В одном из переулков Москвы, близ Красных ворот, между зданиями бывших владетельных особ и неказистыми жилищами горожан, — дом за железной оградой, окрашенной в красный цвет, невольно останавливает на себе внимание. Прямоугольный фасад, массивные кирпичные стены, каменные наличники с орнаментами и множество архитектурных подробностей XVII века резко выделяют его среди других зданий. За окнами с частыми переплетами, рассчитанными на слюду, угадываются древнерусские палаты с крестовыми сводами и узкие лестнички, ведущие к шатровому крыльцу. Обновленные дымовые трубы на крыше, отделанные резными колпаками, водостоки с наивными прикрасами, а также следы кропотливого внимания к каждой детали наводят на мысль, что это — музей, удачно реставрированный дом богатого боярина.
Тяжелые дубовые двери с литой ручкой, коваными петлями и чугунными накладками вокруг замочных скважин отделяют переднюю от маленькой прихожей. Пол, мощенный каменными плитами, сводчатый потолок, расписанный масляными красками, и окошко с железной решеткой напоминают монастырскую келью. Бронзовые львы на дубовой лестнице с гербом именитого владетеля охраняют арку, расписанную драконами, ведущую к золоченым дверям. Крестовые своды огромной залы со слуховыми окошками разрисованы зодиакальными знаками. С железных затяжек, кованных вручную, свисает массивная люстра. Лепные капители колонн, красный бархат на стенах, изразцовая печь с затейливыми карнизами и зеркала в резных рамах с инкрустированными подзеркальниками свидетельствуют о затейливых вкусах созидателей этих хором. В торжественной тишине, осененные бронзовыми канделябрами, глядят из золоченых рам два русских императора — Петр I и Петр II.
Снова низкие своды, стенная роспись, — и вдруг стук пишущей машинки, торопливые шаги, звонки телефона — музей оказывается академией. На дверях, обитых плюшем и сукном, мелькают надписи: «Канцелярия», «Бухгалтерия», «Секретариат». В семейной портретной зале, где своды расписаны изображениями графов, князей, коронованных особ в орденах и лентах, сидят секретари академии, ждут приема ученые. В шуме и сутолоке трудового дня меркнет обаяние древности, возрожденной искусной рукой реставратора.
Кабинет президента некогда был гербовой залой. На зеленом потолке выступают геральдические львы, щиты, короны, звезды, масонские знаки. Массивная мебель черного дерева, огромные резные кресла и шкафы подчеркивают важность замечательной залы — хранительницы герба именитого рода.
Странно выглядит кабинет президента. Столы завалены зерном и картофелем, всюду стебли сухих растений — в вазонах, в снопах, под стеклом. Проросшие семена, банки с помидорами, початки кукурузы всяких видов и размеров, луковицы и корнеплоды громоздятся на подоконниках, на полу, вдоль стены. Пробирки с яйцами вредителей чередуются с банками ржи и пшеницы. Само многообразие природы присутствует здесь. Не будь на стенах портретов Мичурина и Тимирязева, не будь надписи «Президент» на дверях, кто предположил бы, что эта обширная, кладовая — кабинет руководителя академии?
Вот и сам президент. Он торопливо закрывает за собой дверь, снимает свое более чем скромное пальто, шапку, надвинутую на уши, и устремляется к одному из столов. Под бумагой — ряды тарелок с проросшими семенами. Бледнозеленые стебельки, рожденные в этой своеобразной теплице, тянутся вверх. Он разглядывает каждое зернышко, бережно шевелит ростки и бросает на ходу референту: «Подсыпьте им сахару, пусть пососут». На письменном столе из чайной полоскательницы, наполненной землей, поднимаются зеленые стебли. Горящая электрическая лампа служит им солнцем. Тут же записка, запрещающая это солнце выключать. Президент академии любуется этим крошечным полем, уместившимся рядом с чернильным прибором. Теперь внимание его привлекают пробирки с вредителями. За стеклом на бумаге изумрудным бисером лежат яйца так называемой черепашки и бродит вокруг них мушка теленомус. Она отложила свои яйца в яйцах вредной черепашки. Изумрудные бусины уже местами почернели: в них развивается потомство захватчика, безвредного для полей.
Картофель с зелеными ростками заставил Лысенко призадуматься. Рука с зажатым клубнеплодом лежит неподвижно, голова низко опущена, непокорные волосы закрыли лоб. Он невысокого роста, худощавое лицо, взгляд неохотно останавливается на собеседнике, предпочитая скользить по столу, задерживаться между банками с семенами. Голос его звучит не без напряжения — голос человека, немало поговорившего на своем веку, человека, умеющего убеждать, не щадя сил. Вот он набрал пригоршню зерна, склоняется над ней и любовно разглядывает каждое семечко. Трудно угадать под этим обличьем агронома знаменитого ученого, чьи труды реформировали сельское хозяйство, чьи эксперименты занимают умы выдающихся людей. Кажется, что вот-вот он накинет свою кожаную тужурку — постоянную спутницу сельского агронома, нахлобучит на голову картуз и с пригоршней семян уйдет в теплицу, на делянку, в поле — подальше от административного шума, чтобы обдумать внезапно мелькнувшую мысль.
Секретарь и референт напоминают увлеченному делом президенту, что его ждут. Президент садится за стол. Не за массивный, дубовый и не в удобное кресло с высокой спинкой и резными купидонами, а за круглый стандартный стол, на жесткий истертый стул. Так ему удобней, так проще. Он закуривает, прикрывая папиросу рукой, чуть ли не зажимая ее в ладонь. Выражение лица недовольное, сердитое, как у человека, которого оторвали от серьезного дела; глаза опущены, точно в этом кабинете с геральдическими львами они не ждут для себя ничего утешительного.
Вокруг стола усаживаются представители научного учреждения Восточной Сибири. Они приехали издалека и привезли с собой множество планов и проектов, альбомы с фотографиями, кипы научных трудов. Сколько отдали бы они, чтобы президент академии просмотрел все таблицы и сводки, так тщательно подобранные для него! Они рады провести с ним весь день, только бы он вдумался, принял к сердцу их нужды. У института нет помещений для научных работ, домов для сотрудников; камень завезли, но нет еще леса, нет денег. Вся надежда на академию.
Люди далекой окраины, причудливо сочетающей дикий виноград и северного оленя, неуклюже топчутся в своих валенках, много и горячо говорят о своем учреждении. Увлеченные и взволнованные близостью знаменитого ученого, они обращаются друг с другом преувеличенно любезно, сыплют извинениями, точно встретились впервые в жизни. Как не смущаться! Кто из них не знает Трофима Денисовича Лысенко, недавнего сотрудника малоизвестной селекционной станции, бросившего вызов корифеям научной мысли. Пред ними ученый, осмелившийся провозгласить, что наследственная структура растительных организмов может изменять свою форму в руках человека, что наука должна управлять законами наследственности, переделывать свойства растений в потомстве. Кто из них не читал его едких статей! Он изрядно посмеялся над прославленными мировыми авторитетами, не пощадил их ложных идей.
Президент отодвигает толстые папки с проектами и планами, неохотно раскрывает альбомы. К чему это все?
— Зачем мне ваши акты и постановления? Что, мы говорить не умеем?
Эта сводка крайне важна, она все объяснит академику. Он обязательно должен ее прочитать.
— Не надо, — отодвигает он смету строительства и заодно финансовый план.
Рука его скользит по столу, натыкается на банку семян и уходит в нее. Пальцы роются во ржи, гладят, ласкают каждое зернышко, как будто прислушиваются к беззвучному их шепоту.
Принесли бы они коллекцию семян, колосьев, картофеля, крупного и спелого, он сказал бы им, что делать и с чего начинать.
Рука его все еще в банке зерна, она как бы живет своей жизнью в привычной ей атмосфере, где семя рождает стебелек, становится колосом, полновесным зерном. В каждом зернышке — история предков и память о том, что проделала рука селекционера. Все ясно и понятно без увесистых альбомов, сводок и таблиц.
— Единственно, в чем я считаю себя компетентным, — заявляет президент, — это в вашем тематическом плане. Я с ним знакомился. Он не нравится мне. Все в нем как будто и нужно и интересно, но что у вас главное и что маловажное? Какая тема волнует вас? Какая из них сейчас важней для страны? Я что-то не вижу ее.
Сам он во всякое время живет только одной темой, идеей, главенствующей над всей его жизнью. Пока она им владеет, все другие лишены доступа к его сердцу и мозгу.
Когда один из ассистентов, командированный как-то к нему из другого института, стал осаждать его расспросами, он заметил ему:
— Вы напрасно разбрасываетесь. За две недели, которые вы проведете у нас, вам надо лишь усвоить, что растения изменяются и почему именно они должны изменяться. Ничего другого знать вам не надо.
Представители института говорят о крупных задачах, о важных целях своего учреждения, а он от общего переходит к частному, от торжественных фраз к действительности. Абстракции раздражают его, мешают видеть предмет таким, как он есть.
— Цели нужно искать в нуждах края, надо жить интересами окружающих людей и земли. Где это видно в вашем тематическом плане? Что вы мне перечисляете пути решений задач! Этих путей может быть тысяча. Продумал, утвердил, вдруг свежая мысль мелькнула — и все прежние пути решения к черту летят.
За научной темой он ищет причину, ее породившую, за идеями и цифрами — жизнь.
У него украинский выговор. Образная речь его изобилует народными оборотами. Некоторые не упускают случая над этим поострить. Что значит «растение кушает свет», — недоумевает кто-то на страницах журнала. Можно ли пыльцу и яйцеклетку назвать «женихом и невестой», а процесс свободного оплодотворения «браком по любви»?.. На это президент академии отвечает исчерпывающе и кратко: «Беда с этими людьми! Как им ни скажешь, не понравится».
Руководители сибирского института ушли.
Двенадцать часов. Президент придвигает завтрак, который успел остыть, и, к удовольствию секретаря, принимается за еду. Вокруг стола собираются селекционеры. Лысенко оживляется — с ними будет большой разговор.
Сельскохозяйственная академия должна по предложению правительства вывести морозоустойчивую рожь и пшеницу для Северного Казахстана и некоторых районов Сибири — края бесснежной зимы и пятидесятиградусных холодов. Сейчас предстоит обсудить первые результаты.
— Кто из Долинского? Расскажите о вашей ржи.
Пожилой опытный селекционер раскладывает диаграммы, таблицы, материалы — иллюстрации к докладу. Президент внимателен к ним. Эти бумаги не пугают его.
— Прибыли как-то в Казахстан, — рассказывает докладчик, — переселенцы не то из Украины, не то из России. Они посеяли привезенную рожь и к весне убедились, что зима погубила труды и семена. Переселенцы уехали, оставили край. Шли годы. Земля оставалась нетронутой. Однажды селекционер заметил на ней редкие колосья ржи. Откуда здесь взялись семена? Неужели отдельные зерна из посева переселенцев выжили в ту холодную зиму, дали колос и множатся все эти годы самосевом? Или стремительный ураган Казахстана принес зерна неведомо откуда? Так или иначе, семена, давшие эти колосья, провели в поле зиму при пятидесятиградусных морозах.
Селекционер решил собрать неожиданный урожай. С двухсот гектаров пустующей площади он набрал десять килограммов зерна. В его руках была рожь, достаточно зимостойкая, чтобы жить и развиваться в климате Казахстана. Сама природа пришла на помощь селекционеру.
— Погодите, — неожиданно останавливает Лысенко докладчика, — не торопитесь, пожалуйста… Собрали зерно, а дальше?
Он отодвинул банку с зерном и с волнением глядит на докладчика. Завтрак отставлен — президенту теперь не до него. Он часто курит, глубоко затягивается.
— Мы отобрали, — спокойно продолжает селекционер, — наиболее крупные зерна и высеяли их. Пятая часть их вымерзла и погибла, а остальные выжили.
Ему не совсем ясно, что заинтересовало президента в этой истории. Обычный случай отбора, так поступил бы всякий на его месте.
— Дальше, дальше, — торопит его Лысенко. Глаза его неотступно следят за докладчиком.
— Теперь у нас имеется сорт, которому никакие морозы нашего края не страшны.
Лысенко облегченно вздыхает. Мысль, что удача будет упущена, порядком испугала его. Знал бы селекционер, какие страсти он поднял в груди президента, какие страхи и надежды всколыхнул! Этот эксперимент над казахстанскими полями — его, Лысенко, эксперимент. Неважно, кто и когда провел этот опыт, природа еще раз торжественно подтвердила, что ничего незыблемого нет. Наследственные свойства растения — холодолюбивость, теплолюбивость, озимость и яровость — изо дня в день подвергаются испытаниям в природе и изменяются. Природа сама готова отдать нам ключи от своих сокровенных тайн.
— А как выживали в Казахстане другие сорта?
Он счастлив услышать, что те пасовали перед казахстанским морозом. Но это не все, допрос еще не окончен.
— А какие особенности заметили вы у вашей ржи?
Вопрос не праздный. Ответ глубоко интересует его.
— Какие особенности? — припоминает селекционер: — Высокая урожайность и значительная, к сожалению, осыпаемость колосьев.
Этого только и надо президенту.
— Вот как! Кто скажет из вас: почему долиновская рожь осыпается? — задает он им трудную задачу и взглядом предупреждает, что никто не увернется от ответа. — Почему?
Все молчат. Лысенко взволнован. Папироса погасла, он с удовольствием сейчас закурил бы, но где искать спички, — тут что ни слово — клад, что ни мгновение — важная новость. Напрасно референт и секретарь взглядом указывают ему на завтрак, напоминают, что уже два часа, — ему некогда, он ждет ответа на заданный вопрос.
— Не додумались? Никто? Ну что ей, бедняжке, делать? К молотилке ее не свезут, — кому она нужна, одиночка! Поневоле научишься сбрасывать зерна. По правилам генетики такие свойства вырабатываются раз в тысячу лет, а ей не терпится, в два-три года научилась.
Несколько мгновений он размышляет, преодолевает внезапное сомнение.
— Осыпается — и пусть. Не все сразу. Лучше других зимует — и хорошо. Много ее у вас?
Он не слышит, что этими семенами в одной лишь Караганде засеяны уже четырнадцать тысяч гектаров. Мысль его там, на полях переселенцев, где из миллиардов семян выжили единицы, подготовленные природой к трудным испытаниям. Лишения родителей сделали потомство жизнестойким, приспособленным к жизни. Измененные условия существования изменяют структуру организмов, наследственную основу — все, что есть сокровенного в природе.
Беседа с селекционерами давно превратилась в семинар. Из их сообщений Лысенко улавливает для себя наиболее важное. Кое-что послужит запалом для новой работы, кое-что обсуждается сейчас.
У селекционера из Караганды еще один вопрос:
— Я, Трофим Денисович, на землях искусственного орошения долго высевал рожь. С годами семена стали крупными — выросли вдвое. Не изнежил ли я этим зерно? Не будет ли ему теперь трудно развиваться на плохой почве?
Президент молчит. Он предоставляет аудитории ответить на этот вопрос.
Многие сходятся на том, что изнеженное зерно в условиях недостатка влаги погибнет.
— Это вы вычитали в старом учебнике, — смеется ученый, — не так ли? По этой теории выходит так: раз человеку грозит голод, он должен заранее подтянуть пояс, чтоб истощенным попасть в условия тяжелой нужды… Запомните правило: культурное растение или животное прежде всего прожорливо. Корова потому дает много молока, картофель — большие клубни, что у них аппетит большой. Диких растений природа не балует, человек им не помогает, все добывается в тяжелой борьбе — вот и приходится пояс затягивать. Но раз семечко стало культурным, обзавелось аппетитом, оно найдет себе пищу, энергичнее будет тянуть соки, так сосать землю, как дикому сородичу и не приснится. Ваше зерно, выросшее на поливном поле, не захиреет. На плохой почве оно лучше будет выглядеть, чем его малокультурный собрат.
Президент возбужден и не так уже следит за своей речью. Прорываются фразы на украинском языке. Русское «вопреки» сменилось украинским «суперечь», и по тому, с каким вкусом Лысенко произносит его, чувствуется, что родная речь близка и дорога ему.
— Вы сделали хорошее дело, — говорит он селекционеру из Казахстана, — спешите закрепить его. Мы должны создать такую зимостойкую рожь, чтоб ей в голову не приходило вымерзать. Не ограничивайтесь же Казахстаном, у нас есть места похолоднее.
На прощанье он поучает:
— Наблюдайте жизнь, учитесь у нее. Помните, что растение никогда не делает ошибок.
Они принимают это за шутку, и он спешит пояснить:
— … и не выдумывает ложных теорий.
День прошел. Позади совещание, небольшая конференция, беседа с пионерами — любителями растениеводства. Завтрак так и недоеден. Опять президент сегодня не был в теплицах, не видал своих помощников, от которых ждет важных вестей. Надо бы высадить некоторые зернышки из тарелок. Пора дать им землицы, — пусть, тянут, сосут… Он разглядывает стебельки под настольной лампой и мечтает о тысячах растений на просторном стеллаже теплицы. Встаешь утром с мыслью о них, днем навещаешь, как близких друзей, а ночью они тебе снятся. Ведь в них смысл всей его жизни, все, ради чего так хочется жить.
Она родилась в тиши цветущих садов и полей, на солнцепеке огородов и виноградников, под неумолчное жужжание пчел и букашек; эта летающая и ползающая братия была свидетелем первых взлетов человеческой мысли, она же подсказала человеку глубочайшую из тайн грядущей науки.
Занимались ею люди с крепкими мышцами, цепкими руками и зорким, всевидящим глазом. Они владели искусством сеять, пахать, сажать деревья, капусту, пускать в ход кирку и лопату. Лабораторией служили им поля, огороды, сады; предметом изучения — каждый овощ, деревце и кустарник. Они поднимали не тронутую веками целину, растили яблони, тыквы, орошая своим потом неблагодарную землю, а вечерами размышляли о всеблагом провидении, исполненном заботы о человеке. Многосемейные патриархи, они любили поля и сады, отдавая им свои силы и долгую жизнь. Благоговея перед щедротами неба, насытившего природу благоуханием и красками, они смутно догадывались, что ароматы цветов и яркие лепестки их — приманки для пчел и букашек, переносчиков пыльцы. Цветам, опыляемым ветром, некого привлекать, и они мелки, невзрачны, лишены аромата и красок.
Выпрашивая в молитвах благословение на свои пашни, люди, однако, не забывали обильно их унавозить, где надо глубже, где мельче пустить плуг. Веруя, что ключи от чрева земли, урожай и неурожай в руках провидения, они у своих гречишных посевов разводили пчел, чтобы крылатые селекционеры опыляли гречиху; для засушливых мест отбирали семена, устойчивые к засухе, для холодных морозолюбивые. Не опасаясь прогневить небеса, эти люди все делали по собственному разумению. Они верили, что провидению труд их угоден и оно шлет им удачу. Именно им, справедливым и рачительным, бог, сотворивший все живое на земле, дал право и силу изменять то, что он установил раз навсегда. Не слишком прикрываясь лицемерием, эти садовники, землепашцы и огородники — творцы новой науки — вытаптывали цветы, уничтожали слабое семя, переделывали все на свой лад.
Бывало, милостью бога, привалит им счастье. Они найдут его случайно на собственном поле. В одно удачливое утро вынырнет из пшеницы неведомо откуда удивительный стебель — темнозеленый, высокий и крепкий, с колосом тяжелым, большим. Не всякий, конечно, увидит его, — тут нужен глаз меткий и острый, такой, чтобы сорную травинку за километр в хлебах примечать. Раз сокровище попалось, с ним дела немного: вырвать всю зелень кругом, землю хорошенько удобрить — и выйдет куст с полсотней колосьев. Зерно — что горошина, полновесное, крупное, размножь его и сей — лучше сорта на свете не сыщешь. Рассказывают в народе о счастливом аптекаре, который искал траву чистотел — средство против золотухи, чесотки, бородавок, нашел искомое, но в весьма удивительном виде. Точно оборотень какой. Стебель, как стебель, но не похожий на другие. Собрал аптекарь с этой «шутки природы» семена, высеял и разбогател. Не было в мире чистотела лучше, чем у него. Так и прозвали эту находку: «шутка природы». И еще ее называют «спорт».
Один из славной когорты земледельцев, садовников и огородников нашел в поле дикую морковь. С жесткими корнями, безвкусная, она не стоила даже того, чтобы ее поднять. Он высеял эту морковь на огороде, оросил землю потом и все же ничего не добился. Тогда упрямец разбросал ее семена не ранней весной, а в позднюю жаркую пору. Морковь не успела до осени вызреть, и у некоторых растений в корнях отложились запасы питания. Селекционер отобрал корешки потолще, высадил их и снова собрал семена. Часть потомства явилась в свет с наклонностью отращивать толстые корни. Так, отбирая одни и уничтожая другие, он вывел чудесную морковь. Она была куда лучше и вкуснее сестрицы, порожденной в первые «дни творения» и, как считали, — на вечные времена.
Сын этого искусника то же самое проделал со свеклой. Он из тысячи корней годами отбирал самые сладкие, разводил их на огороде и оставлял из потомства наиболее богатые сахаром. Удобренная земля, сытая и взрыхленная, рождала все лучшие и лучшие корни. Так явилась всему миру известная сахарная свекла. Подобно отцу, сын крепко верил, что однажды порожденное семя покорно творцу своему и изменяется так, как это угодно ему.
Однажды друг селекционера, тоже садовод и огородник, поделился с ним сомнениями:
— Видишь ли, дорогой, нет нужды рассказывать тебе, что я на веку своем сделал. Ты и сам это знаешь. Меня мучает вопрос: что, семена, которые мы бросаем в землю, обречены давать растения, раз навсегда предопределенные богом, или время посева, различие в почве и обработке сильно меняют их свойства?..
Тот усмехнулся:
— Все мы видели, как зернышко, занесенное ветром или птицей на откос крутой скалы или в щель здания, растет и развивается. Если бы мы могли заглянуть в нутро бедняжки растения, мы увидели бы много изменений, вызванных новизной положения. Растение разовьет в себе те особенности, которые позволяют ему жить вне обычных условий. Я сам наблюдал, и многие садоводы подтвердили, что от способа возделывания и времени посева зависит махровость цветов. Я высеял на скверной земле махровые маргаритки, ты знаешь эти великолепные китайские цветы. В следующем году выросли на этой почве цветы, но, словно насмех, ни одного среди них махрового.
Надо быть справедливым: основоположники новой науки были смелые люди, изрядные еретики, хотя между ними и были служители церкви.
В 1717 году один садовод удивил мир непостижимым открытием: пыльцой красной гвоздики он оплодотворил гвоздику «вильям душистый». Растение, вышедшее из этого семени, не походило на родителей. Растение не являлось ни «вильямом душистым», ни красной гвоздикой, но одинаково напоминало обоих. «Это сочетание, — говорили тогда, — ничем не отличалось от помеси кобылы с ослом, которая дает мула».
«Растительный мул» взволновал мир и в первую очередь садоводов, огородников и земледельцев. В трактирах, на вечеринках, на свадебных пирушках, на церковном дворе немало было о нем толков. Было о чем погадать и что послушать. У них кружилась голова при одной только мысли, что отныне каждый из них — король и бог в своем хозяйстве. Они выведут пшеницу, овощи и плоды, какие никому не снились. Им виделись поля, зеленеющие химерами, — диковинными порождениями человеческих рук.
Эндрю Найт был из числа садоводов, двигавших вперед молодую науку. Он питал нежную любовь к своим гибридам в плодовом саду и недоброе чувство к дипломированным ботаникам, предпочитающим гербарии полям и огородам Англии. «Эти бездельники, — говорил он с запальчивостью, — забывают, что бушель улучшенной пшеницы иди гороха в десять лет даст количество семян, достаточное для англичан всего острова».
Видимо, в пику «бездельникам» Найт занялся скрещиванием гороха. Был 1787 год.
Он скрестил карликовый горох с более крупным и не без удовольствия убедился, что потомство пошло в сильного и рослого родителя. Натуралист отдал дань восхищения природе и поспешил записать свои наблюдения. Опылив затем цветы гороха пыльцой другого сорта, он получил семена, высеял их и опять отметил новое обстоятельство. Опыленное растение вместо белых цветов принесло пурпуровые, а серая кожура горошин сменилась темносерой. Гибрид весь был в отца. Найт записал свое скромное предположение:
«Надо думать, что признаки темносерой кожуры семян и пурпурная окраска цветов доминируют над признаками белых цветов и серой кожурой, оттесняют их в наследственности потомства».
Многолетние опыты кое-чему научили исследователя, и он счел своим долгом сообщить о них современникам.
Возможно, это не столь важно, как вывести добрую свеклу или морковь, — все же подобные сведения могут кому-нибудь и пригодиться.
Садовник Джон Госс имеет кое-что добавить от себя. Это сущий пустяк, но он показался ему любопытным. Представьте себе, он опыляет цветы голубого гороха пыльцой карликового гороха. Собирает три стручка, и — какая неожиданность! — все горошины в них белые — будущие карлики, ни дать ни взять. То, что он нашел в новых стручках, уродившихся от этих белых горошин, совершенно ошеломило его: в некоторых были голубые, в некоторых — белые, а во многих — и те и другие. Положительно чудеса — в одном стручке разноперый горох! Надо полагать, что со второго поколения начинается расщепление признаков родителей между потомками.
Не надо представлять себе Найта и Госса важными учеными прославленных институтов, людьми высоких чинов и не менее высоких претензий. Нет, нет — это были достойные пионеры новой науки. Они владели заступом и мотыгой так же искусно, как пинцетом и лупой. Лабораторией служили им собственные огороды и сады, дарившие им долголетие.
«В моем парижском саду, — писал Огюстен Сажрэ, — более полутора тысяч фруктовых семенных и косточковых деревьев, гибриды и прочие, созданные и выращенные мною самим…»
Этот «академик» новой науки, неутомимый, как мул, и крепкий, как дуб, помимо всего, был известен как большой знаток дынь. Последнее обстоятельство, между прочим, открыло ему глаза на новые свойства гибридов и чуть не лишило его зрения. Десятки тысяч опытов с мельчайшей пыльцой утомили его глаза прежде, чем лопата ослабила его руки. Только угроза ослепнуть вынудила его забросить пинцет и лупу и остаток дней провести среди своих гибридов: капусты — редьки необыкновенного вида и формы, миндально-персиковых деревьев и ослепительных роз.
Успеху исследователя немало содействовал самый предмет изучения. Его можно было не только видеть и ощущать, но и пробовать на вкус. Ломтик сочной, ароматной канталупы, тающей во рту, чаще всего разрешал споры исследователя с природой. Скрещивая эту дыню с сортом «шатэ», садовник на многих поколениях ревниво следил за судьбой каждого признака: цвета, мякоти, зерен, вкуса, ребристости, свойства кожуры. «Они не смешиваются, — сказал он себе с грустью, — и не пропадают, но независимо и целиком передаются по наследству. Гибрид имеет ребристость одного и вкус другого: цвет зерен канталупы и белую мякоть „шатэ“». Отдельные признаки одного из родителей имеют свойство доминировать, заглушать такой же признак другого. Так, кислый вкус «шатэ» оттеснял сладкий, проникая в дыню, имеющую форму канталупы. В других случаях форма плода оттесняла другую, сохраняя то свой вкус, то вкус оттесненного родителя. Так, соединяясь и разъединяясь в потомстве, признаки эти не пропадают. Настанет время, и гибриды снова обретут свой первоначальный тип.
Было чему удивляться и от чего загрустить. Оно и понятно: ведь садоводу, как и всем его сверстникам, создателям новой науки, грезились химеры, — невиданные чудеса — порождение человеческих рук.
Когда француз Шарль Нодэн, бывший садовник ботанического сада, впоследствии премированный Академией наук и избранный академиком, стал писать свой «мемуар» о гибридизации, ему оставалось немного добавить к тому, что сказали до него. Научные изыскания его немногословны: наследственные признаки родителей, утверждал он, распределяются между гибридами различно: то преобладает влияние одного, то другого. В первом поколении потомство полностью походит на отца или мать. Со второго и дальше их облик меняется. Признаки родителей, недавно еще столь однообразные, точно рассыпаются. Некоторые виды гибридов после длительного расщепления вновь восстанавливают тип отца или матери, на этот раз окончательно.
Сделав скромную попытку выяснить числовые отношения в потомстве у отцовского, материнского и среднего типа в десяти поколениях, он по поводу этих цифр замечает:
«Я далек от утверждения, что это общее правило, наоборот, я полагаю, что законы, управляющие гибридностью у растений, варьируют от вида к виду…»
Завершив дело целого поколения людей, этот бывший садовник и академик, ставший впоследствии садоводом-торговцем, верный традициям зачинателей новой науки, спешит защитить религию. Он действительно утверждал в своих сочинениях, что в природе тысячелетиями создавались гибриды, что растительный мир не изначален, но виноват перед богом не он, а те, которые священные тексты толкуют неправильно. «Если для поддержания жизни на земле, — пишет Нодэн, — необходимо неземное влияние солнца, сколько же оснований для вмешательства неземного фактора для порождения ее?»
Вслед за Нодэном явился ученый, имя которого облетело весь мир. Как и все пионеры новой науки, он любил землю, умел трудиться над ней, радовался щедротам и богатству ее. Многосемейный патриарх, он, как и его предшественники, находил в своей семье помощников. Его лабораторией были те же поля, сады, огороды, но не одной лишь родной страны.
Девственные леса Африки, Кордильеры Америки раскрывали ему свои тайны. Десятки лет наблюдений и напряженных исканий принесли ему уверенность, что труд его соратников — зачинателей новой науки — не был напрасен. Прав был священник Вильям Герберт: виды растений не изначальны, они возникали в разное время на протяжении веков от немногих родоначальников. Правы были и другие: незначительная перемена в климате и почве вызывает изменения в организме растения. Они накапливаются в нем, передаются потомству, преображая со временем самую сущность его. Взгляните на брошенное поле — сколько диких растений, внешне одинаковых, но присмотритесь к ним ближе, и сразу откроется, как различны они между собой. Они изменяются, чтобы жить, дать потомство, приспособленное к новой среде. Кому не под силу снести перемены, кто не может себя отстоять, — погибает. Таков этот беспощадный отбор. Он, Дарвин, утверждает, что так именно и обстоит дело.
Правы селекционеры — они поняли законы размножения гибридов. Опыты с горохом были удачны, они верно их объяснили. Он, Чарльз Дарвин, собственными экспериментами на кроликах, мышах и растениях «львиный зев» в этом убедился. Разумно поступили все те, которые не пренебрегли сокровищем земли — «шуткой природы», или, как еще называют его, «спортом». Он действительно возникает внезапно и редко, но там, где господствуют труд и рука человека, «спорт» встречается чаще.
Не может быть сомнения — славные основатели новой науки на верном пути. Именно так, как поступают они, действует сама природа. Она так же отбирает из множества множеств растений, не пренебрегая и «спортом», все жизненное, сильное. Она скрещивает и создает новые виды растений, как Найт и Сажрэ практикуют это у себя в огороде. Никакого сомнения: их искусство — искусство природы.
В 1900 году произошло небывалое событие. Запомним эту печальную дату — начало нового века: она плотиной легла на пути науки, отвела ее русло с плодоносных полей в мертвые степи пустыни. Проследим этот факт, как его запечатлела история.
Голландец Гуго де Фриз поставил точку на последней странице своего обширного труда, составил краткий отчет о достигнутых успехах и отправил его в журнал немецких ботаников. Пусть строгая наука и нелицеприятная истина скажут свое веское слово. Ему кажется, что дело его — плод многолетних усилий — не заслужит упрека справедливого суда современников.
Ученый ботаник ставил перед собой скромную цель: дать миру доказательства, что изменчивость растений протекает вовсе не так, как утверждал Дарвин. Никакого накопления мельчайших отличий он у растений не наблюдал и тем более не видел передачи их по наследству. В природе нет переходов, новый вид возникает внезапно, скачкообразно. Убедили его в этом явления, известные как «шутка природы», которым он присваивает отныне латинское название «мутация». Открытие он сделал случайно, при обстоятельствах весьма любопытных. Недалеко от Амстердама, на заброшенном картофельном поле, он нашел растение «энотера ламаркиана», занесенное сюда из Америки. Высаженные девять розеток породили потомство, весьма отличающееся друг от друга окраской, ростом и шириной листа. Растения как бы выскочили, обособленные, необычные, из недр материнского организма, чтобы дать природе новые формы. Так внезапное изменение наследственной основы растения дает начало новому виду. Только так он понимает эволюцию в органическом мире.
Гуго де Фриз был искусный ботаник, в высшей степени трудолюбивый, но глубоко неудачливый. О таких людях говорят, что им не везет. С одной стороны, ему мешала его глубокая искренность, с другой — известная неосторожность. Так, он легкомысленно признал в своем сочинении, что «энотера» досталась ему с великим трудом и что только она удовлетворила его ожидания. Остальные растения упрямо не давали скачков. Критики обрадовались такому признанию и поставили ему деликатный вопрос: «Если мутация так редко встречается в природе и существует только как исключение, как могли вы на этом построить теорию образования наследственных форм, постоянных в растительном мире?»
Повредила ему также чрезмерная его откровенность.
«Вы говорите, нашли „энотеры“, — не унимались назойливые люди, — на картофельном поле среди сорняков. Где гарантия, что их там не опылила другая разновидность? Ведь ветер в таком деле не очень разборчив. А если это так, то „мутанты“, как вы их называете, — просто-напросто гибриды. Как подобает гибридам второго поколения, они являлись на свет с признаками одного и другого родителя, а вы этот маскарад принимали за мутацию…»
Вернемся к отчету, посланному в журнал немецких ботаников. Он прибыл по назначению и был благополучно отправлен в печать. По причинам, не совсем ясным, автор спешно посылает такую же статью в журнал Парижской Академии наук. Она появляется в свет, и тут мы убеждаемся, к каким печальным последствиям приводит подчас торопливость.
Оттиск французской статьи случайно попадает к ботанику Корренсу. Тот с первых же строк проникается к автору смертельной враждой. Этот ловкач де Фриз считает, видимо, его, Корренса, круглым дураком, он прикарманил чужое добро, обобрал человека со спокойствием отпетого жулика. Полюбуйтесь, этот плут понаставил латинских и греческих словечек, понятное подменил непонятным и думает, что никто не узнает хозяина.
Карл Корренс был человек с темпераментом, и речь его в гневе не блистала изысканной тонкостью, столь характерной для него в спокойные минуты.
Возмутило нашего ученого вот что. В статье, озаглавленной «Законы расщепления гибридов», де Фриз скромно утверждал, что он якобы на собственных опытах убедился в следующем правиле: гибриды первого поколения сохраняют полное сходство с одним из родителей, а последующие — частично с тем и другим. Ему, Корренсу, глубоко безразлично, у кого именно де Фриз скатал свое «открытие»: у Сажрэ, Нодэна или Дарвина, — честность прежде всего. Цитаты должны быть со ссылками, — только так и не иначе. На этом держится мир. Есть еще справедливость на свете. Корренс может указать, где именно собака зарыта: голландец «обставил» монаха Грегора Менделя. Грубо говоря, обобрал, как липку…
Горячий человек шлет гневную статью в журнал немецких ботаников, не подозревая, конечно, что там же печатается отчет Гуго де Фриза, в котором, между прочим, вскользь упоминается имя монаха.
Корренс описывает опыты Менделя, выражает удивление, что в статье Гуго де Фриза, напечатанной во французском журнале, так много терминов из Грегора Менделя и ни одной ссылки на автора. Что это — попытка скрыть его имя или еще что-нибудь? Мимоходом он намекает, что голландец не совсем понял монаха и изрядно напутал. Пусть видит мир, как Корренс скромен: труд Менделя ему известен несколько лет, но он не настаивает на чести считать себя первым, открывшим его. Попутно Корренс в статье вставляет несколько слов о собственных опытах с горохом и приводит бога в свидетели, что независимо от Менделя сам открыл те же правила. Справедливость, разумеется, выше всего — первенство принадлежит покойному монаху.
О многом поведал Корренс в статье, но об одном умолчал: почему он до сих пор нигде не упомянул о работе монаха, не приводил ее так подробно, как сейчас? Ведь жестокие критики могут подумать, что он намеренно прятал ее, чтобы в отчете о собственных успехах, подобно де Фризу, пользоваться цитатами без ссылок на автора…
Когда Эрих Чермак готовил диссертацию на звание ученого, он был, видимо, уверен, что таким деликатным занятием, как скрещивание гороха, не занимался никто до него. Труды Найта, Нодэна и Дарвина, должно быть, случайно прошли мимо него, зато он наткнулся на работу Грегора Менделя, пролежавшую под спудом тридцать пять лет. Легко представить себе удивление и тяжелое чувство его, когда он увидел, что научное открытие, сделанное им, принадлежит уже монаху из Брно. Чермак решил об этом умолчать, пока не встретил статью Гуго де Фриза. Где уж было дольше молчать? Эрих Чермак не замедлил сдать в печать свою диссертацию и послал краткое сообщение в журнал немецких ботаников. Так совершенно непостижимым путем три ученых одновременно «открыли» забытого монаха.
Трудно сказать, как примирились между собой честолюбивый голландец и снедаемый завистью Корренс. Еще труднее сказать, что сблизило их с Чермаком. Но, рассуждая житейски, был ли у них иной выход? Им оставалось либо глубоко возненавидеть друг друга, либо сообща поделить славу монаха.
В официальных анналах науки существует сказание, полное сокровенного смысла: три ученых мужа средствами таинственными и темными на глазах народа воскресили умершего монаха, чтобы прославить дела его в веках.
Кто же этот Мендель? В чем заслуга его перед наукой?
Это был монах августинского монастыря, человек с глубокой любовью к знанию, но не получивший определенного образования. Он увлекается астрономией, наблюдает солнечное затмение и движение звезд, исследует уровень грунтовых вод, составляет записки по метеорологии, разводит растения, скрещивает мышей, пчел и цветы, собирает сведения о старинных фамилиях и членах собственной семьи, чтобы по окраске и свойствам волос судить о наследственных закономерностях. В продолжение семи лет он скрещивает желтый и зеленый горох и получает те же результаты, что и Найт, Госс, Сажрэ, Нодэн и Дарвин. Такое же однообразие в первом поколении гибридов, расщепление свойств во втором и последующих, осиливание или доминирование одних признаков и неустойчивость других.
У Менделя еще в детстве обнаружилась склонность к математическим расчетам, влечение к алгебраическим формулам. Биографы утверждают, что математика была его истинным призванием. Между тем в это время благодаря влиянию ученого Френсиса Гальтона цифры господствовали над разумом людей, они подчиняли идеи своей холодной природе; даже теории наследственности создавались в ту пору из цифр. Гальтон поражал мир своими расчетами. Так, ему достоверно было известно, что людские характеры слагаются из половинки, заполученной потомком от отца и матери, из восьмушки, привнесенной дедом и бабкой, восьмушки, состоящей из пая прабабки и супруга ее. Соратники Гальтона нашли для собаки другую пропорцию. Так, характер лягавой или дворняжки слагается из половинки матери, трети от почтенного дедушки и его лягавой супруги, двух девятых от прадедов. Один лишь Гальтон мог определить без ошибки биологическое различие детей, рожденных от родителей с годовым доходом в сто фунтов или в несколько тысяч!
Надо же было, чтобы это поветрие поразило и монаха. Он задумал искать числовую закономерность в опытах — точку опоры для определения законов наследственности. Как обычно бывает, когда обращаешься к цифрам, он нашел непогрешимую формулу. При скрещивании растения желтого гороха с зеленым желтых горошин оказывается в три раза больше, чем зеленых. Доминирующий признак — желтый цвет — относится к отступающему — зеленой окраске, как три к одному.
Формула весьма любопытная, но наивно полагать, что среди каждых четырех горошин второго поколения можно видеть три желтых. Так почти не бывает. Скорее случается из тридцати трех выделить зеленую одиночку или из тридцати девяти — половину тех и других. Наиболее верное средство получить «три к одному» — это оперировать крупным масштабом. Где десятки и сотни не дают нужного эффекта, тысячи обязательно помогут, теория вероятности спасет.
Этой кашей из отношений и цифр немец Мендель «дополнил» науку о гибридизации. Дарвин в свое время проделал опыт с растением, известным под названием «львиный зев», и получил у гибридов отношение восьмидесяти восьми к тридцати семи, — без малого один к трем. Проделал, записал и не подумал великий старик, что был так близок к «открытию».
Воображаемый успех вскружил голову Менделю. Он направил свою работу знаменитому ботанику Нэгели в надежде услышать от него одобрение. Нэгели рассудил, что математическая формула монаха из Брно так же мало дополняет учение Дарвина, как мало объясняет законы наследственности.
«Я убежден, — написал он монаху, — что у других растительных форм вы получите существенно иные результаты. Было бы особенно желательно, если бы вам удалось проделать гибридные оплодотворения у ястребинки».
Это была жестокая издевка знаменитости над малоопытным самоучкой. Ботаник Нэгели немало сам потрудился над этим растением и заранее знал, что закономерность здесь будет иная.
Снедаемый честолюбием, монах с головой уходит в работу. Если ему удастся у ястребинки найти закономерности, присущие гороху, в его руках будет закон, универсальное правило наследования признаков. Он напряженно экспериментирует, теряет силы и зрение, утешая себя и друзей многозначительной фразой: «Мое время придет, оно еще впереди».
Увы, желанное время не приходило, закономерности гороха у ястребинки не повторялись. Признаки сливались и исчезали, оранжевый и желтый цветок давали гибрид новой окраски, не похожий ни на одного из родителей. Доминирование не наблюдалось, формула «три к одному» не подтверждалась. Четыре года спустя монах пишет знаменитому ботанику:
«Я не могу скрыть впечатления, — сколь поразительно то, что гибриды ястребинки по сравнению с горохом обнаруживают прямо противоположное поведение. Мы, очевидно, имеем здесь дело с частным проявлением, следствием из некоего общего закона».
Ученая карьера монаха оборвалась. Он обнаружил две системы наследования, обе различные. Общего закона ему найти не удалось.
Время залечило эту рану. Монаха избрали настоятелем монастыря, одним из директоров Моравского ипотечного банка. Он затевает судебный процесс за сложение налога с монастыря. Тяжба тянется несколько лет, и он умирает, не закончив ее, с тяжелым чувством, что не довел до конца близкое его сердцу монастырское дело.
Событиям в истории, подобно руслам потоков, свойственны крутые повороты. Судьбой забытого Менделя спустя тридцать пять лет занялся ученый с другими расчетами, и давний эпизод стал событием, какого не знала история. Его имя было Бэтсон, зоолог Вильям Бэтсон. Это он с неслыханной поспешностью, не вдаваясь в подробности, сообщил миру о новоявленном гении, издал его статью на английском языке и в продолжение десятилетий потрясал знаменем монаха из Брно. Сбылось предсказание Менделя: пришло его время. Бэтсон так славословил забытого монаха, что весь мир узнал его имя.
Что же это — дань единомышленнику, пророку, чьи идеи давно волновали Вильяма Бэтсона? Или чувство преклонения пред несправедливо забытым творцом?
Ни то, ни другое. Незадолго до того в свет явилась книга Вильяма Бэтсона. Он резко отвергает в ней учение Дарвина о накоплении признаков и постепенной изменчивости, критикует теорию Ламарка о наследовании приобретенных свойств. Бэтсон не может допустить, чтобы целесообразность в органическом мире объяснялась отбором. Тысячу раз нет! Другие законы ведут жизнь к совершенствованию.
Книгу постигает неудача. Слишком слаб голос автора, бедны доказательства, спорны его положения. Пять лет ищет Бэтсон признания, домогается связей в науке, поддержки у авторитетов. Весть о забытом монахе, о законах наследственности, сокрытых врагами справедливости и правды, глубоко воодушевляет его. Правда, сорок страничек сочинения Менделя ничего нового не содержат в себе. Все давно уже сказано Нодэном и Дарвином. Зато у монаха преимущество иного порядка — он не причастен к идеям отбора. У него даже сказано где-то, что условия почвы и внешней среды на образование видов не имеют влияния. Это чистая доска, на ней можно дописать то, что монах недомыслил. Другое преимущество его биологии — ее математика. Не он ли, Бэтсон, говорил в своей книге, что без статистики всех органических типов невозможна наука о наследственности.
Бэтсон затевает крупное дело, он будет бороться за собственную славу против Дарвина, Ламарка и Спенсера, но поведет с ними борьбу не один. За его спиной будет тень монаха, неизвестного солдата армии, утверждающей бессмертие бога и неизменяемость творений его. Все, кто возносит молитвы творцу и не считает себя отродьем обезьяны, станут на его сторону. Прошло лишь восемьдесят лет, как закончился спор о движении земли вокруг солнца, и полтора столетия со дня смерти Ньютона, — неужели церковь уступит и снова откажется от реванша? О, эти простолюдины — садовники, огородники и земледельцы — с ханжескими словами веры на устах и с дьяволом в сердце изрядно возомнили о себе! Они готовы признать себя отродьем обезьяны — не погнушаются и этим.
Армия Бэтсона, английские крестоносцы, не торопилась на защиту гроба господня. Медленно росло их число. Полководец начинал уже сомневаться в успехе, когда помощь явилась с другой стороны.
Немецкая биология в те годы не могла похвалиться успехами. Единственно заметного ученого Гертнера родина не очень ценила. Неудачливый ботаник лишь за год до своей смерти увидел свой труд на родном языке. Страна, горевшая ненавистью к Англии и Франции, была бессильна противопоставить им своего ученого. Когда опыты Найта и Сажрэ почти полностью решили проблему гибридизации, Прусская Академия наук в это время объявила лишь конкурс на тему: «Существует ли в природе гибридное оплодотворение?» Семь лет спустя немецкий ученый за половинчатый ответ получил половинную премию.
Клич Бэтсона дошел до немецких ученых и в их среде нашел отклик. Они трезво рассудили, что английский зоолог дарит им славу Нодэна и Дарвина и под знаменем монаха зовет их на борьбу против французской и английской науки.
Так случилось, что забытое учение монаха было воскрешено.
Для Бэтсона настало трудное время. Как это бывает обычно, когда наследство имеет много претендентов с интересами взаимно исключающими, каждый спешил на свой лад истолковать завещание покойного. Нужна была сильная рука, и тут Бэтсон снова себя показал. Именно его обязывал долг сохранить в чистоте имя и дело монаха. Никто лучше Бэтсона не сделает этого. С нежностью матери, выхаживающей родное дитя, он холил юное учение, чтобы сделать его предметом восхищения и зависти для других. Ложная стыдливость в таком деле — помеха; строгость и решительность скорее принесут пользу. Надо честно сказать: самоучка из Брно был изрядным невеждой. Он путал признаки с наследственными свойствами, не делая разницы между тем, что создается внешней средой, и тем, что заложено в наследственной основе. И чего ради взбрело ему толковать о двух системах наследования по типу гороха и ястребинки. Нечего винить человека в невежестве — это скорее несчастье, чем порок, но такие решения надо обдумать, прежде чем их принимать. Да будет же известно почтенному автору, что бестолковщина у ястребинки объясняется не так, как он понимал. Глупости, глупости! Все на свете подчиняется единой системе наследования — системе, открытой на желтом и зеленом горохе. Этот Мендель не предвидел, что станет бессмертным, и не подумал о тех, кому придется отвечать за каждое его слово. Худшие враги его не могли бы собрать так много доказательств против закона, как он сам. Что это — добросовестность? Просто беспринципность! Писать, что признаки цветения не дают доминирования, то-есть что цветение гибридов происходит не в сроках одного из родителей, а посредине, — это ли не глупость? Или специально делать опыты, чтобы во весь голос заявить: «Для отдельных, более бросающихся в глаза признаков, например формы семян, величины листа, пушистости отдельных частей его, у гибридов наблюдаются средние образования». Иначе говоря, Мендель называет доминирование правилом и о законах нигде не говорит, но таков уж гений — он скромен. Дело потомков называть вещи своими именами. Нельзя давать врагам повод использовать слабые стороны учения. Взять хотя бы, к примеру, кратное отношение «три к одному». Допустимы ли здесь колебания? Не ясно ли каждому, что всякое рождение в природе подчинено этой формуле, как року. Все, что порождается для жизни, сохраняет в трех случаях из четырех господствующий признак одного из родителей. Есть ли что-нибудь проще под луной? Оказывается, Мендель это правило вовсе не считает бесспорным. «Это важно лишь, — пишет он, — для установления средних чисел». И только? Неверно! Бэтсон никому не позволит оспаривать того, что бесспорно. Ни за что не допустит, чтобы «новое евангелие» вкривь и вкось толковали на научных соборах.
Теперь, когда ересь вырвана с корнем, всякий может убедиться, что мысли Менделя совпадают с идеями Бэтсона. С теми самыми идеями, которые выражены в его книге задолго до того, как труд монаха стал ему известен.
Так «великие принципы» забытого Менделя окончательно утвердились в науке.
Десятки тысяч опытов, проделанных во славу учения Менделя и на погибель теории Дарвина, приносили людям легкую славу. Никогда еще кафедры не были так доступны, карьеры столь достижимы. И пути эксперимента и самые опыты удивительно несложны: скрестить серого кролика с черным, выждать потомства в двух-трех поколениях — и пиши диссертацию. Доминирование признаков и кратные числа на месте, — чего еще надо?
Иным, случалось, не везло. Вырастет из горошин стручок, всем хорош, и семена в одного из родителей.
Смотришь — другое поколенье такое же, и третье, и четвертое, — никакого расщепления. Или скрестит ученый пятипалую курицу с шестипалым петухом, а вылупятся цыплята, точно насмех: на одной ножке папашины шесть пальцев, а на другой — мамашины пять. И с людьми выходило неважно. От негра и белой попрежнему рождались мулаты — ни в отца, ни в мать. Овцы с нормальными ушами и безухие давали миру короткоухих. И размеры и формы ушей — каких нет у родителей. И в расщеплении обнаруживалась непокорность законам.
Наблюдательные ученые начинали догадываться, что наследственные признаки зависят не только от мудрых теорий, но и от изменчивых условий среды. Опыты подтвердили, что осиливание признаков — господство одного и отступление другого — сильно подчинено внешним условиям жизни. Люди со склонностью не верить и сомневаться стали спрашивать себя: что же дает человеку воскрешенная премудрость? Ведь по этой теории выходит, что при скрещивании двух организмов признаки их не сливаются, не смешиваются, а исключаются, то-есть свойство одной овцы накоплять мясо, а другой тонкое руно никогда не сольются в одном из потомков. Какая же польза от подобной науки? Знать средние цифры наследственности в перспективе десятков поколений — какой тут практический смысл? Уже тысячи лет человеку известно, что мальчиков и девочек в его племени или народе рождается примерно одинаковое число. Помогло ли это когда-либо хоть одному из родителей родить не девочку, а мальчика по собственной воле?
Не помогло Бэтсону и его крестоносцам их последующее раскаяние, признание, что доминирование не закон, а лишь правило. Не помогло им и отречение от другого символа веры: признание, что наследственных систем не одна, а две: по типу гороха и ястребинки. Тупик углублялся. Невольно вспоминается грустное признание Бальзака: «Наследственность — это лабиринт, в котором заблудилась наука…»
…Так обстояло с наукой, рожденной в тиши садов и полей, когда селекционер из Козлова Иван Владимирович Мичурин и другой селекционер из Полтавщины Лысенко начали свои эксперименты.
В 1925 году Трофим Денисович Лысенко окончил сельскохозяйственный институт и приехал в Ганджу на селекционную станцию. Его назначили младшим специалистом по селекции бобовых растений. Когда он спросил: «Какими бобовыми мне заняться?» — ему коротко ответили:
«Выбирайте сами, опыта никакого еще нет, мы ничего посоветовать вам не можем».
Молодой агроном не был склонен к излишним фантазиям, он мысленно сравнил Ганджинскую долину с Полтавщиной и Киевщиной, где рос и учился, и нашел, что преимущества не на родной стороне. Климат тут мягкий, ни украинских морозов, ни метелей, можно осенью и ранней весной выращивать бобовые растения — корм для скота и удобрения для почвы.
Он поздней осенью высеивает некоторые сорта гороха, ранней весной собирает урожай, и тут начинается история о том, как сын крестьянина села Карловки, Полтавской области, проникается сомнениями, ищет ответа на них и обнаруживает способность видеть то, что недоступно другим.
Первое, что поразило молодого человека, — это глубокое несоответствие между жизнью и литературой. Вопреки свидетельству учебников, веру в которые он еще не утратил, рано вызревающий горох стал здесь поздним, а позднеспелый — ранним. Возможно, что тут, в теплом климате Азербайджана, растению необходимо меньше времени для развития, но ведь изменилась сама природа его: позднеспелое стало ранним, а раннее поздним. Чем это объяснить? Ведь наследственные свойства, написано в учебниках, не могут зависеть от внешних причин, — разве они не даны раз навсегда?
Злополучный горох! Сколько исследователей он обманул, увлек в зыбкое болото тумана! Это он смутил Эндрю Найта, вложил перо в его руку и вынудил написать ученый трактат.
Он, и никто иной, внушил монаху Менделю дерзкую мысль искать в результатах своей скромной работы универсальный закон наследственности, сбил с толку его самого и следом за ним многих ученых.
Вернемся, однако, к младшему специалисту Ганджинской станции, заведующему сектором бобовых.
В течение полутора лет он для опыта каждые десять дней высеивает пшеницу, рожь и ячмень и опять убеждается, что время посева играет непонятную роль, смешивает границы между яровыми и озимыми злаками. Несоответствие между жизнью и литературой вызывает у молодого специалиста справедливое чувство тревоги. Мир, оказывается, не очень устойчив, все колеблется в нем. Вдуматься только — есть строгий закон развития: одни сорта пшеницы и ржи вызревают в шестнадцать — двадцать недель, другие — в сорок и больше. Первые сеют весной — это яровые, а вторые, озимые, — осенью. Яровые быстро развиваются, плодоносят в одно лето, а озимые долго стелются, почти не изменяясь в течение зимы. Трудно найти на свете нечто более незыблемое, и вдруг некоторые озимые, высеянные весной, вызрели в одно лето, как яровые. Сверстники их, высеянные лишь на десять дней позже, отстали в развитии и сохранили свою озимую природу.
Срок посева как бы определил: быть ли сорту таким или иным. Этому трудно найти объяснение. Кто не знает, что озимость и яровость — наследственные свойства и, следовательно, внешняя среда бессильна их изменить?
Сомнения нарастали, и трудно было в них разобраться. Это заметно повлияло на поведение молодого агронома. Он все реже бывал в помещении станции; комната с надписью «Сектор бобовых» пустовала. Младший специалист дневал и ночевал на делянках, сидел часами на корточках и не сводил глаз с экспериментальных растений. Пытливый взгляд скользил по зеленой равнине, неспокойные руки мяли землю, траву.
О чем же он думал в то время? Чего искал?..
Попытаемся ответить на этот вопрос.
Вместе с дипломом агронома и путевкой в Ганджу Лысенко унес из института трогательное чувство любви к предмету своего обучения — растительному организму. Это не был восторг пред красотами и величием природы, поклонение ее творениям. В нем утвердилось убеждение, что ничтожная травинка, чей век ограничен месяцем — другим, и тополь, живущий веками, являют собой механизмы, сложность которых не знает границ. Величайшие загадки физики, химии, механики, физиологии и строительного искусства заложены в них. Бесчисленными узами, менее устойчивыми, чем паутина, и более прочными, чем железо, связано растение с миром, породившим его. Все это поражало будущего ученого, ранее — в школе садоводства, затем — в институте. Да и как было не изумляться!
Взять, к примеру, корень растения. Как любопытны его особенности, как замечательно многообразны его свойства! Он, несомненно, всасывает пищу из почвы и укрепляет стебель или ствол, но как удается ему эта двойственная задача? Интересы питания могут звать его ближе к поверхности земли, а требования ствола — в более глубокие слои. Каким образом корешок прорастающего семени, пробиваясь сквозь препятствия в почву, не выталкивает себя же наружу? Оказывается, корень покрыт тончайшими волосками, они слипаются и срастаются с частичками земли, образуя якоря на всем протяжении. Любое движение в поисках пищи есть в то же время и укрепление ствола.
Стебель — остов растения, несущий наружу лиственный шатер. Его назначение — создать зеленую поверхность из листьев. Но как это осуществить, ведь древесина имеет предел сопротивляемости? Не может ли ствол, в толще которого лежат сосуды, проводящие соки, сломиться под тяжестью собственной кроны? Нет, ствол создается по правилам строительного искусства. Механические ткани его, служащие опорой ему, — есть и такие — не уступают по своей мощи кованому железу. Распределение их строго соответствует архитектурным запросам.
Из бесчисленных световых волн, проникающих на дно земной атмосферы, зеленая окраска хлорофильных зерен поглощает именно те, которые вызывают разложение углекислоты. Но как уберечься от избытка тепла? Ведь зеленый цвет, привлекая палящие лучи, может способствовать испарению запаса влаги в растении? И здесь есть чему подивиться: лист густо опушен белыми волосками. Этот светлый покров отражает избыток лучей.
Лист имеет назначение двоякого рода: усваивать углерод и солнечную энергию, а также испарять воду. Но как примирить то и другое? Растению выгодно полнее использовать солнечный свет и необходимо в то же время оградить себя от чрезмерного испарения. Природа и тут нашла удивительный выход: микроскопические устъица, рассеянные по листу, снабжены автоматическими клапанами. Они раскрываются, когда растение богато водой, и закрываются, когда в ней наступает нужда.
Такова лишь крошечная доля чудес, одинаково присущих травинке и кедру. Какая же нужна осторожность, чтобы экспериментировать таким сложным и хрупким созданием, производить на нем опыты и не ранить его? Кто не знает, как бесполезны факты, добытые на травмированном организме. «Искалеченное существо, — говорил Павлов, — не способно правильно реагировать, и наблюдения над ним не могут служить физиологии».
Так в молодом агрономе укрепилось убеждение, что всякий эксперимент есть насилие, манипуляция над растением, нужды которого нам не известны. Слишком многообразны они, чтоб ничтожнейший опыт не имел своим последствием травму. Никакие искусственные условия не заменят растению естественной среды. Задачу экспериментатора он понимает не так, как другие: не в теплице и не под микроскопом главным образом, а в нормальной обстановке должна наука разрешать свои сомнения. Законы надо открывать на полях. Неверно, что природа тщательно скрывает свои интимные процессы. И на тычинке, и на рыльце, и на стебельке, и на листочке обнажаются результаты внутренних процессов.
Так вместе с дипломом Лысенко унес из института свою особую методику. Родилась ли она в школе садоводства, где он собственными руками возделывал землю, или позже, в институте, под влиянием науки, — трудно сказать. Вернее всего, ни там и ни здесь. Одаренный свойством видеть то, что недоступно другим, он, естественно, убедился в преимуществах наблюдения над манипуляцией.
Теперь нам понятно, почему младший специалист дневал и ночевал на делянках. Ясно также, почему в те дни было трудно с ним сговориться. Собственные мысли оттесняли все на пути, поворачивали все на свой лад. Он каждому выложит свои думы и сомнения, — неважно, что собеседник глубоко равнодушен к теме, тут дело не в слушателе. Не понял сейчас, — в другой раз поймет.
Удивительно, с какой легкостью молодой селекционер дал волю чувствам и мыслям, сорвал с сердца узы, налагаемые наукой на школьной скамье. Куда делись благоговение перед словом учителя, вера в непогрешимость учебника? Кто из нас не изведал суровой тирании авторитета, не прислушивался к неумолимому голосу прошлого, зовущего к повиновению?.
Лысенко родился еретиком. Он решительно допустил, что в зависимости от климата и почвы растение может развиваться яровым, раннеспелым, и наоборот. Решил также, что в учебниках не все благополучно. Но чем объяснить, что озимые семена, высеянные на десять дней позже других, не стали, как те, яровыми? Велик ли срок — десять дней! Что произошло с ними за это время? Что изменило природу одних и оставило неизмененными свойства других?
Собственными путями пришел Лысенко к заключению, что десять дней холода определили судьбу той озимой пшеницы. Они сделали ее яровой. Озимые сорта требуют на первом этапе развития низкой температуры. Брошенное осенью семечко большую часть времени лежит в поле без пользы, ждет новых условий для роста и жизни. Сколько именно холода нужно ему, ответит эксперимент.
В течение долгого времени Лысенко каждый день смачивает по горсточке озимых семян и в узелках оставляет их на холоде. Спустя месяц семена из тридцати узелков в один день высеваются на поле. Семена из первых узелков пускают листочки и стебли, точно не были вовсе озимыми. Остальные ветвятся, стелются лишь по земле. Двадцати дней холода — и ни часом меньше — требует испытанный сорт. Другому достаточно четырнадцати дней, третьему — тридцати. У каждого сорта свой срок, каждая озимь в разной мере озима.
Лысенко ясно теперь: озимые злаки стали яровыми и вызрели в течение одного лета потому, что успели получить все необходимое для своего развития. То же самое, вероятно, сделали география и климат Ганджи с горохом.
На генетическом съезде в Ленинграде делегат из Ганджи сообщил о своих наблюдениях. Озимость и яровость, по его мнению, — своеобразная раннеспелость и позднеспелость, особенность вегетационного периода растения, и ничего больше. Эти свойства зависят от географических и климатических условий, которые безгранично колеблются.
Заявление нее прошло незамеченным. Один за другим поднимались ученые, солидные люди с положением и именем, чтобы деликатно отчитать молодого селекционера. Похвально, конечно, что молодой человек затеял искать причину озимости, но позволительно спросить: встречалась ли ему фамилия Гаснера? Не встречалась? Как жаль!.. Так вот, этот Гаснер, к сведению уважаемого провинциала, проделал то же самое с не меньшим успехом. Да, да, проделал, ничего не попишешь… Что бы ни говорили, литературу надо читать, в ней все удачи и неудачи науки.
Немецкий ученый действительно установил, что озимые злаки на первых порах нуждаются в холоде. Он проращивал семена при низкой температуре, высаживал эти растения в почву, и они вызревали, как яровые.
Это, во-первых. Во-вторых, нельзя заявлять авторитетному собранию: «Ничего незыблемого в свойствах озимости нет». Легкомысленно, неприлично. В-третьих, надо добавить, что опыты Гаснера при проверке не совсем оправдались. Холодное проращивание эффективно лишь при определенных сроках посева. Таким образом, опыты, проведенные в Азербайджане, могут в другом месте дать совершенно иные результаты. Еще следует посоветовать селекционеру из Ганджи проверить опыты Гаснера на селекционной станции у себя. Занятие это очень полезное и весьма поучительное.
Не будем останавливаться на высокомерии и насмешках, встававших на пути молодого исследователя. Пусть знают эти люди, что «молодой человек» не будет повторять опыт Гаснера, не прибавит к тысячному эксперименту такой же тысячу первый. Он также не доставит им удовольствия опровергнуть себя. Было бы, конечно, резонно, чтоб он вернулся в Ганджу, провел долгие годы в упорной работе, чтобы представить им труд, опирающийся на грозные колонны цифр. Они милостиво одобрят удачу, чтобы проверочным опытом отвергнуть ее. Он знает, к чему иногда могут привести эти проверочные опыты! Малоопытный сотрудник без учета условий, среды, обстановки и времени ткнет зерно в почву. Не зная требований растения, его нужд, сотрудник вырастит зеленого уродца и провозгласит, что теория не подтвердилась. Нет, он не даст им себя опровергнуть!
На обратном пути из Ленинграда в Ганджу Лысенко сворачивает в родное село. Дома его давно не видали, он здесь редкий гость. Жизнь сына проходит на чужой стороне: три года в Полтаве — в школе садоводства, затем Киев, Белая Церковь, Ганджа. Вот и сейчас ему некогда, он спешит скорее уехать.
Лысенко затеял обратить хозяйство отца в филиал Ганджинской опытной станции. Он докажет чванливым ученым, что опыт, удавшийся в жаркой Гандже, удастся и в умеренном климате Украины. И время года, и условия подходят для задуманного им эксперимента. Он замачивает семена озимой пшеницы, ссыпает их в яму и наметает сугроб снега вокруг нее. Весной зерно высеют в одно время с яровыми, и пусть этот опыт рассудит его с противниками. Возможно, что он ошибся, его расчеты неверны, озимая пшеница не станет яровой. Но если он прав, им этого успеха не утаить в теплице. Проверочный опыт придется ставить в поле, у всех на виду, с сеялкой и плугом, без всяких манипуляций.
Природа истинного таланта ни в чем так не сказывается, как в способности переносить испытания. На трудных, крутых поворотах, где посредственность скоро исчерпывает себя, талант становится источником силы и мужества.
Точно не было съезда с его коротким, но суровым приговором. Лысенко продолжает свои изыскания, углубляется в дебри раннеспелой и позднеспелой закономерности. На десятках делянок ведется напряженный учет. Наблюдательность его соперничает с работоспособностью, умозаключения опережают добытые факты.
Тем временем наступила весна. Отец Лысенко посеял «озимку», сокрытую с зимы в снежном сугробе, и, к собственному изумлению и удивлению односельчан, убедился, что пшеница развивается, как яровая. Это было поразительно, невероятно! Весть о том, что на Полтавщине, в селе Карловке, озимая пшеница, высеянная весной, выколосилась в одно лето, быстро облетела район и распространилась по Украине. В Карловский филиал младшего специалиста из Ганджинской станции потянулись делегации, — их было так много, что хозяева не знали, куда деваться от гостей. Глубокие старики, всю жизнь проведшие на пашне, за много километров приходили сюда, чтобы увидеть это чудо своими глазами.
Ученые, недавно отклонившие его сообщение на съезде, теперь могли убедиться, что экспериментатор из Азербайджана превзошел именитого Гаснера. Тот проращивал семена при низкой температуре, и растения высаживались в почву. Но какой в этом практический толк? Чему тут учиться? Растить на поле рожь из искусственно приготовленной рассады? Кому нужна такая наука? Лысенко не только нашел общую закономерность, но и определил, сколько именно холода требует каждый испытанный сорт. Вместо гаснеровской рассады, рожденной в теплице, в почву высеивалось проросшее зерно, обычный посевной материал. Суровые судьи могли бы теперь признать свою ошибку, согласиться, что озимость и яровость — своеобразная раннеспелость и позднеспелость растения. Увы, факты свидетельствуют, что ни тогда, ни значительно позже ничего подобного не произошло.
Лысенко перевели из Азербайджана в Одессу. Он заведует отделом при институте селекции, вернее, днюет и ночует на делянках и в теплицах, в свой кабинет и носа не показывает. Надо прямо сказать: молодой исследователь многим пришелся не по вкусу; не понравились ни манеры его, ни странная методика работы. Тщедушный, в крестьянском кожухе, смазных сапогах и шапке подозрительной давности, он вызывал у ученых улыбку. Кто-то попытался ему намекнуть, что крестьянский наряд более у места на пашне, чем в институте, и тут же пожалел о сказанном. На нем остановились глубоко изумленные глаза: человек искренне не понимал, какое отношение имеет одежда к почтенному храму науки.
Не нравилась им его горячность, безудержная страстность. Крутой, неуступчивый, он умеет отбиваться и спорить, ни за что не уступит никогда и никому. Все давно забудут о минувшей размолвке, а в нем будут тлеть и сомнения, и уверенность в своей правоте. В тридцать с лишним лет он проявляет равнодушие к кабинетной работе.
Его лаборатория — делянки и теплицы, поля с экспериментальными злаками. Он всерьез утверждает, что есть глубокая разница между растением, выросшим в теплице и на поле, что опыты в какой-то мере мешают организму развиваться нормально. Непоколебимой уверенностью веет от его рассуждений. Надо видеть его в поле, с жадным взором, устремленным на зеленую равнину, то стоящим неподвижно, то стремительно несущимся по дальним межам. Что он ищет в гуще растений? Видит ли действительно нечто доступное немногим, или это лишь его воображение?
В насмешку его сравнивали с Парацельсом. «Мои творческие искания, — говорил этот ученый средневековья, — озаряла не прокопченная лампа алхимика, а великое сияние природы…» Путь Лысенко в науку действительно озаряла не лампа лаборатории. Но он не сжигал, подобно Парацельсу, книг своих учителей, которые в науке шли другими путями. Не в пример Парацельсу, он пощадил бы и Галена и Гиппократа.
Удача в селе Карловке принесла Лысенко заслуженную радость, но трезвая мысль скоро оттеснила восторг. В сущности, то, что он сделал, не так уж значительно. Ему удалось доказать, что озимые злаки можно делать яровыми, но какая в этом практическая польза для сельского хозяйства? Какой смысл весной сеять озимые, разве мало яровых семян? Тут нет даже перспективы.
Лысенко не был бы тем, кем он стал, если бы опасался тупиков.
— Глупости! — говорил он помощникам. — Надо лучше приглядеться, тут что-то не так.
Никаких тупиков! Мысль Лысенко не терпит преград. Еще не закончился эксперимент, поглотивший, казалось, все силы, а новые факты уже волнуют его, настойчиво требуют внимания. Число их растет, и близится день, когда родится гипотеза, источник новых тревог и испытаний. В этом круговороте нет перерывов, как нет и передышки.
То обстоятельство, что озимая пшеница, посеянная весной, вызрела, как яровая, не давало Лысенко покоя. «Вегетативный период — срок, необходимый для развития и вызревания растения, — сказал он себе, — должен изменяться в руках экспериментатора. В засушливом районе помочь злакам вызреть хотя бы за день до суховея — значит спасти урожай. Вынудить пшеницу быстрее созреть — все равно, что отвести ее гибель. Нельзя дольше терпеть, чтобы брошенное в поле яровое зерно затягивало хоть на день свое развитие. Семена должны прийти в почву с корешком, расти и развиваться с первого часа, так использовать весеннюю влагу, чтобы ни капли ее не пропало. Вегетационный период может быть сжат».
Прекрасная программа. Благодарное человечество не забудет ее творца., но как он надеется осуществить этот план? Не следует забывать, что смелых проектов больше, чем осуществленных.
Откладывать свои планы Лысенко не может, природа должна ему ответить как можно скорее. Он замачивает яровые семена, ждет, пока не отрастут у них корешки, и высеивает их. Уходят недели, близится жатва. Но что за урожай! Какие мощные кусты! Кто поверил бы, что в этом повинна нехитрая процедура замачивания и охлаждения.
Был 1929 год. На вновь открытых залежах руды и угля закладывались фундаменты заводов-гигантов. Оживали глухие места, росли города, еще не отмеченные на карте, множилась армия строителей.
В деревне наступили великие перемены. Были перепаханы все межи, крестьянской чересполосице пришли на смену новые формы хозяйства. Просторы колхозных и совхозных полей ждали смелых новаторов, мастеров повышать урожайность.
Между тем хлеба в стране нехватало. В прошлом, 1928 году на Украине и Кубани погибли озимые. И именно в эту пору впервые прозвучало слово «яровизация». Газеты оповестили о небывалой удаче полтавского крестьянина Дениса Лысенко, у которого озимая пшеница выросла за одно лето и принесла богатый урожай.
Открытие одесского ученого нашло поддержку правительства. Метод яровизации стал достоянием страны.
Новый метод ускорять созревание хлеба и повышать урожай породил между тем множество толков, сомнений и трудностей. Они росли, как сорняки, их было много, шли они густо.
— Обратите внимание, — шептались сторонники менделевского учения, — он все рассчитал, а вот с сеялкой-то не посоветовался. Проросшие семена не проходят через высевной аппарат.
— Ничего сложного, — иронизировали другие, — он найдет выход — предложит сеять вручную. Человек, который обходится без микроскопа, не остановится перед тем, чтобы отказаться от сеялки.
— Что еще скажут проверочные опыты, — продолжали надеяться противники. Они читали Платова и запомнили его правило: «Бодрствуй и не забывай не доверять…»
Лысенко начинает свои опыты снова.
— Тут что-то не так, — повторяет он про себя, — я чего-нибудь, должно быть, недосмотрел…
Снова замачиваются семена, снова их высевают, но на этот раз без корешков: они не успели еще прорасти, Несколько недель напряженного ожидания — и трудность разрешена. Зародышу, оказывается, достаточно только тронуться в рост, не пробивая семенной оболочки. Нет нужды так сильно проращивать семена.
Лысенко не ждет, пока другие начнут проверять результаты его опытов. Он сам приступает к этой задаче. Верный своему убеждению, что лучшим арбитром между ним и его делом может быть только природа — естественные условия полевого хозяйства, он пишет статьи в районные и областные газеты, описывает свой опыт и приглашает крестьян проверить его на полях. Эти честные труженики, искренние и правдивые, как природа, которая их окружает, подтвердят или отвергнут то, что он открыл на своих делянках. Тут не будет ошибок, возникающих обычно, когда в искусственных условиях оперируешь живым организмом. Он сам едет к ним, к своим будущим судьям, проверяет, советует и зорко следит, чтобы проверочный опыт на пшеничных полях не потерпел неудачи.
Арбитры оказались благодарными людьми, они засыпали исследователя письмами, посылали ему колосья — живое свидетельство их грядущего благополучия, благодарили и восхищались новым средством поднимать урожай. «Через всю ширь колхозных цветущих полей, — писали они, — шлем вам горячий привет».
Через несколько лет миллионы гектаров земли уже были засеяны этим так называемым яровизированным зерном. Десятки миллионов центнеров добавочного зерна принесло это открытие сельскому хозяйству страны.
Еще долгое время останется тайной, какие причины определяют удивительное своеобразие ученого, особенность его мышления, манеру работать. Один всю жизнь полагается на собственные руки, — только в его руках рождается истина. Другому нужна отвлеченная идея, счастливая мысль, за которой последуют его действия. Пусть она неверна и напрасен потраченный труд, неудача подскажет ему новую идею, с ней он достигнет успеха. Третий слепо идет за неясным предчувствием, слушается призрачного голоса подсознания и чувства. Доводы логики, сложные теории — только помеха ему.
Есть категории ученых — удивительных людей. Их единственное орудие научного изыскания — острый, недремлющий глаз, основная способность — уметь видеть и запоминать, наслаивать в памяти «мелочи», строить гипотезы на нерушимом фундаменте опыта. Все в них покорно этой способности, они верят только тому, что увидели.
Пока Лысенко занимался яровизацией, искал средство управлять этим важным процессом, много наблюдений, серьезных и важных, проходило мимо него. В тот момент они не служили его делу и не имели для него цены. Но вот круг интересов переменился, и его уму предстают явления и факты, дотоле лишенные интереса и значения. Теперь они дороги, потому что нужны.
Началось с того, что Лысенко усомнился в теории так называемого фотопериодизма. Пришло время… не будем, впрочем, спешить, ознакомимся ближе с этой теорией.
Растения требуют, говорится в учебниках, чередования дня и ночи. Для развития одних необходима короткая ночь и долгий день, для других — долгая ночь и короткий день. Затемняя растения короткого дня — просо, хлопчатник, табак, — можно вызвать у них цветение задолго до срока. Укорачивая день и не давая таким образом редису плодоносить, можно довести его корешок до значительных размеров. Сократив до десяти часов световой день ячменя, его вынуждали оставаться незрелым в продолжение двух лет.
Последуем за ученым в теплицы, где в спорах рождается истина, доверимся собственным глазам.
Перед вами в вазонах посеяна яровая рожь. Ничто не мешает ей расти, развиваться. Осеннее солнце ослепительно светит, воздух теплый, почва удобрена, а растения не вызревают. Что бы это значило?
Рожь, оказывается, растение длинного дня. Слишком короток в сентябре день. Удлините его, прибавьте еще света, пусть слабенького сияния электричества, и рожь выколосится. Таково непонятное влияние света.
Лысенко увлекся немного странной задачей — выяснить взаимосвязь между солнцем и электрической лампой: в какой мере они способны друг друга заменять. Эта космическая проблема, во всех отношениях оригинальная, никого из ученых еще не занимала, исследовательское поле оставалось свободным.
После долгих размышлений и сомнений Лысенко проделывает следующий опыт. Он высевает ячмень, ставит вазоны под круглосуточное освещение электрической лампы и на двадцатые сутки собирает урожай. Лампа заменила небесное светило, ячмень обошелся без солнца, без рассвета и сумрака, восходов и закатов, словно эта смена декораций в природе была бесполезной для растения. Чередование дня и ночи, оказывается, неважно для развития растения. Количество нужного ему света организм может воспринять без перерывов.
Не поспешил ли Лысенко со своим заключением? Не принял ли случайность за закономерность?
Вернемся к нашим вазонам в теплице, изнывающим в условиях сентябрьского дня. Если расчеты эти верны, короткий день им теперь не помеха. Непрерывное сияние тепличного солнца должно привести их к счастливому исходу. Так в есть: то, что казалось не под силу сентябрьскому солнцу, с успехом проделал длительный электрический свет.
Есть периоды в жизни, убеждается Лысенко, когда, кроме пищи и воздуха, растение нуждается в холоде. Неважно, где именно: в полутемном ли амбаре, на полу, в почве или вне ее. Пройдет время, и за этим наступит новый этап. Нужды станут иными: кроме пищи и тепла, растение потребует света, сияния солнца или электрической лампы, с перерывом или без перерыва, но в известных пределах нормы. Минет эта пора, и свет перестанет играть прежнюю роль; достаточно будет трехчасового дня. От новых запросов будет зависеть вызревание и плодоношение. Как в жизни человека, никому не дано, минуя детство, стать юношей, старцем, так и у растения, сколько ни сияло бы солнце, сколько ни изливало бы тепла, свет его не послужит на пользу организму, если стадия яровизации еще не прошла. Нельзя повернуть жизнь вспять, минувшее не возвращается, пройденную стадию вновь не пройти и не отбросить, как не отбросить былых испытаний.
Лысенко сделал значительное открытие: он вплотную приблизился к пониманию того, что носит название «вегетационный период», но теперь он был дальше от победы, чем когда-либо. Загадка как бы распалась, но каждая часть ее стала новой загадкой. Вегетационный период — сумма стадий в жизни растения, но кто знает, сколько их всего? Кто скажет, в чем их скрытая сущность?
Из нескольких неизвестных, составляющих в целом вегетационный период, Лысенко разгадал только два. Будучи от приводы человеком практического склада ума, он с добытыми данными поспешил заняться гибридизацией.
Наука о том, как из двух несовершенных растений выводить совершенных потомков, создать новый сорт, во всех отношениях хороший, — одно из самых несложных и приятных занятий. Селекционер скрещивает две формы родственных растений, точнее, пыльцу одного из них переносит на рыльце другого, и с надеждой на бога спокойно ждет результатов. Кого с кем подвергать такой процедуре, никто толком не может сказать, — не больше других знает об этом и селекционер. Правил здесь тоже немного: если пшеница от ветра ложится, ее надо скрестить с крепкостебельным собратом, позднеспелые растения — с раннеспелыми, зимостойкие — с еще более морозолюбивыми. Собранные семена дадут первое поколение гибридов. В течение десяти или пятнадцати лет, из года в год отбирая и высевая лучшие экземпляры, селекционер все же не может быть уверен, что работа эта принесет ему успех. Неудача? Ошибка? Ни то, ни другое. Таков порядок вещей во всем белом свете. Редкие счастливцы не в счет. Выведенный раннеспелый сорт окажется подверженным мушке гессенской или шведской. Кто бы мог подумать, что у чудесной скороспелки такая наследственность? Пшеница с крепким колосом неожиданно проявит скверное свойство гибнуть при слабенькой засухе. У зимостойкого гибрида найдется другой порок: мука окажется неважного качества. История повторится, селекционер начнет сызнова. Пожелаем этому труженику успеха.
По выкладкам Лысенко, обоснованным на строгом расчете, век селекционера слишком недолог, чтобы дать миру новый сорт. До тридцати лет он постигает науку и практику. Жить остается в среднем двадцать пять лет. После первой неудачи много ли экспериментов доведешь до конца?
Лысенко не так богат временем, как селекционеры, терпения у него еще меньше. Десятилетиями он не швыряется, жизнь коротка и не стоит на месте. Сорта надо выводить в несколько лет. Со страстью и горячностью, присущей немногим на свете, он приступает к гибридизации.
«Наука, — твердят еще многие ученые, — обитательница „возвышенных сфер“». Кто переступил ее порог, стал слугой «неумирающей истины». Кто не знает этих ученых, чуждых истинным представлениям о назначении науки! Они творят и создают, делами их нередко восхищается мир, но ни в минуту отчаянья или радости от правильно или неправильно решенной задачи, ни в момент лицезрения в муках — рожденного творения их мысли не обращаются к тем, для кого они, казалось, трудились. Так строятся сооружения, чудесно разрешающие архитектурные задачи, монументы, утверждающие принципы Фидия, машины, поражающие пропорцией частей, создаются теории, воскрешающие давнюю гипотезу. И искусство и идеи эти как бы служат себе же — тому же искусству, эстетике, точно в мире не родился еще человек.
Лысенко — ученый иного порядка. С момента первого проблеска идеи и до полного осуществления ее он видит одну только цель — ее пользу для человека и для страны. Опыт, лишенный перспективы для сельского хозяйства, как бы он ни был любопытен, его внимания не привлечет. Он уверен, что неудачные браки в теплице — несчастье не только для него одного. От успеха или неуспеха на делянке или в теплице зависит благо народа. Он верит утверждениям статистиков, что один удачный брак в лаборатории селекционера порождает тысячи браков счастливых людей. Потому-то Лысенко с такой горячностью и любовью приступил к выведению новых сортов пшеницы.
Первая трудность на этом сложном пути — она же и последняя: как отобрать родительскую пару, чтобы не ошибиться и получить совершенных гибридов? Во всем мире никто не ответит на этот вопрос. Мало ли как природе заблагорассудится распределить между потомством свойства родителей! Кто знает, наконец, чем эти свойства можно объяснить.
Допустим, углубляется в размышления Лысенко, мы располагаем двумя сортами поздно вызревающей пшеницы. Один поздно цветет, потому что в условиях нашего района долго проходит стадию яровизации, а другой — световую. Оба сорта позднеспелы, но по совершенно различным причинам.
Лысенко уходит по горло в работу. Теперь говорить с ним можно только о скрещивании, о завязи, о пыльце, о коварных свойствах наследственности. По старой привычке, он садится на корточки перед делянкой, сидит неподвижно, точно прислушиваясь к голосу рождения, зову и отклику жизни. Вот он — призыв: чешуйки на цветах разошлись, распушенные рыльца открыты, ждут пыльцы, отклика. Занесенная ветром, она прорастет здесь, сольется с цветком и даст начало чудесному таинству, древнему и вечному, как мир. После долгого созерцания Лысенко, не прерывая размышлений, уйдет, будет стремительно носиться по межам далекого поля, пока не отыщет решения.
Прежде чем венчать родительскую пару, приходит он, наконец, к убеждению, надо выяснить стадийность растений, как протекают у них эти процессы. Нельзя работать вслепую. Всегда нужно знать, кому и зачем отдаешь свое время.
Итак, один из сортов позднеспелой пшеницы слишком затягивает процесс яровизации, а другой медлит завершить световой этап. В остальном сорта хороши. Спрашивается, как эти недостатки устранить?
Он задает этот вопрос положительно всем, неумолимо повторяет его по нескольку раз:
— Подумайте хорошенько и скажите, — не жалеет он наставлений, — отвечайте так, чтобы после вас нечего было добавить.
— Надо скрестить… — несмело начинает помощник.
— В селекции есть счастливое правило, — перебивает его Лысенко, — не смешивать сегодня то, что можно смешать завтра… Куда вы торопитесь, — недоволен он ответом, — сообразите получше.
Сам он сообразил уже, что позднеспелость означает неблагополучие, плохую приспособленность пшеницы в этой стадии развития. Так же понимает он слишком растянутую световую стадию. Что и говорить, и тот и другой сорт неудачны, оба с пороком, но скрестить их полезно, неожиданно соглашается Лысенко, от них можно ждать раннеспелых гибридов.
Трудно сказать, как он пришел к такому заключению. В жизни руководствуются убеждением, что скверное со скверным даст худшее. Немногие наблюдали, чтобы слабые родители давали миру богатырей.
Лысенко видит другое. У потомков этих позднеспелых родителей наследственно сольются отцовские и материнские свойства — две более или менее приспособленные стадии. Все сводится к тому, какие из них возьмут верх? Станет ли гибридная пшеница еще более позднеспелой или положительные свойства одного и другого родителя дадут совершенных потомков?
На этот вопрос мог ответить лишь опыт. Именно он подсказал, что у гибридов возьмут верх те наследственные задатки, которые в данной среде найдут для своего развития лучшие условия. Если почва, климат и другие условия среды будут благоприятствовать быстрому вызреванию пшеницы, верх возьмут короткие стадии. В другой обстановке результаты будут иные.
«Наследственность — судьба», — утверждают некоторые ученые. Свойства, принесенные организмом, тяготеют над ним, как рок, ничто уже не смягчит их и не изменит. Благодарность человечества заслужил Лысенко своей теорией подбора родительских пар. Наследственность — не рок, возражает он, а сила, покорная условиям жизни и влиянию среды. Наследственность закрепляется после рождения не в лоне матери, а на земле.
Лысенко продолжал свои работы в Одессе, совершенствуясь в методе выводить сорт пшеницы в три года, не подозревая, что вокруг него собирается гроза. Внешне все обстояло благополучно. Время от времени на страницах журнала «Яровизация» появлялись его статьи, написанные с едкой иронией, уснащенные народными оборотами речи. Ответы не заставляли себя долго ждать. Они печатались в других изданиях, были так же нелюбезны и неизменно уснащены латинской и греческой лексикой.
Так длилось до тех пор, пока в свет не явилась теория подбора родительских пар. Гнев и возмущение загремели на страницах печати. Нет, до чего этот провинциал договорился: проявление и развитие наследственных признаков в конечном счете решается внешней средой. Попросту, зависит от погоды… «Лысенко вводит в заблуждение современного читателя, который не прослушал курса генетики, — сердились последователи Менделя и Моргана. — Ему надо познакомиться с элементарными знаниями и не рассуждать так, словно генетическая наука не существует…» В публичных выступлениях, в газетных и журнальных статьях прославленные академики, известные миру знаменитости, со ссылками на живых и почивших, приводили доказательства незыблемости наследственных свойств и необоснованности утверждений экспериментатора из Одессы. Его обзывали ламаркистом, идеалистом и обвиняли в намерении отбросить науку на сто лет назад.
Лысенко слишком много узнал и слишком глубоко заглянул в тайны природы, чтобы отступить. Он мог привести своим знаменитым противникам разительные факты в подтверждение новой теории.
История знает немало примеров, когда слава и известность плохо ограждали великих мира сего от ошибок. Давно ли Гегель объявил учение Ньютона иллюзией, а рассуждения и теории бессмертного математика — бредом. «Неподвижные звезды, — авторитетно утверждал он, — абстрактные световые точки, световая сыпь, столь же мало стоящая удивления, как накожная сыпь у больного человека…» Если верить другому мыслителю, Лейбницу, — бог в первые дни творения мира уложил в яичник праматери Евы зародыш человечества с особенностями характера всех грядущих поколений.
Нет, Лысенко не из тех, которых окрик авторитета бросает в дрожь. Его любимая поговорка: «Человек сам выбирает себе авторитетов». У него своя точка зрения на критику.
— Здоровая критика направляет работу, — говорит он, — не дает сбиваться исследователю с верной дороги, она направляет на путь истины. И это особенно необходимо нашей сельскохозяйственной науке, которая, к сожалению, еще сильно запутана, засорена ложными положениями.
Имя Лысенко, его научные идеи вдохновляют многочисленных агрономов и колхозников-опытников, работающих в хатах-лабораториях.
— Вырос актив, — говорит ученый о них, — который может плечо к плечу со специалистами, научными работниками поднимать и разрешать сложные научные вопросы. Надо смело выдвигать из хат-лабораторий новых людей в наши научно-исследовательские институты и станции. Сила советской науки именно и заключается в ее связи с массами.
Работы Лысенко получили признание не только в стране, но и далеко за пределами ее. Так, известный английский исследователь Белл считает, что теория стадийного развития растения — это первое открытие в биологической науке, давшее возможность целеустремленно управлять растениями в больших производственных масштабах.
Другой английский ученый, Дж. Файф, пишет:
«Теория стадийного развития растений приобретает популярность как полезный способ анализа процессов развития растений, особенно применимый в селекции растения. Если бы Лысенко даже не пошел дальше этого, его имя стало бы известным среди селекционеров и физиологов всех стран благодаря этому важному вкладу в науку».
— Как вам угодно, я покидаю институт. Я ухожу из него потому, что мне скучно.
Аспирант Колесник никого не пугал. Он просто не хотел больше обманывать себя. Ему надоели ученые, — которые бесконечно теоретизируют. Он — в прошлом крестьянин, сын потомственного труженика, и терпеть не может многословия. Два года, проведенные в исследовательском институте, разочаровали его. Довольно с него, пусть спорят и хвастают другие, пусть носят, как щит, свою «точку зрения», отличную от точек зрений других. Он вернется на Полтавщину и будет там агрономом.
Быть бы Колеснику агрономом, если бы его в это время не направили в институт селекции в Одессу.
— Посмотрим, как здесь, — сказал себе аспирант, недоверчиво приглядываясь к новому месту. — Неужели и тут так же скучно?
Он много слышал о Лысенко, читал его статьи и труды, но ведь в исследовательском институте, где ему было не по себе, также работали известные люди. Может быть, наука такой и должна быть, тогда это дело не для него.
Чем больше Колесник приглядывался, тем сильнее росло его удивление. Он видел — кругом идут жаркие битвы, но в творческих схватках, неистовых и страстных, все усилия служат одной общей цели. Короче, ему все здесь понравилось, все пришлось глубоко по душе. Тем более смущала его предстоящая встреча с Лысенко. Как отнесется ученый к нему, согласится ли он оставить его у себя? Все зависит, конечно, прежде всего от того, как он, Колесник, проявит себя. Мало ли что может случиться?! Выложит ему ученый серьезную идею, закатит трудный вопрос — и как хочешь, так и выбирайся.
Лысенко пригласил к себе аспиранта, мельком оглядел его долговязую фигуру и предложил ему сесть.
— Нам в ближайшие годы, — начал он, — предстоит борьба с засухой.
С засухой? Вот как!.. Что же тут мудреного, на эту тему они могут потолковать. Страшного в ней, кажется, мало.
— Нужно создать лесозащитную полосу вокруг наших полей из быстро растущих долговечных деревьев.
Колесник кивнул головой. В ровных движениях и бесстрастном взоре не было и следа волновавших его сомнений.
— Есть такая порода, — как бы вслух размышляет Лысенко, — пирамидальный тополь.
— Знаю, — монотонно замечает аспирант.
— Так вот, этот тополь суховершинит… Подумайте, почему он вместо двухсот лет живет пятьдесят? Почему сохнет его вершина? Не пора ли заняться семенным размножением тополей? И почему это единственный выход?
Нагрузив Колесника загадками, ученый закончил назиданьем:
— Не беритесь за дело, прежде чем вам не станет все ясным. Лучше не делать ничего, чем заниматься тем, что непонятно и во что еще не веришь. Без предварительной гипотезы не может быть полезной работы. Не теряйтесь, если у вас не клеится дело, погуляйте месяц-другой, наблюдайте и думайте, рано или поздно осилите. Пуще всего бойтесь самообмана.
Отступление прошло мимо ушей аспиранта. Он думал совсем о другом. Лысенко отнесся к нему несерьезно, дал ему пустячную тему и вдобавок еще посмеялся. Над чем тут раздумывать? Он взберется на тополь, скрестит два цветка, соберет семена, вырастит сеянцы и представит их ученому: пусть себе разводит тополя. Подумаешь, какая премудрость, — любой студент это сделает. Без советов и проповедей справится. Размножать деревья семенами — дело хорошее, лучше, конечно, чем черенками, но Лысенко мог бы предложить ему более серьезную тему.
— Ладно, Трофим Денисович, сделаю. Труда тут немного.
Лысенко улыбнулся и загадочно добавил:
— Думать надо основательно и как можно лучше. У нас такая работа, что время от времени от нее болит голова. Очень важно, чтоб она болела почаще. Спросите себя, почему яблоня, выросшая из семечка, живет двести лет, а привитая — шестьдесят?
Ладно, он спросит, подумает и как-нибудь управится с этой пустячной задачей.
Была июльская теплая ночь, когда, обуреваемый мыслями и чувствами, Колесник, не будучи в силах уснуть, пошел бродить по Одессе, искать в ее парках пирамидальный тополь.
Дадим нашему исследователю продолжать свой путь. Вернемся к Лысенко и выясним, что привело его к неожиданному увлечению тополями.
Колесник прибыл в институт в счастливые дни передышки, после трудных боев. Не прошло и двух месяцев, как здесь отгремела великая эпопея, именуемая в Одессе «картофельной». Завершилась отчаянная схватка между Лысенко и канонами агротехники, с одной стороны, и с вырождающимся картофелем — с другой. Познакомимся с этой историей, она раскроет нам связь между тем, что случилось, и будущностью пирамидального тополя.
Считалось установленным, что картофельная культура всего лучше развивается в мягком климате средней русской полосы. Картофель одинаково не мирится со знойным солнцем Средней Азии и суровыми холодами Сибири. И север и юг ввозили его издалека, и местами привозное «земляное яблоко» шло в одной цене с румяным яблоком наших садов.
Время изменило неверное представление о прихотливом характере картофеля. И крайний север и крайний юг стали разводить картофель. Только Украина все еще тысячами тонн ввозила его. Завезенный из северных областей, он через три года уже не годился для посадок. Его клубни мельчали, урожай с гектара не превышал полутора тонн. Так повелось издавна, с тех пор, когда картофель впервые появился на юге. Так обстояло и тогда, когда Лысенко начал свои изыскания, чтобы покончить с картофельным голодом, разрешить затруднения вековой давности.
Противники ученого из института селекции зарегистрировали его первую ошибку, погрешность, непростительную для человека науки, — он приступил к делу неподготовленным, не ознакомившись даже с литературой. Они открыли этот промах, они же предсказали ему неудачу.
— Уж не думает ли он все начать сызнова, — спрашивали они, — откинуть весь опыт прошлого?
Специалисты могли бы ему рассказать о многолетних работах в Германии и Америке, о тщетных попытках понять процесс вырождения. Надо быть справедливым, Лысенко не слышал о них.
— Взяться за картофель, — пожимали иные плечами, — и не составить себе мнения о химических различиях нормального и вырождающегося клубня?
Этот человек глубоко изумлял их.
— На что он надеется?
— Теории, — сказал он им однажды, — которые до сих пор не сумели спасти картофель от гибели, ни науке, ни мне не нужны.
Они не поняли его.
Что ему, в самом деле, дадут десятки трактатов, насыщенных фактами, добытыми неизвестным путем? Кто ему поручится, что опыты производились в нормальных условиях, с учетом естественных нужд организма, без насилия и травмы? Чего стоят результаты, полученные трубой, неумелой рукой?
Он будет исходить из собственных представлений о связи организма с внешней средой. Итак, очевидно, что если одинаковые клубни дают на севере одни результаты, а на юге другие, то причину надо искать не в картофеле, а в среде, окружающей его.
Лысенко обращается к своей удивительной памяти и в тайниках ее находит любопытные сопоставления. В Ганджинской долине картофель также вырождается, и даже быстрее, чем на Украине, а вот в нагорных местах того же района клубни прекрасно растут. Хорошо выглядит картофель в гористой полосе Закавказья. Недавно Лысенко заметил другой факт. На картофельном поле института выкапывали в июле урожай. При подсчете обнаружилось, что после пасмурных дней с гектара собирали на восемь центнеров больше, чем после жарких дней. Как будто солнечное тепло, обычно призывающее растения накоплять соки, тут действует наоборот: мешает картофелю накоплять их и губит сортовой материал.
«Допустим, — повторяет про себя Лысенко, — что не в меру горячее солнце мешает развитию клубней. Там, где время образования их совпадает с прохладным периодом в природе, картофель хорошо развивается. Но почему он потом вырождается? Говорят, его поражает инфекция. Почему этого с ним не бывает на севере?»
Ученый неделями и месяцами не сводит глаз с растущей ботвы, ищет ответа в листве, в цветке и в пыльниках. В эти дни не найти человека молчаливей его. О мыслях его могут лишь рассказать папиросные коробки, испещренные пометками, и комья земли в различных местах, крепко смятые взволнованной рукой.
Мастер угадывать нужды растений, Лысенко нашел уже причину, которая мешает картофелю расти и развиваться. Но слишком ясна перспектива, нет противоречий в том, что добыто. Его суровое правило: «Опровергни себя, и я поверю тебе». Вне столкновения и противоборства для него нет открытия. И он рыщет по делянкам, придумывает опыты с единственной мыслью разрушить то, что создано его же руками. Лишь после очистительных сомнений и новых доказательств истина получит признание.
«Картофель на юге, — решает Лысенко, — не вырождается. Нет нужды повторять ошибки предшественников, независимо от того, запечатлены или не запечатлены они в литературе. Картофель просто преждевременно стареет. Высокая температура поражает почки в процессе образования клубней и позже, во время хранения их. Потомство таких клубнеплодов рождается старым, точно оно провело уже долгую жизнь».
Пусть думают противники, что им угодно, он верит только тому, что увидел.
Опытом, простым и несложным, Лысенко утверждает свое предположение. Здоровый картофель помещают в теплицу, в условия тридцати градусов выше нуля, и высаживают затем его в почву. Словно жара нанесла почкам глубокую рану; клубни дряхлы, как будто им нивесть сколько лет.
Вот и все. С тех пор на Украине сажают картофель не ранней весной, а в июле, во время уборки хлебов. Гектар дает урожай от десяти до пятнадцати тонн. С севера картофель уже не завозят, здесь достаточно своего для посадки. Это стало возможным потому, что Лысенко разгадал потребности растения, передвинул время посадки и дал картофелю развивать свои клубни не в жаркую, летнюю пору, а осенью.
Надо ли сомневаться, что Лысенко остался верным себе и проверочные опыты делались на полях. Сотни и тысячи хозяйств провели летние посадки картофеля. От них же пришла весть, что затруднение вековой давности благополучно разрешено.
Преждевременное вырождение картофеля наводит Лысенко на мысль обратиться к многолетним растениям. Еще Эндрю Найт, садовник из славной когорты, в свое время установил, а Дарвин с ним согласился, что дерево, выросшее из черенка, недолговечно. Они не могли указать причину явления, но Лысенко ее знает теперь. Любая верхушка растения старше семечка. Черенковому сеянцу столько же лет, сколько вершине, откуда его взяли. Едва он пустил первый корень в почву, он уже нередко старше соседнего дерева. Ушедшее не возвращается, минувших стадий родителя ему не пройти.
Тополь с мертвой вершиной в пятьдесят лет был началом новой работы. Опыты служили делу защиты полей и благополучию садовых деревьев.
Вернемся к Колеснику, который бродит по паркам Одессы в поисках пирамидального тополя.
Вот они, наконец, перед ним: стройные великаны, мощно вздымающиеся к небу. Их семенами можно высеять целый лес тополей. Смело взбирайся на любой и собирай урожай. Впрочем, незачем и лазить: у смотрителя парка семян этих должно быть сколько угодно.
Он стучится к садовнику и любезно просит его:
— Покажите мне, пожалуйста, семена пирамидального тополя. Тысячу извинений, не следовало бы, конечно, так поздно беспокоить людей, но семена понадобились именно сейчас.
Садовник качает головой, пожимает плечами, точно речь идет о чем-то необычайном.
— Нет у меня семян.
— Жаль. Придется обратиться к другим.
— Не поможет, — спокойно замечает садовник, — на тополях нет семян.
Вот как! Куда же они деваются? Ему бы только несколько штук.
— У них не бывает семян. Они цветут, но семян не приносят.
Колесник делает вид, что весьма озадачен, и спешит прочь. Глупости какие — «цветут, но семян не приносят». Он этой же ночью наберет их полный карман.
И третий и пятый садовник сказали то же самое. Все точно сговорились остудить его пыл.
Чуть свет Колесник явился к специалисту ботанику:
— Мне нужны для эксперимента семена пирамидального тополя. Не укажете ли, где их достать?
Ученый даже привстал:
— Кто же этого не знает, что итальянские тополя семян не приносят? У нас водятся одни лишь мужские экземпляры, женские вывелись или их не было вовсе.
Вот тебе и легкое задание! Прямо, как в сказке: «Поди туда — не знаю, куда, принеси то — не знаю, что…»
Что бы это значило? Лысенко дал ему заведомо безнадежное поручение. Зачем? Какой смысл? Аспирант мысленно восстанавливает свою беседу с ученым, представляет себе его: то деловито объясняющим назначение тополей, то бесстрастно читающим ему наставления, и решает продолжать свои поиски.
Научная литература принесла Колеснику мало утешения. Насчет тополей в науке было семь точек зрения и все сходились на том, что женских экземпляров нигде в стране нет. Расходились они в подробностях, глубоко безразличных для аспиранта. Один ученый утверждал, что родина дерева — отроги Гималая, другой — плоскогорье Ирана, третий — ни то, ни другое: пирамидальный тополь — мутация, случайное порождение типа ивы, завезенное в Россию Наполеоном Бонапартом. Из потока гипотез и предположений аспирант предпочел мнение того академика, который уверял, что все точки зрения сомнительны.
Другой на месте Колесника воспользовался бы случаем отделаться от трудной затеи, благо наука авторитетно подтверждала неосуществимость задания. Колесника, наоборот, неудача окрылила. Теперь он убедился, что Лысенко поручил ему серьезное дело. Тема стоит того, чтобы над ней потрудиться.
Деятельность аспиранта переходит из парков и библиотек на «канцелярские рельсы». Он засыпает письмами специалистов, сотрудников ботанических садов от Ташкента до Ленинграда, от Минска до Владивостока и дальше, за пределы границы.
«Сообщите местопребывание женского экземпляра пирамидального тополя», — взывает он.
Ему указывают адреса двух специалистов в Воронеже. Те ссылаются на третьего — в Одессе. Тот настойчиво советует обратиться в Житомир. Оттуда сообщают, что единственный экземпляр недавно погиб.
Лысенко тщательно следил за аспирантом. Глубоко убежденный, что женские тополя в стране сохранились, он предвидел, однако, как трудно их будет найти. Долговязый аспирант с медлительной речью и взором, холодным и невозмутимым, не внушал ему особых надежд, но не в правилах Лысенко отрекаться от людей, предварительно не изучив их. Испытание должно быть доведено до конца.
— Как ваши дела? — стал все чаще спрашивать Лысенко помощника.
— Ищу, — следовал спокойный ответ.
— Ищите, ищите, — подбадривал его ученый. — Главное, не торопитесь, продумайте хорошенько каждый шаг.
Два месяца Колесник допрашивал науку, дознавался с пристрастием, с беспощадностью скептика, с жадностью человека, проскучавшего годы в бесполезном труде. Люди снова обманули его, спрятались за щитом своей «точки зрения». Теперь им не удастся обескуражить его: не они — другие ему помогут. Он рассылает народным комиссариатам, районным земельным учреждениям и лесоводам следующий текст: «Укажите мне человека, который где-либо видел пирамидальный тополь с женскими цветами». На это обращение, не лишенное оттенка иронии, к Колеснику потоком двинулись письма. Сотни учреждений и частных лиц спешили отозваться. Казалось, вся страна торопилась принести ему свое твердое «нет». Последняя надежда уходила. Что придумать еще? К кому обратиться? И вдруг почти в одно время прибывает из Киева, Умани, Тбилиси и Млиева давно жданное «да».
Было бы верхом легкомыслия предположить, что аспирант поспешил к местам счастливой находки. Куда и зачем? Тополя в декабре не цветут, только время напрасно убьешь. Проверить сообщение? Нет, спасибо, он поверит только собственным глазам. Пусть пришлют по черенку от этих деревьев, он высадит их в теплице, получит цветы, и тогда будет ясно, кто был предметом его забот.
Все шло, как рассчитал Колесник: четыре черенка овладели его временем и мыслями. Через месяц они цвели, и Колесник мог убедиться, что недоверие его имело основания. Лишь один из четырех черенков принадлежал женскому полу.
Аспирант произвел опыление, высеял семена, собранные из черенка женского тополя, и получил всходы. Дальше произошло непонятное: питомцы погибали один за другим. Вынужденный уехать на время из Одессы, Колесник с дороги каждый день посылает запросы: «Что с моими ростками?» — и получает неизменный ответ: «Погибают».
После стольких усилий у него опять нет семян. Надо сызнова все начинать.
Лысенко поспешил аспиранту на помощь. До решения задачи было еще далеко, но испытание новичок выдержал успешно. Он проявил настойчивость и энергию, так не вяжущуюся с его бесстрастным обличием. Подобные люди как бы рождены, чтобы работать бок о бок с ним.
— Не падайте духом, — утешает Лысенко аспиранта, — ошибку можно еще исправить. Вы не приняли во внимание нужды растения, не вникли в историю его. Тополь тысячи лет рос у берегов рек, семена падали на влажную почву. Теперь они требуют тех же условий. Имели вы это в виду? Возможно даже, что семечко падало на дно водоема. Подумайте хорошенько и над этим.
Колесник едет в Киев к единственному тополю с женскими цветами, проводит на нем опыление и с мешочком семян возвращается снова в Одессу.
Трудная задача угадывать нужды растения. Какую только среду не создавал Колесник, чего только не учитывал! Семя пирамидального тополя получало на выбор почву жирную, тощую, песчаную, глинистую, влажную, затененную, солнечную, и все-таки ростки погибали. Лысенко был прав, семена действительно в прошлом падали с дерева в воду. Только в вазонах, где земля неизменно была покрыта водой, могли вырасти первые сеянцы.