного. Почему-то это считается непереносимым горем, если избранница не отвечает тебе взаимностью, и некоторые даже травятся всякой дрянью, а то выбрасываются из окошка, если дело случается в городах. Между тем безответная любовь — тоже любовь, это просто такая разновидность счастья, поскольку так или иначе ты испытываешь целую гамму высоких переживаний, которые воспитывают душу и вообще всячески тебя рафинируют и вострят.
Только вот какая вещь: это в тридцать три года ты кум королю, а ближе к старости друзей-то уже не бывает, потому что они, в сущности, не нужны, и собака в полной мере не выручит, и работой не спасешься, а жена — это такой товарищ, который и по головке погладит, и экстренную рюмочку нальет, и безошибочно на путь истинный наставит, потому что и женщины, и пути истинные — просты. А главное, всегда поплакаться есть кому.
О смерти как раз думать надо, и даже неотступно, как влюбленные думают друг о друге, а иноки о душе. Стопроцентная смертность — это, конечно, ужасно, и бесконечно мучительно воображать себя лежащим в лакированном ящике на глубине в метр пятьдесят сантиметров под землей, в сырости и во тьме, и невозможно смириться с мыслью, что когда-нибудь безнадежно опустеет твоя чудесная двухкомнатная квартира, а лет через пятьдесят в ней вообще поселится незнакомая сволота… Все так, и точно сбудутся гнетущие грезы, но: зато в тебе зреет благоговение перед бесценным даром жизни и ты мало-помалу научаешься дорожить каждым мгновением бытия.
В конце концов, человек переживает за свой короткий век только два по-настоящему захватывающих путешествия: из тьмы материнской утробы на свет божий и от света божия — в область тьмы.
Главным образом, искусство существования заключается в том, чтобы, соображаясь с конструкцией мира, постепенно выстроить, как дома строят, свой собственный мир, не под дядю, а под себя. Например, все по утрам на работу ходят ради хлеба насущного и удовлетворения разных мелких потребностей, а ты не ходи; лежи себе на диване и почитывай мудрую книжку, которая приятно тревожит ум. Самое удивительное и даже фантастическое — это то, что в силу таинственного устройства российской жизни ты в любом случае будешь сыт, одет-обут и даже иной раз кто-нибудь сводит тебя в кино.
Или, например, все знакомые живут в городе и думают — так и надо, а между тем умные люди давно разобрались по дачам и деревням. Ну что такое, скажем, наша Первопрестольная? — чистой воды содом! Метрополитен — репетиция смерти, человек зажат между каменной стеной и передним бампером автомобиля, мимо зданий новейшей архитектуры проходишь, закрыв глаза, господствующий элемент народонаселения — уголовник, хоть он в офисе сиди, хоть разгуливай по улицам с ножиком в рукаве, по-русски почти не говорят, и вообще нации осталось мало, куда ни глянь — этнос какой-то шатается невразумительного происхождения, граждане мира с повадками детворы.
Другое дело деревня, особенно если она расположена за 101-м километром, как говаривали в старину, где влияние города или почти не ощущается, или не ощущается вообще. Бывало, подымешься, едва развидняется (кто любит жить, тот встает чуть свет), выйдешь за калитку на деревенскую улицу, оглядишься по сторонам и подумаешь: «Всех надул!» И действительно — на деревне тишина, как в первый день Творения, на березах ни один лист не шелохнется, видно так далеко, что глазам больно, и вдруг почему-то нахлынет такое чувство, точно тебе, по крайней мере, пол-России принадлежит. А в каких-нибудь ста километрах к юго-востоку мать сыра земля сплошь закатана асфальтом, всюду торчат цветочные клумбы из сносившихся автомобильных покрышек, в воздухе, состоящем бог весть из чего, пахнет какой-то дрянью, рожи кругом такие, что, кажется, сейчас подойдет кто-нибудь, вытащит из-за пазухи бейсбольную биту и потребует кошелек.
В деревне же воздух пахнет амброзией, если еще не пришла пора сенокоса, а если колхоз откосился и сено лежит в валках, то над деревней стоит дурман.
Особенно по осени запахи обостряются, хотя, казалось бы, природа мало-помалу впадает в спячку: как-то волнующе пахнет грибами, даже если они сошли, палой листвой, последними георгинами, кислыми печными дымами, которые низко стелются вдоль деревни, приятно раздражают обоняние и бодрят.
Осень вообще лучшее время года в деревне; уже чувствительно зябко и по утрам нужно топить печку «барскими» дровами, то есть вперемешку березою и ольхой, от которых по дому распространяется сладкий дух; опять же, для тепла хорошо бывает выпить в «адмиральский час» граненый стаканчик русского хлебного вина и навернуть целую сковородку своей картошки, рассыпчатой и дебелой, о которой наши мужики говорят «слаще, чем ананас».
Даже ненастье в деревне, когда с утра до вечера дождик моросит или ветер за окошком воет, срывая листья, которые кружат в мутном воздухе и чуть не совсем скрадывают видимость, точно снег пошел, — это не досадная неприятность и не метеорологическое явление, а факт биографии и даже что-то лично-физиологическое, как покалывание в боку.
И деревенские звуки какие-то живые, сообщительные, а не вынимающие душу, как в городах. Вот где-то за околицей мужики трактор заводят и все никак не могут завести; слышно, как через двор кто-то косу отбивает, как будто в колокольчик звонит; вон соседский петух, хворающий третий год, вдруг завопит благим матом, точно спросонья, но поперхнется и замолчит.
И народ деревенский по-своему замечательный, а главное, что это не этнос какой-нибудь, не граждане мира, а именно что народ. Лица у здешних обитателей бывают простые, рубленые, а бывают прямо аристократические (прежде земли в наших местах принадлежали господам Безобразовым), повадки у них достойные, образ мыслей — национальный, и в отдельных случаях они как по-писаному говорят. Например:
— Я, в общем, хорошо себя чувствую, но струя, конечно, уже не та.
Как известно, все болезни, за исключением насморка, бывают от переживаний; отсюда вывод — не надо переживать. Положим, сделал накануне какую-нибудь неделикатность и поутру казнишься, волосы на себе рвешь, а нет чтобы подвергнуть свой давешний проступок трезвому анализу, который обязательно убаюкает твою совесть, поскольку, во-первых, слаб человек, во-вторых, с кем не бывает, в-третьих, ты все-таки неделикатность сделал, а не украл. Или, положим, друг жену увел — опять же, ничего страшного, не исключено, что из этой драмы только тот и следует вывод, что у тебя есть настоящий друг.
Вообще самое важное в деле жизни — помнить великую французскую пословицу: «Единственное настоящее несчастье — это собственная смерть».
Предельно несчастный человек среди по-разному несчастных — это, видимо, атеист, если он не совсем дурак. Мало того, что атеист решил для себя «основной вопрос философии», и поэтому ему не так интересно жить, он еще глубоко неспокоен, запутан, и думы его мучительны, так как его до конца не удовлетворяет ни Энгельс, ни Фейербах.
С другой стороны, душевное равновесие как разновидность счастья свойственно по преимуществу искренне верующим людям, у которых к Богу вопросов нет.
По той причине, что атеист — это больше система биохимических реакций, а искренне верующий человек — такой же уникум, как поэт, те и другие, похоже, наперечет. Огромное же большинство людей суть мятущиеся агностики, о которых говорят «ни богу свечка, ни черту кочерга», которые в Создателя напрочь не верят, но со смертью смириться не в состоянии и так или иначе чают вечного бытия.
Из видов душевного равновесия ловчее наоборот: в Создателя верить (точнее, не верить, а чувствовать, даже знать), а смерть принимать как увенчание конструкции, как формат, без которого не обходится ни одно произведение искусства, особенно такое многоплановое, как жизнь. Последнее требует известных усилий, бытие же Божие очевидно, как небо над головой. При том, разумеется, условии очевидно, что ты — человек вникающий, то есть собственно человек.
2008
Сколько существует человечество на земле, столько люди предаются наивным упованиям, детским страхам, сомнительным верованиям, несбыточным надеждам — словом, коснеют в заблуждениях, которые, впрочем, так же органичны нашей природе, как врожденное скопидомство, хотя каждому доподлинно известно, что скопидомничать — это глупо, поскольку «ржа истребляет, а воры подкарауливают и крадут». Положим, какой-нибудь проходимец завоюет от безделья полмира, а перед ним благоговеют, как перед гением всех времен и народов, словно он выдумал алфавит. Или, например, явится обормот, который провозгласит, что для всеобщего и полного счастья нужно по четвергам спать в валенках, и все спят в валенках, изнывают от благодарности за науку, когда по утрам просыпаются в предвкушении счастья, а благодетель столетиями живет в их сознании на положении полубога, как египетский фараон.
Правда, с течением времени многие заблуждения тускнеют и рассеиваются, но им на смену тотчас приходят новые, как по мере взросления человека на смену скарлатине приходит коклюш, потом гонорея, диабет, остеохондроз и аденома предстательной железы.
Вот к чему бы это? То есть зачем человек устроен таким образом, что ему необходимо всю жизнь путаться в заблуждениях, пока уже на смертном одре он не придет к уникально верному заключению, что «единственное настоящее несчастье — это собственная смерть»… Может быть, затем, что человек задуман Создателем не как результат, а как процесс, и чтобы он не захандрил, не скис совершенно, подавленный гармонией формы и содержания, да не ударился бы, чего доброго, в обратную эволюцию, ему нужно время от времени давать встряску, периодически гоняя от одного заблуждения к другому, и, таким образом, держать в неусыпном движении, которое обеспечивает роду людскому вечное бытие.
И ведь действительно: в случае с человеком, существом, что ни говори, стоящим обочь природы, гармония прямо гибельна в рассуждении императива «что покоится, то отмирает, что движется, то живет»; недаром не исполнилось ни одно из предначертаний великих гармоников от Платона до нашего Николая Федорова, мечтавших об идеальной организации общества, — даже так: когда наступит эра всеобщего благоденствия и все будет как будто прекрасно, и лица и одежды, и души и мысли, вдруг окажет себя какой-нибудь подлый атавизм, вроде взяточников борзыми щенками, который как раз обеспечит продолжение бытия.
Следовательно, история заблуждений — это тоже наука, поскольку сами-то заблуждения необходимо объективны в положении человека (или объективно необходимы), как крыша над головой. И все-таки тяжко мириться с отважным и даже дерзким легкомыслием наших предков и современников, особенно из соплеменников, которых исстари шатает от проходимцев к обормотам и от мировой революции к ставке рефинансирования, как пьяного шатает от забора к электрическому столбу. То у них Земля плоская, ровно блин, то самодержец не человек, а помазанник Божий, то призрак (?) коммунизма бродит по Европе, то книга — лучший подарок, то единая валюта — решение всех проблем. Но вот вопрос: много ли народу стало разумнее, добрее, счастливее от того, что нынче всем известно — Земля не плоская, а шарообразная, ну разве что мы стали несколько беспокойнее, поскольку это сведение никак не укладывается в голове.
Тем не менее очень хочется разоблачить кое-какие коренные заблуждения человечества, и даже не с принципиальных позиций, а так — из досужего озорства.
Сначала люди считали своим предком тотемное животное, скажем, лисицу или бобра, потом они долгое время держались того мнения, что их сотворил Бог (мужчину из глины, женщину из ребра), а сравнительно недавно, в середине XIX столетия, вывели свою родословную от обезьяны, в которой действительно есть что-то родственное, симпатичное, и это еще хорошо, что от обезьяны, а не от крокодила или птицы-секретаря.
Так откуда же мы родом, и какая неведомая сила вдохнула в нас способность к сопереживанию, понятие о чести, неукротимую любознательность, совесть, мысль? Этого никто не знает, и, думается, никогда не узнает, но кое-какие догадки есть.
Именно потому, что люди вооружены фундаментальными качествами, не известными в природе, которых в ней никогда не было и нет, как избушек на курьих ножках, вроде совести или понятия о чести, человек не мог развиться из какого бы то ни было низшего существа. Кстати заметим, что, кажется, последний из алхимиков, божественный Исаак Ньютон, двадцать лет пытавшийся получить золото из презренного свинца, и тот потерпел провал.
И немудрено, поскольку в природе ничто не берется из ничего, а шимпанзе в качественном отношении — это как раз ничего в сравнении с человеком, как вирус и спичечный коробок. Когда одноклеточное возвышается до кистеперой рыбы в ходе естественного отбора, а кистеперая рыба из любопытства выбирается на сушу и превращается в динозавра — это понятно, потому что между одноклеточным и динозавром принципиальных отличий нет: оба только и делают, что питаются и размножаются, питаются и размножаются, и не способны на мало-мальски отвлеченное действие, положим, они не могут раз-другой ковырнуть в носу. Шимпанзе, правда, иногда ковыряет в носу, и даже задумчиво, но это предел ее сентиментальным возможностям, и вот крокодил, который на миллионы лет старше человека, — по-прежнему крокодил, и сам великий Дарвин мог получиться от прачки и жестянщика, но это более чем сомнительно, чтобы homo sapiens произошел от человекообразной обезьяны по причине природной социальности и в результате совместных трудовых усилий, потому что и усилия-то были диетические, и стадность — явление обыкновенное в животном мире, и шимпанзе — убогая дурында, известная специалистка по части блох.
Разве что обезьяна вроде шимпанзе могла послужить базовым материалом для выведения человека, но не более того, поскольку люди составляют совсем уж фантастический вид в рамках класса млекопитающих, и, видимо, у неведомого селекционера имелся в запасе какой-то фокус, который и определил нашу историческую судьбу. Иначе не понять, почему вдруг (именно что вдруг, с точки зрения вечности) на земле появилась некая трансцеденция, в частности, способная сознательно действовать себе во вред ради абстракций, которая начала с того, что стала прикрывать срам. Ни одно дыхание мира не стесняется гениталий и свободно оправляется на виду у своих сородичей, а человек стесняется, поскольку он почему-то этичен и почему-то такого высокого о себе мнения, что он первым делом обозначил свою исключительность, прикрыв срам, отмежевался от матери-природы, где все питается и размножается, все бесстыдно и существует неведомо для чего. А человек еще и рисует (кроме того, что стесняется), едва заведясь на просторах Африки, то есть зачем-то приукрашивает природу, тонко чувствует звуковую гармонию, сознает ограниченность во времени и в пространстве, и оттого сложно погребает своих покойников, и тем не менее он предчувствует бесконечность субстанции, которая им понимается как «душа».
Как только закончилась эпоха матриархата, так сразу распространилось заблуждение, будто «курица не птица, баба не человек». Очень даже человек, но по-другому, не так, как наш брат мужик, в частности, неряха, пьяница и лентяй.
Скорей всего, фальшь насчет вспомогательного предназначения женщины (как придаточного по хозяйству и ходячего инкубатора) возникла просто-напросто потому, что мужчина намного сильнее своей подруги, но ведь и слон сильнее мужчины, а он безропотно повинуется мальчишке-погонщику и существует на тех же правах, что и мелкий рогатый скот. Женщина точно слабее нас, мужиков, но зато она куда последовательнее слушается заповеди «не убий»; мужчина изобрел радио и даже губную помаду, а женщина в этой области, кажется, вовсе не замечена, затем что у нее своих дел по горло, но зато она работоспособней и не так нервно относится к тому, что плохо лежит; женщина не столь сильна в качестве творца прекрасного, но, сдается, только потому, что сама прекрасна, и если бы она еще сочиняла героические симфонии, то это уже получился бы перебор.
Мы даже в дурных человеческих качествах друг друга стоим: их сестра, как правило, мстительна и неширока, мужчина вспыльчив и беспечен, она предана, как аист, но бессовестно лукавит, когда уверяет вас, что все четыре раза выходила замуж по безумной любви, мужчина прямолинеен, благостен, но ходок.
И все бы хорошо, и высокая гармония соединила бы нас в нерасторжимое целое, кабы мы вполне сознавали свою человеческую должность, а то пошли мужчины с женскими ухватками, а среди женщин объявилось множество мужиков, именно феминистки, премьер-министры, военнослужащие, дельцы, а это уже уродство, как национал-социализм или европейский единорог.
Бывают заблуждения древние, укоренившиеся, например: Бог есть; Он обретается где-то «на небеси» в окружении архангелов, ангелов, херувимов и серафимов, святых и праведников, возлежащих на ложе Авраамовом, причем Бог имеет определенное физическое обличье, непосредственно руководит процессами вселенскими и земными, наставляет и попущает, лично знает каждую былинку в мироздании, видит все и слышит все, вникает в самые сокровенные наши помыслы и дела.
А бывают заблуждения сравнительно молодые, относительно новомодные, например: Бога нет; Вселенная сама собой зародилась в результате Великого взрыва, жизнь на Земле развилась как следствие случайных химических реакций, человек произошел от макаки и заматерел в известных формах благодаря пристрастию к коллективному труду, миром правят объективные законы развития всего живого и неживого, которые черт его знает откуда и взялись, похождения Христа — бабушкины сказки, и никакого Страшного суда не предвидится, так что гуляй, Ваня, напропалую, в худшем случае лопух вырастет, как обещал знаменитый тургеневский нигилист.
На самом деле выходит не так и не сяк, а эдак: Бог есть, и это скорей всего, даже на взгляд осторожно мыслящего человека, но бытие Его неизъяснимо, а природа не поддается никаким силам воображения, или, как говорили в старину мудрые люди, «мы знаем, что Бог есть, но мы не знаем, что́ Он есть».
Может быть, Бог есть закон, вернее, свод непреложных законов развития всего живого и неживого, и тогда понятно, откуда на нашу голову сваливаются стихийные бедствия, социальные потрясения, избыточное зло и нестерпимое горе, потому что всемогущий Бог-закон сам через себя не может переступить. Возможно, Он — непостижимая по своей сути, но как-то оформленная сублимация творческого духа, которая некогда наладила потехи ради миниатюрную модель самое себя, выбрав в качестве полигона небольшую уютную планету в галактике Млечный Путь, и тогда понятно, отчего человек — тоже сублимация, неистощимый выдумщик, способный воплощать буйные свои замыслы в нечто такое, чего в природе до него никогда не было. Не исключено, что Бог есть нравственный абсолют, основание духовного здоровья рода человеческого, и тогда понятно, почему хороших людей несравненно больше, нежели плохих, и уголовные преступники — просто больные люди, которых нужно изолировать и лечить. Также не исключено, что Бог — это умышленное единство людей через нравственный абсолют, нерушимый союз живущих и прежде живших, которые вкупе составляют Господа, как первочастицы составляют все вещное и невещное, и тогда понятно, почему «в конце концов побеждают идеалисты», как утверждал Томаш Масарик, профессор и президент. Возможно, Бог есть прежде всего любовь, на чем настаивают протестанты, некое романтическое внушение, управляющее людьми, и тогда понятно, отчего нежное чувство привязанности испытывает даже такая сволочь, как растлитель малолетних и террорист. А то, может быть, Бог — это и то, и другое, и третье, и четвертое, и любовь.
Ясно одно: Он есть, и даже невозможно, чтобы Его не было, потому что есть человек, это чудо из чудес, противоестественно возвышенное существо, способное творить добро вопреки выгоде или, по крайности, освоить в младенчестве невероятно трудный язык взрослых, вроде русского, да еще в смехотворно короткий срок.
Бог есть уже потому, что мы испокон веков задаемся вопросом: а есть ли Бог?
Единственное, чем Создатель обделил род людской, когда налаживал свой всемирно-исторический эксперимент, — это чувство (или, лучше сказать, знание) меры, которым владеют все бездушные существа; львица и не подумает охотиться на парнокопытное, если она сыта, сойка выведет столько птенцов, сколько она в состоянии прокормить, заяц не знает, что он заяц, — и ничего.
А человек алчен, ненасытно любознателен, мастер ломать и строить, в больших скоплениях агрессивен насчет соседского добра, он даже ненавидит деятельно и может покончить жизнь самоубийством из-за любви.
Поэтому и простого знания Бога ему мало, а требуется пресуществить это знание в определенные формы, соответствующие силам воображения, родовому темпераменту, особенностям климата и понятию о добре. Вот почему в богостроительстве, которым издавна увлекается человечество, слишком много человеческого, отсебятины, недаром на земле так много оппонирующих друг другу или даже взаимоисключающих верований и церквей.
Между тем вера во Всевышнего — это, по существу, и не вера вовсе, а чувство Бога, религия — представление о Нем, а церковь, как то евангелическая, старообрядческая, шиитская и прочие, — представление о представлении и, в техническом смысле, такая же контора, как совнархоз.
С другой стороны, церковь есть часть культуры человечества и, может быть, самая значительная ее часть хотя бы потому, что она окармливает народ еще и эстетически, так как совмещает в себе литературу, театр, живопись и музыкальное искусство, а культура, в свою очередь, — нерушимая система условностей, которая обеспечивает существование роду человеческому, как инстинктивность обеспечивает жизнь животным от инфузории-туфельки до слона. По этой причине безусловно насущна и не подлежит ревизии, например, такая условность, как венчик на лбу у покойника, похожий на проездной. Ведь православный человек и крестится справа налево не потому, что отправление крестного знамения с севера на юг гарантирует ему бессмертие души, а потому что так повелось со времен схизмы, потому что так крестились поколения наших предков, и отступиться от этой традиции в угоду гордыне ли или из склонности к преобразованиям — глупость и дурной тон.
Наконец, церковь есть последнее прибежище нашего мятежного духа, центростремительная сила, способная соединить людей одной крови в истине или в предрассудке, вытекающем из истины, когда нас уже ничто не может соединить — ни буржуазные ценности, ни коммунистическая догма, когда в зрелые годы человек начинает ощущать некую бездомность в обветшавших тенетах своей телесности и ему бывает очень не по себе.
Вот еще одно стародавнее заблуждение: будто бы все знаменитые люди, некогда действовавшие в истории, суть настоящие герои и наглядный пример подрастающему поколению, как кроить и строить свою судьбу.
На самом деле в девяноста девяти случаях из ста это были зловредные проходимцы с мухой в голове, необразованные, человеконенавистники, легкомысленные до крайности и неспособные к положительному труду.
Сама история человечества, сколько оно себя помнит, началась с того, что мифический (а может быть, и не мифический) герой Прометей украл у богов огонь, то есть с банального воровства.
Или возьмем точно не мифического героя Александра Македонского: вроде бы доблестный воин, выдающийся государственный деятель, гениальный стратег, покоривший чуть ли не всю ойкумену, а чего ради он ее покорил — это поди спроси. И ведь из хорошей семьи был человек, у Аристотеля учился, а ничего лучше не придумал, как мобилизовать боеспособное юношество своего царства и отправиться с ним к черту на кулички, попутно вырезая туземное население и маниакально насаждая новые города. Зачем, почему, что вообще имелось в виду — неясно; то ли Александру просто не сиделось дома, то ли ему вздумалось что-нибудь такое отчудить, чтобы наверняка оставить свое имя на скрижалях истории, то ли он решил объединить народы ойкумены под эгидой всемирного государства, вроде Третьего рейха, и тем самым приобщить дикарей к благам античной цивилизации, то ли его разбирало любопытство на тот предмет, кончается или не кончается земля за следующим поворотом, и нет ли где людей о двух головах, то ли он характером был путешественник и драчун. Как бы там ни было, кончились его похождения плачевно: он умер молодым человеком, за многие тысячи километров от дома и совсем не героически (вроде бы от болотной лихорадки), империя его моментально развалилась вследствие того, что неблагодарные дикари презрели блага античной цивилизации, но, правда, имя осталось-таки в веках, хотя он был не столько великий полководец, сколько негодник и шалопай. Вот если бы благодаря имени, которому суждено остаться в веках, было легче, утешительней помирать от болотной лихорадки, тогда понятно; но это вряд ли — помирать тошно во всяком случае, и, следовательно, незачем было колобродить в лучшую пору жизни, когда можно понаделать много полезных дел.
Легкомысленней этого греческого царька, или незадачливей его, что ли, был только вождь сравнительно малочисленного монгольского племени по имени Темуджин и по прозванию Чингисхан. Был он человек совсем неграмотный, но с помощью тибетских писцов умудрился сочинить Великую Ясу, дурацкий свод дурацких законов, и, вообразив, что это первый юридический документ в истории человечества, решил навести правопорядок у соседей на западе и востоке, чего ради пустился на них войной.
В отличие от знаменитого монгола, провинциал Наполеоне Бонапарти был человек более или менее просвещенный, но чего им двести лет гордится прекрасная Франция — это тоже поди спроси. «Комеди франсез» он, спору нет, учредил, новый уголовный кодекс составил, и консервы при нем изобрели, но зачем он потащил полмиллиона своих солдат на другой конец Европы, в заведомо варварскую Россию, страну снегов и заборов, где медведи на улицах городов — такое же обыкновенное дело, как гулящие девки на place Pigal? Пишут, будто бы восточный поход Наполеон предпринял для того, чтобы наказать русских за нарушение континентальной блокады и бурную реакцию нашего Александра I на расстрел герцога Энгиенского, а мы так полагаем, что просто французский император был недалекий и взбалмошный человек. Да еще он отличался некоторыми уголовными наклонностями, например, фальшивомонетничал в государственном масштабе, подделал завещание Петра I, обозами вывозил из Москвы серебряные ложки, до нитки обобрал наших крестьян, на беду живших вдоль старой Смоленской дороги, которые были совсем уж ни при чем и слыхом не слыхивали про французское liberté.
Но вот гордые галлы третье столетье твердят, что Наполеон — гений; ничего себе гений, соображаем мы: вроде бы квалифицированный военачальник, не знающий поражений, вроде бы крупный государственный деятель, почитаемый во всем мире, и вдруг он отправляется с войском на край света, в страну, о которой не знает ровным счетом ничего, в течение полугода теряет всю свою огромную армию, при этом не проиграв ни одного сражения, сам едва спасается от казачьего разъезда и в конце концов оказывается на острове Св. Елены в наказание за дурость и буйный нрав.
По-настоящему гением был главный оппонент французского императора, Михайло Илларионович Кутузов, тихий старик, который нашего солдатика жалел, русской кровью дорожил и, не выиграв ни одного сражения, распатронил неприятеля в пух и прах.
Сейчас не то, а еще лет тридцать тому назад русачок, если кто помнит, испытывал необъяснимое благоговение перед иностранцем, и даже всенесчастный амазонец, которому довелось бить баклуши в одном из наших университетов, пожалуй, чувствовал себя божком, хотя бы он до конца курса не отличал точки от запятой.
Откуда взялся этот комплекс неполноценности, как раз понятно: от бедности; то есть дело в нашем злокачественном быте, в недоступности мелких вещественных радостей вроде человеколюбиво пошитых штанов, обидной убогости наших городов и весей и еще в том, что мы тогда были беспросветно увлечены коммунистической доктриной, из которой логически вытекала всяческая серость, униформа, некрасота. То-то мы снизу вверх смотрели на людей Запада, будь это хоть всенесчастный амазонец, отродясь не видевший паровоза, потому что там у них, в тридевятом царстве, тридесятом государстве, свобода слова, изящные автомобили, человеколюбиво пошитые штаны, улицы с мылом моют, и вообще жизнь по ту сторону «железного занавеса» устроена так благонадежно, что незачем помирать.
Это самое «слепое преклонение перед Западом», как некогда выражались наши большевики, тем более удивительно, что прежде русские люди его ведать не ведали, и нам не завещали этого недуга праотцы. В старину европейцев (они же христопродавцы) на Руси боялись и не любили за схизму, нелепые наряды, нахальство и дикие языки, поневоле привечали только искусных воителей и лекарей, но держали их в гетто на Яузе, за высоким тыном, и запрещали православным водить с ними знакомство под страхом отсечения головы. После, в течение двух столетий, русские держали европейцев больше на положении обслуги и тоже не особенно жаловали, если не брать в расчет своих немцев, которые, впрочем, обрусели до такой степени, что по утрам пили горькую, дрались с крепостными и свободно запускали десницу в государственную казну. Одним словом, это до чего же надо было довести русского человека за какие-нибудь семьдесят-восемьдесят лет, чтобы он видел в каждом малограмотном иноземце чуть ли не высшее существо, которое живет как бы в другом измерении, а если и помирает в силу непреложного закона природы, то в это верится не вполне.
Справедливости ради надо сознаться: одно время Россия и впрямь благоговела перед Европой — это когда считалось, что свет идет с запада, а не с востока, от прямых наследников античных цивилизаций, из Лондона и Парижа, этих цитаделей просвещения, гуманизма, гражданских прав, где простонародье по утрам пьет кофе и читает толковые словари. У этой симпатии были свои резоны, поскольку вся культурная Россия тогда бредила немецкой классической философией, а у нас в этом жанре отличался бедолага Чернышевский и больше не было никого; с другой стороны, мыслящий русак был раздосадован тем, что свое-то простонародье увлекается водочкой да квасом, заместо чтения скрашивает досуг межевыми войнами и может подпустить барину «красного петуха».
Что ни говори, а при таком разительном диссонансе устоять было невозможно, и мало того что вполне патриотически настроенная интеллигенция два столетия по-французски говорила, она еще самым серьезным образом считала Европу средоточием высших достижений культуры и гражданских добродетелей, родиной романтизма, школой самопожертвования во имя идеалов справедливости и добра. Между тем настоящая Европа, какая она есть, была у наших предков под носом, в Подъяческих переулках, где квартировали шарманщики-итальянцы, которые носили цилиндры и сюртуки, в рукава не сморкались, но за пятачок медью соглашались выкинуть такую неприличность, на какую вряд ли отважился бы наш пьяненький бородач.
В том-то все и дело, что со времен Джордано Бруно не было той Европы, какой она грезилась нашим идеалистам, эту Европу, по едкому замечанию Герцена, выдумали в Сивцевом Вражке и, можно сказать, со зла; со зла на Российскую империю вообще и, в частности, на архаичные государственные установления, азиатские нравы простонародья, безвылазную бедность, грязь и смрад, повальное воровство, половецкие ухватки сановников и царей.
Понятное дело, у Европы не отнимешь «Великую хартию вольностей», Сервантеса, родоначальника литературы, пружинные матрасы, паровоз, интегральное исчисление и пресловутое liberté. Однако же последнюю ведьму немцы сожгли чуть ли не в середине ХVIII столетия, когда у нас была отменена смертная казнь даже за государственную измену, нынешняя площадь Согласия в Париже, где якобинцы воздвигли первую гильотину, так провоняла гниющей кровью, что горожане потом долго обходили ее стороной, фашизм родился не на Тамбовщине, а в благословенной Италии, и удобрять пашню человеческим пеплом выдумал не Вавилов, и вот-вот скотоложество легализуют тоже самое не у нас.
В действительности Европа, вообще Запад, — это такая опрятная, благоустроенная, вышколенная страна, где всем решительно наплевать, Земля ли вращается вокруг Солнца или Солнце вокруг Земли, где паровоз — не овеществленное торжество человеческой мысли, как у русских, а исключительно средство передвижения, где живут по преимуществу самодовольные простаки, которые слыхом не слыхивали о Джордано Бруно, удавятся за копейку, обожают карнавалы, постоянно улыбаются на всякий случай, как помешанные, и настолько неинтересны друг другу, что они между собой говорят только о погоде и о том, кто у кого завелся на стороне.
Вот, собственно, и вся Европа, какая она есть, плюс вездесущие японцы и толпы зажившихся старичков.
Мы тоже хороши. Вдруг в середине позапрошлого, ХIХ столетия, в нашем медвежьем углу завелось целое учение на тот счет, что-де Россия — это во всех смыслах особь статья, что-де русские — самая здоровая нация на планете, у которой в загашнике имеется собственная, уникальная стратегия развития и которой суждено все человечество наставить на путь истинный, нужно только попутно не растерять своей самобытности, включающей в себя, кроме всего прочего, кислые щи, лучину и малахай. Удивительно, что это блажное учение (непонятно почему названное «славянофильством») не в Англии выдумали, где метро построили в том же году от рождения Христова, когда у нас отменили рабство, а именно что у нас, сирых и убогих, темных и забитых, в захудалой, воровской стране, где тучные черноземы давали самые низкие урожаи в Европе, помирал, едва народившись, каждый второй младенец, читать-писать умел один человек из ста, на двадцать два миллиона квадратных километров приходилось всего две шоссейные дороги и единственным национальным видом спорта был массовый мордобой.
Мы, русские, точно народ отдельный, не похожий ни на кого, но из этого, кажется, не следует, что боярский синклит нам органичней, чем двухпалатный парламент, больше к лицу лапти, нежели штиблетные ботинки, подсечное землепользование у нас выгоднее трехполья, Сивка-Бурка практичней, чем паровоз. В действительности мы такие же люди, как все, общего индоевропейского корня, даром что чрезмерно самобытны, выдумщики, сравнительно безобразники, по временам вояки, по временам миротворцы, во всяком случае, русские нисколько не лучше и не хуже немцев (возьмем это понятие широко). Немцы изобрели книгопечатание и микроскоп, русские — радио и телевидение, у них есть Шекспир, у нас Достоевский, и у них футбольные фанатики — отщепенцы, и у нас отщепенцы, ну разве что в Англии полиция взяток не берет, а так и на Альбионе теперь рецессия, и в России дела плохи, и запросы нас одолевают международные, одинаковые, по преимуществу «хлеб наш насущный даждь нам днесь».
Но тогда, спрашивается, с какой стати России суждена иная, уникальная историческая судьба, тем более что и Германия, и наше богоспасаемое отечество равномерно прошло через феодализм, капитализм, империализм, социализм, в разных, правда, редакциях, потом опять ударились в капитализм, причем отягощенный институтом «гастарбайтерства», а нынче и мы и они головы ломаем, как бы нам выйти из тупика…
Признаться, в отличие от народов устоявшихся, более или менее вменяемых, то есть не настолько отравленных романтическими настроениями, мы любим пускаться в эксперименты, например, мы было задумали в 1917 году наладить общество абсолютной справедливости, но очень скоро потерпели фиаско по всем статьям. И поделом: не модничай, не мудруй, помни французскую максиму «Счастье обретается только на проторенных путях» и соображайся с возможностями слабого человека, который покуда не достоин царствия Божия на земле.
Словом, неясно, с какой стати в нашем медвежьем углу завелось учение, над которым еще Гоголь насмехался, обозначив его девизом «Смотрите, немцы, мы лучше вас». Тем более неясно, что наши теоретики «славянофильства» были люди отлично образованные, умники и всячески комильфо. Так надо полагать, что рекомое учение, опять же, вышло из национального комплекса неполноценности, поскольку, что ни говори, а со времен «Салической правды» мы отставали от Европы примерно на триста лет. Обидно все-таки: мы такие умные, утонченные, при душе, о монадах по Лейбницу беседуем, а у нас под окнами сплошная азиатчина и разор; у нас людьми торгуют, мальчики (со слов Салтыкова-Щедрина) поголовно щеголяют без штанов, законы есть, но словно бы их и нет, народ сидит на одном хлебе, которого не всегда хватает до Рождества. И не просто обидно, а до того обидно, что поневоле сочинишь панегирик родному краю с упором на «светлое будущее», благо действительно есть чем покичиться перед прочими народами, например: у нас самый богатый в мире ругательный вокабуляр, лесов, полей и рек девать некуда, нигде нет крестьянской общины, предтечи коммунизма, а у нас есть. Посему «разумейте, языцы, и покоряйтеся, яко с нами Бог».
Первый русский славянофил Павел Иванович Пестель, теоретик и вождь Южного общества декабристов, до того даже был раздосадован дисгармонией между Лейбницем и мальчиками без штанов, что задумал перевести все без исключения иностранные, заимствованные слова на русский язык, в чем, однако, не преуспел; ну не переводятся по-русски, хоть ты тресни, «академия», «музыка», «бельэтаж», и все попытки принудительно вывести соответствующий аналог только к тому и приводят, что в результате получается смешная белиберда.
И чего, спрашивается, было расстраиваться, чего изводить себя словотворчеством, если и у немцев нет своего, природного существительного для понятия «конституция», а похитили они это слово у древних римлян, а «математику» украли у афинян, и вообще, с точки зрения античного человека, и мы — варвары, и они — варвары, обогатившие свой язык плагиатом, только они расположились поблизости от очагов древних цивилизаций, а мы возмутительно далеко.
Уже тем может утешиться гордое русское сердце, что ни один народ в мире не способен трансформировать наречие в существительное, а мы пожалуйста — «авоську» вывели из «авось».
Уж на что Лев Толстой был мудрец, а и того российская действительность, можно сказать, оставила в дураках. Лет шестьдесят этот гений водил пером по бумаге, тридцать лет искал Бога и, наконец, пришел к заключению, что по-настоящему счастлив тот, кто не ест убоины, неукоснительно следует евангельским заповедям, живет черным трудом, ничего не имеет и ничего не желает, обратно опростился до стадии тульского мужика. Потом эту доктрину подхватили тысячи людей, которые чаяли всемирной гармонии через непротивление злу насилием, и чуть ли не целая церковь из них образовалась, смиренных и трудящихся, инфантильных и неимущих, вегетарианцев и щеголяющих босиком.
Вот что любопытно: доживи Лев Николаевич до 1918 года, как-то продвинулось бы его учение, или нет? Ведь записного толстовца непременно должна была озадачить странная ситуация — ведущей фигурой в стране стал именно что мужик, по преимуществу «плачущий», «кроткий», «алчущий и жаждущий правды», всех заставили пилить дрова, включая бывших фрейлин и профессоров, всяческое имущество отменили, человек опростился до такой степени, что ему не на что огурчика купить, чеке и при желании не окажешь сопротивления, по городам и весям бродят сплошь босые вегетарианцы, а счастья как не было, так и нет.
И даже все сложилось как будто наоборот: кругом ужасы и вопиющее хамство, бескормица и насилие, братоубийство и самодержавие похлеще Романовского, даром что человек пошел на все уловки, все наставления Льва Толстого исполнил, чтобы достичь вселенской гармонии и мира в самом себе.
А еще говорят, что ключ от социального благоденствия и согласия человека с природой нужно искать не во внешних условиях жизни, а непосредственно в человеке как самодовлеющем существе. Однако на поверку выходит, что и условия жизни ни при чем, и человек сам с собой справиться не может, и вообще дьявол его знает, где искать этот проклятый ключ, почему нам всегда хорошо и всегда плохо, независимо от того, чему нас учат в школе и кто там засел в Кремле.
Следовательно, тут прямой навет и надругательство над личностью, когда про нас говорят: человек — это такая скотина, что его никаким учением не проймешь.
Ужасное недоразумение: машины становятся все лучше, а человек все хуже. Ну, не то чтобы хуже, а проще, как-то недостовернее и скучней.
Достоверный человек жил в позапрошлом столетии, при спермацетовых свечах, печном отоплении, конной тяге, когда еще устраивали музыкальные утренники для детей и взрослых, дамы носили муфты, подлецов урезонивали на шести шагах, либералы препирались с правительством и молодецкой походкой всходили на эшафот. И в прошлом, ХХ веке, еще водился достоверный человек, когда уже трамваи ходили, самолеты летали, радио говорило, миллионы людей свято верили в социалистический способ производства и распределение по труду.
Что интересно: ни тогда, ни прежде железные дороги отнюдь не входили в противоречие с подвижным контрапунктом строгого письма, который выдумал композитор Танеев, а электрическое освещение — с общественно-экономическими иллюзиями, и множество просвещенных людей придерживались того мнения, что научно-технический прогресс мало-помалу избавит род людской от тягостных забот о хлебе насущном и освобожденный человек, наконец, пресуществит свою природную склонность к прекрасному в идеальные государственные учреждения, небывалые произведения искусства, новые, высокие этические нормы и другие радостные дела.
Не тут-то было; наука и техника дошли уже до того, что не сегодня-завтра можно будет сложить живого человека из отдельных атомов, а после разобрать его на донорские органы про запас, а вот о новой, высокой этике, кажется, не слыхать. То есть на поверку оказалось, что человек сытый, одетый-обутый, занятый на работе только восемь часов в сутки, меньше всего расположен выдумывать идеальные государственные учреждения, влекомый природной склонностью к прекрасному, а тянет его к телевизору, этому рассаднику всяческой дури, на дискотеку, пивка попить, как-нибудь набезобразничать от скуки, потому что шестнадцать часов досуга простому человеку не перенесть. Ведь это шутка сказать, американцы на Луну слетали, а каждый второй гражданин Соединенных Штатов не понимает того, что в газетах пишут; Леонардо да Винчи еще когда изобрел подводную лодку, а вечный Рим — самый воровской город в Европе; наша Россия, неисчерпаемый источник художественных галлюцинаций, до того осатанела, что у нас за колючей проволокой остывает один человек из ста; в Лондоне, цитадели научной мысли, попрошаек больше, чем сизарей.
Сдается, что наука существует сама по себе и, главное, для себя, что ее источник — более или менее праздное любопытство, необоримое, как стихия, которое может куда угодно завести и которое одинаково довлеет и нашим бабушкам, дежурящим на лавочках у подъездов, и физикам-теоретикам, мудрующим над тайнами вещества. Сдается, что техника, плавно вытекающая из науки, напрямую занимается растлением человека, поскольку она стремится усладить его физическое бытие и постепенно высвобождает первобытные инстинкты для свершений по преимуществу неблаговидных, а то и непосредственно работает над средствами уничтожения всего сущего на земле.
Бессмысленное это дело, наука, — вот какой получается парадокс. Вон Иммануил Кант при сальных свечах писал, и ничего, убедительно писал, Гераклит лечился навозом и прожил счастливую жизнь задолго до изобретения пенициллина, наш Карамзин добирался до Парижа в рессорном экипаже и в результате целую путеводительную книгу написал, а нынешний Ваня Сидоров, который благоговеет перед наукой и лечится химикатами, домчится до столицы мира за четыре часа с минутами и чувствует себя избранником небес, поскольку-де ему выпало родиться в эпоху электронной бомбы и ацетилсалициловой кислоты. Между тем настоящим избранником будет тот, кому повезет родиться в эпоху всеобщего духовного благоденствия, если, конечно, она придет.
Все-таки наивен человек, до смешного наивен по той причине, что ему невдомек: писать письма куда интереснее, чем трепаться по телефону, «барские» дрова слаще центрального отопления, «тише едешь, дальше будешь», Иммануил Кант неизмеримо содержательнее телевизора, а теория относительности не сделала ни одного босяка ни счастливее, ни мудрей. Разумеется, ничего не поделаешь с извечным стремлением человека к познанию мира (оно же праздное любопытство), но, с другой стороны, разумно ли это: тратить неисчислимые богатства, отнятые у бедняков, на создание грозного, всеиспепеляющего оружия, которое даже невозможно употребить?
Со времен Томаса Мора, написавшего знаменитый роман «Утопия», то есть вот уже пятьсот лет, думающие люди с обостренным чувством справедливости никак не отстанут от коммунистической идеи, которая зиждется на том несовершеннолетнем убеждении, будто все зло мира идет от частной собственности на средства производства, и жизнь станет прекрасным сном, ежели эту собственность как-нибудь упразднить.
А впрочем, стойкие коммунистические настроения делают честь роду человеческому, поскольку люди и пьяницы, и воевать они горазды, и не любят, когда что-то плохо лежит, но вместе с тем человек-то, оказывается, романтик, если ему лишней пары галош не надо, а подавай всемирную республику радости и необременительного труда. Конечно, на все шесть миллиардов прямоходящих это правило не распространяется, но ведь не то дорого, чего много, как грязи, а то дорого, что редкостно, как вольфрам.
В том-то и штука, что развитой человек — по преимуществу романтик, мечтатель (по крайней мере, у нас в России), который неохотно соображается с реалиями времени, особенностями места, природой вещей и практикой бытия. Он следующим манером рассуждает: раз я такой положительный, то и прочие сто миллионов моих сограждан способны работать на общество за прочную пайку и с полной отдачей сил; нужно только прежде вырезать работодателей как класс, поделить по справедливости все, что делится, дать улицам и площадям новые названия, запретить проклятые запятые, и тогда все сто миллионов народу будут жить равномерно в радости, необидной бедности и любви.
Да вот беда: романтики до чтения не большие охотники, а то их быстро привели бы в чувство известные строки нашего Василия Слепцова: «Социализм может быть только у того народа, где дороги обсажены вишнями и вишни бывают целы». Неудивительно, что мечтаниям Бакунина и Герцена, Чернышевского и Ульянова-Ленина, миллионов романтически настроенных интеллигентов и разночинцев сбыться не довелось. Ну разве действительно работодателей вырезали как класс, а так — запятые не отменили, улицам и площадям в конце концов вернули прежние названия, пашни и фабрики, в общем, делились, но их прибрал к рукам монстр, который действовал под псевдонимом Государство, если два раза в году и радовался народ, то предварительно заложив, как говорится, за воротник. Но главное, соотечественникам не понравилось горбатиться за прочную пайку, и они восемьдесят лет махали молотками так… для отвода глаз.
К самой идее претензий нет, почему многие даже и порядочные люди до сих пор лелеют свою коммунистическую мечту, но, видимо, реалии времени, особенности места, природа вещей и практика бытия оказались таковы, что любая социальная греза, хотя бы и самой гуманистической окраски, была обречена воплотиться во что-нибудь совсем уж фантастическое и безобразное, вроде «диктатуры пролетариата», которую олицетворяет один-единственный людоед. Допустим, в Англии, где разнорабочие имели какую-никакую собственность и по утрам баловались газетами, идея Томаса Мора могла бы обрести иные воплощения, поскольку народ там живет все-таки положительный, утопические романы не читающий и не озорник, который со времен войны Алой и Белой розы превыше всего ставит свежеиспеченную булку и нелатаные штаны. Но если человека не кормить и регулярно таскать его на конюшню, то он неизбежно кончит «диктатурой пролетариата» в отечественной редакции, начитавшись утопических романов, а именно сумой, тюрьмой, каторжными трудами на военно-промышленный комплекс и балладами про светлую пятницу, которая обязательно настанет после проклятого четверга.
Иначе и не могло быть в России, на родине каши из топора. Коли матрос Железняк мечтал разогнать английский парламент, коли несколько десятков отъявленных идеалистов, считавших себя материалистами по причине неоконченного среднего образования, смогли в две недели покорить огромную страну, коли потом миллионы и миллионы людей обуял марксизм, причем безотчетно, как мания преследования, коли жизнь человеческая от Владимира Святого стоит в стране две копейки медью, коли принять в расчет иные-прочие сугубо национальные обстоятельства, то неизбежно придешь к убеждению, что «диктатура пролетариата» — это совершенно «по Сеньке шапка», поскольку таковский народ нужно, конечно, накормить, оприютить, как-то одеть-обуть, научить грамоте, обратить в коммунистическую религию, сплотить в единое целое ввиду вторжения иноземцев, но прежде всего таковский народ надо застращать и держать в узде. Оттого и социализм у нас получился диковинный — очень некрасивый, жестокий, бедный, сирый, неубедительный, какой-то отрицательно неземной.
Идея, собственно, ни при чем, Томас Мор был истинный провидец, и социализм, полный и бескомпромиссный, обязательно настанет, но не скоро и не у нас.
Беспримерный подъем русской культуры в ХIХ столетии, какого, пожалуй, не переживал ни один народ на всем белом свете, в частности, объясняется тем, что у нас тогда только-только складывался хищнический, дикий, бесчеловечный — словом, крайне несимпатичный капитализм. Во всем цивилизованном мире, где рыночное хозяйство остепенилось, люди давно делом занимались, а в России еще писали и читали, устраивали домашние спектакли, музицировали в семейном кругу, как будто назло Европе, которую обуял низкий денежный интерес. А всего-то и делов, что мы, как известно, отставали от Запада примерно на триста лет. Нынче, как известно, мы это отставание ликвидировали, и сейчас у нас тоже никто не читает, разве что специалисты и одинокое старичье.
Вот уж действительно «не знаешь, где найдешь, а где потеряешь»; казалось бы, захватывающая идеология наживы во что бы то ни стало должна была отравить сколько-нибудь деятельную и беспринципную часть населения Российской империи, ан вышло наоборот: купечество, конечно, наживалось, фабричные, конечно, работали не покладая рук, однако же дух чистогана пришелся настолько не по нутру субстанционально русскому человеку, который всегда был несколько не от мира сего, что он, вопреки объективному экономическому закону и словно в пику Адаму Смиту, легату сатаны, пристрастился к художествам как средству от действительности, вроде водки и табака. Словно он почувствовал неладное, словно предугадал гибельные превращения будущего и пустился искать спасения в Гоголе и Толстом.
Другое дело, что у нас вообще богатеньких не любят (и даже не из зависти, а по какому-то родовому преданию), и эта антипатия тоже по-своему спасительна, чудотворна, поскольку, во-первых, она отвращает от подлых буржуазных ценностей, а во-вторых, воспитывает исподволь, мало-помалу, хороший вкус. Ведь беда не в том, что капитал эксплуатирует труженика ради извлечения прибавочной стоимости, а в том беда, что капитал, исходя из своей природы, унижает человека до положения участника низкопробных увеселений и усердного едока. Так уж устроено рыночное хозяйство, что оно кругом демократично, то есть зиждется на пошлом простаке и работает на пошлого простака, и вот уже, глядишь, Гарри Поттер помаленьку затмевает Василису Прекрасную, английский идиот под номером 007 — Андрея Болконского, дурацкий мюзикл — оперу, булка с сосиской — кулебяку о четырех углах; а все оттого, что работящий болван — это краеугольный элемент рыночной экономики и столп буржуазного мироустройства, как та же самая прибавочная стоимость и скидки под Рождество.
Что правда, то правда: при всех достоинствах и недостатках современного человека, плюсах и минусах человеческих сообществ капиталистический способ производства остается наиболее эффективным, и, следовательно, работящий болван представляет собой естественный, даже необходимый продукт социально-экономического прогресса, и, следовательно, угасание культуры объективно и неизбежно, как смерть в конце жизненного пути.
Обидно, конечно, но ничего не поделаешь, нужно как-то мириться с тем, что злонамеренные люди обеспечивают низкие цены и товарное изобилие, а доброхоты, как правило, сеют зло; вон медицина уже до того изощрилась в благотворительности, что вдругорядь дарует жизнь заведомым покойникам, хилым и неизлечимо больным, паралитикам, дебилам, критически недоношенным, то есть всячески нежизнеспособному элементу, и в результате мы наблюдаем такое вырождение человечества, которое лет пятьдесят тому назад было трудно вообразить.
Еще и то обидно, что в течение одного столетия власть в России дважды прибирал к рукам Большой хам, — в первом случае это были большевики, во втором тоже негодники из тех, кто был ничем и вдруг стал всем, да еще и насадил свою убогую культуру, которая по сей день строится откровенно неталантливыми людьми, обнимает широкую номенклатуру товаров, наряду с зубной пастой, и потакает низменным наклонностям простака.
Одна надежда: поскольку мы народ странный и у нас все не как у людей, то, может быть, со временем Россия явит миру еще и такую трансцендентность — симбиоз белки и свистка, то есть и капитализм у нас образуется благопристойный, и настоящая культура возродится из ничего.
А ведь было время, когда у нас в России не существовало ни политиков, ни политики, за исключением внешней, а также насчет прекрасного пола, и поэтому крестьяне пьянствовали только по большим праздникам, мастеровые, в общем, вели себя смирно, администраторы администрировали, хотя и приворовывали понемногу, в газетах публиковали приятные новости из провинции, а государь Николай Павлович при каждом удобном случае повторял, что он скорее будет отступать до Китайской стены, нежели допустит у себя республику, сиречь правление жуликов и адвокатов…
Как говорится, не в бровь, а в глаз; политика действительно тогда заваривается в стране, и политики (не путать с администраторами) тогда возникают из небытия, как тараканы вылезают из щелей, если свет выключить, когда дают волю жуликам и адвокатам (последние — это те, кто помогает первым избежать уголовного наказания за очень большую мзду).
Россию было пронесло, и до самого последнего времени республиканские страсти у нас кипели как бы по периферии жизни народной, обочь исторического пути. То столбовое дворянство заявит протест против своих исконных привилегий, то генеральские дети примутся стрелять и резать генералитет, а также употреблять против него бомбы домашнего дела, то недоучившаяся молодежь и местечковое еврейство встанут на борьбу за диктатуру пролетариата в самой крестьянской стране Европы, — и только совсем недавно оказали себя жулик и адвокат.
Особенность нынешней политической жизни в России, причем в полной мере спасительная особенность, состоит в том, что этим озорникам фатально не удается и, видимо, никогда не удастся захватить верховную власть в стране. Это и понятно, потому что они к ней отнюдь не стремятся, а только делают вид, что стремятся, главный же пункт, сверхзадача их кипения на политическом поприще такова: приобрести широкую популярность у русского демоса и через это дело как можно больше наворовать.
Касательно популярности у простонародья — по этой теме вопросов нет; издавна наши Бобчинские-Добчинские только и мечтали о том, чтобы об их существовании узнал государь император, а то ведь действительно сидит человек полжизни в полуподвале, годами точит карандаши, тихо ненавидит начальство, грезит, а тут — рассыпается в прах режим и вдруг появляется возможность заявить о себе во всеуслышание, выкинув что-нибудь совсем уж невозможное, например, сколотив поход гомосексуалистов на Внутреннюю Монголию, чтобы народ в затылках начесался, прежде чем как-то прийти в себя.
Касательно неправедных доходов — по этой теме тоже вопросов нет; если имеется возможность нажить себе капитал благодаря простофилям, разрухе и не ударяя палец о палец, то почему бы и не нажить…
Из этого следует, что вообще политика, как лосось в собственном соку, — институция в себе и занятие во имя себя, не имеющее никакого отношения ни к государственному строительству, ни к производству материальных ценностей, ни к благосостоянию народному, и даже более того: от политиков одна морока, лишняя суета. Ведь и ученый, того не желая, благодетельствует человечеству, и от администратора народу бывает польза, а политики от Адама и Евы не решили ни одной проблемы жизни и общества, они их только создают, а впрочем, этот безобразник — существо относительно безвредное, хотя и противное, точно как таракан.
По-настоящему страшно — это когда закоренелый политик, да еще из бессребреников, волею случая выбивается в администраторы, и сразу жизнь как бы останавливается, замирает, словно предчувствуя Судный день. Адвокат Максимилиан Робеспьер, как только дорвался до власти, тотчас принялся сносить французам головы направо и налево, топить духовенство в реках и вводить разные несерьезные новации, вроде праздника Высшего существа. Адвокат Александр Керенский за полгода развалил огромное государство, которое тысячу лет худо-бедно функционировало до него. Адвокат Владимир Ульянов-Ленин, отродясь не ввернувший ни одной лампочки, упразднил капитализм и затеял строительство вечной социалистической республики, протяженностью как минимум от Берингова пролива до Бискайского залива, но, правда, скоро опомнился, невзлюбил русских, которых вообще знал мало, и вернул России капитализм.
На будущее все-таки хорошо было бы как-то подготовить общественное мнение, гарантированно обезопасить отечество от жуликов и адвокатов, которые могут невзначай прийти к верховной власти, раскассировать хозяйство, раскурочить государственный механизм и даже накликать термоядерную, окончательную беду. Есть несколько примет, по которым загодя узнаешь этих вредителей, например…
Все они большие скромники, простые в общении и непритязательные в быту. Робеспьер снимал комнату у какого-то плотника и на ночь глядя самолично выгуливал двух своих огромных догов, наводя ужас на парижан; Гитлер не пил, не курил, не ел мяса, не интересовался женщинами и очень любил детей; у Ленина был один костюм, он спал на больничной койке и любил цирк.
Или еще такая примета: все жулики и адвокаты, невзначай прибравшие к рукам власть, были собой как-то непостижимо, дьявольски хороши. То есть они могли быть и яйцеголовыми, как Робеспьер, лупоглазыми фанфаронами, как Керенский, мальчикового роста, как Ленин, комичными идиотами с виду, как Гитлер, сухоручками, как Сталин, но в их внешности обязательно было что-то такое, что завораживало простого человека и внушало ему чувство, похожее на любовь. Во всяком случае, русские из долгожителей до сих пор не могут смотреть без умиления на портрет императора Иосифа I, а с немецкими женщинами делалась массовая истерика, когда их вождь выходил в народ.
Одно из самых скандальных заблуждений человечества состоит в том, что для него до сих пор остается непреложной французская фигура речи насчет свободы, равенства и братства, и даже мы исповедуем эти принципы самозабвенно, деятельно, как будто нам больше нечем себя занять.
В действительности никто не знает, почему республика лучше монархии, что такое свобода, чем братство по крови отличается от братства по оружию, и с какой такой стати в систему приоритетов культурного европейца затесалось еще и равенство — в сущности, такая же химера, как философский камень или загробный мир. Ведь ясно же: людей уравнивает одна смерть, что Лейбница, что Джека-потрошителя, что республиканца, что царедворца, и то не вполне, и даже равенства перед законом не может быть, не говоря уже о равенстве возможностей, поскольку пропасть народу никаких законов не признает.
И монархия нисколько не хуже республики хотя бы потому, что она исключает борьбу за власть. Правда, абсолютизм чреват жестокими интригами, противостоянием придворных партий, дворцовыми переворотами и еще опасен в том отношении, что наследник престола может оказаться сумасбродом, шизофреником, серийным убийцей, попросту дураком. Однако же все эти неудобства — ничто по сравнению с теми неизбежными безобразиями, которые вытекают из республиканского образа правления, какой бы материей ни был подбит режим: хоть буржуазно-демократическими ценностями, хоть мечтами про Китеж-град.
Это еще туда-сюда, когда республика существует сама по себе, а народ сам по себе, как в устоявшейся Европе, которая давно оправилась от проделок своих отцов-демократов вроде Кромвеля и Марата, резавших народонаселение почем зря; там у них нынче и голосовать-то никто не ходит, за исключением бездельников и пенсионеров, и редко кто знает, как звать-величать первое лицо государства, и парламентские бдения интересны узкому кругу лиц. То есть людям на дух эта самая демократия не нужна и они живут-поживают в свое удовольствие, а каково нам, бедолагам, сравнительно недавно освоившим понятие «избирательный бюллетень»? Ведь мы еще нетвердо отделяем добро от зла, случайного остолопа принимаем за спасителя отечества, а откровенного стяжателя за посредника между небом и землей, и при этом очень любим голосовать; ведь мы до такой степени неблагополучны, что у нас крысы младенцев едят по дошкольным учреждениям, и в наших условиях какая-нибудь мажоритарная система — это без малого излишество, чуть ли не баловство.
В том-то все и дело, что демократия только тогда по-настоящему власть народа, когда народ понимает, что почем, и ему на дух эта самая демократия не нужна. Слава Создателю, время лечит, и мы, конечно, тоже перестанем остро интересоваться, кто там сидит у нас в Кремле на хозяйстве, но пока то да се, будем держать в уме: демократия в России — это попущение Господне, а республика — не республика вовсе, а диктатура непросвещенного большинства.
Что касается братства, то это точно, что все люди братья при самых миниатюрных разночтениях в генетическом коде, будь ты хоть бушмен, хоть голландец, но вот вопрос, даже и не один: разве между братьями по крови не бывает недоразумений? разве у нас братья по оружию не разобрались в 1918 году по разные стороны баррикад? разве Каин не убил Авеля? — в Книге книг Библии написано, что убил. Стало быть, и братство — пустой звук, в лучшем случае невразумительное пожелание, непонятно зачем адресованное предбудущим временам.
Что касается свободы, то с ней у русского человека отношения тяжелые, даже и чересчур. Даром что рабство у нас отменили сравнительно недавно, и, несмотря на жестокие притеснения со стороны государства, которые практикуются на Руси со времен первых Рюриковичей, — поверить невозможно: мы, может быть, самый свободный народ на свете. Во всяком случае, нигде не родилось столько ересей, как в России (кстати заметить, родине терроризма), морали в нашей земле нет, есть одна нравственность, «закон что дышло, куда повернешь, туда и вышло», то у русака царь-батюшка — свет в окошке, то Емельян Пугачев, и он в зависимости от настроения может пахать, а может и не пахать. Тем не менее прогрессивно настроенная молодежь и примкнувшие к ней дядьки, застрявшие в призывном возрасте, около трехсот лет сражались за демократические свободы, по-настоящему жизни не видели, претерпели неисчислимые муки, включая казнь через повешение, — а, спрашивается, зачем?
Выходит, затем, чтобы каждый дурак получил возможность во весь голос заявить о своем существовании, чтобы записной графоман мог свободно публиковать свои бредни на потеху демосу, уголовник — грабить труженика уже на положении работодателя, политик — морочить головы простакам. Ну зачем свобода слова настоящему писателю, вроде Михаила Афанасьевича Булгакова, который и при людоеде Сталине писал, как хотел, или тверскому земледельцу, который и помимо свободы слова в другой раз завернет такую инвективу, что уши вянут, зачем плотнику из Тамбова свобода союзов и демонстраций, если он вообще любит уединение, полжизни успешно демонстрировал свое отношение к начальству и тридцать лет не может наладить союза с родной женой?
Словом, свобода — это для слабых и порочных, а сильный человек всегда свободен, и ему дополнительные послабления ни к чему. Тем более что настоящая свобода — это не что иное, как неотъемлемое право каждого человека принять сторону добра — наперекор условностям, назло тиранам и времени вопреки.
Издавна считается, что «любовь и деньги правят миром», — это и так, но, с другой стороны, не так.
Деньги, с тех пор как их придумали финикийцы, точно страшная сила, фетиш и предмет вожделения для расслабленных и больных, но такое положение вещей — отнюдь не результат развития нашей цивилизации, а варварский пережиток и чистый срам. Это ли не позор для «человека разумного» на всю галактику Млечный Путь, чтобы жизнью миллиардов людей, судьбами народов и государств руководили бы радужные бумажки, похожие на конфетные фантики, которыми некогда баловалась российская детвора. Тем не менее всегда находились люди, вроде бы давно вышедшие из нежного возраста, хорошо образованные и далеко не дураки, которые всю свою бесценную жизнь посвятили накоплению этих самых радужных бумажек, как будто нет других увлекательных занятий и деньги решают все.
Кое-что деньги действительно решают; например, если вы непрезентабельны с виду, терпеть не можете мыть посуду, боитесь хулиганов, не переносите общественный транспорт, лучшую половину жизни прозябали в коммунальной квартире, вас не любят женщины и нет никаких талантов, выделяющих человека из ряда обыкновенного, то за деньги можно вопиюще элегантно одеться, нанять прислугу, обзавестись телохранителями, купить автомобиль ручной сборки, построить себе дворец из каррарского мрамора, завести гарем писаных красавиц, поджечь через подставных лиц храм Христа Спасителя и прославиться на весь мир.
Это, конечно, много, даже избыточно много, но: и при немереных деньгах друзей больше не бывает, слава выходит обыкновенно скандальная, прислуга ворует, автомобиль ручной сборки не заводится в силу московских зим, могут посадить, народ по соседству только и мечтает, как бы подпустить тебе «красного петуха», женщины все равно не любят, и гарем неизбежно формируется из б… Но главное, деньги — это такой крест, что тебе нет покоя ни днем, ни ночью и неукоснительно точит мысль: вот помрешь невзначай от пули наемного убийцы, и ничего-то после тебя не останется, кроме недвижимости и капитала, которые, как ни крути, с собой в могилу не заберешь.
Таким образом, не то чтобы деньги правят миром, а скорее люди, не совсем вышедшие из нежного возраста, для которых богатство — не инструмент, а компенсация за лишения, перенесенные в молодые годы, и месть матери-природе, не давшей ни таланта, ни красоты.
Что до любви, то и она не правит миром, если только это не взрослая любовь к людям, отечеству, родной культуре и Подателю жизни всему сущему на земле. Любовь же как страсть по отношению к представителю противоположного пола — это все же слишком непостоянно, чтобы править миром, дискретно, ограничено возрастными особенностями, нечто больно уж химическое по своей природе и напрямую зависящее от секреций предстательной железы. Наконец, такая любовь — это неэстетично, даже неприлично, потому что, во-первых, очень мокро, а во-вторых, нужно снимать штаны сначала с подруги, потом с себя.
Нормальный человек сравнительно узок, он что-то может, а чего-то не может, например, он может вывести общую теорию поля, но не может настрочить донос на соседа по этажу.
Кстати заметить, это заблуждение, будто все люди — люди, разве что они бывают добрые, злые и ни богу свечка, ни черту кочерга; в том-то и беда, что водятся между нами еще и некие странные существа, очень похожие на людей, но не люди, а то ли их какой вирус поразил в утробе матери, то ли послеродовое развитие пошло вкривь и вкось, то ли неосмотрительно воспитали на Гарри Потере — в результате эти гуманоиды выдались намного шире нормального человека и, кроме всего прочего, могут свободно изнасиловать и убить.
Похоже, с этой патологией человечеству не справиться никогда. Ведь уже и «Героическая симфония» написана, и радио давно изобрели, а в Москве жить так же страшно, как во времена набегов крымских татар, которые каждое лето являлись под стены Первопрестольной со стороны Каменного моста.
Причина нашей беспомощности перед гуманоидом в человеческом обличье заключается вот в чем: ведь мы-то люди; нами руководит родовая память, навык любви (по крайней мере, уважения) ко всему живому, предания о прекрасном, вычитанные из книжек, мы естественно законопослушны и аномально привержены понятиям о добре. А гуманоидом, в сущности, руководит глубокое поражение второй сигнальной системы, и, следовательно, нормальный человек заметно слабее зла.
Это удивительно, но со времен царя Хаммурапи люди практикуют один-единственный прием противостояния злодейству как общественному бедствию, как стихийной напасти — месть. Практика, понятно, сомнительная, если учесть, что тысячи положительных, серьезных людей сначала отлавливают гуманоида, потом судят этого сукина сына, который никаких законов не признает, сажают в тюрьму, надолго или не так чтобы надолго, в зависимости от характера преступления, а после выпускают на волю, сочтя, что они сделали очень важное дело по защите государства от внутреннего врага. На самом же деле общество, которое притворяется христианским, то есть не приемлющим насилие в ответ на насилие, просто-напросто отомстило злодею за преступление, попутно изобличив свою первобытную, варварскую сущность и вконец озлобив этого самого внутреннего врага.
По-видимому, настоящее противостояние гуманоиду может быть только медикаментозным; например, хорошо было бы мобилизовать лучшие умы современности да изобрести какую-нибудь вакцину, нейтрализующую злую волю, вроде противостолбнячной, и пользовать ею закоренелых преступников до полной адаптации оных к нашим понятиям о добре. На беду, лучшие умы современности заняты вопросами колонизации Марса и происхождением нуклеиновой кислоты.
Вопреки тому устоявшемуся мнению, что воспитание и образование тесно сопряжены, кажется, воспитание — это одна песня, а образование — совсем другая, как «Прощание славянки» и упражнения курского соловья. Ведь бывают же негодяи с двумя высшими образованиями и примерно порядочные люди, едва умеющие писать. Или еще такой нонсенс: не трудно научить ребенка ходить, но служебная собака его все равно догонит, должно обучить его членораздельной речи, но за иные слова можно и пострадать.
Впрочем, в другой раз случается так, что образование действительно способствует воспитанию, например, если выучить историю Третьего рейха, то даже в отношении просвещенных соседей захочется денно и нощно оставаться настороже. Но, с другой стороны, известно, что «во многие знания многая печали», а то услышишь от учителя астрономии весть о бесконечности Вселенной во времени и в пространстве, и сразу станет страшно и как-то противно жить. А какие, спрашивается, добродетели воспитывают в начинающем человеке теория малых чисел? закон Бойля — Мариотта? строение внутренних органов у членистоногих? грамматика португальского языка? Ну разве то самое пресловутое праздное любопытство, которое может простираться слишком уж далеко, вплоть до пункта «где деньги лежат?» или «как выйти замуж за богача?». Может быть, действительно, правы были наши далекие предки, когда утверждали: все, что нужно знать человеку, написано в евангелиях, — а есть ли пролив между Америкой и Евразией, нет ли такого пролива, этим, пусть его, занимается узкий специалист. И то сказать: что мы вообще помним в старости как люди, получившие широкое образование, кроме «не укради» и «не убий»?
Вот что странно: школы воспитания у нашего народа как-то не сложилось, хотя теоретики этого дела были, но зато нигде столько не мудровали над школой в собственном смысле слова, как в России, воссоединившейся с Европой, то есть за последние триста лет. И особенно большевики отличались на этом поприще: то у них вместо классов — группы коллективной ответственности, то вместо общеобразовательных школ — артиллерийские училища, то семилетка, то одиннадцатилетка, то совместное обучение, то раздельное, то платное, то бесплатное, то пятибалльная система, то сарматские уд и хор. Единственно до самой главной реформы не додумались эти басмачи — давным-давно нужно было поделить пятиклассников на «физиков» и «лириков» и учить детей лишь тому, к чему душа лежит, тем более что ребенку с математическими наклонностями совсем не обязательно знать разницу между анапестом и хореем, если только он побочно не метроман. Гармонично, всесторонне развитая молодежь — это, конечно, прекрасно, да время ее прошло; время ее было на исходе еще тогда, когда Барух Спиноза свои линзы полировал и атмосферное давление (как Паскаль, передвигавшийся вверх-вниз своим ходом) измеряли с помощью посошка. Ведь в те времена человечество накопило еще так мало знаний, что не трудно было получить энциклопедическое образование, а нынче ни один литературовед, из здравомыслящих и в годах, ни за что не нарисует бензольное кольцо, хоть ты его за это озолоти.
Что же до воспитания, то собственно воспитание — это такая область, где одна загадка налезает на другую, и ничего толком не разберешь. Например, непонятно, почему так случается, что из двух братьев-близнецов один вор-домушник, другой кандидат наук? откуда в процветающих слоях общества берутся сбрендившие и самоубийцы? с какой стати в монархически настроенных семьях вырастали революционеры, исповедовавшие террор? отчего почти у всех великих людей дети выходят придурки и сорванцы? Наконец, неясно, что такое вообще воспитание и управляем ли процесс превращения человека прямоходящего в человека по всем статьям или сила вещей пускает это дело на самотек?..
Вероятнее всего, что напрасны наши ухищрения, так как сила вещей, вероятнее всего, пускает это дело на самотек. Может быть, все воспитание только в том и заключается, чтобы не мешать расти и крепнуть тому, что в ребенке заложено от Бога и пресуществляется через материнское молоко. Ведь младенец прекрасен в ста случаях из ста, даже если он кусается, — он и собою хорош, и человеколюбив, и абсолютно нравственен, хотя не имеет понятия о морали и мокрые пеленки для него основное зло.
Сдается, что зародыш человечности после развивается в человеке как-то сам по себе, в силу случайно сложившихся обстоятельств: под влиянием чудесной музыки, сказок Пушкина, ласкового родительского слова, в результате общения с животными, из-за чувства физической чистоты. В свою очередь, начало бесчеловечности в человеке может заложить одна-единственная спонтанная оплеуха, а там води его по музеям да филармониям, не води, читай нотации, не читай, — вдруг за одним столом с тобой окажется озлобленный негодяй.
По-видимому, собственно родительское воспитание заканчивается тогда, когда заканчивается материнское молоко. В том-то и беда, оттого-то у нас беспримерно высока подростковая и вообще всяческая преступность, что приютов для младенцев в России немногим меньше, чем питейных заведений, что в родильных домах мамаши теперь оставляют ежегодно на сто тысяч новорожденных больше, и значительная часть населения нашей страны не нюхала материнского молока.
Темно будущее России, и в том смысле, что просвета не видно, и в том смысле, что это самое будущее затруднительно угадать.
Это прямо тайна, почему трудовой народ издревле, еще со времен Аристофана и Праксителя, кормит и поит своих художников (возьмем и это понятие широко). Ну что разнорабочему, положим, Джованни Боккаччо или Федор Достоевский, если он и читать-то не умеет, коли он по рукам и ногам опутан заботами о хлебе насущном и две тысячи лет коснеет в том заблуждении, что все эти фуги, натюрморты, мизансцены, батманы, сонеты и повести суть барские затеи, которыми от безделья тешится разная сволота…
Словом, это довольно странно, что тем не менее работник худо-бедно кормит художника, и конца этой традиции не видать. Стало быть, тут что-то не так, какая-то очередная трансцендентность просматривается в их отношениях, намекающая на Промысел, на участие Высших Сил. Ведь это по-своему чудо, deus ex machina, что даже в наше сквалыжное время художества таки не отменили за ненадобностью, как гужевой транспорт, и писатель с живописцем еще как-то дышат, хотя бы и через раз.
Хочется думать, что общество догадывается, чует, шестым чувством доходит: без художественной культуры оно ущербно и не в состоянии полноценно существовать. Такая проницательность, конечно, умиляет, но в действительности дело обстоит куда серьезней: без художественной культуры, наработанной поколениями безумцев, которые молотка в руках не держали, общество вообще не может существовать.
Человек и завелся-то на Земле прежде всего как художник, именно что «по образу и подобию» Главного Художника, нагородившего умышленно прекрасные миры, и, едва поднявшись с четверенек, стал раскрашивать все, что под руку подвернется, строить капища, что-то такое наигрывать на дудочке и соединять в предания разные пронзительные слова. Как раз сонм художеств, от палочки, раскрашенной в «райские» цвета, до «Героической симфонии» — это, собственно, и есть человек, самая его суть, а не две руки, две ноги плюс бесшабашная голова.
Разумеется, хлеб растить надо, и хитроумные машины строить надо, но если из поколения в поколение только и делать, что плотно закусывать, полдня закручивать гайки, а полдня таращиться в телевизор, то деградация неизбежна и (благородная седина против бутылки пива) мы в конце концов непременно столкнемся с теми ужасающими результатами, которые уже получили или получим того гляди. Если дело и дальше так пойдет, то впереди у нас младенцы, страдающие алкоголизмом, необучаемые школьники, небоеспособное воинство, пораженное рахитом и слабоумием, вконец обленившиеся работники и, что самое страшное, — миллионы бездомных подростков, которые походя зарежут за кошелек.
А ведь к этому-то и идет. Еще совсем недавно, еще тогдашнее старичье не все вымерло, — в России водились чудаки-идеалисты, на вернисажах было не протолкнуться, поэты собирали громадные аудитории, и нам было о чем друг с другом поговорить. Главное — повально читал народ в связи с неполной ангажированностью на производстве и поскольку ему было особенно нечем себя занять. Но вот мы ликвидировали вековое отставание от Европы, и все-то у нас стало как у людей: застольных песен больше не поют, доподлинно не известно, как зовут соседа за стеной, и все настолько ангажированы на производстве, что дети по-русски не говорят. А главное — никто ничего не читает, а если и читает, то гнусную ерунду.
Правду сказать, и в лучшие времена картину портили неустоявшиеся литературные вкусы и превратные читательские симпатии, которые по кончине Виссариона Белинского было уже некому направлять. Так, Боборыкин у простаков был энциклопедист русской жизни, Чернышевский — предвестник эстетики и этики будущего, Потапенко — первый беллетрист восточного полушария, Максим Горький — властитель дум.
Что до Максима Горького: хороший был человек, но опыт его литературной деятельности доказывает, что особенного дарования-то и не нужно, что можно сравнительно просто сделаться писателем с мировым именем, если до одури начитаться, то есть одолеть такую пропасть хороших и плохих книг, что сам собой сложится алгоритм писательского труда. При этом следует презирать поклонников, носить немыслимую шляпу, постоянно выдумывать изыски вроде «море смеялось», за которые по-хорошему полагается нагоняй, жить за границей, сочувствовать радикалам, жениться на примадонне и до скончания дней настаивать на происхождении из простых.
А вообще писателей мало, очень мало, потому что это — редчайшая природная аномалия, и во все времена они были наперечет. Тем более жаль тех простодушных сочинителей, которые полагают, что написать книгу может каждый дурак, и, таким образом, ставят себя в неловкое положение, но тем ловчее положение квалифицированного читателя, потому что ему остается прочитать и много раз перечитать всего-навсего с полсотни великих книг. Но вот как быть с теми, кто ничего не сочиняет и ничего не читает, кроме объявлений, расклеенных на столбах, ведь это получается — жизнь коту под хвост, поскольку нельзя по-человечески жить, не зная, что нужно время от времени сражаться с ветряными мельницами, что «в человеке все должно быть прекрасно», что любовь — это как солнечный удар и что не чем иным, как «красотою спасется мир».
Вот какое дело: без хитроумных машин люди, в общем-то, могут обойтись (по крайней мере, они как-то справлялись с жизнью и до того, как изобрели двигатель внутреннего сгорания), и конная тяга была не помеха нормальному существованию, когда сумерничали при свечах, полуночники безбоязненно разгуливали по ночной Москве, Гоголь изнывал в чужом доме у Никитских ворот, на выставки передвижников публика ломилась, как много позже за тюлем для занавесок, и никто не знал борца за народную свободу Чайковского, а композитора Чайковского знали все. Из этого следует, что гайки закручивать, налаживать межпланетные сообщения, гнать по проводам электричество в утешение любителям «голубого экрана» суть занятия более или менее факультативные, а вот литература — поколениями проверенное средство от действительности, а вот художественную культуру строить — это выходит главней всего. Если крутить гайки можно научить енотовидную собаку, то, видимо, нет на свете важнее дела, чем воспитание человечности через приращение красоты. Скорее всего, ни один бывший хорошист не стал счастливее от того, что некогда вызубрил Периодическую таблицу химических элементов, и, возможно, множество обыкновенных людей поневоле, волшебным образом сделались проникновеннее и любовней по той причине, что когда-то им в руки попался томик Чехова, а там:
«Я уже начинаю забывать про дом с мезонином, и лишь изредка, когда пишу или читаю, вдруг ни с того ни с сего припомнится мне то зеленый огонь в окне, то звук моих шагов, раздававшихся в поле ночью, когда я, влюбленный, возвращался домой и потирал руки от холода. А еще реже, в минуты, когда меня томит одиночество и мне грустно, я вспоминаю смутно, и мало-помалу мне почему-то начинает казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут и что мы встретимся.
Мисюсь, где ты?»
2009
Мой отец был форменный хулиган. Не так, как английский лорд, давший свое имя этой системе поведения, и не так, как наша шпана, ни в чем не знающая удержу, а какой-то он был необыкновенный, привлекательный хулиган.
Мы, русские из простых, не имеем этой манеры — отслеживать деяния своих предков, и даже неуверенно их знаем по именам; дед был точно Иван Тарасович, а уже прадед… Тарас да Тарас, и как его звали по отчеству, не знает сейчас никто. Тем более неизвестно, что это были за люди обликом и повадками, и чего замечательного они понаделали за отпущенный им, вероятно, очень недолгий срок. Известно, что дед был вроде бы проводником в бригаде поезда Москва—Киев, а прадед Тарас утонул в чане с водкой, так как работал на винокуренном заводе и, может быть, грешил по части сорокаградусной, что вообще в характере славянина и особенно русака.
Отец же был форменный хулиган.
Насколько мне известно, мальчиком он убежал из дома, не поладив с отчимом, скитался по южной России, работал в бродячем цирке акробатом, и как-то так получилось, что восемнадцатилетним юношей он придумал и построил самый маленький в мире летательный аппарат, который потом демонстрировал перед очами самого Джугашвили-Сталина на Тушинском авиационном параде, и с тех пор только тем и занимался, что придумывал и летал.
В положенном возрасте отца призвали в армию, он попал на Дальний Восток в бомбардировочную авиацию, и вскоре его посадили за один экстравагантный поступок, именно: он сделал петлю Нестерова на тяжелом бомбардировщике ТБ-3, вздумав, по всей видимости, показать исключительные возможности этой машины и непревзойденные качества сталинских соколов, хотя не исключено, что он отчаялся на этот эксперимент из обыкновенного озорства. Как бы там ни было, сей экстравагантный поступок сочли за попытку вредительства в военно-воздушных силах и отцу определили солидный срок.
Но сидел он недолго, так как вскоре началась Великая Отечественная война. В сорок третьем году его послали на фронт, опять же в бомбардировочную авиацию, но на всякий случай (чтобы он опять чего-нибудь не выкинул) посадили на фанерный ночной бомбовоз ПО-2.
На этом самом бомбовозе отца сбили над Польшей, единственной страной в мире, как он потом говорил, где его фамилия не вызывала вопросов, как в России не вызывает вопросов фамилия Иванов. Несмотря на значительные повреждения, отец кое-как посадил машину на поле, при этом потеряв второго пилота, сам обгорел, половины зубов недосчитался, но бодро выбрался из кабины в обнимку с нашим замечательным ППШ. И надо же было такому случиться, чтобы это оказалось летное поле, именно запасной немецкий аэродром. Как говорится, недолго думая, он вот что придумал: забрался в первый попавшийся самолет, записанный за Люфтваффе, и улетел. Поскольку по нашу сторону фронта выяснилось, что немецкий самолет оказался последней моделью Мессершмидта, неизвестной даже разведке, отца представили к какой-то выдающейся боевой награде, но из-за подмоченной биографии он получил только Красную Звезду и трофейный аккордеон.
Уже после того как был взят Берлин и фельдмаршал Кейтель подписал безоговорочную капитуляцию, отец самовольно исправил эту несправедливость и вывез из Германии два «хорьха» (один ездить, другой на запчасти), радиоприемник «Телефункен», огромный персидский ковер, мраморных орлов парой, реквизированных непосредственно из здания Рейхсканцелярии, золотые швейцарские часы «Лонжин», которые потом у меня украли в раздевалке бассейна «Москва», генеральскую «блюхеровскую» саблю и патефон. Живо себе представляю, как он возвращается победителем домой через Восточную Германию, Польшу, Белоруссию и наши западные области, таща за собой на тросе запасной «хорьх», и поет во все горло что-нибудь лирическое, скажем: «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат…» — за рулем он всегда пел, если только не матерился на милиционеров и лихачей. Лично тому свидетель: когда отец уже сменил «хорьх» на «бьюик», сначала подаренный президентом Рузвельтом знаменитому авиатору Байдукову, а потом купленный отцом за бешеные деньги, и мы просто так катались по Москве, он всегда пел (чаще всего почему-то «Аист, здравствуй, аист, Мы наконец тебя дождались…»), если, конечно, не матерился на милиционеров и лихачей.
После войны отец одно время работал в городе Чкаловске под Москвой летчиком-испытателем, но его, что называется, попросили за какую-то историю, не имеющую отношения к профессии, может быть, он у кого-то увел жену. Потом он попал в первый отряд космонавтов и его опять же попросили, не исключено, что за молодечество того же свойства, — вообще отец был большим специалистом по женской части и много через эту манию пострадал.
Что-то во временном промежутке между Чкаловском и отрядом космонавтов в нашем доме появилась немецкая овчарка по кличке Джек. Этого пса подарил отцу приятель, капитан авиации, переводчик и германист, который нашел его среди берлинских развалин примерно двухгодовалым, и посему воспитанным на немецкой речи и своде собачьих норм. Джек не понимал никаких наших команд или делал вид, что не понимал, совершал свои отправления всегда в одном и том же месте в нашем дворе, за дровяными сараями, смотрел хмуро, нехотя вострил уши, но стоило капитану-германисту в подпитии завести что-нибудь из стихов Гейне, как Джек принимался протяжно выть. Так вот, то ли отец явил чудеса дрессуры, то ли московский воздух в конце концов так подействовал на собаку (скорее всего, отец явил чудеса дрессуры), но Джек в скором времени так развинтился, можно сказать, обрусел, что ходил где попало и, когда меня ставили в угол за какую-нибудь провинность, потихоньку таскал мне печенье «Пионерское» либо что-нибудь из конфет.
Долго ли, коротко ли, мои родители разошлись, и отец целую вечность мыкался по Москве; то он снимал комнату на Петровке, то жил у кого-нибудь из своих пассий, то существовал вообще неизвестно где. В эти годы мы с ним виделись редко, и он по преимуществу таскал меня по своим знакомым из артистической среды (тогда была такая мода на проникновение летчиков в артистическую среду): к актеру Тутышкину, сыгравшему одну из главных ролей в кинофильме «Волга-Волга», к племяннице второго человека в государстве, непомерно крупной женщине, говорившей басом, к известному композитору из серьезных, который поразил меня тем, что посреди бела дня лакал шампанское и коньяк.
Наконец, мой отец обосновался на Песчаной площади, среди гаражей, в домике на колесах, похожем на почтовый вагон, который придумал сам. Тут он прожил лет десять, главным образом сочиняя летающее крыло, способное поднять танковую роту и до батальона пехоты, а затем перебрался в Подмосковье, на берега Икшинского водохранилища, где тогда обитали многие знаменитости, как-то: офтальмолог Федоров, первые космонавты, один выдающийся каскадер и великие лицедеи — Смоктуновский, Жженов, Демидова и Любшин. Что-то отца всю жизнь тянуло на знаменитостей, такая у него была слабость, впрочем, простительная для человека его достоинств, включая способность сделать своими руками все — от турбогенератора до кухонного ножа. Да и общался он со своими знаменитостями на равных, даром что они считали его не больше как чудаком.
И не без оснований: он построил первый в природе дом из бутылок, которые мешками собирал в местах коллективных пьянок (кругом было множество так называемых зон отдыха, туристических баз и пансионатов); дом получился полувигвамом, метров в пятьдесят высотой, причем фасад представлял собой что-то вроде огромного витража, изображавшего буревестника над пенящимся морем, который зажигался по вечерам, привлекая толпы разного рода любопытствующих, кому по вечерам было нечем себя занять.
Отец дважды, как тогда выражались, клал партийный билет на стол в знак несогласия с линией КПСС, хотя был забубенным коммунистом, но, видимо, именно по этой причине он свой билет и клал.
Отец вечно придумывал и строил собственноручно причудливые летательные аппараты, которые к тому же еще и плавали, и ездили по дорогам, и только что их нельзя было использовать в качестве швейной машинки, но по преимуществу все же летали, из-за чего у родителя были постоянные трения с ПВО. Он между делом написал две книги о воздухоплавании и любил возжаться с парнями, больными самолетостроением, которые держали девушек решительно на потом. Уже сильно пожилым человеком, с дыркой вместо горла, он водил меня похмеляться к одному знаменитому космонавту и в два приема перемахивал через высоченный забор из керамзитного кирпича. В свой смертный час он грозил кулаком главному онкологу ВВС.
Как говорится, к чему сей сон? К тому, что мы, сдается, обречены на одичание, если только нас в очередной раз не выручит русский Бог. К тому, что в чужих краях даже палачи знают свой род до седьмого колена, как французские Суасоны, и поэтому там не надо воспитывать в каждом новом поколении гражданские качества и приверженность к созидательному труду.
А у нас — надо, даром что эта педагогика проходит в одном случае из пяти, поскольку у нас каждое новое поколение русаков начинает жить с белого листа, заново, точно до них не было никого — ни декабристов, ни славянофилов, ни каналармейцев, ни победителей над германским монстром, словно Адама с Евой — и тех не было никогда; у нас последнее поколение даже не знает, как пользоваться парковыми скамейками, и обыкновенно устраивается на спинках, видимо, полагая, что сидения изобрели для ног и пивных бутылок — то есть мы именно обречены на одичание, если только нас в очередной раз не выручит русский Бог. Ведь мы научаемся прямохождению потому, что нас родители наставляют на этот противоестественный способ передвижения, и без них мы ползали бы на четвереньках, как все прочие дыхания на земле.
Между тем наш народ существует в этом мире не сто лет и даже не тысячу, и русские государи сочиняли душеспасительные проповеди, когда подписывались крестиками английские короли. Вилкой мы, правда, начали пользоваться сравнительно поздно, но наши далекие предки первыми в Европе прибегли к нижнему белью, много раньше норманнов приняли христианскую этику, задолго до Лиги наций выдумали коллективную безопасность и лет за сто до ирландцев и немцев ударились в политический терроризм. Наши пращуры стрелялись на двенадцати шагах из-за разногласий по основному вопросу философии (французы на тридцати и по причинам больше любовного характера), они резали высших государственных чиновников за неприятие трудов князя Кропоткина, Рюриковича и основателя анархизма, ничтоже сумняшеся шли в Сибирь за умозрительные идеалы и любили подпустить своим олигархам «красного петуха». Они не употребляли черных слов при женщинах и детях, умели на практике исповедовать евангельские ценности и никогда не крали у товарища по беде, если считать вообще бедой жизненный путь всякого работящего русака. Наконец, кто как не мы, единственный народ на всем нашем древнем континенте, сумели привести в чувство двух навуходоносоров — Бонапарта с Гитлером, в то время как перед ними спасовали многие прочие высококультурные племена…
То есть нынешние двадцатилетние-тридцатилетние отнюдь не первые люди на земле, и до них кое-что было совершено усилиями наших предков, именно из того, что у добрых народов передается из поколения в поколение наравне с навыком прямохождения и приверженностью к созидательному труду. Да вот беда, даже две беды: во-первых, наш российский Маугли новейшего образца никогда не узнает о славных деяниях своих пращуров, потому что неоткуда узнать, а во-вторых, — поздно, поезд, как говорится, ушел, потому что столетие беспамятства — это уже, представляется, чересчур.
Вообще именно на этот случай и существует литература, чтобы надежно консервировать и передавать дальше основные сведения о человеке разумном как существе богоугодном и аномального происхождения, на тот случай если предвидится новое обледенение планеты, или всемирный потоп, или очередное средневековье, или повальная амнезия, или столкновение с гигантским астероидом, или мор. Да вот беда, даже две беды: во-первых, литература давно не занимается человеком разумным, богоугодным и аномального происхождения, поскольку она вынужденно ориентирована на невежу и дурака, а во-вторых, и эту-то литературу никто не читает, если не брать в расчет более или менее праздных домохозяек, поскольку некогда да и неинтересно, а интересно лишнюю копейку зашибить, пивка с товарищами отведать, телевизор посмотреть, особенно если комиков показывают, в какую-нибудь стрелялку поиграть с сыном, а тут — здравствуйте, я ваша тетя:
«Летний вечер тихо тает и переходит в ночь, в теплом воздухе пахнет резедой и липой; а на окне, опершись на выпрямленную руку и склонив голову к плечу, сидит девушка — и безмолвно и пристально смотрит на небо, как бы выжидая появления первых звезд…»
А ведь это не просто слова, взятые из Тургенева наугад, это в своем роде зов предков, которые тщатся нас образумить из своих могил и, в частности, передать по наследству ту величайшую из истин, что, дескать, есть такое психическое расстройство, называется — человек. Например, резонно и выгодно было бы съесть соседку по лестничной площадке и, таким образом, сэкономить на продовольственной корзине, а он, представьте себе, — не ест. Например, разумно было бы основать политическую партию из видов личного обогащения, а он вместо этого пьет горькую и звезды считает по вечерам…
Сейчас эта истина представляется тем более спасительной, что человек по преимуществу выступает в роли агрегата по переработке белков, жиров и углеводов, кучера при собственном выезде, если он набрал денег на автомобиль, винтика в государственном механизме, приспособления для носки головных уборов, обуви и пальто. Но ведь коли и дальше так дело пойдет, то — пиши пропало, то, по крайней мере, наваливается горькое подозрение, что Господень эксперимент явно не удался и будет свернут в ближайшем будущем, ибо вряд ли когда человек был так неблагонадежен и до такой степени не соответствовал бы образу и подобию, как в наши зловредные времена.
История дает множество примеров такому повороту событий, правда, не всеобъемлющего характера, а все больше проходясь по отдельным этносам и корпорациям сорванцов; где они теперь, финикийцы, потомки неутомимых изобретателей всего, от букв до денег? где шумеры, родоначальники литературы? где древние греки, наследники утонченной философской мысли? где, наконец, марксисты, упростившие мир до невозможности в нем разумно существовать? Нету их, словно бы и не было никогда.
Так надо полагать, что наших предков серьезно волновала сия гибельная перспектива, и они прямо горели на работе по усугублению человечного в человеке, по нагнетанию того благородного беспокойства, которое возбуждает, в частности, русская литература и которое составляет константу этому самому психическому расстройству под названием — человек. Точно они чувствовали, что нация выдыхается и вот-вот выдохнется совсем, и, видимо, оттого наша изящная словесность была так богата и глубока. Пушкин просто взял и обворожил, Тургенев все выводил прекрасных девушек, бредивших возвышенными идеалами, Толстой реформировал христианство, рассчитывая найти в новой ереси выход из тупика, Чехов настаивал на том, что-де в человеке все должно быть прекрасно — и душа и одежда, и лицо и мысли, Достоевский вообще чудеса творил; и все как один (даже барон Брамбеус, даже пьяница Решетников из мещан) прочно стояли на той милой гипотезе, что мир принадлежит идеалистам и чудакам. Дальше всех пошел Гоголь, провозгласивший, что в ХХI веке все русские люди будут совершенны, как Пушкин, а между тем деревенская ребятня, еще недавно махавшая вслед проезжающим поездам, теперь швыряет в окошки камни, и бывшие влюбленные, ночи напролет гулявшие по Москве, теперь опасаются высунуть нос с наступлением темноты.
Да вот в республике Новая Гвинея вообще никакой литературы нет, однако же там отлично знают, что нужно слушаться старших, что есть человеческое мясо не годится и что «без труда не вытащишь рыбку из пруда». Может быть, и в России, если бы у нас работала родовая память, не понадобилось бы никакой литературы, а было бы довольно изустным путем передавать из поколения в поколение основные понятия о добре и зле, о фундаментальных правилах общежития на земле и способах поддержания человечного в человеке, а то у нас отцы полагают, что воровать — последнее дело, а дети считают, что и жить-то невозможно, если не воровать.
Недаром оригинальный мыслитель Николай Федоров, библиотекарь Румянцевского музея, невысоко ставил усилия титанов нашей литературы и, со своей стороны, выдвинул такую оглушительную идею: воскресить во плоти всех мертвецов, когда-либо существовавших на нашей планете в качестве живых людей, а затем молекулярно рассеявшихся в природе, и, таким образом, восстановить нравственную связь будущего с минувшим, которая не даст человечеству забыться и сбрендить с назначенного пути. При всей фантастичности этой инициативы, в ней было немало дельного и со временем исполнимого, но над самим Федоровым жестоко посмеялась наша неискоренимая российская действительность: именно его останки, погребенные на кладбище Скорбященского монастыря, некогда существовавшего в Москве, на теперешней Новослободской улице, огольцы-потомки закатали под спортивную площадку, и где искать могилку выдающегося мыслителя, не скажет уже никто.
Много времени прошло с тех пор, когда выйти из дома без головного убора было так же неудобно, как без штанов, но по-прежнему настойчиво звучит зов предков насчет нравственной связи будущего с минувшим, правда, больше похожий на глас вопиющего в пустыне, потому что огольцу-потомку нынче не до того. Нынче действительность гнет сироту в дугу, так что из всех проклятых русских вопросов его мучает только один вопрос — где денег взять, а тут еще целая метакультура, которая строится по указке буржуазии, кующей кадры, то есть воспитывающей охрану, управленца и девушку по вызову, утверждает: человек такая же сволочь, как землеройка, и поэтому нечего кобениться, а нужно потреблять калории и копать, потреблять калории и копать.
Все может быть, и наше дело, похоже, гиблое, но вот какая штука: если только сообщить завзятому карманнику, что его отец был ненормальный и как-то пожертвовал месячную зарплату на развитие здравоохранения в республике Никарагуа, и дед был ненормальный, потому что он писал стихи в заводскую газету, и прадед был ненормальный тип, мечтавший «землю в Гренаде крестьянам отдать», то карманник точно призадумается — а не бросить ли, в самом деле, это вредное мастерство?
2007
Самое загадочное в истории человечества — это то, что, собственно, человечество не претерпевает особенных перемен. И при Александре Македонском, и в годы крестовых походов, и в эпоху Просвещения, и в наше больное время, то есть испокон веков, люди делились на подвижников, сумасшедших, тягловый элемент, бонвиванов и подлецов. Разве что при Александре Македонском, по неведомым нам причинам, могло народиться несколько больше подвижников, а в эпоху Просвещения — подлецов.
Разумеется, эти мелкие количественные сдвиги суть ничто перед стойкостью качеств личности, неколебимой что в исторической ретроспективе, что в исторической перспективе, и если действительно наблюдается некоторый прогресс человечного в человеке, то, пожалуй, лишь по части щепетильности, в смысле усугубления, роста этой самой щепетильности, которую выдумал наш Владимир Игнатьевич Лукин, третьестепенный прозаик и публицист. Скажем, языки государственным преступникам больше не режут, потому что это несообразно духу гражданских прав, но если потехи ради объявить в газетах о публичном четвертовании на Красной площади головки бывшего РАО «ЕЭС России», то милицейские кордоны нужно будет устраивать уже по Третьему транспортному кольцу. Это правда, что, по замечанию Пушкина, русский человек ленив и нелюбопытен, и тем не менее миллионы москвичей и гостей столицы ни за что не пропустят столь экзотическое зрелище, хотя каждому понятно, что в эпоху освоения космического пространства такие крайности — это все же как-то неудобно, слишком, экстраординарно, словом — нехорошо.
Когда Гоголь, сидючи в Риме, сочинял похождения коллежского советника Павла Ивановича Чичикова, трудно было вообразить, что около ста пятидесяти лет спустя в России будут здравствовать как ни в чем не бывало и господин Манилов, и придурковатая Коробочка, и смешной хулиган Ноздрев. Но самым невероятным фортелем истории Николаю Васильевичу наверняка показался бы вот какой: что сто пятьдесят лет спустя после трогательного объяснения с князем из второго тома «Мертвых душ» опять себя окажет чисто русский феномен Чичикова, то есть тип симпатичного жулика, расчетливого пройдохи, впрочем, патриотически настроенного и не без души, который умеет делать деньги из ничего.
В отличие от Чичикова, точно имевшего пострадать, а пожалуй, на время и сгинуть в результате Великой Октябрьской социалистической революции 1917 года, господин Манилов, придурковатая Коробочка, смешной хулиган Ноздрев… ну и так далее никуда, в сущности, не девались, а жили себе поживали, кое-как эволюционируя сообразно времени, месту и линии большинства. То, может быть, они бытовали в качестве славянофила, суфражистки и террориста из нестойких, то под видом радетеля мировой революции, слушательницы Профакадемии и председателя губчека из романтиков вроде Якова Блюмкина, который по теоретическим соображениям, а может быть, из озорства чуть было не расстроил нам Брестский мир. Манилов сто пятьдесят лет верил в народ-богоносец, сочинял трактаты, например, о роли балалайки в развитии земского самоуправления, проектировал свои любимые Вавилонские башни и самозабвенно отстаивал свободу слова, не желая того понять, что слово и так свободно, а «вольное тиснение» на руку по преимуществу природным матерщинникам, сбрендившим домохозяйкам, которые вдруг ударились в романистику, разным проходимцам на политическом поприще и газетчикам, не ведающим стыда. Коробочка, в свою очередь, сто пятьдесят лет не могла понять, что такое происходит в действительности, и в этом своем недоумении в конце концов до того дошла, что давно присматривается к высшим армейским должностям и не желает рожать детей. Что до Ноздрева, то он по-прежнему шулер, забавный шалопай, драчун и деятельный бездельник, который с одинаковым успехом может сколотить политическую партию и завести сеть борделей, приносящих ощутимую прибыль, то есть безобразник по всем статьям.
Также и прочие персонажи из «Мертвых душ», как посмотришь с высоты исторического знания, сплошь выходят прямыми предками современного человека: Собакевич теперь — крепкий хозяйственник из бывших райкомовских функционеров, наинтриговавший себе порядочное состояние за счет бюджетных средств и метящий в депутаты областной Думы, у которого, впрочем, и пенсию старики получают вовремя, и в особо тяжелых случаях зарплату выдают спичками и крупой; Плюшкин нынче — неуемный делец, азартный приобретатель, наживший гараж дорогих автомобилей, собственный самолет, яхту, дворец на Лазурном берегу и прочие блага, какие только могут пригрезиться мечтателю материалистической ориентации, а ему все мало, а он все жмет масло, возможно, по той причине, что ему мучительно непонятно: а что со всем этим делать-то? дальше-то чего?
В сущности, это коренной вопрос российского способа производства в эпоху неразберихи и грабежа. Ведь на самом-то деле фешенебельный автотранспорт, яхты, самолеты, дворцы — это не автотранспорт, не яхты, не самолеты и не дворцы, а компенсация за бесцельно прожитые годы; по преимуществу это будет компенсация за бедняцкое советское детство, за шесть почтовых ящиков на входных дверях, за двести граммов любительской колбасы с материной получки, очередь в уборную и латаные штаны.
Вообще русские — народ не торговый, и коммерческая жилка не входит в наш генетический набор, и тем не менее Павел Иванович Чичиков — это кровное наше, чисто российское, это такой подвид человека разумного, который у нас не переводится с древнейших времен, да, видно, никогда и не переведется, как мечтатель и алконавт. Дело тут не в человеке разумном, который искони страдает всеми мыслимыми слабостями и даже наклонностями нелегитимного порядка, а все дело в особенностях общества и в характере государственности, до того прочных в нашем отдельном случае, что этот феномен всегда вызывал у нас повышенный интерес. И в самом деле: стремительно обрусевший князь Олег, наследник легендарного Рюрика Скьелдунга, открыл замечательный способ обогащения за счет налогоплательщика Византийской империи и совершал на оную регулярные набеги, вместо того чтобы обустраивать новорожденное Русское государство и способствовать росту урожайности зерновых; потомки Владимира Мономаха то и дело ездили в Орду интриговать насчет приращения владений и пускались в тонкие хитрости, чтобы оттяпать лишний кусок у ближнего своего; дядя государя Алексея Михайловича Тишайшего даже сочинил целую денежную реформу в расчете на поживу, и тем самым спровоцировал Медный бунт; светлейший князь и генералиссимус Александр Меньшиков так обошел казну, что его личное состояние превышало бюджет Российского государства на 1724 год; а шестьдесят лет строительства храма Христа Спасителя в связи с постоянными покражами известки и кирпича? а наше доблестное интендантство времен Крымской кампании, созидавшее свои капиталы на картонных подметках и подпорченном фураже?
Однако же, повторимся, в этой вакханалии стяжательства меньше всего виноват Иванов-Петров-Сидоров, хотя бы потому, что русский человек вообще и русский вор в частности настолько широки в моральном отношении, что, как правило, соединяют в себе, казалось бы, несоединимые качества, например, увлечение певчими птицами и способность зарезать соседа ни за понюх табаку, что русский вор до такой степени изощрился, что даже может воровать, а может не воровать. Дело-то как раз в том, что наше общество и наша государственность издревле устроены таким образом, что не захочешь, а украдешь. Ну как тут, в самом деле, не увести поддон кирпича и бадью раствора, если бабушка по материнской линии еще когда наставляла, что если не пойман, то и не вор, если отчетность безнадежно запущена еще с ХIХ съезда партии, бригадир вечно пьян, прораб полностью ушел в роман с дочкой мебельного магната, сторож — приятель, страна такая большая, что этот самый раствор хоть лопатой ешь, что и статьи-то такой не сыщешь, чтобы за лопату раствора давали срок. То-то и оно, что не захочешь, а украдешь.
Вот и Павел Иванович Чичиков, как по-настоящему осознал себя во времени и в пространстве, так сразу принялся за свои махинации то в строительном бизнесе, то с брабантскими кружевами, то по реинкарнации «мертвых душ». И даже к нему претензий особых нет, как поглядишь с высоты исторического знания, потому что он действительно никого не сделал несчастным, не ограбил вдову, ни одной этнографической категории не пустил по миру, а «пользовался от избытков, брал там, где всякий брал бы», будь он хоть партработник со стажем, хоть забубенный демократ. В частности, к Павлу Ивановичу потому нет особых претензий, что в Своде законов Российской империи, составленном лично государем Николаем I, отнюдь не осуждаются и даже не упоминаются какие бы то ни было «негоции» с «мертвыми душами», а статистическое дело в ту пору стояло у нас на той же высоте, на какой его укрепил монгол.
Тем не менее Гоголь утверждает, что его Павел Иванович — прямой подлец; но что такое «подлец»? что это за химера такая этимологически, в отвлеченно-моральном отношении и в быту? Прямого ответа нет; прямого ответа нет и не предвидится потому, что даже если увести жену у товарища, то это будет не совсем чтобы подлость, а просто-напросто любовь — это такая сила, что ей прощается все, за исключением государственной измены, подделки денежных знаков и клеветы. У романо-германцев «подлец» — понятие даже академическое, чуть ли не философское, как у нас «пенсия по старости», и, пожалуй, только в России покуда еще конкретное, например: если обесчестил девушку и увиливаешь, то, стало быть, и подлец. Впрочем, думается, что скоро и в России не останется подлецов, хотя бы по той причине, что ни в отвлеченно-моральном отношении, ни в быту такого понятия нигде нет, и разве что этимологически оно обозначает негодное существо, которое подлежит избиению ручным способом, шандалами и ножками от бильярда, потому что «подлец» — это из докапиталистического прошлого человечества, из той тьмы минувшего, когда в ходу еще были такие слова, как «родина» или «честь». Сейчас заместо «подлеца» во всем мире фигурирует коммерсант, посредник, специалист по работе с общественностью, парламентарий, оппозиционер, астролог, народный целитель и хиромант; в свою очередь, место подлости повсюду занимают, например, трезвый расчет, акцент на норме прибыли, партийные склоки по более-менее мирному образцу… Глядишь, еще десятилетие-другое, и «Мертвые души» совсем будут непонятны русскому читателю, и он, бедняга, мозги натрет, соображая, почему завет «…пуще всего береги копейку. Все сделаешь и все прошибешь на свете копейкой», почему прикинуться женихом ради повышения по службе, выгодно продать товарищу сдобную булочку, заискивать перед сильными мира сего — это все из инструментария подлеца? То есть диву даешься, хотя и пожил какое-то время среди людей: вроде бы не меняется ничего, вроде бы на исторической сцене по-прежнему ратоборствуют просветители и растлители, а между тем в начале ХХI столетия уже мало кто отличает репортера от подлеца. Иными словами, с одной стороны, человечество не претерпевает существенных перемен, но, с другой стороны, какое-то движение налицо.
А ведь и правда: около восьмидесяти лет кряду, если считать от даты выхода в свет первого тома «Мертвых Душ», Чичиков оставался самим собой, но потом большевики прижали его к ногтю, и он до такой степени измельчал, что в течение следующих восьмидесяти лет выступал в жалких ролях то Остапа Бендера, то ушлого мужика, торгующего пивом у Рогожской заставы, то фарцовщика с угла Манежной и Моховой; и немудрено, что с Павлом Ивановичем случилась такая метаморфоза, потому что при Иосифе I за недолив пива давали полновесные десять лет.
Однако и закон всемирного тяготения всегда возьмет свое, и богоданные исторические законы не обойдешь. Это к тому, что, как ни пыжились наши отцы и деды построить нового человека, фактически идеальное существо, возвращение Павла Ивановича Чичикова, точно назло марксистскому учению, состоялось во всей своей горькой правде и полноте. Как известно, таковое возвращение пало на самое начало 1990-х годов, когда пошли первые пошивочные кооперативы, объявились частные рестораторы из бывших фарцовщиков с угла Манежной и Моховой, и ударился в издательское дело каждый сколько-нибудь маракующий в коммерции человек.
Другое дело, что Чичиков новейшей формации сильно преобразился, и не в лучшую сторону, если взять в предмет частности, но остался тем же самым ушлым малым по существу. И прежний, и новейшей формации питают склонность к выходному платью больше брусничного цвета с искрой, но при этом гоголевский знает наизусть послание Вертера к Шарлотте, а наш оказался образованным не вполне; да еще он немеет перед иностранными словами, и в каком-нибудь «саундтреке» или «Сидоров продакшн» ему слышится что-то волшебное, завораживающее, как в колыбельных песенках, которые ему некогда пела мать. Прежний был чистюля, аккуратист, а новый, даже если и принимает ванну два раза в день, то из-за недостатка ли обиходной культуры, или по причине чрезмерной занятости, или бог весть еще по какой причине может явиться на кремлевский прием в драных штанах и рубашке, расстегнутой до пупа; а впрочем, он оборванец в силу обстоятельств генетического порядка, и одень его хоть во фрак, все в его облике проклюнется Марьина роща, трофейный аккордеон и разбитые сапоги. Прежний отличался бережливостью и любил быструю езду на том основании, что «какой же русский не любит быстрой езды», а наш скупает замки на Луаре, лакает тысячное бургундское заместо родного клюквенного сока и тоже любит быструю езду, потому что и он русак, хотя бы и на старозаветный манер, то есть на манер тех озорников первой гильдии, что обожали купать девок в шампанском и бить венецианские зеркала.
Главное же, что и гоголевский Чичиков, и Чичиков новейшего образца повлекли за собой целую субкультуру, совершенно безвредную для сколько-нибудь просвещенного человека, но вообще губительную для огромного большинства. Чего уж тут греха таить: разве девятеро из десяти наших соотечественников не предпочтут Моцарту какого-нибудь охламона, ублажающего публику, которая застряла в репродуктивном периоде, разве читают книги они не затем, зачем принимают успокоительное и спят после обеда, разве не возьмут они отгул за свой счет, чтобы поглазеть на то, как наши несчастные энергетики всходят на эшафот?..
Впрочем, это всегда было так: когда существовала аристократия, то и культура была аристократична, то есть она возвышала человека над пошлыми ценностями обыкновенного бытия, а когда аристократия изгонялась за родные пределы или уничтожалась физически и ее место занимала люмпен-буржуазия вроде нынешней, тотчас на авансцену являлись «Парижские тайны», народные гуляния и канкан.
В нашем, российском случае лубок, массовое мордобитие по типу «стенка на стенку», которое потом заменит футбол, «Петербургские тайны» и гармошка в качестве универсального успокоительного появились задолго до великого Октября. Однако эти простонародные забавы столетиями существовали за рамками культурного становления, стороной, потому что аристократия крови в союзе с аристократией духа как-то держали народ в струне. Правду сказать, в ту пору народ не умел читать и, видимо, сочинения Моцарта показались бы ему загадочной какофонией, но что из того, что нынче все разбирают буквы и последнему дворнику доступен консерваторский абонемент? По крайней мере, в ту пору всякий разбирающий буквы знал, что Пушкин — это Пушкин, а Болеслава Маркевича можно, конечно, почитать, а можно и не читать.
Нынче совсем не то. То ли восставшая из пепла российская буржуазия оказалась на поверку чрезвычайно влиятельной, то ли все-таки сказывается отсутствие аристократии, то ли просто время такое, но та субкультура, которую повлек за собой Чичиков новейшего образца, — это, что называется, наше всё. В сущности, ничего не осталось из того, что веками нарабатывала русская культурная традиция, и до такой степени смешалась иерархия представлений, что где Пушкин, где Маркевич — новому поколению невдомек.
С этой печальной новеллой нужно смириться, потому что других вариантов нет. Как ничего нельзя поделать с цунами и таяньем вечных льдов, так ничего нельзя поделать с буржуазной субкультурой, которую неизбежно насаждают деятели наживы, до крайности простые по своей сути, и посему обеспечивающие гегемонию простоты. Так ведь и с деятелями наживы ничего не поделаешь, и даже операции на капитале и сословии собственников губительны для народного благосостояния и научно-технического прогресса, потому что при нынешнем объеме человечного в человеке капиталистический способ производства — это единственно рациональный способ производства, прискорбно-необходимый, неразлучный со здравым смыслом, как старение или смерть.
Словом, телевидение, адаптированное под незаконченное среднее образование, дурацкие песенки, потворствующие половому созреванию, литература для домработниц — это хотя и глупо, но исторически оправданно и нормально, как путешествие на Луну. А вот Пушкин с Моцартом — это как раз аномалия по нынешним временам и недаром новому поколению не нужны, поскольку ему не до зефиров и эфиров, когда дело идет о процентной ставке на капитал.
Это, конечно, грустно до боли, особенно как подумаешь, что новый век, ознаменовавший себя в России гегемонией простоты, только той благостыней и одарил просвещенного человека, что ему уже не так отвратительно помирать. Одно дело, когда приходит твой последний час, а Пушкин все пишет, и еще бог знает что напишет во славу нашей искрометной литературы, чего тебе уже не прочесть, а другое дело, когда приходит твой последний час, а кругом все только и пишут, что про половые извращения у собак.
И главное, ничего нового, освежающего впереди; вроде бы на дворе третье тысячелетие от рождения Христова, того и гляди что при помощи мобильного телефона можно будет мерить кровяное давление, чистить зубы, вводить в забытье грабителей, засыпать без снотворного и даже менять пол, а Чичиков все мошенничает, Ноздрев валяет дурака, Плюшкин сквалыжничает, Коробочка недоумевает, Манилов витает в эмпиреях, Собакевич гнет свою кулацкую линию, а капитан Копейкин по-прежнему достает одиннадцать министерств.
Вот уж действительно — «скучно на этом свете, господа».
2007
Рассказывают за подлинное, что будто бы в одном районном городке на северо-западе нашего обширного государства один градоначальник решил проложить метро. Фамилия его якобы была Селиверстов, но, конечно, не в этом дело, а дело в том, что губернатор области надумал открыть в городке целый игорный комплекс, и, понятно, цены на землю взлетели тут до таких высот, что вскладчину отдельное государство можно было купить в Центральной Америке, не то что проложить какое-то там метро. Селиверстов, разумеется, продал все, что только можно было продать, и пустоши, и угодья, и под шумок даже часть крестьянских наделов, сжег два дачных поселка под строительство, и в конце концов у градоначальника сложилась такая сумма, что и правнукам с лихвой хватило бы для безбедного существования на Багамах, кабы он не был слишком русский, то есть, в частности, непредсказуемый, взбалмошный, безалаберный человек. Другой бы в космос слетал за свой счет, замок себе построил посреди областного центра, а этот решил проложить метро.
Долго ли, коротко ли, московские метростроевцы вывели ему линию в три станции: одна была «Административная» и располагалась подле здания районной администрации, другая «Салтыковка» — на улице Салтыкова-Щедрина, в двух шагах от дома, где Селиверстов жил, и третья «Отдых» — на границе одноименного дачного кооператива, где у него имелся участок в шесть соток под щитовой домик, миниатюрную плантацию малины и огород.
Чести его нужно приписать, что Селиверстов изначально запланировал метро не как личное средство передвижения по городу и окрест, вроде его голубой персональной «Нивы», а как вид общественного транспорта, вроде одного-единственного автобуса, который когда курсировал, когда нет.
Начальствовать над станциями Селиверстов назначил всех трех городских парикмахерш: Раису Ивановну, Клавдию Ивановну и Любовь; он с ними в разное время водил амуры, поскольку питал странную слабость именно к парикмахершам, хотя женат был на даме, державшей косметический кабинет. Между тем должность начальника над всем городским метрополитеном он оставил за собой, вернее, должность считалась вакантной, но все в городе знали, что Селиверстов и тут глава. Отметим, что свой подземный кабинет он обставил с вызывающей роскошью: стены ему обшили панелями из железного дерева, столешницы были каррарского мрамора, стулья ослепляли позолотой и вызывала умиление лепнина на потолке.
А за резной дверцей, ведущей в пресловутую комнату отдыха, куда допускались только его парикмахерши, стояла кровать с панцирной сеткой, крашеная тумбочка с графином, и против окна висел дедовский плакат из серии «Не пей. С пьяных глаз ты можешь обнять классового врага».
Эта новелла приводится здесь к тому, что поступательное движение, иначе именуемое прогрессом, издревле совершается до такой степени заковыристо и вопреки всякой логике, что наше будущее очень трудно предугадать. И вот какая незадача: человечеству около двух миллионов лет отроду, а оно все норовит проникнуть умом в грядущее, точно там ему медом намазано, точно от успеха этого предприятия зависит продолжительность жизни, мир в семье и состояние кошелька. Любопытно было бы выяснить, почему; почему нам так остро интересно, не попадем ли мы нынешним вечером под машину, уйдет ли жена, в конце концов, к другому, что будет со страной лет так через триста-четыреста, сколько осталось жить…
Главное, непонятно, зачем это вообще нужно — провидеть будущее, если нет большей муки, как знать роковой диагноз, если предчувствие катастрофы не скрасило еще ни одного существования, если известно, что человек со временем не становится много лучше, если, наконец, история России нам показывает: жизнь у нас развивается в диапазоне от плохо до очень плохо, и это правило действует искони.
Действительно, как вперишься мысленным взором вспять, через мглу веков, так сразу видно, что бытование нашего соотечественника из трудящихся, из простых, совершенно укладывается в русскую пословицу «Наше такое житьё — вставши, да за вытьё», тем более универсальную, что у нас «Весь народ из одних ворот». Доподлинно не известно, как обстояло дело при матриархате, но уже первые Рюриковичи обирали труженика до нитки, нещадно взбадривали цены на энергоносители и откровенно манкировали интересами черного люда. Дальше — пуще: монголы, хотя и осуществили на Руси первую всенародную перепись и устроили ямскую гоньбу как прообраз правильного почтового сообщения, вместе с тем дотла разорили наши города и веси и повырезали многие тысячи человек; при Борисе Годунове русак был повержен в рабское состояние и освобожден одновременно с американскими неграми и строительством первого в мире метрополитена, однако же на тридцать лет позже, нежели англичане отменили рабство в своих колониях на континентах и островах; большевики пообещали возвращение Золотого века, а взамен дали народу прочную пайку и восстановили крепостное состояние на селе; наконец, либералы посулили свободу слова, а устроили грабеж среди бела дня.
И вот спрашивается: можно было своевременно предсказать нашествие монголов вдобавок к безбожным ценам на энергоносители или угадать в свободе слова предвестника грабежа? Можно; в первом случае потому можно, что монголы еще на реке Калке продемонстрировали нам свои захватнические намерения, а во втором случае потому, что давно существует подозрение, такая оригинальная примета: если в свободную продажу поступают сочинения Ивана Баркова, то крепче держись за шапку и кошелек.
Можно-то можно, да что толку, если исторические процессы в принципе не поддаются корректировке, а миром, как нас уверяют, правят любовь и глупость, то есть помешательство на время и помешательство навсегда. Кассандра предсказала падение Трои, но город все равно был взят происками ахейцев, Велимир Хлебников с точностью до месяца предрек нашу Октябрьскую революцию, но триумфальное шествие советской власти решительно некому было остановить.
Тем более удивительно, что человеку все еще требуется, даже настоятельно требуется проникнуть умом в грядущее, точно там ему медом намазано, точно от успеха этого предприятия зависят продолжительность жизни, мир в семье и состояние кошелька. Русского человека, главным образом, интересует: что-то будет с родной страной?
Как ни крути, а это действительно интересно, поскольку Россия такая расчудесная земля, что впереди у нас может быть что угодно: и Золотой век, и крушение всех начал, и даже что-нибудь совсем уж фантасмагорическое, вроде нашествия вотяков. Такие искрометные перспективы в нашем случае потому не исключены, что, с одной стороны, нас никто не любит, а с другой стороны, чрезвычайно сложный, живой, обидчивый, неуравновешенный, изобретательный мы народ; то есть нас за то и не любят, что мы такие, какие есть. Например, по соседству с финнами вольготно существовать, и такое соседство даже убаюкивает, потому что чухня белоглазая денно и нощно радеет о благосостоянии своего финского государства и ей дела нет до роста золотодобычи на Колыме. А по соседству с Россией беспокойно существовать; конечно, в другой раз русские могут подарить небольшой полуостров, но иной раз в России вдруг возьмет кто-нибудь и обидится: дескать, что за дела — в Финляндии ничего нет, кроме голых скал и оленей, а у них ежедневный доход на душу населения, если по-нашему считать, составляет два рубля пятьдесят копеек; в стране Советов все есть, и диктатура пролетариата, и программа покорения Луны, и полная таблица Менделеева под ногами, а между тем ежедневный доход на душу населения — в лучшем случае двугривенный, и тот выходит не каждый день.
Но это еще полбеды, что русских никто не любит, с нас и того достаточно, что мы сами себя любим до умиления, а в том беда-то, что мы такие, какие есть. Оттого предсказать будущее нашего отечества мудрено. Ну как тут угадаешь, укрепится в России капитализм или рассосется сам собой, коли солидный администратор, хотя бы и районного звена, днем ворует почем зря, а по вечерам льет пьяные слезы под дедовским плакатом из серии «Не пей. С пьяных глаз ты можешь обнять классового врага»… Как тут угадаешь, состоится у нас Золотой век или не состоится, если через свою живость мы в две недели смели тысячелетнее государство и поставили у руля озлобленных босяков… Если через свою обидчивость мы от века ищем недоброжелателей, и подвох как раз там, где их нет и не может быть… Если через свою неуравновешенность мы можем совершенно разоружиться в течение суток, а можем в течение суток выслать за Полярный круг какой-нибудь особо строптивый этнос, который не желает соответствовать точке зрения русака… Если через свою изобретательность мы додумались до личной всемирности, рыбного дня, экономной экономики, интеллигентности и души, то есть до таких отвлеченностей, которые могут даже и напугать…
Но вообще ничего хорошего впереди, кажется, не приходится ожидать, и уже потому, что прошлое наше безрадостно, тоже по-своему безнадежно, а главное, всякий переход от предыдущей стадии к последующей давал в высшей степени неожиданный результат. Когда англичане на заре ХIII столетия заставили короля Иоанна Безземельного подписать Великую хартию вольностей, то они знали, чего хотели, и в результате приобрели гражданственность, парламентаризм, демократические свободы, надежный фунт. Когда французы под занавес ХVIII столетия брали штурмом Бастилию, они тоже знали, чего хотели, и в результате у них появились консервы, гражданственность, парламентаризм, демократические свободы, Французская комедия и канкан. Но у нас-то о чем думали, когда все миром поднимались на защиту Белого дома любители поэтического слова и пострадать? Небось они рассчитывали на возвращение Золотого века, который в нашем сознании сопряжен со всяческими свободами, конвертируемым рублем и торжеством нравственности над происками дурака, а на поверку вышла такая неожиданность: вдруг ни с того ни с сего образовалось государство жуликов и воров…
Словом, все-то у нас выходит наоборот относительно первоначального замысла, как-то наперекосяк, и, следовательно, впредь нам нужно действовать от обратного, например: взять да и залить страну водкой в преддверии очередной антиалкогольной кампании, либо нам нужно вообще отказаться от каких бы то ни было новаций и жить себе поживать по заведенному образцу. Иначе мы рискуем до той точки доразвиваться, когда некому будет пошить штаны.
Впрочем, русский способ существования отличается какой-то таинственной стойкостью, необоримостью, как физические законы, и мы от века бытуем на земле некоторым образом вопреки. Скажем, вопреки гибельным нашествиям, вечным неурожаям, климату, противопоказанному европейцу, диким ухваткам наших руководителей, и вот даже мы спиваемся со времен Владимира Красно Солнышко, и все никак не сопьемся, точно это мы только притворяемся, что крепко неравнодушны к горячительному питью.
Это свойство русского способа бытия наводит вот на какую мысль: как бы ни было худо днесь, как бы нам ни кололи глаза явные приметы упадка и, может быть, даже национальной катастрофы, мы никогда не растворимся в чужих культурах и не исчезнем с лица земли; ну разве что вместе с прочими народами и государственными образованиями, когда наше Солнце, распалившись до последнего градуса, выжжет жизнь. Все же слишком мы, русские, своеобразны, слишком «не от мира сего» и зашиблены разными нематериальными интересами, чтобы мир без нас мог полноценно существовать, чтобы Создатель мог обойтись без нас в предбудущих инновациях, то есть помимо русской духовной мысли, нашей утонченной манеры общения, резко национального примата женского начала и того нерушимого добродушия, которое у нас свойственно даже распоследнему подлецу.
Но, правда, днесь дело обстоит совсем худо, и кабы не то прочное убеждение, что нам все нипочем и море по колено, то не избежать прийти к такому печальному заключению: кончилась Россия как Россия, как источник высочайшей художественной культуры, как та удивительная страна, где, по словам Михаила Пришвина, «каждый встречный старичок — отец, а каждая встречная старушка — мать». Ибо слишком многое нам говорит о том, что наступили последние времена, а именно: во всю историю государства Российского не было такого, чтобы русский офицер расстреливал детей и продавал противнику боеприпасы, чтобы матери выкидывали своих чад на помойку, врачи, духовные праправнуки Чехова, выманивали бы деньги у пациентов прежде оказания неотложной помощи, дети резали бы своих стариков за квартиры, барышни-подростки из хороших семей матерились бы как сапожники и ублажали из спортивного интереса любого встречного молодца. А вот что у нас по департаменту высокого искусства: кино и театра больше нет, словно и не было никогда, словно Станиславский с Мейерхольдом священнодействовали не в России, а на Луне, — но, правда, остались постановщики, не знающие, чем бы себя занять, и с три десятка лицедеев низкой квалификации, которые худо-бедно играют самих себя; музыки тоже нет, вернее, наступила эра исполнителей, и это, по крайней мере, странно, как если бы писателя вытеснил из литературы редактор, знающий толк в дефисах и запятых; изобразительное искусство окончательно ударилось в инсталляцию и беспредметность по той причине, что, видимо, больше некому простой чайник нарисовать; о литературе и говорить не приходится, то есть такая нынче пропасть выходит книг, что решительно нечего почитать.
Правда, экономические показатели приятно удивляют и наводят грезы, потому что вроде бы по-прежнему никто не работает, а налицо постоянный рост, и даже российское простонародье помаленьку переходит с черного хлеба на колбасу. Но ведь Виссарион Белинский еще когда предупреждал: дескать будут и у нас железные дороги и отлично устроенные фабрики, но будем ли мы людьми — вот в чем вопрос; именно в этом-то и вопрос!
Древние египтяне, греки и римляне вымерли не потому, что у них резко пошли вниз экономические показатели, а потому что с народом что-то произошло. Что именно произошло, доподлинно не известно, но, например, известно, что накануне крушения всех начал Римскую метрополию заполонили варвары, отличавшиеся доисторическими свычаями и обычаями, а так называемая титульная нация до того распоясалась, что позабыла, как хлеб растят, наотрез отказывалась служить в армии, дневала и ночевала по стадионам, где раздавали свежую выпечку и задолго до изобретения футбола устраивали гладиаторские бои. Потом они, конечно, горькие слезы лили, когда Аларих, украшенный волчьими шкурами, вступал со своими архаровцами в пределы Вечного города, неся за собой всяческую погибель вплоть до омертвения латинского языка.
Как бы нам, в свою очередь, не умыться горькими слезами, потому что у нас тоже, фигурально выражаясь, Аларих у ворот, только в лице целого поколения сравнительно дикарей, которые не знают преданий пращуров, плохо владеют родным языком и едва отличают добро от зла. И причина декаданса примерно та же, а именно тяжелое поражение нравственной системы, несовместимое с жизнью внутренней и вовне. В общем, как бы нам не разделить судьбу древних римлян, от которых все-таки кое-что осталось, включая основы права, а то и несчастных финикийцев, от которых ничего не осталось, кроме той славы, что они деньги изобрели.
И странное дело: по причине чрезмерной живости русского человека у нас триста лет как наблюдается противостояние отцов и детей, какого нигде в мире нет и не было никогда, но, кажется, впервые в истории нации дети явно пасуют перед отцами, проигрывают оным по всем статьям. Где теперь первопроходцы из отвлеченных соображений, где стойкие борцы за букву «ё» и права вообще, не страшащиеся даже Владимирского централа, где поэты дворницкой лопаты и граненого стакана, тонкие знатоки колымской архитектуры, неустрашимые изобретатели вечного колеса? Нету никого, кроме умельцев делать из воздуха такие радужные бумажки, которые сильно напоминают фантики от конфет.
Конечно, это и прежде случалось так, что отец Марк Аврелий, а сын — Коммод, невежа и человеконенавистник, отец Конфуций, а сын — Боюй, неумеха и дурачок, а то, если пошире взять, отцы — энциклопедисты, а дети невесть зачем потащились за тридевять земель разорять Москву. Но, кажется, еще не случалось такого, чтобы отцы по всем показателям были из русских перерусские, а дети щеголяли бы англо-саксонскими междометиями заместо нашего знаменитого ё-моё и всем прочим разновидностям увлечений предпочитали бы сериалы для дураков.
Видимо, подустал народ, взятый как вневременная категория, притомился воспроизводить героев 1812 года, водителей демоса без портфеля и мыслителей без штанов. Действительно: по меньшей мере, тысячу лет в России считалось страшным грехом — пригубить сорокаградусной в будний день, лет пятьсот матерно бранились к месту и не к месту только сапожники да извозчики, триста лет как зародилась русская интеллигенция, явление прямо фантастическое в этом мире, где все имеет свою цену и свой процент, в течение двухсот лет наш народ аккуратно поставлял миру великих композиторов, писателей, художников, подвижников, изобретателей, которые сверх меры облагодетельствовали человеческую культуру, — так, может быть, действительно приспела пора отдохнуть, перевести дух…
Другой вопрос, как долго наш народ собирается отдыхать? Если лет так триста-четыреста, то это еще терпимо, но если он окончательно и бесповоротно отказался от своей миссии, тогда нам судьбины древних римлян не миновать.
Но вот почему-то кажется, что русские оклемаются гораздо раньше, чем через триста лет, возможно, уже усилиями следующего поколения, поскольку у нас действует закон противостояния поколений, который сродни закону сохранения вещества. Ведь у нас как дело налажено: если прадед — карбонарий, то дед обязательно — священник, отец — большевик, сын — диссидент, внук торгует стиральным порошком, а правнук будет вместе взятый карбонарий и большевик.
Только на эту российскую закономерность и остается уповать по той простой причине, что больше не на что уповать. Ведь не одна Россия выдохлась, весь мир поистратился и безотчетно, сам того не заметив, возвратился к алгоритму первобытного существования, когда все силы личности и рода были сосредоточены на том, чтобы скоротать свой срок в сытости и тепле. Этот поворот, конечно, идет вразрез всем ценностям европеизма, отрицает представление о человеке как о существе во многих отношениях надприродном и само христианское учение, обращенное к тем, кто «не от мира сего», но, может быть, дебилы неспособны к воспроизводству, как мулы и лошаки…
Это предположение тем более обнадеживает, что никак не может такого быть, чтобы Диоген всю жизнь страждал, Сервантес бился, Паскаль мучился, Лейбниц исхищрялся, Толстой себе места не находил, чтобы Господь наш Иисус Христос добровольно пошел на крестные муки ради предбудущего торжества величайшего этического учения — и все зря!..
В частности, не может такого быть, чтобы бесследно исчез с лица земли прообраз человека будущего — русский интеллигент. Этой грациозной фигуры безмерно жаль, хотя он и ребенок по сравнению со средневзятым представителем белой расы, потому что не ориентируется в биржевых котировках и его очень легко надуть, но с другой стороны, средневзятый представитель белой расы, по-нашему, хорошист, то есть он до смешного ребячлив в том, что касается интересов, воззрений, стилистики общения и манер, потому что он слыхом не слыхивал о Сервантесе, обожает костюмированные шествия и, как в Святую Троицу, верует в аспирин. Слишком много мы претерпели, слишком больно нас били, слишком долго держали на положении покоренной нации, покуда сам собой не выработался русский интеллигент, чтобы миру и Всевышнему была безразлична его судьба; ведь это не акционер какой-нибудь, не налогоплательщик и семьянин, не прихожанин, исповедующий Христа и гигиену на одинаковых основаниях, а высший подвид человека разумного, прямо аномальное существо, с точки зрения прихожанина, которое чуть ли не физически способно страдать из-за того, что в Африке девушкам делают обрезание, и знает французскую конституцию, как свою.
Да и всю Россию сердечно жаль. Шуточное ли дело: целая планета «лесов, полей и рек», города и веси без числа, хотя бы печально-неприглядные, но родные, и многие миллионы страдальцев крестьянского корня и промышленной ориентации, которым сызмальства известно, что у нас «каждый встречный старичок — отец, а каждая встречная старушка — мать». Следовательно, патриот сейчас не тот, кто гоняет безвинных азиатов, потому что они такие же несчастные, как и мы; патриот сейчас тот, кто непосредственно работает над увеличением плотности населения на квадратный километр России и, как пушкинский Скупой рыцарь, трясется над сокровищами русского языка.
Но вообще все может быть; если астероиды снуют, вечные льды тают и каждую секунду рождаются шестьдесят китайцев, если динозавры вымерли в одночасье неведомо отчего, то и у нас в будущем может совершиться II Великая социалистическая революция, но может и не совершиться, а «равенство, братство и счастье всех людей» явятся на путях эволюции, сами собой, хотя, может быть, они и не явятся ни под каким видом, а человечество по-прежнему будет оперировать эксплуатацией ближнего, то есть по старинке обеспечивать себе выживание и прогресс. Может быть, у нас случится нравственное возрождение и — опять двадцать пять: в Политехническом музее откроются вечера лирической поэзии, в моду снова войдут митенки, веера и муфты, и русоволосых десятиклассниц в белоснежных фартуках будут обхаживать тонные юнкера. Но также не исключено, что в ближайшие сто лет ушлые люди выжгут половину России и на пепелище понастроят себе дома. Словом, у нас все может быть по той причине, что еще многие по инерции витают в эмпиреях, и почти не осталось порядочных людей, и даже просто таких людей, которых нельзя купить.
Тем не менее человечество настырно интересуется: что такое таится у него впереди, что его ожидает скорей всего? Так вот, разве что опираясь на это самое скорей всего, можно предугадать будущее, но, разумеется, с припусками-допусками и как промежуточный результат. Для этого необходимо учесть всего-навсего четыре позиции: что человек есть константа с прибамбасами, если выразиться по-нынешнему; что исторический процесс цикличен, как приливы и отливы; что, по тонкому замечанию доктора Масарика, «в конце концов побеждают идеалисты»; что, главное, Бог-то есть даже при том допущении, что как раз-то Его и нет.
Ну так вот: сначала все будет плохо, а потом относительно хорошо, затем опять плохо, а после опять относительно хорошо.
2007